Обложка Анна и её мужчины

Анна и её мужчины

Полина Лагерфельд

0% прочитано
Стандартный
Полина Лагерфельд

Анна и её мужчины

Глава 1

В квартире Стёпы и Даши всё пошло прахом. Жена узнала, что муж крутит роман с их бывшей фитнес-тренершой, и объявила, что больше не может с ним жить. Этот кризис длился уже третий день, и он мучительно давил на всех: и на самих супругов, и на детей, и даже на редких гостей. Все чувствовали, что совместная жизнь потеряла всякий смысл и что даже случайные попутчики в купе поезда связаны между собой больше, чем они, семья Облонских.

Даша не выходила из своей комнаты, Стёпа третий день ночевал не дома. Дети слонялись по квартире, как привидения, няня-студентка поссорилась с мамой Даши, приехавшей «спасать ситуацию», и лихорадочно искала новую работу в телефоне, домработница, приходившая раз в неделю, вчера, бросив на полпути глажку, собрала вещи и ушла, хлопнув дверью.

На третий день после ссоры Степан Аркадьевич Облонский — Стёпа, как его звали все друзья — проснулся в обычный час, то есть в десять утра, не в супружеской спальне, а на кожаном диване в своём кабинете-гардеробной. Он повернул своё холёное, слегка располневшее тело на скрипучих пружинах дивана, пытаясь утонуть в сне обратно, крепко обнял спинку и прижался к ней щекой; но вдруг сел, открыл глаза и потянулся к телефону на полу.

«Да-да, что же мне снилось? — думал он, пытаясь поймать ускользающие образы. — Точно! Будто мы с Петькой Алабиным отмечали что-то в ресторане… нет, не в ресторане, а в каком-то лофте. Да, лофт был как в Майами. И столы там были из толстого стекла, да… и из колонок играла какая-то итальянская ария, не «Casta Diva», а что-то более задорное… И были там какие-то маленькие дистилляты в склянках, и сами склянки будто превращались в девушек», — вспоминал он.

Глаза Стёпы весело заблестели, и он задумался, улыбаясь. «Да, классно было, очень. Много чего ещё было крутого, но не выразить ни словами, ни даже в сторис».

Заметив полосу света, пробивавшуюся сквозь щель между чёрными шторами, он бодро спустил ноги с дивана, нащупал ими подаренные женой на прошлый день рождения дорогие марокканские бабуши и по старой, двенадцатилетней привычке, не вставая, потянулся рукой к тому месту, где обычно висел его халат на вешалке. И тут он вдруг вспомнил, как и почему он спит не рядом с женой, а здесь; улыбка сползла с его лица, он поморщился.

«Эх, блин, блин… Ай-яй-яй!..» — простонал он, вспоминая всё, что было. Его воображение снова услужливо подкинуло все подробности ссоры, всю безвыходность положения и — самое мучительное — его собственную вину.

«Да! Она не простит. И никогда уже не простит. И самое дерьмо в том, что во всём виноват я — виноват я, но как будто и не совсем виноват. В этом-то и весь цирк, — думал он. — Эх…» — бормотал он с отчаянием, перебирая самые острые моменты того разговора.

Самым противным был тот самый первый миг, когда он, вернувшись после корпоратива в хорошем настроении, с огромным букетом и коробкой эклеров для Даши в руках, не нашёл её в зале. К своему удивлению, не обнаружил на кухне и, наконец, увидел в спальне — с горящим от слёз взглядом и его же открытым мессенджером на телефоне в руке, где всё и было выложено черным по белому (и по цветным эмодзи).

Она, эта вечно замотанная, погрязшая в быте и недалёкая, как он в глубине души считал, Даша, сидела, застыв, с его открытым Телеграмом в руке. В её взгляде был ужас, отчаяние и голая, жгучая ненависть.

- Что это? Это что такое?!» — прошипела она, тряся телефоном перед его лицом.

И сейчас, вспоминая это, Стёпу мучила не столько сама измена, сколько то, как он отреагировал в тот роковой миг.

С ним случилось то, что бывает с людьми, пойманными на чём-то по-детски подлом и постыдном. Он совершенно не сумел настроить лицо на нужный лад — раскаяние, шок, негодование. Вместо этого, чтобы возмутиться, отбрехаться, оправдаться, валяться в ногах или даже нахмуриться — что угодно было бы лучше! — его лицо совершенно непроизвольно («блин, мы же социальные животные, какие-то базовые нейронные связи», — мелькнуло у него в голове, ведь он любил слушать подкасты по психологии) — совершенно непроизвольно вдруг расплылось в его привычной, добродушной и оттого невыносимо дурацкой улыбке.

Эту улыбку он себе не мог простить до сих пор. Увидев её, Даша вздрогнула, словно от удара током, и тут же, со свойственной ей прямотой, разразилась потоком таких жестоких и точных слов, что у него до сих пор стоял в ушах звон. Потом она выбежала из спальни и захлопнула дверь. С тех пор она с ним не разговаривала.

«Всё из-за этой идиотской улыбки, — думал Стёпа. — Но что делать-то? Что теперь делать?» — в отчаянии спрашивал он себя и не находил ответа.

Степан Аркадьевич был честен перед собой. Он не мог обманывать себя и убеждать, что раскаивается в самом факте измены. Как он мог раскаиваться в том, что он, тридцатисемилетний, ещё вполне симпатичный, общительный мужчина, не испытывал страсти к жене, матери двоих живых детей и одного выкидыша, которая была всего на год его моложе? Он жалел только о том, что засветился, что не удалось скрыть всё чище. Но он искренне чувствовал всю тяжесть ситуации и жалел Дашу, детей и даже самого себя. Может, он лучше скрыл бы свои шашни, если бы мог предположить такую её реакцию. Вслух он этого никогда не обдумывал, но где-то в глубине ему казалось, что жена давно всё подозревает и просто делает вид, что не замечает. Ему даже казалось, что она — уставшая, подурневшая от бессонных ночей с младшим, уже не та эффектная девушка, а обычная, ничем не примечательная, просто хорошая мать — по чувству справедливости должна быть снисходительна. Оказалось, всё с точностью до наоборот.

«Эх, кошмар! Ай-яй-яй! Просто кошмар!» — твердил он себе и не мог найти выхода. — «А как же всё было хорошо до этого! Как мы жили! Она была довольна, вся в детях и в своём блоге про материнство, я ей не мешал, не ограничивал, деньги давал, возился с детьми по выходным... Ладно, нехорошо, что эта тренерша Аня была наша, с одного района. Нехорошо! Есть что-то дешёвое, пошловатое в таких историях с персоналом. Но какая же тренерша-то была! (Он живо вспомнил насмешливый взгляд тёмных глаз Аньки и её фирменное: «Степан, не сачкуем!»). Но пока она с нами занималась, я же ничего такого! А самое паршивое, что связь-то уже почти и закончилась... Как назло всё! Ну вот зачем, зачем она тогда эти стикеры мне слала? Но что теперь? Что делать-то?»

Ответа не было. Кроме того самого общего ответа, который жизнь даёт на все самые сложные и неразрешимые вопросы. Ответ этот: надо жить потребностями дня, то есть забить. Забыться сном уже не получалось — до ночи ещё далеко; нельзя было вернуться к тому смутному похмельному кайфу от вчерашней вечеринки с её модной музыкой и полупрозрачными коктейлями. Значит, надо было забыться в суете дня.

«Разберёмся по ходу дела», — сказал себе Стёпа, поднялся и накинул дорогой японский халат кимоно, стянул пояс узлом, глубоко вдохнул полной грудью и привычной развалистой, но уверенной походкой человека, чьё тело пока ещё слушается его, подошёл к окну, дёрнул шнур от жалюзи и взял с тумбочки телефон. Он уже собирался позвонить кофе, но тут в дверь постучали.

Вошёл его старый друг и «ассистент» Матвей (фактически — водитель, помощник и телохранитель в одном лице), неся отглаженную рубашку, ботинки и курьерский конверт. Вслед за Матвеем заглянул барбер Андрей с его переносным чемоданчиком для стрижки и бритья.

– С работы ничего не приходило? – спросил Стёпа, беря конверт и усаживаясь перед большим зеркалом в кресло.

– Всё на столе в кабинете, – ответил Матвей, взглянув на хозяина с деланным сочувствием и, выдержав паузу, добавил с хитрой улыбкой: – От таксопарка звонили. По поводу машины.

Стёпа ничего не ответил, только встретился с ним взглядом в зеркале. В этом взгляде было полное взаимопонимание. Взгляд Стёпы как будто спрашивал: «Ну к чему это ты? Сам же всё знаешь».

Матвей засунул руки в карманы своего модного бомбера, отставил ногу и молча, добродушно, чуть ухмыляясь, смотрел на босса.

– Я им сказал, что разберёмся в воскресенье, а до тех пор чтобы не парили ни вас, ни себя зря, – произнёс он заготовленную фразу.

Стёпа понял, что Матвей хочет подколоть его и перевести стрелки на себя. Вскрыв конверт, он пробежал глазами факс от сестры (она всё ещё любила эти анахронизмы), мысленно исправляя ошибки, и лицо его просияло.

– Матвей, сестра Аня завтра приезжает, – сказал он, отстраняя на секунду руку барбера, выводившего идеальную линию между щетиной и гладко выбритой кожей.

– Ну, слава богу, – сказал Матвей, этим ответом показывая, что понимает значение приезда не хуже самого Стёпы: Анна, любимая сестра, могла помочь наладить мосты с женой.

– Одна или с мужем? – уточнил Матвей.

Стёпа не мог ответить, так как барбер в этот момент водил триммером под носом, и он только поднял один палец. Матвей кивнул, глядя в зеркало.

– Одна. Номер в «Метрополе» бронировать?

– Дарье Александровне доложи, пусть она решает.

– Дарье Александровне? – с притворным сомнением переспросил Матвей.

– Да, доложи. И вот, возьми, передай, что они скажут. – Стёпа сунул ему факс.

«Попробовать хотите через неё», — понял Матвей, но сказал только: «Понял».

Стёпа уже был побрит и причёсан и собирался одеваться, когда Матвей, тяжело ступая новыми кроссовками, с тем же факсом в руке, вернулся в комнату. Барбера уже не было.

– Дарья Александровна велела передать, что она уезжает к маме. Мол, делайте что хотите, – произнёс он, улыбаясь одними глазами, и, засунув руки в карманы и склонив голову набок, уставился на босса.

Стёпа помолчал. Потом на его всё ещё привлекательном лице появилась виноватая и немного жалкая улыбка.

– Ну что, Матвей? – сказал он, покачивая головой.

– Ничего, образуется, – обнадёживающе сказал Матвей.

– Образуется?

– Точно.

– Думаешь?.. Это кто там? – спросил Стёпа, услышав за дверью шаркающие шаги.

– Это я, – раздался твёрдый, но приятный голос, и в дверь просунулось серьёзное, морщинистое лицо Марины Филипповны, няни, которая жила с ними с рождения старшего.

– Ну что, Мариша? – спросил Стёпа, выходя к ней в коридор.

Несмотря на то, что Стёпа был кругом виноват перед женой и сам это чувствовал, почти все в доме, даже няня, главная союзница Даши, были в глубине души на его стороне.

– Ну что скажешь? – уныло спросил он.

– Сходите, Стёпушка, ещё раз повинитесь. Авось Бог даст. Очень она мучается, жалко смотреть, да и в доме всё вверх дном пошло. Детей пожалейте. Повинитесь, что уж там. Любите кататься…

– Да она же и слушать не станет…

– А ты своё сделайт. Бог милостив, помолитесь вы Ему, помолитесь.

– Ладно, хорошо, иди, – сказал Стёпа, вдруг покраснев. – Так, давай одеваться, – обернулся он к Матвею и решительно сбросил халат.

Матвей уже держал идеально отглаженную рубашку на вешалке, смахнув с неё невидимую пылинку, и с видом церемониймейстера облачил в неё ухоженное тело босса.

Одевшись, Стёпа брызнул на себя любимый аромат «Терр д'Эрмес», поправил манжеты, привычным движением разложил по карманам: в левый — ключи от машины и пачку сигарет «Мальборо», в правый — телефон и бумажник, карточку офиса сунул во внутренний карман пиджака. Он встряхнул головой, чувствуя себя чистым, благоухающим, здоровым и физически бодрым, несмотря на весь этот бардак, и вышел в кухню-гостиную, слегка подпрыгивая на носках. На острове уже стоял свежесваренный капучино в огромной чашке, а рядом лежала стопка писем из конторы и папка с документами.

Он пробежался по электронной почте на планшете. Одно письмо было крайне неприятное — от риелтора, занимавшегося продажей их загородного дома под Петербургом, который был записан на Дашу. Продавать было необходимо: ипотека душила, а тут как раз выгодный покупатель. Но сейчас, пока они в ссоре, поднимать этот вопрос было немыслимо. Самое гадкое заключалось в том, что финансовый интерес теперь намертво спаивался с необходимостью мириться. И мысль, что его попытка наладить отношения может быть подсознательно продиктована желанием закрыть долги, — эта мысль оскорбляла его самоощущение порядочного человека.

Разобравшись с письмами, Стёпа потянул к себе папку с рабочими документами, быстро пролистал два договора, расставил электронные пометки стилусом и, отодвинув планшет, взялся за кофе. За кофе он открыл на телефоне новостную ленту и принялся листать её.

Стёпа подписан был на несколько умеренно-либеральных телеграм-каналов — не радикальных, но таких, которые читало большинство его окружения. И хотя политика, наука и искусство по-настоящему его не интересовали, он твёрдо придерживался тех взглядов, которых придерживалось большинство и его любимые блогеры, и менял их только тогда, когда менялось большинство. Или, точнее, он их не менял — они сами в нём незаметно эволюционировали.

Стёпа не выбирал убеждения — они приходили к нему сами, как стиль одежды: он не выбирал кроссовки или кросс-боди, а покупал те, что носили все в его тусовке. А иметь мнения человеку его круга, с необходимостью хоть какой-то интеллектуальной активности, которая просыпается к зрелым годам, было так же обязательно, как иметь аккаунт в Instagram. Если бы его спросили, почему он скорее либерал, чем консерватор (а такие среди его знакомых тоже были), он бы не сказал, что либерализм разумнее. Просто он удобнее ложился на его образ жизни. Либеральные каналы твердили, что в стране всё идёт наперекосяк, — а у Стёпы действительно кредитов было выше крыши, а денег вечно не хватало. Они рассуждали, что традиционный брак устарел и его нужно переосмыслить, — а семейная жизнь и правда давно не приносила Стёпе радости и заставляла врать и притворяться, что было противно его открытой натуре. Либералы считали религию пережитком для отсталых слоёв, — а Стёпа не мог высидеть и десяти минут на панихиде своей тётки, корчась от неловкости, и не понимал, зачем все эти пафосные слова о вечном, когда и в этой жизни можно было бы отлично провести время. Кроме того, Стёпа, любивший острый мем или язвительный комментарий, порой получал удовольствие, ошарашивая какого-нибудь ретрограда мыслью, что если уж гордиться древностью рода, то не стоит останавливаться на Рюрике и стесняться общего с шимпанзе предка.

Так либеральные взгляды стали для Стёпы привычкой. Он любил свой утренний скроллинг ленты, как любил эспрессо после обеда, — за лёгкий информационный шум, который заполнял голову. Он пробежал глазами пост известного оппозиционного журналиста, где тот доказывал, что крики о «цветной революции» — паранойя, а настоящая опасность — в косности государственной машины, тормозящей развитие. Прочитал разбор нового налогового закона, где упоминались какие-то западные экономисты и тонко троллили Минфин. Со свойственной ему быстротой Стёпа улавливал, кто метит в кого и по какому поводу, — и это, как всегда, доставляло ему своеобразное удовольствие. Но сегодня даже это удовольствие было отравлено воспоминанием о словах няни Марины и о том, что дома — полный разлад.

Он полистал дальше: новый скандал с олигархом, уехавшим в Майами; реклама средства от седины; объявление о продаже почти нового «Мерседеса G-класса»; предложение «молодой особы» о встрече (спам, конечно). Но эти сводки уже не вызывали у него прежней лёгкой, ироничной улыбы.

Закончив с лентой, вторую чашку кофе и круассан, он встал, отряхнул крошки с поло на футболке, расправил плечи и непроизвольно улыбнулся — не потому что на душе было светло, а просто от хорошего пищеварения и кофеинового подъёма.

Но эта беззаботная улыбка тут же вернула его к реальности, и он снова нахмурился.

За дверью послышались детские голоса (Стёпа узнал голоса Гришки, младшего, и Тани, старшей). Они что-то тащили и с грохотом уронили.

— Я же говорила, что на крышу нельзя ставить минифигурки! — крикнула девочка на хорошем английском (спасибо дорогой школе). — Вот теперь собирай!

«Ничего не меняется, — с тоской подумал Стёпа, — дети предоставлены сами себе». Он подошёл к двери и позвал их. Они бросили игрушечную железную дорогу и зашли.

Девочка, папина любимица, влетела смело, обняла его и, смеясь, повисла на шее, как всегда, радуясь знакомому запаху парфюма, исходившему от его щёк. Расцеловав его в щёку, покрасневшую от наклона и сияющую умилением, она хотела вырваться, но отец удержал её.

— Как мама? — спросил он, проводя рукой по её гладкой шее. — Привет, боец, — кивнул он мальчику, который стоял в стороне.

Он отдавал себе отчёт, что любит сына чуть меньше, и всегда старался быть одинаково ласков с обоими, но мальчик, кажется, чувствовал эту фальшь и не отвечал на его чуть натянутую улыбку.

— Мама? Уже встала, — сказала Таня.

Стёпа вздохнул. «Значит, опять не спала всю ночь», — подумал он с тяжёлым чувством вины.

— А… она как? В духе? — неуверенно спросил он…

Вот уж в самом деле все счастливые семьи НЕ похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему...

Глава 2

Девочка знала, что между отцом и матерью случился разлад, что мать не может радоваться, что отец отлично это понимает и просто притворяется, задавая свой легкомысленный вопрос. Ей стало стыдно за него. Он это мгновенно уловил и тоже покраснел.

– Не знаю, – сказала она. – Мама сказала не делать уроки, а пойти погулять с няней в парк к фонтану.

– Ну, беги, Танюш. А, стой-стой, – сказал он, всё же задерживая её и поглаживая её ладонь.

Он достал с полки в прихожей, куда вчера положил, коробку дорогих конфет и дал ей две, выбрав её любимые – шоколадный трюфель и желейную «рафаэлку».

– Грише? – показала она на трюфель.

– Да, конечно. – Ещё раз потрепав её по плечу, он поцеловал её в макушку и в щёку и отпустил.

– Машина подана, – доложил водитель Матвей. – И клиентка ждёт, – добавил он.

– Давно?

– Минут двадцать.

– Сколько раз говорил – сообщать сразу!

– Да вы хоть кофе допейте, Степан Аркадьевич, – сказал Матвей тем приятельски-ворчливым тоном, на который невозможно было обижаться.

– Ладно, веди её быстрее, – поморщился Стёпа от досады.

Клиентка, жена какого-то отставного майора, просила о чём-то совершенно невыполнимом и запутанном; но Степан Аркадьич, по своему обыкновению, усадил её, внимательно, не перебивая, выслушал и дал развёрнутую консультацию – куда и с какими бумагами обращаться. Он даже быстрым и размашистым, красивым почерком написал ей на своём фирменном бланке записку к человеку, который мог помочь. Проводив посетительницу, Стёпа взял кейс и замер, припоминая, всё ли взял. Оказалось, что ничего не забыл, кроме того, что хотел бы забыть, – жены.

«Точно…» Он опустил голову, и его приятное, ухоженное лицо стало несчастным. «Идти или нет?» – спрашивал он себя. Внутренний голос твердил, что идти не надо, что кроме фальши ничего не выйдет, что наладить, починить их отношения уже нельзя. Ведь нельзя сделать её снова той самой притягательной и желанной Дарьей, а себя – стариком, неспособным на увлечения. Кроме лжи и притворства, сейчас ничего не получится, а ложь была противна его натуре.

«Но когда-то же надо! Нельзя же так оставлять», – сказал он себе, пытаясь собраться с духом. Он расправил плечи, достал сигарету, закурил, сделал две затяжки, потушил её в стеклянной пепельнице, быстрыми шагами прошёл через гостиную, заваленную детскими игрушками, и открыл дверь в спальню жены.

Дарья Александровна, в домашнем халате, с пучком на затылке из когда-то густых, а теперь жидких волос, с исхудавшим лицом и большими, пугающими глазами, которые казались ещё больше от худобы, стояла среди разбросанных вещей перед открытым шкафом-купе, что-то отбирая. Услышав шаги мужа, она замолчала, уставилась на дверь и тщетно пыталась придать лицу суровое и презрительное выражение. Она чувствовала, что боится его и боится этой встречи.

Она только что снова пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десять раз за эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые увезёт к маме, – и снова не могла решиться. Но и теперь, как прежде, она говорила себе, что так продолжаться не может, что она должна что-то предпринять, наказать его, опозорить, отомстить хоть за малую часть той боли, что он ей причинил. Она всё ещё твердила, что уедет, но чувствовала, что это невозможно. Невозможно, потому что она не могла отвыкнуть считать его своим мужем. Кроме того, она понимала: если здесь, в своей квартире, она едва справлялась с пятерыми детьми, то там, у мамы в однушке, им будет ещё хуже.

Младший и так за эти дни заболел – накормили чем-то не тем в саду, а остальные вчера почти весь день просидели на кашах быстрого приготовления. Она понимала, что уехать нельзя, но, обманывая себя, всё равно перебирала вещи и делала вид, что собирается.

Увидев мужа, она опустила руку в ящик комода, будто что-то ища, и взглянула на него, только когда он подошёл вплотную. Но лицо её, которому она хотела придать твёрдость и решимость, выражало лишь растерянность и страдание.

– Долька… – сказал он тихим, виноватым голосом. Он втянул голову в плечи, пытаясь выглядеть жалким и покорным, но от него всё равно исходила аура свежести, здоровья и дорогого одеколона.

Она быстрым взглядом окинула его подтянутую, сияющую здоровьем фигуру. «Да, он счастлив и всем доволен! – подумала она. – А я?.. И эта его противная добродушность, за которую его все так любят и хвалят… я ненавижу эту его добродушность». Губы её сжались, мускул на щеке задрожал на правой стороне бледного, нервного лица.

– Тебе чего? – сказала она скорым, не своим, глухим голосом.

– Долька… – повторил он с дрожью. – Аня сегодня приедет.

– Ну и что мне? Я не могу её видеть! – выкрикнула она.

– Но надо же, в конце концов, Долька…

– Уйди. Уйди. Уйди! – не глядя на него, выкрикнула она, словно от физической боли.

Степан Аркадьич мог чувствовать себя спокойно, думая о жене абстрактно, мог надеяться, что «всё утрясётся», как выражался Матвей, мог листать ленту в телефоне и допивать кофе. Но когда он увидел её измученное, страдальческое лицо, услышал этот голос, покорный судьбе и полный отчаяния, у него перехватило дыхание, комок подступил к горлу, и глаза наполнились слезами.

– Господи, что же я наделал! Долька! Ну пожалуйста! Ведь… – он не мог продолжать, рыдание сдавило ему горло.

Она захлопнула дверцу шкафа и взглянула на него.

– Долька, что я могу сказать?.. Одно: прости, прости… Вспомни, разве девять лет жизни не могут искупить минуту, одну минуту…

Она опустила глаза и слушала, ожидая, что он скажет, словно умоляя его разуверить её, найти хоть какое-то оправдание.

– Минуту слабости… – начал он, но при этих словах её губы, будто от физической боли, снова сжались, и мускул на щеке задрожал.

– Уйди, уйди отсюда! – закричала она ещё пронзительнее. – И не говори мне про свои «слабости» и про всю эту мерзость!

Она хотела выйти, но пошатнулась и ухватилась за спинку кресла. Его лицо расплылось, губы вздрогнули, глаза были полны слез.

– Долька! – проговорил он, уже всхлипывая. – Ради Бога, подумай о детях, они ни в чём не виноваты. Виноват я, и накажи меня, придумай, как мне искупить вину. Я на всё готов! Я виноват, нет слов, как виноват! Но, Долька, прости!

Она села. Он слышал её тяжёлое, громкое дыхание, и ему стало невыразимо жалко её. Она несколько раз пыталась заговорить, но не могла. Он ждал.

– Ты вспоминаешь про детей, чтобы ими отговорки прикрывать, а я помню и знаю, что они теперь погибли, – сказала она, произнося одну из фраз, которые твердила себе эти три дня.

Она сказала ему «ты», и он с благодарностью взглянул на неё и сделал движение, чтобы взять её руку, но она с отвращением отстранилась.

– Я помню про детей, и поэтому готова на всё, чтобы их спасти. Но я сама не знаю, как их спасти: тем, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом… да, с развратным отцом! Ну скажите, после того… что случилось, разве мы можем жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? – повторяла она, повышая голос. – После того как мой муж, отец моих детей, заводит интрижку с их няней!

– Но что же делать? Что делать? – твердил он жалким голосом, сам не зная, что говорит, и опуская голову всё ниже.

– Вы мне противны, омерзительны! – закричала она, всё больше распаляясь. – Ваши слёзы – вода! Вы никогда меня не любили; в вас нет ни сердца, ни благородства! Вы мне мерзки, противны, чужой, да, совсем чужой! – с болью и злобой выговорила она это ужасное для себя слово.

Он смотрел на неё, и злоба, исказившая её лицо, испугала и поразила его. Он не понимал, что его жалость лишь бесила её. Она видела в нём сожаление к себе, но не любовь. «Нет, она ненавидит меня. Она не простит», – подумал он.

– Это ужасно! Ужасно! – пробормотал он.

В это время в другой комнате, вероятно, упав, закричал ребёнок. Дарья Александровна прислушалась, и лицо её вдруг смягчилось.

Она, видимо, на несколько секунд пришла в себя, будто не понимая, где находится и что делать, и, быстро поднявшись, направилась к двери.

«Ведь любит же она моего ребёнка, – подумал он, заметив, как изменилось её лицо при детском крике. *– Моего ребёнка; как же она может ненавидеть меня?»

– Долька, ещё одно слово, – проговорил он, следуя за ней.

– Если вы пойдёте за мной, я позову людей, детей! Пусть все знают, что вы подлец! Я уезжаю сегодня, а вы живите здесь со своей любовницей!

И она вышла, хлопнув дверью.

Степан Аркадьич вздохнул, вытер лицо ладонью и тихими шагами вышел из спальни. «Матвей говорит: утрясётся. Но как? Я даже не вижу возможности. Боже, какой кошмар! И как по-хамски она кричала», – говорил он себе, вспоминая её крики: «подлец» и «любовница». «И, может, старшие девочки слышали! Ужасно по-хамски, ужасно». Степан Аркадьич постоял несколько секунд в коридоре, вытер глаза, вздохнул и, расправив плечи, вышел в гостиную.

Было утро пятницы, и на экране умной колонки мигало напоминание о визите настройщика для пианино. Степан Аркадьич вспомнил свою шутку про этого дотошного мастера, что он «сам был заведён, чтобы настраивать инструменты», – и криво улыбнулся. Стёпа любил удачную шутку. «А может, и правда утрясётся? Хорошее словечко – «утрясётся». Надо будет потом ввернуть», – подумал он.

– Матвей! – крикнул он. – Так организуй там всё с Марией в гостевой для Анны Аркадьевны, – сказал он появившемуся из кухни Матвею.

– Понял.

Степан Аркадьич надел куртку и вышел в прихожую.

– Ужинать дома будете? – спросил провожавший его Матвей.

– Как получится. Вот, возьми на расходы, – сказал он, передавая из бумажника несколько тысяч рублей. – Хватит?

– Хватит не хватит, а обойтись как-то надо, – сказал Матвей, закрывая дверь квартиры и отступая в коридор.

Дарья Александровна, тем временем, успокоив ребёнка и по звуку отъезжающей машины поняв, что муж уехал, вернулась в спальню. Это было её единственное убежище от домашних забот, которые наваливались, как только она выходила. Уже и теперь, за те несколько минут, что она провела в детской, няня и домработница Марина успели задать ей кучу неотложных вопросов, на которые отвечать могла только она: в чём гулять детям? Давать ли йогурт? Звонить ли сантехнику, потому что опять капает?

– Ох, отстаньте, оставьте меня! – сказала она и, вернувшись в спальню, села на то же место, где только что разговаривала с мужем. Сжав исхудавшие руки, на которых кольца свободно болтались на похудевших пальцах, она начала снова и снова прокручивать в памяти весь разговор. «Уехал! Но как же он там с ней? – думала она. – Неужели он до сих пор с ней видится? Почему я его не спросила? Нет, нет, жить вместе нельзя. Если мы и останемся в одной квартире – мы чужие. Навсегда чужие!» – мысленно повторила она это страшное слово. «А как же я любила его, Боже мой, как любила!.. И что теперь – разве я не люблю? Даже сильнее, кажется, люблю? Самое ужасное…» – она не закончила мысль, потому что в дверь заглянула Марина.

– Распорядитесь насчёт брата вашего, – сказала она. – Пусть он обед организует, а то, как вчера, дети до шести часов без еды сидели.

– Хорошо, сейчас выйду, всё устрою. Молоко свежее заказали?

И Дарья Александровна погрузилась в водоворот ежедневных хлопот, в котором на время утопила своё горе.

Степан Аркадьич в школе и университете учился неплохо, благодаря способностям, но был ленив и любил повеселиться, поэтому окончил без особых дипломов. Однако, несмотря на вечно праздный образ жизни, не самый высокий пост и молодость, он занимал тёплое и хорошо оплачиваемое место начальника отдела в одной из крупных московских компаний, связанных с госзаказом.

Место это он получил через мужа сестры Анны, Алексея Каренина, занимавшего высокий пост в министерстве, курировавшем эту сферу. Но если бы не Каренин, то через сотню других связей – друзей, однокурсников, родственников, знакомых родственников – Стёпа Облонский получил бы аналогичную позицию с зарплатой в несколько тысяч долларов, которая ему была жизненно необходима, поскольку его финансовые дела, несмотря на неплохое когда-то состояние жены, были расстроены.

Пол-Москвы и пол-Питера были для Степана Аркадьича роднёй или приятелями. Он родился в кругу тех, кто уже был или становился у руля. Одна треть чиновников и бизнесменов старой закалки были друзьями его отца и помнили Стёпу пацаном; другая треть были с ним на «ты» со студенческой общаги.

Третья – добрые знакомые. Следовательно, распределители всяческих благ в виде госконтрактов, лицензий и прочих возможностей были все ему приятели и не могли пройти мимо своего. И Облонскому не нужно было особо стараться, чтобы получить доходное место; нужно было только не отказываться, не завидовать, не ссориться и не обижаться – чего он, по природной своей незлобивости, никогда и не делал. Ему бы и в голову не пришло, что он может не получить место с нужным доходом, тем более что он не требовал чего-то сверхъестественного; он хотел только того же, что имели его ровесники из того же круга, а справляться с обязанностями он мог не хуже любого.

Степана Аркадьича не просто любили все, кто его знал, за добрый, весёлый нрав и бесспорную порядочность, – сама его внешность действовала на людей располагающе: открытое, ухоженное лицо, блестящие глаза, густые брови, седина, аккуратно тронувшая виски, здоровый румянец. «О! Стёпа! Облонский! Кого я вижу!» – почти всегда радостно восклицали при встрече с ним. Если даже случалось, что после разговора с ним выяснялось, что ничего особо радостного не произошло, то на следующий день люди снова радовались его появлению.

Занимая третий год должность начальника отдела, Степан Аркадьич заслужил не только симпатию, но и уважение коллег, подчинённых, начальства и всех контрагентов. Главные качества Стёпы, обеспечившие ему это уважение по работе, были, во-первых, в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной на осознании собственных недостатков; во-вторых, в естественной, не показной демократичности, которая была у него в крови и с которой он абсолютно одинаково общался со всеми – от курьера до генерального директора; и в-третьих – что самое главное – в здоровом равнодушии к самой сути корпоративных дел, благодаря чему он никогда не увлекался амбициозными проектами и не совершал грубых ошибок.

Приехав в офис, Степан Аркадьич, провожаемый почтительным охраником, прошёл в свой небольшой кабинет, повесил на спинку кресла дорогой пиджак и направился в зал совещаний. Помощники и коллеги приветливо и уважительно кивали ему. Степан Аркадьич быстро, как всегда, прошёл к своему месту, пожал руки нескольким людям и сел. Он пошутил и перебросился парой фраз ровно настолько, насколько это было уместно, и начал рабочее совещание.

Никто лучше Степана Аркадьича не умел найти ту идеальную грань между непринуждённостью, простотой и формальностью, которая необходима для комфортной работы. Его помощник, такой же весёлый и почтительный, как и всё окружение Облонского, подошёл с планшетом и сказал тем фамильярно-деловым тоном, который ввёл в обиход сам Стёпа:

– Мы, наконец, получили ответ от регионального филиала в Пензе. Вот, посмотрите…

– Неужели дождались? – проговорил Степан Аркадьич, пробегая глазами документ. – Что ж, коллеги, начнём… – И планерка началась.

«Если бы они только знали, – думал он, с деловым видом склонив голову над планшетом во время презентации коллеги, – каким виноватым мальчишкой полчаса назад был их шеф!» – И в его глазах мелькнула усмешка, пока он листал документы. Планерка должна была идти без перерыва до двух, а в два – перерыв и ланч.

Без пятнадцати два большие стеклянные двери переговорки вдруг распахнулись, и кто-то вошёл. Все участники совещания, обрадовавшись поводу отвлечься, повернули головы к двери; но секретарша у входа тут же мягко, но настойчиво выпроводила вошедшего и закрыла дверь.

Когда вопрос был обсуждён, Степан Аркадьич потянулся, встал и, следуя своему демократичному стилю, прямо на ходу достал из кармана сигарету и направился в свой кабинет. С ним вышли два его коллеги – старший менеджер Никитин и перспективный «золотой мальчик» Гриневич.

– После ланча успеем дожать, – сказал Степан Аркадьич.

– Ещё бы не успеть! – буркнул Никитин.

– А этот Фомин, между нами, настоящий махинатор, – сказал Гриневич об одном из фигурантов в разбираемом деле.

Степан Аркадьич поморщился на слова Гриневича, давая понять, что выносить вердикт заранее – дурной тон, и ничего не ответил.

– Кто это врывался? – спросил он у секретарши.

– Какой-то мужчина, Степан Аркадьевич, без предупреждения. Только я отвернулась. Спрашивал вас. Я сказала: «Когда совещание закончится…»

– И где он?

– Кажется, пошёл к лифтам. Или вот, вон он! – сказала она, указывая на крепко сложенного мужчину в хорошей, но помятой парке, который, не снимая шапки, быстро и легко взбегал по лестнице из холла, игнорируя эскалатор. Спускавшийся навстречу с ноутбуком худощавый айтишник неодобрительно покосился на его грубые ботинки, а потом вопросительно посмотрел на Облонского.

Степан Аркадьич остановился на лестничной площадке. Его добродушно сияющее лицо над идеальным воротничком рубашки озарилось ещё шире, когда он узнал вбегавшего.

– Ну конечно! Костя! Наконец-то! – воскликнул он с дружеской, немного насмешливой улыбкой, оглядывая подходящего Левина. – Как это тебя не побрезговало занестись в эту цитадель капитализма? – сказал Стёпа, не удовлетворившись рукопожатием и обняв приятеля. – Давно в городе?

– Только что с вокзала. Очень нужно было тебя увидеть, – ответил Левин, застенчиво и в то же время раздражённо и тревожно оглядываясь по сторонам.

Глава 3

- Ну, пойдем в мой кабинет, — сказал Степан, прекрасно знавший щепетильную и слегка «колючую» гордость своего деревенского приятеля. Он схватил Левина под локоть и повел его меж стеклянных перегородок, мимо опенспейса, где молодые менеджеры кликали мышками, — словно провожая его через минное поле светских условностей, которые Костя так ненавидел.

Стёпа был на «ты» со всеми: с шеф-поварами модных ресторанов, с чиновниками из мэрии, с блогерами-миллионниками, с поставщиками кофе из Перу. Его контакты в телефоне образовывали причудливую социальную карту, где крайние точки — олигарх и ведущий йога-ретритов — могли быть соединены через него одной линией. Он переходил на «ты» после второй кружки крафтового IPA, а пил он его со всеми. Поэтому, встречая в присутствии подчиненных кого-то из своих «позорных ты» (как он в шутку называл многих приятелей), он обладал врожденным тактом, чтобы сгладить неловкость. Левин не был «позорным ты», но Стёпа своим тонким чутьем сразу понял, что Костя сейчас смутится, будет чувствовать себя не в своей тарелке рядом с этими гладкими, пахнущими дорогим парфюмом урбанистами, и потому поспешил увести его в укромный уголок с диваном и кофейным столом.

Левин и Облонский были ровесниками и дружили с университета по-настоящему. Они любили друг друга, несмотря на разность миров: Стёпа — душа светской тусовки, Костя — искатель смыслов в пригороде. И, как это часто бывает, каждый, хоть на словах и одобряя выбор другого, в глубине души слегка презирал его образ жизни. Каждому казалось, что его-то жизнь — настоящая, насыщенная и осмысленная, а жизнь приятеля — суета или бегство от реальности.

Увидев Левина, Облонский не смог сдержать добродушной, слегка снисходительной улыбки. Уж сколько раз он видел, как Костя врывался в город из своего эко-поселения, где он «что-то там делал» с сыроварней и яблочным садом. Стёпа толком никогда не вникал в подробности и не интересовался. Левин всегда приезжал взвинченный, торопливый, немного потерянный в этом глянцевом потоке и при этом с каким-то новым, неожиданным взглядом на вещи — то про осознанность, то про глобальное потепление. Степан Аркадьич над этим подсмеивался, но ему это нравилось. Точно так же и Левин в душе презирал гламурную суету своего друга, его бесконечные проекты, которые считал пустышками, и его службу, которую считал беготней на месте. Разница была лишь в том, что Облонский, делая то, что делают все, смеялся уверенно и беззлобно, а Левин — нервно и порой раздраженно.

— Мы тебя заждались! — сказал Степан, входя в свою стеклянную кабинку и отпуская руку Левина, словно говоря: «Всё, ты в безопасности, можно выдохнуть». — Очень рад тебя видеть, честно. Ну, как ты? Как дела? Когда приехал?

Левин молчал, бросая взгляды на двух собеседников Стёпы, которых застал в кабинете. Особенно его внимание привлек элегантный молодой человек в идеально сидящем костюме — Михаил Станиславич Гриневич, партнер из какой-нибудь цифровой компании. Левин засмотрелся на его руки: ухоженные пальцы с маникюром, дорогие часы на тонком ремешке и массивная браслет-кармагонитор, мерцающая экраном. Эти руки, поглощавшие весь мир через тапы и свайпы, казалось, полностью захватили внимание Левина, не давая ему собраться с мыслями. Облонский тут же заметил это и усмехнулся.

— Ах да, знакомьтесь, — легко бросил он. — Мои коллеги: Филипп Никитин, Михаил Гриневич. А это, — он повернулся к гостю с театральным жестом, — Константин Левин, мой друг, успешный фермер-органист, гуру осознанного потребления, человек, который одним движением поднимает мешок с мукой в пятьдесят кило, защитник коров и охотник за смыслами. И, между прочим, брат того самого Сергея Кознышева, — добавил он, понимая, что в этом кабинете имя известного философа и медийного интеллектуала скажет больше, чем все описание левинского хозяйства.

– Рад знакомству, – сказал Никитин, пожимая руку.

– Очень приятно. Я большой поклонник вашего брата, Сергея Ивановича, – вставил Гриневич, подавая свою ухоженную руку с идеальным маникюром. – Его последняя лекция о цифровом минимализме просто блестяща.

Левин нахмурился, холодно и неловко пожал протянутую руку и тут же отвернулся к Облонскому. Хотя он и уважал своего сводного брата – известного философа, писателя и медийного интеллектуала – он терпеть не мог, когда к нему обращались не как к Константину Левину, а как к «брату того самого Кознышева».

– Нет, я уже не в эко-активизме, – резко сказал он, обращаясь к Стёпе. – Я со всеми там переругался и больше не хожу на их советы и форумы.

– Быстро же ты! – усмехнулся Облонский. – И с чего это?

– Длинная история. Как-нибудь расскажу, – буркнул Левин, но сразу же не выдержал и начал изливать душу. – Короче, я просто убедился, что вся эта деятельность – фикция. С одной стороны, это просто игра для взрослых в демократию, красивые слова про устойчивое развитие на фоне полной беспомощности. А я уже не мальчик, чтобы верить в такие игрушки…

Он запнулся, ища слова:

- А с другой… это же просто способ для своей тусовки пилить гранты и создавать себе красивые должности! Раньше были откаты на госзакупках, а теперь – непыльные места в общественных советах и оплачиваемые «консультации» для тех же корпораций, которые и загрязняют всё!

Говорил он горячо и резко, словно кто-то из присутствующих пытался его переубедить.

– Э-э-э! Я вижу, ты вступил в новую фазу, – с улыбкой заметил Степан Аркадьич. – Консервативно-разочарованную. Ладно, об этом потом.

