Обложка Амир аль-Бахр

Амир аль-Бахр

З.к. Мим

0% прочитано
Стандартный
З.к. Мим

Амир аль-Бахр

Глава 1

Убада ас-Самит ответил румийцу: «Мне нужны только три вещи — чем прикрыть срам, чем утолить голод и чем сражаться»

— Сегодня мы умрем.

Муса ибн Абу-ль-Хасан смотрел с лестницы на тех, кто собрался по его зову во дворе медины, у Семиэтажных врат. Аль Зири и Бану Марин – рыцари из тех, кто был до конца верен алому знамени Аль-Ахмара. Воины родов помельче, арабы и берберы, даже Бану Исраиль — этих тоже не радовали палатки кафиров под стенами, ведь от жестокости испанцев к Людям Писания плевались даже дикие алжирцы.

Все в доспехах и при боевых конях. Никого старше двадцати пяти. Ни один не опустил глаз.

— Я пришел из дворца, — сказал Муса, — там рыдает аль-Зугайби[1]. Ренегаты из Бану Баннигас и те из Бану Саррадж, которых не дорезал мой отец Али Абу-ль-Хасан, вытирают ему слезы и уговаривают сдать город кафирам. Он сдаст, как сдал приграничные крепости, продаст город и единоверцев за право вернуть из плена своих сыновей, забрать золото из казны и сбежать в Сеуту. Я не хочу смотреть в глаза людям и знать, что они шепчут за моей спиной: «Вот идет младший брат труса». Я родился в Гранаде и умру рыцарем Гранады. Вы со мной?

Сабля Мусы блеснула в лунном свете, поднятая в последней клятве верности гибнущему городу.

— Амамака уа тахт умрика, йа Муса! Ма'ака иля-н-нихайя![2]

Триста голосов ответили, как один. Муса вскочил в седло, и рыцари Гранады отправились в последний бой — ночью, в седьмой день благословенного Рамадана, на восемьсот девяносто шестом году Хиджры. Или четырнадцатого июля 1491 года по христианскому счету[3].

Глава 1.

Три сотни юнцов вернулись домой, И только Тарф[4] заплатил головой!

Муса везет поперек седла Короля неверных – Аллаху хвала! Воздал Всевышний за злые дела: Попался он в плен в рубашке одной!

Три сотни юнцов вернулись домой, И только Тарф заплатил головой!

Аль Зугайби у ворот стоит, Он Бану Баннигас чинами дарит: «О брат мой Муса, не таи обид — Отлично исполнил ты замысел мой!»

Три сотни юнцов вернулись домой, И только Тарф заплатил головой!

Велик наш султан Абу Абдаллах, Он войско кафиров развеял в прах! Рыдал он, как баба, у всех на глазах, Теперь же гордится победой чужой!

Три сотни юнцов вернулись домой, И только Тарф заплатил головой!

Муса бросил пленника на ковер: «Счастлив наш отец, что свалил его мор, Он не узнает, что сын его вор! Я ухожу, и не шли за мной!»

Три сотни юнцов вернулись домой, И только Тарф заплатил головой!

…Моя рука искала на поясе рукоять сабли, но я сидел у борта и слушал, а люсус аль-бахр[5] пели, прихлопывая ладонями по палубе, и один из них бил в бубен, и все они смеялись в лицо восходу, и на горизонте уже темнела громада порта Малаги, на узких улочках которой, выходит, совсем иначе рассказывали историю великой победы Войска Запада над неверными.

Полгода я добирался сюда через Алжир из родного Тлемсена. Я продал кольцо матери, чтобы заплатить бахрия[6] за проезд через море в благословенный край Аль Андалус, где мои родичи Бану Марин не теряли богатства и власти, где султан Абу Абдаллах, Первый воин Запада, да хранит его Всевышний, поверг неисчислимое войско неверных и вернул былое могущество халифата Кордовы. Я шел, чтобы предложить славнейшему мою службу и мой меч. Больше у меня ничего не было. Только мечта о чести и славе. Мечта, которую сейчас пытались отнять грязные ублюдки, не знающие своих отцов, отнять своим убогим заджалем под бубен и хлопанье ладоней.

Я знал, что стерплю. Больше мне ничего не оставалось. Один против всех, посреди чужого мне моря? В пустыне, верхом, я мог бы сражаться и умереть достойно, сейчас меня просто выбросят за борт. Что ж, Пророк учил действовать с холодной головой, оттого и запретил правоверным дурманить свой разум вином или гашишем. Сегодня я снова ступлю на сушу и забуду про эту портовую песенку. Эти люди невежественны и потому недостойны даже моей мести. Они и не стремились оскорбить меня, лишь повторяли чужие сплетни, распущенные по глупости или из зависти. Осталось не больше недели до того, как я войду в ворота Гранады сам. Своим глазам я могу верить больше, чем самым складным песням.

Малага встретила меня оглушительным криком чаек, запахом гнилой рыбы, пряного шафрана и амбры и раскаленным маревом, дрожащим над крепостью Джабаль аль-Фару.

Едва просмоленное днище пиратской шебеки ткнулось в деревянный настил мола, как люсус аль-бахр разом забыли про свой дерзкий заджаль. Они бросились крепить канаты, выкрикивая приветствия портовым чиновникам. Я же, закинув на плечо свой тощий мешок и придерживая левой рукой ножны последнего сокровища, отцовского сайфа дамасской ковки, сошел на берег Андалуса. После двух недель качки меня противно вело на сторону, ноги подкашивались, но я заставил себя выпрямить спину.

Портовая таможня — диван аль-мустахляс — располагалась прямо под сенью массивной каменной арки. В былые времена, как рассказывал отец, здесь стояли конные патрули моих сородичей Бану Марин в просмоленных кожаных панцирях, проверяя каждого пришлого — искали шпионов франкских королей, и нередко находили. Теперь же за резным столом из ливанского кедра, лениво обмахиваясь свитком, сидел толстый чиновник в белоснежной чалме. Рядом с ним, опершись на алебарду, стоял стражник. На стражнике был кастильский нагрудник, поверх которого был небрежно наброшен зеленый мусульманский плащ. На его поясе висел тяжелый кошель.

— Имя, род, цель прибытия в земли Императора трех вер? — монотонно произнес чиновник, даже не взглянув на меня.

— Идрис ибн Якуб из рода Бану Марин, — ответил я, чеканя слова. — Прибыл из Тлемсена, дабы явить преданность повелителю правоверных и встать в ряды Войска Запада.

Чиновник наконец поднял на меня глаза. Маленькие, заплывшие жиром глазки осмотрели мой выцветший берберский халат, залатанные сапоги и рукоять отцовской сабли, с которой давно слезла позолота. На его губах появилась тонкая, почти жалостливая усмешка.

— Бану Марин, говоришь? Из Тлемсена? — он переглянулся со стражником, и тот ухмыльнулся. — Опоздал ты, Идрис из пустыни. Лет этак на тридцать. Войско Запада теперь охраняет покой султана в садах Хенералифе, а пограничные замки… Скажи ему, Ахмад, что у нас с пограничными замками?

— Кастильцы платят за них аренду, почтенный сиди, — гоготнул стражник. — Зачем кормить гарнизон в Хаэне, если король дон Фернандо исправно шлет золото, чтобы наши парни просто не спускались с гор?

Чиновник постучал пальцами по столу.

— Служба султану в наши дни — дело родовитых и чистых. Тебе, парень, если ты умеешь держать клинок, прямая дорога в портовую стражу к иудеям. С тех пор как земли Кордовы вернулись под руку правоверных, купцы Бану Исраиль скупили половину верфей Малаги. Они платят каждому клинку три динара в месяц за охрану складов от таких же нищих бродяг, как те, с кем ты приплыл. Пойдешь?

Нет, я не скрипел зубами. Пустыня быстро учит сохранять спокойствие даже в минуты гнева, кто учится плохо, тот не доживает до усов. Я проделал этот путь не для того, чтобы сторожить тюки с кастильской шерстью по приказу портовых торгашей, но жирный чиновник, как ни крути, желал мне добра. Увы, заджаль, похоже, был более правдив, чем мне хотелось бы. И все же… город купцов — это еще не Гранада.

— Мой меч принадлежит только Аллаху и султану, — тихо, но отчетливо произнес я.

Чиновник вздохнул и сделал пометку в свитке.

— Как знаешь, Идрис. В Гранаду ведут две дороги. Одна — безопасная, через долины, но за проезд по мостам всадники Бану Саррадж дерут тридцать дирхемов пошлины. Вторая — через ущелья Альпухарры. Там пошлины нет. Там есть только бандиты-мувалляды и дезертиры из кастильцев, которым некуда возвращаться. Выбирай свой путь сам. Следующий!

Я вышел на раскаленные улицы Малаги, чувствуя, как июльский зной прижимает к земле портовую пыль. У меня оставалось три сухие лепешки, горсть фиников и ни одного дирхема. До Гранады было семь дней пути.

***

Июльский полдень в Малаге плавил даже камни. Город, оглушенный нежданным богатством, пропах подгоревшим миндалем, овечьим сыром и амброй. Я шел вверх по улице и искал знака судьбы, раз больше искать было нечего. Постоялый двор для бедняков, крик зазывалы, знакомое лицо в толпе — ад-дунья халкату хатим, мир — всего лишь кольцо на пальце! Но на глаза, как назло, попадались одни торговцы в лавках да горожане в шелках, и на мое приветствие — «Ас-саляму алейкум» — они лишь лениво кивали, не прерывая беседы.

— Гляди, куда прешь, бербер! — прикрикнул на меня погонщик, прореживая толпу длинным шестом.

Мимо меня, поднимая тучи пыли, потянулась вереница мулов, нагруженных тяжелыми тюками. Тюки были зашиты в дорогую кастильскую кожу и пахли тонким сукном. На каждом стояло клеймо — сплетенные угловатые письмена иудеев.

Караван шел к северным воротам. К тем самым, что вели в горы.

Я пристроился сбоку, стараясь не привлекать внимания стражи. На выходе из города, прямо у предгорной заставы, караван замедлил ход и встал. Старший над погонщиками — высокий сухой старик в строгом темном тюрбане, без единого украшения, но в добротных сапогах из кордовской кожи — о чем-то горячо спорил со старшим заставы, загорелым воином в белом и голубом.

— Тридцать дирхемов за мост под Велесом? — старик всплеснул руками, и его арабская речь была чистой, хоть и с легким андалусским цоканьем, выдававшим в нем иудея. — Побойся Бога, сиди! Две недели назад твой кузен брал пятнадцать! Ваши желания растут быстрее, чем трава после дождя.

— Две недели назад дон Фернандо еще не прислал вторую часть выкупа, почтенный Шауль, — лениво ответил командир, поигрывая дорогой камчой. — Теперь у султана новые запросы, а у нас — новые пошлины. Не хочешь платить — иди через Альпухарру. Бандиты в горах давно не носили толедского сукна, они будут рады.

Старик Шауль выругался сквозь зубы на непонятном мне языке, резко развернулся и пошел обратно к погонщикам. Караван замер. Платить грабительскую пошлину Бану Саррадж купец явно не собирался, но и вести товар через ущелья, где рыскали кастильские дезертиры, с пятью погонщиками, вооруженными лишь палками, было чистым безумием.

Я понял, что это мой единственный шанс не сдохнуть с голоду на полдороге к Гранаде.

Я сделал три шага вперед и встал прямо на пути у Шауля. Моя тень упала на его сапоги. Он остановился, нахмурился и окинул меня быстрым, цепким взглядом, который сразу определил цену и моему халату, и моей сабле.

— Мир тебе, почтенный, — сказал я, прижав ладонь к груди. — Я вижу, твой караван ищет дорогу в Гранаду, но горы полны неверных и разбойников.

— И ты, конечно, готов защитить меня и моих мулов всего за пару дирхемов? — с иронией прищурился старик. — Еще один нищий воин веры из Марокко. Город кишит такими, как ты. Вы все ищете славы при дворе султана, но почему-то у всех у вас пустые карманы.

— Я из Бану Марин, — ответил я, не меняя голоса. — И денег мне не надо. Дай мне лепешку в день, глоток воды и позволь идти с твоим караваном через Альпухарру. Мой клинок помнит и кровь кафиров, и плоть ястребов пустыни, а пройденные пути научили меня замечать засаду раньше, чем лучник успеет натянуть тетиву. Ты сохранишь свои тридцать дирхемов, а я дойду до Семиэтажных врат.

Шауль помолчал. Он посмотрел на стражу заставы, которые с ухмылками перешептывались, кивая в нашу сторону, потом на мозоли от сабли на моей ладони. Это был взгляд человека, который привык выжимать выгоду даже из камней.

— Из Бану Марин, говоришь... — пробормотал он. — Ладно, бербер. Но если нас прижмут в ущелье, и ты побежишь первым — я попрошу лук у кастильцев, только чтобы выстрелить тебе в спину. Ступай в хвост каравана. Выдайте ему мех с водой. Выходим прямо сейчас, надо пройти предгорья до заката.

Так я получил свою первую службу в Андалусе. Я нанялся защищать тюки иудейского купца от христианских разбойников, чтобы добраться до двора Султана правоверных. Воистину Аллах привел меня в землю Императора трех вер.

***

Семь дней через ущелья Альпухарры оказались куда скучнее, чем обещал малагский таможенник. Горные тропы были круты, ночи — холодны, а сухие лепешки старого Шауля царапали горло, но хваленые кастильские дезертиры разочаровали меня еще больше, чем портовые пираты. На четвертый день у перевала четверо оборванцев в ржавых саладах действительно выскочили из-за валунов, рассчитывая взять купеческий караван ревом и нахрапом. Мне даже не пришлось драться всерьез: хватило одного шага навстречу и сухого шелеста, с которым дамасский клинок вышел из ножен, прежде чем рассечь кожаное оплечье вожака. Оголодавшие вояки короля дона Фернандо горохом брызнули вверх по осыпи, оставив на камнях пару щербатых тесаков.

— Неплохо, бербер, — сухо заметил Шауль, поправляя сползший тюрбан. — Пожалуй, просить лук у кастильцев мне не придется.

На седьмой день под копытами мулов зашумела вода Дарро, и мы вошли в Гранаду. Караван поднимался крутыми белыми улочками Альбайсина к складам у старой крепости Зиридов, а я смотрел по сторонам и чувствовал, как с каждым шагом во мне каменеет холодная, злая пустота. Матросский заджаль не лгал. Ни в едином слове. Столица Великого Султана Запада кипела ярмарочным весельем в канун годовщины Чуда Рамадана. На перекрестках кричали зазывалы, в открытых дверях харчевен кастильские наемники при оружии вполголоса переругивались с всадниками Бану Баннигас за кувшинами красного вина, а прямо у мечети вертлявый мавр в пестром халате торговал с лотка узкими обтрепанными клочками тонкого голландского полотна.

— Подлинные лоскутки от ночной сорочки короля Фернандо! — вдохновенно врал торговец, потрясая тряпицей перед носом дородного горожанина. — С милостивого дозволения султана Абу Абдаллаха, да продлит Аллах его дни! Исцеляют от лихорадки, защищают от дурного глаза и слабости духа перед лицом врага! Всего два дирхема за полосу в палец шириной!

Толпа вокруг лотка добродушно гоготала. Никто не хватался за сабли. Когда же я подошел к колодцу и спросил у старого водоноса, в каком дворце ныне принимает витязей амир Муса ибн Абу-аль-Хасан, старик испуганно зашипел, оглянулся на стражников в белых плащах и торопливо зашагал прочь, буркнув лишь, что младший брат султана помутился рассудком от гордыни и сгинул в дальних поместьях.

У массивных ворот своего подворья Шауль остановил мулов. Погонщики принялись стаскивать тюки, а старик повернулся ко мне.

— Мы дошли, Идрис из Тлемсена. Ты сберег мне тридцать дирхемов пошлины и товар на три сотни динаров. Денег ты не просил, но Шауль бен Эзра не остается в долгу у тех, кто держит слово.

Он кивнул старшему погонщику, и тот вынес из лавки тяжелый плащ густого темно-синего сукна — без единого пятна, с серебряной застежкой у ворота. — Надень поверх халата, — велел старик. — В твоих лохмотьях стража у ворот Гамарес примет тебя за конюха и спустит с холма пинками. А в толедском сукне ты похож на человека, у которого есть не только предки, но и ужин.

— Куда мне идти в этом плаще, почтенный Шауль? — горько усмехнулся я, глядя на красные башни Альгамбры, выраставшие на соседнем холме за ущельем. — Охранять покои того, кто торгует подштанниками своего врага?

— Глупый ты еще, бербер, хоть и быстрый на руку, — вздохнул купец. — Сегодня после полуденной молитвы в Миртовом дворике султан собирает весь двор. Через месяц из Палоса уходят корабли за Море мрака. Их поведет один рыжий генуэзец, который думает найти короткий путь в Индию, за пряностями. Ученые люди поговаривают, что он глуп и неверно читает старые карты, но что с того? Его поход сулит славу, а возможно, и прибыль, а султанские подвалы и так скоро треснут от золота. В честь похода султан объявил великое состязание поэтов. По старому обычаю Аль-Андалуса в этот день любой благородный муж имеет право выйти на ковер и прочесть свою касыду перед лицом повелителя. У вас в Тлемсене ведь еще учат складывать стихи не хуже, чем резать глотки? Ступай. Ты шел полгода, чтобы сказать слово султану, — так скажи его. Только смотри, чтобы твои рифмы не обошлись тебе дороже моих мулов.

Час спустя я стоял в тени резных мраморных колонн Миртового дворика. Тяжелый синий плащ Шауля скрывал мой выцветший халат и залатанные сапоги, а густой запах розовой воды и мускуса, висевший над зеленым зеркалом длинного водоема, почти перебивал въевшийся в мою кожу дух дорожной пыли и шерсти мулов. В глубине зала, под сенью золоченого купола, на горе парчовых подушек полулежал сам несравненный Абу Абдаллах — бледный, холеный, с подведенными сурьмой глазами и рассеянной улыбкой человека, которому смертельно наскучило собственное величие. А посреди ковра, оперши на бедро широкую резную лютню-уд, сидел высокий красавец в белоснежном бурнусе, обшитом по краю широкой фиолетовой каймой рода Бану Баннигас. На его поясе в ножнах с золотой насечкой висела легкая придворная сабля, рука, вооруженная заточенным орлиным пером, заставляла инструмент подпевать почти человеческим голосом, да и сам он заливался слаще соловьев Хенералифе:

— ...Перед троном твоим три закона и три языка, Словно три ручейка в ароматной тени цветника, И твоя, о Великий, для всех благодатна рука! Нынче солнце Альгамбры на Запад всевышний ведет, И за Западным морем рассвет Андалуса встает!

Слезы льют сегодня девы, провожая моряков, Но под знаменем Ахмара мы забудем про любовь!

Придворные дамы за решетчатыми ширмами томно вздохнули. Вельможи у подножия трона одобрительно зашумели, а султан благосклонно шевельнул пальцами в перстнях. Певец склонил голову перед султаном в куртуазном полупоклоне, затем, повинуясь ответному кивку, поднялся с ковра, отставив в сторону лютню, и обвел притихший дворик насмешливым взглядом человека, привыкшего к легким победам.

— Так поют в новой Гранаде, о Повелитель правоверных! — звонко возгласил он. — Так найдется ли в твоих землях хоть один мастер слова, способный ответить мне бейтом, достойным твоего возвышенного слуха?

В наступившей тишине было слышно лишь, как журчит вода в мраморных чашах фонтана. Я запахнул плащ и сделал шаг вперед, на ковер перед повелителем.

[1] Буквально «Несчастненький». Реальное и очень обидное прозвище Абу Абдаллаха Мухаммада XII ибн Али, последнего эмира Гранады.

[2] Мы перед тобой, приказывай, о Муса! С тобой до самого конца!

[3] В реальной истории – ночь ужасающего пожара в кастильском лагере. Только вот арабы в эту ночь на вылазку не собирались – и не успели воспользоваться ситуацией. К утру оправившиеся испанцы привели войско в порядок, устроили военную демонстрацию под стенами Гранады, а потом и вовсе за 80 дней выстроили на месте пожарища каменную крепость Санта-Фе.

[4] В реальной истории легендарный арабский воин конца 15 века, молодой гордец и задира, побежденный в поединке Гонсало де Кордоба. В данном случае, очевидно, тоже нарывался и огрёб. Вообще наглость и оскорбительные провокации законами ислама не приветствовались (если не были военной хитростью, разумеется).

[5] «Морские воры», в общем, неуважительно о пиратах.

[6] А вот это — нейтральное «моряки».

Глава 2

Глава 2.

…За Джабаль-Тарик уходим мы в бурную ночь, За Аль-Абуром стремлюсь, умываясь слезами!

Сердце, что кованой стали прочнее в бою, Ныне трепещет в разлуке с родными краями.

Белой ослице подобен мой верный верблюд, Но покидаю его, обручась с кораблями,

В память о том, как и Тарик, оставив коней, Нёс по морям на Закат свое алое знамя:

Так же, как жаждет скиталец в пустыне воды, Жаждем мы новой земли за седыми валами!

Последний слог моей касыды утонул в журчании фонтана. В Миртовом дворике повисла такая тишина, что было слышно, как за резными решетками гаремных окон перешептываются невидимые женщины. Придворные в шелках и парче косились на меня с брезгливым недоумением — словно посреди сада благоуханных роз вдруг запахло верблюжьим потом и раскаленным камнем пустыни. Юсуф из рода Баннигас стоял у края ковра, кривя тонкие губы в снисходительной улыбке, и уже открыл было рот, чтобы уничтожить меня какой-нибудь изящной остротой, как вдруг с возвышения под золоченым куполом раздался возглас «Машалла!»

Султан Абу Абдаллах приподнялся с подушек. Сонная скука слетела с его бледного, подведенного сурьмой лица. Темные глаза Повелителя правоверных насмешливо щурились — и смотрел он при этом вовсе не на меня, а на вытянувшегося в струнку красавца в бурнусе с фиолетовой каймой.

— Воистину, старое вино крепче молодого щербета, — произнес султан негромко, но в притихшем зале прозвучало каждое слово. — Ты чтишь древний обычай пустыни, юноша. Отрадно видеть, что языки наших родичей из славного дома Бану Марин по-прежнему так же остры, как и их клинки, — он лениво махнул рукой в перстнях стоявшему за троном богато одетому седому вельможе, демонстративно снял с плеч и вручил подошедшему роскошное верхнее платье, оставшись в расшитом золотом камзоле. — Что ж, наш прекраснейший Юсуф, боюсь, сегодня тебе придется довольствоваться второй наградой. Первая по праву принадлежит нашему гостю из Тлемсена!

Вельможа обошел меня со спины и накинул мне на плечи драгоценный шелковый халат, — первую награду султана, о которой еще утром, у малагских ворот, я не смел и мечтать. Краем глаза я видел, как побелели щеки Юсуфа и как его холеные пальцы судорожно сжались на грифе подхваченной с пола лютни, едва не раздавив резное дерево.

— А теперь прошу, — Абу Абдаллах легко поднялся на ноги, давая понять, что состязание окончено, — наслаждайтесь прохладой моих садов, почтенные гости!

Придворные склонились в поклоне, провожая повелителя, и мгновение спустя чинный порядок взорвался разноголосым гулом. Вельможи, воины, поэты, юные и старые, расходились через резные арки по тенистым переходам, к Львиному дворику и нижним террасам. Я плотнее запахнул на себе плащ старого Шауля под накинутым сверху на плечи султанским халатом, чтобы не показывать гостям дорожные лохмотья. Повелитель удалился во внутренние покои дворца, а это означало, что и мне тоже стоило уйти. Однако добраться до выхода мне не дали. На ступенях мраморной террасы, окруженной подстриженными кустами мирта, передо мной вырос Юсуф из Бану Баннигас. За его спиной полукругом остановились десятка полтора юношей в таких же плащах с фиолетовой каймой, а также сбившиеся в стайку охочие до зрелищ царедворцы.

— Не спеши, родственник султана, — процедил Юсуф. Его медовый голос теперь звенел, как натянутая тетива. — Ты снискал первую награду. Что ж, не мне спорить с выбором владыки, хотя велик ли труд нанизать хотя бы и сотню бейтов на одну сквозную рифму? Уж не подслушал ли ты эту пыльную касыду у слепого нищего на базаре? Впрочем, неважно. Повелитель сказал, что клинки в Тлемсене так же остры, как и языки. Проверим, умеешь ли ты отвечать сталью так же складно, как чужими стихами! Жаль, что законы предков не велят мне отправить гостя этого дома, отмеченного милостью Повелителя, прямо на суд Аллаха, как того заслуживает твоя наглость. Но клянусь Всевышним, я напишу тебе на щеках такой бейт в две красные строки, что в Тлемсене его будут читать без свечи!

Одним движением он сбросил с плеч на руки слуге белый бурнус и, под одобрительный гул своих приятелей, вальяжно отшагнул назад, освобождая место посреди широкого двора с мозаичными узорами на полу. Спутники Юсуфа и зеваки разошлись полукругом, юноша извлек из ножен блистающий золотой отделкой клинок и приветственно вскинул его к небесам. Вечернее солнце рассыпалось брызгами на драгоценных камнях, покрывающих эфес.

Что ж, он двигался легко, как в танце, и саблей играл уверенно. Нужно быть мастером клинка, чтобы до начала боя сулить незнакомому противнику метку позора — след сабли на лице, которую оставляют рабу, обязанному тебе своей жалкой жизнью. Впрочем, кое-чего Юсуф не умел. Так начинает поединок только тот, кто никогда не сражался насмерть. Отступать мне было нельзя — да я и не собирался. Я бережно снял с плеч почетную награду, затем расстегнул серебряную пряжку на вороте, и повесил халат и плащ на мраморную балюстраду: не хватало еще порвать или испачкать кровью подарок султана, да и плащ, открывший мне дорогу во дворец, заслуживал уважения. Затем шагнул на узорные плиты, на ходу вынимая из ножен отцовский сайф, как вынимают кинжал — обратным хватом.

Я встал лицом к противнику, слегка согнув и расставив ноги в прямой стойке Макам аль-И'тидаль. Сабля оставалась в правой, в обратном хвате — так, что изогнутый дамасский клинок уходил вдоль бедра назад, за спину, лезвием вниз. Один из спутников Юсуфа с усмешкой махнул шелковым платком — знак начала поединка. Однако придворный не стал бросаться в атаку. Увидев мою стойку, он громко, презрительно расхохотался, поворачивая голову к зрителям и ловя их ответные смешки.

— Бербер, ты, наверное, забыл, что не сидишь верхом на лошади! — звонко выкрикнул Юсуф, красуясь перед приятелями. — Да ты, я вижу, и саблю держать не умеешь! Сразу видно нищего из пустыни: твоя жизнь тебе не так дорога, как этот огрызок старого железа, который ты спрятал от меня за собственным телом! Смотри, дикарь, я тебя научу: правая нога впереди, сабля прикрывает корпус, вес распределен равномерно — я готов и ударить, и отбить удар, и напасть, и отступить. А что в своей дурацкой стойке сможешь сделать ты?

— То, чего достаточно, — ответил я.

На последнем слоге я сделал шаг правой ногой вперед и вправо — в обход острия сабли противника. Юсуф не посрамил своих наставников, он ответил мгновенно, по наставлениям Ибн Ахи Хизама, как должно реагировать на угрозу корпусу: не отступая ни на палец, он увел левую руку за поясницу, пряча кисть от скользящего удара, скрутил себя винтом влево доворотом плеч, дошагнув левой ногой направо накрест, и развернулся в жестком блоке, встречая меня в средней зоне непробиваемой защитой — так, чтобы остановить мой натиск всей массой тела. Он смотрел на движение моей груди, и его выучка заставила готовиться к рубящему удару наотмашь. Но я тоже развернулся подшагом левой, усиливая удар, а мой клинок уже летел к нему снизу, из мертвой зоны. Дамасское лезвие, ускоренное доворотом кисти, прошло сквозь кистевой сустав его правой руки, чуть выше золоченого эфеса, и, не потеряв скорости, по той же дуге взлетело на локоть выше — под вскинутый подбородок, разваливая горло от уха до уха. Завершая вращение, я вышел спиной вплотную к его растянутому в скрутке левому боку, готовый всадить острие ударом назад, прямо под ребра, в селезенку, — но второй удар не понадобился. Отрубленная кисть в золотых перстнях с лиловыми камнями со стуком упала на мрамор, рядом лязгнула богато украшенная сабля, а сам Юсуф, захлебнувшись алым фонтаном из рассеченного горла, осел, подогнув колени, на собственные скрещенные ноги и медленно рухнул вниз лицом.

Над двориком повисла мертвая тишина. Я стряхнул с клинка тяжелые красные капли, вытер саблю о халат убитого и посмотрел на побелевшие лица его прихлебателей. Кажется, моя служба при дворе Повелителя правоверных только что закончилась, не успев начаться.

Расталкивая замерших в ужасе юнцов в белом и лиловом, вперед вышел старик с лицом, покрытым шрамами. Не теми, которыми грозил мне Юсуф. Такими шрамами гордятся. Такие получают не в поединке, а в бою. Если он тоже из Бану Баннигас — то страж Границы. Не опасный — страшный соперник.

— Ты убил моего племянника, бербер, — прорычал старый воин.

— Ваш племянник, почтенный амир, вел себя недостойно своего прославленного рода, но сумел умереть с честью, как воин, с мечом в руке. Вам следовало бы поблагодарить меня за это.

— О да, ты оценишь мою благодарность! — оскалился он, потянув из-за пояса меч-хинету. Из-за его спины выступило еще несколько человек, обнажая сабли.

— Довольно! — раздался голос с галереи. Там, наверху, сложив руки на груди, смотрел на нас великий султан Абу Абдаллах. Разумеется, он видел всё.

— Прискорбно, но поединки между молодыми людьми случаются, — продолжал Повелитель правоверных. — Бедный Юсуф, нам будет не хватать его прекрасного голоса! Что ж, он сам захотел попробовать на себе остроту берберской стали. Мы не наказываем за честные схватки, что велись по правилам и при свидетелях, но никому не дозволено убивать моего гостя в моем доме, — он обвел собравшихся тяжелым взглядом, и те попятились, убирая клинки в ножны. — Оставайся во дворце до утра, Идрис ибн Якуб из рода Бану Марин. Стража проводит тебя в Малый павильон. Ешь, пей и наслаждайся отдыхом. Сегодня никто в Альгамбре не посмеет тронуть и волос на твоей голове. Завтра, на утреннем диване, мы рассудим, чего, по законам Ислама, заслуживает твой удар саблей — награды или плахи.

***

Евнух у входа принял мой сайф на вытянутые руки, покрытые шелковым платком, словно это была величайшая святыня, а не кусок дамасской стали, минуту назад лишивший жизни фаворита султана. Вместе с мечом слуги почтительно унесли халат с плеча султана и синий плащ.

В купальне не было места суете. Вода, стекавшая из мраморных чаш по медным трубам, смывала с кожи наслоения дорожной пыли, сладко-горькие запахи чужого города и липкую кровь Юсуфа из Бану Баннигас. Я завершил гусль, полное омовение, затем сменил жесткую мочалку на банное покрывало-мизар и вернулся в Малый павильон, пока слуги, скользнувшие мимо как тени, уносили мою старую одежду. Впрочем, один из них остановился и, не поднимая глаз, пообещал вернуть всё «очищенным к утреннему Дивану». Я криво усмехнулся. Гранада смывала с меня пустыню вместе с дорожной грязью. Пока что в отведенных мне покоях нашлись чистые шаровары, льняная рубаха и мягкий халат без узоров — одеяние гостя.

Я произнес слова вечерней молитвы, вручая свою жизнь в руки Всевышнего, и огляделся, поднявшись с колен. Что ж, дворцовая кухня не поскупилась: на узорном столике были расставлены глубокая серебряная чаша с золотым от шафрана рисом с изюмом и миндалем, прикрытым кусками тушеного ягненка. Подле него пиала с прохладным миндальным супом и чаша с колотым льдом, в которой охлаждались спелые смоквы и разрезанный гранат, дальше поднос с пшеничными лепешками, завернутыми в тонкую ткань. Венчал пиршество кувшин ледяной воды с апельсиновым цветом, ма-аз-захр. Рядом я нашел теплую воду для омовения рук и серебряный таз с решетчатой крышкой, куда её можно было слить. Приказ султана — есть, пить, наслаждаться жизнью — был исполнен неукоснительно, и мне стоило изрядного труда проявлять сдержанность после вынужденного поста в дороге.

Я успел закончить ужин, когда раздался призыв на ночную молитву. Я расстелил коврик, обратил лицо на восток, в сторону Киблы, и перешагнул границу, отделявшую этот суетный день от вечного величия Творца. Султан, плачущий во дворце, поэтическое состязание, наглые Бану Баннигас, ожидание казни или мести — все это перестало существовать, едва я поднял ладони к ушам и тихо произнес:

— Аллаху Акбар.

Мир вокруг замер, растворяясь в мерном звучании суры «Аль-Фатиха». Теперь мне некуда было торопиться, и я ушел в молитву глубоко, как уходят в ночную пустыню, вручая свою душу и свое завтра Единственному Владыке, чье решение не оспаривается. Если завтра мне суждена смерть, то я должен встретить её как подобает воину, по наставлениям Аль Газали, с тишиной в сердце и упованием на ту единственную награду, которая имеет значение.

Я совершал последний земной поклон, прижавшись лбом к прохладному ворсу коврика, когда в полумраке павильона, за резными арками входа, послышался едва уловимый, сухой шелест дорогого тяжелого шелка.

Когда я поднялся с коврика, в дверь с поклонами вошли двое евнухов в неброских одеждах и встали по сторонам от двери. За ними три женщины в плотных темных накидках, с лицами, закрытыми не по обычаю Гранады — эти молча поклонились и сели на подушки у стены. Последней появилась немолодая женщина, стройная, с резкими движениями, закутанная в глухой чёрный шёлк, отороченный по краю узкой, как свежий порез, алой полосой. Её лицо было открыто, и я увидел резко очерченные скулы, темную сухую кожу без капли белил и тяжёлый, пронзительный взгляд. Я склонил голову раньше, чем понял, что нужно сказать при подобной встрече.

В пустыне нас учили не падать на колени перед земными владыками — коленопреклонение подобает лишь Творцу, — но перед этой женщиной моя спина согнулась в глубоком и искреннем поклоне. Алая полоса на её чёрном шёлке была слишком похожа на цвета моего собственного дома, чтобы я мог посчитать это случайностью.

Я прижал правую ладонь к груди, прямо напротив сердца, ощущая прохладу чистой льняной рубахи, и произнес, стараясь, чтобы голос звучал твердо и ровно:

— Ас-саляму алейкум ва рахмату-Ллах, о почтенная Сайида аль-Хурра. Меч твоего раба отобран слугами, но моя верность дому Насера и общим знамёнам наших предков остаётся при мне.

— Не часто встречаются в этих стенах люди, что могут говорить как ты, Идрис ибн Якуб, — ответила ночная гостья. Её голос был сух и слаб, как у тех, кто сдерживает вопль ярости годами. — Еще меньше осталось тех, кто говорит искренне.

Она сделала легкий жест ладонью, и евнухи беззвучно отступили в тень арок. Айша аль-Хурра неторопливо прошла вглубь павильона, шурша черным шелком, и опустилась на самую высокую парчовую подушку у стены, расправив подол. Она не ждала приглашения — Альгамбра принадлежала ей по праву матери и правительницы, даже если на султанском ложе сейчас почивал её сын.

Я понимал, что не имею права садиться без её дозволения, но и стоять столбом перед женщиной такого масштаба было бы глупостью дровосека. Пустыня учит чтить старших, а обычаи Андалуса требовали почтения к гостю.

Я подошел к узорному столику, взял тяжелый серебряный кувшин с теплой померанцевой водой для омовения и таз с резной решетчатой крышкой. Подойдя к Айше, я опустился на одно колено — не как раб перед госпожой, но как молодой воин Бану Марин перед матриархом единокровного дома.

— Позволь, Сайида, — тихо произнес я.

Она не проронила ни слова. Лишь медленно протянула вперед свои старые, сухие руки, покрытые сеткой вен и тонкими шрамами от перстней, которых на ней сейчас не было. Я аккуратно наклонил кувшин. Тонкая струя воды, пахнущая цветами апельсина, омыла ее пальцы, с тихим журчанием уходя сквозь прорези серебряной крышки. Одна из служанок у стены мгновенно соскользнула с подушек, протянула госпоже тонкий льняной платок и так же бесшумно отпрянула назад.

Наполнив чистую чашу, я обеими руками, с поклоном, подал матери султана воду для питья. Она приняла серебро, сделала один короткий глоток, не сводя с меня своего тяжелого, ястребиного взгляда, и поставила чашу на мраморный пол рядом с собой.

— Юсуф из Бану Баннигас мертв, — произнесла она, и в её сухом голосе не было ни капли жалости к покойному. — Его родичи требуют твою голову на серебряном блюде к полуденной молитве. Мой сын Абу Абдаллах сейчас колеблется, взвешивая на весах своего трепещущего сердца копья рода ренегатов и золото короля Фернандо, на которых держится его трон. На другой чаше лишь благодарность за унижение, которому ты подверг ненавистных ему союзников, а еще твоя честь и твоя дерзкая касыда. К утру он взвесит — и решит, что роскошь и нега стоят дороже чести. Он отдаст твою голову так же, как отдал славу своего брата. Скажи мне, бербер… ради чего ты проделал путь из своего Тлемсена? Чтобы пролить кровь во дворце и сгнить в выгребной яме Альгамбры, или у твоего безумия есть благородная цель?

— В пустыне поют о Войске Запада, Сайида, — ответил я, — а в Фесе пируют предатели из Бану Ваттас, и мои родичи, те, кто выжил, прячутся в нищих оазисах, забыв о славе предков. Я пошел за песней. Тогда я не знал, что здесь поют иначе.

— Они поют так, чтобы заглушить лязг железа франков, Идрис ибн Якуб. Мой сын — трус, но не дурак. Он знает, что Гранада — это вышитый погребальный полог. Фернандо Кастильский копит злобу, Карл Французский копит пушки, а наши изнеженные амиры копят жир. Бану Баннигас и Бану Саррадж вынут из-под одежды кресты и повернут клинки против нас, как только на границу выйдут французские латники. Нас раздавят — через год или через пять лет, и никакое золото нас не спасет, если мы не найдем себе место там, куда не дойдут их армии. Не в Африке. Там нас тоже не ждут.

Ты не нашел здесь земли из песен, которые слышал в пустыне, но ты сам спел нам песню, которая дает тень надежды. Слушай: через месяц из Палоса уйдут корабли, ты должен был слышать об этом, раз пел о плавании. Корабли ведёт кафир из Генуи по имени Кристобаль Колон, которого мой сын в насмешку над христианами пожаловал титулом Амир аль-Бахр. Этот человек безумен, Идрис. Это не те ручные кастильцы, что пьют вино в харчевнях Альбайсина и берут наши динары. Он фанатик назарейской веры, он спит, не снимая власяницы, бормочет пророчества из христианских книг вместо приветствия и ненавидит правоверных всей душой — но жажда дойти до края земли сжигает его сильнее ненависти, и потому он жрёт хлеб с ладони моего сына.

Генуэзец обещает султану найти новые земли, сулит золото и пряности. Но я знаю, как мыслят фанатики. Если его корабли не сгинут в океане, если он достигнет земель, которые стоят отметки на карте — он забудет, чьим золотом оплачены его паруса. Он поднимет над этими землями крест, набьет трюм сокровищами и поведет корабль в Кастилию, чтобы бросить новый мир к ногам короля Фернандо. Кормчие-христиане и казначей из Бану Баннигас, который уходит с ним считать долю султана в найденных богатствах, с радостью помогут нас продать. На моряков из Малаги тоже надежды нет — у них острые клинки и верные сердца, но жадные глаза и короткий ум пиратов, их купят или обманут.

Мне не нужен еще один герой, который погибнет на стенах Гранады. Мне нужен человек моей крови на этом корабле. Тот, кто не боится ни духов Океана, ни гнева султана. Ты поплывешь с генуэзцем — он был на приеме, он слышал твою касыду и уже просил об этом сам. Ты будешь его тенью. Пока он ищет путь в темноте — охраняй его от бунтарей, от португальцев, от бури, от морских чудовищ, от любой беды, которая могла бы остановить его безумие, ведущее за горизонт. Но помни: в тот самый час, когда вахтенный крикнет «Земля!», этот человек станет самым опасным врагом Ислама. И если он попытается украсть то, что найдет, украсть и отдать христианским королям... ты знаешь, где у него горло. Земля за Западным морем должна принадлежать тем, кто помнит заветы Тарика. Или никому.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге