Анна Зимова
Глава 1. Петр
Пролог
— Было бы из-за чего разум терять!
— Не так громко, пожалуйста.
— Денег ни шиша!
— Я тебя прошу.
— Занимается хрен знает чем! Нашла себе голь перекатную.
— Тебя слышит весь салон.
— Пусть слышат. Не у меня гон начался! У него там что, медом намазано, что нужно к нему через весь город тащиться?
Пассажиры маршрутки номер 130 почти перестали дышать. То, как неестественно пряма и напряжена была спина водителя, не оставляло сомнений — он тоже прислушивается. Спектакль подбирался к кульминации.
— Нет, это же как должно свербеть в… — тут было произнесено слово, услышав которое, всполошилась пассажирка с маленьким ребенком, и тихо завизжали от радости трое подростков на галерке, — чтобы переться с Юго-запада аж на Просвещения!
И женщина даже полуобернулась к аудитории, будто призывая ее в свидетели столь вопиющей распущенности. Если бы действие происходило в театре, раздались бы аплодисменты.
Спорившие никак не обозначили в диалоге свой статус по отношению друг к другу, но никто бы не усомнился: они — мать и дочь. А сама перепалка, наверное, не была бы никому интересна, будь нерадивая дочка подростком. Но она была не девчонка, не девушка даже, а зрелая тетенька, и это придало представлению ту остроту, которая так пришлась зрителям по вкусу.
Лицо старшей женщины было как карта, на которой отмечены все изменения, что ждут младшую лет через двадцать. А ждет ее вот что: ее розовые пока щеки украсятся красноватым апоплексическим румянцем, а на веки, вполне еще подтянутые и свежие, опустится кожная складка, придав взгляду некоторую сонность. Младшая была копией старшей, исполненной с такой точностью, что не оставалось пространства для фантазии. У нее были те же круто выпуклые скулы, тот же аккуратный нос (правда, не испещренный еще сеткой морщинок). Даже кички на голове у них были похожие, только мать безапелляционно упрятала свои мягкие седые волосы в тугой пучок, а дочка оставила на свободе парочку прядей — чепуховая попытка отличаться от матери.
Взрослая тетенька, которую мама ругает за то, что та едет к приятелю — было отчего взреветь от радости подросткам. Действие было бы и вовсе захватывающим, если бы дочь апеллировала более агрессивно, но она, к сожалению, так ни разу и не повысила голос, и смотрела только в пол. Казалось, ругательства матери мало ее трогают. Она лишь вяло просила мать вести себя потише. Но та, к радости присутствующих, не стремилась утихомириться:
— Хорош принц, прям сокровище. Давай-давай, езжай, раз мозгов нет.
Дочь ничего не произнесла в ответ. Лишь подула себе в озябшие ладони. Пальцы у нее были тоже материны, маленькие, с выпуклыми, как крохотные панцири, ногтями.
— Фейерверк на пять минут, а потом обратно еще ехать два часа. Умно.
— Мы, кажется, уже говорили на эту тему, и решили, что...
— В чем он там у тебя расхаживает-то? В банане? В апельсине? Одно слово — фрукт.
И мама, вздохнув глубоко, выдала патетическое:
— Кобелина!..
Подростки вытянули шеи, распахнули глаза и приоткрыли рты в сладострастном предвкушении. Но ни звука не вырвало это замечание из уст дочери, которая продолжала со скорбно-индифферентным лицом созерцать свою обувь.
— Жить на что вы собираетесь, а? Кулёма. Фрукты эти его будете есть? На фруктах долго не протянешь.
— Ты об этом не беспокойся.
— А что мне беспокоиться-то? Это тебе беспокоиться надо. За жизнь свою. Денег-то у сокровища твоего нет. У тебя их, что ли, много? Наиграешься с его погремушкой, а жрать потом все равно захочется.
— Захочется — и поедим.
— В квартире-то хоть тепло у него? Или отключили уже отопление за неуплату?
— Тепло, тепло.
— Хоть причинное место не застудишь, уже хорошо.
Маршрутка миновала, болезненно дребезжа всем телом, гигантский корпус онкологической больницы, пересекла лесопарковую полосу, узкий мост над речкой Ивановкой.
— Что, к «Ветеранам» уже подъезжаем? — спохватилась мать. — Ладно, пока. Позвони.
Публика, надеявшаяся, что мама будет сопровождать дочку до того самого места, где та собиралась предаться разврату, осталась недовольна.
Мать сошла возле метро «Проспект Ветеранов», а маршрутка повезла дочь дальше, к станции «Купчино». Подросткам было жаль, что женщина оставила их так скоро. А она помахала дочери рукой и зашагала бодро к подземному переходу. Все созерцали еще какое-то время дочь, — критически, настороженно, ожидая чего-то. Наконец, поняв, что от нее без матери ничего уже не добьешься, и что шоу окончено, пассажиры маршрута номер 130 потеряли к ней интерес и вернулись к прерванным разговорам.
Когда дочь выбиралась из маршрутки, все могли заметить, что ножки у нее хоть куда, хоть и обуты в довольно скучные ботильоны, и что талия у нее очень тонкая. И вообще, перестав сутулиться и пялиться в землю, она стала очень даже осанистой и зашагала по тротуару грациозно и легко. Зайдя в метро, она поехала в сторону станции «Проспект Просвещения». Подростки, проделавшие вместе с ней в вагоне почти половину пути, практически уже позабыли о ней к моменту, когда им нужно было выходить, и перестали искать ее глазами в толпе. Хотя, если бы они не поленились проследовать за ней до конечной точки ее путешествия, то были бы сполна вознаграждены вторым отделением экстравагантного шоу.
На проспекте Просвещения дочь зашла в двенадцатиэтажку, пылившуюся в паре кварталов от метро — за нею вскоре уже начинался жиденький парк, — и, потыкав без успеха кнопку лифта, поднялась пешком на четвертый этаж. Зеленая краска устала цепляться за стены и отваливалась тут и там целыми пластами. Добравшись до нужного этажа, дочь не стала жать на звонок, а замешкалась почему-то, поставила на пол сумку и стала озираться по сторонам. Наконец, удостоверившись, что рядом никого, она решительно дернула молнию на пальто и, сняв его, аккуратно пристроила на коврике возле двери. Расстегнула пуговицы на кофте, и, ежась от холода, сняла и ее; потомпринялась стаскивать юбку, стараясь не испачкать край ботинком. Наконец, осталась в комбинации кремового цвета, на фоне которой кожа на руках и груди казалась совсем белой, с легчайшим голубоватым отливом (такой оттенок увидишь, посмотрев на свет через снятое молоко). Дочь и комбинацию стянула через голову, положила ее поверх вещей. Расставив для устойчивости ноги, стала судорожно искать застежку у лифчика, и все не могла поймать ее озябшими руками. Дверь позади нее открылась беззвучно, и из квартиры вышла крошечная старушка в черном пальто и с сумкой в руке.
— Караул, — сказала старушка, но не сдвинулась с места.
Так и стояла и смотрела на женщину средних лет с волосами цвета красного дерева, которая в разгар ноября расположилась в одном лифчике на ее лестничной клетке. В старушке, наконец, возобладал рационализм. Она перекинула сумку на локоть, и, не отрывая настороженного взгляда от женщины, стала пятиться спиной к лестнице. Лишь достигнув ступенек, она позволила себе повернуться спиной к подозрительной Венере, и зашагала торопливо вниз.
Дочь отерла лоб и стала раздеваться еще более споро. Она сняла, наконец, лифчик и заплясала вприсядку, стараясь стащить колготки. Оставшись в одних кружевных трусах, подошла на цыпочках к сумке, и стала в ней рыться. Даже подростки оценили бы по достоинству ее тяжелые, округлые груди с бледными, вздыбленными от холода, будто бы вытаращенными сосками. Понравилась бы им и ее узенькая спина, и красивый прогиб поясницы с цепочкой выпирающих позвонков, и маленькая ножка с тонкой щиколоткой. Правда, кожа на ляжках была уже рельефная, бугристая, и живот мягковат, но все равно по-своему привлекательный, с очень женственной ложбинкой, спускавшейся от пупка и терявшейся в трусах. Испуганная, вся покрытая гусиной кожей, она была диковато-хороша. Из сумки был извлечен белый медицинский халат, который она надела, пару раз запутавшись руками в рукавах. Она поискала что-то еще (вероятно, туфли), но не найдя их, засунула босые ноги, обтрусив их друг о дружку, снова в ботильоны. Снятые вещи кое-как, скомкав, запихала в сумку, и, пригладив проворно волосы, позвонила в квартиру номер 79.
Петр
«… Я оказалась в каком-то огороде. Рядом стоял козел (почему-то знала, что мой), и ел малину прямо с куста». Он перечитал еще раз, — вдруг упустил что-то важное, — но нет. Извечные проблемы, воплотившиеся в так хорошо знакомых ему образах. И «огород» этот ничего хорошего ей не сулит, и кто этот «козел» — понятно. Жаль, конечно, расстраивать женщину, но придется сказать ей, как у нее все обстоит на самом деле. Только надо облечь ответ в какую-нибудь пристойную форму. Он задумался ненадолго, положив руки на стол, и быстро настучал ответ:
«Уважаемая Евгения! К сожалению, порадовать Вас мне нечем. Судя по Вашему сну, Ваш муж, действительно, Вам изменяет. «С чего вы взяли? — спросите Вы — вы же его даже не знаете»? Да, мужа Вашего я действительно, не знаю, а вот сны такие знаю, и знаю хорошо. Я не лезу в Вашу семейную жизнь, а просто даю перевод той картинки, что явилась Вам ночью. Вам пришло сегодня «зашифрованное письмо», которое я расшифровал. Я не считаю себя вправе утаивать от Вас что-то».
Он подумал еще немного, и приписал: «Относительно гонорара — в подобных случаях я денег не беру. Во-первых, порадовать мне Вас нечем, а во-вторых (и это главное) — такие сны присылают мне пачками, и мне не составило труда перевести его. Прошу, не расстраивайтесь, на этом свете мало непоправимого, и Ваш случай — не исключение. Шлите свои следующие сны, будем разбираться. Искренне Ваш, Петр В.».
Подпись-цитата у него автоматически прикрепляется к каждому письму: «Жизнь всегда найдет способ нас подломить, как и найдет способ дать нам шанс». Когда-то это казалось очень изящным, глубоким, а сейчас, отправляя каждое письмо, он думает: сейчас точно залезу в настройки и удалю это. Но все руки не доходят.
Запах, который последние минуты раздражал его, и от которого он до сих пор мысленно отмахивался, наконец, стал почти невыносимым. Он вбежал на кухню, сорвав по дороге с крюка вафельное полотенце с изображением леденечного петушка, и сняв крышку с кастрюли, констатировал — каша угорела, ее уже не спасти. Поставив кастрюлю в раковину под струю воды, он прихватил со стола кефир и вернулся к компьютеру.
Вера Ивановна из города Волжский, судя по ее сну, вполне здорова, как он и предполагал — рецидива раковой опухоли у нее не обнаружили, и она его благодарит. А вот с мальчонкой, мама которого волновалась совсем недавно, так как видела во сне, что он «упал на балконе», получился совершенный конфуз. «Не переживайте сильно, — написал он ей тогда, — образ балкона, хоть и является негативным, не сулит вашему сыну серьезных неприятностей. Скорее всего, он попадет в некую тяжелую ситуацию, но Ваше присутствие рядом с ним во сне не оставляет повода для серьезных беспокойств». Теперь же выяснилось, что мальчишка в реале просто-напросто упал на балконе — свалился именно так, как мама и видела.
«К сожалению, издержки и в нашем деле бывают, — вздохнув, принялся он печатать, — лишь семьдесят процентов событий показывают нам во сне символами. Еще тридцать — т.н. «прямой картинкой», и здесь-то и начинается та область, где переводчик сновидений практически бессилен. Читайте мою статью о том, как научиться различать два этих вида сновидений и удачи Вам и Вашему сыну».
Что ж, похоже, что «опасных» сегодня нет. Нужно будет понаблюдать за одной, что-то у нее внезапно косяками пошли негативные сны, — впрочем, не очень четкие пока, — но в целом в делах его подопечных пока что тишь и гладь и божья благодать. Образы все больше бытовые, суетные, критических ситуаций, кажется, не наблюдается.
Только один — самый важный для него сон, так и не пришел на почту. «Неужели ничего тебе не приснилось сегодня, милая? Или ты не успела написать мне с утра и бережешь свое сновидение до вечера?» Пытаясь скрыть от самого себя свое разочарование, он запальчиво решил заняться уборкой — взял губку, которая мокла в тазу с водой, и отер стол. Вынес на кухню несколько чашек, скопившихся на рабочем месте за последние дни. И на этом остановился. Поймал себя на том, что все время старается держаться так, чтобы иметь компьютер на виду. Впрочем, долгожданное письмо он так и не получил. Зато пришла весточка от Степана. Степашки.
Послание Степана, как всегда — смесь тревоги, раздутого до чудовищных размеров самомнения и полного отсутствия уважения к нуждам других людей. Хоть он и настроился твердо, что будет уделять посланиям Степана внимание по остаточному принципу, все же не удержался, и бегло письмо просмотрел, — профессиональный интерес — это тот крючок, который цепляет многих из нас покрепче чувства долга. Степа (как всегда, в своем репертуаре), был одновременно многословен и требователен. «Я сегодня видел во сне (далее следовала вереница образов, которые самому Степе казались, по всей видимости, весьма значимыми) — …и испытываю беспокойство. Нет ли чего-то угрожающего мне? Прошу Вас перевести этот сон. Очень любопытно. Так и не получил от Вас ответа на предыдущее свое письмо — нет ли и в нем чего-то важного? С уважением, Степан».
Требует, чтобы его желания выполнялись быстро и в полном объеме, и не будет распинаться перед каким-то там толкователем сновидений с извинениями и пожеланиями хорошего дня. Образы ему, видишь ли, приснились. Бросайте теперь всё и бегите спасать Степу, вдруг над ним сгущаются тучи. А на проверку его сны, как всегда — какая-то вялая чепуха. Но Степан таков, что если есть хоть самый маленький шанс, что ему грозит опасность, любезничать он не станет. И терпением бог не наградил. Если ему хотя бы на секунду покажется, что ему что-то угрожает, он зашвырнет подальше все представления о нормах поведения и из под земли кого хочешь достанет, — лишь бы ему помогли. Утешили. Успокоили. Обнадежили.
Вот и сегодня, пожалуйста, — «…я еду куда-то на маленьком пони, сам не знаю куда, и вижу перед собой огромный овраг. И так страшно становится…». В этом весь Степан — нервничает почем зря, боится собственной тени. И невдомек ему, что все это очень хорошо прослеживается в его снах. Сны — они никогда не врут. Не угрожающие у Степы образы во снах, а самые что ни на есть удручающие. Если исходить из того, что образ «лошади» символизирует судьбу в самом высшей ее ипостаси, то несложно будет уже самостоятельно домыслить, что «пони» этот и есть его судьбишка. Как меряет, так и едет. Так и живет. Мелко. И «обрыв» значит: «кризисная ситуация», куда уж проще. Столько раз уже приходилось ему это объяснять, мог и сам разобраться. Безусловно, сон Степана не стоит ни пропущенного завтрака, ни переживаний, напишем ему потом. И как-нибудь поязвительнее нужно будет ответить на это «так и не получил от вас ответа на свое предыдущее письмо». Какое письмо, такие и ответы. Степану дай волю, он весь мир будет воспринимать, как бюро добрых услуг, что работает для одного него — единственного и неповторимого Степы. Пора дать понять паршивцу, что этот форум — место, куда люди приходят со своими проблемами — настоящими, всамделишными, — а не богадельня, где отпаивают валерьянкой с ложечки. Для всех, кому «просто любопытно», существуют платные консультации, плати и любопытствуй, сколько хочешь.
***
Серафима позвонила ровно в десять.
— Петр Семенович, — сказала она торопливо, как будто на бегу, но все равно приветливо, — вы же сегодня зайдете к нам?
— Разумеется, Серафимочка, как же иначе.
В то время как он ласкал ее имя с помощью уменьшительных суффиксов, она величала его не иначе как по имени-отчеству. Серафима блюдет субординацию, которую сама же и воздвигла. Что ж, Петр Семенович так Петр Семенович. Она обрадовалась, что он придет, ахнула весело. Еще один обязательный элемент их утренней игры, — несмотря на то, что он навещал ее в одни и те же дни и в одно и то же время, после его согласия неизменно раздавались доброжелательные возгласы.
— Как дела у нас сегодня? — Он никогда не спрашивал напрямую о предмете своих посещений, а облекал его в вуали политеса.
— Есть два подходящих больных. Один с черепно-мозговой, но не тяжелый, и еще женщина, которую родственник побил. Я с обоими поговорила, они не против.
— Обходов или других торжественных мероприятий сегодня не планируется? Никто нам не помешает?
— Нет, сегодня тихо должно быть.
— Вот и славно. Так я к вам скоро.
— Ждем-ждем, — она повесила трубку.
Он закрыл струю воды, что безуспешно старалась пробурить присохшую к кастрюле кашу, и задумался, какой костюм надеть. В результате остановился на темно-синем (благо, выбор не так уж и велик). Вытянул с перекладины галстук, бордовый с белым, корректно-крапчатый. Одевшись, пригладил волосы, вгляделся в свое отражение в зеркале, выискивая изъяны, которые пропустил и которые был бы в силах устранить. Но никаких изъянов с утра не прибавилось. Их в нем не больше, чем бывает обычно в мужике, который стоит на пороге пятидесятилетия. Спасибо привычке вовремя питаться и не пить лишнего — мешки под глазами не больше, чем у иных тридцатилетних, и цвет лица не серый. Волосы не выпали, не поседели (и вам спасибо, гены). Нет, жаловаться ему еще не приходится, а что касается черт лица — обычные черты. Взгляда окружающих не оскорбляют. Их и задумывали не для того, чтобы восхищали, а чтобы дышали, смотрели, слышали, и с этим они до сих пор справляются прекрасно.
Он заторопился, вспомнив, что по дороге нужно еще забежать в банк. Дебетовая карта просрочена, он уже не может снять с нее наличку. В банке оказалась очередь. Он хотел уже плюнуть на карту, но неудобно идти к Серафиме с пустыми руками. Денег у него осталось на дорогу до нее и обратно, на подношение не хватит. Стоя в хвосте очереди, которая ползла медленно, как умирающая гадюка, Петр Семенович проделывал все то, что делает человек, коротающий время в казенном доме — постукивал ногой, закатывал глаза, крутил головой по сторонам и бессильно опирался на стойки и бордюры, если те возникали на его пути. Стал читать постановления и указы на стенде. Не заметил, что на него шикают — подошла его очередь. Его одернули, спустили на землю, сделали замечание. Засуетился, захлопал по карманам в поисках паспорта. Чувствуя, что леденеет внутри, а руки движутся лишь по инерции, вспомнил — паспорт был в другом пиджаке. Все еще продолжая беспомощно ощупывать себя, он медленно погружался в болото отчаяния. Вдруг снизошло яркое и прекрасное озарение: в брюках! — и паспорт был извлечен, наконец, на свет божий. Вот, пожалуйста. Петр Семенович Высокий. Нужно заменить карточку.
Он ожидал как минимум три гонорара за консультации, что провел на прошлой неделе. Девушка, которую во сне постоянно кусали собаки — раз, еще одна, которую беспокоил образ кладбища, и, наконец, женщина из Перми, которой снилась, если честно, все чаще ерунда, но которая всегда требовала разъяснить ее в частном порядке. И только последняя заплатила, которая была — верняк, пунктуальная клиентка. Отблагодарила за работу, но сумма слишком мала. И как ему теперь предстать перед Серафимой — с пустыми руками? Он снял имевшуюся наличность. Ладно, если он пойдет пешком, ему хватит на пристойный шоколад. Это, конечно, не букет цветов, но лучше чем ничего.
Он опоздал безбожно. Вспотевший от нервного напряжения, от быстрой ходьбы (слава богу, пиджак это скрывает), отер лицо и позвонил Серафиме из вестибюля больницы. Она пришла за ним буквально через пару минут, и ни словом его не упрекнув, повела с шутками-прибаутками через пункт охраны на второй этаж, в отделение травматологии. Скорее всего, охранник пропустил бы его, даже не будь с ним рядом Серафимы — за многие и многие посещения Петр Семенович ему так уже примелькался, что стал, наверное, в глазах стража неотъемлемой частью больницы. Но порядок есть порядок, и Серафима неукоснительно следовала правилу — сопровождать его к месту назначения.
— Как вы спали сегодня? — приветствовал он ее. Так уж было заведено между ними, при встрече они интересовались тем, как провели ночь.
— Прекрасно, надеюсь, и вы тоже.
— Я и вовсе хорошо.
Они миновали охрану и пустой коридор — настолько длинный и унылый, что к его концу иссякли уже Серафимины добродушные шутки. Наконец, коридор разветвился, и началось некоторое оживление. Стали попадаться люди, врачи спешили по своим делам. Проковыляла пара ходячих, но хромых больных, прокатили тележку с кем-то лежачим. Сладковато пахло кухней (что-то молочное), остро и нервно — хлоркой, ласково, цветочно — Серафимиными духами.
— Как ваши больные себя чувствуют? — поинтересовался он, и это была не простая учтивость.
— Вполне. У мужчины черепно-мозговая, не тяжелая. Поколотили после работы. Старушку сын побил. Она расстроена, но в физическом плане не так уж и плоха.
— То есть к небольшому интервью они готовы?
— Готовы. Я с ними переговорила насчет вас.
— Я вас не очень отвлекаю, Серафимочка?
— Ну что вы. Трудитесь на здоровье. До обеда-то успеете опросить?
— Конечно-конечно.
Какое-то время они шли молча. Она, хоть и была значительно ниже его ростом, ходила очень и очень быстро. Удивительно, подумал он, как будучи такой миниатюрной, она исхитряется не только лететь впереди него, но еще и совершать при ходьбе массу обольстительных манипуляций — тянуть носок, покачивать бедрами. Кажется, если бы за ней оставались следы, это была бы идеально ровная, плотная цепочка без разрывов и прорех. Ее походка так деловита и при этом так женственна.
— Что ж вы мне не прислали ничего сегодня? — поинтересовался он ласково и прижался к стене, чтобы пропустить двух сестер, что совершали маневр с каталкой, на которой лежала худенькая старушка — хотели завезти ее в кабинет физиотерапии.
Серафима, которую каталка отрезала от него, была теперь метрах в пяти и вопрос не расслышала. Ему пришлось повторить его, и получилось уже не столь беззаботно. А ведь он старался, чтобы фраза звучала весело и непринужденно, даже проговорил ее прежде про себя. Она лишь развела виновато руками — собиралась, мол, да не успела. Значит, не забыла, значит, между ними все по-прежнему.
— Теперь уж вечером напишу, если не возражаете.
— Буду рад.
Она никогда не рассказывала ему свои сны вслух, а только присылала их в письмах. Получая от нее весточку с описанием очередного ночного видения, он каждый раз удивлялся хорошему стилю, отмечавшему все ее записи, смелости и богатству языка. Она отмечала каждую подробность, каждую деталь и всегда могла подобрать столь верное слово для того, чтобы описать свою эмоцию, что оставалось только восхищаться. Но пересказать свой сон— на такое она была неспособна. Она подвела его к палате номер два, и, открыв дверь, спросила кого-то: «Ну как вы, готовы?».
«Ни дать ни взять — артиста привели на праздник», — мелькнула мысль. Она всегда обставляла его появление перед больными с некоторой церемонностью, которая смущала его, но, впрочем, шла на пользу делу.
Пациент оказался очень и очень высоким, его ступни, поскольку им не хватало места на кровати, лежали на стуле, который кто-то из сострадания приставил к ложу больного. Он присел возле кровати молодого человека — тот смотрел на него настороженно и чуть испуганно, — и улыбнулся успокаивающе.
Вытащить сны из некоторых людей весьма непросто. И по закону подлости те люди, которые нужны ему больше всего, меньше всего хотят с ним общаться. У него есть, конечно, свой форум, где сновидцы взаимодействуют с ним охотно, с удовольствием. Но, к сожалению, форум, он на то и форум, что в первую очередь собирает тех, кто ищет развлечений, а не серьезной работы. Любопытно будет узнать, что же такое мне нынче приснилось, — думает иная дамочка, — напишу-ка Петру Семеновичу. И пишет, пишет исправно и старательно. Но невдомек ей, что сон ее, который она так трепетно лелеет с утра — праздный, наполненный пустыми красивостями. Нет, ему нужен сон совсем другой — сон человека, с которым случилось несчастье. Он поможет спасти, уберечь тех, над кем нависла уже беда. Но владельцы таких снов уже или в больнице, или сидят в следственном изоляторе и не испытывают ни малейшего желания сесть за бумагу или компьютер и написать обстоятельное письмо Петру Семеновичу. Вот и ходит он уже который год по больницам и следственным изоляторам и собирает дань с тех, кто так ему нужен, благо удостоверение журналиста у него имеется. Приходится представляться корреспондентом, который пишет репортаж о произошедшем ЧП (что, в общем-то, соответствует действительности), а вопросыо снах задавать между строк. Есть в этом нечто оскорбительное, потому что приходится действовать воровато, наскоком, прикрывая свои истинные намерения, в которых ведь нет ничего зазорного. Редко кому можно открыть душу, признаться, зачем ты пришел на самом деле, испросить напрямую о том, о чем хочется.
Спасибо Серафимочке. Она стала для него помощником, соратником, да что там, она настоящий ангел. И псевдоним у нее на форуме божественный — «Серафим». Она открыла для него двери больницы и помогает словом и делом со сбором информации. Уже не сосчитать, сколько свиданий тет-а-тет с «подходящими» сновидцами она ему устроила. И отделение у нее — травматология, здесь лежат самые что ни на есть важные сновидцы. Кто попал под нож, кто на машине разбился, а кто просто поскользнулся на льду. Но главное, все они, оказывается, видели накануне ЧП сны-предвестия. И нужно вытащить из них эту информацию. А дальше уже кабинетная работа — анализировать, систематизировать, причесывать.
— Я работаю в газете… — начал он, но парень поспешно перебил его:
— Я знаю.
—Если не возражаете, мы немного поговорим о том, что случилось с вами. — Не возражаю, — взгляд испуганный, напряженный. Обычный приступ застенчивости, которая выглядит, как резкость. Парень во время перевязки сам признался Серафиме, что накануне нападения (его избили коллеги, прельстившиеся только что полученными премиальными) видел целую вереницу снов, которые озадачили его и вызвали стойкое чувство тревоги. Серафима сочла этот случай интересным и устроила ему с парнем свидание. Милый, прелестный агент.
— Шестнадцатого ноября этого года я был избит своими коллегами, которые, будучи в состоянии алкогольного опьянения, нанесли мне удар по голове, — забубнил парень явно заранее подготовленную речь.
— Сколько человек на вас напало?
—Нападавших было четверо. Удар был нанесен гражданином Конкиным по предварительному сговору…
Парень явно настроился на официоз. Сыплет клише, будь здоров. Перед ним лежал тот, про которого говорят — «простой трудяга», тот, кто ворочает подносы с выпечкой в горячем цеху. Пять дней он трудится на своем комбинате, потный, присыпанный мукой, а на выходных напивается с такими же, как и он, работягами до бесчувствия, и порой они бьют друг друга по голове. А крохотное интервью для еженедельника средней руки для него — значимое событие, и он не хочет оплошать. Удастся ли по душам поговорить с ним о том, что ему снилось?..
— Это ваши коллеги?
— Да. Нет. В смысле, они из цеха упаковки. Скажите, а вы дадите мне сначала прочитать то, что напишете?
— Разумеется, — тут он не то чтобы соврал, но, скажем так, немного покривил душой. Раздел криминальной хроники, в котором он значится на внештатной должности, берет у него не все материалы о несчастных случаях. Редакционный совет многое отсеивает, считая неинтересным. Но шанс очутиться в газете в заметке масштаба «попал под лошадь» у парня все же имеется.
Он для отвода глаз расспросил еще респондента о подробностях этого происшествия, и, наконец решил не церемониться и попытать удачу.
— Кто-то из медперсонала сказал мне, что накануне несчастного случая вас мучили кошмары? — спросил он как бы между прочим, заложив блокнот пальцем.
Удивительно, но вопрос нажал ту самую кнопку, которая превратила робота обратно в человека. Лицо расслабилось, стало живым и почти приятным.
— Снились — не то слово, — охотно признался парень. — Три дня дед покойный пугал.
—Так это он предупреждал вас.
— Кто? Дед? — Парень даже привстал на кровати.
— Да. Дед, — веско сказал Петр Семенович.
— Кхе-кхе, — только и произнес парень, но это было, скорее, озадаченное «кхе-кхе», чем «кхе-кхе», которым мы стараемся отделаться от сумасшедшего.
— Куда уходим мы, умирая, никто не знает. Но ведь совсем необязательно смерть — это пустая чернота, небытие. Никто вам не расскажет, где нынче ваш дедушка, но, думаю, что вы и сами, скорее всего, разделяете убеждение, что душа его жива. Висит же у вас православный крест на груди.
Парень автоматически потрогал предмет беседы.
— И почему бы вам не предположить, — продолжил он вкрадчиво, — что душа эта желает с вами общаться. Ведь это же ваш дед, который любил вас при жизни. Вот только тому, кто находится в том мире, для того, чтобы пообщаться с нами, живыми, наверное, приходится проделывать очень тяжелый путь. Поэтому покойные являются нам только в исключительных случаях. Вот, как в вашем.
— Ну, не знаю…
— Я не очень вас напугал? А то пришел брать интервью, и разглагольствую тут про покойного деда. Я просто параллельно с основной работой пишу монографию про природу человеческих сновидений.
— Вы же про деда не собираетесь писать в газете? — встревожился парень.
— Господи упаси. Так не утомил я вас?
— Мне тут делать все равно нечего. Кстати, дед-то по голове себя стучал. Во сне. «Дурак ты, — все говорил, — такой дурак».
— Ну вот вам и… настучали по голове.
— Да, потому что дурак и был, пошел пить с этими уродами. А ведь знал же, что эти просто так предлагать не станут, — горько улыбнулся парень, но тут же спохватился: — но все равно, как-то все это…
— Неубедительно?
— Нууу…
— Это поначалу так. Но вы пообщайтесь сами с человеком, с которым случилось несчастье и расспросите его, что он видел во сне накануне. А пообщайтесь с тысячей таких. Вы будете удивлены, как похожи их сновидения, иной раз оторопь берет. Но не хотят людипользоваться этой бесценной информацией.
— А вы что же, прямо с тысячей поговорили?
— Ой, может, и не с одной. Сновидцы — это ж мой… рабочий материал. Сны, которые видит человек, до отказа наполнены информацией, нужно только уметь правильно прочесть ее. Изучая их, анализируя, я ищу те самые закономерности, те образы, которые сулят человеку, скажем так, нечто не очень хорошее.
— Типа вы хотите сказать, что всем накануне перед несчастьем снится одно и то же?
— Не всем и не одно и то же. Но есть образы, скажем так, проверенные, устойчивые.
— Например? Просто интересно.
— Если вы, например, уплываете в безбрежный океан. Жениться или замуж выходить во сне — это тоже… ну…совсем нехорошо. Или вот как в вашем случае, покойный родственник. Смерть предупреждает человека. Она не крадется, как думают многие, она буквально грохочет кованными сапогами. И самый излюбленный ее способ заявить о себе — явиться во сне.
— А что толку? Если суждено умереть...
— А вот не скажите. Сколько несчастий можно было бы предотвратить. Мало событий в жизни по-настоящему фатальных. Некоторую часть будущего мы можем изменить. Сон всего лишь предупреждает. Показывает — вот грядет какое-то событие. Если вы будете вести себя так, как и планировали, то оно обязательно произойдет. Но ничто не мешает вам, например, не пойти на работу привычной дорогой, и тем самым предотвратить негативное будущее. Для этого и составляю сонник.
— Мне еще часто снится, что я в тапках по улице хожу, а у них подошва отклеивается. Это что-то значит? — спросил парень.
— Обувь — это то, что вы носите на ногах, то, что помогает вам продвигаться по жизни. Сон может означать, что вам, возможно, надо сменить работу. Старая ваша, похоже, не самый шикарный вариант. Или вообще что-то в жизни поменять. Может, отношения с женой застопорились. Символ обуви означает не только работу, в некоторых случаях партнера. Слишком многозначный образ. Нужно будет посмотреть другие ваши сны. Если есть желание, присылайте их мне на форум.
— Да ну. Трахомудия все это, — махнул рукой парень, — а то я сам не знаю, что мне все нужно менять. — И добавил сердечно: — Спасибо вам.
— Дело ваше. Перевод сновидений — это работа. Не каждый к ней готов.
Зато второй его пациент, избитая сыном старушка, поговорить о снах оказалась не прочь.
— Накануне вот что видела. Стоит скамейка. Я думаю — прилечь на нее или нет? Решила — не буду ложиться, не очень еще устала. А рядом собака бегает, маленькая такая. И тут она вдруг выросла огромная и бешеная стала. И набросилась на меня. И, главное, ластилась сначала, ластилась, а потом как укусит. Смотрю, кровь по руке потекла. Ну, я и закричала. И проснулась.
— Образ крови говорит как раз о том, что удар был нанесен кем-то из родни. «Кровь», означает «кровныйродственник».
— А то. Кровь — она и во сне кровь, всегда было так, — согласилась старушка. Бабушки, они часто хорошо разбираются в той тонкой и загадочной материи, что представляют собой сновидения, и охотно передают внукам ценную информацию, которую сами усвоили еще от своих бабушек. Только, к сожалению, современным внукам она по большей части бывает неинтересна.
— И хорошо, что вы на скамейку эту не сели. Плохой образ. Рано вам еще… на всякие деревянные лежанки присаживаться.
— Да, пожить еще хочется. И главное, он у меня ведь, действительно ласковый. Но как выпьет, так прямо караул.
— Кто?
— Сын-то. Напьется, и, правда,как собака становится. А так — ласковый.Так я еще вот что хотеларассказать… — старушка утроилась поудобнее, но в палату заглянула Серафима и произнесла:
— Обедать.
Она прерывала его встречи с больными, даже если он не успел задать все вопросы. Он и не думал обижаться. Больница, она на то и больница, чтобы соблюдать режим. Он и сам терпеть не может непунктуальных людей. Он покинул палату, показав ей жестами, что подчиняется установленным ею порядкам. Наступало время обеда — самое напряженное для Серафимы, когда ее не следовало трогать вовсе. Он устроился на скамеечке в вестибюле и стал терпеливо ждать, пока Серафима закончит насущные дела. Она появлялась то из одной двери, то из другой, как вездесущий человечек в компьютерной игре. Серафима отпускала лекарства младшим медсестрам, полотенца и пеленки — нянечкам, направляла тележки, на которых везли еду, как регулировщик. Наконец, все в радиусе ста метров были снабжены таблетками, стаканчиками, тарелками с горячим супом, салфетками, и она вернулась к нему.
— Спасибо вам, Серафимочка.
— Это вам спасибо. Вы мне столько… всего сделали.
— Ну, значит, до вечера?
— До вечера. Я пришлю сон.
— Вам самой уже можно начинать заниматься переводом.
— Ой, скажете тоже, — она шутливо ударила его по руке.
Про шоколадку он вспомнил лишь у выхода, когда момент был уже не самый подходящий. Пришлось окликать ее, протягивать плитку у всех на виду, второпях.
Глава 2. Серафима
Серафима
Она высыпала на стол горку муки, задумалась, сколько следует разбить яиц, да так и осталась стоять с чашкой в руках, загипнотизированная солнечным лучом, который, вырвавшись из-за штор, упал прямиком ей на лицо. Глаза ее были полузакрыты, и свет, просачиваясь через ненакрашенные ресницы, рождал сотни крохотных рыжих зарниц. Наконец, отогнав наваждение, она разбила еще одно яйцо и добавила ванили.
На кухню вошла мама, принюхалась и спросила ворчливо: «ваниль?». Она кивнула. Мать поводила еще носом, заглянула зачем-то в кастрюлю, хотя прекрасно знала, что в ней куриный бульон, и удалилась, выстукивая ритм задниками тапок.
Выходной день сулит сразу несколько унижений. После обеда нужно пройтись по магазинам. И первое унижение — это осознание того, что в ее случае это словосочетание — «пройтись по магазинам» — не более чем речевой рудимент. Потому что она может позволить себе лишь один-единственный магазин в своем районе: «Одежда эконом-класса!» (интересно, какимисоображениями руководствовался владелец, добавляя на вывеску восклицательный знак?). Одежда «эконом-класса!» это вовсе не весело, как пытаются ее убедить. Это — унизительные минуты, проведенные среди корзин с дешевым барахлом, из которых торчат таблички «Распродажа», в попытке найти что-то более-менее стоящее. Это примерки в кабинке со шторкой, которые вешают в ванных. Это дешевенький пакет вместо картонной коробки. Нет, на зарплату старшей медсестры «пройтись по магазинам» не представляется возможным. Впрочем, потом она купит еще сетку лука и губки для мытья посуды, так что все-таки сможет считать, что «прошлась» по магазинам.
Сегодня ей повезло, в отделе одежды, несмотря на субботний день, не толкались покупатели, и кронштейны были полны, недавно состоялся новый завоз вещей. Она давно уже умертвила в себе привычку выбирать что-то, не глядя на ярлыки. В ее случае следовало руководствоваться простым и незыблемым правилом: одежда должна подбираться по принципу «исходи из того, сколько денег у тебя в кошельке». Сузить круг поисков требуемой суммой — вот верный способ не утратить душевное спокойствие. Не глядя на нежно-зеленые вывески «Новая коллекция», Серафима уверенной походкой прошла к вешалкам, увенчанным красной надписью «Распродажа».
Следующее унижение, которое придется пережить — признание того факта, что любая одежда «эконом-класса!» нуждается в корректировке, сколь бы хороша в своем сегменте она ни была. Юбки «эконом-класса!» неизменно будут жать в талии или сползать на бедра, даже если они твоего размера, это их специфическая неотъемлемая черта. На рубашке придется поднять вытачку, чтобы твоя грудь и то место на рубашке, которое ее предполагает, наконец-то совпали. Пиджак, может, и сядет на талии, но потребует, чтобы укоротили рукава. Вероятно, существуют на свете, помимо тел класса люкс, еще и тела «эконом класса!» — изувеченные тяжелой работой, постоянным безденежьем, ссутулившиеся от безнадежных мыслей. Господи, она и сама такая будет, нужно смотреть в лицо правде. С ее однообразной работой, атмосферой, что царит дома, ей светит состариться и сгорбиться лет через пять. Она слегка прижала веки пальцами, стараясь унять слезы, что накипали внутри. Это гормональное, это пройдет. Закономерная вещь в ее возрасте, не стоит обращать внимания. Думать о хорошем. Вот, он всегда говорит ей, что у нее очень красивая фигура. Это единственное мнение, которое следует принимать в расчет. Все остальное — мелочь, пыль. Есть пара глаз, взгляд которых ей дорог, на этом и следует поставить точку. Есть руки, которые обнимают ее нежно и требовательно, которые вытаскивают ее на время из ее мира в мир совсем иной, которые заставляют обо всем забыть. Теперь у нее все будет хорошо.
«Махнуть, что ли, к тебе, посмотреть на тебя. Хотя бы издалека. Ты запрещаешь приближаться к тебе, когда ты работаешь, и я подчиняюсь. Но иногда, не совладав с искушением, приезжаю на другой конец города, и, спрятавшись за исписанной нескромными надписями остановкой (если бы и мои мысли в эти моменты отпечатывались на ней, все узнали бы, что они еще менее скромные) смотрю на тебя. Маршрут, по которому ты ходишь, не очень длинный — не больше ста шагов (я считала). Я слежу за тобой как какая-нибудь школьница за предметом своего обожания, я вижу, когда тебе холодно, когда тебе ужасно хочется потянуться, да нельзя.
Я, и правда, чувствую себя рядом с тобой, как школьница, несмотря на то, что ты на десять лет младше меня. При встречах с тобой я волнуюсь, не слишком ли провисла у меня грудь, но при этом мне хочется есть с тобой мороженое и шалить, как будто у меня еще прыщи с носа не сошли. Мне хочется держать тебя за руку, гулять с тобой по улицам без определенной цели и совершать еще многие глупости, что делают только подростки. Иногда я плачу из-за того, что не мы не можем позволить себе этого.
Нужно будет, кстати, вечером написать Петру Семеновичу насчет тебя, недавно мне приснилось, что ты улетел на странном воздушном шаре, и этот сон оставил у меня смешанные чувства. Интересно, что скажет толкователь. Может, тебя ждет что-то хорошее? А может я просто вижу наши отношения примерно в таком свете, боюсь, что однажды ты взлетишь высоко и унесешься прочь?»
Она вытянула из корзины еще юбку, пристойно длинную, благородного гранатового оттенка, и блузку на пару тонов светлее. И та и другая пронизаны мельчайшими искорками — как золотом сбрызнуты, не слишком вызывающе, но несет на себе отпечаток того, что называется нарядно. Нет уверенности, правда, что ассиметричный подол и колокоподобная расклешенность — это то, что ей требуется, но чем черт не шутит. Блуза, как и следовало ожидать, не найдя груди там где следовало, заметно тянула. Небольшая, но все же победа над одеждой «эконом—класса!» одержана — ее грудь выше, чем они рассчитали, запланировали. «Моя грудь нравится тебе, я очень хорошо это знаю. Ты смотришь на нее хищно, алчно, ты ищешь ее всегда требовательно, суматошно. Может, и правда, поехать прямо сейчас к тебе, хоть ненадолго? Дождаться тебя с работы, взять за руку и отвезти к тебе домой. А там, сказав небрежно «обожди минутку», переодеться торопливо в ванной в белый халат, обмирая от счастья где-то внутри живота, и сказать: «А вот и я, больной». И ты посмотришь на меня этим твоим взглядом, в котором будет все, ради чего мне следует жить — радостное изумление, нежность, всепоглощающее желание. А потом я еще два дня буду, задумавшись в вагоне метро, спохватываться, не выдала ли я себя, ненароком, размечтавшись, не прочел ли кто на моем лице отголосков моих сладострастных воспоминаний.
Но матери требуется укол. Халат сушится после стирки. Да и ехать к тебе больше часа, а дома ждут подошедшее тесто, будь оно неладно. Надо ждать до вторника, мы установили, что наши дни — вторник, четверг и, если мы оба не заняты, то и суббота. Мать, разумеется, нарочно запланирует на выходной кучу дел, которые сама же и выдумает — исключительно для того, чтобы закатить скандал по поводу того, что я еду к тебе. Придется спорить, увещевать, сражаться за свое право уехать, и потом пол дня еще думать — как она там, сильно ли дуется, не закололо ли у нее от стресса в боку.»
— Юбка и блузка. Пожалуйста, ваш чек и сдача.
Скользнув прощальным взглядом по пикантно-полосатому платью, рдеющему под вывеской «Новая коллекция», онапокинула магазин, крепко сжав ручку целлофанового пакета, который таил в себе наряд для встречи с болееобеспеченными людьми, чем она — ее однокурсниками. В этом году встреча состоится в том же кафе неподалеку от ее дома, и хотя де-юре в ее жизни ничего не поменялось, де-факто она будет чувствовать себя на этой встрече гораздо более уверенно. В прошлый раз две соученицы по дороге домой попросились посетить ее туалет, а у нее сердце зашлось от страха. Она тогда, конечно же, купила сносный сарафан и выглядела вполне прилично, ничуть не хуже остальных девчонок. Но старый линолеум, но мать в затрапезном халате, которая пить дать ляпнет что-нибудь. Но полное отсутствие следов пребывания мужчины в ее квартире! Ей дурно стало при одной мысли, что они заявятся к ней, и она отвадила их под явно надуманным предлогом. На той встрече она так старалась произвести впечатление женщины, у которой есть друг — за столом писала сама себе сообщения на телефон и на вопросы однокурсников про личную жизнь все отшучивалась — с моей работой мне не до семьи; есть, так, правда, один мужчина. Даже легенду про него сочинила, чтобы не проколоться ненароком — кем он работает да где живет. Она силилась предстать этакой деловой эмансипированной дамочкой, что не делает культа из штампа в паспорте и живет насыщенной и яркой событиями жизнью, а у самой в груди колотился, гулко отражаясь от ребер, маленький, спрессованный в шар ужас — лишь бы не распознали, не засмеяли. Но один спросил все же:
— А детеныши-то как же? Планируешь?
— Ты забываешь, верно, что я при медицине, — ответила она наставительно, — у меня на это побольше времени, чем у прочих.
Смешно, скажете вы? Бог вам судья. На этой встрече она будет чувствовать себя совсем по-другому. В квартире ее, допустим, по-прежнему не найдется ни галстука, ни пены для бритья, но на душе гораздо спокойнее. Перед однокурсниками она предстанет все той же Серафимой — увлеченной своей работой, незамужней в свои сорок женщиной. Но на другом конце города, в квартире номер семьдесят девять ждет ее он. Он алчет того момента, когда сможет обнять ее властно, как будто захватил в плен. Это дает ей право больше не тушеваться, не выдумывать какие-то мифические встречи с мужчинами, которые у нее якобы есть, когда боишься увязнуть в собственных жалких фантазиях, запутаться, выдать себя. Теперь она не одинока. Он выведет ее из сумерек страха и одиночества на свет. «Его появление уже осветило мою жизнь, — подумала она и решительно воткнула иглу в мамину вполне еще упругую ягодицу. — А то, что говорит про него мать, так это она от страха остаться одной».
Может быть даже следует обнаглеть окончательно и надеть на палец кольцо, чтобы думали, что она помолвлена? До свадьбы им еще, конечно, далеко, но она работает над этим. Она и в телефонной книжке, сама себя смущаясь, назвала его: «любимый муж», чтобы каждый его звонок оживлял ее надежду, ведь все наши мысли материальны.
Хотя, нет, кольцо вызовет вопросы, отвечая на которые она может занервничать. В конце концов, они еще даже не живут вместе. Не будем гневить судьбу — предстать перед ними любящей и любимой женщиной — это уже немало. Как это хорошо, господи, будет — посреди веселья набрать его номер и сказать при всех: «Дорогой, я скоро буду, не волнуйся». Женщина со свеженьким романом, это даже интереснее, чем последняя незамужняя женщина на курсе.
Товарки ушли одна за другой под венец, как уходят в неведомый мир, из которого уже не возвращаются. Год назад вышла замуж последняя из незамужних подруг. В сорок лет — скоропостижно, пафосно. Теперь уже не сможешь звонить ей так часто, как хочется. Не можешь увидеть всякий раз, когда соскучишься. А как же иначе — она-то теперь семейная. Семейные живут в другом мире, наполненном заботами, что тебе недоступны и мыслями, что тебе неподвластны. Общение с ними сводится к чашке кофе, за которым торопливо рассказываешь новости, в то время как их дети бегают вокруг и беспрестанно тянут мать за рукав. Внимание семейных ты воспринимаешь с благодарностью, а они твое — как должное. Вы обещаете друг другу «не теряться» и дружить так же, как и прежде, но эти клятвы невыполнимы. Так утешают тяжелого больного, зная, что он уже не поправится, — внешне весело, но мысленно уже прощаясь. Поначалу они, замужние, ей звонили, приглашали на семейные мероприятия, которые она честно и пунктуально посещала, пока обе стороны не начинали тяготиться друг другом. Постепенно начинала ей чудиться в их приглашениях натужность, неискренность. Не жалость их ей противна, вовсе нет, хотя они жалеют ее, и это она хорошо знает, а иррациональность этих встреч. Она — инородный элемент, она выбивается из общей структуры. Она не обижается на то, что праздничную еду для нее не «умножают на два», на добродушные шуточки по поводу ее возможных тайных поклонников, на все эти присказки о том, что у нее «все еще впереди». Просто она для них совершенно другой биологический вид, и не стоит смущать их.
Ночная нянечка Марианна, старая, часто пьяная, но умная и работящая, попивая вместе с ней чай на работе, сказала однажды цинично, на зевке, когда она пожаловалась на свою извечную скуку: «Ничего. Скоро они разводиться начнут — вот тебе и обратно куча подружек образуется». Но оттуда по-настоящему не возвращаются. Разведенные подруги сохраняют в себе стремление вступить в брак. Они, так сказать, уже вкусили иной, семейной жизни и будут хотеть в нее вернуться. Они привыкли уже смотреть на себя, как на женатых, а на нее, как на существо априори одинокое, она и сама себя уже давно стала воспринимать именно так. Она настолько уже сжилась с этим образом, что при ней даже не стесняются уже произносить некоторые вещи, которые, если подумать, могли бы ее задеть. «А тебе-то зачем?» — спросила недавно одна, когда она попросила посмотреть каталог детской одежды, чтотянули друг у друга из рук две ее знакомые мамочки. Подруга не хотела ее обидеть, она, действительно, искренне недоумевала, зачем ее Серафиме может хотеться посмотреть на детский комбинезончик и в тон к нему пинетки.
Но теперь она готовит им настоящую бомбу. Вот бы устроить так, чтобы он приехал ее встретить после банкета. Жаль, что это пока невозможно. Но она сделает все от нее зависящее, чтобы помочь ему, чтобы в один прекрасный день он смог подъехать к месту, где она находится, и забрать ее на глазах у всех. «Хороший мой, ты выкарабкаешься, ничто не будет омрачать твои дни. Пусть наше счастье еще неполное, но оно постепенно наберет силу, как неуклонно растущая луна, иначе и быть не может». Она заслужила немного благоденствия.
И за это ее маленькое хвастовство они не смеют ее упрекать. На протяжении многих лет она была им образцовой незамужней подружкой — ненавязчивой, почтительной, всегда готовой улыбнуться чужому счастью сквозь слезы. Пусть же у нее состоится ее маленький, заслуженный триумф.
На форуме Петра Семеновича в этот час царило оживление. Женщины есть женщины, они хотят знать — любит или не любит, плюнет или поцелует. Вот и она отправила толкователю сон, который целый день лелеяла, про то, как он взлетел на воздушном шаре. Что же это все-таки, что же? «Поднимется над суетой, над проблемами?» «Упорхнет» от нее? Она сама уже неплохо наловчилась расшифровывать сны, пусть и не все. Неудивительно, что у нее сейчас что ни ночь, идут символы, обозначающие любовь. Иногда даже смешно становится — постоянно то розы, то белые голубки, то еще что-нибудь. Но бывает, что он ей приснится в каком-нибудь странном обличье, которое озадачивает ее, заставляет нервничать. Безусловно, любая попытка заглянуть в будущее — грех, но где, господи, взять сил, чтобы противиться желанию узнать… Теперь, что ни утро, она, внутреннее краснея, но вместе с тем и затаив робкую надежду, пишет Петру Семеновичу свой сон, чтобы убедиться лишний раз, — да, ее любят, да, ждут, да, перспективы у ее отношений имеются. Снится ей, конечно, не только про любовь. Каждый приступ болезни у матери — всенепременно будет сон. Любая проверка на работе — тоже сон. Такое уже можно и не уточнять.
Оглядываясь время от времени на дверь (у матери появилась несносная привычка подкрадываться), она начала писать. Вспомнила все. Как она в красном платье, но почему-то при этом в черных трусах, карабкается на какой-то холм с букетом гвоздик. Как с этого холма взлетает воздушный шар, с которого он машет ей.
***
Встреча прошла удачно. О большем она не могла бы и мечтать. Блузка, вытачку на которой она перенесла на положенное место, играла в приглушенном свете торшеров самыми заманчивыми оттенками, и ничем не выдала свою принадлежность к одежде «эконом-класса!». Заправленная в юбку, которая после отпаривания утюгом тоже приобрела положенное изящество, и дополненная соседкиными гранатовыми серьгами, блуза оправдала возложенные на нее ожидания.
Триумф ее, правда, получился смазанный. Глупо было надеяться, что все, забыв о других делах, начнут обсуждать ее роман. Но, значит, они воспринимают то, что у нее роман, как нечто естественное. Их это не поражает. Когда она сидела промеж ними с бокалом красного вина (непонятно, каким по счету, и это тоже было прекрасно), на какое-то мгновение ей даже показалось, что она окунулась, наконец, душой в их мир, мир женатых людей, настроилась на одну волну с ними и не чувствует больше никакой натянутости в их присутствии. Даже хвастаться своим романом расхотелось, он есть у нее — и этого достаточно, чтобы чувствовать себя счастливой.
Она сделала еще одно восхитительное открытие — она выглядит значительно лучше своих однокурсниц, моложе, и дело тут даже не в том, что каждая клеточка ее тела подпитывается теперь любовью. Она просто выглядит лучше — объективно, без прикрас. Ее волосы выкрашены ради интереса, желания поэкспериментировать, а не в попытке скрыть седину. Зона декольте не нуждается в лифтинге вовсе. Талия тонка, как и во времена института. Кожа, не измученная чистками и пилингами, вполне еще свежа. Она — не сорокалетняя, которой тридцать дадут из вежливости, за ее героические усилия сохранить молодость, хотя знают, что на самом деле ей сорок. Она — сорокалетняя, в самом деле выглядящая на тридцать. Посмотрев внимательно в лица своих подружек, она успокоила в себе этот свой извечный зуд насчет того, что он моложе. Внешне они с ним как две половинки одного яблока, и, прогуливаясь по улице, не оскорбят даже самый придирчивый взгляд разницей в возрасте. Да и кто говорит, что между сорока и тридцатью — пропасть? Насчет косых взглядов, это все лишь ее домыслы. Она как медик может сказать, что для сорокалетней заполучить мужчину на десяток лет моложе — биологически глубоко правильно. «Ты выглядишь прямо секси», — сказал ей однокурсник пьяно и искренне, и плевать, что из-за его спины сразу же раздалось старательно-веселое: «конечно, она же тебе двойню не рожала».
В довершение всего он — сам — позвонил ей очень подходящий момент, и она поворковала с ним пару минут зная, что к ней прислушиваются. К нему приехала пьяная, веселая.
Глава 3. Степан
Степан
Людмила, когда приехала проинспектировать квартиру перед тем, как привезти ему Алису, была неприятно удивлена. «У тебя кто-то появился?» — спросила она вкрадчиво, и непонятно было, готовится ли она рассмеяться или закатить истерику. «А почему ты спрашиваешь?». «Просто раньше приходилось грязь мешками выносить, а теперь чисто. Полотенца новые.» «Я готовился, вот и все.» «Ну—ну.» Она прошлась по квартире, недоверчиво оглядываясь. Он ее озадачил. Людмила всегда чувствовала себя победительницей. Потому что сама бросила его, потому что даже через три года после развода он не мог продемонстрировать ей сколько-нибудь серьезных атрибутов успеха. И тут такой удар под дых. Раньше она вынуждена была, ворча, вытирать у него пыль, чтобы ребенок «не задохнулся», теперь же тут явно прибралась какая-то баба. И, уходя, Людмила не смогла удержаться от реванша — подняла пустую упаковку из под таблеток, которая так некстати обнаружилась на полу, и снисходительно хмыкнула, знаю, мол, на чем держится твое хорошее настроение.
После ее ухода пришлось даже набрать ванну и полежать в ней, чтобы унять нервишки. При этом он не удержался и намочил голову, чем только думал. На улице ноябрь, в бронхах мокрота, свалиться с чем-то серьезным сейчас как два пальца об асфальт. Включил фен, дотянувшись, и едва не уронил его в ванну. Ощутил, несмотря на то, что вода была горячей, смертельный холод внутри. Едва не убил себя — сам. Вылез из ванной, и, наспех обтершись, принялся сушить волосы полотенцем. Наденет шапку и уж как-нибудь дойдет без аккуратной прически, благо до работы всего две остановки. Попытался вспомнить, когда он в последний раз был в метро. Кажется, в тот день был юбилей у дяди, следовательно, в метро он не спускался без малого уже год. Это многозначительная цифра. Год он не был в этом подземном царстве, наполненном вкуснейшим, ни на что не похожим запахом, ритмичным шумом и тем ужасом, который невольно вселяет в человека подземка. Не садился в суматошно сменяющие друг друга электрички, не чувствовал под пальцами мельчайший пульс поручня. За этот год открылись две новые станции, одна в спокойных синих тонах, другая украшена пошловатыми мозаиками. Увидит ли он их когда-нибудь воочию?
Пора на работу, пешком дойдет. Организм вяло, без особой надежды попросил: «вот бы Реланиума», но Реланиума осталась одна ампула на два дня, если он и вскроет ее сегодня, то уж понятно, что ближе к вечеру. Остался, правда, Нозепам. Но со временем его действие явно поумерилось, оставив ему вместо спокойствия лишь сонливость и неприятное отупение. Нозепам — препарат для дома, он требует уюта, приглушенного света, чашки чаю под рукой и чтобы не нужно было суетиться и спешить куда-то. Засыпать вот с ним хорошо, меньше ворочаешься, и сны плохие, хоть и пишут о них в аннотации, вовсе не приходят.
Путь до работы не был омрачен никакими терниями. В подъезде, прекрасно иллюминированном солнечным светом, который, судя по ясному небу, грозился задержаться надолго, было безмолвно. Нарочито громко хлопнув дверью, он прислушался, не раздастся ли шорох в закутке за мусоропроводом, этажом ниже на лестнице, но подъезд был умиротворенно тих. Во дворе все то же, что и всегда: два огромных контейнера, ржавые качели и кучки собачьего дерьма на каждом шагу. Он зашагал в сторону проспекта Энгельса. До супермаркета не более трехсот шагов, раз плюнуть. На пути всего две неприятности — нерегулируемый перекресток, на который ломятся одновременно пешеходы и автомобилисты, и траншея непонятного назначения, из которой торчат прутья арматуры.
Торговый комплекс — сама внушительность, сама бесконечность. Три корпуса, каждый по десять тысяч квадратных метров, в каждом три этажа. Имперский размах, вселенская мощь. Продуктовый супермаркет разместился со всем своим изобилием у подножья ближайшего к нему корпуса. «Только лучшие продукты. Только лучшие цены». Лифты везут страждущих к месту, где они получат вожделенное. Лица у людей в супермаркете почти всегда восхищенные и вместе с тем алчные. Глаза впитывают, губы сладострастно шевелятся, не поспевая за ходом мысли — этого надо взять, и того тоже, и этого хочется. На продукты люди в супермаркете смотрят напряженно, любовно, рачительно, друг на друга — невидящим пустым взглядом.
Ему нравилось проходить мимо рыбного отдела, где, гипнотизируя всех на десять метров вокруг острым йодным запахом, возлежали с бесстыдно разверзнутыми коралловыми брюшками лососи, переложенные ледяными кристаллами, и шевелились заторможено в стеклянном корытце живые раки. Вокруг, серенькая, как челядь, грудилась рыба победней: анемично-бледные пангасиусы, грязноватые пикши, минтай, цвета которого не разобрать за слоем облепившего его льда.
Миновав кассу, рыбные и хлебные ряды, он юркнул в дверь с надписью «Только для персонала», которая скрывала коридор, разительно контрастирующий с помпезностью магазина. Здесь, под низким кирпичным, разъеденным сыростью потолком, копился сигаретный дым, безуспешно пытаясь найти выход на свободу. Еще терпко, неистребимо пахло подпорченными овощами, и было чудовищно зябко. Казалось, здесь холоднее, чем на улице. Это из-за сырости, которую тут источает все подряд — подсыхающие на лотках овощи, подтекающая труба, забинтованная в войлок. Сами стены, казалось, имеют поры, из которых просачивается влага. Он шел, засунув руки в карманы, маневрируя между коробок с соком, барханами красного и белого лука, пучившегося через ячейки редкой сетки, ящиков ананасов с мохнатыми маковками.
За белой дверью без опознавательных знаков, которую он толкнул, дойдя до конца коридора, было тоже влажно, но тепло, отчего казалось, что тут чуть ли не субтропики, напоенные запахом лежалых фруктов и овощей. Помещение было маленькое, и умиляло повсеместнымиследами попыток создать здесь уют. На стенах красовались газетные вырезки и фотографии, в углу кудрявился искусственный фикус. Мебели, кроме компьютерного стола и большого платяного шкафа не было.
— Сегодня — груша, — встретил его менеджер.
Он кивнул, тоже презрев приветствие, и достал из шкафа грушу в половину человеческого роста, алую с одного боку и желтую с другого. Создатель фрукта не озаботился тем, чтобы румянец на груше имел какое-нибудь правдоподобие, и просто разделил ее ровной линией на две половинки, одна из которых являла собой «румяную». Прорезь для обзора, сделанная в верхней части груши, бархатисто чернела, наводя на мысль о червяке, что орудует внутри. Венчал плод ядовито-зеленый, шаблонный листок на веточке, изготовленной из обтянутой тканью проволоки. Он поднял грушу (несмотря на внешнюю массивность, легкую, как ватное облачко) — снизу обнаружилась пустота, выложенная с изнанки черным плюшем, и надел на себя. С тылу была надпись: ЛУЧШИЕ ФРУКТЫ, и название компании-поставщика. Путь назад по коридору. В обратном порядке: сок, лук, картошка. Женщины в спецовках не проявили к маскараду никакого интереса, видели уже сотни раз, как он обращается то в банан, то в апельсин.
Все, из-за чего он согласился на эту работу — это абсолютная анонимность. На потребу глазеющим остаются лишь джинсы со спортивными ботинками, а есть ли что-то более безликое в одежде, чем джинсы и спортивные ботинки? Не приходится волноваться за то, что кто-то признает, к тому же груша дарит чувство безопасности. Она его маленький домик.
Никто и никогда не сможет признать в груше с надписью ЛУЧШИЕ ФРУКТЫ, что ходит по площади, Степана Скворцова, бывшего контрабасиста когда-то популярной группы. Со временем он даже стал получать какое-то извращенное удовольствие от этого перевоплощения, то он Степан Скворцов, то просто Груша. Костюм обладал еще одним очень важным качеством — в нем он, хоть и находился целый день на глазах, чувствовал себя в укрытии. Не то чтобы костюм был недосягаем для пуль или падающего сверху кирпича, нет, он просто дарил уютное чувство спокойствия, как будто мог защитить на самом деле. В нем было даже более безмятежно, чем дома. Он надежно упрятан от людей, но при этом находится на виду. Ходить по улице без груши так долго он бы не смог.
Ему все рады, если он в костюме. Маленькие дети иногда берут его за руку в дутой перчатке, что торчит из упитанного фруктового бока, проходятся с ним по площади, весело смеясь. Есть и минусы в работе на улице. Всегда висит над ним угроза заболеть. Костюм хорошо прогревает тело, но за целый день на ледяном асфальте стынут подошвы, сколько не поддевай носков в ботинки. Пока Серафима не догадалась подложить ему греющие электронные стельки, приходилось тяжеловато. Но сейчас самое благодатное время для работы — в костюме при такой температуре еще не слишком жарко, в самый раз.
Правда, осенью раньше начинает темнеть. То, что летом кажется вполне безобидным, осенью может явиться в зловещем обличье. Во дворе воцарится вечный мрак, наполненный невидимыми, но хорошо ощущаемыми опасностями. За огромными контейнерами поселится до весны непостижимое зло. В подъезде станут появляться подозрительные личности, отравляя своим присутствием путь до квартиры и обратно. Прошлой зимой он пропустил две рабочих смены, поскольку сама мысль о путешествии с четвертого этажа на первый казалась невыносимой. Нервы сдали в тот момент, когда он, подойдя к лифту, обнаружил, что тот не работает. Он отговорился несуществующей болезнью, ему поверили.
Он и по супермаркету в основном ходит в костюме. Сегодня вот выберет вино для Серафимы и подарки для Алисы. Определенно, его жизнь не лишена приятностей.
Тут есть и парикмахерская — один из салонов Людмилы, которых у нее уже пять. Точнее, это салоны Барашка. Она с Барашком и познакомилась в одном из них, когда тот намыливал ей голову. (Они поссорились в очередной раз, и Людмила пошла поменять цвет волос). Как он не хотел тогда пускать жену в салон. Он как будто понимал уже тогда, что эта парикмахерская разлучит их. Накануне его одолевали злые сны о том, что он снова женится на своей жене, причем оба одеты в черное; что он ищет Алису и не может найти. Теперь-то он знает, к чему это все было. Но Людмила поступила по-своему. Прокричала что-то про то, что хочет потратить в кои-то веки денег на себя, что он уже задолбал своими заскоками, — и, хлопнув дверью, пошла красить волосы. И познакомилась с Барашком.
Себе Барашек никак не может сделать нормальную прическу, его волосы точь-в-точь овечье руно, оттого и такое прозвище. Теперь Людмила и Барашек официально муж и жена, и у них сеть салонов. Барашек уже не стрижет сам, только денежки считает. Пусть делают что хотят, лишь бы не мешали ему видеться с Алисой.
Дочка приедет в пятницу, нужно купить новые книжки. В новой — здоровой, всегда аккуратно подстриженной Людмилиной семье, есть существенный изъян — там очень мало читают. Барашек все больше любит фильмы, и Людмила, разумеется, составляет ему компанию за телевизором. Если бы он, отец, не взял на себя ответственность за литературное образование Алисы, она в свои шесть не знала бы ни одной буквы. В ее новой среде все больше смотрят, чтобы руки были чистые, волосы хорошо промытые, пломбы поставлены и прививки сделаны. Когда он берет ее к себе на выходные, он старается читать ребенку как можно больше. Они садятся уютно на диванчик с чем-нибудь вкусненьким, и он читает, пока не устанет. Алиса очень нервный ребенок, она так сопереживает героям книг, что порой за нее страшно становится. Он даже думает, что не следует им пока начинать «Белый Бим, черное ухо», хоть она и просит, это может вызвать бурю слез. Он, пристально вглядывающийся в личико дочери во время их чтений, с радостью, но одновременно и переживая за нее, подмечает, как остро реагирует она на малейшую несправедливость. Даже когда убивали Бастинду и Гингему, она страдала, сказала — можно было бы просто наказать, но убивать то зачем? Чистейший, добрый, светлый человечек. Он сделает все возможное, чтобы она осталась такой как можно дольше. Ах, если бы в его силах было уберечь ее чувства от грязи.
Теперь у нее в ее новом доме, по крайней мере, появилась книжная полка, где стоят подаренные им книги. Барашек же с Людмилой дарят ей на день рождения поход в кино. Они, в общем-тодостойны друг друга, этакие сытые купчики, для которых кастрюля супа в холодильнике важнее книги в шкафу. Людмила все стремилась к какой-то «благополучной» жизни. Заработала ее теперь, пусть и ценой психики ребенка, который, как они ни стараются его уберечь от стресса, все равно все сходит с ума от того, почему он не может проводить время одновременно и с мамой и с папой. Всего лишь восемь дней в месяц он видит Алису. Конечно, он делает все возможное, чтобы именно в эти дни происходили с ней те самые вещи, которые формируют в человеке высокодуховную личность. А остальные двадцать два дня он мучается ревнивыми подозрениями, которые бы сделали честь любому влюбленному. О чем разговаривает с ней Барашек? Что она поверяет ему, своему новому родителю, какие чаяния, страхи, надежды открывает? Свидетелями каких изменений в ней именно в этот момент становятся Барашек и Людмила?
Если к завтрашнему дню завтра Серафима добудет хотя бы четыре ампулы Реланиума, ему хватит на неделю. Он сможет общаться с Алисой как ни в чем ни бывало, не психуя, без дрожащих рук. Людмила должна видеть положительные перемены в его состоянии, с нее станется взбрыкнуть и не пустить к нему дочку. Терапевт перестал давать рецепт на Реланиум, требует, чтобы он заменил его какой-нибудь чепухой, но ему легко говорить.
А Серафима согласна, что в его случае Реланиум — наименьшее из зол. Это производное бензидиазепама, имеет мало побочных эффектов по сравнению с другими препаратами, оказывающими угнетающее действие на ЦНС. Конечно, он перепробовал еще все эти фенозепамы, адаптолы, донормилы — эффект слишком незначительный, чтобы можно было говорить о них всерьез. К тому же при смешивании их с алкоголем, особенно крепким, могут напакостить. А Реланиум сильный и вместе с тем мягкий препарат, и, помимо успокаивающего эффекта дарит еще легкое чувство эйфории, напоминающее по действию самые залихватские таблетки экстази. Только действует чутко, деликатно.
Он часто закидывался таблеточкой-другой перед выступлением. На сцену всходишь, как возносишься. Экстази очень обостряет слух, позволяет разбирать сотни новых звуков, которые для трезвого уха — один сплошной шум. Барабанщик постукивает палочкой, заигрывая с публикой, а он уже щиплет контрабас, рвется, как конь на привязи, в бой. Поехали. Впитывать музыку и отдавать, впитывать и отдавать — вот что такое концерт. Мелодия проходит через тебя. Музыка крутит тобой как хочет. Ты — придаток контрабаса, болтающийся на нем, ты улетел бы, если бы не держался за инструмент. Уже непонятно, пальцы ласкают струны, или струны ласкают пальцы. Нет больше другой материи, кроме звука. Существование в симбиозе со своим инструментом — наивысшая радость. Час, два, три можно было так выступать без антракта, и, разумеется, не только экстази давал ему силы, таблетки были не более, чем приправа. Чтобы лучше усваивалось главное. А вот на репетициях он всегда — ни-ни.
Он выбрал для Алисы три книги. Нужно чем-нибудь порадовать и Серафиму. Простая бутылка вина в окружении двух бокалов, за которыми возвышается горка фруктов и пяток свечей — пошлость. Нужно будет освоить какой-нибудь разноцветный необычный коктейль, это ее порадует. Пошел в алкогольный отдел. Серафима оценит и трубочку, торчащую из розовой пенки, и веточку мяты, и декоративный зонтик, и прочие красивости. Он и сам, конечно, с удовольствием выпьет. Потом — день на то, чтобы прийти в себя, побриться, взбодриться, — и он готов ко встрече с Алисой. Дома теперь нарядно и чисто. Серафима из тех женщин, которые одним своим появлением способны навести уют даже в тюрьме, даже на пепелище. Это дар свыше, как идеальный слух или способность рисовать. Без малейших видимых усилий она вымыла, вычистила, постирала, погладила, испекла, и сделала еще сотню тех манипуляций, которые позволяют признать — в этом доме заправляет женщина. Пара недель потребовалась ей, чтобы превратить его из бобыля в сравнительно ухоженного человека. Неудивительно, что у Людмилы раз от разу все сильнее расширяются глаза и портится настроение.
Дорогу домой, нагруженный книжками и напитками, он осилил успешно. Ни гастарбайтеры, ни какие-то другие подозрительные личности не заставили сердце забиться. И в подъезде по-прежнему спокойно. Без приключений поднялся в квартиру.
Глава 4. Петр
Петр
Уважаемые посетители форума! 24 и 25 ноября перевод сновидений производиться не будет. Тем, чьи сновидения включают в себя такие образы как «чудовища», «покойные родственники»: я буду просматривать ваши сообщения, но немедленные ответы получат только те, чьи сновидения требуют этого. По моему возвращению ждите подробный отчет о съемках передачи, в которой ваш покорный слуга будет принимать участие. До скорой встречи и приятных вам снов.
Звонок с телевидения раздался, когда он пытался спасти очередную кашу. В одной руке он держал дымящуюся кастрюлю, в другой трубку. Звонил редактор развлекательной программы, дурной пародии на «умное» шоу. В передаче люди со сверхъестественными способностями помогают полицейским расследовать преступление. Редактор хотел, чтобы он принял участие, как эксперт по части сновидений. Он сможет попытаться приоткрыть завесу тайны (редактор так и сказал — «завесу тайны»). Еще в начале осени пропала совсем юная девушка, и есть основания думать, что она не мертва.
Его сосватал журналист, с которым они когда-то работали вместе. Коллега однажды обратился к нему со своим пустяковым, в общем-то сном, и точность перевода произвела на него такое впечатление, что он нет-нет да и вспомнит о том случае.
Редактор предупредил, что ехать придется в какую-то тьмутаракань, где жила героиня передачи. Но для него это будет возможность рассказать о своем методе аж на телевидении. В данном случае можно, конечно, придираться к качеству программы, но аудитория у нее «ши-ро-чай-ша-я», как выразился сам редактор. Всего-то требуется — посвятить пару дней полностью съемкам. Ничего, два дня на форуме без него обойдутся. Тот раздел, куда пишут наиболее опасные сновидения, он сможет просматривать и с мобильного телефона.
История у них там, в тьмутаракани, а точнее, в деревне Чирковицы, произошла такая. Девочка-подросток вышла из дому в тренировочных штанах и сланцах, чтобы занести соседке деньги — та попросила вернуть долг, и мать девочки доверила дочерм необходимую сумму. До дому соседки было метров пятьдесят. Но девочка дотуда не дошла и домой не вернулась. Искали всем миром, не нашли, и до сих пор ищут. И главное, ни одна живая душа не видела, как та шла по улице.
Теперь телевизионщики решили выжать из темы еще немного сенсаций. В передаче полиция привлечет к работе экстрасенсов.
— Я вас не очень напугал? — спохватился редактор.
— Я сам криминальный журналист.
— А, ну тогда можно не стесняться, — обрадовался редактор. — Вы же понимаете — это только передача. В основном требуется антураж. К экстрасенсам сейчас большой интерес, их даже берут на штатные должности в розыскные отделы. Но нам для передачи не нужна рутина. Огонек надо, изюм.
— А моя роль какая будет?
— Подруги девочки и ее родня — все после ее исчезновения стали видеть сны, которые подсказывают им, что девочка жива. Она просит найти ее. В общем,мы решили разбавить экстрасенсов толкователем снов.
— Я не толкую сны. Я даю перевод того, как…
— Ну, или что вы там делаете, — весело согласился редактор.
— Я готов, — он пристроил, наконец, кашу туда же, куда и всегда, на мойку. — Что нужно?
— Ну, веселухи не гарантирую. Вставать рано. Дорога долгая. Съемки весь день. Деревня — глушь.
— Это понятно.
— Сначала запишем общение со следователем. Он будет актер. Потом отснимем экстрасенсов. А вы уж истолкуете сны.
— Не истолкую — переведу. Представьте, что вам, допустим, прислали важную информацию — но на арабском, на китайском...
— Замечательно. Значит, до встречи.
Посреди волнения всплыла мысль, — пожертвовать ради съемок придется не только общением со своими форумчанами, но и общением с самым главным своим читателем. Запланированный поход в больницу придется отложить. Обратившись мыслями к Серафиме, сразу же вспомнил и про Степашку. Надо ответить, наконец, на его письмо, в котором тот спрашивает, все ли у него нормально. Да, счастливый соперник, все у тебя нормально, даже отлично. Тебя любит Серафима (а она любит, хоть и не говорит об этом напрямую, достаточно в сны ее заглянуть), а не меня, дурака.
Он досадливо перечитал и про пони и про все остальные вещи, которые растревожили Степана, и составил ему ответ: «волноваться вам в глобальном плане нечего, но за здоровьем проследить бы не мешало». Подумав, что слово «здоровье» может вызвать поток следующих нервических расспросов, он заменил «здоровье» на «соблюдение режима». Дескать, все у Степана практически расчудесно, нужно просто не рисковать понапрасну, не переохлаждаться на работе и все такое — не в большей степени, чем другим. «К тому же прием психотропных препаратов не способствует хорошему восприятию той информации, что идет во сне, — мстительно приписал он, — ухудшает ее запоминание».
Степан не постеснялся рассказать и про ту дрянь, которую ест и вкалывает. «Сегодня мне снились кошмары, — как-то написал он, — это, может, потому что я вколол вчера довольно сильный психотроп». Он тогда погрозил Степану виртуально пальцем, и не поленился написать небольшую нотацию о том, что кошмары, может, и не следствие приема препарата. Ах, как заволновался тогда Степашка. Прислал письмо в ответ — правильно ли я вас понимаю, что это не от лекарства у меня сны, а что-то нехорошее может со мной приключиться? Он какое-то время еще успокаивал Степу, пока не осознал, что конца этим расспросам не будет. Такой вот мнительный человек, его сколько не увещевай, ему все мало. Степе неинтересно прослеживать через образы сновидений тенденции своей жизни, ему просто нужно, чтобы его успокоили здесь и сейчас. Забавно, что псевдониму него на форуме — Скворцов-Степанов, ему в самый раз.
Каким же олухом он был. Ведь Серафима закрутила со Степаном прямо на его глазах Пока он сам смелости набирался, чтобы ее куда-нибудь пригласить. А потом еще на форум Степашку притащила. Сказала: «есть у меня, Петр Семенович, один… пациент, очень интересуется переводом сновидений, так я вам его направлю, может, вы что ему посоветуете?». А он и рад был стараться, дурень, сказал: «конечно, Серафимочка, пусть пишет, будем разбираться, что там у него…». Выслужиться хотел. Так что — заслужил.
Он-то сам пальцем к ней прикоснуться не смел, даже приветствуя при встречах. Не решался положить руку на плечо. Только окольными путями выяснил ее семейный статус. И стал ждать Подходящий Момент. Теперь уж, может, и не дождется. Мог бы хотя бы пальцем пошевелить, идиот, чтобы проложить дорогу своей любви. Мог быпригласить на какой-нибудь семинар. Выпить кофе где-то, кроме как в больнице. И вот, пожалуйста, результат — Степан Скворцов бодро занял место, на которое он сам боялся покуситься даже в самых смелых своих снах.
Сразу засаднило внутри, когда впервые увидел ее — миниатюрную, изящную, в момент, когда она кормила мелочью автомат с кофе и хмурилась, потому что тот делал что-то не то. Солнце, которое тогда находилось в самой своей силе — был июньский полдень, запутавшись в ее волосах, делало их прозрачно-рыжими на макушке, высвечивало самый таинственный их оттенок, хотя их концы были темно-каштановые. Уже понимая, что примет ее всю, частью какой печальной истины она бы ни была, он подошел, предложил помощь. Потом они как-то легко разговорились. Идя домой после, он даже не задумался, замужем она или нет, просто радовался, что не ушел из больницы на минуту раньше.
Он всегда, с первой минуты, держался подчеркнуто уважительного тона с ней, не касался тем, которые могли бы показаться ей слишком личными. По смелости наших поступков нам воздается. А не по смелости мечтаний. Вот он и получил то, чего заслужил — она воспринимает его как пятидесятилетнего дядьку, который навязался ей со своими просьбами провести его к больным. Спасибо, хоть над работой его не смеется, помогает, создает ему условия. Еще больнее становится от этой ее доброжелательности — уж лучше бы категоричное «Я не люблю вас, Петр Семенович, отстаньте». Так нет же, всегда она с улыбкой, всегда приветлива. Но цена таким приветам на шкале любви — ноль. Она видит в нем всего лишь ученого — вежливого, корректного, вечно смущенного, и теперь он не имеет права выглядеть другим. Теперь у нее есть Степан и чувства к нему. А вы, Петр Семенович, сидите в силках своей деликатности, которые сами себе и расставили. И уйти в сторону уже невежливо, и оставаться — больно.
Он спросил ее однажды, вроде как в шутку: что это вы, Серафимочка, шлете мне сны про всяких голубков да про цветы, уж не влюбились ли в кого? А она такая в ответ: «Какой же вы догадливый, Петр Семенович! Как верен все-таки ваш перевод. Я действительно недавно стала встречаться с мужчиной»
А следом пришел еще один удар — ее любовник, — внимание, — это и есть тот самый пациент, которому «надо помочь». Пришлось ему, собрав всю волю в кулак, заняться и снами Степана, а на глаза наворачивались в буквальном смысле слова слезы.
И никто не упрекнет его в том, что выспросил он у нее все — и когда познакомилась она со Степаном, и в какой степени близости состоят на данный момент. Это действительно было нужно для того, чтобы перевод был точным. Сама просила. И поздравления свои он ей принес — подобрал нужные слова, чтобы не выглядело скабрезно.
Степан сделал то, что было не под силу ему самому — взял то, что ему нравится. Зашел в больничку по какой-то своей нужде, и снес ненароком то, что он так заботливо и кропотливо пытался выстроить, весь этот мирок, наполненный общими интересами, что он возводил вокруг себя и Серафимы. И ничего, не переживает, что наступил случайно на чью-то судьбу, раздавил ее. Серафима тоже нет-нет, да нанесет удар, спросит, как там, Петр Семенович, мой-то — пишет вам? Все ли хорошо у него?
Вчера пришло от нее и вовсе убийственное письмо. Она спросила, а не светит ли ей, если судить по снам, сочетаться («…конечно же, со временем, никто не говорит — сейчас» —виновато распиналась она) узами брака со Степаном. «А то я прочитала один сон на форуме, что был к свадьбе, и мне показалось, что мой сон похож…» Пошло-поехало. Милая, не торопись за него замуж. Сейчас, тебе, конечно, кажется, что он свет в оконце. Нет, он, наверняка, яркий, но ты осмотрись, может, со мной тебе будет теплее. Мой огонек надежды никогда не погаснет. Может просто, отбросив все приличия, заявить ей при встрече: Серафима Аркадьевна, а не стоит ли вам послать нафиг вашего Степана, тем более, что велики шансы, что он с вами сам так поступит, наиграется и бросит, — и обратить свой взор на мужчину, может и не такого молодого, но который создаст вам надежность, который поймет вас в каждом вашем проявлении. Ведь связываться с молодым — это не каждому по зубам. Это — вечная экзаменация, это постоянная оглядка на себя, чтобы соответствовать. Со мной вам не нужно будет ничего изображать. Я — уже — люблю — вас — такой — какая — вы — есть. И буду любить и дальше. Подумайте над этим.
Но сейчас она не готова к таким откровениям и не будет слушать возражений против ее связи со Степаном. У нее эйфория. Это видно по каждому ее движению, по тому, как она расцвела. В ней бурлят хмельные соки, которые наполняют пунцовостью ее губы и щеки, заставляют смеяться звонче, от которых шалеет мозг. Черт, ей сейчас просто с ним хорошо. И никакие увещевания не отвернут ее от Степана, сколь дельными они бы ни были. Может быть, когда-нибудь потом. Ведь все эти химические реакции предсказуемы. Интерес друг к другу; взрыв эмоций; более пристальный взгляд; разочарование, пытающееся оправдаться «мы просто привыкаем друг к другу». Пока нет кнопок, нажав на которые, можно поднять шоры, что закрыли Серафиме глаза. Она защищена броней своей любви, она блаженствует. Может быть, потом, когда она будет готова. Это у нее пройдет, иначе не может быть. Исчерпав радость, что отпущена ей со Степаном, она протрезвеет. Ведь Степан — не от человек, который будет заботиться о ее благополучии, стараться наполнить ее жизнь новым смыслом. Он слишком много думает о себе. Она замерзнет рядом с ним, она начнет чувствовать постоянный голод рядом с ним.
Он думал, что соберет необходимые вещи буквально за несколько минут — какие, в самом деле, могут возникнуть сложности при сборах в однодневную командировку, но повсеместно обнаруживал противление. Грязными оказывались именно те рубашки, которые он хотел надеть, потом обнаружилось, что не работает электробритва. Пришлось искать бритвенный станок, а потом — пену. Пены в доме не оказалось, и это создало еще ряд сложностей. Решил, обойдусь мылом. В последний раз он выезжал из города, когда жива была Наталья, — покорившись ее ультимативной просьбе, они поехали в Турцию. До сих пор он ощущает послевкусие ужасов, что пришлось ему пережить в этом путешествии — сорокаградусная жара, повсеместная толчея голых скользких тел, постоянное ощущение, что тебя вырвали из привычной среды и поджаривают на медленном огне на глазах у сотен людей. Праздничная, изощренная казнь. Он страдал. Внешне старался соответствовать общему настроению удовольствия, но страдал. Радостная эйфория, граничащая с экстазом, которая ощущалась повсюду, озадачивала его и, помимо раздражения, вызывала чувство собственной неполноценности. Что с ним не так, если он не может элементарно расслабиться и влиться в поток веселых беззаботных людей? Дочь и жена смотрели на него с укоризной (которую, как он сейчас понимает, он сам надумал). Но хоть убейте его — не может человек чувствовать удовольствия, находясь целый день в борьбе с собственным организмом, который просит привычной пищи, климата, обстановки, наконец. Бешеный, бездумный карнавал раскормленной плоти — вот что такое была эта Турция. Представив себе еще десять дней в своей жизни, в течение которых он будет лежать на пляже, раздавленный этим безжалостным счастьем, он про себя решил, что лучше придумает себе вегето-сосудистую дистонию, чтобы не выходить из номера. В Турцию он, слава богу, больше не ездит, но дистония у него все равно есть. Все наши слова материальны.
Теперь, собираясь в Чирковицы, ему приходилось то и дело одергивать себя, напоминать, что Чирковицы — вовсе не курорт, и не стоит поддаваться панике. Все эти его нервические настроения — всего лишь атавизм прежних страхов. Пришло элегантное решение — он вовсе не будет надевать костюм. Глупо сниматься в пиджаке с галстуком на фоне бревенчатых стен.
***
Но все равно волновался, все равно почти не спал. С утра, когда пришла машина (рассвет в зазоре между шторами лишь начал теплиться, а если включить лампы, и вовсе был неразличим), он был заторможен, как больная улитка. Побледневшее лицо, хоть и чисто выбритое, не выдавало в нем человека в общем-то здорового. Краснота глаз тоже не способствовала такому впечатлению. Бессонные ночи он теперь позволяет себе редко, и организм отомстил покалываниями, болями, шумами. Ехали в тишине — он и редактор программы, и еще водитель. Он оказался в привилегированном положении, экстрасенсов везли на другой машине. Редактор и сам, кажется, боролся со сном, глядя в окно, водитель молчал. Когда молчание устраивает всех присутствующих, оно не выглядит натянутым. Укачавшись немного, он едва не задремал.
— А вот скажите, — вдруг встрепенулся редактор, когда они ехали уже по незапруженной трассе «Нарва», — я сегодня видел сон…
Редактор проверяет его. Люди принимаются экзаменовать его, едва познакомившись — ну как, переводчик сновидений, справишься, сдюжишь? Когда судьба сводит нас с человеком с ружьем, мы же не просим его первым делом: «пальни-ка!». Не говорим человеку с лопатой, чтобы тот покопал, а человеку с ведром, чтобы зачерпнул воды. А вот если вы переводчик сновидений — будьте добры, переведите сон. Во-первых, любопытствующему просто по-человечески интересно, что ждет его. Все хотят играючи, между делом заглянуть в будущее, с условием, конечно, что оно будет хорошим. К тому же надо проверить в деле толкователя. Мало ли болтунов ведут свои форумы.
— Расскажите свой сон. Как можно подробнее. Какие были картинки, образы.
— А если у меня не было картинок? — спросил редактор с некоторой тревогой. Не юлит ли этот мастер по снам? Вот, уже начинаются оговорки,условия.
— Не бывает, чтобы не было картинок. Что-то же вы видели.
— В том-то и дело, что я только слышал. Мне снился разговор по телефону. Что мне позвонили и сказали, что на работе пожар.
— Значит, у вас был как минимум телефон.
— Ну да.
— И вы же беседовали где-то, не в пустоте висели?
— Я был дома. Все было как всегда. Мне позвонили на домашний телефон и сказали, что на работе пожар. И я пошел туда, только вылез почему-то в окно.
— Вот видите, сколько образов — и квартира, и телефон и окно. Ваш сон довольно элементарный. Скорее всего, произойдет неприятность на работе. Образ «пожара» говорит о внезапно возникшей негативной ситуации.
— Ну это, допустим, у нас часто бывает, — сказал редактор. Интересующихся разочаровывает, если ответ не оказывается сенсационным. Стоило ему сказать «ваш сон неинтересен», или «в вашем сновидении мало информации для толкования», он получает непонимание, иронию. Для скептиков, к сожалению, толкование сновидений — фокус без разоблачения. А если нет разоблачения, тогда и связываться неинтересно. Если нет немедленного подтверждения, доказательства, значит, это лженаука. А кропотливо докапываться до сути, ошибаясь, набивать шишки, ждать результатов не каждый готов.
Так бы и сказал, что не можешь. Ничего-то ты не знаешь, бахвалишься только — говорил красноречивый взгляд редактора. Все вы, экстрасенсы, или кто вы там, только пыль в глаза пускать можете, а задашь вам четкий вопрос, на который нужно ответить здесь и сейчас — и вы тут же уходите от ответа. Заявляешь, что ты специалист, а проверить-то это нельзя. Мы даем тебе шанс оправдать наше доверие, а ты от нас отмахиваешься.
— Так а что вы хотели увидеть? Снится то, что и происходит в жизни. Вот, у вас была квартира. А дом, квартира — это как раз отражение текущей жизни.
— А окно?
— «Окно» — это компьютер, монитор. Скорее всего, случится ситуация, из-за которой вам придется срочно зайти в интернет — почту проверить или найти какой-то сайт. О том, что неприятность не будет катастрофической, говорит тот факт, что во сне вы не паниковали, не проснулись с криком.
— А мне вчера снилась рыба, — вступил в разговор водитель, парень с настолько крупными чертами лица, что казалось, они позаимствованы от какого-то великана. Нос, рот, уши — все было чересчур.
— В каком виде?
— Да в обычном. В виде плотвы. Наловил полведра. Это что значит?
— Премию получили?
— Получил, — тот насторожился. — Вчера и получил.
А вот тут он попал в точку. Сон на самом деле говорил просто о «деньгах». Так что он мог бы спросить водителя и про наследство и про возвращенный долг, но так уж получилось, что самую капельку сжульничал, — попал в цель, метя не слишком усердно. Зато эта элементарщина дала ему возможность немного утвердиться в их глазах. Вряд ли он потряс их воображение, но, по крайней мере, они убедились — не жулик, не прохвост. Поскорей бы уже отстреляться, приехать домой и выспаться.
На форуме, хоть там и собрались по большей части люди, объединенные общим стремлением помочь друг другу, поделиться опытом во благо, он тоже не защищен от нападок. Вот, посетила его недавно дама под ником @Валькирия@. Рассказала свой сон — в нем она куда-то летала, видела фантастических тварей. Сон не был ни предсказательным ни сколько-нибудь значимым. Занятый перепиской с женщиной, которой удалось победить рак, он, просмотрев его бегло, отложил на время. Но Валькирия, возмущенная его невниманием, сделала ему замечание — «почему так долго заставляете меня ждать? Почему отвечаете другим, а мне нет?». Он извинился, сообщил ей, что сон не несет в себе ничего полезного, и, предупредив, что для малозначительных снов существует платная консультация (которую ей он, впрочем, не советует брать), пожелал удачи. После этого еще два дня в него летели разъяренные комментарии. «Простое вымогательство денег!», «Заманиваете бесплатными толкованиями, а только вступишь с вами в переписку — сразу же: плати». В конце концов, она отвязалась, посулив ему напоследок какую-то «проверку». Он написал, конечно, что на форуме у него действуют четкие правила поведения для участников. Нельзя перебивать других, дожидающихся своего вердикта. Нужно признавать за хозяином форума право на частную жизнь. Невозможно требовать от него толкования сновидения прямо посреди ночи, если, конечно, он сам не пожелает ответить вам, несмотря на поздний час. Потом понял, что тем самым только раззадоривает гарпию. Уж как ни вступались за него другие участники, ее было не убедить.
Это он-то — вымогатель? Неизвестная Валькирия, я не могу уже бог знает сколько времени заикнуться двум людям о своих гонорарах. Счет за квартиру просрочен, новые ботинки, которые скоро станут уже не прихотью, а объективной необходимостью, значатся до сих пор в списке предметов роскоши.
Деревня, которая в воображении являлась этакой расхлябано-россейской, покосившейся и деревянной, оказалась обычным пригородом, каких к Петербургу прилепилось без счету. Центр составляли несколько каменных трехэтажек, а уж «бревенчатое» было только на окраинах. Семья, ради которой они приехали, жила как раз в доме городского типа. Экстрасенсов прибыло всего двое — сюжеты с ними решили снимать по частям, в разные дни. Обе были тетки средних лет. Обычные женщины, обе полноваты, обе в пуховиках. Во внешности ни капли демонического, в глазах — спокойно, огоньки не полыхают. Он-то грешным делом думал, что они станут ощупывать землю, или бить в бубен (злится на скептицизм редактора, а сам-то хорош).
Они встали этаким разношерстным табором во дворе дома: женщины-экстрасенсы, операторы с многочисленными прислужниками и оборудованием. На почтительном отдалении держалась безмолвная группа жителей поселка Чирковицы — у всех угрюмые, но вместе с тем заинтересованные лица. Понятно, что случай их свел тут невеселый, но приезд телевидения — роскошное по местным меркам развлечение.
Редактор сказал оператору, что деда убитой девочки пускать в передачу не стоит, уж очень непрезентабельно он выглядит, бомж бомжом, и с утра ощутимо датый.
Симпатичная девушка, подруга пропавшей Кати, явно прихорошилась для съемок и, справедливо считая себя примадонной мероприятия, заметно нервничала. Он представился ей в неофициальном порядке, отвел в сторонку, постарался разговорить на предмет ее снов. Она нервничала, блеяла, рука с алыми ногтями то и дело взлетала ко рту — пугалась сморозить глупость. Другая товарка (представилась: «подружка, но не лучшая») оказалась более бойкой.
— Я тоже видела Катю во сне, — тараторила она, — она уже несколько раз приходила, все время в белом. Все время плакала: «почему вы меня похоронили? Я же жива».
— А мне она говорила: «Почему вы меня не ищете? Я же совсем рядом с вами. Я же в лесу!.. И мама ее что-то подобное видела. Но в последний раз она приснилась мне в поле. То ли рожь, то ли пшеница», — осмелела первая.
Он слушал, время от времени прося уточнить ту или иную деталь, и кивал головой, во-первых, чтобы подбодрить робеющих девчонок, а во-вторых, от безысходности. Сны их из разряда классических. Мертва их Катя, увы, но мертва.
— Вы понимаете, — нарядная девчонка всплеснула руками, (она почти каждую свою фразу начинала с «вы понимаете», будет потом работы с обрезкой) — она не просто так к нам приходит. И к матери своей. Может, ее похитили. Вы понимаете! Это же не просто так снится?
«Да, такие сны, к сожалению, никогда не снятся просто так. И злаки эти, поле… Ой, ой.»
Их предупредили, что родители девочки не появятся, они слишком придавлены горем. А «следователь» был тут, держался скромно в стороне. Экстрасенсы, как ужеьсказали ему, были всамделишные.
Да, шоу-то шоу, а делается на самых что ни на есть горючих слезах, не на воде.
Его кликнула, наконец, ведущая, девушка с внешностью недавно распустившейся розы и таким неожиданно вульгарным лексиконом, который озадачил, наверное, и местных жителей. Когда она работала не на камеру, то ругалась будь здоров.
— Что говорить, вам понятно? — спросила она. Он кивнул.
— Прелестненько, — гавкнула она.
— Подойдите ближе сюда, — закричал ему и женщинам-экстрасенсам редактор. (Он уходил на целых полчаса, поскольку ему, действительно, позвонили с работы и потребовали предоставить документы, о которых он позабыл, из-за чего застопорил чью-то работу. Пришлось доставать ноутбук и искать их в почте. Так что сон его можно считать сбывшимся).
— Сегодня мы постараемся совместными усилиями помочь родителям девочки, которые не удовлетворены результатами расследования, и хотят выяснить правду о том, что стало с их дочерью. Что же на самом деле случилось в тот день с Катей? — Ведущая снова обратилась в розу.
— Выплюнь говно, которое ты жуешь, и повтори еще раз! — возмутился редактор.
— Не вы…вайся, — огрызнулась она, — у меня скоро цистит будет на этом холоде (она применила по отношению к холоду слово, которое ни одна программа не пропустила бы в эфир).
Погода, что говорится, равнялась на календарь. Как иллюстрация к календарю «Времена года», что вешают на кухне. «Поздний ноябрь». Голые деревья с черными ветвями, хрестоматийно бурая трава на поле, что простирается за поселком, которую пересекает по диагонали незамерзший еще ручей. На краю горизонта едва различимая галочка —косяк птиц, что с опозданием (такая уж теперь экология), но все же полетели на юг. В деревне воняет навозом — это доносятся ароматы с молочной фермы.
Экстрасенсы так и не произвели на него впечатления — в экстаз не впадали, не визжали, устрашающих взглядов по сторонам не бросали. Впрочем, женщины говорили складно. Одна прошлась по улице, на которую в последний раз вышла из дома Катя, ощупывала воздух вокруг себя какой-то палкой.
— Я чувствую ее присутствие неподалеку. Буквально очень близко. И — я чувствую живого человека. Жива — мой вердикт, — сказала одна.
Вторая рассматривала фотографии Кати и трогала ее личные вещи. Заявила, что в исчезновении неким образом замешаны деньги, которые у Кати в тот момент были с собой. Тоже пришла к выводу, что Катя жива. Бежала, возможно, с этими деньгами. «Издеваются они, что ли? Бежала — без документов, со смехотворной суммой в кармане?».
Но сельчане подтвердили, что первая из экстрасенсов очень точно рассказала про события, предшествовавшие пропаже девочки, и про нее саму.
Ожидая, пока дойдет очередь и до него, он промерз до состояния, при котором уже необходимо бегать галопом, чтобы хоть немного согреться, солидная размеренная ходьба здесь уже не поможет. Но бегать было стыдно, тем более, что женщины-экстрасенсы холода, казалось, не замечали. Проклиная себя за эту свою деликатность, которая в данном случае никому не нужна, он топтался на месте, стесняясь начать разминаться или что-то в этом роде. Все, что он себе позволил — шевелить пальцами ног в ботинках, чтобы они не утратили чувствительность, и упрятать руки без перчаток в карманы. Пошел снег - не снег, а ледяная манная крупа.
Еще два часа он провел в продуктовом магазине, где, слава богу, обнаружил какое-то подобие кафетерия — два пластиковых стула, привязанные, чтобы их не унесли, за ножки к столику. И здесь наливали кофе, хоть и бурду из пакетиков, и в пластиковые стаканчики, но все равно, его, замерзшего, это растрогало чуть ли не до слез. У Серафимы в больнице автомат, который варит неожиданно вкусный кофе, каждый раз, когда он заходит к ней, он покупает его, это его личное суеверие. Берет стаканчик, даже если кофеин ему не очень нужен, на память об их первой встрече, — и обязательно выпивает до дна. Так или иначе, из-за этого автомата он обернулся, увидел ее.
Она смотрела на него, склонившегося участливо над автоматом, чтобы помочь, приветливо, но бесстрастно — так, проходил мимо человек, да и остановился, чтобы поинтересоваться, исправна ли кофе-машина. Сейчас уйдет. Глаза ее быстро скользнули по его лицу, и если и было в них что-то вроде удивления, то только потому, что он, вероятно, забывшись, глядел на нее слишком пристально, неотрывно. Она сделала разочарованную гримаску, готова была уже сдаться, уйти.
Он вцепился отчаянно в этот автомат, он охлопал его, поковырял, ударил даже пару раз, чтобы задержать ее, и усилия его вознаградились сторицей — из кранчика прыснула, сначала неуверенно, а потом все больше набирая силу, коричневая струйка, а в отделение для сдачи выкатилась, десятирублевая монетка. Солнце, которое в кои-то веки оказалось в нужное время в нужном месте, отразившись от монетки, ослепило его. Она же стояла, поджидая, пока наполнится стакан, и смотрела на него уже ласково, не как на случайного прохожего,
Она прильнула ненакрашенными губами к краю стакана, сделала уверенный глоток. В уголке рта остался крохотный пузырек пены. Ему, увлеченно рассматривающему ее в солнечном свете, показалось, что ее красота скорее не в линиях, а в красках. Прежде рисунка губ, бровей, носа, внимание привлекал теплый, красновато-каштановый оттенок волос, травянисто-зеленые, без вкраплений серого или коричневого глаза, и бледный, как будто слегка подсвеченный золотом изнутри тон кожи. Рука, которой она держала стакан, была снежно, алебастрово бела; ногти, не покрытые лаком, коротко подстрижены.
У нее скулы примечательной лепки — высокие, уверенно выступающие, выразительные. Дерзкие. Если бы не мягкий рот, про такое лицо можно было бы сказать — надменное. Обладатели таких скул, даже если полнеют, сохраняют неизменной скульптуру своего лица. Он знает, как меняются иные красавицы под воздействием времени, часто это можно предсказать уже в юности. Эти скулы тяготеют к уплощению, эти станут широкими. Но лицо, которое он видел перед собой, было из разряда тех, что неподвластны гравитации, оно и в старости оно будет прекрасным. Но что форма без живости! Прелесть, подлинность всему этому придавала именно манера двигаться, держать себя, то состояние в человеке, благодаря которому смотрящий на него поверит — вот она, сообразность, гармония. Все звучит в унисон, все складно.Вот она постучала пальцем по чашке, осаждая пену, одновременно скосив на него глаза, вот деликатно отвела руку, чтобы поставить стакан и достать из кармана платок. Слегка наклонила голову, чтобы посмотреть, не капнула ли на халат. Для того, чтобы передать ее пластику, требовалась музыка. Так двигаются только совершенные творения природы, — без единого лишнего движения, в соответствии со своим предназначением. Подобную грацию найдешь в изгибе шеи лебедя, в походке ценного скакуна. Он благоговел перед Женственностью.
Звонко ударилась о металлическую ячейку еще одна, запоздавшая монета. Звук, показавшийся неожиданно громким, совпал с ударом его сердца. Она спросила, какой доктор ему требуется, хотела видимо, быть любезной, поскольку он победил автомат. Он ответил, что ему нужно в кабинет компьютерной томографии, но он не знает, где тот находится.
— Мне по пути. Я покажу вам.
— Вы очень добры.
— Плохо себя почувствовали? — тихо, профессионально-сурово поинтересовалась она по дороге.
— Ну что вы, — он подпустил кокетства в голос, может же он, действительно, позволить себе не распространяться перед хорошенькой женщиной о болячках. — Так, пустая формальность. Прохожу иногда медкомиссии.
Была, конечно, шальная мысль — посетовать на здоровье, — это вызвало бы, возможно, сугубо рабочий интерес, может, они бы даже разговорились, — но он ее с негодованием отверг. Признаться ей, что проверять голову ему велели после того, как однажды несколько лет назад он упал в обморок — без видимой причины? Просто рухнул кулем на пол в магазине. Нет, уж об этом говорить точно не стоит. Врачи сказали — закупорка сосуда. Обязали проверяться хотя бы раз в полгода. Поначалу он, конечно же, проверялся, тем более, что была еще пара обмороков. Но потом за несколько лет не случилось ни одного происшествия. За последние три года он ни разу не проходил обследование.
— Для медкомиссии? Военный? — Они вышли на площадку перед лифтом, — Вам тогда в другой корпус.
— Я-то? — ему польстило, что она приняла его за военного. — Нет, я простой журналист.
Ему показалось, или она посмотрела на него уважительно?
— Вам туда. Прямо по коридору до конца.
Он не посмел обернуться ей вслед, но про себя решил с какой-то мальчишечьей запальчивостью: буду ходить сюда каждый день. Она здесь работает, не может быть, чтобы я не встретил ее снова. Буду приходить, сколько потребуется. Увижу ее еще раз. Возможно, даже вероятно, она меня не узнает. Но я хотя бы смогу выяснить, в каком отделении она работает.
Он знает немало историй, герои которых, решительно спросили бы на его месте «Могу я узнать ваше имя?», «телефон?», или что-то в этом роде. Он и сам видел этих храбрых мужчин, которые в метро подсаживаются к совершенно незнакомой девушке, а уж через несколько остановок они выходят вместе из вагона — уже приятелями. Неужели такое действительно возможно? Что отвечает за смелость в отношениях с женщинами? Гены? Воспитание? Он никогда и ни с кем этим не делился, но его волновала некоторая косность, которой нередко оборачивалась для него необходимость поговорить с женщиной. Одно уже то, что это женщина, диктует ему другие нормы поведения. Но ходить в больницу много раз ему не потребовалось. Он встретил ее уже на следующий день. Застигнутый врасплох, хотя заранее подготовил фразу для их встречи (и много других), он надеялся лишь, что не выглядел глупо в тот момент, когда она заметила его — узнала! — и направилась к нему с улыбкой.
— Как ваши результаты, все хорошо? — спросила не дежурно, участливо.
— Да, спасибо, все отлично. Снимок обещали повесить на стенде «Так должен выглядеть здоровый человек», — (подготовленное хвастовство). Он ей вообще тогда наврал, не было никакого обследования, потому что он опоздал. Когда он подошел к кабинету томографии, тот был уже закрыт. И он вовсе махнул рукой на этот снимок.
— Вот и чудненько.
Он не понял, как так вышло, что они опять оказались у кофейного автомата. Растроганный этим уютным свойским «чудненько», он попросил разрешения угостить ее кофе. О, радость, она согласилась, она давно уже хочет кофе. Она не убежит прямо сейчас, на какое-то время еще задержится. Пришло время для следующей домашней заготовки. Он уже все взвесил, и придумал, как сделать так, чтобы они могли видеться. Тогда-то, попивая напиток, невозмутимый с виду (как он надеялся), он представился и осведомился, с кем в больнице можно переговорить относительно одного пациента, что лечится у них, на предмет интервью. Того, который спас три человека на пожаре на своем заводе. Он им нужен для хроники на последней полосе.
Редакции не принципиален был именно этот пациент. В больницах лежали сотни обожженных, изрезанных, травмированных любым другим способом пациентов, готовых дать ему интервью для «задника». Но ни один из них его бы не устроил, а удовлетворил бы только этот — подлечивающийся в ее больнице.
Она улыбнулась уже едва ли не союзнически:
— Ладно, посмотрим, что можно сделать.
По дороге домой он бередил свои раны. Беспокойства и надежды боролись в нем. Он взвешивал так и этак те немногочисленные слова, которые она произнесла, измерял их значение на шкале любви. Вот, она поинтересовалась его самочувствием. Могла бы дежурно улыбнуться и пройти мимо. Или вовсе не улыбнуться. Определенно, она отнеслась к нему благосклоннее, чем ко многим другим больным. А, может, у нее просто такая манера — быть доброй со всеми подряд? Может, для нее он не более чем эпизод, которых у нее тысячи? Ее зовут Серафима. Роскошное, старомодно-изысканное имя. Небесное имя, в нем есть отчаянная синева и звуки арфы.
Он пересмотрел свой график работы в пользу Серафимы. В газете нисколько не возражали бы, ходи он в больницу хоть каждый день, главное условие главреда было — два нормальных материала в неделю. Желательно — с интервью, хотя бы с процитированной прямой речью. Сгодятся жертвы автомобильных аварий; старик, которого ударили по голове в попытке похитить пенсию; глава районной администрации, на которого было совершено покушение, рыбак, которого спасли из проруби. Так что помолимся, чтобы все необходимое нашлось у Серафимы в отделе травматологии. Они условились, что он будет приходить к ней два раза в неделю. Такой график был более чем плотным для его работы, но в том, что касалось чувств, это был буквально голодный паек. Не чаще двух раз в неделю, потому что это должно выглядеть пристойно в ее глазах.
Не сообщая своим героям, что все они — лишь рабочий материал, только часть которого попадает на страницы газеты, он навещал их, задавал вопросы, выяснял подробности преступлений, спланированных покушений, случайных нападений. Параллельно задавал вопросы из области сновидений, — предварительно прощупав почву. Пациенты зачастую говорили о снах неохотно. Многие не делились этой информацией, даже если им предстояло унести ее в мир иной, — они или не верили в сны, или считали ниже своего достоинства распространяться о них.
Чтобы показать, что ничего не держит за пазухой (его чувства к ней не в счет), он сразу же поставил Серафиму в известность относительно своих притязаний на больных. Постепенно, в их беседах, что происходили все больше возле кофейного аппарата, он ввел ее в курс дела относительно своего исследования, всех этих предварительно заключенных, избитых, попавших под машину людей, которые стали предметом его пристального изучения. Он рассказывал ей о своем методе, а сам обнаруживал в ней все новые бесценные находки — крохотную ножку, тонкую щиколотку, узкую, как в корсете, талию, удивительно здоровый цвет лица, который не тускнел даже после бессонной больничной ночи. Она искренне заинтересовалась его делом, и уже очень скоро робко попросила его просветить его относительно какого-то ее сна. Дальше — больше. Урывая минуты у работы, она бежала к нему, когда он приходил в больницу, чтобы попросить разрешения вечером списаться еще раз насчет того, что она видела во сне. «Вы меня не побеспокоили» — увещевал он ее, когда она извинялась. О, нет, она беспокоила его, да еще как.
У деревенского кофе, хоть это и была синтетика, оказался очень похожий вкус на тот, что был у нее в автомате — уверенно горчащий. Сидя в трехстах километрах от нее на пластиковом стуле в кафе, он постарался настроиться на нее через расстояние, представить ее лицо. Через десять минут она начнет обход палат. Подтянет волосы в и без того тугом пучке, расправит халат, и своей мелодичной походкой пойдет по коридору, окликая всех на своем пути, раздавая распоряжения, хмурясь, улыбаясь. Сделает внушение насчет пеленок, которые опять не готовы. Выслушает жалобу на нянечку, что пьет во время ночных дежурств. Сообщение, что он оставил на сайте, предназначалось в первую очередь ей, он писал его в надежде, что, зайдя на форум, и узнав, что его два дня не будет, она испытает — нет, пусть не разочарование, но может быть, досаду? Хотя, можно себе не врать — ему хочется, чтобы она почувствовала разочарование. Он не может этого не хотеть. Уж этого-то у него никто не отнимет.
Наконец, и его вызвали. Оператор ждал, прохаживаясь туда—сюда, и при его появлении затушил окурок о землю.
— Этот — не экстрасенс, — предупредил редактор ведущую, что шла за ним.
Он вовсе не обиделся на «этот» (что он, не понимает, что ли, что сюсюкать никто не обещал), и сделал подобающее лицо. Красивая ведущая, — снова роза, — поинтересовалась:
— Как вы, Петр Семенович, можете объяснить тот факт, что после исчезновения Кати ее близким снятся похожие сны про то, что она жива?
— Дело в том, что сны вовсе не про то, что она жива… — он показал жестом, чтобы его пока не снимали.
— Что у вас? — к ним спешил редактор. Был уже до крайности раздражен.
— Тут такое дело, — сказал он, когда они все же отошли в сторонку (редактор сделал это неохотно), — я не уверен, что мне следует говорить это на камеру, но я абсолютно уверен, что Катя мертва.
Редактор закатил глаза:
— Это очень интересно, но у нас тут не шоу одного актера, а передача, дискуссия. Обмен мнениями.
— И я вам свое высказал. И это не мнение даже, а факт. Мертва.
Редактор посмотрел на него едва ли не с уважением — надо же, таким тихим казался, а выкобениваться не боится.
— И когда же вы успели это понять?
— Когда выслушал сны ее родственников и подруг, надо полагать. Я же специалист по снам, не забыли еще?
— Да не кипятитесь вы. Я так понял, Катины родственники говорят — Катя, напротив, сообщила им, что жива.
— Да не она! Не она. Душа ее жива. Душа бессмертна. Тело же лежит, кажется, где-то в лесу. И Катя просто хочет, чтобы его нашли. Следователю вашему передайте — настоящему следователю, — чтобы лучше в лесу искали. Труп — там.
— Петр Семенович, давайте все-таки придем к здравому решению. Выскажитесь на камеру. Помогите сделать «картинку». Подыграйте. Вступайте в полемику. Вы разве не понимаете?..
— Это вы не понимаете! Я сам близкого человека потерял, а он ко мне потом все приходил во сне и говорил: «ну что же ты, я же жива». Мне уже сто раз такие сны рассказывали. Мертва! Девочка мертва. Родители не так должны узнать.
Редактор шмыгнул носом и потер рукой лицо.
— Вы как бы тут не последняя инстанция. Давайте я вам объясню в двух словах концепцию нашей программы. Может, вы тоже чего не поняли.
— Да все я понял. Вы извините меня, правда, извините, но участвовать в этом я не буду. Это мерзко.
Он попытался снять микрофон, оконфузившись при этом, потому что не знал, как он отстегивается — и зашагал в сторону шоссе. Его окликнули. Это был дед Кати.
— Не бери в голову, — сказал он. Все равно ей уже не поможешь. Но они все на что-то надеются. Родители. Я ее тоже во сне видел. Пришла вся в белом. Сказала «пойду я». На небо, стало быть, попала, — пояснил дед.
Он в который раз убедился, что люди пожилые относятся к снам прозаичнее, чем молодежь. Сон для них — не блажь, а часть жизни. Потому-то они им и не удивляются. И не смеются над ними. Дед без малейших подсказок сообразил, что к чему, а ведь его нигде не учили, как обращаться со снами.
— До остановки далеко? — спросил он дедушку.
— Да не. Километра три.
Каких-нибудь полчаса, и его подберет автобус или маршрутка. Может быть, там даже будет тепло. Впрочем, немного грела одна приятная новость — завтра не нужно приезжать в Чирковицы.
Дома, куда добрался аж через три часа, несмотря на то, что собирался приняться за статьи, он открыл файл «Серафимины сны». Ему хочется в первую очередь заняться ею. Он решил было, что прежде переделает все другие дела, и что Серафима — потом, на сладкое, но мысль о ней отвлекала, не давала сосредоточиться на статье. Интересно, что бы она подумала, если бы узнала, что все ее сны аккуратно разложены у него в компьютере по папочкам, на которых проставлены даты и стоят значки «важно!» и «незначительно»? Приняла бы его за сумасшедшего? Больного, эротомана? Некоторые больные развратники алчут любую мелочь, что принадлежала предмету обожания, хоть недолго: зажигалку, салфетку, зубную щетку. Они воруют их, чтобы добавить в коллекцию, которую трепетно собирают, и которая хранит все, к чему прикасалась любимая рука. Они лелеют свое собрание, постоянно пополняют его новинками, чтобы создать иллюзию единства с теми, кого любят, чувствовать их присутствие рядом.
Становится ли любовь менее значительной, если она безумна? Никто не осудит несчастную любовь, любовь яростную или слишком робкую. Но в отношении любви душевнобольной никто не проявит сострадание. Тому, кто отважится на такую любовь, общество немедленно устроит обструкцию и с негодованием заклеймит. Да и где та грань, за которой пылкая любовь становится безумной? Покуда мы не досаждаем тому, кого любим, наша любовь безгрешна. Да, он следит за Серафимой, пытается контролировать ее жизнь, ничего в ней, разумеется, не меняя. Но, в отличие от иного эротомана, он никогда не осмелится оскорбить свою жертву признанием. Он знает о ее чувствах, понимает, что теперь ей не до него. Он не готов испугать ее любовным объяснением — по крайней мере, внезапным, бестактным объяснением. Пребывая пока на дистанции, он всегда будет стараться мягко и ненавязчиво ей помочь, так, чтобы она не чувствовала себя обязанной ему. Важно знать, что с ней все хорошо, что ей ничего не угрожает, — и для этого он готов перечитывать ее сны хоть десять раз на дню. В конце концов, от этого никому нет вреда, даже ей самой. Он не будет никому демонстрировать свою маленькую невинную радость, чтобы, неверно интерпретировав, ее у него не отняли. Серафиминых чувств он никогда не оскорбит, постарается, чтобы у нее не возникло никаких опасений на его счет. Он для нее всего лишь влюбленный соглядатай. Он никогда не посмеет встать со своим признанием на ее пути, до тех пор, пока она счастлива со своим Степашкой, он должен быть нем и вежлив.
Она попросту его не поймет, не услышит. В лучшем случае пожалеет. Пока что она не готова ни к каким другим чувствам. Она уже любит и ей не нужно никакой другой любви, сколь бы возвышена она ни была. Она любит. Это свозит буквально в каждом ее сне. Они полны подтверждений, которые он выхватывает на каждом шагу. Да ее образы хоть сейчас в учебник: «что снится к любви». Они полны любовью. Сексом. Всеми теми образами, которые мы, приняв за вполне невинные вещи, присылаем толкователю сновидений, не зная по простоте душевной, что они — про постель. Он даже иногда стесняется обращать ее внимание на некоторые детали, делая вид, что попросту пропустил их, не заметил. Ее сны не бесплотны, о нет. В них интим, сношения, камасутра, которые надевают на себя личины невинных бытовых предметов. Сны не обманешь. На уме у нее одни постельные радости со Степаном. Многие удивляются, когда узнают, как именно во снах показывают нам секс. Большинство вещей являются нам во сне не в своем привычном обличие, а приняв какой-то другой, не имеющий ничего общего с реальным термином вид. Все знают почему-то, что какашки снятся к деньгам, но не каждый в курсе, что простая простыня обозначает секс в самом прямом смысле слова. Серафима, о многом и не подозревая, шлет ему все подряд.Милая, влюбленная, простодушная. Почему ж ты любишь не меня?
Глава 5. Серафима
Серафима
Проведя рукой по запотевшему зеркалу, она заглянула в ясную просинь. На нее в упор смотрели какие-то чужие, изменившиеся от тревоги глаза. Кожа, слегка распаренная, блестящая, уверенно розовеет. Когда остынет — снова станет белой. Мокрые волосы обнаружили более темные корни. Зеркало, бесстрастно констатирующее правду, — лучший надоумщик, если ты идешь на свидание к молодому. Оно не позволит тебе игнорировать очевидное, оно предупредит, напомнит — ты не такая, как он. Ты на десять лет старше, и, хотя, очень еще недурна, тебе не удастся никого обмануть. Твое тело говорит само за себя — «мне сорок». Славь каждый день своей свежести, потому что теперь ты знаешь ей цену. Ты уже не воспринимаешь свою красоту, как нечто естественное, то, что никогда не закончится, теперь ты благодаришь бога каждый день и за ровный цвет лица, и за волосы без седины, и за кожу под глазами без припухлостей. С каждым днем все это будет тускнеть, бледнеть, оползать. Нет, ты не сможешь констатировать старение беспрестанно, ежеминутно. Ты уже знаешь, как это бывает. Просто в какой-то момент, посмотрев на себя при определенном освещении и под новым углом, заметишь в уголке глаза новую морщинку. Повернешь немного лампу, вглядываясь пристально в лицо, — она исчезнет. Но это не введет тебя в заблуждение, ты столкнулась с еще одним несчастьем. Каждый день — новые проводы. Ты теряешь то, что когда-то не ценила по настоящему, то, о чем толком и не задумывалась — собственный облик. Тебе раньше не было дела до того, что у тебя румянец и хорошо натянута кожа на щеках, а теперь ты видишь, что этого больше нет. Как ни благодари судьбу запоздало за эти дары, она тебе их не вернет. Зеркало снова затуманилось. Стряхни оцепенение. Вытри, наконец, зябнущее тело. Накинь халат. Признай, что в твоем случае все еще очень и очень даже неплохо, и живи дальше.
Только через месяц их знакомства, болтая лениво в постели между актами любви, они выяснили, что, оказывается, при первой встрече оба ошиблись в возрасте партнера. Она дала ему больше — печальному, нахмуренному, он тоже принял ее за ровню. Она в первую секунду почувствовала шок, окаменела под простыней в ожидании его приговора. Но он не поразился. Лишьпосмотрел на нее пристально, для чего ему пришлось приподняться на локте, но никакого недовольства или разочарования не выказал. Сказал лишь — ну ты даешь, но сказал уважительно, почти с восхищением. А у нее еще долго сердце колотилось после перенесенного потрясения. Он моложе ее. Пока она еще не понимает, что с этим делать, удар слишком неожиданный. Это стыдно? Это грешно? Глупо? Но через какое-то время, когда удары сердца стали, наконец, более глухими, спокойными, и к ней вернулась способность трезво рассуждать, откуда-то из самого нутра, пришло кроткое: «плевать». Это не плохо и не хорошо. Эта разница ничего не меняет. «Хочешь, я подарю тебе эти десять лет? Они мне больше не нужны». В этот момент она, наконец, повернулась к нему и констатировала — он молчит, не потому что собирается с мыслями. Он просто задремал. Новость его не потрясла, и когда он проснулся через несколько минут, игривая возня, что они устроили, была такой же беззаботной, как и всегда.
Он не льстил, когда сказал, что в жизни не дал бы ей больше тридцати. Она знает, какое лицо бывает у людей, что пытаются выдать свое угодничество за истину. «Сексапильная медсестричка, мечта любого мужика»» — сказал он абсолютно серьезно, когда она, коря себя в душе за то, что сейчас делает, но понимая, что уже не сможет себя одернуть, спросила, какое впечатление она произвела на него с первого взгляда. Она, хоть и ударила его шутливо по губам, в душе ликовала. О лучшем ответе она не могла и мечтать. Ей нравилось в нем это его прямодушие, грубоватость в высказываниях, в жестах, которую он иногда позволял себе. Это была часть их игры: он —домогающийся ее мужлан, она — робеющая, но тоже испускавшая вокруг себя желание скромница. Ей нравится, когда он называет грудь «сисями» (раньше она бы в ужас пришла от этого слова из мужских уст, а от него ждет его как манны небесной), и шлепает ее звонко по заду. Ее, женщину с высшим образованием и начитанную, привлекает в первую очередь в избраннике именно эта первобытная властность. Конечно, все эти его пещерные ужимки — не более, чем фарс, но ей нравится.
У него была между бровей складка, которая бывает только у людей, переживших несчастье, она глубоко взрезала кожу на переносице вертикальной чертой. Такие складки появляются не от привычки хмуриться, а когда на лице надолго застывает то выражение, что бывает у отчаявшихся людей. Лицо смуглое, гладкое, будто присыпанное перцем на щеках. Сколько он ни бреется, никогда не совладает с щетиной, которая придает ему тот особый колер, что бывает только у самых жгучих брюнетов. С первого взгляда она заподозрила в нем (как потом оказалось, ошибочно), балканскую кровь. Ее ввели в заблуждение черные жесткие волосы и оливковый цвет лица. Ей не сразу удалось разглядеть его глаза, они были скромно прикрыты ресницами. Есть люди, которых какое-то время нужно рассматривать, вникая в нюансы их внешности, чтобы признать — они красивы, хоть это и не бросается в глаза. Просто их красота — неброская, ускользающая. Но балканец обладал той наружностью, что заявляла о себе сходу, громогласно. Он был яркий, жгучий и как будто раскалял воздух вокруг себя. Он ждал лифт — отчаянно притягательный цыган (а может, и болгарин или молдаванин? — мелькнула мысль).
Они вошли в крошечный лифт (страшно и одновременно сладко было от мысли, что они будут несколько секунд практически прижаты друг к другу в тесном пространстве). Он разглядывал ее — не воровато, урывками, не исподтишка, а открыто и доброжелательно. Неотрывный, пристальный, волнующий взгляд. Глаза оказались незаурядного черного оттенка, напоминающие консервированные маслины. Под глазами — темные подмалевки. Этот мужчина явно или страдал бессонницей, или имел возможность спать только урывками, но то, что он не высыпается уже давно, не подлежало сомнению. Ей почему-то сразу же захотелось его пожалеть — за эти тени под глазами, за прямой, но грустный взгляд; сделать для него что-нибудь приятное. Она шла к невропатологу — толстой и строгой Зое Викторовне, хотела поздравить ее с рождением внучки.
Они снова столкнулись в дверях, когда она выходила из кабинета Зои Викторовны. Открыв дверь, она увидела буквально в нескольких сантиметрах от себя эти необычного оттенка глаза. «Извините, — сказал он, когда она отпрянула от неожиданности, — я вас, наверное, напугал». Она были так близко друг от друга, что она даже смогла увидеть, как зрачки, едва различимые на черном фоне, расширились. Такие зрачки бывают у человека, излишне возбужденного, или человека, который смотрит на то, что ему очень нравится.
***
Из кухни тянуло корицей, в ее комнате опрятно и вкусно пахло утюгом. В прихожей, если принюхаться, можно было различить тонкий аромат хлора от помытого пола, — в своей слабости почти вкусный. Уютные, успокаивающие запахи, они как будто продолжение ее самой.
Она проверила, положила ли Реланиум, который удалось собрать, в сумочку. Вечный камень преткновения, этот Реланиум. Не очень-то она в восторге оттого, что он его принимает, но пока, к сожалению, это вынужденная необходимость. Как пишут в аннотациях: «…если получаемая польза превышает предполагаемый риск». Пять штук, на неделю ему вполне должно хватить, если не сорвется. Она уже два раза ловила его на том, что он самовольно превышает дозу, и не хочет ставить ее в известность, видимо, стесняется того, что нуждается в Реланиуме сильнее, чем сам того хочет. Но из всех зол они так или иначе выбрали меньшее. От Реланиума Степана не мучают кошмары.
На кухне мать ходила из угла в угол, шаркая ногами, ругаясь себе под нос, лелеяла какую-то обиду. Полы халата разметались, приоткрыв синтетическое кружево комбинации, но она этого не замечала. Хлопая то и дело дверцей холодильника, она выгрузила на стол яйца, масло и бекон, и теперь, нарочито усердно шевеля локтями, и повернувшись к двери, в которой стояла дочь, спиной, готовила себе омлет. Не омлет был нужен ей, или какое-то иное блюдо, ей требовалось продемонстрировать, что она не нуждается ни в дочериных печеньях, ни в котлетах. Мать бесилась из-за того, что дочь едет к Степану.
— Возьми котлету, — вздохнув про себя, предложила она маме. Столько раз уже она запрещала себе нарушать привычное течение маминых обид, обещала себе, что будет игнорировать ее недовольство, делать вид, что ничего не произошло, — но все равно пожалела ту и предложила ей эту котлету.
— Не хочу вас объедать. Это ж все… ему.
— Не все. Я наготовила предостаточно.
— Ну, не буду все равно ничего трогать, сделаю что-нибудь сама. Омлет меня устроит, я не привередливая.
Стрелки часов неуклонно приближались к семи — часу, когда дочь, завернув в последний слой газет запотевшую банку с котлетами и пакет с творожным печеньем, посыпанным корицей, начнет надевать пальто, чтобы уехать к этому. Увы, мать не может запретить ей прелюбодействовать, но уж постарается, чтобы последнее слово в их споре (а спор точно будет, об этом она позаботится) останется за ней. Ни сгладить, ни переломить эту ситуацию не представляется возможным.
— Есть еще печенье.
— Это Степа любит печенье с корицей, я ее не люблю, к твоему сведению.
— Давно ли?
— А ты уж и забыла. Ты вообще про мать в последнее время вспоминаешь раз в неделю.
— Не говори ерунды, пожалуйста.
— Все, теперь нас только Степа интересует. Что он любит есть, дачто не любит. Мать — побоку.
— Если ты не хочешь печенье, я тогда его упаковываю.
— Вот-вот, неси своему. У принца-то жрать нечего.
— Тебе-то видней.
— Да что там видеть-то? Ходишь к нему постоянно с банками и кастрюльками. Уже полдома на себе вынесла.
— Я, кажется, сама покупаю продукты, ни у кого не ворую.
Какого рожна нужно этой женщине? Всю жизнь она пилит дочь за то, что та одна, что к своим (цифра менялась год от года, только упреки оставались неизменными), не обзавелась спутником жизни, но стоило ему появиться, как мать места себе не находит от ярости. Мама разбила о борт миски яйцо, — часть белка соплёй скользнула на стол. С остервенением потрясла над миской солонкой, сунула туда палец, облизнула его. Перенеся свое раздражение на омлет, принялась молотить его вилкой.
— На работе у тебя столько приличных мужиков… было.
— Они и сейчас есть.
— Они теперь женаты. Женаты! Хирургов, терапевтов, стоматологов с руками отрывают. Человек десять приличных ходило по больнице — не осталось ни одного. На нянечках двое женились! Нянечки, и те сгодились. А моя все фыркала. Теперь вообще никого не осталось. Всех профыркала.
— Точно не хочешь печенья?
— Главврач такой был хороший.
— Почему я обязательно должна была выйти замуж за главврача?
— Да хоть за кого-нибудь бы вышла!
— Вот, пожалуйста, я и иду… к кому-нибудь. Чем ты недовольна?
— Женится он на тебе, держи карман шире. С чего он должен жениться на тебе? Оттого, что котлеток понюхал или киску твою? Ты думаешь, что у всех там вдоль, а у тебя — поперек?
— Ну, знаешь ли! Чего ты хочешь, скажи?
— Доча! Чего я хочу? Я хочу, чтобы ты не выставляла себя на посмешище! Перед людьми неудобно.
С тех пор, как мать узнала, что Степану тридцать лет, у нее появилось дополнительное оружие — упреки насчет разницы в возрасте. «Связался черт с младенцем», «вспомнила бабка молодость» — были еще наиболее безобидные ее присказки.
— Перед какими людьми тебе неудобно?
Мать задумалась, — медленнее стала двигаться рука с вилкой, — и абсолютно серьезно сказала:
— Ну вот, перед соседями.
— Тебе неудобно — перед соседями? Ты хочешь, чтобы я жила так, чтобы твои соседи были довольны? Ты думаешь вообще, что говоришь? Вот, оказывается, кто у нас должен быть доволен — соседи, не я.
— А что, ты сильно довольна? В сорок не замужем.
— Я живу так, как считаю необходимым.
— Думаешь, весело, когда меня спрашивают — «а ваша-то Серафимочка, что же, так и не окрутила никого? Ну-ну».
— Скажи — уже окрутила, пусть порадуются.
— Радости-то целый вагон. Дочь спать почти перестала, облезла, как кошка, из дома скоро все продукты будут вынесены. Хорошо пристроилась.
— Тебе же важно, чтобы был хоть кто-то. Так получи.
— Спасибо, дочь, за понимание.
Слезы, которые она клятвенно обещала держать при себе, все-таки пролились. Моргая учащенно, чтобы разогнать их, она смотрела на газету, что держала в руках, пока не перестали расплываться буквы. Остро, до боли в висках, захотелось, чтобы Степан был здоров. Чтобы уже сегодня, сейчас можно было выйти с ним на улицу, зайти в ресторан, продемонстрировать с гордостью друзьям свое счастье. Все это у них будет — и прогулки по улице, и друзья по выходным, поездки на природу, походы в кино и в театр. Господи, сколько радостей есть у влюбленных, которые им пока недоступны. Главное, что они вместе; они понимают друг друга, хотят друг другу помочь. Они справятся, несмотря ни на что. Станут нормальной парой. Они и сейчас пара. Пусть талдычат всякие пошлости материны подружки и пресловутые соседи, перед которыми ей неудобно.
— Я надеялась, что хотя бы ты будешь при муже. И до сих пор надеюсь.
— Мама, не начинай.
— Твоя бабка воспитала меня одна. Как только я родилась, дед сбежал. Тоже был… веселый. Я никогда его не видела. Мама жизнь свою прожила, как собака. Все пальцем на нее показывали. Я была — безотцовщина.
— Омлет посмотри.
Мать встрепенулась, подхватила крышку, из под которой вырвалось облако пара. Запахло пригорелой колбасой.
— Бекон пришкварился, а так ничего, — заключила она, — Это нам на роду, видимо, написано, без мужей жить. Судьба.
— Судьбу мы сами себе делаем.
— Так сделай себе — судьбу. Доча, у меня хотя бы ты есть. А у тебя кто? Я умру, одна останешься. Без детей-то совсем тяжко. Бросай его, найди нормального, пока не поздно.
— Я уже все, что мне нужно, нашла.
— Да что ты нашла-то? Гоголь-щеголь. Только и умеет, что перья распускать. Как перестанешь за ним ухаживать, им восхищаться, он тебя и бросит.
— Ты-то откуда знаешь? Ты же его даже не видела.
— Доча, мне не надо видеть, чтобы знать. Я с папочкой твоим, потаскуном, точно так же мучилась. Он на шею тебе хочет сесть.
— Это по каким признакам ты это вычислила? Просто интересно.
— Ты что же, думаешь, я ничего не понимаю, не замечаю? Ему только и надо, чтобы покормили, погладили, и в покое оставили. Ты ж у него даже не ночуешь. Он тебя выставляет на ночь глядя из дому. С пустыми банками.
— Он болен пока. Когда ему станет лучше, мы будем жить вместе.
— Твой папаша тоже был болен. А ничего, с девками гулял, и водку пил. И этот будет гулять, помяни мое слово. Я эту породу знаю.
— Ну почему обязательно — гулять?
— Поживешь, увидишь. Подарков тебе не подарит. Будешь ему жопу подтирать, пока ему не надоешь. А он тебя потом бросит. Ему ж тридцать всего. Ничего ему от тебя, кроме котлет не надо. Найдет себе бабу помоложе, когда поправится.
— Приятного аппетита, оставим этот разговор.
— А ты прочухаешься через пару лет — без мужика, без детей. И не родишь уже, поздно будет.
Решив не отвечать, она принялась заворачивать котлеты (если тщательно обмотать газетами и потом полотенцем, то есть шанс довезти их теплыми).
— Вот, котлеты ему опять нажарила. В кафе он сводить тебя не хочет хоть разик?
— Мама! — повышать голос бесполезно, но невозможно было удержаться. — Это не твое дело. Не может он сейчас ходить в людные места. Когда он поправится, мы отправимся и в кафе и в ресторан и куда захотим. Если тебя бросил муж, это не значит, что и со мной поступят так же!
— Дай бог, дай бог, — ей не видно было материного лица, потому что та стояла вполоборота к окну, но стало понятно, что мама тоже заплакала.
Но она твердо решила — она поедет к Степану, каких бы страданий это не стоило матери. Она пойдет своей дорожкой, пусть вокруг стонут и грозят призраки несчастливых предков. Пусть плачет мать. Обычно схема была такова — слезы, дурнота, боли в сердце, лекарство, — и дочь оставалась дома, чтобы проконтролировать состояние больной и в случае чего помочь. Но не сегодня. Она работает над собой, и достигла кое-каких успехов. Пусть пока еще и колет ее беспокойная мысль «как-то там мама», когда она уезжает к Степану, но, по крайней мере, матери уже не удается оставить ее дома. Теперь, если ей нужно уехать к любимому, она закрывает глаза и на истеричный тон, и на жалкую позу и на обиженное лицо. Просто берет свою сумку, упаковывает в нее то, что нужно, немая под градом упреков, и покидает квартиру, подчеркнуто-спокойно предупредив, когда вернется.
Степан очень помог ей разобраться во взаимоотношениях с мамой. Дал ей массу полезной литературы. С какой деликатностью, как осторожно он действовал. Он ни разу не произнес дурного слова по отношению к маме, — хотя наверняка прекрасно понял, что за атмосфера царит у нее дома. Тщательно подбирая выражения, он задавал ей вопросы, пытаясь подтвердить свои подозрения насчет ее матери. Она никогда ему не жаловалась, но по ее состоянию, по припухлым векам, по тому, как иногда у нее все валится из рук, он понял все. Да, ее мать тиран, ее беда. Но мама — глубоко несчастный человек, жизнь которого определяется, к сожалению, негативной программой, что заложена в ней с самого рождения. И потому жизнь эта так печальна. Ранее замужество, необходимость воспитывать дочь в одиночестве под злорадными взглядами окружающих, полное невнимание к себе как к женщине — неудивительно, что у нее сформировалось такое критическое отношение к жизни. Теперь она — бессознательно — старается перенести его и на дочкину судьбу. С книжками стало проще принять, как данность, наконец, то, что раньше она только чувствовала. Должно пройти еще немало времени, прежде чем мама научится радоваться за нее, поверит в то, что у ее Серафимы все может быть хорошо. Степан всегда подчеркнуто уважительно относится к ее нуждам, если они касаются мамы. Даже сам напоминает, что надо бы ей позвонить. Степан понимает. Он сочувствует. Говорит, что все будет хорошо. Он терпелив и очень добр.
Ее бывшая пациентка, а теперь товарка Алена, феминистка, сказала четко и жестоко — она сука. Беги, оставь, забудь. Женская зависть бывает сильнее материнской любви. Отсутствие секса на протяжении десятилетий, тяжелая жизнь, постоянная оглядка на мнение окружающих, непререкаемо жесткие рамки, в которые эта женщина запихнула сама себя, сделали твою мать чудовищем. Чудовищу нужна пища, которой будут становиться счастливые люди. И в первую очередь, те, что ближе всего, то есть собственная дочь. Она сожрет тебя. Она высосет из тебя все соки, и когда уйдет последняя надежда на Серафимино личное счастье, мама вздохнет скорбно и удовлетворенно и скажет, «я же тебе говорила, нам так на роду написано». И будет ждать, что дочь припадет к ней на грудь.
Алена умная, но злая, слишком жестокая и безапелляционная. Полутона, нюансы, особые обстоятельства — это не про нее. Она верно видит проблему, но принимает только такие способы борьбы, как выжигание каленым железом, отсекание на корню и вырывание с мясом. Все, что Алена советует предпринять для повышения своей самооценки — снять себе отдельную квартиру, резать правду в лицо, и не бояться уходить, если эту правду не примут, — все это убьет маму — не в переносном смысле, а в прямом. Существует же и менее болезненные пути к тому, чтобы стать счастливой. Неудивительно, что мама недолюбливает Алену, и нет никакой возможности приводить ее к себе домой (хотя Алена-то как раз — близкая, понимающая, от нее можно не скрывать своих проблем и смело запускать ее в квартиру, в которой нет следов пребывания мужчины, не боясь, что она засмеет). Алена для матери — элемент непостижимый, опасный, потому она относится к ней подозрением, смешанным с боязнью. Шалава. Дикая кошка. Течная сука, которая портит одним своим дыханием ее дочь. Достаточно того, что Алена не замужем, отчего не пребывает в пессимизме, а даже бравирует этим. А уж романы она заводит на счет раз. По меткому замечанию мамы, Алена даже испускает вокруг себя некий дух вседозволенности. Отравиться таким нетрудно, да вот разве научит Алена — как создать семью и вырастить детей. Вот и не водит она Алену к себе домой, чтобы скандала не вышло.
Степан, он мягче, деликатнее и всегда принимает в расчет и ее, Серафимы, дочерние чувства. Легко сказать — будь жестокой, закрой глаза на все и на всех и ломись вперед. Но если дело касается собственной матери? Он, безусловно, солидарен с Аленой в том, что потакать матери не стоит. Но он не вколачивает свою правду твердой рукой, а старается проявлять терпение, без которого любая правда становится жестокой. Мать с ним смирится — так он утверждает, — дай ей только время. Но время идет, мать беснуется, и иногда ей, как сегодня, кажется, что ничего уже не изменится. Мать начинает звонить, стоит ей только прийти к Степану, как чувствует, что она уже на месте. С азартной жестокостью она наберет номер дочери несколько раз, будто это может уберечь ту от распутства, заставит одуматься, вернет домой. Драматичность ситуации состоит в том, что отключать телефон нельзя — вдруг маме станет плохо. Пару раз сахар в ее разгоряченной крови падал до того, что она теряла сознание. Степан никогда, ни жестом ни взглядом не дает ей почувствовать свое раздражение, с поистине ангельским терпением он ожидает ее, с виду невозмутимый, когда она выбегает на кухню, чтобы до него не доносились отголоски ее битв с матерью. Он видит и ее потерянный взгляд, и румянец, который украшает ее щеки по возвращении, но ни разу он не позволил себе потребовать, чтобы Серафима, наконец, угомонилась и вела себя как взрослая. Ей безумно стыдно за эти короткие спектакли, но он, беря ее руки в свои, зарываясь лицом в волосы, которые она ради него распускает, как будто говорит: не расстраивайся, все будет хорошо.
Последние приготовления закончены. Мать стоит у дверей. Руки скрещены на груди, подбородок вздернут. Но она не посмеет остановить ее. Она уже почуяла эту еще только нарождающуюся, но мощную силу, что растет понемногу в дочери. Понимает, что та безвозвратно изменилась и не побоится сейчас, спокойно, но решительно отодвинув маму плечом (потому что та не сдвинется с места) выйдет в коридор, не суетясь наденет ботинки, проверит молнию на пальто, и, взяв сумку, уйдет.
***
Он недвусмысленно увязался за ней, когда она возвращалась от Зои Семеновны, и все требовал, чтобы она остановилась хоть на минуту и выслушала его. Она, — обалдевшая, испуганная, счастливая, — шла по коридору, все ускоряя шаг, и не могла поверить — он продолжает преследовать ее. Он не отстает. Он хочет познакомиться. Вот так вот просто — мужчина увидел ее и заинтересовался. Это непостижимо. Это страшно. Она даже не знает, как на это реагировать. За ней уже лет десять как не бегали мужчины. Нет, с ней, разумеется, знакомятся и по сию пору, нужно отдать должное хорошей коже и подтянутой фигуре, — некоторые даже просят «телефончик». Чмокают воздух с неприличным звуком ей вслед, если она в юбке. Но это все мимолетные знаки внимания, не требующие обратной реакции, а этот идет за ней уже несколько минут!
Остановиться и просто посмотреть ему в глаза было слишком боязно. Она глупа, смешна, над ней, видимо, потешаются все, кто их видит. Кажется, на них оборачиваются. Он окликает ее слишком громко. Он не отстает, ласково просит ее не бежать так быстро, выслушать его. Если она остановится, то пропала. Как нужно вести себя в таких случаях? Другие вот умеют — кокетничать, поддерживать разговор, флиртовать в рамках разумного и за их пределами, — да хотя бы просто не выглядеть посмешищем в такой ситуации. Она же всполошилась и рдеет уже наверняка маковым цветом. Капилляры расположены слишком близко под кожей, и чуть что, она заливается краской, как маленькая.
«Девушка, вы не могли бы бежать не так быстро? Мы все-таки в больнице. Вдруг у меня одышка? Может, мне нельзя волноваться? Вы что, совсем не думаете о больных?».
Вдруг стало смешно. В самом деле, чего она так испугалась? Поговорить пару минут с незнакомцем — от этого еще никто не умирал. Растерзанная внутри, она остановилась, надеясь, что дыхание ее не выдаст, поправила волосы. Но дыхание — прерывистое, взволнованное, — выдавало с головой. Он подошел, — беззаботно улыбаясь, (уж не псих ли?). «Во-первых, — четко и громко сказал он, — вы обронили вот это — и протянул ей пару листков из ее блокнота, который в последнее время осыпался, как дерево по осени, — а во-вторых, я, если честно, устал за вами бегать. Может быть, присядем?».
Она послушно опустилась на скамейку, и, кротко улыбнувшись завотделению, который проходил мимо, (вот, беседую с пациентом) посмотрела, наконец, наглецу в глаза. Они были серьезны, и рассматривали ее с какой-то даже грустью. «Я вас слушаю. Что вы хотите мне сказать?». «Валидолу случайно нет с собой? Я вас как увидел, сердце прихватило».
Вечером она уже отдавалась ему у него в квартире, на распахнутой тахте, и надеялось, что то, как она дрожит, похоже на простой озноб (у него, и в самом деле, было очень прохладно). Разумеется, она сделала несколько жалких попыток придать своему падению оттенок пристойности — попросила выключить свет, задернуть шторы, запереть дверь. Она произнесла все эти банальности, которыми человек культурный стремится предварить акт совокупления, хотя заранее знает, что ни свет ни шторы никак не способны изменить тот факт, что она приехала домой к незнакомому мужчине.
Он брал ее с каким то молчаливым ожесточением, как берут то, что у тебя когда-то отняли, но то, что принадлежит тебе по праву, — уверенно, не оставляя желания сопротивляться, рассуждать. Мы знакомы всего несколько часов, — сказала она вдруг, — и повторила громче, поскольку лицом была уткнута в подушку, — мы знакомы всего несколько часов! «Всего. Несколько. Часов», — повторяла она, не боясь, что он распознает ликование в ее голосе. «Это ничего» — выдохнул он со стоном, она почувствовала жар его дыхания на спине.
Он неверно понял ее. Решил — пытается поднять цену после покупки. Действительно — неуместная фраза, неподходящий момент: она, дрожащая, обращенная к нему покорным тылом, который подвергается атаке, рассуждает о кратковременности их знакомства. Просто это действительно было крайне важно. Она делает это с человеком, с которым едва знакома. Неужели он не почувствует, что встретил сегодня в больнице одну женщину, а обладает сейчас совершенно другой? Ведь она уже не та, что была буквально два часа назад. И изменил ее не кто иной, как он. Хотелось просто показать ему, что она уже другая. Год за годом она каждый день ходит на работу, и вечером возвращается с нее домой, а сегодня все иначе. Сегодня она стоит на четвереньках, продавливая локтями тахту, в квартире человека, которого увидела в первый раз, в то время как сзади раздается тяжелое учащенное дыхание. Сценарий жизни дал сбой. Все уже не так, как было раньше.
Сегодня она встретила него. И приехала к нему, и, кажется, уже влюблена. Все было привычно, а теперь — непостижимо, и она еще не может пока с этим разобраться. Ей почти сорок. Дома ждет мама. А под локтями — тахта, а сзади — горячее дыхание. Хлястанье, хрип, стон. Простыню усыпают шпильки, выпавшие из прически. Взял бы в толк, что она имела в виду. Она даже попыталась изогнуться, чтобы заглянуть ему в лицо — понял ли он, почувствовал ли, но в этот момент он зарылся лицом ей в волосы, прижал к тахте. Он попросил ее надеть медицинский халат, и соприкосновение хлопковой ткани униформы, под которой в первый раз в жизни ничего не было, с телом, перевернуло все ее представления об удовольствии. Позднее он признался ей, что в тот день сбылась его самая заветная сексуальная мечта, — в его постели была настоящая медсестра. От прилива чувств он был грубее, чем обычно. Испугался даже, что после того, как все закончится, она примется плакать, или убежит, побросав свои вещи.
Он открыл ей правду о себе уже скоро после того, как оторвался от нее с тихим рычанием, и добавил: если считаешь, что это выше твоих сил, я больше тебя никогда не потревожу. Уходи прямо сейчас. И спокойно закурил, бессильно опуская руку, чтобы стряхнуть пепел. (Когда только у кровати появилась пепельница? Ведь он, кажется, не вставал? Наверное, с самого начала здесь стояла). Уйти? Теперь? Больно и страшно стало от мысли, что он мог так о ней подумать. Ей хотелось выразить свое негодование в красивых весомых словах, которые тронут его, но она не могла придумать ничего путного. Обиженно заявить — как ты мог подумать такое? Признаться в любви сейчас? Он решит, что она сошла с ума. В результате просто сказала — я остаюсь. Он безвозвратно изменил ее, а теперь интересуется, не испугает ли ее его недуг? Это все равно, что подранить птицу и сказать — лети, я тебя не держу. Он, видите ли, разрешает ей выбирать — оставаться с ним или нет.
Сама мысль о том, что сейчас можно встать, снять с себя халат, облачиться в блузу с юбкой и вернуться к прежней жизни, казалась крамольной. Из его рта на ее халат упала красная капля — она прокусила ему губу. На следующий день, в знак того, что она с благодарностью принимает то новое, огромное, что обрушилось на нее, она в первый и единственный раз вышла на работу, оставив волосы распущенными. Проспали? — участливо спрашивали все кругом. Они ничего не поняли. Об этом невозможно было не догадаться, но они ничего не поняли. Ни один не почувствовал, что она ходит, дышит по другому. Что вчера она вкусила сполна от непостижимого. Решили — так, просто сияет человек, мало ли что.
***
Она топала к остановке, ощущая частые удары увесистой сумки по ноге. В магазине, где пришлось ожидать, пока обслужат трех человек перед ней, она изнывала от отчаяния, чувствуя, как остывают котлеты, посылавшее в ногу свое тепло сквозь несколько слоев ткани и газет. Она готова была растерзать и бабульку, которая все просила перевесить карамельки, и отечную женщину, что не могла насчитать достаточное количество мелочи. Наконец, она у витрины. Четко, громко диктует свой список — сок, хлеб, молоко. Продавщицу тоже следует вздернуть, зачем она так мешкает? Пусть молча выдаст необходимое. Быстрее, четче. У нее нет десяти рублей. Она занесет потом. С двумя сумками идти стало даже проще, равновеснее. Взвыла, когда поняла, что не купила яйца. Попыталась взять очередь на абордаж, но очередь сомкнула свои ряды, не пустила. Котлеты холодные. К тому же она забыла дома перчатки, руки уже мерзнут. Маршрутки проплывали мимо все не те. Наконец-то. Сияя победно подфарниками, сразу через две полосы к ней перестраивается та, что ей нужна. Скорее, внутрь, в тепло. Переложив сумки в одну руку, которая, кажется, скоро онемеет окончательно и перестанет чувствовать усталость и боль, в почти полной темноте она попыталась отсчитать монеты. Больше нужной суммы у нее в ладони, или меньше — плевать. «Передайте» — протянула впереди стоящему парню, и в этот момент, маршрутка, заложила вираж, и мелочь рассыпалась по полу, который был на два пальца покрыт жидкой грязью. Она автоматически потянулась за монетками, готовая собрать, но сразу же распрямилась — бесполезно. Не найдешь их уже, распластавшихся кто орлом кто решкой на полу. Сама виновата, надо было сразу доставать сто рублей. До самого метро никто так и не вышел, пришлось держать сумки в руках. Когда она села, наконец, в вагоне электрички на место у входа, теплый воздух, поддуваемый сверху, и соприкосновение седалища с твердостью скамьи, показались ей раем. Она проинспектировала сумки, не вывалилось ли что-нибудь в маршрутке. Одну серьезную победу мать своим стоянием над душой мать все-таки вырвала — она забыла взять с собой халат. Он по-прежнему висит на стуле в комнате, напрасно ожидая, что Степан прикоснется к нему.
Когда он откроет ей дверь, она предстанет перед ним без халата. Он ждет медсестричку, которую ухватит за талию, втащит домой, и понесет к дивану, в то время как та делает вид, что испугана и ошарашена. А увидит женщину в сером пальто на молнии и вязаной шапке, с двумя сумками, которой сорок, и которая не может дать отпор матери, и потому раздражена и задергана. К тому же у нее будут красные пальцы, как у гуся лапы, и она отчетливо будет шмыгать носом.
Он признался ей при первой же их встрече, когда они сидели на скамейке в больничном коридоре — неотрывно глядя прямо в самые зрачки, — что его невероятно волнует то, что на ней медицинский халат. Он не извращенец и не шизик, честное слово, но не может думать ни о чем другом, как о ней, и о ее халате и о ней в халате. Конечно, она слышала о таком не раз. Фантазии: он — больной, она —сестра. Это не ново, но вдруг она подумала об этом не как о дежурной непристойности, которую она слышит что ни день, а представила — как это может быть у нее с ним. И зрачки его,все увеличиваясь, застили вдруг все вокруг, поглотили ее, затянули в черную дыру. Они сидели на лавочке, глядя друг другу в глаза. Мимо проходили люди, никому не было до них дела. Она не отвечала ему, не пыталась одернуть, вырваться, убежать. Наверное, даже не моргала. Дома, заставив ее раздеться и набросить этот халат на себя, он оглядел ее, вздрагивающую под униформой, и даже обошел кругом, пытливо, недоверчиво разглядывая. Восхищенно пробормотал: «боже, боже», привлек к себе за отвороты, обнажил плечи и грудь. Поцеловал благоговейно по очереди соски — и снова вернул халат на место. Она снова была одета, прикрыта, ему не видна даже грудь, — но чувствовала себя более смущенной, чем если бы была голой. Он знал ее под халатом. Мог, потяни лишь руку, обнажить ее застыженное, испуганное тело, но не спешил ее раздевать, вместо этого шарил рукой под халатом, знакомясь с ней на ощупь. Даже если бы он кусал ее, рвал с нее кожу, это было бы более пристойно.
Сегодня она впервые забыла взять халат с собой. Она поставила сумки на ступеньки эскалатора, давая рукам возможность набраться сил для перехода от метро до его дома. Ныли бороздки на кистях, оставленные тонкими, как шпагат, сумочными ручками, мякоть руки горела.
Ну, нет халата, и ничего страшного. Халат — лишь приправа, ритуал, малюсенький пассажик для затравки. Не халат его интересует, а то, что находится под ним, он доказывает ей это раз за разом. Вообще, невозможно вообразить мужчину, который занимался бы любовью с халатом, презрев тело, что находится внутри. Если он поинтересуется про халат, она скажет — сегодня не взяла, и точка. Да он и не спросит.
Но внутри все равно нарастала тревога, корни которой были хоть и хлипки, но многочисленны. Тревога ими, тощими питалась и росла, крепла. Все эти мелочи, накручиваясь друг на друга, переплетаясь, были заодно — ее забывчивость, рассыпанная мелочь, болящие руки. Теперь вот еще и халат. У нее теперь часто так бывает — ничего еще не случилось, а накатила какая-то паника. Это первые весточки от гормонов, которые отчаиваясь, что их день ото дня становится все меньше, пошли напролом и стали обращать на себя внимание: мы гибнем. Постепенно они доведут ее до ручки, озверелое полчище. Все чаще будет давать сбой сердечный ритм, пот станет выступать и без малейших физических усилий. Дрожь, перепады температуры станут привычным адом. А там и до дряблости кожи рукой подать.
Фонари горели через один, а те, что горели, делали это, как будто стыдились чего-то — слабо рдели болезненным румянцем. Ботильоны промокли, но у самого его дома ей стало уже все равно. Поставит их на батарею, набив предварительно газетами, за два часа просохнут. Контейнеры заслонили единственный источник света — фонарь, что стоит на углу, идти до подъезда пришлось медленно-медленно, чтобы не упасть. Как страшно, верно, приходится поначалу слепым, — не тем, кто родился с изъяном, а несчастным, которые потеряли зрение из-за болезни или травмы. Лишиться возможности различать предметы, что может быть страшнее. Только что было все, сейчас — ничего. Одна гигантская, больше космоса, чернильница. Каждый раз, оказываясь в темноте, она пугалась — не детским ветреным страхом, а первобытным ужасом — неужели и у нее однажды могут отнять этот дар — видеть?
Мать постоянно боится за зрение. Бабка ослепла в семьдесят полностью, глаза ей выел диабет. Мама, переняв эстафету, не надеется уже ни на что хорошее, и лишь вздыхает обреченно, зная, что теряет по диоптрии в год. Это не слишком быстрый процесс, она успевает приспособиться к новым реалиям, — все ниже наклоняется для того, чтобы прочитать ценники, и научилась различать сорта колбасы по цвету. Она не натыкается на предметы дома, где ей все понятно и знакомо — но боится. Интересно, можно ли поймать тот момент, когда от человека уходит последняя капля зрения? Еще секунду назад, находясь уже практически во тьме, ты все равно еще чувствовал свет, пусть малейшую его частичку. И вот тьма становится кромешной. Занавес.
Понемногу глаза свыклись с темнотой, на контейнере даже проступила белая надпись, как привидение прошло сквозь стену. Она, наполовину на ощупь, нашла скамейку, поставила сумки, отдышалась. Кажется, подмышками можно печь лепешки. Хотя, впрочем, лепешки, наверное, не получатся — там слишком мокро. С ужасом и тоской она констатировала — блузка из поплина, он такой чувствительный, такой предательский, намочи хоть чуточку — сразу изменит цвет. Сейчас, верно, сырость расплылась, ее уже не утаишь, прижав руки к бокам. Она начнет вылезать из пальто, которое он поможет ей снять, — и вот вам. Не желаете ли насладиться видом коричневых полукруглых пятен. И халата нет, не переоденешься. Зазвонил телефон — карман осветился изнутри нежно, заиграл музыкой. Даже этой иллюминации хватило, чтобы стало не так страшно.
— Ты где, радость моя?
— Во дворе у тебя на скамейке. Сижу.
— Что-то случилось?
— Все в порядке, села дух перевести, — «потная, растерзанная, жалкая».
Молчание. И его взволнованный голос:
— Я сейчас к тебе спущусь.
Отбой. Она вскочила со скамьи, заспешила к подъезду. Господи, ему же нельзя вечером выходить, когда темнеет. Нужно как можно быстрее встретить его. Поняла, что тяжесть только в одной руке — вторая сумка забыта на скамье. Ринулась обратно к сумке, потом спохватилась на полдороги и снова повернула к подъезду. Они столкнулись в дверях, под козырьком, на бетонном порожке. Она упала к нему на грудь — не изящно, как делают это иные кокетливые тренированные девицы, а некрасиво, налетев с разбегу, как протаранила. Ударила его сумкой по ноге. Наступила на ботинок, и так и осталась стоять, уткнувшись лицом в его кожаную куртку. Не сразу заметила, что он пытается вырвать сумку у нее из руки — вцепилась в нее мертвой хваткой, забыв о боли.
— Ты плачешь? Что случилось?
— Я не плачу.
— Серафима, ты плачешь.
Рассыпавшиеся по салону монеты, забытый халат, боль, тяжесть сумки, предающие ее гормоны, страх слепоты — все это сразу не объяснишь, да и не нужно. Лучше просто стоять, дыша ему в шею, пока он гладит ее по голове. А самое главное — это то, что он решился спуститься, даже не раздумывал. Лечение дает результат. Он становится другим. Это заметно именно по таким вот мелочам — стал ходить в магазины кроме своего супермаркета, пусть пока только в близлежащие, но все же. И проводит там аж по полчаса. Открывает окно на всю ночь. Иногда садится в автобус. Он справится.
— От радости, что тебя вижу, — вот это будет честнее всего. От радости, что я вижу тебя здесь, у подъезда. Что ты спустился ко мне, даже не раздумывая, и обнимаешь меня в темноте.
Его поцелуй — неспешный, сладострастный, как лепестки разворачиваются.
— Ты хорошо себя чувствуешь? — она не могла разглядеть его лица.
— Да, абсолютно.
— Дай пульс.
— Серафима, я тебя умоляю, не здесь.
— Сто двадцать, как минимум!
— Ну сто двадцать, угомонись, сейчас все пройдет.
— Сердце что?
— Нормально. Честное слово, это оттого, что я бежал. Пошли.
— Точно не болит?
— Точно. Мы пойдем, наконец?
—Да-да.
Скрипнула невидимая дверь, зашуршали их невидимые ноги по невидимым ступеням. В темноте каждая бумажка, каждый камушек стали звучать под башмаком значительнее.
— Давно у тебя свет не горит?
— Со вчерашнего дня.
— Ужас. Ой, сумка-то — на лавке. С яблоками и вареньем.
— Опять с ума сходишь? Что ты еще принесла? Пуд картошки? Я, между прочим, готовился, еда есть.
В квартире, которая после подъезда казалось ослепительной, праздничной, ей было уже все равно, что у нее потные подмышки. Она так ему и сказала об этом — деловито, как сообщают о том, который час: что-то я в испарине. О радость, содрать намертво приставшие к ногам ботинки и пошевелить слипшимися пальцами. Он рядом, на корточках, по-прежнему в куртке, берет ее мокрую ступню в ладони — аккуратно и благоговейно, как вылупившегося птенца, и дышит на нее. И ей нисколечко не неловко. Чулки сырые, пальцы озябшие, влажные, а ей не стыдно. Вот медленно, сопротивляясь, пополз вниз чулок; какое-то время противилась прилипшая к бедру резинка, но, наконец, отклеилась и тихо сказав: «чпок», слетела вниз. «Чпок» — вторая. Он задумчиво смотрит на голые розовые колени, кротко жмущиеся друг к другу напротив его лица, разводит их, запускает руку под юбку. Ноги на ширину плеч, трусы можно просто сдвинуть в сторону. «Согрелась?» — спрашивает хрипло.
«Да».
В позвоночник впивается вешалка, плевать. А про халат он даже и не вспомнил.
Потом он наполнил ванну, смешав в ней какие-то хитрые масла и пенки, и настоял, чтобы она просидела в ней не менее получаса. Она и сидела — верно, красная, пот градом катился по лицу, тело, кажется, уже сварилось. В голубизне воды оно кажется лиловым, но если вынуть ногу или руку из воды, видно, что красное. Но он запретил вылезать, сказал, что иначе она точно простудится. И только подливал в воду чего-то из разных баночек. Лицо у него было собранное, деловитое. И самую малость припухшее, видимо, до ее прихода он спал. (Припухлость делает его еще моложе, автоматически отметила ревность). Футболка в облипку, как вторая кожа. Рука с татуировкой — дракон обвил хвостом ствол непонятно какого дерева — смугла и рельефна. Пунцовые губы. После любви у него всегда набухший рот, это потому что губы нежные, как у девушки. Засунул руку в воду (дракон, переломившись многократно, превратился в какого-то смехотворного морского конька), проверил ее температуру, попутно потрогав ее грудь, живот. Погладил там, где недавно происходило чудо из чудес. Все это с серьезным выражением лица, как будто это не они совсем недавно…
Заложить руки за голову, уйти под воду по самый подбородок и ни о чем не думать, прислушиваясь к мерному рокоту струи из крана. На лбу, висках медленно вызревают капли влаги, устремляются вниз.
— Ботинки еще мокрые, — он зашел в ванну с ботильонами в руках, и даже покрутил ими перед ее лицом в подтверждение сказанного.
Она пожала плечами (пена повсеместно дала рябь). И тогда он сказал: «останешься сегодня у меня». Но она могла и ошибиться — вода заглушала остальные звуки. Возможно, ей послышалось. Она вынырнула на поверхность. Он повторил «ночуй у меня». Это был не вопрос, а утверждение. Стараясь не показывать радость, что закипала в ней, осторожно спросила:
— А разве ты сможешь?.. Ты уверен?
— Надо же когда-то начинать, — он пожал плечами и ушел обратно в комнату.
«Бубубубобобу» — восхищенно шумела вода. На рокот воды почему-то хорошо накладывался мотив «Прощание славянки», и она стала его напевать про себя, сама того не желая.
Они ели плов его приготовления, и запивали его коктейлем, в котором он смешал клюквенный сок и ликер «Куантро». Было так вкусно, что она спохватилась лишь когда, встав, чтобы дойти до туалета, почувствовала головокружение. Подержалась за дверной косяк, обретя в нем опору и поддержку. В ванной плеснула в лицо водой, осмотрела себя в зеркале, приблизившись к отражению нос к носу — красная физия без косметики, влажный лоб, — ужас. Зато распаренная кожа выглядит глаже, да и краснота — не что иное, как румянец, будем считать так. Сегодня у них многое случилось в первый раз. Он встретил ее на улице, хотя ни разу прежде в такой час не выходил никуда даже по самой серьезной надобности. Он предложил ей — сам — остаться у него на всю ночь. И наконец, хоть это и не столь значительное достижение, — сегодня она впервые дефилирует перед ним без косметики. А он даже, кажется, и не почувствовал разницы.
— У тебя звонил телефон, — он смешивал еще коктейль.
— Это мама.
Мамулю ждет сюрприз, сегодня дочь впервые не приедет домой за последние, дайте-ка вспомнить, сколько лет. Вот она, жадность пьяных, чем больше пьешь, тем сильнее хочется, с какой-то удовлетворенной обреченностью подумала она, — выпью еще коктейль. Или даже два. Все равно будет наутро болеть голова. Она ни разу не ночевала у него, они все собирались набраться духу и провести всю ночь вместе, да все не могли решиться, а сегодня такой повод — мокрые ботинки. Волнуясь, что он не уснет ночью, она раз десять спросила его, уверен ли он, и может, им стоит пока повременить. Она и сама не уснет, волнуясь о том, как он себя чувствует. Но он был непреклонен, спокоен, и соорудил им уютное ложе с несколькими подушками, и даже принес для нее откуда-то плюшевого медведя. То, что это медведь Алисы, придавало ситуации еще более серьезный оттенок, он как будто впустил ее еще дальше на свою территорию, в святая святых. Она увидела медведя и спохватилась:
— Я купила Алисе подарки! — и помчалась в прихожую, к сумке, качнувшись всего раз по дороге.
— Сразу несколько, что ли? Ты чего?
— Да тут ничего особенного. Смотри, книга — Энциклопедия животных. Он одобрил и энциклопедию, и развивающую игру с картинками городов — пожурил ее, разумеется, за расточительность, но подарки ему явно понравились. Сейчас, когда она была так кстати, так весело пьяна, встреча с Алисой не рисовалась ей чем-то страшным. Что она, не найдет о чем поговорить с маленькой девочкой, в самом деле? Грядущая встреча с его дочкой — не экзамен, и не надо сходить с ума от страха, нашептывала захваченная в плен алкоголем часть сознания. Честное слово, свидание пройдет нормально. Возможно, его тронет то, как она играет с Алисой, и он поймет, как ребенок нужен ей. Конечно, когда она проснется, страхи к ней вернутся, даже сейчас, несмотря на выпитое, она предчувствует уже, как все изменится утром. Но пока что, обложенная книжками и игрушками, она испытывает только веселье и радость. Да будет так. Ей нужен еще коктейль.
Он уснул раньше нее, под самое утро, когда через щели в шторах уже полез в комнату рассвет. А она от волнения все не могла сомкнуть глаз, и лежала, не шевелясь, боясь потревожить его руку, покоившуюся на ее боку. Его спящий профиль был спокоен. У них все, как у других, — совместные обеды, сон, скоро будут и прогулки и прочие радости, которые другие не ценят, потому что могут получить их, только протяни руку. А они будут радоваться каждой малости, как дети — походам в магазин, в кинотеатр, поездкам на ночном трамвае по безлюдным улицам.
Рука стала затекать, но его сон дороже. Ребеночка бы, шевельнулась мысль внизу живота, — пожалуйста, ребеночка бы. Потом она уже совершит все необходимые в таких случаях формальности — найдет оправдания своей беспечности, посетует на цикл, на то, что не предохранялась. Скажет, давай обсудим ситуацию, поговорим спокойно. Предложит извечную альтернативу — будущее с ней и младенцем или без них обеих. Она не будет настаивать ни на чем. Если он не захочет маленького — покорится, уйдет. Но ребенка, разумеется, сохранит, нужен ему младенец или нет. Этот малыш, которого еще нет, пока что нужен только ей, но у нее нет времени на то, чтобы заинтересовать его младенцем. Это будет самый большой риск в ее жизни — она сможет больше не увидеть Степана после своей выходки, но этот риск оправдан.
Какие-то десять лет — для взаимопонимания они ничего не значат, а для их биологии — пропасть. Он проходит тот блаженный участок жизни, где всем еще заправляют вера в лучшее, и надежда на то, что будущее подарит тебе многообразные варианты развития событий. Несмотря на то, что он болен, грядущее для него пока — свет, надежда. У него еще могут быть дети, как, впрочем, и женщины. Для нее же впереди лишь темнота и никаких вариантов. Будь ей хотя бы тридцать пять-шесть лет, она бы посмела впустить в свою душу надежду на свой страх и риск. Проводила бы с ним планомерную работу, которую проделывают женщины, страстно желающие ребенка от любовника — корила, увещевала, умоляла. Чтобы все было полюбовно, обоюдно, чтобы он захотел, наконец, осчастливить ее, и поверил в то, что это его решение, которое он принял самостоятельно. В ход бы пошли многочасовые разговоры и извечные женские уловки, которые она так ненавидит. О, ей бы хватило ума, не пугая его своей настойчивостью, уговорить его дать ей возможность забеременеть. На это потребовалось бы время, но, по крайней мере, оно бы у нее было. Теперь — нет. Ребенок от него — это победа, которую нужно вырвать сейчас, теперь. В ее случае нет времени на планирование детей. Все спланировано уже давно, просто не выполнено в срок. Хорошо строить планы насчет потомства, судить да рядить, когда тебе двадцать. В тридцать это допустимо и определяется мерой твоего страха и твоих желаний. После сорока же это — преступление. В тридцать пять она могла бы еще швыряться годами, приговаривая — годик на знакомство, годик на притирку и прочие формальности, годик на жизнь «для себя». Но сейчас, если Степан откажется обрюхатить ее, годика у нее нет. Да и как можно и подумать-то о знакомстве с кем-то другим.
Господи, ее любовь такая сильная, а не может ничем ей помочь в этой ситуации. Зато у нее есть стимул посильнее любви, — осознание того, что это ее Последний Шанс. Если не использовать его, то скоро окажешься уже в совершенно другой категории женщин, о которой и подумать страшно. Бездетных. Но пока есть Шанс, сдаваться она не собирается. Разумеется, Степан пока что отговаривается болезнью, материальной нестабильностью, но Последний Шанс такие отговорки с негодованием отметает.
Ее женское устройство уже бастует, то выводя организм из равновесия гормонами, то прерывая цикл по своему усмотрению. Она пока что может родить, но надежда на это становится все более призрачной и скоро придет уже тот день, когда можно будет, вздохнув, отбросить надежду вовсе. Стыдно вспоминать, однажды она даже затеяла преступление. Решила его подпоить, добавив чуточку наркотика в алкоголь. Раз не помогают уговоры сделать это без презерватива, она возьмет свое обманом. В тот момент ей даже стыдно не было — внутри бурлили лишь мелкий страх и большая радость оттого, что все может случиться уже так скоро. Овуляция была залогом успешного исполнения плана. Если зачать сегодня, то уже через какие-то три недели, а то и раньше, она может почувствовать первые признаки. Все может быть так просто — маленькая хитрость, а результатом станет материнство. Не собирается она привязывать его к себе этим ребенком, она просто хочет, чтобы малыш появился на свет благодаря его помощи. А то он со своими этими вечными «обязательно поговорим об этом позднее» может вообще никогда не собраться осчастливить ее.
Она никогда не могла понять женщин, которые обращаются в банк спермы. Как можно принять в себя семя, из которого вырастет тот, про кого ты никогда не узнаешь правды. Не поймешь, как смеялся его отец, как двигался. Будешь смотреть на ребенка, и гадать, кто подрастает в этой крохе. И вечная мысль будет в тебе копошиться — чей? — и подозрения всякие отравят радость материнства. Она всю жизнь при медицине, увы, в ее случае не может быть слепой веры в анонимное осеменение, этот вариант не для нее. Но с появлением Степана все изменилось безвозвратно, и она, как обезумевшая, стала метаться в поисках решения. То, что она мысленно уже готова была похоронить, вышло на первый фланг жизни. Раньше об этом и задумываться серьезно не приходилось, нет мужчины, нет и ребенка, в такую несложную формулу укладывалось ее представление о материнстве. Бегать, кого-то искать, призывать на помощь, казалось противоестественным. Но теперь ребенок нужен. Вернулась надежда, а вместе с нею и страх не успеть.
В тот раз она не решилась. В последний момент сдали нервы, план, до мелочей продуманный, был отпущен на волю — лети, может, пригодишься какой-нибудь другой отчаявшейся кумушке. Хороший был план, в конце концов. Она не посмела взять свое, подпоив его. Смотрела с печалью, как он надевает на себя эту ненавистную преграду между нею и им. Толщина презерватива — доля миллиметра. Материнство так близко, а недосягаемо.
Мария Захаровна сказала — еще, наверно, родишь. Мария Захаровна — гинеколог, седенькая боевая бабулька, по странной прихоти отвергавшая все блага, что дает прогресс, и привыкшая оценивать состояние пациенток на глазок. Она не очень-то уважает ультразвуковую диагностику, а беременность может диагностировать в первого взгляда с точностью до дня. Оральные контрацептивы считает подарком лукавого, а руки у нее… Если и есть какая-то шкала мягкости, то руки Марии Захаровны занимают на ней самое высокое значение. Она доверилась Марии Захаровне, преодолев смущение, поделилась своими опасениями; та, хмурясь, изучила устройство ее нутра и даже не стала брать анализов. Яичники пока фунициклируют — вынесла вердикт, если тянуть не будешь, то справишься. О естественных родах речь, разумеется, уже не идет, но почему бы не сделать кесарево. Но яичники так себе, заруби себе на носу. Стимулирование кое-какое, конечно, следует попробовать. И она исправно и благоговейно, как отче наш, по вечерам вершила насилие над организмом — использовала свечи по назначению, и ела всякую гадость.
И Петр Семенович тоже подтвердил, правда, более деликатно, — да, она еще в состоянии родить. Она все верно поняла, сон, что она видела накануне, в котором она брала на руки спящих котят да все никак не могла выбрать себе одного — про беременность. Сам по себе он не несет никакой информации относительно результата, это простое отражение ее мыслей на этот счет. Чтобы сделать хоть сколько-нибудь внятный прогноз, нужно анализировать сны последних дней. И она, краснея внутренне, но все равно полная решимости, честно писала ему обо всем, что видела во сне, и что могло относиться к интересующей ее теме, про всех этих мышек, птичек, лягушат, щенков. Как они себя вели во сне да что она с ними делала. Выходило, что все у нее еще может случиться. Конкретных дат и сроков дать ей никто не в состоянии, тут, что говорится, «все зависит от вас, — тактично выразился Петр Семенович, — но организм ваш полностью готов и в состоянии». Как осторожно он обошелся с ее чувствами. Как будто писала ему не обезумевшая от дурных предчувствий, угасающая в плане материнства баба, а молодуха, у которой еще все впереди. Никаких нотаций, которыми, как правило, любят заканчивать свои пожелания материнства все кому не лень — «вы уж поторопитесь, Серафима», а лишь добрые напутствия и пожелания счастья и удачи.
Через полчаса нужно вставать. Коли она так и не сомкнула глаз, Петр Семенович сегодня не получит ее сна. Да это и к лучшему. Надо меньше засыпать Петра Семеновича своими письмами, он и так уже столько сделал для нее. Он явно не жирует, поэтому ей следует дать ему возможность сосредоточиться на платных переводах. С нее-то он денег, разумеется, не возьмет, так пусть хоть на других заработает. Судьба свела ее с таким отзывчивым человеком, его нужно поберечь. Так нельзя, в самом деле — он целый день на ногах, ходит по палатам, берет интервью, а потом еще сидит часами на форме и помогут страждущим. А тут еще она со своими просьбами. Когда он вообще для себя живет-то? Искушение, разумеется, слишком велико — отправить ему сон и ждать ответа как подарка. Но пока что, пожалуй, следует повременить, пусть хоть немного переведет дух. Тихо, будто издалека, пропел будильник.
— Доброе утро, — сказал он сонно и потянулся к ней рукой.
— Ты спал, — ответила она. — Как хорошо.
У них все будет, как у других.
Глава 6. Степан
Степан
«Уже не в первый раз слышу от вас о нем. И мне это, если честно, не очень нравится. Мой вам совет, если хотите поправиться, общайтесь с этим человеком поменьше. А лучше вообще не общайтесь.»
«Поясните.»
«В вашем случае дополнительные волнения ни к чему.»
«Так он не волноваться меня заставляет, а наоборот, успокаивает. Предупреждает. Мне полегче от этого.»
«Он вас не успокаивает, а подсаживает на крючок. Надо же — он растолковал вам ваш сон, и, о чудо, тот сбылся! И вы уже тянетесь за следующей пайкой.»
«Так если правильно расшифровал, то не вижу и поводов для недовольства.»
«То, что сны несут достоверную информацию, никем еще не доказано.»
«Ну, не все в жизни решает наука.»
«И что вам от того, что вы узнаете, что завтрашний день сулит вам? Живите в реальной жизни, питайтесь ее плодами, и не старайтесь предугадать будущее. Я вас этому учу. А тот человек играется с вашей психикой.»
«Да в чем, в чем его интерес-то?»
«Про комплекс бога слышали? Он, видимо, считает, что сеет свет и добро, что спасает, тогда как на самом деле несет смятение и вред. Нашли на что опереться, на истолкованный сон. Невелико подспорье. Нет, спасение утопающих — дело их же рук, и не лезьте к прорицателям и магам.»
«Допустим, — его раздражение уже должно бы обжечь психиатра, как жар, но тот ничего, сидит спокойный. — А терапию вы хотели мне скорректировать…»
«Хотел, и буду»
«Увеличите дозу?»
«Нет, батенька, не увеличу»
«Уменьшите?»
«И не уменьшу. Вообще препарат заменю.»
«Я не хочу, чтобы мне его меняли. Мне с Реланиумом хорошо.»
«А будет еще лучше.»
Лучше не стало. Если бы не Серафима со своим доступом к наркотикам, он бы вообще загнулся. И если бы не Петр Семенович. А психиатр вот так походя забрал у него Реланиум, еще и Петра Семеновича оскорбил между делом. Да что вы понимаете, психиатр? Нет, это не фигура речи. Хочется вас серьезно спросить — что вы понимаете? У вас же наверняка не то что приступа, простой панической атаки не было. Вы не стоите у подъезда по несколько часов, потому что боитесь идти по лестнице. Не вы на улице побежали от совершенно безобидного человека, потому что поняли, — не заподозрили, а поняли, — что он собирается вас убить. Доктору легко говорить. Но высокомерия бы поменьше. Да, Петр Семенович блаженный, юродивый, но делу своему служит честно. И дело у него благородное. Пусть Дон Кихот, пусть объявил нервную войну самой костлявой, но он вырвал несколько душ из ее лап. Бывает, ночь не спит, пытаясь помочь кому-то. А вы в шесть часов домой уйдете, даже если я у вас на полу в луже блевотины корчиться буду. В конце концов я вправе хвататься за те соломинки, которые мне кажутся более крепкими и надежными.
А может вы соперника в нем увидели? Так и скажите. Петр Семенович-то умеет успокоить, обнадежить, в чувство привести. А от походов к вам что-то немного толку. Но вы не бойтесь, он вам не конкурент, он же даже денег с меня не берет. А вы садитесь после работы в дорогой автомобиль, купленный на бабки таких же, как я, отчаявшихся. И без терзаний совести вычеркнете меня из списка пациентов, как только я перестану носить вам свои кровные, добытые прогулками возле универсама в холод и слякоть.
Так, кстати, и случилось. Очень скоро стало понятно, что психиатр ему не по средствам, и тот, конечно, в долг лечить не стал. Как дела, потом не интересовался. Еще и рецепт на Реланиум забрал. Выписал взамен какую-то фигню. Нет, от фигни разливалось в душе приятное равнодушие к невзгодам жизни в виде пыли в углах и грязной посуды. Тестостерон оживился, забулькал. Но бояться он не перестал. Тогда и поехал попытать счастья в одном из самых лучших бюджетный отделений неврологии, областной больнице на проспекте Ветеранов. И нашел там кое-что получше рецепта.
***
Он стал читать ответ от Петра Семеновича. «Знаете, трудно не заметить, что вам становится лучше. Головные уборы, которые вы раньше носили во сне, были сплошь темные, мрачные, закрывающие обзор. Сейчас вы пишете все чаще про уборы светлые, что говорит об улучшении вашего умонастроения. Есть, правда, момент, который может предупреждать об инфекционном заболевании — ваша неубранная во сне постель, а так же поход в баню».
«Все так и случилось. Я читаю это, проснувшись с ломотой в суставах, больным горлом и насморком.» Как всегда, вместе с удовлетворением от точности перевода, да еще и такого оптимистичного, пришла мысль и менее приятная — надо бы заплатить Петру Семеновичу. Тот, конечно, говорит, что не возьмет, но совесть-то нужно иметь. Но столько всего навалилось. Хочется, наконец, сделать Серафиме какой-нибудь настоящий сюрприз, который заставит ее восхититься, — абонемент в салон красоты, на худой конец, но пока приходится считать каждую копейку. Он и так уже юлит и извивается как может, чтобы выкроить деньги и на дочь и на Серафиму, и, как огня боится Серафиминой жалости. Калечные отношения, когда ему приходится постоянно извиняться за то, что у него нет денег, нет возможности, нет того, нет сего. Нет, извиняться перед Серафимой в прямом смысле слова, ему, конечно, не приходится, но каждый раз, когда она приходит, радость от встречи бывает отравлена мыслью о том, что он не мог себе позволить купить ее любимый сыр, не имеет возможности сводить ее в ресторан.
Но про то, что ему стало получше, Петр Семенович прав. И дело тут не только в Серафиме. Как ни странно, облегчение побольше терапии принесло ему одно жуткое, по сути обстоятельство — он подобрал инвалида. Подобрал в буквальном смысле слова — тот валялся на дороге, а он его поднял. Стремительно темнело, все более тревожны были гудки машин. Люди, стремясь попасть в дома, текли черным потоком через перекресток — перли на красный свет, все равно на дороге пробка. Водители сигналили отчаянно, и, верно, передавили бы пешеходов, будь у них возможность. В одном месте людской поток разделялся на два, — обтекал лежащее на дороге тело, и снова смыкался. Он лежал на животе, вытянув вперед руки, и не шевелился. Рядом, поджав уши, валялась шапка-ушанка. Пожилой человек, это видно даже со спины. Голые кисти рук покрыты рельефной сеткой вен, волосы, хоть и не полностью седые, мягки и беззащитны так, как бывает только у стариков. Привлекла внимание неестественно вывернутая нога, она как будто попыталась выкинуть веселое коленце, да не смогла. «Что случилось, что случилось?» — взвизгивала рядом женщина в драповом пальто, но никто ей не отвечал. Те, кто остановился посмотреть, держали дистанцию. Увидев, что к телу проявил интерес и кто-то кроме нее, женщина осмелела, подошла ближе.
Уже понимая с ужасом и отчаянием, что не сможет пройти мимо, отвести глаза в сторону, он подошел к деду. Ему придется вынести мужчину с дороги на тротуар, посадить на скамейку, позвонить в скорую — все это нужно я сделать во что бы то ни стало, больше-то некому. Поняв это обреченно, он оттолкнул пару зевак, — я уже решил, что понесу это тело, так что уступите дорогу, — и по-хозяйски присел возле гражданина на корточки. Стараясь не нервничать, оценим ситуацию. Взяв старика подмышки, он осторожно приподнял его, желая пока что лишь заглянуть в лицо, определить степень бедствия. Живой, вот и все, что пока можно сказать про деда. Шевелит головой, вращает глазами. Лицо красное от напряжения, губы дрожат, но скорее от злости, и от бессилия, а не от страха. Старик утвердительно замычал, замелькали в воздухе руки, как будто он гребет брасом — искал очки. Очки нашлись, принес кто-то осмелевший из партера.
«Вы как себя чувствуете?» — спросила женщина в драповом пальто.
«Нога. Они думают, я пьяный» — старик попытался приподняться на руках. Вдвоем с женщиной они постарались поставить деда на ноги, и были вынуждены признать, стоять без посторонней помощи он не может. Нога, которая вызывала у него опасения, волоклась за туловищем. Дед упал на спину и успел перекатиться на живот перед тем, как замереть, это стало понятно, поскольку куртка была испачкана на спине и пропиталась грязной жижей на груди. К тому же он стукнулся головой — на темени тоже запеклась грязь. Пока что он был в шоке.
«Ой, у вас нога… оторвалась» — пискнула женщина. Взглянув на указанное место, он чуть было сам не рухнул в обморок, — теперь нога деда, действительно, не просто была странно вывернута, а вовсе провисла в штанине — но мужчина лишь кивнул. «Протез отстегнулся, — сказал он, — а они решили, что пьяный». «Я вам скорую, сейчас» — засуетилась женщина. «Не нужно, протез они не починят». «Господи, а что же делать?» «Просто переведите меня через дорогу. А дальше я сам, я тут рядом живу…».
Испуг женщины вывел его из штопора. Сначала для виду, а потом и по настоящему, он сумел преодолеть ужас. Перестал думать о своем страхе. Сумел перетащить дела на тротуар, прислонить его к фонарю, поднять шапку и даже шикнуть на двух остолбеневших бабок, которые позабыли, что они стоят посреди проезжей части и машины давно уже сигналят им. Публика, хоть и держалась на почтительном отдалении, но не расходилась. У них с женщиной вышел спор, он предлагал усадить старика в чью-нибудь машину и довезти до дому, женщина, возражала в том смысле, что в машину старик просто забраться не сможет. Насчет скорой они оказались единодушны: никуда не поедет скорая из-за сломанного протеза. Видимых травм у деда нет, даже нарост на голове оказался просто грязью, а не шишкой. Старик просто был слишком потрясен, возмущен, испуган, и потому производил впечатление нездорового. При ближайшем рассмотрении стали обнаруживаться многие нюансы, которые до этого пребывали в тени: дедушка был хоть и ветхий, но чисто выбрит, попахивал одеколоном, одежда, если взять в скобки грязь,имела ухоженный вид. Скоты, не могли отличить приличного человека от бомжа. В наш век ультратехнологий люди не сильно отличаются от своих предков из каменного века —достаточно просто упасть, чтобы тебя растоптали, заклевали, смели с лица земли. И тебя подденут ногой, чтобы освободить проход другим.
Представил на мгновение, что это он лежит в луже, обтекаемый вокруг чужими равнодушными людьми — получилось так убедительно, что зашкалил пульс. Мелькнула мысль о Серафиме — она может помочь, отправить старичку наряд, — но тут же угасла, не приобретя конкретных форм. Серафимина больница на проспекте Ветеранов, можно будет сутки прождать машину, даже если она выедет. Старик же, в то время пока решалась его судьба, лишь приговаривал «я вам доставил столько хлопот. Не стоит…». Эта его жалкая бравада сводила с ума окончательно. «Я ничего, я постою и как-нибудь дойду» — гнул тихо свое дед, — вам же, наверное, надо по делам». «Куда ты пойдешь, старая бестолочь? — хотелось завыть — у тебя же нога оторвалась. Зачем ты рвешь мне сердце своей вежливостью? Лучше закричи, заплачь, мне будет легче».
Они решили, что полуволоком дотащат деда до дому, ухватив его подмышки с двух сторон, и дав ему возможность опереться на них. Старик, все такой же жалкий, но исполненный желания помочь, согласно кивал на каждое их предложение. Такие интеллигенты лучше угробят себя, чем осмелятся доставить кому-нибудь неудобство. Они решили — дотащим на свой страх и риск, тут недалеко. Вот он, его дом, расцвеченный горящими окнами, возвышается буквально в двадцати метрах. Если дедушка обопрется на них честно, не пытаясь утаить часть своего веса, то нагрузка на ногу будет минимальной. Здоровой ногой он будет отталкиваться, а протез станет подволакиваться по инерции, все-таки какие-то ремешки удерживают его на бедре.
Старик поблагодарил их за дорогу раз пятьдесят. Был он не слишком тяжел, просто оказалось, что неудобно двигаться таким медленным шагом, придерживая при этом плечом чужое беспомощное тело. Как долго они преодолевали эти метры! Дорогой они шутили, каждый на свой лад. Шутили, чтобы разогнать страх. Страх был у каждого, вероятно, свой, потому и шутили по-разному. Женщина — покровительственно и добродушно, как квочка, которой нужно позаботиться о птенце. Он сам — грубовато, мол, дед, не выдумывайте глупостей, ничего страшного не случилось, у многих людей отстегивается протез прямо посреди проезжей части, давайте это признаем. Дед же балагурил молодцевато, в том контексте, что он еще ого-го, и это незначительное и даже забавное, если вдуматься, происшествие не имеет никакого отношения к могиле, которая, как бы кто ни шутил, уже приветливо распахнула ему невдалеке объятья.
«Вот еще чего удумали — возмутился он, когда они упомянули слово «отлежаться» — мне же завтра на работу. Он, оказывается, в свои восемьдесят трудился на каком-то предприятии, что делало кнопки и скрепки. На вопрос — почему же он так задержался сегодня на работе, он ответил, что ходит навещать какого-то своего бывшего коллегу на другом конце города — тот и вовсе лежачий. У своей двери он разошелся настолько, что даже потребовал, чтобы они зашли в гости, от чего они, разумеется, отказались. Продлевать мучения, сидя в квартире больного человека, разглядывать фотографии его сына, который живет в другом городе, пить чай, налитый старой дрожащей рукой — нет уж, увольте. И без того много ран нанес дед его сердцу. «Как все это неправильно, — старик вертелся у них в руках и строил глазки женщине, — девушка, я вас сам на руках должен носить, а тащите меня вы».
В общем, от чая они отказались. «Тогда заходите ко мне после шестого числа! Раньше не приходите, я буду в больнице. Глаза совсем не видят, будут что-то с ними делать. А после выписки — милости прошу». Выяснилось, что у деда до кучи диабет, отчего на днях его лишат еще и воспалившегося глаза. Они еле утихомирили его, уверили, что он не доставил им хлопот. «Слышите, непременно жду вас в гости после шестого числа! Отказ не принимается! Запомните адрес…» — прощался с ними старик.
Уже потом, после того, как она покинули пострадавшего, взяв с него обещание, что в случае чего он позвонит врачам; после того, как он прибежал домой (на улице было уже совершенно темно); после того, как набрал ванну погорячей и улегся в ней, — он с удивлением понял: давно уже он не находился такое количество времени на людях. На обратном пути, несмотря на то, что было уже хоть глаз выколи, он все равно залетел в ночной магазин и купил мед. Да он даже у подъезда не задержался ни на минуту — просто зашел и стал подниматься по темной лестнице, и ни разу не оглянулся. Когда он ввалился, наконец, в квартиру, сердце, разумеется, стучало как ненормальное, но все было не настолько плохо, чтобы прибегать к лекарствам. Страх, с которым он сегодня соприкоснулся, был более серьезен, чем его собственный, он как бы уронил тень на его фобии. Это было, хоть и не исцеление, но, безусловно, облегчение. Первая передышка за последние три года. Пусть и временная, но она так ему нужна.
Деду восемьдесят. Он очень быстро разглядел в старике то, что мог разглядеть только он — дед уже договорился со смертью. Ясное дело, не в свою пользу, но, по крайней мере, он признал ее неизбежность и живет теперь как человек, который не лезет нервно в будущее,отчего многое теряет в настоящем. И не трепыхается. Старик ходит на работу. Даже покровительствует тем, кому хуже него. А он… Он сидит дома и боится высунуть нос за дверь в прямом смысле слова. Стоит ему только задержаться на открытом пространстве больше чем на пять минут, и давление перебегает за сто семьдесят.
Дед вот не боится умереть. Завтра, укрепив протез, снова бодро устремится на работу. А он же, когда с души спадет эта пелена обманчивого бесстрашия, будет обходить место трагедии за километр, уж он себя знает. И еще не раз ему приснится: чужие равнодушные глаза, гудки машин, тело на асфальте. Дед — хромой, слепой — счастливец супротив него. В отличие от него, рассматривающего жизнь, как возможный источник смерти, старик жизнь эту, наоборот, привечает и приветствует. Старик без ноги, а ходит больше, чем он, практически без зрения, а видит то, чего не видит он сам. Расспросить бы его — как он сумел справиться с этим неизбежным для человека страхом? Зажить спокойно, в полную силу. Неужели — никогда не боялся? Дед что-то знает про смерть, чего не знает он сам. Может, некоторым, никогда не дано с этим справиться — с ужасом оттого, что в один из дней ты обязательно умрешь, как бы ни сопротивлялся этому? Но дед вот — живет, а он, молодой, прозябает, и не знает, как ему быть. Он вылез из ванной, и прямо голый, принялся вытирать скопившуюся на полу воду. Под ванну он подлезать не стал, хотя вода затекла и туда — помнил еще, как однажды, попытавшись совершить это, ударился головой о дно и едва не потерял сознание. Больше он такой оплошности не допустит.
***
Болезнь не подкралась незаметно, как это часто бывает, а обрушилась внезапно, в одну секунду. Это было три года назад. Он даже помнит дату — двадцать пятое декабря, католическое рождество. Он проснулся посреди ночи, — на часах было 4:20 — чтобы попить воды. Под боком посвистывала носом черноволосая Юля, которую в постель он взял, если честно, из сочувствия. Юлю было жалко, потому что она была влюбленная, робкая и ненужная, смотрела на него с печалью и вожделением. Накануне они хоронили его одноклассника, и она притащилась с кем-то на поминки, хотя, кажется, к покойному никакого отношения не имела. Старалась находиться неподалеку, и косилась на него влажно и застенчиво. Он сдался под конец, поскольку был пьяный, расстроенный и сам в этот вечер неприкаянный, и взял ее с собой. Она не возражала даже для приличия.
Теперь, обнаружив Юлю в своей постели, он едва не поморщился — утром им предстоит какое-никакое объяснение, придется говорить с ней, варить кофе на двоих, искать ей чистое полотенце, что-то обещать. Она будет приводить себя в порядок, требовать всяких мелочей, без которых немыслимо женское пробуждение. Утро будет безнадежно растоптано Юлиными босыми ногами, подчинено ей. А ему столько хотелось сделать. Ну да бог с ним, что уж теперь. Он выпил два стакана воды, съел аспирин, лег в постель осторожно, чтобы не разбудить Юлю, но сон не шел. Внутри холодило что-то тяжелое, то, что он сначала принял за похмелье, но на проверку холодное нечто оказалось более серьезным, чем простой перепой. Тоска по ушедшему однокласснику? Они не были большими друзьями, и смерть приятеля оставила в душе лишь странноватое чувство пустоты и непонимания, — как это, был человек, и вдруг нету. Сейчас он не мучается из-за безвременной кончины одноклассника, нет. Отчего же внутри такая тягота, беспокойство? Стал смотреть в окно, на котором за тканью штор чуть теплилась луна. Вспомнил не к месту свой недавний сон — его покойный дядюшка, которого он при жизни едва знал, и который почему-то явился к нему во сне совсем молодым, все что-то втолковывал ему — крутя у самого его лица руками, (на запястье были какие-то странные, огромные часы) говорил, что ему пора собираться на поминки. Он же во сне был напуган, взволнован, и лишь спрашивал: так чьи поминки-то, чьи? Так и не поняв, чьи поминки, ушел от дяди в глухую ночь, чувствуя на сердце печаль. Вот и сбылся сон, двух дней не пришлось ждать поминки. Есть примета: все, что покойники говорят во сне — правда. Ушел из жизни молодой парень, и дядюшка зачем-то всплыл на мгновение из мира мертвых, чтобы предупредить его об этом.
И тут в теле растеклось что-то ледяное, заставив онеметь руки и ноги. Пытаясь потом объяснить психиатру, что он чувствовал в ту секунду, он все волновался, что не подберет правильные слова. Похоже вот на что: в нем дремало до поры что-то, ощутимо плотное, как капсула, и от какой-то запретной мысли вскрылось, отчего вдруг стало очень холодно. В эту секунду он понял, что умрет. Неважно когда. Умрет, исчезнет, растворится в чем-то, чего пока не знает. Его не станет. Теперь он это осознал и безвозвратно изменился, и никогда уже не будет прежним. С осознанием начался и процесс умирания. Юля, которая в этот момент проснулась (видимо, слишком сильна была волна страха, что, вырвавшись из него, окатила ее), сама испугалась. Позвала его, стала заглядывать в лицо, спрашивать, что случилось, и сказала, что у него даже зрачки расширились неестественно, и что он дрожит. Он боролся со страхом, хотя внутри все кричало, корчилось. Организм понимал, что он умрет и его лихорадило. И еще одна мысль была: как же он раньше не понимал? Почему ни разу не догадался? Он же умрет когда-нибудь. Он ходит на работу, играет на музыкальном инструменте, воспитывает дочь, ест яичницу, и вообще, копошится каждый день на планете, и ни разу не задумался о том, сколько все это продлится.
Вся предыдущая жизнь сейчас медленно съеживалась, удалялась, а впереди маячила смерть. Назад пути нет, он идет прямиком к ней. Не за что ухватиться, некуда бежать. Он — беспомощный, он ничего не может сделать. Вот сейчас он дышит, и это лишь приближает его к смерти. Шевелит рукой — и это тоже жест в ее сторону. Кроме смерти нет ничего.
Он спросил у психиатра (две недели боролся с собой, прежде чем пойти к врачу) — а другие что же, не думают об этом? Неужели возможно жить как прежде, после того, как понял, что в один прекрасный день тебя не станет? Тот сказал спокойно, веско: большинство о смерти не думает, представьте себе. У людей разная душевная организация, у кого носорожьей крепости, а у кого — тонюсенькая и вечно рвущаяся. Многие живут счастливо, потому что не задумываются. Так что задача лечения будет: найти тот самый мирный консенсус между пациентом и смертью, который позволит ему смириться с костлявой, оставаясь при этом самим собой.
Утром Юля, наконец, ушла, (в скобках заметим — навсегда). Разумеется, он ничего ей не сказал, но что-то она все равно почувствовала.
А у него началась новая жизнь. На многое он теперь должен будет посмотреть по-новому. Ему столько всего нужно переоценить. Он прозрел, и, несмотря на то, что это было невообразимо больно и страшно, глядел теперь на все своими новыми глазами. Наблюдения подтвердили — Смерть есть все сущее. Она везде. Все, что существует на земле, так иначе существует во славу ей. Жизнь — лишь подготовка. Ты растягиваешь ее, как можешь, но тем самым ничего не меняешь. Он должен умереть.
Следующее открытие было еще страшнее — смерть не только придет так или иначе; она может случиться в любую секунду, да вот, хоть сейчас. Или через две минуты. Или через день. Передышки больше не будет, теперь живи и жди. Ты можешь, себя, конечно, отвлекать всеми доступными способами, стараться забыть. Писать стихи, помогать бедным. Но это все надуманное, лишь смерть — настоящая. Забыться не получалось. Он думал, это пройдет, но время шло, а становилось только хуже. Он перестал спать, и бывать на людях. Мысли о смерти очень утомляли. Страшно было постоянно, когда больше, когда меньше. Каждое, мало-мальски значимое событие, даже чистка зубов, теперь таило в себе угрозу, и то, что событий было много, изматывало. Он все время должен быть начеку, это тяжело. Честно старался отвлечься на работу — писал какие-то ноты, потом бросил. И, наконец, разорвал эти лишние, мешающие связи с жизнью, которые были чреваты опасностями — и вовсе заперся дома на неделю. Не брал трубку, а ведь концерты должны были быть каждый день. Полюбил почему-то лежать на полу на спине, глядя в потолок. Вел монологи с самим собой, спрашивал себя «как же это тебя, Степа, угораздило?», свыкался с тем, что он будет труп. Пока что не хотелось лечиться, бежать куда-то. Слишком силен был удар. Это были единственные в его жизни две недели, когда он не виделся с Алисой — сказал Людмиле, что приболел. Она даже не поинтересовалась, что случилось.
За это время его навестила еще одна поклонница, белая голова и красная помада которой уже примелькались ему за время концертов. Она ходила на все их выступления, строила ему глаза, а в перерывах между ними вздыхала, вероятно, о нем — не слишком красивая, но вполне себе ничего. Поклонница принесла какой-то еды, долго и пространно объясняла, почему отважилась позвонить, что ей сказали, что он приболел, и она подумала, что ей стоит… Он переспал с ней еще до того, как начал есть ее еду, и все время ужасно ей завидовал, потому что девчонка искренне была рада, и пойдет домой довольная, не боясь темных углов и подозрительных личностей, которые могут наброситься с ножом, а ему этот секс ничем не поможет. После ее ухода стало еще хуже. Попробовал выйти на улицу, — закружилась голова, застучал пульс. Он понесся по лестнице наверх, домой, боясь, что сзади вот-вот что-то настигнет, и когда ворвался в квартиру, упал без чувств.
Ребятам из группы он сказал какую-то откровенную чушь, и они, и так взбешенные недельным молчанием, даже не стали выяснять, что на самом деле с ним случилось. Замену они со временем нашли ему вполне приличную — переманили контрабас из группы, что переигрывала популярные песенки в джазовом стиле. Нормальный парень, вполне профи, и смерти, видимо, не боится. К тому моменту, когда он прочитал афишу с новым составом своей группы, у него уже сформировалась аритмия и панические атаки начинались, стоило поволноваться хоть чуть-чуть.
Поклонница приходит и по сию пору. Нечасто, раза два в месяц. Отдается прилежно и старательно, ни о чем не спрашивает. Самое забавное, она даже не знает, что с ним стряслось и никогда не интересуется, почему они встречаются только у него дома. Они вообще практически не разговаривают. В отличие от Серафимы, которая так хорошо умеет излагать свои мысли, и с которой столько всего можно обсудить, поклонница косноязычна, молчалива, и его это устраивает. Иногда он даже думает, что она с приветом. Должно же ей чего-то хотеться, куда-нибудь сходить, приготовить вместе что-нибудь. Да просто поговорить, в конце концов. Спасибо ей — она не суетится по хозяйству, не пытается ничего прибирать в квартире и обставлять по своему вкусу. Если бы она попыталась хоть раз попытаться что-нибудь изменить здесь, он бы попросил ее, чтобы больше не приходила. Прикасаться к его вещам — это прерогатива Серафимы. Поклонница — так, случайная попутчица, которую встречаешь в тамбуре жизни и сразу же забываешь о ней после того, как она уходит. Она его романтический призрак. Последняя его поклонница. Все остальные забыли уже симпатичного контрабасиста из классной группы, который всегда надевал во время выступлений черные очки. Все думали — для форсу, а на самом деле так не резало глаза отражающимся от струн светом клубных софитов. А эта поклонница помнит. Каждый раз, когда она звонит, чтобы напроситься на встречу, он испытывает какое-то мрачное удовлетворение — еще не отступилась. Когда-нибудь он спросит ее, зачем ей это нужно.
Жизнь длинная, по сути, ничем не отличается от жизни короткой, поскольку тоже закончится. Может, чтобы не мучить себя ожиданиями, стоит сделать все самому? Так он объяснил свое состояние психиатру. Но доктор не хмыкал. Не удивился даже. Сказал — расстройство когнитивное, присуще в большей степени творческим, тонко устроенным личностям, таким как он. Советовал поискать корни проблемы в расставании с женой, во взаимоотношениях с матерью. Ведь иррациональная фобия (а у него не что иное, как фобия) — это всегда попытка замаскировать какой-то подлинный страх, который желает прикрыться. Хотя, по сути, тот, истинный страх — важнее. А фобия — лишь попытка его замаскировать.
Самое страшное, стыдное было — стоять у подъезда. Он боялся войти туда один, искренне считая, что там кто-то притаился, непременно нужно было, чтобы кто-нибудь из соседей следовал вместе с ним. Темнота на лестнице повергала в ужас. Люди, тупые, спокойные, беспечные, вызывали у него недоумение. Они жевали что-то, обменивались мыслями, вступали друг с другом во всевозможные контакты, и ни о чем не подозревали. Хотелось кричать им: остановитесь, задумайтесь. Вы же не знаете, когда вам предстоит умереть, а вы так беспечны. Прохаживаясь возле универсама, забравшись в теплое, попахивающее чем-то лекарственным нутро апельсина, он исподтишка приглядывался к окружающим, ну как заметит среди них такого же, как он сам, но люди были удивительно похожи друг на друга. Они или не боялись вовсе, или умело это скрывали, облизывая мороженое, разговаривая по телефону, пиная ногой мелкий мусор.
А дед вот дожил до восьмидесяти, наплевав на все розетки и острые углы в своем доме и вне его. Не платил психиатрам. Он каким-то образом понял безо всяких подсказок, что смерть не приручишь, не обойдешь, не оттянешь. Знает, что ничего не сможет сделать с этим и не боится. Иные глупые люди пытаютсярасставлять на смерть всякие силки, как будто в один прекрасный день костлявая в них может попасться. Именно такие придумали страховки, предохранители, защитные костюмы и прочие устройства от смерти.
Это не от мудрости. Мудрые смерти, верно, совсем не боятся.Небоязнь смерти — это мирное сидение на лавочке, в то время когда вокруг бегают внуки, это ковыряние в огороде, когда разверзтая земля не наводит на мысль о могиле. Это созерцание жизни, что проистекает вокруг тебя, без желания поторговаться. «Господи, дай мне мудрости, прошу».
Глава 7. Петр
Петр
— Это киста, — стоматолог показал умеренно мохнатым пальцем на мелкое пятнышко посреди черно-серого, причудливо пятнистого поля.
— Что мне с ней делать?
— Резать, — тот пожал плечами и поднес снимок поближе к его лицу. — Видите затемнение?
— Можете мне ничего не показывать, я все равно в этом не разбираюсь. Другие варианты есть?
— В принципе, можно попробовать перелечить каналы. Но хлипко у вас все в районе этого зуба.
— Неужели?
— Хлипко, хлипко.
Снимок вскрыл массу мерзостей. Хронический пульпит, который на рентгеновском отпечатке выглядел едва ли не нарядно — маленькая звездочка, что притаилась посреди резца на нижней челюсти, — довел зуб до того, что надпостоянно воспаленным каналом сформировалось нагноение. Резекция под местным наркозом, дренажная система на неопределенный срок, лечение сразу трех соседствующих с пульпитом зубов — в общей сложности стоматолог потребовал с него две месячных зарплаты в его газете, а теперь показывал ему снимок кисты, как будто это фотография из отпуска.
— Правда, вы можете оплатить частями, — великодушно позволил врач и сунул-таки ему в руки снимок. С него улыбалось приветливо всеми зубами его будущее — абрис его черепа. Таким — безмятежным черепком он станет уже в весьма обозримом будущем. Лет через двадцать, если не через десять, будет лежать в гробу и вечно улыбаться оставшимися у него зубами. Прогулки по стылой земле в Чирковицах не прошли даром — воспаление, которое до сих пор давало о себе знать лишь кратковременным нытьем, развернулось в полную силу. Целую ночь он не спал, терзаемый пульсирующей болью, то и дело вставал, чтобы прополоскать рот содовым раствором, а наутро поплелся сдаваться стоматологу. Тот потер крепкие руки и заключил: запустили вы это дело, батенька. А как, скажите мне, не запустить «это дело», когда каждый зуб сделает тебе такую дыру в бюджете, что думаешь порой, не лучше ли дыра во рту. Дочери хорошо бы хоть чем-то помочь, потому что забеременеть сейчас в Израиле — дело дорогое. Она с ее мужем начали уже копить деньги на ЭКО.
Обуви зимней у него нет как нет. Квартира опять же, не оплачена. Действительно, все весьма запущено. Гонорары за консультации, которых он ждал, все же пришли, не пришлось даже никому напоминать, но что от них толку, ведь теперь они все уйдут на треклятый зуб. Наверное, неспроста, увиденные во сне выпавшие зубы приносят несчастье и беспокойство сновидцу. Смерти, болезни, расставания, как правило, жди после такого сна. Мучаешься с ними наяву, и сон про зубы тоже не несет ничего хорошего.
— Так что делать-то будем? — поинтересовался врач.
— Вы же сказали — резать. Есть еще варианты?
— Нет, это я так.
Самое что обидное —про Чирковицы он на форуме разболтал зря. Передача вышла без него, и Серафима, наверное, думает, что интервью с ним вырезали, потому что он не киногеничный, косноязычный. А, хотя, он опять размечтался. Станет она смотреть эту передачу из-за него, как же.
Резюмируем: нанесенная обида и нешуточный счет от стоматолога, жалость Серафимы. А родственникам Кати он не факт, что помог. Поделом ему, дураку, возжелавшему на старости лет славы. Экстрасенсы же вышли на экране более живописными, чем в жизни.
Но день решительно не заладился. Серафима, к которой он все равно поплелся после доктора, несмотря на зубную боль, была чем-то недовольна, встретила его, хоть и доброжелательно, но явно думала о чем—то своем, хмурилась. Как всегда, когда видел ее расстроенной, он заробел. Шел следом по коридору на корректном расстоянии — я, мол, не отстаю, но и место свое знаю, — и с болью думал о том, что сейчас между ними нет ни намека на интимность, на их тайное союзничество. Он не может окликнуть ее с наигранной игривостью: «Серафимочка», а она не обернется в ответ с улыбкой, не подмигнет. Она — далека, недосягаема, да еще и влюблена в другого. В сером свете этого дня это особенно бросается в глаза. Ей не до сантиментов. Каштановые волосы, сегодня, как никогда туго спеленатые в пучок, открывают бледную шею, где в ряд выстроились крохотные пуговки родинок, — шею решительно выпрямленную и твердую. А он таскается, другого слова и не подберешь, к ней, что ни день, в то время как не может даже внятно произнести что-то вроде «приглашаю вас на ужин». Она серьезна, раздражена, в ее мыслях ему нет места вовсе. И так было всегда. Он не имеет больше права прикасаться к ее рукаву возле кофейного автомата, как позволял себе иногда раньше. И справляться о том, как она нынче спала, тоже глупо и невежливо. Правда, вот она — отстраненный взгляд, твердо сомкнутые губы. Но любовь всегда надеется, не считаясь с реальным положением вещей, и он позволял себе принимать ее улыбки за расположение. Размер милостыни не имеет значения для нищего — ему нужно хоть что-нибудь. Его любовь не избалована, она целую неделю готова питаться одной улыбкой, и того достаточно.
Вполне возможно, у нее просто проблемы на работе, она переживает из-за чего-то, и потому не улыбается ему. Трезвый человек рассудил бы так и не иначе. Но он, увы, нетрезв, он любит. Потому логика ему в данном случае не помощник. Разумеется, он понимает, что все еще изменится. Он выспится, повеселеет, она тоже, вероятно, перестанет переживать из-за того, что волнует ее сейчас. Выглянет, наконец, солнце. И будет клеиться разговор. Но сейчас есть лишь пустота и отчаяние. Она чужая и молчаливая, и ей плевать, что он тащится следом, стараясь даже тише ступать, чтобы не прогневить ее, что обмирает от страха, что может услышать резкость. Где-то на середине коридора он упал духом настолько, что мимолетно подумалось — а не развернуться ли мне тихо и не уйти ли вовсе? Навсегда. Красиво, глупо, эффектно. Но он так, конечно же, не поступит.
— Что, как ваши пациенты сегодня, Серафима? — вполне нейтральная фраза, он говорил ей ее уже много раз. Правда, голос оказался хриплым из-за того, что он долго молчал.
Она не расслышала, обернулась с полуулыбкой, в которой был уже проблеск тепла. Он повторил. Сказала — спасибо, вашими молитвами. Призналась вслед за этим, что плохо спала, видимо, извиняясь таким образом за то, что молчание затянулось. Он покивал сочувственно. Чуть отлегло от сердца, и в палату он заходил уже относительно веселый. На следующей неделе обязательно куда-нибудь ее приглашу, подумал он, открывая дверь. Пусть даже случится от страха инфаркт. Скажу — так, в качестве признательности за помощь его газете. Что редакция оплачивает. Да что-нибудь придумаю. Закушу удила, зажмурюсь и приглашу. Не погонит же она меня из-за простого жеста вежливости.
— Ну что, мадам, — с улыбкой обратилась Серафима к старухе в бирюзовом халате, что лежала на кровати, скрестив руки на груди, — это к вам. Женщина оживилась, завозилась, пытаясь приподняться (Серафима ей помогла), запыхтела тихонько от натуги, так как была довольно тяжела.
Старуху стукнули по голове, когда она, получив пенсию, направлялась в магазин, чтобы кутнуть — купить себе колбас, сыру и конфет, (она подробно перечислила все, что планировала приобрести и даже назвала марку конфет — «Трюфели особые»). Старушка оказалась вовсе не божий одуванчик, и сознания после удара не потеряла, а через положенное время смогла и опознать преступника. Теперь бабуля почивала на лаврах, лечилась от несерьезного сотрясения мозга, и еще и готовилась дать интервью для газеты. Впрочем, бабушка была, хоть и бесспорно, обаятельная, но, кажется, в плане работы над сонником малополезная. Они давно уже сошли с темы преступления на тему снов, и все, кажется, шло как по маслу, когда что-то его насторожило.
— Так, а в последующих ваших снах каким-то образом был отражен образ моря?— спрашивал он ее.
— Моря? — насупилась старушка. — Какого-такого моря?
— Вы же говорили — снится море.
— Ах, море. Ну, конечно. Снилось.
— Как бы вы могли его описать, это море?
— Ну, море, как море, — взгляд ее стал отсутствующим. — Корабли там, волны.
— И корабли были? Вы не говорили, — он улыбнулся Серафиме, которая за какой-то надобностью вернулась в палату. Та ответила широкой прямодушной улыбкой. С чего он взял, что она сегодня зла и холодна? Верно, и вправду, переел обезболивающего.
— Не говорила разве? Забыла видимо.
— Ну, хорошо. А вот маньяк, который за вами бегал во сне, его вы можете описать?
Опять все тот же взгляд, рассеянная улыбка.
Он закинул удочку и так и этак и по истечении нескольких минут сделал, наконец, вывод: бабуля просто хочет его задержать. Она готова говорить о чем угодно, и расскажет, что видела и черта в ступе, лишь бы продолжить общение с любезным мужчиной, оказавшим ей столько внимания. Сон этот она от начала до конца выдумала. Она, впрочем, действует, весьма умело — как только чувствует, что собеседника заинтересовала та или иная деталь, начинает о ней разглагольствовать. Она наплетет с три короба, и лишь заведет работу в тупик. Старая милая хитруля. Диагноз: дефицит внимания. Не будем выводить ее чистую воду, сделаем вид, что полностью удовлетворены результатами расспросов.
Вежливо, осторожно, он выпутался из старухиных сетей, и, уверив ее в своей преданности и том, что вернется, чтобы подарить ей лично газету с интервью, покинул палату. Констатировал: час времени потрачен бездумно. И в его работе бывают, разумеется, осечки. Просто день такой… невыносимый. Муторный, несчастливый день.
***
Он мог бы тогда спасти Наталью. Возможно. Даже скорее всего.
Он стал журналистом криминальной хроники, в общем-то случайно, если бы судьба отклонилась от своего курса на какой-нибудь градус, он писал бы о строительстве или о мобильной связи. А может быть, даже о политике. Поначалу его задачей было писать обо всем подряд. Был две тысячи первый год. Он, наконец-то нашел себе работу если не совсем по душе, то, по крайней мере, относительно сытную — начал писать в серьезную, о тридцати двух листах газету «о городской жизни». Толстенькая, с чуть неровно обрезанным краем, упоительно пахнущая краской газета. После затянувшейся безработицы и случайных заработков она казалась раем. У него был компьютер и своя толстостенная кружка с логотипом газеты на боку, а так же подставка, из которой торчали толстые фломастеры, карандаши и зачем-то линейки. Офис-менеджер газеты с особой скрупулезностью закупал для сотрудников канцелярские принадлежности, и, несмотря на тотальную компьютеризацию коллектива, носил на подпись к руководству ведомости, где значилась закупка линеек, точилок для карандашей и даже транспортиров. Руководство почему-то подписывало ведомости, хотя за всю историю печатного органа не было случая, чтобы кто-то из сотрудников воспользовался транспортиром. И у него был этот комплект, который в газете прозвали «Набор первоклассника». Он был частью коллектива. Хотя ничего не обрисовывал в своих текстах фломастером и не перечеркивал по линейке. В газету его пристроил однокурсник, знакомый с кем-то из директоров. Привел буквально за руку на пресс-конференцию по поводу международного теннисного турнира, подвел к главному редактору газеты и сказал непринужденно — вот вам хороший автор. Его приняли без особой опаски, вполне вежливо, все-таки не последние люди его сосватали.
На первой полосе газеты, как правило, располагались фотографии политиков и знаменитостей, на последней — автомобили и красивые женщины. Он стал писать, так сказать, в середку, в раздел криминальной хроники, но путь к собственной колонке был тернист. Его поначалу гоняли в хвост и в гриву, и заставляли заниматься чем ни попадя. Рассылали во все концы города в поисках новостей, просили посещать малозначимые конференции. Он настолько набил руку, описывая новые йогурты или то, как под Петербургом открыли представительство иностранного автозавода, что уже через полгода работы ему казалось, что нет темы, на которую он бы до сих пор еще не написал.
Они с Натальей к тому моменту уже не жили вместе год как. Утомленная вереницей полуголодных лет, постаревшая от постоянных волнений по поводу того, что принесет им грядущий день, она предложила ему пожить раздельно. В топографическом плане расставание выглядело так: он уступил жене квартиру и временно поселился в принадлежащей его покойной матери комнате в коммунальной квартире на Петроградке, а она осталась жить с дочерью на Ленинском проспекте, и всеми силами старалась ему показать, что в их расставании он не виноват. Он и не был виноват, просто время было такое. Маша заканчивала школу, и вопрос о поступлении сводил их с ума; не было денег. Наталья постоянно неважно себя чувствовала, ходила всегда с плотно сжатыми губами, терпела жизнь из последних сил, и он забыл уже, как звучит ее смех. Разговаривать они практически перестали, и дочь, чувствуя постоянное напряжение, тоже стала замыкаться в себе, отчего у Натальи начались комплексы. И он согласился на это ее «давай поживем раздельно». И сразу же после расставания нашел работу.
К тому моменту он уже вовсе не праздно интересовался тем, что есть такое человеческие сны, и по вечерам, сидя в девятиметровой комнате, тщательно переписывал от руки свои дневные интервью со сновидцами (домашнего компьютера у него тогда не было), пытаясь просеять все ценное, что они несли, — собирал по зернышку сонник. Наталья эту его работу невзлюбила сходу, почему-то ей всегда мерещилось, что его повышенный интерес к снам — признак слабости и надвигающегося слабоумия. Угроза тестостерону. Она полагала, что сны — прерогатива бабулек. Всегда, когда за завтраком он пытался поделиться с ней своим ночным видением (что для него было естественно, как обменяться приветствием или новостями о погоде), он замечал на ее лице какое-то странное выражение — отрешенное, как будто она неожиданно погрузилась в воспоминания, отключилась от действительности. Так бывает — был человек только что с тобой, и нет его, хотя вот он, рядом, размешивает ложечкой чай. Она начинала смотреть куда-то сквозь него, хотя поза по-прежнему свидетельствовала — я с тобой. Поначалу он думал — ей неинтересно, но все было гораздо серьезнее. Она разочаровывалась в нем. Каждый раз, когда муж начинал разговаривать с ней про сны, она чувствовала безысходность — ну вот, опять он. Она ни разу не назвала вещи своими именами, не сказала, что это немужественное занятие, поэтому он так долго не отдавал себе отчет в том, что на самом деле стоит за ее равнодушием. Жена тосковала, когда он принимался за свое. А он пытался ее своим увлечением заинтересовать, и все горячился: ну расскажи мне какой-нибудь сон, я тебе его объясню. Ну дай мне доказать. Она не хотела доказательств.
Он стал перед ней стесняться своего дела, прятал записи, с разговорами не приставал. И не мог подавить в себе смутную обиду. Его жена не только не интересуется тем, что так важно для него, так еще и стыдится его за его увлечения.
В коммунальной комнате, несмотря на ее тесноту, было приятнее работать. Он не боялся больше поймать на себе разочарованный Натальин взгляд, увидеть эти недовольно сжатые губы. По телефону они разговаривали едва ли не весело. К тому же теперь он давал жене гораздо больше денег, и это не могло не улучшить ее настроение. Две его соседки часто ругались в коридоре — одна воровала у другой банки с компотом, чтобы запивать ими алкоголь, и отнекивалась от этого. Банок было много, в комнатке у хозяйки они не помещались, и та держала часть в коридорном шкафу. Но знала их наперечет. К чести похитительницы следовало добавить, что брала она только самые маленькие банки, и пила одиноко и нешумно. Он бы и не знал, если бы не эти компоты.
Его соседки смущались, здоровались напряженно — как-никак мужчина означал полный крах их прежней жизни, в которой раньше можно было вольно ходить в бигуди, в расхристанном халате, и не закрывать дверь в ванну. Одна, та, которая пила, нет-нет да и сейчас забывала ее закрыть. Он думал — рассеянная, пока не смекнул, что это она так заигрывает с полухолостым мужчиной, и стал опасаться. Еще приставаний ему не хватало. Не то чтобы он поклялся себе вечнохранить верность Наталье, просто так переставать быть верным не хотелось. Это было самое плодотворное в плане работы время, ему даже в каком-то смысле было легче без женщины. Хотя по Наталье он скучал, и очень сильно.
Еще он стеснялся по какой-то причине заходить на кухню, когда там хозяйничали соседки, и всегда терпеливо ждал, пока они укроются в комнатах. Ему это едва не стоило язвы, потому что поесть часто удавалось лишь поздно вечером. Удостоверившись, что обе уже сидят у телевизоров (уровень шумоизоляции безошибочно позволял определять, кто и чем занимается в квартире), он с опаской шел на кухню, где готовил себе что-нибудь на скорую руку, и спешил укрыться с едой в комнате. Совместное времяпровождение с соседками у плиты тяготило — откровенно заинтересованные взгляды в его сторону, и в сторону его кастрюлек, парализовали процесс приготовления пищи. Просто очень тяжело очутиться на пересечении чужих женских взглядов после того, как столько лет прожил с одной-единственной Натальей. Как будто экзамен сдаешь каждый день с этими макаронами и омлетами.
С тех пор, как мать умерла, в комнате ни разу не делался ремонт. Он не был уверен, что ремонт делался и раньше. Одну стену почти полностью закрывал застекленный шкаф родом из пятидесятых, у другой он поставил синюю тахту из «Икеи», которая чудовищно контрастировала с остальной, вышедшей из моды обстановкой. Тахта была чужеродная здесь, совершенно неуместная. Ее присутствие вскрыло, насколько дряхла комната, как нелепы обои в крохотный колокольчик, старомодны шторы с кулиской. Он отодвигал бумаги со стола, площадь которого была не более половины квадратного метра, и съедал принесенную с кухни пищу под звуки телевизора из комнаты пьянчужки. Потом, отложив грязную посуду на шкаф до лучших времен, то есть до того момента, как соседки уснут, снова принимался корректировать тексты, подчеркивая наиболее значимые места.
Вставал изредка, чтобы взять из шкафа пряник или печенье, и, жуя на ходу, возвращался к столу. Иногда из пакета со сластями выбегал всполошенный, но безмолвный таракан и скрывался в щели под стеклом. Поначалу он пугался, брезгливо и с сожалением выкидывал пряники, а потом привык, и сам себя стесняясь, продолжал их есть, стараясь не думать о том, как таракан их осквернил. «Это первые признаки холостячества» — констатировал он с каким-то мрачным удовлетворением, — «вот что делает с мужчиной жизнь без женщины буквально за несколько месяцев». Все чаще и посуда оставалась на шкафу на второй срок. Да и пыль он вытирал спустя рукава.
Наталья за три дня до гибели безуспешно пыталась выйти с ним на связь, оставляла сообщения на автоответчике. Их было четыре. Не то чтобы он ее избегал, вовсе нет. Просто в один из дней слишком поздно вернулся с репортажа, на следующий — забыл, потому что срочно пришлось переделывать длиннющий материал. Потом звонила и Маша, спрашивала, как у него дела, и вскользь сказала: «мама хотела с тобой проконсультироваться насчет какого-то своего сна». И опять он не пристал к ней с расспросами — что за сон. Потом Наталья звонила еще два раза, пытаясь выловить его с утра и по возвращении домой, но он ушел на работу в тот день раньше, а вернулся опять за полночь.
Непостижимо, как он, столь заинтересованный в чужих сновидениях, жадно готовый слушать каждое откровение на эту тему, не всполошился тогда? Почему отложил звонок ей на следующий день? Наталья всегда так категорично отказывалась обсуждать свои сны, что теперь следовало насторожиться от той настойчивости, с которой она стремилась это сделать. Ее голос, записанный на автоответчик, был спокоен, но нужно знать Наталью, она никогда не позволила бы себе излить свой страх по телефону. Потом уже он выяснил, что Наталья рассказывала этот свой сон каждому встречному-поперечному, не только дочери, но и учительницам-товаркам, и завучу. Он до сих пор не может взять в толк, почему он не спросил тогда вот хотя бы Машу: «а что за сон-то»? Просто, к слову не пришлось.
На третий день он решил, наконец, — сейчас попью кофе, а потом наберу Наталью. Но она, оказывается, в тот день ушла на работу пораньше. В четвертом классе у нее планировалась контрольная. Задержал бы он ее дома в тот день, позвони он ей? Вряд ли. Но оттого, что не он сам нанес жертве удар, чувство вины не уменьшится.
Очень долго потом переживала одна маленькая девочка, которая призналась, что так не хотела эту контрольную, что молилась даже, чтобы ее не было. Девочка вымолила себе желаемое, и на подходе к школе стала свидетелем того, как преподавательницу смело с лица земли. Потом девочку еще долго водили к психологу, и было из-за чего, было. Стояли две учительницы возле нового, недостроенного корпуса школы, разговаривали мирно, и вдруг на одну, как раз на ту, у которой намечалась контрольная, упала башня строительного крана. Гигантский металлический кузнечик опустил беззвучно свою угловатую лапку ей на голову, и ее не стало. Вторая учительница от шока стала смеяться, и приехавшая вскоре скорая, которой достались лишь незначительные и разрозненные ошметки Натальи, принялась хлопотать над ней и над девочкой. А он пил в тот момент кофе, вяло думая — позвоню ей сейчас.
Тот Натальин сон был классическим, из разряда тех, что уже не представляли для него затруднений. Маша ему потом, много дней спустя, его пересказала. Снилось Наталье, что она упала в огромную земляную яму. И так ярко и отчетливо было это виденье, что делилась им со всеми подряд. «И снег почему-то пошел» — добавляла она. Снег действительно, пошел, когда ее хоронили.
Допустим, Наталья рассказала бы ему этот сон, и он предъявил бы ей страшный перевод. Постарался бы убедить ее, что раз сон был утренний, то сбудется с ближайшие три дня. Напугал бы тем, что «падение в яму» — яркий образ, предрекающий внезапную смерть. Яма, это всегда — могила. Копать ее — хоронить кого-то, падать в нее самому — высока вероятность собственной смерти. Осталась бы Наталья в тот день дома, послушалась бы его, предупреди он ее? Вряд ли. Скорее всего, поахала бы для виду, да и поспешила бы готовиться к своей контрольной. А ведь достаточно было бы пересидеть дома эти три злополучных дня. К тому моменту он уже прекрасно знал, сколько смертей можно избежать, если просто обождать, схорониться.
Так что, если быть честным, то спасти Наталью представлялось делом практически невозможным, и он никогда не верил в то, что в действительности мог бы ей помочь. Но не меньше, чем вопрос, мог бы он уберечь жену или все-таки нет, его терзает другое: почему она так настойчиво стремилась поговорить с ним насчет своего сна? Что случилось с ней в тот день или накануне, что его яростно неверующая жена вдруг так захотела знать, что же таит в себе ее видение? Ведь не верила же никогда. А тут — заволновалась, потребовала разъяснений. Что изменилось в ней? Ни Наталья, ни многие другие, что исчезли с горизонта внезапно, после того, как прислали ему подобные сны, ему сказать этого уже не могут. Неоднократно уже было так — пишет ему человек, просит помощи, говорит, волнуюсь и хочу понять… Он принимается читать сон, и, понимая — надо бить тревогу, — подробно разъясняет сновидцу, что надо бы поберечься в такие-то дни. В ответ — спасибо и потом вечная тишина. Кто-то из них, безусловно, жив и до сих пор, просто сильно занят был, чтобы ответить; иные уже далеко. Хоть и благодарили горячо, но все равно не стали менять курс привычной жизни. Он проводил уже немало таких — искренне заинтересованных в секретах перевода, но до конца еще не обращенных. Тех, кому для того, чтобы поверить, оставалось совсем немного, но прийти и разъяснить им все взялась сама матушка-Смерть.
Спустя какое-то время он вписал Натальин сон в сонник в раздел «смертельно опасные образы» — в качестве примера, назвав ее анонимно: «сновидица». С тех пор ему ни разу не пришло в голову взять деньги за расшифровку сна человека, которому грозит опасность, и на недоуменный вопрос клиента — «а в чем же здесь подвох?», он полушутя-полусерьезно говорит: «Простой расчет. Живой вы мне принесете гораздо больше пользы, чем мертвый». Когда он нашел в себе, наконец, силы вернуться в их квартиру, его ждал сюрприз — Маша за одну ночь обклеила новыми обоями их с Наташей спальню. Взамен деликатно-полосатых выбрала яркие, едва ли не вульгарные. Он сказал ей, чувствуя, что не в состоянии удержать в себе слез: «ты сошла с ума, — и потом добавил, — спасибо». Она даже представить себе не могла, насколько он был ей благодарен. Он так и не собрался за почти десять лет их переклеить, так и просыпается до сих пор среди гигантских колокольчиков и плотоядно раскрывших зев нарциссов.
***
Придя из больницы, он уселся, полный решимости потрудиться на славу, за компьютер, но уже через пять минут зевал нестерпимо, разрывая рот, и всерьез подумывал, не поспать ли днем. Сны сегодня слали все больше незначительные. Одна видела президента, эка невидаль, у другой намечается мелкая ссора, какие-то словесные перепалки. Успокоил еще одну, которая с чего-то взяла, что скоро помрет. И это всего лишь из-за того, что покойная бабушка пришла с ней во сне пообщаться. Та же, впечатленная встречей, и разъяснением в соннике, что «покойный» может предупреждать своим появлением об опасности, решила, что ей кранты. Еле успокоил дамочку, объяснив ей, что душа умершей приходила просто пообщаться.
Оказывается, все это время его ждало послание от Серафимы, которое пришло еще рано утром. А он и не заметил. Интересуется опять, не означает ли сон, в котором она «спешит куда-то в новых красивых сапогах», что грядет (возможно?) бракосочетание. Милая моя, ты скоро совсем уже свихнешься на своем этом Степане Скворцове. Любит он тебя или нет — вот что занимает твои мысли в то время, когда ты консультируешь сестер, ведешь учет лекарств; эта мысль беспокоит тебя и по ночам. Утром ты хватаешь ускользающие обрывки снов и несешь их мне, бесстыдно, ибо любви ни к чему стыд, кладешь передо мной, и требуешь ответа — так любит, или нет?
Я для тебя как доктор, которого можно не стесняться. Одержимая идеей родить от Степана, ты консультируешься со мной на предмет своего женского здоровья, и я, безотказный и покорный, спешу успокоить твои переживания, каждое из которых наносит рану и мне. Да, незначительные перемены в организме уже начались, но если судить по образам, что ты видишь, роды вполне еще могут состояться. Ты благодаришь, радуешься, надеешься с новой силой. Я тихий, покорный, терплю. И не могу сказать — прекрати делать это, неужели ты не понимаешь, что меня все это убивает? Не присылай мне больше своих снов, не спрашивай о перспективах твоего с ним счастья.
Но я терплю. Я всегда к твоим услугам. Днем мы болтаем о всяких глупостях за кофе, обменивается ничего не значащей информацией. Мы полны благонравия, предупредительности. Наши беседы едва не чопорны. «Чашечку кофе?». «Да, благодарю вас». «Хорошо ли спали?». «Замечательно, надеюсь, и вы тоже?». «Как дела на работе?». «Спасибо. Все прекрасно». А по вечерам мы обсуждаем, что сказал гениколог о твоих яичниках, матке и прочих предметах, без обсуждения которых невозможно обойтись, если женщина жаждет родить. Я задаю совершенно нескромные вопросы, ты отвечаешь торопливо, излишне подробно, без тени стыдливости. Ты будто на приеме у врача, тебе и в голову не может прийти, что Петра Семеновича может ранить твоя любовь. Потом ты устремляешься в извечную погоню за своим счастьем, я остаюсь на месте, не имея возможности последовать за тобой. Я связан путами слова, которое дал сам себе — счастью твоему не мешать. На следующий день мы снова встретимся у кофейного аппарата и будем любезничать, как ни в чем ни бывало. И твои глаза будут сиять, как и подобает глазам влюбленной женщины. Я живу с этим, хоть порой и удивляюсь, неужели я все это способен вынести — и улыбаться? И — снова и снова идти на эту пытку? И ждать чего-то, и каждый вечер хоронить свою надежду?
Но приостанови свой бег, осмотрись. Только сделай это без моей помощи, пожалуйста. Лучше бы ты почитала сны твоего Степана. Я мог бы рассказать тебе о нем кое-что, но вряд ли решусь. А тайна эта проста и незатейлива. И пошлая она, и недостойна тебя. Степан твой тебе изменяет. Самым простым и банальным образом. Трахается с другой, или даже с другими, пока ты носишься по больнице, выясняя, готовы ли твои яичники к тому, чтобы произвести на свет яйцеклетку, которая подарит ему наследника. Сны — они никогда не врут.
***
…Сон, что Степан прислал с припиской, что извиняется за то, что до сих пор не заплатил, насторожил его, но не настолько, чтобы задуматься. Потом был второй сон, и третий, и сходство образов, что пронизывали их, стало очевидным. Тогда-то он поднял все сны, что когда-то прислал ему Степан, ранее неинтересные, и изучил их. Степан изменяет Серафиме, — это можно утверждать с уверенностью. Это буквально лезет из его снов.
Тогда он задумался, как бы подтвердить свою догадку, не мутя воду. Решение пришло простое, даже выдумывать ничего не пришлось. Сославшись на то, что один и тот же образ, почерпнутый на перифериях Степановых снов, может означать и «любовницу» и «опасность» (и видит бог, он не так уж и врал), он спросил Степана в лоб. Вы, уважаемый, конечно, ничего не подумайте, но если речь идет об угрозе для вашего здоровья, то откровенность будет лучшим решением… Он, конечно, придал вопросу максимально корректную формулировку, и боялся, что ответ последует негодующий. Но Степан сдался без боя. Даже упрашивать не пришлось. Слово «опасность» оказалось заветным ключиком. И клиент, нисколько не смущаясь, подтвердил — да, у него есть женщина, так что речи об «опасности» не идет. Спасибо за заботу и участие. Все это без тени иронии — изъявления благодарности были абсолютно искренними. Есть женщина, есть, так что не беспокойтесь, спасибо, что предупредили. И уточнил напоследок — так ему точно можно не ждать никаких несчастий в ближайшее время? Чувствуя, что готов убить Степу, он написал сухо: да, все у вас в порядке, Степан. И стал бояться новых Серафиминых писем. Груз нового знания был слишком тяжел. Не зная, что делать с этим мерзким открытием, он выбрал самый логичный, самый разумный вариант: молчать. Мысль о том, что она может и сама догадаться, он от себя гнал. Степан, успокоенный тем, что все у него тип-топ, на время пропал с горизонта, оставив его жить с новым «подарочком». Ничтожество. А Серафима сходит с ума. Хочет родить ему еще детей, хотя только дураку непонятно, что Степану новые дети не нужны. Он слишком любит свою дочку и не готов плодить новых ребятишек. К тому же у него масса проблем — нездоровье, затруднения с финансами, эти его многочисленные страхи. Дети такому не нужны. Да и Серафима ему, по большому счету, не сдалась. Пока что, конечно, она ему мила и полезна, и еще какое—то время он будет прибегать к ее услугам. Но чем здоровее будет становиться Степан, тем меньше будет нуждаться в медсестричке. И понять это Серафима должна сама, не прибегая к расшифровке сновидений. И ему заранее ее жаль. У нее откроются глаза, когда-нибудь же должно это случиться. Не может этот кошмар, в котором они пребывают все трое, каждый на свой лад, продолжаться вечно. Нет, он сам-то хорош, хочет на полном серьезе пригласить Серафиму куда-нибудь. Но теперь не так уж и стыдно это сделать.
Еще в самом начале переписки он, пробегая глазами строчки, что присылал ему Степан, поражался скудости и однообразию образов, что присылает соперник. Он так и спросил, даже не постаравшись замаскировать свой интерес под какой-то другой, праздный — а что же у вас, уважаемый, в жизни все так печально и беспросветно? Почему квартира ваша, ваше жилище, во сне так грязна, темна, не обихожена? Почему вечно вы во сне ходите босиком да по грязным улицам? Степан вежливо, но взвился, заявил, что жилищные условия у него вполне даже соответствуют, мол, квартира, хоть и однокомнатная, но наяву и ремонт какой-никакой есть, да и не темно там, и вообще, с чего это он взял? Да нет, же, написал он в ответ, в вашей-то реальной квартире, может, и царит чистота, но образ «жилища» можно трактовать как показатель того, как живет человек. «Жилье» — это то, что окружает нас, наш личный мир. А у вас, Степан, не в обиду будет сказано, все как-то непрезентабельно…Так в чем же дело? Где скрыт изъян? И тогда на него хлынули откровения — мол, и болен он, и без работы сидит, и денег мало, а к психотерапевту ходить надо, и жена ушла. И болезнь-то у Степана какая чудная — боится умереть внезапной смертью. Пьет таблетки горстями и колется транквилизаторами. Вынужден проводить большую часть времени дома. По ночам боится уснуть, если один, а если не один, то тоже боится, так как спросонья ему мерещится, что человек, что находится рядом с ним, может его убить. Потому, если кто-то лежит рядом, он обычно всю ночь не может сомкнуть глаз.
Его не слишком удивляло, что Степан запросто рассказывает ему про свои фобии. Люди всегда были откровенны с ним. Многие, не только Степан, ставили его услуги в один ряд с услугами психотерапевта. Каждому в дополнение к переводу сна нужен еще совет, одобрение, напутствие. Чтобы подтвердили — вы молодец, так держать, или хотя бы — не унывайте, все у вас еще получится. Невозможно просто отделываться от людей сухими фактами и считать, что работа на этом завершена. Он давно уже привык к тому, что форумчане его не стесняются, и без его понуканий спешат поведать о себе самое сокровенное. У той муж погуливает, эта подумывает о глобальной смене профессии, кто-то подозревает, что ребенок принимает наркотики, — о многом он привык узнавать первым.
Сначала он испытывал к Степану лишь глухое раздражение, и что-то похожее на удивление — и это существо полюбила Серафима? Человека, который вздрагивает от страха при каждом шорохе? Он искренне силился отыскать меж строк то хорошее, светлое, что, ослепнув от ревности, до сих пор не смог разглядеть. Лишь всеобъемлющий страх, лишь обида на жизнь, что застила Степану все. И жена-то у него — стерва и курва, и новый ее муж — подонок, хочет замучить его ребенка (хотя, содержит дочку, в связи со временной болезнью родного отца именно отчим, сам Степан отделывается подарками). Денег у него, видите ли, не хватает на то, чтобы обеспечить дочке идеальные условия, и это сводит его с ума. Он бы хотел бросить к ее ногам целый мир (так и пишет, стервец, впору бы зарыдать), да нету мира — и руки опускаются. И рабочие неудачи все случились силой обстоятельств. Все против Степана. Клиенты кинули, друзья предали.
Потом раздражение сменилось бешенством. Степан так откровенен не только потому, что видит в переводчике сновидений лишь доктора, которого можно не смущаться. Ему, по большому счету, и на Серафиму напревать. Ну и что с того, что Петр Семенович донесет медсестре начет других любовниц? Не страшно. Будет и другая Серафима. Даже к такому — испуганному, жалкому, придет женщина. Любите вы, бабы, несчастных, калечных, пропащих. Каждой верится: другие его исправить не смогли, а я смогу. Я всему миру гордо продемонстрирую нового Степана Скворцова — здоровенького и веселехонького. Который стал таким благодаря мне. И Серафима безумствует. Обивает пороги этой неприступной крепости, за которой лишь страх и отчаяние. Хочет на полном серьезе вылечить, спасти, и, кажется, готова убить каждого, кто усомнится в успехе ее помощи. Как же сильна сила материнства в этой женщине, что она готова сделать своим ребенком даже такого инвалида. Не укладывается в голове. Степан не просто болен — он жалок. Ему и фобия-то нужна лишь для того, чтобы ничего не делать. Очень удобно в какой-то момент, обретя вдруг фобию, лечь на диван и абстрагироваться от окружающего мира. У меня фобия, оставьте меня в покое. Жить он не хочет, потому и смерти боится. Жить — это бороться, делать что-то. Признавать, на худой конец, что бывают и трудности. А Степан, и он сам этого не скрывает, пальцем не шевельнул, чтобы вернуть жену. Зарабатывать стало трудно в какой-то момент, — не будем зарабатывать. Все спишем на великую всеобъемлющую фобию, которая потихоньку запускает щупальца абсолютно во все сферы жизни, обездвиживает его. Фобия — это не страх смерти, это страх жизни. И вот сидит тридцатилетний, и, по сути, абсолютно здоровый мужик, и, обмирая от страха, на полном серьезе интересуется, не означает ли его сон, что с ним случится в ближайшее время какая-нибудь бяка.
А потом он — внимание — приходит за очередной порцией успокоительного для своих истрепанных нервишек в больничку — и получает лучшую в мире женщину. И как это его занесло только к Серафиме на проспект Ветеранов из его проспекта Просвещения, непонятно. Шел бы в свою, районную поликлинику, так нет, направили его именно в ту больницу. Из дома боится выходить, а за таблетками—то преспокойно поехал в такую даль.
Он выключил компьютер, даже не удосужившись свернуть Степаново послание, пошел на кухню и взял стакан с полуостывшей уже кипяченой водой. Сыпанул в нее две ложки соды. Подумал, и добавил еще ложку соли, авось поможет.
Глава 8. Серафима
Серафима
Старушка, которая неудачно упала у себя во дворе, и была доставлена с подозрением на перелом шейки бедра, родилась в рубашке. Ушиб, растяжение, вот и все, что выявил рентген. Редкая удача, если учесть возраст пациентки, восемьдесят два года. Ее доставили, растерзанную, обезумевшую от страха (знала, что в ее случае такой перелом будет означать как минимум постельный режим до самой смерти), и, торопливо заполнив карту, повезли на снимок. Слава богу, все обошлось. Первые дни она плохо спала, вскакивала по ночам, не понимала, где находится, кричала, пугая соседок. Все-таки в ее годы полностью здоровых психически людей очень мало, у бабушки, помимо ушибов, налицо все признаки деменции, уже понятно, к чему она придет через год-другой. Сегодня же старушка улыбается вполне осмысленно, приветливо, пытается задержать ее возле своей постели с помощью наивных стариковских ухищрений, чтобы поболтать. С тех пор как уменьшились боли, спит она крепко. К чему это она? Реланиум теперь старухе, кажется, уже и не нужен. Она выдала на бабушку одну ампулу, хотя врач выписал две.
Женщина, что лежит в палате напротив, жалуется на побочные эффекты от Реланиума: сухость во рту, ночные кошмары, тремор по утрам. Она заменила ей Реланиум на более мягкий и безобидный Кавинтон, и та сегодня благодарила. Сказала, что, наконец-то, выспалась толком, и чувствует себя не такой разбитой. Еще одна ампула отвоевана.
Еще две записаны на пациента, который скончался утром во время операции по удалению гематомы из мозга. Его избили какие-то подонки на улице возле подъезда. Даже ничего не отняли. Лишили жизни человека ради забавы. Шансов выжить у несчастного было мало, это было понятно с самого начала. Если расписаться за его ампулы сегодняшним днем, то возвращать их не придется.
С утра привезли сразу несколько молодых драчунов с какими-то подозрительными политическими взглядами — то ли фашисты, то ли скинхеды, она толком не поняла — ребята отправились на рынок бить кавказцев, и получили сдачи. Они были все поголовно обритые. С виду — дети детьми, некоторые еще даже не успели расстаться с милой пухлостью. Один описался. Другой в бреду звал маму. И вот на тебе — фашисты. Их хорошо помесило в драке. Все больше ушибы мозга, резаные раны, у одного в мозгу осколки собственной теменной кости, вряд ли выживет, бедолага. Почти всех рвало — для поднятия боевого духа перед боем они наелись какого-то наркотического зелья. В общем, пришлось побегать. Сейчас их развезли кого куда. Один в реанимации, тот, который с раздробленным черепом (прооперировали, но шансов мало). Остальные в относительном порядке, отделались только ушибами головы. Помучаются несколько дней и снова будут здоровехоньки, паршивцы. Фашисты, ты смотри-ка.
Даже не удалось выпить кофе из-за них, а уж о том, чтобы поесть и речи не было. Присев, чтобы отдышаться, в приемном, она стала массировать щиколотки, когда из кармана выпала ампула. Она и забыла о том, что выкроенный Реланиум лежит в кармане халата, серьезная оплошность. Но никто ничего не заметил.
Всего шесть ампул, не густо, конечно, но взять больше, не привлекая внимания, не получилось. Ей не нравится, что Степан колет Реланиум. Он, конечно, всеми силами старается показать, что Реланиум не более, чем подспорье. Но следует признать, пора переходить на что-то более щадящее, иначе крепко привыкнет и терапия застрянет на месте. Она, разумеется, следит за тем, сколько он употребляет, и понимает, что в его положении это вынужденная мера, но вечно опираться на Реланиум нельзя. Есть, в конце концов, более мягкие фенобарбитал, и элениум, но то, с каким презрением он их отвергает, говорит о том, что он уже успел серьезно привязаться к Реланиуму. Сам это отрицает, горячится, и делает себе только хуже. Сейчас как раз подходящий момент, чтобы прекратить колоться. Он чувствует себя гораздо увереннее. Нужно воспользоваться этим просветом, той силой, что есть в нем сейчас.
Они торопливо ели принесенные из дому обеды, она и главврач, в его кабинете, она — фаршированные перцы из пластикового контейнера, он — рыбу из стеклянной баночки. У них все питались принесенным из дому, кто сухомятной колбасой с батоном, кто более благополучно: салатами, каким-то тефтельками, утопающими в картофельном пюре. Были и те, кто супчики приносил и грел их в единственной на всю больницу микроволновке. С тех пор как главврач женился, он стал питаться гораздо изысканнее. А ее мать, негодуя и беснуясь, поставила в своем списке еще один крест — и этого свели со двора. Мать полагает, что дочка везде и всюду имеет право заявлять о своих притязаниях первой. Пусть другие подвинутся, а у нас и возраст уже подпирает, и вообще… А у нее никогда не было притязаний относительно главного врача. Однажды, правда, они переспали, после того, как она напилась в сестринской дешевого вина, — скомкано, нелогично, напрасно. У врача — влажные, чуть выпученные глаза, небольшое пока брюшко и кривая улыбочка. Есть люди, у которых вечно губки на сторону и улыбка будто бы скособочена. Это создает впечатление, что человек неискренен. Тогда главврач был значительно стройнее, и в его мокрых глазах было что-то похожее на преданность и восторг, когда он смотрел на нее. Они пили всем отделением, кто коньяк кто шампанское (было восьмое марта), кто-то обнимался, некоторые запевали, и она уверена, что на их совместную отлучку никто не обратил внимания. По крайней мере, на следующий день повышенного интереса к своей персоне она не заметила.
Он сильно суетился, потел (наверное, старался) и оставил на память о себе лишь чувство легкого недоумения. Все произошло так спонтанно и быстро, что она даже не разобралась что к чему. Он, вероятно, тоже не остался в восторге от рандеву, потому что больше они не уединялись нигде и никогда. Она и не жалела. И спокойно пересекалась с ним потом взглядом, не чувствуя неловкости. И он, кажется, не переживал, по крайней мере ни разу не появилось у него в глазах просительное или смущенное выражение. Может, вообще не помнит? — казалось иногда, настолько он был безмятежен. В конце концов, он был пьян. Мать будто бы почуяла что-то, и, вернувшись в тот вечер домой, она застала маманю мечущуюся по прихожей с грацией хищной рыбы. Посыпались подозрительные вопросы. Разумеется, она сказала, что задержали дела. Мама бы не пережила, если бы узнала, что и этот потом — не женился.
Потом она узнала, что у него уже тогда была невеста, и нисколько не огорчилась. Бывают все-таки мужики, которые не оставляют никакого следа после себя. И влюбиться в себя не заставляют, и сердиться-то на них лень. Не хотелось ни повторять это свидание, ни даже задумываться, почему же все-таки не состоялось второе. Это было так давно и так несущественно, что ей вообще наплевать, и она свободно ковыряется сейчас в зубах пред его очами, освобождая их от застрявших крох пищи. Он уютный и совершенно безвредный, как плюшевый медведь. Ему тоже все равно, он спокойно расправляется с рыбой, и кажется, удивился бы, спроси его кто-нибудь, не неловко ли ему оттого, что он жует наедине с женщиной, с которой когда-то переспал. Зеркало, что висит у него в кабинете, весьма удачное. С места, где она сидит, ее отражение хоть куда. Лоб гладкий, и тон лица идеально ровный, из-за слабого освещения. Она скинула туфли и вытянула ноги. Нестерпимо ныли пальцы. Главврача она не стеснялась, и, пожалуй, даже если бы у нее попахивали ступни, все равно сняла бы обувь.
Сейчас, когда тишину нарушали лишь звуки чавканья, легко можно было представить, какова была бы их совместная жизнь, если бы она, вняв советам матери, окрутила его все-таки. Полное отсутствие искры во взгляде, беседы ни о чем приглушенным голосом, совместные обеды в баночках. Разве плохо? Они оба медики, уважали бы друг в друге такую тяжелую вещь, как ненормированный график. Она посмотрела на него с теплотой, надеясь, что он не расценит ее взгляд, как заигрывание. Какой он все-таки милый. Спокойный. Он тихо, деликатно рыгнул. Такого будущего хотела ей мать — чтобы она сидела бок о бок с пухленьким мужем с влажными ладошками, и они, не смущаясь друг друга, могли причавкивать и икать. Впрочем, отсутствие стеснения — немаловажный аспект семейной жизни. Сексуальные охи и ахи займут максимум два процента ото дня, а на протяжении остального времени нужно чем-то заниматься: готовить, перемещаться по квартире, трясти грязную одежду, отколупывать шкварки со стенок кастрюль. Это неэротично, и что еще менее приятно — к этому нужно заставить себя относиться как к чему-то нормальному. Вот она до сих пор в присутствии Степана стесняется занять себя какой-нибудь неэлегантной работой, и когда драит унитаз, обязательно закрывает дверь в ванну. Не дай бог, он увидит ее с ершиком. Вытирать пыль тряпочкой, изящно привстав на цыпочки — еще ничего. Мыть посуду, поливать цветок. Всю остальную, грязную работу она старается делать, пока он не видит. Плиту оттирает урывками, тишком. И о том, чтобы осквернить вымытый унитаз своими испражнениями, тоже речь пока не идет. Можно потерпеть до дому.
В ту единственную ночь, которую она провела у него под боком, она не смогла сомкнуть глаз, боялась испортить ему впечатление от пробуждения некрасиво раззявленным ртом или храпом. Сколько ночей им потребуется, прежде чем она, наконец, расслабится, и станет справлять при нем естественные нужды, спокойно засыпать? Да и если быть честным, не хочет она пока справлять при нем никакие нужды. Смущение со временем уйдет, но прихватит с собой и романтику. Не нужны ей пока такие отношения, когда бросаешься целоваться, презрев запах изо рта, когда вываливаешь на его обозрение свое грязное белье. У них все красиво, и кто посмеет ее упрекнуть за то, что она хочет, чтобы очарование продлилось как можно дольше? Она все равно будет вставать раньше него, чтобы почистить зубы, и никогда не позволит себе засунуть палец в нос, если только это не окажется его сексуальной фантазией. Она будет надевать в постель медицинский халат, который он любит, а не скучную растянутую сорочку. И пускай все твердят, что это лишь «начальный этап отношений», что потом будет тоскливая некрасивая рутина. Отношения могут быть красивыми сколь угодно долго, а если они перестают быть такими, то это просто лень и распущенность пары. Не желает она привыкать к невкусным запахам и к растянутым майкам, пусть даже они будут свидетельствовать о крепости их союза. Она хочет как можно дольше продлить эту «неудобную» фазу.
Возвращение домой после ночного отсутствия обернулось полным ее триумфом. Она заскочила в квартиру, чтобы забрать забытый халат и еще кое-что для работы. Мать встречала со скрещенными на груди руками и скорбным лицом. И явно была настроена пообщаться с нерадивой дочерью, хотя и знала, что та торопится. Но поняла, что сегодня перед ней совершенно другой соперник, спокойный и неуязвимый. Так сильны были еще в ней отголоски любви, что она, непроницаемая для материных упреков, выслушала их едва ли не равнодушно. Получив обратно рикошетом все, что выпустила в дочь, мать озадачилась и зашла с другого краю — если сначала ругала свою Серафиму, как будто та школьница, то теперь намекнула на возраст, в котором уже не солидно… И снова никакой реакции. В отчаянии прибегла к крайней мере — пожаловалась на здоровье, но в ответ получила только предложение измерить давление и таблетку Кавинтона. Она уже готова была выйти за дверь, и взялась за ручку, как почувствовала спиной материны боль и страх. Задержалась, чтобы обнять ее, та возмущенно отпихивалась, вырывалась, но все равно получила поцелуй в седую макушку. Когда настроение хорошее, то и ссора не ладится.
Какие там упреки? У нее поет внутри на все голоса — Степану лучше, он будет здоров, и все у них станет, наконец, как надо, как у других и даже лучше. С совместными прогулками, с ночевками друг у друга. Она будет общаться с Алисой. Она постарается быть тактичной, чтобы не обидеть ни чувства ребенка, ни чувства матери. Она не может знать этого точно, но это, наверное, очень больно и страшно, когда твоего ребенка ведет за руку куда-то чужая женщина. Степан позволит и ей понести. Это случится, наконец. Чем лучше он будет себя чувствовать, тем меньше идея завести ребенка будет пугать его, малыш со временем займет его мысли. Он уже оттаивает понемногу, становится менее настороженным, испуганным, раскрывается для радостей жизни. Он шутит, улыбается. Выходит на улицу все чаще. Пядь за пядью отвоевывает свою жизнь у болезни.
Любовь в ней была настолько пылкой, что даже мать заразилась ею, оттаяла. Вечером они долго разговаривали — тихо, не перебивая друг друга, и на кухне пахло булочками и свежезаваренным кофе. Мама даже халат надела другой, более веселый, чем тот, в котором ходила обычно. Расправив лицо в улыбке, она шумно прихлебывала из чашки, и делилась беспечно самыми пикантными подробностями своей молодости. Вообще-то, жизнь у нее была далеко не безоблачная, но ради такого случая она постаралась даже в своей биографии найти что-то веселое. Рассказывала, как жила в одной комнате в общежитии с тремя соседками-студентками, и как они носили на свидания платье, которое было одно на всех. Мать была самая маленькая и худенькая в комнате, и на ней его приходилось подшивать на скорую руку. Однажды нитки не нашлось, и подкололи прямо булавками, и тогдашний ее кавалер, что схватил ее уверенно за талию, сильно ужалил ладонь. Мама хихикала, рассказывая это, закрывала рот ладошкой.
Они говорили несколько часов, и ни разу не поругались. Это был их личный рекорд. В последний раз они обрели такое взаимопонимание несколько лет назад, — тоже без особой причины. Сейчас, разморенная чаем с булками, она подумала, — а почему бы, собственно, и нет, почему не теперь? — и упомянула то, что они так умело обходили стороной в этот вечер, смеясь над всякими пустяками. Отставив чашку, она заговорила с матерью о Степане. Хотела, чтобы это произошло естественно, как бы невзначай, но она так устроена, что всякие хитрые маневры ей не давались. Вот и теперь, не знала, взять ли ей чашку обратно в руку, или оставить в покое, смотреть матери в глаза или равнодушно скользить взглядом по рисунку на клеенке. В результате, чувствуя, что ведет себя жеманно, вымученно, сказала как-то невпопад: мама, тебе нужно познакомиться со Степаном.
Мать не выпучилась, чай на стол не пролила, лишь поджала губы. Молчалаи смотрела вполне мирно. Осмелев, она принялась перечислять причины, по которым должно состояться это знакомство, стараясь не тараторить. Причины таковы: Степан вовсе не плохой человек. Он не неудачник. Он профессионал своего дела и в состоянии неплохо зарабатывать. Здоровье его, которое, дало сбой в последнее время, явно приходит в норму. «Тебе мама, — произнесла она и, взяв чашку, отхлебнула, — будет значительно легче, если ты с ним пообщаешься. Степан — превосходный собеседник, он хорошо воспитан. Он много читает и знает массу интересного. Зачем ругать того, кого не видел?». Мать слушала, хоть и настороженно, но внимательно. Осмелев, она продолжила. Да, у Степана есть дочь и это сулит им некоторые сложности, но в ее возрасте уже трудно встретить мужчину, чтобы был без детей. Зато у него отдельная собственная квартира, и желание быть вместе с нею, Серафимой. А разница в возрасте… В конце концов, десять лет — не пропасть. Никто и не догадался бы, посмотри он на них, когда они вместе. И, наконец, самый главный аргумент был — она любит Степана. По-настоящему. Прикинув, не стоит ли добавить «и буду любить несмотря ни на что», и благоразумно себя от этого удержав, она замолчала и стала ждать приговора. Мать завозилась, покрутилась на стуле, сказала: «Я-то что? Пусть приезжает… принц твой». Победа далась почти без усилий. Она решила позвать его на чаепитие, посвященное ее дню рождения. На работу она звать его не будет, да и дома не станет говорить о том, что у нее именины, чтобы не смущать его, не ставить в положение при котором он должен будетходить по магазинам и искать ей подарок. скажет задним числом, за чаем.
Она постаралась показать матери, как все будет ладно и складно, но о некоторых вещах, разумеется, умолчала. Так, например, мама знала, что у Степана есть пока некоторая боязнь общения с людьми и открытых пространств, но самые мрачные подробности остались за кадром. Например, то, что для Степана дорога на проспект Ветеранов будет не легче, чем марш-бросок под огнем противника. Для того, чтобы попасть к ним в квартиру, требуется сменить минимум два вида транспорта — метро и маршрутное такси. Степан уверяет, что к поездке на метро вполне готов. Они выберут время, когда подземка пустует, и без проблем доберутся до места всего с одной пересадкой. Если все-таки приключится паника, на всякий случай у них будет с собой шприц и ампула с Реланиумом. Он справится. Мама смягчится, когда его увидит. Его обаяния с лихвой хватить на то, чтобы умилостивить даже такую женщину, как ее мать. Правда, потом мать, видимо, пожалела, что ответила таким быстрым согласием, и стала ворчать. Но на попятный не пошла. От нее не укрылось ни то, что мама подровняла волосы, ни то, с какой серьезностью она обсудила меню. Пить они не собираются (о том, что они со Степаном выпивают наедине столько, что это даже начинает ее беспокоить, она, разумеется, умолчала). Эти три дня, на протяжении которых она безустанно что-то мыла, варила, оттирала, стали самыми праздничными в ее жизни. Мать роптала в основном для виду. Был скользкий момент — требовалось разъяснить маме, что Степан все-таки не руки ее просить приедет, (с той станется такое подумать), а лишь знакомиться, но мама, кажется, все поняла. Главврач, спасибо ему, полностью подтверждая тот факт, что он душка, даст ей отгул, когда потребуется. Она сказала — нужно кое-что сделать для матери, и это, если смотреть на вещи широко, не было ложью.
***
Сидеть и дальше, блаженно шевеля голыми пальцами ног, стало неловко. С сожалением зашарила ногой по полу, пытаясь окунуть ее в туфлю; едва не потеряла равновесие. Еще только одиннадцать утра, но желание уснуть непреодолимо.Бритоголовые фашисты измотали ее. Туфли теперь казались пыточными колодками, настолько стали тесны.
— Пошла? — равнодушно спросил главврач.
Она ковыляла в сестринскую, активно шевеля пальцами ног, чтобы отвоевать им хоть немножко пространства в мысках туфель. На диване, что на пятачке-развилке между двумя коридорами, придерживаемая за плечо дежурным по отделению, сидела женщина, и у нее тряслись губы. Видимо, мама кого-то из сегодняшних раненых. Дежурный, — кровь с молоком (для мамы отметим — женатый), — переведя на нее глаза от своей соседки, состроил ей веселую гримасу. Женщина, если бы успела поймать его этот взгляд, осталась бы недовольна, что в присутствии ее горя доктор позволяет себе так беспечно себя вести. Но в больнице такое сплошь и рядом — только ты улыбался, и уже спешишь спасать кого-то с оторванной ногой. Тут же встречаешь в коридоре знакомое лицо — и снова радуешься. Тут горе может случиться каждую минуту, поэтому улыбаться нужно без напоминаний, без особых поводов.
— Серафима Аркадьевна, ваш пришел, — необъятная сестра Мила с усиками шла ей навстречу, держа стопку пеленок.
«Ваш» — это Петр Семенович. Настроение улучшилось. Петр Семенович в больнице — как переменка, как праздник. Время обеда еще не пришло, а если кому она срочно потребуется, тот найдет ее сам. Сейчас можно будет пойти к Петру Семеновичу, поболтать о чем-нибудь, не относящемуся к бинтам или наркозу. Кофе выпить, в конце концов, а то спать очень хочется. Она вынула из кармана зеркальце с помадой, и удостоверившись, что Мила уже свернула за угол, подмазала губы. Он стоял у стойки регистрации, одетый в костюм, и торопливо, воровато приглаживал волосы крошечной расческой. Какой все-таки аккуратный мужик, как всегда, мелькнула мысль. Пришел, снял шапку и сразу же причесался, а не охаживает башку пятерней, как некоторые. Всегда он в костюме, всегда при галстуке, неизменно причесан и выбрит. Расскажи кому из фашистов, сколько всего носит с собой этот человек для того, чтобы поддерживать свою наружность в ухоженном состоянии, они не поверят. У него и губка для обуви всегда с собой, крохотная, и платок носовой чистейший, и расчёсочка, и футляр для очков с тряпочкой для стекол. Ручка — в пенале, бумажки — в папочке.
Пока он не видел ее и наводил порядок в русых прямых волосах, пытаясь зачесать их назад. Лицо напряженное от усилий. Это одно из тех лиц, представить которое без очков невозможно. Он увидел ее, вздрогнул, поспешил засунуть расческу в нагрудный карман. Она поняла, что застала его за интимным действом, теперь ему неловко. А расческа застопорилась, и ни туда ни сюда. Он рванул ее, и уже порозовевший от смущения, рывком положил в карман брюк. Постаралась улыбнуться как можно более приветливо, я, мол, ничего не видела. К тому моменту, как она подошла, он уже вполне оправился, стыдливая розовость сошла с лица. Церемонно, полушутя поклонился, протянул коробочку конфет. Охранник, тупая бестолочь, зевнул так, что было слышно, наверное, даже у гардероба, что находится отсюда метрах в тридцати, хотя от нее не укрылось, что в глазах у него зажегся интерес.
— Придете ко мне на день рождения? — спросила она по дороге к палатам и пояснила: — Я не буду организовывать ничего особенного, просто принесу торт, вино, фрукты. Все кто сможет, соберутся в ординаторской в шесть.
— Будет ли это удобно — мне прийти в ваш коллектив?
— Абсолютно. Вы мой друг.
— Сочту за честь.
— Я ничего особенного, конечно, не обещаю, — она подумала, следует ли добавить, что это потому, что сорок лет отмечать вообще не принято, но не стала портить себе настроение.
— Для меня ваш праздник в любом случае будет особенный, — улыбнулся он, — я вообще в первый раз приду в больницу для того, чтобы что-то отпраздновать.
«И для меня он будет особенный. Мне исполнится сорок». Молодость испустила последний вздох, и пятый десяток будет разменян на днях. Скоро ее станут называть уже не молодой, а «моложавой», а потом — и «молодящейся». Казалось, бы, столь незначительная фонетическая разница, но три этих состояния, как три разные планеты. Еще немного, и она подойдет к тому рубежу, когда поздравления с днем рождения больше походят на утешение. Уже невыносимо слушать комплименты своей внешности, они стали слишком натянутыми, неискренними. Все наперебой спешат уверить ее, что она свежа. Раньше люди так много про ее эту чертову свежесть не говорили. Про свежесть не принято говорить много, когда она нечто само собой разумеющееся, но, по их мнению, в ее случае свежесть уже — диковинка, и все наперебой спешат ее засвидетельствовать. Она для них — залежалая рыбка, которая все никак не испортится. Грядущее отмечание в компании сослуживцев, которые будут чувствовать себя обязанными говорить ей комплементы, кажется апокалипсисом. Натужные хвалы и любезности. И не пригласить коллег нельзя. Нехорошо будет лишить их этой радости — отвлечься от работы хоть на полчасика и выпить шампанского. В конце концов, они искренне желают ей добра. Слава богу, она еще не окончательно впала в мнительность, и пока еще может взглянуть на ситуацию со стороны. Никто не смеется над ней и не показывает пальцем. Все эти смешки и нелестные реплики насчет наружности и возраста — уродливый плод ее собственной фантазии. Хотя, Степану она про то, что у нее на носу юбилей, она не сказала. Незачем ему знать. На празднование пойти он все равно не может. Ну и да, да! — не хочет она напоминать ему, сколько ей исполняется.
А позвать Петра Семеновича на день рождения, это еще и неплохой стратегический ход, — думала она, слыша, как звук его шагов, приглушенный, мешается с пронзительным цоканьем ее каблуков. И нее только потому что для него-то она — юная козочка. Просто рядом с ней будет приятель. Солидный, приятный во всех отношениях интеллигентный мужчина. Его присутствие придаст ей вес. Все в курсе, кто он такой, что он лишь товарищ, и не станут шептаться и показывать пальцем. Есть, конечно, большое искушение пригласить Степана, но при ближайшем рассмотрении это желание больше похоже на безумие. Молодой, черноглазый любовник возле нее (а ни у кого не возникнет сомнений насчет того, кто он) будет потрясением. Это слишком рискованно, предъявлять его вот так, сразу, при солнечном свете во всей красе. Скандальная ситуация, излишне смелый пассаж. Да и не в состоянии он пока будет выдержать столь многочисленное общество, суету больницы, пьяненькие смешки. Нет уж, лучше, безопаснее, солиднее — Петр Семенович. А Степана она будет вводить в свою жизнь постепенно, исподволь, чтобы не испугать его.
— Долго собираетесь расспрашивать наших драчунов, Петр Семенович? — спросила она, спохватившись, что давно уже молчит, и что это может показаться невежливым.
Накануне он попросил ее, чтобы она организовала ему интервью с главарем фашистов.
— Часа, наверное, мне хватит. Мы затеваем целый номер, посвященный ксенофобии. Интервью с политологами, мнения горожан, статистика. Ну, вы понимаете. Если получится, я потом на днях с еще несколькими бы поговорил.
— Организуем, не проблема.
Они снова замолчали.
— Кофе-то пить потом приходите.
— Непременно, Серафимочка.
Надо бы как-нибудь его отблагодарить за все переводы снов, что он мне делает, думала она, направляясь обратно к главврачу, у которого забыла журнал. Пользуюсь беззастенчиво добротой человека и его хорошим отношением. Денег он, конечно, не возьмет, но можно же что-то придумать. То, что он не жирует, чувствуется очень хорошо. Костюмчик в хорошем состоянии, ухожен, но куплен уже давно, ботинки начищены хоть куда, но набойки им бы уже не помешали. Однажды, когда он ковырялся в кошельке, чтобы расплатиться за кофе, она заметила, что бумажных денег у него вовсе с собой не было. Она в этом уверена, потому что он перерыл все отделения. Одна лишь медь и серебряки. Живет, верно, от получки до получки.
Они подошли к нужной им палате.
— Тут ваш герой лежит. Ну, до встречи.
— До встречи, Серафимочка.
Глава 9. Петр
Петр
Подарок, точнее мысль о том, что же это может быть, стала навязчивой идеей в эти дни. Бессилие, и как следствие, раздражение, вот чувства, которые он по большей части испытывает в последнее время. Сладкое — мелко, алкоголь — невежливо, духи, украшения — слишком интимно, книги — пресно. Следует выбрать что-то изящное, чтобы было понятно, что он к ней со всем уважением. Чтобы не банальная вещица. Оказывается, весьма сложно выбирать подарок женщине, с которой ты еще не спал. Постель открывает широкие возможности при выборе подарков. Тут тебе и белье, и парфюм, и еще масса мелочей, которые ты не посмеешь преподнести даме, с которой у тебя не было секса. Он стал позже засыпать, потому что все перебирал варианты, сомневался.
Наконец, решился — подарю билеты. Два билета, да не каких-то, а на «Сирано де Бержерак» с Безруковым. Во-первых, БДТ, который поставил спектакль, сейчас базируется в ДК имени Газа, это рядом с ее работой. Это удобно. Во-вторых, намек, кажется, более чем очевиден. В третьих, можно не сомневаться, что она возьмет его с собой, Степашке-то по-прежнему страшно бывать в людных местах. Итак — Сирано.
А уж в театре он признается во всем. Как купил билеты, бывало, такая решительность накатывала, что даже жалко становилось, что спектакль не начинается прямо сейчас. Он все расскажет ей. Даже если Серафима сама не любит его, все равно, пусть знает. Он не поставит ее в ситуацию выбора, не дай бог. Просто скажет, что любит и будет любить. Так и следует сказать ей, без прикрас, Вы, Серафима, не любите меня, а я вот люблю вас. Знайте. От кроткого умиления защипало в носу, опасно увлажнились глаза, того и гляди, капнет. В подошедшей маршрутке отвернулся к окну, ожидая, пока лицо придет в норму.
Сверх того купил коллекцию чаев, каждый сорт в своей ячейке, симпатичная золотая или серебряная (в зависимости от того, черный чай или зеленый) обертка. У них в больнице чай всегда был на хорошем счету. Каждая минута, проведенная с чашкой, как праздник. Тот, у кого вкуснее заварка, тот и в почете. Она предупреждала, что дарить ничего не следует, что все соберутся просто для того, чтобы поднять бокал, поэтому подарок, который он отдаст при всех, должен быть подчеркнуто нейтральным. А уж билеты он ей вручит в сторонке. Обуреваемый сомнениями, пьет ли она такой чай, что все-таки ошибся, он положил коробку на рабочий стол, и три дня в ожидании дня рождения смотрел на нее. В результате, коробка стала казаться ему убогой, идея подарить чай — напыщенной, а он сам себе — жалким дураком. Билеты раз десять чуть не сдал со страху.
Цветы он купил в магазине, что за универсамом, сделав крюк, потому что в магазинчике у остановки, хоть он и был по дороге, букеты лепили безвкусные. Такие порадуют девицу легкомысленную, необразованную. Все эти сбрызнутые золотым лаком для волос, облаченные в пестрые обертки розы были сама пошлость. Цветочницы этого магазина полагали, что чем пушистее букет, чем разноцветнее, тем «богаче», и старались на славу, распихивая между цветами аспарагус, прижимая друг к другу малиновые герберы, не давая им простору, чтобы расправили лепестки, обматывая все что можно ленточками с бантами. Тот салончик, что располагался на отшибе, скромнее, но девушки там более тонкие, умные. Они умели за считанные минуты собрать из подручного материала вполне приемлемый букет, в котором главным штрихом была одна-единственная со вкусом подобранная ветка колокольчиков, а розы не перли вперед, как ненормальные. Он выбрал для Серафимы ирисы, свежие и ароматные, их завезли только утром, и попросил добавить неведомых зеленых веточек, которые были цвета точь-в-точь ее глаза. Обошелся без ленточки, просто попросил, чтобы цветы завернули в нейтральный целлофан.
Степан
— Мы хотим отвезти Алису к родственникам Алексея. В деревню в Вологодскую область, — сказала Людмила.
А он и не знал, что у пижона-Барашка есть сельская родня. Алиса уже ждала Людмилу в машине, а та вернулась за шарфом. Неслучайно она его забыла, ой, неслучайно. Но он, умиротворенный целым днем, проведенным с Алисой, подвоха пока не чувствовал.
— Так везите. Когда хотите ехать?
— Как учебный год закончится.
— Хорошо. А надолго?
— К первому сентября вернемся.
По тому, как напряжено было лицо Людмилы, он понял — она готова к скандалу.
— Смеешься? Ты считаешь нормально — вот так, под шумок, вываливать на меня такую информацию? Мое мнение типа ничего не значит?
— Я и спрашиваю твое мнение. Еще есть полгода, чтобы все обсудить.
— Тут и обсуждать нечего. Я против, чтобы она уезжала на все лето.
— Мало ли что ты против. Там природа. Там вишни, козье молоко. Алиса кашляет. Ей нужен воздух — нормальный воздух, а не питерская муть. А ты, уж извини, не можешь даже во дворе с ней погулять.
— Я уже прекрасно могу с ней гулять. Еще раз говорю — я против.
— Дааа… Очень полезные прогулки.
— Болезнью попрекать меня не смей.
— Я не попрекаю. Просто это хороший и бюджетный вариант.
— И отсутствием денег тоже!..
— Да еще ничего и не решено!
— Если ты уже сейчас говоришь о каких-то фруктах-ягодах и козах, то вы с Барашком все вы уже решили.
— С Алексеем!
— Да с прибором я на него клал. Не на того напоролись. Решения насчет Алисиного будущего я буду принимать с вами на равных, а не с позиции бедного родственника, на которую вы стараетесь меня определить. А сейчас пошла отсюда.
— Давай поговорим, когда ты успокоишься.
— Пошла — отсюда. Если что-нибудь сделаете без моего согласия, я вас на танке перееду обоих.
Он схватил первое, что попало в руку — трубку домофона, и зашвырнул ею об стену. Она разбилась в каких-то сантиметрах от чернявой Ларисиной головы. Попасть в бывшую он и не планировал. Лариса взвизгнула: «Психопатина несчастная, да я тебя родительских прав лишу!» — но убралась.
Господи, не дай этого допустить. Барашков хутор, или что у него там, наверняка изобилует растениями, которые вызовут у Алисы сенную лихорадку или что похуже. У нее же аллергия на все подряд. Да она и не доедет да Вологодчины! Барашек — водитель никудышный, это просто безумие, отправляться с ним хоть куда-то. Он видел пару раз, когда возвращал Алису, как Людмилин муж выезжал из арки. Вильнув несколько раз за двадцать метров, машина, двигающаяся рывками, будто икая, взревала, как бешеная, и летела так, будто за Барашком гнались. А уж говорить о том, что нужно готовиться к школе, сейчас и вовсе не будем! Позаниматься с Алисой чтением и письмом никто не удосужится.
Душ лишь чуть-чуть притупил страх. Но он смог, хоть и спутано, но думать. Он крутанул кран с горячей водой почти до упора, и отдался пытке. Вода была нестерпимо горяча. Струи, нещадно шпаря плечи, бедра, метались в ногах, уходили в сток. Вода, если хочешь использовать ее в терапевтических целях, должна быть только проточной. Нельзя снимать стресс в воде стоячей, не циркулирующей. Пусть слабенькая струйка, лишь бы она, вытекая из одного места, исчезала в другом. Только так. Реланиума не осталось.
Людмила знает, прекрасно знает, что может лишить его родительских прав. Что может настоять, подчинить. Алиса все лето будет взрослеть без него. Станет покрываться абрикосовым, а затем и кофейным загаром. Может, научится ловить рыбу или искать землянику. За лето она может вытянуться сантиметров на пять, потерять пару-тройку молочных зубов. Он не увидит ничего этого. Не намажет ей коленку зеленкой, не убьет на ее щеке комара. Она приедет в августе — исцарапанная, веселая, возможно, даже пополневшая. Разумеется, ее любовь к нему не остынет за это время, но столько всего с ней произойдет, что становится дурно — «я не увижу ничего этого».
Стоя под душем, он все выдумывал разные «но», рассуждал, что можно будет хотя бы выторговать у Барашка с Людмилой. Если нет возможности задержать дочку, то, по крайней мере, нужно сделать так, чтобы поездка пришла хоть в какое-то соответствие с его представлениями о безопасности.
А Реланиума не осталось. И вот она, мука, начинается. После душа он стал чувствовать себя неуютно в любом положении, принялся то и дело менять место и позу — переходить из кресла на тахту, подгибать колени, скручиваться калачиком, и снова вскакивать, чтобы походить. Рвался попить чайку, а потом удивлялся, как можно глотать это невыносимое, приторное, горячее. Включил телевизор, но немедленно выключил, испуганный тем, как зловещ голос диктора, какрезки и неприятны краски. Даже само шипение помех пугало.
На этой неделе Серафиме не удалось раздобыть достаточное количество препарата. А может, она по собственному почину урезала дозу, чтобы «помочь» ему? Она сказала: ты и сам уже прекрасно справляешься, сейчас самый подходящий момент, чтобы бросить. Вот и не подходящий. А он ведь был уже практически здоров! Он поверил, что улучшения — неуклонные, что каждый день будут новые. И так сорвался.
Потом он шарахнулся от зеркала, потому что собственное отражение показалось чужим, как будто кто-то вселился внутрь него и смотрит теперь из зеркала глумливыми глазами. Всмотревшись, он увидел, как сквозь его черты проступила какая-то мерзость — незнакомая жуткая морда. Нет, зеркала в такие минуты лучше избегать. В какой-то момент — и это был пик муки — показалось, что все вступило во взаимодействие со всем подряд, абсолютно все обрело свой истинный — зловещий — смысл, который раньше был недоступен пониманию. Захотелось бить предметы, ломать их, калечить, чтобы они утратили свои привычные очертания. Ты как будто познал страшную суть вещей, и тебе кажется, что ты не сможешь больше жить по-старому. Повсюду невыносимое зло, которое ты теперь видишь превосходно, пусть другие его и не видят. Думаешь «лучше уж сразу головой в окно, чем терпеть». И тогда он набрал Серафиму.
— Ты как? — спросила она. За кадром какой-то веселый бубнёж многих голосов.
Нельзя говорить ей правду. Пусть просто ее доброта успокоит его хоть немного. Слушать, слушать ее голос.
— Все в порядке. А ты?..
— А голос чего такой сдавленный?
— Просто сонный. Говори что-нибудь.
— Что мне говорить?
— Мне все равно. Просто хочу слышать твой голос.
Она замолчала.
— У тебя приступ? — спросила, наконец. — Что ты делаешь сейчас?
Он тоже молчал.
— Дыши, считая до четырех, потом выдыхай на счет раз-два.
— Угу.
— Ты меня слышишь? Скажи, что понял.
С чего он вообще взял, что из этой затеи не колоться получится что-то хорошее?
Она приехала к нему уже через какой-то час, причесанная не так, как обычно — вместо пучка на голове затейливо сплетенная не то корзиночка, не то щеголеватое птичье гнездо. Привезла зачем-то с собой кучу каких-то контейнеров с едой. Он запретил ей ехать, а уж о салатах и мясных нарезках и вовсе речь не шла,но она и слушать не стала. Она, бедная, испуганная, померила ему давление и стала метаться по кухне, создавать суету, так нужную ему сейчас, и бессмысленно нанизывать слова друг на друга с успокаивающей интонацией: «а где же тарелки, ах вот они, а я-то думала, где они, а они здесь».
— Поешь? — перед лицом маячит миска с салатом, протянутая доброй Серафиминой рукой.
— Не хочу, — господи, ну какие сейчас салаты. — Есть лекарство?
— Если ты про Реланиум, то нет.
— И это очень печально.
— Мы справимся.
— Я бы сейчас не говорил «мы».
— Воды хоть выпей.
Взяв в руку стакан, он заметил, что пальцы дрожат. Вода чуть горчила. Металлический соляной привкус, как и шум в ушах, это тоже симптомы. Серафима и сама уже, верно, понимает, что без Реланиума ему пока еще жить рановато.
Живот будто онемел изнутри, от кишок расходится вокруг оцепенение, которое доходит уже до груди. Скоро сердце встанет. И Серафима сидит какая-то застывшая, смотрит в тарелку, не поднимает глаза. Что-то знает? Понимает, что он сейчас помрет?
Может, будет лучше, если включить свет? На кухне явно темновато. Но, кажется, включены все лампочки и даже та, что над плитой. В который раз ярко представил, как Алиса погибает по дороге домой с Вологодчины. Машина, выскочившая из-за угла, непременно почему-то красная, сбивает вольво барашка. Психиатр учит, что наши мысли материальны и просит, чтобы он думал о позитивном. Только во время приступа понимаешь, что это полная чепуха. С тобой никогда не может случиться то, о чем ты думаешь. То, что происходит — всегда неожиданно, всегда внезапно. На его памяти нет ни единого случая, чтобы он подумал о чем-то, что-то вообразил, и именно это произошло с ним. Наоборот, как ни фантазируй, как не пытайся обмануть будущее, оно непременно подсунет тебе что-нибудь такое, чего ты никак не ждал. Смело рисуйте себе картины собственной смерти, и пусть они будут красочными, полнокровными, абсолютно реальными. Не бойтесь показывать ей, что вы думаете о ней, воображаете ее.
— А ты не думаешь снова начать играть? Хотя бы дома пока.
Это она отвлечь его пытается. С тех пор, как заболел, он не играет. Фобия будто осквернила его. До тех пор пока не выздоровеет, он не считает себя вправе доставать инструмент, перебирать струны, импровизировать. Он хранит контрабас для другой, лучшей жизни, к которой мечтает вернуться. Той жизни, в которой он гуляет с друзьями по набережной, попивая пиво и не заботясь о том, ждет ли его в подъезде маньяк или нет. Той жизни, в которой фильм, просмотренный в темноте кинотеатра — радость, удовольствие, а не стресс оттого, что рядом люди, лиц которых не можешь разглядеть. Жизни, в которой не боишься сотен глаз, что смотрят на тебя во время концерта. Сейчас, когда каждый прыщ заставляет думать о неизлечимом заболевании, он не может, не должен играть. Это кощунственно. Всему свое время.
— Я подумаю об этом, — пообещал он ей.
— И знаешь, я подумала, не съездить ли тебе ко мне домой. Как-нибудь. Познакомишься с мамой, и она немного успокоится. Чаю попьем.
«Женщина, не лезь сейчас ко мне со своим чаем». Но он промолчал. Накатил новый приступ тошноты, схватил за кишки ледяной рукой, придержал на мгновение сердце, отчего оно всполошилось, заметалось потом как ненормальное. Втянуть носом воздух как можно глубже. Сосредоточиться на подсчете вдохов.
Серафима, не дождавшись ответа, пошла в туалет, и хоть она и не закрыла дверь на щеколду, он бросился к ее сумке, едва не упав по дороге, и стал судорожно рыться в боковых карманчиках. Она не может, не может не иметь хоть одну ампулу про запас. У него есть полминуты. Но Реланиума у нее действительно не оказалось. Однако, кое-что любопытное он все таки нашел в портмоне — фотографию. С нее на него приветливо смотрела Смерть — вот же она я, узнал? Завороженный этим взглядом, он попытался сглотнуть, но во рту была сушь. Это лицо… Это не лицо, это череп. Дыры вместо глаз, зубатый оскал рта. Глядит на него и веселится. Решила показать ему, что она может быть где угодно, и встреча состоится, когда она этого пожелает.
Да это же фотография Серафиминой мамаши в полный рост. Неудивительно, что первое, что пришло в голову —«это кто-то неживой». Она же как изваяние из парафина. Это даже не бледность, а сама безжизненность. Наглый подозрительный взгляд чуть выпученных глаз. Все в ней, казалось, выпячивается, стремится вперед — излишне фактурные скулы, обтянутые этой мертвенной кожей, выдающийся «ведьмин» подбородок, глаза навыкате. Старые грудки сильно задраны лифчиком. Волосы зализаны.
Но господи, до чего они похожи с Серафимой. У дочери лицо точно такой же лепки — все в нем выпуклое. Просто более полное. Нос точь-в-точь мамин. Это сходство — не просто тождество плоти, когда ты должен мириться с тем, что природа наградила тебя материными чертами, нет, тут налицо психологическая зависимость. Он и прежде знал превосходно, что Серафима трепещет перед матерью. Но посмотрите на материн прикид! Смех разбирает. Они же одеты практически в одно и тоже. На обеих белые блузки с серыми жакетами и черные юбки. Серафима всеми силами старается отстоять свою индивидуальность, но на самом деле она копирует мать. Просто ее блузка и юбка обшиты какими-то кучерявыми финтифлюшками по краю. Это попросту смешно. Она пачками читает книги про то, как стать счастливым, как отстоять свое право на свободу. Как не позволять собою манипулировать. И ведь на полном серьезе читает, подчеркивает что-то, выполняет прилежно все упражнения. На семинары какие-то ходит. А всего-то разницы между ней и матерью — пара бантиков. Стоит ли стараться. Ее попытки дать матери отпор, сохранить чувство собственного достоинства — лишь пустые слова. Неужели она не видит, что напялила абсолютно то же, что и ее мать?
У Серафимы все будет так же — те хвори, которые она послушно копирует у матери, подарят ей отложение солей, высокий сахар в крови или еще что-нибудь. Мать и после смерти сможет наблюдать с того света за дочкой, и радоваться, что так выполняет все ее заветы — ссутуливается так же, как она, отекает, бледнеет. Эта легкая поволока, что иногда подергивает глаза Серафимы, когда она устала или хочет секса, со временем застынет, и станет такой же мерзкой патиной, как та, что украшает материн глаз. Волосы потускнеют, станут жиже, мягче. Губы, привычные сжиматься скорбно, покроются поперечными морщинками. Нет, Серафима у нее под каблуком невозвратно, на веки вечные. Дочь и раба. Мать самой своей жизнью подталкивает дочь на свою дорожку. Она попросту не знает сама, что такое — счастье. Пребывать в горести, скорби ей проще, понятнее. Если дочь разорвет цепь страданий, которая неразрывно связывает всех женщин их рода, то нарушится привычный миропорядок. Жизнь станет другой. Мать боится, что ей, несчастливой, в этой новой жизни может места не найтись.
Все-таки польза от того, что залез в сумку, была, да еще какая. Он увидел врага воочию, оценил могущество и власть этой матери. Многое можно выяснить даже при столь поверхностном знакомстве. Мать — чудовище. Она отравила Серафиму собою, и старается сделать из нее свое подобие. Мамаша искренне верит, что для ее дочери это будет хорошо. Серафима вряд ли сможет вытравить из себя мать. Теперь-то понятно, откуда у нее привычка выбирать длинные юбки, несмотря на то, что ноги позволяют носить любое мини. Ясно, откуда у нее эта беззаветная любовь к серому. Пускай пока она хорохорится, и украшает блузку то брошкой, то платком, но альфа и омега всех ее вещей — мамина. Все ее свободомыслие, желание измениться, быть индивидуальностью, выразились в одной единственной рюшке.
Он успел закрыть сумку ивернуться за стол. Но Серафима поняла, что что-то случилось и вперилась в него тревожным взглядом.
— Я в порядке, — не скажешь же ей, в самом деле, что обалдел, потому что принял ее мать за смерть, пока копался в ее сумке.
Она взяла его за руку и так они просидели около получаса. Наконец, он зевнул. Приступ еще не прошел, но экватор он перевалил. Желание бежать и орать сменяется усталостью и апатией. Захотелось положить голову Серафиме на плечо. Хотелось всплакнуть. Хотелось, наконец, поесть. И, самое главное — захотелось секса — бездумно, когда тело жаждет близости, не разбирая, кто перед ним. Подобное перенапряжение мозга часто оборачивается физическим желанием. Тело, испытав шок, ощутив на время, что такое смерть, жаждет доказать, что живо, что готово к новым свершениям. Спасенный из лап смерти организм ликует. Секс — лучший способ почувствовать, что ты существуешь. Тело хочет совокупляться, выбрасывать семя в самых разнообразных самок. Голова не думает в этот момент о детях, а тело думает. Оно хочет продлить свою жизнь, за которую так испугалось, вдохнуть ее в новые тела. Оно хочет размножаться. Ему нужно почувствовать, что оно живо. Дай ему сейчас десять женских тел, его хватит на всех. Они могут быть свежи и упруги или стары и дряблы, — тело жаждет контакта со всеми. В такие моменты не хочется нежностей, всех этих, по сути, бесполезных поглаживаний, которыми хомо сапиенс любит обставлять свои случки. Нужна лишь близость как она есть. Звериная, пыхтящая, неистовая.
Серафима не открывает глаз. Он поглаживает ее по плечу, а она задумалась о чем-то. Интересно насколько созвучны их мысли? Поле вокруг него, наверняка, уже заряжено желанием. Он стиснул легонько ее руку, вложив в это пожатие, как он думал, глубокий смысл. Глядя на ее профиль (кожа бархатистая, повсюду, если вглядеться, видны нежнейшие пушинки), он прикидывал, сколько времени ей еще нужно, чтобы настроиться.
Шепнуть, может, сейчас что-нибудь на ухо? Щипать за зад, наверное, еще рано. Можно погладить легонько изгиб поясницы. Слишком уж задумчивый, отсутствующий у нее вид, а нужно, чтобы она уже разумела, что к чему. Переменив позу, он тихо выдохнул, чтобы ослабить напряжение. Серафима спокойна, неподвижна, и, кажется, полностью ушла в себя.Лишь изредка отвечает на легкое пожатие руки, поглаживание пальцев. Спросила, не хочет ли он чаю. Встревоженный этим ее желанием пить чай, он почти закричал, что нет. Шутливо подтолкнул ее за зад, когда она наливала воду в чайник — ни смешка, ни единой эмоции. Она увязла в своих мыслях настолько, что не реагирует на импульсы, которыми он ее осыпает.
Тогда он попытался прижать ее к стене, но она нежно отстранила его руки, сказав «обожди» и устремилась к холодильнику. Смирившись, он сел на стул и отметил, что в паху уже каменная твердость. Она хочет сделать это элегантно — подмывшись, на кровати, без спешки? Но он так не может. Он облапал ее сзади, стал дышать в шею, попутно шепча глупости.
— Извини, я что-то не в форме, — сообщила она, потупившись, — И вообще, устала. Сейчас бы чайку.
Изумленный тем, насколько спокоен ее голос, он заглянул ей в глаза — не шутит ли, не играет ли с ним. Похоже, она серьезно. Главное, сохранять спокойствие. Он даже принял участие в приготовлении заварки. У нее было осунувшееся, но спокойное, едва ли не умиротворенное лицо. Неужели она не понимает, что ее отказ неуместен, опасен. Секс, случись он у них сейчас, помог бы решить массу проблем. Ей не придется утешать его, уверять, что ничего страшного, что это последний приступ, что потом будет лучше… Он бы не бесился от ее жалости. Они просто завалились бы в постель на полчасика, и встали бы оттуда уже обновленными, говорили бы о чем-то другом, и мысли их не вертелись бы по кругу. А теперь — сиди, пей чай и судорожно делай вид, что ничего особенного не произошло. Если бы только она согласилась. Скольких неловкостей, что караулят их сейчас, удалось бы избежать. Его желание — не простой животный инстинкт, оно многогранно, в нем смешаны и жажда взять реванш за свою неудачу, и стремление забыть страх, растворить его в удовольствии. Секс необходим ему, сию минуту, незамедлительно. Наверное, стоит усилить напор, дать ей понять, что на кону стоит большее, чем простая разрядка. Он не бесчувственное чудовище, которому плевать на ее желания и самочувствие. Но и она должна понять, что на самом деле кроется за ее отказом.
Он впервые столкнулся с подобной проблемой, прежде Серафима никогда не кочевряжилась. Чувствовал себя обманутым, без вины виноватым, растерянным. Что же теперь прикажете делать? Следует проявить ту самую участливость, которую должен иметь при себе на подобный случай настоящий джентльмен, и проявлять сейчас которую совсем не хочется? Раньше все разыгрывалось как по нотам, стоило кому-то из них лишь намекнуть о своих намерениях. Она возилась с чашками, слегка ссутулившись. Для того, чтобы добраться до него, ей пришлось сменить несколько видов транспорта. И стоит ли теперь отказывать? Несколько прядей выбилось из прически. Столько завитков, а суть — та же, что и у материной кички.
Ох, не вовремя ты ломаешься, Серафима. Он положил руки ей на ягодицы, как будто желая их поддержать, и сдавил их. Параллельно дышал в шею, стараясь, чтобы теплый воздух попадал ей за ворот. Она вырвалась, даже не обернулась к нему.
— Серафимочка, — начал он и осекся. Что следует сказать ей сейчас? Что ее отказ ранит его? Что для него секс сейчас — не простая прихоть?
— Что, дорогой? — спросила она тихо. — Извини, я же говорю — устала.
— Ну что ты, — зашептал в ухо.— Стесняешься? Я тебя всякую хочу…
Ноль реакции. Он обнял ее за талию и заставил посмотреть себе в глаза. Она была бледна, побелевшая кожа добавила ей сходства с матерью. Вид утомленный, пожалуй, никогда прежде она не выглядела так плохо, как сейчас. Под глазами появились голубоватые тени, белки глаз воспалены. На носу, вспотевшем, лоснящемся, отчетливо видна каждая пора. Он никогда не переживал из-за того, что она старше, искренне пленяясь ее прелестями. Возраст женщины в его числовом выражении никогда не волновал его. Важнее было то, как она выглядит, ее манера общаться, то особенное внутренне состояние, которое позволяет сказать — эта женщина молода и точка. Людмила тоже старше, чем он, и это никогда не заботило его.
Разумеется, после того, как Серафима примет душ, выспится, она снова станет свежа и молода. В данную же минуту он отчетливо видел перед собой полновесные сорок лет — подмазанные, завитые, но такие реальные. Затейливая прическа не умаляет возраста, а наоборот, подчеркивает его. И это печальное отрешенное выражение лица не красит ее.
— Ты же моя медсестричка? Моя развратница? — курлыкал он в ее безучастное ухо с сережкой-висюлькой (и серьги-то — материн фасончик, разве что покрупнее будут). — Хочешь, в больничку сыграем? Тебе же нравится.
— Не теперь.
— Мне хочется тебя.
Она отвела его руку и понесла чашки к столу. Он был вынужден произносить весь этот бред, всех этих «девочек», «лисонек», «заинек» и «кошечек». Называл ее всевозможными слащавыми именами, надеясь, что одно из них все же зажжет огонь внизу ее живота. Он трогал ее за ягодицы, это она ему позволяла, но когда пытался занятьсяюбкой, его руку сразу же и решительно отодвигали. Он ни разу не уговаривал женщину — долго, заискивая. Если дама отвечала на его посягательства категорическим отказом, он оставлял ее в покое. В конце концов, на его век женщин хватит. Умолять — неправильно. Это унизительно. Если его отвергали, он оскорблялся, но старался этого не показывать. Маскировал свое разочарование под равнодушие. Не эта, так другая согласится. Но теперь секс был жизненной необходимостью. Он боялся, что если все не закончится так, как он хочет, в нем что-то заклинит или перегорит. Слишком силен был приступ, нужно было истребить саму память о нем. Возбуждение достигло той стадии, на которой голова плохо соображает. Он произносил все эти пошлые словечки, и мучился от стыда и от отчаяния. Прижимался к ней поплотнее, чтобы дать ей почувствовать — его слова — не пустые любезности, ситуация серьезная.
Как низко он пал. Стоит на кухне со вздыбленным прибором и просит секса, как милостыни. Он сделал сотню заходов. Пытался быть нежным, авось, сжалится, растает. Разыграл печаль и обиду — все без толку. Она как холодная отварная рыба — бледна, и как будто и вовсе неживая. То, что у него ощутимо выпирает из штанов штырь, кажется, вовсе ее не трогает.
— Ты не понимаешь, что ли, — удрученно, без раздражения спросила она. — Я же говорю, что сейчас не могу.
— Но почему? — возопил он. И эта фраза означала провал. Нет ничего глупее, чем в подобной ситуации спрашивать — почему тебя не хотят. Это пустой, бессильный вопрос. Это значит — расписаться в собственной беспомощности.
— Я плохо себя чувствую. Плохо выгляжу. Мне нужен отдых, а не это.
—Ты прекрасна, как всегда! — господи, до каких еще глубин унижения ему предстоит скатиться? — Что за глупости?
— Я не хочу.
— Но я хочу! — не видишь, что ли? — в сердцах он схватил ее руку и положил ее на предмет, ставший камнем преткновения, — Мне-то что делать?
Она вырвала руку. Лучше бы она ударила его по лицу, унижение было бы не столь болезненным.
— Очень странно устроены твои мозги.А я думаю, что ты бы не развалилась. Даже ноги раздвинуть сил не осталось? Я не прошу ничего особенного. А ты ведешь себя как шамаханская царица.
— Мама правильно говорила. Ты думаешь только о своей пипиське.
Он посмотрел на нее как будто новыми глазами, не веря, что она сказала такое. И стал смеяться. Когда женщина говорит «мама мне говорила» это и правда, очень смешно. Эта фраза — сама по себе анекдот. Хрестоматия, вершина банальности. И слово «пиписька» в конце такой пафосной тирады кого угодно уложит на лопатки. Вот бы не подумал, что Серафима оперирует такими выражениями. Жаль, она не понимает, как это смешно.
— Вот чем вы занимаетесь длинными вечерами, обсуждаете мою пипиську.
— Оставь маму в покое.
— Потому ваш род и живет без мужиков. Кто бы такое терпел.
— Степа, угомонись. Мы простооба устали. У тебя был неудачный день. Приступ…
— Да если бы не ты, у меня бы не было никакого приступа!
Вот теперь она, наконец, очнулась. Вздрогнула, и посмотрела на него осмысленным взглядом, в котором была злость.
— В чем я виновата?
— Я же говорил, что не могу пока без лекарств, — что он несет? С каждым его словом расстояние между ними увеличивается. Не нашедшее выхода желание оборачивается ядом и заставляет его ненавидеть. Мир между ними уже невозможен. Даже если он извинится, это им не поможет.
Серафима как-то призналась ему, что у нее весьма небогатый сексуальный опыт, и что с ним она проделывает то, что раньше для себя считала невозможным. Но, оказывается, опыт, это не только правильно выбранная поза. Недостаток этого самого пресловутого опыта может дать о себе знать в самый неожиданный момент. Она соглашается на самые раскрепощенные сексуальные игры, позволяет ему проникать куда ему заблагорассудится, но не сумела почувствовать самых простых и элементарных вещей — есть моменты, когда отказ неприемлем. Она вот не стесняется переодеваться у него она лестнице для того, чтобы предстать перед ним в халате на голое тело, но совершенно равнодушно оттолкнула его руку, когда он положил ее на разбухшее уже до самых неприличных размеров свое достоинство. Бросила его маяться, и уселась пить чай. Как будто ей четырнадцать лет, и вести себя так — нормальное дело. Ее сексуальность — странная смесь из распущенности и всевозможных комплексов и табу. Тут и мать постаралась со своими больными сентенциями о том, что приемлемо а что нет, и нездоровое больничное окружение. Все эти медики, что мужчины, что женщины, в постели, он слышал, слегка с приветом. А кого она видела кроме них в своей наполненной работой жизни? Пару придурков-импотентов, к тому же женатых. Она сама рассказывала. Не самое удачное сексуальное резюме.
Звук, с которым она прихлебывала чай в полном молчании, казался оглушительным. На кухне было слышно лишь, как бьется его сердце — нервно, истерично, и как она втягивает в себя свой чай — с оттяжечкой, неспешно. Ее чмоканье было оскорбительно. Когда она встала, чтобы отнести чашку в раковину, он понял: она не согласится. И нагнул ее прямо возле мойки. Молнию на юбке расстегнуть не смог, пришлось задирать. Она не закричала, лишь пыхтела и ойкала. Пряди, выбившиеся из прически, попав в раковину, намокли.
Потом она заметалась по кухне. Он видел, что она собирается, ищет свою сумку, и понимал — Серафима сейчас уйдет. Он не станет ее задерживать, брать за руки, просить прощения. Потом, когда-нибудь, они, скорее всего, помирятся, дадут друг другу какие-нибудь обеты, которые оба постараются соблюдать. Они даже станут еще нежнее друг к другу, испуганные этой грозной ссорой. Но сейчас он не в силах. Пусть уходит. Да и что за жизнь бы у них была? Мать всегда будет вторгаться в любую, даже самую интимную область их отношений. Она, неутоленная, раздосадованная своей жизнью, будет жрать его жизнь, и причавкивать от удовольствия. Она постарается получить все, что есть у них с Серафимой, будет наслаждаться каждым ее оргазмом, говоря попутно, что все это — гадость и неприлично. Старая неудовлетворенная ханжа, она сожрет любого, кто подвернется под руку.
Он отодвинулся, чтобы обеспечить ей проход в прихожую. Даже включил свет, чтобы ей удобней было надевать пальто и ботильоны. Воистину, она одевается неправильно. Поначалу он думал — ей самую малость не хватает вкуса. Но сегодня он, наконец, понял, что это самое «чуть-чуть», которого ей не хватает до того, чтобы быть элегантной, на самом деле вовсе не «чуть-чуть». Это самое опасное, что может подкарауливать женщину — желание стать бабой, на генетическом уровне заложенное стремление выглядеть, как твоя мать. Преувеличено вежливо открыл перед ней дверь.
Он понимал, что его занесло не туда, но сделать уже ничего не мог, даже находил удовольствие в том, чтобы оскорблять ее. Потом уже он будет переживать из-за того, что наговорил гадостей, будет извиняться, но сейчас, подхваченный потоком собственной ненависти, несется неведомо куда — и ему это нравится! Никто не остановит его. Это был своего рода экстаз, не хуже эротического. Это все плоды приступа. Могла бы отдаться вовремя, так нет же, встала в позу. Она пыхтела, дергая молнию на ботинке, которая, как это часто бывает в подобные моменты, заклинила. Потом, не попрощавшись, вышла. То, что она громко хлопнула дверью, его обрадовало. Классическая ссора. Разыграно безупречно. Четыре с половиной литра ярости текут по венам. Даже хорошо. Наступил ногой на Алисин кубик. Резкая боль немного привела в чувство. Лег в постель, натянул на себя одеяло и подумал о том, что целое лето без Алисы, наверное, не выдержит. Всю ночь не мог отключиться, а под самое утро сон, наконец, сморил его, но лучше бы он вообще не спал. Опять снилась ему какая-то зловещая невеста; наполовину женщина, наполовину мифологическая уродина. Он это прекрасно понимал, хотя лица ее не мог толком разглядеть — она все отворачивалась, хихикая. Проснулся от собственного крика. Он выпил воды, подошел к окну, вгляделся в темное холодное утро. Все облепила изморось — деревья, фонарь, который еще горел, контейнеры-гиганты. Подумал, не потому ли приснилась невеста, что Серафима хочет меня захомутать? И меня предупреждают, что этот брак будет чудовищным? Или это болезнь какая-тоуже готова напасть, — не ерундовая простуда, а настоящая болезнь, — из тех, названия которых не принято произносить вслух? А может, просто грядущая разлука с Алисой, которая обернется для него сильнейшей болью, так во снах отражается.
Петр
Во сне он сегодня сам себе гадал на картах Таро. Карта ему досталась — «Колесо фортуны». «А она, интересно, выпала в прямом положении или в перевернутом?» — подумал он с тревогой и проснулся. Непонятно, улыбнется ли ему удача, но воспользоваться ею шанс у него точно будет.
Речь он сочинил такую. «Серафима, вы знаете, мы с вами во многом очень похожи. Темнить, ходить вокруг да около — не в вашей и не в моей натуре. И если есть в чем признаться — значит, нужно признаться…» Потом «во многом похожи» он заменил на «слеплены из одного теста». Потом в гневе разорвал листок. Не можешь придумать что-то нормальное, будешь говорить те глупости, что придут тебе на ум.
Перед больницей почистил туфли, перекладывая букет из руки в руку. Охранник, который пучился сегодня на всех похмельными глазами, пропустил его без звука, даже изобразил подобие улыбки. Он считал повороты, которые следовало миновать для того, чтобы попасть в ординаторскую, и иногда перекладывал букет из руки в руку, потому что целлофан предательски намокал. Взглянул на часы — он пришел на двадцать минут позже, как и планировал. Быть в числе первых ему сегодня не пристало, он тут с боку припеку, нужно блюсти субординацию. За указанной дверью раздавались взрывы смеха. Постояв какое-то время, он спохватился, что кто-то может увидеть, что он топчется у двери, как неприкаянный, и заглянул в ординаторскую. Без стука, в конце концов, его пригласили на праздник. Она стояла во главе стола (они все стояли), похожая на греческую богиню со своей косой, обвивающей голову. Она уже чуть-чуть навеселе. Подняла на него глаза, и одарила искренней улыбкой. Под потолком подрагивают кое-где воздушные шарики с надписью «С днем рождения!». Не столе контейнеры с салатами, бутылки и тарелки с нарезанными на кусочки фруктами.
— Петр Семенович, вставайте рядом со мной! — почти завопила она и подняла руку с бокалом: — Товарищи! Это мой друг Петр Семенович Высокий, прекрасный человек и ученый.
Наверное, многие из них решат, что он тоже врач, ну и чудненько. Все разыгрывалось, как по нотам, даже слишком хорошо. На него не косятся, многие его узнали, с ним спешат выпить и спрашивают, достаточно ли материала для статей он находит у них в больнице. Но главное, он стоит рядом с Серафимой, и это не вызывает улыбочек и смешков. Почему он боялся сказать ей раньше? И билеты удалось передать как нельзя лучше — она сама оттащила его в сторонку, чтобы пошушукаться.
— Серафима Аркадьевна, — он протянул ей розовый конверт, который покупал еще на Машину свадьбу, да тот запропастился на годы, — примите от меня, пожалуйста.
— Вы что еще удумали? — Она даже расплескала чуток шампанского, — и думать не смейте.
Открыла, достала листки. И, завизжав, бросилась ему на шею. Теперь уже и он облился.
— Петр Семенович, миленький! Вы знали! Знали! Как же все-таки хорошо вы меня изучили. Я же так просто ляпнула, что хочу посмотреть!.. А Вы!..
— Я полагаю, вашему спутнику спектакль тоже понравится…
— Спутнику? Это вы про себя? Вы серьезно думаете, что я еще кого-то могу пригласить, кроме вас? — И она игриво ударила его по руке. И поцеловала в щеку. А ее сослуживцы захлопали и заулюлюкали и налили еще.
— Серафима, не напивайся. Тебе сегодня в театр, — сказал ей кто-то.
— До семи я еще десять раз протрезветь успею. А если что, Петр Семенович не даст мне упасть. Правда, Петр Семенович?
«Никогда. Никогда я тебе не брошу, не предам. Взгляда даже от тебя не отведу».
— И прическа-то у нее, вы поглядите, — прямо театральная. Как знала.
— Серафима, тебе не надо домой заехать, чтобы платье поменять?
— А чем тебе ее платье не нравится? Сима, не слушай ее, она просто завидует. Ты сама сегодня — звезда подмостков.
Ему и самому ударило в голову — не от шампанского, нет.
Но колесо фортуны повернулось за какую-то долю секунды. У Серафимы зазвонил телефон. Еще не слыша, о чем она говорит, он уже по выражению ее лица понимал — что-то случилось. Да что там — по позе ее в то время, как она стояла к нему спиной, он все понял. Что-то не так. С нею. С тем, кто ей звонит. И со всей этой его затеей с театром.
Он впервые видел, чтобы человек трезвел так быстро. Беззаботность ее как ветром сдуло, рот сжала так, что скулы еще сильнее обозначились. И появилась на дне глаз какая-то горечь, отрешенность. Будто ей дали пощечину и она в шоке. Потом она вся подобралась, заметалась по ординаторской, разыскивая свои вещи. Она еще что-то шипела в трубку, но уже закидывала в сумку какие-то коробочки и тарелочки со стола. Он еще какое-то время цеплялся за это колесо из сна в попытках не дать ему провернуться, раздавить себя. Он наделся, что она говорит с матерью, которой приспичило внимания, и которая бесится, что дочке весело. Но вот она произнесла: «А я тебе говорю, чтобы ты не волновался». Нет, все-таки это Степан. «Даже боясь выйти из дому, он в состоянии испортить тебе жизнь.»
Серафима даже объясняться ни с кем не стала. Судорожно пошарив глазами по столу: «не забыла ли прихватить что-нибудь важное?», она рванула к выходу — уже не грациозная греческая богиня, а ломовая лошадь, заслышавшая звуки горна. И только когда она была уже в дверях, взгляд ее наткнулся на него. Кажется, она в ту секунду даже не понимала, кто перед ней, на кого она смотрит, мыслями она была уже очень далеко.
— Петр Семенович, — протараторила, — я буквально ненадолго отбегу. Срочное дело. Вы подождите меня тут, хорошо?
А сама глаза отводит. Ни намека уже в голосе на доброжелательность и интимность. Ни тени кокетливости. Она разговаривает с прилипшим к ней как банный лист знакомым, который не дает ей рвануть с места.
И прокричав:
— Товарищи, продолжайте веселиться, а я скоро вернусь! — Серафима выскочила за дверь, даже не поняв, что он не успел ей ответить.
И растаяло волшебство, и вернулись тревоги и подозрения. И хотя какое-то время ему еще подливали, ему казалось, что он тут уже всем в тягость. И больно было оттого, что никто и не спросил, куда же убежала Серафима. Все и так все прекрасно понимают. Он смешон. Какое-то время в ординаторской еще царило смущенное оживление, но потом все стали расходиться. И про каждого ему казалось, что тот смотрит на него на прощание с ехидной улыбкой. Наконец, находиться посреди малознакомых людей стало невмоготу, и он вышел в коридор, притаился на одной из скамеечек. Настроился на долгое ожидание. Решил позвонить Серафиме и предложить ей встретиться уже в театре. Но обожгло мыслью — а если она уже доехала до Степана? А если они уже?.. В результате написал сообщение и сложил руки на коленях, как паинька. Мимо скамейки то и дело проходили те, кто видел его триумф в ординаторской, и стало совсем тошно. Иногда все озарялось шальной надеждой — да нет же, Серафима и правда вышла по делу, и сейчас вернется. И будет снова веселая суета вокруг стола, и будет она снова с тобой кокетничать. Но он уже и сам прекрасно понимает, что ничего этого не будет. И когда она придет в театр, она вежливо высидит с ним оба отделения, но то волшебное, что было сегодня между ними, уже ушло.
Телефон тренькнул, пришло сообщение. Может, у них в больнице плохо со связью, может, Серафима сто раз уже пыталась поговорить с ним, и телефон хочет ему об этом сообщить? Но нет, это он напоминает, что ему давно уже пришло письмо на электронную почту от Степана Скворцова. Как же вовремя. Если Бог посылает тебе терзания, будь уверен, ты в состоянии их выдержать. Но что-то он уже стал сомневаться в своих силах.
Он должен растолковать Степану его сон, пока тот страшно подумать чем занимается с Серафимой? Да к черту Степана. Он прямо сейчас позвонит Серафиме, чтобы сказать ей про встречу в театре, и ему плевать, чем они там занимаются. Он ее пригласил, а она согласилась, все остальное неважно. Но Серафима была, конечно же, недоступна.
Он не помнит, чтобы когда-нибудь время тянулось так медленно. Он уже написал с телефона ответ девушке, которая прислала сон про своего кота. Это заняло еще пять минут. И она сегодня, как назло, единственный клиент.
Махнув на свою гордость рукой, стал все-таки читать письмо от Степана. Какой-никакой, а способ отвлечься. В конце концов, рабочая рутина, обыденные простые действия, вот что ему сейчас нужно. Ладно, Степа получит ответ. Степан в этот раз расстарался, прислал сразу несколько снов. Держа все время в поле зрения цифры наверху экрана, показывающие время, он не мог сначала сосредоточиться на смысле послания. Однако, несколько слов, которые выхватил глазами, заинтересовали. Он стал читать более вдумчиво. Ты гляди-ка, у Степы, кажется, назрели проблемы. Привыкнув, что Степин сон всегда — скучный, бесполезный, он привык читать его письма вскользь. Изо дня в день одни и те же страхи, просто в разных обличьях.
Но сегодня он видел перед собой совершенно другой сон, и сон этот ему категорически не нравится. Надо бы почитать и предыдущие Степины письма. Он стал изучать все, что вывалил на него Серафимин друг за последний месяц. Следовало признать, ему нужно было задуматься и раньше, просто он был зашорен этим своим вечным к Степе пренебрежением. Он прочел сон про свадьбу и констатировал — Степа наконец-то дождался своего несчастья. Вот оно, лезет буквально из каждой строчки. Последние несколько дней Степану явно дают понять — несчастье уже близко, все предпосылки для него уже сформированы. «Резкое ухудшение здоровья», «несчастный случай», «болезнь». А вот и образ похорон, могилы. И картинки того, как Степу будут оплакивать, поминая, родственники и друзья. Если Степан прямо сейчас не изменит текущий ход жизни, то какие-то его планы с очень большой вероятностью приведут к летальному исходу. Нечасто на его памяти люди, которые видели подобные сны, отделывались легким испугом. Когда так явно и настойчиво лезут погребальные образы, то нужно отнестись со всем вниманием. Наталья перед смертью видела ту же самую яму. И эта невеста… Степану Смерть настойчиво трезвонит о том, что присмотрела его. Причем, «свадьба» означает не просто смерть, а смерть внезапную, неожиданную.
Смерть подает свои сигналы под вуалью привычных вещей, вполне, на первый взгляд, безобидных. Могила во сне никогда не будет «могилой», и похороны обставят как «копание картофеля на грядке», но, как говорится, кто знает, тот понимает. У смерти во сне почти всегда благовоспитанные личины, про иной сон ничего плохого не подумаешь, в то время как он на самом деле роковой. У Степана, казалось бы, все так празднично, вот, свадьба, церковь, ритуальные костюмы, черный у жениха, белый у невесты, но свадьба — не к радости, ой, не к радости. Гарнир из предыдущих и последующих снов тоже важен, он показывает, что приведет сновидца к такому положению вещей — а они, как ни крути, во всех снах идут рука об руку — несчастный случай и скоротечная болезнь. Не маньяк ждет Степана и не раковая опухоль его может угробить. Тут что-то другое, скорее из разряда «вышел на улицу и попал под машину». В любом случае, если учесть время, когда явились сны, Степе следует пресечь все контакты с окружающим миром на предстоящие дни. Отменить поездки, встречи, если они намечены. Сидеть и читать книжки, и не рыпаться. Обо всем этом следует Степану сказать четко и ясно, не жалея его чувств. Сновидцы часто негодовали, когда он говорил им о том, что Смерть ходит за ними по пятам и уже прицелилась, возмущались, что за глупости, с чего вы взяли, что такой веселый и праздничный сон, про свадьбу, говорит о чем-то плохом? Он всегда отвечал — решение, ограничить себя на пару дней в перемещениях или нет, за вами, но я бы советовал все же… Многие потом благодарили, писали — и правда, там-то и там-то, куда я собирался, был взрыв или ДТП.Некоторые возмущались — вот я вел себя как ни в чем не бывало все эти дни, и ничего со мной не случилось. Страшнее всего было, когда, после такого сна человек замолкал навеки.
Мимо прошли двое, которые были на празднике, посмотрели на него вопросительно и иронично. Будто понимают, что он борется с искушением помочь смерти угробить соперника. Да, грешен, на какую-то долю секунды испытал чудовищное желание оставить все, как есть. Удалить это письмо. Дать Степе жить своей жизнью, сколько бы ее ни было отпущено, а вечером просто пойти с Серафимой в театр, и выпить там еще шампанского… А со Степой будь что будет. Но так он поступить конечно не может, не сумеет потом с этим жить. Нет, ответ он конечно напишет. Просто в этот раз не станет церемониться со Степаном. Сказать ему все как есть — и послать куда подальше — я, мол, вас предупредил, но больше в няньках ходить у вас не собираюсь.
Закончил письмо, пару строчек, так: «лишь часть нашего будущего фатальна, а кое-что мы можем и обязаны изменить. Предпосылки для несчастного случая у вас уже сложились, но изменив на время течение своей жизни, вы убережете себя от него. Главное, отнеситесь к ситуации со всей серьезностью». Степина мнительность на этот раз будет очень кстати. Не сомневайтесь, что после такого он замуруется дома и дышать станет осторожнее. Теперь следует ожидать шквала писем от Степана. Он все волновался из-за ерунды и трепетал, как лист, от каждого неосторожного слова, а уж что теперь с ним будет, страшно себе представить. Главное, быть твердым. Захочет жить — поостережется. Он проверил, что письмо ушло, и отправил Степана в бан. Набрал Серафиму еще раз — безрезультатно.
Она не перезвонила ему ни в четыре, ни в пять, ни в шесть. Сначала он не сомневался, что она выйдет на связь, просто бесился оттого, что не мог не представлять, где она сейчас и с кем. Все падал и падал в бездну. Не мог удержаться от того, чтобы не истязать себя, не мог обуздать свое воображение. А иногда мерещилось: вот сейчас, наконец, раздастся звонок и она весело скажет, что все это время была тут рядом, в больнице и уже летит к нему. Или даже ее рука опустится ему на плечо.
Не дозвонился. Поехал в театр и ходил туда-сюда перед входом. Слышал, как дали первый звонок. Снова набрал ее, уже зная, что это бесполезно. Да почему же она не отвечает? Ведь выходила же в сеть. Он ждал и тогда, когда спектакль уже начался. Снял пальто в гардеробе и остался в вестибюле. Ушел только под конец представления. Цветочки Серафимины оставил гардеробщице.
Дома решил, что лучше в его положении будет не рыдать и заламывать руки, а заняться работой, и полез в интернет. И с ужасом, но и с каким-то постыдным мрачным удовлетворением нашел статью: «В Чирковицком районе найден труп девушки, пропавшей еще в сентябре». Узнал с содроганием, что Катю нашла ее подруга, он так понял, что та самая, принаряженная. Увидела в лесу обрывок какой-то цветастой ткани, — и руку со скрюченными пальцами. Убийца или убийцы присыпали Катю землей, но неглубоко, и дожди вымыли обрывок платья — жуткий, взывающий о помощи лепесток.
После этого он сломался и начал пить жадно и много. Набрался и принялся трезвонить Серафиме, уже не смущаясь тем, что она увидит кучу пропущенных. Жалел себя, он так ее любит, а она ни гугу. Потом стал бояться, что с нею что-то неладно. Потом представлял ее со Степаном и злился. Создавал сам себе надежду — кривенькую, хлипкую, а потом сам ее ломал. Бросался сто раз проверять почту и телефон, вдруг пропустил весточку от Серафимы с извинениями — за что? — за забывчивость? за что, что она любит не его? Что ей плевать на его чувства? И оставлял ей сообщения на автоответчике — сначала деланно-взволнованные мол, Серафима, я беспокоюсь, все ли у вас хорошо, потом… Хорошо, что не помнит, что говорил потом.
Поспать ему, разумеется, не удастся, и это паршиво. Сон мог бы принести разгадку, пусть и плохую, трагическую, но, по крайней мере, он бы знал. Ответ на вопрос, который тревожит с такой силой, не может не явиться во сне. Сотни раз он уже засыпал с беспокоящей мыслью, и утром вставал убежденный — то, что он подозревал, о чем думал, сбудется. Или не сбудется. Сон рисовал правдивую картину наступающего дня. Знание, которое он давал, возможно, и не радовало, но оно подготавливало, и было понятно, чего следует ждать. Пускай он увидит этой ночью, что у его любви вообще нет шансов, лишь бы знать. Сапожник без сапог, вот кто он. Занимается тем, что сам не в состоянии осилить и старается помочь другим, не умея помочь себе. Забыться бы хоть на пару часиков во время этого мрачного ожидания, и приоткрыть завесу тайны. «Хотя — нет никакой тайны. Ты же все прекрасно понимаешь.»
В результате, когда агония набрала полную силу, когда ее ящик для голосовых сообщений был переполнен, он решил Объясниться Раз и Навсегда. Но, положив руки на клавиатуру, увидев перед собой буквы, поостыл. Фразы, что кипели внутри, превратились в бессмысленную словомешалку; то, что казалось таким значительным, вдруг поблекло. Порыв сказать правду иссяк, унесся как порыв ветра. Да и какую правду он хочет сказать? И он написал просто:
«Серафима, не переживайте из-за того, что вы сегодня не успели в театр. Сходим как-нибудь в другой раз. Знаете, а мне предложили новую работу в ….. Очень хорошее место, и оплата лучше, одно плохо — не смогу ездить к вам как раньше, это на другом конце города. Всегда искренне ваш друг.» Перечитал — спокойное, не язвительное письмо, никаких тебе частоколов восклицательных знаков, говорящих об отчаянии, или многозначительных троеточий. Все в рамочках приличий. Да, хоть Серафима и не попала в театр на желанный спектакль, она получила кое что получше. Ну, может, и не что-то получше, но уж точно то, что хотела. Это его ей подарок — живой и здоровый Степа. Отправив письмо, он какое-то время читал письма форумчан. Одна женщина написала: «как хорошо, что вы есть», и снова набежали слезы. Плакал, потому что наконец-то осознал до конца, что не будет больше с ней видеться. Не будет ни обмена шуточками в коридоре, ни кофе у автомата. Будь счастлива, и с днем рождения, Серафима.
Глава 10. Степан и Серафима
Степан
Проблема с хутором Барашка разрешилась неожиданно и с поистине царским размахом —вскоре после его ссоры с Людмилой хутор сгорел. Правда, не до тла, выгорела лишь часть дома и курятник. Никто из родственников Барашка не пострадал, но все же. Изумленный масштабом бедствия, он совершенно искренне сочувствовал Людмиле, когда она сообщала ему эту новость, и не сразу осознал — Алиса никуда не едет. Вымолил, пусть и ценой жизни нескольких кур. Пусть и кособоко, но желание его сбылось. И он даже пытался Людмилу утешать, а внутри зудело радостно: Алиса останется с ним. Барашек не погрузит ее в свою машину и не увезет на все лето.
Теперь следовало решить, что делать с поездкой за Реланиумом. После ухода Серафимы было еще два приступа. Первый — почти сразу же, когда он осознал, что натворил. Ладно, он извинится, произнесет все, что должен сказать. Но выходить на связь с целью помириться и между строк покаянной речи спрашивать ее про Реланиум — это подло. Они помирятся, обязательно. Он найдет подходящие случаю слова, будет убедителен. Но как пережить эти дни?
Но зверь сам прибежал на ловца. В самый разгар мучений ему позвонил его бывший дилер — позвонил сам, и спросил, отчего так давно он к нему не обращался. Есть «клубный» деликатес: экстази, бутират, кокаин. Надо же, и в этой сфере наступили трудные времена и приходится прибегать к маркетинговым уловкам. Не было на его памяти случая, чтобы дилер сам звонил клиенту. Пришлось сказать: «я на просушке». И ту же в мозгу пронеслась яркая, как комета, догадка:
— А что-нибудь… аптечное у тебя есть?
— Например?
Оказалось — есть! Реланиум был у него все это время буквально под носом. Господи, да он и принимать его не будет. Сам факт того, что дома у него будет храниться запас на черный день, убережет от приступа. То, что он знает, что в выдвижном ящике стола у него лежат ампулы, даст силы на то, чтобы ходить на работу, а там глядишь, приступы и вовсе угаснут. Ну, может, пару ампул он и расколет, но остальное — про запас. «Слезать» нужно осторожно, постепенно. Но цену, однако, товарищ заломил… И сказал, что меньше чем с упаковкой и связываться не будет — никаких «поштучно». Но не менее чем деньги, важен вопрос, где они встретятся. Простая для кого-нибудь другого и непосильная для него задача — съездить на другой конец города и забрать коробочку весом сто граммов. Она представлялась ему в виде задания из учебника: из пункта А следует пешеход, а навстречу ему, из пункта Б, идет другой. Встретятся ли они, если у пешехода, что следует из пункта А, сдадут по дороге нервы? Он убеждал парня приехать к нему домой, но уломал лишь на встречу на нейтральной территории. А это — шесть станций метро, пересадка и довольно длительная прогулка пешком. Ничего, он доедет. Один час дороги — туда и обратно, — и все. Лекарство поможет ему прийти в себя, а там уж он сам, потихоньку выправится. Сейчас он совершенно расхристан. Денег на психотерапевта нет. Один прием у него стоит, как пять ампул Реланиума. А ему хватило бы и одной сейчас, чтобы стать человеком. Лег вечером, полный решимости, и даже поспал.
А утром прочел письмо от Петра Семеновича, которое он раньше не заметил. Непривычно сухое и сдержанное. Но страшен был не тон, а смысл. «Вам, Степан, я бы сейчас настоятельно советовал минимум три дня сидеть дома. Из ваших сновидений четко видно, что вам угрожает смертельная опасность. Уверяю Вас, лучше вам сейчас уйти в добровольный карантин». Он долго не мог пошевелиться, ошарашенный таким ответом. Петр Семенович всегда нес утешение. Его письма были облегчением. Их приветливый слог, общий оптимистический настрой всегда давали силы бороться, помогали не хуже, чем сеанс у психотерапевта, если не больше.
Перезвонил дилеру, снова униженно попросил того приехать к нему, наврал, что болен, в ответ услышал «нет», тихое, сухое, как будто змея прошипела. Да вы все издеваетесь? Чтобы хоть чуть полегчало, чтобы не бояться смерти, нужен Реланиум, но если он поедет за Реланиумом, смерть ждет его?
Что может случиться? Хотя бы намек, хоть полсловечка — кирпич ли ждет его, полусвесившись с козырька подъезда; наступит ли он ногой на ржавый гвоздь, что таит на своем острие столбняк? Петр Семенович говорит не высовываться из дому минимум три дня. На несчастный случай хватило бы пары секунд, все остальное время — страховка, вата, в которой его хотят до поры схоронить. «Предпосылки для несчастья уже сформированы». И как это понимать? Несчастье ждет уже где-то в образе льдинки, услужливо расстелившейся неподалеку от острого камня, или это рекламный щит, задумчиво покачивающийся на последнем шурупе? Или едет уже куда-то водитель, что решит, эх, была не была, проскочу? Одна из сотен миллионов возможностей, что расстилаются перед ним, может с высокой степенью вероятности оказаться смертельной. Но ведь вовсе не обязательно он напорется именно на нее. Запросто может быть и так. Он доберется до паренька, выкупит ампулы, вернется домой, и лишь на следующую ночь в подъезде прозвучит шальной выстрел, выпущенный каким-нибудь придурком. Или даже так: уже прошла мимо его двери на улицу бомжиха, чихая вокруг себя туберкулезом — а он не вышел в этот момент на лестничную клетку. Из миллиона у него всего один шанс.
Он написал Петру Семеновичу письмо, в котором пытался выяснить — когда же все-таки? «Три дня» — это начиная с сегодняшнего или с завтрашнего? А опасность вот прямо—таки огромная, или так себе — огромненькая? А Петр Семенович не перебдил в данном случае?
Попросил разрешения отлучиться из дому «на часик». Пытался торговаться, сказал, требуется лекарство. Лукавил, интересовался, а может, то, что он рискует остаться без медикамента — и есть тот самый несчастный случай? Про хутор Барашка написал, может, «смертельные образы» вообще были про тот пожар?
Но Петр Семенович не только не ответил, но и даже не прочитал письмо, хотя выходил в сеть. Завыть хотелось. Когда до назначенной встречи с дилером оставалось только четыре часа, ответа от Петра Семеновича так и не было. Он метался по квартире, подбегая к компьютеру каждую секунду. Неужели эту головоломку ему предстоит решить самостоятельно? Какое искушение, получить мягкий успокаивающий ответ, ну конечно, Степан, часик вам погоды не сделает, езжайте за своими препаратами.
Рисковать или нет? Вполне возможно, даже, скорее всего, через два-три часа он уже будет дома, и употребит ампулу по назначению. И потом — звонок Серафиме, вероятно, встреча с нею, радостное и сладострастное примирение. Каждый следующий день будет начинаться со счастливой мысли — Алиса не уедет от него. Где сейчас взять трезвую голову, чтобы взвесить свои шансы на жизнь и на смерть? Так необходимая сейчас ампула содержит в себе одновременно и залог счастья и вероятность несчастья. Решил, подбодряясь собственной смелостью: поеду. Вечером уже, наверное, увижу Серафиму, а через пять дней напишу благодарственное письмо Петру Семеновичу, мол, спасибо, уберегли. И никогда никому не расскажу про этот марш-бросок. Серафиме про Реланиум тоже знать не следует, пусть думает, что завязал. Скоро он и правда, завяжет, ему уже лучше. Все эти приступы не идут ни в какое сравнение с теми, что мучили в начале болезни.
Деньги выгреб все, что были, вытряхнул даже те червонцы, которые Серафима, находя на полу, складывала в керамическую сувенирную пепельницу, пересчитал. Ситуация улучшилась, но не хватало еще чуть-чуть. Со стыдом запустил руку в карман Серафиминой ветровки, что болталась в кладовке, нашел еще десять металлических рублей, целое состояние. Придется волочь всю эту мелочь и как-то убедить дилера, чтобы он ее взял. А тот капризен. Повидал уже, наверное, все модификации человеческого отчаяния. Умеет отбрить, если просят в долг, знает, как плачут мужчины, слышал самые невероятные обещания. Когда они имели товарно-денежные отношения несколько лет назад, он, Степан Скворцов, представлял собой высшую, если можно так сказать, разновидность покупателя. Был относительно известен и платежеспособен. С тяжелыми наркотиками не связывался, просил только каких-нибудь таблеточек или гашишу, которые всем известно, больше признаки душевного благополучия и насыщенной жизни покупателя, чем деградации и отчаяния. Парень, скорее всего, станет воротить нос от его мелочи, примется ругаться, что не возьмет, что ему не сдалось. Придется увещевать. Убеждать, что везти товар обратно неразумно, а деньги, они и есть деньги. Тот помучает для порядку, а потом примет несколько бумажек и без счету монет, и отдаст коробочку.
Может быть, потом даже следует зайти в туалет у метро, и уколоться сразу? Домой приедет уже нормальным человеком, а не комком нервов.
По лестнице сбежал стремглав, размахивая сумкой с мелочью, авось, если кто и ждет его, так поостережется. Он станет держаться подальше от дороги, в метро будет дышать по системе, а главное, считать в пути минуты, отделяющие от возвращения домой. Простой мерный счет отвлекает, структурирует мысли. На улице прескверно, свирепствует ветер из разряда тех, про которые хочешь понять, откуда он дует, да не можешь, кажется, что задувает отовсюду. Сразу несколько смерчей ворошили волосы на затылке, лезли за ворот, терзали лицо. Далеко в небе осталась узенькая рваная полоска промеж облаков, через которую проникало немного последнего солнечного света, и которая на глазах затягивалась, грозя оставить город в темноте. Как щель в закрывающейся двери рая. Скоро небо захлопнется над головой и станет совсем тошно. Деревья, черные, голые, корчились ветвями. Чуя носом легчайшую водяную взвесь, не дождь, а так себе, простая сырость, он спешил, как мог, едва не переходя на бег.
В метро высыпал пригоршню мелочи в окошко кассы, следя за тем, чтобы шевеление нижней челюсти не выдало возбуждения, сказал: мне один жетон, извините, что мелкими. Девица принялась считать, ловко пуляя монетки по столу, и возопила: «не хватает!»
«Дура, — хотелось закричать ей, — я просто так долго он не был в метро, что уже и забыл, что жетон не стоит больше пятьдесят рублей! На еще десять — подавись. Знала бы ты, чего мне стоило сюда прийти». Но вместо этого лишь состроил извинительную гримасу. Он вышел из дому почти на час раньше, поэтому пока еще не волновался из-за того, что опоздает. Но только из-за этого и не волновался.
Прошла мимо женщина, точь-в-точь Серафимина мамаша, зыркнула на него. Понял, что это не она, слишком поздно, сердце успело ухнуть и застучало как бешеное. Вспомнил не к месту Серафиму. У нее, когда она стояла в последний раз у него на кухне, заваривая чай, попахивало изо рта. Почему-то воспоминание о том запахе помогало чувствовать себя чуть мене виноватым. Она ждет, когда он позвонит. Нужно дать себе какой-нибудь обет. Как залог того, что эта затея, предпринятая в самый разгар опасности, закончится успешно. И он вернется домой целым и невредимым. Да, нужно дать немедленно себе обет, «Господи, если все в дороге будет хорошо, я не только покаюсь перед Серафимой, но и сделаю все, что она требует. Да хоть женюсь». Он и сам понимал, это жалкий зарок, но другого пока не сыскалось.
Ему выдали новехонький жетон, он прошел через рамку. Смотрел по сторонам. В метро столько всего может приключиться. Все двадцать пять минут, в течение которых поезд тащился до Невского проспекта, он был как ужаленный. Под курткой образовалось влажное душное тепло, не менее противное, чем стылый липкий холод. А если паренек не придет? Или не дождется? Уйдет или не уйдет, — терзал он себя в такт с покачиванием вагона. Переживания хорошо накладывались на стук колес, получалась ритмичная нервозная песенка — «йдет-неуйдет-уйдет-неуйдет-уйдет». Между «Горьковской» и «Невским» поезд остановился, и в повисшей томительной тишине раздался равнодушный голос машиниста: «Стоим пока». Измученное сердце, которое, казалось, уже захлебывается кровью, бессильно повисло в груди, обмякло, а потом задергалось с новой силой. Разорвать двери вагона, как меха гармошки, выскочить на рельсы и дойти последние метры пешком! Заколотить по кнопке связи с машинистом, проорать, что он опаздывает. Потом стало казаться, что электричка остановилась не просто так, что что-то случилось на пути, раз им нет ходу вперед. Воображение услужливо подсовывало варианты: теракт в одном из вагонов, драка где-то со смертельным исходом, пожар.
Люди, сидели со спокойными лицами и, кажется, вовсе не паниковали. Им-то легко было осознать, что задержка вызвана простой необходимостью подождать, пока отправится идущий перед ними состав. Его и самого когда-то не трогало, если поезд задерживался в пути. Состав стоял всего-то шесть минут, но каждая из них, наверняка, стоила ему миллиардов кровяных телец, что были безвозвратно испорчены.
Прорвавшись сквозь бурлящий людьми вестибюль, он увидел дилера, ждущего в условленном месте — тот спокойно пялился в телефон. Держась за сердце, которое слишком много перенесло сегодня, подошел к нему, еле передвигая слабые, ставшие мягкими ноги. Улыбнулся, вложив в губы последние силы. Дилер, кажется, даже обрадовался встрече. Увидев мелочь, не кочевряжился, и даже пересчитывать не стал. И выдал, наконец, крохотную коробочку.
Полдела сделано. Но когда он бежал обратно от метро, бульварные лужи уже были все в радужных пятнах от света фонарей. За супермаркетом начинались мрак и жуть. Дождь хлестал уже вовсю. Главное, держаться поближе к фонарям, к приличным гражданам. Кто, в самом деле, полезет лишать жизни человека, когда на улице еще так людно? Машины здесь не ездят, и ни одна из них не в состоянии долететь досюда, если ее вынесет с дороги. Надо думать о награде, об исходе этой авантюры. О том, как он окажется дома, и положит спасительный Реланиум в ящик стола. С ним здесь ничего случится. Смерть вряд ли расставила свои капканы на площади или в метро. Он и знать, может, не будет, в каком обличье она его подкарауливала. С завтрашнего дня он будет паинькой, никуда не выйдет из квартиры все пять дней, а если нужно, а то и дольше. Он выполнит все предписания, дайте только возможность сегодня вернуться живым.
Да и к тому же, Петр Семенович не всегда бывает прав. Эта мысль была крамольная, кощунственная, но следует признать, не такая уж и несправедливая. Толкователь не лучше всех этих докторов, которые, увлекшись страховкой, забывают о самом пируэте. Не раз было и так: он ставил клиенту диагноз «смертельный», а на проверку все оборачивалось какой-нибудь травмой коленной чашечки или дракой. Петр Семенович любитель попугать. Но на этот раз все обойдется. Каким блаженством будет скинуть одежду и, опуститься в горячую ванну. В намертво облепивших джинсах, с руками, покрытыми многими слоями бактерий (нужно будет не только помыться, но и чем-то обработать), с каплей, свисающей с носа, он бежал и думал — вернусь, как пить дать, вернусь.
И он добрался без единого приключения. На улице еще встречались благовоспитанные мамаши с детьми, а до самой квартиры его проводила соседка. Закрыл засов, потом накинул цепочку на крючок. Подумал, что следует сделать в первую очередь — снять джинсы или уколоться — и достал ампулу. Он выжил. Обойдя все ловушки, вернулся домой. Даже слезы от стресса выступили. Сморгнул, чтобы видеть уровень жидкости в шприце. Постучал пальцем, прогоняя пузырьки.
Серафима
Подъезд сегодня встретил ее прихорошенным, ей даже сначала показалось, что она вошла не туда. Наконец-то кто-то в домоуправлении зашевелился, и стал наводить марафет на бедное здание. Она не была тут всего три недели, а смотрите-ка, что творится. Лампочки, новые, свежевкрученные, освещают уже более приглядную картину. Запах краски кругом, острый, нервный. Стены покрашены — буро-зеленый, которым они были вымазаны до высоты человеческого роста, сменился на свежий салатовый. Надписи замазали. Старую краску не отдирали перед тем, как наносить новую — просто нанесли слой погуще, понятно, что когда пройдет положенный срок, все это начнет облупляться с новой силой. Загудел вдруг лифт, напугав ее. Надо же, и его починили.
Она остановилась на третьем этаже, чтобы перевести дух. Заметила, что смели и кучу штукатурки, что всегда дремала в углу. Сейчас дыхание восстановится, и можно будет идти дальше. Страшно так, что кружится голова. Схватилась рукой за стену и сразу же пришла в чувство — покрашено же, липнет. Начала вытирать пальцы, оставляя на них куски салфетки. Пыталась их отодрать и изгваздалась еще сильней. Нет, надо уходить, ничего хорошего из этой затеи не получится. С чего она вообще решила, что стоит приходить сюда, говорить? Развернулась и поскакала вниз, нажала кнопку домофона, оставив на ней клочок бумаги, толкнула дверь. В пылающее лицо дунул холодный воздух, успокаивая. На секунду замешкалась в проеме, наслаждаясь им. Дверь внезапно распахнулась, едва не заставив ее упасть, и коренастая женщина с малышом на руках уставилась на нее укоризненно с улицы. «Женщина, вы выходите или заходите?» — спросила строго. И она сдалась. Сказала — «захожу», и послушно потопала снова на четвертый этаж, снова пешком. Надо ему сказать.
Вначале она была уверена, что Степан позвонит ей с минуты на минуту. Потом она просто на это надеялась. На исходе второй недели неизвестности, отчаяния, ада ожидания, ей стало настолько тошно, что она, зайдя в пустую и холодную процедурную, не включая свет, просто легла на пол у дверей, зажала в зубах медицинскую маску, что была на лице, и стала ударяться головой об пол: «тут, тук, тук». Только дверь забыла закрыть. Так ее и нашли — корчившуюся в задранном халате на линолеуме, сучащую ногами, хрипящую. Медсестра, открывшая дверь, взвизгнула, бросилась к ней. Подоспели и другие, сели вокруг нее на корточках, принялись ощупывать, переворачивать, причитать. Включили свет. В воздухе запахло нашатырем. Пришлось сказать им, что стало плохо, и она упала — усталость, стресс, ничего серьезного. Сейчас она полежит в тишине на кушеточке, и все пройдет. Но ее все равно не отпустили с миром, не оставили в покое, не дали поплакать в одиночестве. Через две минуты примчался дежурный врач, ощупал руки и ноги, нахмурился при слове «обморок», потом прискакала и Мария Захаровна, которая, как обычно, засиделась на работе. Они стали щелками пальцами перед лицом и потащили ее на магнитно-резонансную томографию. Пришлось выдержать и эту пытку, подыгрывать им, всех успокаивать, улыбаться, хотя хотелось разметать тут все к чертовой матери и надавать каждому из этих заботливых по лицу — да оставьте вы, наконец, меня в покое! Дайте прорыдаться, проораться. Дайте какую-нибудь щель, где я могу спрятаться, погоревать. Он не звонит мне, и теперь уже точно не позвонит. Все закончилось. Закончилось. Я умерла внутри, я хожу тут среди вас, как зомби, раздаю эти чертовы лекарства и шприцы. А я не хочу, не могу уже ходить. Я хочу, чтобы меня не стало. Я есть перестала четыре дня назад, а вы мне даже поплакать не даете в одиночестве. Мария Захаровна требует, чтобы я сдала кровь — «на всё». А дома мать. А дома допросы — так придет Степан все-таки на чаепитие или нет. Подозрительные взгляды — а чего это дочурка перестала шастать из дому на ночь глядя. И не хватит у матери чувства такта и доброты на то, чтобы оставить все как есть — без этого жуткого разговора, который закончится материной победой, ее фальшиво-печальным «я же тебе говорила, доченька, я же тебя предупреждала».
В томографе, между тем, было огромное преимущество — он гудел так, что заглушал абсолютно все вокруг. Можно было подвывать, не боясь, что кто-нибудь тебя услышит, и она напевала в полный голос: «уууу… я больше так не могу… уууу… сдохну, когда же все это закончится…»
За эти две недели она сделала от отчаяния кучу вещей, за которые ей будет стыдно до конца жизни, совершила все то, в чем раньше и заподозрить себя не могла. Все то, о чем думала: в жизни такого не бывает, про такое только в книгах пишут. Выпила две бутылки вина залпом и вышла в одном халате на улицу, чтобы набрать, наконец, Степана. Села на скамейку, набрала — и сразу же сбросила. Потом, поймав осуждающий и ошарашенный взгляд тепло одетой соседки, рявкнула на нее: «чего пялишься?» (получи, мама, будет теперь и тебе до конца жизни неудобно — перед соседями). И быстро заблокировала Степана в телефоне, пусть не думает, что ждет его звонка, пусть знает, что у нее гордость есть. Хотя понимала уже, что он не перезвонит, слишком много времени прошло, надеяться уже не на что. Не будет уже извинений. Не приедет Степан знакомиться с матерью. Не представит ее Алисе. Ничего не будет, вообще ничего. Ни встреч, ни разговоров по душам, ни ласк. Радость в ее жизни закончилась. С этого момента — доживать. Доживать с обидой и слезами.
«Уууу» — ревел томограф. «Уууу, — ревела она, — не нужна я ему. Я жалкая, старая, нелюбимая. Так мне и надо.»
И вот что еще ужасно, не было у нее пока душевных сил на то, чтобы извиниться перед Петром Семеновичем — извиниться толком, по-настоящему. В тот день, когда приползла сама не помнит как домой; когда спрятала подальше порванную юбку, когда вырвала несколько прядей, пытаясь избавиться наконец от этой дурацкой, нарядной прически; когда приняла душ, хлебая прямо под струей воды из горлышка подаренный каким-то пациентом коньяк, — она даже не вспомнила, что сегодня ей надо в театр. Думала только об одном — это какая-то ошибка, Степан уже раскаивается, ему самому сейчас плохо, он с ума сходит из-за того, что ее обидел. Он это несерьезно, несерьезно, несерьезно. Это наваждение было, оттого что ему больно и страшно.На следующий день не смогла оторвать голову от подушки, выпросила отгул — и следила воспалившимися заплаканными глазами за экраном телефона, не отрывая взгляд ни на секунду. Не может быть, чтобы все закончилось, просто не может. Обнаружила кучу пропущенных звонков от Петра Семеновича и письмецо от него, с ужасом вспомнила про вчерашний спектакль. Но Петр Семенович трубку не взял. Каждую секунду, набирая ему тупое сообщение («возникли непредвиденные обстоятельства, ах, как мне жаль, вы уж простите, телефон разрядился и я не смогла вас предупредить, что не приду) — она волновалась только из-за одного: как бы не помещать телефону, тыкая по кнопкам, получить звонок или смс-ку от Степана. Она повела себя с Петром Семеновичем, как сука, что уж, и жить ей теперь с этим. И он не ответил ей, конечно. Кто бы после такого ответил. Но плевать ей тогда было на это, главное, телефон надолго не занимать. И услужливо посещали ее оправдания — «Степану просто плохо до сих пор», «у него новый приступ», «он обезумел от раскаяния и просто пока боится звонить». Не может быть, чтобы все закончилось. Оправдания мельчали, становились все более безумными, а отчаяние и осознание правды крепло, росло. Так что когда Петр Семенович все-таки написал ей в ответ на ее пространные извинения (вежливо, коротко и оттого обидно) — «ничего страшного, сходим как-нибудь в другой раз, если получится» — уже она ему отвечать не стала. Приходить больше не будешь? Нашел себе новую работу? Ну и молодец, обижайся, сколько влезет.
Легла спать, и увидела во сне, как Степан подарил ей букет желтых цветов. До одури хотелось поделиться этим сном с Петром Семеновичем, но как теперь ему писать, обиженному, злящемуся? Снова пила, и снова из глубин сумасшествия пришло, как ей казалось по-пьяни, изящное решение — зарегистрироваться на форуме под новым ником и обратиться со своим сном, будто она тут в первый раз. Что она и сделала — но ответа не получила. Сон был отвергнут с пометкой «незначительный», а она получила новую порцию страданий — думать о том, раскусил ее Петр Семенович или нет. По вечерам просто лежала на кровати. Ей бы ракушку, а не комнату — совсем тесную, чтобы лечь на одну створку, накрыться другой, и чтобы никто не мог разомкнуть их. И лежать так вечно, раскаиваясь, винясь, оплакивая себя.
После томографа снова стало невмоготу — пришлось улыбаться, потому что ей сообщили, что никаких очагов поражения в мозгу нет, что обморок был, вероятно, из-за стресса и усталости. Нужно было всех, кто о ней беспокоится, благодарить. Пообещать дежурному врачу и Марии Захаровне, что прямо сейчас сдаст кровь. И она сдала. Преимущество работы в больнице — анализы у тебя возьмут сразу и отдадут тоже очень скоро. Тогда и узнала. Мария Захаровна, мельком заглянув в листки, весело потрепала ее по плечу и как-то плотоядно сказала:
— Ну, поздравляю.
Ей (голова была совсем дурная после томографа) сперва показалось, что та своим старушечьим чутьем как-то прознала, что Степан послал ее куда подальше, и Мария Захаровна, подобно маме, радуется, что так случилось. Много раз она представляла себе этот момент, но никогда он не виделся ей обставленным так мрачно, таким скомканным. Когда она смекнула, о чем толкует ей гинеколог, поначалу просто не поверила, сказала глупо:
— Этого не может быть.
— Если незащищенный секс был, то очень даже может. Ты, милая, голову-то включи.
— Но… — и тут она вспомнила. Поняла.
— А я еще позавчера спросить хотела, чего это ты будто внутрь себя смотришь, не залетела ли.
Первая оформившаяся мысль была очень странная. Но, если вдуматься, то не такая уж и странная. «Надо бы написать свой сон про то, как я наловила каких-то мальков в аквариуме, на форум Петру Семеновичу — такой понятный хрестоматийный сон. Он наверняка приведет его в соннике в качестве примера». Потом вспомнила, что обидела Петра Семеновича, и писать ему такое будет очень неуместно. Подумала в сотый раз, что с Петром Семеновичем надо помириться, надо покаяться и никогда его больше не обижать. Что он обязательно простит. И лишь потом заплакала. Мария Захаровна (уж такая проницательная женщина) не стала по-бабски охать, лезть обниматься и причитать. Сунула ей какую-то таблетку, сурово сказала:
— Завтра жду на прием, мамочка. Яичники-то надо стимулировать, — и утопала восвояси. «Цок-цок» ее шагов звучало, как набат. Несмотря на свои семьдесят пять, Мария Захаровна ходила исключительно на каблуках.
***
Сегодня с утра, собираясь к Степану, она увидела в зеркале и дурной цвет кожи, и темноту в подглазьях. Это у других — тени и пресловутая «интересная бледность» от недосыпа, у нее же — лезет из каждой поры возраст. Плевать, что он подумает. Она просто скажет ему, что собиралась и уедет. Он имеет право знать. Она сообщит о том, что он станет отцом, и что в их отношениях это ничего не меняет. Точнее, что отношений у них нет и не было. Ей по-прежнему ничего от него не нужно. Потом уж скажет матери. Гораздо важнее сообщить Степану.
Думала даже позвонить ему, но потом решила, что он имеет право услышать правду в лицо. А потом она уйдет. Выслушивать извинения и уж тем более оправдания она не собирается. И уж совсем не собирается возвращать Степана. Спросит только, как он себя чувствует сейчас. В плане психического здоровья. Собранная, почти равнодушная, она шла по проспекту Энгельса, следя за тем, чтобы угги не намокли, чтобы не наступить в грязь. Теперь она носит удобную обувь, и плевать, что несексуальную. Но уже подходя к подъезду, она стала отчаянно трусить. К тому же внутри дом выглядел не так, как раньше, и напугал ее, чистота и запах краски будто лишили воли.
Осталось преодолеть последний лестничный пролет, но не было пока сил.
Дыхание, пульс, урчание в животе, все пошло вразнобой. Не организм, а какой-то набор расхристанных функций. Начинаешь следить за одной, другие напрочь выходят из под контроля. Теперь так будет чаще и чаще. Достала по привычке зеркальце — и убрала сразу же, не заглянув в него. Пожалела о том, что нет сигарет, которых она выкурила в жизни от силы десяток. Потом одернула себя, какие еще сигареты? Пришла — сообщила — ушла. «Вы обрюхатили меня, Степан. Осчастливили все-таки, пусть и не совсем таким способом, как мне хотелось, но все равно спасибо». Сверху, с его этажа послышались звуки, какой-то грохот. Что-то двигали, чем-то стучали. Уверенная, что это продолжается ремонт, она направилась, наконец, туда, чувствуя, что ноги отяжелели.
Дверь в его квартиру была открыта. Еще не напуганная, лишь удивленная этим открытием, она замерла у перил. И увидела, как в дверном проеме метнулась тонкая изящная фигурка и снова скрылась в глубине квартиры. Вот оно как. Теперь уж она струсила по-настоящему и подумала всерьез, не стоит ли тихо удалиться. Но потом одернула себя. Она пройдет и через это, подумаешь. Это уже, в конце концов, неважно. Миссию нужно завершить. Можно вызвать его за пределы квартиры, и ему придется выйти наружу, если он не хочет, чтобы его баба слышала, о чем они будут говорить.
Подойдя к двери, замешкалась на мгновение, стоит ли звонить, если открыто? В квартире хлопнула дверца шкафа. Потом еще раз. Потом что-то упало.
Она стояла рядом с дверью, затаив дыхание. Женщина в квартире суетилась. Дверцы шкафов оказались распахнуты, на полу куча вещей. Тут и куртки, и десятки шарфов, и куча свитеров, и кухонный комбайн в коробке, которым он не пользуется, и который стоит на антресолях.
Она стояла под дверью, не чувствуя сил ни уйти, ни сделать шаг вперед, и смотрела. Вот женщина снова появилась в прихожей. Черные волосы по плечи, загибающиеся внутрь на концах,— хорошие густые волосы, — и очень красивая фигура. Лица пока не видно. Женщина, стоя на цыпочках, тянула руки вверх, и все не могла открыть дверцу ящика, самую малость не хватало роста. Наконец, подпрыгнув, она распахнула ее. Почувствовав на спине чужой взгляд, женщина обернулась — руки по-прежнему задраны, — и увидела ее. Она не успела сделать вид, что проходила мимо, и стояла, таращась, проклиная свою растерянность, зная, какой глупый у нее вид. Женщина тоже пялилась на нее.
— Вы что, к Степану?
Она молча кивнула, и от страха ее чуть не стошнило. Потом спохватилась и помотала головой. И да и нет. Она уже и не знает.
— Так ведь… А вы кто ему? — и тон и взгляд странные.
— Я наверное потом зайду, — «просто он меня обрюхатил и я решила ему сообщить».
Женщину, как ни странно, такое объяснение не возмутило нисколько, и она, покивав, почти доброжелательно, сказала:
— Да нет, вы заходите, пожалуйста.
Зашла, споткнувшись о ботинки Степана. Женщина оглядела ее и спросила:
— А вы разве не знаете?
И выражение лица у нее было такое… Словом, не любовница она ему. Все поняв еще за секунду до того, как женщина заговорила, хватаясь рукой за стену, и чувствуя, что куда-то уплывает, услышала:
— Ведь умер он. Три недели назад. Вот, вещи разбираю.
Самое интересное, она так потом и не вспомнила лица жены Степана, и рисовала себе ее образ так: черные волосы и задранные вверх руки. Все, что происходило в квартире, помнила до мелочей, а вот лицо восстановить в памяти не могла, как ни старалась.
— Мне очень жаль. А что случилось? — спросила, сама удивившись тому, как буднично это прозвучало.
— Поддельное лекарство принял, контрафакт. Сердце остановилось. Так а вы… кто ему, простите?
— Я… Я в больнице работаю, где он лечится.
— А что хотели-то? Зовут вас как? Я могу чем-то помочь?
Но она уже сбегала по лестнице, мимо закрашенных надписей, вниз, вниз. Опять не вызвала лифт, не вспомнила, что он теперь работает. И снова, как назло, вышла старушка в черном пальто, узнала ее.
— Надо же, сегодня — одетая, — сказала задумчиво.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