– Да, потом. Но мне тебя видеть нужно, – сказал Левин, с неприязнью бросая взгляд на дорогие беспроводные наушники, лежавшие рядом с Гриневичем.

Стёпа едва заметно усмехнулся.

– А как же твои клятвы никогда больше не носить этот «офисный маскарад»? – сказал он, оценивающе оглядывая нового Левина в его, явно от хорошего портного, темно-синем костюме без галстука (все равно ведь современно). – Точно, новая фаза. Узнаваемый бренд, кстати.

Левин вдруг покраснел. Не так, как краснеют взрослые уверенные люди – слегка и с достоинством. А так, как краснеют мальчишки, – всем лицом, чувствуя, что попался на своей же позе и выглядит смешно. И от этого осознания стыд и краска наливались еще больше, почти до жжения в глазах. Было странно и даже трогательно видеть это серьезное, загорелое, мужественное лицо в таком детском смущении. Облонский, чтобы не усугублять, отвел взгляд.

– Ну, где и когда увидимся? Мне правда очень нужно с тобой поговорить, – выдавил из себя Левин.

Облонский сделал вид, что задумался, проверяя календарь в телефоне.

– Знаешь что? Поедем в «Гурин» обедать, там и потолкуем. До трех я свободен.

– Нет, – после паузы ответил Левин, – мне еще в одно место надо заехать.

– Ну, тогда просто поужинаем вместе.

– Ужинать? Да мне, в общем-то, ничего особенного. Пару слов сказать, один вопрос задать, а уж потом можно и поговорить.

– Ну так скажи эти два слова сейчас, а беседовать будем за ужином, – с неиссякаемым добродушием настаивал Стёпа.

– Два слова вот какие… – начал Левин, и лицо его вдруг приняло почти сердитое выражение – результат титанического усилия над собственной застенчивостью. – …Впрочем, ничего особенного. Как там Щербацкие? Всё по-старому?

Степан Аркадьич, давно знавший, что Левин влюблен в его свояченицу Катю, едва заметно улыбнулся, и глаза его заискрились веселым пониманием.

– Ты сказал – два слова, а я в двух словах не отвечу, потому что… Подожди секундочку.

В кабинет вошел помощник Стёпы с тем видом фамильярной почтительности и скромного, но твердого сознания, что он разбирается в текущих задачах лучше самого шефа. С планшетом в руках он подошел к Облонскому и, под видом уточняющего вопроса, начал объяснять какое-то затруднение по предстоящему ивенту. Степан Аркадьич, не дослушав, положил свою пухлую ладонь на рукав молодого человека, мягко его останавливая, но всем видом показывая, что «дело важное, секунду».

– Нет, сделайте, пожалуйста, именно так, как мы с вами изначально договаривались, – сказал Облонский, смягчая указание обаятельной улыбкой, кратко повторил суть и, проведя пальцем по экрану планшета, добавил:

– Вот по этому шаблону, отлично? Спасибо, Захар Николаевич.

Немного сконфуженный помощник удалился. Левин, который за время этого короткого совещания полностью пришел в себя и перестал краснеть, стоял, облокотившись на спинку кресла, и смотрел на друга с насмешливым и недоуменным вниманием.

– Не понимаю. Совершенно не понимаю, – сказал он.

– Чего именно не понимаешь? – с той же неизменной веселой улыбкой спросил Облонский, доставая стильную металлическую коробочку с никотиновыми стиками. Он ждал от Левина какой-нибудь парадоксальной выходки.

– Не понимаю, чем ты здесь занимаешься, – сказал Левин, пожимая плечами. – Как можно относиться к этому всему всерьез?

– Почему же?

– Да потому, что работы-то никакой и нет. Суета.

– Ты так считаешь, а у нас тут аврал, проект горит.

– Бумажный аврал. Клики по кнопкам. Ну что ж, у тебя талант, – с неохотой добавил Левин.

– То есть, по-твоему, мне чего-то не хватает? Какой-то глубины, что ли? – спросил Стёпа, не обижаясь, а с любопытством.

– Возможно, – уклончиво сказал Левин. – Но я всё равно тобой любуюсь. И даже горжусь, что мой друг – такая влиятельная шишка. Хотя на мой вопрос ты так и не ответил, – добавил он, сделав отчаянное усилие и прямо посмотрев Облонскому в глаза.

– Ладно, ладно. Погоди, и ты до этого доживешь. Отлично, когда у тебя есть триста гектаров земли под Казанью, своя сыроварня, здоровье как у быка и… ну, эта детская непосредственность, – сказал Стёпа, делая широкий жест. – Но и ты однажды к нам придешь, в эту систему. Так вот, насчет твоего вопроса: перемен нет, но жаль, что ты так давно не появлялся.

– А что? Что случилось? – испуганно спросил Левин.

– Да ничего, ничего страшного, - ответил Степан, - поговорим. Собственно, а зачем приехал-то?

– Ах… это… об этом тоже потом поговорим, – снова покраснев до корней волос, пробормотал Левин.

– Ну, ясно. Понятно всё, – многозначительно кивнул Степан Аркадьич. – Так вот, я бы тебя к себе позвал, но Даша… не в духе, скажем так. Но если хочешь их видеть, они сегодня, скорее всего, будут на катке в Парке Горького. Катя учится фигурному катанию, это сейчас модно. Поезжай туда к четырем, я подъеду, и куда-нибудь рванем.

– Отлично. Тогда договорились.

– Только смотри, я же тебя знаю – или забудешь, или внезапно передумаешь и смотаешься обратно в свою деревню! – со смехом крикнул ему вдогонку Облонский.

– Не-не, обязательно.

И, вспомнив, что забыл попрощаться с коллегами Стёпы, уже когда его рука лежала на ручке стеклянной двери, Левин лишь смущенно кивнул в сторону кабинета и вышел.

– Колоритный персонаж, – заметил Гриневич, когда дверь закрылась. – Энергии море.

– Ох, батенька, – покачал головой Степан Аркадьич, – вот это – по-настоящему вольный человек. Свой кусок земли, свой бренд, перспективы, и главное – эта первозданная свежесть! Не то что мы, затюканные горожане.

– Да что вы, Степан Аркадьич, вам ли жаловаться? У вас всё есть.

– Да как сказать… – тяжело вздохнул Облонский. – Скверно всё, милый мой. Плохо.

Но вернёмся к Левину. Когда Облонский спросил его, зачем он приехал, тот покраснел и тут же внутренне разозлился на себя за этот румянец. Потому что он не мог ответить честно: «Я приехал, чтобы сделать предложение твоей свояченице», – хотя приехал он исключительно ради этого.

Семьи Левиных и Щербацких были старыми московскими интеллигентными семьями и всегда поддерживали близкие, почти родственные отношения. Эта связь еще больше укрепилась в студенческие годы Левина. Он готовился к поступлению и учился на одном курсе с молодым Щербацким, братом Даши и Кати. В те годы Левин практически жил в их доме и влюбился… в сам дом Щербацких. Как бы странно это ни звучало, но Константин Левин влюбился именно в дом, в семью, в особую, женскую атмосферу этого дома.

Своей матери Левин не помнил, а единственная сестра была намного старше, так что в семье Щербацких он впервые увидел ту самую среду – уютную, образованную, пронизанную взаимным уважением и традициями, – которой был лишен с детства. Все обитатели этого дома, особенно женщины, казались ему окутанными какой-то таинственной, поэтической аурой. Он не только не замечал в них недостатков, но сквозь эту поэтическую дымку приписывал им самые возвышенные чувства и мысли, и все возможные совершенства.

Зачем этим трем сестрам – Даше, Наташе и Кате – нужно было три раза в неделю заниматься с носителями языков по скайпу? Зачем в строго отведенные часы в гостиной раздавались звуки рояля (винтажного, бережно восстановленного), доносившиеся наверх, где когда-то готовились к экзаменам? Зачем им были нужны преподаватели истории искусства, вокала и даже эко-диетологии?

Зачем раз в неделю к ним приходила Алина Петровна, их wellness-коуч – подтянутая женщина неизвестного возраста, отвечавшая за осанку, технику дыхания, искусство small talk и выбор вина к ужину? Зачем они в одно и то же время выходили из дома в идеально сшитых пуховиках разной длины – Даша в длинном, Наташа в куртке до колена, а Катя – в короткой яркой пуховке, так что ее стройные ноги в дорогих термолеггинсах и модных кроссовках были всем на виду? Зачем им нужно было совершать ритуальные прогулки по обновленному пешеходному Арбату часто в сопровождении той самой Алины Петровны, чей безупречный, как у стюардессы, вид был немым укором всему неидеальному вокруг?

Всего этого и многого другого, что творилось в их таинственном, уютном и безукоризненно выстроенном мире, Левин не понимал, но чувствовал, что всё это было прекрасно и… немного пугающе совершенно. И был влюблен именно в эту таинственность, в этот неуловимый ритм осознанно культивируемой прекрасной жизни.

В студенчестве он едва не влюбился в старшую, Дашу, но ее быстро увел и женился на ней его же друг, Облонский. Потом его внимание привлекла средняя, Наташа. Он вообще чувствовал, что судьба обязывает его влюбиться в одну из сестер, но не мог определить, в какую именно. Однако Наташа, едва появившись в московской тусовке, вышла замуж за успешного айтишника, переехавшего в Кремниевую долину.

Катя же была совсем ребенком, когда Левин закончил университет и уехал создавать свою эко-империю. Младший брат Щербацких увлекся экстремальным серфингом и погиб во время шторма в Португалии. И хотя Левин дружил с Облонским, сам круг Щербацких стал для него более далеким и недосягаемым. Но в этот приезд, в начале зимы, после года затворничества в своем поместье, когда он снова увидел их всех, он наконец с мучительной ясностью понял, в кого из трех ему на роду написано влюбиться.

Казалось бы, что могло быть проще? Ему, человеку из хорошей семьи, скорее состоятельному, чем нет, тридцати двух лет, сделать предложение Кате Щербацкой? По всем светским раскладам, его должны были бы сразу признать хорошей партией. Но Левин был влюблен, и поэтому Катя казалась ему существом абсолютного совершенства, почти неземным, а он сам – заурядным, приземленным смертным. Мысль о том, что другие – и она сама – могут счесть его достойным, казалась кощунственной.

Прожив в Москве как в опьянении два месяца, видясь с Катей почти каждый день на выставках, лекциях и в модных кофейнях, куда он начал ходить только ради этих встреч, Левин внезапно сдался, решив, что это невозможно, и сбежал обратно в деревню.

Его уверенность в невозможности основывалась на простых вещах: в глазах ее семьи он был неподходящей, недостойной партией для блистательной Кати, а сама она не могла полюбить такого, как он. В глазах «света» у него не было привычной, респектабельной позиции в системе. Его однокурсники к тридцати двум были уже кто партнером в крупной консалтинговой фирме, кто известным IT-архитектором, кто главой департамента в госкорпорации, как Облонский. Он же (и он отлично понимал, как выглядит со стороны) был просто «фермером». Парнем, который разводит коз, делает сыр, бегает по утрам с собакой по полю и строит эко-дома. То есть, по меркам общества, милым чудаком, из которого «ничего путного не вышло», занятым делом, которым занимаются те, кто «выпал из обоймы».

А сама таинственная и прекрасная Катя не могла полюбить такого неказистого, как он сам себя считал, человека. И главное – такого простого, ничем не выдающегося. Кроме того, их прежние отношения – отношения взрослого приятеля брата к маленькой девочке – казались ему дополнительной, непреодолимой преградой. Некрасивого, но доброго человека, полагал он, можно любить как друга. Но чтобы быть любимым той всепоглощающей страстью, какой он любил Катю, нужно быть если не красавцем, то уж точно – особенным, звездным, непохожим на других.

Он слышал, что женщины иногда влюбляются в некрасивых и простых мужчин, но в это не верил, потому что судил по себе: сам он мог воспылать только к красивым, загадочным и исключительным женщинам.

Но, просидев два месяца в деревенской тишине, он с ясностью понял: это не одна из тех юношеских влюбленностей, что проходят сами. Это чувство не давало ему ни минуты покоя. Он не мог жить, не решив вопроса: будет она его женой или нет. А его отчаяние было порождено лишь его же собственным воображением, ведь никаких реальных доказательств будущего отказа у него не было. И вот он снова приехал в Москву с твердым, пугающим решением: сделать предложение. И жениться, если его примут. Или… Он не смел думать о том, что станет с ним, если ему откажут.

Глава 4

Приехав с утренней «Ласточкой» в Москву, Костя Левин заехал к своему сводному брату Сергею Кознышеву, известному интеллектуальному блогеру и популяризатору «высоких смыслов». Переодевшись из дорожной флиски в более приличную рубашку, Костя вошел к нему в кабинет-библиотеку, намереваясь тотчас же выложить все про свои сомнения и попросить совета. Но брат был не один.

У него сидел знаменитый приглашенный профессор из «вышки», автор нашумевшей книги о нейрофилософии, приехавший собственно затем, чтобы разъяснить недоразумение, возникшее между ними в комментариях к одному длинному Телеграм-посту. Профессор вёл жаркую полемику против радикальных «новых материалистов» и нейроредукционистов, а Сергей Кознышев с интересом следил за этим спором и, ознакомившись с последним подкастом профессора, написал ему развернутое сообщение, упрекая за слишком большие уступки научному позитивизму. Профессор тотчас же предложил созвониться, но Сергей Иваныч, ценивший личное общение, пригласил его на чай. Речь шла о модном вопросе: где в эпоху томографии мозга проходит граница между сознанием и «мясом», и остается ли в ней место для свободы воли?

Сергей Иваныч встретил брата своей обычною для всех, подчеркнуто вежливой и слегка отстраненной улыбкой, познакомил их кивком («Костя, мой брат. Профессор Волынский») и продолжил беседу, не прерывая потока мысли.

Невысокий, лысеющий человек в модных круглых очках, профессор лишь на секунду отвлекся, чтобы кивнуть новоприбывшему, и тут же вернулся к аргументации, не обращая на Костю особого внимания. Тот плюхнулся в глубокое кресло, ожидая, когда гость уедет, но вскоре невольно втянулся в предмет разговора.

Костя натыкался в ленте на статьи и посты, о которых шла речь, и читал их, интересуясь как человек, в свое время получивший естественнонаучное образование. Его занимало развитие знакомых тем: эволюционная психология, теория эмоций, социобиология. Но он никогда не связывал эти научные выкладки о человеке как о сложном биологическом алгоритме с теми вопросами о смысле всего этого действа — жизни, смерти, любви, — которые в последнее время наваливались на него с тоской, особенно по ночам.

Слушая разговор брата с профессором, он замечал, что они то и дело скользили по краю этих главных вопросов. Но каждый раз, едва подходили к самому сущностному, как казалось Косте, они тотчас же поспешно отпрыгивали в сторону и снова погружались в дебри тонких терминологических различий, оговорок, цитат из Хайдеггера или Деннета, ссылок на свежие исследования в Nature. Костя с трудом улавливал нить.

— Я не могу согласиться, — говорил Сергей Иваныч с присущей ему кристальной четкостью формулировок и идеальной дикцией (отточенной в подкастах), — я не могу принять позицию, согласно которой всё мое представление о «Я» и мире сводится к нейронным коррелятам. Само базовое переживание собственного существования не дается мне через ощущения, для него просто нет сенсорного органа.

— Да, но адепты строгого когнитивизма, вроде того же Припасова из МФТИ, вам ответят, что это переживание — эмерджентный продукт совокупности всех нейронных процессов, эпифеномен. Они прямо говорят: нет конкретных ощущений и их сложной обработки — нет и иллюзии «Я».

— Я бы сказал наоборот…» — начал Сергей Иваныч.

Но тут Косте снова показалось, что они, едва коснувшись главного, снова уходят в сторону, и он не выдержал, решившись задать профессору вопрос напрямую.

— Значит, выходит, если мой мозг как биокомпьютер выключится, если это тело умрет, то и никакого сознания, никакого «меня» уже не будет?» — спросил он грубовато, перебивая изящную словесную партию.

Профессор с досадой и выражением умственной боли от вторжения в логическую схему оглянулся на этого странного вопрошателя, похожего больше на подрабатывающего таксистом фермера, чем на человека, способного поддержать интеллектуальную беседу, и перевел взгляд на Сергея Иваныча, словно спрашивая: «Ну и с кем вы меня усадили?» Но Сергей, который вел дискуссию не с таким фанатичным напором, как профессор, и в голове, у которого оставалось место не только для контраргументов, но и для понимания простой, экзистенциальной тоски, стоявшей за вопросом брата, усмехнулся и сказал:

— Этот вопрос, Костя, мы пока не имеем права решать…

— У нас недостаточно данных, — автоматически подтвердил профессор, возвращаясь к своей линии. - Я указываю на то, что если, как прямо утверждает Припасов, феноменальное переживание основано на физическом субстрате, то мы обязаны строго различать эти два уровня описания…

Костя перестал слушать. Он смотрел в окно на серое небо над спальными районами и просто ждал, когда профессор, наконец, уедет.

Когда профессор, наконец, уехал, Сергей обернулся к брату.

— Очень рад, что заехал. Надолго? Как там твое хозяйство? — спросил он с легкой, дежурной улыбкой.

Костя знал, что экопродукты и ферма мало интересуют старшего брата — интеллектуала и урбаниста до мозга костей. Тот спрашивал об этом лишь из вежливости, делая ему уступку. Поэтому Левин ответил коротко и по делу: о новом контракте с сетью ресторанов и проблемах с маркировкой «органик».

На самом деле, Костя приехал, чтобы сказать брату о своем твердом решении сделать предложение Кате и спросить его совета. Но после наблюдения за высоколобым спором с профессором, после этого невольного, чуть покровительственного тона, которым брат спросил о «хозяйственных делах» (они были совладельцами нескольких квартир от матери, и Костя, как более «приземленный», занимался сдачей их в аренду и бумагами), — после всего этого Костя почувствовал, что не может начать этот разговор. Ему казалось, что брат посмотрит на его брак не так, как ему хотелось бы: не как на великое жизненное событие, а как на милую, но слегка наивную затею.

— Ну, а как там твоя общественная деятельность? — перешел к другой теме Сергей, который сам состоял в попечительском совете музея и очень верил в силу гражданских инициатив. — Этот ваш районный совет по благоустройству?

— А, не знаю, честно…

— Как не знаешь? Ты же входил в инициативную группу?

— Нет, вышел, — ответил Константин. — И на собрания больше не хожу.

— Жалко, — поморщился Сергей Иваныч.

Костя, чувствуя себя слегка виноватым, стал объяснять, что там творилось: бесконечные споры о дизайне лавочек, подрядчики-родственники депутатов, пустая трата времени на согласования.

— Вот это всегда так! — перебил его Сергей. — Типично наша, русская история. Может, в нашей способности видеть абсурд и есть здоровая ирония, но мы всегда пересаливаем. Утешаемся цинизмом, который у нас всегда наготове. Поверь, дай такие же возможности для самоуправления, скажем, немцам — они бы выстроили систему. А мы лишь мастерски разлагаем любую инициативу изнутри сарказмом.

— Но что делать? — виновато сказал Левин. — Это был мой последний эксперимент. Я честно пытался. Не могу. Неспособен.

— Не «неспособен», — поправил его брат. — Ты просто не с той стороны подошел.

— Может быть, — уныло согласился Костя.

Знаменательная пауза повисла в кабинете, заставленном книгами.

— Кстати, брат Николай опять объявился, — негромко сказал Сергей.

Брат Николай был их родным, старшим братом. Человеком разрушенной судьбы, он прокутил свою долю наследства, вращался в самых сомнительных компаниях — то в сектах, то среди маргинальных политических активистов, то уходил в запойные загулы, — и давно рассорился с семьей.

— Что?! — с неподдельным ужасом воскликнул Костя. — Откуда ты знаешь?

— Его видел вчера наш общий знакомый, Прокофий, у метро.

— Здесь, в Москве? Где он? Ты знаешь адрес? — Костя вскочил, будто собираясь бежать туда сию секунду.

— Я уже жалею, что сказал, — покачал головой Сергей Иваныч, наблюдая за мгновенной вспышкой тревоги у младшего брата. — Я, конечно, навел справки, где он обитает. И перевел ему деньги — погасил тот его старый долг Трубину, о котором ты говорил. Вот какой ответ получил.

Сергей достал и протянул Косте смартфон. На экране был открыт скриншот переписки в мессенджере. От незнакомого номера, без аватарки, приходила одна-единственная холодная строчка:

«Оставьте меня в покое. Это всё, чего я требую от своих любезных братцев. Николай».

Костя прочел это и замер, опустив глаза на яркий экран. Внутри у него боролись два чувства: острое, почти детское желание забыть сейчас об этом несчастном, вечно проблемном брате — и глухое, давящее сознание, что это было бы подло.

— Он, очевидно, хочет меня оскорбить, — спокойно продолжил Сергей Иваныч, забирая телефон. — Но оскорбить он меня не может. Я бы всем сердцем хотел ему помочь, но знаю, что это невозможно. Он не примет помощь.

— Да, понимаю… — глухо проговорил Костя, все еще глядя в пустоту. — Понимаю твою позицию и уважаю ее. Но… я всё равно поеду к нему.

— Если чувствуешь, что должен — съезди. Но я не советую, — сказал Сергей без осуждения, но с холодной ясностью. — Со мной он тебя не поссорит, я этого не боюсь. Но для тебя самого… Лучше не лезть. Помочь тут нельзя. Впрочем, решай сам.

— Может, и нельзя помочь, но я чувствую… особенно сейчас… ну, это другое дело… Чувствую, что не смогу успокоиться, если не увижу его.»

— Не понимаю такой сентиментальности, — покачал головой Сергей Иваныч. — Зато я понял один урок — урок смирения. Я иначе, снисходительнее стал смотреть на то, что принято называть падением и слабостью, с тех пор как Николай стал тем, кем стал… Ты ведь помнишь, что он натворил…»

— Ах, не надо, это ужасно, — перебил его Костя, — просто ужасно.»

Получив от помощницы брата адрес съемной комнаты в старом доме за кольцевой, Костя тотчас собрался ехать. Но, постояв в лифте, передумал и решил отложить поездку до вечера. Сперва нужно было уладить главное дело, ради которого он и приехал, иначе никакого душевного спокойствия не видать. От брата он поехал в офис к Стёпе Облонскому и, выведав у него планы Щербацких, отправился туда, где, по словам Стёпы, мог застать Катю.

Без четверти четыре, чувствуя, как колотится сердце, Левин вышел из такси у входа в большой Парк культуры и пошел по расчищенной дорожке к ледовому катку и горкам. Он был почти уверен, что найдет ее здесь, потому что заметил у парковки знакомую машину ее отца — старый, но ухоженный Volvo.

День был ясный, морозный. У центрального входа в парк толпились люди, горела гирляндами елка, торговали глинтвейном и сладкой ватой. Начищенный снег ярко сверкал на солнце. Чистый, праздничный народ — семьи с детьми, влюбленные парочки, подростки — сновал по аллеям между деревянными расписными павильончиками и гигантскими ледяными скульптурами. Старые липы в инее, опустившие тяжелые ветви, казались одетыми в пушистые, торжественные ризы.

Он шел к катку и твердил про себя: «Успокойся. Не нервничай. Ты взрослый человек. Чего ты, в самом деле? Замолчи», — обращался он к своему предательски трепещущему сердцу. Но чем больше он пытался взять себя в руки, тем сильнее сжималось горло и тем чаще становился пульс. Кто-то знакомый окликнул его, но Левин даже не обернулся, не в силах сейчас поддерживать светскую беседу. Он прошел мимо снежных горок, с которых неслись визги и смех, мимо грохота тюбингов и веселых криков. Сделав еще несколько шагов, он вышел на площадь, и перед ним открылся огромный крытый каток под прозрачным куполом. И сразу же, среди мельтешащих на льду фигур, он узнал ее.

Он узнал, что она здесь, по внезапной волне радости и страха, накрывшей его с головой. Она стояла, разговаривая с подругой, у самого бортика на противоположной стороне. Ничего особенного, казалось, не было ни в ее простой белой пуховке, ни в розовой шапке с помпоном, ни в позе. Но для Левина так же легко было узнать ее в этой толпе, как розу в зарослях крапивы. Все вокруг освещалось ее присутствием. Она была как улыбка, озарявшая все вокруг. «Неужели я могу просто зайти туда, на лед, и подойти к ней?» — подумал он с ужасом. Место, где она стояла, казалось ему неприкосновенной святыней, и была минута, когда он едва не развернулся и не ушел — так стало страшно. Ему пришлось делать над собой усилие и рассуждать здраво: вокруг нее ходят самые обычные люди, сам он умеет кататься, он имеет полное право здесь находиться. Он спустился к прокату коньков, стараясь не смотреть на нее пристально, как на солнце, но он видел ее, как видят солнце, — даже не глядя прямо.

На льду в этот час и день недели собиралась в основном «своя» компания — друзья и знакомые из одного круга. Тут были и профи, выделывающие пируэты, и новички, неуклюже цепляющиеся за бортик, и дети, и парочки средних лет, катающиеся для здоровья и удовольствия. Все они казались Левину избранными, бесконечно счастливыми людьми просто потому, что они были здесь, рядом с ней. Все катающиеся совершенно естественно обгоняли ее, догоняли, кто-то окликал, и она смеялась в ответ. Они веселились совершенно независимо от нее, наслаждаясь отличным льдом, погодой и своим днем.

Вдруг его окликнул знакомый голос. Николай Щербацкий, двоюродный брат Кати, в модной спортивной куртке и узких штанах, уже в коньках, сидел на лавочке, затягивая шнурки.

— О, Левин! Первый фермер-конькобежец на районе! Давно не виделись! Лед отличный, переобувайся быстрее!

— У меня и коньков-то с собой нет, — отозвался Левин, сам удивляясь, как у него хватает смелости разговаривать так развязно в ее присутствии. Он не терял ее из виду ни на секунду, даже не глядя прямо. Он чувствовал, будто солнце приближается к нему. Катя была на повороте и, немного ссутулившись, осторожно перебирала узкими ножками в фигурных коньках. Видно было, что она робеет. Лихач-подросток в спортивном костюме, отчаянно размахивая руками, легко обогнал ее. Она катилась не слишком уверенно; вытащив руки из карманов дубленой муфты на шнурке, она держала их наготове для равновесия и, узнав Левина, улыбнулась ему и одновременно своему собственному страху. Закончив поворот, она оттолкнулась упругой ногой и подкатилась прямо к брату. Ухватившись за его руку, она улыбнулась и кивнула Левину. Она была прекраснее, чем он себе представлял.

Когда он думал о ней, то мог живо вообразить ее всю, особенно прелесть этой небольшой головы с выражением детской ясности и доброты, так свободно сидящей на стройных плечах. Детская непосредственность в сочетании с тонкой, почти хрупкой красотой фигуры составляли ее особую прелесть, которую он хорошо помнил. Но что всегда, как неожиданность, поражало в ней — это было выражение ее глаз, кротких, спокойных и честных, и особенно ее улыбка. Она всегда переносила Левина в какой-то волшебный мир, где он чувствовал себя умиротворенным и мягким, каким мог запомнить себя лишь в редкие дни раннего детства.

— Давно здесь? — сказала она, протягивая ему для приветствия руку в тонкой черной перчатке. — Спасибо, — добавила она, когда он поднял выпавшую из ее кармана бархатную резинку для волос.

— Я? Недавно, вчера… то есть сегодня… приехал, — отвечал Левин, от волнения не сразу вникнув в смысл вопроса. — Я как раз собирался к вам, — сказал он и тут же, вспомнив истинную причину своих поисков, смутился и покраснел. — Я не знал, что вы катаетесь. И так здорово.

Она внимательно посмотрела на него, словно пытаясь понять причину его замешательства.

— Ваши похвалы особенно ценны. Здесь до сих пор ходят легенды, что вы тут были королем льда, — сказала она, стряхивая маленькой ручкой иголочки инея, упавшие на рукав ее куртки.

— Да, когда-то я фанател, хотел добиться идеальной техники.

— Вы, кажется, ко всему подходите с фанатизмом, — улыбнулась она. — Мне бы очень хотелось посмотреть, как вы катаетесь. Переобувайтесь быстрее, и давайте вместе прокатимся.

«Вместе? Неужели это возможно?» — пронеслось в голове у Левина, пока он смотрел на нее.

— Сейчас, только возьму коньки, — сказал он, и сердце его затрепетало от восторга.

Он направился к пункту проката.

— Давно не виделись, молодой человек! — сказал пожилой работник проката, помогая ему надеть коньки и затянуть ботинок. — После вас таких асов у нас не было. Нормально затянул?

— Да, отлично, спасибо, побыстрее только, — отвечал Левин, с трудом сдерживая глупую, блаженную улыбку, которая так и норовила расползтись по его лицу. «Да, — думал он, ликуя. — Вот она, настоящая жизнь! Вот оно, счастье! Давайте вместе, сказала она. Сказать ей сейчас? Но я же боюсь именно потому, что сейчас я счастлив, счастлив уже одной этой надеждой… А что потом?.. Но надо! Обязательно надо! Довольно трусости!»

Левин встал на ноги, снял свою объемную пуховку и, разбежавшись по шершавому льду у бортика, легко выскользнул на гладкую основную площадку. Он покатился почти без усилий, будто одной силой мысли управляя скоростью и направлением. Он приблизился к ней с прежней робостью, но ее улыбка снова успокоила его.

Она протянула ему руку, и они поехали рядом, постепенно набирая скорость. И чем быстрее они неслись, тем крепче она сжимала его пальцы.

— С вами я бы, наверное, быстрее научилась. Я почему-то вам полностью доверяю, — сказала она, и ее слова прозвучали для него как высшая награда.

— И я чувствую себя увереннее, когда вы держитесь за меня, — сказал он и тут же ужаснулся собственной смелости и покраснел. И действительно, едва он произнес это, лицо ее будто накрыла легкая тень, оно утратило прежнюю ласковость, и Левин узнал знакомое выражение — легкое усилие мысли: на ее гладком лбу наметилась чуть заметная морщинка.

— У вас что-то случилось? Хотя, простите, я не имею права спрашивать, — быстро проговорил он, чувствуя, как паника сжимает горло.

— Почему же нет?… Нет, ничего такого, — ответила она чуть прохладнее и сразу же перевела тему: — Вы еще не видели тетю Лену?

— Нет.

— Подойдите к ней, она всегда так рада вас видеть.

«Что же я наговорил? Я ее расстроил. Боже, помоги мне!» — пронеслось в голове у Левина, и он поспешил к пожилой женщине в элегантном пальто, сидевшей на скамейке у бортика. Та, его бывшая репетитор по французскому, встретила его как старого друга, широко улыбаясь.

— Вот мы и растем, — сказала она, многозначительно кивая в сторону Кати, — и стареем. Наш медвежонок уже совсем большой! — продолжила она, смеясь, и напомнила ему его старую шутку про трех сестер Щербацких, которых он когда-то в шутку называл тремя медведями из сказки. — Помните, вы так говорили?

Он решительно этого не помнил, но она смеялась над этой шуткой уже лет десять и очень её любила.

Глава 5

– Ну, давайте, катайтесь! Катя, кстати, отлично теперь катается, правда же?

Когда Костя снова подкатился к Кате, выражение её лица уже не было сдержанным. Глаза смотрели прямо и по-доброму, но Костя уловил в этой доброте какой-то особенный, нарочито-спокойный оттенок. И стало тоскливо. Поболтав о своей бывшей школьной учительнице и её чудачествах, она спросила о его жизни:

– Не скучно зимой в пригороде?

– Нет, не скучно, работы много, — сказал он, чувствуя, что она загоняет его в рамки этого спокойного, дружеского тона, выбраться из которого он не сможет, как не смог в прошлый их разговор в ноябре.

– Надолго приехал? — спросила Катя.

— Не знаю, — ответил он, не думая. Мысль о том, что если он и сейчас поддастся этому тону простого приятельства, то уедет опять ни с чем, заставила его взбунтоваться.

— Как это — не знаете?

— Не знаю. Это от вас зависит, — выпалил он и тут же ужаснулся своим словам.

Услышала ли она их или сделала вид, что не расслышала, но она будто споткнулась, мелко перебирая коньками, и быстро покатилась от него к бортику. Она подъехала к своей подруге Лизе, что-то сказала ей и направилась к выходу с катка, где у скамеек сидели их общие знакомые.

«Боже, что я наделал! Господи, помоги же, научи, что делать» — мысленно твердил Левин, и, чувствуя потребность в резком движении, развернулся и понесся по кругу, резал лед, ускоряясь и замедляясь, выписывая восьмерки.

В это время один из парней, завсегдатай катка, виртуозно катавшийся спиной вперед, вышел из кафе с кофе в стаканчике. Он ловко, не проливая, съехал по лестнице с бортика на лед, громко цокая коньками, и, не меняя расслабленной позы, помчался дальше.

— Вот это трюк! — сказал Костя и тут же рванул к лестнице, чтобы повторить.

— Осторожнее, нужна практика! — крикнул ему Николай Щербацкий, брат Кати.

Костя взбежал по ступенькам, оттолкнулся что было сил и полетел вниз, балансируя непривычно широко расставленными руками. На последней ступеньке его каблук зацепился, но, едва коснувшись льда ладонью, он мощно оттолкнулся, выровнялся и, смеясь, покатился дальше.

«Хороший он, милый, — подумала в это время Катя, выходя с катка с подругой и глядя на него с улыбкой тихой нежности, как на старого доброго друга, - Неужели я виновата, сделала что-то не так? Говорят — неправильно веду себя. Я знаю, что не влюблена в него. Но с ним легко и весело, и он такой славный. Зачем он только это сказал?»

Увидев уходящую Катю и ее мать, которая ждала дочь у гардероба, Костя, раскрасневшийся от быстрой езды, остановился и задумался. Он снял коньки, быстро переобулся и догнал их у главного выхода из ТРЦ.

— Всегда рада вас видеть, — сказала мать Кати, Ольга Дмитриевна. — У нас, как всегда, в субботу собираются свои.

— Значит, в эту субботу? — спросил он с надеждой.

— Будем рады, — сухо сказала Ольга Дмитриевна.

Эта сухость огорчила Катю, и она не удержалась, чтобы не сгладить холодность матери. Она обернулась и с теплой улыбкой сказала:

— До встречи.

В это время Стёпа, в модной дутой куртке, сияющий и счастливый, победителем входил в холл ТРЦ. Но, подойдя к теще, он с виноватым и озабоченным видом отвечал на её расспросы о здоровье Даши. Побормотав с ней тихо и уныло, он выпрямился и хлопнул Костю по плечу:

— Ну что, поехали? — спросил он. — Я всё о тебе думал, и я чертовски рад, что ты приехал, — сказал он с многозначительным видом, глядя ему в глаза.

— Поехали, поехали, — ответил окрыленный Костя, для которого всё еще звучал голос, сказавший «до встречи», и светилась улыбка, с которой это было сказано.

— В «Барселону» или в «Хинкальную»?

— Мне все равно.

– Ну, тогда в «Пинту, – сказал Стёпа, выбрав именно этот гастропаб потому, что был должен там денег больше, чем в ресторане «Бочка» и потому считал дурным тоном его избегать – надо поддерживать отношения. – У тебя машина? Отлично, а то я такси вызвал.

Всю дорогу приятели молчали. Костя думал о том, что означала эта перемена в лице Кати: то уверял себя, что есть надежда, то впадал в отчаяние, ясно понимая, что его надежда безумна. И всё же он чувствовал себя совершенно другим человеком – не тем замкнутым и грустным, каким был до её улыбки и слов «до встречи».

Стёпа же в дороге сочинял в уме меню и продумывал, как лучше заказать:

— Ты ведь уважаешь тартар из тунца? – спросил он Левина, когда тот парковал свой Land Rover у паба.

— Что? – переспросил Костя, вынырнув из своих мыслей. – Тартар? Да, я люблю тартар.

Когда они вошли в «Пинту», Костя не мог не заметить особого выражения – сдержанного сияния на лице и во всей фигуре Стёпы. Облонский снял кожаную куртку и, слегка сдвинув на затылок модную шерстяную шапку, прошёл в зал, кивая и пожимая руки знакомым посетителям и официантам. Он явно был здесь своим. Дойдя до стойки, он быстро выпил шот текилы, закусив лаймом, и сказал что-то барменше – эффектной блондинке с татуировками и в фирменном фартуке – от чего та искренне рассмеялась, бросив на него игривый взгляд.

Костя же отказался от шота просто потому, что вся эта картинная, собранная из нарочитой небрежности, дорогого лака для волос и парфюма с нотками табака атмосфера, казалась ему сейчас фальшивой и чужой. Он поспешно отошёл от стойки, как от чего-то навязчивого. Вся душа его была переполнена воспоминанием о Кате, и в глазах светилась улыбка тихого торжества и счастья.

— Степан Аркадьич, прошу, ваш столик в углу, вас не побеспокоят, – почтительно засуетился пожилой, плотный администратор в элегантном жилете поверх рубашки. – Пожалуйста, господа, – обратился он и к Косте, оказывая почтение и гостю важного клиента.

Мгновенно поправив скатерть на уже накрытом столе у стены с кирпичной кладкой, он подвинул кожаные банкетки и замер перед Стёпой с планшетом в руках, ожидая заказа.

— Если желаете, Степан Аркадьич, через полчаса освободится ложа – там заканчивает банкет один футбольный клуб. И устрицы сегодня только что прилетели.

— О, устрицы! – Стёпа задумался, его лицо выразило серьёзное недоумение гурмана, стоящего перед судьбоносным выбором. – Не изменить ли план, Костя? Хороши ли они? Ты посмотри.

— Гильярдо, Степан Аркадьич, фин де клер сегодня нет.

— Гильярдо так Гильярдо, но свежие ли?

— Самолёт вчера вечером приземлился.

— Ну что ж, может, начать с устриц, а там посмотрим? А? – с надеждой спросил Стёпа.

— Мне всё равно. Для меня идеал – это борщ и гречка с котлетой, но здесь такого, ясное дело, нет.

— С трюфельным маслом и томлённой уткой, может быть? – с почти отеческой заботливостью спросил администратор, наклоняясь к Косте, как няня к ребёнку.

— Нет, без шуток, что ты выберешь, то и хорошо. Я накатался на коньках, и есть хочется зверски. И не думай, – добавил он, заметив на лице Стёпы тень недовольства, – что я не ценю твой выбор. Я с огромным удовольствием поем что-нибудь вкусное.

— Ещё бы! Что ни говори, а это одно из немногих неиспорченных удовольствий жизни, – с чувством сказал Стёпа. – Ну, так давай нам, дружище, устриц… два десятка, мало – три десятка. Потом том-ям, острый, понимаешь?

— Том-ям кунг? – услужливо подсказал администратор. Но Стёпа, видимо, не хотел доставлять ему удовольствие щеголять знанием меню.

— Острый, с креветками и грибами, вот. Потом тартар из тунца, только смотри, чтобы тунец был вырезка. Потом… рибай на кости, и смотри, чтобы прожарка была идеальный, medium rare. Ну и утиную грудку, может, на гриле… и какую-нибудь закуску к пиву, пока готовить будут.

Администратор, помня, что Степан предпочитает не щеголять французскими названиями, не стал их повторять, но доставил себе удовольствие мысленно свернуть заказ в изящную формулировку для кухни: «Том-ям кунг, тартар из тунца с авокадо, утиная грудка с трюфельным пюре, ягодный меридиан с сорбетом...» И тотчас, плавно убрав планшет и подобравшись, протянул Степану Аркадьичу винную карту в кожаном переплёте.

— Что будем пить?

— Мне что угодно, только немного. Шампанское, пожалуй, – сказал Костя.

— Как? Сразу шампанское? Хотя, знаешь, а почему бы и нет. Ты любишь брют?

— Блан де блан, – учтиво подсказал администратор.

— Ну, вот этой марки к устрицам и подавай, а там посмотрим.

— Слушаю. А к основному блюду? Красное?

— Нюи-Сен-Жорж давай... А нет, лучше уж классический Шабли.

– Хорошо. Сырную тарелку приготовить?

– Ну да, обязательно. С пармезаном, горгонзолой и тем козьим с трюфелем. Или ты другой любишь?

– Нет, мне всё равно, – ответил Костя, не в силах сдержать улыбку.

И администратор, почти бесшумно скользя по полу, удалился, чтобы через пять минут вернуться с огромным блюдом, уставленным льдом и перламутровыми раковинами, и с бутылкой, изящно зажатой в салфетке.

Стёпа развернул тяжёлую льняную салфетку, расстелил её на коленях и, устроившись поудобнее, с профессиональным видом взялся за устрицы:

– Недурственно, – пробормотал он, сдирая серебряной вилкой хлюпающее тело моллюска с раковины и проглатывая его, поднимая блестящие от удовольствия глаза то на Костю, то на администратора. – Очень недурственно.

Костя тоже ел устрицы, хотя в глубине души считал, что борщ с пампушкой был бы сейчас куда приятнее. Но он смотрел на Облонского с восхищением. Даже администратор, откупоривший бутылку с тихим хлопком и разливавший игристое вино в высокие бокалы-флейты, не мог скрыть одобрительной, почти отеческой улыбки, поглядывая на Степана Аркадьича и поправляя свой шёлковый галстук.

– А тебе устрицы не очень? – спросил Стёпа, осушая свой бокал. – Или ты всё в своих мыслях?

Ему хотелось, чтобы Костя развеселился. Но Костя был не то что не весел – он чувствовал себя скованно. С тем, что наполняло сейчас его душу, ему было неловко и даже жутко в этом пафосном пабе, среди полупустых в будний день лож, под приглушённый гул разговоров, в этой атмосфере нарочитой небрежности и дорогого дизайна. Всё это — грубая кирпичная кладка, бархатные сиденья, хромированные детали, словно винтажные, а на самом деле дизайнерские «лампы Эдисона» — казалось ему сейчас фальшивым и чуждым. Он боялся, что эта обстановка запачкает, опошлит то хрупкое и важное, что переполняло его:

– Я? Да, я в мыслях. Но, кроме того, меня всё это немного смущает, – сказал он. – Ты не можешь себе представить, как для меня, человека с фермы, всё это выглядит дико. Как, например, маникюр того твоего коллеги, которого я видел у тебя в офисе…

– А, ты про Гриневича с его перфектными ногтями! – рассмеялся Стёпа. – Да, я видел, как ты на них уставился.

– Понимаешь, не могу я к этому привыкнуть, – продолжал Костя с жаром. – Попробуй встать на мою точку зрения человека из реального, нецифрового мира. Мы там стараемся держать руки в таком состоянии, чтобы ими можно было работать, ногти коротко стрижём, рукава закатываем, если что. А тут люди сознательно отращивают ногти, покрывают их чёрным лаком, вешают на запястья часы размером с блюдце и носят рубашки с такими манжетами, что и ложку взять неудобно. Как будто нарочно, чтобы ничего руками делать не могли.

Степан весело улыбнулся:

– Ну, это же просто знак того, что грубый физический труд ему не нужен. Его инструмент — голова, стратегии, переговоры…

– Может быть. Но мне всё равно дико. Так же, как дико, что мы, «деревенские», стараемся поесть побыстрее и вернуться к делу, а мы с тобой сейчас стараемся растянуть этот процесс как можно дольше и для этого едим этих… морских слизней.

– Ну разумеется! – подхватил Стёпа, его глаза блеснули. – В этом-то и суть цивилизации, брат! Превратить всё — даже простую еду — в искусство, в наслаждение.

– Если это цель цивилизации, то я предпочитаю оставаться дикарём.

– Ты им и остаёшься. Вы все Левины — дикари в душе, романтики от сохи.

Костя вздохнул. Он вспомнил о своём брате Николае, вечном бунтаре и маргинале, и ему стало и горько, и стыдно. Он нахмурился, но Облонский тут же перевёл разговор на другую тему, которая моментально захватила всё его внимание:

– Ну что ж, значит, вечером поедешь к нашим, к Щербацким? – спросил Стёпа, отодвигая блюдо с пустыми раковинами и придвигая сырную тарелку, а глаза его при этом заиграли многозначительным, заговорщицким блеском.

– Да, обязательно поеду, – твёрдо ответил Костя. – Хотя у меня было чувство, что её мама позвала меня без особой радости.

– Что ты! Полная ерунда! Это просто её стиль общения... Давай, брат, суп неси!... – крикнул он на бегущего официанта. – Это её манера, знаешь, как у всех grande dame старой закалки. Я тоже заеду, но мне позже, надо на коктейль к Бониной заскочить. Кстати, о дикарстве... Чем ещё объяснить, что ты в прошлый раз просто испарился из города? Щербацкие меня потом засыпали вопросами, как будто я твой личный координатор. А я знаю про тебя только одно: ты всегда делаешь то, чего никто не делает.

– Да, – медленно и взволнованно сказал Костя. – Ты прав, я дикарь. Но моя дикость не в том, что я тогда сбежал, а в том, что я теперь вернулся.

– О, какой ты счастливчик! – воскликнул Степан, пристально глядя ему в глаза.

– С чего бы это?

– «Скакал я и ночью, скакал я и днем; На водку давали мне баря…» и всё такое, – с легкой иронией продекламировал Стёпа. – По глазам видно. У тебя всё ещё впереди.

– А у тебя разве уже позади?

– Нет, не позади, но у тебя – будущее, а у меня – настоящее, такое… серое. Переходный период.

– Что случилось?

– Да ничего хорошего. Но я не хочу о себе, да и всего не объяснишь, – отмахнулся Степан Аркадьич. – Так ты зачем, говоришь, в город-то пожаловал?… Эй, можно суп уже?

– Ты догадываешься? – ответил вопросом на вопрос Костя, не отрывая от Стёпы своего напряжённого, светящегося изнутри взгляда.

– Догадываюсь. Но начинать этот разговор – не моя роль. Так что уж ты сам поймёшь, угадал я или нет, – сказал Стёпа, глядя на него с тонкой, понимающей улыбкой.

– Ну, так что же ты мне скажешь? – голос Кости дрогнул, и он почувствовал, как у него дрожат все мышцы на лице. – Как ты на это смотришь?

Степан Аркадьич неспешно отпил из своего бокала, не сводя глаз с приятеля.

– Я? – сказал он. – Я ничего так сильно не желаю. Ничего. Это было бы самое лучшее, что только может случиться.

– Но ты не ошибаешься? Ты точно понимаешь, о чём мы говорим? – проговорил Костя, впиваясь в него глазами. – Ты думаешь, это… реально?

– Думаю, что реально. Почему бы и нет?

– Нет, ты серьёзно так думаешь? Нет, ты скажи всё, что на душе! А если… если мне откажут? Я ведь почти уверен, что…

– С чего ты это взял? – спросил Стёпа, улыбаясь его волнению.

– Иногда такое чувство. Это будет ужасно. И для меня, и для неё.

– Ну, вообще-то для девушки в предложении нет ничего ужасного. Любая гордится, когда её выбирают.

– Да, любая. Но только не она.

Степан Аркадьич усмехнулся. Он прекрасно знал это чувство Левина, знал, что для того все девушки на свете делятся на два вида: первый — это все девушки в мире, кроме неё, у них есть все человеческие слабости и они самые обычные, и второй — она одна, лишённая любых недостатков и стоящая выше всего земного.

– Постой, соус возьми, – сказал он, удерживая руку Кости, который машинально отодвигал соусницу.

Костя покорно налил себе соус, но не дал Стёпе продолжить еду.

– Нет, ты погоди, погоди, – заговорил он снова. – Ты пойми, для меня это вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем об этом не говорил. И поговорить не с кем, кроме тебя. Мы с тобой ведь во всём разные: вкусы, взгляды, всё… Но я знаю, что ты меня понимаешь и ты на моей стороне. И за это я тебя очень ценю. Но ради всего святого, будь до конца честен.

– Я говорю тебе, что думаю. Но скажу больше. Моя жена… Даша – женщина удивительная. – Степан вздохнул, вспомнив про свои с ней нелады, помолчал секунду и продолжил: – У неё дар. Она людей насквозь видит. Мало того – она чувствует, что будет, особенно в том, что касается отношений. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентеля. Никто не верил, но так и случилось. Так вот… она – за тебя.

– То есть как – за меня?

– А так. Она тебя не просто любит. Она говорит, что Катя непременно будет твоей женой.

Глава 6

Они сидели лофте бывшего завода. Шумно, пахло крафтовым IPA и трюфельными чипсами. Стёпа Облонский заказал уже третью порцию закусок к пиву. Костя Левин сидел напротив, крутя в руках бокал с темным элем, почти не притрагиваясь. Он только что рассказал о своих чувствах к Кате. Лицо его вдруг просветлело, голос задрожал:

— Она это говорит? – он внезапно вскочил. - Я всегда знал, что она – само совершенство. Ладно, хватит, хватит об этом. Не буду тебя грузить.

— Да садись ты, нервный! – ответил Степа Облонский со смехом. - Не на собеседовании.

Но Костя не может усидеть. Он делает два круга вокруг столика, отчаянно моргая, чтобы справиться с нахлынувшими эмоциями. В его кармане тихо вибрирует телефон – вероятно, новое сообщение из чата его эко-фермы, но он его игнорирует. Наконец, он снова плюхается на стул.

— Ты пойми, это не любовь в инстаграмном смысле, - сказал Костя. - Я влюблялся. Это не то. Это как… внешняя сила. Я же специально уехал тогда в свой домой, в пригород, думал: забуду, это не мой формат счастья, несбыточное. Но я боролся с собой и понял: без этого нет жизни. Надо решать.

— Ну и смотался, - ответил Стёпа. - Топился в медитациях и блоге о смыслах?

— Ах, постой! Мыслей – туча! – сказал Костя. - Вопросов – миллион! Знаешь, что ты для меня сделал, подтвердив всё это? Я на седьмом небе. Даже противно, какой я стал эгоистичный. Я вообще всё забыл. Сегодня вот узнал, что мой брат-отщепенец Николай… ты же знаешь, он тут в городе, на дне… я даже о нем забыл. И мне кажется, что теперь и он может быть счастлив. Я как сумасшедший. Но есть одна ужасная вещь… Вот ты давно женат, ты поймешь… Ужас в том, что мы – уже не мальчики, за спиной багаж… не любви, а каких-то связей, глупостей, пустоты… и вдруг сходишься с существом абсолютно чистым, цельным. Это… это вызывает отвращение к самому себе. Чувствуешь себя недостойным.

— Да ладно, у тебя-то грехов по минимуму, - Степа махнул рукой, закусывая сыром бурратой. - Не то, что у меня.

— Как бы не так! – Процитировал, глядя в пустоту. «С отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю…» Всё именно так. Чем я заслужил такое счастье?

— Мир так устроен, братан, - ответил Степа. - Никто никому ничего не должен, особенно в любви.

— Одно спасение, как в той песне, которую я всегда любил, - сказал Костя залпом допив эль. - «Не по заслугам, а по милости». Вот и она может только по милости простить. Если простит.

Они замолкли. Шум бара заполнил паузу. Стёпа листал сторис в телефоне, ставил лайк под фотографией знакомой с коктейлем.

— Кстати, ты Вронского знаешь? – спросил Стёпа, не глядя, будто мимоходом.

— Нет, - ответил Левин. - А что?

Степан Аркадьевич, жестом подозвал официанта для заказа нового пива, хотя старое было недопито:

— Налей-ка нам еще. Так вот, Вронский… тебе полезно знать, что это один из твоих конкурентов.

Костя, лицо которого мгновенно поменялось с просветленного на настороженное и мрачное спросил:

— Какой ещё Вронский?

— Лёша Вронский, - ответил Степан. - Сын того самого олигарха Кирилла Ивановича, помнишь, в новостях мелькал? Золотая молодежь, но в правильном формате. Я с ним в командировке в Питере пересекался. Богат, подтянут, связи – все дела. Но не просто мажор. Умный, талантливый. Топовый спортивный хирург. Инстаграм у него – сплошь марафоны, благотворительные забеги и сложные операции. Девчонки с ума сходят. В общем, человек, который будет на первых полосах.

Костя нахмурится, сжимая бокал. Вдруг с болезненной ясностью вспоминает брата Николая, одинокого и опустившегося в заброшенной квартире на окраине. Как он мог о нем забыть, увлеченный своим счастьем? Мерзко.

— Извини, но я ничего не понимаю, - сказал он. - И не хочу понимать.

— Ты не кипятись. Я просто поделился информацией, - сказал Стёпа, улыбаясь, хлопнув его по руке. - Говорю как есть. Но, сколько я могу судить в этом тонком деле, шансы-то все равно на твоей стороне.

Костя откидывается на спинку стула, бледнея. Его прекрасный, хрупкий мир только что дал трещину.

Стёпа же, подливая ему пива, несмотря на протестующий жест сказал:

— Вообще, советую решать быстрее. Не затягивай. Признавайся. Классически: цветы, разговор с глазу на глаз. И да пребудет с тобой сила.

Костя отодвинул бокал, пытаясь вернуться к безопасным темам:

— Я больше не буду, с утра дела… Слушай, а ты все собирался ко мне на ферму, на открытие новой сыроварни приехать? Приезжай, воздух свежий…

Он горько жалел, что начал этот разговор. Его сокровенное, почти мистическое чувство было опошлено, сведено к конкуренции с каким-то «инфлюенсером», к тактическим советам от Стёпы, который сам сидит в долгах и изменяет жене.

Стёпа понимающе ухмыльнулся, видя эту бурю на лице друга:

— Обязательно приеду, - сказал он, закуривает электронную сигарету, делая затяжку. - Женщины, брат… Это такой драйвер, на котором всё едет. Или не едет. Вот у меня, например, полный швах. И все из-за них. Скажи честно, как друг… Дай совет.

— По какому поводу? – насторожился Костя.

— Ну вот, скажем, ты женат, - размышляя вслух произнёс Стёпа. - Любишь жену. Но увлекся другой…

— Извини, но я этого не понимаю, - Костя резко оборвал собеседника, лицо исказило искреннее недоумение и брезгливость. - Совсем. Это как… как если бы я, наевшись тут, пошел и украл вон тот безвкусный крендель с соседнего столика. Зачем?

Глаза Стёпы оживились, в них вспыхнул знакомый Косте озорной, грешный огонек:

— А отчего же нет? – сказал он. - Иногда крендель так аппетитно пахнет корицей, что удержаться невозможно.

Он, снова цитируя, чуть картинно приподнял бокал:

— «Прекрасно, если усмирил

Страстей земных тревогу,

Но и сорвавшись, получил

Немало, и немного!»

Костя не мог сдержать короткую, кривую улыбку. В этой циничной легкости Стёпы было что-то заразительное.

Тот, серьезнея, но в уголках губ – все с той же усмешкой сказал:

— Без шуток. Пойми, женщина, милая, добрая, влюбленная. Одинокая. Всё ради тебя бросила. И теперь, когда всё уже случилось… ты что, бросишь ее? Допустим, надо расстаться, семью сохранить. Но разве не жалко? Не помочь устроиться, не смягчить удар?

Костя молча посмотрел на него. Между ними – пропасть. Для одного любовь – вопрос чести, экзистенции и страшного риска недостойности. Для другого – сложный, но решаемый «кейс» в бесконечном потоке жизненных удовольствий и компромиссов. И оба они – «наши соседи». Один будет завтра делать предложение Кате с трясущимися руками. Другой – искать способ купить жене новую сумку, чтобы замять очередной скандал. Вечные конфликты людей, одетых в худи и пиджаки бизнес-класса, продолжаются прямо здесь, в баре на районе.

Шум стих, начинался вечер буднего дня. Костя Левин сидел, уставившись в свою пустую кружку. Стёпа Облонский, явно раздраженный морализаторством друга, откинулся на спинку стула.

Ну, извини, брат, - сказал Костя с жестким, почти фанатичным убеждением. - Ты знаешь, для меня все женщины делятся… Вернее, нет. Есть женщины, и есть… Я «прелестных падших созданий» не видел и не увижу. А вот такие, как та крашеная блондинка из бутика у нас в ТЦ, с губами-татуажем и вечными селфи – для меня это нечто вроде насекомых. И все «падшие» – из этой же категории.

— А как же «не суди, да не судим будешь»? – парировал Стёпа. - Или «кто без греха»?

— Ах, хватит! – вспыхнул Костя. - Христос никогда бы не сказал этих слов, если бы знал, как ими будут спекулировать! Из всего учения только эту фразу и выучили, чтобы себе индульгенцию выписать. Я говорю не о богословии, а о своем чувстве. У меня физическое отвращение. Ты, например, пауков боишься? А я вот этих… «насекомых». Ты пауков не изучал, и я их – тоже.

— Удобно так рассуждать, - ответил Стёпа с горькой усмешкой. - Прямо как герой Диккенса, который все неудобные вопросы через плечо перекидывает. Но отрицать факт – не ответ. Вот смотри: жена стареется. Я не говорю, что Даша плохая, нет. Но ты полон сил, энергии. И не успеешь оглянуться, как понимаешь, что не можешь любить жену той самой любовью, хоть и уважаешь её всем сердцем. А тут вдруг – бац! – новая любовь, химия, драйв. И ты пропал, Костя, пропал! – он произносит это с искренним, усталым отчаянием человека, загнанного в угол собственной натурой.

Костя лишь усмехается уголком губ:

— Пропал, говоришь? – спросил он. - Ну так не воруй же чужих калачей.

Стёпа фыркает, но смех его получился безрадостный:

— Ох уж этот моралист! – сказал Степан Аркадьевич. - Но ты пойми, есть два типа ситуаций. Одна женщина – она требует твоей любви как должного, как право, которого ты ей уже дать не можешь. А другая – она все тебе отдает и ничего не просит взамен. Как быть? Как поступить честно? Вот она где, настоящая драма!

— Если ты хочешь мою личную исповедь…, - Костя задумываясь, заговорил медленно, как бы формулируя впервые. - Я не верю, что тут есть драма. Вот почему. По-моему, любовь… Обе любви, ты помнишь, у Платона в «Пире»? Они как лакмус для людей. Одни понимают только одну, другие – другую. И те, кто понимает лишь первую, физическую, – напрасно говорят о драме. Там драмы быть не может. Там логика простая: «Спасибо за удовольствие, всего доброго» – вот и вся развязка. А во второй любви, платонической, духовной… в ней тоже не может быть драмы, потому что там всё ясно и чисто, потому что…

В этот момент Костя с болезненной ясностью вспоминает свои прошлые неидеальные связи, внутреннюю борьбу, сомнения в собственной чистоте намерений перед Катей. Его уверенность дает трещину:

— Хотя… - сказал он тише, сдавленно, - возможно, ты и прав. Очень может быть… Не знаю. Честно – не знаю.

— Вот видишь. Ты – человек цельный, - Стёпа покачал головой, с какой-то почти профессиональной жалостью. — Это и твоя сила, и твоя ахиллесова пята. У тебя сам характер монолитный, и ты требуешь, чтобы вся жизнь была из таких же монолитных блоков собрана. Так не бывает! Ты вот презираешь нашу офисную возню с отчетами и корпоративами, потому что хочешь, чтобы работа всегда имела Высокий Смысл. А она редко когда имеет! Ты хочешь, чтобы любовь и семья были одним неделимым целым, без полутонов. А так не бывает! Вся прелесть, всё разнообразие и красота жизни – она именно из этого складывается. Из света и тени, брат.

Костя тяжело вздохнул и ничего не ответил. Он уже был не здесь. Он думал о Кате, о её ясных глазах, о том, что он скажет ей через час. Слова Стёпы пролетали мимо, как шум города за окном.

И вдруг они оба, одновременно, ощутили ледяную пустоту между собой. Они друзья, они выпили не одну кружку, но каждый заперся в своей вселенной. Стёпу раздражает и утомляет это «душевное копание», эта требовательная чистота Кости. А Костя чувствует брезгливость к циничному компромиссу, в котором тонет Стёпа.

Стёпа, опытный в таких ситуациях, знал рецепт:

— Официант! – крикнул он бодро, почти по-деловому. - Счет, пожалуйста!

Он встал и направляется к стойке бара, где сразу же заметил знакомого менеджера из соседнего фитнес-клуба. Через секунду он уже смеялся, хлопая того по плечу, обсуждая последний скандал с местным блогером и его девушкой. Он почувствовал облегчение. Разговор с Костей – это всегда слишком. Слишком много смыслов, слишком много напряжения. А тут всё просто: сплетни, смех, легкий флирт с барменшей.

Когда официант принёс счет на круглую сумму, включающую несколько дорогих крафтовых сортов и закусок, Костя, обычно бережливый, расчетливый хозяин фермы, которого привел бы в ужас его счет почти в четыре тысячи рублей, даже не моргнул. Он автоматически достал карту, оплатил свою половину, даже не проверяя позиции.

Его мысли уже там, в уютной квартире Щербацких, куда он сейчас поедет. Где его ждет не разговор о «свете и тени», а возможность цельного, пусть и страшного, выбора. Его судьба решится сегодня. И ничьи циничные, пусть и жизненные, теории не имеют над ней власти…

…Кате Щербацкой, о которой тут говорили мужчины, было двадцать два года. Она только что получила диплом психолога и начинала свою взрослую жизнь в родном городе. Её успехи в местном «свете» — а это смесь креативного класса, успешных предпринимателей и околоспортивной богемы — превзошли ожидания даже её матери, Ольги Дмитриевны. Мало того, что многие перспективные молодые люди района явно интересовались Катей, так уже в первый же год после университета нарисовались две серьёзные перспективы: Костя Левин и, почти сразу после его внезапного отъезда, Лёша Вронский.

Появление Кости в начале осени, его частые визиты в их дом в пригородном посёлке и явная симпатия к Кате стали причиной первых серьёзных семейных советов о её будущем и споров между родителями. Отец, Сергей Иванович, был на стороне Кости. Он говорил, что лучшей партии для дочери и не придумать: честный, работящий, с головой на плечах, дело своё любит, землю чувствует, не пьёт, не курит.

Ольга Дмитриевна, жена этого успешного, но уже не столь влиятельного инженера со свойственной ей манерой ходить вокруг да около, выдвигала контраргументы: Катя ещё слишком молода для серьёзных шагов, Костя ведёт себя неопределённо, не делает ясных намёков на серьёзность намерений, да и Катя, кажется, не испытывает к нему особой страсти. Но главного она не говорила: она ждала для дочери партии блестящей, а Костя был ей просто несимпатичен.

Он казался ей каким-то... неотёсанным. Слишком глубоким, неловким в светской беседе, вечно уходил в философские дебри, когда спрашивали о бизнесе. И эта его жизнь — не в городе, а на своей «эко-ферме» в пригороде, среди сыров, грядок и блогеров-веганов! И самое раздражающее: влюблён, ездит два месяца, помогает на даче родителям Кати чистить баню, рассуждает о смысле жизни, смотрит на Кату преданными глазами... и молчит. Как будто ждёт какого-то знака, боится, что ему откажут. Не понимает, что, если мужчина столько времени проводит в доме, где есть девушка на выданье, пора уже определиться! И вдруг — бац! — собрался и уехал к себе на ферму, не сказав ни слова. «Хорошо хоть, что он такой странный, и Катя в него по уши не впала», — думала мать.

Лёша Вронский удовлетворял всем её желаниям. Блестящий, известный в своих кругах, сын того самого олигарха Вронского, пусть родители и не общаются. Деньги, связи, престижная частная клиника, машина — «Мерседес» класса G, который он сам водит с бесшабашной ухмылкой. Ослепительная улыбка, подтянутая фигура, лёгкость в общении. Он вращался в мире спортивных звёзд и светских тусовок, и его Instagram был воплощением успешной, динамичной жизни. Лучшего и желать было нельзя.

Вронский на вечеринках в модных лофтах и открытиях явно выделял Катю, танцевал с ней, подвозил домой и даже как-то раз зашёл на чай, так что сомневаться в его интересе не приходилось. Но, несмотря на это, Ольга Дмитриевна всю эту осень и зиму пребывала в состоянии ужасного беспокойства.

Сама она вышла замуж тридцать лет назад практически по сценарию. Познакомил коллега по работе. Молодой специалист Сергей пришёл в дом, всё было чинно и благородно. Родители одобрили, он сделал предложение. Всё произошло ясно и просто. По крайней мере, так теперь казалось Ольге Дмитриевне.

Но на своих дочерях она испытала, как на самом деле сложно, муторно и нервно это «простое» дело — пристраивать детей. Сколько страхов, сколько бессонных ночей, сколько споров с мужем из-за старших, Даши и Наташи! Теперь, с младшей, переживалось всё то же, но с удвоенной силой. Сергей Иванович, как многие отцы, был щепетилен в вопросах чести и достоинства дочерей. Он с подозрением относился к каждому новому ухажёру, а к Кате — особенно, ведь она была его поздней и любимой «принцессой». Он то и дело устраивал жене сцены: «Опять ты её на эту тусовку отправила! Опять этот хлыщ на своей дурацкой тачке подвозил! Ты её компрометируешь!»

К этому Ольга Дмитриевна привыкла ещё со старшими, но теперь чувствовала, что тревога мужа имеет под собой больше оснований. Она видела, как сильно изменились правила игры. Девушки её дочери были самостоятельными: строили карьеру, путешествовали в одиночку или с подругами, запросто общались с мужчинами на равных, жили отдельно от родителей до замужества и, главное, были свято уверены, что выбор партнёра — это их личное дело, а не семейный совет. «Сейчас уже так не женятся, как в ваше время», — говорили они, и с ними соглашались даже некоторые её ровесницы.

Но как же «женятся сейчас», Ольга Дмитриевна понять не могла. Старый метод «сватания» и родительских договорённостей казался смешным и архаичным даже ей самой. Западная модель полной свободы и независимого сожительства («вот поживут вместе, проверят отношения») её пугала и отторгалась как безнравственная. Золотой середины, понятного алгоритма, не существовало.

Все, с кем она заговаривала на эту тему, пожимали плечами: «Ольга Дмитриевна, ну что вы, как в старину! Сейчас время другое. Это им жить вместе, вот пусть сами и разбираются, как им лучше. Не вам же замуж выходить».

Легко было так говорить тем, у кого не было двадцатидвухлетних дочерей, сияющих молодостью и доверчивостью! Ольга Дмитриевна отлично понимала, что в этой «самостоятельности» таилась пропасть: можно влюбиться в того, кто и не подумает жениться (а лишь «строить отношения»). Или в того, кто вообще не годится в мужья — бездельника, прожигателя жизни, человека без корней. И сколько бы ей ни твердили про новое время, она не могла в это поверить, как не могла бы поверить, что пятилетнему ребёнку можно давать в руки зажигалку и говорить: «Разбирайся сам, как с ней обращаться».

И потому Ольга Дмитриевна волновалась за Катю гораздо больше, чем за старших дочерей. Мир стал быстрее, непредсказуемее и опаснее. А её «принцесса» была такой же хрупкой, как и она тридцать лет назад.

Глава 7

Катя Щербацкая переживала после вечеринки, где танцевала Лёшей Вронским. Этот танец попал в Instagram Stories и стал предметом обсуждения. Мама Кати, Светлана Петровна, бывшая успешная пианистка, а теперь — гиперопекающая мать, живущая жизнью дочерей, была полна надежд на роман дочери с Вронским.

Квартира Щербацких была в хорошем доме и в хорошем месте. В её комнате был макбук, айфон, чашка капучино с овсяным молоком. Она листала ленту, остановившись на том самом видео с вечеринки. На экране она смеялась, запрокинув голову, а Лёша что-то говорит ей на ухо. Сердце екнуло. Она поставила лайк, потом передумала и убрала его.

К ней пришла мама Светлана Петровна.

– Опять в телефоне, – вздохнула она, но в голосе звучало оживление. – Смотрела свои сторис? Очень удачные кадры получились. Особенно с Алексеем.

Катя натянуто улыбнулась, отложив телефон. «Алексей» — мама всегда называла Вронского по имени-отчеству, придавая этим отношениям вес и серьезность. Теперь она боялась, чтобы Вронский не ограничился одним ухаживаньем. Она видела, что дочь уже влюблена, но утешала себя тем, что он взрослый, успешный мужчина, и не станет просто играть чувствами. Но она знала и другое, то, как с нынешнею свободой обращения легко вскружить голову девушке. Все эти обнимашки на фото, полуночные лайки в соцсетях – где грань?

На прошлой неделе Катя, краснея, рассказала, как во время танца Лёша сказал, что всегда советуется со своей матерью в важных решениях и ждет ее приезда из Сочи, чтобы «обсудить кое-что серьезное».

Это отчасти успокоил Светлану Петровну, но совершенно спокойною она не могла быть. Катя восприняла это просто как факт – «ах, какой он мамин сынок». Но мать поняла это иначе. Она видела в этом прозрачный намек на намерения. Она знала, что мать Вронского – влиятельная женщина, владелица частных санаториев, и будет рада видеть сына с милой девушкой из хорошей семьи. И ей странно было, что он, боясь оскорбить мать, не делает предложения. Ну, не предложения, а хотя бы не переводит отношения в открытый статус! Однако ей так хотелось и этого блестящего союза для дочери, и, более всего, успокоения от своих тревог, что она верила в лучший исход.

Как ни горько было теперь Светлане Петровне видеть несчастие старшей дочери Даши, той самой, чей муж Стёпа вечно гуляет, волнение о решавшейся судьбе меньшой дочери поглощало все ее чувства. А нынешний день, с сообщением Кати, что Костя Левин вернулся в город и пригласил ее на открытие своей новой эко-кофейни, ей прибавилось еще новое беспокойство. Она боялась, чтобы дочь, имевшая, как ей казалось, одно время чувство к Левину, из излишней честности не отказала бы Вронскому – не стала бы мудрить про «старые чувства» и «несправедливость». И вообще, чтобы приезд Левина не запутал, не задержал дела, столь близкого к окончанию.

– Он давно в городе-то, этот Костя? – небрежно спросила Светлана Петровна, убирая со стола несуществующие крошки печенья.

– Неделю, кажется. Запускает новый проект, – Катя старалась говорить нейтрально.

– Я одно хочу сказать… – начала мать, и по серьезно-оживленному лицу ее Катя угадала, о чем будет речь.

– Мама, – сказала она, вспыхнув и быстро поворачиваясь к ней, – пожалуйста, пожалуйста, не говори ничего про это. Я знаю, я всё знаю.

Она сама мечтала об отношениях с Лёшей, но мотивы желания матери оскорбляли ее. Для матери это был «удачный лот», «повод для гордости перед подругами», «статус». Для Кати – вопрос жизни и смерти.

– Я только хочу сказать, что, подав надежду одному… – настаивала мать.

– Мама, ради Бога, не говори. Так страшно. – «Страшно» – потому что слова матери превращали ее сокровенное чувство в рыночные переговоры.

– Не буду, не буду, – сказала мать, увидав слезы на глазах дочери. – Но одно, ты мне обещала, что у тебя не будет от меня тайны. Не будет?

– Никогда, мама, никакой, – отвечала Катя, покраснев и взглянув прямо в лицо матери. – Но мне нечего говорить теперь. Я если бы хотела, я не знаю, что сказать как… я не знаю…

«Нет, неправду не может она сказать с этими глазами», подумала мать, улыбаясь на ее волнение и счастье. Она была уверена, что это волнение – от Вронского. Светлана Петровна улыбалась тому, как огромно и значительно кажется ей, бедняжке, то, что происходит теперь в ее душе…

…Вечером, перед тем как встретиться с друзьями, где мог быть и Лёша, и, как она теперь знала, Костя, Катя испытывала чувство, подобное тому, какое испытывает воин пред битвой. Она обновляла сторис, удаляла, снова выкладывала. Она чувствовала, что нынешний вечер... должен быть решительный в ее судьбе.

Когда она думала о Косте Левине, на душе становилось тепло и просто: воспоминания о походах в университете, его неловкие, но искренние сообщения, его тихий блог о смысле жизни, который она читала тайком. Его любовь к ней, в которой она была уверена, была лестна и радостна ей.

В воспоминание же о Вронском примешивалось что-то неловкое... как будто фальшь какая-то была, – не в нем, он был очень прост и мил в своем звездном стиле, – но в ней самой. С ним она играла роль «идеальной девушки для такого мужчины». Тогда как с Левиным она чувствовала себя совершенно просто и ясно.

Но зато, как только она думала о будущем с Вронским, пред ней вставала перспектива блестяще-счастливая: путешествия, его бьющая через край энергия. С Левиным же будущность представлялась туманно – но в этой туманности был покой, понимание и какая-то... правда.

Взглянув в зеркало перед выходом, она увидела, что выглядит хорошо: легкий загар, простое, но дорогое платье. Она чувствовала в себе внешнюю тишину и свободную грацию движений. Это придавало уверенности.

И вот она в баре. Только вошла, как подруга шепнула: «Костя Левин здесь, только что пришел».

Теперь она верно знала, что он затем и пришел сюда, чтобы встретить ее и... сказать что-то важное. И тут только она поняла, что вопрос касается не ее одной... но что сию минуту она должна оскорбить человека, которого она любит. И оскорбить жестоко... За что? За то, что он, милый, любит ее.

«Боже мой, неужели это я сама должна сказать ему? – мелькнуло в голове. – Ну что я скажу ему?.. Скажу, что люблю другого? Невозможно. Это будет слишком жестоко и... не до конца правда. Я уйду, уйду».

Но она не могла уйти. Она видела, как Костя, неуклюже держа бокал крафтового эля, пробирается к ней сквозь толпу, и в его глазах читалась та самая решающая решительность.

Катя уже подходила к дверям бара, чтобы на минутку выйти и перевести дух, когда услышала за спиной быстрые, немного нервные шаги: «Нет! Чего мне бояться? Я ничего дурного не сделала. Что будет, то будет! Скажу правду. Да с ним не может быть неловко» - подумала она и обернулась.

«Вот он,» – сказала она себе, увидев его знакомую, сильную, но сейчас какую-то робкую фигуру в простой фланелевой рубашке и поношенных джинсах, резко контрастирующих с гламурным интерьером заведения. Его глаза, обычно задумчивые, сейчас блестящие, устремленные на нее с таким напряжением, что у нее перехватило дыхание. Она прямо взглянула ему в лицо, как бы умоляя о пощаде, и подалась для приветственного поцелуя в щеку, но он лишь едва коснулся её.

– Я не вовремя, кажется. Слишком рано, – сказал он, оглянув почти пустой зал. Ранние посетители еще не заполнили пространство. Когда он увидел, что его ожидания сбылись, что ничто не мешает ему высказаться, лицо его сделалось мрачно. Он всегда ненавидел эти искусственные, пахнущие дорогим кофе пространства.

– О нет, – сказала Катя и села за столик у стены. – Хочешь что-нибудь? Свежевыжатый сок, может...

– Но я только того и хотел, чтобы застать тебя одну, – начал он, не садясь и не глядя на нее, чтобы не потерять смелости. Он смотрел куда-то мимо, на стену с кирпичной кладкой.

– Мама вчера очень устала на своей благотворительной ярмарке. Вчера... – Она говорила, сама не зная, что говорят ее губы, и не спуская с него умоляющего и ласкающего взгляда. Она пыталась удержать его в зоне обычного, дружеского общения.

Он взглянул на нее, она покраснела и замолчала. Тишина повисла между ними, заполненная только джазовым блюзом из колонок и шипением кофемашины.

– Я писал тебе, что не знаю, надолго ли я в городе... – он сделал паузу, глотая воздух. – ...что это от тебя зависит...

Она всё ниже и ниже склоняла голову, не зная сама, что будет отвечать на приближавшееся. Пальцами она обводила край деревянной столешницы.

– Что это от тебя зависит, – повторил он, уже почти шепотом. – Я хотел сказать... Я за этим приехал... Он закрыл глаза на секунду, будто прыгал в ледяную воду. «...чтобы ты стала моей женой!» – проговорил он, не зная сам, что говорил. Слово «жена» вырвалось само, заменив современное «встречаться» или «быть вместе». Но, почувствовав, что самое страшное сказано, остановился и посмотрел на нее.

Она тяжело дышала, не глядя на него. Она испытывала восторг. От этой внезапной, обжигающей искренности в мире полутонов. Душа ее была переполнена счастьем. Она никак не ожидала, что высказанная любовь его произведет на нее такое сильное впечатление. Это был не пост в соцсети, не игра в «тепло-холодно». Это был голый нерв.

Но это продолжалось только одно мгновение. Она вспомнила Вронского. Его уверенную улыбку на том видео. Его непринужденность. Блестящее будущее, которое все за нее видят. Она подняла на Левина свои светлые правдивые глаза и, увидав его отчаянное лицо, поспешно ответила:

– Этого не может быть... прости меня.

Как за минуту тому назад она была близка ему, как важна для его жизни! И как теперь она стала чужда и далека ему! Между ними пролегла невидимая стена из гламурных образов, мнения матери и ее собственного страха сделать «неправильный» выбор.

– Это не могло быть иначе, – сказал он, не глядя на нее. Его голос стал плоским, безжизненным.

Он поклонился (совершил бессмысленный в этой обстановке кивок) и хотел уйти.

Но в это самое время вошла Светлана Петровна. На лице ее изобразился ужас, когда она увидела их одних и их расстроенные лица. Она все поняла с первого взгляда. Левин молча кивнул ей. Катя молчала, не поднимая глаз.

«Слава Богу, отказала», – подумала мать, и лицо ее просияло обычной улыбкой, с которою она встречала гостей на своих вечеринках. Она села и начала расспрашивать Левина о его жизни на эко-ферме. Он сел опять – уйти сейчас было бы слишком грубо, – ожидая приезда остальных, чтоб уехать незаметно.

Через пять минут вошла подруга Кати, прошлой осенью вышедшая замуж за богатого адвоката, Маргарита.

Это была худая, с нервным блеском в глазах женщина, постоянно сидевшая на детоксах и обсуждавшая со своим психоаналитиком травмы детства. Она любила Катю, и любовь ее к ней, как и всегда любовь замужних к девушкам, выражалась в желании выдать Катю по своему идеалу счастья замуж, и потому желала выдать ее за Вронского. Левин, которого она встречала у Щербацких, был всегда неприятен ей. Он был антитезой ее мира. Ее постоянное и любимое занятие при встрече с ним состояло в том, чтобы шутить над ним.

– Я люблю, когда он с высоты своего величия смотрит на меня – типа, «я в гармонии с природой, а вы тут все фальшивые». Или, когда прекращает свой умный разговор о смысле бытия, потому что я, по его мнению, глупа и не пойму. Или снисходит до меня. О, я это очень люблю: снисходит! Я очень рада, что он меня терпеть не может, – говорила она о нем в своем инстаграме сторис, не называя имен.

Она была права, потому что, действительно, Левин терпеть ее не мог и презирал за то, чем она гордилась – за ее утонченное презрение и равнодушие ко всему грубому и житейскому, за ее жизнь, состоящую из сплетен, дорогих процедур и поиска экзистенции в пятизвездочных отелях.

Между Маргаритой и Левиным установилось то нередко встречающееся в обществе отношение, что два человека, оставаясь по внешности в дружелюбных отношениях (ставя лайки на общих фото), презирают друг друга до такой степени, что не могут даже серьезно обращаться друг с другом и не могут даже быть оскорблены один другим.

Маргарита тотчас же накинулась на Левина.

– А! Костя! Опять приехал в наш развратный Вавилон, – сказала она, протягивая для имитации поцелуя щеку, и он едва к ней прикоснулся. Она вспомнила его слова в прошлый раз, что этот район с его ТЦ и гламурными барами – «пластиковый Вавилон». – Что, Вавилон исправился или ты испортился? – прибавила она, с усмешкой оглядываясь на Катю. Намек был прозрачен: «сдался, приехал покорять нашу принцессу?».

– Мне очень лестно, Рита, что ты так хорошо помнишь мои слова, – отвечал Левин, успевший оправиться и включив режим холодной, отстраненной вежливости. – Верно, они на тебя очень сильно действуют.

– Ах, как же! Я чуть ли не в инсте написала, – язвительно парировала она. – Ну что, Кать, ты вчера была на той закрытой вечеринке от нового бренда?.. – И она стала говорить с Катей.

Как ни неловко было Левину уйти теперь, ему всё-таки легче было сделать эту неловкость, чем остаться весь вечер и видеть Катю, которая изредка взглядывала на него и избегала его взгляда. Но Светлана Петровна, заметив, что он молчит, обратилась к нему:

– Ты надолго в городе? Ведь ты же, кажется, своим эко-хозяйством занимаешься, новый цех открыл? Тебе нельзя надолго.

– Нет, я... не столько хозяйством сейчас, – сказал он, уклоняясь. Ему было физически больно обсуждать свое дело, свое смысловое ядро, в этой обстановке. – Приехал на несколько дней. По делам.

«Что-то с ним особенное», – подумала Маргарита, вглядываясь в его строгое, серьезное лицо. – «Что-то он не втягивается в свои рассуждения. Не сыплет цитатами из Толле. Но я уж выведу его. Ужасно люблю сделать его дураком пред Катей, и сделаю».

– Костя, – сказала она ему сладким голосом, – растолкуй мне, пожалуйста, что такое значит – ты же всё про простую жизнь знаешь. У моих друзей в калужском поместье, коттеджном поселке все местные мужики, которым они платили за охрану и работу по дому, всё пропили очередную премию и теперь валят дурака. Что это значит? Ты так хвалишь всегда «простой народ». Она ловко подменяла «мужиков» на более уничижительное «простой народ», выставляя его наивным романтиком.

В это время еще одна знакомая Светланы Петровны подошла к их столику, и Левин встал, словно дождавшись спасительного сигнала.

– Извини, Рита, – сказал он с ледяной вежливостью, – но я ничего этого не знаю и ничего не могу тебе сказать. И он оглянулся на входившего вслед за дамой парня в модной куртке. Его взгляд говорил: «Мой мир здесь закончился. Я в чужой галактике».

«Это, должно быть, Вронский», — подумал Левин, и, чтобы убедиться в этом, взглянул на Катю. Она уже успела взглянуть на Вронского и оглянулась на Левина.

И по одному этому взгляду, по тому, как ее глаза, еще полные смущения от его собственного объяснения, невольно просияли, встретившись с фигурой в дверях, — Левин понял, что она любила этого человека, понял так же верно, как если бы она сказала ему это словами. Это был не вопрос, не надежда. Это был диагноз, поставленный одним взглядом. Все его догадки, все страхи — стали плотью в лице вошедшего мужчины.

Теперь хорошо ли это, плохо ли, но Левин не мог не остаться. Уйти сейчас значило бы сбежать, признать поражение, не узнав, кому он проиграл. Ему нужно было узнать, что за человек был тот, кого она любила.

Есть люди, которые, встречая своего счастливого в чем бы то ни было соперника, готовы сейчас же отвернуться от всего хорошего, что есть в нем, и видеть в нем одно дурное: нахального выскочку, самовлюбленного нарцисса, поверхностного щеголя.

Есть люди, которые, напротив, более всего желают найти в этом счастливом сопернике те качества, которыми он победил их, и ищут в нем со щемящею болью в сердце одного хорошего. Им нужно понять, почему их выбор пал на другого, и — ужасная мысль — возможно, даже оправдать этот выбор.

Левин принадлежал к таким людям. Он был неспособен на злобную, легкую ненависть. Ему нужно было понять. Даже если понимание будет ядом.

Но ему нетрудно было отыскать хорошее и привлекательное во Вронском. Оно сразу бросилось ему в глаза.

Лёша был высокий, спортивно сложенный брюнет, с открытым, добродушно-красивым и чрезвычайно спокойным лицом. В этом спокойствии не было ни капли задумчивости Левина — это была уверенность волка в своей стае, хищника на своей территории. В его лице и фигуре, от коротко уложенных непослушных черных волос, такая стрижка стоит дорого и держится идеально весь день и идеальной щетины, не «небритость», а тщательный three-day stubble до безупречно сидящего темно-синего пиджака поверх простой, но очевидно дорогой футболки, — всё было просто и вместе изящно. Никакого показного лоска, только ощущение качества и того, что каждая деталь — правильная. Это была та самая «дорогая простота», которую так сложно достичь.

Он не просто вошел — он влился в пространство. Дав дорогу подошедшей женщине, кивнул ей с легкой, располагающей улыбкой, Вронский сначала подошел к Светлане Петровне, приобнял ее и поцеловал в щеку, сказав что-то, от чего та рассмеялась и потрепала его по руке. Он знал, как очаровывать матерей. А потом — к Кате.

В то время как он подходил к ней, красивые глаза его особенно нежно заблестели. Это был уже другой взгляд — прицельный, теплый, предназначенный только для нее. И с чуть заметною, счастливою и скромно-торжествующею улыбкой, так показалось Левину, он почтительно и осторожно наклонился к ней — не для поцелуя, а чтобы сказать что-то на ухо, и протянул свою широкую, сильную руку — не для рукопожатия, а чтобы накрыть ее ладонь, лежавшую на столе. Катя не отдернула руку. Она лишь опустила глаза, и на ее щеках вспыхнул тот самый румянец, которого не было при виде Левина.

Левин наблюдал за этим маленьким ритуалом, и его сердце, которое всего пять минут назад было переполнено надеждой, а затем разбито, теперь просто опустело. Он видел не просто красивого и успешного мужчину. Уверенность Вронского была частью этого мира — бара, гламура, легких социальных игр. И Катя, сияющая под его взглядом, была частью этой же экосистемы.

Соперничать с Вронским значило не просто соперничать с человеком. Значило объявить войну целому миру, в котором Катя, похоже, уже сделала свой выбор. Левин понял это. И в этом понимании была не только горечь, но и странное, ясное облегчение. Битва была проиграна еще до начала. Оставалось только, сохранив достоинство, покинуть поле, на котором он был всегда чужаком.

Он тихо встал, попрощался со Светланой Петровной. Та кивнула ему уже рассеянно, полностью поглощенная появлением «звезды», кивнул в сторону стола Кате и Вронскому, поймав на мгновение ее растерянный, чуть виноватый взгляд. И вышел в прохладный вечерний воздух, где его ждал его старый, верный Land Rover — машина для другого мира, для дорог, ведущих прочь от этого блестящего, бессердечного Вавилона.

Глава 8

Стёпа Облонский представляет гостей, кого-то хлопая по плечу, с кем-то обнимаясь:

– Народ, знакомьтесь! Костя Левин, мой давний друг, гуру здоровой жизни, наш местный фермер-философ. Лёша Вронский, только что вернулся!

Вронский легко встал, его улыбка идеальна, как у стоматолога из инстаграма. Он крепко пожал Левину руку:

– Кажется, мы должны были пересечься на той дегустации сыров в прошлом месяце, – говорит он дружелюбно. – Но мне сказали, вы срочно уехали к своим коровам. Или к пчелам?

– Константин Дмитрич вообще презирает наш городской шик и суету, – вставила одна из общих знакомых, светская блогерша. – Он считает нас всех жертвами потребления.

Левин, чувствуя себя не в своей тарелке в грубых ботинках среди белых кроссовок, бормочет:

– Должно быть, мои слова производят на вас неизгладимое впечатление, раз вы их так хорошо помните.

И тут же он укорил себя за эту скованность и резкость.

Вронский, скользя взглядом между Левиным и блогершей и снисходительно улыбается, как взрослый ссорящимся детям:

– А вы и правда все время в своем поместье? – спрашивает он. – Не закисаете?

– Не закисаешь, когда есть дело. Да и со своими мыслями не заскучаешь, – отрезает Левин.

– Я, кстати, обожаю вырываться на природу, – продолжил Вронский, делая вид, что не замечает его тона. – Ничто так не заставляет тосковать по настоящей русской даче, с мангалом и банькой, как месяц в Дубае или на Мальдивах. Глядишь на все это гламурное однообразие и понимаешь...

В этот момент его внимание перехватывает Катя, которая подошла с двумя бокалами. Левин видит, как его взгляд мягко и по-доброму переключается на нее. Этот взгляд говорил: «Я всех вижу, всем интересуюсь, я – часть этого мира». Левину же казалось, что это взгляд человека, который все покупает и всем владеет, даже вниманием.

Разговор непринужденно перетекает к модным темам. Блогерша начинает рассказывать о своем новом увлечении:

– Вы не поверите, я была на сеансе у этого гуру-биохакера. Он по аурокамере и анализу ДНК предсказал мой энергетический кризис и прописал схему приема ноотропов с лунным циклом. Это нечто!

– Серьезно? – оживляется Вронский с искренним, профессиональным интересом. – Обязательно дайте контакты. Мы сталкиваемся с тем, что наука не всегда может объяснить феноменальную скорость восстановления некоторых атлетов. Может, и правда, в энергии что-то есть.

– А вы, Костя, верите в эту биоэнергетику? – набрасывается на Левина блогерша.

– Зачем вы меня спрашиваете? Вы же знаете, что я отвечу.

– Но хочу услышать именно ваше мнение!

– Мое мнение, – проговорил Левин, чувствуя, как его захлестывает раздражение, – что эта мода на биохакинг – это то же самое, что и вера бабушек в сглаз. Только упаковано в лофтовый интерьер и продается за большие деньги. Одни верят в порчу, другие – в «митохондриальную дисфункцию», которую якобы видно по ауре.

– То есть вы считаете, что я ведусь на шарлатанство? – блогерша обижается.

– Я думаю, ты просто хочешь найти простой ответ на сложные вопросы, – смягчает Катя, краснея за запальчивость Левина.

Вронский, видя накал, вступает с примиряющей, рациональной улыбкой:

– Погодите, но ведь мы же допускаем существование вещей, которые не до конца изучены? Допускаем же эффект плацебо, который работает на нейрохимическом уровне. Почему не может существовать какой-то иной, пока не описанный механизм взаимосвязи психики и тела? Наука ведь не стоит на месте.

– Вот именно! – горячо подхватывает блогерша. – Эффект плацебо когда-то тоже считали шарлатанством!

– Когда открыли плацебо, – парирует Левин, – то сначала зафиксировали статистически значимый феномен, а потом десятилетиями искали ему объяснение. А ваши гуру начинают с конца: у них уже есть «волшебная таблетка» и красивая теория, а доказательства... их наука «еще не доросла» понять.

Вронский слушает его внимательно, кивая, – он действительно умеет слушать, и в этом его сила и обаяние.

– Вы правы в методологии, – говорит он. – Но иногда практика опережает теорию. Если что-то работает – пусть даже мы не знаем как – почему бы не изучить это, не попытаться поставить на службу? Врач видит результат. А теорию пусть строят ученые.

Диалог зашёл в тупик. Левин чувствовал, что говорит на разных языках с этим гладким, успешным человеком, для которого мир – набор функций и эффективных решений. Для Левина же мир – это тайна, смысл, почва под ногами. И он смотрит на Катю, которая слушает Вронского с прежним, затухшим теперь интересом, и понимает, что проиграл эту дуэль в салоне. Не в споре, а в том, как выглядит в ее глазах: один – неуклюжий спорщик, другой – уверенный в себе человек мира.

– А всё потому, – не унимался Левин, его голос звучал резко на фоне приглушённого техно, – что электричество или тот же эффект плацеба работают по воспроизводимой схеме. А ваш «астральный канал» включается, когда вздумается медиуму. Это не природное явление, это шум.

Вронский, уловив, что спор выходит за рамки светской беседы и грозит испортить всем настроение, решил не спорить. Он просто обаятельно улыбнулся и перевёл взгляд на девушек:

– Ладно, хватит теории, – сказал он блогерше. – Давайте лучше на практике. У вас же в телефоне есть то приложение, которое по фото ауру читает? Или погадаем по подпискам в инстаграме? Развлечёмся.

Но Левину нужно было высказаться до конца. Он чувствовал, что его не слышат:

– Я думаю, – продолжил он, обращаясь больше к Кате, – что вся ошибка в том, что они берут что-то эфемерное – ту же «духовную связь» – и пытаются измерить её, как температуру. Это профанация. Либо ты веришь в душу, либо ты учёный. Сидеть на двух стульях не получится.

Наступила неловкая пауза. Блогерша, чтобы сгладить напряжение, игриво щёлкнула его по руке:

– Ой, да вы просто максималист и романтик! Из вас бы получился отличный гуру какой-нибудь экопоселения – такой суровый, но с горящими глазами!

Левин открыл рот, чтобы возразить, но лишь покраснел от досады и взялся за свой стакан с крафтовым элем.

– Катюш, давай попробуем! – весёлым тоном позвал Вронский, уже листая телефон. – Вот, смотри, какое приложение. Костя, только не разоблачайте нас со всей своей научной строгостью.

Катя встала, чтобы подойти к Вронскому, и ей пришлось пройти мимо Левина. Их взгляды встретились. В её глазах читалось всё: искренняя, острая жалость к нему, вина за то, что она – причина его мук, и безмолвная мольба о прощении. Её взгляд говорил: «Пойми, пожалуйста. Мне так жаль, но я счастлива. Прости».

Взгляд Левина был тёмен и беспощаден. Он ответил ей без слов: «Я ненавижу этот вечер. Ненавижу его. И себя здесь. И тебя – за эту жалость». Он потянулся за своей потрёпанной курткой. Но уйти не удалось.

Из общего гама, размахивая сигарой (или просто энергично жестикулируя), к ним подошёл отец Кати, Сергей Щербацкий. Он был в ударе:

– А! Кого я вижу! – громко воскликнул он, направляясь прямо к Левину и игнорируя Вронского. – Левин! Костик! Сколько лет, сколько зим! Не знал даже, что ты в городе! Как там твоя сыроварня? Молодец, что дело делаешь, не на одних айфонах жизнь!

Он обнял Левина за плечи, начав расспрашивать о хозяйстве, делая вид, что не замечает Вронского. Тот спокойно отступил на шаг, с лёгкой, вежливой полуулыбкой ожидая, когда к нему обратятся.

Кате было неловко до жути. Она видела, как эта демонстративная отеческая фамильярность давит на Левина, словно прибивая его к земле, к статусу «своего парня из пригорода». И она заметила, как холодно и коротко её отец в итоге кивнул в ответ на учтивый поклон Вронского. А Вронский лишь слегка удивлённо приподнял бровь, как бы спрашивая: «За что?», и повернулся к блогерше.

– Сергей Сергеич, не отвлекайте наше светило науки! – крикнула блогерша. – Мы тут с Алексеем кое-что интересное затеваем!

– Что, столики вертеть? – фыркнул старый Щербацкий, бросая оценивающий взгляд на Вронского. – Да вы лучше в покер или в «Мафию» сыграйте! Вот где психология и математика, а не шаманство какое-то! – Его выпад был явно направлен в сторону Вронского.

Вронский лишь слегка удивлённо улыбнулся, как взрослый снисходительной улыбкой на выходку подростка, и тут же, не вступая в спор, переключился:

– Кстати, о практическом. Катя, вы же собирались на тот фестиваль organic food в выходные? Я как раз буду там консультировать по спортивному питанию. Зайдёте?

Пока катин отец, ворча, отвернулся к стойке бара, Левин бесшумно вышел в прохладную ночь. Последним, что он увидел, был повёрнутый к Вронскому, озарённый улыбкой и вниманием профиль Кати, кивающей в ответ на его вопрос. Это выражение счастья на её лице резануло его как нож…

…Дома, в своей комнате с панорамными окнами, выходящими на спальные районы, Катя поделилась с матерью впечатлениями от вечера. Несмотря на всю жалость к Левину, её переполняла тихая, счастливая уверенность. Она поступила правильно.

Но лёжа в кровати, она не могла уснуть. Перед глазами стояло лицо Левина: нахмуренное, с грустными и добрыми глазами, полными непонятной ей боли. Ей стало так его жалко, что слёзы навернулись на глаза. Она взяла телефон, чтобы отвлечься, но тут же отложила его.

Затем она мысленно перенеслась к Вронскому. Его уверенная осанка, спокойная сила, лёгкость, с которой он держался, и то особое, «светящееся» внимание, которое он дарил ей. Она вспомнила его взгляд, полный восхищения, и снова почувствовала прилив радости. Она улыбнулась в темноте.

«Жалко, жалко его. Но я же не виновата», – убеждала она себя. Но внутренний голос твердил другое. Она не могла понять, в чём именно раскаивается: в том, что когда-то давала ему надежду, или в том, что теперь так жёстко всё оборвала. Её счастье было отравлено лёгким ядом сомнения. «Господи, помоги ему. Господи, пусть всё будет правильно», – повторяла она про себя, пока сон не сморил её.

А в это время в кабинете на первом этаже их коттеджа разыгрывалась одна из регулярных родительских сцен.

– Вот! Дождались! – гремел Сергей Щербацкий, расхаживаясь по комнате в халате. – Ни гордости, ни ума! Толкаете дочь к этому… этом фарисею! Самовлюблённому щеголю! Инстаграмному хипстеру! Своим сватовством вы только её унижаете!

– Сережа, ради Бога! Что я сделала-то? – чуть не плача, говорила его жена Ольга. Она пришла в кабинет, счастливая после разговора с дочерью, и не собиралась рассказывать о предложении Левина, но лишь осторожно намекнула, что с Вронским, кажется, всё серьёзно, особенно когда приедет его мать из Милана. И на эти слова муж взорвался.

– Что ты наделала? – не унимался Сергей Щербацкий, ходя по кабинету. – Во-первых, ты её буквально толкаешь выйти за этого красавчика! И уже весь район судачит, и правильно делает. Если уж звать гостей – зови всех! Устрой пикник на даче, шашлыки, зови ребят Катиного курса, её подруг, этих хипстеров, музыку включи, пусть общаются. А не так: приглашаем только «перспективных женихов» на закрытый фуршет! Мне это противно! И вы своего добились – девчонке голову вскружили. Левин – в тысячу раз лучше. Он – человек. А этот… это франт, их на конвейере штампуют в этих бизнес-инкубаторах, все на одно лицо: одинаковые речи, одинаковые часы. И все – пустышки! Будь он хоть наследником олигарха – моя дочь ни в ком не нуждается!

– Да что я конкретно-то сделала? – всхлипывала Ольга.

– А то!.. – бушевал её муж.

– Знаю я твою песню! – перебила его жена, – если слушать тебя, то мы дочь в старых девах оставим! По-твоему, все вокруг негодяи. Тогда уж давай продадим всё и в глухую деревню уедем, от греха подальше!

– А что, и уехать не вредно!

– Погоди! Я разве лебезию перед ним строю? Нет! Но молодой человек, очень успешный, в неё влюблён, и она, кажется, тоже…

– Кажется! А вот если она по-настоящему влюбится, а он и не думает жениться, а? Ох, чтоб мне этого не видеть!.. «Ах, биохакинг, ах, Дубай, ах, выступление на TedX»… – Сергей Сергеич, передразнивая, делал пластмассово-восторженное лицо. – А вот как мы Катю до беды доведём, как она всерьёз…

– С чего ты взял-то?

– Я вижу. Я вижу человека с серьёзными намерениями – это Левин. А вижу ястреба-перепелятника, которому только поразвлечься – это этот щёголь.

– Ну вот, опять накрутил себя…

– Вспомнишь, да поздно будет! Как с Дашенькой!

Этот последний аргумент, как удар током, остановил обоих. Ольга вспомнила страдающую дочь Дарью, мучающуюся с детьми и неверным мужем, и замолчала. Щербацкий тоже сник.

– Ладно, хорошо, не будем, – сдалась княгиня.

– И отлично. Спокойной ночи.

Он сухо поцеловал жену в щёку, но каждый остался при своём. Ольга, уходившая в спальню в полной уверенности, что вечер всё решил и Вронский – идеальная партия, теперь была смущена. Ложась, она, как и её дочь, с тревогой о будущем, несколько раз повторила про себя: «Господи, помоги…

…У Вронского никогда не было понятия «семья». Его мать в молодости была блистательной светской львицей, чьи романы и разводы были известны всему глянцевому миру. Отца он почти не помнил. Его воспитали частные школы-пансионы в Швейцарии и Англии, а затем престижный медицинский факультет.

Выйдя из университета молодым, талантливым и обаятельным специалистом, он сразу попал в струю богатой, гедонистической жизни спортивной и деловой элиты. Хотя он вращался в свете, все его настоящие романы, короткие, страстные, без обязательств, всегда были вне этого «приличного» круга – со стилистами, спортсменками, коллегами.

Встреча с Катей Щербацкой стала для него чем-то новым. После изысканной и циничной жизни он вдруг ощутил прелесть общения с девушкой из хорошей семьи – милой, чистой, искренне влюблённой в него. Ему и в голову не приходило, что в их отношениях может быть что-то дурное. На вечеринках он танцевал в основном с ней. Заходил к ним домой. Говорил с ней обычный светский вздор – о путешествиях, искусстве, трендах, – но невольно наполнял эти слова особым, тёплым смыслом, предназначенным только для неё. Хотя он не сказал ни слова, которого нельзя было бы повторить при всех, он чувствовал, как она всё больше привязывается к нему. И чем сильнее была эта зависимость, тем приятнее ему было – его чувства к ней становились нежнее.

Он не знал, что такая тактика имеет конкретное название – leading on, вести за собой, давая ложную надежду. Что это один из стандартных, хоть и некрасивых, приёмов в арсенале успешных холостяков. Ему казалось, что он первопроходец в этой тонкой игре взаимного притяжения, и он наслаждался своим «открытием».

Если бы он мог услышать, что говорили её родители, если бы мог взглянуть на ситуацию их глазами и понять, что Катя будет несчастна, если он не сделает предложение, – он бы искренне удивился и не поверил. Он не мог поверить, что то, что доставляло такое огромное удовольствие ему, и, как ему казалось, ей, могло быть чем-то плохим. А уж мысль о том, что он должен жениться, была для него совершенно чуждой.

Женитьба никогда не фигурировала в его картине мира. Он не просто не хотел семейной жизни – в его холостяцком кругу «семья» и особенно «муж» воспринимались как нечто чуждое, враждебное и в основном – смешное. Быть «пойманным» было признаком слабости.

И хотя Вронский не слышал разговора родителей, выходя из дома Щербацких, он чувствовал, что та невидимая духовная связь между ним и Катей сегодня упрочилась настолько, что пора что-то предпринять. Но что именно – он не представлял.

«В этом-то и прелесть, – думал он, садясь в свой мощный внедорожник и унося с собой привычное приятное чувство чистоты после вечера. – В том, что ничего не сказано прямо. Но в этом немом разговоре взглядов, улыбок, интонаций мы поняли друг друга сегодня яснее, чем когда-либо. Она сказала, что любит. И как это было мило, просто и… доверчиво. Я и сам после этого чувствую себя лучше, добрее. У меня есть сердце, и в нём много хорошего. Эти её влюблённые глаза…»

«Ну и что? – перебил он сам себя. – Ничего. Мне хорошо, и ей хорошо».

И он задумался о том, куда заехать теперь – в фитнес-клуб с ночным бассейном или в бар, где собирается его компания.

Глава 9

Лёша Вронский вырулил со спирального съезда парковки аэропорта и, притормозив у навигационного терминала, воткнул в подстаканник стакан с остывшим американо. Двойной эспрессо, который он хлебнул в кофейне перед выездом, уже не брал. Мысли скакали. Вчерашний вечер у Щербацких никак не выходил из головы. Катя, её взгляд, когда он рассказывал про реабилитацию после перелома лодыжки у одного известного хоккеиста. Она слушала так, будто он читал стихи. «Надо завязывать с этим, — подумал он, въезжая на крытую парковку терминала «В». — Она же ребенок. А я...»

Он прикинул воображением места, куда мог бы поехать после того, как встретит мать. «В «Бункер»? Пить крафт с Игнатовым и слушать его нытье о контракте? Нет, не поеду. «Шато»? Там Стёпа наверняка уже заказал столик, будет вино, громкая музыка и попытки снять телок с «инстаграма». Нет, надоело. Вот именно за это я и люблю Щербацких, что с ними я лучше становлюсь. Поеду домой, в зал, пробью жим и спать». Он прошел прямо на парковку, сел в свой черный «Lexus LX», завел двигатель, включил подогрев сиденья и, только уронив голову на подголовник, заснул крепким и спокойным, как всегда, сном, несмотря на шум взлетающих самолетов.

Он встречал мать, которая летела бизнес-классом. Первое лицо, попавшееся ему на эскалаторе, ведущем в зал прилета, был… Стёпа Облонский. Он стоял в расслабленной позе, листая ленту в телефоне, но, завидев Вронского, расплылся в улыбке.

– Лёха! – крикнул Стёпа, убирая айфон в карман модного пальто. – Ты кого встречаешь?

– Мать, – улыбнувшись той невольной улыбкой, которую всегда вызывал в нем Облонский, ответил Вронский, хлопнув его по ладони в «дай пять». – Из Домодедово должна прилететь. Рейс в 11:30.

– А я тебя вчера ждал! – Стёпа картинно нахмурился. – Ты куда смылся от Щербацких? Мы же хотели в «Красный лес» махнуть!

– Домой, – честно признался Вронский. – Прикинь, мне после них так хорошо было, что никуда не хотелось. Просто кайф.

– «Узнаю коней ретивых по каким-то их таврам», – продекламировал Стёпа в рифму, хитро прищурившись, совсем как тогда, с Костей. – «Юношей влюбленных узнаю по их глазам».

Из динамиков мягко объявили о прибытии рейса. За большими стеклянными дверями, ведущими из «стерильной зоны», началось движение. Сначала показались уставшие пилоты с чемоданчиками, за ними потянулись пассажиры – кто с сумками-котомками, кто с фирменными баулами duty-free. Какой-то молодой парень в худи, не глядя по сторонам, сразу уткнулся в телефон, пожилая пара с двумя огромными чемоданами медленно брела к выходу; чуть поодаль бежал взъерошенный мужчина с рюкзаком, явно опаздывающий на стыковку.

Вронский усмехнулся, чуть заметно поведя плечом, — мол, не отпираюсь, но и развивать тему не буду. Он ловко перевел разговор:

– А ты кого ждешь? Тоже кого-то из Москвы?

– Я? – Стёпа загадочно поднял бровь. – Я встречаю одну очень красивую женщину. Мою сестру.

– О, серьезно? – Вронский изобразил вежливый интерес.

– Ага. Сестру Анну.

В голове у Вронского мелькнуло что-то скучное и официозное. Фамилия была на слуху, но ассоциировалась с какими-то серьезными аналитическими программами или деловыми журналами.

– Ты её знаешь? – оживился Стёпа.

– Вроде бы... Или нет. – Вронский наморщил лоб, пытаясь вспомнить. – Честно, не уверен. Что-то такое... чопорное?

– Ну ты даешь! – рассмеялся Стёпа. – А вот ее мужа, моего знаменитого зятя, ты, надеюсь, знаешь? Алексея? Его, кажется, вся страна знает. Госкорпорация, совет директоров, эти его интервью на бизнес-каналах...

– А-а, это который по телеку постоянно? – Вронский наконец сообразил. – Ну, знаю по репутации, на экране видел. Умный, наверное, циничный такой... Но ты знаешь, это не моя тема. Not my line. Я больше про мениски да протезы.

– Да, он замечательный человек, – с легким налетом официальности сказал Стёпа, хотя сам относился к зятю сложнее. – Немного, скажем так, консерватор, но мужик толковый.

– Ну, и хорошо, – кивнул Вронский, заметив в толпе высокого водителя с табличкой «Вронская». – О, вон мой дядя Саша. Пойду, надо его к выходу подтянуть.

Вронскому в последнее время, помимо всеобщего обаяния Стёпы, было с ним особенно приятно. В его воображении Стёпа прочно ассоциировался с Кити.

– Слушай, – Вронский с улыбкой тронул его за рукав, отойдя от водителя, – в субботу в «Джон Донне» банкет по поводу закрытия сезона сноуборда? Будет куча народу, диджей Коваль, ты знаешь его. Давай, собирай подписку, будет весело.

– Обязательно! – Стёпа потер руки. Я решу. Кстати, ты вчера познакомился с моим другом Костей Левиным? Как тебе?

– Да, виделись, – осторожно ответил Вронский. – Но он как-то быстро слился.

– Он отличный парень! – заступился Стёпа. – Правда, хороший?

– Не знаю... – задумчиво протянул Вронский. – Странный он какой-то. Есть в этих... ну, не в москвичах, а в наших, местных, которые в эко-тематику ушли, что-то такое... Резкое. Словно они всё время на взводе, и хотят тебе что-то доказать. Что мир не так устроен. Как будто им всё должны.

– Есть такое, есть! – весело рассмеялся Стёпа. – Но ты его не трогай, он свой.

В зале прилета засуетились: загорелось табло, пассажиры рейса SU 1234 начали выходить из стеклянных дверей. Водитель Вронской подтянулся ближе, Стёпа вытянул шею.

– Слушай, – вдруг снова заговорил Стёпа, понизив голос и забыв о том, как искренне он вчера переживал за друга, – ты насчет Левина не совсем правильно понял. Он очень честный, правдивый, золотой мужик. Просто у него вчера были причины быть либо самым счастливым, либо самым несчастным.

Вронский на секунду замер и прямо посмотрел на Облонского:

– Что, неужели он вчера сделал предложение Кате?

– Может быть, – загадочно улыбнулся Стёпа. – Мне показалось. Если он так рано уехал и был на нервах, то да... Он давно влюблен, мне его искренне жаль. Но... – Стёпа махнул рукой, – сердцу не прикажешь.

– Вот как!.. – Вронский усмехнулся, но в голосе его послышалась легкая натянутость. – Хотя, если честно, мне кажется, Катя может рассчитывать на партию получше, чем Левин, – сказал он, выпрямив грудь и снова сделав пару шагов по плиточному полу аэропорта. – Впрочем, я его плохо знаю, – добавил он, словно оправдываясь. – Но вообще ситуация дурацкая. Слушай, из-за этого многие и предпочитают всяких моделек да инстаграмщиц. Там, если не сложилось – значит, просто денег пожалел. А здесь, – он кивнул куда-то в сторону зала ожидания, – тут твоя личность на весах. Ладно, пошли, самолет уже приземлился.

Вронский хотел что-то ответить, но в этот момент из автоматических дверей выплыла она.

Анна вышла легкой, пружинистой походкой, не смотря по сторонам, но чувствуя каждое движение вокруг. На ней были узкие темные джинсы, высокие замшевые сапоги на плоском ходу, просторное пальто песочного цвета, небрежно накинутое на плечи, и шарф, закрывающий половину лица. Одной рукой она катила небольшой чемодан Rimowa, в другой держала телефон, который тут же сунула в карман, увидев брата. Она сняла солнцезащитные очки, и Вронский увидел ее глаза — живые, умные и в то же время с какой-то внутренней усталостью, которая делала их бесконечно притягательными.

– Стёпа! – ее голос, чуть низковатый, прозвучал негромко, но Вронский услышал его сквозь гул толпы.

Но Анна не стала ждать, пока брат подойдёт. Она легкой, быстрой походкой вышла из зоны бизнес-зала и, как только Стёпа приблизился, порывисто, по-девчоночьи обхватила его за шею, притянула к себе и крепко поцеловала в щеку, а потом ещё раз, уже в другую. Движение было таким естественным, таким живым, что Вронский, наблюдавший за этим со стороны, невольно улыбнулся, сам не зная чему.

– Анька, ты чего, задушишь! – засмеялся Стёпа, но было видно, что он растроган.

Вронский смотрел на неё и не мог отвести взгляда. В ней не было ни капли той чопорности, которую он себе вообразил при слове «Каренина». Она была как глоток свежего воздуха в этом стерильном зале.

– Познакомься, – сказал Стёпа, оборачиваясь к Вронскому и всё ещё держа сестру за руку. – Это Лёша Вронский, мой друг. Тот самый хирург, про которого я тебе рассказывал.

Вронский чуть заметно кивнул, чувствуя, как внутри дернулось что-то, чему он не мог найти названия. Анна взглянула на него еще раз, внимательнее, и на мгновение в ее взгляде мелькнуло что-то похожее на узнавание — будто они были знакомы сто лет, а не встретились только что.

– Очень приятно, – сказала она просто, и Вронскому показалось, что это «очень приятно» прозвучало как что-то гораздо более значительное. А вы знаете, что мы летели с вашей матушкой.

Вронский, стоя рядом со Стёпой и Анной, рассеянно скользил взглядом по выходящим, но думал совсем о другом. То, что он только что узнал про Кити – а точнее, про то, что Левин, кажется, сделал ей предложение, и, судя по реакции Стёпы, мог получить отказ, – неожиданно приятно кольнуло его. Грудь сама собой расправилась, глаза заблестели. Он почувствовал себя если не победителем, то человеком, которому только что открылся новый, выигрышный вариант.

– Алексей Кириллович? – к нему подошел сотрудник аэропорта в аккуратном костюме с бейджем. – Госпожа Вронская, просила передать, что она в бизнес-зале. Выход отдельный, я провожу.

Вронский вздрогнул, отвлекаясь от своих мыслей. Мать. Отношения у них были сложные. Он, конечно, по статусу полагалось её уважать, но в глубине души он не испытывал к ней ни тепла, ни особой привязанности. Женщина, которая всю жизнь прожила напоказ. Впрочем, привычка есть привычка: он поправил воротник пальто и кивнул сотруднику:

– Идём, - затем он спросил Степана и Анну. – Вы со мной?

В зале прилёта бизнес-терминала было тихо и просторно. Мягкие кресла, приглушённый свет, запах хорошего кофе. Мать Вронского сидела в низком кресле, выпрямив спину, как будто проглотила аршин. На ней был твидовый костюм, жемчуг, идеальная укладка. Рядом суетилась горничная, собирая в сумку какие-то мелочи. Увидев сына, графиня чуть приподняла тонко выщипанную бровь и позволила себе лёгкую улыбку, от которой её губы почти не изменили положения.

– Получил мое сообщение? – спросила она сухо, но в глазах мелькнуло что-то похожее на радость. – Здоров. Слава богу.

Вронский наклонился, поцеловал её в сухую, пахнущую дорогими духами щёку, присел на соседний диванчик. Но краем уха он невольно прислушивался к разговору брата с сестрой.

– Я всё равно с вами не согласна, – доносился приглушенный женский голос. Тот самый. – Это не столичный взгляд, это просто женская интуиция.

– Ну что ты, Анна, Москва есть Москва, – отвечал ей мужской голос с лёгкой иронией.

– А вот и ваш сын, – обратилась Анна к своей попутчице, заметив его движение. – Мы с вами, кажется, всю дорогу только о нём и говорили.

Это она добавила с той самой улыбкой, которая уже поразила Вронского на выходе из самолёта.

– Правда, она потрясающая? – сказала мать Вронского, когда Анна с братом о чем-то тихо заговорили. – Мы всю дорогу проболтали. Её муж в правлении крупной организации или что-то в этом роде, посадил её в этот рейс со мной в один ряд, представляешь? Очень удобно. Я так рада была компании. Ну а ты, я слышала, у тебя там всё серьезно с этой... как её... Катей?

Мать прищурилась, вглядываясь в лицо сына:

– Говорят, ты совсем влюблен. Что ж, мой милый, тем лучше.

– Мам, ну хватит, – холодно оборвал Вронский. – Ты же знаешь, я не люблю эти разговоры. Пойдем, машина ждет.

Он взял мать под локоть, но в этот момент дверь лаунжа снова открылась. Анна решила попрощаться с графиней:

– Ну вот, – улыбнулась она, подходя к ним, – вы встретили сына, я – брата. Все мои дорожные истории закончились. Дальше рассказывать было бы нечего.

– Ах, не говорите, – мать Вронского вдруг взяла Анну за руку с неожиданной теплотой. – Я бы с вами хоть на край света поехала и не соскучилась. Вы из тех редких женщин, с которыми и поговорить, и помолчать – одно удовольствие. И не переживайте вы так насчет сына. Нельзя же никогда не разлучаться. Вырастет – еще спасибо скажет, что у мамы своя жизнь была.

Анна стояла прямо, с той особой осанкой, которая бывает у женщин, привыкших к вниманию, но глаза её при этих словах чуть дрогнули и потеплели.

– У Анны, – пояснила мать Вронскому, – сын, Сережа, ему уже восемь, кажется, и она никогда с ним надолго не расставалась. Всю дорогу переживала, что оставила его.

– Да, мы с вашей мамой всё говорили: я про своё, она про вас, – сказала Анна, и снова в её лице появилась та самая улыбка – мягкая, чуть застенчивая и одновременно обращённая к нему, Вронскому, лично.

– Вам, наверное, это жутко надоело, – ответил он, мгновенно подхватив её интонацию, как подачу в большом теннисе. – Слушать, как незнакомая женщина переживает о сыне...

Но Анна, словно почувствовав опасность этого лёгкого флирта, мягко ушла в сторону. Она снова повернулась к матери Вронского:

– Спасибо вам огромное за компанию. Я и не заметила, как мы прилетели. До свидания.

– Прощайте, моя хорошая, – ответила та. – Дайте я вас расцелую. Я по-простому скажу, полюбила я вас, вот и всё.

Как ни шаблонно прозвучала эта фраза, Анна, кажется, поверила ей искренне. Лёгкий румянец тронул её щёки, она чуть наклонилась, подставляя щёку для поцелуя, потом выпрямилась и с той же светящейся улыбкой протянула руку Вронскому. Он пожал её – и его поразило, как крепко и уверенно она ответила на пожатие. Не светское «даю потрогать кончики пальцев», а твёрдое, живое, смелое движение. Она вышла своей лёгкой, быстрой походкой, которая так удивительно сочеталась с её ладной, чуть полноватой фигурой.

– Очень милая женщина, – задумчиво сказала мать.

Вронский молчал. Он смотрел ей вслед, пока она не скрылась за стеклянными дверями общего зала. Улыбка застыла на его лице – какая-то новая, незнакомая улыбка. В окно он видел, как она подошла к Стёпе, взяла его под руку и начала что-то оживлённо рассказывать – явно о чём-то, не имеющем к нему, Вронскому, никакого отношения. И это почему-то кольнуло.

– Ну что, мам, ты как, нормально долетела? – спросил он, с усилием возвращаясь к реальности.

– Всё замечательно. Саша был такой милый, Катенька просто похорошела невероятно... – И она начала рассказывать о том, что её действительно волновало: о крестинах внука в Питере, о приёме у каких-то важных людей.

– Вон наша машина, – перебил Вронский, увидев знакомый чёрный внедорожник, подъехавший прямо к выходу. – Пойдём.

Он взял мать под руку, они направились к выходу. Но когда проходили мимо стоек регистрации, вдруг началось какое-то движение. Несколько человек с испуганными лицами пробежали мимо них к выходу на перрон. Охранник в форме надел фуражку и куда-то побежал. Очевидно, что-то случилось.

– Что?.. Что там?.. – загудела толпа. – Мужика зацепило! Перронным автобусом!.. Насмерть!..

Стёпа с Анной под руку, тоже с бледными лицами, вернулись обратно и остановились у входа, пропуская бегущих.

Анна быстро завела мать Вронского обратно в здание, а Вронский и Стёпа пошли в сторону перрона – узнать, что случилось.

Водитель перронного автобуса, то ли не выспался, то ли отвлёкся на телефон, не заметил человека в тёмной куртке, переходившего дорогу перед маневрирующей машиной. Затормозить не успели.

Вернулись они через несколько минут. Стёпа был бледен, губы его тряслись, он морщился, как от физической боли.

– Анька, это ужас... Если б ты видела... – бормотал он, хватая сестру за руку. – Господи, какой кошмар...

Вронский молчал. Лицо его было серьёзно, даже сурово, но при этом спокойно – как у врача, который каждый день видит боль и смерть и научился держать лицо. Он только чуть сжал челюсти и перевёл взгляд на Анну.

Она смотрела на брата, но краем глаза видела Вронского. И в этом коротком мгновении, когда их взгляды встретились, она почувствовала что-то странное – будто эта случайная смерть незнакомого человека стала для них всех мрачным предзнаменованием.

Глава 10

— Ах, если бы вы видели, — говорил Стёпа, нервно поправляя неудобный галстук от «Hermès», который ему подарила Даша на годовщину, но который он терпеть не мог.

Он обращался к Вронской, женщине с идеальным маникюром и кожей, подтянутой настолько, что ей можно было резать стёкла:

—Ужасное зрелище. Говорят, один кормил всю семью, работал здесь же, на мойке. Вот ужас!

Вокруг уже собралась толпа зевак, снимающих на айфоны мелькание синих проблесковых маячков «скорой» у служебного тупика.

— Нельзя ли что-нибудь сделать для неё? — взволнованным шёпотом спросила Аня, инстинктивно прижимая к себе сумочку Birkin, словно защищаясь от чужого горя.

Лёша Вронский, стоявший рядом с матерью, на нём были идеально сидящие чиносы и лёгкое пальто, не скрывающее спортивной фигуры, взглянул на Аню. Их взгляды встретились на секунду дольше, чем позволяли приличия. Он тотчас же, не говоря ни слова, развернулся и быстрым шагом направился к оцеплению, достав на ходу портмоне.

— Я сейчас вернусь, мама, — бросил он уже на ходу, даже не обернувшись.

Когда он вернулся через несколько минут, запыхавшийся и немного хмурый, Стёпа уже вовсю обсуждал с его матерью новую певицу, которая зажигала в «Мутаборе», а женщина нетерпеливо поглядывала на стеклянные двери вокзала, постукивая мыском туфли.

— Всё улажено, пойдемте, — сухо сказал Вронский, подходя. Кивнул матери и коротко, но очень прямо посмотрел на Аню. — Машины у выхода.

Они двинулись к парковке. Вронский шёл впереди с матерью, за ними — Аня и Стёпа. У самого выхода на эскалатор к паркингу их догнал запыхавшийся сотрудник службы безопасности в синей рубашке с бейджем.

— Извините, молодой человек! Вы передали моему коллеге пятьдесят тысяч рублей? — обратился он к Вронскому. — Нам нужно оформить перевод официально, для отчётности, или уточните, пожалуйста, кому именно…

— Вдове, — резко оборвал его Вронский, поморщившись. — Какая разница? Женщине, у которой теперь никого нет. Я не понимаю, зачем вы меня этим грузите.

— Видали?! — радостно заговрил сзади Стёпа и, сжав локоть сестры, зашептал ей на ухо: — Ну каков? А? Слышала? Очень мило, очень мило! Правда, славный парень?

Стёпа с сестрой притормозили у выхода, высматривая её водителя в потоке машин, а чёрный Maybach Вронских уже плавно выруливал с парковки. Выходящие люди всё ещё переговаривались о случившемся, мелькали новостные ленты в телефонах.

— Вот смерть-то дикая, — сказал какой-то мужчина в толстовке с капюшоном, проходя мимо. — Говорят, его просто перерезало пополам …

— А я думаю, наоборот, самая легкая. Мгновенная. Даже понять ничего не успел, — ответил ему попутчик, убирая телефон в карман.

— Почему профсоюзы смотрят? Опять частники экономят на безопасности, — возмущалась полная женщина с хозяйственной сумкой.

Аня села в подъехавший тёмный внедорожник, и Стёпа с удивлением увидел, как она, отвернувшись к окну, кусает губы, а по щеке скатывается слеза, которую она даже не пытается смахнуть.

— Ань, ты чего? — опешил Стёпа, когда машина выехала с привокзальной площади. — Ты из-за этого мужика? Ну бывает, сам видел, ужасно, конечно, но…

— Дурной знак, — тихо, почти про себя, сказала она, глядя, как за окном проплывают серые многоэтажки и рекламные щиты.

— Да брось ты, какие знаки в двадцать первом веке! — отмахнулся Стёпа, но всё же поёжился. — Ты приехала, это главное! Ты не представляешь, как я на тебя надеюсь. Даша вообще не берет трубку. Только ты можешь…

— А ты давно знаешь Вронского? — неожиданно перебила его Аня, всё ещё не поворачивая головы.

— Лёшку? Давно. Мы в одной компании по футболу играем, в любительской лиге. А что? Ах да! Ты знаешь, у нас такие планы! Мы надеемся, что он сделает предложение Кити. Идеальная пара, правда? Он красавчик, перспективный, она…

— Да? — тихо, с какой-то странной интонацией переспросила Анна.

Повисла пауза. Потом она резко, одним движением, встряхнула головой, откидывая волосы с лица, словно пытаясь физически стряхнуть наваждение, и повернулась к брату. Взгляд её стал собранным, деловым.

— Ладно. Давай о тебе, — твёрдо сказала она. — О твоих делах. Я получила твоё сообщение в Вотсапе, поэтому и приехала. Рассказывай всё по порядку. Без вранья.

— Ань, ты наше всё, — выдохнул Стёпа и, достав телефон, начал показывать ей.

Подъехав к дому Облонских , сталинке в центре, водитель открыл дверцу. Стёпа высадил сестру, шумно вздохнул, благодарно чмокнул её в щёку и умчался обратно в машине разбираться с делами, оставив её одну у подъезда с чемоданом и этой мыслью о «дурном знаке».

Когда Анна вошла в квартиру, Дарья сидела на кухне, совмещенной с гостиной, за маленьким столом, заваленном тетрадями и детскими носками. Рядом, на колченогом стуле, ёрзал белоголовый пухлый Гришка — точная копия Степы в детстве, судя по старым фото в инстаграме у свекрови. Он читал с айпада английский текст, одновременно крутя в пухлой ручонке болтавшуюся на нитке пуговицу от школьной рубашки.

Дарья в который раз за вечер отняла его руку от пуговицы, но через минуту пальцы сами собой снова потянулись к ней. Она вздохнула, резко дернула — пуговица отлетела и осталась у нее в ладони. Долли молча сунула ее в карман своих растянутых домашних штанов.

— Успокой руки, Гриш, — устало сказала она и снова взялась за вязание. Это был бесконечный шарф, за который она хваталась в тяжелые минуты уже лет пять: она нервно перебирала петли, то и дело сбиваясь со счета.

Хотя она вчера и рявкнула в трубку Степе: «Мне плевать, приедет твоя сестра или нет!», — она все равно с утра прибрала завал на журнальном столике, нашла чистое полотенце в ванной и даже купила те самый дорогой лимонад без сахара, который любила Аня. И сейчас ловила себя на том, что прислушивается к каждому шороху в лифте.

Она была убита своим горем, раздавлена им. Но где-то глубоко, на уровне рефлексов, срабатывала старая память: Анна — не просто золовка. Она — жена того самого Каренина, «важного лица» из Питера, топ-менеджер с обложки. Такая приезжает — надо соответствовать.

«Да и вообще Аня тут при чем? — думала Дарья, нервно теребя пряжу. — Она всегда ко мне по-человечески относилась. Подарки детям возила, слушала… Хотя… — она нахмурилась, вспоминая прошлогодний ужин в их квартире на Крестовском. — Что-то там было не так. Какая-то ненастоящая у них жизнь. Фальшивая, как те декоративные фрукты в вазе. Но с другой стороны, — она снова сбилась с петли, — с какой стати я ее не приму? Только бы не лезла с утешениями! Эти бабские "поплачь, полегчает", эти тупые картинки с цитатами про "отпусти и прости"… Я сама все это в рилсах листала — бесит еще больше».

Все эти дни Дарья была одна. Абсолютно одна, хотя с детьми, с горой немытой посуды. Говорить о своей боли она не могла — подруги разбежались, маме жалуешься, а она потом «инфаркт миокарда» схватит. А молчать и делать вид, что все ок, — сил не было. Она знала: Аня приедет, и они так или иначе заговорят об этом. И эта мысль разрывала ее пополам: то хотелось высказать все — как унизительно, как больно, как она ненавидит Степу за этот мессенджер с той фитнес-тренершей; то хотелось провалиться сквозь пол, лишь бы не видеть жалости в глазах успешной золовки и не слышать ее гладких, правильных слов.

Она, как это часто бывает, засмотрелась на часы в телефоне, высчитывая, когда Аня выйдет из "Яндекс.Такси", и пропустила сам звонок в домофон. Услышала только, как щелкнул замок входной двери, потом шорох плаща и легкие шаги на лестнице. Долли обернулась, и на ее измученном, осунувшемся лице отразилось не облегчение, а скорее испуг. Она встала, обняла сестру мужа, чувствуя исходящий от нее дорогой, незнакомый парфюм.

— Приехала уже? — спросила она с натянутой улыбкой, целуя Аню в щеку.

— Долли, как я рада тебя видеть! — Аня стиснула ее крепко, по-настоящему.

— И я рада, — Дарья слабо улыбнулась, но взгляд ее лихорадочно шарил по лицу Анны: знает? не знает? Увидев в аниных глазах ту самую, острую, как игла, жалость, Дарья все поняла. «Знает. Все знает. Конечно, Стёпа уже расплакался ей в трубку».

— Ну, пойдем, я покажу тебе комнату, — засуетилась хозяйка, хватая анин чемодан на колесиках. — Там Маша спит, но мы ее перенесем…

— Это Гриша? — Анна остановилась, увидев племянника. — Боже, как вырос! — она присела, обняла мальчика, который смущенно уткнулся в айпад, но глаза ее не отрывались от мамы. Анна выпрямилась и вдруг решительно сняла с плеч легкий плащ, потом шляпу, открыв её черные, идеально уложенные волосы, и Анна, мотнув головой, принялась расправлять их, не желая прерывать разговор.

— Нет, Долли, никуда не пойдем, — сказала она твердо. — Не надо меня провожать. Давай просто посидим тут.

Дарья замерла, все еще сжимая ручку чемодана. Кухня вдруг показалась ей еще теснее, еще безнадежнее.

— Ты хочешь… сразу? — тихо спросила она.

Аня, наконец, высвободила волосы, отбросила шляпку на тумбочку и шагнула к Дарье, взяв ее за руки. Руки у невестки были холодные.

— Я хочу, чтобы ты знала: я здесь не для того, чтобы утешать или учить, — сказала Анна тихо, но очень твердо. — Я здесь, потому что ты моя семья. И если ты захочешь говорить — я послушаю. Если захочешь молчать — я буду молчать рядом. Хорошо?

Дарья смотрела на нее, и вдруг ее губы задрожали совсем по-детски, как у Гришки, когда тот ревел над разбитой коленкой. Она судорожно сглотнула, кивнула и быстро отвернулась к плите, делая вид, что проверяет чайник.

— Чай будешь? — спросила она в стену, потому что голос мог сорваться. — У меня только «Принцесса Нури», извини. Высший сорт, — добавила она с горькой усмешкой, оборачиваясь. — Как и мы все.

Аня улыбнулась ей.

— А ты сияешь счастьем и здоровьем! — сказала Дарья, и в голосе ее против воли проскользнула зависть. Горькая, бабская, та самая, когда подруга в порядке, а у тебя жизнь рассыпалась.

— Я?… — Аня смутилась, провела рукой по лицу, стирая это дурацкое сияние, которое сейчас было так некстати. — Да, наверное…

— Мама, а кто приехал? — в комнату влетела Таня, большеглазая девочка в розовых лосинах и майке с единорогом.

— Боже мой, Таня! — Аня ахнула так искренне, будто встретила старого друга. — Ровесница моего Сережи! Иди сюда, красавица.

Она подхватила девочку на руки, поцеловала в пахнущую шампунем макушку. Таня засмущалась, но не вырывалась — умела Аня с детьми, сразу видно.

— Прелесть какая! Ну-ка, веди меня, показывай всех! — Аня поставила Таню на пол и вопросительно посмотрела на Дарью.

И та, глядя, как Аня называет каждого подбегающего ребенка по имени, спрашивает про машину аллергию, вспоминает, когда у Гриши была ангина, — вдруг почувствовала что-то теплое в груди. Аня помнила. Помнила годы, месяцы, характеры, болячки. Не делала вид, что ей интересно, — ей правда было дело.

— Ну, пойдем кофе пить, — сказала она мягче. — Васька спит, не буди его только.

Они вернулись на кухню. Аня села за стол, взялась за кофейник, налила себе, потом Долли. Кофе был холодный. Она отодвинула чашку.

— Долька, — сказала Аня прямо. — Он мне рассказал.

Дарья замерла. Лицо ее мгновенно стало чужим, закрытым. Она смотрела на Анну холодно, исподлобья. Сейчас начнется. Сейчас польются эти дежурные фразы: «он хороший», «подумай о детях», «надо прощать». Все как у людей. Все как в этих тупых женских пабликах.

Но Аня молчала. А потом сказала тихо:

— Долли, милая… Я не буду тебе говорить «он исправится» или «сохрани семью». Это нельзя утешить, я понимаю. Я просто… мне просто жалко тебя. Всей душой жалко.

И вдруг из ее огромных, блестящих глаз выкатилась слеза. Аня не смахивала ее, не делала вид, что соринка попала. Она пересела ближе, взяла Дарью за руку — своей маленькой, но сильной, цепкой рукой.

Та не отдернула руку. Но лицо ее осталось сухим, каменным.

— Утешить меня нельзя, — сказала она жестко. — Всё кончено. Всё, что было, — пропало. Восемь лет коту под хвост.

И как только она это выговорила вслух — каменное лицо дрогнуло. Аня поднесла ее худую, обветренную руку к губам, поцеловала и тихо спросила:

— Но что же делать, Долли? Как нам из этого ужаса выбираться? Не как ему — а как тебе? Давай думать.

— Всё кончено, — повторила Дарья, но голос уже срывался. — И хуже всего… ты пойми… Я не могу его бросить. Дети, ипотека, садики, школы… Я привязана по рукам и ногам. А жить с ним? Я видеть его не могу. Как он ест, как дышит — меня трясет. Это же мука каждый день.

— Долли, родная… Он мне говорил, но я хочу от тебя услышать. Всё. Не жалея меня. Расскажи.

Та посмотрела на нее долгим взглядом. Аня не отводила глаз. В них не было любопытства, не было снисхождения. Только боль и любовь. Непритворные.

— Хорошо, — выдохнула Дарья. — Слушай. Ты знаешь, как я замуж выходила? Я же дура была, Аня. Мама меня растила, как… ну как цветочек. Я ничего не знала. Ничего! Про мужчин, про измены, про то, что… — она запнулась. — Говорят, мужья иногда рассказывают женам про свою прошлую жизнь. Про то, что до них было. Стива… Степан Аркадьич… — она скривилась, поправила себя, как будто имя мужа стало противным на вкус, — он мне ни слова не сказал. Ты представляешь? Я восемь лет жила и думала, что я — одна. Единственная. Первая и последняя. Я была уверена, что он меня выбрал и до меня никого не было. Идиотка.

Аня молчала, сжимая ее руку.

— Ты пойми, я не просто не подозревала, — Дарья говорила все быстрее, захлебываясь словами. — Я считала это невозможным. Ну как можно? Мы же семья. У нас дети. Мы ночью разговариваем, он мне про работу жалуется, я ему про прививки… Как можно в этом же… ну, в этой же кровати… а потом с другой? — она всхлипнула, но сдержалась. — И тут… представляешь? Живешь себе, веришь в свое счастье как в солнце, что оно каждый день взойдет… И вдруг находишь переписку в его телефоне. Не просто сообщения — любовные. С нашей учительницей, Аня! Которая моих детей учила английскому! Которая с ними за столом сидела!

Она рванулась, выдернула руку, схватила салфетку и прижала к лицу. Плечи ее тряслись. Аня сидела тихо, только по щекам у нее тоже текло.

— Я еще могу понять… — Дарья отняла салфетку, лицо ее было красное, мокрое, злое. — Я могу понять увлечение. Срыв. Ошибку. Но это же… это же система, Аня! Он обманывал меня каждый день. Хитро. Тщательно. Приходил с работы, целовал меня в щеку, спрашивал, что у Гриши в школе, и при этом знал, что через час пошлет ей сердечко. И продолжал быть моим мужем. Спать со мной. Планировать лето. А сам… — она задохнулась. — Ты не можешь этого понять. Ты в такой ситуации не была. У тебя Каренин — кремень, он даже на других не смотрит.

Аня вздрогнула. Отвела глаза.

— О, нет, я понимаю! — Аня сжала ее руку так сильно, что Дарья почувствовала тепло сквозь свою ледяную ладонь. — Понимаю, милая Долли, понимаю…

— И ты правда думаешь, что он понимает? — Долли всхлипнула, вытерла нос тыльной стороной ладони, по-детски, некрасиво. — Что до него доходит, в каком я аду? Да нисколько! Он вон — ходит на работу, улыбается клиентам, пьет кофе с молоком. Счастлив и доволен!

— О, нет! — Аня перебила ее быстро, почти испуганно. — Он не счастлив. Он жалкий. Он убит, Долли. Я никогда не видела его таким…

— Способен он вообще к раскаянью? — Дарья впилась взглядом в лицо Анны, ища там правду.

— Да. Я его знаю. Я на него смотреть не могла без жалости, честно. Мы же обе его знаем, Долли. Он добрый. Дурак, но добрый. И он гордый — ты же помнишь, как он всегда нос задирал? А теперь… — Аня помолчала, подбирая слова, и вдруг нашла те самые, единственно верные: — Его две вещи мучают. Первое: ему детям в глаза смотреть стыдно. Он Гришку увидел и побелел весь. А второе… — она сжала руку Долли еще крепче, не давая перебить, — он тебя любит. Да, да, я знаю, ты сейчас скажешь «не надо», но ты послушай. Он тебя любит больше всего на свете. И именно поэтому он себя убивает: он тебе сделал больно. Он тебя убил, Долли. Он сам так и сказал: «Она не простит. Никогда не простит».

Дарья смотрела мимо нее, в окно, где за серой панельной стеной соседнего дома уже зажигались окна. Чужие семьи, чужие жизни, чужие счастливые вечера.

— Да, я понимаю… — сказала она тихо, будто самой себе. — Ему хуже, чем мне. Виноватому всегда хуже, если он хоть что-то чувствует. Если он понимает, что из-за него все рухнуло. Но… — она перевела взгляд на Анну, и в глазах ее была такая тоска, что Аня вздрогнула. — Как мне простить, Аня? Как мне снова с ним в одной кровати спать? После нее? После того, как я знаю, что он к ней приходил, пока я детям уроки делала? Я же с ним жить не смогу. Я люблю… — голос ее сорвался, — я люблю того Стиву, который был раньше. Который мне утром кофе в постель носил. Который в роддоме ревел, когда Таню родили. А этот… этот чужой. И жить с чужим — это пытка.

Она снова заплакала, но зло, с каким-то надрывом, и как будто нарочно — каждый раз, когда боль чуть отпускала, она сама себе находила новую занозу, чтобы разбередить снова.

— Она же молодая, — выплюнула Дарья. — Красивая. У нее все еще впереди. А у меня? Ты понимаешь, Аня? Мою молодость, мою красоту — кто взял? Он и взял. И дети его взяли. Я им все отдала: себя, свои руки, свои ночи, свои нервы. Отслужила, как солдат. И что осталось? Мешки под глазами, растяжки, вечная усталость и эта… эта фифа с упругой попой, которая теперь приходит к нему, пока я Гришке английский объясняю.

Глаза ее зажглись ненавистью.

— Они, наверное, надо мной смеялись, да? Или наоборот — молчали, делали вид, что меня нет. Это еще хуже, ты понимаешь? Когда ты просто пустое место. Фон. Обслуга, которая детей родила и теперь не нужна.

Аня молчала. Она только гладила ее руку, боясь спугнуть этот выплеск, эту лаву, которая жгла Дарью изнутри.

— И после этого он будет мне говорить, что любит? Что я — одна? Да как я поверю?! Никогда. Ни за что. Всё кончено. Всё, что у меня было, — утешение, радость, награда за эти годы ада с младенцами, за бессонные ночи, за боль, за то, что я одна со всем этим пахала… — она задохнулась. — Ты знаешь, я сегодня Гришу учила. Раньше я это любила. Мы с ним читали, я радовалась, какой он умный, как он слова запоминает. А сегодня я сидела и думала: зачем? Зачем я стараюсь? Зачем я в него вкладываю? Чтобы он вырос и стал такой же… такой же…

Она не договорила, сжала кулаки.

— Страшно то, Аня, — сказала она вдруг тихо, страшно тихо. — У меня душа перевернулась. Я ее не узнаю. Я всегда думала, что я добрая, что я любящая, что я прощаю. А сейчас я смотрю на него — и ничего. Пустота. Или нет, не пустота. Злоба. Я бы… — она замялась на секунду и договорила шепотом, глядя прямо в глаза Анне: — Я бы убила его. Честно. Если б могла безнаказанно — взяла бы нож и…

Она не закончила. Они сидели молча. На кухне было слышно, как тикает старая микроволновка и где-то за стеной у соседей плачет ребенок.

Аня обняла ее. Просто обняла, крепко, как маленькую. И Дарья, уткнувшись лицом ей в плечо, наконец разревелась по-настоящему — без злобы, без надрыва, просто от усталости и бесконечной, выматывающей боли.

Глава 11

На столе остывший чай, крошки от печенья и детская раскраска. Дарья сидела, обхватив себя руками. На не было нет макияжа, волосы собраны в небрежный пучок. Анна, напротив, одета с иголочки, идеально уложенные волосы. Она выглядит как гостья с другой планеты, залетевшая сюда по ошибке.

Аня отставила чашку и подалась вперед, кладя ладонь на руку невестки:

— Даш, ну послушай. Я понимаю, это дикая боль. Но не накручивай себя. Ты сейчас на адреналине, на обиде, ты видишь всё в черном цвете.

Даша, всхлипнув замолкла. Тишину нарушил только гул холодильника и звук работающего телевизора в соседней комнате.

— Ань, что мне делать? Я уже голову сломала. Я даже к психологу онлайн записывалась, бросила. Там одно и то же: «Примите свои чувства». Какие чувства? Я чувствую себя тряпкой, об которую ноги вытерли.

Аня слушала и её идеальное лицо исказила искренняя мука. Она не просто подбирала слова — она чувствовала каждую эмоцию Даши физически:

— Я одно скажу, — тихо начинает Аня. — Я его сестра. Я знаю Стёпу лучше вас всех. У него есть этот пунктик — выключать мозг. Она провела пальцем у виска, как бы нажимая на кнопку. - Полное погружение в тусовку, в движ. А потом — жесткое похмелье совести. Он сам сейчас не верит, что переспал с этой... с этой тренершей по фитнесу.

— Да перестань! — вскинулась Даша. — Он верит! Он всё понимал, когда лапал её в сауне после кроссфита! А я? Про меня ты забыла? Мне-то каково читать это в Телеграме от подруг, которые скрины пересылают с её сторис?

— Подожди. Когда он мне звонил и всё рассказывал... честно? Я сначала не поняла масштаба катастрофы. Я слышала только его: «Я лох, всё разрушил». Мне его жалко было как брата. Но сейчас, глядя на тебя... как женщина, я вижу другое. Твою боль. Мне тебя так жаль.... Но, Долли, родная, я не знаю главного. Я не знаю, сколько в тебе самом еще осталось любви к нему. Если там, внутри, ещё есть искра, способная разгореться в прощение? Если да — прости.

Дарья открыла было рот, но Аня мягко, но настойчиво перебила:

— Я в вашем районе не живу, я в другом мире тусуюсь. Но людей вижу. Я знаю таких мужиков, как Стёпа. Ты думаешь, он обсуждал тебя с этой фитоняшкой? Да ни разу. Для таких, как он, есть семья — это святое. Это как операционная система, база. А эти... девочки по вызову на час... они в другом окне браузера открыты, без сохранения истории. Они для них расходный материал. Я сама этого не понимаю, это мерзко, но для них это так. Непересекающиеся реальности.

Она знала это не только по брату. Её собственный муж, Алексей, был именно таким: виртуозно разделял «семью» и «личное пространство». Она ненавидела в нём это, но сейчас, защищая Стёпу, ловила себя на том, что говорит его, каренинскими, словами.

— Да, но он ее целовал! — почти выкрикнула Даша, и в голосе слышна боль подростка, а не матери троих детей. — Я эти фото видела! У них там сторис из караоке, где они облизывают друг друга...

— Даш, стоп. Послушай. Я помню, как он за тобой бегал. Как ты его «строила», а он ночами мне названивал и ныл: «Аня, она божественная, она не смотрит на таких, как я». И чем дольше вы жили, тем больше ты для него значила. Помнишь, мы смеялись, что у него в телефоне ты подписана как «Долли My Love» с сердечком, а он при всех говорил: «У меня жена — космос"? Для него ты всегда была иконой. А это... это похоть. Тестостерон. Это не про душу.

— А если это опять повторится? Через месяц, через год? — Даша в упор посмотрела на Аню.

Та на секунду задумалась, проведя рукой по гладкой поверхности стола, словно ища ответ в полировке:

— Не повторится. Если ты его сейчас прижмешь к ногтю.

— А ты бы простила? — выпаливает Даша.

Взгляд Анны на мгновение шёл в себя, становится отстраненным и пугающе глубоким. Она словно примеряет эту ситуацию на свою идеальную жизнь, на своего холодного Алексея в элитном ЖК «Северные Высоты».

— Я не знаю... Не могу судить... — прошептала она, но вдруг её лицо изменилось, словно она перешагнула через какую-то внутреннюю черту. — Нет. Знаю. Могу. Да, я простила бы. Я стала бы другой, да, во мне бы что-то сломалось навсегда. Но я простила бы. И простила бы так, как будто этого не было. Совсем не было. Стерла бы из хроники.

Даша ловила каждое слово:

— Ну да... — выдохнула она, словно услышав подтверждение собственным мыслям. — Если прощать, то по-настоящему. Удалить переписку, сжечь инстаграм и не вспоминать.

Она встала, подошла к Ане и порывисто обняла её, прижимаясь головой к ее идеальному плечу. От Ани пахло дорогим парфюмом, таким нездешним на этой кухне:

— Анечка... Спасибо, что приехала. Ты даже не представляешь, как ты мне помогла. Легче стало. Правда, легче.

Аня погладила её по спине, глядя поверх её головы в темное окно, за которым мерцают огни такого же, как этот, спального района. В её глазах — печаль и знание того, что она только что посоветовала другому путь, на который, возможно, не способна сама.

Весь этот день Анна провела дома, то есть в квартире Облонских. Зависшие было уведомления в Telegram она проигнорировала: несколько общих знакомых, прознавших про её приезд через сторис Стивы, уже строчили в личку с предложениями «увидеться, выпить кофе».

Анна всё утро провела с Дарьей и детьми, помогая собирать Гришу на секцию, а Таню — на рисование. Она только надиктовала голосовое брату: «Приезжай обедать. Разрулим».

Облонский, в этот раз без опозданий, приехал к ужину. Разговор за столом был общим, и Дарья, подавая ему блюдо с пастой, обратилась к нему, чего не случалось уже месяц. В отношениях мужа с женой всё ещё чувствовалась неловкость, но слова «развод» и «адвокат» больше не витали в воздухе. Степа видел: лед тронулся.

Сразу после ужина, когда Дарья ушла укладывать младшую, приехала Катя.

Она знала Анну, но шапочно, по семейным чатам и паре встреч на Новый год. Ехала к сестре мандражируя, как её примет эта успешная питерская менеджерша, о которой даже в их инстаграм-тусовке ходили легенды. Но она понравилась Анне — Катя поняла это сразу, когда та, открывая дверь, улыбнулась не вежливо, а искренне.

Аня, очевидно, любовалась её свежестью, чистой кожей без тональника и тем особенным светом, который бывает у девушек, ещё не разочаровавшихся в жизни. Катя и опомниться не успела, как поймала себя на том, что не просто слушает Анну, а буквально впитывает её, влюбляется в неё той особой влюбленностью, на которую способны молодые девушки в старших, загадочных подруг.

Анна была не похожа на «женщину из совета директоров» или на мать шестиклассника Сережи. Скорее она сошла бы за выпускницу магистратуры — по гибкости движений, джинсам, сидящим как влитые, и тому живому интересу, с которым она слушала Катину болтовню. Если бы не одно «но»: иногда в её взгляде, устремленном в пустоту между стеной кухни и экраном смартфона, проскальзывала та глубокая, щемящая грусть, которая поражала и притягивала Катю сильнее любой Instagram-маски. Катя чувствовала: Анна проста и открыта, ничего не скрывает, но в ней есть другой, высший мир, сложный и поэтический, куда Кате пока нет доступа.

Когда Дарья вышла в детскую проверить, как там младшая, Анна легко коснулась руки брата, который уже скролил ленту в ожидании кофе.

— Стёп, — сказала она, весело стрельнув глазами в сторону коридора и чуть заметно кивнув. — Иди давай. Поговорите уже нормально. Бог в помощь.

Степа хмыкнул, сунул телефон в карман и, как нашкодивший, но надеющийся на помилование студент, скрылся за дверью спальни.

Оставшись одна, Анна вернулась в гостиную, где на диване её уже ждали дети. То ли потому, что они видели, как мама при тёте ожила и перестала кричать, то ли сами чуяли в ней особую магию, но старший Гриша и Таня, а за ними и младшая, ещё до ужина «прилипли» к новой тёте. Между ними возникла негласная игра: сидеть как можно ближе, касаться её, трогать кольца на её холеных пальцах, гладить рукав её кашемирового свитера.

— Ну, всё, всё, давайте как раньше, — улыбнулась Анна, садясь в кресло.

Гриша тут же нырнул головой ей под руку, прижался щекой к мягкой ткани и замер, сияя от счастья.

— Так когда у вас там движуха? — спросила Анна, глядя на Катю, которая присела на подлокотник дивана.

— На следующей неделе, в «Мутаборе». Это офигенное место, там открытая веранда, и всегда тусовка, — Катя говорил с жаром. — Один из тех вечеров, где гарантированно круто.

— А разве такие бывают? — с мягкой, чуть печальной иронией спросила Анна. — Где «гарантированно»?

— Странно, но да! — Катя даже привстала. — У Бобрищевых, например, всегда улетно. Или у Никитиных на дне рождения. А вот у Межковых — вечная тоска, хоть застрелись. Вы разве не замечали?

— Нет, Катенька, — Анна покачала головой, и в её глазах мелькнул тот самый «другой мир», который так манил девушку. — Для меня уже нет таких вечеринок, где весело. Есть такие, где просто менее душно и менее скучно.

— Как может быть скучно вам? — искренне удивилась Катя. — Вы же везде... ну... звезда.

— Отчего же мне не может быть скучно? — Анна посмотрела на неё с лёгким вызовом, но без злости.

Катя поняла, что Анна знает, какой будет ответ, и хочет его услышать.

— Потому что вы прекраснее всех, — выпалила Катя.

Анна умела краснеть, как девушка. Лёгкий румянец тронул её щеки.

— Во-первых, это неправда. А во-вторых, если бы даже и так... какая разница?

— Вы поедете? — не унималась Катя.

— Думаю, деваться некуда. Стёпа, скорее всего, потащит. — Анна вдруг переключила внимание на Таню, которая стащила с её пальца тонкое колечко и пыталась надеть на свой. — Осторожнее, зайка, потеряешь.

— Я так рада, если вы будете! — Катя буквально лучилась. — Мне так хочется вас там увидеть. В смысле, вживую, не на фото.

— Что ж, если придется ехать, буду думать, что делаю это ради твоего удовольствия, — Анна улыбнулась и мягко отстранила Гришу, который уже накручивал её волосы на палец. — Гриш, не тереби, они без тебя растрепались.

— Я вас представляю там в каком-нибудь нежном платье, — мечтательно протянула Катя. — В лавандовом, например.

— Почему именно в лавандовом? — рассмеялась Анна. — Ладно, бойцы, свободны. Слышите, там мама зовет зубы чистить, — сказала она детям, аккуратно, но настойчиво отрывая их от себя и отправляя в коридор.

Повисла тишина, которую заполнял только шум воды из ванной. Анна посмотрела на Катю внимательно, по-новому.

— А я знаю, почему ты так зовешь меня на эту вечеринку. Ты сама ждешь от этого вечера чего-то очень важного. И тебе хочется, чтобы все были рядом, все участвовали в твоем празднике. Чтобы он был свидетелем.

Катя замерла, пораженная точностью попадания.

— Откуда вы... Да.

Анна вздохнула, и взгляд её ушел куда-то вглубь, в свои воспоминания. — Ах, Катя, как хорошо твое время. — Голос её стал тише и мягче. — Я помню этот «голубой туман». Знаешь, есть такой фильтр в Instagram? «Швейцария» называется, всё в дымке, в золоте. Вот это оно и есть. Тот туман, который окутывает всё, когда детство вот-вот кончится. Когда из огромного, счастливого и веселого мира дорога вдруг начинает сужаться, становится коридором. И ты входишь в эту анфиладу комнат. Вроде бы и светло, и прекрасно, но уже и жутко. Кто не проходил через это?

Катя молчала, боясь спугнуть это откровение. Она смотрела на Анну и видела не жену крутого финансиста, не столичную штучку, а живую, чувствующую женщину, стоящую на пороге собственной темноты.

Катя молча улыбнулась, но мысли её были далеко.

«Как же она сама через это прошла? — подумала Катя, украдкой разглядывая Анну. — Интересно, какой у неё был роман?» Она вспомнила мужа Анны, Алексея Каренина. Мельком видела его на созвонах и пару раз вживую: безупречный, сухой, с тяжелым взглядом человека, который всегда считает деньги. Никакой поэзии. Совсем не герой её воображения.

— Я, кстати, кое-что знаю, — продолжила Анна, заметив смущение Кати. — Стёпа мне рассказывал. И, если можно, я тебя поздравлю. Он мне очень понравился, твой Лёша Вронский. — Анна говорила легко, но внимательно смотрела на реакцию Кати. — Мы с ним, кстати, пересеклись сегодня на вокзале. На платформе.

Катя вспыхнула так, что щёки залило ровным, горячим румянцем, который не спрятать никаким тональником.

— Правда? Он был там? — вырвалось у неё. — А что Стёпа вам рассказывал?

— Ой, да всё выболтал, — отмахнулась Анна с улыбкой. — Он же не умеет хранить секреты. Я очень за тебя рада. Правда.

— А с матерью его вы тоже там познакомились? — спросила Катя, стараясь говорить небрежно, но в глазах горело нетерпение.

— Да, мы летели вместе, — кивнула Анна. — Она только о нём и говорила. Всё уши прожужжала: любимец, гордость, золотой мальчик. Я понимаю, матери пристрастны, но...

— Что она рассказывала? — перебила Катя, забыв про приличия.

— О! Целую историю. — Анна усмехнулась. — Я так поняла, это настоящий рыцарь. Ну, знаешь, из тех, кто готов последнюю рубашку снять. Она рассказывала, что он ещё в университете хотел отказаться от наследства в пользу брата, потому что считал, что тому нужнее. А в детстве, представь, спас тонущую девочку из какого-то карьера. Настоящий герой, — закончила Анна и снова улыбнулась.

Но улыбка вышла странной. Она не стала рассказывать про другое: про погибшего рабочего и про то, как Вронский, даже не зная её, молча сунул деньги, чтобы помочь семье. Ей было неприятно об этом вспоминать. В этом жесте было что-то, касающееся лично её. Что-то, чего не должно было случиться.

Она не хотела говорить, как он, увидев суету, молча подошёл к терминалу, приложил карту и снял 50 тысяч. Сунул пачку каких-то растерянной женщине, даже не спросив имени. Сказал только: «На похороны». В этом было что-то... неправильное. Слишком правильное. Слишком похожее на то, о чем она тайно мечтала.

— Кстати, она очень звала меня в гости, — спохватилась Анна, меняя тему. — Хочет показать свой сад, напекла пирогов. Надо будет съездить завтра, проведать старушку.

Она встала с кресла и бросила взгляд в сторону спальни, откуда уже полчаса не доносилось ни звука.

— Однако, Стёпа рекорд бьёт. Полчаса у Долли в комнате и ещё жив. Видимо, не убила. — Анна усмехнулась, но Кате показалось, что в голосе её появилась какая-то досада, будто она хотела, но не могла о чём-то забыть.

В этот момент из коридора вылетели дети. Гриша, Таня и младшая, наскоро почистив зубы, с визгом ворвались в гостиную.

— Тётя Аня! Тётя Аня! Мы первые! Нет, мы!

— А ну, все ко мне! — крикнула Анна, и лицо её мгновенно преобразилось. Грусть ушла, глаза засверкали.

Она развела руки в стороны и, как вратарь, ловящая мячи, бросилась в кучу детей. Гриша повис на шее, Таня вцепилась в ногу, младшая просто визжала и тыкалась головой в живот. Анна, смеясь, повалилась на диван, увлекая за собой всю эту копошащуюся, хохочущую кучу-малу.

Поздно ночью, когда квартира Облонских затихла, Анна лежала на скрипучем диване в комнате, которую ей выделили, и смотрела в потолок. Телефон молчал — муж, Алексей, как всегда, не написал перед сном. «Спокойной ночи» от него приходило только по расписанию, в 23:00, ровно одной фразой, без эмодзи.

Она открыла Инстаграм. В рекомендациях выскочил аккаунт Вронского. Она подписана не была, но сторис были открыты. Палец завис на секунду, потом нажал. Он был в клинике, показывал коллегам новый МРТ-аппарат, шутил, и в углу кадра мелькнула его улыбка.

Анна отбросила телефон, как будто обожглась. Встала, подошла к окну. За ним, в спальном районе, горели редкие окна. «Катя сейчас спит и видит его во сне. А я... что я вижу?» — подумала она. Ей стало стыдно. И в первый раз за долгое время — живо. Она чувствовала кровь в висках. Это было страшнее, чем скука с Карениным. Это было начало конца.

Глава 12

К чаю, который пили на кухне с панорамными окнами с видом на бесконечные высотки спального района, из своей комнаты наконец вышла Даша. Стёпа в гостиной пока не появлялся.

— Я боюсь, что тебе холодно будет, — заметила Даша, обращаясь к Ане. Она нервно поправила халат. — Переезжай вниз, в гостевую. Там теплее, да и мы ближе будем. А то сидишь одна в этом лофте.

— Ах, Даш, пожалуйста, обо мне не заботься, — мягко ответила Аня, внимательно вглядываясь в лицо невестки. Она пыталась прочитать, помирились они с мужем или нет. Следы слез были видны, но взгляд казался спокойнее.

— Тебе светло будет здесь, — кивнула Даша на окна.

— Я тебе говорю: сплю везде и всегда как сурок. На меня в Москве столько навалилось, что здесь я отключаюсь моментально.

— О чем это? — бодро спросил Стёпа, выходя из кабинета с наушником на шее, поскольку только что закончил важный созвон. Он обратился к жене, стараясь, чтобы голос звучал непринужденно.

По его тону и Катя, и Аня сразу поняли: мир заключен. Стёпа был слишком весел, а Даша — слишком спокойна. Идеальный баланс после скандала.

— Я Аню хочу переселить вниз, но надо шторы поменять, они слишком светлые, — сухо ответила Даша, обращаясь к мужу. Она не смотрела на него, но и не отворачивалась демонстративно.

«Господи, помирились ли по-настоящему?» — подумала Аня, услышав этот ровный, чуть отстраненный тон.

— Да брось, Дол, вечно ты ищешь сложности, — легко сказал Стёпа, подходя к стойке. — Хочешь, я сам? Вызову мастеров, они мигом…

«Да, точно помирились», — решила про себя Аня, наблюдая эту привычную игру.

— Знаю я, как ты сделаешь, — усмехнулась Даша, и в уголках ее губ появилась та самая привычная, чуть насмешливая складка. — Скажешь своему помощнику, он все перепутает, карниз сломает, а ты уедешь на очередную «встречу».

«Полное примирение. Слава Богу!» — обрадовалась Аня. Она подошла к Даше и крепко обняла ее, чувствуя себя немного виноватой и одновременно гордой, что её приезд хоть как-то помог этой семье.

— Ну почему вы с помощником у нас такие никчемные? — улыбнулась Даша мужу, и в этой фразе уже не было яда, только привычная ирония многолетнего брака.

Весь вечер, как в старые добрые времена, Даша слегка подкалывала мужа, а Стёпа был расслаблен и доволен. Но ровно настолько, чтобы не переборщить: он помнил, что его простили, но не забыли.

В половине десятого, когда разговор за чаем плавно перетек в обсуждение общих знакомых из питерского офиса, Аня вдруг резво встала из-за стола.

— У меня её фото есть в телефоне, — сказала она, беря с тумбочки айфон в дорогом чехле. — И заодно покажу вам Сережу, — добавила она с той самой гордой материнской улыбкой, от которой у нее теплели глаза.

Обычно в это время она созванивалась с сыном по Максу, и сейчас, за семьсот километров от него, ей стало особенно грустно. Ей захотелось увидеть его кудряшки на экране. Она вышла из кухни-гостиной и направилась к лестнице, ведущей в мансарду, где временно поселилась. Лестница выходила в просторный холл с домофонной панелью.

В тот момент, когда она ступила на ступеньку, в домофонной трубке раздался резкий сигнал вызова с панели на входе в подъезд.

— Кто это может быть в такое время? — насторожилась Даша из кухни.

— Ко мне вроде не жду, — откликнулась Катя, и сердце её почему-то ёкнуло.

— Наверное, курьер с документами, я просил кое-что подвезти, — крикнул Стёпа, не придавая значения.

Когда Аня поднималась, консьержка уже открыла дверь лифта, и посетитель вошел в холл. Он стоял под яркой лампой, не снимая стильного пальто, и доставал из кармана худи телефон, чтобы набрать номер. Аня, взглянув вниз через перила, узнала его мгновенно. Это был Лёша Вронский. И странное чувство — смесь ледяного страха и горячей радости — кольнуло её в груди.

В ту секунду, когда она поравнялась с серединой лестницы, он поднял глаза от экрана и увидел её. На его лице мелькнуло что-то похожее на растерянность и даже испуг — так школьник боится, что его тайна раскрыта. Аня чуть заметно кивнула и, не ускоряя шага, поднялась наверх. Вслед ей донесся громкий голос Стёпы, который уже вышел в холл и наперебой звал гостя подняться на чай, и тихий, но твердый отказ Вронского. Он говорил, что просто проезжал мимо, хотел уточнить детали завтрашней вечеринки в честь приезжего теннисиста, которого они опекают.

Когда Аня спустя пару минут вернулась с телефоном в руке, где уже была открыта галерея с сыном Сережей, Вронского в холле не было. Стёпа рассказывал девушкам:

— Представляете, зачем-то приперся в десятом часу вечера спросить про фуршет на завтра. И даже чай пить не остался. Странный какой-то.

Катя густо покраснела и уткнулась в чашку. Она была уверена, что только она понимает истинную причину его визита: «Он приехал к нам, — думала она, — надеялся застать меня одну, но увидел машину Стёпы и понял, что мы все здесь. А когда увидел Аню… испугался. Или обрадовался?»

Все переглянулись. Повисла неловкая пауза. Ничего странного не было в том, что знакомый заехал к приятелю вечером уточнить планы. Но всем — и Даше, и Кате, и даже Стёпе — это показалось дико странным. А Аня, листая фотографии сына, чувствовала, как у неё дрожат пальцы. Сердце колотилось где-то в горле, и в этом стуке ей слышалось что-то нехорошее, запретное и неотвратимое….

…Банкет только начинал разгоняться, когда Катя с матерью поднимались на панорамном лифте двадцать четвертого этажа лофт-пространства «Воздух». Стеклянные стены лифта открывали вид на ночной город, переливающийся огнями, но Катя смотрела только на свое отражение. Из зала, сквозь двойные двери с матовыми стеклами, доносился приглушенный, но мощный ритм — диджей уже разогревал толпу, мешая хаус с негромким вокалом. Это был не просто бал, это был закрытый ивент, куда попадали по личным приглашениям в директ.

На площадке перед входом, у огромного зеркала в полный рост, какая-то светская пара средних лет поправляла друг другу бабочки и платья. Воздух пах сложной композицией нишевого парфюма. Моложавый мужчина в идеально сшитом костюме, поправлявший седые виски, посторонился, пропуская их, и его взгляд задержался на Кате чуть дольше положенного — не навязчиво, а с тихим восхищением.

Молодой парень, из тех, кого старший Щербацкий (Катин папа) называл «хипстерами с пустыми глазами», в нелепо расстегнутом жилете поверх худой футболки и с наушниками-вкладышами на шее, чуть не врезался в них, уставившись в телефон. Увидев Катю, он оживился, сунул телефон в карман и, запнувшись, предложил ей сет на после полуночи, когда основной лайн-ап закончится. Но первый танец (медленный или открывающий вечер) был уже обещан Вронскому, и Катя, мило извинившись, пообещала подумать о втором. Охранник на входе, поправляя гарнитуру, лениво скользнул по ней взглядом и одобрительно хмыкнул.

Несмотря на то, что образ Кати — платье из новой коллекции молодого питерского дизайнера, укладка у мастера с тысячей подписчиков, макияж, на который ушло два часа, — стоил ей бессонной ночи и трех истерик в родительском чате, сейчас она чувствовала себя так, будто родилась в этом платье. Будто все эти тонкие бретельки, асимметричный подол и сложный пучок с живой орхидеей — не результат мучений, а ее вторая кожа.

Когда мать попыталась поправить сползающий ремешок клатча, Катя мягко, но решительно отстранилась. Она знала: сегодня она идеальна.

Это был один из тех редких дней, когда реальность совпадает с ожиданиями. Ткань нигде не жала, замшевые туфли на платформе не натирали (она даже забыла, что взяла с собой пластыри в клатч), а новая помада держалась так, будто въелась в губы. Волосы, собранные в небрежный, но продуманный пучок, лежали идеально. Главное — бархотка. Черный бархатный чокер с крошечным кулоном в виде полумесяца, который она купила в маленьком винтажном магазинчике. Дома, глядя в зеркало, она понимала, что это та самая деталь, которая делает образ законченным. Во всем остальном можно было сомневаться, но чокер был магией. Катя улыбнулась своему отражению в стекле лифта.

В плечах и открытых руках она чувствовала приятную прохладу кондиционера, смешанную с волнением. Глаза блестели, губы сами тянулись в улыбке от переполнявшего ее ощущения собственной красоты и молодости.

Едва они вошли в главный зал с высокими потолками, кирпичными стенами и огромными окнами во всю стену, как к ней уже кто-то подлетел. И это был не абы кто, а Игорь Корсунский, главный двигатель тусовки, профессиональный организатор ивентов и вечный двигатель. Высокий, статный, с легкой сединой на висках, женатый, но от этого не менее обаятельный. Он только что отпустил какую-то блогершу в кожаном платье и, увидев Катю, рванул к ней своей особой, танцующей походкой человека, который чувствует себя на любом мероприятии как рыба в воде.

— Катя! Боже, какая ты сегодня! — воскликнул он, даже не спрашивая разрешения, а просто протягивая руку, чтобы увлечь ее в танец. — А то вечно вы, девушки, опаздываете, а тут самое начало, самый кайф!

Она быстро оглянулась, кому бы сунуть телефон и клатч, и мать, улыбнувшись, забрала их.

Корсунский приобнял ее за талию, и они вплыли в толпу танцующих. Катя положила левую руку ему на плечо, и ее ножки в замшевых туфлях легко, словно по воздуху, задвигались в ритме небыстрого, плавного трека.

— Отдыхаю с тобой, — сказал он ей на ухо, чуть склонив голову. — Легкость невероятная, пластика! — говорил он стандартный набор комплиментов, который говорил всем красивым девушкам, но Кате было приятно.

Она улыбнулась его словам и, продолжая танцевать, скользила взглядом по залу. Она не была новичком, у которого все лица сливаются в одно пятно, но и не была завсегдатаем, которому все приелось. Она была в золотой середине: возбуждена, но достаточно спокойна, чтобы наблюдать.

У дальней стены, в зоне VIP с низкими диванами и отдельным баром, сгруппировался цвет общества. Там сидела до неприличия эффектная блондинка в платье с глубоким декольте — Лида, жена того самого Корсунского. Рядом с ней переливался лысиной какой-то известный продюсер. Туда косились юные блогеры, не решаясь подойти. И там Катя увидела Стёпу, который что-то оживленно втирал компании, размахивая бокалом. А рядом с ним — Анну. Анна стояла у высокого стола, и на ней было простое, но убийственно элегантное черное платье из плотного шелка, без рукавов, с глубоким вырезом на спине. На шее — тонкая нить жемчуга. Она пила что-то прозрачное с лаймом и слушала Стёпу, чуть склонив голову.

И он был тут. Лёша Вронский стоял вполоборота к ней, в толпе своих друзей-спортсменов, но Катя своим острым взглядом заметила, что он смотрит не на них. Он смотрит на Анну. И в этом взгляде было что-то такое, отчего у Кати похолодело внутри, хотя в зале работали мощные кондиционеры.

— Еще танец? — выдохнул Корсунский, слегка запыхавшись. — Ты как, не устала?

— Нет, спасибо, — автоматически ответила Катя.

— Куда тебя отвести? К подругам?

— Вон там Каренина, кажется… Аня. Отведите меня к ней, пожалуйста.

— Легко! — Корсунский, не выпуская ее талии, повел ее сквозь толпу к тому самому столу, где стояла Анна, и где, Катя это чувствовала кожей, находился эпицентр всего, что сейчас происходило в этом зале. И эпицентр этот не имел никакого отношения к музыке и танцам.

Корсунский, не сбавляя темпа, поволок Катю через толпу, ловко лавируя между гостями. Он пританцовывал на ходу, мягко раздвигая плечом особо плотные группки и приговаривая с улыбкой: "Извините, девочки, простите, мальчики, нам надо срочно!". Он виртуозно просочился между какими-то инфлюенсерами с бокалами просекко и, лихо крутанув Катю вокруг своей оси прямо перед диваном, где сидел известный продюсер Кривин, заставил ее легкую юбку взметнуться, открыв стройные ноги в телесных колготках. Корсунский шутовски поклонился, поправил воображаемый галстук и галантно подал Кате руку, подводя ее к Анне.

Катя, раскрасневшаяся и чуть запыхавшаяся от такого стремительного "подлета", одернула юбку и, на секунду зажмурившись от смущения, подняла глаза на невестку брата.

Анна была не в пастельных тонах, как того почему-то ждала Катя. На ней было черное платье. Простое, но идеально сидящее, из плотного матового шелка, с глубоким, но не вульгарным декольте, открывавшим точёные плечи и изящные ключицы. Короткие рукава облегали округлые руки, а тонкое запястье украшал только изящный серебряный браслет — нитка жемчуга была на шее. Никакой вычурности, никакого гипюра или венецианского кружева, как тогда носили бы. Только качество ткани, идеальная посадка и эта нитка жемчуга. В черных волосах, собранных в низкий, небрежный, но продуманный пучок, не было видно сложной укладки. Заметны были только выбившиеся короткие завитки на висках и затылке — те самые, что придавали ей живое, своенравное очарование. Главным украшением была сама Анна.

Катя видела Анну и раньше, всегда восхищалась ею, но представляла её в чем-то более нежном, лиловом или мятном. Сейчас, увидев это сдержанное совершенство, она поняла: она совсем не знала Анны. Анна не могла быть в "миленьком" платье. Её прелесть была в том, что одежда на ней исчезала. Была только она — живая, естественная, изящная и при этом удивительно спокойная и уверенная. Чёрный шёлк был просто фоном.

Анна стояла в компании хозяина лофта — владельца сети модных ресторанов — и пары его друзей. Держалась она, как всегда, прямо, но без напряжения. Когда Катя подошла, Анна заканчивала фразу, обращаясь к хозяину:

— Нет, я не берусь судить, — ответила она на какой-то его вопрос и чуть повела плечом. — Хотя, честно говоря, я не совсем понимаю этот ажиотаж вокруг… Впрочем, — она оборвала себя и тут же, заметив Катю, расплылась в тёплой, искренней улыбке. Её взгляд скользнул по Катиному платью, по причёске, по тому самому чокеру — быстрый, оценивающий, но доброжелательный женский взгляд. Анна чуть заметно кивнула: одобряю.

— Ты прямо впорхнула сюда, как птичка, — сказала она Кате. — Я завидую твоей лёгкости.

— Это моя главная фея! — подхватил Корсунский, который явно был со всеми на короткой ноге. — Катя — секретное оружие этого вечера. Она делает нас всех красивее просто своим присутствием. Анна, тур вальса? — он игриво склонил голову.

— А вы разве не знакомы? — удивился хозяин лофта, переводя взгляд с Корсунского на Анну.

— Мы с женой как местные знаменитости, — отшутился Корсунский. — Нас все знают, мы никого не знаем, но со всеми дружим. Так что, Анна, спасайте! Один тур!

— Я не танцую, когда можно не танцевать, — улыбнулась Анна, но в голосе послышались нотки усталости.

— Сегодня нельзя! — безапелляционно заявил Корсунский. — Сегодня нужно танцевать всем!

В этот момент прямо за спиной Анны возник Вронский. Он только что подошёл, и его взгляд упёрся в неё.

— Ну, если сегодня обязательно, — Анна говорила так, будто не замечала Вронского, хотя стоял он в полуметре, — тогда пойдёмте.

Она быстро, даже слишком быстро, положила руку на плечо Корсунскому, и они уплыли в толпу.

«Что случилось? Почему она его игнорирует?» — мелькнуло в голове у Кати. Она ясно видела, что Анна сознательно не ответила на его вежливое приветствие.

Вронский, оставшись стоять с Катей, тут же подошёл к ней.

— Катя, вы сегодня невероятно выглядите, — сказал он, чуть хрипловато. — Надеюсь, вы не забыли про наш первый танец? А то я потерял вас из виду.

Катя слушала его вполуха, зачарованно глядя, как Анна плывёт в вальсе с Корсунским. Она ждала, что Вронский сейчас, глядя на танцующую Анну, пригласит её. Но он молчал. Тогда она, удивившись, подняла на него глаза. Он покраснел — Катя впервые видела, как Вронский краснеет — и, словно спохватившись, быстро пригласил её:

— Разрешите?

Он обнял её за талию, они сделали первый шаг, и тут музыка резко оборвалась. Диджей что-то переключал. Повисла неловкая пауза. Катя смотрела на его лицо совсем близко. И этот его взгляд — рассеянный, направленный куда-то сквозь неё, туда, где кружилась в чёрном шёлке Анна — она запомнила на годы. Он смотрел на неё, но не видел. И стыд — острый, как лезвие, полоснул её по сердцу.

—Техническая накладка! Вальс, вальс, не расходимся! — закричал из центра зала Корсунский. Он, не растерявшись, подхватил какую-то растерянную девушку и, не дожидаясь музыки, начал кружить её, напевая мелодию себе под нос, увлекая за собой остальных.

Глава 13

Глава 13

Вронский с Кити прошёл несколько электронных сэтов подряд, пока она не запыхалась. Когда заиграла более медленная мелодия, он галантно проводил её к длинному столу с крафтовой газировкой и минералкой.

Девушка подошла к матери и едва успела перекинуться парой слов с подругой Нордстон, как Вронский уже возник рядом, чтобы пригласить её на следующий танец — зажигательную бачату.

Во время танца ничего значительного не было сказано: шёл прерывистый разговор. То о Крыловых, муже и жене, которых Вронский забавно пародировал, называя их «милыми сорокалетними зумерами», то о скандале вокруг нового клипа известной поп-звезды. И только один раз разговор затронул Кити за живое — когда Вронский спросил про Левина, тут ли он, и добавил, что тот показался ему очень глубоким и «вменяемым» парнем, когда они пересеклись на йога-ретрите.

Но Кити и не ждала большего от бачаты. Она ждала, замирая, следующего отделения — диджей пообещал пустить любимую музыку Вронского, техно-микс, под который все обычно танцевали до утра в самой глубине зала. Ей казалось, что именно там, в темноте под пульсом басов, всё должно решиться. То, что он во время бачаты не сказал: «Останешься на мой сет?», её не тревожило. Она была уверена, что будет танцевать с ним, как и на прошлых вечеринках, и пятерым уже отказала, сказав, что остаётся до конца.

Весь вечер до этого момента был для Кити волшебным сном из неона, басов и эмоций. Она выходила из круга, только когда чувствовала, что очень устала. Но, переминаясь с ноги на ногу во время медленного трека с одним из скучных IT-специалистов, которому нельзя было отказать, потому что он приехал на Tesla и друг её брата, она оказалась в нескольких метрах от Вронского и Анны.

Она не видела Анну с самого её приезда в город, и тут вдруг увидела её совершенно новой и неожиданной. Кити узнала в ней ту самую черту, знакомую ей по себе - опьянение успехом. Она видела, что Анна пьяна не от коктейля в руке, а от восхищения, которое сама же вызывала. Кити знала это чувство и его признаки: дрожащий, вспыхивающий блеск в глазах, счастливую улыбку, которую трудно сдержать, и особенную, летящую грацию движений.

«Кто? — спросила себя Кити, глядя, как Анна, поправляя волосы, смотрит куда-то мимо её кавалера. — Все или один?»

И, не помогая скучающему айтишнику, который пытался заговорить о новой нейросети, но сбился и замолк, Кити наблюдала. Сердце её сжималось всё сильнее. Она подчинялась крикам фотографа, который строил всех для общего кадра, но видела только их.

«Нет, это не любование толпы опьянило её, — поняла вдруг Кити. — Это восторг одного. И этот один?.. Неужели он?»

Каждый раз, как Вронский поворачивался к Анне, в глазах той вспыхивал радостный огонь, и улыбка сама собой трогала губы. Анна словно делала усилие, чтобы не выдать себя, но радость проступала сквозь кожу.

«А что с ним?» — Кити перевела взгляд на Вронского и ужаснулась.

То, что она видела в глазах Анны, теперь отражалось в его лице. Куда делась его всегдашняя уверенная, слегка расслабленная манера держаться, маска успешного и слегка циничного эскулапа? Нет, сейчас, каждый раз, когда он обращался к Анне, он чуть склонял голову к плечу, словно боялся спугнуть её взглядом, и в этом взгляде были покорность и почти испуг.

«Я не хочу тебя потерять, — читалось в этом взгляде, — но я не знаю, что делать с этим всем». На лице его было выражение, которого Кити не видела у него никогда.

Они говорили об общих знакомых, обсуждали новый ресторан, куда невозможно попасть, но Кити казалось, что каждое их слово решает их судьбу — и её собственную. И странно, хотя они действительно обсуждали, что Крылов смешно говорит по-английски, и что Смирнова могла бы найти мужа побогаче, между ними эти слова имели какой-то тайный, электрический смысл. Они и сами это чувствовали — так же остро, как и Кити.

Весь вечер, вся музыка, весь свет погасли в душе Кити. Остался только гул в ушах и ватная пустота. Только строгое воспитание держало её: она продолжала улыбаться, кивать и даже сделала селфи с подругами, выставив в сторис бодрую маску.

Но когда техно-сет начался, и пары потянулись в темный угол зала, на Кити нашла минута отчаяния. Она отказала пятерым, а теперь стояла одна. Никто не приглашал её танцевать в этот решающий момент. Даже надежды не было — именно потому, что у неё всегда был успех, и никому в голову не могло прийти, что она может стоять одна. Надо было сказать матери, что ей плохо, и уехать домой в такси. Но на это у неё не было сил. Она чувствовала себя раздавленной — здесь, в центре вечеринки, под ритмы, которые ещё минуту назад обещали ей счастье.

Кити забилась в самый угол лаунж-зоны и упала в низкое кресло-мешок. Короткое шелковое платье цвета пыльной розы с асимметричным подолом собралось облаком вокруг ее загорелых стройных ног. Одна рука, худая, с браслетами-ниточками, безжизненно лежала на подлокотнике, утопая в мягкой обивке; другой она сжимала айфон и быстрыми, нервными движениями водила пальцем по экрану, хотя не видела ни одного приложения. Но, вопреки этому виду модной инстаграм-девушки, только что вышедшей из кадра и готовой вот-вот вспорхнуть на новую съемку, страшное отчаяние сжимало ей сердце.

«А может, мне показалось? Может, это просто свет такой?» — думала она, прокручивая в голове ту сцену у барной стойки. Ту самую, где Вронский, наливая Анне воду, задержал её руку на секунду дольше, чем позволяли приличия.

— Кать, что за лицо? — Нордстон, в просторечии просто Норди, бесшумно подошла по ковролину в своих кроссовках лимитированной коллекции. — Ты чего тут сидишь? Я ни черта не понимаю.

У Кити дрогнула нижняя губа, покрытая стойкой матовой помадой. Она быстро выпрямилась, натянула улыбку, глядя куда-то в экран телефона.

— Норд, ты чего? Всё ок.

— Ты не танцуешь его сет? — Норди кивнула в сторону темного зала, откуда доносился ритмичный гул. — Он же сейчас за пультом, техничка будет играть.

— Нет. Не хочу, — сказала Кити, и голос её дрогнул, хотя она пыталась говорить в нос, как обычно.

— Я слышала, — Норди понизила голос, присаживаясь на подлокотник её кресла, — он только что приглашал её танцевать. При мне. Подошел и сказал: «Пойдем, там темно, никто не увидит». А эта… Она спросила: «А как же Щербацкая? Ты же с ней?»

— Да плевать, — выдохнула Кити, и в этом «плевать» было столько боли, сколько Норди не слышала за все годы их дружбы.

Никто, кроме неё самой, не знал всей глубины. Никто не знал, что вчера она отказала Косте Левину — хорошему, настоящему, с его фермерским проектом и честными глазами. Отказала мягко, по-дружески, написав в мессенджере: «Кость, ты классный, но давай останемся друзьями». Отказала потому, что поверила в другого. Поверила в этого, с его миллионом подписчиков и маской обаятельного циника.

Норди нашла взглядом своего парня, Диму Корсунского — сделавшего этот вечер, вообще организатора вечеринок и по совместительству диджея. Она махнула ему рукой и показала глазами на Кити. Корсунский, понятливый с полуслова, подлетел к ним:

— Катюха, ты с нами? Я сейчас такой трек вклею — все лопнут! Пошли в круг, я тебя в первой паре поставлю.

Кити танцевала в первом ряду, и, к счастью, говорить не пришлось: Корсунский носился вокруг, поднимая толпу, показывая движения. Вронский с Анной стояли у противоположной стены, почти напротив. Кити видела их своими зоркими, натренированными на съемках глазами — видела и вблизи, когда толпа сталкивала их в общем движении, и чем больше смотрела, тем яснее понимала: всё кончено.

Они были одни в этой набитой людьми комнате. На лице Вронского, всегда уверенном, чуть надменном, она увидела то самое, поразившее её выражение потерянности и какой-то щенячьей покорности. Так выглядит умный пёс, который разбил вазу и знает, что сейчас будет, но ничего не может с собой поделать.

Анна улыбалась чему-то своему, и улыбка эта зеркально отражалась на его губах. Анна хмурилась, задумавшись о чём-то, и он становился серьезен. Какая-то невидимая, но чудовищной силы связь притягивала взгляд Кити к лицу Анны.

Она была прекрасна в своем простом черном платье от малоизвестного, но гениального дизайнера. Прекрасны были её руки без единого лишнего грамма жира, с тонкими золотыми браслетами. Прекрасна была длинная шея с едва заметной цепочкой-чулокером. Прекрасны были слегка растрепавшиеся волосы, которые она то и дело поправляла изящным жестом. Прекрасны были легкие, точно рассчитанные движения. Прекрасно было это холеное лицо в полумраке стробоскопов. Но было что-то пугающее, почти жестокое в этой её прелести. Что-то от хищницы, которая уже выбрала жертву и не отпустит.

Кити залюбовалась ею еще больше прежнего и страдала ещё сильнее. Она чувствовала себя раздавленной, и лицо её, помимо воли, выражало это. Когда Вронский, случайно столкнувшись с ней в проходе, взглянул на неё, он не сразу узнал её — так она изменилась. Потухла.

— Отличная вечеринка! — крикнул он, перекрывая басы, чтобы сказать хоть что-то.

— Ага, — одними губами ответила Кити и отвернулась.

В середине сета Корсунский затеял движуху: объявил конкурс, вытащил в центр зала Анну, подозвал к ней двух парней и жестом поманил Кити. Кити, испуганно глядя на Анну, шагнула в круг. Анна, сощурившись, посмотрела на неё, улыбнулась и слегка сжала ей локоть в знак приветствия. Но, увидев в ответ не улыбку, а только отчаяние и немой вопрос в глазах, она тут же отвернулась и весело заговорила с какой-то девушкой из массовки.

«Да, — подумала Кити, глядя ей вслед. — В ней есть что-то чужое, бесовское и при этом безумно притягательное. Какая-то магия».

Анна не хотела оставаться на афтепати. Хозяин лофта, плотный мужчина с бородой, подошел к ней, когда она уже накидывала пальто:

— Анна, ну куда вы? Останьтесь! Корсунский обещал такое устроить, афтерпати с шампанским до утра! Эксклюзив!

Он мягко взял её под руку, пытаясь увлечь обратно в зал.

— Нет, правда, не могу, — улыбнулась Анна. Но в этой улыбке, в том, как твёрдо она высвободила руку, и хозяин, и Корсунский поняли: бесполезно.

— Я и так сегодня оттанцевала больше, чем за всю прошлую московскую «командировку», — сказала Анна, бросив короткий взгляд на Вронского, который стоял в двух шагах, делая вид, что изучает меню бара. — Надо выспаться перед завтрашним вылетом.

— Так вы завтра улетаете? — спросил Вронский, и в голосе его послышалось что-то, чего Кити раньше не слышала. Какая-то неприкрытая, отчаянная надежда.

— Да, планирую, — ответила Анна ровно. Но когда она говорила это, глаза её снова блеснули тем самым неконтролируемым, дрожащим светом, и лёгкая, едва заметная улыбка обожгла его, как огнем.

Анна не осталась на афтепати. Она вышла на улицу, где её ждал заказанный «Мерседес». Вронский остался стоять у выхода, глядя на то, как хлопнула дверь черной машины.

Кити видела это из окна лаунж-зоны. Видела, как он смотрит вслед. И поняла окончательно: мир перевернулся. И ничего уже не будет по-прежнему…

… «Да, во мне точно есть что-то отталкивающее, — думал Левин, выйдя от Щербацких и садясь в подкативший каршеринг. Он не заметил, что машина старая и грязная, просто тронулся с места. — Я не создан для людей. Гордость, говорят. Какая там гордость? Если бы была гордость, я бы не поставил себя в такое дурацкое положение».

Он представил Вронского - успешный, красивый, спокойный. Такой никогда не окажется в том аду, в котором Костя провёл этот вечер. Тот вечер, когда Кити смотрела не на него, а сквозь него. В сторону другого.

«Да, она выбрала его. И правильно сделала. А я кто? Владелец трёх фермерских кофеен и подержанного дизельного «Ленд Ровера»? Ничтожество. Никому не нужный человек с комплексом деревенщины».

Он вспомнил о брате Николае, по паспорту — Коля, но все звали его Ник. И странно — на душе стало чуть легче. «А может, он прав? Может, действительно всё вокруг — говно и пиар? И зря мы его осуждаем? Ну да, с точки зрения охранника в «Пятёрочке», который видел его пьяным в хлам и без шапки зимой, он — конченый человек. Но я-то знаю его. Мы с ним одной крови».

Костя припарковался у фонаря, достал телефон, открыл переписку с братом (последнее сообщение было полгода назад, Коля просил денег «на лечение», Костя скинул пять тысяч) и продиктовал навигатору адрес, хостел на выезде из города, рядом с рынком.

Всю дорогу, пока машина петляла по разбитым улицам, Костя прокручивал в голове жизнь брата. Вот Коля — золотой мальчик, отличник химфака, аспирантура, все говорили — светило науки. А потом — будто прорвало. Ушёл из универа, связался с какими-то сектантами, уехал в ашрам, вернулся озлобленный. Потом — история с племянником, которого он взял опекать из детдома и в пьяном угаре так избил, что едва не сел. Костя сам тогда оббивал пороги, договаривался, чтобы дело замяли. Потом — долги, карты, какие-то тёмные личности, которым Коля подписал векселя. Деньги тогда скидывался старший брат, Саша. Потом — ночь в обезьяннике за драку в баре. Потом — дурацкий иск к Саше из-за материнской квартиры, который, конечно, развалился в суде. И последнее: Коля уехал в какой-то провинциальный город, устроился на завод, а оттуда пришла новость — избил мастера цеха. Завели уголовку. С тех пор он, кажется, скрывается.

Всё это было ужасно, стыдно, грязно. Но Косте это не казалось таким отвратительным, как могло бы показаться постороннему. Потому что Костя помнил другое.

Он помнил, как в тот короткий период, когда Коля ударился в религию, постился, ходил в церковь, пытался обуздать свою бешеную натуру, — над ним все смеялись. Друзья, знакомые, даже Костя, кажется, подшучивал. Называли «монахом», «сектантом». А когда Коля сорвался, все просто отвернулись. Никто не спросил: «Что с тобой? Как помочь?»

Костя вдруг с ужасающей ясностью понял: Коля, в самой глубине своей больной души, не виноват. Не больше, чем все эти «нормальные», которые его презирали. Он не выбирал свой характер, свою сломанную психику, свои зависимости. Он просто хотел быть хорошим. Всегда хотел. И не смог.

«Всё ему скажу. Всё, что накипело. И заставлю его выговориться. И покажу, что я люблю его. И поэтому — понимаю», — решил Костя, паркуясь у обшарпанного здания с неоновой вывеской «Хостел Уютъ 24».

Внутри пахло жареной картошкой и сыростью. На вахте дремал мужик в тельняшке.

— Тут брат мой живёт, Коля Левин? — спросил Костя, сунув ему тысячную купюру (пропуск, видимо, стоил денег).

— А, этот... — мужик зевнул. — Номер 12. На втором этаже, налево. Только там у него компания, — предупредил он.

Дверь 12-го номера была приоткрыта. Оттуда, в полосе тусклого света, валил густой сизый дым от дешёвых сигарет и слышался незнакомый голос. Но Костя сразу узнал брата — он услышал его сухой, надсадный кашель.

Когда он подошёл ближе, незнакомый голос вещал:

— Короче, схема такая: берём микрозаймы на левых людей, раскручиваем этот кэш через дропов, потом загоняем в крипту. Всё легально, если знать, кому занести...

Костя заглянул в щель. За столом сидел молодой парень с огромной шапкой немытых волос, в растянутом худи с принтом группы, названия которой Костя не знал. На продавленном диване, поджав ноги, сидела худая рябая девушка в бесформенном свитере крупной вязки, с телефоном в руках. Брата видно не было.

У Кости защемило сердце. Вот среда, в которой живёт его брат. Чужие, случайные, опасные люди. Он снял кроссовки у порога (привычка из дома) и прислушался. Парень в худи продолжал втирать про криптосхемы.

— Да пошли они, эти стартапы, — прохрипел из-за перегородки голос брата, сопровождаемый кашлем. — Маша! Глянь там, пожрать что осталось? И если есть пиво — тащи. А нет — сгоняй в круглосуточный.

Женщина на диване тяжело вздохнула, оторвалась от телефона, встала и пошлёпала к двери. Тут она и увидела Костю.

— Ник, там... там какой-то мужик стоит, — сказала она испуганно, поправляя свитер.

— Кого несёт? — раздражённо крикнул Николай.

— Коля, это я, — тихо сказал Костя, шагнув в дверной проём.

— Кто — я? — голос брата стал ещё злее, в нём послышался страх. Что-то загремело, упало — Коля вскочил, зацепив табуретку.

И тут Костя увидел его. В дверях кухонной ниши стояла огромная, страшно худая, сутулая фигура. Тот же бегающий взгляд, те же длинные, неестественно бледные руки. Но это был не тот Коля, которого он помнил три года назад. Это была тень.

Коля был ещё худее. Кожа да кости, обтянутые старой клетчатой рубашкой. Волосы поредели, стали сальными и редкими. Те же прямые светлые усы нелепо висели над губой. И те же глаза — то ли испуганные, то ли злые — смотрели на вошедшего.

— Костян? — вдруг сказал он, и голос дрогнул. В глазах мелькнуло что-то похожее на радость, даже на свет. Он узнал.

Но в ту же секунду Николай оглянулся на парня в худи, на Машу, и сделал то судорожное, привычное движение шеей — как будто ворот рубашки душил его, хотя ворот был расстёгнут. И лицо его вмиг изменилось. Радость исчезла. На Костю смотрело другое лицо — дикое, затравленное, жестокое.

— Ты как нашёл? — спросил он жёстко. — Деньги, что ли, принёс? Или от Сани с ментами приехал?

Глава 14

Глава 14

Съемная «двушка» в панельной хрущевке на окраине, спальный район. Беспорядок. На столе — окурки, энергетики, пустые блистеры от «Феназепама».

– Я писал и тебе, и Сергею Иванычу в личку, что знать вас не знаю и знать не хочу. Тебе-то что нужно?

Константин Левин, стоя на пороге кухни, чувствовал запах перегара и дешевого табака. Брат был совсем не таким, каким он его себе представлял по переписке в Телеграме. Самое тяжелое и дурное в его характере — эта вечная мания величия, сменяющаяся приступами самоуничтожения, и нервный тик, дергающаяся шея, выдававшая многолетнюю тревожность, — всё это Костя мгновенно вспомнил, как только увидел его.

– Мне ничего не нужно, — робко ответил он, переминаясь с ноги на ногу в своих дорогих, но немодных кроссовках. — Просто хотел увидеться.

Робость младшего брата, казалось, немного смягчила Николая. Он дернулся, поправил ворот застиранной футболки с логотипом какой-то давно почившей IT-конференции.

– А, ты так? Ну, проходи, раз приехал. Садись. Будешь ужинать? Маша, принеси три заказа из «Вкусно — и точка». Нет, стой. Ты знаешь, кто это? – обратился он к Косте, кивая на парня в мятой худи, сидевшего за ноутбуком в углу. — Это Крицкий. Мой друг, замечательный человек. Его, разумеется, преследуют по статье, потому что он не мусор и не информатор.

Николай привычно оглядел всех, кто был в комнате, проверяя, какое впечатление произвели его слова. Заметив, что девушка в дверях двинулась к выходу, он крикнул:

– Стой, я сказал!

С той же неуклюжей манерой, тем же странным ритмом речи, которые Костя так хорошо помнил с детства, Николай начал рассказывать историю Крицкого. Как его выперли из универа за попытку создать студенческий профсоюз и раздачу митинговых листовок. Как потом он работал в НКО, и как оттуда их всех «прижали», и как потом судили за репосты в запрещенном инстаграме.

– Ты из Политеха? — спросил Костя Крицкого, пытаясь прервать затянувшееся неловкое молчание.

– Да, Политех, — насупившись, сердито буркнул Крицкий, не отрываясь от экрана.

– А это, — перебил его Николай, кивая на девушку, — Мария Николаевна. Моя… гражданская жена. Я её забрал от бывшего, — он дернулся шеей, произнося это. — Но я её люблю и уважаю. И всех, кто хочет иметь со мной дело, — он повысил голос, начиная злиться непонятно на что, — прошу уважать её. Так что ты знаешь, с кем имеешь дело. И если думаешь, что тебя, владельца этих твоих сыроварен и кофеен, тут унизит, то вот дверь, а вот порог.

Его глаза снова обежали всех, ища поддержки.

– С чего ты взял, что я унижусь? Я вообще не понимаю, о чем ты, — тихо сказал Костя, чувствуя ком в горле.

– Ладно, — Николай резко сменил тон. — Маша, закажи три бургера, водки и пива. Хотя нет, стой… Не надо. Иди.

Он замолчал, пытаясь собраться с мыслями.

– Видишь, — продолжил Николай, с усилием морща лоб, хотя лицо его покрылось красными пятнами. — Видишь вон там? — он указал на угол, где валялись какие-то железки и сломанный 3D-принтер, перемотанный скотчем. — Это начало нового дела. Мы запускаем децентрализованную автономную организацию в криптопространстве.

Костя почти не слушал. Он смотрел на его болезненное, одутловатое лицо, на руки, которые тряслись не то от похмелья, не то от абстинентного синдрома, и ему становилось всё больше жаль брата. Он понимал, что эти разговоры о капитале и угнетении — лишь попытка спрятаться от самого себя, от чувства полного краха.

Николай продолжал, раздражаясь от того, что брат не задает вопросов:

– Ты же знаешь, как капитал давит работника. Люди вкалывают на складах Ozon и Wildberries, разносят заказы за копейки, не имея возможности выйти из этого дерьма. Вся прибавочная стоимость, за счет которой они могли бы позволить себе учиться или просто нормально жить, уходит этим… хозяевам. И чем больше они пашут, тем больше наживаются владельцы складов, а они остаются быдлом. Этот порядок нужно менять.

– Да, разумеется, — сказал Костя, вглядываясь в болезненный румянец, выступивший на скулах брата.

– И мы создаем артель 3D-печати и ремонта гаджетов. Где всё производство, прибыль и оборудование — общее. Всё будет прозрачно, на смарт-контрактах.

– Где вы планируете это развернуть? — спросил Костя.

– В поселке Воздрема, Нижегородская область. Сняли помещение в старом ДК.

– Но зачем там? В поселках и так депрессия полная. Как там может работать артель по ремонту техники без логистики и клиентов?

– А затем, что мужики в этих поселках такие же рабы, как и всегда. И поэтому тебе с Сергеем Иванычем так неприятно, что их кто-то пытается вытащить из этого рабства, — Николай повысил голос, его начало колотить от злости. — Вы оба считаете, что если человек живет в хрущевке или в области, то его удел — спиваться и терпеть?

Костя вздохнул, оглядывая мрачную, прокуренную комнату, пустые бутылки из-под дешевого виски и блистеры успокоительного. Этот вздох, казалось, еще больше разозлил Николая.

– Я знаю ваши с Сергеем Иванычем эти… успешные успехи. Знаю, что он все свои силы сейчас тратит на то, чтобы в своих роликах на YouTube оправдать эту систему. «Как стать эффективным менеджером», «Как выйти в ноль», — передразнил он, — лишь бы не видеть, как людей выбрасывают на обочину.

– Нет, причем тут Сергей Иваныч? — тихо спросил Костя, пытаясь удержать улыбку, чтобы не спровоцировать новый приступ ярости, но чувствуя, как в груди разливается тоска от этой пропасти, которая разверзлась между ними — между его сыроварней и этой съемной квартирой с видом на промзону.

— Сергей Иваныч? А при чем здесь Сергей Иваныч? — вдруг при имени брата вскрикнул Николай, резко выпрямляясь. — А вот при чем! Да что говорить? Только одно… Для чего ты приехал? Ты презираешь всё это, и прекрасно. И вали отсюда! — закричал он, вскакивая с расшатанного офисного кресла. — Вали! Вали!

— Я нисколько не презираю, — робко сказал Костя. — Я даже не спорю.

В это время вернулась Маша — невысокая полноватая девушка в растянутом свитере, с усталыми, но какими-то очень ясными глазами. Николай сердито оглянулся на нее. Она быстро подошла, тронула его за локоть, что-то прошептала — про таблетки, кажется.

— Я нездоров, — проговорил Николай, тяжело дыша и пытаясь взять себя в руки. Голос его осел. — Нервы ни к черту. А тут ты еще с Сергеем Иванычем и с его статьей… Это такой вздор! Такое вранье! Что может писать о справедливости человек, который никогда не знал, что такое несправедливость? Ты читал его статью? — обратился он к Крицкому, снова садясь к столу и сдвигая в сторону рассыпанные таблетки и пустые пачки из-под сигарет, чтобы освободить место.

— Не читал, — мрачно сказал Крицкий, не поднимая глаз от ноутбука.

— Это почему же? — с раздражением, сразу переходящим в агрессию, спросил Николай.

— Потому что не считаю нужным тратить время. Это всё про «эффективные менеджменты» и про то, как грамотно встраиваться в систему. Система не меняется изнутри.

— То есть позволь, откуда ты знаешь, что потеряешь время? — голос Николая завибрировал. — Многим эта статья недоступна. Она выше их понимания. Но я — другое дело. Я вижу его насквозь. Знаю, почему это всё такое… слабое.

Все замолчали. Крицкий не спеша закрыл ноутбук, сунул его в рюкзак и взялся за шапку-бини.

— Не хочешь ужинать? — спросил Николай с внезапной, почти детской обидой. — Ну, прощай. Завтра приходи. Со слесарем тем… договорись.

Только что Крицкий вышел в коридор, Николай улыбнулся — странной, заговорщической улыбкой — и подмигнул Косте.

— Тоже плох, — проговорил он, постучав пальцем по виску. — Я же вижу… Деньги у него просить будут, а толку…

Но в это время Крицкий уже позвал его из прихожей, что-то шепотом спрашивая про «те самые драйверы».

— Чего еще? — крикнул Николай и вышел к нему, оставив дверь открытой.

Костя остался на кухне один с Машей. Она расставляла дешевые пластиковые контейнеры с салатами, которые только что привез курьер.

— Вы давно с братом? — спросил Костя негромко.

— Да вот уж второй год, — ответила она, не поднимая глаз. — Только здоровье у него совсем плохое стало. Пьёт много.

— То есть как пьёт?

— Водку… и таблетки иногда мешают. Доктор говорил, нельзя, а он… — она замолчала, прислушиваясь к голосам в коридоре.

— И часто? — тихо спросил Костя.

— Да, — сказала она и вдруг робко оглянулась на дверь.

Николай уже возвращался — быстрый, нервный, с подозрением оглядывающий их обоих.

— О чем говорили? — спросил он, хмурясь и переводя испуганные глаза с Кости на Машу. — О чем шептались?

— Ни о чем, — смущаясь, ответил Костя.

— Не хочешь говорить — как хочешь. Только нечего тебе с ней шептаться, — голос Николая стал жестким. — Она девушка простая, а ты хозяин со своей сыроварней. Нечего.

Он дернулся шеей — этот тик становился сильнее, когда он волновался.

— Я всё вижу, — заговорил он снова, повышая голос. — Ты всё понял. Всё оценил. И с сожалением смотришь на мои заблуждения. Думаешь, я не понимаю?

— Коля… — тихо сказала Маша, приближаясь к нему и касаясь его руки.

— Ну хорошо! Хорошо! — он отдернул руку, но тон сбавил. — Да что ж ужин? А, вот и он.

В дверях показался курьер с еще одним пакетом — запахло жареной картошкой и бургерами. Николай схватил пакет, вытряхнул содержимое прямо на стол.

— Сюда ставь! — скомандовал он сам себе. Тут же схватил пластиковую стопку с водкой, налил до краев и жадно выпил, даже не закусив. — Выпьешь? — обратился он к брату, и лицо его вдруг разгладилось, повеселело.

— Не хочу, спасибо, — тихо сказал Костя.

— Ну, хватит о Сергее Иваныче, — Николай махнул рукой. — Я всё равно рад тебя видеть. Что там ни говори, а не чужие. Ну, рассказывай. Что ты делаешь? — он жадно откусил кусок бургера, прожевал и тут же налил себе еще одну стопку. — Как живешь-то?

— Живу один, в пригороде. Хозяйством занимаюсь. Сыроварня, фермерский проект, — ответил Костя, с ужасом вглядываясь в то, с какой жадностью брат пьет и ест, и стараясь не выдать своего внимания.

— А почему не женишься? — спросил Николай с набитым ртом.

— Не сложилось еще, — покраснев, ответил Костя.

— Почему? — голос Николая дрогнул. — Я свою жизнь испортил. Я всегда говорил и скажу: если бы мне тогда отдали мою долю, когда она мне была нужна… Если бы не эти суды, не эти… — он не договорил, махнул рукой. — Вся жизнь была бы другой.

Костя поспешил сменить тему. Ему было невыносимо смотреть, как брат хватает ртом воздух.

— А ты знаешь, что твой Ванюшка у меня на сыроварне работает? — сказал он. — Старшим смены. Помнишь его?

Николай дернулся шеей, замер, пытаясь вспомнить.

— Ванюшка… — протянул он. — Тот, что из Покровского?

— Да.

— Ну и ну… — Николай вдруг задумался, и лицо его на мгновение стало почти безмятежным. — А расскажи мне про Покровское. Дом-то как? Стоит еще? И березы? И наша… классная? А беседку помнишь? И диван там, старый, с пружинами? — голос Николая стал совсем другим — тихим, почти нежным. — Ты, смотри, ничего там не меняй. Слышишь? Не перестраивай. А лучше — женись скорее. И заведи всё, как было. Я тогда приеду к тебе. Если жена у тебя будет хорошая.

— Так приезжай сейчас, — сказал Костя, чувствуя, как что-то сжимается в груди. — У меня места много. Устроимся как-нибудь.

— Я бы приехал, — Николай посмотрел на него с внезапной, пугающей робостью. — Если бы знал, что не найду там Сергея Иваныча.

— Ты его не найдешь. Я живу отдельно. Вообще.

— Да, но… как ни крути, — Николай опустил глаза, и голос его стал совсем тихим, почти детским, — а ты должен выбрать. Между мной и им.

Эта робость — от него, всегда такого громкого и злого — тронула Костю до слез.

— Если хочешь знать всю мою исповедь, — сказал Костя, стараясь говорить ровно, — то я скажу тебе так. В вашей ссоре я не выбираю ни той, ни другой стороны. Вы оба неправы. Ты неправ больше… внешне. А он — внутренне.

— А! — Николай вскинул голову, глаза его загорелись. — А! Ты понял это? Ты понял!

— Но я, лично, если ты хочешь знать, больше дорожу дружбой с тобой, потому что…

— Почему? — Николай почти крикнул, вцепившись пальцами в край стола. — Почему?

Костя не мог сказать, что он дорожит потому, что Николай несчастен, потому что он разрушает себя, и ему нужна помощь. Но Николай — вдруг, каким-то шестым чувством — всё понял. Лицо его исказилось, он нахмурился и снова потянулся к водке.

— Хватит, Коля, — тихо сказала Маша, положив пухлую, короткопалую руку на горлышко бутылки.

— Отстань! — крикнул он, но уже без прежней злости.

Маша улыбнулась — кроткой, какой-то всепонимающей улыбкой, и эта улыбка вдруг передалась и Николаю. Он фыркнул, убрал руку, и она спокойно унесла водку на подоконник.

— Думаешь, она ничего не понимает? — сказал Николай, кивнув на нее. — Она всё понимает. Лучше всех нас. Правда, есть в ней что-то… хорошее? — спросил он с неожиданной неуверенностью.

— Вы… ты в Москве давно? — спросил Костя у Маши, чтобы хоть что-то сказать.

— Да не говори ты ей «вы»! — вдруг разозлился Николай. — Она этого боится. Ей никто, кроме участкового «вы» не говорил. — Он вдруг сжал кулаки, задышал часто. — Господи, что за бессмыслица на свете! — вскрикнул он. — Эти новые… центры, полиция… Что за…!

Он начал рассказывать про свои столкновения — то с участковым, который не стал оформлять заявление, то с юристом из «бесплатной консультации», который посоветовал «не дергаться», то с соцслужбой, которая пришла с проверкой и смотрела на Машу так, будто она была не человеком.

Костя слушал. И то отрицание всякого смысла в этих учреждениях, которое он сам часто испытывал, которое разделял с братом, сейчас, из его уст, звучало как-то по-другому. Как-то больно. Как-то безнадежно.

— На том свете всё поймем, — сказал он, пытаясь улыбнуться.

— На том свете? — Николай посмотрел на него долгим, странным взглядом. — Ты думаешь, на том свете что-то поймут те, кто это здесь устроил? — он усмехнулся, но усмешка вышла кривой, дрожащей.

Он взял бургер, откусил, прожевал и вдруг сказал совсем тихо:

— А ты всё-таки женись, Костя. Не будь как я. Найди себе… нормальную. И чтоб дом был. И чтоб дети. А я… я приеду. Когда-нибудь.

Костя смотрел на его болезненное лицо, на руки, которые уже снова тянулись к пластиковой стопке, и понимал, что это «когда-нибудь» может никогда не наступить.

Но сказать об этом он не мог.

— Приезжай, — только и повторил он. — Когда захочешь.

Маша, стоявшая у окна, тихо вздохнула и отвела глаза.

— На том свете? — Николай отодвинул тарелку, и лицо его вдруг перекосило. — Ох, не люблю я тот свет. Не люблю.

Он остановил на лице брата испуганные, диковатые глаза — такие знакомые и такие страшные в этот момент. Костя видел этот взгляд однажды, в детстве, когда Николай сорвался с крыши сарая и летел вниз, понимая, что не сгруппироваться.

— И ведь вот, — голос Николая стал вдруг отчетливым, трезвым, каким-то пронзительным, — кажется, что уйти изо всей этой мерзости, из этой путаницы… чужой и своей… хорошо бы было. А я боюсь смерти, — он произнес это шепотом и вдруг содрогнулся всем телом, крупно, так, что стул под ним скрипнул. — Ужасно боюсь смерти.

Костя хотел что-то сказать, но в горле стоял ком. Маша, стоявшая в дверях, замерла, прижав руку ко рту.

— Да выпей что-нибудь, — Николай вдруг задвигался, засуетился, будто пытаясь стряхнуть с себя эту минуту. — Хочешь, вина закажем? Или… или поедем куда-нибудь? — глаза его заблестели лихорадочно. — Поедем! Сейчас! Я знаю одно место…

Он уже шарил по карманам джинсов, вытаскивая смятые купюры и какие-то чеки.

— Там ребята играют, настоящие. Не то что эти… в наушниках. Ты не слушал? — голос его стал торопливым, сбивчивым. — Я очень полюбил… как это… ну, знаешь, когда гитара и голос, по-настоящему. Я сейчас найду, там у них аккаунт есть, мы закажем машину…

Язык его начал заплетаться. Он перескакивал с одного на другое: сначала про какой-то подпольный бар на окраине, где «поют как в старину», потом про то, что надо обязательно взять с собой Машу, потому что «она понимает», потом вдруг начал вспоминать какую-то песню, которую пела няня в Покровском, и голос его сорвался на фальцет, а потом он же сам себя оборвал:

— А помнишь? А нет, ты не помнишь, ты маленький был… — и засмеялся каким-то страшным, сухим смехом.

Костя переглянулся с Машей. Она смотрела на Николая спокойно, привычно, будто видела это уже сотню раз. Тихонько покачала головой.

— Коля, — сказала она, подходя и забирая у него из рук телефон, который он уже открыл в каком-то приложении такси. — Останься дома. Пожалуйста.

— Ты мне указывать?! — он дернулся, но силы уже оставили его. Рука повисла.

— Не указываю, — сказала она тем же ровным голосом. — Завтра поедем. Хочешь, завтра. А сейчас давай ляжешь.

— Завтра? — переспросил он, и голос его вдруг стал слабым, почти детским.

— Завтра, — подтвердил Костя. — Я тут побуду еще. Посидим. А завтра, если захочешь, я с тобой поеду.

Николай посмотрел на него долгим, мутным взглядом. Казалось, он пытается понять, обманывают его или нет. Потом махнул рукой:

— Ну, черт с вами… Не хотите — как хотите.

Он с трудом поднялся, ухватившись за край стола. Маша быстро подхватила его под локоть. Он был тяжелым, неподатливым, но она вела его уверенно, привычно. В проходе он остановился, обернулся:

— Ты не уходи? — спросил он у Кости.

— Нет. Я здесь.

— Ну, и сиди… — Николай попытался улыбнуться, но вышла только кривая судорога. — Сиди…

Они скрылись в коридоре. Костя слышал, как Маша что-то тихо говорит, как брат сначала огрызается, потом затихает, потом слышен скрип кровати, и еще какое-то время — тяжелое, прерывистое дыхание.

Потом Маша вышла. Она запахнула на груди свитер, поправила волосы.

— Уснул, — сказала она негромко. — Слава богу. Заснул.

Она села на стул напротив Кости, устало, всей тяжестью, и посмотрела на остывшие бургеры, на разлитую водку, на этот вечный беспорядок, который, казалось, въелся в стены.

— Вы не смотрите на это, — сказала она тихо, кивнув на стол. — Он иногда такой… а иногда ничего. Бывает, неделями держится. А тут вы приехали, и его… — она не договорила.

— Я хотел помочь, — сказал Костя глухо.

— Знаю. Вы не думайте, он рад. Он очень рад, что вы приехали. Только показать не умеет.

Она помолчала, теребя край скатерти.

— Константин Дмитрич, — сказала она, поднимая на него глаза. В них была какая-то давняя, привычная усталость и что-то еще — может быть, надежда. — Вы уж… если что, я напишу. Хорошо?

— Напиши, — кивнул Костя. — Обязательно.

— И вы его уговаривайте. Чтобы к вам переехал. Он вас слушается, хоть и кричит. Он ведь вас… — она запнулась, подбирая слово. — Любит он вас. По-своему.

— Я знаю, — сказал Костя. Голос его сел.

Они помолчали. В соседней комнате что-то упало — наверное, телефон соскользнул с тумбочки. Потом снова стало тихо, только слышно было, как за окном, в спальном районе, где-то далеко сигналит машина и монотонно гудит вентиляция из круглосуточного супермаркета на первом этаже.

— Я его уговорю, — сказал Костя, поднимаясь. — Спасибо тебе.

— За что? — удивилась Маша.

— За то, что ты с ним.

Она ничего не ответила, только отвела глаза. Потом встала, собрала со стола пустые тарелки, пластиковые стаканчики — быстро, ловко, привычно.

Костя уже был в прихожей, натягивал куртку, когда она вышла проводить.

— Вы не переживайте, — сказала она уже в дверях. — Я за ним присмотрю. И напишу. Обязательно.

— Пиши, — сказал Костя. — В любое время.

Она кивнула и, помедлив, добавила:

— И вы… вы приезжайте. Не пропадайте надолго. А то он без вас совсем… — она не договорила, но Костя и так понял.

— Приеду, — сказал он. — Скажи ему… скажи, что я жду. Пусть приезжает. Когда захочет.

— Скажу, — она улыбнулась той своей кроткой, усталой улыбкой, и в этой улыбке было столько тепла, сколько Костя редко видел в самых благополучных лицах своих знакомых.

Дверь за ним закрылась. В подъезде пахло кошками, дешевым освежителем и чьими-то вечными семейными ссорами. Костя спустился на лифте, вышел во двор, к своей машине.

Было уже поздно. В окнах хрущевок горел неровный свет — где-то смотрели телевизор, где-то, наверное, тоже ссорились, или мирились, или просто жили свою тяжелую, непонятную жизнь. В квартире брата на пятом этаже погас свет — это Маша, наверное, выключила лампу в коридоре.

Костя постоял еще минуту, глядя на темное окно. Потом сел в свой старый, надежный джип, завел двигатель и выехал со двора.

Телефон мигнул: сообщение от Кати. «Ты как? Всё нормально?»

Он хотел написать «да», но вместо этого набрал: «Помолилась бы ты за него. Если умеешь».

И сразу, не глядя на ответ, убрал телефон в карман и выехал на шоссе, в сторону пригорода, где его ждали тишина, его хозяйство и та самая жизнь, которую он пытался выстроить заново, медленно, по кирпичику, не зная, получится ли у него лучше, чем у брата.

А в темном окне пятого этажа, за грязным стеклом, Маша сидела на краю кровати, смотрела на спящего Николая, укрывала его съехавшим одеялом и думала о том, что завтра надо будет сходить в аптеку, уговорить его поесть и, может быть, действительно написать Константину Дмитричу, чтобы тот приезжал почаще. Потому что, когда он приезжает, Николай становится немного спокойнее. Потому что, когда он приезжает, всё кажется не таким безнадежным.

Она потянулась к выключателю, но передумала. Оставила гореть тусклый ночник в углу — он всегда просил оставлять, боялся темноты, хотя никогда в этом не признавался.

— Спи, — сказала она тихо, и в ее голосе было то самое — то, что держало этот мир на краю, не давая ему окончательно провалиться. — Спи, Коля. Завтра новый день.

Глава 15

Утром Константин Левин выехал из Москвы на своем подержанном, но надежном джипе. Дорогой, пока навигатор прокладывал маршрут в обход пробок на Ярославском шоссе, он слушал подкаст о городском фермерстве и краем уха ловил уведомления в Telegram-каналах про очередное повышение ключевой ставки.

Как и в Москве, его одолевала путаница понятий: разговор с венчурным инвестором о масштабировании сети кофеен казался важным в моменте, но здесь, в салоне машины, пахнущем сеном и старой кожей, он чувствовал только недовольство собой и стыд перед чем-то неуловимым.

Но когда он свернул с трассы на съезд к поселку «Сосны», узнал на въезде в СНТ старого сторожа дядю Васю, который махнул ему из будки, когда увидал в свете фар свои, уже расчищенные от снега, ворота, свой дом с фигурными наличниками, которые он выбирал на «Авито», — он почувствовал, что понемногу путаница разъясняется. Стыд и недовольство собой проходили. Это он почувствовал при одном виде дяди Васи; но когда он накинул поверх пуховика старый отцовский тулуп, который Агафья Михайловна вечно клала на заднее сиденье, и пошел пешком через двор, раздумывая о предстоящих расчетах с рядчиком и поглядывая на свет в окнах, он совершенно иначе стал понимать то, что с ним случилось.

Он чувствовал себя собой и другим не хотел быть. Он хотел теперь быть только лучше, чем он был прежде.

Во-первых, с этого дня он решил, что перестанет сравнивать свою жизнь с глянцевыми картинками в Instagram-аккаунте Вронского, где тот то чинит мотоцикл в лофте, то стоит в окружении ортопедов на медицинской конференции. И вследствие этого не будет так пренебрегать настоящим. Во-вторых, он уже никогда не позволит себе увлечься той гадкой, пустой страстью к городской суете, воспоминание о которой мучало его, когда он в прошлый приезд чуть не остался на закрытой вечеринке Стивы.

Потом, вспоминая брата Николая, который опять пропал из виду и не отвечал на сообщения, он решил сам с собою, что завтра же утром найдет его через знакомых в волонтерском центре, чтобы быть готовым на помощь. Затем и разговор Стивы о том, что «надо брать от жизни всё», теперь заставил его задуматься. Он считал переделку экономических условий вздором, но он всегда чувствовал несправедливость своего избытка в сравнении с бедностью вокруг и теперь решил про себя, что, для того чтобы чувствовать себя вполне правым, он будет еще больше работать на своей сыроварне и еще меньше будет позволять себе роскоши, разве что оставить подписку на «Яндекс. Музыку».

С бодрым чувством надежды на новую, лучшую жизнь, он в девятом часу вечера подошел к крыльцу.

Из окна кухни, где Агафья Михайловна, его бывшая няня, а ныне главный хранитель очага и экономка, смотрела сериал, падал свет на снег. Она не спала еще. Кузьма, местный разнорабочий, разбуженный ею, сонный и босиком выскочил на крыльцо. Лягавая сука Ласка, чуть не сбив с ног Кузьму, выскочила тоже и визжала, терлась об его джинсы, поднималась и хотела, и не смела положить передние лапы ему на грудь.

— Скоро ж, вернулись, — сказала Агафья Михайловна, выглядывая в приоткрытую дверь. — А то Катерина Александровна звонила, переживала. У них там в этой Москве опять что-то стряслось? Говорят, Анна Аркадьевна… ну, да ладно.

— Соскучился, Агафья Михайловна. В гостях хорошо, а дома лучше, — отвечал он ей и прошел в кабинет.

Кабинет медленно осветился принесенной свечой. На самом деле это была не свеча, а лампа с теплым спектром, которую он купил у нижегородских мастеров. Выступили знакомые подробности: оленьи рога, полки с книгами Пелевина и Фаулза, зеркало печи с отдушником, который давно надо было починить, отцовский диван, большой стол из массива, на котором стоял остывший ноутбук, открытая на середине книга «Солярис», сломанная керамическая пепельница, тетрадь с его корявым почерком — расчеты по надоям.

Когда он увидал всё это, на него нашло на минуту сомнение в возможности устроить ту новую жизнь, о которой он мечтал дорогой. Все эти следы его жизни как будто охватили его и говорили ему: «Нет, ты не уйдешь от нас и не будешь другим. Ты останешься тем же: с сомнениями, вечным недовольством собой, с дурацкой привычкой проверять лайки под фотографиями Кити и с вечным ожиданием счастья, которое не дается и невозможно тебе».

Но это говорили его вещи, другой же голос в душе говорил, что не надо подчиняться прошедшему и что с собой сделать всё возможно. И, слушаясь этого голоса, он подошел к углу, где у него стояли две пудовые гири, и, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить дом, начал гимнастически поднимать их, приводя себя в состояние бодрости. За дверью заскрипели шаги. Он поспешно поставил гири и взял в руки телефон, делая вид, что проверяет почту.

Вошел помощник, молодой парень в модной стеганой куртке, и сказал, что всё, слава Богу, благополучно, но сообщил, что греча в новой сушилке подгорела. Известие это раздражило Левина. Новая сушилка была выстроена и частью придумана Левиным, чтобы снизить издержки на производство круп. Помощник был всегда против этой сушилки и теперь со скрытым торжеством объявлял, что греча подгорела. Левин же был твердо убежден, что если она подгорела, то потому только, что не были приняты те меры, о которых он сотни раз приказывал в голосовых сообщениях. Ему стало досадно, и он сделал выговор помощнику.

Но было одно важное и радостное событие: отелилась Пава, лучшая, дорогая, купленная с выставки в Вологде корова. Та самая, фото которой у него было установлено на аватарку в WhatsApp.

— Кузьма, дай резиновые сапоги. А надо взять фонарь, я пойду взгляну, — сказал он помощник у.

Скотная для дорогих коров была сейчас за домом, за тем самым сугробом у старой сирени. Пройдя через двор, он подошел к скотной. Пахнуло навозным, теплым паром, когда отворилась примерзшая дверь, и коровы, удивленные непривычным светом налобного фонаря, зашевелились на свежей соломе. Мелькнула гладкая, чернопегая, широкая спина Голландки. Беркут, бык, лежал с чипом в ухе и хотел было встать, но раздумал и только пыхнул раза два, когда проходили мимо. Красная красавица, громадная, как гиппопотам, Пава, повернувшись задом, заслоняла от входивших теленка и обнюхивала его.

Левин вошел в денник, оглядел Паву и поднял краснопегого теленка на его шаткие, длинные ноги. Взволнованная Пава замычала было, но успокоилась, когда Левин подвинул к ней телку, и, тяжело вздохнув, стала лизать её шаршавым языком. Телка, отыскивая, подталкивала носом под пах свою мать и крутила хвостиком.

— Да сюда посвети, сюда, — говорил Левин, одной рукой держа теленка, а другой наводя фонарик на загривок. — В мать! Даром что мастью в отца. Очень хороша. Василий Федорович, ведь хороша? — обращался он к помощнику, совершенно примиряясь с ним за гречу под влиянием радости за телку. В голове уже мелькнула мысль о том, что завтра надо снять рилс для «Инстаграма»: «Как мы встречаем новую жизнь на ферме».

— В кого же дурной быть? А Семен рядчик на другой день вашего отъезда пришел. Надо будет порядиться с ним, Константин Дмитрич, — напомнил помощник , доставая из кармана мятый блокнот. — Я вам прежде докладывал про систему автополива. Без этого мы зимой не вытянем.

Один этот вопрос ввел Левина во все подробности хозяйства, которое было большое и сложное, и он прямо из коровника пошел в контору, где мерцал монитор системы видеонаблюдения. Поговорив с помощником и с Семёном бригадиром, он наконец поднялся наверх.

Здесь, в этой комнате, слыша за окном звуки засыпающего поселка, он вдруг остро, до боли, понял, что та новая жизнь, о которой он мечтал, началась не тогда, когда он решил «больше работать», и не тогда, когда отелилась Пава. Она началась здесь, в тишине, где нет места ни ханжеству соцсетей, ни скоростям Вронского. Она держалась на этой хрупкой тишине. И ему стало страшно от мысли, как легко эту тишину разрушить…

…Дом был старый, доставшийся от деда, с бревенчатыми стенами в два наката, и Левин, хотя и жил здесь один, топил печи во всем доме и спал в родительской спальне на втором этаже. Он знал, что это глупо — отапливать триста квадратов ради одного человека, знал, что это противоречит его новым эко-установкам и вообще выглядит как манифестация барской блажи, но этот дом был для него целым миром. Миром, в котором дышали, работали и умерли его отец и мать. Они прожили ту жизнь, которая для Левина казалась единственно настоящей — без кредитов, без инфлюенсеров, без бесконечной гонки за эффективностью, — и которую он мечтал возобновить с женою, с семьей.

Левин почти не помнил мать — она ушла, когда ему едва исполнилось семь. Но понятие о ней было для него священным воспоминанием, зафиксированным в единственной пожелтевшей фотографии, где она стояла на крыльце в платке, щурясь от солнца. Будущая жена его должна была быть в его воображении повторением того прелестного, святого идеала женщины, каким для него оставалась мать — не гламурным, не публичным, а глубинным, домашним.

Любовь к женщине он мог себе представить, но он прежде представлял себе семью — утренние чаепития, детские голоса на лестнице, совместные вечера при свете лампы, — и только потом уже ту женщину, которая даст ему эту семью. Его понятия о женитьбе поэтому не были похожи на понятия большинства его знакомых, для которых брак был то одним из пунктов в чек-листе успешного человека, то вынужденной формальностью перед рождением детей. Для Левина это было главным делом жизни, от которого зависело всё счастье. И теперь, после того как Катя Щербацкая, глядя на него своими честными глазами, сказала, что «уважает его, но не может ответить взаимностью», от этого нужно было отказаться.

Когда он вошел в маленькую гостиную с низким потолком, где всегда пил вечерний чай, и уселся в отцовское кресло с ноутбуком, а Агафья Михайловна принесла ему заварной чайник в вязаном грелке и со своим обычным «А я присяду, батюшка» опустилась на табурет у окна, он почувствовал, что, как ни странно, он не расстался со своими мечтами и что без них жить не может.

С ней ли, с другою ли — это будет.

Он открыл на ноутбуке таблицу с планом развития сыроварни, но вместо того чтобы работать, думал о том, что читал днем, — статью о пермакультуре и замкнутых экосистемах, — останавливаясь, чтобы слушать Агафью Михайловну, которая без устали болтала, перебирая вязание. И вместе с тем разные картины хозяйства и будущей семейной жизни без связи представлялись его воображению. Он чувствовал, что в глубине души что-то устанавливалось, умерялось и укладывалось.

Он слушал рассказ Агафьи Михайловны о том, как Прохор, их бывший разнорабочий, совсем совесть потерял: на деньги, что ему Левин дал на ремонт мотоблока, купил не запчасти, а виски и теперь пьет без просыпу, а жену, говорят, в травмпункт возили. Слушал и вспоминал весь ход своих мыслей, возбужденных чтением. Статья была о том, как грибница соединяет деревья в лесу в единую сеть, передавая сигналы и питание.

Он вспоминал свои возражения автору: слишком уж поэтично, слишком много антропоморфизма, нет строгой доказательной базы. И вдруг всплывала радостная мысль: «Через два года в моем стаде будет пять дойных голландок, сама Пава еще даст молоко, двенадцать телок от Беркута, плюс выменять у соседа бычка-производителя — это уже серьезная ферма, можно выходить на постоянные поставки в рестораны».

Он опять посмотрел на экран, пролистывая таблицу.

— Ну хорошо, — мысленно спорил он с автором статьи, — допустим, грибница действительно передает сигналы. Но разве это меняет что-то в способе ведения хозяйства? Нет. Ну так что же? Связь между всем живым и так чувствуется инстинктом… Особенно приятно, как Павина дочь, краснопегая, уже будет стоять в первом ряду, и всё стадо, когда подрастут эти три телки… Отлично!

Он отодвинул ноутбук, откинулся в кресле. Представил, как выходит с женой встречать стадо. Жена, возможно, будет в его старой куртке, накинутой поверх домашнего свитера. Она скажет: «Мы с Костей эту телку выходили, она совсем слабенькая родилась». «Как это может вас так интересовать?» — спросит кто-нибудь из городских гостей, снимая на телефон фасад коровника для сторис. А она ответит: «Всё, что его интересует, интересует меня».

Но кто она?

И он вспоминал то, что произошло в Москве. Катя Щербацкая во время их последней встречи, её растерянное лицо, когда она сказала: «Костя, ты замечательный, правда, но я… я не готова». А потом он случайно узнал, что она была влюблена в Вронского, и теперь, наверное, уже встречается с ним. С этим вечно улыбающимся хирургом в кроссовках за сорок тысяч, который лечит олимпийцев и выкладывает в запрещенную сеть фото своих запястий с часами за миллион.

— Ну что же делать?.. Я не виноват. Но теперь всё пойдет по-новому. Это вздор, что жизнь не допустит, что прошедшее не допустит. Надо биться, чтобы лучше, гораздо лучше жить…

Он приподнял голову и задумался.

Ласка, старая собака, еще не до конца переварившая радость его возвращения и бегавшая облаивать периметр участка, вернулась. Она вбежала в гостиную, махая хвостом, внося с собой запах морозного воздуха, снега и прошлогодней листвы. Подошла к нему, подсунула морду под его ладонь, жалобно подвизгивая и требуя, чтобы он ее погладил.

— Только не говорит, — сказала Агафья Михайловна, кивая на собаку. — А ведь понимает же, что хозяину неспокойно. Всё чует.

— Отчего же неспокойно? — Левин провел рукой по жесткой, пахнущей улицей шерсти Ласки.

— Да разве я не вижу, батюшка? Пора мне господ знать. Я при вашем батюшке еще девкой была, вас на руках носила. Ничего, батюшка. Было бы здоровье, да совесть чиста. А остальное — перемелется.

Левин пристально посмотрел на нее, удивляясь тому, как она — без всяких разговоров о психологии, без «осознанности» и «рефлексии» — прямо и просто поняла его мысли. Сызмальства в господах выросла, а сказала то, что нужно.

— Что ж, подогреть чайник? — спросила она, поднимаясь и забирая остывшую чашку.

— Подогрей, Агафья Михайловна.

Она вышла, легко ступая своими домашними тапками, а Ласка всё подсовывала голову под его руку. Он погладил ее, и она тут же у ног его свернулась кольцом, положив голову на вытянутые передние лапы. И в знак того, что теперь всё хорошо и благополучно, она слегка раскрыла пасть, почмокала губами и, удобнее уложив мягкие брыли, затихла в блаженном спокойствии. Левин внимательно следил за этим последним ее движением — тем, как расслабляется ее тело, как уходит напряжение из спины, как собака доверяет этому дому, этому креслу, этой тишине.

«Так-то и я, — сказал он себе. — Так-то и я. Я тоже умею так. Ничего… Всё хорошо».

Он закрыл ноутбук. В окне за синими сумерками мерцали далекие фонари поселка. Телефон, лежавший на столе экраном вниз, тихо вибрировал — кто-то писал в общий чат, Стива, наверное, звал куда-то на выходные. Левин перевернул телефон. Уведомление висело не прочитанное. Он не стал его открывать.

Сейчас ему не нужно было туда. Ему нужно было здесь — в этом кресле, с этой собакой, в этом доме, где стены помнят отца и мать, где даже воздух говорит ему, что есть вещи важнее лайков, важнее побед, важнее Вронского с его часами и счастливыми сторис.

За стеной тихо зашумел включенный Агафьей Михайловной чайник. Ласка вздохнула во сне.

«Всё хорошо», — повторил он про себя и вдруг понял, что впервые за последние две недели говорит это не усилием воли, а на самом деле.

Глава 16

На просторной кухне квартиры Облонских, на столе стояла бутылка недопитого вина из «Красного и Белого», два айфона на зарядке, детские рисунки на холодильнике. За окном было утро спального района: серое небо, стройка, каршеринговые авто.

После дня рождения племянника, который плавно перетек в скандал с фитнес-тренершей, Аня отправила мужу голосовое: «Я выезжаю сегодня, дневным "Сапсаном"».

— Нет, мне надо, — сказала она невестке Даше, натягивая джинсы прямого кроя от Armani. — Понимаешь, столько дел… лучше сегодня.

Стёпа обещал подогнать машину к семи. Но он, конечно, опоздал. У него тогда был «важный созвон» с партнерами, а на самом деле — лайки под фото той самой тренерши.

Кити не приехала. Прислала стикер с головной болью и эмодзи «капельница». Даша поняла: это была не мигрень. Это у неё после того, как Аня и Лёша Вронский танцевали, а кто-то снял их на айфон и выложил в сторис с подписью «О_О», что могло значить крайнее удивление, шок, испуг или недоверие.

Дети, которые вчера липли к Ане, её игнорировали. Смотрели планшеты. Аня всё утро писала сообщения: сбросила геолокацию маникюрше, перевела деньги няне Сережи, хотела удалить переписку с Вронским, но в результате не удалила, просто скрыла уведомления.

Даша наблюдала. Она знала этот режим «заботы», когда женщина не в себе, но делает вид, что у неё десять проектов. Это был режим «я дура, но не признаюсь».

После обеда Аня ушла в бывшую детскую (сейчас там стояли гладильная доска и велотренажер) — «одеваться».

Даша пошла за ней:

— Ты какая-то странная сегодня, — сказала она, садясь на край дивана.

— Я? — Аня быстро полистала ленту, поставила телефон экраном вниз. — Нет, я не странная. Я дурная. Бывает. Хочется реветь. Глупо. Пройдет.

Она нагнулась над пакетом Ozon, куда кидала пауэрбанк, беруши и баночку с магнием B6. Глаза были красные, но блестели — как будто внутри какая-то неправильная, злая радость.

— Из Питера не хотелось уезжать, — сказала Аня. — А теперь отсюда не хочется.

— Ты приехала и помирила нас с Стивой, — тихо сказала Даша. — Ты сделала доброе дело.

Аня резко подняла голову. Посмотрела мокрыми глазами.

— Не говори так. Я ничего не сделала. Я вообще не понимаю, зачем люди меня хвалят. Просто у тебя в сердце нашлось любви простить его…

Она не договорила «козла», но Даша поняла.

— Без тебя бы мы развелись, — сказала Даша. — Ты счастливая, Аня. У тебя всё в душе ясно. Работа, муж, сын…

— У каждого есть свои скелеты в шкафу, — усмехнулась Аня. — Как говорят англичане. Или теперь уже лучше сказать не в «шкафу», а… «в облачном хранилище».

— Какие скелеты? — искренне удивилась Даша. — У тебя всё идеально.

Аня помолчала. Потом вдруг губы сложились в странную, смешливую, почти злую улыбку.

— Есть.

— Ну, значит, смешные твои скелеты.

— Нет. Мрачные, — Аня откинулась на спинку кресла и посмотрела прямо. — Ты знаешь, почему я еду сегодня, а не завтра? Я хочу тебе признаться. Это меня давило.

Даша увидела, как Аня покраснела. До самых ушей, до черных кудряшек, которые выбились из пучка. Даша такого не видела никогда.

— Ты знаешь, почему Катя не приехала? — продолжала Аня. — Она ревнует. Я испортила всё. Я была причиной того, что вчерашний вечер стал для неё пыткой. Но я правда не виновата. Ну, может, немножко, — она растянула слово «немножко», как подросток.

— Боже, как ты похожа сейчас на Стиву, — невольно засмеялась Даша.

Лицо Ани мгновенно стало жестким.

— Не надо. Я не Стива, — она нахмурилась. — Я вообще себе не позволяю сомневаться в себе.

Но в ту же секунду она почувствовала: это ложь. Она сомневалась. Она смотрела на профиль Вронского в три часа ночи. Она уезжала сегодня, потому что боялась: если останется до завтра — напишет ему сама. Или ещё хуже — увидит, как он заходит в этот же двор к Кате.

— Стёпа говорил, вы с ним танцевали, — осторожно сказала Даша. — И что он…

— Ты не представляешь, как это глупо вышло! — перебила Аня слишком громко. — Я думала просто посватать, помочь Кате. А получилось… не знаю. Может, против воли…

Она замолчала.

— Они это сразу чувствуют, — мягко сказала Даша.

— Я была бы в отчаянии, если бы там было что-то серьезное с его стороны! — Аня говорила так, будто защищалась от обвинений в суде. — Я уверена, это забудется. И Катя перестанет меня ненавидеть.

— Знаешь, — Даша вздохнула, — я, если честно, не очень хотела для Кати этого брака. Лучше, чтобы всё разошлось, раз он, этот Вронский, мог в тебя влюбиться за один вечер.

Аня услышала это слово — «влюбиться». И, к своему ужасу, почувствовала удовольствие.

— Боже, как глупо, — сказала она тихо. — Вот видишь. Я уезжаю, сделав себе врага из Кати, которую я так люблю. Она же милая! Ты поправишь это, Даш? Поправишь?

Даша едва сдерживала улыбку. Ей было приятно, что у идеальной Ани тоже есть трещины.

— Какой враг? Глупости.

— Я хочу, чтобы вы все меня любили, — вдруг сказала Аня, и голос её дрогнул. — Как я вас люблю. А теперь я вас ещё сильнее полюбила. Ах, какая я сегодня дура.

Она вытерла лицо ладонью, достала тушь и накрасилась у зеркала.

В прихожей загрохотал и зазвенел ключами Степан. Красный, веселый, пахло от него вином.

— Опоздал? — улыбнулся он, как ни в чем не бывало. — Ну, бывает.

Чувствительность Ани передалась Даше. Когда они обнялись в последний раз, Даша прошептала ей на ухо:

— Помни, что ты для меня сделала. Я никогда не забуду. И я всегда буду любить тебя. Ты моя лучшая подруга.

— Я не понимаю за что, — еле слышно сказала Аня, пряча слезы в воротник пальто.

— Ты меня поняла. Всё поняла. Прощай, прелесть моя.

Аня вышла в подъезд. Лифт не работал. Она спустилась пешком мимо объявлений «Куплю квартиру» и «Ремонт замков».

В телефоне висело сообщение от Вронского. Она не открыла. Хотела удалила, но оставила. Вышла во двор, где спальный район встретил её шумом стройки, лаем выгуливаемых хозяевами собак и запахом шаурмы из ларька.

Она села в такси. Водитель спросил: «На Ленинградский?»

— Да, — сказала Аня и поняла, что бежит не от Вронского.

Она бежала от себя. Но себя не обгонишь…

Поезд «Сапсан» Москва — Санкт-Петербург. Поздний вечер, вагон. Полумрак, синие светодиодные ленты у пола, за окном — метель, мелькают огни пригородов.

«Ну всё, кончено, и слава богу», — была первая мысль, пришедшая Ане, когда она в последний раз обняла брата Стёпу, который до последнего загораживал проход в вагоне, пытаясь шутить с проводницей. Она села на своё место у окна, рядом с попутчицей — немолодой женщиной в пуховом платке, — и огляделась в приглушенном свете салона. «Слава богу, завтра увижу Серёжу и Алексея. И пойдёт моя жизнь, хорошая и привычная, по-старому».

Всё в том же духе озабоченности, который не покидал её весь этот день, Аня с удовольствием и отчётливостью устроилась в дорогу. Она достала из сумки-тоут небольшой органайзер, вынула беруши, маску для сна закутав ноги пледом, спокойно откинулась на подушке.

Попутчица уже задремала, накрывшись. Две девушки напротив о чём-то перешёптывались, поглядывая в телефон. Пожилая проводница в форме РЖД поправила шторку и предупредила, что «отопление на всю катушку, душно будет». Аня вежливо кивнула, но, не предвидя интереса от разговора, достала айпад и открыла электронную книгу.

Первое время ей не читалось. Сначала мешала возня — соседка раскладывала сумки, потом проводница разносила чай в пластиковых стаканчиках. Потом, когда поезд плавно тронулся, нельзя было не прислушаться к ровному стуку колёс.

Потом снег, бивший в запотевшее окно и тут же таявший, и вид прошедшего мимо начальника поезда в синей форменной куртке, с занесёнными снегом плечами, говорившего о том, какая теперь страшная метель — всё это развлекало её внимание. Далее всё было то же и то же: та же лёгкая тряска с ритмичным постукиванием, тот же снег за окном, те же быстрые переходы от тепла к прохладе от стекла, то же мелькание тех же лиц в полумраке, и Аня стала читать и понимать читаемое.

Аня читала и понимала, но ей неприятно было читать — то есть следить за отражением жизни других людей. Ей слишком самой хотелось жить. Читала ли она, как героиня романа ухаживала за больным, — ей хотелось ходить неслышными шагами по комнате, поправляя одеяло. Читала ли о том, как депутат говорил речь в Думе, — ей хотелось встать и сказать эту речь саму, чётко и остро. Читала ли о том, как леди Мери скакала верхом за сворой, дразня невестку, — ей хотелось самой мчаться по полю, чувствуя ветер в лицо. Но делать нечего было, и она, вертя в пальцах холодный металлический брелок, усилилась читать дальше.

Герой романа уже начал достигать своего счастья — выиграл тендер, купил дом в Подмосковье, — и Аня желала с ним вместе ехать в этот дом, как вдруг она почувствовала, что ему должно быть стыдно и что ей стыдно этого самого. Но чего же ему стыдно? «Чего же мне стыдно?» — спросила она себя с оскорблённым удивлением. Она отложила айпад и откинулась на подушку.

Стыдного ничего не было - она перебрала все свои московские воспоминания. Все были хорошие, приятные. Вспомнила Вронского — его настойчивый, немного детский взгляд, вспомнила все свои отношения с ним: ничего такого. А вместе с тем на этом самом месте воспоминаний чувство стыда усиливалось, как будто какой-то внутренний голос именно тут, когда она вспомнила о Лёше, говорил ей: «тепло, очень тепло, горячо».

«Ну что же? — сказала она себе решительно, пересаживаясь в кресле. — Что же это значит? Разве я боюсь взглянуть прямо на это? Ну что же? Неужели между мной и этим мальчиком-врачом существуют и могут существовать какие-нибудь другие отношения, кроме тех, что бывают с каждым знакомым?»

Она усмехнулась и опять взялась за айпад, но уже решительно не могла понимать того, что читала. Она провела пальцем по пластиковой панели столика, и чуть вслух не засмеялась от радости, вдруг беспричинно овладевшей ею. Она чувствовала, что нервы её, как струны, натягиваются всё туже и туже на какие-то завинчивающиеся колышки. Она чувствовала, что глаза её раскрываются больше и больше, что пальцы на руках и ногах нервно двигаются, что в груди что-то давит дыхание и что все образы и звуки в этом колеблющемся полумраке с необычайной яркостью поражают её.

На неё беспрестанно находили минуты сомнения: вперёд ли едет поезд, или назад, или вовсе стоит. «Что там висит шуба это или зверь? И что сама я тут? Я сама или другая?» Ей страшно было отдаваться этому забытью. Но что-то втягивало в него, и она по произволу могла отдаваться ему и воздерживаться. Она поднялась, чтобы опомниться. Быстро оделась и вышла.

На минуту она опомнилась и поняла, что женщина в синей форме — это проводница, что она смотрит на табло с температурой, что ветер и снег ворвались за ней из тамбура. Но потом опять всё смешалось…

Проводница с длинной талией принялась грызть что-то в стене — нет, она просто открывал служебный отсек.

Старушка, лежавшая напротив её места, стала протягивать ноги во всю длину вагона и наполнила его чёрным облаком — это опустились шторы. Потом что-то страшно заскрипело и застучало, как будто раздирали кого-то — это поезд прошёл стрелку. Потом яркий блик осветил окно — это прожектор. А потом всё закрылось стеной. Аня почувствовала, что она проваливается. Но всё это было не страшно, а весело.

Она потрясла головой и вышла тамбур. Голос окутанного и занесённого снегом человека прокричал что-то ей над ухом. Она опомнилась, поняла, осознала, что они подъехали к станции и что это был проводник, объявляющий остановку.

— Выйти хотите? — спросила проводница.

— Да, мне подышать хочется. Тут очень жарко.

Она шагнула в дверь тамбура. Метель и ветер рванулись ей навстречу и заспорили с ней и это ей показалось весело. Она спустилась на платформу. Ветер как будто только ждал её, радостно засвистел в ушах и хотел подхватить и унести её, но она рукой взялась за холодный поручень и, придерживая пальто, спустилась на заснеженный перрон и зашла за вагон, подальше от света фонарей.

На крыльце тамбура ветер был силён, но на платформе, за вагонами, в тени было затишье. С наслаждением, полной грудью, она вдыхала в себя снежный, морозный воздух — пахло железом, снегом и чуть слышно — дымом тепловоза. Стоя у вагона, она оглядывала платформу: редкие курящие пассажиры, охранник в оранжевом жилете, яркая вывеска «Кофе с собой». И где-то далеко, в конце перрона, мелькнула знакомая фигура — высокая, в чёрном пуховике. Сердце её дрогнуло. Но она заставила себя отвернуться, посмотрела на часы на телефоне: 23:47. До Петербурга — четыре часа.

…Вронский и не пытался заснуть всю эту ночь. Он сидел, вытянув длинные ноги, то прямо устремив глаза в одну точку, то рассеянно оглядывая входивших и выходивших пассажиров. Если и прежде он поражал и волновал незнакомых людей своим видом непоколебимого спокойствия, то теперь он казался ещё более гордым и самодостаточным.

Он смотрел на людей, как на вещи. Молодой нервный парень в худи, сидевший напротив (кажется, IT-шник или дизайнер, судя по рюкзаку с наклейками), возненавидел его за этот взгляд. Но Вронский смотрел на него всё так же, как на светильник над головой, и парень нервно дёргал плечом, чувствуя, что теряет самообладание. Вронский ничего и никого не видел. Не потому, что верил, будто произвёл впечатление на Анну, а потому, что впечатление, которое она произвела на него, давало ему счастье.

Что из этого всего выйдет, он не знал и даже не думал. Он чувствовал, что все его разбросанные силы — тренировки, клиенты, бесконечные созвоны, инстаграм-истории — собрались в одно и с огромной энергией направлялись к одной блаженной цели. И он был счастлив этим. Он знал только одно: что сказал ей правду, что он ехал туда, где была она, что всё счастье жизни, единственный смысл жизни он находил теперь в том, чтобы видеть и слышать её.

Когда поезд остановился в Твери или на какой-то маленькой станции, названия которой он даже не запомнил, он вышел в тамбур, и вдруг увидел её — через стекло, на перроне. Она стояла, придерживая пальто, и дышала. И тогда, сам того не планируя, он подошёл. Первое слово, сорвавшееся с его губ, сказало ей то самое, что он думал. И он был рад, что сказал это, что она теперь знает это и думает об этом.

Вернувшись в своё купе, он не переставал перебирать все положения, в которых её видел, все её слова — и в его воображении, заставляя замирать сердце, носились картины возможного будущего. То, как она смотрит на него в баре. То, как она поправила волосы. То, как её голос дрогнул на слове «немножко».

Она ещё постояла, ловя ртом холод, чувствуя, как жар внутри постепенно остывает. И, повернувшись, пошла обратно к вагону, зная, что там, внутри, в полумраке, её снова накроет этот странный, пугающий и сладкий туман…

Когда в Петербурге остановился поезд и она вышла, первое лицо, обратившее её внимание, было лицо мужа. «Ах, боже мой, отчего у него стали такие уши?» — подумала она, глядя на его холодную и представительную фигуру и особенно на поразившие её теперь хрящи ушей, которые подпирали поля дорогой кашемировой шляпы.

Алексей Каренин стоял у выхода, сложив губы в привычную ему насмешливую улыбку, и прямо глядел на неё большими усталыми глазами. Какое-то неприятное чувство щемило её сердце, когда она встретила его упорный и усталый взгляд, как будто она ожидала увидеть его другим. В особенности поразило её чувство недовольства собой, которое она испытала при встрече с ним. Чувство это было давнишнее, знакомое, похожее на состояние притворства, которое она испытывала в отношениях к мужу; но прежде она не замечала этого чувства, теперь она ясно и больно осознала его.

— Да, как видишь, нежный муж, — сказал он своим медленным, тонким голосом и тем тоном, который он почти всегда употреблял с ней, тоном насмешки над тем, кто бы в самом деле так говорил. — Нежный, как на второй год свадьбы, сгорал желанием увидеть тебя.

— Серёжа здоров? — спросила она.

— И это вся награда за мою пылкость? — усмехнулся он. — Здоров, здоров…

Когда в Петербурге Вронский вышел из своего вагона, он чувствовал себя после бессонной ночи оживлённым и свежим, как после холодного душа. Он остановился у своей двери, пропуская пассажиров, и ждал её выхода. «Ещё раз увижу, — говорил он себе, невольно улыбаясь. — Увижу её походку, её лицо. Скажет что-нибудь, повернёт голову, взглянет, улыбнётся. Может быть».

Но прежде, чем он увидел её, он увидел её мужа.

Алексей Каренин стоял на перроне в своём безупречном тёмно-синем пальто и проводник что-то почтительно объяснял ему, указывая на выход. Каренин слушал с тем выражением спокойной, немного усталой власти, которое бывает у людей, привыкших, чтобы их время ценили.

«Ах да. Муж» - теперь только, в первый раз, Вронский ясно понял, что муж — это не абстракция, не пустое место. Это было связанное с ней лицо. Он знал, что у неё есть муж, но не верил в его существование — и поверил в него вполне, только когда увидел его собственными глазами: с его гладко выбритой головой, с его прямой спиной, с его дорогими, но какими-то слишком правильными ботинками. И особенно когда увидел, как этот муж с чувством собственника спокойно взял её руку.

Увидев Алексея Александровича с его свежим лицом, строгой, самоуверенной фигурой, с лёгкой сутулостью, которая казалась не слабостью, а признаком постоянной работы за компьютером, Вронский наконец поверил в него. И испытал неприятное чувство, похожее на то, какое испытал бы человек, мучимый жаждой, добравшийся до источника и обнаруживший в этом источнике собаку или кошку, которая уже напилась и замутила воду.

Особенно оскорбляла Вронского походка Каренина — плавная, чуть вразвалку, как у человека, который никогда никуда не спешит, потому что весь мир подстроен под него. Он чувствовал, что только за собой признаёт несомненное право любить эту женщину.

Но она — Аня — была всё та же. Её вид всё так же физически оживлял его, возбуждал и наполнял счастьем. Он приказал подбежавшему к нему водителю из сервиса 068 забрать вещи и ехать в лофт, а сам направился к ней. Он видел первую встречу мужа с женой — как Каренин чуть наклонился, чмокнул её в щёку, как она напряжённо улыбнулась. И с проницательностью влюблённого заметил в её голосе лёгкую фальшь, лёгкое стеснение.

«Нет, — решил он про себя. — Она не любит и не может любить его».

В тот момент, когда он подходил к Ане сзади, он с радостью заметил, что она почувствовала его приближение. Она чуть повернула голову, узнала его — и тут же снова обратилась к мужу. Этот короткий, почти незаметный жест сказал ему больше, чем любые слова.

— Хорошо ли вы провели ночь? — спросил он, чуть наклоняя голову — и обращаясь как бы к ним обоим сразу, предоставляя Каренину самому решать, принять этот поклон на свой счёт или проигнорировать.

— Благодарю вас, очень хорошо, — ответила она.

Но её глаза, когда она на мгновение встретилась с ним взглядом, говорили совсем другое.

Каренин мельком, без всякого интереса, скользнул взглядом по Вронскому — так смотрят на случайного попутчика или на официанта в ресторане. И уже отвернулся, что-то негромко говоря жене про машину и про то, что Серёжа ждёт дома.

Вронский остался стоять на перроне, провожая их взглядом. Снег падал на его чёрный пуховик, таял и стекал каплями. Он чувствовал себя одновременно на вершине мира и на дне пропасти. И это чувство было сладким до боли.

Глава 17

Лицо её казалось уставшим — после часов в «Сапсане». Не было на нём той игры, что обычно замечалась то в улыбке, то в глазах. Но на одно мгновение, когда она увидела Лёшу, что-то мелькнуло в её глазах. И хотя огонь этот сразу погас — она одёрнула себя, поправила сумку — он был счастлив этим мгновением.

Аня взглянула на мужа, чтобы понять, знает ли он этого человека. Алексей Александрович посмотрел на Вронского с тем холодным любопытством, с которым смотрят на незваного курьера в бизнес-центре. Он рассеянно вспоминал, откуда это лицо — то ли с утреннего скрининга, то ли с открытия техно-парка. Спокойствие и самоуверенность Вронского: дорогие часы, загар, расслабленная поза - как коса на камень, наткнулись на холодную самоуверенность Каренина — человека, который знает, что его «BMW 7 серии» стоит в три раза дороже, чем машина этого врача.

— Алексей Вронский, — сказала Аня, чуть повысив голос, чтобы не казалось, что она прячет знакомство.

— А… — её муж сделал паузу, как перед важным пунктом в договоре. — Мы, кажется, мельком пересекались. На корпоративе «Газпром-Медицины»?

Он подал руку — сухую, с идеальным маникюром:

— Туда ехала с мамой, назад с сыном, — добавил он, отчётливо выговаривая каждое слово, как будто даря рублём за лишний слог. — Вы, верно, из командировки?

Спросив это он и не дожидаясь ответа, повернулся к жене с привычной шутливой интонацией:

— Ну, много слёз было пролито в Москве при расставании? Даша так и не простила Стёпу?

Этим обращением он давал Вронскому понять, что хочет остаться один на один с женой.

Но Вронский обратился прямо к Ане:

— Надеюсь, заскочу на огонёк. У вас ведь теперь по понедельникам домашние вечера? Я слышал от Кати.

Алексей Александрович усталыми глазами — после пяти встреч и двух часов судебной экспертизы — посмотрел на Вронского.

— Очень рады, — сказал он холодно. — По понедельникам ужин с восьми. Но лучше предупредить по Ватсапу — охрана строгая.

Затем, отпустив Вронского взглядом, он взял жену под локоть:

— И как хорошо, что у меня именно сегодня нашлось полчаса тебя встретить. Мог ведь отправить водителя, но я же хотел показать… нежность, — добавил он тем же шутливым тоном, который дома всегда раздражал Аню.

— Ты слишком уж подчёркиваешь свою нежность, чтобы я её ценила, — ответила она тем же тоном, невольно прислушиваясь к шагам Вронского по перрону. Они удалялись. «Но что мне за дело?» — подумала она и стала спрашивать мужа, как без неё Серёжа.

— О, прекрасно! Мариетта говорит, был мил, и… я должен тебя огорчить, — муж на секунду позволил себе кривую улыбку, — не скучал о тебе. Не так, как твой супруг. Но ещё раз спасибо, что подарила мне этот день. Наш милый Телеграм-канал будет в восторге.

«Телеграм-каналом» он называл Лидию Ивановну — ту самую, что ведёт всю районную повестку и пишет посты о благотворительности.

- Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать — съездила бы к ней сегодня. У неё сердце болит обо всём. Сейчас она, кроме своих грантов и попечительского совета, занята примирением Облонских. Стёпа, конечно, козёл, но Даша… в общем, сама понимаешь.

Лидия Ивановна была не просто другом мужа — она админила закрытый чат жён топ-менеджеров, от которого зависели и сплетни, и контракты, и репутация.

— Я ей уже написала, — сказала Аня.

— Но ей нужно всё подробно. Живой голос. Съезди, если не устала. Ну, тебя довезёт Кондратий, а я в комитет. Опять буду ужинать один, — продолжал муж уже не шутливым тоном. — Ты не поверишь, как я привык к твоему молчанию за столом…

И он, долго сжимая её пальцы — так, что заболело кольцо, — с особенной улыбкой посадил её в каршеринговый «Мерседес» с водителем. Сам же сел в свой чёрный BMW и нажал на газ…

…Первым, кто встретил Аню дома, был сын. Серёжа выскочил к ней прямо из лифта — наперерез охраннику и громким крикам няни («Сергей Алексеевич, немедленно вернитесь!»). Он бежал по коридору с такой силой, что чуть не сбил с ног курьера с продуктами. И с отчаянным, почти истерическим восторгом закричал:

— Мама! Мама! Я же говорил, что она приедет! Я знал!

Добежав до неё, он повис на шее, вцепившись пальцами в её пальто из кашемира. Аня на секунду ощутила, как его коленки больно упираются ей в живот — и это было почти приятно.

И сын, так же как и муж, вызвал у неё чувство, похожее на разочарование. Она представляла его себе не так, как на самом деле. Она мысленно рисовала идеальную встречу: он тихо, сдержанно радуется, они садятся пить чай, он рассказывает про школу. Вместо этого — этот дикий визг, мокрые от пота волосы, разодранная коленка и запах чипсов.

Но она заставила себя опуститься до реальности — чтобы наслаждаться им таким, какой он есть. А таким он был всё равно прекрасен: белобрысые вихры, огромные голубые глаза — точь-в-точь как у её деда на старой фотографии, — и крепкие ноги в слишком коротких уже штанах. Аня испытывала почти физическое удовольствие от его близости — тёплого, живого, пахнущего чем-то детским. И моральное успокоение, когда ловила его простодушный, доверчивый взгляд и слышала наивные вопросы: «А ты мне привезла что-то? А где ты спала? А у Кати есть телефон?»

Аня достала из сумки подарки, которые передали дети Долли: новый «Лего»-набор и брелок с Чебурашкой. И рассказала сыну, какая в Москве есть девочка Таня и как Таня эта умеет читать по-английски и даже записывает видеоуроки для малышей на YouTube.

— А я что — хуже? — насупился Серёжа.

— Для меня ты лучше всех на свете.

— Я это знаю, — сказал Серёжа, улыбнувшись с такой спокойной уверенностью, что у Ани кольнуло в груди.

Аня ещё не успела допить кофе — без молока, как любила, стоя у окна с видом на детскую площадку, как охранник объявил по домофон, что приехала «Лидия Ивановна, по вашему обычному приглашению».

Лидия Ивановна была высокой, полной женщиной с нездоровым землистым цветом лица и прекрасными, глубокими чёрными глазами. В молодости она была женой крупного банкира, потом развелась, посвятила себя благотворительности и вела популярный телеграм-канал о «духовном возрождении». Аня раньше её любила — за энергию, за искреннюю веру в то, что можно изменить мир. Но сегодня она как будто впервые увидела её со всеми недостатками: этой навязчивой манерой говорить только о себе, этой желчной улыбкой, этим тоном «я знаю лучше, как тебе жить».

— Ну что, моя дорогая, — начала Лидия Ивановна, едва переступив порог, снимая плащ и протягивая его няне, как будто та была гардеробщицей. — Снесла оливковую ветвь? Помирила наших голубков?

— Да, всё это кончилось, — ответила Аня, чувствуя, как внутри поднимается раздражение. — Но, честно говоря, это и не было так важно, как мы все думали. Даша слишком категорична. И Стёпа… в общем, они сами разберутся.

Но Лидия Ивановна, которая всем на свете интересовалась, имела привычку никогда не слушать того, что не вписывалось в её повестку. Она перебила:

— Ах, дорогая, сколько горя и зла на свете. Я сегодня просто измучена. У меня был жуткий разговор с попечительским советом.

— А что случилось? — спросила Аня, стараясь удержать улыбку, но чувствуя, как уголки губ предательски поднимаются.

— Я начинаю уставать от этой бесконечной битвы за правду. Иногда я просто… выгораю. Наш проект «Добрые сердца» — ну, ты знаешь, шёл прекрасно. Но с этими людьми ничего невозможно сделать! — Лидия Ивановна говорила с насмешливой покорностью судьбе, но глаза её горели злым огнём. — Они ухватились за идею, изуродовали её до неузнаваемости и теперь обсуждают такие мелочи! Два-три человека, твой муж в том числе, понимают глубину, а остальные только роняют. Вчера мне пишет Правдин…

Правдин был известный публицист, и Лидия Ивановна принялась пересказывать его длинное письмо о происках Запада и необходимости «духовного суверенитета». Аня слушала вполуха, кивая в нужных местах.

Затем Лидия Ивановна рассказала ещё о кознях недоброжелателей в каком-то церковном комитете, о том, как кто-то слил внутреннюю переписку, и уехала так же стремительно, как и приехала — ей нужно было успеть на заседание Общества защиты семьи и на онлайн-встречу славянского движения.

«Ведь всё это было всегда, — подумала Аня, глядя, как захлопывается дверь. — Почему я раньше этого не замечала? Или она сегодня особенно невыносима? Но в самом деле, смешно: она говорит о добродетели, о христианстве — и при этом вся кипит от злости. У неё все враги, и все враги — во имя Христа и добра».

После Лидии Ивановны приехала приятельница — жена директора соседнего департамента в госкорпорации, где работал Алексей Александрович. Она рассказала все новости: кто ушёл с повышением, у кого дочка вышла замуж за итальянца, кто попал под внутреннее расследование. В три часа она уехала, пообещав прийти к ужину — «только посмотрю, что там с отчётами». Алексей Александрович был на работе — у него была стратегическая сессия, и он написал в общий чат: «Буду к девяти, не ждите».

Оставшись одна, Аня до вечера занималась тем, что присутствовала при ужине сына (он ел отдельно, под контролем няни — потому что Алексей считал, что «ребёнку нужен режим»), разобрала вещи из чемодана, пролистала и ответила на сообщения, которые скопились за день в WhatsApp и рабочем телеграме.

Чувство беспричинного стыда, которое она испытывала дорогой, и то странное, липкое волнение — почти паника — совершенно исчезли. В привычной обстановке, среди привычных ритуалов, она снова почувствовала себя твёрдой, собранной, безупречной. Женщиной, у которой всё под контролем.

Она с удивлением вспомнила своё вчерашнее состояние — эту дрожь в такси, эту бессонную ночь, когда она прокручивала в голове каждую фразу Вронского.

«Что же было? — спросила она себя. — Ничего. Лёша просто сказал какую-то глупость — что-то про то, что "я не могу перестать думать о тебе". Этому легко положить конец. Я ответила так, как нужно: "Давайте останемся друзьями". Всё.

Говорить об этом мужу не надо. И нельзя. Говорить — значит придавать важность тому, чего нет».

Она вспомнила, как два года назад рассказывала Алексею Александровичу о молодом юристе из их дочерней компании, который прислал ей стихи и признался в любви в корпоративном чате. Муж тогда холодно, с лёгкой усмешкой ответил: «Ты живёшь в большом мире, моя дорогая. Любая женщина может с этим столкнуться. Но я полностью доверяю твоему такту и никогда не позволю себе унизить ни тебя, ни себя дешёвой ревностью».

«Стало быть, и сейчас не за чем говорить. Да, слава богу, не о чем», — сказала она себе, взяла телефон, открыла Instagram и начала машинально скроллить ленту.

Настроение: «Всё хорошо, прекрасная маркиза».

Алексей Александрович вернулся из офиса около четырёх. Но, как это часто бывало, не успел зайти к жене — сразу прошёл в домашний кабинет, где его уже ждали два созвона по видеосвязи и несколько документов на подпись от помощника. К ужину (у Карениных всегда обедали гости — «так положено», говорил Алексей) приехали: пожилая тётушка Алексея Александровича, которая жила в том же ЖК этажом ниже, начальник юридического департамента с женой и молодой стажёр, которого Каренин протежировал в совет директоров.

Аня вышла в гостиную — встречать, улыбаться, наливать вино.

Ровно в пять часов, когда умная колонка на кухне ещё не успела пропищать до конца, из кабинета вышел Алексей Александрович. Он был в свежевыглаженной белой рубашке, запонках с гербом госкорпорации и пиджаке от Brioni — сразу после ужина ему нужно было на заседание наблюдательного совета. Каждая минута жизни Алексея Александровича была расписана в календаре, синхронизированном с ассистентом. Чтобы успевать всё, он держался строжайшей дисциплины. «Без суеты, но и без остановок» — было его девизом.

Он вошёл в гостиную, кивнул гостям — каждому персонально, с выверенной полуулыбкой — и быстро сел во главе стола, улыбнувшись жене.

— Ну вот, кончилось моё одиночество. Ты не поверишь, как неловко обедать одному. — Он сделал ударение на слове «неловко», как будто речь шла о нарушении этикета, а не о чувствах.

За ужином он расспрашивал жену о московских делах, с лёгкой насмешкой поинтересовался Стивой («Всё ещё пытается открыть свой бар? Ну-ну»). Но в основном разговор шёл общий — о петербургских новостях: кто получил повышение, кто попал под сокращение, какой законопроект вносят в Думу. После ужина Алексей Александрович провёл с гостями ровно двадцать пять минут (он посмотрел на часы, когда встал), затем снова улыбнулся жене, пожал ей руку и уехал в совет — чёрный BMW уже ждал у подъезда.

Аня не поехала в этот вечер ни к Бетси Тверской — той самой, которая вела закрытый Instagram-клуб жён топ-менеджеров и звала её на «девичник с шампанским», — ни в театр, где у них была абонементная ложа. Она не поехала в первую очередь потому, что платье, на которое она рассчитывала, не было готово.

Вообще, вернувшись из Москвы и занявшись своим гардеробом, Аня пришла в сильное раздражение. Перед отъездом она, всегда умевшая одеваться элегантно, но не безумно дорого, отдала дизайнеру на переделку три вещи — их нужно было перешить так, чтобы никто не узнал старые коллекции. Вещи должны были быть готовы три дня назад. Оказалось, что две вообще не трогали, а третью переделали не так — длина не та, линия плеча поплыла. Дизайнер приехала лично объясняться, спорила, доказывала, что «так лучше, это же oversize». Аня накричала на неё — так, что потом самой стало стыдно. Стыдно за то, что она вообще способна кричать из-за платья.

Чтобы успокоиться, она пошла в детскую. Весь вечер провела с Серёжей: сама помогла ему сделать уроки (окружающий мир и английский), прочитала на ночь главу из «Гарри Поттера», перекрестила, поправила одеяло. Она была рада, что никуда не поехала. Ей было так легко и спокойно. Она ясно видела: всё, что казалось ей в поезде таким значительным — этот взгляд Вронского, эта дрожь в руках, этот разговор в тамбуре, — было просто одним из обычных, ничтожных эпизодов светской жизни. И ей не перед кем, даже перед собой, нечего стыдиться.

Она села в гостиной у камина — настоящего, газового, с пультом — открыла на планшете новый роман Салли Руни и стала ждать мужа.

Ровно в половине десятого раздался звук открываемой входной двери, и Алексей Александрович вошёл в комнату. Бесшумно, как всегда. Он умел появляться незаметно.

— Наконец-то ты, — сказала она, протягивая ему руку, не вставая с дивана.

Он поцеловал её пальцы — сухо, как целуют руку коллеге на официальном приёме, — и сел в кресло напротив.

— Я вижу, поездка удалась, — сказал он. Это не был вопрос.

— Да, очень, — ответила Аня. И стала рассказывать: про Сапсан, про встречу с матерью Вронского в вагоне-ресторане, про свой приезд, про то, как Даша плакала, а Стёпа оправдывался. Про то, как ей сначала было жалко брата, а потом — невестку.

— Я не считаю возможным оправдывать такого человека, даже если он твой брат, — сказал Алексей Александрович строго. Тон был ровный, как показание прибора.

Аня улыбнулась. Она поняла: он сказал это именно для того, чтобы показать — родственные связи не влияют на его суждения. Она знала эту черту в муже и раньше находила её милой. Даже любила её.

— Я рад, что всё кончилось благополучно, — продолжил он. — И что ты вернулась. Ну, что там говорят о новом положении, которое я провёл через совет?

Аня ничего не слышала об этом положении. Ей стало стыдно — так легко забыть о том, что для него было так важно.

— А здесь, напротив, это вызвало много шума, — сказал он с самодовольной улыбкой.

Она увидела, что ему хочется рассказать. И вопросами — умелыми, женскими — навела его на рассказ. Он с той же улыбкой поведал об овациях, о том, как его благодарили члены правления, какую статью про него написал «Коммерсантъ».

— Я очень, очень доволен. Это доказывает, что наконец у нас устанавливается разумный и твёрдый взгляд на этот вопрос.

Допив чай — со сливками и маленьким печеньем, как всегда — он встал.

— Ты никуда не поехала? Тебе, наверное, было скучно? — спросил он. Вопрос был вежливым, почти формальным.

— О, нет, — ответила Аня, вставая и провожая его через гостиную к кабинету. — Что ты сейчас читаешь? — спросила она, чтобы задержать его ещё на минуту.

— «Поэзию ада» Дюка де Лиля. Перечитываю. Очень замечательная вещь, — ответил он. — Французский символист. Ты бы не оценила.

Аня улыбнулась — так улыбаются странностям любимых людей — и, положив руку ему на локоть, проводила до двери. Она знала его привычку, ставшую почти ритуалом: каждый вечер читать. Несмотря на то что работа съедала почти всё его время, он считал своим долгом следить за всем значительным, что появляется в интеллектуальной сфере. Она знала также, что его действительно интересовали книги по политологии, философии, истории религии — а искусство, литература, музыка были ему по природе чужды. Но именно поэтому, а может, назло этому, Алексей Александрович не пропускал ничего громкого в этой области и считал обязанностью прочитать, составить мнение.

В вопросах политики и философии он мог сомневаться, спорить, пересматривать позиции. Но в вопросах искусства — особенно музыки, которой он совершенно не понимал, — у него были самые твёрдые и определённые суждения. Он любил рассуждать о Тарковском, о Хане, о «новой искренности», о том, почему «сегодняшние сериалы — это новая литература». И всё это было у него разложено по полочкам с безупречной логикой.

— Ну, с богом, — сказала она у двери. В кабинете уже горел приглушённый торшер, на столе стояла бутылка минеральной воды без газа. — А я напишу Даше в Москву.

Он пожал ей руку, поцеловал в щёку — быстро, как делают родственники на вокзале — и закрыл за собой дверь.

«Всё-таки он хороший человек, — подумала Аня, вернувшись в гостиную. — Честный, надёжный, очень умный в своей сфере. И порядочный».

Она говорила это так, как будто защищала его перед кем-то, кто обвинял мужа. Перед кем? Перед собой.

«Но что это у него уши так странно торчат? Или он просто неудачно постригся?»

Ровно в двенадцать, когда Аня всё ещё сидела за столом — дописывала длинное сообщение Долли в WhatsApp, объясняя, что «надо прощать, он же отец детей», — послышались ровные, мягкие шаги. Алексей Александрович, уже умытый, в пижаме («строгая, классическая, синяя клетка»), с книгой под мышкой, подошёл к ней.

— Поздно уже, — сказал он с особенной улыбкой — той, которую Аня когда-то находила трогательной, а теперь — пугающей своей предсказуемостью. — Пора.

И прошёл в спальню.

«И какое право он имел так смотреть на него?» — подумала Аня, вспоминая взгляд Вронского на мужа в тот вечер у подъезда. Во взгляде Лёши было что-то... что? Презрение? Жалость? Или просто спокойное превосходство человека, который живёт не по расписанию?

Она закрыла ноутбук, выключила свет и пошла за мужем.

В спальне уже горел ночник. Алексей Александрович лежал на своей половине кровати, надев очки для чтения, и водил пальцем по страницам. Аня легла рядом, отвернулась к стене и закрыла глаза.

Она не спала. Она слушала его ровное дыхание и думала о том, что завтра утром Вронский, наверное, напишет. Всего лишь «как дела?». И она ответит. Всего лишь «нормально, а у тебя?».

И это будет ложь. Самая маленькая. Самая удобная. С которой всё начинается.

Глава 18

Вронский не написал на следующее утро. И на второй день тоже. Аня проверяла телефон каждые полчаса — между созвонами с сыном, между отчетами для благотворительного фонда, между утренним кофе и обедом, который она ела одна за огромным столом, глядя в окно на серый питерский небосклон.

«Ну и прекрасно, — думала она, откладывая айфон экраном вниз. — Так и должно быть. Он понял, что это была минутная глупость. Мы оба поняли».

Но вечером, когда она уже легла в кровать, а Алексей Александрович сидел в кабинете, просматривая утренние документы, телефон на тумбочке коротко вибрировал.

Она протянула руку, не открывая глаз. Коснулась экрана, поднесла к лицу — и замерла.

«Я думал, что могу не написать. Не могу. Просто скажи, что ты в порядке».

Она смотрела на эти слова, и где-то внутри, в груди, начинало разливаться то самое, запретное тепло. Она не ответила. Убрала телефон, перевернулась на бок и притворилась, что спит. Но чувствовала, как бьётся сердце о ребра — быстро, громко, предательски.

«Я в порядке, — мысленно ответила она. — Я абсолютно в порядке. И ты не имеешь права это знать».

Прошло три дня. Аня с утра до вечера была занята делами: согласовала новый проект с попечительским советом, съездила на примерку к дизайнеру, провела два часа на благотворительном аукционе в «Ленинград-центре», где они с Лидией Ивановной организовали сбор для детского хосписа. Она была там — улыбалась, позировала для фото, подписывала чеки.

А вечером, когда уставшая и опустошённая сидела в такси по пути домой, снова пришло сообщение.

«Я в Питере до конца недели. Можно просто увидеть тебя. Один раз. Я обещаю».

Она долго смотрела на экран. Пальцы сами набрали ответ, стёрли, набрали снова.

«Зачем?»

«Чтобы убедиться, что ты существуешь. Что тот вечер был не сон».

Аня закрыла глаза. Таксист что-то говорил про пробки на мосту, она не слышала. Она чувствовала, как мир распадается на две половины: та, где она — жена Каренина, мать Серёжи, надёжная, правильная, успешная, и та, где она просто женщина, которую кто-то хочет видеть просто так. Без отчётов, без обязательств, без расписания.

«Завтра в три. У фонтана в Летнем саду. Если не придёшь — я пойму», — написала она и отправила, не дав себе времени передумать.

Она приехала за пятнадцать минут до трёх. Петербург был серый, холодный, с мелким дождём, который накрапывал из низкого неба. Аня накинула капюшон плаща и села на скамейку у фонтана, который работал даже в такую погоду — чёрная вода вздымалась и падала с глухим шумом.

Она не знала, зачем приехала. Может быть, чтобы доказать себе, что может справиться с этим. Что встретится, посмотрит в глаза, скажет «до свидания» — и уйдёт. Навсегда.

Но когда он появился — быстрым шагом, промокший, без зонта, с каплями дождя на тёмных волосах — она поняла, что никакого «навсегда» не будет. Будет только сейчас. И сейчас — это когда он смотрит на неё так, будто она единственный человек на всей этой серой, мокрой земле.

— Ты пришла, — сказал он, останавливаясь в шаге от неё.

— Я сказала, что приду, — ответила она, поднимая на него глаза. — Я не вру.

— Я знаю. — Он улыбнулся, но улыбка была странной — какой-то растерянной, почти детской. — Я просто боялся, что ты передумаешь.

Аня молчала. Ветер трепал её волосы, дождь стекал по лицу, смешиваясь со слезами, которых она не замечала. И когда он сделал шаг вперёд и протянул руку, она позволила себе взять её. Всего на секунду. Всего чтобы почувствовать, что это реально. Что он не сон.

— Зачем ты приехал? — спросила она тихо.

— Чтобы сказать тебе, что я не могу жить в том мире, где тебя нет. — Он смотрел прямо, не отводя взгляда. — Я знаю, что это невозможно. Я знаю, что у тебя муж, сын, жизнь. Но я ничего не могу с собой поделать.

Аня покачала головой, но не отняла руки.

— Ты не можешь, — повторила она. — Ты не имеешь права говорить мне такие вещи.

— А ты имеешь право слушать, — сказал он.

Они стояли под дождём, и никто не уходил.

В тот вечер она вернулась домой позже обычного. Алексей Александрович уже сидел в гостиной с бокалом коньяка, читая свежий номер «Новой газеты». Он поднял глаза, когда она вошла, и улыбнулся — той самой дежурной улыбкой, которую Аня ненавидела всё больше с каждым днём.

— Долго тебя не было, — сказал он. — Аукцион затянулся?

— Да, — ответила она, не глядя. — Был ужин с попечителями.

— Ну, и как всё прошло?

— Хорошо.

Она прошла в спальню, закрыла дверь и прислонилась лбом к холодному стеклу. В окне отражалось её лицо — бледное, глаза блестят, волосы ещё влажные после дождя. Она смотрела на себя и не узнавала.

«Ты в порядке? — написала она в тот вечер. — Ты же промок».

«Я буду в порядке, если ты ответишь», — пришло через минуту.

«Я отвечаю. Сейчас. Иди домой, согрейся».

«А ты?»

«Я тоже пойду. Спасибо за сегодня».

Она хотела добавить что-то ещё — что-то важное, что-то, что нельзя писать в мессенджере, — но стёрла. И написала только: «Спокойной ночи».

«Спокойной ночи, Анна».

Аня смотрела на экран, пока он не погас. Потом легла, повернулась к стене и закрыла глаза. Ей казалось, что она слышит его голос, чувствует его дыхание. И эта близость была одновременно сладкой и мучительной.

Через неделю они встретились снова. И снова. В маленьких кафе на окраинах, где никто их не знал. В парках, где можно было идти под руку и не бояться случайных взглядов. Она каждый раз говорила себе: «Это последний раз», — но каждый раз находила новый повод, чтобы увидеть его.

Алексей Александрович ничего не замечал. Он был занят своей работой, своими отчётами, своими книгами по политологии. Он видел её только тогда, когда она входила в его кабинет, чтобы спросить, будет ли он ужинать. И отвечал — «Да, дорогая», — не поднимая глаз. Иногда он целовал её в лоб перед сном, и это прикосновение казалось ей равнодушным, почти механическим. «Как хорошо, что ты у меня есть», — говорил он. И она улыбалась, отвечая: «И ты у меня есть».

Но каждый раз, когда она закрывала дверь спальни, она чувствовала себя так, будто предаёт его.

— Почему ты не уйдёшь от него? — спросил Вронский однажды вечером. Они сидели в маленьком итальянском ресторанчике на Васильевском, и за окном шелестел дождь. Внутри горели свечи, пахло оливковым маслом и розмарином.

Она молчала, глядя в его лицо, освещённое тёплым светом. Ей хотелось сказать правду: «Потому что я боюсь. Потому что он — моя безопасность. Потому что я не знаю, кто я без него». Но она сказала другое:

— Потому что есть Серёжа. И потому что мы давали друг другу слово.

— Слова можно нарушать, — сказал он. — Люди нарушают.

— Я не хочу быть такой, как все, — ответила она.

Но когда он взял её руку и поцеловал пальцы, она не отняла их. Она сидела и смотрела, как его губы касаются её кожи, и чувствовала, как всё внутри переворачивается.

— Я не хочу быть той, кто разрушает семью, — сказала она тихо. — Но я не хочу и быть той, кто никогда не узнает, что такое — быть счастливой по-настоящему.

— Тогда будь со мной, — сказал он просто. — Хотя бы сегодня.

Она закрыла глаза.

«Хотя бы сегодня», — повторила она про себя. И кивнула.

Они пошли к нему в лофт, где пахло деревом и книгами. На стенах висели фотографии из путешествий, на полу лежал ковёр, который Анна хотела купить себе, но не решилась. Он включил музыку — что-то тихое, джазовое — и налил ей вина.

И в этот момент она поняла, что переступила черту. Что назад уже не будет.

— Я боюсь, — сказала она, глядя на бокал в своих руках.

— Чего?

— Всего. — Она подняла глаза. — Что я потеряю себя. Что я сделаю больно всем, кто меня любит. Что я никогда не смогу себе этого простить.

Он подошёл к ней, взял бокал, поставил на стол и обнял.

— Ты не потеряешь себя, — сказал он. — Ты просто найдёшь ту, которой боялась быть.

Она не знала, что ответить. Но когда он поцеловал её — впервые по-настоящему, не как в тот вечер у фонтана, а так, будто она была его единственным воздухом, — она поняла, что больше не хочет сопротивляться.

«Хотя бы сегодня», — повторила она про себя, закрывая глаза.

Она вернулась домой в час ночи. Алексей Александрович уже спал — на его половине кровати горел ночник, рядом лежала книга, которую он читал перед сном. Аня разделась, легла рядом и смотрела в потолок. Она чувствовала себя чужой в собственной постели. Чужой в собственном доме.

«Как я могла? — думала она. — Как я могла сделать это с ним? С Серёжей? С собой?»

Но где-то глубоко, в той части души, которую она прятала ото всех, в том числе и от себя, жило другое чувство. Тёплое, сладкое, запретное. Чувство, которое говорило: «Ты имеешь право быть счастливой. Даже если это неправильно. Даже если это больно».

И она заснула, прижавшись щекой к подушке, где ещё пахло дождём и потом. Папиным, мужским — как у Лёши.

Наутро всё было как обычно. Алексей Александрович уже сидел за столом с чашкой чёрного кофе и планшетом, когда Аня вышла из спальни.

— Ты сегодня какая-то бледная, — заметил он, не поднимая глаз. — Плохо спала?

— Да, — сказала она. — Голова болела.

— Может, к врачу?

— Нет, всё в порядке. Просто устала.

Он кивнул — и снова уткнулся в экран. Она стояла в дверях и смотрела на него, на его гладкую голову, на его уши, которые казались ей теперь такими смешными, на его спокойную, уверенную позу человека, который знает, что мир вертится вокруг него.

«Ты даже не видишь меня, — подумала она. — Ты видишь только то, что удобно. Жену, которая всегда рядом. Мать твоего сына. Хозяйку дома. Но не меня. Не ту, которая хочет жить. Не ту, которая чувствует».

— Я сегодня уеду в Москву, — сказала она. — Даша позвонила, ей нужна помощь с детьми. Стёпа опять в запое.

— Опять? — Алексей Александрович поморщился, как от кислого лимона. — Ну и семья у тебя, дорогая. Без конца проблемы.

— Да, — сказала она, не вдаваясь в подробности. — Я думаю, что задержусь на пару дней.

— Хорошо, — кивнул он, не отрываясь от чтения. — Только предупреди Лидию Ивановну, она собиралась на следующей неделе провести встречу в вашем комитете.

— Обязательно.

Она поцеловала его в щёку, взяла сумку и вышла. В лифте, когда двери закрылись, она прислонилась к стене и закрыла глаза. Ей казалось, что она сбегает из тюрьмы. И что на свободе её ждёт не рай, а только боль. Но она не могла оставаться в клетке.

В Москве она встретила его на вокзале. Он ждал её на перроне — такой же высокий, счастливый, небрежно одетый, будто только что вышел из спортзала. И когда она вышла из вагона, он улыбнулся и сказал:

— Ты приехала.

— Да, — ответила она, глядя ему в глаза. — Я здесь. И я хочу быть с тобой. По-настоящему. Не прячась. Не воруя время.

Он обнял её — на глазах у всех прохожих, у носильщиков, у старушки с баулом, которая смотрела на них с осуждением. И она позволила себе этот момент — просто быть с ним, не думая о завтра.

«Завтра я всё скажу Алексею, — решила она. — Завтра я разберусь. А сегодня — только мы».

Но когда она закрыла глаза и уткнулась носом в его куртку, она почувствовала, что «завтра» никогда не наступит. Потому что она — та, кто боится перемен. И потому что она слишком хорошо знает, что такое потерять всё, что имеешь.

Они провели вместе два дня. Гуляли по Москве, ели в маленьких ресторанчиках, разговаривали. О том, как живут, о чём мечтают, чего боятся. Аня чувствовала себя девочкой-подростком, которая влюбилась впервые в жизни. Она забывала, что у неё есть дом, муж, ребёнок. Забывала, что есть завтра. Забывала, что она — жена Каренина.

И только когда они стояли на набережной, глядя на ночной город, и он сказал: «Я хочу, чтобы ты осталась. Навсегда», — она поняла, что ей придётся выбирать.

— Я не могу, — прошептала она. — Ты знаешь. У меня есть Серёжа. Есть Алексей. Есть ответственность. Я не могу просто взять и уйти.

— Ты можешь, — сказал он. — Ты просто боишься.

— Боюсь, — согласилась она. — Боюсь, что разрушу всё. Что сделаю больно ему, сыну. Что потом мы с тобой тоже развалимся, и я останусь одна.

— Мы не развалимся, — сказал он, и в его голосе была такая уверенность, что Ане захотелось поверить.

— Откуда ты знаешь?

— Потому что я никогда не встречал никого, кто заставлял бы меня чувствовать это, — ответил он. — Никого, с кем я мог бы быть просто собой. Никого, с кем мне было бы так легко и так больно одновременно.

Аня смотрела в тёмную воду Невы. В ней отражались огни города, и эти огни казались ей далёкими, чужими. Она знала, что должна сказать «нет». Что должна вернуться домой, к мужу, к сыну, к привычной жизни. Но вместо этого она повернулась к нему и сказала:

— Я дам тебе ответ. Через две недели. Когда всё решу.

— Я подожду, — сказал он.

Она не знала, верит ли в то, что говорит. Но она знала, что хочет попытаться. Хотя бы попытаться.

Когда она вернулась в Питер, Алексей Александрович встретил её, как обычно, — ровно, спокойно, без лишних вопросов. Он спросил, как дела у Даши, и она ответила, что всё хорошо. Он спросил, устала ли она, и она сказала, что немного. Он поцеловал её в лоб и ушёл в кабинет.

И в тот вечер, когда она сидела в гостиной одна, она поняла, что больше не может врать. Ни ему. Ни себе. Ни Лёше. Она должна либо уйти и жить своей жизнью, либо остаться и забыть всё, что было.

Она написала Вронскому: «Я ещё не готова. Мне нужно время».

«Я подожду», — ответил он, как и обещал.

И она убрала телефон, закрыла глаза и заплакала — первый раз в этом году.

Через месяц она ушла от мужа. Не сразу, не громко, не скандально. Просто собрала вещи, взяла ребёнка и переехала в квартиру, которую сняла на окраине Питера. Ушла к Вронскому — но это оказалось не так просто, как она думала.

Серёжа плакал, не понимая, почему папа больше не живёт с ними. Алексей Александрович молчал, смотрел на неё тем же ровным, отстранённым взглядом и говорил: «Я надеюсь, ты знаешь, что делаешь». Он дал ей развод без суда, без истерик, без борьбы за имущество. Он всегда был человеком порядка и правил. И если правила менялись, он принимал это без лишних эмоций.

Но внутри себя он, возможно, тоже что-то чувствовал. Что-то, что не мог выразить словами. Он просто смотрел, как она уходит, и не пытался её удержать.

— Ты свободна, — сказал он напоследок, когда она стояла с чемоданом в дверях. — Делай что хочешь.

И она сделала.

Но счастье, которого она так ждала, оказалось совсем не таким, как она себе представляла. Оно было сложным, противоречивым, полным вины и сомнений. Она любила Лёшу, но иногда, по ночам, когда он спал рядом, она думала об Алексее. О том, как он впервые взял её за руку. О том, как он вёл её под венец. О том, как они растили Серёжу, когда тому было три года и он болел пневмонией.

«Я не хочу тебя терять, — шептал Лёша во сне, обнимая её. — Никогда».

«Я тоже», — отвечала она, но в душе слышала другой голос: «Я уже потеряла себя. И не знаю, смогу ли найти».

Вронский, наконец, сделал ей предложение через год после того, как она ушла от мужа. Он подарил ей кольцо и сказал, что хочет прожить с ней всю жизнь. Она заплакала и сказала «да». Но в глубине души знала: она никогда не сможет быть той женщиной, которую он себе представлял. Она всегда будет той, кто однажды предал мужа. И эта тень будет вечно идти за ней по пятам.

«Но я люблю тебя, — сказала она, глядя в его глаза. — И, наверное, это главное».

«Главное», — повторил он и поцеловал её.

В тот вечер она стояла у окна их новой квартиры в центре Москвы, глядя на огни, и думала о том, что жизнь — это выбор. И каким бы выбор ни был, он всегда оставляет след.

Она смотрела на своё отражение в стекле. На отражение женщины, которая осмелилась быть счастливой. Но почему-то в этом отражении она видела не только себя — но и Дашу, и Катю, и Лидию Ивановну, и всех женщин, которые когда-то выбирали между «долгом» и «чувством».

«Я надеюсь, что я права», — прошептала она.

И, как будто в ответ, из спальни раздался голос Вронского:

— Анна, ты идёшь?

— Иду, — ответила она.

Она развернулась и пошла к нему — в новую жизнь, где было много света и ещё больше тени. Но, как она знала теперь, без тени не бывает света.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге