Обложка Алхимик СССР. Круг преобразования

Алхимик СССР. Круг преобразования

Дмитрий Солнушкин

0% прочитано
Стандартный
Дмитрий Солнушкин

Алхимик СССР. Круг преобразования

Глава 1. Без пятнадцати минут полгода

Первое, что я почувствовал — лежу на чём-то твёрдом. Не на полу. На чём-то другом. Впрочем, какая разница.

Затылок болел. Так, будто по нему от души приложили чем-то тяжёлым. Чугунным, я бы сказал. Как позже выяснилось — почти не соврал.

И свет. Свет бил даже сквозь веки. Белый. Злой. Операционный.

«Ну вот, опять», — подумал я. И сам себе не обрадовался. Потому что очнуться на полу собственной лаборатории после эксперимента — это, к сожалению, уже входило у меня в привычку. В прошлый раз я так очнулся без ладони.

Так что первым делом, ещё глаз не открывая, я пошевелил пальцами. Правой — раз. Левой — два. Все пять на месте. Поскрипывают, металлически, но шевелятся.

«Ага. Протез прижился. Значит, получилось».

Открыл глаза. И тут же зажмурился. Потому что свет был не операционный. Свет был дневной. Уличный. Из окна.

Странно. Я точно помнил: активировал круг ближе к ночи.

Шторы, между прочим, были задёрнуты. Плотные такие, чтоб ни один луч не пробивался. Я их сам вешал — точнее, держал, а Василиса крепила их к карнизу. Так откуда дневной свет?

Открыл глаза снова. Медленно. Дал зрачкам привыкнуть.

Потолок. Мой потолок. С жёлтым пятном в углу — крыша протекала года два назад, я всё собирался замазать и всё не собрался. Пятно на месте. Значит, дома я. В своей квартире.

Сел. Зря. Голова отозвалась такой болью, что поплыли круги перед глазами. Настоящие алхимические круги. С рунами. До чего доработался.

Стиснул зубы. Переждал. Огляделся.

И вот тут мне стало нехорошо.

Не от боли. От того, что я увидел.

Комната была чистой.

Понимаете, «чистой» — это я не про «прибранной». Я про вылизанную до стерильности. Как в том НИИ, куда меня однажды водили на экскурсию и где я боялся лишний раз чихнуть.

А вы бы видели мою лабораторию до эксперимента. Не побоюсь этого слова — помойка. Творческая. Рабочая. Но помойка.

. Книги валялись стопками на полу. Пустые пробирки стояли там, где я их оставил, — то есть везде. Мел, бумаги, недопитый чай трёхдневной давности, в котором уже завелась своя маленькая цивилизация. Учитель, когда видел мой рабочий стол, хватался за сердце и говорил, что настоящий алхимик начинается с порядка. Я кивал. И ничего не менял.

А теперь.

Книги стояли на полках. Ровными рядами. По алфавиту — я пригляделся — нет, не по алфавиту, а по разделам. Пробирки — в штативе. Штатив я, кажется, вообще впервые видел; у меня был штатив?

Пол был вымыт. Паркет блестел. Сквозь него, кстати, уже не просвечивал начерченный мелом круг — а я его точно не стирал.

На столе, там, где у меня громоздился вечный бардак, стояла красивая деревянная стойка. А на стойке, под стеклянным колпаком, как музейный экспонат, как череп какого-нибудь святого в соборе, лежал протез руки.

Я поглядел на свою левую руку.

Протез был на ней.

Я снова поглядел на стойку под колпаком.

Протез был и там.

«Так, — сказал я себе. — Спокойно. Это просто сотрясение.

— Ты ударился головой, — сказал я себе. — У тебя двоится. Сейчас моргнёшь — всё встанет на место.

Моргнул.

Два протеза. Один на руке. Один под колпаком.

Логика — та, что осталась после удара головой, — подсказывала: раз протез уже на руке значит, под колпаком лежит второй. Второго я не заказывал. Второй стоил сто рублей. У меня и на первый едва хватило. Я полгода копил. Каждую копейку.

Стоп.

Полгода.

Я зацепился за это слово. И не понял, почему.

Встал. Ноги держали плохо — ватные, будто я ими неделю не пользовался. Опираясь на стол здоровой рукой, доковылял до окна.

Отдёрнул штору.

Снег.

Не майский дождь. Не гроза. Снег. Мокрый, тяжёлый, с дождём пополам. Такой бывает в конце ноября, когда зима уже топчется у порога. Он налипал на стекло и сползал грязными дорожками. Во дворе стоял чей-то «Москвич», припорошённый мокрым снегом. Бабка в платке тащила авоську, согнувшись под ветром.

Я эксперимент начинал в мае.

В мае, чёрт возьми. Я помню, как было тепло. Я помню, что форточка была открыта, и с улицы пахло тополями и пылью. Я помню, что потел, пока чертил круг, — не от страха, а просто жарко было.

А теперь за окном ноябрь. Или декабрь. Или вообще другая зима другого года, откуда мне знать.

Я отошёл от окна на ватных ногах.

Сердце застучало где-то в горле. Я попытался взять себя в руки — в руку, если быть точным, здоровая у меня теперь одна, — и начал рассуждать логически, как учили.

Факт первый: я дома.

Факт второй: дома чисто, чего не было и быть не могло.

Факт третий: на дворе не май.

Вывод: прошло время. Много времени. Пока я валялся без сознания после удара головой.

Только вот удар головой не объясняет вымытый пол и второй протез под колпаком.

Я поискал глазами хоть что-то, за что можно зацепиться. Календарь? Календаря у меня отродясь не было, я и так вечно путал числа. Часы?

Часы были. На руке. На правой, живой.

Я поднёс запястье к глазам.

Секундная стрелка бодро бежала по кругу. Часы шли. Я прищурился, вспоминая. Когда я присел на корточки и коснулся круга — а это последнее, что я чётко помнил, — я машинально глянул на время. Половина одиннадцатого вечера. Я ещё подумал: поздно, но если сейчас не начну, то завтра опять струшу.

Сейчас часы показывали без четверти одиннадцать.

Без пятнадцати одиннадцать.

Я стоял и тупо смотрел на циферблат, и до меня медленно, как тот снег по стеклу, сползала мысль.

Прошло пятнадцать минут.

По часам — пятнадцать минут. Четверть часа. Я активировал круг в половине одиннадцатого, а сейчас без четверти одиннадцать, и между этими двумя точками уместилось ровно пятнадцать минут моей жизни.

А за окном — снег.

«Часы сломались, — сказал я себе. — Встали, пока я валялся, а потом пошли. Бред же. Не может пройти пятнадцать минут, если на дворе сменилось время года».

Я потряс рукой. Поднёс к уху. Часы тикали — ровно, деловито, с полным сознанием собственной правоты.

На кресле у стены лежала газета.

Я не помнил, чтобы оставлял там газету. Я вообще газет не покупал — денег жалко, да и писали в них всё одно и то же про перевыполнение плана. Но газета лежала. Аккуратно сложенная, как будто кто-то её читал, а потом бережно отложил.

Я подошёл. Взял. Руки — рука — дрожала.

«Московская правда».

Я поискал глазами дату. Нашёл в верхнем углу, под названием, мелкими буквами.

Читал я её, наверное, секунд десять. Буквы никак не хотели складываться в смысл. Я перечитал. Потом ещё раз.

«Пятница, 5 ноября 1971 года. Цена 1 коп.»

Ноябрь.

Я опустил газету.

Пятнадцать минут по часам. Полгода по календарю.

Где-то в глубине квартиры, на кухне, что-то скрежетнуло. Будто коготь по линолеуму. Я вздрогнул всем телом, газета выпала из руки и спланировала на пол, разложившись.

— Кто здесь? — спросил я.

Голос у меня был хриплый, чужой, незнакомый. Как будто я им полгода не пользовался. Что, если подумать, было недалеко от истины.

Из кухни никто не ответил.

Оно и к лучшему. Если бы из кухни ответили, я бы, наверное, выпрыгнул в окно прямо через стекло, не открывая, — и плевать, что второй этаж. Я постоял, прислушиваясь. Тишина. Только снег шуршал по подоконнику да где-то наверху, у соседей, работал телевизор — бубнил что-то торжественное, дикторским голосом.

«Кот, — подумал я. — Это кот».

И мне сразу полегчало. Потому что кот — это понятно. Кот — это нормально. Кот — это единственная живая душа, которая у меня была до эксперимента, если не считать Василисы, а Василиса — не душа, Василиса — стихийное бедствие с чемоданом инструментов.

— Барсик? — позвал я.

На кухне снова скрежетнуло. Потом послышалось шарканье — странное, неровное, вперевалку. Я знал этот звук. Так ковылял мой кот на своих протезах-болванках, которые я ему приделал по дурости и вине своей. Ходить он на них толком не умел, а переваливался с боку на бок, как пьяный боцман.

Из-за угла показалась морда.

Рыжая, помятая, с одним надорванным ухом. Зелёные глазищи. Барсик оглядел меня с головы до ног — внимательно, с каким-то, я бы сказал, оценивающим прищуром, какого у котов не бывает, — и неторопливо вышел на середину комнаты.

Живой. Целый. Ну, насколько целый — две передние лапы по-прежнему заканчивались металлическими палками с резиновыми шариками. Но в остальном — кот как кот.

— Живой, — сказал я вслух. С облегчением. — Хоть ты живой.

Кот сел. Обернул себя хвостом. И посмотрел на меня.

Знаете, как смотрят коты? Они смотрят сквозь тебя. Им, в общем, всё равно, тут ты или нет, главное — чтобы миска была полной и батарея тёплой. Это нормальный кошачий взгляд.

Кот сел. Хвост вокруг себя обернул. Уставился.

Коты вообще смотрят сквозь. Им плевать, ты тут или нет — была бы миска полной да батарея тёплой. Я это знаю. Я с этим котом три года живу.

А этот смотрел не сквозь. Этот смотрел прямо. Долго. Так, что у меня внутри что-то ёкнуло.

Как будто он знал что-то. Про меня. Чего я сам ещё не знал. Как будто он тут всё это время сидел — все полгода, которые для меня в пятнадцать минут уместились, — и ждал. Когда я очнусь. Чтобы сказать.

— Сотрясение, — сказал я вслух. — У тебя сотрясение, Серёжа. Тебе и кот умный мерещится. Всё нормально. Всё хо-ро-шо.

Кот дёрнул ухом. Мяукать не стал. А издал что-то такое… «мхм». Как будто хмыкнул.

По спине у меня поползло. Медленно так.

— Показалось, — сказал я. Уже сам себе. Вслух. Так спокойнее. — Всё это от удара. От удара, ага. И снег. И газета.

Я нагнулся, поднял газету. Снова посмотрел на дату, будто за эти две минуты она могла передуматься и стать майской.

5 ноября 1971 года.

Не передумала.

Ладно. Хорошо. Давай по порядку, Некрасов. Ты всегда гордился тем, что умеешь рассуждать, даже когда всё летит в тартарары, — вот и рассуждай.

Эксперимент прошёл. Факт. Рука-то вон она, железная, шевелится. Нервы прижились, иначе бы я этих пальцев не чувствовал. А я чувствую. Странно, неправильно, с металлическим привкусом — но чувствую.

Значит, всё получилось. Значит, должен был очнуться на том же месте. Через пару минут. Ну, через час. С дикой болью и, если повезёт, — рабочей рукой.

Очнулся. С болью. С рукой. Только через полгода. И не на полу лаборатории, а в прибранной квартире. И не с одним протезом, а с двумя — один на руке, второй под стеклом, как в музее.

И камин.

Вот это меня добило. Камин. Я только сейчас заметил. Дрова потрескивают. Тепло. Уютно. И пахнет — деревом, дымом.

Я в этой квартире камином ни разу в жизни не пользовался. Дрова денег стоят. А у меня их не было.

А сейчас он горел. Тепло. Уютно. Как будто кто-то здесь жил. Как будто кто-то протапливал эту квартиру в холода, заботливо, по-хозяйски, пока я валялся без сознания в своих пятнадцати минутах.

Я медленно повернулся вокруг себя, оглядывая комнату заново — уже не как свою, а как чужую. Чьи это руки расставили книги? Чьи вымыли пол? Кто сшил — нет, шторы старые, мои, но кто их выстирал и перевесил? Кто поставил протез под колпак, будто готовил экспонат для выставки достижений народного хозяйства?

Кто-то был здесь. Все эти полгода. Кто-то приходил, топил камин, вытирал пыль, ждал.

И от этой мысли мне стало не по себе гораздо сильнее, чем от снега за окном.

Потому что снег — это просто время. А вот чужая забота в твоей квартире, пока тебя нет, — это уже люди. А люди — это вопросы. Где я был. Что со мной случилось. Почему я пропал на полгода и так же внезапно вернулся. И главное — что я, дьявол меня забери, буду всем этим людям отвечать?

— Барсик, — сказал я тихо. — Кто тут был?

Кот снова на меня посмотрел. И мне опять показалось — только показалось, я уверен, — что он собирается ответить. Он даже как будто приоткрыл пасть.

А потом передумал. Отвернулся. Начал вылизывать плечо с видом кота, которого совершенно не касаются человеческие проблемы.

Я выдохнул. Нервно хохотнул.

— Ну да. Ну конечно. Ты же кот.

Надо было что-то делать. Что угодно. Когда руки — рука — заняты делом, голова думает яснее. Это я давно заметил.

Чаю, решил я. Налью чаю. Это самое нормальное, что может сделать человек, проснувшийся через полгода. Поставлю чайник, сяду, подумаю, составлю план. Может, схожу к Василисе. Может, к соседке — как её, Марья Петровна, — она должна знать, что тут происходило. Старушки всегда всё знают.

Я пошёл на кухню, перешагнув через кота, который тут же, из вредности, переместился мне под ноги.

На кухне тоже было чисто. Пугающе чисто. На плите — чайник, не мой алюминиевый с помятым боком, а новый, эмалированный, в цветочек. Откуда цветочек? У меня в жизни не было ничего в цветочек.

Я взял чайник. Под ним на конфорке лежал слой пыли — значит, его давно не зажигали. Открыл кран. Вода пошла ржавая, я подождал, пока побежит чистая, набрал.

Поставил на плиту. Чиркнул спичкой — спички нашлись на подоконнике, в знакомом коробкé, хоть что-то знакомое. Поднёс к горелке.

Газ зашипел, вспыхнул синим венчиком.

И в этот момент за моей спиной, из комнаты, совершенно отчётливо, спокойным, скрипучим, слегка ворчливым голосом кто-то произнёс:

— Чаю он захотел. Полгода провалялся, вернулся с того света — и первым делом чаю. Узнаю Некрасова.

Спичка догорела у меня в пальцах. Я её не чувствовал.

Я очень медленно обернулся.

На кухне никого не было.

Только в дверном проёме, на границе кухни и комнаты, сидел Барсик. Рыжий. Помятый. С надорванным ухом. И смотрел на меня своими зелёными глазищами с таким выражением, с каким учитель в школе смотрит на двоечника, который опять не выучил урок.

Меня парализовало от шока и казалось что время остановилось. Видимо простоял я так минут пять, поскольку тишину разрезал ворчливый голос.

— Ну что ты вылупился, — сказал кот. — Чайник убери, сейчас выкипит.

Чайник я убрал. Не потому что послушался. А потому что руки сами сделали — тело иногда соображает быстрее головы, особенно когда голова занята тем, что отказывается верить происходящему.

Я снял чайник с огня. Выключил газ. Синий венчик чпокнул и погас.

И только после этого позволил себе осознать, что со мной сейчас разговаривал кот.

— Так, — сказал я. Спокойно. Даже слишком спокойно, как говорят люди за секунду до того, как начать орать. — Так.

— «Так», — передразнил кот. — Гениально. Весь в науку ушёл, за словом в карман не лезет.

— Ты говоришь.

— Твоя наблюдательность меня поражает. Да, я говорю. Присядь, пожалуй. У тебя лицо как у покойника, который узнал, что похороны отменили из-за дефицита гробов.

Я не сел. Я прислонился к плите спиной и уставился на кота сверху вниз.

Знаете, что самое странное? Я ведь алхимик. Я видел всякое. Я своими руками — рукой — вживлял себе в нервы титановые штыри. Я читал про химер, про опыты военных лет, про то, как из нескольких зверей делали одного и как эти существа иногда, если верить слухам, начинали говорить. Разумный зверь — это, в общем, в рамках того, что я теоретически допускал.

Но теоретически допускать и услышать, как твой облезлый рыжий кот отпускает тебе шуточки про гробы, — это, оказывается, две очень разные вещи.

— Ты химера? — выдавил я.

Кот поморщился. Натурально поморщился — сощурил глаза, прижал надорванное ухо.

— Фу. Нет. Химера — это когда из тебя сшивают бог знает что. Я, слава богу, цельный. — Он покосился на свои протезы-палки. — Ну, почти цельный. Твоими, между прочим, стараниями.

— Тогда кто ты?

— А вот это, — кот зевнул, продемонстрировав мелкие острые зубы и розовый язык, — долгий разговор. И не на пустой желудок. У тебя тут сметаны, часом, не завалялось? За полгода-то?

— У меня полгода не было, — тупо сказал я. — Для меня прошло пятнадцать минут.

— Я в курсе, — ответил кот. — Я тут был все полгода, которые для тебя пятнадцать минут. И, знаешь, это были очень долгие полгода. Особенно для существа, которое не может самостоятельно открыть банку.

Я открыл рот. Закрыл. Снова открыл.

Вопросов было столько, что они сцепились в горле и застряли, как люди в дверях автобуса в час пик. Кто ты. Откуда говоришь. Что случилось. Где я был. Почему пятнадцать минут. Кто топил камин. Кто расставил книги. Почему под колпаком второй протез.

Я уже почти выбрал, с какого начать, — и тут в прихожей, за моей спиной, в замке входной двери провернулся ключ.

Чужой ключ. В моём замке.

Я замер. Кот — тоже. Он мгновенно, одним движением, изменился: прижал уши, подобрался, и в глазах у него мелькнуло что-то очень… человеческое. Что-то вроде «ну вот, допрыгались».

— Тихо, — одними губами, почти беззвучно сказал кот. — Про меня — ни слова. Понял? Ни единого слова. Иначе всё насмарку.

— Что насмарку? Кто там?

— Тихо!

Замок щёлкнул второй раз. Дверь открылась.

Я не видел кто — я стоял на кухне, за угол, в прихожую мне было не разглядеть. Но я услышал. Чемодан — тяжёлый, судя по звуку, железом набитый — опустился на пол у порога. Звякнуло. Зашуршала мокрая от снега куртка. Простучали каблуки — быстро, уверенно, по-хозяйски, как ходит человек, который бывал тут сто раз.

— Барсик, — раздался голос. Женский. Усталый. — Я пришла. Марья Петровна тебе рыбы пере…

Голос оборвался.

Потому что в этот момент я, забыв про всё — про кота, про сметану, про «ни единого слова», — сделал шаг из кухни в комнату. Просто чтобы увидеть. Просто потому что этот голос я знал. Знал так, что сердце подпрыгнуло раньше, чем я успел что-либо сообразить.

Василиса.

Она стояла в дверях лаборатории. В мокрой куртке, с которой капала вода на чистый пол. Волосы растрёпаны, щёки красные с мороза.

И она смотрела на меня.

Полгода. Для неё прошло полгода. Я это понял именно в ту секунду — не по газете, не по снегу, не по камину, а по её лицу. По тому, как оно менялось. Сначала — ничего. Пустота. Будто мозг отказался принимать картинку. Потом — узнавание. Потом — такое, что я на всю жизнь запомнил: смесь неверия, ужаса, ярости и чего-то ещё, чему я тогда не знал названия, а теперь знаю, но всё равно не скажу вслух.

— Вась, — сказал я. — Вась, это я. Я вернулся. Я…

Я хотел объяснить. Честное слово, хотел. Про двери, про пустыню, про пятнадцать минут. Про то, что я не нарочно. Про то, что всё в порядке, вот он я, живой, целый, с рукой даже.

Я успел сказать «я».

А потом Василиса, не говоря ни слова, не меняясь в лице, развернулась к плите — к моей плите, с чужим чайником в цветочек, — и взяла с неё сковородку.

Чугунную. Большую. Мою любимую, на которой я жарил картошку в те редкие дни, когда были деньги на картошку.

— Вась, — сказал я уже другим тоном. — Вась, ты чего. Вась, положи сковородку.

Положить сковородку она не собиралась.

Последнее, что я успел подумать, перед тем как увидеть приближающееся чугунное дно, — это что вот теперь-то удар по голове, с которого всё утро началось, наконец обретёт достойное продолжение. Симметрия. Учитель бы оценил. Настоящий алхимик начинается с порядка, а заканчивается, судя по всему, сковородкой.

Где-то сбоку кот обречённо произнёс:

— Ну вот. Я же говорил — ни слова.

А потом был металлический звон, вспышка белого — совсем как тогда, в дверях, — и темнота.

Хорошая такая, уютная темнота.

Без снега, без газет и без говорящих котов.

Ну что, дорогой читатель. Ты дочитал до конца главы. Сергей очнулся, кот заговорил, а Василиса, как истинная женщина, встретила блудного почти мужа сковородкой. Всё как в жизни.

Если тебе было интересно, смешно или хотя бы чуточку жутко — напиши в комментариях. Мне важно знать, что я не один в этой алхимической пустыне.

В следующей главе: чай, сметана для кота и очень неудобные вопросы от Василисы.

Не пропусти следующую главу которая выйдет завтра.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге