Александровскiе кадеты
Зачин
Шелъ я по улицѣ незнакомой
И вдругъ услышалъ вороній грай,
И звоны лютни, и дальніе громы,
Передо мною летѣлъ трамвай.
Какъ я вскочилъ на его подножку,
Было загадкою для меня,
Въ воздухѣ огненную дорожку
Онъ оставлялъ и при свѣтѣ дня.
Мчался онъ бурей темной, крылатой,
Онъ заблудился въ безднѣ временъ…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчасъ вагонъ.
Поздно. Ужъ мы обогнули стѣну,
Мы проскочили сквозь рощу пальмъ,
Черезъ Неву, черезъ Нилъ и Сену
Мы прогремѣли по тремъ мостамъ.
И, промелькнувъ у оконной рамы,
Бросилъ намъ вслѣдъ пытливый взглядъ
Нищій старикъ, — конечно тотъ самый,
Что умеръ въ Бейрутѣ годъ назадъ.
Гдѣ я? Такъ томно и такъ тревожно
Сердце мое стучитъ въ отвѣтъ:
Видишь вокзалъ, на которомъ можно
Въ Индію Духа купить билетъ?
. . .
Понялъ теперь я: наша свобода
Только оттуда бьющій свѣтъ,
Люди и тѣни стоятъ у входа
Въ зоологическій садъ планетъ.
И сразу вѣтеръ знакомый и сладкій,
И за мостомъ летитъ на меня
Всадника длань въ желѣзной перчаткѣ
И два копыта его коня.
«Заблудившiйся трамвай»
Николай Гумилевъ
Вокзал Гатчино Варшавской железной дороги
Лето 1908 года, город Елисаветинск Таврической губернии, затем — город Гатчино Санкт-Петербургской.
Протяжный, с надрывом, паровозный гудок. «У-у-уезжайу-у-у!..» И пых, пых, пых — клубы дыма. И тёмно-зелёные пыльные вагоны, и низкая платформа славного града Елисаветинска, что в не менее славной Таврической губернии.
Палит солнце, жарит так, как будто дало слово прокалить всё внизу, точно в печке, где обжигают кирпич. Вдоль вагонов, несмотря на старания обливающихся пóтом городовых, гомонит настоящий рынок:
— Гарбузов! Кому гарбузов! Гарбузов сладких!..
— Кавуны, кавуны красные, со хрустом! Язык проглотишь!
— Насіння розжарені!.. Семечки калёные!..
— Пироги подовые, пироги подовые!..
Возле синего вагона (что означало — вагона первого класса) толпилась «чистая» публика, дамы в шляпках, господа в добротных костюмах, хоть и изнывавшие от жары. Были тут и офицеры в повседневно-оливковом, перетянутые ремнями; занесены уже носильщиками внутрь кожаные кофры, устроен багаж, и текут последние самые томительные минуты перед третьим, последним звонком.
Бывший ученик 3-ей Елисаветинской военной гимназии Фёдор Солонов, одиннадцати лет от роду, был совершенно счастлив.
Счастливее, чем в первый день каникул. Счастливее, чем получив «отлично» по математике у занудливого придиры Пшендишевского, обожавшего лепить колы. Счастливее, чем став первым в гимназическом стрелковом смотру.
Семейство Фёдора Солонова — он сам, старшие сёстры Вера с Надеждой, мама, нянюшка Марья Фоминична и, конечно же, папа.
Генерального штаба полковник Алексей Евлампиевич Солонов следовал к новому месту службы в тихом городке Гатчино, что под самым Санкт-Петербургом.
В городок Гатчино, где имел резиденцию свою сам государь-император, «всея Великія и Малыя и Бѣлыя Россіи самодержецъ», Александр Третий Александрович, многая Ему лета.
Всё! Не будет больше никакой гимназии, «военной» только по названию да по тому, что учеников там держали в казарме, домой отпуская только на воскресенье, да и то далеко не всякую неделю. Не будет этого громадного «спального зала», заставленного кроватями в шесть рядов. Не будет стен унылого серо-зелёного окраса на высоту человеческого роста, скверно белёных выше, до самого потолка. Не будет тщательно и глубоко вырезанной на стенах похабщины. И дядек не будет, унылых и злых, вымещающих зло на гимназистах. Ничего этого больше не будет, а вместо этого...
О том, что будет вместо, Федя Солонов пока что не думал.
Мама, конечно же, переживала: всё ли уложено, ничего ли не забыто? Сестры закатывали глаза — но так, чтобы не видели взрослые.
— Mère, il n'y a aucune raison de s'inquiéter, — снисходительно говорила старшая — Вера — по-французски, поправляя и без того идеально сидящую шляпку. — Мамá, нет никаких причин волноваться. Мы ничего не забыли; я сама всё напоследок осмотрела. И папá тоже всё осмотрел.
— Maman, tout ira bien[1], — вторила средняя, Надя.
— Ах, Боже мой, Боже мой, — только и повторяла мама, прикладывая платочек ко лбу. — Марьюшка, Фоминична, милая, а положили ли мы…
Няня — она же по совместительству и кухарка — Марья Фоминична, крепкая и загорелая, несмотря на годы, улыбалась, морщиня весёлые глаза.
— Положили, барыня Анна Степановна. Всё положили, и несессер ваш, и бумаги барышень с Феденькой, и письмо домоуправителю. Барин Алексей Евлампьевич самолично проверили, а потом и я ещё раз. Не волнуйтесь, барыня, вы так, право-слово, я вашей матушке-покойнице ещё обещала за вами приглядеть, когда ещё вас самих Аннушкой кликала!
— Ах, ах, Марьюшка моя милая, что б я без тебя делала, — ударялась чуть не в слёзы мама, обнимая старую няню.
Сестры дружно закатывали глаза. Марья Фоминична глядела на них с укоризной, и Федя её понимал — что это они вздумали, над мамой смеяться, когда она не видит?..
Папа стоял чуть в стороне, с офицерами своего полка, явившимися проводить, и явно прятался от нервничающей мамы за необходимостью поддерживать разговор с полковым командиром, полковником Бусыгиным и начальниками батальонов.
— Не забывайте, Алексей Евлампьевич, пишите!
— На праздник полковой приезжайте, коль сможете!
— Как там в столице служба будет, рассказывайте! Глядишь, и мы за вами!..
— А чего ж нет, — говорил папа. — Сами видите, в Академию не только шаркуны паркетные поступить могут. Вот вы, Микки, отчего ж документы не подаёте?..
— Э, э, Алексей свет Евлампьевич, вы у меня этак всех способных господ офицеров в Петербург сманите! — добродушно басил полковник. — А кто же в армии, в рядах, кто порядок поддерживать станет? Вольноопределяющиеся? Смех один, пока исправными офицерами станут!..
…Да, всё менялось. Менялась жизнь, полностью. Шутка ли — будут они жить в самом Гатчино, можно сказать, на самом дворцовом пороге!..
И потому Федя сейчас даже не слишком грустил по оставшимся в Елисаветинске друзьям, по дворовым псам, которых подкармливал, по чёрно-белой кошке Муське, что исправно ловила мышей и позволяла себя погладить. Всё, всё начиналось по новой!..
А потом раздался второй звонок, и мама заволновалась, заторопилась; семейство Солоновых принялось грузиться в вагон.
…Ехать им предстояло долго. Через всю страну, без пересадок, поезд прямого сообщения, как-никак! И потому, несмотря на дороговизну, мама, обычно такая экономная, настояла, чтобы все ехали бы первым классом.
— Один раз такое в жизни бывает, — строго говорила она Фоминичне, потому что всё остальное семейство разбежалось и попряталось, за исключением старой нянюшки, что привыкла терпеливо слушать свою Аннушку, свою воспитанницу, выросшую и ставшую Анной Степановной. Фоминична кротко кивала, хотя глаза её смеялись.
Да, теперь Фёдор с мамой соглашался. И Бог с ними, с некупленными оловянными солдатиками!.. Не одно купе, а целых два, с дверью меж ними и собственной туалетной комнатой!.. Раскладывающиеся кресла и диваны, чьи спинки поднимались наверх, становясь полками, где можно спать; электрические лампочки, накрахмаленные скатерти — убранство не уступало лучшим волжским пароходам, на которых Феде довелось путешествовать с семейством прошлым летом.
Не успели рассесться, как прозвенел третий звонок. И вновь — долгий, тоскливый, тягучий паровозный гудок — отчего он такой грустный, полный отчаяния, словно паровоз только что лишился лучшего друга?..
Поплыла назад платформа, публика, провожающие, торговки. Всё, прощай, Елисаветинск, тихий, жаркий и пыльный, здравствуй, Гатчино!..
* * *
Вокзал Гатчино-Варшавское встретил их ясным небом, с прозрачной северной синевой, нарядной публикой, и доносившимися из-под стеклянного купола звуками оркестра.
— Весело живут, — заметил папа.
Со стороны выглядело это и впрямь весело. Гуляющие по платформам явно никуда не собирались ехать — дамы с кружевными зонтиками, штатские в вицмундирах, даже сколько-то офицеров в форме.
— Так-с чего ж не жить, барин, — философски заметил бородатый проводник, судя по выправке — явно отставной унтер. — Здесь, грят-с, ресторация лучше-с, чем в самом Питербурхе! Насчёт её не скажу-с, сам не пробовал, а вот буфет — выше-с похвал всяких!.. Музыка играет-с, танцы устраивают!.. Государь, бывает, захаживает, самолично!..
— Ах! — не удержалась романтичная Надя.
Вера закатила глаза.
— Да-с, барин, именно так-с! Коль вам-с тут службу нести-с, так заходите, не побрезгуйте!
— Спасибо, любезный, — папа достал рубль. — Вот тебе за труды. Ты нас в дороге как родных обиходил.
— Рад стараться! — проводник вытянулся и стало яснее ясного, что ещё совсем недавно стоял он в строю. — Премного благодарен, ваше высокоблагородие господин Генерального штаба полковник!
— Вольно, братец, — сказал папа. — В каком полку служил?
— Лейб-Гвардии 2-ой стрелковый Царскосельский! — отчеканил проводник. Распахнул шинель — на груди, под значками и нашивками, виднелся жетон: серебряная Андреевская звезда с наложенным чёрным восьмиугольником, в нём — алый круг с белым вензелем государя Александра Второго.
— Спасибо, солдат, — кивнул папа. — Бог даст, ещё свидимся.
— Бог даст, ваше превосходительство… — отозвался проводник, но голос его, как показалось Фёдору, звучал как-то странно.
* * *
Гатчино, Николаевская улица, дом № 10, на перекрестке с Елизаветинской. Двухэтажное кирпичное здание, перед ним — палисадник; широкие полуарчатые окна смотрят почти строго на закат и на восход. Ну углу — изящная башенка, увенчана шпилем. В правой половине на первом этаже — лавка конторских товаров, в левой половине первого и на втором — квартиры.
Феде новое место сразу понравилась. Во-первых, простор, места много. Семь комнат, как-никак: гостиная, папин кабинет, он же его спальня, столовая, мамин boudoir, комната Веры с Надей, комната нянюшки и, наконец, его, Фёдора Солонова, собственная спальня! Ну, и кухня, конечно, с кладовкой. Новомодная ванна с колонкой, откуда прямо лилась горячая вода! Длинный, тёмный и загадочный коридор с поворотом, где сам Бог велел играть в индейцев, хотя, он, Фёдор, конечно же, для этого уже слишком взрослый.
— Мамá, — капризничала Вера, — ну почему я с Nadine, мне надо заниматься, мне нужно место, а Théodore получает целую комнату, хотя он ещё маленький?..
— Потому что, mademoiselle, c’est un garçon, он мальчик! И в одной комнате с Надин им уже неприлично! — мама умела закатывать глаза никак не хуже старшей дочери.
— L'écran peut être mis, ширму можно поставить, мамá!
Однако мамá, вооружённая «новѣйшими извѣстіями касательно воспитанія дѣтей разнаго полу», не сдавалась.
— Ширму, jeune femme, можно был ставить, пока брат ваш был младше. Атеперь всё!..
— Pourquoi pas toi, Vera, dans la chambre avec moi?[2]— искренне расстраивалась добрая Надя, слушая всё это.
— А по-русски вы что же, не можете? — вклинился Федя в разговор сестёр. — Прям как бабушки наши! Или даже прабабушки!..
— Верно! — поддержал его папа. — Мы не во Франции, милейшее моё семейство.
Вера поджала губы и отвернулась, гордо задрав нос.
А вот нянюшке Марье Фоминичне всё нравилось. Особенно кухня, где, как и в ванне, имелся газовый титан с газовой же плитой[3], на которую она дивилась, как на чудо; и её собственная комнатка, где старушка первым делом поставила на полку писанный в Киеве складень.
А во дворе, где поднимались сирень и липы, теснились по старинке дровяные сараи; невдалеке, на Соборной площади, золотились церковные купола; носильщики затаскивали кофры, родители хлопотали и вообще царила та суета, какая только и бывает при переезде на новое место.
* * *
Первые недели прошли в сплошных хлопотах. Мама с Марьей Фоминичной «обустраивались», папа пропадал на службе — начальник штаба «Особаго гвардейскаго Туркестанскаго стрѣлковаго полка», не шутка! Да, без приставки «лейб-», но это была «молодая гвардия», как говорил папа, части, показавшие себя в жаре и безводье среднеазиатских походов или на заросших гаоляном сопках Маньчжурии. Сестры, Вера с Надей, побывали в женской гимназии Тальминовой, что на проспекте императора Павла Первого, 14. Вернулись довольные, особенно Вера:
— Папá, ты представляешь, там преподают физику по университетскому курсу! По учебнику Хвольсона[4]!
— Oh mon Dieu! — пугалась мама. — Вера! Mon enfant! Помилуйте, ну зачем же юной барышне из приличной семьи какая-то там физика?!
— Мамá, вы сами нам рассказывали, как вам в пансионе её преподавали!
— En quantité appropriée, mademoiselle, в должных количествах! Не по университетскому же курсу!
— А я справлюсь! — упрямилась Вера. — Надо — дополнительно заниматься стану! Уроки брать!
— Jeune femme! — сердилась мама. — Ваш отец старается, он день и ночь на службе, а вы —
— А я и не собираюсь брать у папá! — задорно отвечала старшая сестра. — Я сама уроки давать буду! Вы же знаете — у меня всё очень хорошо и с языками, и с музыкой, и с математикой, и с…
Это было правдой, нехотя признавал Федя. Вера и впрямь отлично училась, всё давалось ей легко, словно безо всяких усилий; к последнему году гимназии она совершенно свободно говорила по-французски, по-немецки и по-английски; непринуждённо исполняла прелюдии Скрябина[5], прекрасно рисовала, в общем, служила постоянным живым кошмаром для Нади и Федора, которым старшую сестру постоянно ставили в пример.
— Какие ещё уроки! — сердилась мама. — Quel terrible enfant!
— Никакой я не «ужасный ребёнок», мамá!
В общем, было весело.
Федор тоже старался при каждом удобном случае улизнуть во двор. Здесь было хорошо — просторно и зелено, дальше по Николаевской начинались особняки и дачи, а если свернуть направо, по Елизаветинской, там потянутся такие же двухэтажные дома с магазинами и лавками на первых этажах, и там чего только не продавалось!
Интересно заходить было всюду. Начиная с писчебумажного, расположившегося в том же доме №10, только ближе к углу; заворачивая, нырять в книжную лавку, где можно было найти и самые дешёвые приключения Ната Пинкертона, и жутко дорогие, завёрнутые в вощёную бумагу тома «Всемирной истории». Повздыхав над последними выпусками похождений Ника Картера[6], Федя шёл дальше.
А дальше его ждал оружейный магазин, настоящая мальчишеская Мекка, как сказал бы папа.
…Вот и в этот раз Федор поднялся на две ступеньки, потянул на себя тяжёлую резную дверь с тяжёлой бронзовой ручкой. Сердце, как всегда, замерло; здесь, за порогом истинно мужского царства вкусно пахло оружейной смазкой, матово блестели выстроившиеся как на парад воронёные стволы; застыли аристократки-двустволки, словно хвастаясь друг перед другом роскошью гравировки на замковых досках и резьбой, покрывающей ложу; с ними спорили худощавые иностранки, многозарядные винтовки Винчестера или Генри; ещё дальше скромно помалкивали наши берданки — мы, дескать, хоть и староваты, а до дела дойдёт — послужим, да ещё как, не подведём небось!..
В стеклянных витринах устроились разнообразнейшие револьверы и пистолеты, и уверенные в себе наганы, и короткие толстяки «уэбли», и длинноствольные кольты, и брутальные маузеры, и элегантные парабеллумы, и тупоносые браунинги. На всё это великолепие Федор мог любоваться часами, читая и перечитывая приведённые рядом с каждой моделью характеристики. Феде всё это звучало как музыка: «…разработанъ подъ патронъ 7,63 х 25 м/м… короткій ходъ отдачи… запираніе за опорныя поверхности на затворѣ… магазинъ неотъемный… снаряженіе изъ спеціальной обоймы… »
Федю тут знали. В самый первый раз, когда он робко — не выгонят ли? — переступил порог заведения, приказчик, Евграф, только посмотрел на него, слегка прищурившись, и вдруг сказал:
— Феофил Феофилыч, а вот и гость наш новый!
Феофил Феофилычем оказался хозяин магазина, дородный, в сюртуке и жилетке, и с массивной золотой цепью от карманных часов.
— О, вижу, вижу! — пробасил он. — Никак нового начальника штаба у туркестанцев, его превосходительства полковника Солонова сынок? Фёдор Алексеевич, стало быть?
Федя растерялся и, растерявшись, кивнул.
— Не удивляйтесь, молодой человек, не удивляйтесь. Гатчино город маленький, а слухами земля полнится. Очень рад-с, очень рад-с! Входите, входите-с, у нас за погляд денег не берут. Евграф, любезный, приготовь-ка прейс-курант наш, да заверни получше, а я его превосходительству полковнику письмецо приветственное напишу, Федор Алексеевич домой и снесёт, верно ведь?..
Федор снёс. Папа только головой покачал.
— Торговцы. Лучше всех шпионов всё вызнают.
Но прейс-курант изучал очень внимательно. И даже что-то купил на следующий день. Что-то явно недешёвое, потому что и Евграф, и Феофил Феофилыч стали с Федором весьма любезны, привечали, давали смотреть красивые каталоги и даже разрешали подержать настоящее оружие.
…В общем, в тот день после обеда Федор, как всегда, зашёл к Феофил Феофилычу. Как всегда, был встречен благодушным рокотом приветствия, но не успел он раскрыть новый, только что присланный каталог льежской ружейной фабрики «Коккериль», как дверь магазина резко распахнулась, да так, что едва не оборвался бронзовый колокольчик над ней.
В лавку ворвалась женщина, сухая, подтянутая, остролицая. В Елисаветинске Федор таких никогда не видел — в мужской кепке и пиджаке с юбкой-амазонкой. Следом за ней спешила, едва успевая, девочка в гимназическом платье, с длинной пушистой косой. Девочка как девочка, но Фёдор на всякий случай отвернулся. Что он, девчонок не видывал?..
— Боже мой, Варвара Аполлоновна! — аж подскочил хозяин, а приказчик Евграф согнулся в низком поклоне. — Прошу-с, прошу-с! Евграф, стул госпоже…
— Не надо стульев, Феофил Феофилыч, дорогой, — резко бросила гостья. — Я к вам не лясы точить прибежала. Фу, неслась, словно финка-молочница, у которой сейчас товар весь скиснет. Лиза! Лизавета, постой в сторонке. Вон там, у окна. Так вот, любезный хозяин, мне требуется двустволка. Надёжная.
— Варвара Аполлоновна, я вам с радостью продам все двустволки мира, но, ради всего святого, что случилось?..
— На дачу мою напали. А двустволку беру сторожу моему, Михею.
Феофил Феофилыч схватился за голову.
— Да как же так?! Да что это такое? Опять, что ли, всё начинается? Как в девятьсот пятом? Что ж именно случилось, благодетельница?
— Бродяги какие-то. Люмпены. Не знаю даже, откуда они там. Но…
Гимназистка Лизавета тихонько вздохнула. Федор только сейчас сообразил, что он, лопух, сидит, а дама стоит, пусть даже и даме этой, как и ему, судя по всему, одиннадцать лет. Точнее, почти двенадцать. Ему, то есть, Федору, почти двенадцать, через три недели.
— Veuillez vous asseoir, mademoiselle[7], — совершил он тринадцатый подвиг Геракла, для чего ему понадобились все, до последней капли, познания его во французском. Что поделать, 3-я Елисаветинская военная гимназия не могла похвастаться выдающимся преподаванием иностранных языков. Если б не мама с сестрой Верой, вообще б ничего не смог сказать. И тогда прощай, корпус!..
Корпус, в который ему совсем скоро предстоит поступить.
— Благодарю, господин?..
— С-солонов. Фёдор Солонов.
— Очень приятно, — ужасно вежливым голосом сказала девочка. — Лиза. Лиза Корабельникова, к вашим услугам, господин Солонов.
У неё были удивительные глаза. Зелёные, все усыпанные яркими карими крапинками. Федя таких не видел нигде и ни у кого.
Приказчик Евграф и хозяин Феофил Феофилыч склоняли Варвару Аполлоновну к приобретению «американской автоматической дробовой магазинки Браунинга» аж за семьдесят пять рублей («и шестьдесят копеек за добавление антабок к оному») или же «шестизарядного магазинного дробовика Винчестера с подвижным цевьём отличной работы» за всего лишь шестьдесят целковых. Варвара Аполлоновна колебалась; гимназистка Елизавета сидела с очень прямой спиной, разве только руки не «в замок», как на уроке, а Федя Солонов переминался с ноги на ногу и мучительно краснел, чувствуя, что должен, что просто обязан что-то сказать, но что?..
— Depuis combien de temps êtes-vous arrivé, cher Monsieur Solonov?[8]— наконец выдала девочка.
Федя мучительно покраснел. Его познания во французском показывали дно. «Ишь, какая, — невольно подумал он. — Ну точно, как Вера! По-иностранному!.. Небось задавака, каких свет не видывал!.. „Когда приехали“ да „месье“… Будто нормально, по-нашенски, не может!»
— Да всего неделя, мадемуазель Елизавета…
— Можно просто Лиза, — и она взглянула на него снизу вверх своими невозможными глазищами. — И можно по-русски. — И прибавила заговорщическим шёпотом: — Это из-за мамы только, не подумайте, я не воображуля какая. Я не очень французский знаю…
Федя с облегчением выдохнул. Хотя, конечно, ещё робел — всё-таки Лиза эта гатчинская, тут сам Государь проживает, не шутка! А он-то, он — из провинциального Елисаветинска…
— Я тоже не очень, — признался он.
— И не надо! — решительно сказала Лиза. — Кто эти глупости придумал? Что разговор начинать надо непременно по-французски?
— У нас никто так не начинал, — сказал Федя. — Мы по-простому, по-русски!
— А вы откуда?
— Из Елисаветинска. Это на юге…
— Знаю! Знаю! — оживилась гимназистка. — Его великая императрикс Елисавета основала! А меня в её честь назвали, да!
— Да ну? — не придумал ничего лучше Федор.
— Ну да! Потому что прабабка моя была на всю Россию знаменитейшая гадалка… ну и не только… в общем, сама государыня её к себе вызывала, гадать на картах, на судьбу, на любовь да на дальнюю дорогу. И за то государыня жаловала прабабку табакеркой, усыпанной брильянтами, а прабабка завещала каждую старшую дочь в семье непременно называть Елисаветой! Во как!
Глазищи у Лизы так и горели.
— Здорово! — искренне восхитился Федя. Лизавета выпалила всё это с такой убеждённостью, что он почему-то ни на миг не усомнился. И ещё подумал — «а она интересная! Нашенская!»
— Ага! А мы тут постоянно живём, на даче, но не только летом, зимогоры зовёмся!
— Мы тоже так будем, — кивнул Федя. — Отец в полку служит, начальником штаба…
Так они и разговорились. Варвара Аполлоновна несколько раз метнула на них внимательные взгляды, однако не прервала. «Автоматическую дробовую магазинку Браунинга» она-таки купила, велела упаковать приобретение, счёт прислать по адресу, известному Феофил Феофилычу, приказчику же Евграфу — нести дробовик к ней домой.
— Мне пора— поднялась Лиза. — Видишь (они уже перешли на «ты»), моя мама хорошая. Другие б нипочём не позволили дочери с незнакомым мальчиком говорить!
— А где ж вы живёте? — выпалил Федя прежде, чем осознал, насколько это невежливо. Но отчего-то ему вдруг стал грустно, что вот сейчас эта зеленоглазая Лиза уйдет вместе с матерью и приказчиком и… и всё.
— Недалеко, молодой человек, — услыхал он. Варвара Аполлоновна взирала на него и улыбалась. Бомбардирская, 11. Корабельниковы, собственный дом.
— Мама! Это Федя Солонов, он приехал только что!
— Солонов?.. О, Солонов!.. Скажите, дорогой Федя, уж не ваш ли батюшка — новый начальник штаба Туркестанского полка?..
— Так точно! — словно вновь в военной гимназии, выпалил Федор, вытягиваясь по стойке смирно.
— О! — подняла бровь Лизина мать. — Какое знакомство! Где же вы остановились? Как зовут вашу почтенную матушку? Надо ей написать, пригласить в наше общество…
Пришлось отвечать со всеми подробностями — Варвара Аполлоновна была дама из тех, что вытянет любые детали. Как говорил в таких случаях папа — «женщине иногда лучше рассказать всё сразу, сынок!».
Лизаветину маму интересовало буквально всё — откуда Федина семья приехала, сколько у него сестёр и братьев, чем они занимаются, и так далее и тому подобное.
Меж тем, покупка была должны образом завёрнута в несколько слоёв вощёной бумаги, убрана в длинный чехол, и Лиза с матерью направились к выходу из лавки; Федор вышел за ними следом . Приказчик Евграф изображал, что нести ружьё ему вельми тяжело, явно намекая на чаевые, Варвара Аполлоновна Корабельникова понимающе усмехалась, а Лизавета…
Лизавета обернулась и помахала Феде на прощание.
…В общем, неведомо почему, но настроение у Феди осталось преотличным. Преотличным настолько, что он решил предпринять вылазку подальше от дома — вниз по Елизаветинской, за Александровскую, и ещё дальше, к самой железной дороге. За путями начиналась деревня Малое Гатчино, откуда каждое утро тянулись на рынок бабы с корзинками и мужики на телегах.
Здесь дома были далеко не такие ухоженные и красивые, как на Люциевской, Николаевской или Соборной улицах, где тянулись или дачи известных людей, как сказал папа, или доходные дома для таких, как они, офицеров гатчинского гарнизона. На Александровской Федю встретили обычные деревянные домики в один этаж да в три окна, правда, всё же не деревенские избы — все изукрашены резными наличниками, крыты, само собой, красным железом, а не соломой.
Вдоль железнодорожных путей тянулись высаженные на равных промежутках друг от друга тополя. Донёсся паровозный гудок — со стороны Петербурга приближался поезд. На ближайшем углу маячил городовой в белом летнем кителе, перетянутом ремнями, при шашке и револьвере. Делать тут было явно нечего, и Федор тихонько затрусил себе дальше, решив вернуться обратно по Малогатчинской улице.
Справа от него, у самой насыпи, зашевелились кусты, заполнившие пространство меж липами; оттуда вынырнула стайка мальчишек, босых, худо одетых — кроме одного, самого старшего, лет, наверное, четырнадцати.
Был на нём пиджак, явно с чужого плеча, но добротный. Под ним — алая рубаха, словно у таборного цыгана. Волосы курчавые, нос с горбинкой, а на ногах — настоящие сапоги. Взгляд наглый, уверенный, оценивающий; впрочем, нагло и с вызовом глядела вся его команда.
Федя Солонов не зря жил в Елисаветинске и не зря учился в 3-ей военной. У них, «военгимназистов», была кровная вражда с мальчишками заводской слободы, ещё прозываемой Лобаевской, по имени крупного заводчика, имевшего там фабрику. Слобода эта лежала за неширокой речкой, пересекавшей город; она-то и делила Елисаветинск на «рабочую» и «чистую» части.
Вот с ними, гимназистами, мальчишки, которые «за рекой», и дрались при каждом удобном случае. Почему, отчего, Федя не знал и не задумывался, всегда так было. «Наши» не давали «фабричным» шарить по заречным яблоневым садам, «фабричные» не давали короткой дорогой добраться до станции или до Вознесенской, главной торговой улицы.
А ему, Фёдору, тогда не повезло. Зачитался на ходу, потому что ранец просто жёг новенький неразрезанный «Шэрлокъ Холмсъ», и сам не заметил, как оказался на чужой территории.
И нарвался на почти такую же толпу, от которой едва унёс ноги. Хорошо, вовремя опомнился и сумел отступить, не потеряв лица. Как смеялся потом папа, «совершил тактическую перегруппировку в тыл перед лицом превосходящих сил неприятеля», но и она бы не помогла — на счастье, из ближних ворот появился дворник, дюжий дядя Степан, отставной унтер, засвистел в свисток, да схватился за метлу. А метла у дяди Стёпы, надо сказать, была отменной длинны и тяжести (многие гимназисты её на себе опробовали, когда пытались через заборы сигать в дяди Стёпиных владениях), и «фабричные» это тоже очень хорошо знали.
Перегруппировку он, может, и совершил, но при этом очень хорошо запомнил их взгляды.
И вот сейчас на него эта компания пялилась точно так же — как на добычу, словно волки на овцу, невесть почему оказавшуюся в самой чаще леса.
Парень в алой рубахе презрительно сплюнул и, сунув руки в карманы, развязной походкой двинулся к Фёдору.
В животе у Феди всё сжалось. Нет, он был не дурак подраться. И дрался в Елисаветинске немало; но всё больше или один на один, или стенка на стенку. А когда против тебя пятеро…
Он быстро огляделся. Как учил папа — «всё, что угодно, может стать оружием. Штакетина. Камень. Любая палка. Главное — успеть подхватить».
Но, увы, здесь, похоже, совсем недавно прошёлся дворник, прибрав всё очень тщательно.
Он сжал кулаки. Следовало или позорно бежать — или драться, одному против всех.
А чернявый всё ускорял шаг, словно боясь, что лакомая добыча может ускользнуть.
— Эй, мальчик! Да, да, ты. А ну поди сюда. Сюда поди, кому говорю! Ты чего это на нашу улицу явился, да без билета?
— Без какого ещё билета? — выдавил Федя.
— Ой! — схватился за голову главарь. — У тебя билета, значится, нету? А как же без билета ходить, а? Беда! Как есть беда!
Остальные мальчишки дружно загоготали.
— Ну ничего. Мы тебе сейчас билети-то выправим по всей форме…
— Ну-ка, ну-ка, кудась это ты тут собрался на моей улице, а, Йоська?
Городовой вырос, словно из-под земли. Могучий, усатый, руки в бока, пшеничные усы грозно топорщатся, на груди сверкают начищенные значки и медали «за беспорочную службу».
— Пал Михалыч! Ваше достоинство!.. — мигом обернулся поименованный Йоськой парень в алом. — Доброго вам здоровьичка, как службишка, как супружница?..
Слова он выплевывал глумливо, тоже избоченясь. Свита его, впрочем, притихла, прячась за спиной у главаря.
— «Службишка»?! Сопли подбери, да молоко на губах оботри, сосунок, — побагровел городовой. — А ну, живо отсюда! Мотай, покуда в кутузке не оказался!
— Да за что ж меня, сироту горемычную, в кутузку?! — возопил Йоська. — Прощения просим, коль обидел чем, Пал Михалыч! Вот и в мыслях не держал, ей же ей!
— А коль «не держал», — угрюмо сказал Пал Михалыч, — то руки в ноги и давай, проваливай. Мне на моём участке происшествиев не надобно. Давай-давай, пока я добрый.
— Да Пал Михалыч, да как скажете! — Йоська дурашливо-низко поклонился. — Нешто ж мы супротив власти? Как нам, сиротам бедным, сказано, так делаем! Вишь, робяты, не пущают нас в чистые кварталы-то!
— А ну, тараканья сыть, хорош болтать! — отчего-то совсем рассвирепел городовой. — Быстро отсюда!
Он ловко выхватил из-за голенища казачью нагайку. Йоська извернулся ужом и почти увернулся, но именно что «почти». Его хлестнуло по спине, он взвыл. Бросился наутёк, и следом вся его шайка, мигом исчезнувшая в зарослях вдоль железной дороги.
— Ишь, крапивное семя, — зло прорычал полицейский. — Так и лезут из-за чугунки, так и смотрят, чего б стянуть!.. А мы отвечай!.. Сечь их всех, да как следует, чтобы знали!..
Федор помалкивал и вообще очень старался сделаться невидимкой, словно в романе Уэллса.
Городовой в последний раз всхрапнул, крякнул, утирая усы, и мрачно уставился на Федю.
— А ты, барчук, шёл бы домой. Нечего тебе тут болтаться. Хорошо, что я рядом случился, а то б оставили тебя без копейки. Обтрясли б, аки яблоню.
— У-у меня денег-то и нет совсем… — кое-как выдавил Федя.
— Ещё того хуже. Избили б до потери сознания. Они ж даже не как уголовные, у тех какие-никакие, а понятия наличествуют. А этот со своими — шпана, одно слово!.. ладно ещё свинчаткой отоварит, может и ножом пырнуть. Одно слово — Йоська Бешеный! Давно б следовало ему в колонию для малолетних отправляться, да никак не уловим. Ловок, тараканья сыть!.. Ладно, барчук, ступай домой. Где живёшь-то, кстати?
— Николаевская, 10, — отрапортовал Федя.
— Как раз граница моего участка. Ну, бывай, барчук. Ещё свидимся, на Рождество да на Пасху светлую…
Федя, как мог, поблагодарил городового Павла Михайловича. И, хотя понимал, что тот Федю спас от немалых неприятностей, было ему как-то не по себе. Зачем полицейский стал стегать этого Йоську? Как ни крути, тот ведь ничего ещё сделать не успел. Зачем же так? Полиция — это закон, так папа всегда учил, и так Федя верил. Одно дело, какой-нибудь дед Пахом на соседней улице в Елисаветинске, к которому мальчишки вишни обтрясывать лазали — ну, тут понять можно. А полиция?..
…Домой Федор добрался хоть и в сомнениях, но безо всяких приключений. По здравому размышлению, решил ничего никому не рассказывать — мама только зря волноваться станет, сестрица Вера отпустит какую-нибудь ехидность; в общем, хлопот не оберёшься.
И потому промолчал.
…Дома всё сошло благополучно, даже врать не пришлось. Где был? — гулял. Что видел? — дорогу железную видел, в лавки зашёл поглазеть. Всё хорошо? — Всё.
А два дня спустя маму «с чадами и домочадцами» позвала в гости письмом та самая Варвара Аполлоновна Корабельникова. На вечере, как говорилось, будут полковые дамы, «а также и иные». Мужей не звали.
Письмо было «чрезвычайно любезно», мама очень обрадовалась. Феде был учинён ещё один допрос — где и как он сумел познакомиться с такой важной персоной в женском обществе Гатчино.
После чего все принялись собираться.
Выглядело это, в общем, как малый самум, пронёсшийся по квартире. Федя надеялся отсидеться у себя в комнате, но был отыскан, схвачен, и послан «приводить себя в порядок», как положено «молодому человеку приятной наружности».
После всех лишь трёхчасовых сборов, что для мамы, Веры и Нади было очень быстро, они все загрузились в пролётку. Ехать до Бомбардирской, 11 всего ничего, но идти пешком? — Боже упаси!
Дом Корабельниковых оказался изящной деревянной дачей в два этажа с мезонином, по углам элегантные башенки. Балконы с гнутыми перилами, а позади — густой сад.
Варвара Аполлоновна самолично вышла их встречать. Рядом с ней, нарядная и очень серьёзная, стояла Лизавета. Правда, стоило матерям погрузиться в обряд взаимных представлений, как Лиза подмигнула Феде, едва заметно улыбнувшись.
Потом был представлен молодой человек, Валериан, в форменной университетской тужурке, затянутый в талии так, что Феде показалось — он сейчас переломится. Валериан оказался кузеном Лизаветы, университетским студентом, и галантно предложил руку Вере.
Надя закатила глаза.
Вечер начался.
Как-то оно само собой получилось, что вскоре взрослые собрались вокруг рояля, а «дети» — то есть Федя и Лизавета — уже сидели на больших качелях, устроенных во дворе. Быстро темнело, на веранде горели лампы, прислуга накрывала там большой чайный стол, весело трещало пламя в уличном камине. Ветер шелестел тихо в кронах, словно нашептывал: «Радуйся! Радуйся!»; а они с Лизой болтали обо всём на свете так, словно знали друг друга сто лет.
Из раскрытых окон веранды доносилась музыка, кто-то играл вступление к «Мой костёр в тумане светит», мужской голос начал первый куплет, а Лизавета вдруг хихикнула в кулачок.
— Кузен Валериан исполняет. С таким гонором, точно Шаляпин. А сам детонирует всё время!
Для Феди слово «детонирует» означало только и исключительно подрыв взрывчатого вещества; он недоумённо уставился на Лизу, но та уже неслась дальше:
— И вообще, это женский романс! «На прощанье шаль с каймою // Ты на мне узлом стяни», мужчины шали не носят!.. Нет, слышишь, слышишь?! — и она аж схватила Федю за руку, — детонирование какое?
Федя ничего не слышал, но на всякий случай кивнул.
— Я тоже петь люблю, — гордо объявила Лизавета. — И на рояле играю. И ещё на скрипке.
В Федином представлении скрипка была орудием пытки, каковым их в Елисаветинске вечно изводил учитель музыки. И вот тогда, Бог знает почему, но Федя Солонов рассказал Лизавете Корабельниковой о стычке с Йоськой Бешеным. О том, как забрёл к железной дороге — на самом деле совсем недалеко от дома! — и как нарвался на Йоську с его командой.
Лиза слушала его хорошо. Не ойкала, не охала, не советовала «немедля всё сообщить взрослым».
— Йоська Бешеный — кто ж его не знает… — очень деловито сказала он, как только Федор умолк. — Отпетый, про таких говорят.
— Да откуда ж ты его знаешь? — поразился Федя.
— Во-первых, старшие классы рассказывали. Он в слободе верховодит, никого просто так не пропустит. И глумиться любит. Один… — тут Лизавета опустила глаза, — один знакомый гимназист, Женя Филиппов, бедный толстячок, Йоське попался, так тот Женю на колени поставил, чтобы тот пощады просил. На колени поставил, карманные деньги отнял, но бить не стал, так, пару тумаков отвесил.
Во-вторых, он у нашей классной дамы портмоне стащил, да так ловко! А в-третьих, Йоську кузен Валера знает. Только ты его Валерой не зови, не любит страшно. «Валериан, к вашим услугам», — передразнила Лиза, — «Имя даровано в честь римского императора, каковой прославлен многочисленными благодеяниями…» — получилось так похоже, что они с Федором дружно расхохотались.
— Да откуда ж кузен твой его знать может? — вторично подивился Фёдор. Йоська этот получался какая-то местная знаменитость — и Лиза о нём слыхала, и кузен Лизаветин его знает!
— Э! Кузен Валера у нас вольтерьянец, как бабушка говорит. В народной школе учит; там этого Йоську и встретил. Дескать, «очень одарённый подросток», — загнусавила Лизавета, зажав себе нос. — «Но прогнившее самодержавие закрывает таким дорогу» … ой.
— Тихо ты! — зашипел на неё Федя. — А кузен Валера, он… он…
— Ты только не говори никому, — потупилась Лиза. — Он же и впрямь кузен. Мамин племянник.
— Не скажу, — мрачно пообещал Федя. А потом не удержался и добавил: — И никакое оно не прогнившее! Самодержавие наше…
— Ну, конечно, нет! — горячо подхватила Лиза. — Это ж так… мама говорит — «кто в юности не мечтал изменить мир?..». Так не скажешь?
— Не скажу.
— Точно?
— Могила!
— Поклянись! — торжественно проговорила Лиза, соскакивая с качелей и глядя Федору в глаза. — Крест целуй!
Зеленые глаза у неё так и горели.
Федя повиновался. Расстегнул ворот, достал нательный золотой крестик.
— Клянусь, что буду молчать и в том крест святой целую! — трижды перекрестился и поднёс к губам тёплый металл.
— Вот и хорошо, — успокоилась Лиза. — А теперь пошли, сейчас чай подадут. С пирогами, а также с безе миндальным. Кухарка наша, Аксинья, мастерица безе печь. Любишь безе?..
* * *
Мама визитом осталась чрезвычайно довольна. Папа как ни прятался в кабинете, как ни возводил редуты с эскарпами и контрэскарпами из очень важных и срочных документов, а был принуждён к безоговорочной капитуляции и выслушиванию рассказа со всеми подробностями.
Федор уныло выслушал бесконечные славословия кузену Валериану, описания встреченных дам, их туалетов и всего прочего. Скучно и неинтересно. Вот совсем. Гораздо интереснее было — увидится ли он снова с Лизой?
Она могла б стать настоящим товарищем, хоть и девчонка.
А меж тем миновал июль, начался август. Приближались Федины день ангела и именины. Рынок заполнили местные хрусткие огурцы, всевозможнейшая ягода, и лесная, и садовая; битая дичь, сеголетки; клубника отходила, но везли её свежей с севера, как только умудрялись выращивать?..
Квартира приобретала жилой вид. Мама с неизбывным упорством расставляла вазы и книги, кружевные салфетки и прочее; Вера строила коварные планы захвата Фединой комнаты, «тебе ведь всё равно она скоро не нужна будет?». Надя была посажена «подтягивать языки» перед началом гимназического года.
Солонов-младший оказался на какое-то время предоставлен собственной судьбе и это было прекрасно. Можно было забраться с ногами в огромное старое кресло, которое «никуда не вмещалось!» и потому из гостиной оказалось отправлено в ссылку — заполнять угол Фединой комнаты — раскрывать толстый том «Мести „Кракена“», а там…
«— Къ повороту оверштагъ приготовиться!
— Есть, капитанъ!
Мелдонъ Харли пыхнулъ знаменитой на вѣсь Mar Caribe трубкой. Трехпалая рука капитана «Кракена» лежала на эфесѣ широкой абордажной сабли. — Шевелитесь, не то самъ отправлю всѣхъ и каждаго въ рундукъ Дэви Джонса!
— Да, да, капитанъ!
«Кракенъ» шелъ бейдевиндомъ праваго галса подъ всѣми парусами, уходя отъ королевской эскадры. Тяжело нагруженный, онъ не могъ оторваться отъ фрегатовъ сэра Уитчиборо; команда всё чаще поглядывала на капитана — пора уже было что-то предпринимать!..
— Ложимся на бейдевиндъ лѣваго галса. Всѣ бомъ-брамсели взять на гитовы и гордени, гафъ-топсель убрать!.. Стаксели между гротами спустить! Шевелитесь же, черти!
И для вящаго вразумленія команды, капитанъ выпалилъ въ воздухъ изъ огромнаго пистолета…»
Как же это было прекрасно: мчаться по лазурной глади далёких прекрасных Кариб, стоя за штурвалом верного, как смерть, «Кракена», прикидывая, когда вражий флагман окажется достаточно близко, чтобы решить дело одним решительным абордажем!..
— Федя! Хватит уже пялиться в книжку, иди погуляй! — заглядывала к нему мама. Слишком долгое чтение она не одобряла, особенно — «всяческих бандитских историй».
Федя вздохнул, отложил «Кракена», поплёлся к двери. Верно, вид он имел совсем несчастный, потому что мама вдруг расщедрилась, выдав ему двугривенный.
С каковым двугривенным Федя и был отпущен — пройтись до Соборной улицы, что от проспекта Павла Первого до городского собора. Там располагались все лучшие магазины, играл граммофон в «Кафе де Пари», и имелось там, в доме №1, заведение купца Антонова под вывеской «Русская булочная». Кроме булок, подавали там отличный кофе — и турецкий, и гляссе, и всякий. Мороженое подавали тоже, самое разное. Вот туда-то Федя и направлялся, пребывая, понятное дело, в самом лучшем расположении духа.
Он поднимался по Елизаветинской улице, пересёк Багговутскую. Здесь начинались большие участки «старых дач», под раскидистыми кронами, с акациями вдоль фигурных заборов. Дворник в белом фартуке с ярко начищенной бляхой проводил Федора подозрительным взглядом — не задумал ли какую каверзу? — и вновь зашаркал метлой.
Но даже это получалось у него как-то… музыкально, что ли. Шрррр-шр! Шрррр-шр!
Федор завернул за угол, на Бомбардирскую (Лиза жила совсем рядом; эх, ну что им стоит столкнуться вот прямо сейчас?..), и —
— Со свиданьичком, барчук! — раздалось насмешливое.
Федя крутнулся, машинально сжимая кулаки. Спина уткнулась в жёсткие штакетины забора. Эх, эх, раззява, размечтался, разнюнился!.. Думал, далеко от «чугунки» да от слободы — и никто тебя не тронет?
Перед ним пританцовывал на носках всё тот же Йоська Бешеный. Форсистый, сапоги гармошкой, блестят, рубаха навыпуск, кепка сдвинута набекрень, а губы расшелепил, чтоб блестел бы золотой зуб, и пялился он, Йоська, «лыбясь», прямо Фёдору в глаза; ну, а рожа у него была ну совершенно премерзостная.
. Приоделась и его команда, более не напоминая оборванцев со дна городских трущоб.
— Со свиданьичком, грю! — продолжал Йоська, не вынимая правой руки из кармана. — Шо молчишь, барчук? Язык проглотил? Ты мне должен, забыл? Через тебя ни за што, ни про што нагайкой отхватил!..
Пока Йоськина свита не успела перекрыть Феде все пути к отступлению, ещё можно было бежать, но «Солоновы не бегают». Вот почему-то Федя твёрдо знал, что нет, бежать нельзя.
Можно было упасть на колени и просить пощады — как тот гимназист Филиппов, о котором рассказывала Лизавета, но «Солоновы не стоят на коленях».
«Если тебя окружили», — наставлял папа, — «постарайся сбить с ног крайнего, тем самым открыв себе дорогу…»
Нет. Не побегу.
— А он, Йось, обделался, поди! — загоготал конопатый парнишка примерно одних лет с Федей. — Ты, зассыха! Карманы выворачивай!
— Фи, как некультурно, Утюг! Так только бандиты с большой дороги выражаются! — Йоська наморщил нос. — Пусть сперва прощения попросит. Как тот жирняга. Помните, как плакал да в ногах валялся?.. А потом…
— А потом уже карманы! — пискнул самый мелкий шкет. Ему на вид было лет восемь, и уж его-то куда более рослый и крепкий Федя бы свалил, однако пацаненок предусмотрительно прыгал у Бешеного за спиной.
— А потом уже карманы, — согласился Йоська. — Ну, давай, барчук! На коленки встал, быстренько!..
«Солоновы не встают на колени».
Федя не знал, откуда это явилось, оно просто было, и заполнило его всего горячей, кипящей волной.
«Солоновы не встают на колени!»
А если драка неизбежна, то бить надо первым. Это Федор отлично усвоил ещё в Елисаветинске.
— Шо, таки не встанешь? — удивился Йоська. А потом он выхаркнул Феде в лицо какие-то грязные и злые слова, насчёт его, Фединой мамы; слова настолько грязные и злые, что Федор их даже не запомнил; а ещё потом просто размахнулся, картинно, занося правую руку далеко назад; и тут Фёдор, недолго думая, коротким прямым правой двинул Йоське прямо в нос.
Двинул хорошо. И попал — ещё лучше. Голова Йоськи дернулась назад, кепка слетела, а Федя, ничего не видя в багровой ярости, кроме ненавистной физиономии, ударил снова, прямым левым. Он попал и второй раз, в скулу, Йоська на миг потерял равновесие, чуть не шлёпнувшись на спину. Но — ловко извернулся, и сам уже кинулся на Фёдора, несмотря на закапавшую на рубашку кровь. Правую руку он быстро сунул в карман, и хитро замахнувшись, вдруг резко поменял направление, коротко ткнув гимназиста Солонова в подбородок.
Боль ослепила, удар отбросил Федю назад, однако на ногах он удержался — благодаря доскам забора.
Он уже ощущал что-то тёплое, струящееся по шее, однако замахнулся снова.
Где-то рядом заливисто раскатилась трель свистка. Кто-то гневно крикнул; и кто-то из Йоськиной своры завопил «Атас!»
И все они кинулись врассыпную.
Но Федя этого уже не очень видел, потому что к нему подбежал какой-то офицер в форме, дворник в сером фартуке; чьи-то руки подхватили его, кто-то быстро сказал:
— Рассечение, глубокое…
— Позвольте, голубчик, я врач… — Федора вертели, словно куклу, — Так, быстро, к нам, в госпиталь!..
* * *
…В общем, переполох получился ужасный. Молодой подпоручик, первым спугнувший шайку, оказался папиным сослуживцем; он-то и протелефонировал полковнику Солонову.
В госпитале, что помещался совсем рядом, здесь же, на Соборной, рану обработали и зашили. Первым появился папа, бледный, но спокойный. Быстро осмотрел вместе с доктором шов, кивнул, сжал Феде плечо и сказал только одно слово — «молодец».
…Уже потом, когда Фёдора привезли домой, он узнал, что в кулаке Йоська держал тяжеленую свинчатку, грань которой и рассекла подбородок; рассекла глубоко, до самой кости.
Дома, конечно, все рыдали. Ну, кроме папы. Рыдала мама, рыдали добрая сестра Надя с нянюшкой Марий Фоминичной; сестра Вера, как ни пыталась крепиться, а тоже разрыдалась, да так, что пришлось ей давать нюхательных солей.
Пришли несколько полицейских чинов, записали показания. Федя не стал говорить, что уже сталкивался с Йоськой — зачем? Ещё выйдет неприятность городовому Павлу Михалычу, а ему, Федору, это разве нужно?
…Бешеного искали. Однако он, не будь дурак, в тот же день и исчез — как сквозь землю провалился. Не видали его и в слободе за железной дорогой, и на деревенских рынках, и вообще в округе. Скрылась с ним и его шайка.
Зато какой был повод погордиться перед Лизаветой!..
Конечно, мама не могла не пригласить всех в ответ. И, конечно, Варвара Аполлоновна не могла не явиться вместе с Лизаветой.
Лиза выслушала Федин рассказ, разинув рот и прижав ладошки к щекам — так и просидела, пока он не договорил.
— Ты такой молодец! И не испугался!.. Я бы со страху умерла, только этого Йоську увидев!..
Федя немедленно расправил плечи, ощущая в себе силы сразить десяток подобных йосек.
И, в общем, как-то оно само получилось, что отправились они в ту самую «Русскую булочную», где подавали лучшее во граде Гатчино мороженое. Благо были каникулы, Федор вообще ещё нигде не числился, и кричать им вслед дразнилки про «тили-тили-тесто, жених и невеста!» было некому.
* * *
…Катились цветными шариками под горку августовские дни, шумные и изобильные. Кончалось лето, для Феди — счастливое и радостное. Даже заживавший рубец не подбородке, при одном взгляде на который мама вздрагивала, а нянюшка охала и крестилась — даже он ничуть ему не докучал, напротив. «Шрамы украшают мужчину».
А потом настало то самое утро.
[1] Мама, всё будет хорошо (фр.)
[2] «А чего ты, Вера, со мной в спальне не хочешь?» (фр.)
[3] Газовые плиты, в общем подобные нашим современным, появились во Франции ещё в 1857 году. В нашей истории к 1914 году 10 тыс. квартир в центре Санкт-Петербурга имели газоснабжение, газовые плиты и газовые водонагреватели.
[4] Хвольский, Орест Данилович (*1852-†1934)— выдающийся русский физик и педагог, автор фундаментального «Курса физики» в пяти томах, впервые изданного в 1897-1908 годах.
[5] Прелюдии А.Н.Скрябина считаются технически сложными в исполнении, особенно для непрофессионального пианиста.
[6] Ник Картер — герой популярных детективных историй, подобный Нату Пинкертону. Впервые появился в 1886 году. Публиковался в виде еженедельных выпусков «с продолжениями», дешевыми массовыми изданиями.
[7] «Пожалуйста, садитесь, мадемуазель» (фр.)
[8] «Как давно вы приехали, дорогой месье Солонов?» (фр.)
Взгляд вперёд 1
25-ое октября 1914 года, дворец «Северный Палас» князя императорской крови Сергея Константиновича Младшего, окрестности Гатчино
— Рота! Слушай мою команду! Занять позицию — окна первого этажа! Стрелки-отличники, команда Слона… то есть Солонова — на второй! Рассыпаться! Огонь только по моему свистку! Солонов — твоих это не касается!Резкий и злой голос — Две Мишени командовал отрывисто, уверенно, словно на корпусном стрельбище.
— Цинки вскрыть! Оружие зарядить! Шевелитесь, здесь вам не высочайший смотр!
…Второй этаж, нам на второй этаж, это ж мы — «стрелки-отличники», они же — «команда Солонова». Собранные с бору по сосенке из старших возрастов лучшие стрелки Корпуса.
Фёдор взлетел по ступеням — широченная лестница вела из залы первого дворцового этажа на второй, где вдоль всего фасада протянулась галерея, от конца до конца здания пройти можно.
— Слон! Командуй! — крикнул кто-то.
Окна уже выбиты, тянет октябрьским холодом, проёмы кто-то успел заложить мешками с песком, молодцы. Внизу — огромный, до самого горизонта тянущийся, парк — посыпанные песком аккуратные дорожки, белые беседки на островках посреди искусственного озера, перекинутые над протоками изящные мостки. Лес вдалеке; левее, к юго-востоку, где прятался городок Гатчино — многочисленные дымы.
Нет, про это я думать не буду, прикрикнул он на себя. Не буду думать, что сейчас там горит, что с дворцом Государя, что с родной Николаевской, что с Бомбардирской, что с домом №11 на оной…
«Командуй!» Командуй, Слон, и забудь обо всём.
— Миха, Лихой! Сюда, — Фёдор указал на первое из огромных, до самого потолка, окон. — Варлам, Стёпа — вы следующие. Бушен, Севка — вы дальше, через одно. А я тут, в середке…
Пары ему уже не было, потому что восьмой из «стрелков-отличников», долговязый Юрка Вяземский по прозвищу, само собой, «Вяземь», остался там, в пакгаузах у станции. Станцию они взяли, её занимала сейчас надёжная казачья сотня, противник же…
Противник быстро понял, что к чему, и начал обходить их сводный полк с фланга. Но они успели сюда, в «Северный палас» первыми.
В галерее валяется перевёрнутая мебель, подушки на диванах исколоты штыками, многие картины сорваны со стен, рамы изломаны, холсты — изорваны…
Варлам горестно вздохнул, на всё это глядя — он всегда мечтал быть художником, прекрасно рисовал, охотно писал портреты приятелей по классу и наставников. Даже Двум Мишеням как-то подарил.
Пока суть да дело, Фёдор высунулся наружу, на балкон, со своим карманным анемометром. Конечно, едва ли Две Мишени даст команду стрелять с таких дистанций, но всё-таки.
И, едва он откинул крышку приборчика, как заметил — там, вдалеке, где кончался сизый пригородный лес и начинался дворцовый луг, где стояли птичники и оранжереи, из зарослей поднялась широкая цепь крошечных фигурок, почти совсем неразличимых с такого расстояния.
До чего же быстры, с досадой подумал Солонов. Вскинул к глазам бинокль, подкрутил верньер — слава Богу, это немцы, наступают немцы, в кургузых своих мышино-серых шинелях и шлемах с дурацкими стальными навершиями.
Однако следом за мышино-серыми появились и наши родные, длинные, правда, почти выцветшие, и сердце Фёдора упало.
Никак не привыкну. Никак…
— …Товсь! — донеслось снизу зычное.
Две Мишени не отдал им, «стрелкам-отличникам», никаких особых приказов. Оно и понятно, они старшие, ему хватит заботы с младшим взводом. Огонь по свистку, а остальное сами.
Мышиные и желтовато-серые шинели меж тем довольно споро растянулись ещё шире, насколько позволял луг. Из зарослей показал тупое рыло броневик, за ним ещё и ещё. Фёдор вновь вскинул бинокль— да, точно, тяжёлые «мариенвагены», полугусеничные, да не просто так, а с миномётом в открытых кузовах.
Миномёт — это плохо, донельзя…
Три, четыре, пять — пять пятнистых бронемашин за цепями. И чем их доставать? Одними гранатами?
И помощи просить не у кого. «Сводный полк» — одно название, что полк; казачья сотня, сотня самокатчиков, полурота «павлонов»[1], три десятка дедушек — дворцовых гренадер, помнивших, наверное, ещё Таврическую войну, десятка два жандармов, городовых и полицейских, кто избежал ярости толпы в самые первые дни мятежа, и…
И они. Александровские кадеты.
Но их, увы, тоже совсем мало. Самая старшая, первая рота, рота, где Федор Солонов и состоял «кадет-вице-фельдфебелем», почти в полном составе отбыла в Петербург с начальником корпуса и от них не было ни слуху, ни духу. С ней же отправилась и вторая, годом младше.
Третья и четвёртая роты развернулись к станции Павловской, перекрывая кратчайшую дорогу на Петербург. А вот пятая, те, кому тринадцать-четырнадцать, в глаза Федора — малышня, кому только в салки играть на корпусном плацу — они все здесь, семьдесят мальков, лежат, пыхтят, устраиваясь у бойниц…
Шестая и седьмая, самые младшие, должны были эвакуироваться с преподавателями-гражданскими по Балтийской ветке; в мастерских нашёлся один-единственный исправный паровоз, а на грузовой станции — несколько платформ, куда пацанов и должны были погрузить.
Если всё хорошо, то они уже должны подъезжать сейчас к Дудергофу. Там — во всяком случае, по слухам — имелись верные войска.
Правда, а что делается дальше, ближе к столице и к ней самой — никто не знал.
И лучше сейчас об этом даже не думать.
Федор отогнал непрошенные мысли. В конце концов, он вице-фельдфебель или нет?! И про Юрку Вяземского, застывшего на холодной октябрьской земле лицом вниз, в луже тёмной крови, он не будет думать тоже.
Но это получалось плохо.
…Юрку застрелил молодой мастеровой, в замасленной телогрейке и рабочей кепке, засевший в крепком месте, возле узкого продуха под крышей кирпичного пакгауза, когда разгорячённые кадеты вслед за казаками ринулись через площадь. Мастеровой мог бы спрятаться и отсидеться, черта с два бы его там наши, в огромном складе; однако он открыл огонь и хорошо ещё, что не слишком метко.
Длинноногий Юрка бежал впереди всех. И — ноги ему словно верёвка подсекла: рухнул замертво, беззвучно, не успев даже застонать.
В тот проклятый продух кадеты всадили, наверное, полсотни пуль. Чья достала мастерового — само собой, никто не узнал. Но, когда его вытащили наружу, он был ещё жив, упрямо и бессмысленно цеплялся за жизнь.
Две Мишени склонился было над ним — да только махнул рукой, не жилец, мол.
Мастеровой был совсем молодой, а пальцы, что судорожно скребли утоптанную землю — уже все мозолистые, натруженные, в свежих царапинах и застарелых шрамах.
И единственное, что он успех прохрипеть, пока не обмяк и не отошёл — это «Долой самодержавие».
Долой самодержавие…
Федор видел, как рука Двух Мишеней дёрнулась было к маузеру — и замерла. А потом потянулась — опустить мёртвому веки.
…На первом этаже царила мёртвая тишина. На втором «стрелки-отличники» устраивались поудобнее, с ухваткой и форсом уже «бывалых солдат».
Да, теперь так — кто первый бой прошёл, тот уже «лихой», кто после второго выжил — «ветеран», ну, а с тремя за спиной — годен фронтом командовать, во всяком случае, в собственных глазах.
Пока ещё противник был очень далеко и многие в его цепях даже не взяли винтовки на руку. Шагали в полный рост, спокойно, экономя силы — очевидно, они ещё утром нащупали фланг оборонявшегося полка и теперь готовились одним ударом прорваться, наконец, к столице.
— А что черта с два вам! — вслух бросил Фёдор.
Опустился на колено в «своём» окне, примерился к бойнице, устроил себе лежбище. Пока враг не подошёл совсем близко, стрелять он станет лёжа.
Приготовил снаряжённые обоймы. Заботливо отделил снаряжёнными обычными патронами от тех, что с бронебойными. Приник глазом к окуляру прицела — волосяные линии перекрестья сами легли на один из «мариенвагенов». Далеко, конечно. Даже эти новые пули, где сердечник — не просто из стали, но из карбида вольфрама, не возьмут…
Пока так рассуждал, пока готовился — глянь, а цепи-то уже прошагали меж тем весь луг; отплёвываясь клубами сизого дыма, ползли следом «мариенвагены».
Сколько ж их тут наступает, этих, которые за это, как его, «Временное Собрание»? Никак не меньше полубатальона — на одного нашего почти десять. Хорошо ещё, что из цейхгауза, сбив замки, сумели забрать новенькие, в масле, «фёдоровки». Дальность стрельбы у них не та, конечно, как у «маузеров» или наших мосинок, но зато каждый — почти как ручной пулемёт. Что, собственно, и позволило взводу взять вокзал практически без потерь.
Отвратительное слово. «Практически» — это если «не считать» Юрку.
Панцервагены с миномётами, конечно, не попрут прямо к нам под гранаты, лихорадочно думал Фёдор. Остановятся… скорее всего во-он сразу за тем мостиком — да и начнут поливать. Эх, эх, дворец-то, как же он? Картины, скульптуры… паркет драгоценный, лепка… красота ж такая, а они его — минами!..
Цепи наступавших меж тем оставили луг позади, и поневоле сбились, скучились на узких извилистых дорожках и мостках.
— Команда! Цельсь! — вполголоса приказал Фёдор своим. — Искать офицеров! Пулемётчиков! Если броневики дуром сунутся — по возможности, поражать экипаж и расчёт, кузов у них открытый, щели широкие!
— Есть, господин кадет-вице-фельдфебель! — это рыжий Пашка Бушен, вечно он дурачится. Уж сколько Две Мишени с ним бился, а ничего сделать так и не смог.
— Фёдор!
О, вот и сам Две Мишени, лёгок на помине.
— Прицелились? Готовы?
Тяжело дышит-то как…
— Так точно, господин подполковник!
— Тогда начинай. Как дашь залп, и я свистну остальным.
У «федоровки» с нормальным, не японским патроном прицельная дальность двести саженей, и по всему уже можно стрелять.
— С Богом, братцы, — выдохнул Две Мишени. Снял фуражку, широко перекрестился, и пошёл вниз, ко младшему взводу, на первый этаж.
— Все готовы? — совсем не по уставу и шёпотом спросил Фёдор.
— Угу.
— Да.
— Как есть готовы, господин кадет-вице-фельдфебель!
— Тьфу на тебя, Бушен! — и Фёдор сам, невольно подражая Двум Мишеням, перекрестился. Взял винтовку, вжал приклад в плечо; оптика послушно явила перебегающие всё ближе и ближе фигуры, ага, на мостике целая толпа, а это никак офицер, да, размахивает люгером, командует…
— Ап! — выдохнул Фёдор и палец мягко надавил на спуск.
…Офицер в длинной шинели и германском полевом шлеме взмахнул руками, выронил пистолет и с какой-то нелепой картинностью перевалился через узорные перильца, прямо в неглубокую воду парковой протоки.
Свисток, резкий, режущий — и сразу часто-часто выстрелы снизу, рассыпная дробь! — резкие, частые, «фёдоровки» огрызаются зло и быстро; патронов много, полные подвалы, жалеть их нечего — вообще ничего не жалеть, ни патронов, ни гранат, ни себя самих!
Наступавшие смешались, кинулись кто куда, вперёд, назад, в стороны; парк вроде бы и густой, а как бежать — так некуда, на каждое укрытие по три желающих.
— Одиночными! Только одиночными! — проревел внизу Две Мишени.
Фёдор поймал в перекрестье пулемётный расчёт, пытавшийся установить свой MG08 в беседке. Упреждение – выдох – спуск, и первый номер падает, бессильно повиснув прямо на ограждении.
Часто, хотя и нестройно, захлопали ответные выстрелы. Неприятель залёг. В обычной войне погнали бы вестового — или, если технически продвинуты — дали б знать через полевой телефон, вызывая артиллерию по засевшему в твёрдом месте противнику. Но у этих своя артиллерия под боком — миномёты в броневиках. Конечно, это относительно лёгкие «ланцы», дальность их невелика, по паспорту двести саженей и, чтобы добросить до дворца, броневикам придётся и в самом деле встать под обстрел. Во всяком случае, он, Фёдор, и его команда вполне смогут.
Так и случилось. Цок, цок, шпысь — пули врезались в штукатурку вокруг окон, отлетали целые её куски, иные залетали внутрь, пронесясь над завалами из мешков с песком, взвизгивали настырно и противно. Фёдор поймал себя на том, что постыдно, как считалось у них, пригибает голову выругался, стиснул зубы и постарался поймать в прицел ещё одного пулемётчика, азартно садившего длинными очередями прямо по фасаду дворца.
Молодой, неопытный. Ствол быстро перегреется от такой стрельбы. Ага, и высовывается ещё, совсем дурак!..
Вскипал азарт. Перед тобой не человек, тварь Божия, созданная по образу и подобию, а ловкая и быстрая мишень, в какую трудно попасть. Трудно, но нужно.
И Фёдор попал, хоть и не с первого выстрела. Вражеский пулемётчик просто ткнулся лицом в землю, дьявольская машина замолчала. Конечно, найдутся другие, но, может, теперь поостерегутся?..
Первый из броневиков меж тем подъехал к протоке, медленно и словно неуверенно пробуя доски мостика. Ну, давайте же, так и хотелось завопить Фёдору. Завалитесь, как есть завалитесь!..
Нет, хитрые, гады, сообразили, додумались! Ревя и окутываясь сизым дымом, «мариненваген» подался назад. Застыл, и Фёдор увидел, прижав к глазам окуляры, как засуетились в открытом железном кузове. Борта высокие, видны только мелькающие головы в касках — тяжеленые германские штальхельмы с острым навершием, последней модели, что должны держать винтовочную пулю — но ничего, прошибу! Бронебойным-то патроном — не могу не прошибить! А если и не прошибу — шею супостату всё равно переломает!
И прошиб. Как раз, когда первая мина выпорхнула из короткого дула, взмыв по крутой дуге и так же круто низринулась вниз.
Ах, черти!..
Султан разрыва встал саженях в десяти перед фасадом; осколки хлестнули по стенам, вспороли мешки баррикад, тонкими струйками, словно кровь из ран, потёк кое-где песок.
Мастера… это не «фрейкорпс», не «добровольцы Гинденбурга», это кадровая армия. Надо же — сподобились мы чести!..
Справа и слева то и дело стреляли другие из его команды и — Фёдор знал — редкая пуля уходила у них в молоко. Второй броневик тоже подобрался было к первому, но первым командовал кто-то толковый и дал приказ выйти из-под обстрела.
Фёдор успел пальнуть ещё дважды — один раз попал, один промазал и чуть не взвыл от досады. «Мариенвагены» пятились, пехота противника залегла, не выказывая никакого желания подниматься, бой становился затяжным, когда все осторожничают, не кидаются в атаку в полный рост, а ждут, пока свою работу сделают снаряды или, как у нас сейчас, мины.
Следом за ним по отползшим броневикам стали стрелять и остальные. Две Мишени командовал внизу, младший взвод азартно палил, не давая врагу поднять голову. На открытых местах остались десятка два тел — молодцы малыши-салаги, метко били.
Но ты, Слон, Фёдор Солонов, вице-фельдфебель-кадет, должен соображать вперёд, на будущее. Сколько они тут просидят? Понятно, почему противник попёр именно сюда — «Северный Палас» стоит на перемычке меж естественными и искусственными озёрами, окружён болотами, каналами, шлюзами, ручьями и речками, в том числе и весьма глубокими. Дворец и парк, словно пробка, затыкают прямую дорогу к столице, и их уже не обойти.
А их тут немного не дотягивает до сорока. Три десятка из младшего взвода, семеро из «команды Солонова», да ещё Две Мишени. Его, конечно, за десятерых посчитать можно, но всё-таки!..
В заплечных мешках найдутся сухари и консервы, дворец бандиты окончательно разграбить не успели, по большей части удовольствовавшись винными подвалами, ну и походя переломав, перепортив попавшееся им на пути; что-то съестное наверняка найдётся в погребах, как нашлись патроны у запасливого князя; как им удержаться, как не пропустить врага к столице?..
[1] «Павлоны» — прозвище юнкеров 1-го военного Павловского пехотного училища в С.-Петербурге.
Глава 1.1
Александровский кадетский корпус, главное здание.
1-ое сентября 1908 года, Гатчино
-- Ну, идёмте, сударь мой Ѳедоръ Алексѣевичъ, — сказал папа. Не просто «Фёдор Алексеевич», а именно «Ѳедоръ Алексѣевичъ», спутать было невозможно. Тот самый звук, передаваемый «ятью», якобы давным-давно исчезнувший. Хотя как папе это удавалось, Фёдор так понять и не мог. Но вот когда «по-старинному» — знал всегда. Так папа обращался к нему редко, только в особых случаях, ну, вот таких, как сегодня.
Вот только что, совсем недавно, его обнимали мама и сёстры, а у парадного уже ждала коляска. Небольшой спокойный городок, Гатчино под Санкт-Петербургом, резиденция его Императорского величества государя Александра Третьего, только-только начал просыпаться. Вернее, только-только начал просыпаться его чистый центр; окраины и соседние деревни давно уже поднялись.
Ѳедоръ Алексѣевичъ Солоновъ, двенадцати лет от роду, послушно, что было ему совсем не свойственно, сел вместе с отцом в наёмную коляску. Было первого сентября одна тысяча девятьсот восьмого от Рождества Христова года и для Фёдора начиналась новая жизнь.
Колёса застучали по булыжнику Николаевской, стихли, выкатившись на новомодный асфальт сперва Ксенинской, а затем Люцевской улиц. Миновали дворцовое управление на углу с Михайловской, свернули налево, на проспект Павла Первого; справа открылся парк.
Проехали по мосту меж Белым и Чёрным озёрами, оставили позади обелиск Констабля[1] и кирасирские казармы, свернули направо по Конюшенной — у Балтийского вокзала посвистывал паровоз, подле Государева павильона уже готовилась к работе монорельсовая дорога[2], что вела к самому Императорскому дворцу.
За вокзалом переехали железнодорожные пути и перед ними открылась зелёная, вся обсаженная белоствольным берёзами аллея — улица Корпусная.
Почти приехали.
Они слезли с извозчика у высоченных ворот литого чугуна, где переплетались цветочные гирлянды и хвосты невиданных зверей. Справа и слева поднимались массивные белые колонны, и на верхушке у каждой уселось по расправившему крылья грифону.
Фёдору показалось, что правый взирает на него и испытующе, а вот левый, напротив, чуть ли не улыбается лукаво, подмигивая при этом ему, Фёдору, каменным глазом.
— Оправьте мундир, Фёдор, — строго, но уже без торжественности сказал папа. — Складки за спину! Берите чемодан. Здесь белоручек не любят.
«Вы» папа говорил Феде тоже только в особых случаях, вот как сегодня.
В самой середине ворот, среди причудливой вязи чугунного литья, красовался герб — русский заострённый книзу щит, поддерживаемый двумя медведями, в алом поле щита — затейливо переплетённые буквы: большая «А» сверху и, пониже её, более мелкие «К» и «К».
Над щитом — золочёная императорская корона.
Александровскiй кадетскiй корпусъ
Славный корпус. Лучший из всех.
Фёдор выдохнул, одёрнул новенький, необмятый ещё мундир, чёрный с карминной выпушкой вокруг нагрудных карманов; плечами ощущалась твёрдость погон, алых с золотым галуном по краям, в 1/8-ую вершка, а на самом погоне — вензель корпуса. Нашивок пока нет, чего нет, того нет, но это дело наживное. Только на рукаве — одна галунная «шпала», знак первого корпусного класса. То есть это «первый» он в корпусе, в гимназии или реальном училище, если там же были и три класса «начальных», или «приготовишек», он бы именовался «четвертым».
Оправил мундир, проверил фуражку, из-под которой всё равно лезли непослушные каштановые вихры, по успевшей устояться привычке коснулся свежего розового шрама справа на подбородке, подарка от Йоськи Бешеного, о котором по-прежнему не было ни слуху, ни духу и все полицейские розыски ничего не дали.
Эк, не ко времени вспомнилось! Тут-то, в Корпусе, небось никто драться не даст, папа говорил…
Полосатая будка у ворот, косые чёрно-белые черты, и немолодой уже унтер в ней, в парадной форме, с винтовкой за плечами и целой орденской планкой поперёк груди. Два Георгиевских креста, ого!
Нет, Фёдор, конечно, знал, что Георгиевский крест, если по-настоящему, это у офицеров, а у солдат — «Знак отличия Военного ордена», но все всегда называли это именно «Крестами» и никак иначе.
Караульный ловко закинул винтовку из положения «к ноге» на левое плечо, вытянулся во фрунт, вскинул правую ладонь к козырьку. Папа ответил, улыбнувшись часовому, словно старому знакомому, но ничего не сказав. Фёдор, пыхтя, попытался козырнуть с такой же лихостью, но ничего из этой затеи не вышло — попробуй тут, яви лихость, когда чемодан, кажется, сейчас ему руку из плеча вырвет!..
От ворот начиналась широкая и прямая аллея, обсаженная вековыми липами. Впереди, в её конце, виднелось трёхэтажное широкое здание, классического лимонного цвета с белыми колоннами и фронтонами, высокими арчатыми окнами первого этажа.
По аллее перед Фёдором и папой, всё в одном направлении, шагало немало народа — мальчишки в мундирах, отцы в сюртуках, матери в нарядных шляпках и длинных платьях, девочки, разряженные, словно куклы для бала; много было и военных, офицеров самого разного ранга.
Лето кончилось, кадеты возвращались в корпус, а самые младшие, как Фёдор — вступали в него впервые.
— Не робей, — усмехнулся папа.
Конечно, папе хорошо говорить!.. Он полковник и всё такое, живым вернулся из Маньчжурии, хотя тёмные его волосы сделались совершенно седыми. Отец сегодня в парадном белом кителе, золотые погоны с двумя просветами, однако вместо орденов — планки[3]. Феде почему-то стало вдруг жалко, что даже караульный у входа по уставу надел все награды, а у папы — только ленточки…
Зато справа на белом папином кителе — две красных нашивки за ранения, и мама всякий раз вздрагивает, когда самолично, не доверяя прислуге, берётся чистить папину форму.
И зачем сюда понаехали эти девчонки? Что им тут делать? Воображульки, зазнайки, капризы, насмешницы!.. И даже ведь не обратятся нормально, Федей там, или Фёдором, или Слоном лучше всего, как звали его в классе.
Слон — это потому, что они Слоновы… то есть тьфу! Солоновы. Но в школе первую «о» немедля из фамилии выкинули, и Фёдор сделался Слоном. Не так и плохо, если по сути; а девчонки все — «ах, господин Солонов! Вам понравилась эта соната? Правда ведь, такая чувствительная!» … Чувствительная, ага.
Нет, с мальчишками куда лучше, тут и подраться можно, если что. Ну, заругают потом, конечно, но это ничего. А девчонку даже пальцем не тронь!
Чемодан немилосердно оттягивал руку, Фёдор тяжело дышал, однако изо всех сил старался угнаться за отцом. Полковник Алексей Солонов шагал широко, и не думая сделать скидку для сопящего с чемоданом сына.
Они поравнялись с кадетским семейством, которое тоже двигалось к бело-жёлтому зданию в конце липовой аллеи, но совсем медленно, потому что глава его, офицер с погонами капитана, шёл совсем медленно, сильно хромая и тяжело опираясь на массивную трость. С другой стороны его поддерживала жена, бледная и худенькая, в скромном сером платье и такой же шляпке. Озабоченно поглядывая на отца и отставая на полшага, шла девушка лет, наверное, шестнадцати, совсем как старшая сестра Вера, с длинной пушистой косой. Федор заметил стоптанные её полуботинки, чуть затрёпанные обшлага — семья была небогата, да что там говорить, просто бедна. Солоновы жили неплохо, хотя и не «шиковали», как многие коммерсанты — отцы Фёдоровых соучеников, но сёстрам Вере и Наде носить разбитую обувь или там штопать чулки не приходилось.
Папа замедлил шаг, вгляделся. Хромой капитан, невысокого роста, и тоже в белоснежном кителе, со впалыми щеками, тоже заметил старшего по званию, постарался выпрямиться; девушка отработанным движением подхватила его трость. Ладонь взлетела к фуражке таким отточенным, таким лихим движением, что, глядя на такое, удавились бы от зависти старые фельдфебели из самой лейб-гвардии.
— Павел Николаевич, — сказал папа с лёгкой укоризной, тоже вытягиваясь по уставу и отдавая честь. — Ну что же вы меня-то позорите? Тянетесь, словно рядовой. Да ещё и перед детьми…
Капитан Павел Николаевич рассмеялся, хрипло и очень коротко, одно лишь единичное «Х-ха!»
— Субординация, господин полковник, есть вещь первейшая в армии, о ней забывать никогда не след.
Папа вздохнул, покачал головой. Видно было, что капитан очень устал и рад этой возможности остановиться.
— Без чинов, прошу вас, капитан.
— Слушаюсь, господин полковник! — Павел Николаевич улыбался, но как-то странно, только одной стороной лица. Жена поддерживала его под руку и как-то робко улыбалась папе, дочка смотрела на него с жалостью, а ещё —
А ещё, оказалось, за ними за всеми прятался мальчишка-кадет, тоже в черном мундирчике с одной «шпалой» на рукаве; Фёдор заметил его не сразу, от шёл наискось от них с папой, закрытый своими отцом, матерью и сестрой.
Вид мальчишка имел самый что ни на есть затрапезный. То есть нет, форма-то на нём была самая что ни на есть наилучшая, идеально пригнанная, чистая, из дорогого сукна. Затрапезным был он сам — мелкий, тощий, из стоячего воротника торчала шея, такая тонкая, что казалась веткой, воткнутой в цветочную вазу. И худющий, словно галчонок. Нос большой, уши лопухами. Цыпки какие-то на губах; в общем, паренёк никак не походил на бравого молодца-кадета, каковой перед самим Государем промарширует так, что всем жарко станет.
И глядел он затравленно, словно зверёк в капкане. Затравленно, и даже злобно.
И, как сам Фёдор, тоже тащил чемодан.
А орденов хромой капитан не носил, оказывается, вообще. Даже колодок. И… справа на белом кителе опешивший Фёдор насчитал аж пять красных нашивок. Три тонких, как и у папы, за лёгкие ранения; и две широких, за тяжёлые.
— Субординация субординацией, однако награды вы, Павел Николаевич, не носите, не по уставу… — заметил папа.
— Не ношу, как и любой настоящий маньчжурец не носит, — хрипло бросил капитан. — Пока не смыт позор Мукдена и Ляояна.
«Что он такое несёт?!», возмутился про себя Фёдор. «Так уж и позор! Ну, неудача, но не разгром ведь! Не как пруссаки французов в ту войну!..»
Папа пожал плечами. Дескать, я тоже маньчжурец, однако планки орденские с парадным кителем надел, как и положено. Нам тут фронда ни к чему.
Слово это — «фронда» — Фёдор только что вычитал в романе «Двадцать лет спустя» и очень этим гордился.
— Что же не представите вы меня супруге вашей? — с лёгким холодком сказал папа.
Капитан снова дёрнул лицом, изобразив подобие улыбки.
Супруга и дочь были представлены. На папу жена Павла Николаевича смотрела робко, дочка же — с непонятной Фёдору сердитостью и льдом в глазах. Мальчишка, оказавшийся Константином, старательно попытался представиться господину полковнику по всей форме, но получилось это у него ужасно. Заэкал, замекал, сбился на солдатское «благородие», и то неправильное, потому что полковника полагалось именовать «ваше высокоблагородие».
Папа, конечно, сделал вид, что ничего не заметил, это не его дело.
— Не ждите нас, господин полковник… то есть Алексей Евлампьевич, — усмехнулся хромой капитан. — Нога у меня пошаливает, видать, япошкам предалась, плохо команды слушает!..
— Ничего, Павел Николаевич, — спокойно сказал папа. — Нам не к спеху. Сдача вещей в цейхгауз только через час, а построение и вовсе через два. Некуда торопиться.
Жена капитана — Мария Владиславовна — смотрела на папу совсем странно, прикусив губу. Фёдору стало не по себе, как и обычно случалось, если мама или кто-то из сестёр собирался плакать. Дочка — Софья — предостерегающе положила матери руку на локоть, но та лишь досадливо дёрнула плечом.
— Милостивый государь, Алексей Евлампьевич… я знаю, вы с Павлом были в одном полку…
— Мария! — хрипло зарычал капитан. — Прошу простить, господин полковник.
— А что «Мария»? — вдруг не послушалась жена. — Что «Мария»?! Сколько прошений мы уже написали, а?! Сколько?!
У папы на скулах напряглись желваки.
— Я буду счастлив помочь, сударыня. Чем…
— У вас «орёл» академии Генштаба, — Мария Владиславовна явила изрядное знание отличительных армейских знаков. — Павел говорил, вас из штаба Туркестанских стрелков вскоре на бригаду поставят. Не могли бы вы… — на щеках её играли красные пятна, она говорила быстро, взахлёб, очевидно, страшно стыдясь. Фёдор тоже готов был провалиться сквозь землю — как и сын капитана, тощий Константин. Они обменялись всего лишь парой взглядов, и стало ясно, что проваливаться они готовы были немедленно и вместе.
— Мария! — рявкнул капитан так жутко, что та осеклась. — Совсем забыла, всё, да? Господин полковник награды за позорную войну носит, не стесняется. И за тот бой, где я… где мне… — в горле у него заклокотало, рука судорожно ткнула в красные нашивки, единственные, нарушавшие идеальную белизну кителя.
— Успокойтесь, капитан, — уже совершенно ледяным тоном сказал папа. — Здесь женщины и дети. Прекратите, прошу вас. Если вам угодно поговорить со мной… я всегда к вашим услугам.
— Мои жена и дети, — хрипло проговорил Павел Николаевич, — обо всём осведомлены. Мне стыдиться нечего. Я счёл неуместным скрывать от них обстоятельства моего самого тяжёлого ранения, закрывшего мне… отрезавшего от меня… А вот вы, господин полковник, от вашего сына эту историю, похоже, утаили-с, да-с, утаили-с… Не рассказали, наверное, как я, командир первого батальона в вашем полку выполнял ваш приказ?..
Обмирая, Фёдор взглянул на папу — тот стоял, совершенно белый, и на щеках его играли желваки.
— Капитан Нифонтов, — проговорил он наконец. — Что и как я рассказываю своим детям — это моё дело. Впрочем, поскольку наши сыновья будут учиться в одном корпусе… будьте уверены, я расскажу всё Фёдору. А потом — точнее, сперва, как я понимаю — ваш Константин изложит… иную версию. Что же до меня, то я буду счастлив помочь сослуживцу и ветерану, в решающий момент боя выполнившему приказ, несмотря ни на что. Честь имею, капитан. Честь имею, сударыня, Мария Владиславовна. Честь имею, mademoiselle София. Желаю успеха вам в корпусе, кадет Нифонтов. Идём, Фёдор. Поспешим.
* * *
Они поспешили, да так, что Фёдору пришлось совсем туго. Папа шагал, не поворачивая головы и не оглядываясь; вот зачем-то принялся на ходу стягивать парадные белые перчатки…
— Папа?! — осторожно воззвал Фёдор. Именно «воззвал», но притом именно что «осторожно».
— Ѳеодоръ Алексѣевичъ, — вновь тем же самым голосом, что и у ворот, отрезал папа, — я вам всё расскажу. Не сомневайтесь. Просто сейчас у нас нет времени, история длинная и непростая. Но я вам её расскажу; и даже покажу, на картах, потому что иначе, представьте себе, понять будет трудновато. Что же до бедняги капитана… Он обижен, очень обижен, Федя.
— На вас, папа?
— И на меня, и на дивизионное начальство, и даже на Государя. Капитан Нифонтов обижен на всех, и ему от этого очень плохо, только он сам этого не понимает, — папа вздохнул.
Фёдор не очень понял. Как это «на всех обижен», «ему плохо», а сам при этом «не понимает»? Когда Фёдору было плохо и обидно, он понимал всё наираспрекраснейшим образом.
— Думаю, с Нифонтовым-младшим вы поладите, — вдруг сказал отец. — Не спорь с ним, если он будет… ругать меня, скажем. Он просто повторит то, что ему внушили. Человеку, Ѳеодоръ, легче живётся, когда он может кого-то обвинить в своих несчастьях. Иногда это верно, иногда есть какой-нибудь злодей, жадный ростовщик, нечестный купец, себялюбивый начальник… А иногда и нет. Нет, и всё, а человек ищет, ищет, несмотря ни на что. Понимаешь меня, сын?
[1] Именно так обозначался на дореволюционных картах обелиск, известный нам как «Коннетабль».
[2] Подлинный исторический факт. Подвесная монорельсовая дорога на электротяге была сооружена в Гатчине в 1900 году по проекту русского инженера Ипполита Владимировича Романова, вела от Балтийского вокзала к Императорскому дворцу.
[3] В исторической, нашей России орденские планки в виде колодки, обтянутой лентой соответствующих наградных цветов появились только в 1943 году.
Глава 1.2
Папа смешивал «ты» и «вы», а это значило, что он сам растерян.
— Понимаю, пап. У нас в прошлом году в классе был Мишка Вечеровский, так Феогност Феогностович у него спросит, бывало, «ну что, ученик Вечеровский, не угодно ли вам будет поведать классу, э-э-э, в чём заключалась суть борьбы гвельфов с гибеллинами?»[1], а Мишка только глаза закатит и жалобно так «я не виноват, господин старший учитель, в отпуску был, а дома мне учиться не дают! Это они во всём виноваты!..» и такую историю, пап, завернёт, что диву даёшься!.. Феогност Феогностович как-то слушал, слушал, а потом и говорит — «За художественную силу воображения, ставлю вам, Вечеровский, „удовлетворительно“». Потому как, папа, там и призраки были, и священник, который их изгонять явился, и…
Папа улыбнулся, но одними губами, глаза оставались грустные. Наверное, подумал Фёдор, ему жалко этого капитана Нифонтова, который на всех обижен. Толстый Мишка Вечеровский был смешной, а вот капитан — какой-то жутковатый, и Фёдор сам не знал, от чего шла эта жуть.
— Я тебе всё расскажу, — повторил папа. — В твоё первое же увольнение. Обещаю. А теперь смотри, мы уже почти дошли.
Липовая аллея вливалась в обширный плац перед бело-лимонным фасадом главного корпуса. Плац, против ожиданий Фёдора, оказался не пыльным и не грязным, его покрывал новомодный асфальт, с начерченными на нём белыми и красными квадратами для построений. Справа и слева плац упирался в высоченные живые изгороди, за которыми, знал будущий кадет Солонов, начинался парк, с искусственными прудами, плотинами и каналами.
Сейчас плац кипел. Кадеты и их родители покрыли его весь разноцветной толпой; шляпки женщин, белые и тёмно-синие кители офицеров, чёрные мундиры гражданских чинов, партикулярные платья обывателей.
На широченной лестнице серого камня уже стоял оркестр из старших воспитанников в парадной форме с золотыми галунами, рядом с ними — группа офицеров самого корпуса. Папа наклонился к Фёдору, быстро называя их по имена и чинам.
Чуть в стороне от остальные, на ступенях стоял высокий худощавый подполковник, с острым лицом и впалыми щеками. Вот он на мгновение снял фуражку, открылись короткие густые волосы, совершенно седые, они стояли плотным ёжиком. Как и остальные, он носил белый парадный китель, форменную фуражку, ордена на груди, однако Фёдор, не отрываясь, глядел на его левую щёку.
— Папа… пап, что это? — прошептал он. — Кто это?
— А, ты заметил, — кивнул папа. — Подполковник Аристов, более известный, однако, по прозвищу Две Мишени.
— Д-две м-мишени?
— Да. Ты разве не заметил? У него ж мишени на щеках вытатуированы.
— Господи! — вырвалось у Фёдора, и он аж покраснел — ну точно, как у няни Марьи Фоминичны вышло, стыд-то какой!
— Лихой командир, — одобрительно заметил папа. — Воевал в Туркестане, добивал последних работорговцев, освобождал наших пленников. По долгу службы — сам понимаешь, какой — не раз бывал в Афганистане, как-то угодил там в плен к некоему варварскому племени, которое собиралось использовать его в стрелковом состязании, но сумел бежать и его подобрали наши казаки из миссии в Кабуле. Только тссс! Никогда не спрашивай его об этом, и никому не рассказывай! Все делают вид, что никаких татуировок у него нет. Я слышал, что всё историю он поведал одному лишь Государю, вернувшись. Но офицер он замечательный. Если достанется в ротные командиры, считайте, Ѳеодоръ Алексѣевичъ, что вам очень повезло.
Подполковник Аристов носил на груди, как и папа, значок Академии Генерального Штаба — двуглавого серебряного орла на правой стороне кителя, пара орденов, медаль и — вгляделся Фёдор — знак окончания вот этого самого Александровского корпуса, куда поступал сейчас Солонов-младший.
Орденов у подполковника было два — белый крест св. Георгия четвёртой степени, а рядом с ним, на красно-белой ленте — крест св. Станислава с мечами. Эти ордена Федя хорошо знал, они были и у папы. А ещё у господина Аристова висела медаль «За оборону Харбина» и, надетая явно по случаю торжества, не просто полагающаяся по уставу сабля, а «золотое оружие», шашка с украшенными золотом ножнами и вырезанной на эфесе (знал Фёдор) надписью «За храбрость». На эфесе же был и алый темляк ордена св. Анны 4-ой степени, который почему-то не слишком почтительно именовали «клюквой».
Федя невольно ощутил обиду. Подполковник с мишенями на щеках имел больше наград, чем папа!.. У папы не было золотого оружия, и Анны 4-ой степени не было тоже.
Но потом обида прошла. Папа же всё равно самый лучший, а подполковник этот, надо понимать, хороший человек и дельный начальник, иначе папа бы о нём так не говорил. Наверное, да, хорошо оказаться у такого под командой!..
…Потом было ещё много обычной суеты. Примчались старшие кадеты с пятью «шпалами» и двумя угольниками на рукавах, со множеством значков и нашивок на парадных мундирах, принялись, словно пастухи, сгонять новичков в некое подобие строя. Вещи уже сданы в цейхгауз, и Фёдор тискал в потном от волнения кулаке папой подаренный карманный нож, единственное, что разрешили взять с собой.
Он глядел на других первогодков, высоких и низких, блондинов, брюнетов, шатенов и рыжих; кто-то растеряно озирался по сторонам, высматривая родителей в разноцветной толпе, в море фуражек, цилиндров и шляпок; кто-то, напротив, настороженно косился на будущих товарищей — мальчишки пониже и на вид слабее других; а другие, повыше и поплечистее — напротив, глядели на других сверху вниз, задирая носы, словно уже пытаясь себя утвердить.
Фёдору это всё было знакомо, даже очень, и он знал, что не надо ни сжиматься в комочек, ни задирать нос. Стой просто, стой спокойно, глаз не прячь, не заискивай, но и не обижай никого — самое верное.
— Рота! — вдруг рявкнул подполковник Аристов, тот самый, с вытатуированными мишенями. — В одну шеренгу — влево — по росту — становись!
Он стоял спиной к мальчишкам на белой линии, прочерченной белым прямо на земле, вытянув левую руку на уровне плеча.
Конечно, тут же поднялась ужасная суматоха. Мало кто из кадетов знал, как становиться в строй; знал Фёдор, знал, как оказалось, тощий Костик Нифонтов, ещё несколько ребят. Остальные же толпились, словно цыплята, вдруг оказавшиеся без наседки.
Первым к подполковнику подскочил и впрямь самый высокий кадет, в котором Фёдор сразу же опознал завзятого второгодника и обитателя «камчатки». Был он, наверное, на полголовы выше Солонова и плечи имел раза в полтора шире; вид лихой, «сам чёрт не брат».
После известной толкотни, торопливых «я тебя выше! — нет, я тебя!» — седьмая рота кое-как построилась. Две Мишени терпеливо ждал, никого, не подгоняя; однако, как только они подровнялись и замерли, резко шагнул вперёд, поворачиваясь к ним.
Теперь они стояли, спиной к родителям и родне, лицом к корпусу, оркестру и строю офицеров-воспитателей, что выстроились там, сверкая золотом погон и ослепительной белизной кителей.
Из-за их спин показалась внушительная фигура в парадной генеральской форме, белые бакенбарды, высокий лоб и строгий взгляд, несколько ослаблявшийся, однако, внушительным животом.
Генерал-майор Дмитрий Павлович Немировский, начальник корпуса собственной персоной.
Фёдор поспешил выпятить грудь и ещё больше развернуть плечи, как положено по стойке «смирно». Он ждал долгой и нудной речи, какие любил закатывать их директор гимназии, господин фон Бакен; однако генерал лишь крякнул, провёл ладонью по бакенбардам и, прокашлявшись, зычно начал:
— Молодцы-кадеты! Младший возраст, седьмая рота! Добро пожаловать! Добро пожаловать, новые александровцы! Будет трудно, обещаю, но будет и интересно!.. Вид у вас, вижу, бравый; уверен, знамени и звания нашего вы не посрамите. Слова тратить тут смысла нет, граф Суворов, непобедимый герой наш, воздух сотрясал не замысловатыми руладами, но залпами ружейными да пушечным громом! А сейчас, молодцы-кадеты, на знамя корпуса — смир-р-р-НО! Равнение на середину!.. Оркестр, марш!..
И оркестр от всей души грянул «Маршъ Александровцевъ»»; печатая шаг, из-за угла главного здания показались парадные расчёты кадетов, с офицерами во главе.
Ух, как они шли, отделение за отделением, по четверо в ряд, в белых перчатках, с аксельбантами (серебристые у всех, кроме выпускного класса — у техх золотые), «на руку» взяты короткие карабины, и знамя корпуса плывёт под звуки марша — алый косой крест на белом фоне, а в середине — золотой герб александровцев под чернокрылым двуглавым орлом.
Отделение за отделением, предводительствуемые своими воспитателями, шли кадеты, и, минуя новичков, дружно, со слитным лязгом, вскидывали оружие «на плечо», делая «равнение направо» — то есть на них, новичков, первогодков!
И все господа офицеры вскинули ладони к фуражкам, отточенным движением отдавая честь — им, новичкам, первогодкам!
У Фёдора защипало в глазах. Мимо него маршировал славный Александровский корпус, отдавал ему, Фёдору, честь, принимал к себе, словно говоря — не бойся, ты теперь один из нас. Мы знаем, что ты не подведёшь — ты же не подведёшь, верно? — и потому тебе сейчас салютуют и выпускной класс, и господа офицеры, и твои же товарищи, всего на год тебя старше!.. И, ровно через двенадцать месяцев уже тебе предстоит будет открыть этот парад, с дивной слитностью промаршировав перед смешными и нескладными новичками, не умеющими даже просто в строю стоять!..
Оркестр играл. Корпус маршировал, а новоиспечённый кадет Фёдор Солонов изо всех сил старался не разрыдаться по-девчоночьи.
Сумел. Не разрыдался. Марш завершился, весь личный состав корпуса выстроился перед младшей, седьмой ротой, застывшей прямо посреди плаца. Смолк оркестр; настала тишина.
— Вольно, седьмая рота, господа кадеты! — прокатился голос генерала Немировского. — Младший возраст, на месте! Ожидайте команды!
Остальные кадеты так и стояли, застыв, в строю с оружием, взятым «на караул». Седьмая рота и впрямь стала «вольно», но тут раздалось:
— Седьмая рота, первое, второе, третье отделения! За мной!
Подполковник Аристов взмахнул рукой, легко взбегая по парадным ступеням к широченным дверям корпуса. Следом торопились и новоиспечённые кадеты — безо всякого строя, толпой.
Чуть позади точно так же торопилось второе отделение во главе с капитаном, тоже, как и подполковник, сухим, подтянутым, словно борзая, и Фёдор немедля расправил плечи, снисходительно глядя на них — ха, у нас-то командир — целый подполковник, да эвон какой!
Второе отделение, похоже, всё само уже поняло и взирало на спины товарищей из первого с известной завистью. То же и третье, спешившее следом.
На пороге многие кадеты завздыхали, оборачиваясь и махая родным, по-прежнему толпившимся на корпусном плацу. Многие не увидят их теперь до самых рождественских каникул.
Фёдор тоже обернулся. Папа стоял и махал фуражкой; Федя тоже помахал, надеясь, что папа заметит и поймёт. Живот сжало — всё, начиналась новая жизнь, совсем не похожая на гимназическую!..
А потом кадет Солонов шагнул за порог, и эта новая жизнь началась уже по-всамделишному.
[1] Гвельфы и гибеллины — политико-военные партии в Италии XII-XIV веков. Гвельфы (название произошло от герцогов Вельфов, герцогов Баварии и Саксонии) боролись за ограничение власти императора Священной Римской империи в Италии и упрочение власти римских пап; гибеллины (название от одного из замков — Гаубелинг — принадлежавшего династии Штауфенов, южногерманских королей и императоров Священной Римской империи) поддерживали германского императора. Нет ничего удивительного, что вчерашний военгимназист осведомлён о них — об этом, в частности, говорится в учебнике Д.И.Иловайского «Сокращенное руководство всеобщей и русской исторiи (курсъ младшаго возраста)» (Москва, 1869).
Глава 2.1
1-ое сентября 1908 года, Гатчино (продолжение)
За высоченными двустворчатыми дверьми открылся огромный светлый вестибюль в два этажа. Справа и слева от двойных дверей — дубовые конторки дежурных, и там сейчас стояли, улыбаясь в усы, пара отставных фельдфебелей, с крестами и медалями на груди. Стояли они, вытянувшись во фрунт и отдавая честь кадетам; подполковник Аристов козырнул в ответ, и, хотя он не отдавал мальчишкам никакой команды, все они невольно тоже подтянулись, как могли, «лихо» вскидывая ладони к фуражкам.
Прямо перед кадетами начиналась широкая мраморная лестница, самому Зимнему дворцу впору; она достигала протяжённой площадки первого этажа, разделяясь на два ведущих ещё выше марша, вправо и влево, к широким балконам второго яруса.
Посередине первой площадки, в простенке меж двух полуколонн и огромных расписных вазонов с настоящими пальмами висел высоченный портрет Государя. Его Императорское Величество Александр Третий Александрович строго смотрел поверх окладистой бороды; изображён он был не в парадном гвардейском мундире, а, напротив, в простой полевой форме туркестанских войск, опираясь на винтовку с примкнутым штыком.
Справа и слева от его портрета Фёдор увидел ещё несколько картин поменьше; подполковник Аристов легко взбежал по ступеням, остановился возле вазы с пальмою.
— Прошу внимания, господа, — он улыбался, но взгляд оставался серьёзен. — Мы салютуем Его Величеству, как и знамени корпуса. Здесь, на этой площадке, вам надлежит перейти на строевой шаг и отдать честь в движении. Как именно — мы с вами скоро узнаем. Пока что исполним это стоя на месте. Рота, смирно! Его Императорскому величеству честь — отдать!
Ребячьи ладони взлетели к кадетским фуражкам.
— Вольно! — скомандовал подполковник. — Ну вот, мы и поздоровались. Вам надобно знать, что сей корпус устроен попечением ныне здравствующего государя; его величество дали таковой обет после злодейского цареубийства первого марта 1881 года. Вот, взгляните…
Он указывал на большую картину справа от императорского портрета. На ней из-под колес кареты с двуглавым орлом вставал рыжий сноп пламени, разбрасывая в стороны фигурки людей — кто в шинели, кто в гражданском.
— Сейчас на этом месте, как вы, возможно, знаете, собор Воскресения Христова на Крови, или, как говорят в народе, просто Спас на Крови. Средства собирали по всей России, да… Память царя-Освободителя увековечена достойно. Так, в громе и пламени, в крови и смуте, началось правления нынешнего государя. А продолжилось, — тут Аристов улыбнулся, — уже совершенно иначе. Ну-ка, господа кадеты, прошу взглянуть и вот на эти полотна. Кто сможет мне сказать, что на них изображено?..
Фёдор вгляделся. Картины были хоть и не такие огромные, как в Русском музее, но тоже большие, красивые, со множеством деталей. На первой государь Александр Третий стоял возле трона, словно только что с него поднявшись, а перед ним преклоняли колена двое толстяков в роскошных, шитых золотом халатах. Лысые головы их блестели; они почтительно протягивали императору какие-то свитки.
Это Фёдор знал и только-только вознамерился ответить, как его опередил невысокий круглолицый кадет в роговых очках, судя по виду — большой любитель плюшек и пряников.
— Э-э… Его Императорское Величество… а-а-а… принимает присягу эмира бухарского и хана кокандского, э-э-э… картина господина Репина, Ильи Ефимовича. Очевидно, копия; оригинал хранится в Русском музее, дар купца первой гильдии…
— Достаточно, — поднял руку Две Мишени. — Весьма хорошо, кадет — ?
— Ниткин. Петя Ниткин, — совершенно по-домашнему ответил мальчик в очках.
Кто-то из кадетов захихикал — кажется, тот самый рослый второгодник, которого Фёдор заметил ещё на построении.
Подполковник кивнул, невозмутимо глядя на Петю.
— Господин кадет Ниткин, и вы, все остальные, прошу запомнить. Вы в армии, господа, и обращаетесь к старшему по званию. Ну, как следует отвечать, господин кадет?
Петя Ниткин мучительно покраснел и опустил голову.
— П-простите… г-господин п-полковник…
— Подполковник, — мягко поправил Две Мишени. — Всё не так страшно. Достаточно начать с «господин подполковник». Будут обстоятельства, когда вы сможете обращаться ко мне «Константин Сергеевич» — так меня зовут — но сейчас я — ваш отделенный командир, и обращаться надлежит по уставу. Попробуем ещё раз, господин кадет. Итак?
Но Петя только пламенел ушами и молчал, уставившись в пол.
«Кажется, сейчас расплачется», подумал Федя. Плакса-вакса, рёва-корова — ох, задразнят!..
— Господин подполковник! Разрешите обратиться! — вдруг услыхал он собственный голос.
Константин Сергеевич с лёгким удивлением взглянул на него.
— Разрешаю, господин кадет. Представьтесь только.
— Господин подполковник, седьмой роты первого отделения кадет Солонов Фёдор! Осмелюсь доложить, господин подполковник, картина сия посвящена присяге на верность державе российской, владетелями ханства Кокандского и эмирата Бухарского принесённой, имевшей место быть мая месяца второго числа года одна тысяча восемьсот восемьдесят первого от рождества Христова!
— Подлиза, — прошипел кто-то в спину Фёдору.
— Отлично, кадет Солонов, — одобрил Две Мишени. — Военгимназия?
— Так точно, Третья Елисаветинская, господин подполковник!
— Оно и видно, — кивнул тот. — Само собой, устав знаете. Что ж, поручаю кадета Ниткина вашему попечению. Он, что докладывать, знает, только не знает пока ещё, как. Вот вы его и обýчите. Чего удивляетесь? — подполковник обвёл мальчишек твёрдым взглядом. — Вы, господа, в значительном, хочу надеяться, числе — будущие офицеры, и долг первейший ваш — учить подчинённых всему, что сами знаете. А учить тоже надо уметь. Всё понятно?
Кто-то из кадетов попытался ответить «по форме» — то есть «так точно, ваше высокоблагородие господин подполковник!» — но получилось, само собой, нестройно и вразнобой.
— Неплохо на первый раз, — усмехнулся Две Мишени. — Что ж, продолжим экскурсию нашу. Следующая картина, господа кадеты! Что мы видим? Чему она посвящена?
Фёдор, стараясь не думать о «подлизе», наморщил лоб — на картине рукоплескал театральный зал, публика стояла, сверкала позолота резьбы бельэтажа и ярусов; а на сцене государь надевал алую ленту на шею склонившегося перед ними человека во фраке. По обе стороны от них стояли артисты в костюмах, и тоже, судя по всему, аплодировали.
Тут, приходилось признать, кадет Солонов плавал весьма основательно, не семь, а все семьдесят семь футов под килем. К театрам он, как и положено мальчишке, относился пренебрежительно, уважая только шипучее ситро из буфета.
У державшегося поближе к Феде Пети Ниткина шевелились губы, но заговорить вслух он не решался.
— Что, никто не знает? — взгляд Константина Сергеевича смеялся. — Немогузнайки собрались, как говорил фельдмаршал наш князь Суворов?.. Что ж, на первый раз простительно. Это, друзья мои, картина господина Семирадского — государь возлагает на великого нашего композитора, господина Чайковского, знаки отличия ордена св.князя Владимира прямо после премьеры оперы «Станцiонный смотритель». Кто написал «Станцiоннаго смотрителя», кстати?
— Пушкин! — не удержался Ниткин. — Александр Сергеевич!.. — и вновь покраснел, хоть не сошла ещё и прошлая краска.
Кадеты захохотали.
— Верно, кадет. Ничего, что пока не по уставу, господин Солонов вам поможет. Да, господа кадеты, не только военным громом да расширением границ славна Россия, но и словесностью, и музыкой, и живописью — вот, взгляните. Что у нас тут?
Все обернулись на Петю Ниткина, однако тот упрямо прятался за спиной у Феди.
— Ладно, — сжалился Две Мишени. — Открытие выставки знаменитого нашего художника-баталиста Верещагина, его «Туркестанские холсты». А дальше? Уж это-то все должны знать!
«Это» и впрямь знали все, да и сложно было не знать. «Государь на рыбалке» — широко известная картина молодого, но уже прославившегося художника Павла Рыженко, её Федя видел на страницах «Нивы». Император в серой шинели сидел на раскладном стульчике с удочкой на краю гатчинского пруда, а за спиной толпились чиновники в мундирах и дипломаты в котелках.
— «Когда русский царь ловит рыбу, Европа может и подождать», — вдруг пробасил высоченный кадет-второгодник, выпятив грудь.
— Весьма, верно, — подполковник быстро взглянул на здоровяка. — А если по уставу? Сумеете, господин кадет?
Господин кадет, на удивление всем, сумел. И представиться, и доложиться — тоже, видать, из военгимназистов.
— Что ж, кадет Воротников, надеюсь, что вы всегда будете отвечать столь же лихо, — проговорил Две Мишени, но во взгляде его Федору показалось известное сомнение. — У нас ещё одна, последняя картина. Тоже знаменитая, как и событие, послужившее для неё поводом…
На холсте государь и бородатый казак изображены были в тесной поездной умывальне, рядом с бронзовыми кранами и фаянсовой раковиной. Лица их были мрачны и сосредоточены, казак даже с некоторой дерзостью отстранял императора, держа в руках какой-то свёрток.
— Да, господа кадеты, — на сей раз Константин Сергеевич не стал дожидаться ответа. — Картина господина Крамского. Знаменитая картина и знаменитое событие…
На золочёной пластинке, привинченной к роскошной резной раме, значилось: «Государь Александръ Третій и урядникъ Собственнаго Его Императорского Величества конвоя Степанъ Егоровъ обнаруживаютъ бомбу въ императорскомъ поѣздѣ, послѣ предостереженія отъ Неизвѣстнаго Вѣрноподданнаго, ст. Борки Харьковской губерніи, 1888 годъ» ».
— Именно так оно всё и было, — продолжал подполковник, глядя на несколько притихших мальчишек. — На станции, когда поезд его величества остановился и все вышли размять ноги, государь спустился на перрон, купил у станционной торговки свежей французской булки, колбасы и, угостив казаков конвоя, курил, разговаривая, по своему обыкновению, с нижними чинами охраны. В этот момент из вокзального здания появился некий господин средних лет, прилично одетый, в партикулярном платье, без особых примет; он спокойно приблизился к уряднику Егорову, неожиданно сказав — «в вагоне государя заложена адская машина, в умывальне!»
Кадеты слушали, замерев.
— Как раз в это время к Егорову подходили трое других казаков; неизвестный резко повернулся и скрылся за их спинами. Урядник, конечно же, крикнул «стой!» — но тот успел зайти в вокзал. Казаки бросились следом, но, как ни странно, никого не обнаружили — неизвестный словно испарился; а поезд как раз дал гудок и отправлялся.
Урядник кинулся прямо к государю; тот любил подниматься на подножку в самый последний момент, когда движение уже началось. «Бонба, ваше величество!» — шёпотом закричал казак; даже в тот момент он понимал, что нельзя вызвать панику. «Где?!» — только и спросил его величество. «В умывальной!» — ответил урядник. «Не может быть! Идём, я докажу тебе, что это всё пустое», — сказал государь. Казак попытался отговорить его величество, но тот был непреклонен.
Они зашли в уборную и, после недолгих поисков, на самом деле обнаружили адскую машину, спрятанную меж сливных труб…
Две Мишени перевёл дух.
— Не было времени вызывать сапёрные команды; никто не знал, что это за бомба и что может привести её в действие. Урядник попытался открыть форточку, однако её заклинило; тогда он схватил дьявольское устройство, решив выскочить вместе с ним из поезда на ходу, но государь, отличающийся огромной силой, особенно в те годы, одним движением целиком выломал оконную раму, выхватил у казака бомбу и швырнул её под насыпь.
Всё кончилось, как мы знаем, хорошо, — улыбнулся подполковник и мальчишки тоже задвигались, выдыхая. — Бомба взорвалась, не причинив никому вреда, спустя всего три минуты, как её выбросили из поезда. Урядник Егоров стал георгиевским кавалером; ну, а того загадочного человека, что предупредил казака о готовящемся злодеянии, так и не нашли. Тщательнейше обыскан был и вокзал, и станция, и окрестные сёла; но неизвестный поистине, как сквозь землю провалился. По-городскому хорошо одетого господина должны были б запомнить; однако свидетелей так и не нашлось, несмотря на все усилия. Никто ничего не видел — ни кассиры, ни буфетчик, ни дежуривший в здании жандарм. Споры, кем был сей загадочный государев спаситель, ведутся и по сей день. Кто-то утверждает, что это сам бомбист в последний миг раскаялся в содеянном, убоявшись небесной кары; кто-то — что это был случайный свидетель, испугавшийся, что его примут за покушавшегося и скрывшийся; ну, а кто-то полагает, что это был ангел-хранитель, решивший вмешаться в дела рук человеческих.
Подполковник закончил рассказ, оглядел присмиревших кадетов.
— Ну, господа, а теперь — за мной. Театр начинается с вешалки, корпус — с портрета государя; а продолжается, конечно же, там, где жить предстоит!
Глава 2.2
Всякий, кому выпало учиться в военной гимназии, или в сиротском институте (где, конечно же, были не одни лишь только сироты), знает, что самое главное в подобного рода заведениях — это казарма. Казарма, где спят, то единственное место вдали от дома, которое хоть и с натяжкой, но тоже можно назвать «домом».
Несмотря на то, что твоего там у тебя одна лишь узкая койка, тумбочка да казённый облупленный табурет.
В казарме можно, в конце концов, с головой накрыться тощим армейским одеялом, для верности накинуть сверху ещё и шинель и полежать так в темноте, стараясь ничего не видеть, не слышать и, конечно, не показывая никому собственных слёз.
Да, казарма — это почти дом. Там, в конце концов, дежурят офицеры-воспитатели, и самые буйные «давилы», особенно из тех, что любят обижать слабых, держатся потише — можно и в подвал загреметь, в карцер на хлеб и воду, или на скамейку для наказаний, где дядьки секут провинившихся розгами и секут пребольно.
В общем, казарма — это ещё ничего.
Но зато ничего нет хуже умывалки.
Умывалка — это вонь от грязных «очков» в полу, которые красиво именуются «чашей „Генуя“», а на самом деле являют собой такой ужас, что хочется зажать нос, зажмуриться и бежать оттуда куда подальше.
Умывалка — это длинное корыто с кранами, из которых льётся ледяная вода, и старшие ученики, гогоча, обливают ею дрожащих младших.
Умывалка — это где устраивают «тёмные», на какие не решаются в казарменных спальнях, где бьют и просто так, где обтрясывают, отнимая немногие копейки, остающиеся у мальчишек «на булочку с маком».
Фёдор Солонов ненавидел умывалки, хотя мог постоять за себя.
Но входить туда приходилось, как на вражескую территорию.
И сейчас он стиснул зубы, зная, что предстоит увидеть.
Две Мишени вёл кадетов выше, на третий этаж.
— На втором — классы, — небрежно сказал он. — Туда мы сходим чуть позже. А пока…
Широкие филенчатые двери с лепным гербом корпуса поверх. Начищенные до блеска бронзовые ручки, с медвежьими головами; подполковник толкнул створки.
Открылся длиннющий просторный зал, впору великокняжескому дворцу, а не кадетскому корпусу. Золочёная лепнина под потолком; ряд чугунных колонн затейливого литья поддерживали потолок с хрустальными канделябрами. Высоченные окна закрыты тонкой кисеёй штор, висят серебристые кисти. Вдоль стен — кресла и полукресла, плоские прямоугольники изразцовых печек. Стоят и письменные столы с простыми конторскими стульями; высокие спинки украшены, как и многое здесь, парой медведей с корпусного герба.
— Зал нашей седьмой роты, — остановился Две Мишени. — Здесь мы строимся на утреннюю поверку, командиры отделения — я сам, вместе с капитанами Коссартом и Ромашкевичем проводим смотр, зачитываем приказы, распоряжения и прочее. Здесь же можно собираться и просто так, в свободное время.
Зал тянулся на добрых пять десятков саженей, сверкал начищенный до блеска паркет.
В стене напротив высоких, от пола до потолка окон, виднелось множество узких дверей.
Чем-то это напомнило Фёдору знаменитый музей в Царскосельском Лицее и «кельи» лицеистов.
— Имена ваши на дверях, — указал подполковник. — Идите, смотрите, когда услышите звонок — выходите, будет молебен, а потом праздничный обед. Разойдись!..
Кадеты гурьбой повалили вперёд. Фёдор не побежал, как остальные, двинулся шагом, как учил папа — никогда не спешить, если жизнь твоя и других не зависит от этого.
Рядом с ним держался Петя Ниткин и, к некоему неудовольствию заметил Федя, и Костя Нифонтов. Взгляды, которые он кидал на Солонова, были весьма далеки от дружелюбных.
Первая дверь, вторая, третья… Ага!
На вставленной в специальную рамку белой фанерной табличке чёрным каллиграфическим рондо было выведено:
7-ая рота 1-ое отдѣленіе
кадетъ Ниткинъ Петръ
кадетъ Солоновъ Ѳедоръ
— О, так мы с тобой вместе, значит, — повернулся Фёдор к тащившемуся следом за ним несчастному Пете.
— Угу, — уныло отозвался тот. — Господин Солонов, а вы… а вы не…
— Слушай, ты прям как девчонки из гимназии Тальминовой! «Господин», надо ж, придумал!.. Федор меня зовут.
— Очень приятно, — вежливо сказал Ниткин. — А я Петя… то есть Петр.
— Вот и хорошо! Заходи давай.
Дверь открылась.
Никакой казармы за ней, само собой, не оказалось, а оказалась небольшая, но уютная комната с одним окном, примерно в полторы сажени шириной; с вешалкой справа и узкой дверью слева, с собственным ватерклозетом и раковиной; вдоль стен стояли две высоких кровати, по-настоящему высокие, с оградой, как полки в купе поезда, только куда шире. А пространство под ними занимал рабочий стол со стулом, книжные полки и даже самое настоящее кресло! И всё это задёргивалось пологом, так, что можно было включить электрическую лампочку и заниматься своим делом, не мешая соседу.
— Ух ты!.. — вырвалось у Фёдора восхищённое.
Да, это никак не походило на 3-ю Елисаветнискую военную гимназию. Совсем не походило.
Фёдор взлетел по лесенке — узкой, словно трап на миноносце — наверх, удостоверился, что и подушки, и одеяла наличествуют, и даже засмеялся. Так жить можно!
Впрочем, теперь понятно, почему старшие сёстры болтали, что якобы в городской мужской гимназии старшие классы презрительно именуют александровских кадетов «неженками» н «принцесками». Ещё, будто бы звали «абизянами косыми-кривыми», по шифровке корпуса; и через то между кадетами и гимназистами случалось немало драк.
Федор свесился через оградку. Петя Ниткин стоял возле своей постели, глядя на неё со всё тем же ужасом, который в книгах о приключениях в дикой Африке назвали бы «первобытным».
— Эй! Ниткин, ты чего, а, Петя? — удивился Фёдор.
— Мне… нам… тут быть… одним… — услыхал он и понял, что его сосед вот-вот разревётся.
Поручение подполковника Аристова новоиспечённый кадет Солонов помнил очень даже крепко.
— Петь? Петя, ты о чём? — он спустился вниз.
Петя мигал, и упрямо смотрел мимо, куда-то в угол.
— Погоди… — догадался Фёдор. — Ты, небось, никогда из дома не уезжал?
— Нет, гос…
— Федей меня зовут!
— Хорошо, — покорно согласился Ниткин, понурив голову. — Нет, не уезжал. И вообще… я ни в школу, ни в гимназию, никуда не ходил никогда. Меня дома учили. С братьями и сёстрами…
Богатые, наверное, подумал Фёдор. Семья полковника Генерального Штаба Солонова домашних учителей позволить себе не могла.
— А как же ты тут оказался? — Фёдор отправился инспектировать ватерклозет. Да-а-а… это вам не «умывалка». — Так, Петь, только чур, в туалете не читать!
— Я не буду, — послушно сказал Петя. — А как оказался… Долгая история. Папа… — он вдруг замер, хлюпнул носом, — папа уехал. От нас. Совсем. С… с деньгами. А о нас стал заботиться мамин брат. Двоюродный. Он… мы… я… словом, он и сказал — мол, надо мужчиной становиться…
— А почему ж сюда? Почему не в гимназию?
Петя вздохнул. Он сейчас казался совсем несчастным.
— Потому что дядя Серёжа, он… он… он военный, генерал… Сказал, что корпус из меня человека сделает.
— Ты и так человек! — горячо заспорил Фёдор. Петя Ниткин, неуклюжий и потешный, ему отчего-то нравился. Видно было, что не соврёт, не сфискалит и не предаст. Вот не предаст, и всё тут. Такое, бывает, что сразу видишь, одного взгляда хватает.
Но Петя так и стоял, понурившись.
— Да брось ты! Не бойся. Вот у нас в военгимназии, вот там было — ух! Дрались, что ни день! (Петя вздрогнул). Старшие классы чего только не творили! И «Москву показать», и «к доктору сводить», и «на скрипке исполнить» …
Петя совсем вжал голову в плечи.
— А ещё наряды были! — вдохновляясь, Федор несся на всех парусах. — Кол тебе вкатили — всё, иди очко драить!
Ниткин позеленел.
— Ага, — жизнерадостно кивнул Федя. — Военная гимназия, брат, не фунт изюму! Я там три года отбыл. Знаю, как оно было! Три года там, а потом папу сюда перевели; здесь-то, брат, всё равно что курорт, сам видишь!
— А что, правда, каждый день драться надо было? — Петя Ниткин воззрился на Фёдора, словно на ветхозаветного пророка.
— Н-ну-у, в общем, да. Там знаешь как? — «эй, Иванов, пошли махаться после классов!» И попробуй только не выйди!
— А то что? — замирая, с ужасом и восторгом прошептал Ниткин.
— А то всем классом в умывалке тёмную устроят! — слегка преувеличил Фёдор.
— А… а тебе такое говорили?
— Спрашиваешь! Каждый день! И идёшь, и махаешься! Но у нас по правилам было. Лежачего не бить, в кулаке ничего не держать, подножек не ставить, в обхватку не лапать!
— Но по лицу бить… — страдал Петя.
— Не по лицу! — строго поправил Фёдор. — А по роже!
— А тут? Тут тоже надо… махаться? — с ужасом спросил Ниткин.
Кадет Солонов почесал в затылке. Если судить по 3-ей Елисаветинской, то да. Кадет, который не дерётся — тот не кадет. Но как сказать это бедному Пете в его смешных очках?
— Не боись! — наконец решил Федя. — Меня держись! Константин Сергеевич, подполковник Аристов сам же сказал — я, мол, за тебя отвечаю!
— А… а сказать господину Аристову нельзя разве?
— Ты что?! — ужаснулся Фёдор. — Крысятничать, филерствовать, начальству доносить?! Тут такую тёмную устроят, брат Ниткин, что живого места не останется!
— Но как же так? — недоумевал Петя. — Константин Сергеевич, он… он хороший, — Ниткин покраснел. — Мне он понравился. Почему же сказать-то нельзя?
Фёдору пришлось вновь чесать затылок. Подполковник понравился и ему, но…
— Эх, Ниткин, Ниткин! Начальство — оно всегда начальство, сечёшь?
— Не-а, — Петя замотал головой. — Начальство — это что такое? Ты же не к «начальству» идёшь, а к человеку. Константин Сергеевич хороший. Он бы помог, разобрался бы…
Резон в словах Ниткина, конечно, имелся, признался себе Федя. Махаться каждый день, а потом ходить с синяками и расквашенным носом, конечно, очень доблестно, но не всегда удобно. И учителям врать, что, мол, с лестницы упал — особенно такому учителю, как Константин Сергеевич, который Феде сразу приглянулся — тоже не очень. Но… иначе-то никогда и не бывало!
— Ладно, Петь, не унывай! Придумаем что-нибудь. Да и вообще, это ж хороший корпус, лучший, наверное, даже! Может, тут оно совсем не так!
— Так, — понурился Петя. — Я уже… я знаю. Бить будут… Воротников тот же. Ещё несколько… Эх… ну зачем я здесь? Никогда военным быть не хотел. Это всё дядя Серёжа…
— Да откуда ж ты знаешь? — не слишком уверенно попытался заспорить Фёдор. — Ты ж и в гимназию никогда не ходил!
— Не ходил. А во двор ходил. С другими мальчиками говорил. Книжки читал.
— Ладно, говорю ж тебе, не дрейфь! Придумаем что-нибудь! Я вот думал, тут казарма будет, как в Елисаветинске, а тут эвон какие хоромы! — Федя похлопал по собственной кровати. — У меня дома такого-то нет! Можно пещеру устроить! Можно как вигвам настоящий сделать? Ты вигвамы строил когда-нибудь, Петь?
— Не… — Федин сосед понуро глядел в пол. — Мне мама не разрешала… И тётя Арабелла…
— Арабелла? Ух ты! Имя-то какое! — искренне восхитился Фёдор.
— Ну… да. Они хорошие, очень. Только ничего мне не разрешали. Я потому и не умею. Ни в поход, ни палатку там, ни костёр под дождём, как Монтигомо Ястребиный Коготь…[1]
— Да не бойся ты! Мне вот Константин Сергеевич очень показался, научит!
— Да-а, он хороший, — согласился Петя, подумав. — Только строгий.
— Строгий — это и хорошо! Всяким… задирам дороги не будет!
— Если бы, — вздохнул Петя.
Дверь резко, без стука, распахнулась; на пороге возникли здоровенный Воротников, как-то оказавшийся с ним вместе Костя Нифонтов и ещё один мальчишка, на вид — обыкновенный, какой-то даже весь… усреднённый.
Среднего роста, не толстый и не тонкий. Лицо не круглое и не вытянутое, не пухлое, но и не сухое. Всё в нём было какое-то серединка на половинку, «без особых примет», но взгляд Феде не понравился — пронизывающий, острый, оценивающий какой-то.
— Эй! Которые Солонов и Ниткин! — зычно гаркнул Воротников. — А ну выходи! Начальство велит! Хорош валяться! Дальше по корпусу идти велено!
— Спасибо, — вежливо сказал Петя. — Спасибо, мальчики.
Фёдор только и смог, что с отчаянием хлопнуть себя по лбу.
— Мальчики! Уа-ха-ха! — загоготал Воротников. — Цилечка какая, а?!
Федя не знал, что такое «цилечка», но явно что-то не сильно хорошее.
— Воротников, так? — двинулся он вперёд, и Петя сразу же как-то укрылся у него за плечом. — Чего тебе надо-то? Чего пристал? Тебя нас позвать велели, так? Ну так ты и позвал. Теперь иди других зови.
Воротников задвигал челюстью, зашевелил плечами, полез на Фёдора.
— Слышь, ты…
— Оставь его, Сева, — вдруг с ленцой проговорил «со всех сторон средний» мальчишка. Голос у него был тоже средний, никакой. — Потом разберёмся. Негоже приказы начальства с самого начала через ногу кидать, — и ухмыльнулся.
— Точно! — сразу же поддакнул и Нифонтов. — Начальство, оно такое… уж я-то знаю, Лёва. Моего папку…
— Именно, — ободряюще сказал мальчик по имени Лёва и даже положил Косте руку на плечо. — Пошли. Пусть эти опаздывают, если хотят.
Троица вывалилась в коридор; Воротников, само собой, бахнул дверью на прощание.
Петя жалобно вздохнул.
— Побьёт. Как есть побьёт…
— Да не ной ты раньше времени! Мы его сами побьём!
— Угу-у, а ка-ак…
— Как, да кудак, да подать его сюдак! Придумаем. Пошли, и впрямь нечего опаздывать!
* * *
Подполковник их действительно ждал. Первое отделение дружно затопало следом за ним на второй этаж, где были классы.
Сперва Фёдор не ожидал тут ничего интересного — ну что такого может быть в классных комнатах, кроме парт, учительской кафедры, ну и каких-нибудь глобусов-карт-чучел?
Разве что скелет. Вот, помнится, в прошлом году, ещё в Елисаветинске они позаимствовали (с возвратом, понятное дело) в кабинете естествознания самый настоящий череп, запихнули внутрь огарок свечи, зажгли; а потом ка-ак подняли на палке над живой изгородью вечером, когда из женской гимназии девчонки расходились после какого-то их клуба.
Ох, и было же визгу!.. Девчонки аж сумки с книжками побросали, улепётывая. Разговоры о призраках и мертвецах потом несколько месяцев ходили, а старшие сёстры наотрез отказывались возвращаться домой с занятий одни.
До сих пор вспомнить приятно.
Но тут и классы оказались совершенно не такие.
Во-первых, парты там стояли не рядами, а широким полукругом и лишь в три ряда, так что никакой «камчатки», прибежища двоечников и второгодников, не получалось.
Во-вторых, первый же класс, куда их привел подполковник, именовался «Оружейнымъ №1», и по стенам развешаны были самые настоящие винтовки с пулемётами — иные целиком, иные в разрезе; висели схемы, как надо заряжать, как целиться, всё такое.
Кто-то из кадетов немедленно заспорил, какая из винтовок старая «бердана номер два», а какая — новая Мосина; которая — «пибоди-мартини», которая — «арисаки» и которые — «манлихер» со «спрингфилдом».
Фёдор только ухмыльнулся. Сам бы он перечислил их зажмурившись, наощупь; 3-я Елисаветниская военная гимназия была жутковатым местом, где постоянно ходишь с фингалами, но зато военное дело там учил старый одноногий штабс-капитан Максимович, заставлявший воспитанников и впрямь распознавать оружие, завязав глаза.
Здесь вкусно пахло ружейной смазкой, добрым железом, и совсем чуть-чуть — порохом, словно развешанные на стенах винтовки напоминали — «мы тут хоть и на покое, а коль понадобится — ещё постреляем!..»
Да и сами парты были другими — шире, выше, так, что удобно что-то делать, стоя возле них, а не только сидя.
— Да-да, — с улыбкой сообщил кадетам Константин Сергеевич, — здесь мы и будем заниматься. И не когда-нибудь в старших возрастах, а прямо завтра. Не откладывая.
[1] Автору известно, что имя «Монтигомо Ястребиный Коготь» введено в русский литературный обиход рассказом А.П.Чехова «Мальчики»
Глава 2.3
На следующих дверях значилось «Физическій кабинетъ» и он куда более походил на лабораторию загадочного учёного из романов Жюля Верна, чем на классную комнату.
Всё вокруг было опутано каким-то проводами; на мраморных щитах размещались рубильники и рукояти, каких не постыдился бы и новейший линкор; в простенках высились странные аппараты, сверкая начищенной бронзой; а учительский стол выглядел удивительной крепостью с какими-то устройствами, к которым так и напрашивалось название «лучи смерти».
— Преподаватель физики и химии Илья Андреевич Положинцев, прошу любить и жаловать, господа кадеты.
В голосе подполковника слышалось искреннее уважение.
Сам Илья Андреевич возник, словно сказочный дух, откуда-то из сплетения проводов, из-за громоздких аппаратов. Был он немолод, тщательно выбрит, совершенно лыс; в положенном по чину вицмундире с петлицами гражданского служащего.
— Здравия желаю, господа кадеты, — пророкотал Илья Андреевич.
Взгляд у него был сильный, жёсткий такой. Почти что свирепый. Ох, подумал Федя, такой контрольными замучает… И вообще, что это за странное «здравия желаю»? Так к старшим по чину обращаются…
А вот Петя Ниткин, похоже, думал совершенно иначе.
Рука его тотчас взлетела вверх.
— У вас вопрос, господин кадет? — хозяин кабинета явно обрадовался. — Вот так вот сразу, с места в карьер? Похвально, похвально!
— Да! — заволновался Петя. — Скажите, а вон то устройство, в углу, неужели это… осциллоскоп?
Кадеты уставились на Петю в немом изумлении. Слово «осциллоскоп» они явно слышали впервые — как, впрочем, и Федя Солонов.
Кажется, удивился и сам подполковник Аристов.
— О! — Илья Андреевич широко улыбнулся, но вот глаза у него остались какие-то странные, внушающие Фёдору прежний страх. — Господин кадет демонстрирует отменные познания! Вы совершенно правы. Это и в самом деле осциллоскоп, иначе именуемый осциллографом. У нас, изволите ли видеть, последняя модель, светолучевой осциллограф Дадделла, с кинескопом Брауна и устройством горизонтальной развёртки Зеннека. Это, господа кадеты, позволяет нам видеть амплитудные и временные параметры электрического сигнала, да-да, видеть вот так же точно, как вы видите, скажем, вашего покорного слугу!..
Две Мишени за спиной Феди деликатно кашлянул.
— Прошу прощения, Константин Сергеевич, прошу прощения, — тотчас принялся извиняться хозяин кабинета. — Всегда рад, знаете ли, видеть новичка, так хорошо знакомого с предметом!..
— Да, уже торжественная часть скоро, а мы ещё далеко не все классы видели, — тоже извиняющимся тоном сказал подполковник. — Впрочем, следующим-то как раз тоже ваша епархия, химическая!
— Ну, не совсем моя, — заметил Илья Андреевич. — Я только помогаю господину Шубникову, замещаю иногда. Иван Михайлович сам отличный химик.
По виду Аристова Федя подумал, что Две Мишени с этим не очень согласен.
— Вот физика — да! Тут я, так сказать, самодержавный властелин, — и господин Положинцев ухмыльнулся.
— О да, — услыхал Федя шёпот Константина Сергеевича, когда они всей гурьбой уже выходили в коридор.
На Петю кадеты глазели, как на чудо невиданное.
И даже «усреднённый мальчик» Лёва, смотревший на Ниткина с неким оценивающим прищуром.
Петя же, ничего не замечая вокруг, бурно радовался, словно ему только что подарили целый игрушечный магазин. Или, ещё лучше, всамделишный винчестер на десять зарядов.
— Осциллограф! Настоящий! Я думал, такие только в Физическом Институте стоят!
— Да откуда ты про них знаешь? — растерянно спросил Фёдор. Вторую часть вопроса — «и что это вообще за зверь?» — он разумно вслух произносить не стал.
— Читал, — скромно сказал Петя. — Журнал «Физикъ-Любитель».
— Молодец ты, — искренне восхитился Фёдор. — Ну, двенадцать баллов в этом классе тебе обеспечено!
— Мне учиться вообще нравится, — вполголоса признался Петя, озираясь по сторонам.
— Ну-у… ничего. Ты, главное, вслух об этом не говори, ладно?
— Почему? — изумился Петя.
Ну вот как объяснить этому… этому… что настоящий кадет, конечно, хорошие отметки получать должен, но притом, во-первых, всем видом своим являть, что на все высокие баллы ему совершенно наплевать и, во-вторых, учиться небрежно, ни за что не показывая, что «сидит за книгами», если не хочет заработать прозвище «зубрилы», или, того хлеще, «подлизы».
Тут Федя вспомнил что ему самому уже успели прошипеть это в спину чуть раньше и нахохлился.
Вытесненное было новыми впечатлениями словечко-приговор, словно усатый таракан, выползло откуда-то из глубины памяти и теперь вольно разгуливало туда-сюда, заставляя кадета Солонова внутренне трепетать.
«Зубрилой» прослыть плохо — из книжки страницу вырвут, в тетради только что законченное упражнение чернилами зальют, а то могут и карандаши с перьями изломать — в Елисаветинске и не такое случалось. Но всё-таки, если тут кулаки на месте и с обидчиком сразу же поквитался, то, в общем, отстанут, постараются найти кого послабее.
Но «подлизой» — куда хуже. «Подлиза» — это всего на одну ступень выше «фискала», а хуже «фискала» вообще ничего нет.
«Подлиза» только на первый взгляд безвреден, считали в 3-ей Елисаветинской военной гимназии. Подлиза, когда руку тянет, своего же товарища закладывает, если тот урок не выучил. Поэтому, если, скажем, кадет Иванов, спрошенный о реках Сибири, глядит на «немую» карту, как тот самый баран на новые ворота, то кадету Петрову, даже знай он все эти реки назубок — и Обь, и Иртыш, и Лену, и Ангару, и даже Индигирку — ни в коем случае не следовало лезть и заявлять «позвольте мне, господин преподаватель, я могу», потому что в таком случае Иванов ещё мог рассчитывать на тройку, а вот если Петров отбарабанит, как по писаному, то бедняге Иванову точно вкатят кол.
А если этот кол — третий за неделю, то выдерут розгами.
Федя вздохнул про себя. Кто прошипел ему «подлиза!» он скоро узнает, такое один раз не случается. Ну и потом придётся того, подраться. Интересно, где тут в этом корпусе дерутся? В Елисаветинске дрались по умывалкам или же за старым пожарным сараем. Все преподаватели и начальники рот знали про это, ни ничегошеньки не делали, и, даже видя толпу мальчишек, направлявшихся на перемене «в засарай», лишь снисходительно осведомлялись, зачем туда собрались господа воспитанники; всякий раз им отвечали одним и тем же ответом — мол, у Сидорова голова болит, там воздух свежий.
Ответ не сделал бы честь и идиоту, но начальству было всё равно.
Да, интересно, как здесь?
Все эти размышления так увлекли Фёдора, что, оказавшись в химическом кабинете, где тоже было на что посмотреть, он почти ничего и не разглядел. Колбы, трубки, горелки… в других обстоятельствах кадета Солонова отсюда пришлось бы вытаскивать ломовой лошадью, а сейчас он только равнодушно выслушал уставное приветствие «химика», худого и нервного инженер-штабс-капитана Шубникова, почти ничего не запомнив.
Потом были и другие классы, все — большие, светлые, просторные, с «волшебными фонарями»-проекторами, но всё-ж больше похожие на привычные Фёдору, хотя парты всюду стояли широким полукругом, так что в задних рядах ни у кого отсидеться бы не получилось. Других наставников они не встретили; с учителями полагалось встречаться на торжественном обеде после молебна.
Потом подполковник Аристов вдруг отчего-то заторопился, нахмурился, и мимо класса с бронзовой табличкой «Кабинетъ русской словесности» он почти пробежал.
Прошли они и мимо дверей с особо интригующей надписью «Кабинетъ военныхъ игръ» — Константин Сергеевич только бросил, что здесь, мол, «можно надолго застрять» и «тут не второпях смотреть надо».
Потом они заглянули в гимнастический зал — и это был не зал, а залище, точнее, три зала подряд, разделённые рядами мощных белых колонн. Целые джунгли свисающих с потолка канатов, верёвочные сети и лестницы, по которым лазать, трапеции, турники, шесты — чего тут только не было! Это совершенно не походило на скучные «помещения для гимнастики» что в 3-ей Елисаветинской, что в здешней городской гимназиях.
Кратко высунулись на улицу — увидели полосу препятствий, с кирпичными развалинами, рвами, заполненными водой, бумами разной высоты и ширины, прямыми, кривыми и ломаными, словно молнии.
— Ух ты… — восхищённо выдохнул второгодник Воротников. Наверное, уже предвкушал, как придёт тут первым.
Посмотрели они и тир — низкое полуподвальное здание, где, впрочем, не было ничего особо интересного, кроме лишь груд стреляных гильз в специальных вёдрах. А так — серые цементные стены, электрические лампочки в железных решётчатых «абажурах», словом, «пока не начали стрелять — скукота одна», — как с улыбкой поведал им Константин Сергеевич.
Ещё имелись конюшни, крытый манеж, где бородатые казаки проезжали лошадей, потому что на приписанных Корпусу лугах сегодня кто-то что-то делал — Федя не понял, кто, что и зачем.
В общем, когда осмотр закончился, в животе у новоиспечённого кадета Солонова весьма громко бурчало и он даже не очень возражал против молебна, какой должен был служить прелюдией к праздничному обеду.
Молебен оказался как молебен, разве что больше и торжественнее, чем в прошлой Фединой военгимназии .
Хор пел хорошо и красиво; да и батюшка Серафим, старенький, сухонький, но очень живой и бодрый, Феде понравился.
Конечно, «настоящим кадетам» на молитвах вообще и на молебне в частности полагалось хотя бы закатывать глаза, подражая студентам с вольноопределяющимися, или — на что отваживались, правда, лишь самые отчаянные — плеваться жёваной бумагой из трубочек; но здесь Фёдор самым позорным образом идеалу не соответствовал.
Когда-то, ещё в Елисаветинске, придя в воскресный отпуск домой, в казённую полковую квартиру, он вдруг спросил папу:
— Пап, а Бог… он ведь есть?
Иные мальчишки на переменах очень даже охотно вели разговоры, что «никакого бога нет» и «какой тебе бог, если электричество есть?». Да и законоучитель, отец Герасим, толстый и неопрятный, изводивший кадетов придирками и с наслаждением лепивший «колы», невзирая на мольбы, что, мол, это уже третий и в субботу последует порка — не слишком способствовал воцерковлению.
— Пап, а Бог… он ведь есть?
Папа тогда только что вернулся с войны. Не сразу, как закончились бои и был подписан мир — полковник Солонов ещё долго оставался в Маньчжурии и в Порт-Артуре по каким-то важным делам.
— Конечно, есть, — не задумываясь, ответил папа.
— Ты наверняка знаешь? — спросил Федя.
— Конечно, знаю, — папа пожал плечами.
Тут «хорошо воспитанному мальчику» следовало вежливо сказать «спасибо, папа» и удалиться к своим игрушкам или дворовым товарищам, но Федя не удалился.
— А… откуда?
— Как «откуда»? — удивился папа. — Вот мы же есть, да? Видим, думаем, чувствуем, живём? Что это такое?
— Что?
— Душа наша, Феденька. А душа — она никуда исчезнуть не может. Тело — да, а душа — нет. Душу ведь не пощупаешь, на весы не положишь, в саженях не измеришь — а она всё равно есть. А коль она, такая, есть, несмотря на всю науку — значит, и Бог есть. Понятно?
— Понятно, папа! — просветлел Фёдор.
Папино объяснение было очень правильным. Вот просто очень, Федя не знал, почему и как, но знал — так правильно. Тело уйдёт, а душа — нет.
И потому кадет Солонов не плевался на молебнах бумажными шариками из трубочек.
…Праздничный обед накрыли в актовом зале — очень красивом, огромном, двусветном, с нарядными колоннами, нежно-палевыми стенами, с пальмами в кадках и картинами в простенках.
Появились старшие классы, кадетский оркестр, построился хор. Федя понурился — музыку он терпеть не мог с раннего детства, ему, по выражению Генриха Карловича, преподававшего сёстрам фортепьяно, на ухо наступил даже не медведь, а вымерший доисторический зверь мастодонт. Музыку в Елисаветинской гимназии учили, просто потому что было положено по программе, а уроки её оборачивались просто весёлой какофонией, тем более что учитель, господин Заложинский, в полном соответствии с собственной фамилией, имел обыкновение заложить за воротник прямо позади классной доски. Воспитанники его обожали, потому что он вообще ничего с них не требовал, не спрашивал, и щедро ставил «двенадцать», разбавляя редкими «одиннадцать»; тем более, что музыка не выносилась на годовые инспекторские испытания.
Оркестр вновь грянул «Маршъ Александровцев» и из боковой двери появились учителя. Осанистого бородатого «физика» Илью Андреевича и его сотоварища «химика» Ивана Михайловича Шубникова новички уже знали; генерал Немировский, начальник корпуса, возглавлял шествие.
Сейчас должна была последовать торжественная речь; кадеты стояли в строю огромной буквой «П» вдоль стен зала.
И речь генерал сказал. Кратко, ничего лишнего.
— Господа кадеты! Новички славного Александровского корпуса и его старожилы! Вы меня знаете, я слова тратить даром не люблю, да и грех это — солдата над кашей, а кадета над сладким бестолку держать, — по рядам прокатился смех. — По обычаю нашему, помянем отца-основателя корпуса, его императорское высочество великого князя Сергея Николаевича, чьим попечением он возник; да представим тех, кто в этом году будет вашими наставниками…
Фёдор заметил, как подполковник Аристов глядит на строй преподавателей словно бы с недоумением. Как будто он кого-то не ожидал там увидеть, или, напротив — не увидел. Командиры же самого младшего возраста остались со своими воспитанниками и в общий строй не встали.
Учителей запоминать Федя не стал. Успеет ещё наглядеться. Гораздо больше интересовали его — как и прочих кадет — красиво сервированные столы в середине зала.
…Подавали еду простую, но вкусную. Свежайшие французские булки, наваристый суп с лапшой, можно было и выбирать — рубленные мясные котлеты или капустные голубцы, а то и то вместе; на третье вынесли роскошные сахарные плюшки, ещё тёплые, только что из печи, миндальное «блан-манже», кисель, тёмный хлебный квас в стеклянных графинах[1]. Кадет Воротников нацелился было поближе к Пете Ниткину, но тут подполковник Аристов что-то, видать, заподозрил, очевидно, назревающее лишение кадета Ниткина сладкого или даже второго блюда и железным голосом велел Воротникову сесть рядом с собой.
А возле Феди и Пети неожиданно оказались Костя Нифонтов, настороженно зыркающий исподлобья и тот самый кадет по имени Лёва, что ввалился в их комнату раньше в компании, надо понимать, своих новых приятелей.
— Привэ-эт, — растягивая последнюю «е» и превращая её в некое подобие «э», проговорил мальчишка. — Ле-эв. Ле-эв Бобровский, к вашим услугам.
При первом знакомстве он, помнится, говорил несколько иначе. Тут, видно, решил показать форсистый «говор» гвардейских школ, над которым папа искренне потешался.
— Очень приятно, — радостно выпалил Петя, прежде чем Фёдор успел его остановить; выпалил с таким щенячьим восторгом, что кадет Солонов мысленно застонал. — А я Пётр, Петя Ниткин…
— Зна-аю, — снисходительно бросил Лев Бобровский. — А это Костя Нифонтов. Верно, Костя?
Тот немедля и часто закивал.
— А вы, господин кадет?
— Солонов. — Феде этот самый Лев Бобровский сразу же не понравился.
— Федор его зовут, — вылез Нифонтов. — Я, мы, в общем, папка мой его знает!..
— Кэ-эк интэрэ-эсно, — протянул Лев, пристально глядя на Федора. — Так вот, сударь мой Пэ-этр, я вот слушал вас в физиче-эском кэбинэтэ…
Фёдору ужасно хотелось гаркнуть Бобровскому «да говори ты нормально, не можешь, что ли?!», однако он заметил пристальный взгляд Константина Сергеевича и поскорее уткнулся в собственную тарелку. В конце концов, что мне за дело до этого Льва? Пусть себе гнусавит, как хочет!
Но бедный Петя совершенно растаял. Снисходительная похвала Бобровского — и он уже взахлёб рассказывал, что да, он очень любит физику, и химию он тоже любит, но мама не разрешала ставить опыты дома в ванной; а ещё он географию любит, и историю, и даже латынь!
— Хорошо, Пэ-этр! — прервал его излияния Бобровский, хлопнув Ниткина по плечу. — Думаю, мы, э-э, подружимся. Так, Костя? Полезно ведь будет дружить с Пэ-этей?
— Спрашиваешь, Лёва, — хихикнул Костя, и добавил вполголоса, — он нам подскажет, в случае чего. Верно, Петь?
Ниткин вдруг покраснел. Он вообще легко краснел, словно девчонка.
— Под-подсказывать нехорошо, господин Нифонтов.
— Нэхорошо? — вдруг развеселился Бобровский.
— Нехорошо, — твёрдо ответил Петя. — Если я кому-то подсказываю, а он урока не знает…
— Ему хороший балл ставят, — перебил вполголоса Нифонтов. — Все довольны. Карланы —
— Это ещё кто? — не выдержал Фёдор. Словечко ему совсем не понравилось.
— Не знаешь, что ль, Солонов? — зыркнул Костя. Зыркать у него получалось очень неплохо, несмотря на худобу и тонкокостность, взором он был свиреп.
— Не знаю, — Федя не опустил взгляда.
— И кто такие халдеи, не знаешь?
Это Федор, само собой, знал. «Халдеями» звали учителей, обычно — плохих учителей, но в местах, подобных Елисаветниской военной гимназии, где между начальством и мальчишками шла тихая, но беспощадная война, так звали всех наставников без разбора. Иные заслуживали этого прозвища, иные — так вовсе нет и за них Фёдору было обидно.
— Ну так «карланы» — они ещё хуже халдеев, — презрительно скривился Нифонтов.
— Это кто ж тут «карлан»? — Фёдор вдруг почувствовал, как кровь начинает закипать. Тощий и вроде бы весь такой заморенный, Костя Нифонтов глядел на него, нехорошо прищурившись и безо всякого страха.
— Да все они тут, — Нифонтов изобразил рукой нечто малопристойное.
Фёдору стало обидно. Это Константин Сергеевич-то «карлан»? С двумя мишенями, вытатуированными на щеках?
— Ничего-то ты, Нифонтов, не знаешь, а языком мелешь, как худая баба помелом! — припомнил он одно из маминых выражений, когда та сердилась на чью-то болтливость.
— Ты-то много больно знаешь, Солонов! — прошипел Нифонтов презрительно. — Начальство нашего брата кадета, солдата, офицера чином ниже — всегда душит, давит, измывается, кровь сосёт! Им то первая радость! Все они одинаковы! А этот… со щеками… — и Константин мазнул пальцем себе по лицу, словно рисуя круги, — откуда ты знаешь, как он это заработал? Может, в Одессе на Запорожке наколол, а ты рот и разинут, тетеря!
Фёдор сжал кулаки так, что ногти врезались. Ох, и двинул бы я тебе… Чужие слова повторяешь, что ли? Или книжки какие? Сам-то бы, небось, нипочём так не сказал…
— Оставьтэ, господа, оставьтэ, — с ленцой вмешался Бобровский. — Не из-за чэго тут ссориться. Мы всэ тут кадэты, всэм надо друг другу помогать. Верно, господин Солонов? Верно, господин Ниткин?
— Верно, господин Бобровский, — сразу же закивал Петя.
— Лэ-эв. Просто Лэ-эв.
— Верно, Лев!
Фёдор ничего не ответил. Молча отвернулся и от Нифонтова, и от Бобровского. Сложный десерт на блюдечке совершенно потерял изначальную привлекательность.
— Эй, Воротников! — вдруг сказал Фёдор, сам себе удивившись.
Тот удивлённо уставился на вставшего Федю. Подполковник Аристов слегка поднял бровь.
— На вот, ешь, если хочешь. — И Фёдор протянул Воротникову своё сладкое. Воротников лишь глазами захлопал.
— Делитесь с товарищем, кадет Солонов? — вопросительно улыбнулся Две Мишени. — А попросил ли вас ваш товарищ как подобает настоящему кадету?
— Никак нет, господин подполковник! — по-уставному вытянулся Фёдор. — Я просто вижу, он своё уже сло… то есть съел. А мне не естся что-то. Зачем же добру пропадать?
— Добру пропадать не нужно, это верно, — кивнул Константин Сергеевич. — Что ж, кадет Воротников, поблагодарите кадета Солонова. Это с его стороны весьма по-товарищески. Но, может, и другие захотят, не только вы, Всеволод?
— Не-не, — торопливо сказал Петя. — Мама мне вообще велела сладкого не есть, — он огорчённо уставился на пустую десертную тарелку перед собой. — А я всё забываю, —добавил он сокрушённо.
— А нам хватит, — поддакнул Бобровский. — Верно ведь, Костик?
Нифонтов мрачно кивнул, сверля Фёдора взглядом.
Фёдор поставил блюдце с десертом перед Севкой Воротниковым, тот, покосившись на подполковника рядом, ответил вполне человеческим «Спасибо, Федь!», услыхал укоризненное поцокивание Двух Мишеней и тотчас поправился:
— Спасибо, господин Солонов!
— То-то же, — одобрил Две Мишени.
[1] Автор решил просто и незамысловато позаимствовать меню праздничного обеда, имевшего место быть в реальном Полтавском кадетском корпусе в 1911 году нашей реальности.
Глава 2.4
После обеда состоялось знакомство с остальными классами и преподавателями, в том числе — с математиком Иоганном Иоганновичем Кантором, старым, сухим, словно древний можжевеловый корень; Иоганн Иоганнович враз ошеломил кадетов «простенькой, для разминки, задачкой, каковую задачку вы, meine lieben Kadetten[1], конечно же, все решите сейчас в уме», после чего на доске появилось:
«Купецъ продалъ 10 бочекъ масла. Каждыя три бочки съ масломъ вѣсили 22,47 пуда, а каждыя четыре пустыя бочки — 8,73 пуда. Сколько денегъ получилъ онъ на этой сдѣлкѣ, если за 1 фунтъ масла ему уплатили по 37,5 копейки, а за доставку каждаго пуда — еще по 22,5 копъ.?»
Федор кинул беглый взгляд на Воротникова — второгодник сидел с видом приговорённого к смерти.
Разумеется, первым опять был Петя Ниткин. Впрочем, он оказался и единственным, кто и впрямь решил задачу в уме.
После всего этого и многого иного подполковник Аристов отвёл всё седьмую — младшую — роту наверх, обратно в ротный зал. Пришли и двое других воспитателей, командиры второго и третьего отделений. Капитаны Коссарт и Ромашкевич казались братьями: оба худые, жилистые, поджарые усачи со строгими взглядами. У обоих на кителях — маньчжурские награды.
— Пока мы обедали, вам доставили недостающую форму, книги и положенные письменные принадлежности, — сказал Константин Сергеевич, глядя на пока ещё не слишком ровные строй кадет. — Гражданские вещи ваши, как и прежде, в чемоданах, в цейхгаузе. Вы сможете их брать, направляясь в отпуск, если таково будет разрешение его превосходительства начальника корпуса. Помните, что право носить Александровский мундир в городе вам ещё только предстоит заслужить. Погоны ваши, кокарда, аксельбант — а у старших возрастов и личное оружие, штык-нож — всё это не игрушки и не маскарад. Одно из самых строгих наказаний — лишение права формы. Честь кадета-александровца — не шутки. Это первое.
Фёдор скосил глаза — Лев Бобровский стоял с лениво-скучающим выражением, точно говоря — да чихал я на ваши мундиры, мне в обычном платье куда привычнее и удобнее, тоже мне, придумали наказание!..
— Второе, господа кадеты, — продолжал Аристов. — Я, как командир и вашей роты и одновременно — первого отделения, хочу предупредить об одном. Много шалостей случалось у мальчишек, пока они не осознавали, что значат алые погоны с вензелем Государя на них; многое мы, воспитатели ваши, готовы понять и простить. Не поймём и не простим только одного — лжи с враньём. Всякий, на этом пойманный, будет записан в «книгу лжецов», и на субботней поверке список уличённых будет зачитываться. Вслух.
Кадеты задвигались. Такого в их прежних гимназиях, училищах или корпусах не случалось.
— Третье, господа, — невозмутимо говорил подполковник, точно и не замечая растерянности подопечных. — Бывает, что двое кадет не сойдутся во взглядах на… гм… на толкование отдельных мест из святоотеческого предания. Не сойдутся до такой степени, решают разрешить противоречие сие на кулаках. Так вот, господа, хочу сказать, что именно для таких случаев у нас имеется боксёрский ринг, и вызов на дуэли.
Кадеты застыли с разинутыми ртами.
— Да-да, господа, именно так. Представьте себе, что некий кадет, гм, Иванов, решил, что кадет Петров нанёс ему обиду. Вместо того, чтобы идти, гм, в укромное место, прячась от господ воспитателей, и там, неловко размахивая кулаками, раскровянить друг другу носы, а потом врать ротному начальнику, что, дескать, упал с лестницы, — Две Мишени понимающе усмехнулся, — кадет Иванов идёт к тому же ротному или отделенному начальнику, становится по стойке «смирно» и докладывает, как положено. Вот сейчас господин капитан Коссарт и господин капитан Ромашкевич нам это и покажут. Представим себе, что я — командир роты, а господа капитаны — поссорившиеся кадеты. Начнём, Константин Федорович!
Жестколицый капитан Коссарт шагнул к подполковнику, с неожиданной ловкостью и лихостью щёлкнул каблуками, вскинув ладонь к виску.
— Господин начальник роты, разрешите обратиться!
— Разрешаю, господин капитан.
— Господин начальник роты, имею доложить об оскорблении, нанесённом мне капитаном Ромашкевичем!
Кадеты было заулыбались, кто-то хихикнул, но Коссарт продолжал без малейшего смущения:
— Капитан Ромашкевич употребил в отношении меня слова, кои я считаю обидными и несправедливыми. Прошу разрешения на сатисфакцию!
— Господин капитан Ромашкевич, подойдите сюда!
Улыбаясь, худой и высокий Ромашкевич с не меньшей лихостью вытянулся в струнку, отдавая честь.
— Господин начальник роты, капитан Ромашкевич по вашему приказанию явился!
— Господин капитан, начальником второго отделения нашей роты к вам предъявлено требование о сатисфакции. Готовы ли вы дать его? Напоминаю, что, как вызванный, вы имеете право выбора оружия. Боксёрский ринг, фехтовальная дорожка, или ковёр для французской борьбы?
— Так точно, готов, господин подполковник! Выбираю боксёрский ринг.
— Тогда пожмите друг другу руки в знак того, что принимаете условия.
Оба капитана рассмеялись, сомкнув ладони в рукопожатии.
— Спасибо, Константин Федорович, спасибо, Александр Дмитриевич. Это, господа кадеты, была маленькая демонстрация, как надлежит разрешать споры, коль скоро вы не можете решить их никаким иным способом. Напомню также, что в корпусе у вас будут занятия и боксом, и борьбой, и фехтованием — как в обязательном порядке, так и добровольно-дополнительно. И, если вы бросите кому-то вызов — я, ваш ротный командир, и командир того кадета, с кем вы собрались дуэлировать — будем вашими секундантами.
Фёдор искоса взглянул на верзилу Воротникова; тот стоял, растерянно мигая.
— Помните, господа кадеты седьмой роты, — Две Мишени медленно шёл вдоль строя, — нет ничего хуже обмана. Особенно — обмана своего командира. Мы с господами капитанами все побывали в Маньчжурии, воевали и, поверьте, своими глазами видели, что случалось, когда командиры полков лгали своим начальникам дивизий, или начальники дивизий вводили в заблуждение командующих корпусами. Вводили по самым разным причинам. Боялись доложить правду; пытались получить подкрепления и боеприпасы вперёд остальных; старались выслужиться… это уже неважно. Вред от этого, как вы понимаете, был огромный. Поэтому, когда вы будете мне врать о том, что синяк под глазом — от того, что вы, якобы, стукнулись о косяк, а вовсе не о кулак вашего же товарища-кадета, вспомните об этом. Не привыкайте ко лжи; не считайте, что это в порядке вещей, будто бы начальство — оно совсем не вы, оно другое, не живёт вашей жизнью и ему нет до вас дела. Настанет день — и вы сами сделаетесь «начальством».
Подполковник остановился, постоял немного молча, оглядывая задумавшихся кадет.
— Поэтому, господа, я сегодня, в первый ваш день говорю вам — никакого вранья. Мы с вашими отделенными начальниками тоже были кадетами, мы все вышли из этих славных стен; не надо нам рассказывать, что такое «филеры» и что «нельзя ябедничать и доносить на своих».
— И играть в пуговки на сладкие булки тоже не надо, — вступил капитан Коссарт, подкручивая ус.
— И курить за большим погребом не следует такоже, — подхватил Ромашкевич.
— Вот именно, седьмая рота. На сегодня всё. Седьмая рота, смир-р-на! Вольно, разойдись по комнатам. В девять вечера — обход начальников отделений, в половине десятого — выключается общий свет в комнатах, в десять — лампочки на ваших рабочих столах, что под постелями. Подъём — в семь часов, утренняя поверка в четверть восьмого, гимнастика, и без пятнадцати восемь — завтрак. Об остальном прочитаете в дневниках. Устраивайтесь, господа кадеты. Да, чуть не забыл. За хорошую успеваемость и примерное поведение вы, господа кадеты, получаете билет в кадетскую чайную. Нет, денег там не надо. Можете взять себе чаю с сахаром, сдобу, сушки, баранки, карамельки, по счёту. Билет именной, так что не надо пытаться, гм, пройти по чужому, — Две Мишени внимательно взглянул на покрасневшего Воротникова. — Первый раз пойти могут все. А дальше — всё зависит только от вас. Идёмте!
Чайная располагалась в первом этаже, и оказалась очень уютной. Сделана она была словно старый трактир, со стойкой от стены до стены, за которой стоял фельдфебель Павел Ерофеич в длинном белом фартуке.
— Руки мыли, господа кадеты? — невозмутимо осведомился он.
— Руки крайне желательно иметь чистые, Павел Ерофеич об этом все возраста спрашивает, а однажды самого начальника корпуса спросил. — Две Мишени улыбнулся, а старик-фельдфебель ухмыльнулся в усы. — Так ведь дело было?
— Именно так, вашескобродь! Тогда едва-едва младшую роту усадил, со двора явившихся. И я-то каждого — руки мыл? Руки мыл? Руки мыл? Тут-то его превосходительство заходят, а я и ему, с разгону, мол, руки мыли?..
— Ну, начальник корпуса, Дмитрий Павлович человек весёлый, сам первым смеяться начал, — продолжил Две Мишени. — И сказал, что, мол, руки мыть — дело благое и спрашивать об этом не грех и самого государя, коль заглянет. А то ведь забудет за грузом державных дел!..
На столах пыхтели пара огромных самоваров, в которых Ерофеич поддерживал угли горячими. Чайная разделена была короткими перегородками, так, что можно сесть компанией.
Фёдор сел с Петей Ниткиным и Юркой Вяземским, с которым успел познакомиться. Неподалёку обосновался кружок кадета Бобровского — сам «Ле-эв», Севка Воротников и примкнувший к ним Костя Нифонтов.
— Не боись, — услыхал Фёдор высокомерный голос Бобровского. — Так и быть, Се-эва. Подскажу тебе с французским. А ты, Костька, с арифметикой поможешь!
«Как это у него получается, у Бобровского? — с некоторой завистью подумал Федя. Почему это Воротников, которого все боятся, перед ним заискивает? И списать просит робким голосом?
— Я тебе, Сев, — пообещался Нифонтов, — шпаргалочку напишу. Такую шпаргалочку, что никто ни в жисть не сыщет! Иоганн Иоганныч даже и не заметит!
— Так ведь там задааааачи, — протянул Воротников.
— А я тебе напишу, какие формулы, где нужно!
— Вот уж да, расстарайся, Костька, — покровительственно роняет Бобровский. — На увольнительную тогда в гости ко мне пойдём, а потом в синематограф, и в кондитерскую. Не бойся! Я угощаю.
«Ишь, щедрый какой! — мрачно подумал Федя. У него самого с карманными деньгами было не очень, да и зачем они кадету, поступившему на полный казённый кошт? — Конечно, они с ним дружиться будут!.. Только… только ведь всё равно это не по-настоящему. Вот не по-настоящему и всё тут.
* * *
Феде Солонову пока всё нравилось, и даже Нифонтов с Бобровским и Воротниковым не могли испортить ему настроения. На вешалках в их с Петей Ниткиным обиталище висела форма, та самая, что они получили заранее, подогнали дома и которую он тащил в чемодане утром, вместе с обычной мальчишеской одеждой. На полках расставлены полученные учебники, по ящикам разложены тетради; Петя даже несколько утешился, подбирая место каждому угольнику и транспортиру.
Фёдор невольно загляделся, как его сосед, что-то тихонько приговаривая себе под нос, ставил в гнездо на столешнице чернильницу-непроливайку, как занимали места в стаканчиках перья, остро очиненные карандаши; словно батарейные брустверы, ложились пухлые резинки.
Стопку тетрадей Петя выровнял, точно по отвесу. Учебники расставил по алфавиту; и так получилось у него всё красиво, что Федя невольно принялся ему подражать.
Учебники были толстые, новые, тяжёлые. Особенно приятно лежал в руках увесистый том «Основъ военнаго дела»; да, не зря папа говорил, что теперь в корпусах всё совсем по-иному, чем когда учился он сам.
— Интересно, а книжки из библиотеки сюда, в комнаты, брать можно? — задумчиво проговорил Петя, критически оглядывая свою работу — по мнению Феди, это хоть сейчас фотографируй и отсылай в журнал «Светлячокъ» с подписью — «Такъ должны выглядѣть столъ и книжная полка всякаго прилежнаго ученика».
— Можно, можно.
— Точно? — просиял Петя. — Хорошо! Я слыхал, только в читальном зале разрешают…
Так, за приборками и разговорами, настала вечерняя поверка.
Запел сигнал горна, Федя дёрнул Ниткина за руку — тот как раз пустился в рассуждения о том, успели ли в корпусе получить последние номера «Практикума начинающаго химика».
Вечерняя поверка оказалась самой обычной. Двух Мишеней уже не было, пришёл только капитан Коссарт, объяснивший, что под конец дня роту в очередь обходит один из отделенных начальников.
— На ночь каждая комната запирает дверь изнутри, — говорил капитан, прохаживаясь вдоль строя. — У меня, у господина капитана Ромашкевича и у господина подполковника Аристова имеются универсальные ключи. А вам, господа кадеты, хождения после отбоя по коридору категорически воспрещаются. Нечего вам тут делать; только в случае пожарной тревоги. Всё ясно, господа кадеты?..
Конечно, смешно, когда боевой офицер-маньчжурец, целый капитан проверяет, хорошо ли вымыты уши, чистые ли руки, и правильно ли повешена на плечики форма.
Потом, когда они уже расходились, Федя поймал на себе неприязненный взгляд Кости Нифонтова, и подумал, что да, запереть дверь изнутри будет нелишней предосторожностью. Иметь дело со здоровенным Воротниковым, придавившем его подушкой, Фёдору решительно не хотелось.
Кончался первый день в корпусе; на соседней кровати завозился Петя Ниткин, вспыхнул электрический фонарик.
— Прости, — виновато сказал Петя, — я тебе не помешаю? Не могу спать, пока не почитаю хоть немного, видишь, какая история…
Свет мешал, но выговаривать новому приятелю (а что они станут приятелями, Федя уже не сомневался) не хотелось.
— Ничего-ничего, читай себе, — сказал Фёдор, поворачиваясь на бок и натягивая одеяло на голову.
Ему казалось, что он так и пролежит до самого утра с открытыми глазами, но вместо этого он вдруг услыхал внезапное «Рота, подъём!» и не сразу сообразил, что уже успело наступить утро.
Первое его настоящее утро в корпусе.
[1] Мои дорогие кадеты (нем.)
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
