Обложка Александрия

Александрия

Настя Шу

0% прочитано
Стандартный
Настя Шу

Александрия

Глава 1

«У нас Астрея! восклицаю,

Или воскрес Сатурнов век!..

Ответу Клии я внимаю:

“У вас на троне — человек!

Премудрый Александр, рождённый

В венце отечеству служить,

В сердцах и летописях жить!

Во дни его благословенны

Умом Россия возросла,

В добре и нравах процвела”»

«Ода на Торжественное Коронование Его Императорского Величества Александра I, Самодержца Всероссийского»Николай Михайлович Карамзин, 1801 год.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

В какой момент нашей жизни мы обнаруживаем себя стоящими в тупике? По чьей воле, следуя прямой дорогою, мы в конце концов оказываемся на развилке сотен путей?

Теперь уже и не вспомнить, с чего всё началось… Я замерла против дверей царского кабинета, чувствуя, что обманута самой жизнью… Вечерами в коридорах Зимнего гулял ветер, но внутри меня пылал пожар, разгоняя кровь по венам: эмоции кипели, прося выхода, поэтому прежде, чем постучать в дверь и потревожить покой Императора Всероссийского, я на краткий миг прикрыла глаза, силясь разобраться, что в моей жизни пошло не так…

Когда восемь лет назад меня зачислили в штат фрейлин Ея Императорского Высочества Великой Княжны Екатерины Павловны, я была совершенно счастлива.

Моя Матушка, Анна Викторовна Вольницкая, русская графиня из знатного, но обедневшего дворянского рода, потеряв на войне первого мужа, моего Батюшку, продав за долги родовое имение с большей частью прилегающих к нему земель, осела в Петербурге, где впоследствии сошлась с французским дипломатом, да и вышла за него замуж. В начале века наша семья перебралась для оседлого жития во Францию, где засим на свет появился мой младший брат.

В Париже было всё, что так привлекало просвещённых людей в наш век: свобода, равенство, законы, которые исполняют; Конституция, оформившая права всех и каждого. Постреволюционная Франция бурлила общественной жизнью.

Умы французов искрились идеями: народ вычленял главное из трактатов Руссо, Монтескьё, Вольтера, пытаясь разобраться в причинах разыгравшейся в недавнем прошлом трагедии – Французской Революции, изменившей судьбу Европы.

Я помышляла, что живу в лучшей стране… Но сердце моё всегда тянулось к России. Когда мне минуло пятнадцать, Матушка, кинув клич по старым знакомым, взялась хлопотать о моём устройстве в Императорский дворец, справедливо рассудив, что дочь русского офицера должна взрослеть и постигать премудрости жизни на Родине. Божьей милостью, мне удалось стать частью придворного мира.

К сожалению, очень скоро я обнаружила, что угодила в яму политических интриг.

Незадолго до отбытия в Россию моего отчима определили на должность секретаря консульского кабинета, это приблизило его к Наполеону – тогда ещё не Императору, но уже готовому им стать.

Прознав, что моя Матушка добивается для меня протекции при русском дворе, Пожизненный Первый Консул решил поспособствовать нам в этом нелёгком деле, взамен попросив о маленьком одолжении: чтобы я примкнула к про-французской партии.

Разумеется, мы с Матушкой отклонили эту недостойную просьбу.

Выбившись ко двору стараниями достопочтенной родительницы, я сошлась в тёплой дружбе с Екатериной Павловной, но вскоре обнаружила, что служу не только ей, а в первую очередь Государству.

Император Александр следил за жизнью строптивой сестры неустанно. Она была умна, всегда весела, любезна, кокетлива и владела необыкновенною способностью сводить с ума каждого мужчину и делать его покорным своим поклонником. Подобного рода таланты настораживали августейшего брата; Александр боялся, как бы вскоре разлюбезная Като не начала интересоваться политикой; это сподвигло его сделаться лучшим другом фрейлин, дабы контролировать круг её общения.

Он нашёл меня разумной особой, хотя и недостаточно образованной… Сперва я сторонилась лукавого самодержца, в сердцах обвиняя его в гибели Императора Павла, затем, присмотревшись, пожалела, а после… Мы оба не заметили, с какого момента стали смотреть друг на друга по-особенному…

Но именно политика долгое время оставалась единственной страстью Александра. Феномен Наполеона не давал ему покоя.

Александр всё никак не мог взять в толк: откуда у безродного корсиканца столько моральных сил сражаться с целой Европой? Почему он настроен прыгать выше своей головы, и почему у него это получается?

И вот они сошлись: баловень судьбы и самовлюблённый русский Император. Сначала под Аустерлицем, затем под Прейсиш-Эйлау, а потом в тени Тильзитского шатра на Немане…

Напрасно Александр заигрывал с Францией… потому что доигрался до войны! Чем упорнее он барахтался в мутных политических водах, тем сильнее его тянуло на дно. Тайных комитетов создавалось всё больше. Шпионские сети росли и вскоре перекинулись на всю Россию.

Одни подданные видели в Наполеоне узурпатора, другие – незаурядную личность, гения.

Амбиции крепли, и, после всех унижений, военных неудач, отступлений Александр решил бить врага на своей территории, что казалось мне и многим другим вельможам, небезразличным к судьбе Отечества, чистым безумием. Иные делали на войне деньги, Александр отдал ей своё здоровье. Я переживала за него… Думала, что он совершает ошибку, ввязываясь в очередной кровавый конфликт с Бонапартом.

Однако те, кто жаждал этой войны, связывая с ней свои самые безоблачные надежды, кто гнался за личной выгодой, делали всё, чтобы Император не отступил. Постепенно, под разнообразными предлогами, от Александра удаляли всех сомневающихся людей. Добрались и до меня…

Не столь давно на стол Государя легло письмо, которое я писала в Париж для Матушки, и этого оказалось достаточно, чтобы разочароваться во мне, обвинив в шпионаже. Можно подумать, я о планах русской дислокации врагу докладывала!

В сущности, я писала о том, что было известно всем: Россия слаба, в элитах произошёл раскол, война изломает Россию изнутри… А тут ещё отчим в ответном послании невпопад сообщил, что Наполеон передаёт мне привет. И вот как я могла оправдаться после такого? Точно ведь похожа на шпионку!

Ненависть к Наполеону отравила в Александре доверие к близким. Он вызвал Аракчеева, верного цепного пса, моего друга, чтобы перевернуть вверх дном мою комнату.

Я любила Аракчеева, видя в нём товарища по несчастью: он тоже частенько страдал от царского эгоизма. Мы понимали друг друга…

Наверное, поэтому Александр вызвал для обыска именно его, дабы причинить боль. Что ж, у него это получилось.

Впрочем, Аракчеев дал дельный совет. Он сказал мне уезжать из страны. Так будет лучше для всех: Александр поймёт, что заблуждался лишь в том случае, когда лишится всего важного, доселе наполнявшего его жизнь и дарившего радость.

Мне не просто далось решение об отставке – Александр собственноручно подлил масло в огонь, объявив, что обыск был учинён из ревности, дескать, я его любовница и скрываю письма от других поклонников.

Скандал был ему не нужен. Пусть лучше придворные видят во мне неверную фаворитку, чем шпионку. Но так было лучше для него. Не для меня. Ведь он догадывался, какими чувствами я к нему томлюсь, однако это не помешало нанести сокрушительный удар моему сердцу.

Надеюсь, теперь он доволен…

Собравшись с духом, вновь обращаю внимание на дверь. Обыкновенно я не позволяла себе браниться: Господь даровал неперечливую натуру, чуждую мелочным склокам. Но сейчас, оглядываясь на чинимую Александром несправедливость, меня долило желание высказать всю правду в лицо, причём в нелестной форме, какая сложилась по мере долгих, отягощённых обидами размышлений. Ведь всё равно уезжать, так есть ли смысл скрывать растерзанную душу?

В конце концов, мы же не чужие люди… А значит, он поймёт…

Смахнув тёмный локон с лица, разгладив лиф невзрачного синего платья, заношу руку над дверью, неуверенно в неё постучав. Александр посвятил сегодняшний день государственным делам, закрывшись ото всех в кабинете, сняв охрану с этажа.

Поразительная беспечность!

Секретарь заранее доложил о визите, но августейший не спешил меня пускать…

Не дождавшись ответа, я почти убедила себя в том, что пора уходить… Он не примет меня. Не захочет. Однако в следующую секунду по ту сторону двери раздаётся тихое "entrez" [фр. "Войдите"] и я смело опускаю ладонь на круглую ручку…

Кабинет Императора был оформлен в древнегреческой стилистике. В нём преобладало лишь два цвета: чёрный и бежевый. Это была большая, высокая комната с изображением плоских фигур на бордюре под потолком, какие обыкновенно рисовали на античных вазах: колесницы, сенаторы в длинных тогах, воины в доспехах и прочие сюжеты, достойные Илиады.

Посредине стоял рабочий стол чёрного дерева с высокими свечами под абажурами. Остальная меблировка кабинета отличалась необыкновенной простотой, хотя и не была лишена комфорта. Помещение пронзали холод и мрак. Уюта совсем не чувствовалось…

Дверь за моей спиной с глухим стуком затворилась, отрезав шлейф света, льющийся из коридора.

Александр даже не поднял головы, дабы взглянуть на вошедшего. Он сидел на узком лакированном стуле, с виду столь хрупком, что меня удивляло, как тонкие ножки до сих пор ещё не треснули.

Вот он… Самодержец Всероссийский, протектор Мальтийского ордена, Великий князь Финляндский, царь Польский, и прочие и прочие…

Александр, склонившись над бумагами, выводил скрипучим пером витиеватые строчки, подперев другой рукой щёку; мрачный вид его лишил меня уверенности. Ему шёл в это время тридцать пятый год, лета цветущие для мужчины, но на его прекрасное лицо с необъяснимо приятными чертами, соединяющими в себе выражения кротости и остроумия, государственные заботы уже наложили печать некоторой усталости. Меж тем, оно по-прежнему было обаятельно: дышало неземною прелестью и свежестью, свойственными лишь юным.

Ох, и странное же это чувство – монархический трепет. Сердце в груди сжалось до размеров крошечного комочка, воздух встал поперёк горла – ни вздохнуть, ни выдохнуть; я чувствовала себя беспомощной и невероятно маленькой на фоне этой яркой величественной фигуры, затмевающей собой всё пространство; от Александра будто воочию исходил свет.

Колени подгибаются от волнения, и книксен выходит неуклюжим:

— Государь… – шепчут пересохшие губы, вытягиваясь в единую линию.

Когда становишься лицом к лицу с представителем верховной власти, всегда чувствуешь необъяснимое благоговение перед его личностью. Просто кровь в жилах закипает, и ты осознаёшь, что всё твоё естество тянется к этому благословенному существу на престоле, прозываемому Императором Всероссийским.

Царь – это не просто должность; в первую очередь царь – отец нации, возглавляющий одну большую семью, имя которой – Российская Империя. Жаль только, что дети не всегда отвечают ожиданиям родителей… А порой и вовсе бывают непослушны.

— Вы позволите? – голос предательски дрогнул, обнажая глубинный страх.

Александр молчал. Он будто бы намеренно не обращал на меня внимания, желая узнать, что произойдёт, если оставить всё так, как есть, проверяя тем самым мою выдержку. Вступать в разговор без разрешения было слишком самонадеянно, поэтому пришлось покориться августейшей воле.

Украдкой приподняв взгляд, не поднимая головы, я заметила, что угрюмый лик его стал каким-то отрешённым, словно все до единой маски разом слетели, обнажив духовную пустоту.

Выдержав мучительную пытку безразличием, я наконец-то получаю заветный ответ:

— Почему нет? Проходите, коль пожаловали… В конце концов, Вы моя любовница. А любовницам я позволяю многое… – жестокая насмешка никак не вязалась с его равнодушным видом, и менее всего – с мягкой улыбкой, источающей мёд.

В этом был весь Александр.

Когда ситуация к тому благоволила, он мог притворяться бесконечно милым и внимательным собеседником, но стоило ему прогневаться, как наружу вылезали тщеславие и эгоцентризм, свойственные, наверное, каждому правителю, и тогда без сарказма было не обойтись. А ещё Александр был великолепным актёром, что также сбивало с толку.

— Это жестоко… – с нескрываемым неудовольствием молвила я, стойко снося обиду. Он знал, сколь сильно я переживаю из-за нашей размолвки, знал – и продолжал издеваться?

Что это было? Очередная попытка вменить мне сердечную несостоятельность, дескать, я достойна быть его возлюбленной лишь на словах, а не в реальности? Что своей привязанностью к Наполеону и противлением бессмысленной войне я оборвала хрупкую нить взаимопонимания между нами?

Ведь я сопротивлялась идее кровопролития, только и всего. У меня и в мыслях не было служить Бонапарту. Уму непостижимо, как он вообще мог позволить себе подумать обо мне такое!

В мягком отблеске свечей фигура Александра казалась таинственной и до невозможности привлекательной: стройный, высокий, с россыпью золотых кудрей, искусно уложенных в затейливую причёску, скрывающую ранние проплешины. Лицом он был Амуром, но душою, скорее, Сатиром, страдающим от собственных капризных выходок. Сдался ему этот Бонапарт, почему мужчинам всегда нужно с кем-то соревноваться?..

Растянув губы в саркастичной улыбке, Александр, очевидно, не собирался проявлять милосердие:

— Жестоко, сударыня, это играть на два фронта сразу. И Вашим, и нашим… – вернувшись к теме шпионажа, он усиливает напор, внушая ложное чувство вины, пытаясь убедить, что, выступая против войны, я выступала против него лично.

Бессовестный эгоист!

Поднявшись из-за стола, Александр бесшумной поступью направляется ко мне, не сводя въедливого взгляда с моего напряжённого лица.

Он так ничего и не понял.

Не понял, что я меньше всех при дворе желаю ему зла.

Уважение к Франции не вытеснило из моего сердца патриотических чувств. Я любила и всегда буду любить Россию! Но кровь не нужна никому, и я никогда не смирюсь с мыслью, что война так уж необходима нашей стране, которая и без того хлебнула горя в прошлом.

Боже, пошли этому человеку хоть немного здравомыслия! Он же себя убивает…

Осознав, что Александр настроен в отношении меня враждебно, я решаюсь говорить открыто, чтобы между нами не осталось недомолвок:

— Не Вам уличать меня в ведении двойной игры, Государь… Далеко не Вам! – бросаю с ноткой мстительного упрёка, мысленно обругав себя за язвительность.

Нервы не выдерживали, сердце не желало более сносить несправедливость. Пусть знает, что в умении лицемерить ему нет равных! Мало кто мог открыто заявить об этом Государю России, но мне терять уже нечего.

Тем не менее я испугалась, заметив, как потемнели голубые омуты напротив. И всё же взгляд отвести не посмела, желая доказать, что не стыжусь сказанного, ибо правда на моей стороне.

— Вы не смеете, – безжалостно цедит он, как если бы разговаривал с преступником на допросе, и подходит так близко, что я ощущаю его прерывистое дыхание на своём лице.

Александр словно хотел удостовериться, а не сошла ли я с ума.

Конечно, с моей стороны было несправедливо обвинять его в наличии лицемерного нутра, выточенном Государыней Екатериной. Александр учился играть масками не для праздного удовольствия, а ради собственной безопасности, однако он даже не пытался бороться с глубинными пороками, внушив себе, что борьба эта бессмысленна. Ведь работать над собой – задача не из лёгких, проще смириться и заставить окружающих верить, что монарха нужно любить таким, каков он есть; иное мнение рассматривалось как неуважение к августейшей персоне.

Я обвиняла его во лжи, которой он сам стыдился, в пристрастии жалеть себя. Невыносимо было наблюдать, как Александр шаг за шагом приближается к пропасти, и потому у всех моих порывов существовала только одна цель – достучаться до сердца дорогого мне человека, не дать ему изувечить собственную жизнь.

— Смею, Государь… – в этой фразе отразилось всё: боль, отчаяние, бесконечная тревога. — Я же Ваша любовница, не так ли? А любовницам Вы позволяете многое! – мне хотелось отомстить и вместе с тем показать, что сердце моё не камень.

Блеснувший в полутьме Георгиевский крест отвлекает моё внимание, и прямо в этот момент Александр наклоняется, чувствуя, что мне не удастся выйти из схватки победительницей:

— В постели, сударыня, – напоминает он, цепляя пальцами мой острый подбородок. — Там и только там я позволяю милым барышням проявлять строптивость… – высокий и властный, Император нависает надо мной, как утёс над мирной лагуной, продолжая вкрадчивым тоном: — Но… поскольку я не наблюдаю Вас нынче на шёлковых простынях, вынужден напомнить, что Ваша язвительность неуместна. У Вас нет права в чём-либо упрекать меня. Прошу соблюдать учтивость, иначе я буду вынужден прервать аудиенцию. – Разжав хватку, августейший отстраняется, любуясь моим замешательством; испуганный взор стыдливо упирается в пол. Нет, он не любит меня… Если бы любил хоть сколько-нибудь, не позволил бы себе лишнего.

Александр злился из-за того, что я уличила в нём труса. Ведь ему проще отвернуться, убедить себя, что испытываемые мною чувства ложны, а будь они настоящими, я бы приняла его любым – так он рассуждал. Вот только любящий человек – это не тот, кто потакает всем твоим прихотям, а тот, кто помогает тебе измениться… Кто защитит от любой беды, пусть даже ты сам будешь представлять для себя угрозу.

— И это… жестоко… – ощутив нехватку кислорода, я прихожу к страшному осознанию, что Александр не позволит себя спасать.

Он вечно будет одинок.

— Ваше Величество, воистину, я заслужила Ваш праведный гнев, однако оправдываться за дерзость не стану… – собравшись с силами, принуждаю себя расправить плечи и шагнуть вперёд; в бессилии чувств добравшись до стола, запускаю дрожащую руку в разрез платья на боку, нащупывая карман, привязанный к талии под верхней юбкой, извлекая из него свёрнутую трубкой бумагу – прошение об отставке.

Пусть Александр видит, что я смиренно склоняюсь перед его волей.

— Государь, осмелюсь просить Вас низложить с меня придворные обязанности. Милостью Вашей я покину Россию и более не появлюсь на Вашем пути. Я благодарна судьбе за счастье служить Вашему роду. Но, боюсь, без доверия мне будет тягостно исполнять прежние свои обязанности… – опустив свёрток на стол, вспоминаю, каких трудов мне стоило написать эту бумагу, точно сердце из груди вырвала.

Взглянув на свёрток, он надеялся остаться безучастным, но что-то неуловимое, скользнувшие в огрубевших чертах, намекнуло, что сил сдерживаться оставалось всё меньше. Похоже, Александр разозлился…

Но почему? Я думала, он презирает меня и впредь не захочет видеть при дворе.

На самом деле, никто, кроме Марии Фёдоровны, заведующей женским штатом придворных, не мог подписывать прошений об отставке фрейлин или зачислять на службу новых. Я знала об этом, но перед тем, как обратиться к Вдовствующей Императрице, сочла правильным проститься с Александром лично, а не сбегать втихомолку.

К сожалению, отбыть тотчас у меня не получится: сперва надлежало выправить паспорт и дождаться, когда подпишут бумаги на выезд. Но из дворца я намеревалась съехать уже через две недели, как только уложу все дела; Екатерина Павловна меня отпускала.

— Ловко же Вы это придумали… – недобро сузив глаза, Александр смотрит на меня, как на предателя, с неописуемым небрежением, вгоняя в смятение. — Мне думается, сама Мадам Жорж[1], звезда придворных театров, не отыграла бы мученицу лучше. Куда же девалась Ваша хвалёная преданность? Не Вы ли убеждали меня в бесконечной любви к Родине? И вот теперь, накануне войны, Вам показалось уместным бежать? Уж не во Францию ли? – пытаясь поймать меня на лжи, он вновь давит на больное, точно заявляя: шпионка, лицемерка, предательница!

Однако я нисколь не кривила душой, ибо бежала не от России, а от него. Всё. Хватит! Не позволю больше измываться над собой. Я устала быть заложницей его искажённого взгляда на мир.

Но дать отпор не получается ввиду того, что Александр резко сходит с места, стуча каблуками о паркет, направляясь к окну:

— Ни один убеждённый патриот, смею Вас заверить, не посмеет оставить Отечество в преддверии страшных потрясений… – скрестив руки за спиной, он отворачивается, уставившись в покрытое изморозью стекло. — Признаться, я бы тоже хотел, чтобы Россия процветала… Бонапарт был мне другом, наши взгляды на жизнь во многом сходились, но обстоятельства складываются таким образом, что нам нельзя более идти одной дорогой. Такова политика, и чувства здесь ни при чём. Применив силу, мы сдвинем наши внутренние дела с мёртвой точки. Нам нужна эта победа. А Вам я желаю доброго пути, – с гордым презрением и будто неуязвленным достоинством заявляет августейший.

Теперь он обвинял меня в отсутствии политического чутья! А между тем мне прекрасно известно, что победителям у нас прощают многое; Александр стремился искупить перед дворянской оппозицией все предыдущие промахи, дабы не быть свергнутым и провести в стране обещанные реформы

Вот только это всё равно не повод проливать кровь!

На пути к переменам Александру не хватало самого главного – уверенности. Лавры победителя не помогут ему осуществить задуманного, враги придумают ещё десяток поводов, чтобы остановить преобразования. И Александр струсит, вновь уступит мнению большинства, и так будет всегда, до тех пор, пока он не перестанет их бояться.

Оставаясь заложником роковой ошибки молодости, он страшился повторить участь отца, и потому те, для кого счастье и благополучие России всего-навсего пустые слова, вечно будут иметь над ним власть. Ему никогда не позволят провести реформ. А он никогда не соберётся с духом, чтобы дать наглецам отпор. Не тот характер.

Тишина в комнате оборачивается зловещим давлением.

Я подумала, что если мы немедленно не прекратим этот разговор, нас обоих хватит удар.

— На мой счёт Вы вольны думать что угодно, Государь… – произношу на выдохе, с трудом сдерживая слёзы. — Но, Господь мне свидетель, я болею за Отечество всей душой. И уже то, что я говорю с Вами спроста, за что сердечно извиняюсь, доказывает, сколь во мне много мужества для борьбы с несправедливостью. Затем только мне хочется скорее уехать, чтобы не видеть, как Вы мучаетесь, принимая тяжёлые решения, коих в действительности стыдитесь. Отбывая в путь, я оставляю своё сердце здесь, рядом с Вами. Я буду молиться за Вас и каждого русского солдата – от генерала до рядового… Молиться, чтобы избранный Вами путь не привёл Вас к разочарованию. – Грудь сдавило, словно железными тисками, всё тело разом потяжелело, а из глаз хлынули ручьи, ввиду чего пришлось закрыть лицо руками; Александр не должен думать, что я давлю на жалость.

Впору было уйти, но приказа покинуть кабинет так и не поступило.

Мы молчали. Мне было неловко. Жгучая краска стыда показалась на моих щеках, а в горле стало першить, отчего я едва не зашлась нервным кашлем.

Александр не выдержал следом: я услышала его шумный вздох, а после узрела, как тонкий профиль охватила печаль. Потянувшись к тугому воротнику мундира, августейший чуть оттягивает горловину, вслед за тем медленно отстраняясь от окна, нетвёрдой походкой возвращаясь обратно к рабочему месту.

— Боюсь, Вам не удастся покинуть Россию так скоро, как жаждет того Ваше сердце, Mademoiselle… – при этих словах лицо его как-то невольно стало выражать нечто капризное и насмешливое, нечто высокомерное, что мне с трудом удалось осмыслить. Опустившись на стул, Александр сутулится больше обычного, безучастным взором смотря поверх лежащих на столе бумаг, взявшись говорить без всякой заинтересованности:

— Со дня на день Барклай де Толли объявит в столице военное положение. Бонапарт вплотную подошёл к нашим границам, полагаю, ждать он себя не заставит. Вследствие этого даю Вам слово, что, как только Его Величество ступит на территорию России, я незамедлительно отпущу Вас к нему. Не берусь утверждать, что Ваш поступок благосклонно расценят в обществе, но, коль Вам так неймётся уехать – ради Бога, препятствовать не возьмусь. Надеюсь, распивать вино на Воробьёвых горах в компании французов придётся Вам куда более по душе, нежели сидеть со всеми нами в осаждённом Петербурге. – Вытянув руку, он принимается отбивать пальцами дробь о поверхность стола, частично закрытого зелёным сукном. А между тем в нём кипела и багровыми пятнами выступала на лице вся его нетерпимость, вся боль уязвлённого самолюбия.

Я очень хорошо видела и понимала его внутреннее состояние: он не прощал мне этого упорного отсутствия слепого поклонения его особе, а ведь я рвалась доказать обратное: что уважаю законную царскую власть и почитаю за честь служить ему – бесконечно любимому, жутко своенравному человеку, внуку Великой Императрицы, который заслуживал лучшей доли.

Я и подумать не могла, что война стоит на пороге… Что события будут развиваться настолько стремительно! Думала, у русского народа есть ещё месяц-другой в запасе… Само собой, покидать страну в период военного положения – занятие недостойное. Несмотря на это, во дворце я не останусь, нет. Съеду на квартиру, поскольку уже всё для себя решила.

Но почему Александр упомянул Воробьёвы горы?.. Почему он уверен, что войска Наполеона проникнут так глубоко в недра нашей страны? Неужели он…

— Прошу простить, Государь… Ужель Вы решились отдать приказ отступать до Москвы? – без труда догадалась я, в ужасе распахнув мокрые от слёз глаза.

Меня пробрало холодом. При дворе давно уж бродили слухи о ведении «скифской войны», но я и подумать не могла, что они окажутся правдивыми.

Это так Александр собирался стяжать для России победу? Путём сожжения русских городов, деревень и окраин? Он не остановится даже в том случае, если придётся сдать Москву? Про осаждённый Петербург, вероятно, тоже было упомянуто неслучайно; он настолько не верил в успех компании, что заранее подготовил оборонительный план.

И этот человек – Император России – смеет уличать меня в сомнительных патриотических чувствах, когда сам ведёт своих людей на убой?

Что станет с солдатами при таком раскладе? Они будут верста за верстой оставлять врагам свои земли и умирать, избегая генерального сражения, бесконечно отступая вглубь страны?

Да это же безумие!

— Молю, Ваше Величество… Пожалуйста, не делайте сего… Не берите грех на душу! – глухие, сдержанные рыданья внезапно поразили меня. Вся моя твёрдость, вся мнимая выдержка – развеялись, как утренний туман. Грудь теснили горечь и страх.

Я подбегаю к Александру, как безумная, падая перед ним на колени, ожесточённо сжимая его напряжённую длань. Я не чувствовала сил подняться, мне надобно умолять, просить, требовать…

Если придётся выстоять в таком положении до утра – быть посему! Только бы Александр меня услышал… Мне хотелось верить, что ещё можно что-то исправить, запросить мира, ведь Наполеону тоже не выгодно воевать.

В порыве отчаяния прижимаюсь лбом к его округлой кисти, поливая слезами обшлаг рукава. Александр любезно наклоняется вперёд, дабы я не тянулась за ним. Ему не был удивителен моей порыв: в здешних стенах пролилось немало слёз, воспринимаемых им как должное.

— Молю Вас… Государь, молю!.. – повторяю как в бреду, сжимая что есть мочи его хрупкие костяшки. Горький запах крашеного сукна, из которого шили военные мундиры, неприятно щекотал нёбо. Слёзы всё струились по щекам, а вместе с ними наружу выходила вся та боль, что давно сидела внутри. Впервые я оказалась настолько близко к Императору… Но мне не стыдно! Я должна… должна попробовать переубедить его, потому что мне не всё равно!

— Слишком поздно, милая Софи… Слишком поздно… – одними губами шепчет он, перехватывая мою правую руку, наклоняясь и оставляя сухой поцелуй в районе синих вен, там, где проступал бешеный пульс.

Теперь его не жгло и не трясло от злости, как тогда, когда он стоял у окна, нет… Но его давила тупая боль: острое чувство обиды и бессилия переходило в хроническую скорбь. У меня голова пошла кругом…

Я замираю, чувствуя стук сердца где-то в горле.

Император России – личность недосягаемая, но только не в эти мгновения…

— Никогда не бывает слишком поздно… – произношу хриплым голосом, утыкаясь мокрым носом в сплетение наших рук.

Своим "слишком поздно" Александр всколыхнул во мне надежду. Я вдруг осознала, что он не столь сильно хочет воевать с Наполеоном, сколько дистанцироваться от врагов. Хоть раз в жизни Александр должен переломить ситуацию… Отвергнуть подстрекателей, английских дипломатов, всех тех, кто толкает его на путь обмана!

— Я пытался… – это звучало как оправдание, словно он убеждал себя и меня, что сделал всё возможное.

Александр никому не позволял критиковать себя, а мне уж тем более не позволит. Поэтому следовало не упрекать его, а увещевать.

— Прошу, попытайтесь снова, Государь! – жалобно вздохнув, поднимаю заплаканный взгляд, не зная толком, какие слова подобрать, дабы выразить свои чувства. — Право, ведь Вам известно, что человек проигрывает лишь в том случае, когда перестаёт пытаться. Всё в Ваших руках. Вы ещё можете всех спасти! – влажная поволока не помешала увидеть, как по бледному измождённому лицу пробежала тень сомнения, как пересохли некогда блестящие розовые губы, как меж светлых бровей залегла глубокая складка.

Да, верно… Александр злился на себя за то, что не в силах противостоять обстоятельствам. Но не страх должен править им, а только любовь к Родине, ради которой он замарался когда-то в крови, подняв руку на отца и Государя…

В эти тревожные времена каждый подданный был солдатом. У каждого из нас имелось то, за что стоило сражаться. Все мы борцы, и все победители. Каждый человек сражался по-своему, и я сражалась, чувствуя, что должна оставаться сильной.

Последующие слова грозили вывести Александра из себя… И всё же я скажу их, потому что никто больше не решится.

— Во имя отца… Хоть бы и в память о нём, Вы обязаны сражаться! Не думы о перевороте должны стращать Вас, а перспектива превратить смерть Батюшки в акт бессмысленной жестокости… – эти мысли казались мне чужими, точно их кто-то извне насильно вкладывал в голову. Они жгли меня, туманили сознание, тяжестью ложились на сердце. Я смотрела на Александра в страхе, что теперь, после всего услышанного, он обрушит дворец на мою голову!

Перед взором его стеклянных глаз будто воочию проносились события одиннадцатилетней давности, и уже по тому, как напряглись его скулы, можно было заключить, что весь он оцепенел, словно кто-то накинул на него невидимый хомут и тянул, безбожно тянул назад, во тьму времён, не позволяя вырваться. Казалось, даже кожа лица выцвела, маска крошилась, открывая страдания, неподдельные эмоции утомлённого жизнью человека; дурного сына, дурного наследника. А в сущности – убийцы и предателя.

Самолюбие его страдало невыносимо; но не одна боль израненной гордыни терзала его: безысходность овладела им, ужас, что таился в глубине души, отчего он лишь сильнее стискивает мои руки – не от гнева, а под давлением наводнивших разум воспоминаний.

Раздавленный чувством вины, он продолжал мысленно возвращаться в ту роковую ночь, снова и снова пытаясь найти себе оправдание. Но он его там не найдёт, ибо подобное преступление оправдать невозможно. Он должен смириться, оборвать нить, связывающую его с прошлым, и начать двигаться вперёд.

Союз с Францией мог помочь Александру покарать Туманный Альбион, ведь это английский Парламент проплатил заговор против Павла, так называемые "Птенцы Уильяма Питта", яростные патриоты, готовые на всё ради блага своей страны.

— Не бойтесь поруганий, Государь… Вам не требуется одобрение тех скверных людей, Вам довлеет помышлять о будущем, о пользе для Государства. Вы переписываете историю нашей страны ежедневно, ужель Вам не льстит изменить её к лучшему? – осознав, что Александр сердится, я не позволила себе отступить: — Помните, канцлер Бестужев[2] сказал однажды: «Я хочу, чтобы меня судили не современники, а потомки»… Иные люди служат себе, Бестужев служил Государству. За это его ненавидели, но то сущие пустяки… Время восстановит историческую справедливость, и потому, ежели при жизни кто-то будет недоволен Вами, то потомки смогут увидеть, сколь много Вы сделали для России!.. – голос надорвался, и тогда руки Александра ощутимо дрогнули.

Сбросив мои ладони, он стремительно поднимается на ноги, вытягиваясь во весь свой рост:

— А Людовик XIV сказал: «Государство – это Я!» – эта фраза, как пощёчина, мгновенно отрезвляет меня; Александр поставил точку в затянувшемся споре, недвусмысленно давая понять, что только ему решать, как жить дальше.

Надо отдать августейшему должное, он долго терпел. Но любому терпению, как известно, приходит конец…

В два шага достигнув окна, он вновь устремляет взгляд на двор; я видела, как тяжело вздымалась его грудная клетка и как пальцы ослабляют тесный офицерский пояс. Весь вид Александра говорил о его внутреннем раздражении; он точно был объят незримым пламенем.

Его слова также утвердили во мне мысль, что он непреклонен. «Государство – это я»?.. Что ж, с этим трудно не согласиться…

Как бы то ни было, слушать меня дальше Император не имел ни малейшего желания, к тому же он кивнул на дверь, повелевая выйти. Я сделала всё, что в моих силах, остальное пусть остаётся на усмотрение Господа.

Зажмурившись, я собираю остатки воли в кулак, восстанавливая себя по крупицам. Мне захотелось обернуться тенью, чтобы никто меня не видел…

Опираясь дрожащей ладонью о край стола, насилу заставляю себя подняться, стараясь не запутаться в подоле. И вдруг на меня находит помутнение:

— Считаю своим долгом напомнить Вашему Величеству, что наследники Людовика XIV закончили свою жизнь на гильотине… – я ни на что не намекала, просто констатировала факт. На свете нет ничего вечного и ничего абсолютного. Одна из величайших династий Европы, династия Бурбонов, уже канула во тьму времён. Как перед тем пресеклась династия Стюартов в Англии. Однажды Александр опомнится, да будет поздно…

Из меня будто выжили все силы, я с трудом волокла ноги по паркету, но всё это такие мелочи в сравнении с тем, через что мне довелось пройти…

— Остановитесь… – эта просьба осталась без внимания.

Должно быть, голос Александра прозвучал у меня в голове… И я не стала оборачиваться, питая сомнения относительно того, что после всего случившегося, ему бы захотелось меня вернуть. Сердце неистово колотилось. Я ускорила шаг, стремясь скорее добраться до выхода.

Александр срывается вслед за мной: он настигает меня у порога, захлопывая дверь перед самым моим носом.

— Ради Бога, это приказ Вашего Государя! – повелительный тон вынуждает опомниться. Царская фигура вырастает из неоткуда, вклиниваясь между мной и дверью, преграждая дорогу.

Я медленно поднимаю голову, сталкиваясь с горящим взором голубых очей; отгородив меня от двери, принудив сместиться к стене, Александр глядит без злобы, но как-то колюче, словно к чему-то подначивая.

Стерев ладонью остатки слёз, я нахмурилась, подготавливаясь к худшему.

— Признаться… Вы сладко поёте, Mademoiselle... – ровным тоном молвил он, сохраняя почтительную дистанцию. — Позвольте же полюбопытствовать: как давно Вы сами живёте по велению сердца? Отчего Вы уверены, что отвечаете тем требованиям, кои смеете предъявлять Вашему Государю? – интонационно выделив последние слово, он как-бы напоминает, кто есть кто.

Разобраться в палитре его эмоций не представлялось возможным. Я смотрела на него и не понимала, чего от меня хотят.

— Помилуйте, о чём Вы?.. – этот вопрос прозвучал раньше, чем я успела его обдумать. Действительно, что Александр подразумевал, говоря о моих требованиях? Неужто он сомневается, что мною владеют чистые помыслы?

А может Их Величество обнаружили, что трусости во мне больше, чем храбрости, стало быть, не мне учить кого-либо сражаться?

Впрочем, поразмыслить на сей предмет не удаётся, поскольку в следующую секунду царский лик преображается, озаряясь светом:

— Я о нас с Вами… – вытянув руку, Александр опирается о стену аккурат подле моего лица. — Вы не производите впечатление человека, способного надломить гордыню. Вы ждёте от меня решимости, умоляете противостоять мнению света, а сами бежите от него, как от огня. Признайтесь, Mon Chéri, Вы, как и я, жертвуете собой в угоду окружающим. Вы могли бы стать второй мадам де Ментенон, коль захотели бы… В Вашей власти сделать нас счастливыми. Но вместо счастья, Вы предпочли утопить нас в боли. А значит, Mon Ange, Вы лгали, говоря, что не боитесь. Вы боитесь почти всего. Вам легче говорить о надобности сражаться, чем самой вступить в бой…

В эту секунду мы оба и вся комната, и весь мир показались мне каким-то нестерпимым, невозможным бредом. Отстранившись, он не без удовольствия отмечает, как содрогается моё тело, и как на дне расширенных зрачков вспыхивает огонёк.

Император России открыто заявил, что желает моей любви…

Искры между нами летали давно, но это был первый раз, когда я услышала от него прямое признание. Как я должна себя вести? Как фрейлина Её Высочества или как женщина? Аура самодержца разрушает любые человеческие отношения.

Я с трудом угадывала в Александре мужчину, видя прежде всего самодержца. Божьего помазанника.

Выходит, какой-то частью себя, он всё же верил моим чувствам, верил, но не понимал, почему я не уступаю. Да потому что нельзя отвечать взаимностью человеку, который не умеет сражаться! Вручив ему своё сердце, я обреку себя на страдания: через год-другой, он оставит меня. Для него важнее мнение матери, окружения, света. И это правильно, ведь он – Государь России! Помня о своём первородном долге, Александр никогда особенно не дорожил женщинами.

Так почему я должна верить, что со мной будет как-то иначе?

А ведь женская любовь – бесконечна! Ею нельзя насытиться, а потом умертвить.

Если бы он вдруг изменился, и доказал, что может быть другим: надёжным, искренним, верным – сердце моё тотчас бы стало его!

И я покажу, как могла бы раскрыться, питай хоть толику уверенности, что наши романтические отношения действительно что-то значат для него. Стыд окрасил щёки ярким румянцем; окинув кабинет лихорадочным взором, обнаруживаю узкий белый диванчик справа от входа, подумав, что там нам будет удобнее говорить о любви.

— Где… где обыкновенно сидят Ваши любовницы? – молвлю не своим голосом, отходя прочь, ощутив, как неведомые силы придавливают меня к земле. — Смею предположить, Государь, они сидят в непосредственной от Вас близости?.. – шмыгнув носом и уняв стремительно разрастающийся страх, я добираюсь до обозначенной цели.

Александр теряет дар речи, дивясь красноречивым намёкам. Кажется, мне впервые удалось сбить его с толку, что значительно приободрило, укрепив веру в успех задуманного мероприятия. Пусть это будет моё первое и последнее свидание с Императором…

Когда я, наконец, села, подняв взгляд, то невольно засмотрелась на мерцающую в полутьме Андреевскую ленту, пересекающую царский стан. Блеск этот завораживал, вводил в странного рода дурман.

Александр размышлял недолго: любопытство взяло верх над обидами, его подмывало узнать, к чему приведёт эта спонтанная игра? Он не спеша приблизился, словно кот, грациозно опускаясь рядом, приподнимая хвост мундира, вгоняя меня в смятение своим самоуверенным видом.

Дыхание потяжелело, руки опустились на колени, сгребая ткань юбки. Что делать дальше? Как вести себя? У меня не было практики романтических отношений, и я наивно полагала, что буду действовать по наитию… Но вдохновение ничего не стоило: скованность не уходила, а наоборот, свинцовым грузом тяготила сердце…

Охваченная волнением, я вдруг ощутила прикосновение тёплых пальцев к своей ладони: Александр огладил покрытую мурашками кожу, прощупывая пульс на запястье, стараясь угадать, в каком я теперь состоянии…

Он будто говорил: "Не бойся, я умею быть нежным, когда это нужно…"

Прижав мою ладонь к своей груди, августейший смотрит на меня долгим, испытывающим взглядом, скользнув пальцами вверх от запястья к предплечью, невесомо, пытаясь унять охватившую тело дрожь, а после подсаживается вплотную, опаляя горячим дыханием склонённую голову…

Я неосознанно отстраняюсь, когда вторая его рука опускается на талию, стягивая ткань платья. Меня никто ещё так не касался…

Мгновение назад я видела в Александре высшее существо, своего Государя, но теперь образ этот распадался, высвобождая уязвимую человеческую натуру…

Он мужчина… Обыкновенный мужчина, как все.

Прикрыв глаза, стараюсь сосредоточиться на том, что было по-настоящему важно: на его очаровательной улыбке и бережных прикосновениях, на смазанном поцелуе, оставленном на костяшках, а после – на тыльной стороне кисти; другой рукой Александр всё ещё придерживал меня за талию, не позволяя отстраниться.

Я опасалась делать резких движений: отсутствие практики определило мне ведомую роль, с которой приходилось мириться.

Осознав, что препятствий больше нет, что я привыкаю к новому положению, Александр наклоняется и мягко приподнимает мою голову за подбородок. Лицо его оказалось настолько близко ко мне, что поцелуй был неизбежен. Жар охватил всё тело, заставляя тут же позабыть обо всех наших разногласиях, перенаправляя полностью всё внимание на сидящего подле Императора. Я замерла, увидев перед собой его губы. Совсем рядом. Стоило только потянуться чуть вперёд, и мы бы соединились в трепетном поцелуе, которого желали оба.

Я растерялась, понимая, что после нашей пылкой ссоры, оскорбительной откровенности, столкновения взглядов, было странно так внезапно всё забыть, но, отметая все важные вещи в сторону, в конечном счёте, хотелось поддаться искушению.

Александр, видимо, не испытывал таких душевных терзаний как я, потому что позволил себе податься вперёд и накрыть мои уста нежным, сдержанным поцелуем, делясь со мной приятным обволакивающим ощущением, затягивающим в головокружительный омут…

Я не поверила самой себе, что это случилось. Распахнула глаза, чувствуя, как пульсируют и горят мои губы; как волна чего-то сильного, неистового, накрывает с головой, как натягиваются жилы на шее и как холодеют конечности.

Мой первый поцелуй…

Блестящие небесные очи глядели настороженно, вдумчиво; их переполняла нежность и любовь. Никогда прежде я не видела такого искреннего, чистого взора у этого смеющегося Сатира.

Руки льнут к шероховатому мундиру, задевая холодный Георгиевский крест, звякнувший от соприкосновения с висящей рядом алмазной звездой. Грудь Александра оказалась даже слишком широкой, чего раньше почему-то не замечалось…

Осторожно запустив пальцы в мои локоны, уложенные в незамысловатую причёску, он обхватывает сзади шею, большим пальцем огладив острый подбородок, заставляя склонить голову на бок.

Мокрые губы прихватывают нежную кожу на скуле, мажут по щеке, по изгибу угловатого плеча… Дыхание сбивается, становясь поверхностным и рваным, больших трудов мне стояло сдержать рвущийся наружу нервный вздох.

Я всё-таки сдалась под его напором, плавясь в умелых руках, и потянулась к нему всем своим существом, забывая про выстроенную защиту и обнажая мысли и душу перед ним. Между нашими телами не остаётся ни миллиметра. Жаркие, крепкие объятия уничтожают последние крупицы выдержки.

А в голове тем временем всплывают воспоминания о том дне, когда я впервые его увидела…

То был далёкий 1795 год – предпоследний год правления Екатерины Великой. Мы с Матушкой гуляли по вечернему Петербургу, любуясь танцем игривой вьюги в тусклом свете обледенелых фонарей. Завесу тьмы разрезали лихие извозчики: все улицы были исчерчены полозьями богато украшенных саней и модных французских колясок, носящихся по городу со скоростью ветра. Зимой Петербург никогда не спит, его всегда переполняет таинственность, как в Рождественском шаре, за стеклом которого круглый год царит праздничная атмосфера. Сверкающие серебром сугробы хрустели под моими валенками, я хорошо запомнила, как прятала замерзающий нос в платке из овчиной пряжи.

Мы уже почти добрались до проспекта, собираясь свернуть к дому, и вдруг, из ярко иллюминированного дворца на противоположной стороне улицы, где, как я помнила, гремел оркестр, выбежало несколько смеющихся юнцов, кутавшихся в собольи шубы. Их задор привлёк моё детское внимание, отчего ноги сами забуксовали в сугробах; это побудило Матушку сделать остановку. Молодые дворяне спускались вниз по мраморным ступеням, пошатываясь на ходу, то ли от шампанского, ударившего в голову, то ли от пронизывающего насквозь холода.

В бархатных камзолах с золотым шитьём, и атласных кюлотах, они выглядели восхитительно, как Олимпийские боги.

Держа путь к карете, юнцы о чём-то весело переговаривались между собой. Цветные перья в их треуголках ожесточённо трепал ветер, вынуждая хвататься за поля. Некоторые из них несли в руках бауты – белые костяные маски, что позволяло догадаться: они возвращались с карнавала.

На груди одного из юношей я увидела алую ленту и невольно ахнула, когда присмотрелась к нему повнимательнее: высокий блондин в белоснежных туфлях на красном каблуке, какие носили в то время при Версальском дворе, шёл впереди остальных, опираясь на плечо идущего рядом друга, стараясь удержать в свободой руке початую бутылку вина.

На его пальцах блестели самоцветы, а длинные, отливающие в рыжий локоны, перетягивала лазоревая лента, которая за время шумного бала чуть сползла, выпустив несколько прядей завитой чёлки. На лице этого беспечного барчука отражалось… ничего. Ни грамма вдумчивости или осознанности происходящего. Совсем.

Одна только радость обременяла его облик. Он был сказочно красив и обладал редким изяществом, походившим скорее на божественное высокомерие, нежели на человеческие манеры.

Кто-то из друзей заботливо накинул на плечи сего ангела пушистое манто, после чего он деловито щёлкнул пальцами, подавая сигнал кучеру, чтобы скорее распахнули двери высокой кареты, украшенной витиеватой резьбой и серебряной рокайлью[3] на крыше.

Именно так выглядела золотая молодёжь Екатерининской эпохи: щёлкнул раз пальцами – и тебе уже стелют красную дорожку к ногам. Щёлкнул второй – и горячий шоколад бьёт фонтаном, а обворожительные барышни кормят тебя клубникой.

Беспечные, наглые, в роскошных одеяниях, с напудренными кукольными лицами, "обожжёнными" пунцовыми румянами…

Поди разбери, кто из них девушка, а кто утончённый щеголь, с фривольными повадками. В восемнадцатом веке внешность людей балансировала на грани смешения полов.

Тот вечер оставил в моей душей неизгладимый след. Дёрнув Матушку за рукав, я указала пальчиком в направлении длинноволосого юнца, взволнованно пролепетав:

"Матушка, а это что, принц?" – на что Maman по-доброму рассмеялась, погладив меня по голове.

"Да, голубка моя, это принц… Его зовут Александр, он внук Государыни Екатерины…"

Прошло семнадцать лет, а я по сей день вытягивала из недр памяти лучшие моменты этой удивительной встречи. Александру было тогда осьмнадцать, а мне только шесть.

Но что-то я не к месту предалась воспоминаниям…

У меня не было цели соблазнять Его Величество. Хотя, кто тут кого на самом деле соблазнял, ещё предстояло выяснить. Нам нельзя забываться, ибо всё происходящие – акт прощания, а не предисловие к новой главе.

— Ваше Величество?.. – надрывно выдохнув, я уворачиваюсь от настойчивых ласк, к своему стыду признавая, что в глубине души жажду продолжения. Но, нельзя…

Нельзя, иначе потом будет очень больно.

Видимо, Александр далеко ушёл в своих фантазиях, поскольку не отреагировал на мой зов. Он что-то пылко шептал на французском, продолжая оставлять беглые поцелуи на моих плечах, шее, изучая изгибы тела, заставляя прогнуться в пояснице. Эти нежные трепетные поцелуи возбуждали томные, полусонные мечтания, которых не должно быть между нами.

— Я не дам Вам сего учинить, Государь, – требую уже более настойчиво, заключая пылающее лицо Александра в свои ладони; он шумно дышал, разомкнув губы, и весь порозовел, измождённый негой, плавясь в моих руках, точно воск.

Перебирая ослабшими пальцами золотистые кудри, стараюсь восстановить разрушенные границы.

— Видите, Ваше Величество, сколь много Вы для меня значите?.. – наклонившись к его левому уху, из последних сил удерживаю слёзный порыв.

Я дала себе зарок играть честно. И как бы сильно мне не хотелось ему уступить, я докажу, что держаться высоких стандартов обязан каждый человек.

— Поверьте, Государь, для меня не существует мечты заветнее, чем всегда быть подле Вас… При иных обстоятельствах, я бы последовала за Вами на край света… Господь мне свидетель, я бы отдала Вам всю себя! Но мне боязно доверяться человеку, столь часто пренебрегающему любовью близких. Народ связан с Вашей семьёй клятвой верности, и потому я буду чтить Вас, как Государя. Но как мужчина, Вы стращаете меня… К чему, скажите на милость, Вы сравнили меня с мадам де Ментенон?.. Эта добродетельная женщина умела оказывать на своего короля самое благотворное влияние, однако мне не по силам повторить её подвиг. Вы никого к себе не подпускаете… В случае неудачи, ежели дворянство восстанет против меня, Вы устрашитесь и немедля вышлите меня из дворца. Хотите сказать, это и есть любовь?.. – горечь сожаления, вынуждает тихо всхлипнуть, а затем продолжить с прежним пылом. — В Вас нет мужества защищать своих любимых… Простите, что доселе так мало выказывала Вам своё чувство, мне хотелось, чтобы Вы сами его почувствовали и больше доверились мне… Обидно, право, что днесь в Вас нет желания отвечать моим порывам… Знайте: отныне я обречена жить несбыточными мечтами и думами о былых счастливых временах. Я не верю Вам, но я верю в Вас. Надеюсь, Государь, что мы ещё непременно свидимся днями; мне бы не хотелось расставаться с Вами вот так… Да сохранит Вас Господь…

Поддавшись вперёд, бережно целую Александра в висок, вкладывая в этот порыв всю нежность, всю скорбь и любовь, разрывающие сердце. Я верила, что он вернётся к человеческому облику; верила, что врагам неподвластно сделать из него марионетку. Ужасы войны разубедят его в прежних стремлениях, и тогда, может быть, он спасёт свою душу!

Мне хватило пары секунд, чтобы выпорхнуть из крепких объятий и предпринять попытку к бегству.

На этот раз удачно.

Пулей вылетев за дверь, втягиваю носом прохладу пустого коридора.

Слёзы градом катились из глаз. Я вдруг почувствовал невыразимую тоску, как будто что-то родное и дорогое покинуло меня. Долго боролись во мне чувства – для усмирения их, понадобится много сил.

Скорей бы уже закончился этот тысяча восемьсот двенадцатый год.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Минуло двенадцать дней.

За это время я поняла главное: делать что-либо для пользы Отечества – занятие неблагодарное. Верно говорят в народе: политика не терпит женской руки. Но я не жалела, что отстояла своё мнение. И, возможно, поэтому до сих пор ещё не пала духом.

Государь сторонился меня, не отталкивая, но и не приближая, из чего я сделала вывод, что как раньше уже никогда не будет. К счастью, он больше не видел во мне шпионки. Про обыск, казалось, никто не вспоминал. Впоследствии поползли слухи, что августейший нашёл себе новую любовницу, мол, поэтому я брожу по коридорам с таким пасмурным видом.

Александр, вероятно, злился на меня за правду, а может ещё за что-то…

Двенадцать дней я жила в сумбурном хаосе мыслей. Покидать дворец теперь уже не хотелось. Мне стало очень страшно за Государя. Казалось, если уеду сейчас, то непременно случится беда!

Я успокаивала себя, как могла, думая, что это нервное… Это пройдёт. Нынче всяк находился в напряжение. А тут ещё война на гарнизоне молчала!

Петербург был возбуждён.

Офицеры грезили мечтой разбить армию Наполеона, чтобы вернуть честь, потерянную под Аустерлицем. На сегодняшний день назначали бал. Зимний дворец сохранял верность своим традициям: в его стенах по-прежнему устраивали пышные торжества, целью которых было усыпить бдительность взволнованной столичной публики.

Светские ритуалы являлись своеобразным актом общественного представительства дворянина. На балах мы все учились любезничать, влюбляться, пользоваться правами и вместе с тем покоряться обязанностям благородного племени. Тут учились мы и чинопочитанию и почитанию старости.

Однако бал балу рознь. Нынешние торжество напоминало скорее пир во время чумы.

Многие семейные пары, в особенности молодожёны, с недавнего времени стали чаще ссориться: мужьям не терпелось отправиться на войну, а их жёны всячески этому сопротивлялись. Испокон веков женщины делали всё, чтобы отгородить мужчин от могил, но их туда так и тянет.

В воздухе висела неопределённость. Нам всем требовалось отвлечься, забыться. И не заглядывать в завтрашний день. Мы все притворялись, что не чувствуем страха, напрасно надеясь продлить мирные дни. Придворная жизнь уже не струилась бурным потоком, обмелев до ручейка.

Каждый из нас в глубине души ждал дурного: артиллеристского залпа, взрывов картечи, смертоносного огня канонады; вот-вот случится что-то страшное – с минуты на минуту! Кавалеры то и дело поглядывали на часы, а дамы пугались любого резкого шума, принимая звуки праздной жизни за свист вражеских пуль.

Александр соврал, сказав, что военное положение в стране объявят со дня на день. Прошло без малого две недели, а фронт по-прежнему оставался чист. Что происходит?.. Когда уже всё начнётся? Ужель Государь перенёс войну на будущий сезон?

Когда боишься чего-то, то хочешь, чтобы это скорее пришло и ушло. Но компания никак не начиналась, и это сводило с ума, доводя градус общественного ожидания до критической отметки.

А совсем недавно, ко всеобщему удивлению двора, Александр отменил поездку в Вильно, намеченную на конец лета. С чего бы вдруг? Вспоминая наш разговор в кабинете, мне чудилось, будто я упустила нечто важное… Но думать об этом спустя двенадцать дней не имело смысла. Исправить уже ничего нельзя.

Распахнув глаза, осознав, что как-то надолго погрузилась в размышления, я вновь обращаю внимание на окружающую реальность. Весь зал был охвачен ослепительной зарёй, сверкая и переливаясь в отблесках тысяч свечей. Я сидела возле стены, недалёко от карточного стола Вдовствующей Императрицы, за которым играли в вист.

Мария Фёдоровна держалась величественно, смотря на окружающих с подчёркнутым превосходством. На ней было платье асимметричного покроя из плотного китайского шёлка цвета слоновой кости, отделанное бархатом песочного цвета с рельефным узором. На голове августейшей матери тёплым светом сияла любимая её диадема, названная «Колосья» [4], сплетённая из филигранных колосков ржи, вперемежку с витиеватыми стебельками льна, усыпанных бриллиантами, в центре которых помещался уникальный белый сапфир, олицетворяющей солнце.

Императрица выглядела безупречно!

Натянутая улыбка не сходила с моих уст в течение всего вечера. На балах не принято выказывать грусть или безразличие, потому приходилось, что называется, держать лицо. Сохраняя деланный безмятежный вид, я наблюдала за жизнью вокруг, от скуки изучая приглашённых гостей.

Кристально-чистые зеркала отражали самых разных представителей света: тут были и вельможи Екатерининского двора в глазетовых фраках, и пожилые дамы в тяжёлых платьях на фижмах, с орденами и лентами на груди, щёголи в высоких галстуках, и щеголихи с султанами пышных перьев в волосах.

Элегантные пары, подчиняясь стройным ритмам придворного оркестра, выплясывали Русскую кадриль[5], сменяя фигуру за фигурой, грациозно кружатся по начищенному паркету.

Прочий люд рассредоточился по залу: кто-то вёл оживлённые беседы о литературе, театре, последних новинках сезона, кто-то заключал выгодные земельные сделки, дамы сплетничали. Мимо меня проплывали удивительные фасоны, которые манили обернуться вслед, внимательнее изучить их и непременно дать оценку, что я и делала, приглядываясь к окружающим.

Явиться на Императорский бал в платье за семьдесят рублей было просто неприлично! И, разумеется, этикет не позволял предстать при дворе в уже ношенном ранее бальном платье. Императрица Мария Фёдоровна, была очень взыскательна на этот счёт.

Разнообразие отделки некоторых нарядов, носимых наиболее обеспеченными дворянками, потрясало воображение. Замужние дамы, ко всему прочему, сгибались под тяжестью бриллиантовых украшений, тогда как молодым барышням носить бриллианты строжайше воспрещалось; изощрённость их модных фантазий сказывалась главным образом на причёсках, убранных цветами, или на греческий манер диадемами из камей и жемчуга.

Придворный туалет назывался Court Dress[6] и включал в себя обязательное наличие трена[7]: я видела много красочных шлейфов – мерцающие атласные, вышитые тонкой битью, бархатные, со сплошным застилом золотой канители, и даже отороченные мехом – они тянулись за своими хозяйками столь величественно, будто каждый из них принадлежал к владетельному или правящему дому.

Что до фрейлин, то красота отделки их туалетов напрямую зависела от благосостояния родителей. Я вот, например, не могла позволить себе одеваться роскошно. Матушка ежемесячно присылала мне из Парижа фиксированную сумму, но совесть не позволяла тратиться на излишки.

К своему белому платью, укрытому белоснежной сеткой кружева, я прикрепила букет живых тубероз, от которых исходил нежный аромат, дарующий умиротворение. Говорят, Мария Валевская предстала перед Наполеоном в их первую встречу в точно таком же платье. Не то, чтобы я подражала этой женщине, просто у меня не было охоты заботиться о туалете, потому выбрала самый неброский фасон.

Насмотревшись на светских модниц, я переместила взор туда, где толпились мужчины, чтобы оценить и их. Улыбка сошла с уст в тот момент, когда среди пёстрых мундиров, блеска медалей и наградных крестов, выросла фигура Императора.

Впору было отвернуться, но я поймала себя на мысли, что не могу этого сделать…

Александр стоял возле дальней стены, облачённый в мундир лейб-гвардии Преображенского полка с красным нагрудником, шефом которого числился с момента восшествия на престол, а против него располагался Великий Князь Константин Павлович в генеральском мундире лейб-гвардии Конного полка с аксельбантом. Братья смеялись, ведя бурный светский диалог.

Константин с годами всё более походил на своего отца, Императора Павла. Он обладал тем же запальным, но отходчивым нравом, а вдобавок ко всему был наделён невероятной харизмой, которая находила отклик во многих сердцах, в том числе и в представителях гвардейской элиты. И даже сейчас, когда цесаревич активно жестикулировал, подвижная фигура его создавала контраст на фоне станичного царственного собеседника, обличая простодушный характер.

Александр смотрел на цесаревича с умилением, придерживая брата за предплечье, чтобы тот не сильно махал руками, а Константин всё смеялся, то приподнимая, то опуская косматые брови.

Внезапно двери в залу отворяются, являя взору изумлённой публики Министра полиции Балашо́ва, который должен был находиться в Варшаве.

По зале прокатился тревожный шёпот, растворившейся в звуках гремящего оркестра. Императрица Мария Фёдоровна, оторвавшись от карт, и, приподняв голову, проводила силуэт Александра Дмитриевича напряжённым взглядом.

Ужель это то, о чём я думаю? Объявление о войне сделают сегодня?

До меня добрались нервозные восклицания дам, их обречённые вздохи, однако музыку остановить не посмели. Бал продолжался. Разнообразный рисунок Русской кадрили перестроился в фигуру "воротца", через которые побежал ручеёк смеющихся пар.

Балашóв, был мужчиной среднего роста с приятной, располагающей наружностью. Он проследовал чеканным шагом до свиты Императора, раскланиваясь со знакомыми, не теряя военной выправки; лицо его было напряжено. Казалось, Министра ни сколько не занимало окружающие веселье: врезаясь острым клином в разнородную толпу, он только и делал, что извинялся за доставленное неудобство.

Наконец, добравшись до Александра, который встретил его радушной улыбкой, мужчина стукнул каблуком о каблук, отдавая честь. Константин Павлович, нахмурившись, отошёл в сторону, шепнув что-то напоследок августейшему брату, уже собираясь было совсем уйти, но, был пойман им за руку: Александр ненавязчиво отодвинул цесаревича за спину, давая понять, что тот ещё нужен.

Приблизившись к изъеденному всеми взглядами в зале Министру, Государь указывает на своё левое ухо, и Балашов, наклонившись, шёпотом докладывает о цели своего таинственного визита.

Всё то время, пока они стояли так, по костяшкам правой руку Александра скакало круглое стёклышко лорнета, верно указывающие на взволнованность державного правителя.

Губы мои пересохли, и я даже поднялась с места, словно взаправду имела шанс услышать обрывки далёкой речи.

Александр вдруг резко меняется в лице, устремляя на Министра холодный непроницаемый взгляд. Они смотрели друг на друга настороженно, и каждый со своей стороны ждал от другого каких-то действий. Следуя законам вездесущего политеса, Александр быстро берёт себя в руки, принимая от Балашо́ва дорожный конверт: срезав сургучную печать лорнетом, он разворачивается к Константину и погружается в чтение.

Проходит около пяти минут, прежде чем царская длань взмывает вверх, подавая сигнал распорядителю бала, чтобы остановил оркестр. На головы присутствующих обрушивается звенящая тишина, прерываемая рваными вздохами, летящими со всех сторон.

Объятая волнением, я хватаюсь за живот, в то время, как Александр выступает навстречу публике, попутно похлопав Балашóва по плечу, благодаря его за службу.

— Господа, прошу минуту внимания, – объявляет он на французском, выдерживая академическую паузу, сосредоточивая на себе внимание присутствующих.

Его стройная величественная фигура отражалась во всех зеркалах и даже в хрустальной люстре под потолком, которая множила царственный облик на десятки тысяч маленьких копий. Император Всероссийский изъявил желание обратиться к народу, а значит, все звуки во вселенной должны смолкнуть.

Офицеры выпрямляются в стойку смирно, вскидывая головы, дамы прижимаются от страха – кто к родителям, а кто к сопровождавшим их кавалерам.

Великий Князь Константин смирил гонца, принёсшего в их семью дурные вести, недобрым взглядом. Сам Балашóв предпочёл притвориться невидимкой, с не читаемым выражением лица уставившись на того, кто был сейчас в центре всеобщего внимания.

Мария Фёдоровна смотрела на царственного сына как-то подозрительно, словно уличив во всём происходящем подвох. Романовы чувствовали друг друга кожей, сплетаясь невидимыми нитями в минуты тяжких испытаний, и потому выражения их лиц было почти одинаковыми.

— Удивительные вещи происходят нынче в Петербурге… – загадочным тоном начал Государь, опуская взгляд на строчки письма, что держал перед собой. — Его Величество, Император Франции, Наполеон Бонапарт… – его благородный лик, носивший отпечаток болезненной бледности, был овеян лёгким волнением. — Милостью Божьей, Их Величество шлёт русскому народу привет с берегов Немана и просит уведомить, что в скором времени вступит на территорию Российской Империи… в качестве гостя. – На этих словах зал наполнился бессвязным ропотом.

Александру пришлось напрячь связки, чтобы его услышали:

— Избрав своим долгом восстановить доверительные отношения между нашими державами, Его Величество, ко всему прочему, рассчитывает на понимание со стороны русских подданных и надеется на их поддержку при заключении достойного мира между Россией и Францией, коих никогда не считал должными воевать за чужие интересы. – Демонстративно сложив письмо, августейший не препятствует выходу негативных эмоций.

Гудение и ропот усилились. Паника живо охватила массы. Я и сама с трудом верила происходящему, неуклюже рухнув обратно на стул.

Я видела как Константин зашёлся глухим кашлям, а Мария Фёдоровна, позеленев от злости, забыв о манерах, вышла из-за стола и направилась к выходу, приказав фрейлинам не ходить за ней.

Благо, Александр вовремя берёт ситуацию под контроль, призывая гостей к порядку:

— Мы, Александр l, как представитель нации, обязуемся принять иностранную делегацию в соответствии с установленным протоколом. Петербургу выпала честь сыграть роль международной политической арены. Вынужден просить Вас о снисхождении для наших гостей, поскольку целью этого визита станет вопрос об участии России в боевых действиях. Крайняя мера, приятная Бонапартом в отношении России, говорит о его исключительном желании прийти к мирному соглашению. Я понимаю, господа, что не в наших правилах мириться с врагами. Но именно в наших интересах не допустить лишней крови. Все войны кого-нибудь заканчиваются, уступая место добродетельным временам. Разделяйте это чувство, распространяйте его между друг другом и верьте, что я сумею ценить оказанное доверие…

Речь окончилась следующими замечательными словами:

— Глубокое впечатление этого собрания сохранится в моей душе и всегда будет соединено с желанием доказать Вам, как искренна моя любовь к Вам и насколько Ваше поведение будет иметь влияние на будущность всей России! – дав сигнал оркестру, Государь спешит ретироваться, оставляя подданных наедине с их мыслями.

Следом убегает и Константин, таща за собой растерянного Балашóва. Бедный Александр Дмитриевич… Не легко же ему дался общественный подвиг! Вся страна готовилась искупаться в крови, а он взял и нарушил эти планы.

Балашов – герой! Ему памятник за такое нужно поставить!

Я чувствовала, что грядёт второй Эрфурт. Второй Тильзит. Не верилось, что Александр всё же усмирил амбиции и написал Наполеону. И неужели Император Франции – сам Наполеон Бонапарт! – вместо того, чтобы выкатить пушки, вопреки всему счёл разумным приехать на переговоры лично?

Наполеон не переставал меня удивлять…

Похоже, этим двоим судьбой предназначено держаться вместе.

— Помилуйте, что за вздор! – один из молодых корнетов, вспылив, выбрасывает перчатку на пол, точно заявляя о намерение вызвать на дуэль весь мир. Натура его, очевидно, противилась придворным интригам, перевернувшим события с ног на голову. Непокорного юнца трясло от злости. Сначала Государь велит им воевать, потом умирать, затем заставляет принять позорные условия Тильзитского мира, и вот, когда судьба, наконец, дарит России редкий шанс поквитаться с врагами – армию вдруг возвращают, объявляя о торжественном перемирии.

Никакими словами невозможно было умаслить воинственную молодёжь.

— Это издевательство над воинской честью! Доколе можно с нами играть? Кто, ежели не мы, отомстит Франции за русских солдат, павших на полях сражений? Я не намерен это терпеть! – другой офицер, стоящий поодаль от первого, разбивает бокал об пол, засыпая осколками платье своей супруги, тщетно пытавшейся его успокоить.

Развернувшись, он устремляется прочь из зала, не желая участвовать в разыгравшимся цирке…

И тут началось…

— Я умру, но не подам руки французу! – провозгласил гусар Павлоградского полка в ярко-бирюзовом ментике, что стоял на противоположном конце зала.

— Уж лучше застрелиться, нежели вновь ступить на Императорский двор! Нас предали, господа. Безбожно предали! – вторил его собрат по оружию, сплошь одетый в чёрное – гусар Александровского полка.

— Не нам ли твердили о неотвратимости войны? О священном долге перед Отечеством? И поглядите, каков итог сей профанации! – слова эти принадлежали уже гражданскому лицу: пожилому чиновнику, пыхтевшему от досады, который и на войну-то не собирался, в силу преклонного возраста, но почему-то возмущался громче всех.

Прочувствовать глубину обиды русского офицера мог лишь такой же офицер. Гражданским не понять, что значит честь мундира и воинская гордость.

На глазах многих присутствующих блестели слёзы. Женщины, не смея перечить непримиримым мужьям, плакали скорее от счастья, чем от обиды, а молодые офицеры были оскорблены перспективой брататься с врагами.

Атмосфера накалялась. Казалось, что если кто-нибудь теперь крикнет: "Вперёд! На штурм дворца!" – толпа решительно двинется вперёд.

На месте Александра, я бы спала сегодня с открытыми глазами…

— Полно Вам, господа, сам Бонапарт нонче в столицу мчит. Это ли не чудо?.. – прорезался в толпе глубокий голос неизвестного господина, лица которого не было видно. — За сим славным генералом, победителем Тулона, несётся ветер перемен… Кто знает, быть может, преобразования надобны России?

И после этих слов, в зале зазвучали уже совсем другие речи:

— А есть ли смысл сражаться? Сберечь мир для потомков – вот истинная цель любой нации! – со знанием дела говорила молодая графиня, известная светская львица.

Её поддержали сторонники про-французской придворной партии:

— Мы без войны возьмём Бонапарта. Мы не Европа, с нами будут считаться! – воодушевлённый сменой политического вектора, некий франт уводит под руку смущённую барышню, исполнять контрданс.

— Миру – мир, господа. Миру – мир! – заключил кто-то из высших сановников, и некогда разрозненные пары вновь соединились на танцевальной площадке.

Общественное мнение, как это часто случается в светских кругах, разделилось. Кто-то поспешил покинуть Зимний, поклявшись впредь никогда не переступать порога царской резиденции, иные уже вовсю обсуждали детали предстоящего визита Наполеона в Россию.

А что же сам Александр?.. Что он чувствовал? О чем жалел? О чём подумал, когда остановился на краю обрыва?.. Каким образом он сможет разоружить десятки вышколенных батальонов, стоящих на границе? Солдаты потребуют у него, по меньшей мере, объяснений…

Но, сделав шаг навстречу переменам, Александр, очевидно, не собирался отступать. Да и отступать ему было некуда. Позади – презрение и угроза военного мятежа. Впереди – манящая неизвестность, шанс урвать у судьбы лучшее будущие.

Я страшно им гордилась, веря, что он всё выдержит и всё преодолеет, потому что уже переменился, став сильнее, чем был прежде.

Отныне дела в нашей Империи пойдут на лад.

Кабинет Александра I в Зимнем дворце. худ. Плахов Л.К. 1830-е.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Ссылки:

«Мне думается, сама Мадам Жорж[1], звезда придворных театров, не отыграла бы мученицу лучше. »

★ Мадемуазель Жорж (1787-1867 гг.) настоящее имя — Маргарита Жозефина Веймер — одна из самых видных актрис Франции начала XIX века. В 1808-1812 годах жила и работала в России.

« — Помните, канцлер Бестужев[2] сказал однажды: «Я хочу, чтобы меня судили не современники, а потомки... »

★ Алексей Петрович Бестужев-Рюмин (1693–1766 гг.) — русский государственный деятель и дипломат, Канцлер Российской Империи при Елизавете Петровне.

«Кто-то из друзей заботливо накинул на плечи сего ангела пушистое манто, после чего он деловито щёлкнул пальцами, подавая сигнал кучеру, чтобы скорее распахнули двери высокой кареты, украшенной витиеватой резьбой и серебряной рокайлью[3] на крыше.»

★ Рокайль (фр. rocaille, произносится «рокай») — элемент орнамента в искусстве XVIII века; стилизованная морская раковина.

«На голове августейшей матери тёплым светом сияла любимая её диадема, названная «Колосья» [4], сплетённая из филигранных колосков ржи, вперемежку с витиеватыми стебельками льна, усыпанных бриллиантами, в центре которых помещался уникальный белый сапфир, олицетворяющей солнце.»

★ «Колосья» – одно из самых красивых и любимых украшений Марии Фёдоровны. В создание этого ювелирного творения братья Дюваль постарались вложить всё могущество, красоту и плодородность Русской земли. Отсюда второе название диадемы «Русское поле». К сожалению, это украшение в 1927 году вывезли из страны и продали на аукционе Christie's. До настоящего момента о местонахождении диадемы ничего не известно.

«Элегантные пары, подчиняясь стройным ритмам придворного оркестра, выплясывали Русскую кадриль[5], сменяя фигуру за фигурой, грациозно кружатся по начищенному паркету.»

★ Русская кадриль как по манере исполнения, так и по своим фигурам значительно отличается от своего первоисточника — бальной кадрили. В русской кадрили от 3 до 14 фигур, главные из них: «корзиночка», «воротца», «звёздочка», «гребёнка», «круг». Знаменитая Французская Кадриль в том виде, в котором мы её знаем, появилась в России лишь в конце 1810-х — начале 1820-х годов.

«Придворный туалет назывался Court Dress[6] и включал в себя обязательное наличие трена[7]»

★ «Court Dress» или «Manteau de Cour» – «придворное платье», входит в категорию вечерних нарядов – «Full dress». У каждого двора Европы существовала своя "униформа" для придворных.

★ Трен – тоже, что шлейф.

Глава 2

«Да будет омрачён позором

Тот малодушный, кто в сей день

Безумным возмутит укором

Его развенчанную тень!

Хвала! он русскому народу

Высокий жребий указал

И миру вечную свободу

Из мрака ссылки завещал.»

Александр Сергеевич Пушкин «Наполеон», (1821 год.)

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Петербург стоял на ушах все последующие дни.

Объявление о приезде французской делегации в столицу вызвало эффект разорвавшегося снаряда. Знать начищала фамильные бриллианты, молодёжь поднимала в салонах политические темы, готовясь к пылким дискуссиям с вольнолюбивыми французами, а губернатор Петербурга раздавал приказы о ремонте улиц и мостовых, кажется, впервые за долгое время вспомнив о своих прямых служебных обязанностях.

Представители мелкопоместного дворянства, под напором всеобщего любопытства наперегонки мчали в столицу; такого активного наплыва гостей в Петербурге не наблюдалось даже в период зимних праздников, когда открывался Светский сезон.

Полицейские с трудом успевали проверять паспорта въезжающих на предмет выявления подозрительных личностей – безопасность Наполеона стояла в приоритете над прочими проблемами.

Французский квартал смели подчистую: дамы с упорством маньяка скупали новомодные аксессуары, ткани, туфли, чтобы предстать перед французскими офицерами во всей красе. Благо, погода в первой половине июня сложилась на редкость тёплой: кое-где в садах ещё цвели вишни, распускалась поздняя сирень…

Столы на базарах ломились от изобилия редких яств, разнося по окрестностям умопомрачительные ароматы. Купцы готовились сбывать свой товар в полном объеме, ведь в столицу приезжает не кто-то там с окраин, а богатейший народ Европы.

Городская жизнь искрилась, переливаясь оттенками давно забытой радости. Я с трудом укладывала в голове мысль, что Россию впервые лихорадит не от войн или восстаний, а от ветра перемен, пронзающего её многочисленные губернии.

Никто из жителей столицы не знал точно, в каких числах армия Наполеона достигнет городской заставы; официальная информация о продвижении Императорского кортежа поступала в народ на уровне слухов.

Министр полиции Балашов, как выяснилось впоследствии, выехал из Польши, где располагался военный лагерь Наполеона, за сутки до того, как по тому же маршруту двинулся сам Император Французов. Это значило, что времени на подготовку торжественного парада оставалось всё меньше.

В лучшем случае Наполеон появится в городе через двое суток, в худшем – сегодня вечером. Разведка так или иначе донесёт Александру, если кортеж Его Величества вдруг мелькнёт на "горизонте", тогда как нам, простым жителям, останется только гадать и делать ставки.

В Зимнем дворце праздничный ажиотаж перемежался с бытовыми хлопотами. Фрейлин навьючили, точно осликов перед отправкой на Исфаханский базар. Мы совмещали несколько должностей одновременно. Сама обер-гофмейстерина – глава женского штата придворных приехала нынешним утром из Ораниенбаума, где скрывалась молодая Императрица, чтобы лично контролировать процесс подготовки праздника. И всё же жаловаться на усталость не приходилось. Вопреки всем трудностям я искренне радовалась каждому мгновению, проведённому во дворце, где творилась история и решалась дальнейшая судьба России. Меня буквально носило по Салтыковской лестнице; я порхала, как весенняя стрекоза, улыбаясь всем встречным людям неестественно и немного безумно.

Великая Княгиня Екатерина Павловна, с одной стороны, страшно злилась на Александра за его политическое непостоянство. Семья объявила августейшему нечто вроде бойкота, справедливо считая, что он главный виновник обострившегося в стране оппозиционного конфликта. А с другой, её одолевало желание утвердить в глазах французов статус самой красивой принцессы Европы. Она просила фрейлин полировать свои драгоценности до зеркального блеска, а некоторые комплекты украшений были специально выписаны Александром из царской сокровищницы, чтобы подчеркнуть в глазах Европы богатство рода Романовых.

Елизавета Алексеевна, сославшись на плохое самочувствие, решила вовсе не приезжать в Зимний. Настоящая Родина Императрицы, Баден, находился сейчас под штандартом Франции. Бывшей немецкой принцессе претило пожимать руку завоевателю германских княжеств: в этом отношении она осталась верна Марии Фёдоровне, матери Александра, не желавшей терпеть "узурпатора мирового порядка".

Впрочем, Александр не сильно расстроился их отсутствию, он давно привык чувствовать себя вдовцом при живой жене и сиротой при живой матери. Императрица в России – странный предмет, она вроде бы есть, а вроде и нет. Разругавшись с сыном, Мария Фёдоровна демонстративно удалилась в Павловск, а вслед за ней потянулись главные враги Александра – оппозиционные политики и вельможи.

Поддержку Государь нашёл лишь в братьях, разделяющих его либеральные взгляды. Цесаревич Константин, пусть и поворчал первое время ради приличия, но всё же нашёл в себе силы поверить в благонадёжность франко-русского союза, пообещав Александру оставаться с ним рядом до самого конца, невзирая на чинимые врагами неприятности. Младшие братья тоже старались принимать участие в предстоящем событии, как могли.

Я верила, что они справятся, как верила в неотвратимость грядущих перемен. Более того, вчера до моих ушей донёсся весьма необычный слух, который стал первым признаком начавшихся в государстве изменений.

Опровергнуть этот слух или подтвердить мог только один человек при дворе, с которым мне посчастливилось столкнуться нынешним утром. Этим человеком был граф Аракчеев.

— Алексей Андреевич, подождите! Мне нужно что-то спросить у Вас! – завидев мрачную фигуру бывшего Военного Министра в коридоре, я нарочно ускоряю шаг, забывая о правилах придворного этикета, почти бегом направляясь к другу. Аракчеев обладал эффектной внешностью: дюже массивные скулы, тяжёлый взгляд, высокий рост – он заметно выделялся на фоне мелких вельмож и чиновников.

С того момента, как Александр объявил на балу о приезде в столицу Наполеона, Аракчеев сделался его вездесущей тенью. Держу пари, он бы и в Ад за Александром ринулся, если бы тот соизволил туда провалиться. Аракчеев больше других заслужил титул "неподкупного царедворца", о чём он в открытую написал на своём фамильном гербе: "Без лести предан". Стоит ли удивляться, что его враги, потехи ради, перефразировали данное высказывание, заменив всего одну букву в предложении, получив насмешливое "Бес лести предан".

При дворе всегда так: любой добрый порыв здесь заведомо очерняют. Благо, к упражнениям в юморе мой друг относился спокойно: имея в руках неограниченную власть, он никогда не мстил, считая своих врагов жалкими сластолюбцами, о которых мараться – себя не уважать. Исключительную верность такого человека, как Аракчеев, невозможно купить золотом или наградами; её также невозможно взрастить искусственным путём. С ней можно только родиться.

Аракчеев – алмаз в грязном болоте дворцовых интриг; это подарок от Господа Александру для спасения собственной жизни. Если бы не он, Государь не добился бы и половины того влияния, каким обладает ныне: Императора всюду оберегала "железная" рука Аракчеева, которая ловко выискивала предателей по закоулкам дворца и душила их без всякой жалости.

Приблизившись к другу вплотную, я первым делом сталкиваюсь с его вечно бодрым и решительным взглядом, тем взглядом, который заставлял придворных дрожать и пресмыкаться. Вряд ли кто-то из них догадывался, что за напускной строгостью Аракчеева скрывается добродетельная душа, всецело отдающая себя служению обездоленным.

— Я Вас внимательно слушаю, Софья Алексевна, – наклонившись вперёд, дабы срезать разительную разницу в росте, Аракчеев невольно вгоняет меня в краску. Я всегда терялась в разговоре с высокопоставленными людьми, мысленно сравнивая себя с Крыловской Моськой, лающей на величественного и гордого Слона. Но великое счастье нашей с Аракчеевым дружбы заключалось в том, что мы оба всем сердцем верили в исключительность Александра, который и свёл нас однажды за чашкой чая, по-видимому, придерживаясь той мысли, что преданные престолу люди должны держаться вместе.

Поначалу я даже питала к Алексею Андреевичу романтические чувства; первая любовь всегда приходит неожиданно, особенно к впечатлительным девушкам, впервые вступившим на порог большого света. Быть может, если бы Аракчеев не женился шесть лет назад, мои чувства к нему переросли бы во что-то более значимое… И сейчас я бы не страдала от любви к Александру, заведомо обречённой на печальный финал.

Осознав, что молчание затянулось, я поспешила собраться с мыслями:

— Скажите… правду ли народ языком чешет, что Император наш настолько в юность ударился, что повелел аж самого Сперанского из ссылки доставить? – подняв на друга испуганный взгляд, в нетерпении поджимаю губы. Говорить в стенах Зимнего о Михаиле Сперанском было чем-то вроде неофициального табу.

Либеральные идеи Мишеля долгое время определяли политический курс России, пока Александр не испугался претензий дворянства и не свернул весь курс свобод обратно на консервативный путь. Если Аракчеев олицетворял собой государственный порядок, то Сперанский воплощал в себе надежду России на перемены. Он как рабочая лошадка в механизме государственного управления: тягал на себе то, что другим не по силам. Совет министров под его началом работал как часы, миллиметр за миллиметром двигая страну к выходу из глубинной старины. И если Сперанский действительно возвращался из ссылки, Аракчеев должен был узнать об этом первым.

Бывший министр смотрел на меня непроницаемым взглядом, словно вообще не понимал, о чём я здесь толкую.

Как вдруг…

— Не врёт Ваша разведка, Софья Алексевна, ей-Богу не врёт… – с бледным подобием улыбки на лице сознается граф, секундой позже уточняя. – Наш опальный обещает нагрянуть в Петербург со дня на день. Мне хочется верить, что этому человеку судьбой уготовано вырвать русскую нацию из колыбели невежества, а потому будьте покойны, я глаз с него не спущу по приезду, – заверяет с присущей его статусу уверенностью, намекая на опасных крыс при дворе, вынашивающих в голове дурные планы.

Если с головы Сперанского слетит хотя бы волосок, это навсегда похоронит идею Конституционной монархии в России. Александр не мог потерять единственного человека в Империи, кто всем сердцем предан его тыловой политике. Второго такого "дурака" он вряд ли где-нибудь отыщет.

— Что же это происходит, Алексей Андреевич?.. – с тревогой выдыхаю я, будучи обеспокоенной накалом политических страстей в Государстве. Не хватало ещё, чтобы кровь пролилась…

— Перемены, Софья Алексевна, перемены… – снисходительно отвечает он, ободряюще сжимая моё дрогнувшее плечо. Кажется, граф был уверен в своих силах: карие глаза были полны спокойствия, а может лишь видимость такового? Я не умела выискивать в людях скрытых чувств, но если Аракчеев сохранял бесстрастие, то и мне, простой смертной, не стоило забивать голову излишними переживаниями.

Сперанский и Аракчеев снискали дружбу за долго до того, как их, по воле верховного кукловода, развели по разные стороны политических баррикад. Их союз рождал редкие силы, способные опередить время. Сперанский был умён, как дьявол, Аракчеев обладал даром разрушать планы мятежников, защищая добродетель. Они были созданы друг для друга.

Робеспьер как-то сказал: «Добродетель без террора слаба и беспомощна, террор без добродетели лжив и преступен». Ранее мне казалось, что эти слова служат лицемерным оправданием массовых казней, но теперь мне стало очевидно другое…

Добро обязано быть с кулаками.

Сперанский должен работать в тандеме с Аракчеевым – только так Россия сбережёт свои либеральные начинания.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

На рассвете стен Зимнего дворца достигло известие: Император Французов вплотную подобрался к подступам столицы.

Петербург встречал долгожданных гостей отнюдь не хлебом и солью, а сыростью промозглых улиц и монотонным стуком дождя о землю. Небо стянуло серыми облаками, похожими на толстый слой грязной ваты, что выглядело как издевательство, учитывая, что ещё вечера над столицей весь день светило яркое солнце.

Я всегда говорила, что Петербург – акварельный город, созданный неизвестным художником на альбомном листе. И сейчас этот художник по неловкости опрокинул на свой рисунок стакан воды…

Петербург безнадежно плыл, теряя былое великолепие. Дворцовая площадь стала зеркалом, отражающим балюстраду гранитных мостовых. Очертания улиц размылись, фасады пёстрых зданий потемнели, а роскошные наряды дам, так тщательно подбираемые специально к торжественному дню, скрылись под скучными накидками.

Дождь не пощадил и прически: я так долго укладывала свои кудри в греческий узел, стараясь произвести впечатление на французских делегатов, а в итоге оказалась с мокрым гнездом на голове. Кудри спутались; от переизбытка влаги цвет волос потемнел, да так, что из шатенки я превратилась в полноценную брюнетку. Другие дамы также чувствовали себя неуверенно, проклиная губительный климат северной столицы. Должно быть, и французы сейчас пребывали в не меньшем раздражении…

Несмотря на рухнувшие мечты об идеальной дипломатической встрече, настроение главного человека Империи, Александра, коснулось сегодня самой высокой планки. Мне показалось, что именно такого результата он и добивался: он хотел, чтобы его столица предстала перед взором Наполеона загадочным бастионом, северной Пальмирой, полной непредсказуемых сюрпризов, с ветром, свистящим в ушах и необыкновенными переулками, в чьих каменных тупиках, как поговаривают, по сей день бродил призрак Петра Великого.

Свита военных, облаченных в парадную форму, ровной шеренгой выстроилась по обеим сторонам Дворцовой набережной, проложив дорогу для подъезжающего императорского кортежа. Удивительно, но генералам полков, невзирая на моральное сопротивление, всё же удалось сбить спесь с недовольных офицеров и заставить их подчиняться дипломатическому регламенту.

Сегодня перед Зимним дворцом собрался весь цвет Императорской гвардии: Семёновцы, Преображенцы, Измайловцы, Павловцы, Кавалергарды и Егеря – золотое сечение русской армии. Офицеры, все как один, высоки и горделивы. Каждый из них готов был не раздумывая отдать жизнь за царя и Отечество.

Рассматривая стройные армейские ряды, я уже не удивлялась, почему мужчин, как магнитом, тянет к военному искусству… Это красиво. Начищенные кивера отражали серое июньское небо, а цветные султаны тянулись высоко вверх, как корабельные мачты. Драпированные густым мехом ментики[1] и обшитые золотом доломаны[2] восхищали женский взгляд, пробуждая желание познакомиться с гвардейскими красавцами поближе. Наряды первых женщин столицы безбожно меркли на фоне элегантных офицерских мундиров. Сегодня каждая кокетка стремилась протиснуться в первые ряды, дабы построить офицерам глазки – пред их взором открылась ярмарка женихов, не иначе.

Строгость казарменной дисциплины не позволяла молодым офицерам отвечать флиртом на флирт; однако некоторые из них всё же поддавались провокациям, игриво подмигивая своим избранницам, улыбаясь, как малые дети, за что тотчас же получали нагоняй от стоящих позади командиров.

Градус всеобщего ожидания достиг критической отметки в полдень, когда мелкая изморось переросла в полноценный ливень. Любопытный народ, тем не менее, продолжал высовываться из окон, а крестьянские мальчишки, оккупировавшие все крыши в городе, неуклюже поскальзывались на мокрой черепице. В создавшейся тишине я без труда различала собственное дыхание, белым паром слетающее с приоткрытых губ. Конечности тела очень быстро озябли… С каждой минутой мне становилось всё труднее стоять на одном месте. Пустив взгляд в шеренгу царской свиты, я с жадностью выискиваю фигуру Александра, укрытую плащом флигель-адъютанта.

Площадку для царской семьи соорудили на скорую руку, поэтому навес из парусины не спасал Александра от раздуваемого холодным ветром ливня. Площадку для женской свиты, в которой находилась я, соорудили напротив, причём с той же халатностью. Обзор с неё открывался хороший, так что я без труда видела всё, что происходило в царской ложе.

Канцлер Румянцев, стоящий по правую руку от Императора, о чём-то сумбурно переговаривался с Барклаем де Толли, пытаясь сбить воду с полов двубортной шляпы. Екатерина Павловна, расположившаяся в окружении дежурных фрейлин, то и дело прикладывала платок к замёрзшему носу. Простужаться Княгине было нежелательно, поскольку она находилась на сносях. Младшей Великой Княжне, малышке Анне, пришлось принести лакированный табурет, чтобы не принуждать её стоять в промокших насквозь туфельках. Девушки держались бравыми солдатами, не позволяя себе причитать или выказывать неудовольствие.

Константин привычно хмурился, сквозь порывы злого ветра пытаясь убедить Александра отпустить всех женщин и детей во дворец, где было тепло и сухо. Придерживая шляпу, цесаревич с тревогой указывал на Михаила, самого младшего из четырёх братьев, который уже успел напугать его звонким чихом. А вот Николай, наоборот, стоял неподвижно, подражая выдержке царских гвардейцев. Не трудно догадаться, что храбрость царевича была показной. Николаю тоже следовало как можно скорее оказаться в тепле, поскольку невооружённым глазом было заметно, как его тело пробивает мелкая дрожь. Константин почти кричал на Александра, а ветер только усиливался.

Если наследники русского престола разом слягут на больничную койку, Мария Фёдоровна открутит августейшему голову, и никакой статус неприкосновенности ему не поможет.

Наконец, поддавшись уговорам приближённых лиц, Император велит адъютанту седлать разведочную конницу. По-видимому, он принял решение выехать к Наполеону навстречу, чтобы поторопить процессию.

Скинув плащ, Государь разворачивается в сторону армейской шеренги, впервые за день представая перед моим взором в полном обмундировании; ранее я наблюдала за перемещениями Александра через головы многочисленных генералов и потому не видела, в каком обличии он соизволил явиться на сегодняшний праздник.

Как оказалось, наш Государь подготовился к встрече с Наполеоном не хуже местных красавиц: его чёрный Кавалергардский мундир украшала изящная вышивка из серебра, напоминавшая узоры иния на стёклах. Парадные эполеты тоже были серебряными – так полагалось по уставу; они выгодно подчёркивали голубые глаза Императора и Андреевскую ленту, пересекающую широкую грудь. Я сочла необычным, что Александр не выбрал мундир лейб-гвардии Семёновского полка, шефом которого значился ещё при Батюшке… Но, похоже, что ставка была сделана на внешний лоск, а не на историческую значимость униформы.

Это так на него похоже.

Спускаться глазами ниже я постыдилась, поскольку заметила, что вместо классических английских брюк Александр надел французские лосины, которые обладали свойством обтягивать ноги самым непристойным образом, приближая их к пропорциям греческих статуй. Переизбыток сырости сделал белую ткань полупрозрачной, что только усиливало эффект наготы. Вода затекала августейшему за шиворот, заставляя его время от времени отгибать край ворота.

Когда Александр снял с головы двууголку, дождь тут же изменил солнечный оттенок его волос с золотистого-рыжего до тёмно-русого, испортив некогда идеальную укладку.

— Ваше Величество, уместно ли?.. – в нравоучительном тоне спрашивает Аракчеев, подводя к Императору белую кобылу с карими глазами. Их Сиятельство был обеспокоен непривычным затишьем, охватившим Петербург, а также опасным скоплением народа, среди которого мог затеряться десяток-другой злоумышленников. Однако перспектива быть убитым Александра мало волновала. По крайней мере сегодня.

С алой попоны текло в три ручья, поэтому он отдаёт приказ заменить её коротким вальтрапом, более уместным для поездки в непогоду.

— Не беспокойтесь, Алексей Андреевич, убийцы не свалятся на меня с небес, – с радушной улыбкой отмахнулся Государь от предостережений, беря кобылу под уздцы и плавно поднимаясь в намокшее седло. Он не стал дожидаться сопровождения, желая, как можно скорее остаться в одиночестве.

Проигнорировав наказы взволнованных генералов и упрёки Константина, твердящего что-то о безопасности царской персоны, Александр пускает кобылу галопом по улице, сбегая из-под надзора надоевшей охраны, как делал это во времена далёкой юности. Пелена дождя поглощает царственный силуэт в считанные секунды, оставляя брюзжащую свиту теряться в недоумении.

Я улыбнулась, ощутив прилив необычайной нежности в душе, краем уха услышав, как Екатерина Павловна назвала старшего брата «сумасшедшим спесивцем».

— Какой пример он подаёт братьям? – в сердцах гневается Великая Княгиня, разворачиваясь к фрейлинам, стоящим за спиной. Подле неё дежурило две девушки, и с моего ракурса было хорошо заметно, как они безразлично пожимают плечами. Вопрос был риторическим, поэтому отвечать на него никто не стал.

Переместив взгляд к горизонту, я напрасно пыталась разглядеть сквозь дождевую завесу признаки жизни.

Время шло, кортеж не появлялся. Офицеры по-прежнему стояли в единой линии, восхищая мой женский разум своей титанической выдержкой. Я чувствовала ноющую боль в коленях, мечтая как можно скорее оказаться на мягком диване. Если вдуматься, мы все были свидетелями уникального события в русской истории, вот только обидно, что не осталось сил им насладиться.

Я не считала себя причастной к этому инциденту, ведь Александр сделал всё сам, по собственной воле. Мои истерики в кабинете нисколько не помогли бы, если бы он не желал для своей страны лучшего. Мне с трудом верилось, что он нашёл в себе силы переломить судьбу и побороть всепоглощающей страх, душивший его с ранней юности.

Люди так быстро не меняются; быть может, через полгода Александр вновь окажется в исходной точке, и военная угроза нависнет над страной сызнова. Мне почему-то думалось, что сейчас он просто пробует жить по-другому, проводит своеобразный эксперимент, дабы сделать определённые выводы. Но ведь это значило ещё что-то…

Александр сделал так, как я хотела: он уступил своей совести, а значит следующий ход за мной. Теперь мой черёд выполнять обещанное, а именно – забыть о предрассудках.

Сказать по правде, мне не было стыдно перед обществом или Императрицей Елизаветой; последняя нашла себе утешителя в лице покойного кавалергарда Охотникова, от которого, по слухам, родила ребёнка, девочку, погибшую в годовалом возрасте. Их отношения с Александром давно перешли черту невозврата. Невозможно одним желанием восстановить то, что разрушалось годами.

Не имеет значения, откажу я Императору в любовной связи или нет, он всё-равно не вернётся к жене. Хоть ты ляг и убейся. Так не лучше ли поддаться чувствам, нежели впоследствии жалеть об упущенной возможности и думать о том, как бы могло быть, если бы не моя трусость?..

Вот и Екатерина Павловна давеча намекнула: «Принципы моего брата связаны с его священным долгом перед страной, а Ваши принципы связаны с женским упрямством – ими легче поступится.»

Великая Княгиня подтверждала ранее сделанный мною вывод: Александр и рад бы предать одному из своих романов законность, но не смел, потому как репутация Императорской семьи должна оставаться чистой. Он Император, а значит должен жить по определённым правилам. Именно я должна научиться уступать, подстраиваться под его положение, иначе никаких романтических отношений у нас не сложится в принципе. Здесь нет правильного и неправильного.

Это просто обстоятельства, какие есть у многих любящих пар: жёны моряков не видят своих возлюбленных годами, но продолжают хранить им верность, жёны заключённых считают дни до амнистии, дабы вновь утонуть в нежных объятиях, а есть и такие пары, которые вынуждены пускаться в бега, жить на краю света, менять свою веру, место жительства, обманывать друзей и семью, лишь бы не отрываться друг от друга. Государственный долг – тоже обстоятельство, только более серьёзное, с ним нужно считаться, каких бы высоких моральных ценностей ты не придерживался.

Закон Божий гласит, что заводить любовников – грешно, но браки по расчёту, на мой взгляд, куда больше напоминают грех, ведь они лишают человека возможности обрести счастье. Любовники и любовницы в современном мире отнюдь не являются порочным явлением, это всего лишь один из способов жить с тем, кого на самом деле любишь. Если бы только процедура развода не была такой сложной, не было бы и нужды заводить амуры на стороне…

Меня пугало не общественное осуждение – репутацию, в конце концов, можно поправить, я боялась саму себя; боялась наскучить Александру или сделать что-то не так по неопытности.

В остальном моих знаний придворного мира должно хватить, чтобы избежать крупных неприятностей. И всё же загадывать наперёд, я не решалась…

Из размышлений меня выводит игривый лучик света, ласково коснувшийся полуприкрытых век. Распахнув глаза, я увидела, как шпиль Адмиралтейства заливает ослепительное солнце, которое вспороло завесу дымных облаков вопреки всем дурным прогнозам. Столь неожиданный прилив тепла принудил меня зябко повести плечами, вдохнув надежду в истерзанную душу. Дворцовая набережная преображается в тот же миг: улыбки расцветают на лицах солдат и придворных, отчего градус всеобщего настроения поднимается до самой высокой отметки.

Офицерские медали, покрытые бисером дождевых капель, превратились в бриллиантовые звёзды, отбрасывающие на брусчатку солнечные зайчики. Кивера и эполеты блестели столь же ослепительно. Создавалось впечатление, будто солдат покрыли воском, что делало их похожими оловянных солдатиков.

Канцлер Румянцев, улыбнувшись, выливает из шляпы остатки воды. С моего носа тоже стекали тонкие струйки, которые я принялась незаметно ловить языком. Мы все почувствовали себя значительно лучше, когда обратили взор к посветлевшим небесам. Сквозь сумрак непогоды пробивалось не только солнце, но и ощущение робкой радости, стремительно заполняющее наши горячие сердца.

Жаль, что Сперанский так и не успел прибыть в Петербург вовремя, и не увидел всего этого великолепия…

Аракчеев всё также сверлил взглядом кривой изгиб улицы, высматривая приближение покинувшего нас Императора, а Великие Князья, Николай и Михаил, лукаво переглядывались между собой, словно пытаясь сказать друг другу нечто сугубо личное, что было понятно только им двоим.

Внезапно до моих ушей доносится лошадиное ржание, сопровождённое глухими ударами деревянных колёс о дорогу. Оглядевшись по сторонам, слышу, как сотни зрителей погружается в неуверенное перешëптывание, приподнимаясь на носочки, чтобы лучше видеть происходящее.

— Едут! Точно едут!.. – раздаётся радостный вопль в толпе. Барклай де Толли отдаёт приказ войскам о минутной готовности. Напор усиливается, люди неосознанно делают шаг вперёд, стараясь протиснуться в первые ряды, отчего конвой лишь плотнее смыкает ряды. Мальчишки на крышах подскакивают на ноги, начиная тыкать пальцами куда-то в даль.

С высоты Петербургских зданий им виделось больше, чем нам, потому эти крики служили доказательством начавшегося в толпе брожения. Не прошло и минуты, как сквозь пелену поднявшегося с земли испарения показался тонкий, едва различимый силуэт всадника. Цокот копыт ощутимо вдарил по нервам, разжигая нетерпение публики, вызывая нервную дрожь в озябших телах.

Приглядевшись, я замечаю, как незнакомец, грациозно восседающий на коне, ведёт под уздцы белоснежную кобылу Александра… Но, где же в таком случае сам Император? Неужто решил прогуляться пешком до Дворцовой?..

Выкинув из головы тревожные домыслы, слышу, как в царской ложе поднимается суета: генералы разбегаются каждый по своим местам, наскоро счищая с мундиров прилипшую листву.

Спустя несколько долгих секунд, показавшихся мне вечностью, силуэт всадника обрастает деталями. И теперь становится понятным, что на коне восседал не просто французский солдат, а сам Иохим Мюрат – легендарный кавалерист Наполеоновской армии.

В толпе прокатывается удивлённый вздох, наполненный глубоким чувством неприкрытого восторга. Иохим Мюрат или, как его называют во Франции Жоашен, являлся кумиром тысячей кавалеристов по всему миру, в том числе и среди русской части населения. Он сражался бок о бок с Наполеоном задолго до того, как тот возложил на свою голову императорскую корону; он покорил изумрудные равнины Италии и раскаленные красные пески Египта. В награду за храбрость Наполеон сделал Мюрата королём Неаполя, отдав под его скипетр все земли южного побережья Италии. Воистину достойная награда за преданность. В добавок к короне Наполеон сосватал за Мюрата свою сестру Каролину, что сделало того вхожим в ближний правительственный круг.

И вот сейчас, этот легендарный человек, сочетающий в своём облике храбрость рыцаря и величие древних королей, выступал по Дворцовой набережной на арабском жеребце, подобно Александру Македонскому, вступившему на земли покорённой Персии.

Мюрат был точно таким, каким его рисовали в европейских газетах: чёрные кудри водопадом рассыпались по плечам, обрамляя красивую бронзовую шею, а глаза – что за чудо эти глаза: тёмно-синие, словно ночные воды Алдана; в них отражалась истинная, природная страсть, присущая всем жителям Гаскони.

Лично мне Мюрат напоминал своего же жеребца; он был таким же диким и необузданным, способным преодолевать любые препятствия. По слухам эту горячую "лошадку" многие дамы мечтали взять под контроль, да только Мюрат не каждой отдавался, ловко скрывая свою истинную натуру под маской порядочного семьянина.

Солдаты и офицеры смотрели на французского гостя, как на редкого зверя, контрабандой доставленного в Россию с далёких южных островов. Его белоснежная форма, обшитая золотым и серебряным галуном, ни разу не соответствовала стандартам военного обмундирования французской армии, но Мюрату было плевать на это, он любил покрасоваться перед публикой.

Мюрата обожали. Ему поклонялись… Его боготворили. Он знал об этом и потому смотрел на русских солдат с чувством внутреннего достоинства, рассматривая их бледные лица с каким-то детским любопытством.

Я глазом моргнуть не успела, как на горизонте появляются другие всадники. Синие французские мундиры наводнили площадь. То тут, то там замелькали трёхцветные кокарды – память о Французской Республике.

Среди командования я заметила множество знаменитых личностей, сопровождающих перекосившуюся карету, испытавшую на себе всю прелесть российских дорог. Не удивительно, что делегация задержалась… Надеюсь, в обратный путь Наполеон поедет более подготовленным.

Ощущение ожившего сна не покидало меня. Послы и министры выпрямились в стойку смирно, бросая издевательские взгляды на английского посланника, разъярённого как тысяча чертей. Интересно, почему Александр не отправил его в Лондон? Англии союз России и Франции уж точно не выгоден, так почему зоркий глаз Туманного Альбиона всё ещё остается в пределах русского двора? Возможно, его оставили чисто из вежливости, выказывая тем самым своё уважение, а возможно, Александр затеял двойную игру, правила которой наверняка саднили долей безумия.

Барклай де Толли приветствовал Мюрата по всем правилам, отдав ему честь сперва как Маршалу французской армии, приложив два пальца к виску, а затем как королю Неаполя, почтенно склонив перед ним голову. Спрыгнув с коня, Мюрат кидается расцеловывать русское командование, как это было принято в любвеобильной Франции. Французов хлебом не корми – дай облобызать новых знакомых.

В Париже мужчины целовались даже в губы, и не всегда с друзьями… В России практика поцелуев тоже входила в список национальных привычек, но одно дело приветствовать поцелуями свою семью, и совсем другое – целоваться с людьми чужими, которых ты видишь в первый раз.

— Le tsar Alexandre m'a donné son cheval en signe d'amitié éternelle! [Царь Александр подарил мне своего коня в знак вечной дружбы! (фр.)]

Я улыбнулась, когда Мюрат заявил, будто русский царь оказался столь любезным, что преподнёс ему в подарок свою любимую лошадь. Александр знал: пламенный Маршал обожает породистых скакунов, поэтому не поскупился на щедрый знак внимания, стараясь заранее сгладить острые углы в грядущем вопросе о перемирии. И не ошибся: Мюрат радовался новому приобретению как дитя, с любовью поглаживая белоснежную кобылу по лоснящейся гриве. Воистину Александр был мастером изящного подкупа. Но поддастся ли этому влиянию обманутый Тильзитом и Эрфуртом Наполеон? Моё сердце билось догадкой, что мы скоро узнаем…

Тем более, что императорская карета, покрытая липкой грязью, уже вплотную подобралась к набережной.

И пока французские офицеры с интересом рассматривали русских подданных, с которыми ещё три дня назад готовились вступить в войну, двери экипажа резко отворяются, являя миру героя дня. Из кареты выглядывает Наполеон.

Город мгновенно погружается в гробовое молчание, а я успеваю заметить, что за шесть лет нашей разлуки Император Французов нисколько не изменился.

Наполеон был всё тем же: тот же орлиный взор и греческий профиль как на парадных портретах в Лувре, тот же генеральский мундир времён Итальянских походов, который уже давно стал неотъемлемой частью его фундаментального образам. Только серого пальто не хватало… Интересно, где он его позабыл?

В движениях и осанке этого человека чувствовалась непоколебимая воля, а на дне светло-голубых радужек плескался океан бездонного интеллекта. Ходячая энциклопедия – именно так его называла моя Матушка.

Для меня было непривычно и даже немного дико наблюдать Наполеона в русских декорациях. И всё же это не сон… Он действительно приехал.

Охватив цепким взглядом толпу, Наполеон непринуждённо сходит с металлической ступеньки, мимолётным жестом касается краёв двуугольной шляпы, выражая почтение вчерашним врагам.

А уже в следующую секунду из кареты показывается довольная мордашка Александра, с широкой улыбкой на губах, сияющей ярче, чем солнце над Дворцовой площадью.

У всего русского командования в этот момент, словно камень с души свалился, стоило только увидеть живого и здорового Государя, пребывающего на седьмом небе от счастья. Наполеон, будучи галантным кавалером, протягивает русскому визави руку, и тот, с учтивым поклоном, принимает её.

Они выглядели, ну чисто как молодожёны в медовый месяц, разве что цветов на карете не доставало. Александр, ко всему прочему был завëрнут в серый плащ Наполеона, целомудренно скрывающий полупрозрачную ткань его лосин. Секунда – и Дворцовая набережная взрывается ликованием: торжественный салют и крики "ура" заполняют всё пространство. Я едва не оглохла от поднявшегося шума, невольно морщась и прикрывая ладошками уши. Эффект получился грандиозным. Лучше, чем в мечтах…

Трудно поверить, что ещё вчера эти люди плевались ядом и ругали "узурпатора Европы" на чём свет стоит. Некоторые офицеры, по слухам, даже подумывали застрелиться перед воротами Зимнего в знак протеста ошибочному решению Императора примириться с неприятелем.

Позже я слышала, что начальник русского штаба, князь Багратион, узнав о намечающимся инциденте, самолично выбил пистолеты из рук взбесившихся дурней, отправив их дружным строем на гауптвахту.

Ох уже эта офицерская честь, чуть что – сразу стреляться!

Александр вёл себя, как мальчишка, провернувший на глазах у родителей грандиозную шалость. И вроде должно быть стыдно за свой поступок, но мятежный дух в груди напрочь перекрывает истошные вопли совести.

Наполеон, наоборот, вёл себя слишком сдержанно для человека, приехавшего восстанавливать добрые дипломатические отношения. Было видно, что он устал, а дорога забрала из него последние силы…

Его Маршалы воспринимали поездку в Россию как развлечение, как повод увидеть экзотическую русскую культуру, о которой в Европе складывают легенды.

Наполеон в свою очередь, как жёсткий прагматик, был напрочь лишён оптимизма. Его ожидали затяжные и мучительные переговоры о мире, с бесконечным числом разных нюансов, которые придётся как-то решать или, на худой конец, придумывать альтернативу. Одним словом – Ад.

Повернувшись к Александру, Император Французов сказал прямо, как умеет:

— Это будет долгий разговор… – стянув с рук промокшие перчатки, он бросает на русского царя убийственный взгляд, балансируя на грани между раздражением и глубокой усталостью.

Но Александр, в свойственной ему беспечной манере, продолжил делать вид, что ничего страшного не случилось:

— О, не волнуйтесь, Сир, наш разговор хоть и предвещает трудности, но уверяю Вас, нам на всё хватит времени: здесь, в Петербурге, летние дни тянутся крайне медленно, а в сутках будто появляются дополнительные часы… Мы всё успеем, даю слово. – Мило улыбается он, пытаясь развеять тяжёлую атмосферу первой встречи.

— Неужели? – с недоверием переспрашивает корсиканец, положив начало протокольной беседы.

— Белые ночи, Сир… – спешит пояснить Александр, указывая рукой на посветлевшие небо. — Вы ещё будете мечтать, чтобы рабочие сутки скорее закончились, а город укрыла спасительная темнота. Впрочем, мечтать нам предстоит о многом, и я надеюсь, что этот город вдохновит Вас на осуществления самых смелых желаний. – Ослепительно улыбнувшись, визави предпринимает попытку сломать лёд в сердце воинственного полководца.

Безусловно он понимал, что вовлек Наполеона в запутанную политическую кабалу, однако отказаться от легкомысленного поведения не мог – слишком уж многое за ним пряталось, чего не следовало видеть никому из живущих.

К счастью или на беду, про эту травматическую черту Александра знал и Наполеон, причём знал давно, ещё со времён Тильзита. Он понимал, что легкомысленность Александра всего-навсего защитный механизм его хрупкой психики, а потому прощал ему напускную беспечность, которая в некоторых моментах способствовала снятию напряжения.

Наполеон вдруг вспомнил как пару лет назад в диких лесах Эрфурта на него напали оголодавшие кролики, едва не разорвавшие его одежду в клочья. Травоядные, как выяснилось, не самые безобидные представители земной фауны: когда зверь голоден и напуган, он начинает искать себе стаю, а против стаи не выстоит ни один охотник.

Вот почему с Александром следовало вести себя предельно осторожно, ведь если не выиграть мир сейчас, он подговорит других европейских "кроликов" собраться вместе и нанести ответный удар по охотничьему лагерю… И тогда великая Французская Империя падёт.

— Мечтать?.. – с ядовитой улыбкой переспрашивает громовержец, неспроста цепляясь за это слово, которое, как ему казалось, таило в себе множество забавных подтекстов. Он знал, что русский царь вынужден точно также мириться с его лихими демонами и принимать натуру завоевателя целиком, как должное, а потому даже не пытался притворяться добреньким. — Мой милый друг, да будет Вам известно, что с недавнего времени я мечтаю исключительно об одном… – с жёстким нажимом продолжил Император Французов, прожигая дыру в ангельском лике напротив.

— О чём же? – слышится в ответ елейный голос, тонкий, как струна арфы, и сладкий, как вересковый мёд.

Усмехнувшись, грозный завоеватель резко меняет тон:

— Ознакомить Вас с границами моего терпения! – и бесцеремонно схватив Александра за локоть, насильно утаскивает его в направлении дворца.

Со стороны этот дерзкий поступок выглядел не столь ошеломляюще, как вблизи, однако русским генералам всё равно пришлось промолчать и безропотно взирать на то, как озлобленный на весь мир чужак, утаскивает их Государя восвояси.

Надо отдать Наполеону должное: обстоятельства никогда не имели над ним власти. Его совершенно не смущала незнакомая обстановка; в Зимний он направился как к себе домой, справедливо полагая, что все дворцы более-менее одинаково устроены изнутри, поэтому заблудиться не боялся.

Александр покорно и даже с радостью принял на себя роль ведомого, продолжая шутить и мило улыбаться по дороге.

Злостно чертыхнувшись, Великий Князь Константин обнаруживает, что бразды управления парадом незапланированно перешли в его руки. Солдаты стояли в недоумении, а генералы тактично помалкивали, дожидаясь высочайшего распоряжения. Делать было нечего, пришлось выкручиваться. Покинув строй, Константин спешит представить Мюрату своих младших братьев, дабы хоть как-то компенсировать им двухчасовое стояние под дождём.

К этому моменту оба мальчика продрогли настолько, что начали стучать зубами от холода, поэтому Константин без лишних разговоров отдаёт их под надзор Мюрата, дабы тот помог им добраться до парадных дверей дворца.

Доблестный Маршал Франции удивился, что ему доверили сопровождать юных наследников, да ещё так скоро, спустя пару минут после знакомства…

— C'est un honneur pour moi… [ Это слишком большая честь для меня… (фр.)] – сказал Мюрат. Преисполненный радостью, он опускается на одно колено и укутывает Великого князя Михаила своим белоснежным ментиком на лисьем меху, тем самым помогая согреться. Николай же предпочёл остаться солдатом, игнорируя любую помощь со стороны.

Он рассуждал как истинный принц: если Государь сказал, что мужчина их семьи должен проявлять стойкость, значит, так и надо делать. К моему большому удивлению, Романовы, после многолетней борьбы за престол, не стремилось перегрызть друг другу глотки; нынешние представители династии чувствовали себя в первую очередь семьёй и только потом наследниками великой династии.

Это редкое, но поистине драгоценное явление придавало Александру сил: он мог не опасаться за свою жизнь и спать по ночам спокойно, зная, что кроме него убийц в семье не было.

За всеми мыслями я упустила из внимания момент, когда юная Великая Княжна Анна Павловна подала руку Маршалу Нею – ещё одной живой легенде наполеоновской армии.

Мишель Ней, герцог Эльхинген, «Рыжегривый лев» был статным мужчиной в расцвете лет, обладающим красивейшими медными кудрями и не менее роскошными бакенбардами. Ней во всём чтил порядок, о чём свидетельствовал его безупречный мундир, сидящий строго по фигуре.

А чуть поодаль возвышалась величественная фигура Сульта – Первого Маршала Империи, именуемого в народе «Железная рука» или «Король Николя». К сожалению, титул Первого Маршала Империи нисколько не вязался с наружностью Сульта: низкий рост и торчащие в разные стороны уши делали его скорее забавным, нежели грозным.

Впрочем, глаза у Маршала были красивые, с налётом романтической грусти.

Помнится, Матушка как-то писала, будто супруга этого Маршала настолько сурова, что Наполеону приходилось спрашивать у неё разрешения взять Сульта в очередной военный поход и даже задорого его арендовать – в прямом смысле, кстати.

Екатерина Павловна, упорхнув из-под фрейлинского надзора, поспешила первой поприветствовать этого доблестного воина. Она всегда умела находить общий язык с мужчинами, в особенности, когда её просил об этом августейший брат. Сульт, как мне показалось, был очарован Великой Княгиней, улыбаясь искренне и немного смущëнно. Муж Екатерины Павловны, принц Ольденбургский по причине слабого здоровья в очередной раз не смог присутствовать на торжественном мероприятии. Однако нисколько не жалел об упущенной возможности.

Наполеон ведь и его крохотное королевство подвёл под французский штандарт, так что тёплой встречи между ними всё равно бы не сложилось. Картина вырисовывалась более чем нездоровая: почти все родственники Александра так или иначе ненавидели Наполеона, что в свою очередь грозило впервые за долгое время отравить миролюбивую атмосферу в семье.

Но думать о плохом мне совершенно не хотелось. В настоящий момент времени каждая клеточка моего тела дрожала от переизбытка счастья.

И стоило мне только подумать о том, что лучше уже ничего не будет, как из толпы внезапно вылетает бумажный журавлик, приземлившийся аккурат под моими ногами. Я вдруг почувствовала, что кто-то наблюдает за мной…

Люди, стоящие за гвардейским ограждением, давно уже слились в однородную массу, поэтому выявить среди них таинственного надзирателя было сложно. Набережная гудела, шум в округе стоял неимоверный.

Воспользовавшись всеобщим замешательством, я быстро наклоняюсь, подбирая упавшее оригами. Развернув журавлика, обнаруживаю внутри ровные строчки текста. Почерк показался знакомым, и на пару мгновений меня буквально выносит из реальности.

«Спешил как ветер, загнал десяток лошадей, и что я вижу?..

Дороги перекрыты. Всюду французы!

Я не в силах прорваться к родным стенам. Подумать только, преодолеть тысячу миль,

чтобы в самом конце застрять у ворот – судьба ко мне не справедлива, я почти в отчаянии…

Молю Вас, передайте командованию, что бывший опальный подданный смиренно

ожидает их разрешения въехать во дворец. Надеюсь, меня по-прежнему рады видеть здесь.

О большем и не мечтаю.

С благодарностью за хлопоты,

Ваш добрый гений,

Сперанский»

Покончив с чтением, я едва не лишаюсь чувств от волнения. Улыбка на губах становится шире, а сердце на радостях подскакивает к горлу.

Он всё-таки успел приехать к сроку.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

С приездом французской делегации в столицу, русская речь сделалась редким явлением при дворе. Временами меня охватывала грусть от осознания, что богатство нашего великого языка заменяли "кружевами" французского слога.

Аристократия и раньше не особо жаловала "крестьянский бытовой", который употребляла лишь в общении с прислугой, а сейчас русский и вовсе стал относиться к разряду «mauvais ton» – совершенно не заслуженно на мой взгляд.

Александру повезло больше. Французский язык он обожал. Многие коренные французы отмечали, что его речь звучит чище, чем у любого среднестатистического жителя Парижа. Революция реформировала французский язык до неузнаваемости, лишив его былого шарма, переработав многие грамматические правила и добавив ранее неизвестный "латинский мусор". В современной Франции редкий человек мог похвастаться совершенным знанием родной речи. Высокую планку удерживали лишь аристократы старого режима, в штыки воспринимающие любые нововведения.

Во дворце и в городе то и дело слышались медовые «Mon Cher» и «Mon Ami», от которых лично мне хотелось спрятаться в томике Державина, что я и делала одинокими вечерами.

Началом дежурной недели Екатерины Павловна отпустила всех фрейлин на покой; несчастной Княгине приходилось разрываться между болеющим на Каменном острове мужем и живущем в Зимнем дворце Александром. Излишняя беготня утомляла её, поэтому, чтобы не таскать туда-сюда свиту, она оставила подле себя лишь малый придворный круг – гофмейстерину и пару камеристок. Что до нас, фрейлин, то нам она сказала следующее: «Веселитесь мои маленькие пташки, пусть у Вас наступят солнечные деньки!»

Обычно, когда столицу посещали представители правящих Европейских династий, Александр, следуя протоколу, утверждал расписание увеселительных мероприятий.

Но в случае с Наполеоном программу празднеств пришлось сократить наполовину, что страшно разочаровало столичную знать. У Императора Французов не было времени отвлекаться на бессмысленные банкеты. Его ждали в Париже, Мадриде, Австрии и Варшаве, где располагалась штаб-квартира его армии. Военная компания двенадцатого года хоть и перестала теперь существовать, тем не менее, не разгружала его плотного графика. Маршальский состав маялся от скуки, как и весь русский двор, погрязший в сплетнях и праздном безделье. Балы и концерты устраивал лишь консульский двор, состоящий из дипломатов разных стран.

В конечном счёте русские и французские офицеры учинили сговор. Они рассудили так: если бал не идёт к ним, значит, они отправятся на его поиски. Передружившись друг с другом русская и французская знать покинула Зимний дворец в поисках более грандиозной увеселительной программы, оставив своих императоров на опеку гвардии.

На их счастье Александр и Наполеон настолько увлеклись процессом переговоров, что далеко не сразу обратили внимание на то, как в Петербурге отсутствует добрая половина военных частей.

Попав под "дурное" влияние русских, французская армия всего за неделю превратилась из дисциплинированных спартанцев в чистых сибаритов. Пьянки следовали одна за другой.

К концу второй недели гуляний, Маршала Мюрата пришлось разыскивать по окрестностям Петербурга с собаками – так хорошо он покутил на Троицу. Обнаружить Неаполитанского короля удалось благодаря бдительности сторожей Петергофа: Мюрат изъявил желание искупаться в Петровских фонтанах, и не один, а в компании цесаревича Константина, в лице которого нашёл товарища по дебошу.

Другие офицеры попрятались по русским усадьбами, где знакомились с обычаями славянской культуры и особенно с рецептами спиртных напитков.

Надо было слышать, какими томными речами полнились Петербургские дворы на закате: «мой вечный друг», «мой брат», «я так тебя люблю» – душераздирающие признания звучали из уст как русских, так и французов офицеров.

Две нации влюбились друг в друга, начисто позабыв о былых обидах. Франция для русского дворянина – вторая Родина. Русскую аристократию с колыбели воспитывали на французский манер – отсюда и кажущиеся родство.

Французские офицеры даже в бреду не могли вообразить, что к культуре Франции в российских широтах питают столь глубокое и искреннее обожание.

Солнце в Петербурге практически не садилось; как и сказал Александр, в сутках как будто появились дополнительные часы, так что никто из иностранных гостей не мог с точностью определить, сколько дней он гуляет и когда нужно ложиться спать, а когда бодрствовать.

Увидев однажды через окно в Зимнем дворце двух милующихся офицеров во дворе, Наполеон спросил у Александра:

— Вам не кажется, что наши люди чрезмерно увлеклись? – будучи недовольным бесконечными пьянками, он опасался, что эмоциональная привязанность солдат двух армии друг к другу могла сыграть с ними злую шутку. Если судьбе будет угодно сделать их вновь врагами, случится настоящая трагедия. Выводить их снова на фронт будет равносильно издевательству.

— Любовь, Сир, не должна вызывать осуждений… – снисходительно улыбнулся Александр, пребывая в романтическом настроении вторую неделю подряд. — Я нахожу увиденное прекраснейшим из всего, что мне доводилось видеть прежде. Ваши люди имели неосторожность приоткрыть загадочную русскую душу, не стоит удивляться, что они в ней утонули. – Речи его частенько саднили лирикой.

Временами на русского царя находила хандра; он жалел, что не имеет времени насладиться атмосферой праздника.

Наполеон обладал скверной привычкой работать с утра до ночи, и от Александра требовал того же. Длительное заточение в четырёх стенах плохо сказалось на здоровье русского Императора: лицо его осунулось, а под глазами пролегли глубокие мешки.

К началу третьей недели Наполеон смиловался над изнеженной натурой союзника и стал разбавлять кабинетные посиделки прогулками на свежем воздухе. Любопытные зрители, вроде меня, могли наблюдать их сладкую парочку на заднем дворе Зимнего дворца или в Летнем саду, под кронами густых деревьев, с кипами документов, разбросанными по соседним лавочкам.

В такие "выгулочные" моменты Александр постоянно отвлекался на всякую ерунду: на порхающих бабочек, на скачущих с ветки на ветку птичек, чем изрядно выводил Наполеона из себя.

Сегодня они снова встретились в саду. Наполеон метался от одной скамьи к другой, рассуждая вслух о будущих планах, а Александр сидел рядом и задумчиво взирал на бесконечное небо, чувствуя себя на редкость измотанным.

— Александр, Вы несносны! – устало жалуется Наполеон, наблюдая за тем, как русский царь опустошал уже вторую по счёту коробку конфет. Болезни рода Романовых были тем опасны, что всегда обострялись в неподходящий момент. Александра на фоне нервного истощения мучила мигрень; он боялся, что вернутся обмороки, преследующие его с юности. Наследственность Петра Великого сказывалась на членах династии, как проклятие. Надобность употреблять в пищу как можно больше сладкого стала жизненно необходимой для августейшего, поскольку из-за недостатка сахара в крови, его одолевало головокружение.

Наполеон же, к всеобщему удивлению двора, мог сутками напролёт обходиться без пищи. Он как машина: работал на износ.

Откинувшись на спинку скамьи, Александр поднимает на завоевателя Европы отрешëнный взгляд. Родовые болезни – не последняя беда на свете, которая омрачала ему прелесть летних дней. Мысль о том, что за смену политического курса придётся заплатить высокую цену, была страшнее всех. Взяв в свободную руку карандаш, лежащий в бумагах, Александр принимается методично вращать его меж пальцев, пытаясь отделаться от навязчивой меланхолии.

— Ваша Родина – красивое место? – намеренно свернув тему разговора в далёкое от политики русло, Александр с трудом контролирует поднявшееся в груди волнение.

Ему хотелось сделать перерыв; как-то намекнуть Наполеону, что он не властен над собственной судьбой. Александр знал, что без сторонней помощи ситуация в России не изменится, ведь настоящая война грозила вспыхнуть не на поле боя, а здесь, в стенах проклятого его предками дворца.

Наполеон видит нездоровый блеск в голубых глазах напротив и недовольно хмурится, чувствуя, что собеседника что-то гложет изнутри:

— Чем вызван внезапный интерес к Корсике, Ваше Величество? – скрестив руки за спиной, он пытается разглядеть под маской напускной безмятежности подлинные страхи владетеля Северных просторов.

Про себя же отметил, что молчание совершенно не красило Александра: без улыбки он казался будто голым и совершенно беззащитный…

Тяжёлый воздух, сорвавшийся с губ русского монарха, сотрясает мирную атмосферу летнего дня, отчего на душе корсиканца вдруг воцаряется тоска. Солнце, как по заказу, скрывается за облаками, и Летний Сад погружается в густой сумрак. Казалось, сама природа вступила в сговор с златокудрым Ангелом, создав для его исповеди соответствующие декорации. Нахмурившись, Наполеон останавливает наряженный взгляд на тонких пальцах собеседника, бездумно вращающих карандаш. Александр сильно нервничал – это очевидно.

Отыскав силуэт Корсики на военной карте, он обводит её надломившимся грифелем, а затем ещё раз и ещё, заключив маленький островок в границы многослойного круга.

— Друг мой, чего Вы боитесь? – перейдя в наступление, Наполеон требует отказаться от полутонов и намёков.

Теперь настал черёд Александра удивляться происходящему: толстый грифель в его руках вдруг ломается, засыпая контуры Корсики на карте грязной крошкой. Он не ожидал, что Наполеон вот так запросто залезет к нему в душу. Да ещё и задаст провокационный вопрос прямо в лоб. Рассказать о всех своих проблемах за одну беседу физически невозможно, ведь корсиканцу тогда придётся слушать его до следующего утра. Раньше Александр не хотел просить помощи у посторонних – гордыня не позволяла расписываться в собственной беспомощности.

Он полагал, что способен разобраться с проблемами самостоятельно, слишком поздно осознав, что лишился внутреннего равновесия.

Несчастья России – это его личный крест, который, как он считал, является карой за грех отцеубийства, и, если кто-то вдруг решит оказать ему поддержку, поможет нести тот крест, он не сможет всецело искупить греха. Однако в послесловии Александр понял: проблема существует исключительно в его голове, он излишне драматизирует, поэтому кажется, что выхода нет.

Россия – не крест, а грех отцеубийства нельзя смыть никакими добрыми деяниями, нужно просто раскаяться и отпустить уже эту ситуацию.

Помочь себе и получить шанс от Господа на лучшую жизнь можно только в том случае, если научиться жить по совести. А жить по совести – это в первую очередь прислушиваться к мнению сторонних людей и не бояться просить помощи у тех, кто сильнее и умнее тебя.

Наполеону не составило труда догадаться, что муки совести оказывают на хрупкую психику Александра губительное воздействие. Если он не прекратит заниматься самоистязанием и не умертвит демонов прошлого, триумф России не наступит никогда. Александр самолично похоронит себя под её обломками и никого не спасёт.

— Взгляните на меня, Ваше Величество… – наблюдая за душевными терзаниями златокудрого мученика, Наполеон требует от него невозможного: поднять голову, чтобы встретиться прямым взглядом.

На Александра этот полуприказ не произвёл никакого эффекта – самомнение не позволяло идти на поводу у человека, которого ещё месяц назад он мечтал стереть с лица земли. Следуя законам логики, Александр должен был выговориться полностью, а не смолкать на полуслове.

Не дождавшись ответной реакции, Наполеон самолично цепляет его за подбородок, насильно заставляя посмотреть себе в глаза. Он хотел донести до Романова ещё одну важнейшую истину: раз уж вступил в игру, правила которой тебе вполне известны, имей силы играть до победного, хоть раз в жизни нужно довести начатое до конца, иного способа добиться уважения в этом мире не существует.

— Не стоит показывать бывшему врагу свои фатальные слабости. Кто знает, как я могу этим воспользоваться… – между делом напоминает Наполеон, не позволяя своей жертве отвести или спрятать взгляд. – Стисните зубы, радость моя, и терпите. Вы переступили черту и сделали это осознанно. Продолжите сомневаться в себе и вскоре обнаружите, что всё, к чему Вы стремились, рассыпалось в прах. Если существуют на свете вещи, способные облегчить Ваше бремя, не бойтесь к ним обращаться, а если существует что-то, на что Вы не можете решиться, обратитесь ко мне, и клянусь, я сделаю всё возможное, чтобы вернуть Вам былое спокойствие. – Слова корсиканца не были хитрой уловкой. Александр хорошо знал его натуру, и потому не посмел сомневаться в услышанном. Горько усмехнувшись, он понимает, что теряет былую хватку. Выказывать нерешительность на глазах у всемогущего повелителя Европы… Право, какая, несусветная глупость!

Ещё месяц назад он бы ни за что на свете не позволил себе откровенничать с врагом, так что же изменилось теперь? Неужели его безупречный Александровский театр отбыл на гастроли? Отняв руку корсиканца от своего лица, Александр с благодарностью её сжимает. Как оказалось, Наполеон был обычным человеком, смертным, как и все люди, а не грозным Богом войны, исчадьем Ада, каким его представляли во всех дворах Европы. Александр даже немного разочаровался… Довериться Богу войны было бы куда спокойнее, чем хрупкому человечку; люди лживы и способны на предательство, а Боги мудры и не размениваются по мелочам.

Наполеон был прав, нужно стиснуть зубы и продолжать бороться, обратного пути нет.

Слишком долго Александр топил себя в сожалениях и слишком долго отступал от намеченных целей.

«Если существуют на свете вещи, способные облегчить Ваше бремя, не бойтесь к ним обращаться… » – таких вещей в окружении Александра было много: это люди, которых он отталкивал из-за страха перед оппозицией, это отец, могилу которого он не навещал с тех самых пор, как попрощался с ним на похоронах.

Если играть до конца, Александр должен позволить этим вещем вернуться в свою жизнь.

Вздохнув, он смотрит на бывшего соперника затравленным взглядом, словно избитая жизнью дворняга.

— Я бы с удовольствием отказался от большой страны и переселился на маленький остров… Кто знает, быть может там моя судьба сложилась бы лучше, и мне бы удалось принести процветание своему народу. – Александр ничего не требовал от Наполеона, а лишь объяснял, что из себя представляет Россия. – Мне не нужны территории, если за них придётся расплачиваться кровью моих подданных. Я хотел купить любовь народа новыми землями; победителю у нас прощают многое, но это большая ошибка, думать, что война стоит того, чтобы её развязывать. Вы должны понимать, что мне не простят дружбы с бывшем врагом. Стоит Вам уехать и ветер переменится… В Петербурге начнет сквозить, и мне едва ли удастся удержаться на ногах. – Намекая на возможность дворцового переворота, Александр невольно смеётся, сознавая, что не имел права раскрывать внутренних секретов Государства.

Наполеон ядовито усмехнулся: можно подумать, он сам не догадывался, какие законы царят в этой варварской стране.

Россия испокон веков тонула в смуте; она ни на йоту не оторвалась от своего кровавого прошлого. Предательства, перевороты, измены… Из века в век одно и то же. Всё тот же сценарий, бессмысленный и жестокий. В Европе давно уже удивлялись столь частой смене правителей на русском престоле.

Александр не был дураком, он знал, что род его проклят, и что каждый правитель России заслуживает участи страшнее, чем можно себе вообразить.

Наполеон слушал его внимательно, не смея перебивать, пропуская через механизмы сложного аналитического ума отдельные детали рассказа.

Александр продолжал сжимать чужое запястье с такой силой, что очень скоро рука корсиканца начала неметь. Этот неосознанный порыв был одним из способов выместить накопившуюся в душе злобу.

Несомненно, каждый правителей знает свою страну лучше, чем кто-либо, но Ангел ошибся, решив, что в странах поменьше живётся легче, о чём Наполеон счёл нужным ему сообщить:

— Размеры Вашей страны не играют никакой роли, Александр. Вы не умеете управлять толпой – вот в чём фокус. Позволю себе дать Вам совет: научитесь организовывать сперва трех людей, а когда научитесь, последующее число подданных уже не будет иметь значения. С верно организованным штабом придёт и безопасность. Вы сможете отбиваться от врагов вечно и отступать хоть до Камчатки… Не так ли Вы давеча декларировали на весь мир? – припомнив русскому царю его едкое заявление в начале войны: «Я не примирюсь, покуда хоть один неприятельский воин будет оставаться на моей земле», Наполеон смеётся, по-доброму хлопая Александра по плечу.

На его фоне златокудрый монарх выглядел мальчишкой. То в войну кидается, как в омут с головой, не умея воевать, то жалуется на предателей, боясь проявить к ним должную строгость. Наполеон видел людей насквозь, и он видел в Александре задатки хорошего правителя.

С такой огромной территорией, какая есть у России, Александр имеет возможность держать своих врагов на расстоянии, и речь не о ссылках в Сибирь, а о гражданской войне. Во Франции, например, невозможно удерживать осаду вечно: размеры и ресурсы страны не позволят этому сценарию воплотиться в жизнь. Но в России…

— Я вижу, что Вы задыхаетесь… – продолжил Наполеон, как только понял, что собеседник готов слушать дальше. – Нынешняя политическая обстановка не располагает к изменениям, о коих Вы так страстно мечтаете. Я помогу. Научу, как следует обходиться с теми, кто возомнил себя спасителями Отечества.

Превыше всех пороков Наполеон презирал неблагодарность. Он не питал жалости к предателям, и Александр не должен. Потянув на себя запястье, Наполеон призывает оппонента разжать, наконец, пальцы. От хватки этого перепуганного рыжего лисëнка у него теперь останутся синяки на запястье… Но ничего, он давно привык к боли.

— Что Вы имеете в виду? – напрочь лишившись социального чутья, Александр задаёт вопрос напрямую, дабы не позволить себе обмануться. Предчувствуя неладное, он начинает нервно барабанить пальцами по спинке скамьи. Рядом с Наполеоном, с главным врагом целого мира, Александр чувствовал себя в безопасности, как если бы рядом находилась тысяча верных его Империи солдат. Покоритель народов носил на своих плечах саван безграничной мудрости, в которую хотелось верить.

Сопротивляться его влиянию невозможно, напрасно «златокудрый Тальма» пытался идти наперекор внезапно вспыхнувшим в душе чувствам, ведь уже давно им покорился. Посмотрев на хмурое небо, а затем на дежурившую неподалёку охрану, Наполеон делает шаг вперёд, приближаясь к скамейке вплотную, заставляя Александра высоко запрокинуть голову.

— У меня возникла идея, мой Ангел. Идея, которая поможет Вам спасти свою жизнь… – и прежде, чем Александр успевает возмутиться его наглости, уверенно добавляет. – Но, боюсь, для нашего дальнейшего сотрудничества Вам придётся отдать мне нечто весьма ценное, чего прежде я так и не получил от Вас… – повисла гнетущая тишина, корсиканец смотрел на собеседника не отрываясь, точно притаившейся хищник, готовящейся к броску. — Доверие, Александр. Дайте мне его, наконец. – Наполеон трижды за одну беседу переломил гордыню русского Императора: в первый раз, когда обратился к нему «мой Ангел», сугубо интимным домашним прозвищем; во второй раз, когда затронул тему спасения его жизни, и в третий раз, когда коснулся темы доверия, безжалостно ткнув оппонента в его лицемерие, сопровождавшие их союз с первого дня создания.

Александр смеётся. И на этот раз так звонко, что невольно попирает этикет.

Вытянув обе руки вдоль высокой спинки, он фамильярно закидывает ногу на ногу, красноречиво вскидывая тонкие брови, отдавая должное красноречию корсиканца. Наполеон выиграл эту битву; он показал Александру, что со времён Тильзита многому научился, в особенности заглядывать за его многочисленные маски.

Наполеон был единственным человеком в мире, кто мог помочь Александру не свалиться с трона. И пусть детали своего коварного плана тот пока что не озвучил, это ровным счётом ничего не значило… Александр верил ему. По-настоящему верил. Возможно, он рисковал сейчас не только жизнью, но и безопасностью России, не умеющей прощать слабых правителей. Однако жизнь – это большая лотерея, в ней можно выиграть всё и сразу, если, конечно, уметь играть.

Поразмыслив с минуту, Александр отводит взгляд в сторону, в глубину тенистой аллеи, пытаясь собрать мысли в кучу, хотя на самом деле думать здесь было излишне. Казалось, сама жизнь подталкивала его к союзу с Францией. С Наполеоном.

Император Французов стоял всё это время неподвижно, боясь спугнуть торжество разума.

Когда Александр вновь разворачивается, то смотрит на него таким взглядом, каким не смотрел доселе ни разу. В этом взгляде отражалась честность, и быть может, немного театрального пафоса.

— Я полностью в Вашей власти, Сир… Пожалуйста, позаботьтесь о моём Величестве. – Вытянув вперёд руку, Александр скрепляет авантюрный сговор крепким рукопожатием.

Дело оставалось за малым. Всего-навсего уберечь себя от агрессии всей Европы. Александр верил, что сможет изменить историю этой страны к лучшему. Да и как тут не верить, когда судьба посылает в помощники такого выдающегося человека, как Наполеон.

Большой Парад на Дворцовой Площади в Петербурге, 1808 – Peint Par B: Patersen.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Ссылки:

«Драпированные густым мехом ментики[1] и обшитые золотом доломаны[2] восхищали женский взгляд, пробуждая желание познакомиться с гвардейскими красавцами поближе.»

★ Ментик - верхняя одежда гусара, обшитая мехом(подобие современной дублёнки), которую в холодное время года надевали поверх доломана, а в тёплое — оставляли висеть на левом плече.

★ Доломан — короткая однобортная куртка со стоячим воротником и шнурами. Ментик и доломан обычно украшен шнурами – бранденбуры/бранденбурги.

Глава 3

«Москва-старая домоседка, печёт блины, глядит издали и слушает рассказ, не подымаясь с кресел;

Петербург разбитной малый, никогда не сидит дома, всегда одет и похаживает на кордоне «...»

Москва женского рода, Петербург мужеского.

В Москве всё невесты, в Петербурге всё женихи «...»

Москва всегда едет, завернувшись в медвежью шубу, и большею частию на обед;

Петербург, в байковом сюртуке, заложив обе руки в карман, летит во всю прыть на биржу «...»

Москва кладовая, она наваливает тюки да вьюки, на мелкого продавца и смотреть не хочет;

Петербург весь расточился по кусочкам, разделился, разложился на лавочки и магазины и ловит мелких покупщиков «...»

Москва нужна для России; для Петербурга нужна Россия.»

«Петербургские записки 1836 года», Гоголь Николай Васильевич, (1836 год.)

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Дни тянулись своим чередом, сменяя друг друга в калейдоскопе красочных событий.

Мирный договор между Россией и Францией был практически заключён. Оставалось разрешить вопрос с Англией, вставляющей палки в колёса, и можно будет с чистым сердцем садиться за стол отмечать победу. Александр, на мой взгляд, совершил невозможное – он заставил Наполеона считаться с мнением Туманного Альбиона.

Англия стравливала Европу с французскими войсками ввиду возросших аппетитов. Ей требовалось предоставить отдельное место в мире, дабы оборвать череду кровавых склок. Война в Европе не могла более продолжаться, это грозило разрушить мировую экономику.

Наполеон и его маршалы были уже не столь молоды и сильны, как в начале века; им пора научиться наслаждаться плодами побед, а не держаться за саблю до глубокой старости. Каждый из них давно заслужил право пожить немного для себя и своей семьи – и для будущих потомков, конечно же, которые сочли бы за счастье видеть героев Франции живыми и здоровыми.

Восемнадцатый век – век масштабных войн и потрясений, девятнадцатый век – эпоха великого осмысления.

В салонах всё чаще и чаще дискутировали о том, что мировой порядок следовало перестроить, в противном случае европейская цивилизация погибнет. Население Европы с момента начала Наполеоновских войн сократилось на треть, прогресс медленно превращался в регресс, люди гибли, мировая экономика страдала, великие умы – учёные, художники, музыканты, прибывали в тени политиков, их труд обесценивался.

Если не покончить с войнами немедленно, велика вероятность вновь очутиться в Средневековье.

Если бесчинства Франции на континенте не закончатся, в скором времени она уничтожит саму себя или, что более вероятно, её уничтожат другие страны, объединившиеся в костяк ослабших, но не сломленных союзников. Франции грозило повторить участь Речи Посполитой: её неминуемо ждало расчленение.

Наполеон понимал это. Понимал, что настало время возвращаться к жене – Императрице Марии-Луизе – и сыну – Франсуа-Наполеону, чтобы заниматься отцовством, а не политическими дрязгами. Он не желал горя своей стране, ибо положил жизнь на заклание французского величия, и если обстоятельства требовали отступить – чёрт с ними, он отступит.

Однако, отступать прямо сейчас, в разгар намечающихся в Европе мелких восстаний было бы фатальной ошибкой – в этом случае главы покорённых им стран провозгласят себя победителями и быстренько сколотят новые коалиции, усилив мировое противостояние. А уж этого Наполеон допускать никак не собирался. Он хотел уйти, сохранив завоёванные земли в разумных пределах, ибо эти земли – часть его наследия.

Он должен был проконтролировать, чтобы Европа вела себя тихо и забыла о жажде мести хотя бы лет на пять – оного времени вполне хватило бы для создания нового, бескровного, плана по контролю над континентом.

Александр тревожился: сколько ещё счастливая звезда будет улыбаться великому полководцу? Два года? Три? Пять лет? Александр не видел будущего для Франции в тех позициях, в коих Наполеон её расположил на мировой арене. Европейские дворы не успокоятся, пока не вернут захваченные Наполеоном территории. Гордость старых монархов неистощима. Наполеону следовало научиться не угрожать, а дружить, а также уметь уступать то, что "награбил" с избытком. Ему нужно не "контролировать" молчание Европы, а идти на взаимовыгодные компромиссы, считаться с мнением остальных, а не гнуть всех через колено. Тогда и надобность в надзоре исчезнет.

Александр вызвался помочь Императору Французов в этом нелёгком деле, пообещав провести переговоры с каждой из стран по отдельности и выяснить их дальнейшие планы – прощупать, так сказать, почву, или, на крайней случай, узнать, какая нужда толкает их к созданию антифранцузских коалиций, и попытаться решить проблему.

Таким образом, он превратился в связующее звено между Наполеоном и Европой, способное влиять на те или иные события в мире. Отныне Император России будет заниматься вопросом урегулирования всеобщего спокойствия, что полностью его удовлетворяло и, чего уж греха таить, тешило царское самолюбие.

«Правая рука Бонапарта», «Властитель Запада» – как давно он шёл к этим званиям, желая обрести их безграничную силу? И вот сейчас, спустя десять лет неустанных войн, Александр впервые почувствовал себя на своём месте. Теперь он мог спокойно совать нос не в своё дело, как это делала Екатерина Великая, но уже на законных основаниях.

В скором времени в Петербург начнут съезжаться европейские делегаты, умоляя Александра снискать для их стран расположение Французской Империи. Ему нравилось разыгрывать из себя примирителя европейских наций – эдакого ангела хранителя мирового порядка.

К сожалению, всё это произойдёт лишь в том случае, если Наполеон согласится идти на уступки и решит примириться с давними врагами, как примирился с Россией и Александром.

Северный Сфинкс днём и ночью работал в этом направлении, подбирая ключ к неприступному сердцу корсиканца, в красках расписывая ему перспективы грядущего европейского перемирия и как это будет здорово, наконец-то всем подружиться.

А между тем, к концу подходил первый месяц лета. Приближалось двадцать седьмое июня – годовщина Полтавской битвы, один из главных национальных праздников Российской Империи. Александру, как главе нации, претило пропускать столь важное общественное мероприятие. Как-никак в этот день нация прославляла его прапрадеда, Петра Великого, а значит праздник, в какой-то мере, относился к разряду семейных торжеств.

Он заключил, что войскам обоих стран пора прекратить пьянки и перенаправить свою энергию в более продуктивное русло – на военные смотры, например.

Безусловно, эти смотры будут также перемежаться с попойками, но, по крайней мере, солдаты и офицеры вернутся обратно под государственный контроль.

Наполеон, который к настоящему моменту времени успел-таки разобраться с основными внешнеполитическими проблемами, дал добро на участие в празднике.

Наконец-то и он стал свободным, как ветер. Казалось, Император Французов только сейчас, спустя месяц после прибытия в Россию, смог всецело насладиться красотами Северной столицы.

Петербург, как я слышала, ответил всем его ожиданиями: Наполеон воображал нашу столицу ледяным королевством, разместившимся где-то на поверхности белоснежной Луны, не ближе. Всё здесь выглядело необычным и чудны́м, не таким, как везде.

Его удивляли крытые золотом католические шпили на православных храмах и греческие статуи, соседствующие с иконами, что в принципе не поддавалось никакой логике.

Когда Наполеон увидел Петропавловский собор, он спросил Александра: «что же находится внутри этих массивных стен, неужто только храм Божий?»

Александр ответил вскользь, не желая заострять внимание на прошлом, дескать, в Петропавловке располагается царская усыпальница, закрытая от посторонних глаз, а ещё тюрьма для буйных подданных. Тюрьма – на кладбище! Оригинальная, однако, задумка.

Тут было в пору пошутить над умением русских сочетать несочетаемое, но в тот момент Наполеон понял другое: русскому царю неприятны разговоры о смерти, а если быть точным, ему неприятны воспоминания о погибшем отце, поэтому продолжать этот разговор корсиканец не стал.

Вместо этого, он заметил Александру, что Петербург напоминает город из старинной сказки, давно забытой людьми и писателями, будто из сна во сне.

«Столица, вымощенная стеклом» – таков был заключительный вердикт доблестного полководца. Эти слова отозвались благодарностью в сердце русского монарха, ведь он-то думал, что Наполеон, как и любой европеец, найдёт Петербург сырым и холодным, а тут, вон оно как – «Столица, вымощенная стеклом»!

До чего прекрасное и точное описание подобрал Император Французов!

Александр с детских лет сравнивал здешние пейзажи с осколками стекла – зелёными, синими, бирюзовыми – или же морскими камнями, выброшенными на песчаный берег.

Единственное, что пришлось Наполеону не по вкусу – это Зимний дворец, а вернее жёлтый цвет его фасада, который совершенно не гармонировал с зеленовато-синим пасмурным небом столицы. Наполеон посоветовал Александру выкрасить дворец в изумрудный оттенок, дабы грозовой купол бледно-синего неба стал естественным продолжением дворцового ансамбля, и тогда даже гранитная Нева, с её серым, ледяным потоком, нашла бы достойное место у подножья Романовского гнезда.

Роза ветров господствовала в Петербурге всюду, корсиканец справедливо полагал, что именно Александр, с его голубыми холодными глазами являлся главным украшением города, олицетворяя собой север и Россию в целом.

— По возвращению в Париж, я пришлю в Петербург Луи Давида...[1] – сообщил Наполеон златокудрому монарху в момент очередной прогулки по набережной, когда они остались только вдвоём, без свиты. — Давид напишет Ваш портрет на фоне пасмурного неба в двух копиях. Одну из них я подарю Вам на день рождения, другую повешу в Фонтенбло. Вы – Север, Александр. И мне хочется забрать кусочек Петербургской прохлады с собой на Юг. – Наполеон привык проявлять несдержанность в отношениях, штурмуя сердца людей, точно крепости.

Александр не нашёл, что возразить, а если бы и нашёл, корсиканец всё равно бы поступил по-своему. Раз Наполеон захотел увезти с собой портрет Александра, он это сделает, и всё тут.

Ближе к торжественной дате двор впопыхах перебрался в Москву.

Весь Петербург потянулся в том же направлении.

Москва была избрана плацдармом торжеств не случайно: во-первых, Наполеон давно лелеял мечту увидеть Сердце русского государства и Александр вызвался лично провести для него обзорную экскурсию, а во-вторых, там было достаточно пространства для размещения объединенного войска.

Москва в начале века представляла скорее совокупность из нескольких посадов, чем один город: различные части бывшей столицы Руси отделялись друг от друга не только садами или парками, но обширными полями, частью вспаханными, частью лежавшими впусте. Отправляясь с визитами, часто приходилось ехать больше часа для того, чтобы добраться до другой части города. Повсюду, наряду с безобразными лачугами, виднелись роскошные дворцы, в которых жили Голицыны, Долгорукие и разные другие носители исторических имён.

Александр долго выбирал место для размещения гостей.

Так уж исторически сложилось, что в Москве у царской семьи не было постоянных апартаментов. Приходилось каждый раз, в зависимости от ситуации и размеров свиты, выбирать новое место для остановки. Сперва Александр вспомнил, что подошёл бы Слободский дворец, в котором он жил когда-то накануне собственной коронации – этот дворец отстраивал ещё Павел I. Но то было лишь мимолëтное воспоминание – тот дворец сгорел сразу же после коронационных торжеств. Восстановлению не подлежал. И Александр продолжил свои изыскания.

Существовал Лефортовский дворец, однако его Александр в начале века отдал под архив Военной конторы, так что этот вариант тоже отпадал.

А ещё была Старая резиденция Великих Князей Московских, но Император помнил ещё с юности, когда отец привёз его туда в первый раз, что там жутко тесно и не хватает света. Наполеону бы такое точно не понравилось...

Оставался Зимний Кремлёвский дворец с роскошным видом на Москву-реку, воздвигнутый его бабкой Екатериной Великой специально для спонтанных поездок с большим количеством приглашенных гостей. Александру не нравилось это место, он считал Кремлевский дворец слишком помпезным, но выбирать не приходилось.

Свои впечатления от встречи с Москвой Наполеон описал в письме супруге Марии-Луизе: «Город так же велик, как Париж. Тут 1600 колоколен и больше тысячи красивых дворцов, город снабжён всем…»

Если Петербург для впечатлительных французов стал воплощением севера, то Москва вызвала ассоциации с ослепительным пожаром. Тут тебе и ярмарки с разнообразными товарами кочующих народов и разноцветные банки с вареньем, карусели для детей, множественные деревянные постройки с пёстрыми узорами и причудливые крепостные стены Кремля.

Наполеон ощущал себя так, будто попал внутрь банки с леденцами: всюду краски и вычурные формы.

Белоснежная колокольня Ивана Великого отбрасывала длинную тень через всю Кремлёвскую площадь, сочетаясь с белоснежными облаками на ослепительно-голубом небе – да, погода в Москве складывалась гораздо приятнее, чем в Петербурге. Солнце пекло неистово, и только вечерами, когда оно скрывалось за облаками, наступала долгожданная прохлада, дарующая умиротворение.

Я по-доброму рассмеялась, когда узнала, что Маршал Мюрат скупил половину московской ярмарки, пополнив свою коллекцию модной одежды невиданными ранее одеяниями. Мюрат обожал эксцентричную одежду, и даже Наполеон был не в силах заставить его придерживаться военного регламента. Бывало, он и перья на голове носил, нисколько не стесняясь выглядеть "не как все".

Екатерина Павловна нынешним утром заслала меня и Наталью Яковлевну Плюскову на базар, с целью купить сладостей для недавно оправившегося от болезни Великого Князя Михаила, который, как и ожидалось, простыл на приветственном параде французской делегации. Благо, сейчас он уже полностью оклемался, радуя близких отменным аппетитом. Наташа числилась во фрейлинах Екатерины Павловны с седьмого года – выпускница Смольного Института благородных девиц, имеющая бриллиантовый шифр. Это была светловолосая девушка, чем-то напоминающая Императрицу Елизавету: те же голубые глаза и носик с лёгкой горбинкой. Познания Наташи в области литературы поражали обывателей, она обладала темпераментом салонной барышни, изысканной и элегантной.

Мне нравилось её общество: дружба между нами зародилась с первых дней знакомства и продолжалась по настоящий момент. Мы стояли аккурат возле текстильных прилавков, когда в поле зрения вдруг угодил всё тот же Иоахим Мюрат, за передвижениями которого неотрывно следили любопытные горожане.

Наташа тихонько посмеивалась, наблюдая за тем, как Маршал мечется между набитыми тканями лотков, словно девица перед балом, расспрашивая купцов на ломанном русском: «Точно ли это самый красивый шёлк на рынке?»

К моему удивлению, Мюрат умудрился раскопать на здешнем базаре такие редкие вещи, которые я считала утерянным пережитком прошлого.

Признаться, мне весьма понравилось, как на нём сидела русская одежда, о чём я с восторгом сообщила Наташе: вишнёвая бархатная шапка, отороченная собольим мехом, украшенная золотой вышивкой, выгодно подчеркивала чёрные кудри Мюрата, спадающие на меховой воротник кафтана, такого же вишнёвого оттенка. Меховой воротник... Летом!

Мюрат не переставал удивлять меня своей титанической выдержкой. В погоне за модой, он упрямо игнорировал летний зной, заставивший всех москвичей и приезжих гостей одеться сегодня как можно легче. Труднее всего приходилось, конечно же, военным в плотных мундирах, однако белые, хлопковые платья дам также не сильно продувались ветром.

Лично мне пришлось избавиться от нижнего белья – бюстье, именуемого в Англии «stays»[2], чтобы воспрепятствовать излишнему перегреву грудной клетки.

От загара мою кожу защищали зелёный бонет[3] из ивовой лозы и прозрачная изумрудная шаль. А вот с потливостью бороться труднее: приходилось делать компрессы и прокладывать подмышки салфетками, вымоченными в отварах разнообразных трав, дабы замедлить процесс потоотделения и абсорбировать неприятный запах.

Приподняв солнечные очки с модными в этом сезоне синими стёклами, Наташа одобрительно улыбнулась. Образ Мюрата ей тоже понравился.

Судя по расклешëнным рукавам кафтана, подобный наряд носили при Иване Грозном – в середине XVI века, когда мир был охвачен модой на "рваную" одежду. Возможно, в похожем камзоле ходил когда-то молодой Борис Годунов или царевич Иван Иванович, сын Иоанна Грозного, жестоко убитый отцом в Александровской слободе – по слухам, разумеется.

— Дамы, как Вы находите сей цвет? Не правда ли он схож оттенком с Кремлёвскими стенами? – угадав наш девичий интерес, Мюрат переходит в наступление, совершая несколько уверенных шагов вперёд. В его руках находился ещё один кафтан, действительно сливающийся с кремлёвским ансамблем, частично покрытым побелкой, но уже изрядно облезшей.

Наташа смущённо опускает голову, в то время как я встречаю гостя приветливым взглядом, отмечая его могучее телосложение. Мне польстило, что герой Наполеоновских войн обмолвился с нами парой слов, заставляя отвыкшие от мужского внимания сердца пуститься в пляску.

— Вам, мсье, любой цвет к лицу. Природа щедро одарила Вас гармонией лица и тела, – непринуждённо отвечаю я, наградив кавалериста ослепительной улыбкой. Вблизи Мюрат выглядел ещё прекраснее, чем издали...

Он нарочито воздействовал на слабую женскую психику своим гасконским напором, скользящим в каждом его движении и обворожительных полуулыбках. И дышал он как-то по-особенному – глубоко, пылко, отчего так и хотелось на секунду упасть в его сильные объятия.

Но прежде, чем этот страстный мужчина успевает что-либо сказать, я замечаю несколько интересных деталей, присутствующих на кафтане, о чём тактично ему сообщаю:

— Ах, месье, вынуждена предупредить, что Ваша покупка грозит выльется в неприятный казус... – взявшись за кафтан, порядком выцветший от времени, пристально всматриваюсь в суконные петлицы, разворачивая их к Мюрату. — Видите ли, Вы приобрели необычный кафтан. Это военная униформа Стрельцов, которая в памяти русского народа неразрывно связана с государственным бунтом, совершенном чуть больше века назад...

Прочитав на лице собеседника недоумение, я постаралась подобрать такие слова, чтобы ему, как иностранцу, была ясна историческая канва:

— Стрельцы, мсье, это личная гвардия русских царей – аналог французских мушкетёров, прекратившая существование после приказа Петра Великого о массовых казнях. К слову, сей бунт, как и сами казни, происходили против Кремля. Вон на той стене... – приподнявшись на носочках, я указываю в направлении городской заставы, на которой столетием ранее болтались трупы, с улыбкой продолжая повествование. — Посему, мсье, я бы не рекомендовала Вам примерять одежду с таким мрачным прошлым. Вас могут неправильно понять. Впрочем, Вы можете приобрести сей кафтан на память и носить его в Париже, вдали от суеверного русского общества, – заключаю на позитивной ноте, дабы не сводить беседу в политические дебри.

Мюрат смотрел на меня с пониманием, сочувственно поглаживая мягкую красную ткань, по видимому проводя параллели с гражданской войной в собственном Отечестве.

— Благодарю, что посветили меня в историю своей страны, мадемуазель... – поклонившись, он подхватывает мою ладошку и припадает к ней в благодарном поцелуе. — От себя замечу, что я всецело осведомлён о пагубном влиянии символизма на сознание народных масс. У нас во Франции по сию пору запрещено носить фригийские колпаки. Наши граждане... Вернее, подданные, весьма остро реагируют на всё, что хоть сколько-нибудь напоминает им о Терроре. Признаться, это так неудобно, остерегаться приходится каждой мелочи. – Непринуждённо запустив пальцы в тёмные кудри, Мюрат зачëсывает их назад, открывая себе обзор на крепостные стены. Соболья шапка в этот момент неуклюже садится набекрень, в последний момент подхваченная руками расторопной Наташи.

Мюрат всё ещё пользовался такими революционными словечками как "граждане", и это в стране, где вот уже девять лет господствует императорская власть. Это выглядело довольно забавно, учитывая нынешнее положение Мюрата при дворе, являвшегося одним из главных представителей имперского режима. Как видно, революция оставила неизгладимые шрамы в сознании всех жителей Франции, невзирая на их статус и стремления.

Сдержанно улыбнувшись, гасконец вновь опускает взгляд на меня, отчего-то нахмурившись, будто испугавшись пришедшей на ум идеи. Решившись, он кивает головой в направлении городской заставы, чуть дрогнувшим от волнения голосом сообщая:

— А славно Ваши мушкетёры впоследствии послужили Родине, согласитесь? – риторически вопрошает он, ловя на моём лице тень замешательства, беззаботно продолжив. — В том смысле, что их болтающиеся на виселице тела указывали жителям Москвы направление ветра. Довольно почётная служба, как для мятежников, не находите? – не удержавшись, гасконец звонко рассмеялся, заражая меня импульсом нездорового веселья.

Чёрный юмор при нынешней обстановке, пожалуй, был не к месту. Но я ничего не могла с собой поделать, легонько ударяя Мюрата ладонью в грудь, чтоб он перестал вводить меня в задорное искушение. И пока Наташа усаживала соболью шапку на его голове, мой взгляд выхватывает примечательную фигуру в толпе: голубые глаза, светлые волосы, слегка сутуловатые плечи...

Сердце подскакивает к горлу, когда я узнаю в таинственном незнакомце Императора России.

Боже! Что он здесь делает? Да ещё и без охраны?

Первое, что мне захотелось сделать, это рвануть к Александру со всех ног, чтобы узнать, какая нужда заставила его прикинуться частным лицом. Он был облачен в униформу французского офицера, тёмно-синюю, в которой не был похож на самого себя. Двууголка сидела низко, ребром вперёд, то есть поперёк головы, отбрасывая на лицо густую тень, и, быть может, поэтому его пока что не признали.

Почувствовав на себе чужое внимание, Александр оборачивается и смотрит на меня в упор, кажется совсем не удивившись нашей случайной встрече.

Я тотчас впадаю в смущение, невольно упираясь глазами в землю. Любовь – странная штука: ей свойственно подменять акценты в зависимости от времени суток. Почему вечером мне легче проявлять решительность, чем средь белого дня?

А впрочем, разве Александр не должен сейчас находится подле Наполеона? Разве они не окружены важными делами, не терпящими отлагательств? Меня стали одолевать смутные сомнения: что если и Наполеон находится где-то неподалёку? Не хотелось бы встречаться с ним и напоминать Александру о том злосчастном письме, из-за которого меня посчитали французской шпионкой.

Теряясь в собственных чувствах, я упускаю из вида момент, когда Император России преодолевает разделяющее нас расстояние и безмолвной тенью становится рядом, склоняя голову в знак приветствия:

— Сударыня, не разрешите ли похитить Вас на дружеский променад? – с лисьей улыбкой щебечет он, предлагая мне руку, тем самым не оставляя ни единого шанса увильнуть от ответа.

Тело обдаёт неистовым жаром – не солнечным, а сердечным. Александр разговаривал так, будто ничего страшного не случилось. Мы не разговаривали практически месяц, и он так легко подходит ко мне на улице?

Впрочем, возможности сбежать у меня не было. Да я и не хотела, если честно.

Мягко вложив дрожащую руку в его уверенную ладонь, интуитивно оборачиваюсь, пытаясь отыскать глазами Наташу с Мюратом, оставшихся неподалёку. Каково же было моё удовольствие, когда я не обнаружила их вовсе.

Бегло осмотрев ближайшие лавки, нахожу их парочку на другом конце торгового ряда, где продавец на распев расхваливал заячьи шубы в парчовой облицовке.

Мюрат был восхищён изобилием и роскошью русского меха, а Наташа, с кокетливым смехом, помогала ему подобрать фасон. Не трудно догадаться, что эта встреча была наглым образом подстроена. Обычно, Наташа не покидает меня без предупреждения и уж тем более не флиртует с мужчинами у всех на виду.

Мне сделалось не по себе...

— Не держите зла на подругу, она была принуждена исполнить просьбу своего Государя, – распознав причину моего замешательства, Александр непринуждённо подхватывает меня под локоть, увлекая прочь из текстильного ряда.

Видит Бог, здесь не обошлось без прямого вмешательства Екатерины Павловны, поскольку именно она отправила меня сегодня на ярмарку. Разумеется, на подругу я не злилась, понимая, что долг обязывал её оставаться честной подданной. К тому же, она была посвящена во все нюансы моих сердечных страданий, и, если бы не её верное плечо, я бы давно уже захлебнулась потоком слёз.

Наверное, мне не хватит и целой жизни, чтобы расплатиться с ней за её доброту.

— Софи, Бог мой, Вы вся дрожите... Всё ли в порядке с Вашим здоровьем? – приглушëнный голос Александра вызывает нервную дрожь в коленях.

Я не верила, что он пожелал обустроить нашу встречу и отложил для этого все дела. Разумеется меня трясло!

Александр – мой Государь, а я – раболепная подданная. Возжелать его – значит предать Россию и Господа. В голове в очередной раз всплывает образ Екатерины Павловны, твердящей о том, что все мои принципы исходят из женского упрямства и что они не стоят того, чтобы продолжать за них держаться.

— Дорогая, Вы пугаете меня, почему Вы молчите? – Александр видел женскую сущность насквозь, считывая страхи с моего лица, будто строчки из распахнутой книги.

Зная о причинах моего молчания, он всё равно задал очевидный вопрос... Бессовестный!

Набравшись смелости, я сжимаю ладошку в кулак, пытаясь вытянуть руку из-под его локтя.

— Государь, помилуйте, Вам опасно находиться в местах с большим скоплением народа. Подумайте о последствиях... – озвучиваю первое, что приходит в голову, чувствуя, как Александр сильнее перехватывает мою руку под локтëм, не давая вырваться.

Он сделал вид, что не заметил противления:

— Я не Пётр Великий, дорогая Софи, а эти люди не Стрельцы. У меня нет причин бояться своего народа, – невиновно улыбнувшись, он открыто даёт понять, что был в курсе нашего разговора с Мюратом.

Надеюсь, Александр говорил это несерьёзно, потому что не бояться русского народа мог только дурак. Или либерал. Если кто-нибудь на ярмарке признает в нём самодержца, нас окружит такая толпа, что едва ли мы выберемся из неё живыми.

Кто знает, сколько обиженных на царский режим подданных бродит между торговых рядов, мечтая всадить нож в сердце Александра, как когда-то сделал Равальяк при встрече с Анри IV.

Императорской охраны поблизости не наблюдалось, что только усилило волнение в моей груди.

Ситуация складывалась абсурдной, но Александра, кажется, совершенно не волновался, на что я была вынуждена заметить:

— Я верю в Вашу предусмотрительность, Государь, однако позвольте напомнить, что глупцов в мире много. Зачем Вы подвергаете себя неоправданной опасности? Ради чего, помилуй Бог, Вы пришли сюда? – перейдя на шёпот, дабы нас не подслушали прохожие, я чувствую, как его свободная ладонь ложится на мой сжатый кулак под локтëм, заставляя пальцы разжаться.

Александр неосознанно усиливает хватку, притягивая меня вплотную к себе.

Чувствовать его голую кожу, не прикрытую перчаткой, оказалось приятно. Нервная дрожь в пальцах постепенно сошла на нет, ладонь расслабляется, открывая Александру дополнительный простор для действий.

Он скользит подушечками по моим хрупким костяшкам, принимаясь мягко оглаживать округлую кисть.

— Вы спрашиваете, ради чего я пришёл? – не сводя с меня пристального взора, он понижает тон голоса, позволяя холоду скользнуть между нами. – Софи, мне думается Государя непозволительно допрашивать. Примите, как факт, что я здесь, и не нужно более препятствовать моей воле, – сделав лёгкий укор в адрес моей дотошности, Александр ставит точку в вопросе безопасности.

— Вы правы, Государь, простите, – мне ничего не оставалось делать, как смириться с августейшей прихотью.

Мир перед глазами стремительно таял, сужая границы реальности лишь до нашей с Александром пары. Мы шли медленно, почти плелись, периодически лавируя между потоками оголтелой толпы.

Приятный ветерок остужал кожу, не защищая, впрочем, от палящего солнца, оказывающего на меня дурное влияние. Хотелось спрятаться куда-нибудь в тень и как можно скорее, иначе мне точно грозит обморок.

Александр продолжал гладить мою раскрытую ладонь, показывая тем самым, сколько нежности в нём скопилось со времени нашей последней встречи. Через эту невинную ласку мне передавалось его настроение. В моей ладошке, словно собрались все нервные окончания. Пальцы Александра заставляли тело трепетать и желать бесстыдного продолжения.

Жить без его внимания было трудно...

С недавних пор я стала ревновать его даже к Наполеону, который имел возможность видеть его круглосуточно. Александр считывал мои желания кожей: ни один мой рваный вздох, ни один шаткий шаг не укрывался от его зоркого внимания. Мне было стыдно: во-первых, я даже не пыталась скрывать изнеженного состояния, а во-вторых, не утруждала себя сопротивлениями, позволяя ему увлекаться флиртом.

— Я скучал по Вам, милая Софи... – эта фраза прозвучала твёрдо, как если бы он отдавал приказ солдатам готовиться к наступлению. Александр буквально поставил меня перед фактом, мол, Вы нужны мне, и на этом точка.

Я не знала, как реагировать на подобное признание. Увидеть в Александре человека по-прежнему было непросто, мне вновь пришлось приложить усилие, чтобы разрушить фасад самодержавной ауры. До чего же всё-таки приятно слышать от любимого человека слова искренних признаний, пусть и в приказной форме. Всепоглощающая радость охватывает меня до самых поджилок, пробуждая в животе рой тех самых бабочек, описываемых литераторами в бульварных романах. Хотя нет, это были вовсе не бабочки, а настоящее пчелы-убийцы, прогрызавшие мой желудок насквозь.

Мысленно улыбнувшись столь причудливому сравнению, я сохраняю на лице маску непринуждённости, стараюсь препятствовать навязчивому волнению.

— Взаимно, Государь... – сознаюсь охрипшим голосом, позволяя острой грани реальности пронзить наш узкий мир.

Разыгрывать из себя невинность после той ночи в кабинете было бессмысленно.

Подняв взгляд на Александра, я с интересом изучаю его тонкий профиль, который так часто видела на монетах. Его поджатые губы указывали на скрытое недовольство. Он явно желал услышать от меня нечто большее, чем скупое раболепие. Однако в какой момент мы сделались настолько близки?

Екатерина Павловна открыла нас друг перед другом, подарив возможность разобраться в чувствах, но это не значит, что Александр перестал быть Государем, а я фрейлиной. Великая Княгиня напела своему августейшему брату всю правду о моих скрытых женских страхах. Неудивительно, что он кинулся их развеивать, отчаянно толкая меня к черте невозврата, за которой, впрочем, не исчезали прямые условности.

— Ваше Величество... – неуверенно произношу я, прилагая все усилия к тому, чтобы не замолчать на полу слове. — Известно ли Вам, что обладатели пухлых губ, таких, как у Вас, склонны к капризам и чрезмерному сластолюбию? – указав на свой рот, так как не смела прикоснуться к его, я медленно обвожу пальчиком контур уст.

Задевать царское самолюбие оказалось весело, тем более, что Александр сам принял решение идти на сближение. Не знаю, что побудило меня начать разговор именно с этой фразы, но, в любом случае отыграть назад уже не получится. Пусть он лучше узнает о моей скрытой вредности сейчас, чем в последствие, когда надумает провозгласить меня дамой своего сердца.

Если, конечно, вообще надумает.

— Нет, сударыня, не имел представления, – не теряя льстивой улыбки, Александр интригующе сверкает глазами. — Зато мне известно другое: Ваша привычка прихватывать нижнюю губу всецело раскрывает Вашу страстную натуру. Насколько уместны данные речи – решайте сами, однако мне не стыдно признать, что практика поцелуев с Вами была самой приятной в моей жизни, – самодовольно рассмеявшись, он окидывает меня ликующим взглядом, примечая краску, проступившую на девичьем лице.

Он всегда умел выходить из скользких бесед победителем, полностью оправдывая своё победоносное имя. Эту партию я оставила за ним, отдавая должное дипломатическому таланту. Возвышенная лесть – его конёк, и мне не стоило воспринимать эти "комплименты" всерьёз.

— Прошу, будьте милосердны... – обиженно вытянув руку из-под локтя, я отбегаю к торговым лавкам, не в силах выносить двусмысленных издёвок.

Мне с трудом давалось определить, когда Александр лжёт, а когда говорит серьёзно.

Как мне ему доверять, если он бывает честным через раз? В ту ночь я целовалась впервые, поэтому сильно сомневалась, что среди всех опытных женщин мои навыки могли одержать первенство. Напрашивался вывод – Александр льстил мне, а ведь я требовала от него в первую очередь честности.

За шквалом бурных эмоций, я не сразу обращаю внимание, как мои руки начинают рыться в торговом лотке, стоящем на прилавке. Как оказалось, мы дошли до рядов, которые во Франции назывались «Блошиными».

Я обожала барахолку!

В обширных лотках лежали редкие сокровища, безделушки, ранее томящиеся по сундукам местных жителей. Помнится, один раз я купила себе красивейший золотой фонтанж[4] Петровской эпохи, а в другой – бронзовый комплект Колтов[5] XIII века.

Возможно, я была помоечницей, а возможно – обладала высокохудожественным вкусом к старине. Так или иначе, мелочëвка помогла отвлечься.

Думать о том, что я повысила голос на Государя России, совершенно не хотелось... И пусть я первой начала язвить, это всё равно не давало Александру права играть на моих чувствах, и врать про поцелуи.

Я напряглась всем телом, когда ощутила прикосновение чужих рук к плечам. Александр подошёл сзади и опустил подбородок на мою макушку, приобнимая, словно маленькую девочку.

— Софи, Mon Ange, молвите, что не так? – его голос смягчается, напрочь лишаясь эмоционального подтекста. Александр намеренно "обезличивает" себя, чтобы не дать мне повода прицепиться к чему-то. Кажется, он боялся сложить о себе неправильное впечатление, примечая, насколько сильно меня раздражала лесть.

Обернувшись, я смотрю на него затравленным взглядом, пытаясь понять, стоит ли опасаться подвохов. Продолжительный гнев не был свойственен моей нервной натуре, истерики – да. Но не гнев. Выпустив из рук безделушки, я стараюсь игнорировать волну мурашек, прошедшую по коже в момент, когда я встречаюсь с лучистыми глазами, напрочь уничтоживших мою гордыню.

— Неужто не понимаете? – спрашиваю тихо, стараясь не нарушать размеренную атмосферу города.

В окружении суматошного народа наша парочка практически не бросалась в глаза, но так не могло продолжаться вечно, рано или поздно Александра узнают. Мне следовало поторопиться и увести его в безопасное место, хотя совершенно очевидно, что где-то поблизости так или иначе пряталась царская охрана.

После той ночи в кабинете, я передумала разное, поэтому не понимала толком, с чего начать. Большинство проблем, как и раньше, упиралось в происхождение Александра; в его неумение смотреть на мир глазами простых людей, о чём мне было страшно ему рассказывать, ведь это тоже самое, что выдвинуть претензию в адрес неудачного рождения. Во Франции от рук Трибунала погиб король, и всё по той же причине: «Король виновен в том, что он король».

Делать из Александра чудовище, опираясь исключительно на его происхождение, я не собиралась. Однако объяснить причину своих страхов без учёта этих сведений было невозможно.

— Я Вас боюсь...– честно призналась я, решив не ходить вокруг да около.

В голубых очах напротив отражается сперва смятение, а затем тяжесть свинцовых дум. В отношениях с Александром я опасалась многого: гордыни, например, которая не позволит в минуту ссоры увидеть во мне близкого человека. Я уже думала об этом раньше, и вот сегодня припомнила вновь.

Почувствовав желание высказаться, я с трудом себя останавливаю, понимая, что не должна проявлять грубость.

— Ваших подданных с колыбели приучают воспринимать царя, как отца нации. И Вас, признайтесь, склоняли в детстве к тому же принципу. Вы не отделяете себя от России и, говоря о свободе, так или иначе ждёте от людей подчинения. Как прикажете быть с Вами, ежели сперва Вы хотите свободу, а затем напоминаете человеку о границах дозволенного? Вы требуете относиться к Вам, как к Государю, и в тоже время, как к независимой личности. Право, Вы неповинны в своём происхождении, и всё же Вы позволяете принципам монаршего воспитания довлеть над общечеловеческими ценностями. Я сознаю, что Вы достойны своего статуса. Вы необычный человек и демонстрировать себя обществу обязаны по-особенному. Поверьте, я готова почитать Вас в обоих обликах; одно от другого неотделимо. Но если говорить о какой-то искренности, мне кажется совершенно неуместным исполнять две роли одновременно – одна из них непременно должна преобладать. Мне тяжело оставаться рядом, когда Вами управляет высокородное эго. Мне страшно довериться, потому что в любой момент Вы можете посмотреть на меня свысока. И Вы ещё спрашиваете – "что не так"? – эти жестокие слова булавкой вонзились в моё израненное сердце.

Солнце и эмоциональная перегрузка мешали здраво соображать, отчего я чувствовала себя совершенно разбитой. Александр должен понять, что до тех пор, пока царские замашки остаются для него главной чертой характера, окружающие не смогут ему открыться. Каждый будет видеть в нём только Государя. Конечно, он имел полное право оставаться самим собой, оставаться Императором – я подразумевала лишь пагубные черты этой должности.

Легко обещать людям понимание, когда находишься в хорошем настроении, а попробуй сохранить то же понимание в дурном расположении духа, когда хочется вытолкать всех непокорных за дверь. Как раз в такие моменты на свет и вылезают повадки тирана.

Я наблюдала за этим явлением восемь лет, так что мне было с чем сравнивать.

Бросив взгляд в потемневшие от времени зеркало, стоящее чуть поодаль на прилавке, я остаюсь недовольна своим взмыленным видом: излишняя краснота лица выглядела скорее нездоровой, чем милой. И только зелёный бонет из ивовой лозы по-прежнему продолжал защищать меня от опасных лучей.

Я опускаю голову, стараясь скрыть свой взмыленный вид, ощутив, как Александр отстраняется от прилавка:

— On doit parler [ Нам нужно поговорить. (фр.)]. Проследуйте за мной... – развернувшись, он спешно направляется в сторону дороги, увлекая меня на залитый солнцем перекрёсток.

Сердце почувствовало приближение беды, что заставило меня морально приготовиться к худшему.

Не прошло и минуты, как мы добрались до чёрной кареты без фамильного вензеля – таких по России ездят сотни, на ней Александр и приехал на ярмарку. Лошадьми управлял незнакомый мне кучер, а на запятках стояло два лакея, точнее, переодетых в ливреи гвардейца.

Опираясь на любезно протянутую руку, я с большим удовольствием забираюсь внутрь, ощущая долгожданную прохладу на раскалённой коже. Оказавшись в мрачном салоне, двигаюсь ближе к зашторенному окну, невольно сравнивая себя с ланью, свалившийся в охотничьи сети.

В поле зрения попадает ведро со льдом, стоящее в отсеке для вина. Я тут же хватаю его и перемещаю на колени: при такой жаре лёд таял быстро, но судя по некоторым хорошо сохранившимся кускам, можно было сделать вывод, что Александр выбрался на улицу минут тридцать назад.

Не удержавшись, я заворачиваю несколько льдинок в полотенце, снимаю бонет и прикладываю холодный компресс ко лбу, сбивая жар и получая истинное наслаждение от проделанных манипуляций. Вода тонкими струйками скользнула вниз по шее, высыхая в зоне декольте.

Откинувшись на спинку сидения, я обнаруживаю, что обивка смочена холодный водой. Прохлада окружала меня всюду, помогая обрести уверенность.

Дверь за Александром с тихим стуком затворяется, и я слышу, как он бьёт тростью о крышу – сигнал для кучера к отъезду. Экипаж тотчас приходит в движение, распространяя по салону скрип колёс, бьющихся о городские ухабы.

Стянув с головы шляпу, августейшей откладывает её на противоположное сидение, позволяя золотистым кудрям упасть на чистый лоб.

Меня немного взволновала эта таинственная неопределённость. Куда кучер изволит нас везти? И почему Александр не назвал адреса?

Погрузившись в терзающие душу размышления, он превращается из молодого царя – в старца, мрачнее буквально на глазах. Александр давно практиковал метод меланхоличного молчания.

В моменты, подобные этому, он редко допускал до себя людей, предпочитая оставаться в гордом одиночестве. Выходит, мы не такие уж и разные: оба любим мучить себя ненужными переживаниями.

Александр был прекрасен в своей нерешительности, что никак не вязалось с образом избалованного повесы, привыкшего разбивать сердца. Полумрак салона ожесточённо давил на сознание, вытягивая из разума остатки здравомыслия, а скупая мораль выцветает, теряя авторитет перед властью сердца.

Стоит раз увидеть, как любимый человек находится на краю пропасти, как в груди просыпается желание отдать жизнь за его спокойствие. Мне хотелось обнять Александра, сжать его в крепких объятиях, укрыть от всего мира, чтобы лишить, наконец, возможности заниматься самоистязанием.

Окутанная томлением, я чувствую готовность прикоснуться к светлым кудрям, дабы подарить ему хоть немного утешения.

Наконец, августейший решился:

— Софи, мне столько надобно рассказать Вам... Столько разных слов вертится на языке... – голос дрогнул, теряя былое величие.

Он обращался ко мне с той романтической лёгкостью, с какой поэты бросаются к ногам воспеваемых в стихах муз.

Закусив нижнюю губу, я с придыханием наблюдаю за внезапно ожившей мимикой Императора, пробившейся сквозь неподвижную маску «Северного Сфинкса». Ведро со льдом возвращается на место, полотенце тоже. Собравшись с силами, я смотрю на Александра в упор, не смея перебивать.

— К прискорбию, Софи, я не располагаю достаточным временем, чтобы вывернуть перед Вами душу, и потому вынужден оставаться кратким. Прошу отнестись к моим словам с пониманием и не воспринимать их как нечто должное.

Тяжело вздохнув, он поднимает на меня пылкий взгляд, вновь захватив в плен дрожащую ладошку. Для Александра было важно установить с человеком тактильную связь, сосредотачивая на себе всё внимание собеседника. Подобные методы влияния входили у него скорее в привычку, нежели в набор манипулятивных качеств: касаясь человека, августейший хотел быстрее сблизиться с ним, а не пытаться играть чувствами.

— Вы только не пугайтесь и не думайте обо мне дурного. Знайте, я посвящаю Вас в свою тайну не с целью навязать Вашему сердцу любовный дурман, а с той лишь надеждой, что отыщу понимание в лице старого друга. Незадолго до отъезда в Москву, я изъявил желание встретиться с Лизхен...

Под этим имением скрывалась жена Александра, Елизавета Алексеевна. Как только я поняла, что речь пойдёт об Императрице, нехорошие предчувствие в душе усиливается, но виду я не подала, продолжая внимать взволнованному оратору.

— Вы, верно, знаете, Софи, что мнение супруги для меня особенно ценно. Императрица Елизавета и моя супруга, Лизхен – две разные женщины, уж поверьте. Будучи в разладе с женой, я всегда хранил верность моей коронованной спутнице жизни. Мы долго говорили о прошлом. Беседа наша продолжалась до утра и кончилась тем, что мы оба изъявили желание даровать друг другу свободу... – последние слово Александр произносит одними губами, что навело меня на мысль о самом страшном предположении.

Сильнее стиснув мою ладонь, он на мгновение замолкает, кажется сам испугавшись того, в чём собирался признаться:

— Судите сами, сударыня: два взрослых человека не могут существовать в союзе, лишённом любви. Бездетный брак, полный непримиримых обид молодости, заведомо обречён на крах. Я благодарен Лизхен за торжество разума и за ту терпимость, что она ко мне проявляла, но отныне каждый из нас пойдёт своею дорогой. Мы оба обретём свободу... Свободу выбора, понимаете? Пусть Вас не пугает моя резкость. Я настроен решительно, потому как шёл к этому ни один год. Синод позаботиться обо всех нюансах, а официальное объявление будет сделано позже. Это государственная тайна, Софи, и Вы посвящены в неё одной из первых, – закончив монолог на пылающей ноте, Александр с нежностью прижимает мою ладошку к груди, игнорируя ледяное оцепенение, сковавшие моё тело.

Наверное, я всё-таки сошла с ума, раз слышала поток безумных речей от человека, который никогда ничего не менял в своей жизни. Сомневаться не приходилось – Александр совершенно точно говорил о разрыве.

На мгновение я даже выпадаю из реальности, начиная качать головой из стороны в сторону, пытаясь откреститься от всего вышесказанного. Разум не желал воспринимать столь шокирующие обстоятельства.

Это бред. Такого не могло случится!

Александр не осмелится поступиться с монархическими принципами. Только не сейчас. Не в этот ответственный момент, когда на Россию смотрит вся Европа. Он без всякой жалости уничтожит свой авторитет в глазах монархического класса, лишив нашу страну возможности обрести наследника. Никогда прежде представители самодержавного правления не расторгали политический брак, по крайней мере в современной истории. Если бы у Александра был сын, ему бы простили слабость неподчинения, но в условиях бездетности по какому праву он собирался расторгнуть свой союз с Елизаветой?

В нашей стране только Великий Князь Константин являлся исключением из общепринятых правил: он расстался с супругой сразу после гибели отца, однако это решение вылилось в скандал, который кончился падением его социального статуса.

Константин – цесаревич, а Александр – верховный правитель. Личная жизнь обоих братьев всегда будет являться достоянием общественности, и неважно, счастливы они или нет – долг обязывал их соблюдать приличия.

Своим разводом Александр продемонстрирует миру, что отказывается продолжать прямой королевский род и завещает корону Российской Империи... Кому?

Кому, помилуй Бог, он её завещает?

Ощутив себя, как под прицелом охотничьего ружья, я продолжила настырно качать головой, запрещая себе верить речам этого безумного человека.

— Как же... Как же это, Господь... – губы дрожали, я с трудом подбирала слова. — Скандал... Будет грандиозный скандал... – у меня не хватило словарного запаса, чтобы выразить насколько это неожиданный поворот событий.

Разум неминуемо посетили мысли о дворцовом перевороте. Мало Александру убийства отца, он ещё и любимую всеми жену решил выкинуть из страны.

Да кем он себя возомнил? Наполеоном?

— Вся моя жизнь – скандал! Бесконечный, Софи. Без конца и края. – Он переходит на резкий тон, завидев на моём лице отпечаток страха. — Я бы не решился на подобное, не будь уверен в эффективности законодательных актов, способных сохранить мою власть на троне. Останься Лизхен моей супругой, это никоим образом не помогло бы нам обрести счастье, а России – наследника. Продолжать сохранять брак ради спокойствия элит – значит продолжать верить в иллюзию безопасности. В действительности им всё равно, женат я или нет. Задумавший зло свершит его в независимости от обстоятельств. Понимаете о чём речь, сударыня?

Сложность политических формулировок не желала укладываться в моем воспалённом мозгу. Страх за будущее страны охватывает меня с головой, вышибая кислород из лёгких. Быть может, я слишком сердобольная, а быть может, неправильно расставляла акценты.

Я воспринимала царский брак за чистую монету, возвышая его над союзами обычных людей. Но, как и в обычных семьях, цари точно также страдают от недомолвок.

Ещё совсем недавно я размышляла на тему несчастливых союзов, сожалея, что в России не существует бракоразводного процесса. Фрейлин и других служащих двора приучают к мысли о нерушимости августейшего брака, мол, что связано Богом и Государством, да не разорвёт человек.

Царская семья – оплот добродетели. И пусть большинство королевских семей в сущности несчастливы, их представители обязаны поддерживать официальный институт семьи. Кто ещё, как не глава нации должен подавать положительный пример своим подданным?

Несмотря на это, я понимала, что в чём-то Александр был прав: вся его жизнь – один большой скандал. Он родился и сразу потеснил отца в линии престолонаследия, подарив обществу надежду на реформы, после чего случился этот треклятый заговор против Павла... Если он до сих пор оставался на троне, значит, это кому-то нужно.

Чисто по-человечески Александр имел право на развод, так как женили его по принуждению, а не по сердечному согласию, другое дело – государственный статус. Свой авторитет он потеряет в первую очередь среди дворян.

Однако, мои размышления пришли к тому, что боятся ему нужно не дворян, а генералитет. Тех, у кого под рукой сотни верных штыков. Если он уверен, что может их контролировать, полагаю, его план пройдёт безопасно для страны.

Никогда он ещё не проявлял такую волю, как сейчас, и мне стало страшно, что всё так резко начало меняться...

— Софи, я хочу, чтобы Вы знали: моя гордыня и всё то дурное, что составляет мой характер, с недавних пор стало ослабевать. После нашего разговора в тот вечер... – он опускает взгляд, ослабевая хватку, позволяя моей руке обрести свободу. – J'ai été cruel, [Я был жесток.(фр.)] – переход на французский позволил сгладить острые углы.

После всех унижений, что я испытала, после обысков и кривых взглядов толпы, его признание в жестокости выглядело как подорожник на открытой ране – оно ничего мне не дало.

И всё же Александр счёл нужным покаяться:

— Простите, что лишил Вас покоя. Мною двигало чувство обиды. Я принудил себя признаться, что являюсь трусом, и это во многом освободило мою душу от веры в собственную исключительность. Причина всех моих бед крылась в нежелании смотреть правде в глаза. Но теперь я осознал: Вы были во многом правы. Я благодарен Вам за настойчивость и за Ваше сердце, болеющее за судьбу России. Вы мой Ангел, Софи. И я хочу, чтобы Вы знали: моё отношение к Вам нисколько не изменилось. Своих слов обратно забирать не стану. Всё то, что происходило между нами в кабинете, было истиной. Я не забуду из того вечера ни единого мгновения. Не сомневайтесь, я по-прежнему питаю к Вам сильнейшие чувства. Это не ложь и не лесть. Не смейте, прошу Вас, угадывать хитрость в моём признании... – вспомнив особенно примечательные детали нашего разговора, Александр полностью отходит под власть сердечного тяготения.

Вытянув руку, он осторожно касается моей щеки, желая убедиться, что я жива. Застыв, безнадёжно теряю контроль над происходящим. Слишком много сведений обрушилось на меня за последние несколько минут. Разрываясь меж дух огней – между долгом и мечтой, я делаю выбор в пользу последнего, решаясь в очередной раз довериться обстоятельствам. Я посчитала по меньшей мере неправильным осуждать Государя за его личную жизнь.

Он вправе сам решать, как поступать с супругой.

Мне было страшно осознавать последствия его вопиющего поступка. В ту ночь я заставила его переосмыслить отношение к войне, но к браку – никогда. Александр никому не позволял касаться темы своих взаимоотношений с Императрицей. Опасность здесь крылась в другом – в моих сумасшедших чувствах к нему, для которых не существовало более никаких преград.

Роль фаворитки не новая в этом мире. Она изучена вдоль и поперёк: она не нарушала древних традиций, не компрометировала монарха и не вызывала у людей вопросов.

Только в отличие от фавориток древних королей, меня не интересовали слава или дорогие подарки. Одно лишь меня беспокоило...

Дети. Незаконнорожденные дети, у которых никогда не будет отца, и которые едва ли смогут вырасти без оглядки на прошлое матери.

Извинения Государя я приняла с радостью, ведь они отражали стремление Александра меняться к лучшему, а вот с дальнейшими чувствами так и не определилась, потому как боялась затрагивать вопросы будущего.

— Куда Вы изволите меня вести? – вспомнив, где мы находимся, и что поездка не продлится вечно, отталкиваю чужую руку, будучи не готовой к эмоциональным горкам.

— У нашего путешествия нет конечной цели. Карета колесит кругами, – Александр не стал вдаваться в подробности, считая их мелочью. Проявив настойчивость, он скользит пальцами вдоль линии скулы, пытаясь принудить меня оставаться честной.

Я так ничего и не сказала; кроме страха и порицания, он ничего от меня не добился.

После всего услышанного говорить о личных отношениях было трудно, но раз он счёл нужным поделиться со мной чувствами, наверное, я должна как-то на это отреагировать.

Забыв на время о его безумном желании разорвать отношения с Императрицей, я сосредоточилась на том, что связывало только нас. Это не было эгоистичным порывом, а лишь стремлением отгородиться от опасной игры, которая могла закончится трагедией.

— Вы... Сможете даровать мне защиту? – не подобрав более правильных и ёмких слов для описания внутренних страхов, я нахожу в себе силы посмотреть оппоненту в глаза, внося одно маленькое уточнение. – От этого? – вытянув руки вперёд, изображаю брюхатость, надеясь, что сей жест не выглядел слишком топорно. Мне хотелось, чтобы Александр понял: я не только беременность имею в виду, а в первую очередь судьбу его бастардов, когда они вырастут и вступят в свет.

Отсылать незаконнорождённых детей в деревню, записывать их на чужие фамилии – способов избавиться от нежеланных отпрысков существует множество. Как по мне, будет лучше, если дети вовсе не появятся на свет. Меня ужасала сама мысль о материнстве; это та ответственность, к которой я не была готова.

Александр смеётся, забавляясь моей наивности. О появлении детей на свет я знала лишь в теории, из рассказов матери, представляя примерно, как мучается женщина, когда Господь посылает в её лоно ребёнка.

Александр успокаивающе гладит меня по щеке, прекрасно сознавая, что разговор у нас складывался отнюдь не детским. Его улыбка приобретает лукавый вид, а в глазах мерцают бесовские огоньки.

— Нет таких вещей, от которых я не смог бы Вас отгородить... – дав размытую формулировку, он неспроста заменяет слово "защитить" на "отгородить". Как опытный дипломат, Александр ловко подменял акценты. На его щеках выступают милые ямочки, при виде которых у меня перехватывает дыхание.

Тем не менее, вопрос оставался открытым. Возможно, я торопила события или чего-то не знала о данной области, однако надёжных средств от зачатия, насколько мне известно, в мире не существует. Так что каким образом он собирался отгораживать меня от детородной напасти оставалось только догадываться.

Он берёт мокрое полотенце в руки и осторожно прикладывает его к моему виску, имея цель отрезвить и отвлечь от ненужных переживаний. Другая рука опускается на затылок, удерживая мою голову на месте. В таком положении я почувствовала себя парализованной. Странного рода сонливость окутала вдруг сознание, погружая меня в некий гипноз, если не сказать больше – эмоциональную зависимость.

Я не знала, что и думать. Единственным наиболее сильным чувством в груди основалось вязкое томление.

Государственный скандал не казался больше таким уж страшным, мой взор останавливается на глазах Александра, невероятно притягательных и глубоких, как морская лазурь. Прохлада смоченного полотенца приятно вытягивала суетные думы из головы, сосредотачивая моё внимание на царском лице: на ярко-розовых губах, на округлых щеках и обаятельных веснушках, украшавших нос и скулы. Близость становится невыносимой, если не сказать больше – мучительной. Мне не хватало наглости, чтобы признаться, что я хотела поцеловать Александра. Поцеловать прямо здесь и сейчас, нисколько не заботясь о приличиях.

Вместе с тем, я боялась, что он разочаруется во мне, ведь поцелуй после всего услышанного выглядел бы как попытка уличить личную выгоду. Тут судьба России решалась, а я со своей любовью полезу...

Да и потом, Александр сам сказал, что эта новость никак со мной не связана. Желание развестись было его личным решением – его и Императрицы Елизаветы, поэтому воспринимать этот инцидент как сигнал к действию было бы оскорбительно.

— Je peux vous embrasser? [Можно я вас поцелую? (фр.)] – шелестящий шёпот опаляет моё лицо, заставляя вздрогнуть.

Распахнув глаза, я вижу, что Александр смотрит на меня как удав на кролика: на дне расширенных зрачков плескалось что-то непонятное: ни то азарт, ни то насмешка...

Я не верила, что он спрашивал у меня разрешение на поцелуй. Он, точно дьявол, прочитал мои постыдные помыслы, соблазняя поддаться искушению.

Прохладное полотенце перемещается с висков на шею, а затем смачивает декольте, впитывая остатки липкого страха. Александр следил за движениями своей руки и не мог оторвать взгляда. Не дождавшись разрешения, он наклоняется и мимолëтно целует меня в щёку, проверяя, буду ли я сопротивляться.

Мысли о том, что правильно, а что нет, вылетают из головы в тот момент, когда желанные губы даруют мне заветный поцелуй. Если Александр позволял себе поступать подобным образом, значит, он не видел в этом поведении ничего предосудительного.

А ведь я дала себе зарок, что непременно отвечу на его чувства, не упущу возможность обрести крупицу счастья. Однако что-то меня всё равно останавливало...

Я привыкла к Александру, как к Государю, а не как к любовнику, поэтому позволять ему всё и сразу было неправильно. Ощущение абсурдности происходящего быстро отрезвляет.

— No! Assez! [Нет! Хватит! (фр.)] – настойчиво упираясь руками в широкие плечи, я прошу его остановиться. – Не к месту это. Не нужно! Вас может постигнуть разочарование... Я знаю, что выгляжу собакой на сене, но к чему спешить? Надоест ведь быстро... Вам надоест. – Наружу вылез страх не удержать счастье в руках. И мне совершенно не показалось разумным, что Александр наблюдал за мной восемь лет: не будь он уверен в своих чувствах, то за минувшее время давно бы уже оставил меня в покое.

С женщинами Александр вёл себя сообразно их требованиям, и со мной наверняка тоже, а значит он понимал, что кратковременные вспышки страсти меня не интересуют.

В глазах предательски защипало, и я поспешила опустить голову, не в силах более смотреть на его очаровательную улыбку. До моего слуха доносится красноречивый смешок, полный безобидного умиления.

Коснувшись талии, Александр прижимает меня вплотную к себе, и я чувствую, как полотенце в его руках пропитывает ткань платья на спине.

— Столько лет Вы знаете меня с не лучшей стороны... Бесспорно, у Вас имеются серьёзные причины сомневаться в моём постоянстве... – говорит тихо, но строго, желая донести до меня очевидный смысл. — И всё же я прошу Вас не забывать, что помимо царского сана, я обладаю мужским началом. Как всякому мужчине мне присущи честь и ранимость. Подвергать даму сердца страданиям значит навеки отказаться от чести. До такого бесстыдства я не опущусь никогда. О каком же разочаровании Вы изволите толковать? Разочарованию, сударыня, подвержен человек, не имеющий представления о своём чувстве. Но я таковое имею. Мне вполне известно, как много эмоциональных преград стоит межу нами, и моё царственное происхождение возглавляет сей печальный список. Я не стану склонять Вас к чему-либо супротив воли, однако поймите и Вы меня: в моих стремлениях нет корысти, как нет и обманчивых чувств, коих Вы столь разумно опасаетесь. Поверьте, в мои лета человек научен отделять поверхностное от истинного. Я никогда никому сердечно не клялся, но Вам...

Убирав волосы с моего лица, он приподнимает мою голову за подбородок:

— Вам я готов принести свою первую клятву. Вас легко читать, Софи, до смешного легко. Мне доподлинно известны все Ваши страхи, и за каждый из них я готов нести персональную ответственность. Я клянусь, что не причиню боли Вашему сердцу. Клянусь прислушиваться к Вашим словам и порывам. И пусть священное писание запрещает христианам оставлять земные клятвы, я всё же клянусь, слышите? А ежели Вас пугают клятвы, тогда позвольте дать обещание. Прошу заметить, что обещание моё не имеет хитрости, не судите о нём как о кривой насмешке. Я обещаю беречь наши чувства. Обещаю хранить то, что зародилось между нами, ведь я сам этого хочу всем своим сердцем... – Александр не стал пугать меня громким словом "люблю", так как знал, что я не имею к нему веры.

Сказать "люблю" можно единожды в жизни. В крайнем случае, два.

Из уст Императора "люблю" звучало как сказка, верить в которую у меня не было оснований.

Замалчивание столь опасного чувства дало мне прямое доказательство, что Александр действительно меня знает. Испытав облегчение, я обнимаю его за плечи, утыкаясь носом в бахрому золотого эполета.

— Не нужно заведомо обещать невозможное... – дрожащим от волнения голосом произношу я, припоминая обрывки из разных любовных историй, где клятвы и обещания превращались в груз для их инициаторов. — Может получиться так, что Вы станете заложником собственных слов. Не хочу видеть, как Вы притворяетесь, когда чувства начнут остывать... – этот сценарий был одним из наихудших.

Притворяться влюбленным только ради того, чтобы не причинить боль любящему тебя человеку – идея эгоистичная. Александр не мог знать наверняка, сколько продлятся наши отношения, но уже говорил так, будто они вечны. А что если он разлюбит? Что тогда?

Накрыв ладонью мою макушку, августейший позволяет выплакаться, теперь уже окончательно превратив меня в послушную марионетку.

— Я не приучен разыгрывать сердечные чувства в первую очередь перед самим собой. – Произносит шёпотом, опуская подборок на мою голову. — Вам нечего опасаться, сударыня. Мой государственный брак доказал, что принуждения в вопросах сердца не имеют на меня влияния. Ни один закон не смог заставить меня быть счастливым по долгу службы. Вдумайтесь в это, Софи. – С нежностью перебирая пряди моих волос, стараясь не разрушить причёски, Александр вновь касается губами щеки, кончиками пальцев стирая тонкие дорожки слёз.

Как это ни странно, я умудрилась позабыть о главной черте его характера – противлении. Как бы сильно он не был подвержен изменчивости, лицедейству и страхам, в его жизни всегда были такие вещи, над которыми никто, кроме него не имел власти. Елизавета Алексеевна, сколько бы ни числилась в его официальных супругах, так и не смогла обратить на себя любовный интерес.

Едва они вышли из юношеского возраста, Александр прямо заявил жене о намерении остаться друзьями. И даже клятва перед Богом у алтаря не смогла заставить его разыгрывать счастье, ибо он изначально вошёл в церковь с не твёрдым намерением. Вряд ли мне стоит всерьёз опасаться, что Александр будет любить меня из жалости. Врать о чувствах он точно не станет...

И он поспешил развеять мои опасения:

— Не бойтесь, Mon bon Ange [Мой добрый Ангел. (фр.)], чувства продолжают жить в тех сердцах, которые всецело их осмысляют. Остальное зависит от бережного отношения влюбленных друг к другу, и потому мне не боязно приносить клятвы. Я твёрд в своих стремлениях и намерен защищать наши чувства от любых посягательств. Бережность, Софи, поверьте, мне известно, в каких тонкостях она может проявляться. Все эти тонкости составляют чувство глубокое, подлинное. Ваша боязливость исходит от неопытности, мне более чем понятно Ваше желание защититься, но я не виню Вас, а стараюсь помочь. – Он улыбнулся, успокаивающе скользнув ладонями вниз по моей спине, уничтожая преграды навязчивой мнительности.

В его объятиях хотелось раствориться, застыть многовековым истуканом.

Говоря о тонкостях любви, Александр заметил правильно. Мне и самой всегда казалось, что любовь проявляется в мелочах: когда ты видишь возлюбленного и заранее понимаешь, что ему нужно, ты чувствуешь его эмоции; знаешь, как обнять, как подбодрить, как прикоснуться, чтобы ему стало легче, и что сказать, чтобы придать уверенности.

Александр чувствовал меня, и это... чувствовалось.

Он предугадывал мои мысли, делая то, о чём было страшно попросить вслух. Но понимала ли я его?

— Мне тоже страшно... – коснувшись моих волос, он вновь шепчет на ухо, боясь спугнуть внезапно проснувшуюся смелость, толкнувшую меня в его крепкие объятия.– Ежели Вы думаете, что меня не ломает моё происхождение... Ломает, сударыня. Порой кажется, что ещё немного и от меня настоящего ничего не останется. Я тоже боюсь себя. Корона – это проклятие, Софи. Истинное проклятие. Мне тоже необычно воспринимать себя простым человеком. Я сражаюсь с этим, как и Вы, – в голосе скользит сожаление, но я не позволяю Александру закончить начатое, бессильно ударяя его кулаком по спине.

Эти жуткие слова обладали свойством призывать беду. Как только начинаешь проклинать своё происхождение, особенно королевское, случается нечто, что может лишить тебя всего. Александр казался мне чистым листом, который только предстояло заполнить чернилами.

Меня тянуло поцеловать его, но это был максимум, для остальных, более смелых ласк, требовалось время. Мне нужно привыкнуть к нему, как к мужчине...

Отстранившись, Александр бережно целует мои обмякшие руки, а затем медленно, незаметно для меня, переносит поцелуи на шею...

Вскоре я обнаруживаю, что позволила ему проявить настойчивость. Дыхание сбивается, а вязкое томление в груди превращается в жар. Мне вновь показалось, что всё происходящее лишь сон, навеянный измученным воображением. Александр являлся героем современной истории: его портреты рождали в людях чувство подчинения, они висели почти в каждом доме, а тут вдруг я, никем не признанная девушка, оказываюсь "внутри" этого портрета. Внутри его мира.

В нашу последнюю встречу мною двигало отчаяние, а когда находишься в отчаянии позволяешь себе многое.

Такие моменты происходят лишь однажды, но стоит опасности отступить, как внутри просыпается былой страх, и ты уже не в состоянии повторить свой героический поступок без учёта экстренной ситуации. Стремительная близость пугала меня, отчего я интуитивно замыкалась в себе.

— Государь... – взмолилась я, памятуя о том, что карета не предназначена для проявлений чувственности, учитывая дневное время суток и полный город любопытных свидетелей.

Это официальное "Государь" использовалось мною для охлаждения пыла Александра. Оно возвращало утерянный смысл в голову, вынуждая вспомнить о прописанных нам с рождения ролях.

Медленно прикрыв веки, он отрывается от моей шеи всего на секунду, чтобы втянуть в лёгкие кислород.

Рваное дыхание обжигает мои дрожащие губы. Он замирает, но не отстраняется:

— Нет, молчите...– сбивчивый шёпот заставляет подчиниться. Уверенная ладонь касается моей шее, спускаясь на лопатки.

Я не ожидала, что царственный голос наполнится мольбой, противоречащей всем законам мужской гордости. Осознание мезальянса пугало Александра. Он боялся этого "Государь", как огня, каждый раз ощущая свинцовое давление невидимого ошейника и звон колец в цепи, на которой ему надлежало сидеть до самой смерти. Быть может, наша связь значила для него гораздо больше, чем я себе представляла, ибо он отчаянно сопротивлялся обстоятельствам.

Поцелуи приобретают созерцательный характер: не желая торопить время, он наслаждается прикосновениями своих губ к моей коже, оттягивая и смакуя сей волшебный момент, медленно перемещая поцелуи на линию плеча.

Пелена желания застилает реальность перед глазами. Мои руки сотрясает мелкая дрожь, пока Александр не опускает их себе на плечи, заставляя свыкнуться с новым положением.

— Прошу, Вы ставите меня в неловкое положение... – с трудом отстранившись, упираюсь лопатками в обшивку кареты, хватаясь рукой за оконную раму.

— Вы тоже, сударыня, – слышится хриплый голос откуда-то сверху, полный нестерпимого влечения. Александр нависает надо мной всем телом, вынуждая принять лежачее положение. — Извольте набраться терпения. Я не причиню Вам вреда, даю слово. – Его сердце заходится в бешеном ритме, напрочь ломая остатки самоконтроля.

Светлые кудри щекочут мой подбородок: белокурая голова склоняется к груди, и я вздрагиваю, как только влажные губы прихватывают хрупкую косточку на ключицах.

Никогда не знавшая мужчину, я пребывала в растерянности от разнообразия любовных провокаций. Голова кружилась, щёки пылали, а грудная клетка разрывалась от бурлящих внутри эмоций. Жар медленно растекался по венам, оседая внизу живота – там, где чувствовалась тяжесть чужого тела.

Завидев растерянность на взмыленном лице, Александр удовлетворëнно улыбается.

Его губы приобретают влажный блеск, маня подарить им самозабвенный поцелуй.

Тонкие пальцы касаются моего рта, запечатывая очередное холодное "Государь", способное разрушить намеченные перспективы. С нежностью огладив горячую скулу, Александр наклоняется и оставляет на моём подбородке смазанный поцелуй. Глупые мужчины... Почему они думают, что мы должны плавиться в их руках, подобно воску?

Уличив подходящий момент, я жалобно выдыхаю:

— Вы говорили, что Ваш разрыв с Императрицей ни к чему меня не обязывает... – напомнив Александру о его благородном порыве, я вновь упираюсь руками в твёрдые плечи. Если он думает, что узнав о намеченном акте развода, я незамедлительно забуду о своих женских принципах и прыгну к нему в кровать, он ошибался.

— Я солгал, Mon Ange. Мне очень хочется, чтобы ввиду этой новости Вы возымели смелость, – бессовестно сознаётся он, приподнимаясь на локтях. — Не вините меня, я всего лишь несчастный влюблённый, живущий несбыточными мечтами о Вашем внимании. – Лисья улыбка пересекает влажные губы, после чего, в качестве извинений, Александр увлекает меня в трепетный поцелуй.

На возмущение времени не осталось... Горячие губы в очередной раз препятствуют потоку возмущений. Он не хотел склонять меня к близости прямо здесь, понимая и разделяя моё желание привыкнуть к нему. Его коварные провокации лишали желания сопротивляться. Ранее испытываемые противоречия произвели взрыв в моей голове, пропуская по натянутым жилам колючие импульсы. Он целовал меня так, как только мужчина может целовать любимую женщину, вплетая моё имя в канву исторических событий. Список Императорских любовниц только что пополнился ещё одним именем. Моим именем.

Осторожно углубив поцелуй, Александр проверяет на прочность мою хрупкую выдержку.

Я задыхалась...

Эти губы, с трудом поддающиеся изучению, требовали большего.

Мой второй в жизни поцелуй получился ведомым, но желанным. Я едва сдерживалась, чтобы не простонать царственное имя вслух. Александр улыбался и целовал, вторгаясь в мой горячий рот своим рваным дыханием, не смея проникнуть в него языком, опасаясь спугнуть девственный пыл.

Уста стремительно наполняются влагой. Зарывшись пальцами в золотистые пряди, я побоялась дёрнуть за них сильнее положенного. Государь – это хрупкий исторический экспонат, с которым нельзя обращаться грубо. Императору позволялось многое, но нам, простым подданным, запрещалось общаться с ним, как с равным, если, конечно, он сам того не позволит. Сбивчивый шёпот заполняет узкие стены: "Ma chère", "Mon Ange", " Mon amour"...

На глаза наворачиваются слёзы, когда вязкая сладость этих речей достигает глубин сердца, находя в нём заветные отклики. Хотелось отдаться обстоятельствам и повернуть свою гордыню на колени.

Как только пылкие поцелуи перемещаются на декольте, сердце отчаянно подскакивает к горлу. Проникнув пальцами под кромку хлопкового лифа, Александр оттягивает декольте на себя, открывая дополнительное пространство для манёвров.

Если он потянет ткань чуть сильнее, моё платье неминуемо треснет по швам. Бюст скрывала нижняя рубашка — тонкий шмиз, простëганный в два слоя на груди, так что опасаться нечего: лишнего он не увидит. Влажные ладони в изучающей манере оглаживают талию и свод выступающих ребер, в попытке вспомнить прежние маршруты.

Его пальцы ласкали мой живот с такой незримой нежностью, что эти манипуляции выглядели почти целомудренными.

Подставляя шею под его губы, я слышу шипящий стон, чувствуя, как кончик языка мимолëтно касается мочки уха. Прежде мне не доводилось думать о том, как Александр ведёт себя наедине с женщинами и как женщинам надлежит вести себя рядом с ним. Оказывается, это так просто: сердце само подсказывало, что надо делать и как. Мне тянуло дотронуться до его шеи, и я дотрагивалась, шаг за шагом воплощая в реальность романтические фантазии. Процесс тормозило стеснение, присущее каждой молодой девушке. Мои робкие прикосновения не шли ни в какое сравнение с ловкими и бесстыдными касаниями Александра. Мне было тепло в его объятиях, и, вместе с тем, ужасно стыдно.

— Умоляю... – дрожащими руками перехватив светловолосую голову, пытаюсь выдавить из себя хоть какие-нибудь слова. — Государь... Пожалуйста... Дайте мне время... – моя просьба тонет в жалобном стоне, похожем на жалкий всхлип.

Александр получил всё, о чём только мог помыслить – в пределах этой кареты, разумеется – так что пытать меня дальше не имело смысла.

Он ловит мой затуманенный негой взор, видит в нём грань дозволенного и рвано выдыхает, измученно утыкаясь лбом в мои ключицы. Кажется, августейший, наконец, понял, что доводить ситуацию до критической отметки – нецелесообразно.

Собрать себя по осколкам удаётся не сразу, я с большим трудом выравниваю дыхание. Стон сожаления срывается с припухших губ Александра, после чего он роняет голову мне на грудь. Проходит несколько томных, полных блаженства секунд, прежде чем он окончательно овладевает ситуацией. Не успела я опомниться, как он заходится странным смехом, жмуря заплывающие пеленой страсти глаза. От его смеха мне сделалось не по себе; сей порыв выглядел болезненным и немного безумным.

Нетерпеливые руки по-прежнему сжимали мою тонкую талию, а нервные пальцы сгребали белый хлопок, на котором останутся теперь небрежные складки.

Ещё несколько мгновений понадобилось для того, чтобы восстановить зрение.

Я бережно глажу Александра по волосам, сильнее прижимая его к своей груди, проявляя заботу, пытаясь унять порыв сошедшего на него веселья. Подобное поведение я наблюдала у него впервые. Мне не понравилось, в каких эмоциях он находился, но зато понравилось, как нежные губы оставили поцелуй на моём плече, игриво и по-свойски прихватывая нежную кожу.

Карета в этот момент вписывается в крутой поворот, ощутимо замедляя движение.

По салону разносится тихий стук, призывая Александра выпрямить спину. Это был очередной сигнал от кучера, возвестивший об окончании свободного времени.

Оправив на себе одежду, Александр улыбается, как нашкодивший мальчишка. Я тоже не удержалась от улыбки, сравнивая себя с недорослью, пойманной родителями в момент первого поцелуя.

Вот и закончился один из самых сладких моментов в моей жизни, который оставил десятки призрачных поцелуев тлеть на остывающей от страсти коже. Натянув на плечи изумрудную шаль, я пытаюсь прикрыть ею лёгкие покраснения.

В голове звенело, а перед глазами навязчиво танцевала цветная рябь. Александр наоборот выглядел спокойным, как штиль, плавными движениями разглаживая невидимые складки на белых лосинах. По всей видимости, Его Величеству не впервой попадать в неловкие любовные ситуации, иначе маска победителя не красовалась бы сейчас на его славной мордашке.

И только я хотела осведомиться о нашем местонахождении, как крепкие руки сию секунду возвращают меня обратно в объятия, пробуждая восторг в изнеженном сердце.

— Я сожалею, Mon Ange, но здесь нам придётся расстаться... – с большой неохотой признаётся Александр, бережно поглаживая мои узкие плечи. — Нельзя, чтобы нас видели вместе. Ваша честь, поруганная мною в прошлом, не должна пострадать вновь, – невинно похлопав длинными ресницами, он стирает с моих губ следы размазавшейся помады, промокнув их батистовым платком с золотым вензелем.

И пока я пыталась сосредоточить на нём свой рассеянный взгляд, он с энтузиазмом продолжил:

— Я бесконечно благодарен Вам за ответные чувства, Софи. Поверьте, пережитые эмоции ещё долго будут согревать мою душу. Вы умоляете не торопить события, просите дать время всё обдумать, я дам Вам его, сударыня. Дам столько, сколько потребуется, ибо Ваше спокойствие для меня в приоритете. А пока дозвольте писать к Вам, чтобы иметь возможность разнообразить часы тягостных ожиданий. После всего случившегося я рассчитываю отыскать утешение в Вашем слоге, адресом для которого выступит моё любящее сердце. – Избавившись от бесцеремонного тона, Александр за секунду становится светским человеком, в чьих словах соединились внутренняя выдержка и благородное томление. Он невесомо проходится ладонью вверх по моей талии, останавливаясь на ослабших плечах. Александр всецело воплощал собой привлекательное для европейского менталитета изящество, являясь истинным представителем русской галантности.

Начать наши отношения с романтической переписки было лучшей его идеей, ведь именно в письмах человек, как правило, раскрывает свои подлинные мысли.

Недаром Цицерон сказал: «Бумага стерпит всё».

Волнительное молчание сковывает пространство, подобно удушливому смогу в середине лета. Я чувствовала, что впереди нас ждала тревожная неизвестность, полная дворцовых и политических интриг, поэтому оставаться в слепом забвении – большая роскошь для обоих.

Я стремилась оставаться трезвой, и не сильно увлекаться любовным дурманом. Переписка поможет нам гармонично распределить мысли, отгородив от излишней пылкости.

Схватив Александра за руку, я поднимаю на него пугливый взгляд, выражая твёрдость своих любовных намерений:

— Если Вы забудете обо мне, не пришлëте никакой весточки до конца дня – прокляну, так и знайте... – продолжаю в пылу смятения, бессознательно сжимая его тёплую ладонь.

Александр обещал оставаться честным, так пусть теперь берёт ответственность за моё помешательство. Пусть знает, что я питаю к нему настолько глубокое чувство, что не смогу уснуть, пока обещанное послание не окажется в моих руках.

Он смеряет меня проницательным взглядом, вновь надевая неподвижную маску.

Батистовый платок в его пальцах ощутимо сжимается, после чего он демонстративно перекладывается в мою открытую ладонь:

— Окажите любезность, проявите заботу о Вашем Государе. – Поднеся мою руку к своим губам, где виднелись полупрозрачные разводы от помады, Александр обворожительно улыбается, призывая уничтожить эти "преступные" следы.

Моё обещание проклясть его, очевидно, выглядело как недоверие. Угрозой, я пыталась напомнить о своих хрупких чувствах, подсознательно ставя под сомнение каждое его слово. Александр желал избавить меня от рабского сана, который препятствовал нашему сближению. Сделать первый шаг навстречу равенству всегда тяжело, но ещё тяжелее видеть в любимом человеке подобострастную личность.

Просьба эта служила доказательством особого ко мне отношения. Он показывал, что я обладаю правом касаться его без разрешения, и что безраздельно мне доверяет, а значит и я должна учиться тому же.

Вздохнув, боязливо поднимаю руку, сохраняя невозмутимый вид. Дыхание мгновенно перехватывает: коснувшись кромки рта, заботливо стираю розовые пятна, невольно поймав себя на мысли, что Александру к лицу этот нежный оттенок помады. В спину настойчиво упираются горячие ладони, призывая придвинуться ближе.

— У Вас очень красивые губы... – вопреки нахлынувшему смущению признаюсь я, имея намерение загладить вину за случившееся. Александр игриво приподнимает уголки рта в полуулыбке, после чего целует мои пальчики сквозь батистовую ткань платка.

— Они Ваши, сударыня... Владейте же ими, – в нетерпении предлагает он, втягивая кислород в отяжелевшие лёгкие.

Я почувствовала, что лишаюсь воли, не в силах оторвать взгляда от его соблазнительного лица.

Не говоря ни слова, разворачиваю платок и осторожно накрываю им рот Александра, поддаваясь вперёд, чтобы увлечь его в очередной поцелуй. Батистовая ткань защитила уста от новых пятен. В этом невинном прикосновение, как ни странно, оказалось больше непристойности, чем в обычном поцелуе. В районе сердца сладко щемит, и я вновь почувствовала приятную тяжесть внизу живота.

Платок быстро намокает, распространяя тёплую влагу по губам, призывая плотнее к ним прижаться. Хватка на рёбрах усиливается. Александр неосознанно сжимает мой стан, подобно тугому корсету, лишая движения.

Удерживая одной рукой платок, другой прикасаюсь к его порозовевшим скулам, сдавливая их, спускаясь вниз к тугому воротнику, проникая внутрь, где прощупывалась пульсирующая жила.

Кожа Александра оказалась раскалённой. Мне хотелось содрать с него мундир или взять мокрое полотенце и намочить красивый торс...

Пальцы впиваются в его шею с такой силы, что я испугалась за появление синяков – то было проявление жадной собственности, скрытой в глубине моего растревоженного сердца. Коснувшись светлой макушки двумя руками, не смело углубляю поцелуй, приподнимаясь с места, заставляя Александра запрокинуть голову. Прижавшись к нему всем телом, чувствую, как широкие ладони оглаживают поясницу. Этот порыв оказался пиком моей чувственности.

Александр что-то проронил, вернее, простонал сквозь поцелуй, то ли выражая благодарность, то ли умоляя остановиться, на что я легонько прихватываю его за нижнюю губу, принуждая замолчать. Во мне ненадолго проснулась смелость, позволяющая урывками забирать у жизни лучшие моменты.

Ещё пара мгновений проходит в сладком блаженстве, после чего эмоции остывают, возвращая рассудку былую трезвость.

Оторвавшись от сладких губ, смаргиваю пелену забвения, опаляя возлюбленного нервным дыханием:

— Я буду ждать Ваших писем, сударь... Ждать, чтобы иметь возможность перечитывать их снова и снова... Как молитву перед сном. – Моё трепетное обещание, на сей раз, прозвучало искренне. Я полностью доверилась Александру и его обещанию прислать мне письмо.

Вместе с тем, я замечаю, как за шторкой в окне мелькает ряд зелёных деревьев.

Судя по всему, мы достаточно далеко отъехали от центральной площади, заплутав в старинных кварталах города.

Уловив правильный контекст в моих словах, Александр с победным видом разжимает объятия, позволяя оказаться на свободе.

— Обещаю не задерживать курьера. – Мягко усмехнувшись, он неосознанно проводит кончиком языка по верхней губе, смакую призрачный налёт поцелуя. Бешеный ритм его сердца прощупывался даже через тугой мудир, а елейный голос дрожал от испытанного прилива удовольствия.

Постучав о крышу кареты, Александр подаёт сигнал кучеру к полной остановке, украдкой выглядывая в окно, дабы оценить обстановку.

— Отсюда ходят почтовые... – успокаивающе сообщает он, узнав очертания неизвестной мне местности. – Молю, будьте осторожны на жаре. Я напишу Вам вечером, к десяти часам, если будет угодно. Берегите себя, Софи... И ни словом, ни жестом, никому не обмолвитесь о нашем разговоре, – отыскав зелёный бонет из ивовой лозы, возвращает его на мою макушку, убирая со лба непослушные кудри.

Я смотрела на него в упор, с довольной улыбкой изучая искренность на царском лице. Наклонившись, он впивается мою руку несдержанным поцелуем, в то время как я шепчу ему на ухо одно единственное слово: «Je t'aime» [Люблю. (фр.)], что на французском языке звучало не столь тяжело и обязательно, как на русском.

Взглянув на него в последний раз, указываю пальцами на свои глаза, демонстрируя жест: "Я за тобой слежу", забирая платок на память и с большой неохотой выбираясь на улицу.

Атмосфера романтики разбивается на куски, оставляя терпкий осадок в сердце. Обласканная лучами ослепительного июньского солнца, висевшего на безоблачном небе, полной грудью вдыхаю аромат трав, с удивлением оглядываясь по сторонам.

Я понятия не имела, где находилась: вдалеке, за липами виднелись белоснежные своды ни то церкви, ни то монастыря. Но дорога была проездной: я увидела сад и услышала смех прохожих, гуляющих под кущами стройных берёз. Зелёные аллеи манили своей блаженной прохладной, зазывая посидеть в густой тени деревьев и хорошенько обдумать случившееся. Карета за моей спиной не спеша двинулась дальше, увозя Александра прочь в неизвестном направлении, где, должно быть, его ожидали государственные дела.

Я ещё долго ощущала на себе его взгляд из окошка, пока карету в конце концов не поглощает крутой поворот. Только тогда я позволила себе расплакаться, чувствуя внутренний покой и безграничное счастье, ввиду чего окружающая реальность стала напоминать сказку, давно забытую людьми и писателями: «Как из сна, во сне».

Красная площадь в Москве. 1801 год. Ф. Я. Алексеев.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Ссылки:

«По возвращению в Париж, я пришлю в Петербург Луи Давида...[1] – сообщил Наполеон златокудрому монарху в момент очередной прогулки по набережной, когда они остались только вдвоём, без свиты»

★ Жак Луи Давид (1748-1825 гг.) – живописец, центральный представитель французского неоклассицизма рубежа XVIII-XIX веков, один из создателей четырёх ответвлений этого направления: революционного неоклассицизма, стиля Директории, Консульства и ампира.

«Лично мне пришлось избавиться от нижнего белья – бюстье, именуемого в Англии «stays»[2], чтобы воспрепятствовать излишнему перегреву грудной клетки. От загара мою кожу защищали зелёный бонет[3] из ивовой лозы и прозрачная изумрудная шаль

★ «Stays» — родственник корсета, подобие современного бюстье. В отличие от корсета не имел жёстких вставок, изготавливался из мягких материалов: гобеленовой ткани, хлопка или саржи (другое название: гобеленовый корсет), мог быть длинным, доходить до бёдер, средним, скрывать живот, и коротким – аналог лифчика. Вошёл в моду в эпоху Ампир – с конца 1790-х и продержался вплоть до 1830-ых.

★ Бонет или боннет — небольшая шапочка, шляпа без полей, вариация фасонов бесконечна.

«Помнится, один раз я купила себе красивейший золотой фонтанж[4] Петровской эпохи, а в другой – бронзовый комплект Колтов[5] XIII века.»

★ Фонтанж – высокий, каркасный чепец эпохи Людовика XIV, состоящий из ряда накрахмаленных кружев, на который укладывались передние пряди волос.

★ Колты – древнерусское женское украшение XI-XIII вв наподобие больших серëг. Крепились к вискам на головной убор.

Глава 4.1

«Ржевский:

Привык по-всякому я драться!

Бутылок многих, очень многих видел дно!

Но не случалось столь влюбляться

Давным-давно, давным-давно, давным-давно!

Шурочка:

Герою с пышными усами

Навеки сердце мною, сердце мной дано.

Давно ли были мы врагами?

Давным-давно, давным-давно, давным-давно!

Пройдут года, и вот из дали

Минувших лет, минувших лет мелькнёт одно:

Как наши деды воевали

Давным-давно, давным-давно, давным-давно!

И если враг в слепой надежде

Русь покорить, Русь покорить возьмётся вновь

Его погоним, как и прежде –

Давным-давно, давным-давно, давным-давно!»

Песня: «Давным-давно!»

Кинофильм: «Гусарская баллада» (1962 год)

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Весь день двадцать седьмого числа на Бородинском поле гремели праздничные канонады. Место для проведения торжественного парада определили удачно – Бородино вмещало большое количество военных и гражданских чинов, а путь на Москву открывался отсюда прямой, без остановок.

Царские садовники выстригли кусты репейника, перекинули мостики через речушку, а чуть поодаль, на благоухающей цветами равнине, возвели крытую площадку для танцев на тот случай, если ночью ударит грозовой ливень.

Наполеон и Александр произвели смотр войск в полдень, вручив награды офицерам обоих полков по случаю возрождения военного союза. По традиции в годовщину Полтавского сражения на Неву спускали белоснежный фрегат, тот самый, который оповестил когда-то жителей Петербурга о победе русской армии под Полтавой. С обоих бортов фрегата давался пушечный залп, от которого дрожали стекла в Петропавловском соборе и Зимнем дворце. Однако, поскольку праздник в этом году проходил в Москве, сухопутной столице, от спуска фрегата на воду пришлось отказаться. Пётр Великий, наверное, в гробу перевернулся, узнав о таком оскорбительном решение потомков.

В остальном праздничная программа соответствовала установленному регламенту: фейерверк, царская лотерея, танцы. Екатерина Павловна в очередной раз поставила перед собой цель затмить всех дам на мероприятии. Она облачилась в платье начала восемнадцатого века, точно такое, как на парадном портрете Екатерины I кисти Жан-Марка Натьё, сшитое из серебряного шёлка. Великая Княгиня, как и я, питала безудержную страсть к Петровской эпохе. То было время больших возможностей, из которого сложился облик современной России. Меня умилял светский лоск, навеянный культурой девятнадцатого столетия: аристократы гуляли по Бородинскому полю с напыщенными лицами, в белоснежных рубашках и накрахмаленных галстуках, что смотрелось чужеродно по отношению к Петровской эпохе.

Другое дело – Всепьянейший и Всешутейший Собор Петра Великого – вот где царило истинное веселье! Вельможи, которым довелось побывать на Петровских гулянках и остаться впоследствии в живых, имели полное право называть себя Титанами. В те далёкие времена наши предки употребляли вино литрами. Молодое поколение офицеров даже в подмëтки им не годится. Русские и французские гвардейцы выглядели глупцами, когда соревновались друг с другом в распитии алкоголя на скорость. Совершенно очевидно, что их навыки были далеки от совершенства. На празднике у Петра Великого они бы точно не выжили – свалились бы замертво уже после первой кружки.

Когда небо окропил багряный закат, патриотический праздник захлестнули романтические настроения. Стрекотание сверчков и запах полевых трав кружили голову. Дамы плели венки из июньских цветов, увлекая кавалеров в темноту лесной чащи, а нежные, плачущие звуки скрипки, льющиеся с оркестровых подмостков, перестроили атмосферу на лирический лад.

С наступлением сумерек появились и первые проблемы. Некоторые гости не могли отделаться от назойливых комаров, а кто-то в испуге отпрыгивал от лягушек и ящерок, выползающих из нор на ночную охоту.

Екатерина Павловна, сидя в окружении первых дам Империи вела беседы на тему благотворительности. В обновлённой Александром стране образование должно было занять первую нишу общественной жизни, в связи с чем верхушка привилегированного класса озадачилась развитием грамотности в губерниях. Фрейлинский состав откровенно скучал, наблюдая за теми из нас, кому посчастливилось сегодня остаться свободными.

Мне не повезло: со своей "удачей" я угодила прямиком в дежурство. В дежурную неделю фрейлины всецело принадлежали расписанию царственной особы. Мы прибыли подле хозяйки неотлучно, включая ночные часы, заранее договариваясь друг с другом, кто спит, а кто заступает на сутки.

Я сопровождала Екатерину Павловну на всех визитах, завтракая и обедая в её присутствии, утром готовила для неё наряды, а ночью разбирала причёску. Благо, на дежурство я заступала в паре с Наташей, а с другом, как известно, всегда проще справляется с трудностями.

Мы сидели за длинным столом, предназначенным специально для свиты Великой Княгини. Приглашенные дамы разоделись на царский «pique-nique», как на бал, что выглядело смешным.

Их сложные платья из бархата, с тяжёлым треном тащили за собой весь мусор. Моё же платье было точно таким, как в тот день, когда Александр объявил обществу о приезде в столицу Наполеона. Белым. А всё потому, что я не успела позаботиться о себе и выбрать более удачный фасон – времени на удовлетворение личных потребностей не осталось.

Фрейлинский шифр с инициалами «ЕП», приколотый ближе к левому плечу, тускло переливался в лунном свете, уступая в роскоши и блеске шифрам Большого двора, которые носили фрейлины обоих Императриц на Андреевской ленте: эти шифры сплошь усеивали крупные бриллианты, тогда как шифры Великих Княгинь и Княжон украшались лишь парой крохотных алмазов.

В этот вечер мы с Наташей развлекали себя тем, что шпионили за гостями. Натали облачилась в платье из перёнкового[1] шифона, подвязанное под грудью голубой лентой. В отличие от меня, она подготовила свой наряд за две недели до торжества, поскольку её натуре были свойственны предусмотрительность и пунктуальность.

Нам не приходилось участвовать в общей беседе – Екатерина Павловна справлялась с гостями самостоятельно, что подарило нам право заниматься своими делами. Сидя на скамейке, мы обсуждали, кто чем занят, кто с какой дамой танцует, кто какие причуды выказывает.

Например, мне удалось обнаружить, как маркиз де Коленкур, дипломат Наполеоновской канцелярии и первый друг русского двора, играл в карты с Константином Павловичем. Но не на деньги, как можно было подумать, а на желание, в связи с чем, после очередного проигрыша, Коленкуру пришлось воровать императорский фарфор с главного стола.

То-то было смеху!

Однако главной целью для меня стал августейшей дуэт, разместившийся за дальним столом.

Мирный договор, обсуждаемый Наполеоном и Александром, выявил всё тот же подводный камень, на который Россия села во времена Тильзита – экономическая блокада Англии. Александр не мог во второй раз бойкотировать импорт идущий из Туманного Альбиона, поскольку ещё при первом опыте стало ясно, что деньги получаемые от торговли с английским флотом, составляют добрую половину ежегодного бюджета России. Ссориться с Англией было невыгодно.

Александр продолжал наставить на идеи примирения, а Наполеон продолжал упираться рогами, хотя уже и не так энергично, как по прибытии в Петербург. Сам факт примирения с английской гидрой выводил корсиканца из себя – он готов был подписать перемирие даже с дьяволом, только не с чёртовой Англией!

Экономический пункт являлся последней преградой на пути к упрочнению франко-русского союза. Александр не хотел оставлять этот вопрос открытым, ровно как и не хотел закрывать его на условиях Наполеона, у которого был только один способ решения всех проблем – мордобой.

Вынырнув из кущ раскидистых деревьев, Александр мягкой поступью огибает стул, на которым восседал неприступный корсиканец, опуская перед ним бутылку коньяка, заранее вскрытую расторопным лакеем.

— Коньяк захвачен, мой генерал! – с улыбкой отрапортовал он, вынуждая Императора Французов удивительно приподнять брови. Наполеон и забыл уже, как десятью минутами ранее отправлял Александра "захватить что-то покрепче".

— Остроумно, – сухо усмехнувшись, корсиканец внимательно осматривает преподнесëнный "трофей", оставаясь довольным расторопностью русского царя. Праздник достиг своего апогея, поэтому за хорошим алкоголем приходилось тщательно охотиться. Про себя Наполеон отметил следующее: если бы Александра каким-нибудь ветром занесло на службу во французскую армию, он бы не отдал ему чина выше штабного капитана, но вот адъютантом сделал бы однозначно. Александр производил приятное впечатление, и в повседневной штатной рутине его улыбки поднимали бы Наполеону настроение.

Захлопнув папку с отчётностью, Император Французов решает оставить наскучившую работу и сконцентрироваться на шумном празднике. Он без особого интереса наблюдал за танцующими на деревянных подмостках парами, думая, кажется, о чём-то своём.

Разлив по рюмкам хмельную жидкость, Александр между делом поинтересовался:

— Не сочтите за грубость, Сир, я слышал, что два года назад Вам вновь посчастливилось стать отцом? У Вас родился ещё один сын... Александр, кажется? – снижая градус политического напряжения, русский царь намеренно отвлекает ворчливого собеседника от тяжёлых дум. — Красивое имя Вы подобрали сыну. У Вас прекрасный вкус, должен заметить... – сделав комплимент как будто бы самому себе, Александр грациозно приземляется на соседний стул, продолжая беззаботно щебетать. – Знаете, у нас в России в таких обстоятельствах говорят: «Было бы заложено, будет и рожено». Так позвольте же мне пожелать, чтобы каждый из Ваших цветов рос под облаками мирного неба, в благоприятной почве и почитал за честь унаследовать от Вас те редкие качества, коими столь щедро наградил Вас Господь.

Отсалютовав бокалом, августейшей совершает короткий глоток, съедая собеседника любопытным взглядом.

Наполеон привык, что его поздравляют с рождением Наполеона-Шарля – законного наследника французского престола, но чтобы кто-то поздравлял с рождением бастарда, да ещё и на официальном приёме – подобное с ним случилось впервые.

Он решил не оставлять эту дерзкую любезность без внимания:

— Благодарю, Ваше Величество. Вы как всегда в курсе всех главных событий моей жизни, – шумно выдохнув, корсиканец невольно вспоминает облик двухлетнего Александра, родившегося в Париже от связи с Марией Валевской, и ловит себя на мысли, что скучает не только по сыну, но и по его прекрасной матери. — И да, Вы правы, имя в самом деле красивое. Достойное победителя, – спокойно соглашается он, находя некоторую странность в том, что по жизни его окружают сплошные Александры!

Новость о рождении у Наполеона внебрачного отпрыска являлась тайной для всего мира. А теперь выясняется, что эту информацию не только рассекретили, но и донесли до холодных берегов России. Император Французов сделал два предположения: либо у Александра хорошо поставлена внешняя разведка, что мало вероятно, либо Париж – большая деревня, где все знают друг о друге больше положенного.

— Просто Вы мне небезразличны, Сир. Я рад выступать свидетелем Вашего счастья, – найдя элегантное оправдание своему любопытству, Александр задорно сверкает глазами, в расслабленной манере закидывая ногу на ногу. — Отцовство – это счастье, которого я лишён. Простите, если моя любознательность производит навязчивое впечатление, но я привык радоваться за тех людей, кому судьба подарила возможность обрести большую семью, – сказав это, он смакует привкус горечи на языке, и вспоминает об отсутствии собственных наследников, о тех детях, коих ему не довелось воспитать.

Близился разрыв с Елизаветой Алексеевной, который несомненно повергнет в шок его драгоценную Maman и надоумит её провозгласить себя царствующей Императрицей. Проблемы накладывались одна на другую.

Павел I частично упразднил права женщин на российский престол, однако Александр не был уверен, что мать с почтением отнесëтся к существующему закону, поскольку однажды Батюшка всерьёз обсуждал с ней возможность её воцарения.

— Вы утрируете, Александр... – уличив златокудрого монарха во лжи, корсиканец складывает губы в кривой усмешке. Как ни крути, Александр не был похож на человека обделëнного женским вниманием, а значит, бездетность ему точно не грозила. — Я ни за что не поверю в Вашу святость, милый друг. Вы слишком хитрый лист, чтобы не пользоваться благами окружающего нас мира. Убеждён, что хотя бы один прекрасный цветок Вам удалась взрастить на русской земле. – Отсалютовав бокалом в ответ, Наполеон смотрит в голубые глаза с прежней жадностью, примечая засевшую в них печаль.

Александр усмехается, сожалея, что не в силах открыть собеседнику всей правды. Он знал о существовании своей единственной дочери – Софьи Нарышкиной, которую произвела на свет последняя фаворитка. Но это всё, на Софье его наследие заканчивалось. Другие женщины не могли с точностью определить, кто является отцом их детей, поскольку отношений с законными мужьями, не смотря на связь с Императором, они не прерывали, поэтому Александр мучился сомнениями.

— Наблюдать издалека, Сир, это не тоже самое, что принимать участие, – с нескрываемой тоской в голосе заключает он, подперев подбородок согнутой кистью.

После того, как четыре года назад скончалась последняя дочь Елизаветы, на сердце Александра образовалась невосполнимая пустота. Императрица родила дочь не от него, а от кавалергарда Охотникова, об том в Петербурге не шептался только ленивый. Тем не менее, Александр, вопреки моральным и государственным устоям, готов был принять девочку как родную. Более того: если бы у Елизаветы родился мальчик, он и тогда бы не отказался от права на отцовство, объяв впоследствии этого ребёнка законным наследником престола.

Не дали.

Судьба откровенно насмехалась над ним, не позволяя воспитывать ни своих, ни чужих детей. Софья Нарышкина, следуя негласным законам Света, с момента появления на свет, была принуждена проживать в доме матери, Марии Антоновны. Александр не имел права официально признавать ребёнка рождённого от связи с фавориткой. От жены – да, пусть даже её ребёнок будет нагуленным, но не от "блудницы", чьи отпрыски появились на свет вне уз священного брака.

Законы государства гласят, что у представителей царской фамилии не может существовать незаконнорождённых отпрысков. В глазах общества Софья оставалась дочерью мужа Нарышкиной, Дмитрия Львовича, хотя все вокруг знали, что это большая ложь.

Слишком много коварных нюансов скрывалось на пути к разрешению данной квадратуры. В первую очередь Александр боялся за Софью, приученную с рождения назвать "папой" другого мужчину. Раскрывать девочке правду, компрометирующую её родную мать и отца, было бы слишком жестоко.

Обладай Александр незыблемым авторитетом, он бы с самого начала воспитывал незаконнорождённых чад подле себя, как это практиковалось при европейских дворах. Но он поздно спохватился... Политических ошибок было сделано так много, что никто не позволит ему вновь пренебрегать правилами. Признать Софью своей дочерью означало бы подвести под себя всеобщее недовольство.

Александр очень хотел ещё одного ребёнка, мальчика или девочку – неважно, главное, чтобы не приходилось сомневаться в своём отцовстве; чтобы не отдавать чадо на воспитание посторонним людям, в липовые семьи, под липовую фамилию. Может тогда, вдохновившись чужим примером, Мария Антоновна разрешила бы ему видеться с Софьей.

Порой Александр ненавидел себя за бессилие, а порой считал свою "бездетность" наказанием за грехи далёкой юности.

— Знаете, Сир, наш разговор натолкнул меня на весьма прагматичную мысль... – изменив вектор беседы, Александр выходит из забвения и вспоминает о реальности. Закрыв под замок ненужную лирику, он разворачивает в голове политическую схему, стараясь угнаться за потоком сумбурных мыслей. — Не кажется ли Вам, что Англия в нынешнем своём состояние напоминает побочного ребёнка, требующего от родителей компенсации за годы тяжких лишений? – боясь наткнуться на гнев уставшего от споров корсиканца, Александр преждевременно отводит взгляд в сторону, делая вид, что увлечён распитием коньяка.

На предложения авантюрного характера Наполеон реагировал, как гончая – на зайца, будучи готовым вцепиться зубами в любую идею, лишь бы та принесла заветную выгоду. Взглянув на Александра, он раздражённо выдыхает.

Русский царь подтягивал высокое голенище лакированного сапога, словно девица – чулок, не обращая на собеседника ни малейшего внимания. Как всегда беспечен и как всегда делает вид, что ничего страшного не случилось. Если Александр вновь хочет поговорить об Англии – пусть, быть может, под коньяк дело сдвинется с мёртвой точки.

Свободного времени у Наполеона оставалось в обрез. Вспыхнувшее в Мадриде восстание грозило перерасти в гражданскую войну. Да и Талейран, дьявол его забери, мог учинить в Париже заговор.

Этот старик имел прескверную привычку отдавать столицу Франции в руки первого попавшегося революционера.

Одним словом, Наполеон не видел смысла откладывать итоги мирного договора в долгий ящик. Ему понравилось, как белокурый льстец назвал Англию "побочным ребёнком" сходившем с ума без родительского внимания, и он счёл правильным продолжить развивать эту забавную мысль.

— Вы правы, Александр. Вольнолюбивый Лондон жаден до мирового внимания. Французы говорят: «Париж стоит мессы», но Лондон продаётся только за деньги, большие деньги. Попрошу заметить, что ребёнок, о котором мы с Вами говорим, порочным образом избалован. Воспитание – вот чему стоит научиться Англии! Пора уже смириться, что на ближайшие десятилетия центром Европы станет Париж. Но всё-таки я совру, если скажу, будто бы не обеспокоен строптивостью этого государства...

Наполеон не хотел признавать правоту русского царя и всё равно сделал это. Англия действительно представляла собой опасность. По какому-то непонятному стечению обстоятельств, эта страна убедила весь остальной мир, что именно она должна отвечать за расстановку сил в Европе – воистину достойный противник. Недаром французы воевали с англичанами на протяжении всей истории.

Тошно было сознавать, но после случившегося в Англии промышленного переворота мундиры французских солдат шились исключительно из английского сукна. Маршалы непобедимой Наполеоновской армии ходили в одежде, купленной у врагов, ибо торговать с Туманным Альбионом было куда выгоднее, чем создавать собственное производство.

Наполеон понял Тильзитскую позицию Александра лишь тогда, когда сам оказался на его месте, а потому не мог требовать от русского царя повторения континентальной блокады. Тем не менее, он продолжал упираться, считая, что если не праве осуществлять политику Тильзита, то, в конце концов, в праве настаивать на дипломатической изоляции Англии.

Александр в свою очередь желал мира для всех, в том числе и для Туманного Альбиона. Он хотел воздействовать на английских банкиров, купцов и предпринимателей – людей, которые заправляют английскими деньгами. Жажду управлять миром в Англии испытывали только политики, тогда как простой народ грезил мечтами о торговле.

Если подарить английской про-Наполеоновской партии выгодный экономический ресурс, она незамедлительно перетянет на свою сторону целую страну, и тогда Парламенту придётся уступить. Нужно всего-то подобрать для Англии дорогую игрушку, дабы перебить желание мирового господства. Конечно, новая игрушка не сможет увлечь Парламент надолго, но это всё равно лучше, чем воевать.

Имея плодотворные отношения с английскими промышленниками, русские дипломаты хорошо изучили торговую специфику Англии, обнаружив необходимые рычаги давления. Поэтому Александр и не выслал английского посла из Петербурга, желая достигнуть с ним необходимого консенсуса. Заполучить выгодный мир требовалось каждой стороне: Лондон не сможет выжить без поддержки России, поскольку Россия является главным экспортером пеньки и леса, а Россия, в свою очередь, не выживет без поддержки Франции, так как Наполеон служит гарантией жизни для Александра.

Это квадратура должна разрешиться в самое ближайшее время.

Сделав очередной глоток терпкой жидкости, Александр отходит от протокола и свободно откидывается на спинку стула:

— При всём уважение, Сир, я считаю, что великовозрастного ребёнка поздновато воспитывать. Остаётся только одно – раскошеливаться на дорогие подарки, – почти напрямую признается он в своих тайных помыслах.

Это заставляет Наполеона с подозрением нахмуриться:

— Индия? – без труда догадался он.

— Индия, – легко подтверждает Александр.

— Исключено. Англия её не получит! – резко переменив тон, горделивый корсиканец с шумным хлопком возвращает бокал коньяка обратно на стол. Делиться столь драгоценными колониями он ни с кем не собирался! Сегодня Англия поработит Индию, а завтра, упаси Бог, загорится идеей колонизировать Австралию?

Ну нет, Наполеон не допустит господства этой выскочки на континенте, пусть она хоть трижды угрожает ему сожжением Парижа. Только сила поможет переломить хребет гидре, не подкуп.

Реакция корсиканца показался Александру даже слишком предсказуемой. Опустив голову, он терпеливо выжидает, когда с собеседника схлынет спесь.

В пылу обиды Наполеон запамятовал, что движущий силой Англия по-прежнему оставался король – старина Георг III, который пусть и прибывал, бедолага, в безумии, вызванном порфириновой болезнью, но неизменно держал в Парламенте верную короне партию так называемых Тори. Королевская семья не желала войны, она всеми силами выступала за мир с Наполеоном; их партию нужно всего лишь привести к власти, предложив план совместного похода на Индию – и всё, с претензиями на господство будет покончено. Банкиры и купцы кинутся разорять золотую колонию. Никто не захочет вновь заниматься войнами. А зачем, когда есть деньги? Дружить с Наполеоном будет выгоднее, чем ссориться.

И хотя на данный момент в Парламенте бразды правления удерживали Виги, во главе с Робертом Банксом Дженкинсоном, ставшим премьер-министром девятнадцать дней назад после успешного покушения на Спенсера Персеваля, Александр был уверен, что Тори своё возьмут, особенно если Наполеон лично переговорит с принцем-регентом.

Выждав пару минут, он замечает просветление на лице собеседника, продолжая обрисовывать план дальнейших действий:

— Я не предлагаю Вам отдавать Индию целиком, я только прошу не ограничивать воображение англичан, – вновь перекинув одну ногу на другую, Александр привлекает внимание оппонента двусмысленностью сказанного.

Совершенно очевидно, что Император России намекал на умение делиться, но что он подразумевал под "воображением"? И вообще, с каких пор Александр сделался настолько проницательным в вопросах французской политики, когда даже в своей стране оставался слепым котёнком?

Если бы Наполеон был более внимательным, он бы заметил, как Александр подмигнул сидящему за дальним столом Сперанскому, выражая благодарность его идеям, которые выдавал сейчас за свои собственные. Сперанский обладал редкой способностью доводить до совершенства любые авантюры, поэтому Александр не боялся советоваться с ним по вопросам внешней политики.

Хорошо, что он всё-таки вернулся.

— Вы говорили, Сир, что имеете цель разделить мир на две сферы экономического влияния – русскую и французскую. Но теперь Вы сами осознали, что без англиканских кораблей торговать с колониями не получиться. Ни у Вас, ни у меня нет надёжного флота. Русский флот сгнил, а французский потоплен стараниями адмирала Нельсона. Англия – владычица морей, только её корабли способны наладить эффективную торговлю с восточными странами. Мы обязаны заключить с ней взаимовыгодный торговый контракт. – На словах о сгнившим русском флоте Александр невольно поморщился.

Вспоминать об этом в годовщину Полтавской битвы было кощунственно. Казалось, Пётр Великий бьёт себя ладонью по лбу, восседая на облаках, проклиная потомков за безвременно канувшее в лету наследие.

— Поймите, Сир, если сделать Англию посредником международных финансовых сделок, она открестится от желания уничтожить Вас. Нужно заставить банкиров воображать о деньгах. Минувшие войны истощили английскую казну, и только в Вашей власти пополнить её.

Я не требую от Вас отдать наследникам Питта третью половину яблока[2]. Англия станет не союзником, а посредником в мировой экономике. Организуйте с англичанами совместное путешествие в колонии, дайте им денег. Верные короне Тори поддержат нас, если мы поможем им прорваться к власти.

Схема, о которой говорил Александр, была чистой воды безумием. Но именно она, по иронии судьбы, являлась тем самым заветным компромиссом, ключом к разрешению многих проблем. Захватив Индию, Наполеон откроет англичанам доступ к её ресурсам и отвлечёт от войны и дипломатии.

С одной стороны, можно подумать, что Англии не поддастся на провокацию, ведь ей куда выгоднее продолжать воевать, чтобы в последствии заполучить весь мир, а не только Индию. Но с другой, как только Наполеон заручиться поддержкой всей Европы, у Англии не останется прежних союзников, и тогда ей придётся выбирать – продолжать тихо беситься или присоединится к всеобщему миру. Однако присоединившись, она начнёт вновь мутить воду, именно поэтому её следовало подкупить. Конечно, Туманный Альбион не забудет о жажде мести, но выигранное время поможет Наполеону восстановить авторитет в мире, и, в первую очередь, ему надлежало восстановить авторитет в собственной стране, ведь французы тоже устали от войн.

Александр не имел опыта в составлении многосложных договоров, а значит возиться с нюансами Наполеону предстоит в одиночку.

— Вы хоть представляете, сколько сил придётся затратить на создание подобной схемы? – с раздражением вопрошает корсиканец, чувствуя, что никуда он не денется, как миленький будет плести политическую паутину. — Не много ли чести для одного крошечного острова, возомнившего себя исполином? Почему бы нам не объединить силы и не разбить выскочку? – мысленно загнав Александра в угол, он ждёт от него внятного ответа. — Никак, руки боитесь замарать? – без труда догадался корсиканец, нервно барабаня пальцами о подлокотник кресла.

Александр склоняет голову на бок, выдавливая из себя кривую улыбку. Да, чёрт возьми, он боялся замарать руки! В этом не было никакого секрета.

Одно дело вести оборонительную войну или войну против вселенского зла и совсем другое – нападать на оппонента единственно из своей неприязни к нему, просто потому, что он мешается на дороге. К тому же, вероломное нападение противоречило избранной Александром концепции мира. Он не желал ни чьей крови.

Подняв на собеседника радушный взгляд, русский царь элегантно уходит от ответа:

— Покорить чужой народ не трудно, Сир, трудно – признать благо в милосердном помиловании. Ни одна война не окупает затраченных на неё ресурсов, особенно человеческих. Полагаю, Вы как никто осведомлены о пагубном влияние войны на сознание покорённых народов, так к чему же усугублять положение? Другое дело – война умов. Она наименее затратна, и, вместе с тем, эффективна. Вы искусный плетельщик, Сир, и я убеждён, что Вам под силу заманить в свои сети даже дьявола. Так давайте же создадим шедевр достойный Вашего исключительного гения? – выйдя победителем из запутанного разговора, Александр медленно опускает ресницы, погасив задор в светлых радужках. На его лице воцаряется умиротворение, служившие доказательством обретëнной им внутренней гармонии.

Наполеон не нашёл, что возразить. Он прожигает безмятежный лик напротив своим орлиным взором, поражаясь внутренней выдержке оппонента.

Война с Англией, по мнению корсиканца, могла помочь Александру отомстить за гибель отца. Ведь Англия напрямую проплачивала заговор против Павла. И всё же Александр отрёкся от возмездия, хотя прекрасно понимал, что с Наполеоном у него имелись все шансы на победу.

Нужно быть святым, чтобы отказаться от старой доброй мести. Наполеон заключил, что амбиции Александра действительно претерпели изменения, раз он начал ценить жизни простых русских солдат, коими раньше разбрасывался напропалую.

К добру это случилось с Александром или же к худу, Наполеон не знал, но он не мог отрицать, что данные изменения пришлись ему по вкусу.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Екатерина Павловна делает знак рукой, отвлекая меня от созерцания Имперского дуэта.

Высокопоставленные дамы, в кругу которых она сидела, отлучились освежиться, и, оставшись одна, Великая Княгиня не упустила возможности вручить мне тайную записку, предназначавшуюся для генерала Багратиона.

В последнее время, я стала замечать в её глазах глубокую печаль. Княгиня всё чаще задумывалась о переменах в собственной жизни, что в конце концов подтолкнуло её к решению оборвать порочную связь. Князь Багратион оставался последним поклонником, с которым Екатерина Павловна поддерживала тёплые отношения, но и эту историю она готовилась предать забвению.

Сделав книксен, я прячу записку за корсаж, на мгновение задерживаясь возле Натали, схватившей меня за руку.

— Как управитесь с делом – тотчас возвращайтесь, десерт уж скоро подадут... – сохраняя на лице приветливую улыбку, моя добрая подруга мельком осматривает окружение, проверяя, не появился ли на горизонте кто-нибудь из гостей. — Знаешь, Софи, когда придаёт мой черёд открывать Салон, я напишу на фронтоне: «Индюшкам вход воспрещëн»! – рассмеявшись в ладошку, Натали недвусмысленно даёт понять, что общество высокородных кумушек порядком её утомило, с чем трудно было не согласится.

Светлейшие княгини, портретные и кавалерственные дамы, попечительницы благородных пансионов, источавшие своим обликом возвышенное благородство, в большинстве своём понятия не имели о жизни простых людей. Благородство высокородных красавиц заканчивалось там, где начинались крестьянские наделы. Разделяя демократические идеалы, они, тем не менее, не думали всерьёз расставаться с привилегиями. Речи их навевали тоску.

Навещая сирот в приютах, они брезговали играть с брошенными детишками, а заявившей о своих правах сенной девушке, едва ли помогли бы обрести свободу, ведь если прислуга начнёт массово оставлять своих господ, кто ж тогда будет готовить им ванны с лепестками роз?

Словом сказать – сплошное лицемерие.

Ободряюще улыбнувшись, поправляю венок из искусственных незабудок в волосах Наташи, украдкой шепнув:

— Боюсь, одной табличкой дело не справить. Полагаю, тебе придётся держать при себе сторожевого пса, – и, отняв руки от чужой причёски, покидаю благородное застолье, обещая подруге скорее вернуться.

Я надеялась, что мне удастся отыскать генерала Багратиона раньше, чем его свалит хмель. Наташа проводила меня уверенным взглядом, мысленно желая удачи. Я не знала, какие мысли изложила Великая Княгиня в адресованном Багратиону послании, но её печальные глаза, словно зеркало, отражали состояние души. Наверное, именно сегодня она поставит заветную точку в затянувшемся романе, начав жизнь с чистого листа.

На сегодняшние мероприятие, вопреки традициям, было приглашено не по два офицера от полка, а по десять, что сильно затрудняло поиски нужного мне человека.

Генеральский стол обнаруживается пустым, а значит, Багратион мог находиться сейчас где угодно!

У меня не осталось иного выхода, как начать расспрашивать о местонахождение князя проходящих мимо людей, но никто из них, как назло, его не встречал. Приметив знакомую светловолосую макушку, резко останавливаюсь, вопреки намеченным планам сворачивая к небольшому столику, за которым расположился мой друг Сперанский.

Не удивлюсь, если он света Божьего не видел, употребляя все силы на составление мирного договора, параллельно разрабатывая план дальнейших политических преобразований России. Мишель выглядел изнурëнным, точно пациент с острой формой чахотки.

Однако в глубине его проницательного взгляда по-прежнему виднелась непоколебимая воля, что вселяло в меня надежду на лучшее.

Внешне Мишель напоминал куницу: вздëрнутый нос, большие миндалевидные глаза и светлые волосы – почти белые, в пудре. Чёрный фрак играл на контрасте с болезненного цвета кожей, через которую приглядывала голубоватая паутинка вен.

Сперанский степенно попивал кофе, искоса поглядывая на собеседника, сидящего рядом. Компанию ему составил Бертье – главнокомандующий Французского штаба. Успех военных компаний Наполеона во многом зависел от трудолюбия именно этого человека. Луи Александра Бертье считался лучшим штабистом в современной истории, без него Наполеон никогда бы не добился и половины того успеха, каким обладает ныне. Я улыбнулась, завидев двух великих людей вместе, и теперь уже окончательно лишаюсь желания искать Багратиона.

В наружности Бертье, к сожалению, не обнаружилось ничего примечательного: невысокий, смуглый человек, с мелкими кудряшками.

Подкравшись другу со спины, прислушиваюсь к идущему разговору.

— Знаете, дорогой Мишель, мне думается, Ваши труды встретят небывалое сопротивление в обществе. На Вашем месте, я бы заранее позаботился об эпитафии, – молвил Бертье упавшим голосом, любуясь переливами рубинового Бордо в бокале.

Как герой двух революций – французской и американской, Бертье знал наверняка, что изменения в общественном строе приводят главным образом к гражданской войне, которая, в свою очередь, влечёт государственный переворот. Дрессированный медведь, стоит снять с него ошейник, превращается в угрозу для прежнего своего хозяина.

Возглавляя военный штаб Бертье усвоил важный урок: нельзя выиграть бой без тщательной подготовки и чем опаснее сражение, тем дольше времени затрачивается на организационные работы, а за время приготовлений, как правило, случается разное...

В том числе имеется риск умереть в процессе.

Мрачное молчание длилось недолго. Пригубив вино, Бертье расправляет плечи, прокашлявшись в кулак:

— Сами подумайте, как возможно в страну, где господствует церковное мракобесие, ввести гражданский брак? Святейший Синод, по меньшей мере, посчитает это блудом. Ваш народ необходимо просвещать, друг мой, подготавливать, иначе... – многозначно промолчав, он вбирает в себя побольше воздуха. — Боюсь представить, сколько глубинных сил поднимется на защиту старины. Как бы с Вами беды не случилось... – смягчив тон, Бертье с удивлением отмечает, что перед ним сидит не человека, а затравленный зверёк.

Сперанский с каменным выражением лица делает глоток кофе, наблюдая, как Императоры Франции и России о чём-то радостно переговариваются. Он надеялся, что они сумеют прийти к консенсусу – это будет лучшая награда за его труды.

По скромным подсчётам Сперанского, Россия отставала от Запада в развитии по меньшей мере на сотню лет. В то время как в Европе уже во всю развивалась юриспруденция, здесь, в Северной Пальмире, редкий человек всецело сознавал, что из себя представляет профессия адвоката. И если эту разницу не срезать в ближайшее время – случится катастрофа. Сперанский не был дураком, понимал, что его могут вывести из игры насильственным методом.

Но после всех ссылок и общественной клеветы, он больше не боялся идти напролом.

Смирив Бертье тяжёлым взглядом, Мишель отчаянно хватается за кофейник, беззвучно наполняя свою чашку новой порцией турецкой арабики.

— Мне известно, что против меня злоумышляют, друг мой, – спокойно отзывается он, удерживая нервный смех. — Такое, к прискорбию, случается, когда подбираешься слишком близко к Солнцу... Вспомните Икара, его история отождествляет каждого политика, – говоря о небесном светиле, Сперанский подразумевал Императора, стоять рядом с которым было подвигом, и в первую очередь потому, что не каждый выдерживал на себе завистливые взоры толпы. — Признаться, мне даже по нраву всеобщая неприязнь. Это показывает, насколько близко я подобрался к истине. Враги не сомневаются, что мне удастся переменить Россию, – размеренный голос Мишеля, навевал воспоминания о французском Терроре.

Наверное, Робеспьер рассуждал точно также, когда шёл поперёк системы, не считаясь с мнениями окружающих, ломая устоявшиеся порядки. Вместе с тем, я знала наверняка, что мой друг не придерживался революционных идеологий.

Мишель напоминал отличника – того самого, кто всегда тянет руку вперёд всех и готов спорить даже с учителем, если тот демонстрирует ошибочное суждение. Подобный склад характера раздражал многих, в том числе Александра, отправившего Сперанского в ссылку за дерзкий тон. Я бы долго могла наблюдать за политическими дебатами двух легенд, если бы не наступила на хрустнувшую ветку, как в дешёвой комедии, чем привлекла к себе их внимание.

Приметив моё любопытство, Бертье поднимает бокал в воздух:

— Вечер добрый, мадмуазель! – раскрыв моё инкогнито, он приветливо улыбается, а ведь я хотела подкрасться к Мишелю и закрыть ему глаза ладонями, тем самым создав весёлую интригу.

— Ваше Высочество, Вы испортили мой сюрприз! – беззлобно пожаловалась я, капризно надувая губы. Наполеон сделал Бертье принцем Невшательским и Валанжинским, а ещё Ваграмским, поэтому пришлось обращаться к нему в официальной форме, поскольку ранее мы не были друг другу представлены. — Мишель, прости, что потревожила... – покинув укрытие, неспешно подбегаю к столу.

— О, так Вы имеете честь быть другом, мсье Мишеля? – француз удивился, что у опального администратора, пережившего ссылку, остались ещё друзья. Поднявшись из-за стола вслед за Сперанским, Бертье приветственно склоняет голову, в то время как я вплотную приближаюсь к другу.

— Рад видеть Вас... – взяв мою руку, Мишель накрывает её сверху тёплой ладонью, растянув губы в полусонной улыбке. На лице его воцаряется секундная радость, оживляющая мёртвые черты, и тут же гаснет под напором усталости.

В последний раз мы виделись на параде в честь прибытия в Петербург французской делегации. Он уже тогда был очень занят, поэтому не успел рассказать мне о своей жизни в ссылке.

Я никогда всерьёз не задумывалась о том, насколько бывает страшно оказаться в опале. Вот живёт человек: смеётся, дышит, ходит в гости, строит планы на будущее, читает, учится, кого-то любит, кого-то ненавидит. И вдруг ему говорят: «уезжай, мы не хотим тебя видеть», ввиду чего приходится перекраивать жизнь, бросать родных, друзей – всё то, что дорого и уезжать к чёрту на рога, влачить существование в приделах одного города или деревни, или вообще в Сибири, средь кочующих народов и бескрайних снегов.

В такие моменты осознаёшь: твоя жизнь, с момента появления на свет, никогда тебе не принадлежала, а находилась в руках единственного человека в Государстве, что в действительности только от его прихоти зависит, где тебе строить дом, как долго прибывать на одном месте, и куда отправляться служить.

Для личностей, подобных Сперанскому, свободолюбивых, знающих, что такое закон, не привыкших к моральному насилию, ссылка таила двойную опасность: она ломала гордость, уничтожая чувство собственного достоинства.

Я боялась, что Мишель вернётся в Петербург другим человеком, очерствевшим, сломленным, но, похоже, выпавшие на его долю испытания только закалили боевой нрав.

Забыв на время о приличиях, обнимаю друга за плечи, заключая в кольцо крепких рук.

Мне вдруг вспомнилась наша первая встреча.

Это случилось на балу, четыре года назад. Сперанский был оставлен тщеславным обществом и стоял возле стены, гордо сносят одиночество.

Я подумала, что это самый удачный момент заявить о своей искренности, поэтому без страха подошла представится. Не каждый человек захочет по собственной воле знакомиться с опальным представителем света, сеявшим смуту в Государстве, но я захотела. А как иначе? Сперанский был гением современной истории, и опала никоим образом не уменьшала его заслуг перед Отечеством.

Выдержав мой сердечный порыв, ни смея даровать ответные объятия, Мишель вновь выпрямляет спину, успокаивающе заглядывая в моих глаза, после чего обращается к Бертье:

— Позвольте представить – Софья Вольницкая, фрейлина Ея Императорского Высочества, Екатерины Павловны, – встав за моей спиной, он даёт мне возможность беспрепятственно приблизиться к гостю.

— Мадмуазель, моё почтение, – подхватив протянутую ладонь, Бертье оставляет на ней сухой поцелуй, смущëнно улыбаясь. — Прошу прощения, что будучи не вовлечённым в историю Вашей с Мишелем дружбы, имел неосторожность испортить Вам сюрприз. Выпьете с нами? – указав на бутылку початого вина, штабист любезно приглашает меня присоединиться к застолью.

— Не имею возможности, месье. Служба,– указав на шифр, даю понять, что связана определёнными обязательствами. — Я ускользнула всего на минуточку. Но мне лестно Ваше внимание, мсье, и в иных обстоятельствах охотно приняла бы приглашение, – печально вздохнув, я всё же решила задержаться.

Что мне всегда нравилось в Маршалах Наполеона, так это простота, с которой они обращались к окружающим их людям. Невзирая на громкие титулы герцогов, принцев и королей, они оставались доступны для общения. Выросшие в третьем сословии, доблестные полководцы Франции, обретя несметные богатства, не растеряли вместе с тем человеческих качеств.

Богатства души оказались для них важнее золота. И это здорово!

Бертье и вовсе отличался кротостью, пугаясь всего, что так или иначе затягивало его в шумные компании.

Опустившись на скамейку, Мишель берёт чашку недопитого кофе, вынуждая меня проявить характер:

— Мне думается, с Вас уже хватит, любезный друг... – присев рядом, перехватываю губительный напиток из его рук и отодвигаю подальше на край стола. — Вспомните о своём сердце, – шепнула я, не теряя приветливой улыбки. Сперанский давно уже потерял счёт выпитым чашкам, и кто, как ни я, напомнит ему о чувстве меры?

Заменив кофе чаем, без труда вливаюсь в разговор:

— И всë-то Вы в трудах, господа, всё работаете. Не боитесь сгореть в погоне за совершенством? – отломив несколько ягод от виноградной грозди, лежащей на блюде, отправляю их в рот, радуясь, что так удачно забыла надеть перчатки.

В компании Бертье и Мишеля скованности не чувствовалось.

Наверное, это потому, что каждый из нас вышел приблизительно из одной среды – бесприданница, попович и сын военного инженера. Славная компания.

Поняв, что со мной можно не придерживаться светских манер, Бертье избавляется от аристократических повадок:

— С мозговой деятельностью, мадемуазель, быстро свыкаешься... – радушно отозвался он, опуская локти на стол. — Не представляю, как можно жить не думая. Мой разум, знаете, как механическая игрушка, работает по прихоти хозяина. Но я доволен моей жизнью: делать то, что другим не под силу – есть истинное удовольствие! – пригубив вино, Бертье, кажется, запивает горькую печаль, охватившую сердце.

Сперанский лишь утвердительно кивнул, бесшумно размешивая сахар в чае.

Тоже мне – трудоголики! Сами на себя не похожи от усталости, а всё пытаются убедить окружающих, что бодры и полны решимости.

В голове всплывают наставления Матушки, которая не без оснований утверждала, что к пятидесяти годам у человека вылезают все болячки, заработанные им в юности. Мне показалось смешным, что Сперанский и Бертье, будучи просвещёнными людьми, так небрежно относятся к собственному здоровью, наивно полагая, что природа одарила их бессмертием.

Вздохнув, я взглянула на Бертье с лёгким укором:

— Вы умеете спать, мсье? – растянув на губах приветливую улыбку, дабы заданный вопрос не выглядел как претензия, подпираю кулаком щёку, внимательно всматриваясь в карие глаза напротив.

— Если только в могиле, мадемуазель, – отшутился француз, давая понять, что человек его высокого положения лишён права выбора.

На самом деле Бертье просто не мог заставить себя дать отпор Наполеону. Император Французов требовал от каждого своего служащего предельной отдачи, особенно от тех, кто занимает ключевые посты в Государстве. Бертье, хотя и считался гением в своей области, печальным образом был лишён героических амбиций. Им не трудно управлять, ведь у него почти никогда не возникало желания заявить о своём мнении.

Наполеон и сам не раз отмечал, что его начальник штаба не способен к самостоятельному командованию: «природа, создавая людей, пожелала, чтобы некоторые из них всегда оставались в подчинённом положении, таков был Бертье» – при этом Император Французов ласково добавлял: «нет лучшего начальника штаба, чем он».

И всё же я противилась мысли, что Бертье, имея от природы мягкий характер, обречён вечно находится в положении раба. Ему следовало научиться смотреть на вещи трезво, и правильно расставлять приоритеты:

— О Вашей выдержке, дорогой Маршал, ходят легенды... – с восхищением произношу я, проявляя заботу о том, кто привык заботится о других. — Однако, Вам следовало бы поберечь себя для семьи. Нельзя позволять Этим господам... – киваю в направлении императорского стола. – ...Садиться на наши шеи, – мне хотелось верить, что когда-нибудь с желаниями подчинённых начнут считаться.

Александр и Наполеон обладали скверной привычкой воспринимать расторопность окружающих, как нечто должное, забывая, что у подданных тоже есть чувства. Будь на то моя воля, я бы приказала всыпать кнутовищ их августейшим «popa'». Не дело это – изводить своих самых талантливых служащих!

Бертье смотрел на меня негодующим взглядом, не представляя, как реагировать на такое фривольное заявление. Обозначить Императоров двух великих Империй "Этими", осмеливался не каждый придворный, что вынудило Сперанского принести извинение:

— Простите, милый друг, если нескромная риторика Софьи Алексеевны оскорбила Вас, – отложив чайную ложку на край блюдца, он смотрит на меня исподлобья, выражая немой укор проявленному ребячеству.

Но я не поддалась на его провокацию, сохраняя невозмутимый вид.

Мне было известно, что Мишель, невзирая на безупречность английских манер, разделял моё дерзкое мнение о высочайших особах. В противном случае, он бы взял с меня слово никогда больше не шутить на государственные темы.

— Ну что Вы, Мишель! – Бертье ничуть не оскорбился услышанным. На его смуглом лице проступает восторг, вытеснивший из груди гнетущую усталость. — Мне весьма по вкусу Ваше простодушие, мадемуазель... – бесшумно усмехнувшись, зардевшийся штабист утыкается в бокал с вином.

Мне было приятно оказать этому человеку дружескую услугу, и вдвойне приятно, что он не чурался опасных шуток. Скорее всего, в армейских кругах Бертье слышал и не такое...

— Скажите, Софья Алексевна, с опорой на Ваше простодушие, верится ли Вам в светлое будущее России? – вернувшись к политической теме, Сперанский замирает в ожидание ответа. В его неподвижных омутах вспыхнул огонёк.

Я отвернулась, чувствуя брожение противоречивых мыслей. В силу скудных политических познаний, мне в любом случае не удастся ответить на вопрос друга развёрнуто. Впрочем, он и не ждал от меня гениального умозаключения, а всего-навсего просил поделиться впечатлениями.

— Верю, сударь. Отчего нет? – опустив голову на его плечо, устремляю задумчивый взгляд на быстрокрылого мотылька, прибившегося к стеклу масляной лампы. Вот так и Россия – бездумно тянулась к свету, который при малейшем соприкосновении сожжёт её дотла.

Это избитое сравнение, навеянное матушкой-природой, определило дальнейших ход моих мыслей:

— Ах, Мишель, в последние время мне всё чаще вспоминаются отрадные времена Иоанна Грозного... – краем глаза приметив замешательство на лице друга, спешу заверить его, что не сошла с ума. — Да-да, не удивляйтесь! Меня восхищает безукоризненная чистота политического пространства, свойственная последнему периоду царствования Иоанна. Мне думается, это пример идеального самодержавия. Не взыщите за жестокость, я никоим образом не оправдываю тиранию, однако ликвидация патриархии и повсеместный страх, могли бы наилучшим образом стимулировать реформаторские начинания царя, если бы таковые имелись. Что хочешь, то и вороти. Поди плохо, а? – по-доброму хохотнула я, удобнее расположив подбородок на остром плече Сперанского.

Он понял меня правильно: тонкая улыбка изогнула бледные губы, отражая скрытое одобрение.

— Цинично, но идейно. – Из его уст эта фраза звучала, как похвала.

Вопрос централизации власти представлял собой краеугольный камень для правителей России. Упомянутая мною эпоха Иоанна IV тем и была хороша, что не имела оппозиции. Политическая структура тех лет походила на голую степь, без единого сорняка. Мёртвый патриарх, запуганная Земщина, казнённые опричники – никакого самоуправления. Даруй Господь чуть больше здравомыслие гневливому Иоанну, он бы с успехом протащил наверх какие угодно реформы.

Александру в этом отношении повезло меньше. Он родился в эпоху развратившего умы подданных Просвещения. Стоит ему начать претворять в жизнь идеи Сперанского, как тотчас общественная критика полезет из всех щелей. Свобода слова превратит Сенат в псарню, где каждая мелкая шавка сочтёт своим долгом тявкнуть на Государя, а там – и до раскола элит не далеко. В России смута – страшнее деспотизма.

По мне, так лучше сосредоточить власть в руках Государя и узкого круга министров, чем даровать право разглагольствовать всем подряд, утопив свободу в бесконечных дрязгах.

Иными словами, прежде чем даровать России прогрессивные реформы, необходимо усилить самодержавие, чтобы только царь мог контролировать движение свободной мысли в стране, а не Государственная дума, и уж тем более пресса.

Приподняв голову, взираю на друга с нескрываемой гордостью:

— Между прочим, всё то – Ваши идеи, сударь. Вы меня научили, – напомнив Сперанскому о наших маленьких уроках истории, с нежностью глажу его по спине.

Раньше мы часто встречались за чашечкой чая, обсуждая те или иные моменты прошлого. Вернее, это Сперанский делился впечатлениями, а я только слушала, стараясь впитать в себя частички его обширнейших знаний. Последнее два года выдались тяжёлыми для России, поэтому наши встречи ожидаемо прекратились, и вряд ли ситуация изменится в ближайшее время, что не могло не огорчать.

И только я хотела открыть рот, чтобы внести ряд уточнений, как прямо за спиной раздаются тяжёлые шаги, а после слышатся гнусные ругательства на французском. Обернувшись, вижу, как прямиком из леса в нашу сторону направляется разгневанный Жоашен Мюрат. Его сегодняшний наряд я оценила на сто кичливых павлинов из ста. На Маршале был ярко-голубой ментик, пунцовые штаны и зелёные сапоги. Мне стало вдруг интересно, чем же он руководствуется при сочетании оттенков?

Огненным вихрем подлетев к нашей мирной компании, гасконец гневно швыряет портупею на стол, опрокидывая бутылку с вином и масляную лампу.

— Каналье, я посрамлён и высмеян! – пнув ногой скамейку, отчего мы едва не свались на землю, Мюрат гортанно чертыхается. Правильно на Руси говорят: «Дурная голова рукам-ногам покоя не даёт!»

Избавившись от волнения, я возвращаю столовые приборы на места, беспокоясь за лежащую в траве лампу, которая могла стать первопричиной пожара. Рухнув на скамейку как неуклюжий медведь, Мюрат сгребает пальцами белоснежную скатерть, словно в попытке изорвать её на мелкие кусочки:

— Бертье, дружище, плесни мне чего покрепче, пока я не разнëс в пух и прах это место! – насупившись, гасконец стал напоминать дикого жеребца, купленного на невольничьем рынке.

Казалось, ещё немного и из его ушей клубами повалит пар.

Подняв с земли початую бутылку, Бертье раздраженно бьёт дном о поверхность стола:

— Готово, Ваше Величество! – в издевательской манере произносит он, испытывая раздражение от несносного поведения друга.

Недолго думая, Мюрат хватает предложенную бутылку и с жадностью припадает к её горлу́, поглощая рубиновую жидкость столь жадно, будто это была родниковая вода. Бертье лишь удручëнно вздыхает, прожигая профиль черноволосого мужчины племенным взором.

Оторвавшись от бутылки, Мюрат возмущённо встряхивает густой шевелюрой, избавляясь от непослушных кудрей, закрывающих обзор. Досада блуждала по его обгоревшему на солнце лицу, исказив некогда благородные черты. Когда Мюрат находился в таком состоянии, он мог сорвать злость на первом встречном.

Вот почему Бертье выжидает несколько минут, прежде чем подать голос:

— А что, собственно, стряслось? – осторожно интересуется он, надеясь услышать внятные объяснения, которые оправдали бы подобного рода поведение.

Оценив обстановку, я мысленно переношу встречу с князем Багратионом на более поздние время, уступая порывам женского любопытства.

— Встретил я тут одного кавалериста с часу назад... – сосредоточив гневный взгляд в одной точке, Мюрат ударяет кулаком по столу, заставляя Бертье вновь схватиться за покачнувшуюся бутылку, после чего невозмутимо продолжает. — Разговорились мы с этим дьяволом о всякой ерунде – а, пустые сплетни! Языками чесали почём зря. Но что-то меня в нём насторожило... Весь он был какой-то чудной, держался особняком, голос тоненький. Смотрю, а мордашка-то у него славная... Шибко жилистая, как для паренька. Сперва подумал – всё, перепил, бабский род всюду мерещится! Но ты же знаешь Бертье, чутье редко меня обманывает. Не кавалерист то был – девка! Вообрази! Ну, думаю, девица с характером, раз бродит в мундире средь пьяного мужичья и приключений на свою честь ищет. Я не будь дураком взял да и спорил напрямую, дескать, что ж Вы, мадемуазель, в чужую шкуру влезли, неужто прячетесь от кого? А она, ты только представь, Бертье: «нет, господин Маршал, Вы ошибаетесь, я вовсе не женщина». И так взбеленилась, так смотрела на меня, думал, дыру прожжëт! Я-то думал она порядочная сучка...

— А оказалась? – с усмешкой перебивает повествование штабист.

— А оказалась сука порядочная! – огрызается Мюрат, в очередной раз ударяя кулаком о стол.

Меня будто молнией поражает. Конечно, от лексикона солдата не стоило ожидать излишнего пиетета, но я всё же надеялась на некоторое послабление. Но Мюрат, похоже, даже не заметил, что за столом женщина.

Он гремел, как канонада:

— Нет, ты подумай, дружище, это нелепое создание осмелилось вызвать меня на поединок! Она сказала: «Вам, господин Маршал, пора бы научиться серьёзно относится к собеседникам, кем бы те ни были. Пойдёмте же стрелять по мишеням! Я докажу, что солдат из меня бравый!» А на дворе, ты оглянись, Бертье, ночь уж давно. Разумеется, я рассмеялся! А эта девка и слушать ничего не пожелала, взяла меня за руку и силком поволокла в чащу. И стоило нам оказаться наедине, она тут же сбила горсть шишек с ели высотой в пятнадцать метров. Один выстрел, Бертье – и безоговорочная победа! Да ежели ей в руки попадёт однажды нарезное ружье, помяни моё слово, она весь наш маршальский состав с поля снимет. Клянусь, перещëлкает нас, как белок! Но на выстрелах дело не кончилось. Пока я, дурак, хлопал глазами, она изловчилась и стянула у меня пистолет, заявив, что невнимательный солдат – это мёртвый солдат! И вот куда я теперь без пары сунусь? – схватившись за портупею, Мюрат трясёт перед лицом Бертье единственным пистолетом, на рукояти которого отблëскивали бриллианты.

Вернув себе бутылку, гасконец принимается с пущим пылом глотать хмель, чувствуя, что не может опьянеть.

— Надеюсь, господин Маршал, Вы усвоили урок? – насмешливый голос за спиной, заставляет вздрогнуть. Вино встаёт у Мюрата поперёк горла, перекрывая доступ к кислороду. Зайдясь равным кашлем, он оборачивается, чтобы заглянуть в глаза того, кто впервые за много лет осмелился сыграть на его чувстве собственного достоинства.

Бертье расхохотался, не в силах скрывать своего ликующего состояния. Не часто ему выпадала возможность наблюдать за тем, как Мюрат катится вниз с вершины раздутого самомнения. Ведь даже Наполеон называл гасконца "погремушкой" – яркой, шумной, и абсолютно бесполезной в мирное время.

Прищурившись, замечаю приближающегося к нам безусого кавалериста, демонстративно подбрасывающего в руке второй пистолет Мюрата. Если бы я не знала, что это девушка, мои глаза не уличили бы подвоха. То был самый обыкновенный юноша, ничем не примечательный.

Выходит, Мюрат не солгал, когда упомянул, что обладает отменным чутьём на женщин. Редкий солдат может выловить в темноте потенциального шпиона, да ещё и на пьяную голову. Пришлось признать, что за гасконцем числится куда больше достоинств, чем бесстрашие и неразумное бахвальство.

— Как же Вас величать, мадемуазель-хороший-стрелок? – не унимался Мюрат, тщетно пытаясь сохранить душевное равновесие. Невооружённым глазом было заметно, что ему не давал покоя позорный проигрыш женщине. Но раз уж так сложилось, что он проиграл, то соперник, по крайней мере, должен уважить его, раскрыв своё подлинное имя.

Мюрат разделял общество чётко на два лагеря – мужской и женский, и когда кто-то переступал через нравственную границу, притворяясь тем, кем не является по своей природе, ему становилось откровенно смешно.

Не удивительно, что он не воспринял женщину, подстриженную под мальчика, всерьёз. А зря, ибо перед ним стояла не просто женщина, а истинный герой почти всех анти-наполеоновских коалиций – Надежда Дурова, известная в армейских кругах как «кавалерист – девица»

Ловко перебросив пистолет из одной руки в другую, безусый "юнец" затыкает трофей за пояс, смотря на хвастливого героя Франции сверху вниз, как и полагается победителю:

— Я ведь уже говорил, мсье, что моё имя – Александр. А коль Вас интересует полная форма имени, то звучит она так: Александр Александрович Александров. И впредь, прошу Вас относится к моему званию с большем почтением. – Стоило солдату представиться, как у меня отпадают последние сомнения.

Встретить Надежду Дурову, а точнее кавалериста Александрова – всё равно, что познакомиться с лешим. Если бы Александр не поведал мне историю этой девушки, признаться, я бы не поверила в её существование, и потому сейчас смотрела на кавалериста теми глазами, какими обыкновенно рассматривают экспонаты в музее. И даже Сперанский, сидевший всё это время как мышь, счёл нужным обратить на гостя внимание.

А вот Мюрату можно было только посочувствовать. В его глазах отражалось недоумение: он не понимал, почему собеседник трижды произнёс одно и тоже имя. Слух гасконца не различал тонкостей русской лексики, ведь во французской грамматике у имени Александр существовало всего одно окончание, поэтому фамилия, имя и отчество кавалериста воспринимались Мюратом, как единое целое. Это равносильно тому, как если бы его нарекли трижды Мюратом.

— Вздор! – попытка преодолеть языковой барьер обернулась провалом.

Вскочив на ноги, гасконец уже было подумал, что над ним опять насмехаются, на что его новый знакомый демонстративно поднимает руки:

— Полно, Вам, не стоит так пылить, – приблизившись к объекту предполагаемого взрыва, кавалерист осторожно опускает руку на его плечо, словно проверяя, рванëт или нет. — Гнев не поможет Вам преодолеть трудности. Не тревожьтесь понапрасну и не падайте духом. Обещаю, ежели сыщется у меня свободная минута, я почту за честь ознакомить Вас с искусством русского слога. – Похлопав Мюрата по плечу, кавалерист Александров дружелюбно улыбается, наблюдая за бурной сменой эмоций на лице оппонента.

— Подобной нелепости грешно случится! – не желая униматься, Мюрат вытягивается во весь рост, переняв у собеседника манеру смотреть сверху вниз. Эти жестом он как бы показывал, кто здесь на самом деле мужчина: — Женщины-солдаты встречаются и в нашей армии, но никто из них не дерзнëт называть себя мужчиной. Паспорт, полагаю, как и подорожную, Вам выправляют на имя данное при рождении? Стало быть, Вы не можете, как бы того не хотели, сделаться мужчиной на законном основании! – кажется, ему было уже глубоко наплевать, проиграл он соревнование или нет. На первом место вылезли мужские принципы.

Мюрат не мог поверить, что женщина способна отступиться от своей природы, так как в первую очередь сие противоречило букве закона.

С каждой секундой происходящие всё более напоминало постановку в театре. Я ни разу не пожалела, что пренебрегла придворными обязанностями и осталась в компании Мишеля. Здешняя увеселительная программа была в разы интереснее!

— Имелись такие бумажки, отрицать не смею,– оставаясь внешне спокойным, кавалерист спешит нанести оппоненту сокрушительный удар. — Но я их сжёг, потому как девичье имя мне без надобности. О, прошу Вас, придержите слова восхищения! Перед тем, как очутиться в рекрутах, я выкрал у Батюшки документы на имя погибшего кузена, а когда обман вскрылся, мне пришлось выправить новые бумажки, только и всего. К слову, у меня есть сын, мсье, и он, в отличие от Вас, приучен обращаться ко мне в мужском роде. Император Александр оказали мне честь, подарив в награду за храбрость своё имя. Государь лично выправили для меня необходимые бумаги. Я видел воды Тильзита и нёс службу адъютантом у генерала Кутузова – героя взятия Измаила. Меня наградили Георгиевским крестом. В России храбрые духом всегда добиваются своего. Учтите это, когда в следующий раз надумаете потешатся над русским незнакомцем!

Закончив повествование красивой фразой, кавалерист улыбается, наблюдая за вытягивающийся физиономией напротив. Мюрат, кажется, не мог поверить, что Государь России на законных основаниях разрешил женщине блюсти мужской образом жизни.

История кавалерист-девицы тронула моё сердце, но вместе с тем пробудила в нём тревогу. Надежда Дурова сбежала на фронт не от хорошей жизни – это стоит учитывать в первую очередь, прежде чем искать в её лице кумира.

Когда маленькой Наде исполнилось всего два года, деспотичная мать выбросила её из окна движущегося экипажа. Затем отец, по прошествии времени, сосватал дочь за нелюбимого мужчину. Такие моменты оставляют неизгладимый след в душе человека.

Александр рассказывал, что на аудиенции эта женщина рыдала, умоляя о возможности вступить в мир мужчин на равных правах.

И пусть с точки зрения нравственных законов данная просьба походила скорее на дикость, чем на отвагу, Александр не нашёл в себе мужества отказать в просьбе храбрейшему из солдат.

— Честь имею, господа. Мадемуазель. – Откланявшись, кавалерист спешит покинуть нашу шумною компанию, оставаясь довольным произведённым эффектом. Мюрат окидывает присутствующих изумлëнным взглядом, приоткрывая рот, словно выброшенная на берег рыба. Тряхнув головой, он забирает портупею и пускается вслед за удаляющимся объектом, вероятно питая не дюжей интерес к личности данной особы.

— Побежал-побежал, глядите! – рассмеялась я, хлопая на радостях в ладоши, как полагалось делать после окончания хорошего спектакля.

Сперанский тепло улыбнулся, впервые за весь разговор ощутив, как груз напряжения спадает с плеч. Его длинные пальцы касаются лба, отчего белый накрахмаленный манжет спадает на лицо. Смотреть на весь этот стыд добропорядочному человеку не полагалось.

Алые штаны Мюрата напоминали мишень. Он быстро-быстро перебирал ногами, не останавливаясь ни на мгновение. Догнав кавалериста, гасконец принялся активно жестикулировать, упрямо выспрашивая у нового знакомого детали его невероятной биографии. Кажется, у этих двоих есть все шансы поладить...

Бертье проводил друга довольной улыбкой, после чего разворачивается к Сперанскому, задумчиво рассудив:

— Сознаюсь, Мишель, Вы были правы! Россия в самом деле удивительная страна, и она уже совершила большой шаг вперёд, откликнувшись на просьбу молодой леди отойти от общепринятых ценностей. Но, будьте осторожны, друг мой... – прищурившись, он позволяет гнетущей паузе заполнить пространство. — Первый шаг может далеко увести.

Двойной фрейлинский шифр русского Императорского двора «Е.М» (Елизавета Алексеевна/Мария Фёдоровна.) Подлинник.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Ссылки:

«В этот вечер мы с Наташей развлекали себя тем, что шпионили за гостями. Натали облачилась в платье из перёнкового[1] шифона, подвязанное под грудью голубой лентой.»

★ Перëнковый (устар.) – тоже, что персиковый.

«Я не требую от Вас отдать наследникам Питта третью половину яблока[2].»

★ Отсылка к предложению Наполеона в Тильзите, когда, протянув Александру яблоко, он предложил разделить мир строго на две сферы влияния – Западную и Восточную.

Глава 4.2

«Как упоительны в России вечера!..

Любовь, шампанское, закаты, переулки,

Ах, лето красное! Забавы и прогулки,

Как упоительны в России вечера.

Балы. Красавицы. Пролëтки. Нумера.

И вальсы Шуберта, и хруст французской булки,

Любовь, шампанское, закаты, переулки,

Как упоительны в России вечера!..»

Виктор Пеленягрэ, 1998 год.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Багратиона я обнаружила в компании рядовых солдат, разбежавшихся по Бородинскому полю, подобно муравьям в кондитерской лавке.

В обществе бывалых вояк уровень нравственности был на порядок ниже, чем в обществе светском, однако именно здесь била ключом настоящая жизнь.

Пылкий, грузинский князь Пётр Иванович Багратион, как это часто с ним случалось, ввязался в спор с генералом Барклаем де Толли, педантичным, худощавым немцем.

Этим двоим было противопоказано находится вместе. Разность их темпераментов неминуемо приводила к ссорам.

Глядя на ругающихся генералов, я внезапно вспоминаю об Александре.

Своим мудрым решением примириться с врагом, он спас не только солдат, но и весь генеральский состав, который вечно делил между собой воинскую славу, награды и почести. Единство армии напрямую зависит от взаимовыручки старших чинов, ведь рыба, как известно, гниёт с головы. Определить главнокомандующего при таких обстоятельствах, когда генералитет грызёт друг другу глотки, – задача не из лёгких. Александру повезло, что таинство выбора его миновало.

Бардак, царящий в армии, лишал рядовых солдат сплочённости. Всякий командующий полагался только на себя, не доверяя окружающим – интриги и коварные пересуды пронзали царскую армию насквозь. Стоит ли удивляться, что русское войско всегда били?

Вместе с тем, в минуту опасности, когда враг забирал надежду на победу, генералы забывали о своих обидах и становились единым целым. В доблести русских офицеров не сомневался даже Наполеон.

Подобравшись ближе, взираю на компанию сослуживцев из укрытия, опасаясь, что меня могут пригласить к разговору.

Уличив момент, начинаю активно размахивать руками, стараясь перехватить внимание горячившегося князя. К счастью, Барклай стоял ко мне спиной, а потому не мог уличить моих подозрительных манипуляций.

В какой-то момент Багратион чертыхается и бросает случайный взгляд в глубину леса, силясь перевести дух, и как раз в этот момент встречается с моими глазами. Вытянув руку, я демонстративно засовываю письмо Екатерины Павловны между ветвями дерева, дабы Багратион смог взять его в удобное время.

Заметив оцепенение собеседника, Барклай интуитивно оборачивается, пытаясь понять причину странного поведения князя, но меня уже и след простыл.

Спотыкаясь об ухабы, я поспешила выбраться из леса на тропинку, боясь наступить в темноте на змею, чей вид вгонял маня в истерику.

Все эти любовные приключения зародили в голове странные мысли. Мне показалось несправедливым, что наши отношения с Александром начались в то время, когда закончились отношения Великой Княгини и Багратиона. Сегодня Екатерина Павловна написала для князя, быть может, последнее письмо, тогда как моя переписка с её братом находилась на первоначальном этапе.

В груди сидело неприятное чувство...

Я общалась с Александром на протяжении восьми лет, на правах друга, но он по-прежнему представлял собой закрытую книгу. На первый взгляд могло показаться, что нам больше нечего сказать друг другу. Но такое мнение было бы ошибочным. Едва наши отношения переродились из дружбы в любовь, как тут же отыскались те редкие тайны, которыми нам безумно хотелось поделиться друг с другом. Например, Александр признался, что умеет играть на скрипке, чем произвёл на меня неизгладимое впечатление! Ведь я слышала, что именно музыка была той единственной дисциплиной, которую Екатерина Великая вычеркнула из программы великокняжеского обучения. Желание овладеть инструментом появилось у Александра само, что страшно нервировало августейшую бабушку. Сдаётся мне, Екатерина невольно вспоминала скверную игру своего мужа, Петра Фёдоровича, из чего можно заключить, что Александр учился играть на скрипке ей назло...

О себе я рассказала, что предпринимаю робкие попытки развить в себе кулинарный талант. Правда, пришлось уточнить, что из всех блюд у меня получались пока только омлеты, да Скородумки[1].

Однако сердце не теряло надежду на лучшее. Будучи бесприданницей, я не могла позволить себе содержать постоянную прислугу в доме, а с учётом моего круглосуточного проживания во дворце, это и вовсе теряло смысл.

Потому и баловалась время от времени кухонной утварью под присмотром опытной горничной, которую периодически одалживала у добродушного соседа. Александр писал, что желает когда-нибудь попробовать мою стряпню, а я в свою очередь призналась, что мечтаю услышать его игру на скрипке.

В большинстве своём, мы делились друг с другом эмоциями полученными за день. А также мыслями, которые посещали нас при общение с теми или иными личностями.

В последнем своём письме, отправленном вчерашним вечером, я поделилась с Александром сравнительным анализом, проведя невидимые параллели между миром литературы и реальностью. О любви я узнавала не только из книг. Общение с опытными дамами также помогало набираться опыта, что позволяло сравнивать теоретические знания об отношениях мужчины и женщины с реальностью, и описывать всё это Александру. Мне было важно, чтобы он знал, как я чувствую. Возможно, эти описания помогут ему лучше узнать меня и понять, какие эмоции я испытываю и похожи ли они на его собственные.

Выбравшись на поляну, упираюсь рукой о ближайшую берёзу, осматривая подол платья, дабы не притащить на нём какую-нибудь гадости.

Вспомнив о великовозрастных кумушках, окружающих Великую Княгиню, мне вовсе не захотелось к ним присоединиться. И только мысль о Наташе, оставшейся один на один с обязанностями, гнала меня вперёд.

Я двигалась не спеша, чувствуя утомление после беготни за Багратионом, как вдруг до моих ушей доносится детский смех.

С удивлением оглядевшись, замечаю, как недалеко на поляне лежат трое мужчин.

Одного из них я узнала сразу – князь Сергей Петрович Трубецкой, носитель древнейший аристократической фамилии. Каждая фрейлина знала лидеров «Бархатной книги» в лицо. А лицо Трубецкого было ещё и тем примечательно, что имело крупный, с горбинкой, нос, являющийся наследственной чертой его знатного рода.

Трубецкой не так давно получил чин подпоручика; ему исполнилось всего двадцать два, а бравые генералы уже пророчили юнцу головокружительную карьеру военного. Умом юный князь превосходил многих сверстников, поскольку обучался заграницей, в элитном Парижском пансионе. А ещё, как я слышала, он отличался необычной скрытностью, часто хмурился и не любил праздных разговоров.

Подле него на траве лежал пучеглазый юноша, по-видимому, курсант кадетского корпуса. Скорее всего, именно его смех привлёк моё внимание. На вид этому мальчику не дашь и семнадцати.

Третьим же героем компании оказался креолец – принц Эжен Богарне, сын Жозефины, синеглазый красавец, похожий на мать как две капли воды.

— Маршал Ланн пал смертью храбрых! – голос юного кадета звонким эхом разносился по лесной опушке.

Разговор шёл, судя по всему, о почивших героях Франции. Их перемолола война, подобно тому, как перемалываются зëрна пшеницы в мельничных жерновах. Жан Ланн был моим любимым Наполеоновским Маршалом.

Поняв, что разговор идёт именно о нём, я непроизвольно замедляю шаг, настолько, насколько позволяло приличие.

Богарне нахмурился, и я заметила, как на его красивое лицо опускается густая тень:

— Я видел смерть. Поверьте, в ней нет ничего героического. – Как преданный стране солдат, как принц Империи, Эжен, в отличие от многих других Маршалов, любил Наполеона по-настоящему, как сын отца. Он никогда не ставил ему в упрёк идею мирового преобразования, но оставаться равнодушным к множащимся смертям не позволяла совесть. Маршал Ланн был не единственным, кто погиб, отдавая честь Родине. Сколько братских могил, сколько неизвестных имён потерялось в бесконечной череде сражений? Сколько жён и детей лишилось кормильцев? Говорят, что война уравнивает всех, но кто-то всё равно оставался ровнее.

Одним павшим солдатам возводятся памятники, о других мы не знаем ничего.

Одни имена остаются в веках, поскольку их обладатели обласканы властью, другие, большей частью рекруты – всего лишь пушечное мясо, о них вспомнят только их родные, но не история.

На смену павшим отрядам придут новые, а героями всё равно назовут тех, кто обладает влиятельным положением в обществе.

Эжен не ставил юному кадету в вину его любовь к военным подвигам, в конце концов, у каждой победы должны существовать яркие персонажи, вдохновляющие народы на борьбу с врагами.

Но продвигать в массы идеи «доблестной смерти» и милитаризма, по мнению Богарне, было дикостью. Смерть не должна служить примером для подражания, поскольку флёр романтики обесценивает человеческую жизнь.

Кадет смотрел на старших товарищей с лёгким недоверием во взгляде. Он, сколь я поняла, не нюхал пороха и ни разу не ходил в бой. Его дуэль со смертью ещё впереди. Но для него было удивительным, что офицеры императорской армии не вдохновляли его на подвиги, а наоборот, говорили, что нет ничего ужаснее, чем военное поприще. Это не то, к чему должны стремится дети.

Русые волосы юнца трепал ласковый ветерок, отчего он стал походить на взъерошенного воробушка, бойкого и настырного:

— Евгений Александрович, скажите, правду ли говорят, что перед смертью Маршал Ланн умолял Бонапарта покончить с войнами? – приняв сидячее положение, кадет открывает дневник в кожаном переплёте и вытаскивает из-за уха сломанный грифель.

Вероятно, Богарне понравилось, как курсант переложил его имя на русский лад. Улыбнувшись, он украдкой переглядывается с Трубецким, в то время как я удивилась тому забавному факту, что его отца звали Александром!

Наполеон неспроста полагал, что это имя превратилось в его персональное проклятье.

Если честно, меня давно мучил вопрос предсмертной просьбы Ланна, поэтому, окончательно остановившись, я навострила уши.

Маршал Ланн погиб при Эсслинге в сражении с австрийцами три года назад. Ужасная смерть досталась этому храбрецу, который позволял себе разговаривать дерзко даже с Наполеоном. Пушечное ядро раздробило ему обе ноги, ампутацию проводили на месте. Последующая за тем гангрена спровоцировала жар. Он умирал в бреду на руках рыдающего Бонапарта, давшего клятву перед Богом отомстить австрийцам за страдания друга.

Эта утрата стала ещё одним ударом для Наполеона, провожающего на тот свет третьего по счету боевого любимица. Два других генерала – Клебер и Дезе, покинули его в начале карьеры, они погибли в одни день и едва ли не в один час, находясь при этом в разных уголках земного шара. Клебер был зарезан обезумевшим фанатиком в Египте, а Дезе прошила вражеская пуля в сражение при Маренго, и тоже австрийская...

Наполеон с той поры ещё сильнее обозлился на мир. Терять своих детей всегда тяжело, поэтому он мстил, как мстит Сатана.

— Нет, мой юный друг... История о предсмертной просьбе Ланна, это не более, чем красивая легенда. – Вздохнув, Эжен отводит взгляд в сторону, понимая, что подверг юного война разочарованию.

Богарне и рад бы подтвердить, что Наполеон нарушал предсмертную клятву друга, ведь тогда бы его можно было ненавидеть, и заслуженно обвинять в стремление разрушать окружающий мир.

Однако Наполеон никогда не обещал того, чего не мог исполнить.

— Когда-то, мы все сражались за что-то большее... За нечто, что стояло выше короля и наград, а сейчас... – креолец не нашёл подходящих слов, чтобы дать определение терзающим его душу эмоциям.

Но зато их нашёл князь Трубецкой, лишённый сентиментального начала:

— А сейчас уже слишком поздно становиться клятвопреступником, правильно? – этим вопросом Сергей Петрович уличил всех французов в лицемерии.

Столько крови уже было пролито, а сколько слов сказано, но никто до сих пор не поднял головы, продолжая хранить верность Бонапарту и его непомерным амбициям. Присягнувший на верность обречён вовек оставаться рабом своего сюзерена, а нарушивший клятву, обречён покрыть своё имя вечным позором.

Выбор был не велик, однако для истинно благородного человека его не существовало вовсе.

— Прошу, не обличайте при мне славы Брута! – ощутив прилив страха к сердцу, Эжен резко меняется в лице. — Вы, как и я, являетесь солдатом. Вы давали клятву защищать Государя. Помыслы иного рода оскорбительны для меня. Клятва чести – священна! И я не жалею, что дал её... – честность французского принца не подлежала сомнению.

Мне не хотелось проводить параллель между Эженом Богарне и Александром, но сравнения напрашивались сами собой. Александр – законный наследник престола, родной сын своего отца, поступился с принципами чести, поднял руку на Государя. Эжен Богарне – пасынок Наполеона, принц не по крови, а по избранию, проявлял преданность достойную Библейского сюжета.

Эжен по сию пору оставался верным сыном, и потому Наполеон любил его сильнее других. Он мог уйти из армии, мог вернуть отцу все награды, но он не предаст его, ибо знает, что всё, что делает Наполеон, делается не напрасно. Он верил ему, и верил в него.

Я не обвиняла Александра в дворцовом перевороте, потому как не знала всех нюансов той страшной ночи, однако, если бы он исповедовал те же принципы, что и Богарне, Павел Петрович, скорее всего, был бы сейчас с нами...

— Позвольте! – возразил курсант, подвергая громкое заявление французского принца сомнению. — Если предположить, что правящей монарх бесчестен, разве это не освобождает солдата от клятвы чести? – неразумный вопрос юноши заставил обоих офицеров испытать напряжение. По сути, он говорил о цареубийстве.

Я и представить не могла, что в юных умах дворян, в особенности тех, кто несёт военную службу, рождаются помыслы преступного склада. Времена Калигулы давно уж миновали, в современном мире не осталось правителей жарящих младенцев на совковой лопате. Вопрос порядка в стране упирался теперь исключительно в принципы государственного управления, а поскольку принципы у всех разные – разные партии, и взгляды на развитие страны – то единого порядка в государстве не сложится никогда.

Так стоит ли предавать одного правителя, ради другого? Какие благие цели способны оправдать предательство Государя?

Заглянув в ясные, не обременённые житейской мудростью глаза курсанта, а затем в холодные глаза Трубецкого, Богарне ответил с оглядкой на своё прошлое:

— Клятва чести тем и священна, что от неё нельзя освободиться, – ни один мускул не дрогнул на его красивом лице. Вера в общечеловеческие принципы не раз помогала Богарне выжить. Он знал, что его устами глаголет истина. Пройдя через слом монархической системы, он познал все грани человеческой подлости, которую видел всюду, и в нищем предместье Сен-Марсель, и при Версальском дворе. Для него так и оставалось загадкой всё то, что впоследствии окрестили Французской Революцией.

А спустя время Эжен понял главное: любая система, будь то монархия или республика, неотвратимо сгниёт изнутри, если в ней не останется людей, верных своему долгу. Нет смысла менять одну власть на другую единственно из нежелания принимать её принципы. В противном случае это развратит народ, люди будут вечно чем-то недовольны, так что же теперь, постоянно свергать правителей?

Вот почему клятвопреступникам следовало хорошенько подумать, прежде чем поднимать смуту.

Недаром израильский пророк завещал: «Тот, кто сеет ветер, пожнëт бурю…»

— Мадемуазель, Вы позволите пройти? – хриплый голос раздаётся аккурат возле моего уха.

Не сразу сообразив, что обращаются ко мне, я рассеянно оборачиваюсь, утыкаясь носом в красную ленту. Великий Князь Николай Павлович стоял на моём пути, вернее, это я разместилась поперёк тропинки, мешая его свободному передвижению.

— Ваше Высочество... – присев в книксене, я мигом забываю о присутствующих на поляне людях, чувствуя себя в высшей степени неловко.

Сердце отбивало тревожные ритмы: рядом с этим царевичем почти все придворные ощущали беспомощность. Николай был облачëн в мундир лейб-гвардии Измайловского полка, шефом которого числился с начала века. Тугой красный ворот удерживал его неподвижную голову, подчёркивая рыжие волосы, уложенные в идеальную причёску.

Величие, присущие всем членам императорской фамилии, в Николае проявлялось в какой-то изощрённой форме. Он не ходил, а плыл по придворному паркету, взирая на окружающих с таким видом, будто ему принадлежал целый мир.

— В порядке ли Вы? – учтиво интересуется юный принц, не понимая причины, по которой я застыла на месте как вкопанная.

Приподняв робкий взгляд, поражаюсь бледности его лица. Николай почти всегда выглядел неважно, но сегодня он выглядел плохо по-особенному. Скулы впали, а высокий лоб покрылся испариной. Обладая крепким от природы здоровьем, Николай, тем не менее, страдал от серьёзных проблем с желудком. Он мало ел и мало спал.

При росте почти в два метра – воздадим похвалу Петровской наследственности – Великий Князь был чрезмерно худ, и имел невероятно тонкую талию. Он, как цыплёнок, клевал в день по зёрнышку, исключая из рациона сладкие и жирные блюда. Откуда же, спрашивается, здесь взяться силам?

— У меня всё хорошо, Ваше Высочество, благодарствуйте за беспокойство, – голос предательски дрогнул.

Было неловко разговаривать с человеком, нагоняющим страх на армейские чины. Николай слыл любителем строго распорядка и безукоризненной дисциплины, порой придавая слишком большое значение мелочам, будь то плохо отутюженный мундир или сбитый на долю секунды чеканный марш.

Александр тоже обладал этими несимпатичными свойствами, только старался всячески их скрывать, не желая быть похожим на отца.

— Вам не следует бродить в одиночестве, Мадемуазель. Поспешите вернуться к гостям, – отдавая приказы, Николая ждал от придворных безоговорочного подчинения.

Мимолëтно коснувшись моих плеч, он ловко меняет нас местами, так и не дождавшись, когда я сойду с дороги. Прикосновение его рук обожгло кожу. Колючие и вместе с тем приятные мурашки покрывают моё тело с головы до пят. Острый профиль Николая навевал воспоминания об Императорах Древнего Рима...

Он быстро откланялся, удерживая направление к накрытому столу. Офицеры, распивающие в том месте вино, мгновенно испаряются, по-видимому, не желая попадать под горячую руку.

И всё-таки мне не понравилось, как он выглядел.

Массируя виски, Великий Князь с трудом добирается до обозначенной цели, рывком отрывая от стола графин с водой. Только сейчас я осознала, что он гулял без свиты. Если ему действительно было дурно, он не расскажет об этом женщине, то есть мне, а значит, опасность всё-таки существовала.

Я вдруг подумала, что у него опять разыгралась мигрень, которая периодически давала о себе знать в самые неподходящие моменты жизни. Бывало, он сутками не выходил из комнаты, страдая от полуобморочного состояния. Доктора утверждали, что это тоже часть наследственности...

К счастью, Николая, как и младшего члена семьи – Михаила, отец подвергал физической закалке, оберегая от дурных привычек; подобное не позволило усугубится дурным наследственным качествам.

Результат был налицо: оба младших брата не касались вина, не нюхали и не употребляли табака, не имели фавориток, знали цену каждой копеечке, берегли одежду и мебель, следуя благоприятному для здоровья распорядку дня.

Александр не мог похвастаться той же скромностью в их возрасте, а всё потому, что его воспитывала бабушка, которая, пусть и старалась держать внука в разумной строгости, всё же периодически подкармливала его медовыми пряниками.

Влив в себя три бокала воды, Николай морщится, длинными пальцами цепляясь за край стола. От былой прямой осанки не остаётся и следа – его гордый вид таял на глазах, словно мираж в пустыне.

Запрокинув голову, он с жадностью хватает ртом кислород, чем привлекает уже не только моё внимание, но и внимание лежащей на траве троицы.

Первым на ноги приподнимается князь Трубецкой, точно гончая учуявшая добычу. Развернувшись на каблуках, Николай спешит ретироваться с места событий: успешно преодолев несколько метров, он вдруг замирает, медленно оседая на землю...

— Николай Павлович! – раздаётся истошный крик молодого кадета. На мгновение мне показалось, что этот вопль слышала вся Москва.

Испуганным зайцем метаясь из стороны в сторону, я терялась в предположениях относительно того, что мне нужно делать. Как поступить? Бежать ли к Николаю или звать скорее на помощь?

Поднимать панику было опасно... Велик риск спровоцировать общественный конфликт. Бросившись к раскидистому клёну, я решаю довериться князю Трубецкому: он был военным, а значит, имел какой-никакой опыт по оказанию первой помощи.

Князь подлетает к лежащему на траве Николаю быстрее ветра. Эжен срывается следом, роняя по дороге шёлковый плащ, расшитый золотыми инициалами Наполеона. Грохот бриллиантовых подвесок и орденов ничуть не беспокоит его: не страшно, если что-то из этого потеряется. Во всех его движениях читается мысль, что важнее – спасти человека!

Труднее всего приходилось юному кадету, в чьих глазах плескался настоящий ужас. Он бездумно падает перед Великим Князем на колени, поскользнувшись на сырой траве.

— Он задыхается! – при взгляде на бледное лицо Николая, курсант едва сам не лишился сознания.

— Надобно отправлять за доктором! – обернувшись к Трубецкому, сохранявшему ледяное спокойствие, он не понимает, для чего тот подкладывает под голову Великого Князя свою шляпу.

Трубецкой с первого взгляда определил нехватку кислорода, а шляпу подложил на тот случай, если вдруг начнётся судорога, чтобы голова не билась о землю.

Бледное лицо Николая продолжало терять краску, отчего медно-рыжий оттенок его волос становится почти красным.

Трубецкой начал расстегивать каменный воротник царского мундира, практически вырывая пуговицы вместе с петлями, в то время как над ухом продолжал скулить всполошившийся мальчишка. Недаром князь считал рекрутский набор и дворянскую воинскую повинность – варварскими явлениями. Он полагал, что воевать должны люди, у которых от природы стальные нервы, а при взгляде на кадета совсем ведь не скажешь, что тот готов к ужасам войны. Мягко оттолкнув мальчишку в сторону, чтобы не мешал оказывать помощь, Трубецкой осматривает ближайшие окрестности, дабы убедиться, что его вопли не привлекли внимание подвыпивших офицеров.

— Сергей Петрович, извольте я сбегаю за помощью, пока беды не случилось! – не унимался юнец, с трудом поднимаясь на ноги.

— Нет, остыньте! – схватив кадета за руку, Богарне заставляет того остановиться. — Опасно поднимать панику! Мы рискуем создать прецедент в благородном семействе. Не бойтесь, я знаю, в чём тут дело ... – опустив руки в район пояса, креол одним щелчком избавляет Николая от армейского ремня, и на бледных губах мгновенно появляется дыхание.

— Дышите, милый, дышите... – произносит он с облегчённым вздохом, тепло улыбаясь очнувшемуся пациенту.

Как оказалось, Николай упал в обморок по собственной глупости.

В былые времена женщины привычно лишались чувств из-за тугого корсета, не потому что сильно затягивались, – корсет никогда не служил механизмом для придания телу стройности, а потому, что плотная ткань создавала парниковый эффект, а теперь вот и мужчины повально увлеклись модой на строго очерченные силуэты, начав использовать корсет не по назначению: для формирования тонкой талии.

С внедрением в европейские армии нового покроя мундира, укороченного, упитанные красавцы галантной эпохи поголовно кинулись к портным для приобретения корсетов. Девятнадцатый век не любил пухлых щëголей, а любил длинных и стройных франтов.

Николаю, с его безупречной фигурой, корсет был не к чему, однако он не смог остаться равнодушным к повсеместному увлечению стройностью.

Вот и затянулся, дурак, до полусмерти!

У меня камень с души сходит, когда понимаю, что самое страшное уже позади. Трясущимися руками цепляясь за ветки старого клёна, я опускаюсь на массивные корни, убирая со лба налипшие пряди. Шутка ли, видеть, как представитель царской фамилии падает в обморок?

Хорошо, что у Богарне хватило опыта не допустить кадета до врачей, а то поползли бы потом слухи об отравлении и прочих мерзостях. В случае реальной угрозы, Эжен, безусловно, достал бы докторов из-под земли, но обыкновенный обморок считался проявлением слабости – такое лучше никому не демонстрировать. Как принц Франции, Эжен знал все нюансы придворного мира, что помогло сегодня спасти честь другого принца.

Распахнув глаза, Николай обнаруживает себя в обескураживающим положении.

Эжена Богарне он узнаёт с первого взгляда, удивляясь его схожести с портретом Жозефины, который лицезрел однажды во французской газете.

— Благодарю... Вас… – шепчет цесаревич на русском, ртом поглощая желанный кислород. На скулах его проступает нежный румянец.

Окинув присутствующих рассеянным взглядом, Николай пробует пошевелить руками, ощущая лёгкое покалывание в кончиках пальцев. Голова всё ещё кружилась, но гораздо меньше, чем до падения. Он привык к головокружениям от голода, но к недостатку кислорода привыкнуть было сложнее.

Теперь, когда убийственный ремень не стягивал рёбер, Николай понял наконец, как это здорово – дышать полной грудью! Запах лесной чащи проникает в лёгкие, как лекарство.

Он не мог вспомнить, когда в последний раз дышал таким вкусным, а главное свежим воздухом.

— Николай Павлович, что ж Вы нас так пугаете? – вопрошает Трубецкой охрипшим голосом, смотря на Великого Князя, словно впервые в жизни. Он тоже перенёс тяжелейшее эмоциональное потрясение, только вида не показал, являя миру пример безупречной аристократической выдержки.

Но больше всех радовался, конечно же, перепугавшийся курсант, у которого руки трястись от перенапряжения, ведь он впервые имел честь познакомиться с представителем правящей династии.

Убедившись, что опасность отступила, Богарне решает разбить атмосферу неловкости и вернуть русскому принцу уверенность:

— Позвольте оказать помощь, Ваше Высочество? – поднявшись на ноги, креол протягивает Великому Князю руку, понимая, что тот не привык чувствовать себя беспомощным.

Слабо улыбнувшись, Николай натужно приподнимается на локтях, стараясь возобладать над хворью.

— Позволяю, Ваше Высочество, – в тон собеседнику отвечает он, цепляясь ослабевшими пальцами за любезно протянутую ладонь. Ноги, казалось, налились свинцом, зато мигрень отступила, что позволило Николаю проявить решимость.

— Осторожнее, умоляю... – испугался Эжен, подхватывая упрямого пациента под локоть.

Николай посчитал, что уже достаточно окреп для самостоятельного передвижения, однако, сделав шаг, лишь сильнее обмяк в руках Богарне.

— Простите, господа... Право, я обескуражен случившимся. – Вопреки нахлынувшей слабости, Великий Князь старался выглядеть безучастным. — Никогда прежде мне не доводилось лишаться чувств на глазах у офицеров. Прошу, не запоминайте меня таким, слабость не делает солдату чести, – чувство неловкости пожирало царевича изнутри.

Будь Николай Императором, этот нелепый инцидент изранил бы его самолюбие куда сильнее. Проявлять немощь при гвардии – значит зарекомендовать себя неблагонадëжный правителем.

Разделяя стремление русского принца оставаться мужчиной, Богарне, чуть отстранившись, помогает ему обрести баланс, на всякий случай удерживая одну руку на талии.

— Ваше Высочество, не извиняйтесь! – встревает в разговор неугомонный курсант, рассматривая Великого Князя очами полными безграничной любви. — Мы не властны над своей природой! Важнее всего, что беда отступила, а за тайну не беспокойтесь, мы сохраним её. Вы можете на нас положиться! – напор юнца переходил уже всяческие границы, отчего Трубецкой легонько толкает его в бок, возвращая с небес на землю.

Курсант вспоминает, что не имел права заговаривать с особой царской фамилии не будучи пред тем представленным и заливается краской до кончиков ушей.

Оставшись под впечатлением от бездумной преданности, Николай выразительно приподнимает брови. Осмотрев курсанта с ног до головы, он приходит к выводу, что перед ним совсем ещё ребёнок. Веснушки под носом, непослушные волосы...

Кадетский китель придавал юнцу стати, но сердце его переполняла наивность.

— Позвольте, сударь, Вы... – нахмурившись, Великий Князь пытается вспомнить, не встречал ли этого бойкого воробушка раньше. Быть может, поэтому тот осмелился обратиться к нему без чинов?

— Кондратий Фёдорович Рылеев – кадет Первого Петербургского корпуса! – громко отрапортовал паренёк, выпрямляя спину, как на военном параде.

Николая одаривает юношу призрачной улыбкой – это было то немногое, на что оставались силы.

Первый вопрос, который Великий Князь задал себе: что курсант Петербургского кадетского корпуса делает в Москве, да ещё и на празднике взрослой жизни? Но спустя секунду сам же на него отвечает: скорее всего, тайком приехал с кем-то из старших товарищей.

Пройдут годы, и мальчик перед ним превратится в полноценного офицера, став опорой российского престола. Николай был рад увидеть, что в рядах русской армии служат не только взяточники и подхалимы, но и чистые сердцем люди, открытые душой для целого мира.

— Мне приятно Ваше внимание, Кондратий Фёдорович. Благодарю за учтивость, – склонив голову, он чувствует, что невольно попадает под очарование шумного повесы. И когда вновь поднимает взгляд, то решается сделать ему аккуратный комплимент. — Чуткое сердце Ваше способно обращать к Вам внимание окружающих. Мне остаётся надеяться, что военное поприще не очерствит его с годами. Вам очень к лицу искренность, Кондратий Фёдорович. Оставайтесь таким, как можно дольше. – Улыбнувшись уже более уверенно, царевич отмечает, что имя "Кондратий" – уникально для дворянской среды, и обещает себе запомнить его обладателя.

В свою очередь курсант заключил, что Николай совершенно не похож на того грозного, придирчивого деспота, каким описывали его петербургские гвардейцы.

Темперамент Великого Князя не был холодным. Николай – пламя, заключённое в сосуд; он пожар за стеклом, которое лучше бы никому не разбивать.

— Вам не следует изводить себя излишками, Николя... – дождавшись подходящего момента, Богарне вновь перетягивает на себя всё внимание.

Он смотрел на русского принца в упор, размышляя о том, что из него получился бы превосходный гренадëр. — Осмелюсь напомнить, что истинная доблесть скрывается не в мундире, а в человеке, что носит его. Кроме того... – осторожно приподняв голову царевича за подбородок, креол с восхищением всматривается в глубину его невероятных очей. — Ваши глаза... Поверьте, друг мой, именно они являются Вашим главным достоинством и украшением. Гордитесь ими, – очаровательно улыбнувшись, Эжен ненароком вовлекает русскую душу в смятение.

Николай опускает взгляд, пытаясь совладать с несвойственным его темпераменту смущением. Глаза у него и впрямь роскошные: тускло-голубые, почти прозрачные.

Я не раз слышала комплименты придворных дам в их адрес, и мне было приятно, что иностранцы также отмечают природную красоту русского принца.

— Премного благодарен, Ваше Высочество... – вновь опустив голову, Николай остаётся под впечатлением от французского гостя, не до конца понимая, что должен ему ответить.

Он не умел вести себя так же раскованно, как Александр, раздаривая комплименты направо и налево.

Вспомнив уроки наставника по этикету, Николай приходит к выводу, что любое доброе слово должно брать начало прежде всего от сердца, а не от желания польстить собеседнику, поэтому решил остаться честным:

— Вы человек истинного благородства, мсье... Даю слово, что учту каждое Ваше замечание, – встретившись глазами с Богарне, он находит в них благодарность, сознавая, что всё сделал правильно.

Простой и лаконичный ответ, лишённый фамильярных излишков, понравился французскому принцу куда больше светового кокетства.

Трубецкой в это время возвращал пуговицы распотрошённого мундира обратно в петли, оправляя алую великокняжескую ленту:

— Николай Павлович, нам нужно показать Вас доктору. – Офицер чувствовал надобность выйти в люди, чтобы у царской охраны не возникло идеи отослать на поиски Великого Князя конвой.

Николай подумал о том же, желая отсидеться где-нибудь в прохладном месте.

Позволив себя придержать, он перемещает руку на шею Трубецкому:

— Сергей Петрович, не отпускайте меня, – заглянув в непроницаемое лицо князя, Николай примечает, как расширяются его зрачки. Трубецкого поразило, что царевич знает его отчество, хотя ранее им не доводилось встречаться, и уж тем более служить в одном полку.

Сегодня князь воочию убедился в отменной памяти Николая, который, как оказалось, знал в лицо всех представителей аристократической верхушки, от самых старших чинов до младших.

Не желая более оставаться холоднокровным, он растягивает на губах тёплую улыбку:

— Никогда, Николай Павлович... – то была не просто фраза, а заверение в безграничной преданности. Трудно поверить, что ещё несколько минут назад Трубецкой беспристрастно рассуждал на предмет чести и бесчестия, развивая теорию государственной измены.

На моей душе воцаряется спокойствие, когда я получаю наглядное подтверждение любви подданных к представителям императорской фамилии.

Если таких знакомств станет больше, кто знает, быть может, дворцовые перевороты навсегда отойдут в прошлое?

— Софи, Mon Cheri, вот ты где! – голос Наташи вытягивает меня из забвения. Обернувшись, вижу, как подруга семенит по узкой тропинке, шурша многочисленными юбками.

— Их Высочество ищут тебя! Гневаются! – сообщает она тревожным голосом, вплотную приближаясь к ветвистому клёну.

Заметив, что я сижу без движения, Натали незамедлительно опускается рядом:

— Что стряслось? Отчего ты так печальна? – коснувшись моей щеки, она проверяет, не пострадала ли я. Мне охватывает стыд за своё беспечное поведение. Давно следовало вернуться к гостям, а не тревожить близких людей ненужными домыслами.

— Я в полном здравии, Наташа, нет нужды беспокоиться. Всего-то притомилась после беготни... – перехватив уверенной рукой дрогнувшую ладонь подруги, показываю ей, что ничего страшного не случилось.

В нос ударяет аромат лаванды, любимых духов Натали, распространивший уют в моём беспокойном сердце. С приходом подруги, я почувствовала себя в безопасности, будто сидела не в лесу, а дома возле камина, окружённая заботой родной матери.

Совершенно очевидно, что Наташа ждала немедленных объяснений. Потянув меня за руку, она поднимает нас обеих на ноги.

— В каких же закоулках ты плутала, коль от усталости с ног валишься? Неужто их Сиятельство в Киеве праздник отмечали? – растирая мои озябшие ладошки, Натали снимает с себя шаль и заботливо перекладывает её на мои плечи. А ведь я даже не заметила, как переменилась погода...

Голоса на поляне вновь привлекают моё внимание. Развернувшись к источнику звука, подруга раздвигает ветви клёна и замечает Великого Князя, вышагивающего по тропинке с опорой на Трубецкого.

Мне пришлось срочно объяснять случившееся:

— Ох, Наташа... – вздохнула я, отбегая прочь от дерева. – Кабы ты знала, что тут стряслось, усталость моя не показалась бы тебе удивительной… – приложив указательный палец к губам, демонстрирую знак тишины, после чего приманиваю подругу ладошкой к себе, украдкой поглядывая на приближавшуюся троицу. Нехорошо получится, если Николай нас заметит; женское внимание заставит его устыдиться, к тому же он велел мне уходить, а я не послушала.

Преисполненная радостным волнением, Натали опрометью выбегает на тропинку. Если причиной моего исчезновения стал Великий Князь, значит, история обещает быть интересной.

— Ага! Выходит, ты угодила в передрягу? – лихорадочно сверкнув глазами, она хватает меня под локоть, увлекая к свету, туда, где ещё грохотал оркестр. — Идёмте же, несносная женщина, доложите мне обо всём по дороге! – сияя, как золотой червонец, подруга принуждает меня перейти на бег.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

— И всё же, Сир, я прошу Вас ещё раз подумать над моим предложением, – лёгкой походкой пересекая опушку леса, Александр уводил Наполеона всё дальше и дальше от посторонних глаз.

Он не боялся заблудиться в чаще, предчувствуя скорый рассвет.

Кроме того ему следовало освежиться: кружева французской речи периодически обрывались, а на разум медленно накатывала сонливость. Зря он бездумно глотал коньяк, распитие которого Наполеон давно превратил в культ, знал же, что не сможет составить ему достойную конкуренцию...

К счастью, на процессе переговоров опьянение никак не сказывалось, ибо дипломатия, даже в таком плачевном состоянии, оставалась для Александра примитивной игрушкой.

— Я говорил Вам о том раньше и повторяю снова – европейские державы восстанут против французского гнёта. Мы не сможем удержать позиций. Необходимо заключать долгосрочный мир… – вздохнув, Александр оборачивается к молчаливому оппоненту, который, в отличие от него, сохранял завидную бодрость.

Наполеон плëлся позади с угрюмым видом, заложив руки за спину, неотрывно наблюдая за попытками русского царя казаться трезвым.

Мрачно улыбнувшись, он с ядовитой улыбкой замечает:

— Вы не веруете в дееспособность своей армии? Считаете, что наши позиции непременно будут оставлены? – отставая от Александра на несколько шагов, в связи с привычкой гулять размеренным шагом, Наполеон загорается идеей узнать, насколько далеко тот готов зайти в переговорах.

Сколько ещё аргументов у него осталось?

И как долго продлится его любовь к Европе?

— Просто они правы, Сир... А Вы – нет… – Александр не нашёл другого разумного аргумента, понимая, что собеседник продолжал упираться из принципа.

Наполеон открыто усмехнулся, поражаясь детской наивности русского царя.

В два шага догнав златокудрого Ангела, он берёт его под локоть, заставляя идти нога в ногу.

Этих детских "прав-не прав" вообще не должно существовать в политике. Англия оттого и живёт хорошо, что никогда не задумывается на тему собственной правоты. По нескромному мнению Наполеона, в мире существует лишь один способ для решения всех проблем, только не все его открыто признавали – насилие.

Император Французов был уверен, что глядит в воду: война в Европе всё равно начнётся. Хочет этого Александр или нет, ему придётся воевать, так что зря он отказывался от вторжения в Англию. Не успеет лето закончиться, как английские корабли возьмут Петербург в блокаду. Наполеон хотел примириться с Европой хотя бы ради того, чтобы стать свидетелем собственной правоты.

— Александр... – шумно выдохнув, он разглядывает тонкий профиль собеседника, на котором залегла тревожная тень.

— Когда же Вы, наконец, вразумите: этот мир существует для того, чтобы ломать людей. Или – взрастить тех немногих, что его покорят. Хочешь выжить – повергни своих врагов на колени. Такова жизнь, мой друг, в ней не прощают слабостей. – Наполеону казалось смешным объяснять эти простые вещи человеку, прошедшему через кровь.

Александр бежал от насилия, как чёрт от ладана. Предыдущий боевой опыт сломал его, но это не значит, что воевать больше не придётся. Придётся.

И возможно гораздо раньше, чем Александр надеялся.

— Понимаю, Вам сложно мириться с моими взглядами... – согласился корсиканец, отдавая отчёт, что разность их мировоззрений упирается в воспитание.

Александр рос в окружении какой-никакой любви, чего нельзя было сказать о Наполеоне. В двадцать четыре года Александр стал Императором, Наполеон – победителем Тулона.

Александр получил власть путём обмана, Наполеон добился успеха исключительно упорством и трудолюбием и, быть может, наглостью, совсем чуть-чуть. Настоящее всегда является следствием прошлого. Неудивительно, что имея, в силу политических обстоятельств, несхожее детство и юность, они выросли противоположными личностями и по-разному смотрели на окружающий мир.

Наполеон обнаружил, что Александра до сих пор живёт в нелепом обмане.

Русский царь верил, что весь мир исповедует принципы благородства.

О, как это было ни так!

— Вы оранжерейный цветок, Александр, Вы хрупки и имеете цену. И Вы совсем ничего не ведаете о мире за пределами дворцовых стен... – остановившись, он преграждает союзнику путь, хватая его за плечо, не позволяя отвести взгляд. – Что до моей жизни, скажу прямо: она не стоит и ломаного гроша. Я сорняк, который случайно был занесён ветром на европейскую клумбу. Я как никто знаю, насколько тяжело пробиваться к солнцу, когда все вокруг презирают тебя, считают выскочкой, корсиканским чудовищем, ошибкой в истории страны. Лишь силой я заставил врагов уважать себя. Если бы я, подобно Вам, исповедовал законы морали и добродетели, моя голова слетела бы с плеч ещё при Директории. Вы не знаете, что такое гильотина, Александр... Ваше счастье, что не знаете. Избежать её можно было только путём обмана. Я сковал себя из страха и ненависти, потому как знаю с детства, что бедняк с добрым сердцем – шут! Но Вам легко оставаться добрым, не правда ли? У Вас есть статус, с которым вынуждены считаться окружающие. Благородство – это забава для богачей, Александр. Вы вправе играть в него сколько угодно, ведь благородство придумали аристократы для аристократов. Но когда бедняк тянется к тому же, над ним потешаются, друг мой. И потому, я повторяю: люди подробные мне спасаются лишь силой. Силой и умом. Ума в мире мало, так что, знаете, у меня с самого начала имелись неплохие шансы взобраться на вершину, – хлопнув собеседника по плечу, отчего тот был вынужден согнуться, Наполеон отходит прочь, оставляя Александра теряться в предположениях.

Горькая правда сочилась с уст корсиканца, выявляя истину древнюю как сама жизнь: слабые должны умереть.

Александр вспомнил, с каким неуважением относились европейские короли к молодому генералу Бонапарту, который единственный из всех искренне желал мира. Наполеон пытался быть хорошим – он был хорошим! Но Европа вопила, что не позволит безродному бедняку завладеть французским престолом. Он шёл на примирение, но все его предложения отвергались. Монархи Европы желали принять мир только от равного, от такого же благородного человека, как они сами, поэтому Наполеону приходилось применять силу.

Император Французов ошибся только в одном:

— Но ведь, Сир... Вы давно уже не бедняк... – смирив гордыню, Александр следит за удаляющимся силуэтом Наполеона, замечая, как тот останавливается возле деревянного моста, перекинутого через приток мелкой речушки.

Выступив вперёд, ему приходится говорить громче, чтобы корсиканец услышал:

— Переступив черту, обратной дороги нет. Вы часть мировой системы, один за нас, а потому обязаны проявлять благородство. При этом мне известно, что Вы... – Александр хотел сказать "устали", но побоялся задеть полководческое эго Наполеона.

Александр видел, что стремление поступить благодарно, пойти на мир, живёт в корсиканце само по себе. Благородство, пусть и придумано аристократами для аристократов, однако присуще почти всем людям на земле, в независимости от их социального статуса.

Никто не хотел оставаться диким зверем до конца своих дней. Благородство должно победить в Наполеоне желание утопить Европу в крови. Так было правильно.

— Вы верны своему сердцу, Сир? – подойдя к деревянным перилам, Александр опирается на них поясницей, опуская локти на тонкую жердь. Он хотел удостовериться, что Наполеон всегда делает то, что хочет, сохраняя верностью любимым предметам.

— Разумеется, – впиваясь взглядом в сияющие глаза златокудрого Сатира, Наполеон чувствует, как тот подобрался к опасной черте.

— А верно ли оно Вам? – вздëрнув светлые брови, Александр тихо смеётся, любуясь негодованием, проступившим на бледном лице.

Этот смех показался Наполеону каким-то волшебным, он не смог найти в себе сил, чтобы возмутиться, а ведь его только что открыто упрекнули в самообмане.

В глубине сердца Наполеон давно принял решение пойти на мир, но сопротивлялся благородному порыву по привычке.

Расклад был простым: если Наполеон предложит Европе кондиции мира сейчас, то в случае, если она вновь развяжет войну, он останется с чистыми руками и привлечёт на свою стороны все народы. Пренебрегнув предложенным миром, монархи вызовут недовольство собственных подданных.

После того, как Император Французов разобьёт их коалиции, они согласятся с какими угодно условиями, лишь бы восстановить авторитет в глазах народа. Потерявший мир, будет вечно желать его возрождения; чувство вины перед поданными принудит старых королей навсегда сложить оружие.

Но если войну развяжет именно Наполеон, и уже после навяжет Европе заветные кондиции, его навсегда заклеймят тираном, а условия кондиций будут восприниматься обществом, как подачка. Такой мир не просуществует долго, поскольку жажда мести не позволит покорённым народам играть по правилам узурпатора. Они захотят реванша, окончательно убедившись, что в Наполеоне нет ничего святого.

Вот почему правда оставалась на стороне Александра.

Тихо выругавшись, гордый полководец был вынужден признать, что Александр добился своего. Да, Наполеон не хотел ввязываться в интригу с примирением, не хотел тратить время на Европу, которая развяжет войну в любом случае, но, похоже, предложение русского монарха было самым разумным, так как сулило долгосрочную перспективу.

Если воевать всё равно придётся, то хотя бы не Наполеон станет виновником трагедии. Так будет даже легче навязать Англии идею совместного похода на Индию: после подписания кондиций, англичане убедятся, что Наполеон искренне желает снискать с Европой дружбу.

Александр оказался прав и по совести, и с точки зрения дипломатии.

— Должен отметить, что Вы стали гораздо самоувереннее с нашей последней встречи... – наблюдая за скользящей в лунном свете фигурой Александра, корсиканец огибает его и выступает вперёд на середину моста.

— С Эрфурта? – уточняет русский царь, самодовольно улыбаясь.

У Наполеона зачесались руки – настолько сильно захотелось стереть эту самонадеянную улыбку! Рядом с Александром корсиканец чувствовал себя чересчур уязвимым...

— Со вчера, – угрюмо буркнул полководец, вновь закладывая руки за спину.

От реки веяло отрезвляющей прохладой. Запах затхлой тины щекотал ноздри, а в траве прыгало десяток маленьких лягушек, время от времени попадавших на деревянные подмостки. На укрытом тьмой холме отблёскивали далёкие окна деревенских домов, из которых струились бледные клубы печного дыма.

Александр прибывал в отличном настроении, будучи уверенным, что всё сделал правильно. Ночной пейзаж служил источником вдохновения, не позволяя дурным эмоциям задерживаться надолго в сердце.

Пройдя дальше, он вновь облокачивается на жердь, устремляя взгляд к серебристой дорожке лунного света, простиравшейся на водяной глади.

— Ночью, Сир, мужчинам хочется проявлять настойчивость. Уж не взыщите за мой дерзкий тон, – мягко улыбнувшись, Александр чувствует себя на вершине мира.

Подумать только, он стоит подле Наполеона, средь русского леса, любуясь ночными водами какого-то лягушатника, а где-то там, в Европе, не спят короли, напуганные перспективами русско-французского союза.

Какой, права, дикий, неописуемый сюр... Александр приходит к грустному осознанию, что этот момент не войдёт в учебники по истории. Никто никогда не узнает о том, что здесь произошло и что он чувствовал.

Наполеон смотрел на него не отрываясь, с трудом подавляя улыбку на тонких губах:

— А ещё ночь ослабляет внимание... – как бы между делом роняет он, скользя глазами по деревянным перилам, через которые проходила опасная трещина. Он не стал предупреждать Александра о конфузе, могущем с ним приключиться, стараясь ничем не выдать своего внутреннего ликования.

К счастью, Император России нисколько не подозревал об опасности:

— А Вы думаете, почему я затеваю разговоры о любви к Европе исключительно по ночам? Днём, Сир, Вы слишком неприступны ... – с безмятежным видом щебетал златокудрый монарх, подтягивая перчатку на пухлом запястье, чем провоцирует треск в деревянной конструкции.

Неприступен? Наполеон удивляется, что его сравнивают с крепостью, впрочем, он спешит внести одно маленькое уточнение:

— Просто Вы не умеете брать штурмом, – непринуждённо напоминает он, ткнув русского царя в его неумение вести боевые действия. В целом этот разговор начинал всё больше походить на извращённый флирт, причём с обеих сторон.

— Зато я умею брать в любви, – легко отмахнулся Александр, прислоняясь боком к накренившейся жерди.

Ещё немного и...

— Мы ещё о политике говорим? – сделав шаг вперёд, Наполеон провоцирует собеседника на откровенность, намеренно отвлекая его внимание. Между тем Александр вспоминает слова корсиканца касаемо своего происхождения, больно царапнувшие сердце.

— А разве нет?.. – развернувшись, он возвращает собеседнику его упрёк. — Если Вы не успели заметить, Сир, мы, оранжерейные цветы, все с небольшими причудами. Терпите, коль уж изволили по ошибке разместиться на нашей клумбе! – скрывать раздражение оказалось непросто.

Пусть Александр не рос среди третьего сословия, однако ничто человеческое ему не было чуждо. Он также видел человеческие пороки, бедность, неуважение богатых к представителям крестьянского класса. Наполеону даже в чём-то повезло: он хотя бы не видел мерзких лиц аристократов каждый божий день. Александр нервно вздыхает, стараясь беспечными улыбками отомстить собеседнику за недальновидность.

Однако мгновение спустя деревянные перила под его локтями с оглушительным треском ломаются, роняя говорливого монарха в проточные воды.

Наполеон смеётся, открыто и беспринципно, воздавая благодарность Провидению за столь удачное стечение обстоятельств. Брызги серебристой воды поднимаются высоко к луне, распространяя череду больших кругов на зеркальной поверхности. Скользким лягушкам пришлось в срочном порядке перебраться на песчаный берег, а водомеркам прятаться за кувшинками.

Приблизившись к краю моста, Император Французов устремляет орлиный взор на того, кто ещё секунду назад всем видом источал напыщенность.

Теперь же златокудрый баловень судьбы, на радость Наполеону в прямом смысле слова "сел в лужу".

Но, как известно, нет худа без добра: холодная вода помогает Александру протрезветь.

— Докрасовался, радость моя? – в нравоучительной манере интересуется корсиканец, скрещивая руки на груди, наблюдая за тем, как побеждённый им повелитель Запада отплёвывается от тины.

Оказавшись в ледяной реке, Александр на полминуты теряет связь с окружающим миром. Мундир на нём тяжелеет, неприятно прилипая к телу, а голенище сапог становятся неподвижными, почти деревянными. Запах водорослей заставляет поморщиться...

Проморгавшись, он с трудом возвращает своим глазам способность чётко различать объекты.

— Боже правый... Вода ледяная! – стараясь сохранить равновесие, Александр упирается ногами в песчаное дно, выпрямляя спину, надеясь, что не провалится куда-нибудь поглубже. Плаванью его обучали с раннего детства, но против сильного речного течения он вряд ли бы устоял, так что ему повезло, что в этом месте оказалось мелко.

— А ведь я предупреждал по поводу внимания... – напоминает Наполеон, даже не подумав принести извинения.

— Вот как?... – осознав, что его подставили, Александр вылавливает из темноты пару пронзительных очей, горящих восторгом. Что ж, он сам виноват, что потерял бдительность. — Вы сама любезность, Сир. – В груди разливается нечто напоминающее счастье, такое странное и непривычное, что Александр удивляется сам себе.

Смахнув с лица намокшие кудри, он отталкивает от себя сломанную перекладину, желая как можно скорее выбраться на берег. Ноги вязнут в илистом дне, отчего шаги получаются медленными и тяжёлыми. Наполеон видел, как склизкие водоросли цепляются за сверкающие в лунном свете русские ордена и как Александр брезгливо их смахивает.

Поддавшись вперёд, он протягивает Императору России руку, хватая намокшую ладонь, одним рывком вытаскивая утопающего обратно на мостик. Водопад холодной воды в ту же секунду окропляет доски под ногами. Проведя ладонью по лицу, Александр стирает с него излишнюю влагу, после чего спешит избавиться от вымокших перчаток, мягкая кожа которых огрубела.

— Что насчёт Европы, Сир? Мы договорились? – наслаждаться забавами, конечно, было в радость, однако вопрос примирения сторон по-прежнему оставался открытым.

Наполеону понравился политический аппетит русского монарха и то, как он менялся, постепенно превращаясь из необязательного, лживого дипломата – в истинного война.

Какое-то время они стояли друг против друга молча, смотря глаза в глаза. Александр дрожал от пробирающего его холода, тогда как Наполеон оставался неподвижным.

— Не скажу, что позволю Вам многое ... – потупив взор, корсиканец вздыхает с таким удручённым видом, будто только что проиграл в карты годовой бюджет Франции. — Я готов пойти на ряд уступок, способствующих восстановлению баланса сил в Европе, но, Александр, хочу предупредить Вас сейчас...

Когда он вновь поднимает взгляд, то заставляет златокудрого льстеца поëжиться, ибо в глазах его билось яростное пламя:

— Не смейте заигрываться. Вам понятно? – это было не просто условие, а настоящий приказ. Наполеон не хотел, чтобы Александр бросил его, как тогда, в Эрфурте, когда в очередной раз предал их союз; не хотел, чтобы англичане вновь подкупили царя золотом, обманом перетащив на свою сторону.

Император России знал, что у него не было права на ошибку. На кону стояла уже не только его жизнь, но и будущее всей России.

Выбросив испорченные перчатки в воду, он нервно ведёт плечом, не позволяя себе пойти на поводу у страха:

— Даю слово, – протянув корсиканцу ладонь, Александр не улыбается, поскольку понимает, что ситуация отнюдь не располагает к веселью. Он был твёрд и мрачен, как перед Аустерлицем, надеясь, правда, что в этот раз ему удастся одержать заветную победу.

Наполеон видит волю на дне голубых радужек и мысленно отпускает ситуацию. Будь что будет.

Он готов проявить милосердие.

— В таком случае считаю наш союз заключённым, – пожав предложенную ладонь, Наполеон отказывается от идеи наступательной войны. Пусть Англия живёт. Пусть живёт Европа.

Время бури миновало, настало время засевать сад.

Восковая фигура Наполеона из музея «Мадам Тюссо» (Madame Tussauds). Вена.

Ссылки:

1) «Правда, пришлось уточнить, что из всех блюд у меня получались пока только омлеты, да Скородумки[1].»

★ Скородумки – такой кулинарный термин в XIX веке употреблялся по отношению к блинам и яичнице. В данном случае героиня подразумевает именно яичницу.

Глава 5

«Правление в России есть самовластие, ограниченное удавкою»

Из дневника Пушкина 1833-1835 годов, посвящëнного исследованиям переворота 11 марта 1801 года.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Лето промчалось ослепительной кометой – кометой тысяча восемьсот двенадцатого года, чей серебристый шлейф в последний раз фиксировали над Землёй в начале августа.

Вместе с летом и угаснувшим небесным телом, название которому ещё предстояло придумать, завершилось и удивительное приключение французов в России.

На первое августа Наполеон запланировал отъезд в Европу, а жители северной столицы разом почувствовали, что осиротели.

Александр уговаривал новообретённого друга задержаться в Петербурге до третьего числа, чтобы с размахом отпраздновать его сорок третий день рождения: из-за разницы между Юлианским и Григорианским календарями торжественная дата сместилась на двенадцать дней.

Однако Наполеон вежливо отклонил предложение русского царя, считая неразумным тратить свободное время на безделье.

Он дорожил каждой минутой.

Союз России и Франции получил название «Северный мир» и стал логичным продолжением «Тильзитского» с одной единственной поправкой – Наполеону пришлось отказаться от губительного для обеих сторон пункта английской блокады.

Александр впал в уныние, когда подошёл момент расставаться...

Мрачные мысли об ответственности перед страной ежедневно атаковали его впечатлительный разум, рисуя самые страшные и вместе с тем нелепые картины будущего: переворот, революция, хаос. Скрывать меланхолию от окружающих оказалось тяжело.

Впервые Александр тяготился ношением масок, с которыми, как ему казалось, сросся ещё в раннем детстве. Наверное, он и вправду изменился, раз впервые за много лет пересмотрел своё отношение к лицемерию. Если раньше лгать приходилось, за малым исключением, всем подряд, то сейчас Александра пугала даже тень мысли, что от него могут отвернуться последние друзья.

Наполеон не хотел расставаться на грустной ноте, особенно после того, как узнал подлинную натуру Александра, разительно отличающуюся от той, что наблюдал в Тильзите и Эрфурте. Александр напоминал большого ребёнка, капризного, как все царские дети, избалованного, но при этом необыкновенно трогательного, с изысканными манерами аристократа старого режима, отнюдь не наигранными, а врождёнными, ибо такую грацию, какая есть у златокудрого монарха подделать невозможно. Наполеон и рад бы задержаться в России на осень, но дела – есть дела. Проблемы Государства не решатся сами собой.

Франция – как женщина: её не следовало оставлять надолго без присмотра, слишком велик риск измены.

— Обещайте, что в следующем году непременно порадуете меня ответным визитом ... – потребовал Наполеон уже на площади, прощаясь с Александром холодным, дождливым утром. — Я не приму отказа, – добавляет с нажимом, стараясь развеять тоску в беспокойном русском сердце.

Александр вёл себя так, будто они расстаются на век, а между тем разлука не продлится дольше трёх месяцев – Наполеон не раз упоминал об этом, ссылаясь на возобновление военных действий.

Настроение публики, столпившейся на Дворцовой Площади, соответствовало августовскому ненастью: дамы плакали, кавалеры – рыдали. Петербург наполнился водой, слёзы смешивались с дождём, колючим и холодным, точно таким, какой встречал Наполеона месяц назад. Только на сей раз воздух над площадью был пропитан печалью, а не искрящейся радостью, и солнце не пробивалось сквозь свинцовые облака.

Мы все понимали, что приезд Наполеона в Россию – это чудо, какое не повторится на нашем веку. События подобного масштаба случаются раз в сто лет, и поскольку расставаться с чудом всегда тяжело, никто не считал себя обязанным сдерживаться – рыдали искренни и навзрыд.

Александр чувствовал, что всё сделал правильно, Союз с Императором Французов стал самой большой дипломатической победой, он жалел лишь об одном, что не имеет возможности уехать в Париж прямо сейчас, в эту самую секунду, запрыгнув к Наполеону в карету.

— Как прикажете, мой Император, – поймав на себе тревожный взгляд серо-голубых глаз, Александр дивится обнаруженному в них упрёку. Очевидно, Наполеон беспокоился за него, и беспокоился отнюдь не беспочвенно.

Стоит Александру остаться одному, как из тёмных коридоров дворца, потаённых уголков страны и даже из соседних государств к порогу его Империи потянутся "крысы" – свирепые разносчики болезней; они заполонят столицу, как чума, отравят умы легковерных вельмож и беззащитных жителей, пока в конечном итоге не перегрызут основу трона.

По мнению Наполеона, Александр должен употребить все силы на упрочнение царского авторитета, а не заниматься демонстрацией слабостей, поэтому и проявлял к нему разумную строгость.

Стиснув пальцы на чужом плече, корсиканец совершает уверенный шаг вперёд:

— И, пожалуйста, Александр... Насколько это возможно, не задерживайтесь с посылкой, – выразительно выгнув брови, он напоминает русскому визави о негласном договоре, заключённом на лавочке в Летнем саду.

«У меня возникла идея, мой Ангел; идея, которая поможет Вам спасти свою жизнь... » – воспоминания месячной давности молнией проносятся в голове Александра.

В тот день он поведал властителю Запада о традиции Дворцовых переворотов, получив взамен весьма ценные и практичные советы о том, как предотвратить надвигающуюся катастрофу. Наполеон потребовал от Александра извлечь часть гвардии из Петербурга и перебросить её на манёвры в Париж, тем самым лишив заговорщиков верных штыков. Без опоры на военную элиту произвести переворот в стране не получится при всём желании. Наполеон знал это наверняка, поскольку сам пришёл к власти в ходе военного мятежа. Де-юре – русские полки посетят Францию для обмена боевым опытом, де-факто – сыграют роль политических заложников.

В том случае, если в Европе вспыхнет война, а, по мнению Наполеона, она вспыхнет в самое ближайшее время, русская гвардия, включённая в состав французской армии, выполнит важную часть союзного договора – окажет содействие Франции в борьбе с политическими врагами, так что и с этой стороны план Бонапарта выглядел безупречным.

Остальное зависело от Александра, от его умения просчитывать события наперёд.

Окинув собеседника затравленным взглядом, Александр чувствует, что ещё немного – и его вынесут с Дворцовой площади на носилках – настолько тяжело ему давалось прощание с бывшим врагом:

— Сир... Я не забуду ни Вас, ни Ваших напутствий. Мы прожили чудеснейшие время, я бы многое отдал за возможность продлить его... – усилием воли заставив себя улыбнуться, Александр смахивает невидимые пылинки с серого сюртука Наполеона, вспоминая, как облачился в него в день их встречи. В глазах застывают слёзы, и улыбка тотчас исчезает с дрогнувших губ, будто мираж в пустыне.

Прощание – истинная пытка, оно выворачивает человека наизнанку, открывает на обозрение публики самые потаённые уголки души.

Французское выражение: «filer à l’anglaise» – «уйти по английски» заиграло для Александра новыми красками. Он на собственном опыте убедился, сколь мудро поступают англичане, когда не приходят прощаться с друзьями: они берегут себя и близких от нестерпимой боли, разрывающей сердце в клочья.

Наполеону повезло больше: не обладая от природы сентиментальной натурой, он остался равнодушным к слезам окружающих.

Сегодня даже бойкий Мюрат, бесстрашный герой Революции и знаменитого Египетского похода, переживший тяжелейшее ранение в челюсть в битве с разъярёнными мамлюками, разревелся, как девочка, бросаясь за утешением на шею к первому встречному.

Но он, Наполеон, не имел права терять самообладание. В конце концов, на него смотрели солдаты обеих армий, и не в его правилах раскрывать им свои слабые места, тем более, накануне войны.

— Александр, ради Бога... – закатив глаза, он перекладывает в руку собеседника батистовый платок. — Вы точно Жозефина, льёте слёзы из-за пустяков. Прикáжете и Вам дарить бриллианты в утешение? – радушно хмыкнул корсиканец, пытаясь обратить внимание собеседника на то, как нелепо он выглядит со стороны.

Александр лишь тихо смеётся, безобидно толкая наперсника в грудь.

Разумеется, он понимал, что напоминает кисейную барышню, провожающую на фронт горячившегося супруга, и всё же для себя определил, что стыдиться здесь нечего. Зажав двумя пальцами переносицу, он медленно опускает веки, пытаясь восстановить сбившееся дыхание. Александр взял под уздцы эмоции исключительно ради спокойствия Наполеона, чтобы не заставлять его волноваться в дороге.

Ненастье к этому времени превратилось в настоящую бурю. Дождь усилился, ветер покрыл чёрную глянцевую поверхность Невы волнующей рябью. Генералы свиты заметно нервничали, ветер с остервенением трепал плюмажи на круглых шляпах.

Убедившись, что русский монарх обуздал порыв отчаяния, Наполеон осматривает переполненную людьми площадь. Карета давно заложена, Мюрат расцеловал на прощание всех командующих русской армии, а значит, настал момент выдвигаться в путь.

— Держитесь, друг мой, и помните, что скоро Вам предстоит заплакать по другому поводу... – намекнув на неотвратимость военных действий, корсиканец криво улыбается, с маху хлопнув Александра по плечу.

— Увидимся. – На дне орлиного взора вспыхивает пламя; Наполеон в очередной раз сделал ставку на свой интеллект, не имея причин сомневаться в собственных прогнозах на будущее, веря, что его счастливой звезде далеко до заката.

Посчитав, что сказал достаточно, он отдаёт Александру честь и резко поворачивается на каблуках, направляясь к свите. Стук армейских сапог о брусчатку разлетается по всей округе, брызги мутной воды сопровождали Наполеона до самой кареты.

Сотни глаз взирали на него с сожалением.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Разобравшись с бунтами в Мадриде, в котором пришлось вводить ряд послаблений для восстановления внутреннего порядка, Наполеон с лёгким сердцем возвратился в Париж, и первое, что он услышал от Талейрана, было: «Англия выдвинула России ноту протеста, Сир.»

Предчувствие беды никогда не обманывало Бонапарта, не обмануло и в этот раз. Англия надумала проверить «Северный мир» на прочность, а ведь он от чистого сердца предлагал ей дружбу...

Так началась война восемьсот двенадцатого года.

Сплоченная английским золотом Европа объединилась для последнего рывка. Александр смог предотвратить вторжение французов в Россию, не сумев, однако, защититься от агрессии остального мира. События складывались в точности как предсказывал Наполеон: Европа не захотела подписывать кондиции мира "по-хорошему", чем загнала себя в политическую ловушку. Теперь, разбив вражеские коалиции, Наполеон принудит Европу выплачивать России контрибуции, но самое главное – он добьётся от старых монархов надёжного перемирия, которое в первую очередь защитит интересы франко-русского Союза. Дело шло как по маслу. Скоро на его сторону переметнутся все европейские народы, а политики и подстрекатели останутся в меньшинстве.

Наполеон был доволен собой.

В России, ввиду военной угрозы, подготовку реформ пришлось временно приостановить. К счастью, большая часть гвардии благополучно отбыла во Францию, а её жалкие остатки встали на защиту Государя. Угроза дворцового переворота сошла на нет, Александр мог спать спокойно. Пока что.

Он удивился, узнав, что свободомыслящих людей в России гораздо больше, чем когда-то докладывал в записках Карамзин. Сперанский набрал команду, состоящую из умнейших людей Империи, среди которых затесались, как поэты, так и заслуженные ветераны политической сцены, отсиживающееся до сего момента в далёких загородных поместьях. Но никто из них не собирался прыгать с места в карьер: так называемые "либералы" никоим образом не романтизировали окружающую реальность, отдавая себе отчёт, с какой страшной системой надумал поиграть Государь.

Вводить полный набор свобод в Россию было сродни безумию.

Время глобальных преобразований, гласности, Государственной Думы ещё не пришло. Как говорил Сперанский: «Начинать нужно с малого». Модернизация в России должна происходить точечно, а не комплексно, без вмешательства общественного мнения; необходимо разработать последовательный план действий, желательно разбитый на секции, который неспешно, кирпичик за кирпичиком заложит новый правовой фундамент в стране.

Только так Россия сможет перебраться в девятнадцатый век – в настоящий девятнадцатый век, а не в то жалкое подобие современности, в котором существует ныне.

Как водится в подобных случаях, когда начинаешь заниматься внутренними реформами, наружу, как грибы после дождя, вылезают обстоятельства, тормозящие ход событий.

Одна проблема тянула за собой другую.

Вдовствующая Императрица Мария Фёдоровна по-прежнему грозилась сплотить вокруг себя кружок консерваторов, не подозревая, что Александр вынашивает в голове идею разорвать брак с Елизаветой... Страшно представить, что Императрица учинит в будущем, едва завеса тайны опустится, явив во всей красе зачинщика политического скандала.

Как бы то ни было, Александр не унывал. Он получал от Наполеона срочные депеши, черпая из них поддержку и вдохновение. Александр помнил главный совет Французского Императора: «стисни зубы и терпи» и ещё один, не менее важный: «если существуют на свете вещи, способные облегчить Ваше бремя, не бойтесь к ним обращаться...»

На сердце Александра лежало всего одно бремя, под гнётом которого он раз за разом совершал ошибки, – убийство отца, но облегчить его было не так уж просто. Самый верный способ освободиться от страха – вновь пережить события той страшной ночи, а после похоронить эту историю с потрохами, чтобы впредь никогда к ней не возвращаться.

В мечтах о примирении с прошлым Александр провел остаток лета. Наступил сентябрь. Ещё один лист календаря укрыл уходящий тысяча восемьсот двенадцатый год.

За это время случилось многое: отгремело Бородино, Смоленск и Москва выгорели дотла. Кутузов был назначен главнокомандующим русской армии. Шли приготовления к совету в Филях.

Оправившись от первых потрясений, Александр определился с датой посещения Петропавловского Собора: двадцатое сентября, день рождения отца. Навестить Батюшку он планировал в компании братьев и сестёр, наплевав на предостережения Марии Фёдоровны. Сказать, что члены царской фамилии удивились – не сказать ничего.

Братья до последнего были уверены, что Государь под тем или иным предлогом откажется от задуманного. Их сомнения улетучились в тот момент, когда в назначенный день и час Александр лично зашёл за ними в апартаменты, дабы сопроводить до кареты.

Погода в середине сентября разыгралась не на шутку: накануне ночью выпал первый снег. Придворные шептались о ранней зиме, угрожающей прервать снабжение русской армии. Если их предположения окажутся верны и в ноябре стукнут первые морозы, дороги России покроют трупы замёрзших солдат, что неминуемо приведёт к разложению дисциплины в обеих армиях.

Несмотря на сгущающиеся краски, внутренние и внешние проблемы Империи не занимали сегодня голову Александра. Он приехал к отцу для покаяния, запретив себе думать о государственных делах.

Петропавловский Собор использовался царской семьёй исключительно для проведения траурных церемоний и прочих праздников, связанных с почитанием памяти усопших: дни рождения, тезоименитства, дни восшествия на престол, дни коронации и конечно годовщины упокоения.

К несчастью, Александр и другие Романовы уже давно не воспринимали Собор за памятник архитектуры; это место ассоциировалось у них со смертью, не вызывая ни малейшего восхищения. Пётр Великий, работая над устройством семейной усыпальницы, отказался превращать её в мрачное, понурое место, овеянное печалью, какой является усыпальница Рюриковичей в Архангельском Соборе в Москве, выполненная в грузном древнерусском стиле. Залы Петропавловского Собора олицетворяли собой светлый гений Петра и походили скорее на Эрмитажные павильоны Зимнего дворца, нежели на храм. Над величественным золотым иконостасом возвышалось круглое окно, из которого струился ослепительный солнечный свет, будто из Райского сада. Государственная казна выделила для позолотных работ двести килограммов червонного золота. Роскошь Империи сконцентрировалась в одном месте, а потому никто из иностранцев, кому посчастливилось увидеть Собор изнутри, не осмелился в последствии утверждать, что Россия – страна рабства и бедности.

Александр стоял возле кованой решётки, ограждающей могилу отца, и буравил взглядом чугунный саркофаг, укрытый светло-жёлтой императорской мантией, отороченной белым мехом горностая с характерными чёрными хвостиками. Надгробие окружали высокие вазы с букетами свежесрезанных цветов – их яркий аромат был услышан ещё у входа. На тонких стеблях и нежных лепестках мерцали слёзы его матери, Марии Фёдоровны, покинувшей храм некоторое время назад.

Когда Александр сделал только первый шаг к саркофагу, к эпицентру своих страданий, он признался себе, что все эти двенадцать лет боялся вовсе не могилы отца, а чувства вины, что она пробуждала. Страх перед встречей с прошлым сформировался в нём ввиду нежелания смотреть правде в глаза.

Александр ненавидел людей, опутавших Павла паутиной лжи, ненавидел сплетников, очерняющих его доброе имя, тогда как себя будто намеренно вычеркнул из цепи тех роковых случайностей, приведших страну к государственному перевороту. Ненавидеть других оказалось легче: ненависть перекрывала запоздалые сожаления. Он чувствовал себя спокойно, пока врагом был кто-то другой. Но стоило ему признаться себе, что виноват в смерти отца не меньше, а может быть даже больше, чем тот неизвестный гвардеец, который нанёс Павлу роковой удар табакеркой в висок, как пелена перед глазами тотчас развеялась. Покаявшись и признав себя виновником гибели Государя, он понял наконец, что нужно делать, куда двигаться дальше.

Александр сказал, глядя в зеркало: «Я – убийца! Раскаяние моё безмерно. И я проведу остаток дней в работе над собой и более никогда не вернусь к тем скользким принципам, сделавшим из меня марионетку. Я посвящаю дальнейшую жизнь служению моему народу.»

Людям неподвластно изменить прошлое, но они могут извлечь из него уроки. Господь завещал земным чадам прощать: если раскаяние человека искренне, Небеса смилуются и даруют возможность начать жизнь с чистого листа.

Недаром первым, кто вошёл в Рай, был уверовавший в Божью милость убийца, распятый подле Христа на Голгофе.

За спиной молчаливого Александра возвышалась мрачная фигура Константина, опасавшегося, что в порыве бурных эмоций августейший мученик наговорит "детям" лишнего, переложив на их хрупкие плечи своё тяжкое бремя.

В отличие от сердобольного старшего брата, Константин никогда не искал себе оправданий. В год переворота он жил с мыслью, что в столицу проникло зло. Тревогу чувствовали все: и взрослые, и дети. Однако определить, с какой стороны начнётся "атака" не удалось. Смирившись, что преступники оказались хитрее, цесаревич не испытывал ни малейших угрызений совести, только страх – страх перед мыслью, что подобное когда-нибудь повторится.

Константин отчётливо запомнил тот миг, когда на следующий день после трагедии его посетило непреодолимое желание ворваться к Александру в комнаты и хорошенько вдарить ему, да так, чтобы сломать нос до хруста, до крови. Не смог. Пожалел дурака, а зря – надо было ломать!

Александр обманывал не только их мать – Бог с ней, она в любом случае не располагала достаточным авторитетом, чтобы помешать преступникам – в первую очередь он обманывал его, Константина, родного брата, обладателя безгранично преданного сердца.

Открой Александр правду, про Панина, про шантаж Зубова и прочие интриги двора, Дворцовый переворот удалось бы, если не предотвратить, то хотя бы отодвинуть на неопределённый срок. Константин готов был оказать брату какую угодно поддержку. Вместе они бы справились, но Александр как всегда сделал по своему, и вот результат – их отец лежит в гробу, а преступники гуляют на свободе.

Тот же Бенигсен занимал в армии не последнюю должность, совершенно незаслуженно: ему впору кандалы на руках носить, а не медали на груди развешивать.

Наблюдая за безмолвными стенаниями брата, цесаревич всерьёз обеспокоился состоянием его душевного здоровья. Личности, подобные Александру, не созданы для горя, они рассыпаются под напором жизненных испытаний подобно песочному замку в момент бури. В попытке защитить его хрупкую психику, Константин двенадцать лет назад пошёл на сделку с совестью.

Александр был слишком молод, чтобы разбираться в превратностях судьбы, поэтому Константин сказал ему, что он виноват только в одном – в излишней наивности, а наивность, в свою очередь, даётся человеку природой. Стало быть, Александр не виноват в смерти Батюшки.

Великий Князь из кожи вон лез, стараясь всеми правдами и неправдами убедить брата продолжать жить. Возможно поэтому, разглядывая в эти секунды надгробие отца, Константин не чувствовал в душе ни малейшего отклика, поскольку проявляя заботу об Александре, он не оставил себе времени осмыслить случившиеся.

Екатерина Павловна держалась от братьев на расстоянии, надеясь, что поездка в Собор не закончится ссорой. Если Александра и Константина связывала с отцом нить кровавого преступления, то Великая Княгиня, как одна из старших сестёр запомнила его с нейтральной стороны. В её памяти Павел остался весёлым и любящим человеком, немного смешным, суетливым

– «A L’ouest » как говорят французы[1]…. – сомкнув пальцы в нервный замок, Княгиня стала тяготиться бездействием.

Посетив царскую усыпальницу в будничный день, вне рамок официальной церемонии и торжественной даты, Александр невольно обрушил на себя шквал общественной критики. Он превратил семейную прогулку – в политический акт.

К концу дня салоны Петербурга наполнятся пересудами, на каждом углу возьмут за счастье обвинять Государя в жестокосердии, дескать, привёл детей к надгробию отца, которого сам же и уложил в могилу. И вот где, спрашивается, его совесть?

Не желая давать сплетникам повод для кривотолков, чтобы сей визит не выглядел как бездушное помпезное шествие, Великая Княгиня специально взяла в дорогу всего одну фрейлину и подобрала неприметный туалет, отказавшись от внешних атрибутов власти – великокняжеской ленты и бриллиантов. Тело её согревала самая обыкновенная драповая Витшура[2] терракотового цвета, украшенная чёрными бранденбурами[3] на груди. На голове разместилась аккуратная шляпка ток [4] из чёрного бархата с ярко-оранжевым пером африканского попугая, приколотым к правому виску, а на плечах покоилась кашемировая шаль, тоже ярко-оранжевая с изящными коричневыми пейсли по краям.

Великая Княгиня ничем не отличалась от среднестатистической дворянки Петербурга этим вечером.

Младшие члены семьи беспечно крутились на противоположном конце залы, возле гроба Петра Великого, охваченные интересом к знаменитому родственнику. Нечасто им выпадала возможность собираться в Соборе узким семейным кругом, поэтому они вели себя чуточку несносно, наслаждаясь долгожданной свободой.

Бросив взгляд в направлении беззаботной компании, Александр чувствует, как теряется в противоречиях.

Стоит ли вообще открывать рот? Зачем наполнять юные умы историями о семейных преступлениях? К чему спустя двенадцать лет выносить сор из избы?

Подробности убийства Павла недолго оставались семейной тайной. Николай, Михаил и Анна, конечно, знали о случившемся, однако не горели желанием копаться в грязном белье предшественников. Они жили в мире детских грёз, веря, что Александр невиновен; что его запутали и оболгали мерзавцы-заговорщики.

Открывать им правду сейчас, в рассвете юности, было слишком жестко – этот возраст не для потрясений. Убийство Государя – дело политическое, местами спорное, но убийство отца – однозначное действие, такому поступку сложно найти оправдание.

Александр торопился раскрыть правду лишь с одной целью, чтобы впоследствии её не раскрыл кто-нибудь другой: тот, кто захотел бы настроить против правящего монарха всю семью.

Догадавшись о сих безумных намерениях, Константин озлобленно толкает августейшего страдальца плечом:

— Не смейте осквернять их души этой грязью! – раздражённый шёпот обжигает ухо. Александр вздрагивает, испугавшись бурной реакцией цесаревича. — Вы привели их сюда не ради справедливости, а ради собственного спокойствия. Возьмите себя в руки, сударь, и не множьте число страдающих!

Константин проявлял настойчивость. Шутить он не привык, и Александр знал об этом. В маленьких, пронзительных глазах цесаревича, едва различимых из-за густых бровей, просматривалась откровенная угроза. Сестра Екатерина – Като, как называл её Александр, выражала солидарность мнению младшего брата: её молчание было красноречивее слов.

В этот момент в царском сознании, словно что-то переворачивается и наступает миг озарения. Александр признаётся, что Константин прав: не стоит ему заикаться о грехах далёкой молодости. Семья – единственная настоящая ценность. Раскрыв подробности заговора, Александр сделает лучше только себе – он выговорится и испытает облегчение, но жизнь Николая и Михаила уже никогда не будет прежней. Их сердца отравят боль и ненависть, чем незамедлительно воспользуются враги династии.

— Merci, mon frère… [Благодарю, брат мой (фр.)] – с благодарностью взглянув на строптивого наследника, Александр видит, как черты его теряют былую строгость.

После всего случившегося, после мелочных склок и обид Константин по-прежнему проявлял к нему снисхождение, словно это он был старшим ребёнком в семье, отвечающим за спокойствие младших.

Поразмыслив с минуту, Великий Князь благоразумно сменяет гнев на милость, в очередной раз поддавшись порыву защитить того, кто был для него дороже родной матери:

— Напьёмся, Ваше Величество? – коснувшись плеча Александра, на сей раз осторожно, он даёт понять, что не преследует цель устроить скандал. — Напьёмся...– протягивает уже в утвердительном тоне, осторожно перемещая ладонь с царского плеча на шею, сгребая брата в крепкие объятия.

Оказавшись в плену сильных рук, Александр вздрагивает подобно птице, угодившей в силки. В последний раз он привлекал Константина к откровенному разговору лет семь назад, когда был раздавлен сокрушительным разгромом под Аустерлицем.

В этот отнюдь не спонтанный порыв Великий Князь вложил все свои чувства, которые в обычные дни прятал под маской безразличия. Ему неожиданно вспомнилось детство, как они с Александром ходили друг за другом хвостиком: вместе выезжали на охоту, на конную прогулку, посещали балы и спектакли, сплетничали о будуаре Екатерины, купались в речке до одури, мечтали о переменах...

Годы промчались, как ретивые кони.

Повзрослев, Константин обнаружил пропасть под ногами, разраставшуюся год от года, отрезавшую его от Александра, казалось, что навсегда. Обстоятельства оказались сильнее их братских уз. Они оба изменились до неузнаваемости: Александр замкнулся в себе, а Константин очерствел настолько, что насмехался почти над всем в этом мире, включая собственный статус наследника.

Обнимая младшего брата ослабевшими руками, Александр опускает подбородок на его золотой эполет:

— Вы самое дорогое, что у меня осталось... – без тени лукавства признаётся он, чувствуя, что близок к срыву. Александр считывал мысли брата кожей: объятия Константина усиливались по мере того, как в голове пробуждались неприятные воспоминания.

Романовых с каждым годом становилось всё меньше. Александр боялся, что однажды проснётся и обнаружит себя одиноким стариком в пустой постели, и никто не подставит ему плечо, чтобы выплакаться.

Эти мысли сводили с ума.

За минувшие двенадцать лет на Небеса отправились многие. Младшая сестра Ольга не дожила до трёхлетнего возраста: на её похоронах Матушка стояла совершенно седая, нарушая придворный этикет безудержными рыданиями; красавица Александра, старшая дочь Павла, погибла на чужбине – умерла в родильной горячке вместе с первенцем на руках. Александр потерял обворожительную Елену, подхватившую чахотку в Мекленбурге, от которой на радость семьи осталось двое здоровых детей, племянников Александра, ныне проживавших в Европе с отцом.

Вскоре придёт черёд Екатерины покидать родное гнездо: недавно Като объявила на семейном собрании, что хочет поселиться в Тверской губернии, подальше от суетного петербургского света. После примеру старшей сестры последует Анна, став заложницей политического брака, затем Николай и Михаил... Захотят ли Великие Князья обосноваться после свадьбы в России? Вряд ли... Александр бы не захотел. Он с юности мечтал поселиться где-нибудь на берегу Рейна, где нет придворного этикета и вездесущего надзора придворных.

Навязчивое уныние, будто гремучая змея клубком сворачивается на сердце.

Распахнув глаза, он обнаруживает двух младших братьев, молчаливо стоящих за спиной Константина. Как оказалось, их подозвала Великая Княгиня, уставшая наблюдать за стенаниями двух великовозрастных детей.

Её изящная ладонь в чёрной перчатке ложится на макушку Николая, как бы призывая к решительным действиям:

— Ваше Императорское Величество, Вы намеревались поговорить с нами. Мы готовы, – хладнокровие младшего Романова вызывало уважение. Николай стоял неподвижно, как оловянный солдатик, смиренно дожидаясь высочайшего распоряжения.

Михаил использовал брата как живую опору, держась за его острый локоть, поглядывая на Александра с нескрываемым интересом. Малышка Анна, которой минуло в начале года семнадцать лет, казалась лишней в их компании. Александр так и не смог вспомнить, по какой причине позволил младшей сестре приехать в Собор. Очевидно, что её нежное, не знающее горя сердце не выдержит суровой реальности.

Переглянувшись с Константином, в чьих глазах застывает тревога, Александр чувствует себя жалким и беспомощным, с трудом отрываясь от его широкой груди:

— Прежде всего, я бы хотел выразить Вам благодарность... – стараясь контролировать малейшие изменения в голосе, он складывает на губах располагающую улыбку. — Вы согласились сопровождать меня, невзирая на перечень неотложных дел, ежедневно на Вас возлагаемых. Я счастлив видеть, Messieurs [Господа (фр.)], что чувство долга для Вас не пустой звук... – преодолев волнение, Александр вновь косит глазами на Константина, приходя к осознанию, что невольно бросил камень в его огород.

Долг перед короной никогда не был для цесаревича весомым аргументом отказать себе в удовольствии погулять напропалую. Константин и Като имели скверную привычку вносить в размеренную жизнь Александра сладкий оттенок кошмара, поэтому извиняться за сказанное он не спешил.

Другое дело – Николай и Михаил.

Кроткие и великодушные, они напоминали волхвов, смиренно склонившихся над колыбелью новорожденного Иисуса. Мария Фёдоровна после трагедии одиннадцатого марта запретила Александру – убийце её мужа – совать нос в воспитание своих младших детей. Но время шло, дети выросли, и теперь сами тянулись к Александру, будто к солнцу, во многом беря с него пример, что вынуждало его тщательнее следить за собственным окружением.

— Государь... – вымолвил польщённый похвалой Михаил, заливаясь нежным румянцем. — Нам нетрудно следовать своим христианским обязанностям и навещать почившего Батюшку. Гораздо важнее, что сегодня мы делаем это все вместе, – трепет его души, учащённое сердцебиение не ускользнули от внимания Александра.

После разъяснительной беседы с Константином заикаться о прошлом было опасно. Однако отступить от намеченной цели – значит признать своё поражение.

Кто он, Романов? Да никогда!

Александр решил, что если не вправе просить прощения за непосредственное участие в заговоре, то, по крайней мере, обязан извиниться за свою наивность; за то, что упустил ситуацию из рук, позволив заговорщикам обрести силу.

Приблизившись к братьям, он отпускает ладони на их узкие плечи, заставляя навострить уши:

— Я привёл Вас к надгробью отца, дабы впервые за двенадцать лет проявить мужество... – он сам не верил тому, в чём собирался признаться. Казалось, святые Образа в золотых рамах взирали на него с осуждением, отчего желудок скручивает болезненным спазмом.

Слова предательски застревают в горле, язык немеет, челюсти плотно смыкаются. Чувство вины накрывает с головой, и вот он уже всерьёз подумывает о побеге...

Но куда бежать?

Как говорят в рядах русской армии: «Отступать некуда – позади Москва!»

Сердце жгло нещадно. Взглянув на Михаила, чья улыбка сияла ярче солнца, Александр путается в мыслях, а при взгляде на Николая, мертвенно-бледного, с окаменевшей мимикой, окончательно теряет дар речи. Переместив взор на Анну, он с радостью обнаруживает, что Като увела младшую сестру разговаривать с местным священником, очевидно рассудив, что юной девушке ни к чему становиться свидетелем преступного покаяния.

В отблесках закатного солнца Анна напоминала Александру Сильфиду: тоненькая, воздушная, в белом пелиссе[5], обитом чёрным мехом норки, с белоснежным платком на голове – её образ был таким же светлым, как и её душа.

Нет уж, никогда Александр не подвергнет этого ангела губительным переживаниям.

— Вы хотите испросить для себя прощение, Государь? – вопрос Михаила прозвучал столь неожиданно, что даже на секунду показался всем присутствующим обманом – причудой разыгравшегося воображения.

Нахмурившись, Александр смотрит в ясные голубые глаза брата с той надеждой, что неправильно истолковал суть сказанного, мгновением спустя впадая в отчаяние, понимая, что не ослышался. Неужели... догадались? Откровенность юного Князя поразила всех, сам же Михаил, кажется, даже не понял, что случилось, невинного хлопая рыжими ресницами.

Запутавшись в паутине интриг, Александр заключает, что его братья обладают куда большей прозорливостью, чем он предполагал изначально. Над ухом проносится самодовольный смешок – это Константин выразил своеобразную похвалу Михаилу, довольствуясь растерянностью на лице августейшей персоны.

Неосознанно кивнув, Александр оттягивает кончиком указательного пальца тугой воротник:

— Верно... – голос хрипел, сознание помутилось. Удушливая волна охватывает всё тело, распространяя жар под тонкой кожей.

Повисла зловещая тишина. Сквозь окна над алтарём струилось закатное солнце, утопив в багрянце блистательную залу. В букетах цветов замелькали алые зайчики, перебираясь на мундир Александра, воспламеняя Андреевскую звезду на груди.

Опомнившись, он касается рыжих волос Михаила, бессознательно заправляя выбившуюся прядку брату за ухо, словно проверяя, вернулась ли его рукам способность двигаться.

— Прошу Вас не связывать моё признание с высочайшей волей... – сдавленно выдохнув, он чувствует пожирающую пространство энергетику цесаревича, от которой хотелось забиться в дальний угол. — Вы вправе проявить в отношении меня любую жестокость, какую сочтёте уместной. Я приму Ваш приговор с достоинством. Упрекать в неблагодарности не стану, – от этой откровенной лжи краснели уши. Александр кривил душой, убеждая близких, что справится с презрением.

Не справится. Сил не хватит. Он зачахнет без их любви, как цветок без воды, так что напускной героизм совершенно не спасал ситуацию.

Окончательно лишившись терпения, Константин демонстративно кашляет в кулак, напоминая глупому брату о последствиях данного разговора. Охваченный порывом злости, цесаревич решает завершить дурацкий спектакль силой, но едва открывает рот, чтобы осуществить задуманное, как Михаил в ту же секунду храбро выступает вперёд:

— Только Господь вправе даровать прощение, Государь. Не люди, – процитировав Евангелие, юный Князь пресекает семейные распри на корню.

Михаил не знал причин трагедии одиннадцатого марта. Великие Князья оставались безвольными наблюдателями придворных игр. Никто не поднимал в их присутствии щепетильные темы. Только Матушка время от времени проливала слёзы, в сердцах обвиняя Александра во всех бедах.

Братья не ставили перед собой цель измерить степень вины Государя, да и вряд ли когда-нибудь возьмутся рассуждать об том. Стечение обстоятельств, глупость, молодость, страх – всё это собралось в одном человеке, перемешалось, наложилось одно на другое – сей причудливый клубок не по силам распутать ни одному современнику Павловской эпохи, ведь, как известно, историческая правда состоит из молчания мёртвых.

Александр, быть может, и сам уже не помнил всех деталей, лишь Господь мог отличить теперь правых от неправых.

Вдохновившись смелостью младшего брата, Николай пылко добавляет:

— История не знает сослагательного наклонения, Государь. Перестаньте казнить себя за то, над чем Вы не властны, – он смотрел на Александра в упор, не смея отводить взгляд, а между тем сердце в груди колотилось как бешеное. Николай не мог с достоверностью судить о том, что стало бы с их семьёй, останься Павел в живых. Предполагать, мечтать – занятие бессмысленное, правильный вариант так и останется где-то там, во тьме времён, за запертой дверью.

Главное, что сейчас они были счастливы.

Убедившись, что прошлое для братьев не представляет ценности, Александр с облегчением прикрывает глаза. Как всё-таки хорошо, что не пришлось ничего объяснять...

Сегодня оборвалась последняя нить, связывающая его с прошлым, а значит вскоре он почувствует себя освободившимся от горя.

На цыпочках подобравшись к Великому Князю, Екатерина Павловна возлагает на себя ответственность за финальный аккорд:

— Дорогой брат, Ваши милые дети вполне довольны нынешней жизнью, разве Вы этого не видите? – тень улыбки едва коснулась уголков её нежных губ. Обняв младших братьев со спины, Княгиня замечает, что Александр более не в силах сдерживаться.

Пора уводить детей прочь, пока Государь ещё сохранял внешние достоинство.

Солнце стремительно катилось к горизонту, багряных бликов под потолком становится всё больше. Вспомнив о времени, Константин хлопает в ладоши, привлекая к себе внимание окружающих:

— Господа, нам надобно успеть вернуться домой до темноты, – кивнув в направлении выхода, цесаревич даёт себе мысленный зарок устроить Александру разнос по прибытии во дворец, после чего, предчувствуя возмущение братьев, выдвигает занимательную альтернативу.

— Предлагаю перед отъездом посетить захоронение царевича Алексея. Мы так редко навещаем Их Высочество, что впору устыдиться. Полагаю, будет правильно, если мы возложим на его могилу букет цветов... – Константин намеренно затронул эту неприятную тему, смиряя старшего брата мстительным взглядом.

Судьба царевича Алексея во многом повторяла судьбу Александра, за исключением последней главы: "Сын пошёл против отца – и отец убил сына". Если бы двенадцать лет назад Павлу улыбнулось хоть немного удачи, любимый внук Екатерины, надежда сотен нынешних либералистов, скорее всего, закончил бы свои дни в остроге.

По крайней мере, так утверждал Пётр Пален, трясущий перед носом Александра приказом о его аресте, подписанным рукою Государя. Павел использовал имя Алексея как знамя, при каждом удобном случае напоминая сыну о страшной участи, которая неотвратимо ждёт всех мятежников и предателей, поэтому Александр не сомневался в перспективе стать новым "Узником Холмогор".

Выпустив наружу яд, Константин спешит откланяться. Подхватив под локоть оробевшую Анну, он увлекает всю семью к выходу из Собора, наслаждаясь триумфом своего дерзновенного афронта.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Подглядывая за царской семьёй сквозь щель в массивных дверях, я нервно переминалась с ноги на ногу, позабыв о чувстве собственного достоинства. Любопытство – не порок, утешалась я, а только пристрастие, свойственное многим молодым девушкам.

Находясь в просторном, пропитанном осенней прохладой притворе, я охраняла корзину с царскими гостиницами, которую Екатерина Павловна намеревалась вручить местным служителям в благодарность за их труды.

Мне впервые представился случай лицезреть пустой мраморный зал царской усыпальницы. Великая Княгиня не любила соприкасаться с миром мёртвых, а потому редко переступала здешний порог, чем, на мой взгляд, совершала большую ошибку.

Навещать могилы предков, вспоминать историю их жизни – долг каждого просвещённого человека, ибо тот, кто не помнит и не чтит своих предков, как дерево без корней. У такого человека нет основы, на которой он стоит и на что опирается.

Петропавловский Собор был особенным местом: под его крышей оживало прошлое. Правители дома Романовых, почти все, лежали на глубине каких-то жалких двух метров от меня, настолько близко, что мурашки бегали по коже от осознания, что здесь находится эпицентр русской истории.

Разговор Великих Князей с Александром остался для меня тайной. Обрывки разрозненных фраз, разносимые эхом, умирали аккурат возле церковного порога. Сколько бы сил я не прикладывала, мне так и не удалось выстроить их в цепочку последовательных предложений.

Глаза давали больше сведений, нежели слух. Я видела, как Александр нежно обнимается с Константином и как опускает ладони на плечи младших братьев. Великие Князья улыбались, а значит, тёплая, доверительная атмосфера, царящая в их семье, не пострадала. Братья остались верны друг другу.

Заметив, что царские отпрыски разделились, я возвратилась к корзине с подарками, надеясь, что моё любопытство никто не приметил. Спустя полминуты массивные двери Собора порывисто отворяются, являя раздражённого Константина, принёсшего на себе ароматы ладана и диких лилий.

Придержав ставни для младшей сестры, цесаревич впивается в меня колючим взглядом, заставляя вспомнить о придворных обязанностях. Подхватив вещи Княжны, лежащие поверх корзины, я спешу передать их хозяйке, мысленно ругая себя за нерасторопность.

Стянув с головы платок из набивной тюли, Анна заменяет его на модную французскую шляпку – «Casque de chevalier» из чёрного бархата, скроенную по форме рыцарского шлема и украшенную пышным пучком страусовых перьев на макушке.

Закончив с головным убором, она берёт из моих рук сафьяновые перчатки и обходительно улыбается:

— Merci, Mademoiselle, – её тонкий голосок навевал воспоминания о птичьих трелях, щебечущих по весне в кущах Летнего сада.

Смиренно склонив голову, я отвечаю той же светлой улыбкой, после чего прислоняюсь спиной к холодной стене, пропуская вперёд младших царевичей, держащих в руках букеты белых лилий – символ королевской власти.

Великие Князья выглядели измученными, напоминая своим видом затисканных котят. Разговор с Александром произвёл на них неизгладимое впечатление, дав возможность переосмыслить некоторые моменты семейной биографии. Могила царевича Алексея, к которой они направлялись, находилась под колокольней, а колокольня, в свою очередь, размещалась над притвором Собора, поэтому выходить на улицу семье не пришлось.

Проследовав к соседним дверям, расположенным по левую стену притвора, Романовы свернули на узкую лестницу, под которой покоились останки родственников Петра Великого, сокрытые надгробными плитами из белого мрамора.

В центре – могила опального Алексея. После трагической и таинственной смерти в каземате Трубецкого бастиона его тело без почестей было предано земле в ещё недостроенном Соборе. Здесь же за три года до смерти Алексея была похоронена его супруга кронпринцесса Шарлотта Брауншвейг-Вольфенбюттельская, умершая родами, которая оставалась единственной иностранной представительницей дома Романовых не перешедшей после замужества в православие.

Третье, оно же последние надгробие принадлежало сестре Петра, царевне Марии Алексеевне, заточённой венценосным братом в Шлиссельбург за связь с бунтующей Софьей и всё тем же опальным Алексеем. Царевна Мария Алексеевна пережила всех своих сестёр и скончалась последней в двадцать третьем году, за два года до смерти Петра.

Изучать родословную рода Романовых меня обязывал не только придворный долг – прежде всего, это моё увлечение с детства. Некоторые члены семьи Вольницких находились в услужении у представителей правящей династии.

Рассказы Матушки о подвигах наших предков увлекали моё детское воображение сильнее, нежели сказки на ночь. Главными героями в её историях выступали реальные люди, а не вымышленные персонажи – отсюда произрастала моя любовь к истории.

Проследив за тем, как царская семья исчезает в полутьме лестничного пролёта, я оборачиваюсь на звук отворяющихся дверей храма. На пороге стояла Екатерина Павловна, оправляющая огненно-рыжую шаль на плечах. Поманив меня ладошкой, она таинственно улыбнулась, давая понять, что готова устроить мне встречу с Александром.

На днях я призналась Княгине, что у моей Матушки есть мечта – оставить подле надгробия Павла Петровича небольшой подарок, который она собиралась вручить ему ещё при жизни. Растроганная до глубины души, Екатерина Павловна взяла меня с собой.

Подхватив громоздкую корзину, я с трудом перетаскиваю её через порог, оставляя позади сентябрьскую прохладу. Если притвор символизирует в церкви мир земной, то красота и роскошь церковного зала должны отразить собой совершенство мира небесного.

Внутреннее пространство Собора было разделено на три нефа мощными столбами-пилонами, расписанными под мрамор нежно-розового и ярко-бирюзового цвета. На мгновение мне почудилось, что я попала в кондитерскую лавку: мраморный рельеф столбов в рубиновых лучах заходящего солнца напоминал клубничную пастилу, а белоснежные витые капители – хрустящей марципан.

Люстры из золочёной бронзы, горного хрусталя и цветного венецианского стекла, словно пожар, переливались всеми оттенками красного. Многочисленные плафоны и картины изображали евангельские сюжеты, какие в России можно было встретить лишь в Эрмитаже.

От увиденного у меня перехватило дыхание. Гармония солнца и архитектуры создала невероятной красоты пейзаж, единственным нюансом которого был едкий аромат ладана, оседающий горечью на языке.

Александр стоял на прежнем месте, против кованой решётки, опустив голову. Я старалась идти очень тихо, почти не дыша, чувствуя, как в уголках глаз собирается бисер слёз от коптивших свечей. Ориентиром для меня служило красное перо в токе Екатерины Павловны, которое буквально горело в отблесках заката.

Подобравшись к брату, она осторожно касается сутуловатой спины, вынуждая его вынырнуть из омута тревожных размышлений:

— Государь... – посчитав нужным перейти на шёпот, Княгиня берёт Александра за руку, поглаживая выступающие косточки на запястье. — Простите, если отвлекаю Вас от важных дум, но моя фрейлина... Вы с ней знакомы, Софья Вольницкая, умоляла меня испросить у Вас разрешение выразить благодарность нашему Батюшке, – взглянув в мою сторону, она сильнее стискивает царскую длань. — В прошлом отец оказывал её семье дружеское покровительство, для этой девушки нет большей чести, чем почтить светлую память Императора Всероссийского сердечным презентом. Прошу, не отказывайте ей в просьбе. Ваши подданные заслуживают право быть услышанными.

Посвятив брата в суть моего визита, Княгиня отступает назад, и я замечаю, как на дне её карих глаз мелькает озорной огонёк. Александр, в отличие от сестры, сохранял спокойствие, не позволяя двусмысленным эмоциям взять вверх над приличием.

Он бросает на меня равнодушный взгляд из-под ресниц, слегка наклоняя голову в знак приветствия:

— Ваш поступок необычайно трогателен, сударыня. Я не вправе запрещать Вам проявлять чувства, – прищурившись, он примечает страх на моём лице и нервно сжатые пальцы, вцепившиеся в плетёную ручку корзину, которую я с облегчением опускаю на пол. Мой визит не затронул в его сердце ни одной струны. Александр был выпотрошен, как рыба, мечтая отдохнуть от урагана бурных чувств, а не раздаривать внимание посторонним людям.

Оставшись разочарованной поведении брата, Екатерина Павловна касается верхних пуговиц драповой витшуры, демонстративно высвобождая их из петель бранденбуров:

— В таком случае, Mes Amis [Друзья мои. (фр.)], позвольте мне Вас оставить, тут становится чрезмерно душно! Будет лучше, ежели я управлюсь скорее с делами и выберусь на свежий воздух, – театрально помахав на себя ладонью, она подходит к корзине, и легко отрывает её от пола, словно та весила меньше спичечного коробка.

Оставшись с Александром наедине в окутанной тишиной зале, я испуганно опускаю взгляд, употребляя все силы на борьбу с лихорадочным волнением. Пальцы теребили шнур однобортного редингота[6] из серой шерсти, то беспокойно накручивая его, то вновь распуская.

Александр не видел моего лица, но чувствовал, что я нахожусь на грани.

К счастью, он был не из тех мужчин, кто эгоистично игнорирует волнение дамы, поэтому, недолго думая, берёт ситуацию в свои руки:

— Чудная шляпка, Mademoiselle. – озвучив первое, что пришло на ум, Александр спешит отвернуться, стыдясь показываться без привычной улыбки.

— Благодарю... Вас… – коснувшись широких полей боннета, я невольно зарделась, понимая, что мне польстили. Мой боннет не отличался роскошью: он был не бархатным, как у сестёр Александра, а из розового вельвета в характерный рубчик, и, конечно, без дорогих перьев тропических птиц; единственным его украшением были широкие розовые ленты, скрученные на тулье в огромные банты.

Подступиться к человеку, раздавленному горем, оказалось непросто. Я обратилась с молитвой к Богу, уповая, что он укажет мне правильную дорогу.

Распустив шнур редингота, разомкнув его тугие застёжки, извлекаю из внутреннего кармана заветный свёрток. Как и сказала Екатерина Павловна, возложить подарок на могилу Императора – большая честь. Осознав это, я стала волноваться сильнее прежнего.

Воспоминания о Павле оставались важной частью моего детства: Матушка перевезла нас в столицу за год до его воцарения. Петербург Павловской эпохи был сказочным местом, безопасным и тихим, не то, что теперь.

Я не ощущала на себе того морального гнёта, о котором все говорили, и не могла вспомнить чего-то шокирующего, что потрясло бы моё детское воображение. Зато мне запомнилось другое: улицы, вымощенные идеальной брусчаткой, отрегулированное дорожное движение, комендантский час, положивший конец разгульной жизни гвардейцев, любивших горланить под окнами нашего дома пьяные песни, гуляя до утра по Фонтанке.

В управлении столицей Павел показал себя домовитым хозяином, не оставив ни единого её уголка без ремонта или особых указаний. Матушка рассказывала, что Павел Петрович был человеком настроения: в его голове ежедневно зарождалось и умирало сотни идей, противоречащих друг другу по смыслу и содержанию. Тем не менее, он не был тираном и никогда не поднимал руку на обидчиков, как привыкли о том шептаться в свете, хотя имел полное право повесить их за всё то зло, что они чинили над ним в детстве.

И был бы прав – по совести и по закону.

Развернув белоснежный платок с золотой литерой "А", я демонстрирую Александру небольшую икону с ликами Святых апостолов Петра и Павла, украшенную полудрагоценными камнями:

— Маменька мечтала подарить эту икону Павлу Петровичу в день именин... – вытянув в лёгкие застоявшийся воздух, любуясь благородным блеском русских самоцветов, очерчиваю кончиком пальца светлый лик апостола Павла. – ...Не успела, – во рту стремительно пересыхает, когда Александр вдруг разворачивается и бросает на меня обескураженный взор.

Он не ожидал услышать, что кто-то до сих пор хранит верность его почившему Батюшке – это оказалось одновременно и приятно, и тяжело, ибо нет на свете более противоречивой вещи, чем посмертное признание.

Опустив ладонь на кованую решётку, он любезно её приоткрывает, жестом приглашая меня пройти внутрь. Не ожидав, что встреча с почившим Императором произойдёт настолько быстро, я на ватных ногах перешагиваю невидимый порог, осторожно протискиваясь между роскошными букетами.

Крышка саркофага была заставлена множеством других икон и миниатюрных подарков, в большей степени сладкими, оставленных для помина, ввиду чего пришлось сильно постараться, чтобы отыскать свободное место.

Мысленно я адресовала Павлу Петровичу слова благодарности, которые записала на листочке Матушка, взявшая с меня обещание произнести их в точности. В этом месте, на глубине двух метров под землёй покоился не просто Император России, сын Великой Императрицы и правнука Великого реформатора, а истинное олицетворение ушедшей эпохи – дитя восемнадцатого столетия, убитое детьми девятнадцатого века.

— Благодарю, что позволили исполнить желание Матушки... – отступив от саркофага, медленно, стараясь не свалить вазы, я возвращаюсь обратно за пределы ограды, смахивая стебли цветов, цеплявшиеся за шерстяной подол редингота.

Слёзы выступают на глазах на сей раз не от свечного дыма, а от глубокого сочувствия, разрывающего грудную клетку. На ресницах Александра тоже мерцали прозрачные капли, но я не могла с достоверностью определить, были то слёзы или же очередное проявление его врождённой глазной болезни.

Рядом с надгробием отца Александр чувствовал давно забытые ароматы – пудры, пороха и мокрой шерсти, которые жили исключительно в его воображении.

Он вспомнил образ Батюшки – от него пахло пудрой, вернее от его парика; вспомнил гатчинский плац, где постоянно бомбили пушки – запах пороха; вспомнил свою старую Семёновскую униформу, глубокого зелёного цвета, с голубым воротом, перешитую на прусский манер, верой и правдой служившую ему при любой погоде – запах сырого шерстяного сукна.

Воспоминания причиняли боль.

Закрыв глаза, Александр вытягивает из глубины сознания редкое сокровище – улыбку отца, которой всегда не хватало.

Екатерина Великая никогда не понимала тягу внука к взбалмошному родителю, к этому угрюмому, нелепому человеку, считая его влияние опасным для тонкой, восприимчивой натуры Александра.

Впрочем, златокудрый наследник плевал на запреты бабки. Сделав из внука своё лицемерное подобие, Екатерина умерла, так и не узнав, как на самом деле к ней относился её любимый Ангел.

Александр завидовал отцу прежде всего потому, что тот обладал внутренним стержнем, не прогибаясь под напором властолюбивой матери.

Каждый раз, когда подходил черёд удаляться ко двору бабки, отец смотрел на него как в последний раз. Однажды, будучи обеспокоенным нравственным разложением сына, Павел не сдержался и проронил вслух: «Испортят. Рассорят. Украдут!»

Александр запомнил эти слова на всю жизнь; они въелись в подкорку сознания, как чернильное пятно в лист пергамента.

Заслышав тихие всхлипы, он замечает, как я тайком утираю слёзы, сминая в дрожащих пальцах его же платок.

— Подарок не из робких... – устав от довлеющей тишины, задумчиво хмурит брови. Дарить Императору России икону – церковную утварь, тем паче именную, считалось вопиющей дерзостью и наводило на мысли о тайной связи.

— Мне ничего неизвестно о характере их дружбы, Государь, кроме того, о чём я уже рассказывала, – вздохнув, я прихожу к выводу, что Матушка неспроста выбрала в подарок для Императора Образа с конкретным сюжетом, привязанным к его жизни.

Апостолы Пётр и Павел были учениками Иисуса, которые после Его смерти и воскресения начали проповедовать и распространять учение Евангелия по всему миру.

В России имена Пётр и Павел обладали сакральным значением ещё и потому, что олицетворяли собой две масштабных трагедии, бросающих тень на правящую династию, два дворцовых переворота, в ходе которых погибли отец и сын – Пётр Федорович и Павел Петрович, причём по вине одной и той же женщины – Екатерины, узурпатора русского престола.

Своим подарком Матушка выражала сочувствие Императору, разделяя его стремление возродить в народе доброе имя отца.

Александр, как мне показалось, пришёл к тому же выводу. Обернувшись через плечо, он бегло осматривает залу, задерживая взгляд у надгробия деда, покрытого такой же золотистой мантией.

Калейдоскоп воспоминаний вновь влечёт его по кругу.

Перед глазами встаёт страшная траурная процессия, организованная Павлом с целью восстановить историческую справедливость.

Пётр Фёдорович стал первым российским Императором, умершим насильственной смертью. Оболганный Екатериной, он не был удостоен посмертных почестей и "переехал" в Петропавловский Собор относительно недавно.

Сразу после совершившегося преступления тело Петра доставили из Ропши – дворца, где прозвучал его последний вздох, – в Невский монастырь, где его выставили для поклонения. Покойного облачили в мундир голштинских драгун, светло-голубой с белыми отворотами. Однако против гроба не сочли нужным разместить ни одного ордена Императора, что выглядело как оскорбление.

Его похоронили внутри храма, напротив царских врат.

На похоронах, согласно христианскому писанию и придворным традициям должна была присутствовать Императрица Екатерина, его супруга. Но она не приехала.

Говорят, что с подачи Никиты Панина, Сенат "раболепнейше просил" её сохранить для подданных своё здоровье. И Екатерина "намерение своё отклонить благоволила".

Царские останки были предметом политических игр во все времена, стоит ли удивляться, что с телом Петра Фёдоровичем обошлись, как с тушкой заколотой свиньи, бросив, где придётся?

Через тридцать четыре года и четыре месяца гроб с его костями подняли из земли. Павел повелел перезахоронить отца в Петропавловском Соборе, где ему надлежало находиться по закону. Он превратил траурную церемонию – в апофеоз!

Александр в деталях запомнил события того ужасного дня: как отец короновал труп, принудив всех членов семьи, сохраняя порядок очереди, целовать истлевший череп. Исключением не стал даже новорождённый Николай, для которого трупный яд представлял смертельную опасность.

Более того, Павел приказал сделать для отца великолепный гроб, обитый золотым глазетом, с императорскими гербами, с серебряными гасами, а корону за гробом повелел нести Алексею Орлову-Чесменскому, непосредственному виновнику ропшанской трагедии.

Александр помнил, что на церемонии перезахоронения отец был больше злой, чем печальный. "Похороны Руси" – заметил присутствовавший в Соборе английский дипломат.

Но сколько бы не бились в истерике напуганные сим представлением дворяне, противясь государеву решению учинить "спектакль" с перезахоронением, Павел от своего не отступил. Он довёл начатое до конца, раз и навсегда доказав обществу, что не намерен мериться с несправедливостью.

И всё это Павел Петрович сделал для отца, которого практически не помнил...

А что же Александр? Что хорошего он совершил в память о Батюшке? Наказал убийц?

Вовсе нет: всего-навсего выслал их из столицы. Сделал Россию великой державой, провёл реформы? Да нет же, наоборот, вовлëк страну в череду нескончаемых войн...

Александр считал себя Иудой и не напрасно. За двенадцать лет правления он так и не смог найти или придумать повод разрушить жизни тех, кто принёс его семье столько страданий. Он бы многое отдал за возможность отомстить; за шанс увидеть, как бывшие заговорщики болтаются в петле на Дворцовой площади. Но было поздно, момент ушёл, Александр смалодушничал, испугался, позволив негодяям уйти в подполье.

— Вам следует простить их, Государь... – я не поверила самой себе, когда обронила вслух столь отвратительные слова, вонзившиеся в сердце раскалённой иглой. Пелена слёз застелила очи, ладони похолодели.

Александр вскидывает голову, подумав, должно быть, что мой голос прозвучал у него в голове.

Забыв о том, с кем разговариваю, я подавляю жалобный вздох, рвущийся из глубины лёгкий, чувствуя нестерпимое желание высказаться:

— Простив этих людей, Государь, Вы простите самого себя... – голос предательски дрогнул, но приложив чуть больше усилий, мне удаётся перебороть растерянность.

— Ваши враги убеждены, что обладают властью над Вашим разумом, они знают, что Вы постоянно думаете о них. Не позволяйте ненависти связывать Вас с мерзавцами... Разрубите гордиев узел, освободитесь от их пагубного влияния... – зажмурившись, накрываю лицо ладонями, заходясь тихим рыданием.

В пустоте мраморной залы мои всхлипы звучали так же громко, как залп артиллерии в чистом поле, в связи с чем пришлось прикусить костяшки на сжатом кулаке, дабы заглушить надрывные звуки.

Мне кровь из носу требовалось донести до Александра одну важную истину – ненависть, как одна из самых сильных и живучих эмоций в мире, делает человека рабом собственного бессилия. Пока человек кого-то ненавидит, этот "кто-то" не исчезнет из его жизни, а как тень, всегда будет рядом. Александр привязал себя ненавистью к негодяям, коих надлежало придать забвению. Если он простит их, то поймёт, что кроме ненависти его больше ничего к ним не влечёт. Их образы станут призрачными, бессмысленными – тогда уйдёт и страх, который они вызывают.

Ненависть держала его крепко, раздувая из тлеющих угольков – пламя.

В конце концов, если бы Александр сам не захотел власти, никто бы не осмелился поднять руку на его отца... В сущности, он был таким же убийцей, как его бабка, как Зубов или Беннигсен. Но, раскаявшись, он заслужил право подняться на следующую ступень, оторваться от тех, кто живёт с кровью на руках, считая свой грех – праведным.

— Как?... – содрогнувшись, Александр едва шевелит губами. — Как простить?.. Что Вы такое говорите, Софи?..

Он больше не видел смысла сдерживаться.

Слёзы хлынули из глаз безудержным потоком, окропив тугой воротник, сжимающий горло. Вместе со слезами наружу выходила годами накапливаемая боль. Внезапно Александр вспоминает, как на пятый день после переворота, изуродованное тело Павла, облаченное в императорскую мантию, было положено на парадную кровать, близ которой на небольшом столе, покрытом малиновым бархатом, на подушке лежала императорская золотая корона.

Это было последнее и самое яркое воспоминание об отце.

В седьмом часу вечера Александр прибыл с семьёй в комнату для "учинении достодолжного поклона покойному", после чего взял со стола корону и возложил её на покрытую толстым слоем грима голову отца – в последний раз.

Почтить память Государя в первый день пришло одиннадцать тысяч человек. На другой день – двадцать тысяч. Поток желающих проститься с невинно убиенным не иссякал все последующие дни.

Заслужит ли Александр когда-нибудь столь же сильной любви подданных? И кем окажется тот "счастливчик", которому выпадет честь "короновать" его мёртвое тело?

Опираясь рукой на ограду, он чувствует как к горлу подступает нервный ком. Одно воспоминание сменяется другим. Ненависть заполняет его сердце до краёв, а на дне чёрных, как угли, зрачков загорается пламя:

— Они отвратительны, Софи... Вы бы видели их лица... Боже милостивый, да они ведь даже не люди! Подобие зверей! – от злости на самого себя и обстоятельства тех далёких лет, ладони в белых перчатках сжимаются в кулаки.

Александр не мог объяснить словами, что почувствовал в то мгновение, когда в его комнату ворвались пьяные гвардейцы, минутой ранее убившие Божьего помазанника. За сутки до трагедии эти люди били себя кулаком в грудь, называя друг друга героями, но, совершив свой омерзительный "подвиг", взмыленные, растрëпанные, раздавленные ужасом, приползли к нему на коленях, толкаясь и крича наперебой: «Со скорбью великою сообщаем страшную весть! Не уберегли мы Батюшку Вашего! Простите великодушно, Александр Павлович! Казни нас, кормилец, коли за правду считаешь! Все, как один, виноваты! Смерти просим, Государь, смерти!»

Всё смешалось в ту роковую ночь. Запах хмеля. Рыдания. Кровь. Александр смотрел в некогда красивые лица и видел, как страх выдавливает из них человеческие черты, превращая в пудровые макси, потрескавшиеся от слёз. Екатерининские "птенцы" впервые за всё время правления некогда Великой Императрицы приняли свой истинный облик: бриллианты не могли больше отвлекать внимание от их гнилой натуры, ни одни румяна в мире – пунцовые, свекольные, бордовые – не перекрывали краску стыда, окрапившую щёки.

Гвардейцы ползали на карачках, хватая Александра за одежду, тянули на себя, дабы пропитать кровью; чтобы он понял, что тоже является преступником. До последнего своего часа он не забудет их воплей, от которых волосы на голове вставали дыбом, и как Зубов просил, задыхаясь: «Александр Павлович, не губите, Христом Богом молю!» – удивительно, как спустя всего пару минут безудержных рыданий желание умереть сменилось на прямо противоположное – желание сохранить жизнь.

Александр знал, что враги предпринимают попытку надломить его. Признав себя убийцей, он бы не осмелился покарать своих же соучастников.

Каждый раз, возвращаясь мыслями к этой уничижительной комедии, обличающей главные пороки русского общества, Александру хотелось содрать с себя кожу, ибо та грязь въелась в него до самых костей.

— Александр... – намеренно отступив от протокола, я подхожу к возлюбленному и неосознанно опускаю ладони на его грудь. — Утешение придёт в том случае, ежели Вы возьмётесь исправлять ошибки... Мне известно, что Вы справляетесь и без чужих подсказок, чем даёте окружающим повод гордиться Вами. Но умоляю, помогите себе ещё немного, отпустите прошлое, избавьтесь от ненависти... – стараясь не давать волю рыданиям, прикасаюсь лбом к широкой грудной клетке, отчего розовые банты на боннете щекочут Александру нос, вынуждая отвернуться.

Судорожно выдохнув, я позволяю себе на мгновение забыться. Внутри разливается приятное опустошение, какое обыкновенно возникает, когда скидываешь груз с сердца.

Отрадно было сознавать, что Александр проявлял ко мне терпимость; что доверял настолько, что подарил право высказаться – открыто и смело, не считая должным очерчивать какие-либо границы в наших отношениях.

Неосознанно цепляясь за мою талию, он придвигается ко мне вплотную, с блаженством втягивая в лёгкие знакомый аромат сырого шерстяного сукна:

— Я так скучаю по нему... – освободившись от остатков боли, Александр позволяет детским страхам выйти из спячки. В душе он оставался всё тем же Сашей, маленьким мальчиком, жаждущим объятий, мечтающим, чтобы родители хотя бы раз посмотрели на него как на сына, а не как на бездушную куклу, наследника необъятной Империи.

Подавив рыдания, я заключаю лицо возлюбленного в дрожащие ладони, слегка отстраняясь, памятуя о том, что мы находимся в общественном месте:

— Павел Петрович наблюдает за Вами, Александр... Он любит Вас! И поверьте, страшно огорчается, когда видит, насколько Вы уязвимы... – очертив пальцами впавшие скулы, стираю влагу с раскрасневшейся кожи.

Мне было страшно наблюдать Александра в подавленном состоянии. Ненависть вытягивала из него все силы – он даже не замечал, как открывается для атаки.

— Взгляните туда, Александр... – подцепив двумя пальцами его выступающий подбородок, я перенаправляю внимание царских глаз к окну. — Плафон под потолком, второй от входа, неужто ни о чём Вам не говорит? – заприметив слабый огонёк интереса в голубых радужках, продолжаю чуть громче. — Эта картина, как, верно, известно Вашему Величеству, носит название: «Моление о чаше». Присмотритесь к ней внимательнее, Государь, видите, там Христос, предчувствуя грядущие страдания, обращается с молитвой к Богу: «Если не может чаша сия миновать меня, чтобы мне не пить её, то да будет воля Твоя». У каждого человека – своя горькая доля. Все мы теряем близких, ошибаемся, грешим... Невозможно представить мирскую жизнь без страданий. Но наш долг заключается в опустошении чаши до дна, в смирении перед невзгодами. Нам надлежит сносить испытания с высоко поднятой головой. Мы не должны позволять обстоятельствам отравлять в нас всё живое... Важно помнить, что за горем всегда следует радость. Не все люди замечают хорошие моменты... И потому я прошу Вас, Государь, не будьте слепцом! Не упускайте радость из вида. Вспомните, сколькими богатствами Вы владеете: любящие братья, некоторые, особенно преданные Вам Министры, дружба с Наполеоном... Если все эти вещи доселе наполняли Ваш мир, разве это не означает, что Господь рядом, что Он не отрёкся от Вас?

Разжав хватку, ощущаю блаженную лёгкость, почти невесомость, скользящую в теле. Мне показалось, что Александр слушает меня, а главное – слышит.

«Моление о чаше» – моё любимое творение замечательного русского живописца Матвеева, проходившего обучение в Голландии и Фландрии. Его аттестовали как наиболее искусного мастера, пишущего «превосходные картины на исторические сюжеты в римском вкусе».

В те редкие дни, когда мне выпадал шанс сопровождать Екатерину Павловну на церемониальные молебны, я подолгу стояла возле «Чаши», размышляя о жизни, рассматривая тонкий профиль Христа, озарëнный светом, его алые одеяния с золотыми переливами, и лик ангела, подносящего Сыну Божьему высокий кубок.

Я смотрела на Александра исподлобья, чтобы не спугнуть пробудившийся в нём интерес к жизни. Он стих, позволяя тишине – по-настоящему приятной – окутать пространство и убаюкать уставший от потрясений разум.

Неожиданно мышцы моего тела расслабляются, а в кончиках пальцев возникает приятное покалывание, как если бы я весь день играла на мюзеларе и только сейчас отняла уставшие пальцы от клавиш. Напряжение схлынуло в тот момент, когда на лице возлюбленного воцаряется умиротворение.

Вытянув платок из моих ладоней, Александр избавляется от остатков слёз, а после щурится, пытаясь разглядеть фрагменты заинтересовавшей его картины, что было непростой задачей, учитывая врождённую близорукость.

Небо ещё находилось во власти ослепительного заката, но первичная "кровь" уже порядком выцвела, выявляя нежно-розовые и бледно-оранжевые оттенки.

Образа в золотых рамах больше не казались Александру зловещими карикатурами, святые смотрели на него с одобрением, очаровательно улыбаясь. Мне оставалось только догадываться, какие мысли занимали его растревоженный разум. Примирился ли он с прошлым? Захотел ли простить тех, кого поклялся никогда не прощать? В сущности, мне было достаточно уже того, что он обуздал скорбь, изгнав из сердца гнетущую безысходность.

Не проронив ни слова, Александр несмело, словно боясь обжечься, берёт меня за руку, не сводя глаз с церковных плафонов, высматривая в библейских сюжетах знаки судьбы, подсказки от Господа, сплетая наши пальцы в крепкий замок.

Улыбнувшись, я чувствую прилив безграничного счастья в груди, мысленно вознося благодарность Всевышнему, поставившему меня этим вечером в исключительные обстоятельства.

Сегодня судьба вновь представила мне возможность доказать Александру, как сильно я люблю его. И как для меня важно быть в курсе всех событий его жизни, чтобы помогать, поддерживать, защищать.

Всё это время я ощущала, будто бы Павел Петрович находится где-то неподалёку, что он видит душу Александра насквозь, радуясь воцарившемуся на ней покою. Родители всегда переживают за своих детей, особенно те, кто был вынужден покинуть этот мир...

И если Александр когда-нибудь освободится от ненависти, он сможет обнаружить в своём сердце то, что всё это время скрывала темнота – бесконечную любовь отца, над которой не властно время.

Андрей Матвеевич Матвеев. «Моление о чаше» (1729). Петропавловский собор. Санкт-Петербург.

Ссылки:

«A L’ouest » как говорят французы[1]…. – сомкнув пальцы в нервный замок, Княгиня стала тяготиться бездействием.»

★ «A L’ouest» – дословно «на Запад», но отнюдь не в плане географии. Этим словом описывают странноватых личностей, не явно сумасшедших, но мечтателей, не от мира сего.

«Тело её согревала самая обыкновенная драповая Витшура[2] терракотового цвета, украшенная чёрными бранденбурами[3] на груди. На голове разместилась аккуратная шляпка ток [4] из чёрного бархата с ярко-оранжевым пером африканского попугая, приколотым к правому виску, а на плечах покоилась кашемировая шаль, тоже ярко-оранжевая с изящными коричневыми пейсли по краям.»

★ Витшура — пальто на меху эпох Ампир и Регентства.

★ Бранденбурги, бранденбургеры/бранденбуры (нем.) – шнуры с двойными петлями, украшавшие гусарские куртки. Вошли в женскую моду в эпоху Наполеоновских войн, когда господствовал стиль «милитари» (от слова «милитаризация»).

★ Ток или Тока (фр. toque) — европейский головной убор жесткой формы, обычно с узкими слегка загнутыми кверху полями или без полей, популярный в XIII—XVI веках, также встречающиеся в модных журналах последующих эпох.

«В отблесках закатного солнца Анна напоминала Александру Сильфиду: тоненькая, воздушная, в белом пелиссе[5], обитом чёрным мехом норки, с белоснежным платком на голове – её образ был таким же светлым, как и её душа.»

★ Пелисс – длинное женское пальто, которое могло по покрою напоминать, как шубу, так и лёгкий плащ. Вошло в моду в эпоху Ампир и Регентства, оставалось популярным на протяжении всего XIX века.

«Пальцы теребили шнур однобортного редингота[6] из серой шерсти, то беспокойно накручивая его, то вновь распуская.»

★ Редингот (фр. redingote, искажённое от англ. riding-coat — сюртук для верховой езды) — мужское и женское пальто (однобортное или двубортное) которое трансформировалось из костюма для верховой езды. Вошёл в моду в 1770-х годах и широко распространился в XVIII—XIX веках.

Глава 6

Куплет:

«В делах любви, как будто мирных,

Стезя влюблëнных такова,

Что русский взнос за счастье милых,

Не кошелёк, а голова.

Но шпаги свист и вой картечи,

И тьмы острожной тишина.

За долгий взгляд короткой встречи

Ах, это право, не цена!»

Песня: «Гардемарины – вперёд».

Кинофильм: «Гардемарины – вперёд! » (1987 год)

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

К концу года Александр столкнулся с роковой дилеммой: стоит ли русским войскам идти за врагом в Европу или всё же будет правильнее очистить только свою территорию, не пересекая европейской границы?

Александр никогда не добивал раненного; его с детства учили, что раненого не бьют. Однако прав был и тот великий, кто сказал: «Отчаянные времена требуют отчаянных мер». Стало быть, добивать европейскую гидру всё же придётся?

Если подумать, Наполеон ведь не маленький ребёнок, едва ли он нуждался в военной поддержке. Александр честно исполнил свою часть союзного договора – отправил русскую гвардию французам на подмогу и о долге Государя не забыл – выжил басурман с русской земли. Так есть ли смысл продолжать кровопролитие и готовить армию к Европейскому походу? Не будет ли мудрее остаться в России и заняться восстановлением инфраструктуры родных городов, превратившихся за время войны в руины?

Лавры победителя, так и быть, пусть достанутся Наполеону, Александр как-нибудь переживёт потерю первенства – в конце концов, ему не привыкать. Существуют вещи поважнее вмешательства в европейские дрязги, например, внутренние реформы, а также конвенции мира, которые только предстояло составить, дабы уберечь дальнейшие поколения людей на земле от ужасов мировых войн.

Но так ли проста задача, как кажется на первый взгляд?

Александр смог осознать масштаб надвигающейся трагедии лишь в тот момент, когда поздним декабрьским вечером на его стол лёг доклад Сперанского "Об итогах войны".

Александр принимал Министра в Екатерининском дворце, в своём любимом кабинете.

Он приехал "в гости к бабушке", чтобы отдохнуть от суетного столичного Света. В здешних стенах прошла большая часть его детства – счастливейшая пора жизни. Александру было приятно находиться в месте, наполненном светлой ностальгией. Екатерина Великая тоже начинала свой путь отсюда: здесь ей впервые представили Петра Фёдоровича, будущего супруга, лелеющего мечту о долгом и счастливом царствовании, здесь же она училась русским традициям, гуляя по тенистым улочкам Царского Села.

Екатерининский дворец исполнял роль царской дачи, куда двор перебирался на лето, а некоторые члены правящей династии, как в случае с Александром, посещали его вне сезона, дабы насладиться умиротворением сельской местности.

Стрелки на часах медленно подбирались к полуночи. Зловещее тиканье разрезало тишину, создавая не самую комфортную для переговоров атмосферу.

Сперанский, облачëнный в чёрный фрак, казался воплощением наступившей ночи. Волосы его напоминали снег, а тонкие ажурные манжеты рубашки – иней на стёклах. Министр стоял неподвижно, как статуя, едва ли чем-то отличаясь от бездушных предметов интерьера.

Раньше Александр считал свой Царскосельский кабинет крепостью, несокрушимым бастионом, но сегодня тьма отравила даже это место, сотканное из трепетных юношеских воспоминаний.

Он в безмолвии сидел за рабочим столом; глаза его неотрывно следили за строчками стройного текста, складывающегося в безрадостную картину. Суть доклада Сперанского сводилась к одному: Александр стал победителем без победы. Русский народ заплатил слишком высокую цену за желание отомстить. Справедливость этой нелепой войны невозможно было восстановить известным методом: деньги не успокоят истерзанную невзгодами публику, не сотрут слёз с лиц матерей, проводивших на фронт совсем ещё юных сыновей. Потерь слишком много.

Сперанский прямо указывал сюзерену, что жители Москвы взбеленились и массово подают прошения на Высочайшее имя, требуя у царя выплатить компенсацию за сожжённые поместья, разбежавшихся крестьян и даже такую мелочь, как чулки, утерянные при внеплановой эвакуации. Жалоб поступало в канцелярию целое море, и чем ближе к Рождественским праздникам, тем их становилось всё больше, аппетиты общества росли с каждым новым днём.

Александр физически не мог удовлетворить их все: в казне никогда – ни до, ни после правления Екатерины Великой – не было столько денег.

Вражеские войска отступали, не запрашивая мира, русские люди жгли собственные города, сёла, сотни крепостных ударились в бега, хаос стал незримым спутником русской армии. Так что же Александр предоставит русскому народу взамен страданиям? А ничего. Наполеон разобьёт остатки европейских коалиций, и побеждённые страны выплатят контрибуции ему, а не России. Александр рассчитывал, что война завершится быстро, что генеральное сражение выльется в триумф русского оружия, ведь тогда подписать акт перемирия, с последующей выплатой контрибуций, удалось бы с лёгкой руки.

Счастливые и довольные солдаты вернулись бы в Петербург праздновать блестящую победу. Не получилось...

Русское командование не справилось. Кутузов всё время отступал – отступал до самой Москвы, да и та сгорела. Итоги вырисовывались абсурдными: получается, что враги гнали русскую армию до пределов её столицы, а русская армия в ответ, не проведя ни одного эффективного контрнаступления, покорно отступала, попутно сжигая на своём пути собственные земли.

А теперь ещё выясняется, что неприятеля прогнал мороз, а не храбрость крепостных солдат и доблестных офицеров. Бред!

Александр не хотел верить в это... И тем не менее про себя отметил, что если бы не морозы, столь "удачно" ударившие в начале ноября, кто знает, возможно вражеские войска добрались бы до Петербурга. Суровый русский климат обыграл всех: европейцы, не привыкшие к низким температурам, благополучно двинулись в обратный путь, а солдаты русской армии так и не получили шанс стяжать для себя надёжную славу.

До границ Вильны неприятеля ещё гнать и гнать – на это уйдёт как минимум две недели.

Александр боялся, что сразу после того, как последний вражеский солдат скроется за пределами его Империи, разгневанная русская армия, вкусив на обратном пути всю прелесть своей так называемой "победы", возьмёт марш мести на столицу, чтобы спросить с Государя за все ошибки. Тот факт, что генеральное сражение было проиграно, а неприятель ушёл сам, по собственной воле, прямо указывал, что истинной победы Россия не получила.

На войне, как известно, победителей нет, есть выжившие – калеки, да раненые, но Александр не смел приписывать себя к их числу. Он не выживет... Генералы жаждали заполучить его голову на блюде – в этом златокудрый монарх не сомневался. Размытые, полные подобострастных фраз письма Кутузова, ставшего не столь давно Светлейшим князем, служили тому главным аргументом.

Хитрый лис откровенно лгал Александру, расписывая события последних двух месяцев в светлых тонах, замалчивая факты, а главное цифры – реальную статистику убитых и раненых. Сперанский в своём докладе освещал те же события, но с опорой на состояние уже практически мёртвой экономики, а также частные письма офицеров к родственникам, иллюстрирующих голую правду.

Кутузов сколько ни старался врать, а всё же не смог одурачить Императора: реальность выглядела, куда страшнее, чем он описывал.

Покончив с чтением, Александр тяжело выдыхает, стараясь не поддаваться охватившему сердце унынию. Он не хотел продолжать эту кровавую бойню... Не хотел идти в Европу... Однако если не присоединиться к армии сейчас и не привести её к полноценной победе, в стране может возникнуть угроза военного мятежа. Будущее династии напрямую зависело от решения Александра. И мучившая его в течение долгого времени дилемма разрешилась за один вечер.

Он должен идти в Европу, чтобы отбелить своё имя, чтобы загладить вину и исправить ошибки, ибо только триумф, только война до победного конца, поможет восстановить царский авторитет в глазах подданных, а иначе – смерть.

— Ваше мнение, Михал Михалыч? – подняв на Сперанского тоскливый взгляд, Александр убирает позолоченный лорнет в деревянный футляр.

На душе образовалась пустота, а в голову полезли удручающие мысли. Несмотря на то, что Александр уже принял решение, совет друга был сейчас очень кстати, ведь он не привык сражаться в одиночку; рядом с ним всегда должен находиться тот, кто в трудную минуту поможет бескорыстным наставлением.

Сперанский, в отличие от своего августейшего собеседника, не выглядел встревоженным или разбитым, так как с самого начала знал, чем кончится дело.

Он стоял против стола Александра с заложенными за спину руками, не смея вымолвить ни звука без разрешения хозяина. Причудливые тени от десятков свечей блуждали по его бледному, измученному каждодневной работой лицу, западая в уголки глаз, делая взор острым, как лезвие бритвы.

— Вы позволите быть откровенным, Государь? – аккуратно интересуется Министр, словно выступая по тонкому льду: ссылка научила его опасаться критики, которую, как теперь стало ясно, не терпят в свой адрес даже самые гуманные правители.

— За тем и принял Вас, Mon Ami, – позволив себе отклониться на спинку стула, Александр изящно взмахивает ладонью, подобно герцогу Энгиенскому дав добро на собственный "расстрел". Никто, кроме Сперанского и Аракчеева не говорил ему правды – ради этого стоило придержать царское эго.

Первые несколько секунд Министр ожидаемо колеблется, выстраивая в голове бесхитростный монолог, который обозначил бы Императору все важные политические позиции и вместе с тем не разбил бы ему сердце.

Наконец, он решился:

— Ваше Величество, как человек, исповедующий принципы любви, я скорблю о каждом русском солдате, павшем на поле брани... Но как человек государства, не могу не замечать предпосылок к военному мятежу. Бессмысленная война озлобила наших войнов, а между тем встреча с боевыми товарищами, кои Вашей милостью прибывают нынче в рядах французских гарнизонов, воскресила бы в их сердцах веру в Отечество, частично уняв боль от производимых потерь. Не так страшна война, Государь, как путь, лишённый цели. Вам надлежит призвать всех Ваших верных подданных соединиться с Вами в молитве ко Всевышнему, дабы Тот ниспослал русскому человеку силы к несению бремени, Святым Промыслом на всех нас возложенного. Жить единственно для любезного Отечества – есть цель, достигнув которую, мы минуем катастрофу, – склонив голову, он опускает ресницы, погасив блеск пронзительных лазоревых очей.

Сперанский никогда не говорил с целью произвести на кого-либо благоприятное впечатление, тем паче на капризного Государя; его речи шли от сердца, ведь он действительно "исповедовал принципы любви". Воистину человек с ангельским нравом.

Александр смотрел на преданного престолу человека и чувствовал страшную вину за содеянное... И как он только посмел отправить друга в ссылку? Очевидно, что Сперанский был послан ему Господом в утешение, а он отрёкся от него, подобно Петру, покинувшему Христа в момент следствия.

Сперанский был старше Александра всего на пять лет, но если судить по уму – то на все двадцать. «Выскочка Сперанский» – так называли Министра за глаза при дворе, и это, пожалуй, было лучшей рекомендацией: если выскочка – значит лучший, значит обладает теми редкими качествами, о которых другие могут только мечтать.

Александр позволил себе замолчать на некоторое время, но лишь для того, чтобы вспомнить, какими окольными путями Сперанский карабкался на вершину. Он перекидывался, как мячик, от одного большого начальника к другому, и всем нравился, все хотели приютить его под своим крылом.

Обходительный, ловкий, мягкий – готовая "правая рука". При Павле Петровиче от генерал-прокурора Куракина к таким же: Лопухину, Беклешову, Обольянинову. Каждый его брал. Каждый восхищался глубиной выдающегося ума, сопряженного с чистотой помыслов – редчайшие сочетание. Дальше – к Трощинскому, в канцелярию Непременного совета, и только затем – к Государю.

Нужен, очень нужен. Впредь Александр его не отпустит. Он чувствовал, что с падением Сперанского падёт и Россия.

Поддавшись вперёд, Император взглядом указывает на стул, стоящий подле рабочего стола, призывая Министра сесть. Он вновь берётся за доклад, не спеша перелистывая шуршащие страницы. Вернувшись к первому абзацу, подносит желтоватые листы пергамента к абажуру лампы, проливая свет на чернильные строчки. Александра отыскал выдержку из письма кавалергарда Ланского, устами которого роптала вся армия.

Ланской жаловался на отсутствие свежей униформы, на паразитов, то бишь вшей, поселившихся в немытых волосах офицеров и рядовых.

Людей косили болезни: простуды, горячки, ревматизмы. Солдаты теряли человеческий облик. Голод вынуждал их идти на грабёж, на разорение попадающихся на пути крестьянских поселений. Лошадей – и тех пустили на мясо. Эту информацию Александр сопоставил с недавним донесением Кутузова, полученном непосредственно с места событий, строчки которого вызубрил наизусть: «Выздоровевших из разных госпиталей и отсталых, по дорогам собранных, которых подлинное число определить не могу, но надеюсь, что таковых прибудет в скорости не менее 20 000».

Старик и тут ухитрился слукавить. Очевидно, что Кутузов был напуган, а потому уклончиво сообщал: «подлинное число определить не могу», «надеюсь».

Вполне вероятно, что цифрой в двадцать тысяч он хотел хоть как-то подправить горестные цифры: русская армия, выйдя в октябре из Тарутина в числе ста тысяч человек, к Вильно имела в своих рядах только двадцать тысяч, хотя Кутузов всячески уклонялся от боя с неприятелем.

Подумать только: двадцать тысяч из ста! И это ещё в лучшем случае! Да здесь и думать нечего – Александру следовало немедленно выдвигаться в штаб, иначе воевать скоро будет некому.

— Вы правы, Михал Михалыч... Любое промедление чревато катастрофой, – перечитав страшный абзац, Александр задумчиво хмурит брови, цепляя пальцами подбородок и опуская локоть на мягкий подлокотник стула.

— Мне вспомнился отчего-то Крестовый поход... Помните ли Вы, как храбрые рыцари, изнывая от жары, пересекали раскалённые пески Египта, мечтая узреть стены Дамиетты, христианской крепости? Их вела вперёд надежда, Михал Михалыч. Пока существует надежда, существует и смысл продолжать движение. Мы не вправе заканчивать войну сейчас, поскольку изначальная цель, стяжать победу, не была достигнута. Лишив солдат цели, мы обесценим уже пройденный путь, тогда получится, что жертва, принесённая во славу Отечества, была напрасной, а сие противоречит кодексу чести, гласящему, что жертва, принесённая во славу Отечеству – священна.

Александр только теперь удостоил вниманием сидевшего напротив Министра, стыдясь в момент рассказа смотреть ему в глаза. Он всё ещё не мог простить себе потерь при Аустерлице, Фридланде и Прейсиш-Эйлау, поэтому произнёс речь на одном дыхании, не отнимая взгляда от страниц доклада.

Русским солдатам уготовано вновь оказаться на полях Европы. Только на сей раз сражаться им придётся в союзе с Бонапартом, бывшим врагом и легендарным полководцем. Кто знает, быть может, в этот раз обойдётся без крупных потерь?

Сперанский ничего не ответил, а лишь коротко кивнул, одобряя сказанное. У него сердце разрывалось от мыслей, что эта ужасная война продолжится... Одолеть измотанного противника на его территории будет в разы легче, поскольку русская армия за минувшие десятилетие изучила земли Европы лучше, чем свои собственные.

Однако продолжительная война лишала Россию возможности осуществить реформы, о чём Сперанский незамедлительно сообщил:

— Ваше Величество, государственный аппарат парализован... Продолжать войну – значит, отказаться от прежних планов... – он не хотел затрагивать больную для Александра тему, однако скрывать очевидное было глупо. Шило в мешке не утаишь.

Приподняв уголки губ в бледном подобии улыбки, Александр перебивает Министра:

— Реформы? – без труда догадался он.

— Реформы, Государь... – мрачно подтверждает Сперанский, виновато повесив голову.

Проводить в стране реформы в разгар войны – затея бессмысленная: любой вооружённый конфликт требует от страны полной отдачи. Все отрасли экономики работают сейчас исключительно для нужд фронта, поэтому на ближайшие несколько лет Александру следовало забыть об экспериментах по переустройству страны.

Поднявшись из-за стола, он медленно отходит к окну; Сперанский поднимается следом, поскольку сидеть в присутствии Императора не позволял этикет. За стеклом, покрытым тонкой коркой льда, простиралась ночная мгла, прорванная в нескольких местах тусклым светом дворцовых фонарей. На улице по-прежнему стоял холод: одиннадцать градусов по принятому в Европе Реомюру соответствовали восемнадцати градусам мороза по Цельсию.

Несправедливо, что простой крестьянин, крепостной солдат, замерзает на ратном поле, а его правительство, в лице Александра, было не в силах подарить ему заслуженному свободу...

— Прогнозы не утешительные, надо полагать? – спрашивает Александр, не отрываясь от изучения пейзажа за окном, чувствуя одновременно, как разочарование, так и странного рода облегчение ввиду отсутствия надобности ступать на тёмный путь либерализации.

— Государь... – голос Сперанского стал звучать тише, укрепив в сознание монарха наихудшие предположения. — Осмелюсь заметить, что развитие реформ никоем образом не зависит от военных действий: не будь наша страна втянута в международный конфликт, мы бы и тогда не сумели вылепить из России швейцарские кантоны. Убеждён, что Николай Михалыч[1], объясняя Вашему Величеству в поданных записках суть строения Государства Российского, не был столь далёк от истины, как мы предполагали. Тронуть систему сегодня означало бы способствовать гражданской войне завтра. Народ русский нуждается теперь в твёрдой руке самодержавного правителя сильнее, чем когда-либо. Время не враг нам, а друг. Мы должны научиться ждать. Пугачёвщина – это только начало, Государь. Время вождей ещё не пришло, но оно не за горами, мы не должны помирать основы, наоборот, нам надобно укреплять их… – Закончив на печальной ноте, Сперанский замолчал, давая возможность Александру осмыслить изложенное.

Разумеется, никто из нынешних либералов не питал иллюзий относительно того, что переделать страну с многовековыми законами деспотизма удастся всего за пару лет. Однако даже десяти лет будет мало, чтобы сдвинуть дело с мёртвой точки.

Демократов в столице оказалось достаточно для написания новых правовых актов, но недостаточно, чтобы удержать контроль над Империей. Если Александр только занесёт руку над манифестом отмены Крепостного права – случится переворот. С другой стороны, если он не попытается сделать шаг навстречу обещанным переменам, исход будет тем же.

Зажатый между правами и левыми, между молотом и наковальней, ему надлежало сделать выбор в пользу здравого смысла: в пользу консерваторов. Их больше, они надёжнее; они выступят за сосредоточение власти в руках истинного правителя – Государя. Как только Александр замкнёт всю власть в стране на себе, он сможет безраздельно управлять Государством, в том числе проводить реформы. Никто не посмеет указывать ему, что делать или в чём-либо упрекать, а дабы свести на нет угрозы и заговоры, предстоит прежде всего выстроить бюрократическую надстройку и уже через неё осуществлять управление. Буферная зона отгородит монарха от произвола элит и так называемых "борцов за свободу".

Кажется, нечто похожее советовал Александру Наполеон... И вот теперь он слышал те же слова от человека, собирающего информацию о настроениях благородной части населения долгим и кропотливым трудом.

Оказывается, не всё в этом мире зависит от человека и его воли, пусть даже и царской.

— Сколько предстоит ждать, Михал Михалыч? – Александр тщательно скрывал своё раздражение, понимая, что главной мишенью всеобщей ненависти вновь выступит он.

В прошлый раз реформы внутреннего переустройства державы сгубила гвардейская оппозиция, но теперь, когда Александр перестал бояться своих врагов, выясняется, что они были правы! Общество действительно не готово к переменам. Теперь Александру грозит столкнуться с сопротивлением тысяч помещиков. Они не дадут провести реформы.

Либералы тоже не простят... Начнут бунтовать, посчитают его предателем. Скажут, мол, наобещал свобод и не дал. Трус, предатель, долой тирана!

Как выжить в таких страшных условиях, имея покладистый от природы характер?

Сперанский, угадав царские мысли, продолжил пылко, желая помочь:

— Десять лет, Государь, уйдёт на восстановление баланса в обществе. Нынче, как Вам известно, чаша весов качнулась к вольнодумцам, их надобно вновь уравнять с консерваторами, задвинуть на прежние позиции. Победа в войне укрепит молодые умы, поможет взойти росткам свободы: насмотревшись на западный мир, подобно Петру Великому, Ваши подданные захотят переложить западные ценности на русские реалии; победа также укоренит в консервативных кругах идею, что перемены без надобности, поскольку победа и так свершилась – благотворное для нас положение. И те и другие станут жить с мыслью, что правда на их стороне. Временное перемирие благоволит установлению должного порядка, – склонив голову, Сперанский более не смеет смущать Императора пристальным вниманием. Он слишком хорошо знал царскую натуру, предугадывая моменты необходимых пауз.

Александр еле сдерживался, чтобы не завыть волком. Боже, как же долог путь к переменам!

Победа в войне, как и сказал Сперанский, заставит молодых либералов ощутить уверенность, что Государь, преисполненный радостью полководческого триумфа, подарит им обещанные реформы, а консерваторы, убедившись, что крепостное право не роняет престиж страны и, тем паче, не помеха военной славе, привычно заключат, что перемены излишни; зачем же, спрашивается, ломать то, что и так хорошо работает?

Но и те и другие ошибались. Либералы питали иллюзию, что общество последует за ними, стоит пальцем поманить, а консерваторы обманывались тем, что отвергали перемены, считая их влияние зловредным для структуры страны.

И только редкие люди, реальные управленцы, такие как Александр, Сперанский, Наполеон, видели, что истина находится посередине: Россия должна перемениться лишь частично, а не полностью.

— Десять лет, Mon Dieu [Мой Бог. (фр.)], десять лет! – отстранившись от окна, Александр как ошпаренный кинулся к столу, зажав пальцами переносицу. К концу дня сил для поддержания безупречного образа не осталось совсем. Доклад Сперанского стал последней каплей. Александр ждал целую вечность, чтобы попробовать себя в новом качестве: сыграть роль освободителя. Впервые он принял решение играть до конца, впервые чувствовал себя свободным от страхов. И что же получается?

Если десять лет уйдёт только на восстановление внутреннего порядка и предотвращение бунтов, сколько же тогда понадобится, чтобы претворить в жизнь реформы? Доживёт ли Александр до этого времени?

Сперанский с негодованием следил за мельтешившей фигурой Императора и мысленно поражался его искажённому представлению о времени. Да слушал ли он его вообще? Александр расставлял приоритеты, как маленький ребёнок, желая получить всё и сразу.

Потому Министр, нервно сжав пальцы за спиной, был вынужден откорректировать мысли своего покровителя:

— Ваше Величество, Вы хотите, чтобы реформы прошли быстро или надлежащим образом? – выразительно изогнув бесцветные брови, Сперанский, не дожидаясь ответной реакции, действует на опережение. — Осмелюсь напомнить, Государь, что в случае стремительного развития крестьянской вольницы, Россия неотвратимо скатится в смуту. Нельзя отменять Крепостное право спешно. Реформа должна получиться целостной, в противном случае умами подданных завладеют чужеродные либеральные идеи, и далеко не каждая из них, поверьте моему опыту, будет иметь своим фундаментом политическую программу. Вспомните Пугачёва, он обещал людям две вещи: свободу и хлеб – этого оказалось достаточно для поднятия бунта. Вообразите, какая буря поднимется, ежели подобных разбойников уродится больше: у каждого свои лозунги, свои пряники, свои методы увещевания. Недовольные реформой собьются в стаи, их вожаки приведут Россию к хаосу.

История вольного казака Емельяна Пугачёва, поднявшего русский народ на борьбу с режимом Екатерины, давно превратилась в национальную легенду. Мещане, купцы, вольные народы – пугачевский гнёт затронул всех. В России не было семьи, которой удалось бы остаться в стороне от народного мятежа. Сперанский знал, за какую ниточку нужно дёргать, чтобы к Государю вернулась трезвость рассудка.

Он правильно рассчитал: нахмурившись, Александр разворачивается к нему всем корпусом, импульсивно всплеснув руками:

— Нет уж, лучше сразу в гроб! – мысли о смуте ожидаемо бередят душу. На августейшем лице проступают красные пятна, а глаза мечут молнии. В эти секунды Александр как никогда напоминал отца, разве что парика не хватало и треугольной шляпы.

Выждав с полминуты, Сперанский вновь бросается грудью на баррикады:

— Помилуйте, Государь... Умереть за Родину легко. Служить Родине – труднее, – напомнив Императору о священном долге перед страной, он позволяет себе улыбнуться, надеясь, что это не выглядело слишком дерзко.

Александр тревожно проводит плечом, пытаясь избавиться от липкого оцепенения.

Сперанский рассуждал верно. Если реформа выйдет половинчатой, крестьяне придут в ярость: как правильно заметил Михал Михалыч, русскому человеку для поднятия мятежа не требуется серьёзной причины, достаточно лишь заверений в доступности хлеба. Заставить бывших крепостных подчиняться закону, убедить их идти на компромисс в будущих условиях гражданской вольницы, будет не так-то просто. Вырвавшись однажды из оков рабства, люди сделают всё возможное, чтобы избежать вторичного закабаления. Ослепший вечно будет помнить драгоценность утраченного зрения. Птица с обрезанными крыльями неумолимо будет грезить о полёте. Так и с людьми: глотнув однажды свободы, они не захотят вновь возвращаться в душные стены острога.

Любое давление властей покажется им попыткой вернуть крепостную зависимость. И тогда появятся они – вожди свободы. Эбертисты, якобинцы, «бешеные», жирондисты. У Александра в глазах темнело от злости, когда он представлял наводнëнный алыми знамёнами Петербург. Красный – это не цвет, красный – это идея. Фригийских колпаков на своей территории он не потерпит, мириться с беспорядками не станет. Гордыню в нём не искоренить, а потому он готов был принести в жертву остаток жизни и ждать столько, сколько потребуется, только бы избежать революционных движений.

— Воистину, Mon Ami, Вы умеете укрощать упрямцев, – после недолгого хождения по кабинету, Александр возвращается за стол, задумчиво подпирая подбородок рукой.

Он должен сделать всё от себя зависящее, чтобы подготовить почву. Не столь важна война, как процесс подготовки к ней. Пусть он не доживёт до обещанных преобразований и не станет, как мечтал, Александром Освободителем – пусть. Он будет искренне рад за того, кто исполнит за него ведущую роль. Его же удел – подготовка. Мир – вот, что он должен завещать своему наследнику, прочный порядок в стране, людей, верных своему долгу, гвардию, переживающую за судьбу царя и Отечества. Главное, чтобы наследник вообще появился...

Из глубины сознания вдруг всплывает образ Константина, бьющегося в истерике:

«Лишив меня права выбора, Вы рискуете разорвать наши братские узы! Вы не смеете склонять меня к своей воле! Желаете найти виновника моего безумия? Загляните в зеркало! Это Вы, дорогой брат, двенадцать лет назад убили во мне желание царствовать, а потому не Вам напоминать мне о первородном долге!» – таков был ответ цесаревича на претензию Александра касаемо его безответственного отношения к статусу наследника. Разговор "по душам" состоялся в сентябре, как раз после посещения Петропавловского Собора. Александр считал Константина идеальной кандидатурой на роль будущего правителя и готов был достать для него хоть Луну с неба, лишь бы заручиться его согласием занять русский престол в положенное время. Но Константин упёрся рогом: расставаться с прелестями частной жизни он не собирался.

В самом деле, Александр не смел упрекать брата в естественном страхе перед короной, ведь после того, как он сам переступил через голову отца, наплевав на законы, требовать от Константина подчинения было нелепо.

Вытянув из аккуратной стопки бумаг, лежащих на углу стола, чистый пергамент, Александр принимается набрасывать краткий план дальнейших действий, на сей раз разумно расставляя приоритеты. Первостепенная задача на данный момент – закончить войну, а далее, как Бог даст.

— Михал Михалыч, полагаю, одной благодарности будет недостаточно, чтобы отплатить Вам за проделанную работу. Господь мне свидетель, Вы заслужили получить истинно королевский подарок, – скрип пера о бумагу вызывал мурашки на коже. Александр старался писать быстро, пока ещё мог трезво соображать.

— Государь, Вы ничего мне не должны, – твёрдо возразил Сперанский, приподнимая голову. Александр обуздал его противление за секунду, приложив указательный палец к губам, призывая сохранять молчание.

Всё упиралось в победу, вернее в её отсутствие. Рассуждать и беспокоиться о реформах разумно в обстоятельствах мирного времени, а сейчас... Сейчас было важно помочь замерзающим солдатам встретиться с их боевыми товарищами, накормить голодающее население, восстановить разрушенные города и сёла.

Закончив писать, Александр опускает перо на стол и тянется за песочницей:

— Надеюсь, казне по силам выделить на мои нужды некоторую сумму... – загадочно сверкнув глазами, он обрабатывает бумагу песком, после чего, стряхнув остатки, передаёт её в руки расторопного служащего.

Изучив новое постановление, Сперанский бессознательно открывает рот, бросая тревожный взгляд поверх бумаги, сталкиваясь с мерцающими голубыми глазами.

— Вы... – он не знал, что сказать, поскольку увиденное походило на шутку. Дело было даже не в сумме, которую запрашивал Александр на продолжение войны, а в обстоятельствах, вытекающих из этого требования.

— Вы правильно поняли, Мишель, – вновь откинувшись на спинку стула, Александр мягко барабанит пальцами по столу, любуясь замешательством на лице друга. — Я преисполнен решимостью отбыть в ставку немедля, не дожидаясь окончания поста, а Вам с Аракчеевым почитаю за счастье передать на поруки Государство. Решение сие обдуманно и обжалованию не подлежит. Вы, Михал Михалыч – сердце и ум нашей страны, а Их Сиятельство – сила. Ваш союз сбережёт Россию до моего возвращения. – Александр тоже знал, за какую ниточку нужно дёрнуть, чтобы возбудить в душе собеседника чувство признательности. Лучшая награда за преданность – не деньги, а власть, которой Александр без задних мыслей намеревался поделиться с людьми, наученными управлять страной лучше любого монарха.

Сперанский давно заслужил право почувствовать себя тем, кем давно мечтал – главой правительства, а Александр сможет почувствовать себя полководцем.

Сперанский не смог с достоинством ответить на щедрое предложение Государя, почувствовав вдруг, как на его шее затягивают поводок, желая удержать рядом.

— Как пожелаете, Ваше Величество... – за внешней покорностью скрывалось любопытство, а за любопытством – непреодолимое желание работать. Сперанский едва ли отдавал себе отчёт, на что именно дал согласие. Ни одна мускула не дрогнула на его бледном лице. Возглавлять правительство – дело неблагодарное, это вызов, причём не только обществу, но прежде всего себе, своим ожиданиям.

Суровая практика, но пройти её стоило хотя бы ради того, чтобы увидеть, как выглядит мир с вершины, и почувствовать, как легко с неё можно сорваться, если не удержать равновесие.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Прислонившись спиной к изголовью кровати, я считала минуты до появления в комнате Александра, кутаясь в тёплое одеяло, спасающее от сквозняков.

С переездом Великой Княгини в Царское Село, фрейлинский состав был вынужден перебраться в боковой, то есть фрейлинский флигель Екатерининского дворца, располагавшийся аккурат подле Царскосельского Лицея. Несмотря на выпавшее на мою долю дежурство, этой ночью я осталась в гостевой комнате, поскольку "Их Величество Император Александр изъявили желание навестить меня". Смириться с неформальной обстановкой наших встреч по-прежнему было тяжело. Я чувствовала вину перед законной супругой Александра, Императрицей Елизаветой.

Ко всему прочему на днях двор облачился в траур: пятнадцатого декабря скончался принц Ольденбургский, супруг Екатерины Павловны. По этой причине Великая Княгиня спряталась от высшего света в Царском Селе, мучаясь бессонницей и обмороками. Во время посещения одного из лазаретов в Твери принц заразился сыпным тифом и умер, не успев получить письмо супруги с пожеланиями скорейшего выздоровления – сгорел за пару дней.

Судьба будто бы насмехалась над русской царевной, подводя жирную черту под её молодостью. В момент, когда она решилась, наконец, примириться с мужем, покончить с любовными связями на стороне, он покинул её, забрав с собой в могилу надежду на счастливое будущее. Благо, в конце августа у принца Ольденбургского и Великой Княгини родился сын, названный при крещении Константин-Фридрих-Пётр, известный ныне под именем принца Петра Георгиевича; сын стал единственным утешением для молодой вдовы. К несчастью, врачи пророчили Княгине затяжную нервную болезнь...

Горя на долю представителей царской фамилии выпало немало, поэтому исполнять "долг фаворитки" мне хотелось сейчас меньше всего.

Сегодня была наша третья с Александром ночь: первая случилась в ноябре, незадолго до печальных известий о переправе европейской коалиции через Березину, вторая через неделю после первой. А когда я спросила, почему третья ночь должна случиться именно сегодня, в столь неудачное время, Александр признался, что устал от горя, устал от потрясений. Он боялся откладывать любовь в долгий ящик, боялся опаздывать жить. Теперь, когда он стал другим человеком и чётко поставил перед собой цель меняться к лучшему, запреты и преграды перестали для него существовать.

Мне пришлось согласиться с верностью его суждений. В последнее время в мире происходило столько ужасных событий, что до конца света, казалось, осталось совсем немного.

Нам всем требовалось забыться.

Дрова в мраморном камине истлели с часу назад, а за окном всё продолжал завывать холодный декабрьский ветер. По коже разбрелись щекотливые мурашки, подобные тем, что возникают у маленьких детей в канун Рождества при мысли о приближение волшебной полночи. Стекла в старинных рамах с дребезжанием подрагивали, отчего сердце в груди испуганно сжималось. Спальня выглядела пустой и угрюмой. Мне было неуютно находиться здесь совсем одной...

Я не могла с достоверностью определить, сколько времени прошло с того момента, как Александр покинул комнату. Внутренние ощущения подсказывали, что минуло часа два, не меньше. Двери отворились незаметно; юркий сквозняк всколыхнул бахрому на портьерах, оповестив меня о появлении долгожданного гостя.

Повернув голову, замечаю, как в отблесках угасающих свечей скользит знакомый силуэт. Мягкой поступью перешагнув порог, Александр отходит от дверей и выступает на середину комнаты, упираясь безучастным взглядом в пол, на ходу расстëгивая тугие пуговицы обшлага.

Он прибывал в раздумьях, поэтому мне надлежало вести себя крайне осторожно, дабы не спугнуть его мысли, которые могли быть обременены государственными проблемами.

Приезд во дворец Сперанского являлся обычным делом. Александр принимал депеши от Министров строго до двенадцати ночи – Мишель приехал как раз последним. Мне оставалось только догадываться, о чём разговаривали между собой мой друг с моим возлюбленным и какие перипетии событий ожидают Россию в ближайшем будущем. Впрочем, Александр не выглядел встревоженным, а значит переживать за него явно не стоило.

Обхватив руками колени, я принимаюсь наблюдать за движением царских рук, находя их порхание чрезвычайно привлекательным. Александр идеально вписывался в интерьер дворца, являясь его естественным продолжением. Бархатные кресла, стройные вазы, позолоченные канделябры...

Это был его мир, и он охотно царствовал в нём.

Заметив, что я не сплю, он медленно приближается к кровати, стягивая армейский галстук, с интересом изучая моё взволнованное лицо.

— Случилось что-то плохое? – спрашиваю хриплым от волнения голосом, замечая в глазах Александра удивление и лёгкий укор. Кажется, его огорчила моя бессонница, ведь он хотел, чтобы я отдыхала, а не взирала полночи в потолок, томимая неизвестностью.

— Ничего такого, о чём бы я не догадывался... – уклончиво отвечает он, мастерски скрывая эмоции за маской напускной безмятежности.

На сердце воцаряется дурное предчувствие. Я не собиралась донимать Государя вопросами, но всё же огорчилась его скрытности, недовольно наморщив нос, будто маленькая девочка, которой отказали в сладком.

Александр лишь тихо смеётся, иронично выгибая брови:

— Полно, сударыня, не стоит печалиться... Неужто Вы позабыли о нашем главном правиле? – нежно коснувшись моей щеки, он присаживается на край кровати, нагибаясь чуть ниже, ловя мой робкий взгляд из-под ресниц. — Пока мы находимся в пределах спальни, разговоры о политике и прочих вещах не должны занимать наши мысли... Сейчас мы только любовники, а значит всецело отдаёмся лишь друг другу… – соскользнув пальцами вниз, он касается моих кудрей, с нежностью перебирая прядки. Его слова, подобно удару хлыста, выбили из меня желание сопротивляться.

Находясь рядом с женщиной Александр хотел чувствовать себя в первую очередь мужчиной: не Императором, не аристократом с блестящей родословной, а просто мужчиной, личностью, имеющей слабости, какие бывают у всякого человека. Власть с древнейших времён почиталась людьми мощнейшим афродизиаком, поэтому Александр частенько задавался вопросом, а был ли он когда-нибудь любим женщинами по-настоящему? Слушая его рассуждения на эту тему, я невольно подумала о том же: будь он обычным мужчиной, а не Императором, удалось бы мне влюбиться в него?

Приподняв голову, в ту же секунду попадаю в плен мерцающего влагой взора, едва не задохнувшись от переполняющего грудную клетку волнения.

Нет... И всё-таки узницей этих прекрасных глаз мне довелось стать относительно недавно... Восемь лет я наблюдала за жизнью Александра издалека, преодолев путь от полного неприятия его личности – ведь я считала его убийцей Павла – до глубокого уважения и, в конце концов, любви, поработившей мои разум и сердце. Власть ничего мне не давала, а даже наоборот, отбирала то немногое, что было доступно.

В минуты нашей близости я с трудом отходила от придворных манер и не могла не оглядываться на этикет, не вспоминать, дозволено ли мне поднимать те или иные темы в присутствии Государя и прочие глупости, которые мешали нашему сближению.

— Вам привольно дышать, сударыня? – голос Александра доносится до меня, словно издали. Кажется, я слишком надолго замолчала, позволив неуютной тишине завладеть пространством.

Александр успел придвинуться так близко, что теперь его тёплое дыхание обжигало чувствительную кожу на шее, отчего в животе внезапно потяжелело.

Взгляд падает на голубую Андреевскую ленту, чьи перламутровые переливы в отблесках мягкого свечного света выглядели невероятно притягательными. Пальцы сами потянулись к жемчужной булавке, скрепляющей длинные атласные концы, проверяя на прочность застëжку. Андреевская лента являлась неотъемлемой частью царского образа, помимо прочего, подчёркивая лазурь ослепительных глаз Александра. Меня всегда манило прикоснуться к ней, прочувствовать подушечками пальцев "историю", а ещё представить, как её оттенок гармонировал бы с моим парадным платьем...

— Нравится? – спрашивает августейший вполголоса, оставляя короткий поцелуй на моей макушке, надеясь, что этим действием сможет хоть немного меня взбодрить. Он выбрал верную тактику: зардевшись, я утыкаюсь лбом в его широкое плечо, выказывая стеснение... Мне недоставало уверенности, дерзости, чтобы ответить на его ласку надлежащим образом.

Как бы тесно мы ни общались, он навсегда останется для меня Императором; в его руках я всё ещё чувствовала себя чужой. Привыкнуть к новому положению вещей, с учётом редких встреч, было непростой задачей. Раньше Александр представлял собой недосягаемую личность, окружённую ореолом таинственности, и вдруг неожиданно стал моим любовником...

Я самой себе не верила, когда обнаруживала себя в его объятиях.

Опустив ладонь на мою спину, Александр ненавязчиво отстраняется, неуловимым движением рук стягивая с себя ленту, после чего, не теряя грации, накидывает её поверх моей ночной сорочки, растягивая на губах самонадеянную улыбку. В глубине расширенных зрачков вспыхивает огонёк. Он любуется мной, будто картиной, оставаясь довольным проделанной работой.

— Вы необычайно привлекательны в царском лоске... – шепчет в мои приоткрытые губы, касаясь костяшками пальцев линии скулы.

Нежность его прикосновений и чувственный комплимент уничтожают остатки женской выдержки. Я ощутила, как краска разливается уже не только по щекам, но и огнём обжигает шею, убегая удушливой волной вниз до самых пяток. Знакомые бабочки-убийцы вгрызаются в нежную плоть желудка, причиняя дискомфорт. На секунду мне даже почудилось, что я чем-то отравилась и меня вот-вот начнёт мутить...

Носить на груди Императорскую ленту – редкая честь, которой я не была достойна. Александр пытался выбить меня из равновесия, и у него это блестяще получилось.

Попытка снять ленту не увенчалась успехом: он ловко перехватывает мои вспотевшие ладони, опуская их обратно на постель. Подняв на него испуганный взгляд, я невольно задаюсь вопросом, насколько покладистой мне надлежит быть?

Невзирая на то, что Александр стремился к естественности, к тому, чтобы женщины смотрели на него как на обычного мужчину, он так или иначе не отрекался от монаршего амплуа. Некоторого рода властность, присущая царскому характеру, отчётливо просматривалась практически во всех его жестах и словах и даже в мимике. Повелительный тон, скользящий между строк, также указывал на желание сохранить капельку превосходства.

Прав был Чарторыйский, говоря об Александре: «Он с радостью подарил бы народу Конституцию, лишь бы ему продолжали во всём подчиняться.»

Александр одновременно и хотел, и не хотел быть простым смертным – словом, вёл себя, как актёр, готовящийся уйти со сцены, мол, я так устал от подмостков и фанфар, что Вы, жалкие смертные, не удержите меня на сцене. Но мне будет приятно, если Вы попытаетесь...

По этой же причине я продолжала время от времени обращаться к Александру: «Ваше Величество» в постели, зная, что за его любезным: «Прошу, не надо чинов» скрывается детское: «И всё же Вы окажете мне любезность, если не забудете, что я король и всё такое...»

Ощутив прикосновение требовательных рук к своим плечам, я вздрагиваю, точно заяц, схваченный за холку охотником. Воспользовавшись моей слабостью, минутным замешательством, Александр осторожно проводит кончиками пальцев по острым ключицам, останавливаясь на плечах, и медленно, не задевая ленты, скатывает вниз мягкую ткань сорочки, прожигая во мне дыру своим пламенным взглядом. Внутри словно что-то переламывается, некий шарнир, благодаря которому прежде сохранялся контроль над телом.

Воздушный хлопок скользит легко, не встречая препятствий, обнажая руки и грудную клетку, прикрытую змеевидными локонами, походившими на бурые водоросли. Если бы не волосы, я бы предстала перед взором Императора полностью обнажённой, сгорая от стыда; пришлось бы испуганно хвататься за одеяло, однако Александр знал, что делает...

Он охотно шёл на компромисс, проявляя уважение к неискушённой девичьей натуре, соотнося свои желания с моими страхами. Я не могла допустить, чтобы меня увидели нагой, хоть что-то из одежды должно прикрывать моё тело, поэтому Александр не откидывал волосы, сохраняя иллюзию безопасности.

Истлевшие огарки, некогда бывшие высокими свечами, отбрасывали на стены всполохи бледного света, отчего комнату за считанные секунды накрывает спасительным полумраком. В редких проблесках умирающего пламени, я различала спокойное лицо возлюбленного, мутный взор лазоревых очей, напоминавших далёкие звезды, и влажные губы, чуть приоткрытые, опаляющие мою щеку рваным дыханием.

Обжигающая лавина страсти накрывает с головой, когда в следующую секунду ловкие пальцы, скользнув вниз по ленте, замирают в районе талии, нежно, и в то же время настойчиво, сминают покрытую мурашками кожу. Александр ясно дал понять, что желает близости... Он не просил, а требовал уступить ему. И даже если бы меня не интересовала сегодня любовь, я бы всё равно не осмелилась отказать ему, поскольку боялась задеть царскую гордыню.

Зная об этом, Александр бессовестно пользовался ситуацией, целуя меня в макушку, шепча что-то спутанное на французском, кажется, умоляя оттаять...

Но я не собиралась так просто сдаваться. Настойчивые ладони незаметно перемещаются на лопатки, пытаясь сжать меня в тиски, и прямо в этот момент чувство стыда в моей груди вытесняет чувство страха. Уличив момент, я выбираюсь из чужих объятий столь ловко и быстро, что Александр не успевает опомниться: одеяло служит укрытием, нырнув в него с головой, натягиваю сорочку обратно на плечи, заслышав над головой бархатистый смех.

— Mon Chéri, баррикады Вас не спасут...– с долей поверхностного высокомерия сообщает он, вынимая пуговицы из петель мундира.

Находясь в укрытии, я слышала бряцанье медалей, шуршание армейского пояса, который обыкновенно оборачивался вокруг талии в несколько витков. Александр был педантом во всём.

Он аккуратно, заботясь о сохранности мундира, вешает его на спинку стула, как делал это всегда перед тем, как отойти ко сну. Моё тело сотрясала мелкая дрожь. Сердце словно вырастает в три раза, заполняя грудную клетку целиком, с бешеной скоростью перегоняя бурлящую кровь по сосудам.

Матрац постепенно проседает: Александр опускается на кровать медленно, заставляя меня испытывать смешанную гамму эмоций. Император в моей постели – смех да и только! Наш роман напоминал затянувшуюся шутку судьбы, которая почему-то всё никак не заканчивалась...

Я терялась в противоречиях относительно того, что произойдёт раньше: прикосновение Александра или апокалиптический удар. Случилось первое. Тяжёлая рука накрывает плоский живот, сминая воздушную хлопковую ткань. Жар неожиданно схлынул с моего лица, сосредотачиваясь в одном месте, под ладонью Александра, казавшейся шире, чем есть на самом деле. Правильно говорят в народе: у страха глаза велики...

Повернувшись на бок, Александр подкладывает свободную руку под голову, продолжая подушечками пальцев с нежностью поглаживать мою талию, выводя невидимые узоры на хлопке, пристально наблюдая за шевелениями одеяла, надеясь, что я выгляну.

— Софи, не нужно так дрожать, прошу Вас... Покуда Вы обременены усталостью, я не стану тревожить Вашего покоя ни словом, ни действом. Дозвольте самую малость: уснуть, прижавшись к Вашу плечу, тем самым Вы составите моё счастье, – шумно выдохнув, он покорно убирает руку с моего живота, но лишь для того, чтобы переместить её на мой сжатый кулак, осторожно раскрывая пальцы. – Помолимся вместе на сон грядущий? – предлагает Александр уже трезвым голосом, лишённым игривых ноток, сплетая наши пальцы в крепкий замок.

После этих слов я даже слегка вздрогнула, не ожидая, что он так резко пойдёт на попятную. На секунду мне показалось, что сейчас мы и в правду начнём читать какую-то молитву, ввиду чего я откидываю одеяло, возмущённо уставившись прямо на него.

Мне хватило ума догадаться по просветлевшему лицу Александра, что это была шутка, а точнее уловка, имеющая цель выманить меня из укрытия. Пальцы его руки плотнее смыкаются на моей ладони – замок не разорвать, я в западне.

— Коварный Вы человек... – с наигранной обидой произношу я, слегка ударяя Александра свободной рукой в плечо. — А я уже вообразила, что Вы возьмётесь петь дифирамбы, всячески меня увещевая: «О, прекраснейшая Наяда, позвольте мне, недостойному смертному, испить живительный нектар с Ваших дивных губ, дабы стать счастливейшим человеком на свете!» – посмеялась я, процитировав строчки из любовного романа, прочитанного в пору ранней юности. Раньше мне казалось, что любовники именно так и разговаривают, ведь именно такими их рисуют популярные французские писатели.

К счастью, реальность оказалась куда адекватнее и много лучше глуповатых сюжетов приторно-сладкой бульварной литературы и мне не пришлось кататься по полу от смеха при виде Император, воспевающего мои "сладкие, будто спелая вишня, губы" и "плодородные чресла".

Судя по всему, Александру понравился мой нескромный выпад: он бесшумно смеётся, запрокидывая голову к изголовью. Ему не хотелось меня стеснять, так как понимал, что в любой момент я могу вновь закрыться.

Но отменять на эту ночь всю процессию в целом в его планы не входило, а потому, осторожно коснувшись моего подбородка, он тихо произносит:

— Mon Ange, спросите меня о чём-нибудь... О чём угодно, возможно тогда Вам сделается легче? – переместив руку вверх, в успокаивающей манере поглаживает меня по щеке, словно прикасался не к женщине, а к драгоценному предмету. Такой жест говорил о многом, и в первую очередь о желании обладать дарованным Богом "сокровищем", оберегать его от разного рода посягательств.

На мгновение я теряюсь в собственных ощущениях, наслаждаясь лаской тёплых пальцев. Прикосновения Александра вернули мне веру в себя. Находясь в его объятиях, я действительно думала, что обладаю чем-то ценным, без чего даже монарх, как выяснилось, не может обойтись. А ведь это он, Александр, являлся ценным сокровищем. Осознание ответственности перед царским родом наводит на мысль, впрочем, совсем не новую, что быть сокровищем – значит жить под замком, прятаться от окружающего мира.

В России не существует человека более значимого, чем Император. И сегодня ночью мне вновь выпал уникальный шанс обладать им. Всего одну ночь... Вернее, половину ночи.

Продолжать сопротивляться было сродни преступлению.

Обуздав страх, я перехватываю ладонь Александра и, отняв её от своего лица, поднимаюсь с места. Очи были опущены, тело напряжено, но я всё же заставила себя пересесть с перины к нему на колени, опуская руки на широкую грудь, спрятанную тонкой ночной рубашкой.

Дыхание предательски сбивается, когда я чувствую, с каким удивлением смотрит на меня возлюбленный, не позволяя себе ни одного лишнего движения в ответ. Облизав пересохшие от волнения губы, осторожно перемещаю ладони на его плечи, сминая меж пальцев белоснежную ткань.

— Коль уж Вы сами затеяли разговор... – тихо молвила я, взирая на возлюбленного сверху вниз и воздавая благодарность Богу за возможность быть сокрытой густым сумраком. — Александр, скажите... На что похожа царская власть? – вопрос обжигает губы, дыхание учащается. — Какого это... быть Императором? – я не побоялась спросить его о том, что интересовало почти каждого человека в стране – о сущности Божьей власти на земле, и о цене за неё.

Мягкая улыбка моментально сползает с пухлых губ. Александр хмурится и кожа его лица выцветает, теряя краску.

Подобные вопросы не дозволялось задавать напрямую... Всё, что так или иначе происходит между Богом и монархом остаётся между ними, посредником такого союза может выступать только священник. Мой интерес к царской власти не был продиктован политической или придворной интригой – Александр знал об этом, поэтому не стал призывать меня к ответственности за неразумный вопрос. Сидеть на бедрах Императора – не так уж и постыдно, по сравнению с тем, о чём я осмелилась его спросить.

В зависимости от полученного ответа, наши отношения либо продвинутся вперёд, либо прекратятся. Я хотела честности, хотела видеть мир его глазами...

Однако как же болезненно давались ему размышления. На округлых щеках проступают острые скулы. Александр тяжело сглотнул, будто проталкивая через горло пригоршню песка.

Свет в комнате почти погас, но я всё ещё видела расширенные зрачки и мутные голубые радужки, покрытые сверкающей влагой. Взгляд был затравленным, как у побитого щенка и вместе с тем гордым – гордыня любого монарха была выше горы Ронкбук[2] в Гималаях – она неизмерима. Арестантов в остроге за подобные взгляды бьют прикладом по голове.

Я видела, как Александр мучился, силясь подобрать правильные слова, но все они казались ему дурными, всё было не к месту. Он хотел ругаться, хотел, кажется, сказать, как сильно ему осточертела монаршая жизнь, однако боялся провоцировать судьбу. Царская ноша нелегка, да только у кого доля лучше? Всякий человек проходит испытания. Александр завидовал лишь тем людям, кто живёт на свободе...

Сердце его охватывает печаль, выступившая на губах блëклой улыбкой:

— Стало быть, Вас занимает, на что похожа моя жизнь, сударыня? – болезненный смешок срывается с уст непроизвольно. Он смотрел куда-то сквозь меня, в глубину своих суетных мыслей, не замечая напряжения в моих глазах. — Полагаю, что на страшный сон, какой, вероятно, снился каждому человеку хотя бы однажды. Не подумайте, право, что я выражаюсь иносказательно. Вовсе нет... Пример мой конкретен и не имеет скрытого подтекста... – в голосе скользит холодок, лишь чудом не спугнувший моего интереса. Отвести взгляд я не посмела, готовясь выслушать всё, о чём он собирался мне поведать.

Требовательные руки вновь касаются моих влажных ладоней, удерживая на месте, не позволяя отстраниться. Александр хотел, чтобы я поняла сказанное правильно, поэтому изъяснялся сухо, как приходской учитель:

— Вообразите, Софи: Вы стоите в бальной зале, наслаждаетесь прелестями праздной жизни. Вы желаете танцевать, веселиться, что естественно для барышни Ваших лет... Но Вы не можете сего исполнить, поскольку окружены вниманием сотен глаз, не упускающих из вида ни одного Вашего движения. Вы пытаетесь уйти от внимания публики, скрываетесь на балконе, но взгляды настигают и там; зрители преследуют Вас всюду, куда бы Вы ни пошли, куда бы ни убежали. Танцующие пары, дирижёр оркестра, артисты, музыканты, лакеи, все они улыбаются Вам и смотрят, смотрят... Будто никого кроме Вас в целом мире не существует. Вы бежите с бала в ужасе, однако и на улице люди ведут себя не лучше: они всецело поглощены Вами. Вы не можете слиться с толпой, не можете в ней затеряться, Вы не часть общего пейзажа – Вы главная композиционная фигура. В городе уже тысячи глаз следят за Вашей жизнью... В подворотнях, и на главных площадях – всюду внимание. От этого не убежать, Софи, не спрятаться в экипаже, не закрыться в комнате. Помню, когда-то давно мой младший брат Ника поведал мне одну тайну. Он рассказал, что в свой первый маскарад Матушка вела его через залу, полную придворных, облачëнных в чёрные домино и белые костяные маски. Ники было восемь, не мудрено, что он испугался внимания неподвижных фигур. Домино казались ему смешными костюмами, а маски страшными и отвратительными лицами, он признался, что боялся бы их, если бы Матушке не подумалось вести его за руку. Это и есть моя жизнь. Жизнь монарха. Бесконечное внимание масок. В пору сойти с ума от такой доли, однако преодолеть горести мне помогают друзья... Я прошу их "не смотреть" на меня и потому чувствую себя свободным человеком. Независимым, но, что важнее – незаметным…

Переместив руки на мои бёдра, он слегка задирает струящийся хлопок, дабы почувствовать нежность алебастровой кожи, поднимая на меня до абсурдности невинный взгляд:

— Я мечтаю, что и Вы однажды позволите себе закрыть глаза...– правая рука касается моего лба, опускаясь вниз, заставляя прикрыть веки. — Не нужно смотреть, Софи, умоляю... Не мучьте себя и меня... – жалостливо просит он, стирая одинокую слезинку, скользящую по моей щеке. Душу наполняет тоска...

Александр всё говорил, а я не могла поверить, что с достоинством выдержала его душераздирающую браваду...

В самом деле, он был один в этом мире; если у других людей есть старшие братья, сёстры, родители, одним словом люди, способные подсобить мудрым советом, то Александр отвечал сам за себя.

Выше него был только Господь. Простой человек волен обратиться за помощью в вышестоящие инстанции, но куда обращаться монарху, если помощь требуется ему? Александр представлял собой последнюю инстанцию, от него требовали многого, на него надеялись, ставя в вину любую мелочную оплошность. И пожаловаться ему было некому...

Впервые за восемь лет у меня будто открылись глаза... Сопротивляться больше не хотелось, как не хотелось думать о стыде и прочей ереси, вытекающей из консервативных черт моего характера.

Если для счастья любимого человека мне нужно всего-навсего закрыть глаза, перестать смотреть на него как на представителя верховной власти – пусть, я сделаю это, ведь то такая мелочь...

Поддавшись порыву защитить возлюбленного, я наклоняюсь вперёд и сквозь пелену застывших слёз, отыскав его губы, впиваюсь в них требовательным поцелуем.

Всё, что мне нужно было узнать, я узнала, надобность в дальнейших словах отпала.

Холодок тонкой змейкой скользит вдоль позвоночника, сбегая вместе с мурашками куда-то вниз. Поцелуй получился неожиданным для нас обоих: я была на эмоциях, а Александр, кажется, ещё не пришёл в себя после сказанного.

Мои руки упирались в его торс, ощущая тепло, живую плоть, в жилах которой пульсировала кровь, отнюдь не голубая, а красная, как у простых людей... Сгребая в кулак ткань чужой рубашки, я не замечаю, как углубляю поцелуй, склоняя голову набок, кончиком языка проникая в горячий рот.

Александр медлил всего мгновение, стараясь более-менее сдерживать свои порывы, чтобы не спугнуть моё желание, будучи уверенным, что не продержится долго.

Прислушиваясь к моему учащённому сердцебиению, он в конце концов обхватывает моё лицо ладонями, после чего ловко меняет нас местами, отрываясь от моих губ всего на секунду, чтобы с улыбкой заглянуть в широко распахнутые глаза.

Забыв о грусти, он игриво проводит пальцами по ключицам, стаскивая голубую ленту с плеча, наклоняясь и оставляя на открывшемся участке кожи чувственный поцелуй. Кровь вскипает от одной мысли о том, сколько наслаждения принесёт нам грядущая близость.

Я предчувствовала, что эта ночь будет особенной, невероятной, какую писатели воспроизводят на страницах любовных романов...

Меня тянуло в полной мере овладеть им. Подчинить вечно сдержанного кокетливого Императора, удерживающего подданных на расстоянии вытянутой руки, не позволяя себя касаться... Мне вот позволил, и даже более того – он мечтал об этом. Осознания собственной значимости льстило, безумно льстило!

Его ясные глаза смотрели на меня в упор, изучая призрачные эмоции, проступающие сквозь маску волнения; пальцы повторяли зрительный маршрут, невесомо, почти не касаясь кожи, блуждая от линии подбородка к вискам и обратно.

Купол тишины накрывает комнату. Треск оконного стекла и шелест сквозняка, гуляющего в огромном пространстве, оставались последними ниточками, удерживающими меня в реальности. Дыхание Александра выровнялось, тогда как моё сделалось шумным и рваным. Грудная клетка вздымалась быстро-быстро, как у голубки; рот приоткрыт, на щеках всё тот же обжигающий румянец.

Очертив большим пальцем мой подбородок, он вынуждает меня запрокинуть голову, чувствуя, как мои пальцы обхватывают его запястье, словно прося остановиться, в связи с чем ему пришлось наклониться и зашептать прямо в губы:

— Mon Chéri, расслабьтесь... Вам известно, что я не способен причинить вреда женщине...– лукаво улыбнувшись, Александр звонко целует меня в обе щеки, срывая смех с моих уст, которым остался очень доволен.

Я почитала себя ребёнком в сравнении с ним: то пугалась, то смеялась, словом, капризничала, отчего любой другой мужчина на его месте давно бы потерял терпение, но только не Александр...

Забавляясь моей переменчивостью, не давая шанса опомниться, он ловко минует слабые преграды в виде упирающихся рук, покрывая мою шею игривыми поцелуями. Смех постепенно стихал, становясь неестественным, нервным, а в перепонки врезается лихорадочный пульс.

Тонкая шнуровка на сорочке, ранее завязанная мною в пределах ключиц, в очередной раз расходится по швам, но я по-прежнему не позволила спустить её ниже положенного, наслаждаясь разочарованным вздохом, прокатившимся над головой.

Накрыв мои смеющиеся уста своими, Александр бесцеремонно зарывается пальцами в хлопковый подол, сминая воздушную ткань, вновь опуская горячие ладони на мои бёдра, непроизвольно вздымающиеся под напором повисшего в воздухе напряжения. Он проявил настойчивость, вжимая меня в перину, давая понять, что время препирательств подошло к концу.

Мои руки тряслись, в связи с чем ему пришлось зажать их по обеим сторонам от моего лица.

Колени подгибаются сами собой, не по приказу, а по наитию, отчего подол сорочки скатывается к обнажённому животу. Мысли путаются, и без того рваное дыхание сбивается окончательно. Увидев, что я задыхаюсь, Александр милосердно отрывается от моих уст, позволяя совершить глубокий вздох.

Не желая выбрасывать на ветер драгоценные минуты, он стягивает рубашку через голову, отбрасывая её прочь, как ненужную тряпку, накрывая меня крепким торсом, лишённым всяческих покровов.

Мне было трудно сосредоточиться, однако из-за обострившихся чувств тело двигалось как по инструкции; некая метаморфоза, зародившаяся в глубине сердца, подталкивала к безумным поступкам. Покорно выгибая шею навстречу требовательным поцелуям, которые с каждой секундой становились всё более непристойными, я окончательно лишаюсь самообладания.

Сорочка прикрывала тело местами: перед глазами Александра мелькали бесконечные перекаты ткани, собирающиеся складками, он припадал к ним губами, позволяя хлопку намокнуть, впитать влагу поцелуя и высветить скрытые участки кожи. Хитрец...

Он всегда добивался того, чего хотел.

Душный воздух смешал в себе дым свечей и легкий, невесомый аромат духов. Александр цедил кислород сквозь зубы, уводя влажную дорожку поцелуев на выступающий свод рёбер, срывая с моих губ первый стон.

Я смотрела на него из-под опущенных ресниц, стараясь запомнить каждый миг этого волшебного действа, продолжая цепляться за его плечи, опускающиеся всё ниже и ниже...

Внезапно комнату накрывает глухая темнота: огарки свечей погасли, а свет дворцовых фонарей, льющийся с улицы сквозь обледеневшие стёкла, был слишком слаб, чтобы прорвать тяжёлое покрывало ночи. Последнее, что я успела запомнить – блеснувший в полумраке серебряный крестик на взмокшей груди возлюбленного и ореол непослушных золотых волос, обрамляющий его чистый лоб, подобно нимбу. Невероятно притягательная картина...

Александр напоминал ангела, точнее, падшего ангела, соскользнувшего с небес прямиком в мою кровать.

Смазанный, вязкий поцелуй в губы ознаменовал начало нового этапа. Теперь и стонать было легче, и морщиться от удовольствия, не боясь при этом выглядеть глупо или некрасиво. Темнота уничтожила остатки страха.

Взявшись крепкими руками за прогнувшуюся в пояснице талию, Александр стягивает меня вниз с мягких подушек, вынуждая ахнуть, после чего подхватывает мою правую ножку в тонком белом чулке, закидывая к себе на плечо. Успокаивающе огладив округлое бедро, он ослабляет розовую ленту под коленом и, приспустив край чулка, оставляет на коже короткий поцелуй, будто извиняясь за грядущее неудобство...

Он ещё не успел коснуться меня так, как надлежит любовнику, но в животе уже зародилась фантомная боль, в связи с чем мои ладони в страхе загребают простынь.

Наклонившись, Александр успокаивающе гладит меня по волосам:

– Inhalez [Вдохните (фр.)]… – порывистое дыхание всколыхнуло спутанные локоны на моей макушке, выбросив несколько прядок в глаза. Однако я не удосужилась их поправить, совершая, как и просил Александр, глубокий вздох.

Всего один порыв, одно движение, совершённое им в последующие за этим мгновение, напрочь вышибает из меня весь кислород.

Запрокинув голову, я хрипло вскрикиваю, вовремя стискивая зубы, чувствуя в равной степени как наслаждение, так и лёгкий оттенок боли, пробивающийся сквозь пелену любовного дурмана.

Колючая судорога пробирает до костей, сбивая накал страсти; на задворках угасающего сознания меня посетила мысль, что страха во мне плескалось больше, чем дискомфорта, и потому, зажмурившись, я постаралась успокоиться. Пугать себя беспричинно – занятие крайне глупое, от этого только сильнее напрягалось тело. Александр замер, давая мне возможность привыкнуть к новым ощущениям, утыкаясь носом в плавный изгиб плеча. Оставив простынь, я судорожно вцепляюсь в его спину, погружаясь в омут ласкающего вожделения.

В такие моменты хотелось продать душу дьяволу, лишь бы получить возможность притормозить процесс, растянуть минуты блаженного удовольствия до пределов возможного. Бережно коснувшись моего лица, Александр стирает бисер слёз, спадающих на подушку с висков. Теперь, когда зрение привыкло к темноте, он мог увидеть мой затуманенный желанием взор, побудивший его начать тягуче-медленно и жарко двигаться.

Его состояние постепенно передавалось и мне, поэтому вскоре пожар охватывает моё сердце, прожигая насквозь, превращая кровь в венах в раскалённое масло. Каждая мышца и жилка плавились, подобно кубику сахара, брошенному в горячий чай.

И только поцелуи, медленные, трепетные, покрывали кожу, как размашистые мазки акварели, отвлекая от несуразных мыслей.

Зажмурившись, я пытаюсь интуитивно сдвинуть колени, понимая, что это желание не воплотится в жизнь, поскольку между ними находился сам Император.

Мне оставалось лишь судорожно сжимать его плечи, впиваясь в них короткими ногтями. Закинув свободную ножку на его спину, я нахожу удобное для себя положение, прижимаясь вплотную к гибкому телу.

Это походило на пытку... На сладкую пытку.

Сейчас Александр был не такой, как в звенящей тишине рабочего кабинета, и не такой, как на Государственном Совете, окружённый лжецами и подхалимами. И уж конечно не такой, как в кругу почитателей и чувствительных дам с горящими любовью глазами, готовых ловить каждое слово и взгляд своего велеречивого кумира. Без орденов на груди, без масок и изысканных манер, не защищённый тяжёлой аурой самодержца, Александр наконец-то стал походить на человека. Я уже не боялась ласкать его, дарить ответные поцелуи – тоже смазанные, сумбурные, которые лучше всяких слов отражали мои чувства.

Низкий стон слетает с уст Александра, когда при следующем, особенно глубоком проникновении, я до боли прикусываю его нижнюю губу, не сдержав вольного порыва.

Мне вдруг сделалось так хорошо, что хотелось не стонать, а кричать. Мы оба уже не сдерживали себя и не пытались соблюдать рамки допустимых условностей. Очарование безлунной ночи сводило с ума. Ослабшие зрение выхватывало из темноты обрывки происходящего: движение рук и мерцающую влагой кожу...

В момент, когда толчки становятся особенно сильными, я рассекаю кожу на его плечах до крови, стремясь выплеснуть наружу скопившиеся эмоции. Мир перед глазами исчезает как по щелчку, на секунду мне даже показалось, что я ослепла...

Блаженство горячей волной наполняет каждую клеточку дрожащего от удовольствия тела, и я тут же ослабляю хватку, безвольной куклой откидываясь на постель.

— Mon Dieu... – доносится надрывный голос откуда-то сверху. Александр не выдерживает следом, бормоча что-то неразборчивое под нос на излюбленном французском. — Ma… Sophie... [Моя... Софи... (фр.)] – на выдохе, зарываясь лицом в растрёпанные, влажные волосы, забывая обо всём на свете. Измождённый, взмокший, он с блаженством падает в ворох воздушных подушек, хватая ртом потоки прохладного воздуха.

Под закрытыми веками танцевали цветные пятна, а на смену тишине неожиданно приходит затяжное гудение.

Слова Александра разносились эхом в моей опустевшей голове: «Ma… Sophie...» – «Моя Софи». Он никогда не говорил заветного «люблю», потому что я не позволяла, боясь спугнуть наше счастье. «Моя Софи» было очень похоже на это слово, ввиду чего моё сердце обволакивает горячая нега.

Ради Александра и его любви я была готова практически на всё, лишь бы он всегда находился рядом, как сейчас. И плевать, что подумают люди, плевать на пересуды и злобный клëкот света. Впервые за двадцать три года жизни я чувствовала себя настолько счастливой, что хотелось обнять целый мир.

Вытянув руки вверх, сминаю прохладные подушки, роняя на бок голову и встречаясь с рассеянным взглядом Александра.

Он смотрел на меня с обожанием, что подтолкнуло меня к откровению.

— Я никогда... Никогда не смогу отпустить тебя... – это признание прозвучало осмысленно, откликаясь тупой болью в сердце.

Я вмиг забываю обо всём на свете; забываю о формальностях и социальной пропасти, препятствующей нашему соединению, забываю о запретах и предосторожности. Духовно мы были связаны, но земные законы обрекали нас жить вдали друг от друга.

Никогда я не смогу благословить его на путь, лишённый моей любви. Никогда не отдам в руки другой женщины... Пусть хоть на плаху меня ведут – всё равно не отдам!

Ещё пару секунд, наверное, Александр находился вне пространства и времени, собирая себя по кусочкам. Всё-таки ему никогда не было так хорошо как в эти секунды, потому что любя, он отдавал себя полностью, не задумываясь о последствиях, и слышать сейчас от меня столь серьёзные слова, было высшей наградой его ожиданиям.

— Отпускать тебе не придётся, Mon Ange, потому что я не уйду, запомни это... – с нежностью произносит он, прикасаясь к моей шее, спуская ладонь к томно вздымающейся грудной клетке. Он нисколько не кривил душой, убеждая меня в долговечности наших отношений.

Я знала, что он отдался мне без остатка – знала, потому что чувствовала. Если бы во мне осталось хоть на йоту больше сил, чем имелось теперь, я бы взаправду разрыдалась. Однако на бурный всплеск эмоций меня уже не хватило. Уголки губ приподнимаются в слабой улыбке, и вместо слёз Александр получает в награду мою радость.

Вместе с привычным восприятием мира ко мне вернулись и тревожные мысли. Наша третья ночь...

В мозгу со скрипом завертелись шестерёнки, умственный процесс возобновляется, выявляя обстоятельства, могущие вылиться в общественный скандал. Интуитивно опустив руки на живот, я задумываюсь о ребёнке... Александр убеждал меня, что ничего страшного не случится, что он позаботился обо всём заранее. Однако сердцу не прикажешь, тревога так или иначе настигала меня, ведь в случае его ошибки отвечать придётся мне одной, и отвечать в прямом смысле слова по закону.

Осознав, что меня одолевают сомнения, Александр перемещает ладонь с моего тела на запястье, поднося его к губам для поцелуя:

— Оставь терзания, прошу тебя... Ты напрасно себя изводишь, – в умоляющем тоне просит он, скользя губами вдоль синих вен, возобновляя пытку нежностью.

И откуда в нём только силы берутся?

Наслаждаясь лаской возлюбленного и всё ещё чувствуя под кожей приливы сладкой неги, я недоверчиво хмурю брови. Меня так и подмывало спросить: «На основании чего он решил, что всё обойдётся?». Ведь даже Наташа уже начала тайно готовиться к моим родам, подыскивая глухую деревню и компетентного врача, способного помочь мне разрешиться, а ему всё Божья роса!

Будь я членом полицейского комитета, мне бы не составило труда догадаться, в чём тут кроется подвох; почему Александр так уверен, что я не понесу от него в ближайшем будущем. Но, к сожалению, а быть может к счастью, навыками ведения сыскных мероприятий я не обладала, поэтому оставалось верить ему на слово.

Одарив наглеца холодным взглядом, замечаю, как он медленно опускает ресницы, собираясь с мыслями, вслед за тем придвигаясь вплотную, оказываясь со мной лицом к лицу:

— На то есть особые причины, Mon Amour. Верь мне, – произносит уверенно, дотягиваясь до моего правого бедра, завязывая розовую ленту на чулке в изящный бантик.

Александр спешил отвлечь меня от неприятных мыслей, уводя беседу в благоприятное для нас обоих русло:

— Хочу выразить тебе признательность за терпение... Ты проявила небывалую выдержку этой ночью. Льщу себя надеждой, что нареканий к моей персоне также не возникло, – с ноткой самодовольства продолжает он, вынуждая меня закрыть лицо ладошками.

Боже, ну как можно задавать даме подобные вопросы? Неужто он сам не видел, какие эмоции я испытывала, в каких чувствах билась минутами ранее?

Прислушавшись к внутренним ощущениям, прихожу к выводу, что жаловаться мне не на что. Только правая нога немного затекла, та самая, которая находилась у него на плече, и сорочка неприятно липла к телу, в остальном всё было волшебно.

Усталость за секунду сменяется непреодолимой дремотой, меня резко потянуло в сон, поэтому ответить развёрнуто не получилось:

— Нынешняя ночь и впрямь что-то переменила во мне... – признаюсь шёпотом, устраивая голову на плече возлюбленного, которое оказалось удобнее любой подушки. — Я благодарна Вам за доставленное наслаждение... И Вы ни в чём не виноваты. Упрёки будут излишни, их вовсе нет в моём сердце. Я совершенно счастлива... Счастлива, потому что любима… – вздохнув, из последних сил дотягиваюсь до истерзанных губ Александра, увлекая его в самозабвенный поцелуй. Сонливость выталкивала меня за грань реальности, и я не сразу замечаю, как возлюбленный укрывает нас обоих воздушным одеялом.

Сейчас он чувствовал как лютая усталость томно разливается по венам. Как моё ласковое, всё ещё горячее тело дарило ему невероятную умиротворëнность. Он явно был рад хоть каждый вечер дарить мне эти невероятные эмоции и удовольствие, только бы подворачивался удобный случай...

— Был рад Вам услужить, сударыня… – вяло смеётся он, проводя кончиками пальцев по моему плечу под одеялом. Морфей постепенно увлекал нас в царство сладких сновидений, вытягивая краски из окружающего мира.

Я провалилась в сон мгновенно, интуитивно сжимая Александра в объятиях, будучи уверенной, что нахожусь под защитой.

Опочивальня Александра I в Царскосельском дворце. Луиджи Премацци (1855).

«После смерти Александра I, Император Николай I сохранил комнаты почившего брата в нетронутом виде, что позволило впоследствии запечатлеть их на множестве гравюр.»

Ссылки:

«Убеждён, что Николай Михалыч[1], объясняя Вашему Величеству в поданных записках суть строения Государства Российского, не был столь далёк от истины, как мы предполагали.»

★ Имеется ввиду Николай Михайлович Карамзин (1766–1826) — российский историк, писатель. Сторонник консервативной политики. Автор одного из значительных трудов в Российской историографии — «Истории государства Российского»

«Взгляд был затравленным, как у побитого щенка и вместе с тем гордым – гордыня любого монарха была выше горы Ронкбук[2] в Гималаях – она неизмерима. »

★ «Ронкбук» – историческое (европейское) именование Эвереста.

Глава 7

«На фоне Пушкина снимается семейство.

Фотограф щёлкает, и птичка вылетает.

Фотограф щёлкает, но вот что интересно:

На фоне Пушкина! И птичка вылетает...

Мы будем счастливы (благодаренье снимку!).

Пусть жизнь короткая проносится и тает.

На веки вечные мы все теперь в обнимку

На фоне Пушкина! И птичка вылетает.»

Песня:«На фоне Пушкина снимается семейство»

Булат Окуджава (1970 год)

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Январь 1814 год.

Война заключила Россию в блокадное кольцо дыма и огня, забрав десятки тысяч человеческих жизней. Многие крепостные, самовольно снявшись с мест, пустились в бега в надежде отыскать лучшую долю.

Военное положение длилось неимоверно долго – восемнадцать месяцев, а для солдат, проливающих кровь на поле брани, лежащих в сырых биваках, глотающих пыль из под копыт, тот же промежуток приравнивался к восемнадцати летам – каждый месяц как один год.

К счастью, самый страшный момент войны, осада Петербурга, экономического и политического центра Империи, давно прошёл: корпус Витгенштейна перекрыл дорогу на столицу ещё в начале прошлой зимы, так что петербуржцам не пришлось повторять подвиг москвичей и сжигать родной город дотла.

С того момента, как в декабре двенадцатого года Александр отправился в ставку, я не находила себе места. Мне чудилось, что он повторит судьбу Карла XII, что на жизнь его покусятся собственные генералы...

Зимой меланхолия и хандра сделались моими ежедневными спутниками. Я умудрилась заболеть, проведя на больничной койке двенадцать дней кряду. Врачи выявили упадок сил – распространённое заболевание в военное время. Приблизительно в этот же период приключилась другая напасть: Екатерина Павловна серьёзно заболела кататонией[1], возникшей на фоне личной трагедии – гибели супруга, которого она неустанно оплакивала.

Худшие предположения докторов сбылись: нервные недуги княгини, имеющие слабовыраженный характер в конце двенадцатого года, возымели серьёзные последствия в начале тринадцатого. С ней ежедневно случались припадки, во время которых она теряла сознание, а её тело становилось неподвижным.

Мария Фёдоровна, испугавшись за жизнь дочери, велела ей немедленно отправляться на лечение в Европу, где она путешествовала инкогнито под именем графини Романовой.

Путь Великой Княгини лежал на воды Богемии и далее в Прагу[2]. Маршрут был выстроен безопасно: Богемия оставалась единственной территорией Великой Габсбургской Империи, где с начала войны царили мир и порядок, а близость с Польшей, часть которой входила в состав России, давала возможность, в случае смертельной угрозы, беспрепятственно вернуться на русские земли. В курортном городке Теплице, Княгиня встретилась с сестрой, Марией Павловной, после замужества принявшей титул Великой Герцогини Веймарской; с той поры они пребывали на водах неотлучно.

Ввиду охватившей меня немочи, от которой пришлось отходить больше месяца, я не смогла сопровождать Екатерину Павловну в её оздоровительном путешествии; Наташа осталась со мной в Петербурге, временно перебравшись на службу к Императрице Елизавете, особенно рьяно болеющей за судьбу России и принимающей самое живое участие в меценатстве.

К середине апреля общее состояние моего здоровья улучшилось: весна залечила душевные раны. Я любила весну, а потому каждый год с наступлением тепла словно заново перерождалась.

Александр к тому времени давно уже был в Европе.

Летом на театре военных действий наступило затишье – четвертого июня Наполеон подписал «Плейсвицкое перемирие» – соглашение между Франко-Русским союзом и войсками объединëнной Европы, поэтому грустные мысли в течение летнего сезона посещали меня гораздо реже, но осенью недуг возвратился – моё ослабшее здоровье не справилось с сезонной хандрой. Я столкнулась с тревогой, слабостью и учащённым сердцебиением.

Пора Рождественских праздников измотала меня совершенно. В Зимнем началась череда приёмов, балов, маскарадов, на которых следовало присутствовать в обязательном порядке – мне ещё повезло, что я числилась во внештатных фрейлинах: меня приглашали только на официальные церемонии, поскольку без Екатерины Павловны принимать участие в закрытых мероприятиях, устраиваемых царской семьёй для близкого круга, запрещалось регламентом. Возможно, это и к лучшему, ведь у меня наконец-то появилось время подлатать здоровье.

Наташа днями напролёт пребывала на службе, Аракчеев и Сперанский, казалось, вообще забыли, как выглядит солнечный свет, безвылазно пропадая в кабинетах, разгребая завалы документов.

Мне оставалось довольствоваться лишь малой частью работы – время от времени посещать благотворительные заведения от имени Екатерины Павловны, поддерживать её военно-патриотические фонды.

Впрочем, благотворительностью я занималась не только по высочайшей просьбе. Мне и самой хотелось помочь измученному народу, утомлённому скитаниями, и потому вкладывала личные средства, коих было немного, в обустройство временных приютов для крестьянских семей, оставшихся без крова. Уезжать из Петербурга казалось мне сродни преступлению: я считала за благо оставаться в России и переживать тяготы военных невзгод вместе с её народом. Благо, Екатерина Павловна кровь износу нуждалась в доверенном лице в Петербурге, поэтому не возражала против моего желания остаться дома.

В середине января я перебралась в Царское Село, где властвовали тишь, гладь да Божья благодать. Воздух Царского оказывал на меня благотворное воздействие, суетные мысли приходили в порядок, покой способствовал восстановлению душевного равновесия.

Здешний край был особенно мил моему сердцу – здесь практически всё напоминало об Александре, а местность обладала живописными пейзажами: колоритные помпезные постройки времён Екатерины Великой, крестьянские покосившиеся домики, пение петухов по поутру – пастораль в чистом виде. Вечное вдохновение.

Представители местного дворянства оказались на редкость приятными людьми, что способствовало установлению новых дружеских связей. Большинство дворян, правда, находилось сейчас в Петербурге – как-никак зимней сезон открылся, но и те, кто остался, источали доброжелательность.

Нынешним утром я встала пораньше, чтобы посетить утреннюю службу в храме. Вера являлась для меня главным спутником в жизни. Посещать храмы я любила с детства: мне нравилось вдыхать густой аромат ладана; нравилось слушать церковных певчих, чьи голоса бередили душу; нравилось рассматривать фрески и убранства на стенах, иллюстрирующие библейские сюжеты, и размышлять об устройстве тех далёких времён, когда по земле бродил молодой еврей в компании двенадцати апостолов, проповедовавший веру в единого Бога и любовь ко всякому живому в этом мире.

Погода с утра сложилась неважной: минувшей ночью окрестности подморозило, на дорожках обширных парков образовался лёд, укрытый тонким слоем снега и пожухлой осенней листвы.

С трудом переборов всё самое ленивое, я выбралась на улицу ещё затемно, дав зарок не оборачиваться к огням дворцовых окон, манивших вернуться обратно под крышу. Я не могла позволить себе расслабиться, иначе опять впаду в меланхолию, сделавшись узницей четырёх стен.

Храм Воскресенья Христова, куда я направлялась, именовался также Придворной или Домовой церковью и располагался в парадном флигеле Екатерининского дворца. Время в пути занимало меньше одной минуты. Храм соседствовал с Царскосельским Лицеем, а Лицей, в свою очередь, соединялся навесной галереей с фрейлинским флигелем, где я и поселилась.

Приоткрыв узенькую калитку, издавшую неприятный лязг, я покидаю царский двор, выскальзывая в парк, на ходу поправляя севший набекрень синий берет с лисьей опушкой. На входе, как и всегда, спал часовой в полосатой будке, который, на удивление, не заметил ни скрипа, ни шорохов.

Прислонившись грудью к калитке, стараюсь закрыть её как можно аккуратнее, дабы не тревожить утреннюю тишину. К храму уже подъезжали первые посетители, среди которых я приметила княжну Варвару Михайловну Волконскую, уважаемую в местных кругах даму тридцати двух лет от роду, фрейлину Императрицы Елизаветы, приехавшую из Петербурга проведать загородное поместье. Мы славно ладили с княжной, несправедливо считавшейся в свете старой девой – лицом она уж точно была не старухой – и сойдясь с ней во многих взглядах, особливо в духовных, каждое утро, с первого дня знакомства, совместно посещали утренние и вечерние службы. Собственно, в храме мы и познакомились.

Волконская облачилась сегодня в сиреневый салоп, отделанный голубым мехом норки, расшитый золотыми, мерцающими в тусклом свете фонарей узорами. Опознавательной чертой зимнего туалета княжны был бархатный берет с квадратной тульей, по которому я её и узнала.

Осторожно спустившись с коляски, придерживая край салопа, княжна, услышав, как кто-то возится с замком в дворцовой калитке, приподнимает голову, направляя взгляд к источнику звука. Присмотревшись внимательнее, она признаёт во мне знакомую, приветственно склоняя голову.

Я улыбнулась, отвечая поклоном на поклон, жестом показав княжне, чтобы не ждала меня, а скорее ныряла под сени храма.

Замок, как назло, заело. Я не могла ни провернуть, ни вытащить ключ, чувствуя себя полной дурочкой – разиней, как не редко называла меня любимая Матушка. То ли механизмы за ночь замёрзли, то ли я что-то неправильно делала, но в конечном счёте достать ключ у меня так и не получилось. Тихо выругавшись, берусь за прутья калитки и запрокидываю голову к небесам, всматриваясь в далёкие звёзды, уже изрядно потускневшие, стараясь не поддаваться психозу, делая глубокие вдохи и выдохи через рот, как вдруг ...

– Mademoiselle, laissez-moi vous aider! («Мадемуазель, разрешите Вам помочь.» фр.) – приветливый голос раздаётся аккурат за спиной, заставляя вздрогнуть.

Бросив взгляд через плечо, замечаю силуэт человека, стоящего посреди сумрачной аллеи, который, недолго думая, молнией бросился к дворцовой ограде. Перед моим взором предстал молодой гвардеец, закутанный в чёрный плащ с пелериной.

Отпрянув от калитки, интуитивно отхожу назад, пропуская незнакомца вперёд. Взявшись за ключ, торчащий в скважине, он напирает на ворота, уверенным движением руки проворачивая неподдающиеся механизмы, запирая калитку на засов, тем самым ознаменовав конец моих мучений.

С облегчением выдохнув, чувствую как щёки заливаются краской, которую на моё счастье скрывал густой полумрак.

— Благодарствуйте... сударь. – Произношу рассеянно и по привычке на русском, стараясь скрыть нервную дрожь в голосе.

Гвардеец появился, словно из неоткуда; выпрыгнул, как чёрт из табакерки, застав меня в неловком, можно сказать дурацком положении. Он стоял ко мне спиной, спокойно вытаскивая ключ, прокручивая его меж пальцев, проверяя, не сломался ли тот, после чего круто разворачивается на каблуках.

— Не стоит благодарности, был рад услужить, – он делает шаг вперёд, попадая в поток желтоватого света масляного фонаря, стоящего подле дворцовых ворот, и я мгновенно теряю дар речи...

На меня смотрел юноша, чей облик пробудил в сердце болезненные воспоминания.

Бездонные голубые глаза в обрамлении рыжих ресниц, светлые волосы, слегка вздëрнутый нос... Незнакомец странным образом напоминал Александра! Обшитый золотым галуном лазоревый воротник, опутанный шнурами плаща, указывал на принадлежность юноши к Семёновскому полку.

В груди что-то перевернулось, сей красивый мираж, казалось, был послан мне проведением, как напоминание о чистой любови, ослабить которую не удалось ни времени, ни расстоянию.

К счастью, гвардеец успел отвести взгляд, а потому не заметил моего пристального внимания. Он вновь задумчиво вертит ключ в руках, смещаясь к фонарному столбу, поднося его вплотную к источнику света.

Осознав, что веду себя глупо, причём во второй раз за последние три минуты, я собираюсь с силами и делаю серьёзно лицо, продолжая украдкой любоваться ликом своего спасителя.

К чему он повстречался на моём пути?

Быть может, это что-то значит? Или я просто схожу с ума от безделья и скуки?

Разозлившись на себя и свои нелепые предположения, стараюсь выбросить эти мысли из головы. Подобного рода суждения рано или поздно доведут меня до богадельного дома. Знаки, подсказки судьбы, таинственные предзнаменования – всё это чушь!

Скорее всего, мне просто привиделось: богатая фантазия на фоне долгой разлуки с возлюбленным, очевидно, решила подшутить надо мной. И теперь облик Александра будет мерещиться мне в каждом встречном блондине.

— Вам должно сменить ключ, сударыня, – оторвавшись от столба, незнакомец возвращается на прежнее место, указывая пальцем на зубцы бороздки. — Вот, извольте взглянуть... – заострив моё внимание на коррозии, покрывающей металл, он сочувственно качает головой. — Видите? Сей предмет давно пришёл в негодность. Осмелюсь советовать не применять его более в деле. – Эти слова подействовали на меня, как удар хлысты. Поспешно схватив ключ с открытой ладони, ловлю себя на мысли, что эта вещь вовсе не моя.

Мой ключ – медный и блестящий, новый, на нём нет коррозии, а этот – железный и ржавый: я обнаружила его лежащим под трюмо, когда въезжала в комнату. Наверное, его потеряла одна из фрейлин, живущая в комнате до меня, и, поскольку ключ был старым, она не оплакивала потерю, выпросив у распорядителя двора новый экземпляр. Когда я нашла его, то закинула на стол, а сегодня, в утренней спешке, должно быть, перепутала со своим ключом.

До чего нелепая история...

Зажав ключ в кулак, я прячу его в рукаве шубы, смотря на гвардейца с благодарностью:

— Вы так любезны, сударь... – нахмурившись, пытаюсь определить, в каком чине он служит. Высокая круглая шляпа с чёрным плюмажем, указывала на его принадлежность к обер-офицерской части. Шляпа сидела на голове вперёд ребром – о такого рода ношении армейского головного убора принято говорить: «надеть шляпу с поля»; сие значило, что офицер обременён курьерской деятельностью, так как шляпа «надетая с поля», в отличие от других, не улетела с головы во время езды галопом. Иных примет, которые помогли бы определить чин незнакомца, к несчастью, обнаружить не удалось. Чёрный плащ скрывал эполеты и крой мундира, а без них прояснить ситуацию не представлялось возможным.

Пришлось смущённо улыбнуться и попытаться как-то намекнуть гостю о надобности представиться. Мне почему-то не хотелось его отпускать...

Но едва я открываю рот, как гвардеец невольно меня перебивает:

— Вас что-то удивляет во мне, сударыня?.. – без тени стеснения интересуется он, приняв моё смущение за скрытый укор своим безупречным манерам. — Неужто я имел неосторожность обидеть Вас? Ежели так, прошу простить мою нерасторопность... – склонив голову, он отступает назад, дабы не нарушать границ личного пространства.

Испугавшись, что он может уйти, я выставляю руки вперёд:

— Господь с Вами, я не серчаю! – сократив образовавшиеся между нами расстояние, даю понять, что не вижу надобности держать дистанцию. — Просто мне показалось удивительным наблюдать человека Вашего ранга близ столицы. Разве Семёновцы не прибывают нынче в рядах действующей армии? Все офицеры теперь на войне, в Европе... – озадаченно склонив голову на бок, возвращаю себе уверенность, радуясь тому, что удалось завязать разговор. Дышать стало гораздо легче, смущение мгновенно исчезает.

Незнакомец тоскливо улыбнулся в ответ, застенчиво потупив очи.

— Как видите, я – не все, – горькая ирония, скользнувшая в голосе, указывает на роковую тайну.

Приподняв меховой воротник плаща, дабы укрыться от промозглого ветра, гвардеец резко смолкает, решив, по-видимому, что сказал достаточно. Мне почему-то подумалось, что он вот-вот попрощается, поскольку говорить ему явно не хотелось – то ли думы печальные одолевали, то ли тема не располагала к откровению...

Однако спустя мгновение он вновь поднимает взгляд, демонстрируя своё расположение:

— Увы, сударыня... Я не в силах переменить обстоятельства. Гордыня поспешествовала моему нравственному падению. За участие в одной нелицеприятной истории, я был сослан на гауптвахту, и потому не отправился с Государем в Европу. После откомандирован в Царскосельский уезд для несения патрульно-постовой службы, – объяснив причину своего пребывания на гражданке, гвардеец с запозданием спохватился. — Простите, право, я не представился... – и приложив два пальца к виску, отдаёт мне честь. — Поручик Семёновского полка, Пётр Яковлевич Чаадаев, к Вашим услугам, – стукнув каблуком о каблук, он расправляет плечи, демонстрируя идеальную выправку.

Оставшись довольной благоприятным развитием событий, я смело подаю руку:

— Рада свести с Вами знакомство, Пётр Яковлевич. Позвольте же и мне представиться: Софья Алексеевна Вольницкая, фрейлина Её Императорского Высочества Екатерины Павловны, – козырнув чином, приседаю в шутливом книксене.

Фамилия нового знакомого ни о чём мне не говорила, я даже не смогла определить, от какого слова она образована.

Чаадаев... Довольно необычное сочетание звуков – две гласные подряд. Скорее всего, у данной фамилии, как и у моей, иностранные корни, зато имя и отчество оказались лёгкими: Пётр – как Пётр I, и Яковлевич – как отчество Наташи, я была уверена, что запомню их с первого раза.

— Мне известно, кто Вы, сударыня... – признаётся гвардеец, пожимая протянутую ладонь.

Меня будто в прорубь опустили. Тело покрывается мурашками, а в голове молнией проносятся вопросы: Как? Откуда? Неужто мы уже встречались?

Столкнувшись с моим испугом, Чаадаев спешит объясниться:

— В здешних краях Вы более известны под именем «Petite dame»... («Маленькая дама.» фр.) Или «Мадемуазель, что всегда гуляет в сумерках». О Вас мне рассказали друзья... Прошу не гневаться на них, ибо они в малых летах, а потому невинны, – на этих словах он приподнимает указательный палец, обрисовав в воздухе объект позади себя – флигель Царскосельского Лицея. – Особе женского полу трудно затеряться в месте, населённом взбалмошными отроками, – Чаадаев снисходительно улыбается, приоткрывая завесу тайны, о существовании которой я даже не подозревала...

В окнах четвертого этажа мелькали тени: несколько любопытных мордашек наблюдали за происходящим во дворе. Блик света, играющий на тонких стёклах, помешал разглядеть детали; приметив моё внимание, воспитанники скрываются в глубине здания.

Обескураженная столь необычным известием – что за мной, оказывается, всё это время шпионили, я опускаю взгляд к парадным дверям, за которыми, как мне казалось, пахло мелом, пергаментом и свежевыкрашенными партами...

Царскосельский Лицей был уникальным явлением – это своего рода попытка создать в России Итонский колледж. Инициатива принадлежала, конечно же, Александру, задумавшему воспитать когорту широко образованных государственных служащих. Разработкой образовательной программы занялся Сперанский. Александр болел за свой прожект всей душой, и неспроста разместил Лицей в Царском Селе – месте, которое считал своим первым и единственным домом.

Первоначально Александр даже намеревался устроить в него младших братьев, Николая и Михаила, однако Мария Фёдоровна воспротивилась этой задумке, посчитав её неблагонадёжной. Если бы Великие Князья поселились в закрытом учебном заведении, в него бы потянулись представители «золотой молодежи», сливки Петербургского общества – Апраксины, Долгоруковы, Шереметевы, Голицыны... И тогда мест для детей обедневших дворян, стремящихся поступить в Лицей благодаря знаниям, а не деньгам, не осталось бы вовсе.

Флигель, где ныне жили и обучались лицеисты, был возведён когда-то Павлов Петровичем в подарок любимым дочерям, коих, как известно, народилось аж шесть. Именно по этой причине фрейлинский корпус вплотную примыкал к лицейским стенам, соединяясь с флигелем единой галереей, ведь царевнам и фрейлинам, по задумке Павла, надлежало существовать под одной крышей. Но время редко подчиняется желаниям смертных, внося свои коррективы в планы людей, поэтому там, где ранее благоухало женское царство, благоденствовало ныне царство мужей.

Прежде меня не беспокоило соседство с отроками. И хотя княжна Волконская периодически жаловалась на их шумную компанию, обвиняя юнцов в безобразном поведении, меня эта история никоим образом не касалась, так что в разговорах с ней я предпочитала помалкивать. Дети есть дети, что с них взять? Ну да, шалят... Так возраст же соответствующий, неужто им сидеть в комнатах и крестиком вышивать?

Как выяснилось, я недооценила ситуацию. Детишки-то выросли и теперь, наверное, их следовало держать в клетках, чтобы не следили за одинокими барышнями, гуляющими по вечерам.

— Страшно вообразить, Пётр Яковлевич, что за служащие выйдут из оных стен – повесы из повес! – я не скрывала своего неудовольствия, обвиняя в случившемся себя, а не мальчишек.

Я жила в Царском уже целую неделю и за это время ни разу не заподозрила подвоха. Мои прогулки происходили дважды в день: ранним утром и в первые часы после заката – самое волшебное время. Причём мой путь был всегда одинаков: я доходила до середины аллеи и поворачивала назад. Уходить куда-то далёко от дворца было страшно, так как потом пришлось бы возвращаться в кромешной темноте.

В Лицее же прогулки устраивали трижды в день, но ни одна из них не совпадала с моим расписанием, поэтому для воспитанников я оставалась недосягаемой, наверное поэтому они дали мне такое прозвище: «Мадмуазель, что всегда гуляет в сумерках».

Чаадаев как дворянин понимал суть моего негодования, однако сочувствовал скорее детям, нежели мне:

– Пóлноте, Софья Алексевна, здешние отроки – узники храма наук, нам следует жалеть их, а не бранить... – печально вздохнув, он оборачивается к Лицею, устремляя взор к горящим окнам, где минутой ранее виднелись размытые лица.

Чаадаев неспроста назвал лицеистов "узниками" – это позволило вспомнить, в каких строгих условиях они содержались...

Воспитанники пребывали в Лицее круглогодично, без права выезда домой, хотя даже в юнкерской школе были предусмотрены увольнительные. Изоляция от внешнего мира и, главным образом от сверстниц, превратила благородных юношей в дикарей: они увивались за первыми встречными юбкам. Знакомство с дамой приравнивалось для них к чуду.

Похожая ситуация складывалась и в Смольном Институте благородных девиц: взращённые вдали от мужского общества, девушки влюблялись в первых встречных – будь то старый профессор или отец одной из одноклассниц.

Я никогда не поддерживала систему разделения полов, считая, что мальчики и девочки должны обучаться вместе, поскольку это способствовало их гармоничному развитию. И хотя я всё ещё немного сердилась на лицеистов, чувствуя себя подопытной мышью, тем не менее злость постепенно сошла на нет, уступив место глубокому сочувствию.

Чаадаев верно распознал во мне сентиментальную натуру, склонную к отходчивости, и потому продолжил:

— Ранее дети проживали с родителями, в отчем доме, окружённые теплом и заботой. А что они видят здесь? Казармы с крашеными стенами и классы с утра до ночи? Я уже не говорю о том, что братья и отцы воспитанников прибывают на фронте... Очевидно, что служение проказнику Амуру – единственная их отрада, отвращающая от горестных дум. И всё же они свято чтят законы Аристотеля, который, как известно, сказал: «Кто двигается вперёд в науках, но отстаёт в нравственности, тот более идёт назад, чем вперёд». Смею заверить, что в Лицее сего правила придерживаются строго. – Чаадаев говорил красиво, будто сам на полставки подрабатывал профессором.

Жаль, что моё образование не позволило мне в полной мере судить о том, что из себя представляют нравственные науки. С трудами Аристотеля я также не была знакома, получив весьма посредственное домашнее образование.

Устыдившись своей необразованности, я поспешила перевести тему:

— Вы поэт? – это вопрос был задан с целью нащупать в собеседнике учёную жилку. Не всякий гвардеец приучен рассуждать о нравственности и цитирует Аристотеля, единственно из желания дополнить сказанное, а не пустить пыль в глаза. Мне показалось, что Чаадаев наделён тягой к саморазвитию, а возможно даже проходил обучение в университете.

— Философ, – с мягкой улыбкой отзывается он, опровергнув моё предположение.

Я удивилась, отмечая, что впервые встречаюсь с представителем данной "профессии". Философия не входила в перечень моих увлечений. Самокопание в самом себе и окружающем мире, по моему мнению, приносит больше вреда, нежели пользы. Возможно, я просто чего-то не понимала, вернее даже не пыталась понять, а, быть может, всего-навсего не обладала гибким умом, чтобы постичь суть философии.

Как бы то ни было, предвзятое отношение к философии не испортило впечатление от знакомства с гвардейцем, которого мне очень хотелось пригласить на ещё одну встречу.

— Пётр Яковлевич... – шагнув навстречу, взираю на философа с хитрым прищуром. — А разве отроки не спросят с Вас за раскрытие тайны? – стремясь удержать интерес собеседника, предпринимаю попытку растянуть разговор до пределов возможного.

Чаадаев привлекал меня своей образованностью и отсутствием вульгарных гвардейских замашек. Он был одним из тех людей, с кем принято находиться в трудную минуту.

Ничуть не смутившись моего вопроса, философ отвечает прямо:

— Я не давал моим друзьям ни клятв, ни заверений. Сказал лишь, что при встрече постараюсь держать язык за зубами. В первую очередь, я человек чести, сударыня, и для меня непозволительно держать в секрете от дамы, что за ней ведётся пристальное наблюдение – сие нарушает неотъемлемое право человека на частную жизнь, – он вновь склоняет голову, выражая почтение, на что я невольно рассмеялась, приходя к выводу, что воспитанники придают своей деятельности слишком большое значение.

— То же мне, шпионы кардинала! – беззлобно фыркнув, зябко переминаюсь с ноги на ногу. Мороз крепчал, стоять на одном месте становилось всё труднее.

— Но, ежели однажды, сударыня, Вы пожелаете встретиться с ними, прошу, не выдайте моего откровения... – смиренно просит он, боясь лишиться доверия юных друзей.

Я не нашла причин отклонять эту просьбу:

— Не тревожьтесь, Пётр Яковлевич, не выдам, – мне было приятно, что Чаадаев во всём следовал законам чести.

Любой другой гвардеец на его месте не постыдился бы обсудить с юнцами прелести женского тела. Возможно, я бы до сих пор не подозревала, что являюсь предметом мужского вожделения. Не объектом красоты и вдохновения, а именно вожделения, потому как влияние старшего товарища, если оно пагубное, способно извратить чистые детские фантазии.

Но пока другом лицеистов оставался Чаадаев, я могла быть уверенна, что возбуждаю в детских сердцах исключительно платонические чувства.

— Пётр Яковлевич, осмелюсь просить Вас сообщить отрокам моё настоящее имя. Пусть запомнят его, и впредь не употребляют в отношении меня прозвищ, – мне показалось разумным содрать с себя ярлык, ибо я живой человек, а не причудливая шляпка в магазине.

Однако Чаадаев в ответ на мою просьбу отчего-то зарделся:

— Боюсь, здесь так не принято... – вполголоса признаётся он.

— Видите ли, прозвища – неотъемлемая часть товарищества. В стенах Лицея все носят, так называемое «второе имя», не исключая преподавательский состав, – поведав о внутреннем правиле Лицея, философ виновато улыбается, показывая тем самым, что не в силах разрешить ситуацию.

— В таком случае, как же лицеисты обращаются к Вам? – мне стало интересно, насколько богатой фантазией обладают выученные Сперанским недоросли.

— Моё прозвище весьма прозаично: Философ – и только, – честно признаётся он, из чего я заключаю, что фантазия лицеистов скорее великодушна, нежели примитивна.

Хотя лично я придумала бы Чаадаеву иное прозвище:

— Я бы нарекла Вас: «Mein Herz», – произношу с мягким немецким акцентом, вспоминая об Алексашке Меншикове, обращающемся к Петру Великому не иначе как «Mein Herz» – «Моё сердце».

Удивлённо вскинув брови, Чаадаев приходит к очевидному, если не сказать предсказуемому выводу:

— В честь Петра Великого? – он заключил, что при выборе прозвища я опиралась на его имя, отсылающее к Петру Алексеевичу, однако имя здесь было ни при чём.

– No. В честь сердца, – спокойно пожимаю плечами, радуясь, что мне удалось ввести собеседника в заблуждение.

Я ссылалась на сердечность Чаадаева, а не на его связь с Петром Великим, и знаменитое Меншиковское «Mein Herz» подошло под описание его нрава идеально:

— Вы наделены большим сердцем, Пётр Яковлевич... – смущённо признаюсь я, силясь перебороть волнение, — Вам удалось рассеять мрак в моей душе. После пяти минут общения с Вами, мой рассудок, признаться, просветлел впервые за долгое время... Теперь мне понятно, отчего воспитанники поверяют Вам свои тайны: Вы – оплот добродетели, – тонкая улыбка пересекает губы, а руки судорожно сжимают края шубы.

Сперва мне подумалось, что признание это было не к месту – слишком уж импульсивно оно прозвучало, но я отогнала прочь нелепый страх, заключив, что выражение искренних чувств, пусть и порывистых, не может выглядеть дурно. Чаадаев был человеком высокого порядка: образован, обходителен, в меру демократичен, и, ко всему прочему, служит в гвардии, если впоследствии выяснится, что он презирает дуэли, можно будет смело окрестить его идеалом.

Мой новый знакомый вобрал в себя столько лестных качеств, что мне показалось странным его отстранение от службы.

Мне казалось, что честных и порядочных людей генералы держат при себе адъютантами. Впрочем, не исключено, что Чаадаев сам не желал идти в адъютанты: в армейских кругах, как я слышала, сию должность отчего-то почитают скверной. Сложно было представить за какой такой страшный проступок Чаадаева сослали на гауптвахту. Его открытая и светлая натура не позволяла заподозрить плохого. Надеюсь, мне ещё выпадет возможность прояснить этот момент...

Не ожидая столь бурного порыва с моей стороны – в самом деле, ведь мы же впервые встретились – Чаадаев счёл нужным сохранить сдержанность:

— Мне лестна Ваша оценка, сударыня. Благодарствуйте на добром слове, – он сопровождает свою скромную речь очередным поклоном. Скромность была ещё одним качеством, определяющим достойного человека.

Благо, скромность для фрейлины – не основополагающая черта; достойную фрейлину определяло иное качество – верность, поэтому я не стала ругать себя за желание пригласить Чаадаева на прогулку:

— Увидимся ли мы когда-нибудь снова? – начинаю как бы издалека, боясь показаться слишком навязчивой.

Мой вопрос дивит собеседника: он оборачивается, проверяя, не подслушивают ли нас, а то, упаси Господь, сочтут ещё эту сцену за флирт. На его счастье за нами никто не наблюдал: по дорогам тёмных аллей никто не бродил, а в церкви уже полным ходом шла служба, паперть совсем опустела. Убедившись в отсутствии свидетелей, он вновь встречается со мной глазами:

— А Вам очень хочется увидеть меня снова? – переспрашивает скорее из вежливости, чем из желания получить ещё одно заверение.

— Дюже как сильно! – с детским восторгом признаюсь я, поражаясь собственной смелости.

В этот момент из моего рукава выпадает ключ, с глухим стуком приземляясь на обледеневшую брусчатку. Недолго думая, я наклоняюсь, желая поднять его; тоже делает и Чаадаев. Первой дотянувшись до ключа, резко выпрямляюсь, причём настолько стремительно, что со всей силы врезаюсь затылком в нос философа.

Раздаётся приглушённый крик. Охнув, я отшатнулась назад, хватаясь руками за голову. Берет падает на землю вместе с ключом. Я слышу, как шипит Чаадаев, закрывая лицо ладонями.

— Святая дева Мария и двенадцать апостолов! – он склоняется к земле, сжимая переносицу, пытаясь унять острую пульсирующую боль.

Испугавшись, что сломала ему нос, приближаюсь и начинаю неловко мельтешить, не зная толком, чем помочь.

— Боже, Пётр Яковлевич, Вы в порядке? Простите, ради Христа, я не хотела! – попытка оценить масштабы трагедии не увенчалась успехом; Чаадаев отчаянно жмурился. Макушку прошибает ноющим спазмом, в связи с чем пришлось слегка растереть ушибленное место.

Наверное, если бы не мой берет, смягчивший удар, на голове уже сегодня образовалась бы шишка. Однако философу было сейчас гораздо больнее. Не ровен час, придётся звать за доктором.

Отняв одну руку от лица, Чаадаев раскрывает ладонь, проверяя, есть ли на ней кровь. Слова Богу, его перчатка, сшитая из качественной светлой кожи, осталась чистой, и он с облегчением выдыхает, метнув в меня рассеянный взгляд:

— Сударыня, Вы как? Шибко досталось? – смирившись, что в этой истории нет виноватых, тем самым оказав мне большую услугу, Чаадаев старается не морщиться, мужественно перенося страдания.

Меня накрывает жгучей волной стыда, в связи с чем пришлось опустить голову и мысленно обругать себя на чём свет стоит:

— Не серчайте только, молю Вас... Право, не понимаю, как так вышло... – опомнившись, я начинаю дрожащими пальцами распутывать шнуры ридикюля, висящего на левом запястье. Сердце колотилось, как бешеное, неистово качая кровь; лицо и уши горели. С трудом распутав шнуровку, извлекаю наружу белоснежный платок, предлагая его философу. – Прошу принять великодушно... – обуздав волнение, я заставляю себя посмотреть изувеченному гвардейцу в глаза.

Он всё ещё держался одной рукой за нос, но губы его дрогнули в улыбке:

— Ничего-ничего, бывало и хуже... Не убили – и слава Богу, – мягко вытянув платок из моих онемевших рук, Чаадаев наклоняется, дабы поднять с земли синий берет и злосчастный ключ.

Вид его источал доброжелательность. Было заметно, что он переживал за меня больше, чем за свой нос или ситуацию в целом. Я с трудом держала себя в руках, стараясь не расплакаться.

Смиренно дождавшись, когда я возьму свои вещи, Чаадаев тянется к собственной шляпе, перевернувшейся от удара, севшей вдоль головы.

— Видит Бог, нам надлежит встретиться ещё раз, дабы я вернул Вам платок... – в успокаивающем тоне произносит он, разворачивая шляпу ребром вперёд. — Я встаю не постой близ Лицея день через день. Дежурство посуточное. Ежели сочтёте нашу встречу уместной и не устрашитесь кривотолков, приходите на третий день утром... Сюда, на прежнее место, – Чаадаев ослепительно улыбается, но покрасневший нос, отчётливо выделяющийся на бледном лице, омрачил счастливое мгновение.

Мне вдруг показалось, что он приглашает меня на встречу из жалости, дабы я не чувствовала себя виноватой. Быть может, мне это только чудилось... Чаадаев не походил на человека, способного лицемерить, и дабы подтвердить или опровергнуть догадку, я принуждаю себя заглянуть философу в глаза – чистые и открытые, как у ребёнка. Такие глаза редко встретишь при Императорском дворе.

У большинства придворных глаза неподвижные, непроницаемые; за ними сложно различить какие-либо эмоции; люди привыкли прятать свои чувства от окружающих, чтобы их слабостью никто не воспользовался.

Более опытные лицемеры – интриганы со стажем, такие, как Александр, превращали взгляд в оружие, придавая ему любой вид, как актёры на сцене. За время нашего сближения я более-менее научилась отделять правду от кривды, в противном случае он бы не получил доступ к моему сердцу. Когда Александр лицемерил, его взгляд становился подвижным, немного липким, что смущало неопытного собеседника, заставляя верить в свою исключительность. С близкими людьми, наоборот, Александр предпочитал отводить взгляд, то ли стыдясь лжи, то ли догадываясь, что близкие научились считывать фальшь по его лицу.

В поведении Чаадаева ничего подобного не наблюдалось. И вообще, насколько стало ясно из разговора, он был целостной личностью, нравственно-зрелой, с обострëнным чувством собственного достоинства, такие люди не лгут, не лукавят – это уязвляет их гордость.

В это мгновение я чётко осознала, что Чаадаев – не Александр, он не похож на него. Совсем. С души, словно камень свалился, я делаю глубокий вдох, наполняя лёгкие бодрящим кислородом.

— В третий день утром никак не могу... Приглашена к Волконской в собрание, – поправив соколиное перо, прикреплённого к берету, спешу покрыть замëрзшую голову.

— Но я почту за счастье прийти по окончании собрания. Вы упомянули, что дежурите посуточно, стало быть, вечер у Вас свободен? – вопрошаю с надеждой, ощущая приятную расслабленность в теле.

— Вечером?... – голос Чаадаева невольно дрогнул, а на дне тёмных зрачков мелькает смятение. Он прикладывает платок к носу, вновь зажимая ноющую переносицу. Кажется, на вечер у него назначены какие-то важные дела, но если это действительно так, почему он продолжает раздумывать? Не проще ли перенести встречу?

Помолчав с полминуты, он на мгновение зажмуривается, кажется, пытаясь унять терзающие душу волнение.

— Как будет угодно, – говорит тихо, но уверенно, не позволяя усомниться в искренности демонстрируемого намерения.

— Я приду около пяти... – радостно киваю, стараясь не обращать внимания на его странное поведение. Захочет – сам поведает мне о своих тревогах.

Вытянув вперёд ладонь, всё ещё немного подрагивающую, я закрепляю наше знакомство прощальным рукопожатием.

— Дождусь всенепременно. – Чаадаев охотно принимает мою руку, несильно её сжимая.

По всей видимости, он собирался сказать что-то ещё, поскольку уже было приоткрыл рот, как вдруг его окликнули:

— Поручик Чаадаев! – грубый голос доносился со стороны Дворцовой вахты. — Голубчик, акститесь, на обход пора, уж светает! – то была не просьба, а прямой приказ.

Обернувшись, я вижу как по ту сторону калитки, покручивая чёрный ус, стоит постовой, пыхтя, как самовар, раздувая ноздри. У меня чуть сердце не выскочило; приложив свободную ладонь к груди, предпринимаю попытку высвободить другую, но Чаадаев лишь усиливает хватку, не позволяя вырваться.

— Прежде, чем проститься, я бы хотел взять на себя смелость дать Вам один совет... – понизив тон голоса до напряжённого шёпота, он приближается почти в плотную.

— Вынужден Вас просить, сударыня, имея в распоряжении чудесный дворцовый сад, где можно гулять в любое время суток, уберечь себя от желания выйти за его территорию. Видите ли, в последнее время в окрестностях неспокойно... – загадочно произносит он, устремляя на меня тяжёлый взгляд. Сперва я подумала, что неправильно определила "окрас" его речи... Но потом до меня дошло: раньше возле Лицея никогда не вставали на постой.

Мой знакомый был напуган, и его испуг невольно передался мне.

— К чему Вы клоните? – на этом вопросе я оглядываюсь по сторонам, сама толком не понимая, кого выискиваю.

Накрыв мою руку второй ладонью, в которой находился платок, Чаадаев настойчиво повторяет:

— Уберегитесь от одиночных прогулок, сударыня. Подробности доложу при встрече... – пылко заверяет он, подавая знак старшему по званию, что услышал приказ.

Моё воображение разыгралось не на шутку, я почему-то подумала о заговоре, о новом дворцовом перевороте... Ведь именно с гвардии всё и начинается!

С другой стороны, Александр находился в Европе, а значит свергать просто не кого. Если только его не убили к настоящему моменту, как Карла XII...

А это уже бред!

— Знаете что, сударь... – не выдержав давления, неосознанно повышаю голос. — Ежели под Вашим советом лежит какое-либо серьёзное основание рекомендовать мне остерегаться одиночных прогулок, будьте добры сказать о том прямо! – паника в сложившихся обстоятельствах была не к месту, однако мои нервы порядочно истончились за последний год, поэтому контроль над чувствами периодически пропадал.

Я молила Бога, чтобы Он уберёг Россию от преждевременных потрясений.

Хватка чужих пальцев неожиданно ослабевает, и я беспрепятственно вытягиваю ладонь, сжимая её в кулак. Когда Чаадаев вновь разворачивается в мою сторону, я замечаю лихорадочный блеск в голубых глазах. Он явно торопился.

— Софья Алексевна, молю, оставьте допрос... Не извольте гневаться, я обещаю, мы докончим беседу в следующем разе. Честь имею, – опрокинув голову в почтительном поклоне, Чаадаев ныряет в полумрак заснеженного парка, исчезая так же стремительно, как появился.

Раздаётся стук сапог о брусчатку, удаляющихся всё дальше и дальше... Стоящий за оградой постовой, пробормотав что-то невнятное под нос, спешит вернуться в полосатую будку, зевая на ходу и закидывая приклад на плечо.

Оставшись одна, я почувствовала себя, как на ладони; рваное дыхание срывалось с уст клубами белого пара. Обхватив себя за плечи, невольно вздрагиваю – ни то от страха, ни то от холода, приходя к выводу, что близ дворцовых стен бояться нечего, тем более, когда рядом находится пост охраны. С этими мыслями, я возобновляю путь в святую обитель, на всякий случай оглядываясь через плечо, проверяя, не крадётся ли кто сзади.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Вечером третьего дня, после собрания у княжны Волконской, как и было обещано, я засобиралась на встречу с Чаадаевым. Я мчалась к условленному месту на коляске, любезно одолженной Варварой Михайловной, то и дело подгоняя извозчика.

После таинственного разговора с философом, мне взбрело в голову поинтересоваться у княжны, не слышала ли она о каких-либо происшествиях, сотрясающих покой Царскосельского уезда. Но княжна любое происшествие сводила к одному – «несносные лицеисты!» и не упустила возможности пожаловаться, что воспитанники по осени ободрали яблоньки в её саду, вслед за тем пройдясь саранчой по Императорским оранжереям. Несмотря на это, узнав подробности моей встречи с гвардейцем, она подтвердила, что раньше Лицей не нуждался в охране.

Полученные сведения я связала с предупреждением Чаадаева: «в последнее время, в окрестностях неспокойно... », и подумала – неужто детям угрожает опасность? И почему, в таком случае, Аракчеев ничего не знает? Или знает, но не считает должным мне докладывать? В самом деле, эка важная персона – фрейлина, чего с ней вообще считаться?

Аракчеев был назначен Александром на должность временного управителя страны, а потому жил в Екатерининском дворце – нас отделял друг от друга парадный двор. Но даже ввиду тесного соседства мы, так или иначе, не могли видеться.

Аракчеев принимал за день десятки людей, государственных служащих, его жизнь подчинялась строгому расписанию, поэтому прежде чем увидеть друга, мне следовало заранее записаться к нему на аудиенцию, которая, в лучшем случае, состоится через пять дней. Сочинить письмо – тоже не выход: вопросы государственной безопасности не принято выносить на бумагу, так как в случае, если окажется, что в Царском Селе действительно творится что-то неладное, письмо расценят как "вмешательство в государственные дела", и заставят подписывать бумагу о неразглашении.

После беседы с Волконской, я загорелась идеей переговорить с графом Варфоломеем Васильевичем Толстым, ещё одним моим новым знакомым. Граф был светским львом, любителем мод. Он привечал в своём доме всех "новеньких", кто останавливался в Царском Селе на длительный период. Будучи общительным, а главное богатым человеком, Толстой имел в своём распоряжении обширнейшую сеть дворянских, и не только, связей. Ко всему прочему он обожал сплетни, не злоязычные, а так называемые "досужие" – этот человек был в курсе всех местных новостей.

Визит к Толстому закончился большим успехом: граф рассказал мне, что ему рассказал стряпчий, которому сказал конюх, работающий на местной станции, что в окрестностях уезда объявился разбойник, грабящий одиноких путников. И вроде бы, ничего удивительного в этой новости не обнаружилось – на улицах Петербурга каждый день кого-то грабят, вот только гвардию из-за этого никто не поднимает и не ставят на постой подле учебных заведений. Да и стал бы Чаадаев пугать меня понапрасну?

Как бы то ни было, пришлось отказалась от поздних прогулок – Бережëнного Бог бережëт. Но в одном я была уверена точно: пока я живу во дворце – со мной ничего не случится.

Фигуру Чаадаева я заметила издалека: он махал рукой, догадавшись, видимо, что мне взбредёт в голову приехать на час раньше. Несмотря на серые, низко плывущие облака, поглощающие большую часть солнечного света, на улице было достаточно светло.

В январе с Балтийского моря дули пронзительные ветра, приносящие заморозки, однако сегодня они не сильно беспокоили прохожих: не сносили с ног, и не срывали головные уборы, что всецело благоволило к вечернему променаду.

Предчувствуя, что прогулка растянется надолго, я надела валенки вместо сапожек, подвязала шерстяной платок под горло, закрутив его концы вокруг пояса для сохранения тепла, и повесила на шею мамину муфту из зеленоватого панбархата в дымково-голубой узор. Муфты восемнадцатого века превосходили по качеству современные, которые почему-то шили невероятно огромных размеров, что делало их жутко неудобными.

Приподняв полы шубы, крытой голубым кашемиром, я ловко спрыгиваю с коляски, минуя ступеньки, разворачиваясь к извозчику, и передавая ему полтину в честь праздников. Чаадаев к этому моменту уже стоял рядом.

— Приветствую, Софья Алексевна... – он протягивает руку, дожидаясь, когда я вложу в неё свою ладошку. — Вы прибыли в обгонку времени, признаться, я предвидел сей порыв и весьма ему обрадовался, – снисходительно улыбнувшись, философ устремляет на меня безмятежный взор – в небесно-голубых глазах не было заметно и тени былого страха. Я также обратила внимание, что Чаадаев охотно говорил по-русски, а ведь при первой нашей встрече он обратился ко мне на чистом французском. Видимо, ему доставляло удовольствие подстраиваться под собеседника, демонстрируя тем самым своё расположение.

Мягко пожав его ладонь, ласково улыбаюсь, чувствуя тепло на сердце:

— Пётр Яковлевич, сударь мой, какое удовольствие Вы доставили мне, согласившись на эту встречу... Как Ваше здоровье, дозвольте спросить? – первым делом осведомилась я, рассматривая красивое лицо философа, на котором, кроме морозного румянца, к счастью, не встретилось других покраснений. Я боялась, что поставила ему синяк, благо, опасения оказались напрасными.

— Не извольте тревожиться, я в добром здравии. Как можете наблюдать, калекой не остался, – он улыбнулся чуть шире, склоняя голову в благодарность за проявленную заботу. — Позвольте и мне полюбопытствовать: как Вы себя чувствуете? Не пришлось ли обращаться к эскулапам? – потянувшись к внутреннему карману плаща, Чаадаев извлекает из него мой платок, отутюженный и уложенный в ровный квадратик.

— Ах, ну, что Вы, право, то сущий пустяк, даже шишки не осталось, – робко доложила я, непроизвольно коснувшись головы.

При свете дня лицо Чаадаева выглядело гораздо выразительнее, чем при сумерках. Он всё ещё напоминал Александра, но теперь уже отдалённо: внешне они были схожи, но духовно – две противоположности, небо и земля.

А ещё Чаадаев, как и всякий гвардеец, свято чтил традиции моды. Я обратила внимание, что его плащ, в прошлом разе имевший чёрную опушку, нынче был обрамлён рыжим воротником, а светлые перчатки, пошитые из кожи телёнка, сменились на чёрные шерстяные.

Приняв платок, я убираю его в ридикюль, сгорая от нетерпения скорее отправиться в дорогу:

— Ну-с, поручик, куда возьмём путь? – поскольку понятие "прогулка" было достаточно многогранным, решаю заранее уточнить маршрут. — Надеюсь, милостивый государь, я не навлеку на Вас неприятности? Вам дозволено придаваться потехам на службе? – нахмурившись, вспоминаю грозный голос дворцового постового, который нынешним утром сменился другим солдатом, мирно дремлющим возле полосатой будки.

Чаадаев отрицательно покачал головой:

— Будь я обременён делами, назначил бы другое время. Не беспокойтесь, сударыня, мне привольно совмещать службу с досугом, – заверяет в самом любезном тоне.

Широкая улыбка выявляет ямочки на щеках, придающие лицу особую прелесть. Я вдруг подумала, что если между нами и существует разница в возрасте, то незначительная: в начале года мне стукнуло двадцать четыре, а Чаадаеву, если отталкивать от звания поручика, было от восемнадцати до двадцати пяти. В обществе сверстника, я не чувствовала острой необходимости придерживаться этикета, что давало возможность свободно излагать мысли.

Мы оба держали дистанцию, ощущая естественное волнение, какое обыкновенно возникает у людей, плохо знающих друг друга. Но я надеялась, что стена в скором времени рухнет.

Чаадаев, оглядевшись по сторонам, с улыбкой кивает вглубь ближайшей аллеи, выставляя вперёд локоть, предлагая гулять под руку:

— Ежели не устрашитесь и согласитесь отправиться со мной в патруль, я почту за счастье ознакомить Вас с любимыми местами, – интригующе предлагает он, словно приглашая не в патруль, а на поиски приключений.

Я не сдержалась, рассмеявшись в ладошку; приключения – моя страсть, а потому у меня не было причин отказываться.

Приблизившись к философу, смело беру его под локоть, с улыбкой заглядывая в голубые омуты:

— Для меня честь стать Вашей спутницей, Пётр Яковлевич, идёмте же, не будем расточать время на пустяки,– и, не дожидаясь ответной реакции, увлекаю нового друга в глубину многолюдного парка.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

С наступлением темноты облака над Царским Селом рассеялись, открывая вид на бледные, едва различимые звёзды.

Серебристая половинка Луны осветила бесконечные тропинки, заснеженные холмы и неподвижную гладь мутных водоёмов, засыпанных бурой листвой. Всюду стоял запах сырости, затхлой воды.

Мы медленно обходили окрестности Царского, раскланиваясь с редкими прохожими.

Разговор с философом продолжался больше трёх часов: Чаадаев оказался хорошим собеседником, он умел слушать, чувствуя настроение оппонента, различая тонкие грани человеческой души.

Как стало ясно из разговора, нас объединял общий круг знакомых, относящийся к писательской среде – не зря Наташа водила меня по литературным салонам. Тема литературы стала отправной точкой нашей беседы.

Мы оба признали, что отечественная беллетристика развивалась со скрипом; проза находилась ещё в зародыше, зато небосклон поэзии к настоящему моменту украшала довольно-таки примечательная плеяда: давно уж горели бриллиантовые звёзды Львова и Ломоносова, Радищева и Княжнина, Тредиаковского и Петрова, Фонвизина – то были путеводные звёзды – звёзды-сверхгиганты!

Пылало огненное светло Державина, озарившее всю Россию; взошли мигающие звёзды баснописцев Крылова и Дмитриева, а подле них, робея, мерцали совсем ещё молодые звёздочки Батюшкова, Жуковского, Давыдова... Листать русский "астрономический атлас" было сплошным удовольствием, хотелось верить, что до возрождения русского языка осталось совсем чуть-чуть... Вот уже и Карамзин синтаксис подстроил: подвёл французскую грамматику под русский слог. Чаадаев утверждал, что Золотой век русской поэзии уже наступил, и лучшие его десятилетия ещё впереди.

Упившись темой искусства, мы плавно перешли к обсуждению личной жизни. Чаадаев, как выяснилось, принадлежал к Московскому дворянству и происходил из зажиточного, но не титулованного рода. Он был внуком знаменитого академика Михаила Михайловича Щербатова, автора семитомного издания: «Истории России от древнейших времён» – по этим книгам Матушка прививала мне любовь к истории!

Узнав о том, что веду диалог с внуком автора своих самых любимых книг, я едва не лишилась дара речи, но потом очнулась, засыпав Чаадаева кучей вопросов, касающихся научных трудов его великого дедушки.

А ещё я узнала, что в недалёком прошлом Чаадаев был студентом и посещал лекции в Московском Университете, где завязал дружбу с неизвестными мне Александром Грибоедовым – молодым, талантливым драматургом, обладающим острым, язвительным слогом; и Николаем Тургеневым – либеральным экономистом, которого, по мнению Чаадаева, ждал большой успех в политических кругах. Бесспорно, Чаадаев умел сходиться с талантливыми людьми, и мне даже захотелось однажды встретиться с теми, о ком он так самозабвенно рассказывал.

Однако самым близким человеком в жизни философа оставался его младший брат Михаил, прибывающий ныне в Семёновском полку. Но мы не стали развивать тему войны, поскольку никому из нас не хотелось возвращаться к переживаниям.

Также Чаадаев признался, что мечтает открыть свою газету, в которой имел бы возможность поднимать философские и политические темы, без страха быть брошенным в тюрьму за вольнодумство. Я ни секунды не сомневалась, что его мечта сбудется. Истинно образованных людей в России мало, однако они всегда получают то, чего хотят, ибо вокруг них вращается вся светская жизнь; они как Атланты держат небесный свод русского общества. Не будет их – не будет и общества, вернее будет, но далеко не светское... Вот почему Чаадаев обязательно добьётся успеха!

Природа щедро одарила его тем, что старики называют "порода". Родословная предков проступала в чертах его пышущего здоровьем лица, а взгляд – острый, как бритва; в нём плескался океан интеллекта.

От Чаадаева за версту разило вольтерьянством – такие люди не привыкли жить в клетке, у них необыкновенно развито чувство собственного достоинства, они умеют презентовать себя миру так, что окружающие не могут отвести глаз.

На фоне Чаадаева я выглядела селянкой, а ведь тоже происходила из благородного сословия...

О себе я рассказала немного, так как обязанности фрейлины были лишены романтики.

Придворная жизнь мало чем отличалась от салонного общества – те же сплетни, те же лица, та же зависть и то же тщеславие. Но Чаадаеву нравились мои истории. Он восхищался теми немногими людьми, кто сумел сохранить достоинство и красоту души, проживая в мире порока и обмана.

Ощутив, как между нашими душами установился надёжный контакт, я решила попытать счастье и спросить Чаадаева о главном:

— Пётр Яковлевич, а ведь Вы так и не обмолвились, почему оставили службу...– понизив тон голоса, смотрю на друга с сочувствием. — Я вижу, что Вас что-то гложет...– затрагивать тему офицерской чести было волнительно, так что, если Чаадаев не захочет, я не стану настаивать на её развитии.

Взгляд голубых очей становится печальным. Сомкнув плотно челюсти, будто сдержав рвущийся из глубины лёгких горестный вздох, Чаадаев опускает голову.

Неотрывно наблюдая за его ровным профилем, стараюсь предугадать дальнейшую реакцию. Мне показалось, что он боялся осуждений... Но едва я собралась сменить неприятную тему, не желая отравлять вечер, как напряжённый взгляд вновь мечется к моему лицу.

— Ввязался в рядовую дуэль. Стрелял в воздух. Жалею... Да толку-то? – произносит на одном дыхании, с раскаянием и явственным надрывом. Чаадаев отворачивается, когда ощущает волну дрожи, прошедшую по моим жилам. Нахмурившись, я устремляю взор в глубину тёмной алле, к дальним фонарям, стараясь игнорировать образовавшиеся в душе отчаяние.

При упоминании дуэлей я чувствовала почти физический дискомфорт: моё тело сжималось, конечности холодели, а к горлу поднималась тошнота. Дуэли – это варварская традиция прошлого, каким-то чудом пережившая эпоху Просвещения, надёжно обосновавшаяся в настоящем. Дуэль – это искусство смерти, доведённое до абсурда; это изощрённый садизм, присущий инквизиции.

Я никогда не понимала и не хотела понимать культуру столь отвратительного явления. Произрастало ли это из моей натуры или так сложилось в силу навязанных мне в детстве убеждений – не знаю, но факт оставался фактом – дуэли я ненавидела. И даже более того – презирала их.

У меня в голове не укладывалось, как благородный человек – просвещённый представитель света, читающий Дидро и Руссо, кричащий на каждом углу о притеснениях и гонениях простого народа – может взять в руки пистолет и хладнокровно расправиться с живым человеком. И они не просто убивали – у дворян совести не хватит заниматься старой-доброй резней; они обставляли убийство, как театральное представление, как делали когда-то Римские Императоры на гладиаторской арене. И это не говоря о том, что дуэлянты, как правило, не думают о своих близких, жëнах, детях, которые должны мириться с их желанием убивать или быть убитым. Причём хвалёные законы чести работали только в одну сторону.

Принимать участие в поединке могли лишь равные по положению противники – этаким нехитрым образом дворяне подчеркивали, что у крепостных, мещан и купцов – чести нет, дескать, они не люди, а потому не вправе бороться с несправедливостью, не вправе считать себя достойными постоять за себя, поднять руку на благородного.

Мне бы хотелось, чтобы каждого дуэлянта в нашей стране лишали титула и ссылали на каторгу, ибо их действия – это преступление, а преступник, как известно, должен сидеть в тюрьме. Таких личностей надо изолировать от нормального общества; люди не должны платить жизнью за чьи-то задетые в порыве ссоры изнеженные чувства.

В Париже у меня подрастал брат, и одна только мысль о том, что однажды ему может не посчастливиться выйти к барьеру, приводила меня в ужас. Но продолжать цепляться за эту мысль было нелепо...

Подняв голову, я смотрю на Чаадаева с волнением, ободряюще сжимая его руку:

— Вы говорите о страшных вещах... Всё моё естественно вздрагивает при осмыслении культуры дуэли... – делаю пылкое признание, чувствуя надобность высказаться. — Право, какими низкими качествами нужно обладать, чтобы желать другому человеку смерти... Разве дуэлянт не унижает себя, когда выбрасывает перчатку противнику? Ведь он открыто признаётся, что не имеет должных сил и ума совладать с врагом, кроме как его физического устранения? – вопрос был риторическим, поэтому отвечать на него не имело смысла.Чаадаев молчал, внимая каждому моему слову, изучая огрубевшие черты, искажённые злостью.

— Помилуйте, да ведь это то же самое, как если бы некий безымянный художник пришёл однажды к да Винчи и бросил в огонь все его полотна, единственно из зависти... Просто потому что не может их повторить! – с жадностью поглощая холодный январский воздух, я замечаю, что мои ладони за время разговора стиснулись в кулаки. Чаадаев мог подумать, что я отчитываю его, но это было ни так – я восхищалась им, ибо он первый человек – первый офицер, от которого мне довелось услышать слова сожаления ввиду свершившегося преступления.

Подняв на друга рассеянный взгляд, касаясь свободной рукой его плеча, выражаю признательность:

— Пётр Яковлевич, Вы не перестаёте меня удивлять... Представители военного круга не шибко жалуют людей, сомневающихся в праве на дуэль. Ваша душа, натура, если хотите, много прекраснее, чем я себе воображала... – признаюсь с мягкой улыбкой, непроизвольно замедляя шаг, дабы иметь возможность запечатлить в памяти неподвижный образ Чаадаева – лик человека, олицетворяющего собой мои мечты об идеале русского дворянина.

Он коротко кивает, останавливаясь ненадолго, давая мне возможность унять разыгравшийся сердечный ритм.

— Прежде всего – я просвещённое существо, а истинно просвещённое существо никоим образом не покусится на жизнь ближнего. Никогда не мнил себя вершителем судеб, и мнить не возьмусь, – глубокомысленно замечает он, неотрывно отслеживая моё состояние. Наверное, со стороны я выглядела жутко взволнованной, и улыбка, судя по всему, не спасала ситуацию; она получилась болезненной, нервной.

Чаадаев и здесь оказался прав: источником любой дуэли служит непомерная гордыня – человек в одночасье мнит себя Богом, решая, кому жить, а кому умирать. Но, убив соперника, дуэлянт, как правило, забывает о мании величия, начиная осаждать пороги высокопоставленных вельмож, надеясь, что те помогут ему не загреметь в острог, поскольку отказывается брать на себя ответственность за содеянное...

Разве такое поведение соответствует образу жизни благородного человека?

Чаадаев держался достойно: ничто в его образе, взгляде, повадках, не выдало тревогу. Разве что дыхание, чуть сбившееся, срывалось с приоткрытых губ клубами пара. Мы оба непроизвольно стали дышать через рот, а надо бы через нос, чтобы не заболеть.

— Вы верите в судьбу? – зацепившись за его последнюю фразу, пытаюсь увести разговор в благоприятное русло.

— Верю, но не фаталист ... – радушно отзывается философ, возобновляя движение. — Ежели допустить, что некое мудрое существо, высшие силы, управляют судьбами человечества, стало быть, мы живём в идеальном мире. Однако это не так... Наш мир жесток, белых пятен на карте с каждым годом всё меньше, человек открывает неизведанные земли, попутно уничтожая сам себя, данную Богом флору и фауну, истребляя народы дикарей и не только их – разве можно вообразить, что высшие силы учинили всё это? Иногда нам даются подсказки свыше; судьба пытается указать человеку правильный путь, но выбор всегда остаётся за ним. Человек приучен во всех бедах винить высшие силы – потому что так легче; тщеславие не позволяет узреть источник проблем в себе. Вот почему так важны науки и просвещение – они спасают род людской от невежества, неизбежно ведущего к вымиранию, – суждение Чаадаева, в который раз совпало с моими собственными.

Он и впрямь мог стать хорошим учителем...

В голове неожиданно всплывает Евангельский сюжет: Андрей Первозванный, встретившись однажды с Христом, читающим народу проповеди на площади, увязался за Ним в дорогу, ведомой мечтой обратиться с вопросом. Андрей хотел, чтобы Христос сделал его своим учеником, но был робок, застенчив, а потому страшился отказа. Он ходил за Христом по пятам до заката. Выйдя на голую пустошь, где проследование сделалось приметным, Андрей обнаружил, что Христос видит его, и когда Тот обернулся, спросив с удивлением: «Чего ты хочешь?»

Андрей, признав в Нём учителя, ответил вопросом на вопрос, отразив в ответе суть своего преследования: «Где живёшь, Рави?»

«Рави» – значит «учитель» на иврите.

Христос всё понял, и потому сказал: «Пройдём дальше – узнаешь».

В последствие, робкий Андрей, присоединившись к странствующим апостолам, получил от Христа прозвище «Первозванный», что значит «первый зов» – Андрей стал первым, кто обратился к Христу.

Вот так и мне, после речей Чаадаева, захотелось избрать его своим наставником. Матушка не имела средств нанять мне в детстве воспитателя, поэтому мысль о наставнике не единожды посещала мой ум.

Моей конфиденткой была Наташа, я поверяла ей свои мысли и чувства, но учителем, который отточил бы мой разум, сделав меня умнее, хотелось избрать Чаадаева.

Сперанский теперь весь в трудах, у него свой путь – преобразовывать Россию. Мне недоставало общения с другом и просвещённым человеком, но если тяготение к Сперанскому, к сожалению, я не могла удовлетворить, то потребность в общении с просвещённым человеком – запросто, ведь теперь в моей жизни появился Чаадаев. Но так сразу об этом не скажешь – мы знакомы всего три дня, начинать нужно с малого – с укрепления дружеской связи.

И коль уж мы заговорили о судьбе, я подумала, что было бы забавно рассказать ему предысторию нашего знакомства, связанную с нелепой путаницей ключей. К слову, тот ржавый ключ я не выбросила, сама не зная для чего оставив его у себя, должно быть, как напоминание о встрече.

Выслушав мой занимательный рассказ, Чаадаев по-доброму рассмеялся:

— Полагаю, сударыня, что мы нуждаемся друг в друге, раз судьба решила столкнуть нас столь изощрённым образом... – логично рассудил он, по-видимому размышляя над тем, какой урок нам предназначалось извлечь из этого знакомства, если действительно столкнулись не случайно.

Лично я ни секунды не колебалась с ответом:

— Вы помогаете мне исцелиться от хандры, Пётр Яковлевич. Вы светоч знаний для меня... – улыбнувшись, тяну Чаадаева к скамейке, впервые за минувшие время почувствовав усталость в ногах.

К этому моменту мы давно уже покинули пределы Екатерининского парка и углубились в недра Нового парка, именуемого также Александровским – с его окраин начинались фермерские угодья.

Тут слышались ненавязчивые звуки фауны: далёкое мычание коров, лай собак, отгоняющих проворных кошек от курей, и хриплое курлыканье индюшек. Здесь же, вдоль главной дороги, вытянулись царские теплицы с конюшней. Александр обожал домашнее хозяйство, у него даже была любимая корова, которая, если верить его словам, давала самое вкусное молоко в Петербурге. Там же, чуть поодаль от теплиц, возвышался знаменитый «Слоновий павильон», в котором Императрица Елисавет держала когда-то слонов – подарок турецкого султана.

Говорят, слоны были приучены ходить на водопой одной и той же дорогой, и, дескать, поэтому в русском языке образовался глагол «слоняться».

Ныне в Слоновьем павильоне обитали ламы, доставленные иностранными делегатами в подарок русскому царю с берегов Южной Америки. К несчастью, не все ламы пережили тяжелейшее путешествие через океан. Мне повезло: я застала их живыми, убедившись на собственном опыте, что ламы – милейшие существа на свете, ласковые, безобидные. Правда, теперь многие из них переместились на вечное место жительства в Кунсткамеру...

Опустившись на скамейку, Чаадаев стелет край плаща на деревянные перекладины, чтобы я не садилась на холодное.

— В чём же тогда заключается Ваша миссия, сударыня? – спрашивает секундой позже, когда я удобно размещаюсь рядом.

— Не ведаю... – с улыбкой пожав плечами, прихожу к выводу, что на мою персону судьба едва ли возлагала большие надежды. Учить Чаадаева мне было не чему. — Возможно, чтобы Вам не скучно жилось? – устремив серьёзный взгляд к сияющей половинке Луны, я всё же захожусь сумбурным смехом, вспоминая, как третьего дня едва не сломала другу нос. Разве не забавная ситуация? Наверное, в этом и есть моя миссия – вносить лёгкий хаос в размеренную жизнь идеальных во всём и всегда людей.

Не удержавшись, Чаадаев также поддаётся веселью, на мгновение прикрывая глаза:

— Всё может быть... – легко соглашается он, после чего, следуя моему примеру, переводит взгляд на Луну, объятую мутной дымкой облаков.

Время, если ориентироваться по внутренним часам, подобралось к девяти вечера. Я оглянулась, с интересом изучая окрестности, утопающие в одухотворяющей тишине. Пусто, ни души. Только вдалеке за липами гулял высокий человек с какой-то ерундой на поводке. Но и он скоро исчез.

— Ваш черёд делиться секретом, Софья Алексевна... Что за нужда привела Вас в нашу глушь в разгар светского сезона? – вопрос Чаадаева прозвучал неожиданно; я надеялась, что сегодня мы не коснёмся оной темы. Знать прогадала...

В голове всплывает образ Александра: его затянутые влажной пеленой глаза, приоткрытые губы. Я вспомнила, как он шептал на прощание: «Rendez-vous à Paris...» –До встречи в Париже...

На душе воцаряется ненастье, плечи опускаются, спина горбится. Я имела полное право не отвечать на поставленный вопрос, но после того, как Чаадаев посвятил меня в тайну своего сердца, было как-то совестно уклоняться от искренности.

Вздохнув, я сосредотачиваю внимание на заснеженной дорожке под ногами, с трудом подбирая слова:

— У меня есть возлюбленный, Пётр Яковлевич... Он тоже теперь на войне. Я прибыла в Царское Село – особенное для нас обоих место, с единственной целью – вспомнить, как хорошо мы жили... – мне было неловко делиться историей своей любви с человеком, которого знаю три дня, поэтому не углублялась в суть.

Однако и этого оказалось достаточно, чтобы щёки покрылись румянцем, а удушливая волна покатилась вниз по шее, распространяя жар под кожей.

На какое-то время всё стихло: я не слышала ни звуков природы, ни шумного дыхания друга, сидящего под боком.

На одно мгновение мне даже показалось, что я оскорбила его чувства, проявив вопиющую для молодой женщины вольность. Тема любви всячески замалчивалась в светском обществе, и всё-таки о ней говорили – шёпотом, в частных беседах, но говорили. Правда, говорили в основном мужчины или замужние дамы... Но мне хотелось верить, что Чаадаев поймёт меня правильно.

И он понял.

— При всём уважении, Вы что-то неправильно делаете, Софья Алексевна... – оценив мою смелость по достоинству, Чаадаев говорит прямо, не применяя услужливого тона. — Вы живёте прошлым, и потому чувствуете грусть, а надобно жить настоящим – вот в чём фокус, – он поворачивает голову, рассматривая мой опущенный профиль.

— Вы приходите к месту счастливых воспоминаний и помышляете: «Как хорошо нам было», а между тем довлеет думать: «Как хорошо нам будет». Вообразите: сегодня мы с Вами здесь, проживаем замечательные мгновения жизни, но вечер скоро закончится, наступит ночь, а завтра, неужто Вы возьмётесь оплакивать нашу встречу? Полагаю, что нет... Так зачем же грустить о встречах, кои отошли чуть дальше в прошлое? Война рано или поздно закончится, и Ваш возлюбленный, ежели он действительно думает о Вас, а не о славе, вернётся в Петербург, так почему же Вы печалитесь? – вопросы звучали ненавязчиво, даже ободряюще; Чаадаев не выказал и тени упрëка, сознавая, насколько деликатную тему мы затронули.

Превращать тоску в предвкушение, я ещё не пробовала... Чаадаев верно заметил, что радостные воспоминания обладают свойством приносить страдания, если рядом нет любимого человека...

В целом, то было глупым занятием – грустить о человеке, когда он жив, но просто не имеет возможности находиться рядом. Ведь я же не заливалась слезами, когда Александр выходил за дверь или в соседнюю комнату. Так почему же расстраиваюсь сейчас, когда он всего-навсего в Европе? Он же не перестаёт меня любить ввиду этого обстоятельства, и не перемещается в одночасье на другую планету.

Скорее всего, проблема здесь крылась в другом...

— Нас многое разделяет... – открыв ещё одну тайну, я нахожу в себе силы посмотреть другу в глаза.

— Не только война... Мы из разных миров, Пётр Яковлевич. Общество не приемлет подобных союзов, – я не знала, к какому выводу должен прийти Чаадаев после этих слов. Возможно, он решит, что я влюблена в мещанина или купца... или, наоборот, в зажиточного титулованного дворянина, которому родители запрещают жениться на бесприданнице. Как бы то ни было, до правильного варианта он всё равно не доберётся.

— У Вас есть мечта? – спрашивает он осторожно, замечая мои, отнюдь не наигранные страдания.

— Oui ... Быть с возлюбленным. – ощутив острую боль в сердце, я отворачиваюсь, касаясь костяшками пальцев дрожащих губ. — Но как, помилуй Боже, идти к мечте, когда тело моё от природы слабое и разум находится в небрежении? Таких как я общество пожирает первыми... – осознав, что являюсь слабым существом, жалостливо всхлипываю, чувствуя себя беспомощной.

У меня не было ни денег, ни положения, ни громкого имени. Я не политик, и не интриганка. Да разве мне позволят остаться подле Александра? Меня так легко устранить, если подумать, что становилось по-настоящему страшно. Век фаворитки недолг.

Наверно, поэтому я и грустила – война забирала у меня драгоценное время, которое пока ещё благоволило к любви.

— Чепуха, – махнув рукой, Чаадаев неожиданно меняет тон, предаваясь заразительному веселью. — А как же все те маленькие люди, совершающие великие дела? Кот в сапогах, например... Алёнушка? Спасла бы она братца-Иванушку, ежели бы сокрушалась, как Вы? – губы философа складываются в улыбке. Он касается моих плеч, заставляя развернуться.

Увидев, что я улыбаюсь сквозь слёзы, Чаадаев заключает мои ладошки в свои, давая понять, что я не одна:

— А если серьёзно, сударыня, то Вы забываете важную вещь: в спорах с обстоятельствами побеждает не тело, а дух. В России социальные границы тонки, как паутинка; отсутствие чётких последовательных законов делает возможной любую авантюру. Воспитайте в себе волю, какая была у Петра, и Вам откроется истина, какая открылась Государю в битве на Неве: «И небываемое бывает» – он говорил о медали, отлитой по приказу Петра в честь первой победы русского флота над шведской эскадрой. На оборотной её стороне были выбиты слова царя, ставшие негласным девизом нашей необъятной Родины: «И небываемое бывает». Боязнь высшего общества отвратила меня от этой истины. Я забыла основополагающую черту любви: истинная любовь побуждает, а не становится источником страха.

Сдержав слёзы, медленно сгибаю пальцы, с благодарностью сжимая руку Чаадаева в ответ. Если на моём пути встанут проблемы – мне нужно обходить их, а не плакаться, ведь именно об этом мы говорили минутой ранее: человек может многого добиться, если перестанет жаловаться на судьбу и возьмёт ситуацию под свой контроль.

В России и вправду возможно практически всё... Любая смелая фантазия может обернуться реальностью, если приложить к ней надлежащие усилия. Маленькие люди не раз становились примером для подражания.

Тот же Меншиков, например, торговал пирожками на улице и числился на посылках у знатных господ разных пород, пока однажды не столкнулся нос к носу с юным царевичем: Пётр что-то разглядел в этом бойком торговце, не умеющем писать, но ловко складывающем в голове большие числа. Упрямство и воля довели дворового мальчишку до вершины, и он перестал быть Алексашкой, став Александром Даниловичем Меншиковым – вторым человеком в Государстве после царя, первым после его смерти. А патриарх Филарет? Он находился в польском плену, окружённый врагами, но умудрился посадить на престол несовершеннолетнего сына, дав жизнь новой царской династии, управляющей ныне нашей необъятной страной.

История Стефана Малого и вовсе не укладывалась в голове. Русской истории Стефан запомнился как лже-Пётр, очередной самозванец. Он долгое время выдавал себя за Петра Федоровича, испив немало кровушки у Государыни Екатерины. Не сумев, однако, стать новым Пугачёвым, он уехал в Черногорию, где, под шумок разразившегося в России скандала, попытал счастье во второй раз, успешно завоевав любовь тамошних жителей. Корона так или иначе пришла к нему в руки. Стефан Малый стал единоличным правителем Черногории.

Все эти люди, и многие другие, могли бы не сражаться, оставшись теми, кем они были, однако они рискнули, сумев выбить у судьбы лучшую для себя долю. Характер этих людей был скован из стали, они обладали упрямством, и непомерными амбициями, совершенно не свойственными моей натуре, которые, быть может, удастся заменить любовью...

Так и не придя к заключительной мысли, ибо важные жизненные решения не принимаются на уличной лавке, я поднимаюсь с места в полной готовности продолжить путешествие:

— Настало время создавать новые воспоминания, Пётр Яковлевич... У меня тоже есть любимые места в оном парке, идёмте, я покажу, – улыбнувшись другу тепло и приветливо, настырно тяну его за рукав, помогая подняться.

После нашего короткого разговора я ощутила, если не покой, то по крайней мере послабление. Выговориться постороннему человеку зачастую бывает проще, нежели близкому. Недаром случайные попутчики в момент путешествия узнают друг о друге больше, чем даже знают их родственники.

Чаадаев понял всё без лишних слов, а потому не смел мешать мне скрывать смущение – уже по тому, как я сжимала его ладонь, можно было заключить, что на меня снизошло облегчение.

Я шла впереди, увлекая друга с широкой фермерской дороги на узкую Центральную аллею, связывающую между собой два парка – Новый и Екатерининский. В недрах аллеи скрывался «дворец фей», как я его называла, а если обращаться к официальному названию – «Монбижу»[3], что в переводе с французского означало: «Моя жемчужина».

Это был зелёный, убранный белой лепниной домик – двухэтажный павильон в форме восьмиугольника, увенчанный круглым вытянутым куполом, шпиль которого охраняла деревянная, покрытая сияющей позолотой статуя Славы.

Монбижу окружали узкие каналы с кристально-чистой водой и фигурные кустарники, покрытые снежным налётом.

Возведённый по приказу Елизаветы Петровны, претенциозный Монбижу стал угасать с началом нового века: краска на его стенах облезла, белоснежная лепнина покрылась сеткой трещин, а позолоченные украшения были частично сняты и перенаправлены в государственную казну. Однако в моих глазах Монбижу ничуть не утратил первозданной прелести, а даже наоборот, приобрёл ореол таинственности. Казалось, что вокруг его тусклых зелёных стен летают эльфы и феи, которые тёплыми летними вечерами орошают редкие полевые цветы, проросшие близ каналов. Порой, прогуливаясь в здешних местах на закате, мне мерещились тени ажурных крылышек на фасаде, но, сколько бы я не бродила вокруг, живых эльфов так и не встретила. Вид Монбижу погружал в сказку – этой неописуемой атмосферой волшебства я и хотела поделиться с Чаадаевым, покорно шедшим за мной по пятам.

Я улыбнулась, завидев изящную башенку вдалеке, похожую на большое безе. Внезапно мою руку настойчиво потянули назад: бросив взгляд через плечо, с недоумением замечаю, как Чаадаев тревожно всматривается в темноту, с каждым новым шагом всё ощутимее сбавляя ход.

Неосознанно остановившись, вновь разворачиваюсь в направлении домика, стараясь обнаружить причину столь необычного поведения друга.

На фоне мрачной громады Монбижу виднелся силуэт одинокого человека, сидящего на балюстраде. Сперва я подумала, что это тень от купола падает на снег, но нет: по мере приближения к обозначенной цели расплывчатый силуэт приобрёл чёткость. Сомнений не осталось: на балюстраде сидел щуплый мужчина с опущенной головой и руками, каким-то чудом удерживающий равновесие.

Мне подумалось, что это был пьяница, перепивший бражки; он дремал под Луной не сумев отыскать дорогу домой. Если так, его следовало немедленно разбудить, пока не ударили заморозки.

Обернувшись, я обнаруживаю, что лицо Чаадаева исказилось от страха. Сердце тотчас замирает, а в груди зарождается нехорошее предчувствие, которое буквально кричало о том, что пора уносить ноги.

— Оставайтесь на месте, – Чаадаев отдаёт сухой приказ, как если бы стоял на плацу в Гатчине. Мне тотчас вспомнился наш разговор об "опасностях", могущих поджидать одиноких путников, отчего волнение в груди только усиливается.

Смотря вслед стремительно удаляющемуся другу, я ощущала дрожь в коленях. Холод пробирал до костей, сказочная громада Монбижу более не вызывала во мне восторга, превратившись в груду мрачных развалин.

Поравнявшись с незнакомцем, Чаадаев предпринял попытку обратиться к нему, но мужчина не ответил – он вообще ни на что не реагировал, продолжая сидеть без движения, словно прибитый к балюстраде гвоздями. Смекнув, что захмелевшего бродягу так просто не добудиться, Чаадаев вытягивает вперёд руку, касаясь широкого плеча мужчины, совершая несильный толчок, отчего тот, покачнувшись, заваливается на землю, точно подстреленный.

Сорвавшись с места, я устремляюсь к другу на подмогу, приходя к мысли, что атмосфера уютной дружеской встречи безнадёжно испорчена. В голове кружился ворох разрозненных вопросов, на которые мой обессиленный разум был не в состоянии выдать ни одного рационального ответа.

Взгляд падает на заснеженную дорожку, охваченную лунным светом, натыкаясь на багряные лужи, которые при ближнем рассмотрении оказались кровью.

Остановившись, я в недоумении осматриваю сугробы, приподнимая подол шубы, дабы не касаться сих страшных отметин. Чаадаев был бледным, как полотно: его рефлексы на какое-то время залегли в спячку. Но вот проходит несколько мгновений, и он кидается к обездвиженному телу, лежащему поперёк дороги.

Откинув воротник овчинного тулупа, он замирает, не в силах поверить увиденному.

Я вскрикиваю, отпрыгивая прочь от мёртвого – вне всяких сомнений мёртвого мужчины, шею которого пересекала глубокая рана, ещё совсем свежая, из которой медленно сочилась густая кровь.

Рубец выглядел безобразно; создавалось впечатление, что его сделал мясник в порыве гнева, искривлённым зубчатым ножом, причём не надрезав, а разорвав плоть. Кровь затекала за воротник убитого, окропляя начищенные дёгтем сапоги.

На вид несчастному было около сорока лет: рыжая борода, аккуратно подстриженная, парчовый пояс и пуховые рукавицы, выдавали в нём городского жителя, определëнно имеющего за душой кругленькую сумму. Стало быть, ограбили...

Закрыв лицо руками, я в ужасе бегу прочь, захлёбываясь страхом.

Подумать только, живой человек из плоти и крови, который дышал со мной одним воздухом, радовался грядущим праздникам, солнцу, новому дню, лежал теперь без дыхания, как кусок мяса, выброшенный на прилавок. Мне и в голову не приходило, что убийца мог прятаться неподалёку.

Необходимо срочно звать кого-то на помощь, поднимать шум, гвардию, постовых. Труп в самом сердце Императорской резиденции – вопиющие происшествие!

Спотыкаясь на ровном месте, я бежала вперёд не разбирая дороги, а над головой между тем раскатистым эхом гремел голос Чаадаева:

— Остановитесь, сударыня, прошу Вас! – он бросается вдогонку, весьма быстро поравнявшись со мной, поскольку имел превосходную физическую подготовку. Его руки ловят меня с легкостью, заставляя развернуться.

— Вы подвергаете себя опасности, молю, возобладайте над страхом! – философ отчаянно удерживал моё дрожащее тело, не позволяя ступить ни шагу прочь. Я не видела его лица, глотая потоки слёз, но чувствовала сильные руки, где-то на задворках сознания понимая, что именно здесь, подле Чаадаева, сейчас самое безопасное место.

— Пётр... Яковлевич... – порываясь что-то спросить, как-то возмутиться, я ощущала лишь привкус соли на языке.

Сознание помутилось, ввиду чего упрямо трясу головой, надеясь избавиться от вязкого дурмана. Заметив это, Чаадаев заключает меня в крепкие объятия, давая возможность почувствовать себя в безопасности. Пальцы отчаянно цепляются за грубую ткань шерстяного плаща, загребая её гармошкой; уткнувшись носом в изгиб чужого плеча, я захожусь тихим рыданием, не замечая, как в конечном счёте остаюсь без сил. Последние, что я увидела – мелькнувшие в ночной мгле голубые глаза, и кусочек чёрного неба с россыпью размытых звёзд. Я подумала об Александре; о той крови, что его окружает...

Он видел вокруг себя тот же ужас и сотни смертей. До конца войны было ещё далеко, и оттого в двойне обидней, что мир так жесток по отношению к гражданским жителям, которые находили свою смерть не на поле боя, а на улицах родных селений.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Под закрытыми веками простиралась тьма. Усталость сковывала тело по рукам и ногам.

Я силилась распахнуть глаз, будучи уверенной, что прибываю в сознании. На коже чувствовался жар, из чего делаю вывод, что нахожусь в помещении – скорее всего под одеялом, а значит, холодная, залитая кровью обочина осталась в прошлом. Опасность миновала.

Спина упиралась в твёрдую перину, под головой совершенно очевидно лежала подушка, плоская, неудобная – я сгорала от нетерпения уложить её надлежащим образом, но не могла пошевелить и пальцем.

Сбросить с себя оковы полусна оказалось непростой задачей, я ощущала свинцовое давление на веках, словно их накрыла чья-то невидимая длань.

Ещё несколько томительных мгновений проносятся как в тумане, после чего морок тяжёлой дремоты стал рассеиваться, выявляя посторонние голоса, доносившиеся как сквозь толщу водяной глади:

— Тише, господа, не тревожьте сей дивный сон... – в назидательной манере требует неизвестный юноша, сидящий, по-видимому, где-то неподалёку.

В этот момент я осознала, что нахожусь за пределами дворца. В память врезается образ Чаадаева, его обеспокоенный взгляд, провожающий меня в забвение.

Я и близко не догадывалась, куда он меня доставил и где на данный момент находился сам. Оставалось надеяться, что он в безопасности... Мысли всё ещё кружились вокруг окровавленного тела мещанина, но уже меньше тревожили душу – их вытеснил страх за Чаадаева.

Тем временем разговор в комнате продолжался:

— Тебе мнится, Жано, что этой даме видятся непременно дивные сны? – с иронией вопрошает второй неизвестный юноша, чей голос уже начал ломаться.

Как только я успокоилась, пересилив порыв волнения, смысл происходящего, наконец, дошёл до меня: я лежала на больничной койке в Царскосельском Лицее – это факт. Пространство было пропитано ароматом лекарственных трав и тлеющего воска; я слышала скрип пружин в соседней кровати, на которой сидели кто-то из воспитанников.

— Ах, Франт, ты прав, картина кровопролития не располагает к приятным сновидениям... – спохватывается первый юноша, который, как выяснилось, был в курсе произошедшего со мной несчастья.

Вновь раздаётся скрип пружин – повеса пересаживается с соседней кровати на мою, боязливо пристраиваясь на краешке перины:

— И всё же, кто знает, какие думы терзают мысли дриад и нимф... Ты знаешь, я верую, что во снах всем дамам является мир, свободный от земных страхов... – вздохнув, юнец упирается в меня любопытным взглядом; я чувствовала, что он смотрит на моё лицо, и поблагодарила Бога, что находилась под одеялом; быть пособием по анатомии оказалось неприятно.

Между тем второй юноша бархатисто рассмеялся:

— Эка, брат, ты вывернул! Нимфы... Дриады... Пади романов куртуазных начитался? – вопрошает в прежнем ироничном тоне, совершенно безобидном, на что первый юнец резко вскидывается.

— Кто бы говорил, Франт! Все знают, что в познании французской прозы тебе нет равных! – он явно не терпел насмешек в свой адрес, во всяком случае, при дамах. Душа его была чиста, как апрельский ландыш, потому даже дружеские шпильки причиняли боль. Нелегко ему придётся в обществе с такой ранимой натурой...

— Да тише Вы, неугомонные! – внезапно в беседу двух друзей встревает третий юноша. — Не ровен час сюда сбежится половина Лицея! – раздражённым шёпотом предупреждает он, призывая товарищей вспомнить о приличиях.

Обладатель сего голоса, как мне показалось, имел авторитет в этом кругу, так как сразу после его выступления комнату накрывает звенящая тишина.

Устав влачить жалкое существование бездушного экспоната, я усилием воли принуждаю себя оторвать руку от перины.

— Глядите, просыпается... – докладывает друзьям третий отрок, как раз в тот момент, когда мои веки распахнулись.

Пробуждение выдалось тяжёлым...

Яркий отблеск свечей резал глаза, мешая сосредоточиться. В груди зияла пустота. Я чувствовала себя разбитой, будто из меня вычерпали все силы; тело обмякло, сделалось лёгким, как пушинка. Тишину комнаты разбивал треск тлеющего воска, и порывистое дыхание одного из воспитанников, сидящего рядом.

Повернув голову, сталкиваюсь с испуганным взором серо-голубых очей, не подозревая, что лицеист окажется настолько близко. На меня смотрел даже не юноша, тем паче не бес по версии Волконской – дитя лет пятнадцати от роду, с округлым аккуратным личиком и светло-русыми волосами – до чего прелестное создание!

Если я правильно запомнила, его звали Жано, то бишь Иван по-нашему.

Щёки лицеиста, рассуждавщего прежде о дриадах и нимфах, обжигает румянец; отклонившись назад, словно я в одночасье обернулась дикой кошкой, он нащупывает ладонью металлическую перекладину позади, опираясь на неё и поднимаясь на ноги, рассеянно попятившись к выходу. В его расширенных зрачках застывают удивление пополам с ужасом – можно подумать я его съем!

Не сводя с меня пристального взора, юнец вполголоса обращается к друзьям:

— Пойду-ка лучше кликну Пушкина ... Он не простит мне сего приключения, – и подорвавшись с места, ретируется из помещения, приоткрывая узкую дверь, выбегая куда-то в коридор.

— Только не Пушкина! – взмолился третий юноша, оборачиваясь вслед исчезнувшему другу. — Помилуй, он же Иерихонская труба, а не человек! – но его крик, эхом прокатившийся по коридору, остаётся без ответа.

Только сейчас до меня дошло, что лицеисты всё это время разговаривали на французском, тогда как я отчего-то не могла вспомнить ни одной иностранной фразы.

Приподнявшись на локтях, я с трудом подтягиваюсь к изголовью кровати, прислоняясь макушкой к металлической спинке. Зрение постепенно привыкло к свету, и теперь я отчётливо различала дальние объекты. В комнате осталось двое отроков: обладатель ироничного тона, и владелец негласного авторитета.

Но кто из них кто, я пока что не понимала. Оба воспитанника были облачены в лицейскую униформу: синий мундир длиной до колен, больше напоминающий пальто, с двойным рядом медных пуговиц, и синие брюки. Мундир обрамляли красные манжеты и красный стоячий воротник. Если приглядеться, можно обнаружить, что цвет сукна уже порядком выцвел, а на манжетах и воротнике появились затяжки. Должно быть, ввиду отсутствия в казне дополнительного бюджета поставка свежей униформы в Лицей временно приостановилась, поэтому воспитанникам приходилось донашивать старые комплекты.

Чинно сложив руки на животе, я обращаюсь к ближайшему отроку:

— Господа... который час? – произношу на русском, дабы не принуждать себя вспоминать красивые светские обороты. Я не узнала собственного голоса, ставшего сиплым, как после купания в ледяной воде, дав себе зарок говорить тише.

— Середина десятого, Madame, – любезно отозвался юноша, и тоже на русском, складывает пухлые губы в красивой улыбке.

Прищурившись, я вижу перед собой симпатичную мордашку: этот лицеист оказался на полголовы выше первого, однако рост не делал его зрелым мужем – на вид ему также было около пятнадцати.

Темноволосый, с добрыми карими глазами, и безупречной причёской, уложенной столь идеально, что даже я позавидовала. В осанке юнца чувствовалось достоинство, врождённое благородство, как в Чаадаеве...

Опомнившись, спешу осведомиться о местонахождении друга:

— Помилуйте, судари, а где же Пётр Яковлевич? – стараясь держать под контролем волнение, я перебрасываю взгляд с одного отрока на другого, стоящего у подножия кровати.

Тот охотно отозвался:

— Пётр Яковлевич нонче на службе. У них теперь много хлопот. Молили великодушно испросить у Вас прощение за отсутствие, обещались поутру составить записку, – приветственно поклонившись, лицеист напряжённо щурится, словно при взгляде на полуденное солнце. Обычно такое поведение свойственно людям, имеющим дефект зрения; Александр тоже постоянно щурился, зачастую применяя при общении с подданными лорнет.

Этот юноша оказался самым низким среди товарищей: природа наградила его мягкими чертами, плавной линией скул, необычайно тонкими бровями, и чуть поджатыми губами. Светлые, вьющиеся волосы лежали на голове в небрежении, а взгляд был меланхоличным и сонным.

А так ведь и не скажешь, что друзья слушаются его приказов: он походил на ёжика, пробудившегося от зимней спячки.

— Благодарствуйте, господа, – убедившись, что Чаадаеву ничего не угрожает, я с облегчением выдыхаю. Наверняка он отчитывался сейчас перед начальством, принимая участие в сыскном мероприятии.

Как оказалось, по улицам Царского Села бродит не какой-то грабитель, как докладывал о том граф Толстой, а настоящий душегубец! Не удивлюсь, если бывший каторжник – варнак, как говорят в народе.

Теперь понятно, зачем к Лицею приставлена охрана, и почему воспитанники осведомлены о происходящих в окрестностях злодеяниях.

Я также подсчитала, что пролежала в беспамятстве больше часа. Меня восхитила выносливость Чаадаева: он в одиночку дотащил мою тушку из Нового парка в Екатерининский, а потом ещё доставил в Лицей, чтобы не поднимать суету во дворце. Фактически я находилась уже дома, поскольку фрейлинский корпус располагался за стеной.

Решив принять полусидячее положение, вновь упираясь локтями в перину, заслышав над головой застенчивый голос:

— Не изволите ещё подушку? – осведомился темноволосый юноша, на что я утвердительно киваю головой. И пока он любезно передавал мне очередной плоский "камень", внимательнее осматриваюсь по сторонам, начиная свыкаться с чужеродной обстановкой.

В лицейском лазарете было тепло и чисто. Он занимал небольшое пространство – всего в четыре кровати, между которыми помещались высокие тумбочки. Комната выкрашена бирюзой: по левую стену находился письменный стол, очевидно рабочее место доктора, ныне пустующее, и небольшая белокаменная печка, которую закрывала ширма для переодевания; по правую стену находились стулья для посетителей, и напольные горшки с неизвестными мне растениями. Моему вниманию также представились всевозможные плакаты и гравюры, иллюстрирующие пестики, тычинки, и человеческие органы в разрезе, но я не стала их разглядывать, боясь спровоцировать приступ паники.

Я лежала на второй кровати слева. Против входа. Темноволосый юноша, с идеальной выправкой, стоял рядом, предугадав мой следующий вопрос:

— Не тревожьтесь, Madame, Вы в безопасности, – обворожительная улыбка не сходила с его лица.

— Мы с товарищами стерегли Ваш сон, не отлучаясь ни на мгновение. Осмелюсь заверить, что доктор Пешель нашёл Ваше состояние благоприятным для дальнейшего здравствования. Он изволил отлучиться в аптеку: оная находится в соседней комнате. За сим позвольте представиться... – склонив спину, он, однако, не опускает глаз. — Воспитанник Царскосельского Лицея, князь Александр Горчаков, к Вашим услугам, – голос лицеиста был мягок и учтив, а карие радужки в рыжеватых сполохах свечей отливали золотом.

Фамилия "Горчаковы" была хорошо мне известна: она занимала одну из верхних строк Бархатной книги. Более того, Горчаковы вели свой род от Рюрика и приходились родственниками Романовым, поэтому к их княжескому титулу примыкал эпитет "Светлейшие".

В жилах стоящего подле меня юнца текла царская кровь, и это отражалось во всём – от его осанки, до безупречной причёски.

— Для меня честь быть представленной Вам, князь... – несмотря на разницу в возрасте, Горчаков был выше меня по титулу, а значит, невзирая на статус фрейлины, я находилась в подчинённом положении.

Впрочем, Их Светлости подобного рода обращение пришлось не по душе:

— Madame, не сочтите за дерзость, но в стенах Лицея титулы теряют значимость – лишь уважение к старшим играет роль, – вкрадчиво предупреждает он, сцепляя руки за спиной. Равенство в кругу товарищей – полезное явление в учебном заведении, наполненном представителями смешанного дворянства. Узнаю руку Сперанского...

В этот момент, стоящий у подножия сонный "ёжик", безобидно хохотнул:

— Тем не менее мы часто кличем его "Светлейший", – весело поясняет он, стреляя в друга ехидным взглядом. — Или "Франт", – добавляет мгновением позже, перемещаясь поближе ко мне, — Разрешите открыться: Барон Дельвиг Антонович Антон, рад служить, – он роняет голову в поклоне, соприкасаясь с Горчаковым плечом.

Фамилия "Дельвиг", как и титул "барона", не существующей в Российской Империи, возвратили меня мысленно в глубокую старину, во времена Петра, когда в Москве образовалось засилье немцев, пустивших корни в русскую землю ввиду удачного осуществления реформ. Лицеист Дельвиг, судя по всему, происходил из их среды.

Представившиеся отроки пришлись мне по душе, от них исходила светлая энергия, к тому же они ничуть не походили на шалопаев, во всяком случае пока...

Давненько я не общалась с детьми – существами высшего порядка. В их обществе чувствуешь себя защищённой; они не способны на лицемерие и зло, присущие обитателям высшего света. В каждом из них я подсознательно видела своего брата.

— А как же... – указав взглядом на пустое место подле себя, где минутами ранее сидел ещё один юноша, я вопросительно смотрю на Горчакова, который поспешил объяснить.

— А того молодого человека, ускакавшего от Вас пугливым зайцем, величают Иваном Пущиным... – он сводит брови на переносице, приобретая задумчивый вид, — Прошу не держать зла на нашего друга. Он от природы впечатлителен, и ко всему прочему склонен к опасным романтическим поветриям. Наш долг поддерживать его и беречь от оказий... – за словами князя скрывалось нечто неопределённое, что также отразилось в его карих глазах: некий намёк, который следовало истолковать превратно. Мне показалось, что за фразой: "склонный к опасным романтическим поветриям", таилось: "склонный к опасной влюбчивости", ввиду чего невольно скривила губы.

— Звучит, как угроза... – признаюсь в пол голоса, мысленно проводя параллель между знаменитым адмиралом России Петром Ивановичем Пущиным, участником Семилетней войны, и представленным заочно лицеистом, который, вероятно, приходился ему родственником.

— Madame проницательны, – улыбка Светлейшего становится шире, и я вдруг вспоминаю, что эти дети шпионили за мной в течение недели, и потому не испытывали растерянности или удивления. Наверняка Чаадаев уже доложил им подробности, касающиеся моего статуса в обществе, однако правила хорошего тона предписывали представиться лично.

Подтянувшись ещё выше в кровати, касаясь лопатками холодных металлических прутьев, я протягиваю вперёд раскрытую ладонь:

— Рада познакомиться, господа... Полагаю, Пётр Яковлевич сообщил Вам моё имя, но всё же, позвольте напомнить – Софья Алексеевна Вольницкая, фрейлина Её Высочества Екатерины Павловны, – приветливо улыбнувшись, я поочередно пожимаю протянутые руки, нутром чувствуя заинтересованность воспитанников. В следующую секунду одеяло соскользнуло вниз, обнажая, как по заказу, фрейлинский шифр на голубой ленте – символ придворной власти.

Вслед за этим я осознала, что лежу в кровати без верхней одежды. Осмотрев помещение, на сей раз более внимательно, замечаю тень от своего берета с длинным соколиным пером, висящего на крючке за ширмой, где по всей видимости находилась вешалка.

Благо, на встречу с княжной Волконской я отправилась в достойном наряде – не в вечернем платье, поскольку встреча была неофициальной, а в полуденном, имеющем два слоя: первое платье было из белого хлопка, с длинными рукавами, а второе, надетое поверх для сохранения тепла, из тонкой шерсти, бледно-фиалкового оттенка, рукава его были короткими, как у русского сарафана; грудную клетку целомудренно прикрывала шемизетка[4].

Словом, стыдиться мне было нечего, в глазах лицеистов я выглядела пристойно.

— Что ж, судари, покуда судьбе было угодно сделать нас приятелями, смею судить, у меня есть право допросить Вас... – приподняв два пальца, намекаю на колличество грядущих вопросов. — Первым делом ответьте, не таясь, сколь давно в здешних окрестностях происходят расправы? И кто из высшего руководства осведомлён о случившемся? – вопрос безопасности волновал меня прежде других. Ещё бы, ведь я едва не угодила под нож душегуба!

До встречи с Чаадаевым меня никто не предупреждал об опасностях – никто даже не подозревал о творящихся в округе зверствах, в противном случае гвардейский патруль состоял бы не из двух человек – Чаадаева и его товарища, а как минимум из роты. Размышляя таким образом, я пришла к выводу, что, возможно, к этому как-то причастно руководство Лицея: не желая выносить ссор из избы, профессора, вероятно, первыми заподозрившие неладное, упросили местных служителей порядка не доносить об убийствах в вышестоящие инстанции, тем самым оберегая честь Лицей. Ведь если бы родители воспитанников узнали правду – что их детям угрожает опасность – случился бы грандиозный скандал!

Понуро повесив головы, лицеисты сникли, как цветы перед грозой, боясь раскрывать подноготную здешних интриг. Дельвиг украдкой глянул на Горчакова, как на более осведомлённого о светской жизни человека.

Светлейший помолчал несколько секунд, взвешивая все за и против, после чего взглянул в мою сторону с нескрываемой тоской:

— Их Сиятельство, граф Аракчеев... – он боялся касаться сего имени, но всё-таки пошёл до конца, проявив завидную стойкость.

— Нам велено не распространяться... Известно о трёх нападениях... На верхах, очевидно, боятся наводить суматоху в отсутствие Государя, – князь отвернулся, не зная, как продолжить разговор. Ему было противно делиться подробностями интриг, а мне всё это выслушивать.

Как выяснилось, Аракчеев прекрасно знал о наличии в окрестностях душегуба и дирекция Лицея здесь совершенно ни при чём. Выходит, речь шла о сохранности чести Государя... И как я сразу не догадалась! Если дворяне почувствуют себя дичью на охоте, виновником всех бед выставят Александра. А кого же ещё? Под окнами его резиденции режут людей, какой же он, спрашивается, хозяин, если не может уберечь своих гостей от расправы?

Поэтому Аракчеев не давал делу ход, обходясь малыми силами. Он оберегал доброе имя Государя от поруганий... Или своё?

— С графа Аракчеева Их Величество возьмёт отдельный спрос! – заверяю с уверенностью, сама ещё не понимая, каким образом сообщу Александру о случившемся. Сперва требовалось переговорить с Аракчеевым, узнать, что он думает на сей счёт и долго ли собирается строить из себя героя.

Мне казалось очевидным, что малыми силами убийцу не словить. Но Аракчеев наверняка думал, что пока не зарезали кого-то из знати, волноваться не о чем. Жизни маленьких людей никогда не интересовали сильных мира сего – престиж был дороже. Мне сделалось не по себе при мысли, что Аракчеев мог изменить своим принципам... Он ведь рос в нищете, так неужели престиж стал ему в одночасье дороже жизней простых смертных? К чему беречь доброе имя Государя, когда кровь пролилась уже трижды?

Между тем преступник был явно не глуп, и потому не трогал благородных господ, сознавая, что в этом случае его быстро схватят. Однако бешеного пса не удержать на привязи, я была уверена, что рано или поздно душегубец доберётся и до высшего сословия. И вот что тогда Аракчеев будет делать?

Зажав пальцами переносицу, стараюсь унять пульсирующую боль, резко вступившую в виски, задавая совсем уж глупый вопрос:

— Неужто дирекция не предпринимала попыток воспротивиться решению Их Сиятельства? – спрашиваю без всякой надежды, больше от досады, чем из любопытства, прекрасно понимая, что здешние руководство находится под давлением.

— Помилуйте... – взволновался юный барон, поднимая голову.

— Да разве своеволие дозволено? Дело педагогов маленькое – прививать детям любовь к наукам, а коль перечить возьмутся, сами ведаете, какой с них спрос пойдёт... – Дельвиг, сам того не подозревая, смог в одном предложении уложить всю суть русской иерархии: удел младших по званию – беспрекословно подчиняться. Неспроста в народе утвердилось выражение: "не по чину посватался" – в России даже свататься вперёд старших не полагалось, что уж говорить об остальном...

— Если бы Вы только знали, Madame... – вторит другу Горчаков, прижимая ладонь к сердцу, – Уж как товарищи наши порывались писать Государю, не единожды, поверьте, брались за перо – да только пустое это дело. Письма вскрывают, а сам Государь нынче в Европах, неделю скачи не доскачешь, – справедливо заключает Светлейший, вынуждая меня принять их правоту и поразиться смелости, толкнувшей писать Императору.

— Беседа с Вами возродила во мне надежду... – я подумала, что будет правильным напомнить детям, что они ни в чём не виноваты. — Будь каждый чиновник таков как Вы, господа, мы бы жили в другой стране, – одарив воспитанников тёплой улыбкой, я внимательнее вглядываюсь в их открытые, не обременённые масками лица. Действительно, если задуматься, они входили в первое поклонение государственных служащих, которым в будущем надлежало возложить на себя обязательства реформировать страну.

Пусть их было мало, но порой и горстки светлых умов достаточно, чтобы одолеть несправедливость.

Мне не хотелось, чтобы они думали, будто я бросаю слова на ветер, поэтому решила дать обещание:

— Верно мне теперь придётся объясняться перед Их Сиятельством... А коли так, ему будет полезно узнать о моём намерении писать Её Высочеству, – имя Великой Княгини служило прикрытием.

На самом деле Екатерину Павловну едва ли интересовали мелкие столичные происшествия, но мне следовало как-то прикрыть свою связь с Александром и одновременно дать понять, что в моих силах оказать Лицею поддержку. Убито уже четыре человека! Если Аракчеев не поставит на уши всю округу, не перевернёт здесь всё вверх дном, боюсь, придётся действовать самостоятельно. Ведь я взаправду могла доложить Александру о случившемся или распустить слух об убийствах среди знакомых. Рано или поздно дворяне всё-равно обо всём догадаются, так уж лучше рано – по крайней мере, это спасёт чью-то жизнь.

Лицеисты и сами должны понимать, что ни одна уважающая себя дама не станет молчать в тряпочку после того, как стала свидетелем преступления, и подвергнет сомнению даже честь Государя, лишь бы поймать виновного. Гордыня не позволит дворянке чувствовать себя униженной, а мне в первую очередь не позволяли совесть и здравый смысл.

— Как будет угодно, Madame... – Горчаков с облегчением выдыхает, не сказав более ни слова. В глубине души воспитанники, вероятно, обрадовались, что свидетелем очередного акта нападения сделалась именно я, поскольку сердобольная женщина, находясь в порыве отчаяния, способна на любые поступки, кроме адекватных. Стало быть, история с душегубом получит огласку в любом случае. Правда при том условии, что сердобольный порыв не затмит страх перед личностью Аракчеева. Но за это они могли не беспокоиться.

И дабы не заострять внимание на политических конфликтах, я приняла решение идти дальше, и задать второй вопрос, не менее важный:

— А теперь, судари, извольте объясниться в следующем: Вы в самом деле рассчитывали, что можете беспрепятственно следить за дамами и при этом остаться незамеченными? – с важным видом скрестив руки на груди, замираю в ожидании ответа. На лицах воспитанников, не помышляющих о подвохе, отразилось замешательство.

Как и было обещано, я умышленно замалчиваю, что их тайное общество скомпрометировал Чаадаев. Пусть они думают, что я сама обо всём догадалась, так даже лучше: не хотелось бы носить на себе клеймо разини до конца дней.

А ведь я и вправду не заметила слежки... Пришлось убедить себя, что на то была серьёзная причина – мои мысли всецело занимал Александр, что делало меня удобной мишенью для шпионов и душегубов.

Чаадаев оказался прав: оплакивая прошлое, я упускала из вида настоящее, а настоящее, как теперь стало ясно, может преподносить неприятные сюрпризы.

Наблюдать за реакцией лицеистов оказалось забавно. Мой вопрос поставил их в тупик. Поначалу они смутились, вспыхнув, как маков цвет. Светлейший князь, распрощавшись с любезной улыбкой, утыкается взглядом в пол, а милый барон Дельвиг недобро покосился на друга, причём с таким выражением, которое буквально кричало: "ну я же тебе говорил!"

Мне пришлось по нраву лицезреть их стыд и раскаяние, однако мучить детей дальше было слишком жестоко:

— Господа, полно Вам, я пошутила! – задорно рассмеявшись, открыто даю понять, что не жду оправданий.

Как говорит моя Матушка: "Молодо-зелено, погулять велено".

Чаадаев верно определил, что лицеисты свято чтят законы нравственности – и сегодня я лично в этом убедилась. В отличие от той же юнкерской школы, чьим негласным девизом было выражение: "наше дело по теремам поглядывать, да девок выманивать", Лицей закладывал в своих учеников высокие моральные качества, и в этом, пожалуй, заключалось главное отличие военного образования от светского.

Лицеисты, понимая суть мужской природы, сопоставляли её с духовными ценностями, тогда как внутренним миром молодых юнкеров не занимались вовсе.

— Какие же Вы всё-таки дети... – с умилением произношу я, прикладывая ладонь к щеке, теперь уже окончательно убедившись, что к дерзким поступкам юнцов толкала скука, а не желание причинить кому-либо вред.

— Позвольте, Madame, мы не дети... – в обиженном тоне замечает Горчаков, почувствовав, видимо, что я задела его мужское эго.

— Вот как? – мне показалось странным слышать эти слова от юноши, не достигшего ещё совершенного возраста.

На миг даже почудилось, что я стала матерью, которая вынуждена выслушивать от своего чада очередное: "Матушка, я уже взрослый!". Как жаль, что эти дети не замечают своего счастья... У них сейчас самый прекрасный возраст, и наслаждаться им нужно каждый день. Юность – штука не вечная, повзрослеть они всегда успеют, а вот вернуться в детство уже не получится...

Ничуть не растерявшись, Горчаков горделиво расправляет плечи, собираясь донести до меня важнейшую из истин:

— Развитием наших душевных и умственных качеств занимаются преподаватели первого сорту, а изучаемые нами книги – великолепные книги, Madame, закрепляют полученные знания и формируют интерес к новым. Денно и нощно мы трудимся на благо Отечества, взращивая в себе ум, превосходящий иные умы по всей России, а потому, при всём уважении, Madame, называть нас детьми никак нельзя, поскольку сие не соответствует действительности, – обходительность Светлейшего, вкупе с горячностью сердца, делали его превосходным оратором. Уверена, что в будущем Горчаков по достоинству займёт отведённое ему место в обществе, ибо задатки светского человека проглядывали в нём уже сейчас.

Покорно опустив голову, без лишних слов мирюсь с поражением. Объяснять юнцам разницу между интеллектом и зрелостью, пожалуй, было излишне, вместо этого я подарила им возможность сохранить достоинство. Вырастут – сами разберутся в сути вещей, а пока...

— Ваш порыв, господа, вполне естественен для людей, не забывших ещё честь и достоинство русского дворянина... Признаться, Вы меня приятно удивили, – улыбка, тронувшая губы, укрепила в молодых сердцах веру в безобидность моей натуры. Производить впечатление чванливой светской дамы, к тому же зануды, я не хотела, потому как отроду ею не была. В общении с детьми важно проявлять осторожность, поскольку они часто воспринимают близко к сердцу любую шутку или нравоучение.

Внезапно атмосферу уютного собрания разбивает отзвук тяжёлых шагов в коридоре. Переместив взгляд на дверь, я невольно затаила дыхание. Спустя мгновение на пороге лечебницы появляется доктор, в строгом полосатом жилете, прижимающий к груди перемотанные марлей баночки.

Увидев посторонних в лазарете, мужчина справедливо возмущается:

— Милостивые государи, ради Бога, что Вы здесь учинили? – тихим, но в то же время настойчивым голосом вопрошает мужчина, проходя к столу, расположенному по левую стену, опуская на него гремящие склянки. — Постыдились бы, господа! До отбоя меньше десяти минут. Немедля проследуйте в свои комнаты, – заслуженно отчитав юнцов за невежество, причём даже не взглянув в их сторону, доктор, взяв со стола стакан воды и склянку с неизвестным содержимым, направляется к моей кровати.

Лицеисты тут же расступились, боясь угодить под горячую руку. Барон Дельвиг вновь пристроился у подножья кровати, взявшись за металлическую перекладину, а Горчаков бесшумно приземлился на соседнюю койку.

Местным доктором оказался мужчина в рассвете сил, приблизительно мой ровесник, его благодушное лицо внушало доверие: взгляд был ласков и кроток, но в голосе ощущалась сталь, а значит, когда того требовали обстоятельства, он мог показать себя командиром[55]. Доброта, соединяющаяся с ответственностью, на мой взгляд, была основополагающей чертой хорошего медика.

При первом же взгляде на этого человека, я поняла, что нахожусь в надёжных руках.

— Вечер добрый, Софья Алексевна, меня величают Франц Осипович Пешель, я состою уездным доктором Царскосельского поселения. Вынужден просить Вас поведать мне о текущем своём состоянии и позволить измерить пульс – уж больно он у Вас разыгрался, – речь доктора, любезно предложившего стакан воды, саднила чем-то инородным; в ней присутствовал лёгкий акцент, из чего я сделала вывод, что он не всегда жил в России.

Припав к стакану губами, делаю несколько шумных и жадных глотков, попутно протягиваю мужчине левую руку.

Вытащив из нагрудного кармана часы, Пешель принимается внимательно следить за движением секундной стрелки, зажимая большим пальцем невидимую точку на моём запястье.

— Вы ещё здесь, господа? – не отрываясь от своего занятия, он обращается к воспитанникам, притворяющимся невидимками. Уходить им совершенно не хотелось, тем паче спать, потому они лихорадочно выискивали причину задержаться в кабинете подольше.

Горчаков первым подал голос:

— Пешель, как можно? Даме нездоровится! При таких обстоятельствах каждый уважающий себя дворянин обязан променять свой сон на её спокойствие, – красиво выкрутился князь, приподнимая уголки губы в обворожительной улыбке.

Мысленно я посмеялась с его хитрости, сочувствуя также и доктору, который, вероятно, немало натерпелся за три года службы.

— В том нет Вашей заботы, молодые люди. Софья Алексевна находится под моей опекой, с ней ничего не случится, даю Вам слово. А теперь, пожалуйста, ступайте себе с Богом спать. И бросьте вольничать, – Пешель остаётся непреклонен: как и любой педагог он понимал, что здоровый сон для детей был важнее пустых посиделок с дамой.

Услышав отказ, Горчаков озадаченно переглядывается с молчаливым бароном, на что тот рассеянно пожимает плечами, мол, я сам не знаю, что делать.

Мне стало их жалко, и я решаю на время отвлечь доктора незатейливой беседой, дабы усыпить его бдительность:

— Франц Осипович, мне что-то не ладно на душе... Во всём теле ощущается слабость, и движения даются с большим трудом... – я не смела шутить со здоровьем, заключив, что будет не лишним рассказать лекарю о мартовском происшествии.

— Со мной по весне приступ приключился... Упадок сил. Доктора велели принимать сердечные капли, но летом пришлось их бросить, ввиду навязчивой сонливости – то мешало моей службе. А совсем недавно появилась бессонница, и, вообразите, вернулась прежняя напасть: вновь одолевает слабость, и сердце, знаете, колотится так быстро... – рассуждать о здоровье в присутствии посторонних считалось дурным тоном. Однако я не воспринимала лицеистов за полноценных членов общества; они были ещё детьми, и потому моя откровенность не выглядела постыдной.

— Лом в висках присутствует? – осведомился мужчина, мигом забыв о непрошенных гостях. Профессиональный интерес временно переборол в нём сварливого педагога.

— Нет... Бог миловал, – тихо отозвалась я, наблюдая за тем, как он убирает часы в кармашек жилета, шагнув к высокой тумбочке. Пешель убирает одинокую свечу в дальний угол, чтобы не мешалась под рукой, после чего принимается разворачивать марлю с коричневой баночки.

— Ритм Ваш я успокою до нормы, сей случай не редкость... – заверяет он, откупоривая тугую пробку. — Доколе будете оставаться в Царском, непременно заглядывайте в мою лечебницу, я быстро Вас починю. Многие местные господа, осмелюсь заверить, изволят у меня чиниться, и всех я привечаю, как полагается, нареканий к моим умениям по сею пору не возникало. Напрасно, однако, Вы бросили употреблять капли: курс оздоровления был прерван, теперь довлеет начинать с начала, – объяснив суть моего недуга, Пешель берётся капать в пустой стакан травяной настой, причём ни тот, который выписал мне столичный доктор – тот настой пах чем-то ядрëным, отталкивающим, а этот имел мягкий шлейф, как у чайных листьев.

— Я составлю для Вас свежий декокт, распишу часы приёма, и сонливость более не вернётся к Вам в дневное время, – с ободряющей улыбкой обещает доктор, оглядываясь по сторонам в поисках графина с водой, оставленного на рабочем столе.

Дельвиг сориентировался мгновенно: сорвавшись с места, он подбегает к столу, хватает тяжёлый графин, и так же быстро возвращается на прежнее место, беспечно улыбаясь:

— Сон к нам не идёт, любезный Пешель... Позвольте остаться и оказать содействие в борьбе с недугом. Мы исполним любую просьбу, распоряжайтесь нами, как собой, – состроив жалостливые глаза, Дельвиг, который и без того был очень мил, превращается в сущего ангела.

У меня сердце сжалось при взгляде на этого очаровательного пройдоху. Будь я на месте доктора – давно бы уже растаяла. Но Пешель был не из робкого десятка.

За три года работы с недорослями он успел выработать в себе невосприимчивость к их нехитрым манипуляциям:

— А кто уроки за Вас приготовлять будет? – резонно вопрошает доктор, принимая из рук лицеиста гранëный графин.

— Пушкин! – воскликнул Горчаков, заслышав мягкие нотки в некогда строгом голосе лекаря.

— Пушкин имел неосторожность продуть нам в одном споре – за сим был отправлен разбираться вместо нас с домашним заданием. Он чинно всё исполнит, а мы перепишем... – сказав это, Светлейший упускает из вида момент, когда в комнату ураганом влетают двое: некий кучерявый мальчишка, стремглав промчавшейся от двери к моей кровати, останавливается подле Дельвига, закидывая руку ему на шею, с прищуром поглядывая на оробевшего князя.

— Я бы попросил, Светлейший! Не продул, а соизволил милостиво не примечать Вашего жульничества, – с важным видом сообщает он, вынуждая Горчакова иронично вскинуть брови. — Не портите мою репутацию при дамах, княже... В Лицее всем известно: Пушкин – никогда не проигрывает! – он задорно хохотнул, хлопая барона по плечу, после чего разворачивается в мою сторону.

Я вздрогнула, встречаясь с пронзительным взором, от которого мурашки побежали по коже – ну и взгляд; эдаким взглядом костры разжигать можно!

Смутившись, я нервно сжимаю край одеяла, как заворожённая изучая выразительную внешность говорливого юнца. Непослушный вихрь русых кудрей обрамлял вытянутое лицо, нос был продолговатым, чуть заострённым, точно у барсука, а глаза – синие-синие, цвета берлинской лазури...

В сих очах билось пламя – искра жизни. Природа щедро одарила его контрастами: подобную внешность трудно не приметить в толпе.

— Bonsoir, Madame, – он сказал лишь это, опуская длинные ресницы, покосившись на ворчащего под рукой Дельвига.

— Привёл, всё-таки... – буркнул барон, вспоминая, как видно, Пущина, который неизвестно куда запропал. Место Жано подле кровати занимал теперь другой лицеист, с огненно-рыжими волосами.

— Медведь, и ты здесь? – удивлённо воскликнул Дельвиг, примечая рыжую бестию.

Тот широко улыбнулся, разводя руками:

— Куда ж я денусь? Неужто хотели лишить меня удовольствия представиться Petite dame? – голос отрока был тонок, как струна, что позволило мне сделать соответствующие выводы относительно его возраста. Не смотря на это, он был высокого роста и широк в плечах. Взаправду, как медведь...

— Прошу простить за вторжение, сударыня... – зардевшись, он храбро выставляет ладонь. — Константин Данзас, премного рад с Вами познакомиться, – поприветствовав меня крепким рукопожатием, лицеист с облегчением отступает, будто выдержав сложнейший экзамен.

Я любила рыжих людей: в народе принято считать, что они приносят удачу.

Между тем доктор Пешель, уязвлëнный оскорбительным поведением воспитанников, был вынужден напомнить им о своём присутствии:

— Господа! – стукнув ладонью о поверхность тумбочки, он разом восстанавливает положенную тишину. В комнате становилось всё меньше воздуха – шибко много детей на один квадратный метр. — Вы мне опостылели! Поведение Ваше предерзастно, ежели Вы сию секунду не уляжетесь по кроватям, мне придётся донести на Вас воспитателю нравственной дисциплины, господину Пилецкому. Убеждён, он возьмёт самые суровые меры! – озвучив последние предупреждение, доктор рассеянно преподносит мне травяной настой, чувствуя себя в высшей степени неловко.

Он понимал, что воспитанники не имеют права донимать высокопоставленную особу и что своим поведением компрометируют преподавательский состав. Залпом осушив стакан до дна, считаю своим долгом уладить дело миром.

Пешель нервничал из-за меня – это я подталкивала детей к непослушанию; моё пребывание в Лицее взбудоражило молодые умы, поэтому следовало взять ситуацию под личный контроль.

Данзас только фыркнул в ответ, недовольно зыркнув на Горчакова и Дельвига, ставя друзьям в вину их неумение укрощать недовольных.

— Не смеем перечить Вашей воле, доктор... – приподняв руки, рыжеволосый бесëнок демонстрирует, что сдаётся, между тем заговорщически подмигивая друзьям. — Братцы, Пешель ясно сказал: по койкам! Немедля приступить к исполнению! – и в следующую же секунду, он хватает за руку недоумевающего барона, потянув его со всей силы на себя: тот по инерции тащит за собой Пушкина – мгновение, и вся честная компания кубарем заваливается на соседнюю кровать, возле которой стоял ни о чём не подозревающий Горчаков.

Светлейший князь не успевает даже рта открыть, как его тело оказывается придавленным к перине.

Я невольно охнула, прикрывая рот ладошкой, услышав, с каким страшным скрежетом проседают под ними пружины. Пешель потерял дар речи от такой наглости, а лицеисты заливисто рассмеялись, стараясь расползтись в разные стороны.

— Задушите, черти! – вопил не своим голосом Горчаков, не ожидавший столь бурного поворота событий.

Беззаботные и молодые, воспитанники снабдили меня энергией, казалось, до конца зимы. В пасмурные дни общество ярких сумасбродных личностей помогало справляться с невзгодами. Пешель измученно проводит ладонью по лицу, пытаясь избавиться от усталости, хватаясь за полотенце, висящее на спинке стула, и швыряя им в оголтелых бесстыдников.

— Никакого сладу с Вами нет! – потеряв веру выйти из схватки победителем, Пешель хотел было направиться к выходу, чтобы кликнуть надзирателя, но я вовремя его остановила, осторожно ухватившись за манжету.

— Франц Осипович, не гневайтесь, сие не стоит Вашего здоровья... – произношу ласковым тоном, искренно сочувствуя измученному доктору. — Позвольте им, в самом деле, остаться... Поверьте, мне ведомо, что из себя представляет детское любопытство – отроки не уймутся, покуда хоть сколь-нибудь не удовлетворят свой интерес. У меня у самой младший брат подрастает – только он в Париже, далече от моего сердца, а так иногда хочется созерцать нечто светлое вокруг себя... – прошлось говорить тихо, дабы не подстрекать воспитанников к мятежу. Однако, я знала, что краем уха они всё-таки подслушивали.

Моя тёплая улыбка свидетельствует о чистоте помыслов. Я не собиралась дозволять устраивать в этом кабинете вакханалию, как и не собиралась надолго здесь задерживаться.

— Не гони нас, Пешель, мы сделаем, что угодно... – вновь подаёт голос Данзас, перекатываясь со спины на живот, складывая руки в молитвенном жесте.

Мне казалось, что даже директор не смог бы заставить их разойтись по комнатам.

Переглянувшись с доктором, уверенно киваю головой, показывая, что справлюсь с поставленной задачей.

Оглядев воспитанников недовольным взглядом, Пешель подвергает мою идею сомнению, но мысль о разумном компромиссе, и великодушный порыв сердца, заставляют его передумать в последний момент:

— Что с Вами поделаешь... – задумчиво взявшись за подбородок, он решает оставить детей под мою ответственность. Отказывать высокопоставленной гостье было неудобно, и потому он смиренно уступает моей воле. — Велите нести гостье чаю, для начала, а там поглядим, к чему Вы ещё пригодны, – таков был его вердикт.

Добившись желаемого результата, воспитанники довольно переглянулись, очевидно ни в первый раз принимая капитуляцию доктора.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Чай в Лицее оказался на редкость приятным. К столу за неимением лучшего Пешель поднëс вязанку баранок – румяных, мягких, ничуть не уступающих по красоте и сытости дорогим столичным пирожным.

Давно я не лакомилась баранками с маслом, а ведь в детстве трескала их за обе щеки!

Доктор Пешель, увидев счастливые лица детей, раздобрел, сделавшись гостеприимным хозяином. Оказалось, что до приезда в Россию он проходил службу военно-полевым доктором в Моравии, где видел много крови и сотни смертей, однако война, по его собственному признанию, не шла ни в какое сравнение с работой педагога.

Я всегда знала, что дети способны довести кого угодно...

Из Моравии ему помог выбраться и начать новую жизнь князь Куракин. Так молодой словак Пешель стал Софийским уездным лекарем.

Жил Пешель тут же, лечил весь высший свет "казённого городка". Приезжая в Лицей с очередного осмотра на дому, привозил он воспитанникам царскосельские новости, происшествия и анекдоты. Он не очень правильно говорил по-русски, но был весёлым собеседником. Словечки и выражения его были забавны, как я успела заметить, он говорил "чинить" вместо "лечить" и в хорошем расположении духа мог открыто смеяться, тараторя без умолку.

Такое благодушное общество благотворно сказывалось на моём самочувствии – от дурных предчувствий, терзающих душу, не осталось и следа. Я будто ненадолго вернулась в годы отрочества, почувствовав себя ровесницей лицеистов. Нас многое роднило: любопытство, сентиментальность, тяга к приключениям.

Будь я на десять лет моложе, уверена, узы дружбы связали бы нас стократ сильнее.

И если в беседах с Чаадаевым мы поднимали серьёзные темы – искусства, литературы, живописи, то лицеисты взялись рассуждать о вещах приземлённых; науками они были сыты по горло, их влекла свобода – прелести частной жизни. Они вопрошали меня наперебой: "ну как там на воле?"

Я ни считала дурным тоном отвечать на их вопросы. К тому же говорить о мелочах в моём нынешнем состоянии было легче, чем о вещах серьёзных. Воспитанники жаждали узнать обо всём и сразу: какие нынче туалеты носят в столице, что вышло из моды, а что стало новинкой; какие блюда подают в собраниях; какие книги читаются; какие спектакли ставят в Большом[5], и что слышно с фронта – военные слухи занимали их особенно. Некоторые офицеры перед отправкой в Европу проездом останавливались в Лицее, рассказывая молодёжи истории своих подвигов, поддерживая в них дух патриотизма, поэтому война не была здесь запретной темой.

Ко всему прочему, как и сказал Чаадаев, некоторые воспитанники переживали за своих родственников, проходивших службу в рядах царской армии. Пришлось вспоминать свежие сплетни, хотя на деле мне было известно не больше остальных. Единственное – новости я получала из первых уст: Екатерина Павловна и Александр писали мне довольно-таки часто.

О новаторстве в мире театра и литературы, лицеисты, конечно, тоже знали: преподаватели взяли за правило знакомить их с новинками сезона, однако помимо самого факта новинок, лицеистов увлекала реакция общества, так называемый "общественный резонанс" – то, как аристократы воспринимают новшества, как понимают смысл и суть современного искусства. От профессоров ведь подробностей не дождёшься, они приучены излагать новости кратко и по существу: "давеча в Петербурге ставили пьесу господина N. Публике пришлось по нраву, о замечаниях критиков узнаете из газет" – сухо, даже очень сухо, как для людей, работающих с любознательными детьми. Неудивительно, что воспитанники допытывались до меня с подробностями.

В процессе беседы каждый из них раскрывался с новой стороны.

Так мне стало известно, что Константин Данзас, наречëнный друзьями "Медведь" за свой высокий рост и необузданный характер, на самом деле являлся самым младшим представителем компании – рыжему львёнку лишь недавно исполнилось тринадцать, тогда как другим воспитанникам было от четырнадцати до пятнадцати лет.

Данзас происходил из старинного рода немецких рыцарей; по прибытии в Лицей он не знал ни слова по-русски, но за три года так к нему пристрастился, что изъяснялся лучше коренных жителей.

Светлейший князь Горчаков, прозванный "Франтом" за изысканные манеры, подавал большие надежды на дипломатическом поприще; искусством переговоров, и международными языками он владел в совершенстве.

Барон Дельвиг оказался поэтом, поклонником русской словесности. Недаром он напоминал мне ëжика, пробудившегося из спячки; за привычку щуриться и вечную сонливость друзья ласково называли его "Тося".

Милый Пущин, который присоединился к нашему застолью относительно недавно – должно быть, ввиду врождённой стеснительности – назывался "Жано", просто потому, что в его мягком характере было трудно за что-то зацепиться. Пущин тоже писал стихи, как и Пушкин, но последний – сущий дьявол! Он слыл обладателем глумливого нрава, прозываясь по личному требованию "Обезьяной". В свете о таких говорят: "палец в рот не клади – по локоть откусит".

Несмотря на спесивую натуру, в нём просматривалась очаровательная наивность и какая-то труднообъяснимая младенческая непорочность; от него потоком исходил свет, душа к нему так и тянулась. Друзья Пушкина обожали, а вот преподаватели в один голос твердили – лентяй.

Когда стрелки на часах ознаменовали полночь, в комнате вновь появляется Пешель, с довольным видом осматривая сонную публику:

— Милостивые государи, боюсь теперь Вам и впрямь пора на боковую... – на сей раз возражений он не услышал, поскольку лицеисты, за два часа проведённых в моей компании, исчерпали энергию до дна, отчего заметно клевали носом. Я и сама чувствовала неимоверную усталость, как духовную, так и физическую. Слишком много приключений для одного дня.

Приблизившись к моей кровати, Пешель счёл нужным добавить:

— Софья Алексевна, если позволите, я приведу директора для сговору... – напоминает он об одном важном деле, удаляясь за дверь.

Директор Малиновский изъявил желание поприветствовать меня лично, дабы обсудить проблематику нашего общего дела, касаемо истории с нападением. Он стремился заручиться моей поддержкой, чтобы на аудиенции у графа Аракчеева, я случайным образом не наболтала лишнего, то есть не имела бы никаких претензий к Лицею.

Но претензий к руководству у меня как раз не имелось, а вот к Аракчееву – целый воз.

Данзас, лежащий в кровати, взялся подвести итог нашего импровизированного собрания:

— Друзья, предлагаю завершить встречу – виршей! – вполголоса объявляет он, стараясь не потревожить дремлющего на левом плече Пущина. — Словом сказать, Софья Алексевна, Вы же почтите нас повторным визитом? – во взгляде лицеиста мелькнула надежда; в этот момент даже Пущин приподнял голову, с любопытством покосившись в мою сторону. Им всем хотелось, чтобы унылая атмосфера учебных будней хоть немного развеялась...

Честно говоря, я не видела причин отвергать их дружбу.

— Я не преследую цель отбыть в Петербург немедля. К тому же доктор Пешель назначил мне приёмы, потому придётся остаться в уезде на ближайший месяц, – сообщив воспитанникам приятную новость, допиваю остатки чая, и возвращаю кружку обратно на тумбочку. В Царскосельском уезде меня держал не только Лицей, но и другие знакомые, которых я планировала перевести в разряд близких друзей: Чаадаев, добродетельная княжна Волконская, а ещё граф Толстой, который в нашу последнюю встречу пригласил меня на постановку домашнего спектакля.

Свечи в комнате догорели почти до основания, с потолка стремительно спускались тени, накрывая комнату таинственным полумраком.

— Тогда тем паче надобно читать! – продолжил Данзас с улыбкой. — Братцы, покажем Petite dame наши таланты, авось её возьмёт охота скорее воротиться! – недолго думая, он переводит взгляд на Пушкина, сидящего в ногах, который, казалось, задумался о чём-то своём, уложив руки на спинке кровати, опустив на них острый подбородок. — Пушкин, а прочитай-ка нам что-нибудь из недавнего! – вслед за этой просьбой, Жано встрепенулся, окончательно просыпаясь.

Оторвав голову от чужого плеча, он опускает взгляд на друга:

— Да, Обезьяна, ты бы нас очень порадовал... – Пущин обворожительно улыбнулся, заглядывая в потемневшие глаза поэта, казавшиеся почти чёрными в тусклом свете огарков.

Пушкин, обалдев от такой наглости, посмотрел на друзей с нескрываемым удивлением, словно вопрошая – почему я?!

Предвидев этот вопрос, Жано находит лаконичный ответ:

— Ты первый среди нас... – под "нами" Пущин подразумевал лицейских поэтов. — Не лишай нас удовольствия внимать твоему слогу; твой талант – есть дар Божий... Так просвещай же нас, Овидий, – подтянувшись в кровати, он принимает сидячее положение, вытягивая вперёд руку, цепляя друга за рукав мундира.

Пушкин не сказал ни слова, напряжённым взглядом осмотрев присутствующих; публика замерла в ожидании чуда.

Стихосложение в Лицее было официальной дисциплиной. Преподаватели стремились привить молодым умам чувство такта, развить в них скрытый творческий потенциал. Воспитанники даже завели собственный литературный журнал, который составляли от руки, помещая в нём свои первые наработки.

Мне уже успели шепнуть, что Пушкин был премного хорош в этом деле.

Вопреки всеобщим ожиданиям, поэт воспринял просьбу о декларации вирши в штыки; он явно не горел желанием демонстрировать творческие способности: настрой был не тот, а ещё он заметно стушевался, когда увидел, сколько глаз на него смотрит...

— Оставьте меня, господа, я чрезмерно утомился, – холодно отозвался Пушкин, нащупывая ладонь Жано, держащую его за рукав, бережно её сжимая, словно извиняясь за отказ. — Мне ещё уроки за Вас приготовлять... Силы надобно беречь, – нахмурившись, поэт понуро опускает голову, и мне почему-то подумалось, что он неспроста заартачился...

Жано был вынужден подсесть к другу вплотную и опустить свободную ладонь на его плечо:

— Не ерепенься, Обезьяна, чего тебе стоит? – по-видимому, Пущин оставался единственным человеком в Лицее, способным переубедить своенравного юнца. Они с Пушкиным были не просто друзьями – о, нет: они были, как братья. В общей беседе кто-то из лицеистов случайно обмолвился, что комнаты Пушкина и Пущина на спальном этаже располагаются по соседству и что они частенько болтают через перегородку, особливо по ночам, мешая спать всему коридору. На прогулках преподаватели также ставили их в пару, поэтому связь между ними установилась крепкая.

В целом их дуэт выглядел привлекательно: оба юнца обладали светлой натурой, только Пущин был молчаливым созерцателем, а Пушкин – творцом. В геральдике их личности воплотились бы в тандем алой и белой розы.

Однако в этот раз Пушкин не послушался даже лучшего друга, раздражённо дёрнув плечом:

— Я Вам не раб, через силу читать не стану! – он отворачивается, утыкаясь лбом в сложенные на металлической перекладине руки.

В иной раз я бы вмешалась, попросив поэта о личном одолжении; ради гостя, думаю, он бы пошёл на уступки, но заставлять его было как-то неправильно...

Данзас только рукой махнул, буркнув под нос нечто вроде: "опять ведёт себя, как упрямый баран!", а вот Горчаков, наоборот, беззаботно рассмеялся:

— Пушкин, послушай, что я скажу тебе... – загадочно улыбнувшись, князь делает короткий глоток чая, выдерживая необходимую паузу.

Он сидел на кровати, подле барона Дельвига, который смотрел на друга с подозрением, пытаясь предугадать его дальнейшие действия.

Бесшумно опустив чашку на тонкое блюдце, Горчаков, дождавшись, когда Пушкин сосредоточит на нём всё внимание, продолжил излагать мысль вполголоса:

— Коль ты взял за моду таить от нас своё творчество – так и быть, мы освобождаем тебя от уплаты барщины. С домашним заданием управимся самостоятельно, – оглядев друзей, он находит в них поддержку; они все как один закивали, одобряя выдвинутую идею. — А теперь, пожалуйста, прояви милосердие, и прочитай нам что-нибудь новое... Или хотя бы несколько старых строф, – Горчаков-таки находит необходимый рычаг давления, вынуждая поэта пойти на уступки.

Заинтересовавшись выдвинутым предложением, Пушкин, не убирая рук от перекладины, оборачивается к другу через плечо:

— С чего такая щедрость, княже? – растянув на губах хитрую улыбку, он щурит глаза, пытаясь скрыть от друзей свою искреннюю радость.

Только сейчас до меня дошло, что всё это время Пушкин искал верный способ скинуть с себя груз ненужных обязанностей, поэтому на сделку с Горчаковым пошёл охотно.

Светлейший князь пришёл к тому же выводу, справедливо рассудив, что талант друга важнее его обязательств перед спором, в котором лицеисты по обыкновению жульничали. Пушкин оказался прав – он не умеет проигрывать!

Пожав плечами, Горчаков неосознанно закусывает нижнюю губу, силясь придумать достойный ответ на провокационный вопрос поэта – не сознаваться же в самом деле в сговоре и жульничестве.

Светлейший размышлял недолго; закинув ногу на ногу, он взглянул на Пушкина с безмятежным выражением на лице:

— Видишь ли, Mon Ami, мы с тобой имеем счастье являться подданными Российской Империи... А свобода в России – это возможность выбирать лучшее рабство. Вот ты и выбрал, – выйдя из схватки победителем, Горчаков с довольным видом салютует поэту чашкой.

Он не заметил, как несчастный Дельвиг, сидящий под боком, нервно дёрнулся от его заявления:

— Не вздумай при учителях подобное ляпнуть... – сконфузившись, барон с опаской покосился в мою сторону, понимая, что политические шутки неотделимы от крамолы.

Но я и виду не подала, что как-то рассержена или возмущена, бесшумно рассмеявшись:

— Однако и шуточки у Вас, господа, – качнув главой, чувствую, как лёгкая дрожь проходит по всему телу – то было скорее волнение, нежели страх. Вот и Сперанский говорил: «я нахожу в России два состояния: рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только в отношении ко вторым, действительно же свободных людей в России нет, кроме нищих и философов».

Грустная правда жизни... Удивительно, что лицеисты познали её в столь юном возрасте.

Пушкин тем временем погружается в раздумья, упрямо скрещивая руки на груди, пока над ухом заходился смехом Данзас, жестами показывающий Горчакову, что он молодец – расколол-таки орешек!

Недовольство Пушкина весьма быстро сменяется смирением, а после – азартом:

— Эх, ладно, уболтали! – сдаётся он, добившись заслуженного к себе уважения. Сорвавшись с места, Пушкин несётся к рабочему столу Пешеля, выдвигая стул, перемещая его на середину комнаты.

Воспитанники повскакивали с кроватей ведомые невероятной энергией поэта, которая заволокла пространство целиком, рождая в душе сладкое томление – предвкушение чего-то удивительного.

Выпрямив спину, я подаюсь вперёд, слегка сгибая колени, неотрывно наблюдая за тем, как лицеисты, перебивая друг друга, смеясь и спотыкаясь, помогали Пушкину избавляться от верхней одежды.

Следуя законам драматургии в комнате вновь появляется Пешель, застывая на пороге как вкопанный. Он с неописуемым выражением на лице созерцал возмутительную картину: стая оголтелой молодёжи в первом часу ночи устроила в его лечебнице чёрт знает что!

Пушкин с величественным видом взбирается на пьедестал, поддерживаемый бурными овациями друзей. От навязчивой сонливости не остаётся и следа: все взгляды устремляются на кучерявого отрока, который шутливо кланялся присутствующим, в том числе обомлевшему Пешелю.

— Господин, Пушкин! – возмущённо воскликнул доктор. — Не высоко ли Вы забрались? – Пешель был шокирован ночным представлением, в особенности тем, что его стулом пользовались не по назначению.

Данзас пулей преграждает доктору дорогу:

— Да ему жить на вершине! Пусть привыкает! – храбро заявляет он, разводя руками в стороны, отчаянно качая головой, мол, не пущу!

Пушкин бесстыдно захохотал, да так, что у меня заложило в ушах.

На мгновение мне даже почудилось, что он вот-вот навернётся, но дьяволëнок ловко удерживал равновесие, купаясь в жадном внимании публики:

— Декларирую последний мадригал! – громко объявляет поэт, не обращая никакого внимания на шипящего позади хозяина кабинета.

Пешель хотел было возмутиться, и стащить Пушкина со стула силой, но его плеча неожиданно касается чья-то тяжёлая ладонь; обернувшись, он нос к носу сталкивается с директором – Малиновским Василием Фёдоровичем, чей добродушный вид подействовал на него как валерьяна.

Пожилой мужчина с длинными седыми бакенбардами одарил обеспокоенного доктора ласковой улыбкой, давая понять, что не нужно мешать происходящему.

Мельком осмотрев мундир директора – чёрный с продольной голубой строчкой на груди, я без труда определила, что он был действительным статским советником, и, судя по тому, каким нежным взглядом смотрел на воспитанников, обладал простодушным, и отходчивым нравом.

— По чью душу писан мадригал? – полюбопытствовал очарованный другом Пущин, вспоминая, что мадригал – это стих-посвящение, которое по законам жанра требовалось кому-то адресовать. Пушкин таинственно улыбнулся, стягивая с плеч лицейский сюртук, швыряя его в одухотворëнное лицо Горчакова, стоящего напротив.

— Мадригал в мою честь... – милостиво поясняет он, приобнимая Пущина за шею, найдя устойчивую опору в его лице, и развернувшись в "зрительский зал", заголосил соловьём:

«Хотите видеть мой портрет,

Написанный с натуры?..

Мой друг, примите сей куплет

Взамен миниатюры.

Сказать по правде, я не стар.

И, не кривя душою,

Не скрою, что ещё школяр,

И что не глуп – не скрою.

Но мир не знал таких вралей,

Ни докторов Сорбонны,

Что неуëмнее моей

Назойливой персоны.

Мой рост… В нём есть один изъян…

Но я не трушу, право,

Ведь я блондин, и я румян,

И голова кудрява.

Ценю я свет и светский шум,

Бегу от всякой скуки,

От праздных ссор, от мрачных дум,

Отчасти от науки.

Люблю балы, люблю балет...

А что всего сильнее...

Могу ли намекнуть?.. О, нет,

Мне не простят в Лицее.

Не тратя времени и сил,

Собою быть стараюсь:

Каким Господь меня слепил,

Таким и притворяюсь.

Проказник сущий, сущий бес

И обезьянья рожа,

К тому ж повеса из повес –

Вот Пушкин. Что, похоже?» [6]

Спрыгнув со стула, поэт приземляется в толпу ликующих товарищей, отбиваясь от настойчивых рук, треплющих его по кудрявой макушке.

Крики: "браво", и аплодисменты заполняют пространство. Директор по-отечески рассмеялся, Пешель, закатив глаза, шумно выдохнул, а я, не помня себя от восторга, утыкаюсь любом в колени, чувствую странную боль в груди... Счастье, ранее мне недоступное, впервые за целый год пронзило сердце острой иглой, распространяя удушливый жар под кожей, перекрывающий доступ к кислороду.

Мне было так хорошо, так привольно этим вечером, что я поклялась сохранить воспоминания о нём на всю жизнь...

Я вдруг осознала, что любовь к мужчине – не единственная форма любви в этом мире, что существует также любовь к друзьям, к жизни, к приключениям... и конечно к поэзии.

Зацикливаться на Александре было нелепо; мой мир неизмеримо шире пределов царской спальни.

Отняв голову от колен, я встречаюсь взглядом с взволнованным Пушкиным, растрёпанным, как воробей, отмечая лихорадочный блеск в его глазах, с улыбкой склоняя голову, сама не заметив, как на радостях захлопала в ладоши.

Клянусь Богом, это были превосходные стихи...

Царскосельский Лицей в начале XIX века.

Ссылки:

1) «Приблизительно в этот же период приключилась другая напасть: Екатерина Павловна серьёзно заболела кататонией,[1] возникшей на фоне личной трагедии – гибели супруга, которого она неустанно тогда оплакивала.»

★ Кататони́я – Кататонический синдром — психопатологический синдром (группа симптомов), основным клиническим проявлением которого являются двигательные расстройства.

2) «Путь Великой Княгини лежал на воды Богемии, и далее в Прагу. Маршрут был выстроен безопасно: Богемия оставалась единственной теорией Великой Габсбургской Империи, где с начала войны царили мир и порядок, а близость с Польшей, часть которой входила в состав России, давала возможность, в случае смертельной угрозы, беспрепятственно вернется на русские земли.[2] »

★ В действительности путь Великой Княгини проходил также и через Вену; находясь при дворе Габсбургов она помогала Александру налаживать отношения с австрийскими дипломатами. Но поскольку в моей работе Австрия является врагом России, соответственно, заглядывать в Вену Екатерине Павловне не было никакого смысла.

3) « «Монбижу»[3], что в переводе с французского означает: «Моя жемчужина. »»

★ «Монбижу» – несохранившийся летний павильон, располагавшийся в «Верхнем» саду Царского Села с середины XVIII по начало XIX века. Ныне не его месте находится здание Арсенала, постройкой которого занимался Александр I, а заканчивал Николай I.

4) «Благо, на встречу с княжной Волконской я отправилась в достойном наряде – не в вечернем платье, поскольку встреча была неофициальной, а в полуденном, имеющем два слоя: первое платье было из белого хлопка, с длинными рукавами, а второе, надетое поверх для сохранения тепла, из тонкой шерсти, бледно-фиалкового оттенка, рукава его были короткими, как у русского сарафана; грудную клетку целомудренно прикрывала шемизетка[4].»

★ Шемизетка (от фр. chemisette — уменьшит. от chemise — «рубашка») — нагрудная вставка (манишка), имитирующая наличие близки.

5) «Какие спектакли ставят в Большом, [5] и что слышно с фронта... »

★ Большой театр (Каменный театр) — петербургский театр, существовавший в 1784—1886 годах, с 1886 года — Петербургская консерватория. Первое постоянное в Санкт-Петербурге, крупнейшее в России и одно из крупнейших театральных зданий в Европе XVIII — первой половины XIX века. Находился на Театральной площади. На сцене данного театра ещё при жизни Пушкина были поставлены многие его произведения.

6) « Хотите видеть мой портрет,

Написанный с натуры?..

Мой друг, примите сей куплет

Взамен миниатюры...» — и т.д.

★ Стихотворение Пушкина написанное в 1814 году на французском языке: «Mon Portrait». Героиня услышала его именно на французском, поскольку сам Пушкин никогда не делала перевода. Специально для главы я выбрала перевод Андрея Чернова, который, на мой взгляд, наиболее точно попал в «настроение» строф.

Глава 8

«Здесь каждый шаг в душе рождает

Воспоминанья прежних лет... »

«Воспоминания в Царском Селе»

Александр Сергеевич Пушкин (1814 год)

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Две недели проведённые в Царском Селе перевернули моё представление о времени. Мне начало казаться, что я живу здесь уже очень давно. Петербургский период жизни изгладился из памяти как страшный сон, хотя на деле прошло всего четырнадцать дней. Суетный столичный свет нисколько не прельщал мой ум. Я наслаждалась природой, обществом новых друзей, моля Бога, чтобы мирные дни продлились как можно дольше; чтобы меня не услали по неотложному поручению в город.

Царскосельский уезд был отдельным миром, в котором не приживались обычаи суетной столицы. В Петербурге куролесили вовсю: балы и собрания следовали одни за другими. Бал сменялся банкетом, банкет маскарадом, маскарад оперой, опера – званым ужином, французскими комедиями, балетом. Там, в столице, суматоха, блеск паркета, сладкоречивый говор – там тесно, совсем нечем дышать. Непозволительно много места отводилось мелочам: веера, агенды[1], горжетки[2], запонки, капелеты[3], парюры[4], шатлены[5], табакерки. Все эти мелочи теснили человека, если не сказать больше – вытесняли.

Жизнь за городом была иной: здесь бесконечные поля, ослепительно-белоснежные равнины, дремучий бор и спящие дубравы. Царское Село – это оазис, где отдыхали душа и тело.

Когда эта территория находилась у шведов, она называлась Сарской мызой. В семьсот десятом году Пётр Великий подарил её Екатерине Алексеевне, будущей Императрице, после чего здесь начали возведение грандиозного проекта дворца, а после, усилиями иностранных и русских архитекторов появились зеркальные пруды, тенистые биндажи, причудливые альпинарии и многочисленные сады, перетекающие один в другой.

На свежем воздухе, в покое и тишине, моё самочувствие пошло на лад. Исчезли хандра и слабость, сердечный ритм, благодаря стараниям доктора Пешеля, выровнялся; следуя его рекомендациям, я стала соблюдать режим, благополучно избавившись от бессонницы. Мой внутренний мир пришёл в равновесие.

Преисполненная счастьем, я семенила по заснеженной аллее Екатерининского парка, держа в руках корзину с пирожками, а затем свернула к беседке, ставшей лицейским "штабом", местом встреч нашей шумной компании.

Сегодняшний день был особенным: во-первых, в Лицее объявили выходной, приуроченный к большому церковному празднику – Сретение Господне: день, когда Христос, будучи младенцем, впервые был внесён в храм; во-вторых, сегодня мне представится возможность увидеть всех друзей сразу, а не каждого по отдельности. Дело в том, что третьего дня кое-кто из лицеистов, а именно: Данзас, Пушкин и барон Дельвиг, умудрились впутаться в очередные неприятности, говоря иначе – учинили шалость, за что были посажены преподавателем нравственной дисциплины господином Пилецким в карцер.

Трое суток дети провели в покаянной молитве, созерцая четыре стены – метр на метр пространства, употребляя в пищу объедки с лицейского стола, закусывая их чёрным хлебом и запивая водой.

Наказание поистине жестокое – как для узников Петропавловской Крепости, однако и шутка повес на сей раз перешла всяческие границы. Переполнившая чашу терпения надзирателя, она едва не закончилась занесением выговора в личное дело. Теперь я понимала, о чём говорила княжна Волконская... Лицеисты, порой, становились неуправляемыми и действительно разрушали всё на своём пути.

Оказавшись под навесом беседки, я ужаснулась, увидев обескровленные лица детей, смотрящих на меня голодными глазами, точно волки на добычу. Состояние бывших арестантов оставляло желать лучшего: хмурые, измученные, они набросились на корзинку с пирожками не сказав ни слова, едва не сломав её, напрочь забыв о манерах и прочей аристократической ерунде. Как говорится, голод не тётка, пирожка не подсунет, а я вот подсунула, и если бы знала, до какого плачевного состояния довели моих друзей, принесла бы вдвое больше!

— Боже, бедолаги, отощали совсем, оскудели... – не унималась я, чувствуя себя курицей-наседкой, кружащей над выпавшими из гнезда цыплятами.

Присев на скамейку, убираю растрепавшиеся за время бега волосы в берет, стараясь восстановить дыхание, кивая головой тем друзьям, кто не был увлечён поглощением пищи.

Пущин, сидящий вполоборота на деревянном парапете, заботливо поглаживал Пушкина по плечу, а Светлейший князь Горчаков, прислонившись спиной к выбеленной балке у входа, печально покачал головой, сокрушаясь об участи товарищей.

Барон Дельвиг разместился напротив: он жевал пирожок, прижавшись боком к перекладине. Да так резво, что казалось, даже не чувствовал вкуса начинки.

Данзас, сидящий подле барона, поглощал пищу с ещё большим рвением, откусывая сразу от двух пирожков, набивая большие щёки, как у бурундука.

Пушкин разместился по правую руку от меня: несмотря на долгожданную амнистию, он всё ещё находился во власти дурного настроения, то хмурясь, то чему-то тихо посмеиваясь, словом, он как всегда пребывал где-то на другой планете.

— И одёжа на ладан дышит... – вздохнув, я беру поэта за рукав, замечая разошедшийся шов на алой манжете.

Верхняя одежда воспитанников, предназначавшаяся для прогулок, соответствовала единому образцу, как и штатная униформа: синие пальто с двойным рядом медных пуговиц и фуражка с коротким козырьком. Я не бралась судить о том, насколько данное облачение сохраняло тепло – за три года учёбы в Лицее дети свыклись с ношением тонких материй, закалив тело и дух. Внешний вид их пальто порядком истрепался...

Война нещадно выжимала ресурсы из страны, и если даже царские "птенцы" не могли позволить себе носить свежую униформу, страшно представить, что творилось в губернских гимназиях и приходских школах...

— А, не беда! – Пушкин только рукой махнул, безразлично пожимая плечами.

— Сазонов починит, за тем и держу его, – поэт изволил говорить о лицейском Дядьке, закреплённом за его комнатой для исполнения личных поручений. Раньше я думала, что в закрытых учебных заведениях дети живут большей частью самостоятельно, но ошиблась.

Дворяне оставались дворянами даже в изоляции: лицеисты не были приучены к ручному труду, да и зачем им это? Гораздо легче крикнуть Дядьку – мастеровитого кудесника, который и одежду отутюжит, и перья очинит, и сделает холодный компресс, если захвораешь.

Я не винила лицеистов в их легкомысленном отношении к быту – сама была не лучше.

Правда с возрастом меня настигло осознание, что человек, как самое просвещённое существо на земле, должен хоть что-то уметь делать самостоятельно; дворяне без помощи дворовы́х даже умыться не могли – позор всему нашему племени. А ведь бытовые навыки всегда пригодятся, особенно в военное время, когда кругом голод и разорения.

Окинув Пушкина беглым взглядом, я ободряюще сжимаю его запястье, поражаясь хрупкому строению костей:

— Засучи рукав, коль не в тягость, – прошу с мягкой улыбкой, преследуя цель рассеять унылую атмосферу.

Пушкин недоумëнно вскинул брови, на мгновение перестав жевать, однако сопротивляться не стал, покорно взяв пирог в зубы и засучив рукав. Сделав то же самое, я прикладываю свою руку к его запястью, с удовлетворением отмечая, что они одной толщины. А мне уже начало казаться, что за праздники моё тело потеряло форму...

— Café au lait («Кофе с молоком» фр.) – беззаботно рассмеялся поэт, акцентируя внимание на контрастных оттенках кожи.

— И впрямь... – соглашаюсь покорно, обратив внимание, что моя тонкая светлая кожа, как это часто случалось зимой, приобрела синеватый отлив – "цвет перемороженной куры", как я его называла, хотя Александру подобная синева даже нравилась, он утверждал, что моя кожа напоминает мрамор... Льстец!

Управившись с порцией сдобы, Данзас подаётся вперёд, опираясь предплечьями о колени, собираясь сообщить нечто очень важное:

— Худо, Софья Алексевна, зело как худо, – пожаловался он, проводя ладонью по лицу, смахивает со лба рыжие пряди. — Особливо по ночам... И отвлечься, что интересно, не получается! В голову задачки про яблоки лезут... – голос его саднил жалостью, оно и понятно – три дня хлебной диеты доведут до отчаяния кого угодно.

Когда молодой растущий организм испытывает сильнейшую умственную нагрузку, снабжать его питанием надобно как только можно лучше. Если питание оказывается плохим, погружение в учёбу происходит тяжелее, я знала об этом из личного опыта: если на службе не удавалось перекусить, настроение портилось до конца дня, и ни о чём другом, кроме еды, думать уже не получалось.

— Четыре дня ещё за чёрным столом сиживать... – вторил другу приунывший Дельвиг, который, судя по плачущему тону, окончательно раскис; с его хрупким телосложением переносить голод было в разы труднее. — Меня скоро ветром начнёт сносить... – пожаловался он, отрываясь от деревянной перекладины и склоняя голову на широкое плечо Данзаса. Бедный ребёнок... у него уже головокружение разыгралось!

В Лицее телесные наказания были строжайше запрещены, вместо этого провинившегося воспитанника могли отсадить за "чёрную парту" – менее удобную, так называемую "парту позора", или, как в случае с моими друзьями, за "чёрный стол", где подавали хлеб и воду вместо полноценных завтрака обеда или ужина. Пилецкий счёл необходимым лишить воспитанников именно ужина, что походило на месть, ибо терпеть голод друзьям приходилось вплоть до следующего утра, а перед тем ещё приготовить домашние задания, отнюдь не лёгкого содержания.

Кроме этого проблемного лицеиста могли заставить надеть вместо мундира свою собственную одежду, в которой он приехал из дома, и, которая, конечно же, была уже мала подросшему ученику. Это было довольно унизительно, и в то же время действенно: никто не хотел глупо выглядеть и чтобы другие ученики над ним смеялись.

Особенно "буйных" шалопаев сажали в карцер сроком до трёх дней. Разумеется, преподаватели зачастую закрывали глаза на проказы любимых чад, но при таком сердобольном подходе к воспитанию рано или поздно случался прецедент, который не оставлял взрослым иного выхода, как прибегнуть к зловредной методике наказаний, как случилось и в этот раз.

— Вы тоже хороши, господа, – попыталась я восстановить справедливость. — Это же надо было такое удумать: привязать сторожевую будку к архиерейским саням! – у меня в голове не укладывалось, как они умудрились опуститься до подобной низости.

Спасибо директору Малиновскому, питающему отеческие чувства к воспитанникам – отстоял горстку разгильдяев перед дисциплинарной комиссией, другой на его месте давно бы уже составил акт об отчислении. То-то позора вылилось бы на головы их родителей!

Данзас в ответ на упрёк, запрокинул голову и от души засмеялся:

— И как сани двинулись, сторож со страху и выскочил! – воспоминания о проказе согревали сердце; никто из лицеистов, как видно, не чувствовал должной вины за содеянное. Ни стыда, ни совести!

— Шалость шалости рознь, иную хоть брось! – вспомнилось мне ввиду проявленного легкомыслия. Довести до белого каления представителя священного сана – это уже ни в какие ворота!

Что самое интересное, другие лицеисты, видевшие чинимое преступление, в частности барон Дельвиг, не захотели вмешиваться в происходящие, предвкушая грандиозную развязку. То ли детство у них ещё не закончилось, то ли разум ослаб в изоляции, не знаю, однако шалости их приобретали всё более жестокий характер.

Дельвиг, казавшийся самым безобидным представителем компании, был возмущён услышанным; вскинув голову, он смотрит на меня, как на врага:

— А чего он нас журил? За проказы отчитывал, словно мы дети малые. Гневливый сухой старик, и как только прихожане его выносят, никак в толк не возьму! – в серо-голубых глазах плескалась обида. Видимо архиерей не в первый раз учил лицеистов уму-разуму...

— Вот-вот, командир несчастный! Вылитый Пилецкий – одного поля ягоды! – подтвердил Данзас, заталкивая в рот очередной румяный пирожок с малиной.

Я только вздохнула, приходя к выводу, что свободолюбивых детей более всего раздражали религиозные нравоучения, исходящие, как правило, от людей, совершенно не умеющих наслаждаться жизнью. Архиерей, судя по всему, стал последней каплей...

Впрочем, в чём-то их суждения соответствовали истине – Пилецкий действительно внушал ужас... Причём даже мне, взрослому человеку, привыкшему к общению с разносторонней публикой.

Со своей длинною и высохшую фигурою, с горящим всеми огнями фанатизма глазами, с кошачьими приёмами и походкой, наконец, с жестоко-хладнокровною и ироническою, прикрытую видом отцовской нежности, строгостью, он напоминал иезуита, явившегося в Лицей, чтобы сделать из просвещенных юношей монахов-скопцов.

У меня холодок побежал по коже при воспоминании его тяжёлого взгляда и скрипучего голоса, пробирающего до поджилок...

— Будет Вам, господа, сегодня же праздник... – напоминаю между делом, стараясь не думать о скользкой личности надзирателя, хотя он воистину достоин стать персонажем незамысловатой детской страшилки.

Нервно поведя плечом, я отворачиваюсь к широкому проёму, подставляя лицо тёплому ветерку, предвещавшему оттепель. Погода в феврале огорчала жителей пригорода своей непредсказуемостью: скоро уж Крещение, а знаменитыми "крещенскими" морозами даже не пахло. Снег на деревьях лежал кусками, осыпаясь при малейшем дуновении ветра, тогда как на дорогах постепенно таял, превращаясь в апрельскую слякоть. Безоблачное небо, лишённое лазури, восхищало своей глубиной; по обочинам дорог и тропинкам скакали синицы, вперемешку с воробьями, преследуя прохожих в надежде заполучить немного крошек. Сидеть в ротондах и на лавочках было теперь весьма приятно, поскольку риск околеть резко снизился.

Позволив себе расслабиться, вновь разворачиваюсь к друзьям:

— Я рада, что Вы нашли в себе смелость, по крайней мере, сознаться... – отчитывать лицеистов за содеянное не хотелось; лишится детского доверия очень легко, здесь нужно поступать хитрее.

Взглянув на Данзаса, я замечаю лихорадочный блеск на дне карих радужек: приложив кулак к груди, он расправляет плечи, гордо вскидывая голову:

— Другого и быть не могло! Мы никоим образом не страшимся правды: коль натворил бед, будь добр понести наказание, иные суждения порочат честь дворянина, – это заявление меньше всего походило на оправдание, и тем паче на осознание вины. Странное у них, однако, представление о чести: знать, что поступаешь плохо и продолжать двигаться в том же направлении. Разве это приемлемо? Представляю, если местный душегубец, вдоволь натешившись расправами, придёт однажды к исправнику и скажет, что сдаётся, поскольку сие будет соответствовать законам чести, не испытав при этом ни граммы вины. Смех, да и только!

— Мы отстояли честь Лицея, – вмешался в разговор Пушкин, разделяя позицию сотоварища по преступлению.

Приложив немало усилий к сохранению внутреннего спокойствия, я на мгновение зажмурилась, боясь уподобляться тем святошам, от которых лицеисты шарахались, как чёрт от ладана.

Тем не менее я сочла уместным сделать внушение:

— Разве шалость Ваша стоила теперешних мучений? – наклонившись, осторожно беру поэта за подбородок, чуть приподняла его голову, позволяя дневному свету озарить огромные серые мешки под глазами. — Вон, синяки какие проглядывают! Вы не архиерею досадили, господа, а только себе, – говорю мягко, но уверенно, пытаясь донести до юнцов одну важную мысль: не всякое дело стоит затраченных на него усилий, тем более, если на кону стоит собственное здоровье.

Эмоциональное и физическое истощение влечёт за собой серьёзные последствия. Нельзя чинить шалость, заранее зная, что пострадает твоё тело. Здоровье в наше время почиталось наивысшей ценностью. Его не купишь ни за какие деньги и не вернёшь, утратив в молодости.

— Может быть, – нахмурившись, поэт отнимает мою руку от лица. — Только мой воспитатель, граф Монфор, учил: "главное в жизни честь, а счастье уж потом!" – девиз Пушкина всецело соответствовал уложению о чести и бесчестье Петра Великого. Кодекс русского дворянина гласит: «душа принадлежит Богу, жизнь Отечеству, а честь – никому».

Прекрасный девиз... для иностранцев. Под влиянием западных традиций в Россию пришла мода на дуэли, чумой распространившись от края до края.

Русский человек испокон веков решал личные проблемы гуманным способом: на масленичной неделе между враждующими мужчинами устраивались кулачные бои в снегу, после которых следовало обязательное примирение с походом в баню, и никто не осмеливался мстить сопернику, и тем паче проливать его кровь.

Пушкин вобрал в себя много европейского, что печально, ибо подобного рода девизы не приведут его к хорошему. А ещё Пушкин был из тех людей, кто не любил оправдываться; он, может, и понимал, что сделал глупость, но признаваться упорно не хотел. Дети есть дети.

Основополагающая черта его характера – крайности: если уж злиться, то злиться так, чтобы искры летели, если радоваться, то самозабвенно, заражая весельем товарищей, а если грустить, то глубоко, с унынием; подле грустного поэта наверняка и цветы увядали, настолько он отдавался эмоциям.

Пушкин был соткан из противоречий, но вся эта пёстрая ткань составляла то гармоническое целое, чем была его личность, его жизнь и, как выражение этого, его поэзия, которую я изучала в лицейском литературном журнале.

— Пушкин знает, о чём толкует... – подал голос Горчаков, поворачиваясь лицом к присутствующим, прислоняясь плечом к деревянной балке.

— В вопросах чести он непреклонен. И в классе фехтования – первый, – обаятельно улыбнувшись, Светлейший тем не менее смиряет спесивого друга нравоучительным взглядом, как-бы намекая, чтобы он вёл себя потише.

Вот и Пущин заметно помрачнел, несильно толкая поэта в бок, ибо знал, что если тот начнёт буянить, потом уже не остановится.

Прищурившись, я взглянула на Пушкина с заискивающей улыбкой, умиляясь его ершистому нраву:

— Отстаивать честь надлежит по делу. Пусть Вас журили, но архиерей – великовозрастный старец, а Вы его до приступа едва ль не довели. Сторож, бедолага, так и вовсе ни в чём не провинился... – я не хотела отчитывать друзей, однако сделала это, силясь понять, есть ли в них хоть какое-то представление об ответственности. В конце концов, жертвой их необдуманной шутки стал сторонний человек, простой солдат, несущий постовую службу.

В глазах поэта мелькает странного рода тень; синие радужки мгновенно темнеют, а брови сходятся на переносице. Он явно злился:

— И что ж прикажете делать, петь Лазарем[6] перед мерзавцами? По мне, так лучше утопиться! – Пушкин всё же не сдержался, невольно повысив голос, за что тотчас получил несильный подзатыльник от Пущина, сбившего с его головы лицейскую фуражку.

— Опять взъерепенился! – Жано, ранее казавшийся непорочным ангелом, превратился в грозную матерь, только без смоченных в скипидаре розг. — Угомонись, Обезьяна. Уже поздно бунтовать, – приструнив неугомонного повесу, он вновь расслабляется, сгибая правую ногу в колене, обхватив её руками.

Пушкин ойкнул от неожиданности, недобро покосился на друга, схватился за голову, но возражать не стал, лишь фыркнул, как ни в чём не бывало подхватив с половиц головной убор.

Я беззаботно рассмеялась, приходя к мысли, что в подвижной компании лицеистов мне было также легко и привольно, как наедине с собой.

Именно к этому я всегда стремилась – к жизни; искреннему проявлению эмоций; к поведению, не скованному придворным этикетом; к спонтанным шуткам, лёгкости и доброте. Мне повезло, что статус фрейлины предоставлял возможность гулять без сопровождения, чего не разрешалось делать прочим барышням, живущим с маменьками и папеньками, в противном случае я бы здесь не сидела.

Свобода передвижения и право на частную жизнь способствовали обретению дружеских связей, в том числе с мужчинами, при этом статус "невесты" за фрейлиной закреплялся надёжно.

В России для женщин-аристократок работа на должности в Императорской резиденции всегда считалась завидной карьерой. Здесь было и довольно приличное жалованье, здесь была и возможность получить приданное "от Императора", здесь были и завидные женихи. Всё это заставляло родителей молодых дочерей всеми правдами и неправдами искать возможность пристроить свою дочь к Императорскому двору. За эти придворные должности держались поколениями буквально "мёртвой хваткой". Должность фрейлины я получила благодаря дружбе Матушки с Павлом Петровичем, что позволило Марии Фёдоровне впоследствии вспомнить меня, и приютить по доброй памяти под сенью своего дома; пристроив меня ко двору она тем самым отдала дань памяти покойному мужу.

Конечно, за любую свободу рано или поздно приходится платить, в частности фрейлинам приходилось общаться не с самыми приятными людьми, делать вещи, от которых порой становилось противно, и тем ценнее был каждый миг, проведённый в компании светлых и прямодушных личностей.

Беспечный смех Горчакова, раздавшийся аккурат над головой, заставляет опомниться; подняв взгляд, я замечаю иронию на его лице:

— Он злой, потому что голодный... – покачав головой, юный князь смотрит на Пушкина с нескрываемым сочувствием, приподнимая уголок губ в бледной полуулыбке.

Великодушная натура Горчакова располагала к открытому диалогу, он точно знал, как примирить друзей, когда те расходились во мнениях.

Кроме светских талантов и салонного остроумия, Светлейший обладал также значительным литературным образованием; литература, как известно, развивает в людях чувствительность, потому Горчаков чувствовал окружающих его людей, понимая, куда давить при общении с собеседником – манипуляции, воскликнет среднестатистический обыватель; дипломатия, возразит наш Государь.

Взглянув на товарищей, придерживающихся противоположных позиций, Данзас в недоумение чешет затылок, пытаясь понять, на чьей стороне всё-таки правда.

— Ну да, малость перемудрили, каемся... – с горем пополам признаётся он, задержав взгляд на Пушкине, который непонятно над чем посмеивался, зажимая рот ладонью.

Данзас понял поэта с первой ухмылки, заражаясь тем же настроением:

— А славная была потеха, твоя правда... – в очередной раз вспомнив славный день "возмездия", лицеист надувает щёки, силясь таким образом сдержать порыв кощунственного смеха.

Мне успели рассказать, как было дело: как архиерейские сани со скрежетом протащили по снегу полосатую будку, как усатый сторож, крестясь, выскочил наружу, свалившись от страха в холодный сугроб, и как архиерей истошно вопил на всю округу, взявшись за голову, приняв страшный скрежет за начавшееся землетрясение.

Впрочем, веселился Данзас недолго, так как в следующее мгновение, к моему удивлению, он хватается руками за живот, заходясь сиплым кашлем:

— Ну вот, теперь и смеяться невмоготу... – поморщившись от неприятного ощущения в животе, он вмиг забывает о веселье. Видать колики желудочные скрутили.

Ну и что мне с ними делать? Неужто продолжать ругать? О, нет... Это было бы не по-товарищески. Просидев три дня в карцере, лицеисты сполна хлебнули страданий.

Более всего мне было жалко Дельвига: барон загремел под арест за компанию, просто потому что Пилецкий определил его главным свидетелем, который обязан был, вопреки дружбе, составить донос на шалопаев.

Обхватив руками столб, Дельвиг опускает веки, проваливаясь куда-то в дремоту... Как я его понимаю! Во сне ничего не хочется... Там нет ни голода, ни волнений; можно временно отвлечься от досужих проблем.

Не выдержав пытки жалостью, я решила помочь друзьям, взяв на себя смелость пренебречь лицейским уставом.

— Ты прав, Горчаков, они дуреют с голоду... – радушно кивнув князю, показав тем самым, что разделяю его мнение, я растягиваю губы в хитрой улыбке. — Ну ничего, мне ведомо как поправить дело,– и перейдя на шёпот, наклоняюсь вперёд, как-бы намекая, что дело серьёзное. В голове тем временем стал созревать план.

Приносить еду в Лицей, не имея попечительского членства и особого статуса, было строжайше запрещено, а кормить друзей на улице на виду у преподавателей, занятие слишком опасное – я даже сейчас рисковала, краем глаза поглядывая на дорогу, выслеживая надзирателей. Оставался только один выход: протащить еду тайно. Однако об этом проще сказать, чем сделать. Корзину с пирожками так просто не спрячешь, это не конфеты, которые спокойно помещались в кармане, посему придётся изворачиваться.

Сперва я подумала о тайном входе, соединяющем два флигеля – дворцовый и лицейский: проход находился в конце галереи, в которой помещалась учебная библиотека. Но та заветная дверь, как вспоминается позже, была накрепко заколочена, и даже не имела ручки, так что открыть её, чтобы попасть в лицейскую библиотеку, увы, не получится при всём желании. Придётся придумывать другой план, более реалистичный...

— Неужто? – недоверчивым тоном переспрашивает Данзас, едва ли догадываясь о том, что впереди их ждёт ещё одно приключение. Ночное.

— Накормлю Вас на сон грядущий, – заявляю с уверенностью, любуясь недоумением, застывшим в карих глазах.

Дельвиг тут же очнулся, прижимая два пальца к переносице, зажмуриваясь на мгновение, дабы чётче различать объекты. В беседке воцаряется минутная тишина, нарушаемая лишь чириканьем крохотных желтогрудых птичек с голубым хохолком – синицы-лазоревки, которые боязливо, короткими прыжками, подбирались к большой корзине, стоящей у входа, по видимому желая отыскать в ней заветные крошки.

Первым не выдерживает Дельвиг, радуясь перспективе полноценно отобедать:

— Каким же это чудом? – всё ещё недоверчиво, поскольку слабо представлял себе, как простая фрейлина, не прибегая к помощи царствующих особ, могла повлиять на решение руководства, тем паче после происшествия, которое едва не закончилось отчислением.

— Есть способ... – выглянув из беседки, осматриваю заснеженные окрестности, убеждаясь в отсутствии свидетелей, после чего совершаю очередной наклон, невольно заставив воспитанников сделать то же самое.

Пущин даже с парапета спрыгнул, присаживаясь на корточки.

— Скажу напрямик, господа, что для сего манёвра потребуется слегка нарушить правила... – поджав губы, я минимизирую эффект от улыбки, утыкаясь взглядом в пол, давая время осмыслить сказанное. Пусть сами решают, идти на поводу у подстрекателя или воздержаться.

В голове к этому моменту сложился полноценный план, который, как мне казалось, достоин воплощения. В случае если что-то пойдёт не так, я возьму всю ответственность на себя, не стану подставлять друзей, иначе такими темпами их точно отчислят.

Упираясь локтями о колени, Пушкин подпирает кулаками подбородок, надувая щёки, подобно лягушке, что-то тщательно обдумывая в своей гениальной голове – забавное зрелище. Наблюдать за поэтом было весьма интересно, разумеется, когда он не злился, и не пытался язвить...

— Ежели Вас словят, мы будем всё отрицать, – лукаво прищурившись, Пушкин награждает меня благосклонной улыбкой, будучи готовым ввязаться в любую авантюру, лишь бы оставить ненавистного Пилецкого с носом.

Другие лицеисты весело переглянулись, очевидно решив мне довериться.

— Договорились – тихо рассмеявшись, я обнимаю поэта за шею, надеясь также на поддержку Чаадаева, без которого осуществить задуманное будет в разы труднее.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Путь от фрейлинских апартаментов до парадных дверей лежал через крутую лестницу, сокрытую тьмой в вечернее время.

Я спускалась осторожно, внимательно осматривая каждую ступеньку, стараясь не споткнуться о подол шубы, сжимая в одной руке корзину с гостиницами, а в другой масляной фонарь, чей тёплый золотистый свет прорезал густой полумрак.

С наступлением сумерек меня ожидаемо атаковали сомнения. Разум твердил, что план неудачный, что у меня ничего не получится, что кто-нибудь обязательно меня заметит, потом ведь позора не оберёшься... Ещё пару месяцев назад мне бы и в голову не пришло заниматься авантюрами, но в наступившем году что-то переменилось, и страха более не чувствовалось.

Черепашьим темпом добравшись до первого этажа, я направляюсь к узкой двери, возле которой делаю вынужденную остановку, опуская поклажу на пол, поворачивая массивную ручку.

За дверью начинался длинный коридор, в котором располагались служебные помещения: с каждого конца можно было выйти на улицу – правый рукав вёл на площадь Екатерининского дворца, где находилась та самая калитка, ведущая к Лицею, возле которой я познакомилась с Чаадаевым, однако сегодня мне предстояло свернуть на лево, к двери, ведущей непосредственно на лицейский двор, в обход постовых.

Я шла в полной тишине, стараясь держаться подальше от плинтусов, вдоль которых обыкновенно пробегали мыши. Облегчение приходит в тот момент, когда впереди за стеклянной дверью мелькает силуэт Чаадаева в круглой шляпе. Как и было обговорено, он пришёл на место встречи ровно в девять вечера, а значит половина дела уже сделана.

Вновь опустив корзину на пол, я вытаскиваю медный ключ из рукава шубы, вставляя его в замочную скважину, отпирая тугие засовы.

С противоположного конца коридора потянуло сквозняком, а в нос ударяет запах сырости, когда стеклянные створки приоткрываются шире, впуская в помещение промозглый ветер.

— Bonne nuit, Mademoiselle («Доброй ночи, мадемуазель» фр.), – тихо приветствует меня философ, оглядываясь на часового, дремлющего за металлической калиткой на углу.

Перехватив из моих рук тяжёлую корзину, он любезно придерживает передо мной дверцу, однако я не спешила выходить, жестом показывая, что довлеет сперва возвратиться наверх. В комнате осталась ещё одна корзина, которую точно так же требовалось спустить на первый этаж.

Через пять минут я возвращаюсь с поклажей гораздо меньшего размера, после чего оставляю фонарь в коридоре, и перепрыгиваю невидимый порог, стараясь не угодить под льющийся с крыши водопад.

— Bonne nuit, Mon Ami («Доброй ночи, мой друг» фр.), – говорю уже на улице, натягивая на голову капюшон плаща. Тёплая улыбка Чаадаева согревала душу, хотя на дворе и без того была оттепель.

Я обомлела, увидев, в каком кошмарном состоянии находится дворцовый парк. Утренний снег растаял, и теперь под ногами хлюпала холодная слякоть.

Непроглядная завеса мороси скрадывала очертания фасадов зданий и мелких построек, уничтожая вид центральных аллей, вселяя страх в сердца тех господ, кто разъезжал в эти часы с визитами. Ржание лошадей, далёкий топот копыт, доносившиеся из глубины парка, дарили уверенность, что где-то там, за водяным покровом, текла жизнь, недоступная глазу, что позволяло более-менее ощущать себя в безопасности. Размытый свет дворцовых фонарей и сигнальные огни мелькающих вдалеке экипажей были единственным ориентиром для плутавших во тьме путников.

В такую погоду даже звери не выходят на охоту, забиваясь поглубже в норы. И лишь зловещее карканье ворон, не боявшихся капризов природы, эхом разносилось над окрестностями, что усиливало общий мистический эффект.

— Жуткая погода, – произношу чуть громче, скрывая корзину полами плаща, дабы не замочить продукты.

Когда я смотрела во двор с окна, картина выглядела менее удручающей. Как хорошо, что я не ошиблась с выбором одежды: мой алый плащ «riding hood»[7], именуемый также «кардинальским» за схожесть с кардинальской сутаной, был сшит из шерсти средней плотности, которая сохраняла тепло и сухость, не тяжелея при впитывание влаги.

Взглянув на стянутое плотной завесой облаков небо, Чаадаев приподнимает воротник армейского плаща, препятствуя проникновению воды за шиворот.

— Мрачная. Крайне мрачная... – подтверждает он, обречённо вздыхая, по-видимому не до конца смирившись с ролью пособника.

Так в чём же, собственно, заключался мой хитроумный план?

Всё просто: когда стрелки на часах обозначат девять вечера, что уже произошло, у лицеистов начнётся так называемый "свободный час", предназначавшийся для отдыха в рекреации, и пока другие дети будут заниматься досужими делами – общаться, играть в шарады, приготовлять уроки – мои друзья соберутся в спальне Пушкина и спустят с окна бельевую верёвку, к которой я поочерёдно привяжу корзины с провиантом. План до смешного прост, и, тем не менее, включал в себя несколько заковырок: чтобы задуманное прошло как по маслу, мне следовало заранее договориться с патрульным, коим являлся Чаадаев, чтобы не мешал вершить беззаконие – ну, с этим я справилась. Пётр Яковлевич легко поддался уговорам воспитанников, умоляющих не вмешиваться в происходящее. Вторая сложность заключалась в лицейских Дядьках, которые, учуяв запах еды, могли застукать повес за поглощением пищи, не пойми откуда взявшейся. Подобное грозило вылиться в скандал, и, как следствие, закончиться очередным наказанием.

Как раз поэтому друзья и решили собраться у Пушкина: его Дядька – Константин Сазонов, был человеком неконфликтным, ибо сам находился в молодых летах – всего осьмнадцать лет отроду, с ним можно было договориться, пообещав за молчание два гривенника, разумеется, уплаченных из моего кармана.

Погода, несмотря на жалобы, сослужила мне добрую службу, скрыв мой силуэт от наблюдательных зрителей. Осталось продержаться всего четыре дня, пока бывших "заключённых" не вернут за общий стол, и я надеялась, что погода и дальше будет сопутствовать успеху операции.

Под навесной галереей, соединяющей два флигеля, разместилось три вытянутые арки: одна большая для проезда экипажей, и две узкие по бокам, предназначавшиеся для прохода горожан, через которые время от времени шныряли слуги местных господ с ручной кладью или тележками, набитыми продовольствием.

Чаадаев берёт меня под руку, ведя через мокрый двор, словно маленького ребёнка, боясь, видимо, что из-за жутких погодных условий я не замечу приближения сигнальных огней.

— Вынужден Вам напомнить, что я не одобряю сего действа... – ощутив вину за пренебрежение правилами, философ журит меня исключительно для очистки совести, едва ли рассчитывая, что я передумаю и поверну назад. Настроение у меня было приподнятым, сомневаться в задуманном было поздно, ведь мы преодолели уже половину пути, так что либо пан, либо пропал.

Улыбнувшись, я опускаю ладонь на плечо друга, выражая благодарность за оказанную поддержку, отдавая себе отчёт, что ради кучки подростков и потакающей им во всём интриганки, он рисковал честью и положением.

— А Вы закройте глаза, Пётр Яковлевич, и, ежели что случится, скажете, мол, ничего не видел... – попытавшись развеять напряжённую обстановку, я ускоряю шаг, надеясь, что судьба не отвернётся от меня в самый последний момент.

Жаль, однако, что окна комнат выходили не на внутренний двор, а на парадный: здесь, на площади, шансы быть замеченной резко увеличивались. Мне ещё предстояло как-то разглядеть в мутной дымке водяной завесы спускающуюся с четвёртого этажа верёвку, благо, Пушкин обещал дать световой сигнал, который, как маяк, приведёт меня к нужному окну.

С тех пор как доктор Пешель взялся составлять для меня оздоровительный декокт, мои нервы изрядно окрепли, поэтому в данный момент я не сильно переживала.

Оторвавшись от Чаадаева, решительно устремляюсь вперёд, предвкушая встречу с друзьями. Обернувшись, чтобы проверить, успевает ли за мной друг, замечаю широкую улыбку на его устах.

— Мне памятна сказка об одной Mademoiselle, что отправилась гулять в лес без присмотру, взяв с собой корзину пирожков и горшочек масла... Осмелюсь заметить, что ничем хорошим та история не закончилась, – следуя по узкой тропинке, протянувшейся вдоль фасада, Чаадаев вновь касается воротника, прижимая его вплотную к лицу, поскольку с крыши текло ручьями; пришлось сместиться в сугроб, чтобы не промокнуть до нитки.

Опасаясь намочить лисью опушку на шубе, я приподнимаю подол выше положенного, балансируя в рыхлой субстанции, оборачиваясь к другу через плечо:

— Если речь о «La Chaperone Rouge[8]», боюсь, Вы запамятовали: из брюха волка девочку извлекли охотники, посему, вынуждена просить Вас не отходить от меня далеча... – дав недвусмысленный намёк на то, что в здешних окрестностях по-прежнему бродит убийца, я обращаю взор к окнам четвёртого этажа, подумав, что действительно напоминаю героиню старинной французской сказки, обработанной придворным поэтом Шарлем Перро в подарок для юного короля Людовика XIV.

А здорово, наверное, быть принцем и слушать перед сном сказки из уст главного сказочника королевства...

Я также вспомнила о том, что героиня Перро носила не просто красный плащ, а именно «riding hood», точно, как у меня, отчего на сердце зародилось нехорошее предчувствие...

История с душегубом по сей день будоражила мой впечатлительный разум.

Аудиенция с Аракчеевым не принесла результатов. Как оказалось, Александр был в курсе происходящего – это он, а не Аракчеев, наложил вето на публичное расследование, полагая, что поднимать шум в военное время слишком опасно. Тем не менее, последнее убийство, свидетелем которого я стала, совершённое непосредственно вблизи Императорской резиденции дало Аракчееву повод предположить, что душегуб потерял бдительность: прежде он не был настолько смел, чтобы убивать людей "под носом" у Государя, что в свою очередь влекло надобность усилить гвардейский патруль.

Местные дворяне стали догадываться, что в Софии творится что-то неладное... Да и как тут не догадаться, когда в парках каждую ночь муштруют колонны солдат? Почуяв запах жареного, убийца, видимо, ушёл в подполье: с той страшной ночи, когда Чаадаев обнаружил мёртвого мещанина подле Монбижу, новых нападений, к счастью, не происходило. В лучшем случае душегуб сменил дислокацию, а в худшем лишь дожидается подходящего момента, чтобы вновь обнажить кинжал.

Я долго потом терзалась кошмарами, пыталась забыть бледное лицо жертвы и ту ужасную рану, пересекающую горло, поэтому ныне старалась гнать от себя даже тень мысли о том ужасном событии.

Сосредоточив внимание на настоящем моменте, принимаюсь всматриваться в густую темноту. На четвёртом этаже горело всего три окна: два боковых и одно в середине ряда, наверное, как раз к нему мне и нужно, поскольку Пушкин упоминал, что его комната расположена в центральной части фасада.

Я не ошиблась: в окне мелькал тусклый огонёк. Кто-то из воспитанников водил свечкой туда-сюда, создавая эффект кочующего пламени.

Пробежав по сугробам, едва не завалившись на землю, я останавливаюсь аккурат под окном, стараясь не издавать лишних звуков, дабы не привлекать внимание других лицеистов, отдыхающих этажом ниже в рекреации.

Судя по всему, друзья меня заметили, так как спустя пару секунд белоснежная рама бесшумно отворяется и на улицу высовывается лохматая голова Данзаса, махнувшего мне рукой. Я помахала в ответ, заслышав приглушённый смех, доносящийся из комнаты.

Запрокинув голову, Чаадаев недовольно морщится, осуждающе качая головой:

— Глупые, они же сами себя выдают... – мой друг был справедлив в суждениях. Действительно, в ночной тишине любой звук, а тем паче смех, звучал набатом.

Пришлось приложить палец к губам, демонстрируя знак тишины, и негромко шикнуть, надеясь, что друзья смогут разглядеть сей жест в темноте.

С фасада вдруг слетает верёвка, но вот беда – она не доставала до земли! Подобравшись ближе, я предпринимаю попытку дотянутся до неё – тщетно. В валенках не получалось даже на носочки приподняться. Тоже мне, математики! И как они только длину отмеряли, на глаз что ли?

— Я подсоблю... – раздаётся голос философа за спиной. Опустив корзину на брусчатку, он в два прыжка настигает меня, хватаясь за спущенный конец; его рост позволял проделывать нехитрые манипуляции с привязкой.

— Приподнимите поклажу, – просит он, и я покорно исполняю просьбу, беря корзину обеими руками, поднимая её на уровень головы.

С крыши струилась вода, которая за считанные секунды промочила капюшон, вынуждая страдать от чувства холода. К счастью, шерстяные волокна ткани покамест сдерживали влагу, поэтому волосы оставались сухими.

Чаадаев управился с работой за считанные мгновения, завязав верёвку на плетёной ручке в причудливый армейский узел, после чего подаёт знак лицеистам, чтобы начинали поднимать.

Выйдя из-под водопада, стираю влагу с кончика носа, устремляя взор к распахнутому настежь окну. Я специально уложила пирожки в английскую корзину для пикника с закрывающимися створками, и для пущей надёжности проложила полотенцем, защитив их от контакта с агрессивной окружающей средой.

Начинка на сей раз была мясной: я приказала слуге приобрести на уездном базаре целостный бараний бок да пожирнее, который дворцовый стряпчий разбавил гусиной печенью для большей сладости; оставшиеся пирожки, кои не уместились в корзину, я раздала прислуге за хлопоты.

Дёрнув за верёвку, лицеисты заставили корзину покачнуться, и с глухим треском врезаться в окна первого этажа, а ведь именно там находились квартиры некоторых преподавателей и гувернёров. К нашему всеобщему облегчению, шторы на первом этаже давно уже были задёрнуты, поэтому миграцию продуктов никто не заметил. Пока.

В окне возникает кучерявая макушка Пушкина, который что-то там пробубнил о том, что верёвку надобно тянуть не шибко, а плавно. Данзас только шикнул, отпихивая поэта обратно в комнату, но к совету прислушался: корзина пошла ровнее, поднимаясь всё выше и выше, постепенно превращаясь в расплывчатое пятнышко, едва различимое на фоне мокрого фасада.

Из окон на втором и третьем этажах струился яркий свет: стёкла покрывала мелкая изморозь, мы все надеялись, что поднимающийся силуэт корзины никто не приметит.

Я находилась в напряжении до тех пор, пока поклажа не оказалась в руках Данзаса, поднявшего кулак вверх, показывая тем самым, что всё получилось. На радостях я даже перекрестилась, почувствовав долгожданное облегчение.

Чаадаев подносит вторую корзину, которая была тяжелее первой, и манипуляции повторяются. В этой корзине помещались два глиняных кашника, обернутых полотенцем – глиняная посуда обладала свойством сохранять тепло, поэтому на кухне я позаимствовала именно её. В кашниках находился куле́ш[9] с салом, а сверху лежал завëрнутый в пергамент балычок[10], и три кренделька с маком.

Бутылка компота, к сожалению, уже не влезла, так что запивать обед лицеистам придётся водой. Но, ничего, им не привыкать сидеть на воде...

Едва Чаадаев управляется с верёвкой, собираясь подать друзьям очередной знак, как из центральной арки, подобно грому средь знойного дня, раздаётся скрежет колёс; душа уходит в пятки, брусчатка задрожала, как если бы к Лицею подвозили артиллерию. Не помня себя от страха, я поворачиваю голову, наблюдая, как прямиком из арки на лицейский двор въезжает тяжёлый венский дормез[11] с форейтором[12], шестёркой вороных, громыхая, покачиваясь, безжалостно уничтожая мирную тишину спящей улицы. Сей звук обеспокоил ворон, сидящих на деревьях: округа наполняется пронзительным карканьем; где-то вдалеке залаяли собаки...

Кони ржали, пронзительно и сердито, качая мордами, словно в попытке сбросить с себя дурацкие украшения из перьев, посаженные им на головы. Увитые бубенцами сбруи издавали оглушительное бряцанье – эхо разносило эти звуки на вëрсты вперёд.

Мы с Чаадаевым, как стояли с поднятыми вверх руками, так и застыли, боясь пошевелиться.

Форейтор стегал шестерню нагайкой, пытаясь развернуться; лошади били копытами, взбивая слякоть, летящую в разные стороны.

«Вот ведь Божедурье...» – мысленно выругалась я. – «Куда, дурак, прёт на узкий двор с шестернëй?»

Сердце замирает, кровь ударяет в виски. Я не чувствовала собственных рук, понимая, что сейчас к окнам прильнут не только лицеисты, но и преподаватели, Дядьки, слуги – кто-то из них ясное дело заметит корзину! Верёвка резко натягивается, Данзас взялся тащить поклажу рывками: из-за большего веса она меньше раскачивалась, не влетая в стёкла. Ощутив долгожданную лёгкость в руках, я срываюсь прочь, утащив за собой обескураженного друга, который, поглядывая на пёстрый экипаж, силился определить, что за богатый господин, сдуру перепив, решил прокатиться по царскому парку в огромной неповоротливой махине, именуемой «дормез».

Обычно такие экипажи использовали для дальних путешествий или на масленичные гуляния – неужто у кого-то Новый год никак не закончится?

— Поворачивай, окаянный! – кричал кучер форейтору, пытаясь взять направление в аллею. Из окон дормеза доносились смех, песни, свист... Компания молодых барчуков, в пьяном угаре, отмечала, вне всяких сомнений, важное событие; мягкий звук гитары лился сквозь металлическую обшивку...

Убежав с площади, я глянула вверх, туда, где минутой ранее болталась корзина. Как оказалось, её и след простыл.

— Утянули всё-таки... – выбравшись на аллею, с облегчением выдыхаю, прикладывая ладонь к груди. — Ах, теперь мне покойно, – взглянув на Чаадаева, замечаю, как вопреки суматошной атмосфере, на его пухлых губах растянулась довольная улыбка.

Стукнув каблуками о брусчатку, он стряхивает грязный снег с ботфорт:

— Признаться, была секунда, я малость убоялся... – поглядывая на непутёвого извозчика, который едва не довёл нас до обморока, Чаадаев хватается за сердце.

Ещё бы чуть-чуть – и застали!

Меня пробирает нервным смехом, который был столь лёгок и задорен, что походил более на ребяческий. Даст Бог, завтра подобного сюрприза не повторится...

Как я и предполагала, к окнам тотчас прилипли любопытные лица, весь двор теперь был, как на ладони. Проснулся часовой за дворцовой калиткой, рассыпая брачные речи в адрес нарушителей тишины. Пришлось на время притаиться, и переждать "бурю" возле лицейского крыльца. Меня тянуло скорее добраться до ванны, чтобы стащить с себя мокрый плащ, а после, напившись теплого чаю, улечься в постель, не поднимаясь из неё вплоть до обеда.

С Чаадаевым мы условились, что когда воспитанники закончат трапезничать, они сбросят корзины в снег, а он занесёт их во фрейлинский флигель, посуду же друзья вернут поутру на прогулке. Карманы лицейских пальто были достаточно широкими, так что в них без труда поместится кухонная утварь. Парадная дверь флигеля останется открытой, поэтому Чаадаев сможет без труда проникнуть внутрь.

Всё было продумано.

Тем временем бешеная шестерня караковых жеребцов, шагом вписавшись в крутой поворот, вышла на прямую дорогу, утащив за собой неуклюжий гремящий дормез; набрав хода, под громкий свист форейтора, весёлый русский караван двинулся дальше, как видно, к Китайской деревне[13], рассыпая направо и налево веера мокрого снега.

Окрестности вновь накрыла тишина. Вороний крик унялся, и только собаки продолжали протяжно выть, действуя на нервы здешним сторожам.

— Вы переменились, Софья Алексевна... – произносит Чаадаев вполголоса, стараясь впредь не нарушать вечернего покоя. — Вы ныне такая... свободная. Так и не признаешь по первому взору, – подобрав затейливое слово, философ ненароком заставляет меня смутиться. Опустив голову, я поправляю мокрый капюшон, чувствуя, как замерзают уши.

Мне хотелось многое сказать другу, вот только время для разговора выбрано неудачно: своим "освобождением" от дурных мыслей, я была обязана в первую очередь ему, но в одну короткую фразу всех слов благодарности не уложишь.

— Ах, Пётр Яковлевич, это Вы меня переменили! Благодаря Вам, я переосмыслила многие свои... мысли, – скривившись, ловлю себя на том, что говорю ерунду. — Право, не обучена стройно сказывать, простите, ежели мои слова режут слух, – голос звучал тихо, не успевая озвучивать спутанные размышления. Мне понравилось, как Чаадаев назвал меня "свободной", ибо сама я никогда бы не осмелилась подумать о себе в столь благоприятном ключе. Порой мне явственно казалось, что вот-вот произойдёт нечто непредсказуемое и былые страхи воскреснут вновь. Благодаря беседам с философом, я переосмыслила многие вещи, и теперь меньше печалилась, когда задерживались письма от Александра. Все мои ранние тревоги, касающиеся разлуки с возлюбленным, исчезли, превратившись в смешные воспоминания. Блуждая днём по парку, мимо Нового дворца, где когда-то жил Александр с Елизаветой, я чувствовала лишь счастье, какое обыкновенно испытывают люди, приходящие на памятные места. Чаадаев оказал мне неоценимую услугу, научив думать в правильном ключе.

Теперь, когда я узнала, сколько всего интересного наполняет мою жизнь, сколько новых знакомств можно завести за один день, если не думать беспрерывно о любви, душа моя будто заново переродилась. И тем страшнее было заглядывать в будущее: чутьё подсказывало, что подобное затишье случается перед бурей...

— Не утруждайтесь, я давно приноровился к Вашему неприхотливому слогу, – Чаадаев берёт меня под локоть, переводя обратно через двор. — Сказать по правде, мне тоже много легче на душе, когда Вы рядом. Настроение бравурное... Душа поёт. Взять хоть этот вечер. Прежде я не помышлял, что способен ввязаться в авантюру и чинить шалости под покровом ночи, – улыбка на губах становится шире, но философ по привычке скрывает её, опуская голову, боясь показаться непозволительно дерзким.

— Стало быть, моя миссия удалась! – вспомнив о нашем разговоре, во время которого мы гадали, с какой целью столкнула нас судьба, я тихо выдыхаю, бросая тоскливый взгляд на стеклянные двери. — Жаль, что променад сегодня не сложился... – развернувшись лицом к философу, спиной к парадной, осматриваю ближайшие окрестности, без всякой надежды на улучшение погодных условий.

— Не печальтесь, у нас ещё будет время, – справедливо замечает Чаадаев, став неожиданно серьёзным. Коснувшись угла шляпы, он слегка отклоняется назад, заглядывая за фасад, проверяя, на месте ли постовой. Судья по доносившемуся из-за калитки кашлю, тот явно не спал – неудивительно, ибо дремать при топоте двадцати копыт и криках форейтора сумеет далеко не каждый служивый.

Сделав шаг навстречу, Чаадаев подбирается ко мне вплотную, вновь переходя на шёпот:

— Мой брат, Миша, писал давеча, что осада Меца влечёт надобность биться за Париж. Бонапарт перевёл армию через Рейн, отрезав врагам путь к отступлению. Даст Бог, это будет последнее сражение в нынешней войне... – он говорил с надрывом, сожалея, видимо, что не успеет присоединиться к действующим войскам, а между тем его товарищи прошли через всю войну, стяжав для себя право называться победителями Европы.

Меня же услышанное повергло в смятение: Александр ничего не сообщал о возможности оборонять Париж...

Он поведал лишь о том, что в начале января союзные войска форсировали Рейн и начали наступление вглубь Франции. Коалиционное командование действовало весьма нерешительно, поскольку между главами противостоявших Наполеону держав выявились серьёзные противоречия. Однако почему Наполеон счёл разумным отрезать неприятелю отход именно Рейном?

Неужто у наших армий что-то идёт не так, и он решил бежать аж до границ столицы, надеясь на помощь местных жителей?

Что-то мне это сильно напоминало... Ах да, русский план отступления двенадцатого года, закончившийся сожжением Москвы.

Дивизионный генерал Франсуа Дюрютт, взявший под охрану французский городок Мец в начале января, оказывал невиданное доселе сопротивление, не желая уступать неприятелю ни йоты родной земли, вдохновляя прочих французских офицеров, давно уставших от войны, на боевые подвиги.

Как видно даже Наполеон проникся редким примером этой рыцарской доблести, перекинувшейся на десятки тысяч солдат – наверное поэтому он решил сделать из Парижа вторую Валлетту[14].

Скорее всего, Александр просто не хотел пугать меня, сохраняя разумное молчание, ведь если Париж всё-таки падёт – это будет конец всему. Череду мрачных размышлений внезапно прерывает яркое и до боли приятное воспоминание, перекрывшее собой зародившееся в груди волнение. Мне захотелось поделиться им с Чаадаевым, ибо сердце подсказывало, что произошедшее со мной – есть предзнаменование судьбы.

— Скоро всё закончится, Пётр Яковлевич, я тоже это чувствую... – взяв под контроль эмоции, вновь поднимаю голову, встречаясь с задумчивым взглядом голубых очей. — Знаете, прошлой ночью мне привиделся удивительный сон. Вообразите: иду я с корзиной полной трав по весенней аллее, солнце светит ярко-ярко, аж до слепоты, поют птицы, под ногами стелется шёлковая мурава... И вдруг, под крышей Нового дворца, раздаётся шелест крыльев. Гляжу, под кровлей сидит огромная белая птица и вьëт гнездо. Обомлев, я подбираюсь ближе и диву даюсь при виде сего создания – то был аист, большой, благолепный, с длинной белëсой шеей; крылья огромные, сильные, охваченные золотой зарëю, как у феникса, представляете? Проснувшись, я впала в задумчивость... Сон, право, был престранный, непохож на другие... Слуги сказывают: аист в гнезде – к миру. Посему, осмелюсь предположить, что сон в руку, Пётр Яковлевич. До конца войны, как видно, осталось недолго, – поделившись с другом историей своего пробуждения, я не без удивления отмечаю, с каким неистовым жаром откликнулось сердце на воспоминание о чудесном сновидении.

Такого благостного состояния я не испытывала уже давно. И сон, признаться, выглядел столь реалистично, что я запомнила даже наряд, в котором гуляла: чуднóй такой, белый, с многочисленными кружевными воланами.

Аист, свивший гнездо под сенью дворца Александра – разве это не прямое указание Свыше? Щёки вспыхивают румянцем, а в груди разливается обжигающее тепло, словно я только что залпом выпила горячую кружку чая.

Ах, до чего обидно, что я так скоро проснулась!

Чаадаев слушал меня внимательно, не смея перебивать, отслеживая переменчивые эмоции на лице, которые, должно быть, казались ему смешными. Подумаешь, сон приснился... Зачем так бурно реагировать?

Однако вместо философских рассуждений или маловерия, друг награждает меня грустной улыбкой, в очередной раз поправляя шляпу, стряхивая холодные капли воды, бегущие вниз по ребру.

— Дай-то Бог, Софья Алексевна... Дай-то Бог, – ему всей душой хотелось верить в счастливый прогноз. Я видела надежду в голубых глазах, точно такую, какую хранила в собственном сердце.

«Кардинальский плащ». XVIII век. Институт костюма Metropolitan в Нью-Йорке.

Ссылки:

1) «Непозволительно много места отводилось мелочам: веера, агенды[1], горжетки[2], запонки, капелеты[3], парюры[4], шатлены[5], табакерки. Все эти мелочи теснили человека, если не сказать больше – вытесняли.»

★ Агенда/Карне или Бальная книжка — дамский бальный аксессуар, миниатюрная книжечка, в которую дама записывала номер танца и имена кавалеров.

★ Горжетка – маленький меховой шарф или цельная шкурка пушного животного, которую носили на шее как аксессуар.

★ Капелет – короткая накидка на плечи, с капюшоном и без.

★ Парюра – набор ювелирных украшений, подобранных по качеству и виду камней, по материалу или по единству художественного решения.

★ Шатлен — изделие, украшение и аксессуар в виде цепочки с зажимом, к которой крепятся в виде подвесок различные функциональные предметы: ключи, кошелёк, карманные часы, ножницы, печати и так далее.

2) « — И что ж прикажете делать, петь Лазарем перед мерзавцами?[6] По мне, так лучше утопиться! – Пушкин всё же не сдержался, невольно повысив голос, за что тотчас получил несильный подзатыльник от Пущина, сбившего с его головы лицейскую фуражку.»

★ «Петь Лазаря» — старинное русское вырождение, имеет следующие значения:

1) Жаловаться на судьбу, представлять себя несчастным и обездоленным, часто притворно, для того, чтобы получить выгоду.

2) Заискивать перед людьми, самоуничижаться – вариант Пушкина.

3) Когда я смотрела во двор с окна, картина выглядела менее удручающей. Как хорошо, что я не ошиблась с выбором одежды: мой алый плащ «riding hood»[7], именуемый также «кардинальским» за схожесть с кардинальской сутаной, был сшит из шерсти средней плотности, которая сохраняла тепло и сухость, не тяжелея при впитывание влаги.

★ Riding Hood», он же «Cardinal Cloaks» – «Кардинальский плащ» (алый плащ); известен, как минимум с XVII века, любимый плащ бедняков и селян.

4) «— Если речь о «La Chaperone Rouge»[8], боюсь, Вы запамятовали: из брюха волка девочку извлекли охотники, посему, вынуждена просить Вас не отходить от меня далеча...»

★ «La Chaperone Rouge» – Красная Шапочка. В России начала XIX европейские сказки читали в оригинале, перевод на русский произошёл гораздо позже, соответственно и героев знали под именами, известными заграницей.

5) «Чаадаев подносит вторую корзину, которая была тяжелее первой, и манипуляции повторяются. В этой корзине помещались два глиняных кашника, обернутых полотенцем – глиняная посуда обладала свойством сохранять тепло, поэтому на кухне я позаимствовала именно её. В кашниках находился куле́ш[9] с салом, а сверху лежал завëрнутый в пергамент балычок[10], и три кренделька с маком.»

★ Кулéш — жидкая кашица, похлёбка, в традиционном виде, как правило, состоящая из пшённой крупы и сала, с добавлением других ингредиентов.

★ Балычок – соленая и провяленная хребтовая часть красной рыбы.

6) «Не помня себя от страха, я поворачиваю голову, наблюдая, как прямиком из арки на лицейский двор въезжает тяжёлый венский дормез[11] с форейтором[12], шестёркой вороных, громыхая, покачиваясь, безжалостно уничтожая мирную тишину спящей улицы.»

★ Дормез – старинная большая дорожная карета для длительного путешествия, приспособленная для сна в пути.

★ Форейтор – это тот же кучер, только он сидит не на козлах на карете, а верхом на одной из передних лошадей, запряженных в карету, и помогает управлять упряжкой.

7) «Тем временем бешеная шестерня караковых жеребцов, шагом вписавшись в крутой поворот, вышла на прямую дорогу, утащив за собой неуклюжий гремящий дормез; набрав хода, под громкий свист форейтора, весёлый русский караван двинулся дальше, как видно, к Китайской деревне[13], рассыпая направо и налево веера мокрого снега.»

★ «Китайская деревня» в Александровском парке Царского Села — предпринятая при Екатерине Великой попытка строительства деревни в китайском стиле, дабы следовать распространившейся в европейском искусстве XVIII века моде на Шинуазри («китайщину»).

8) «Как видно даже Наполеон проникся редким примером этой рыцарской доблести, перекинувшейся на десятки тысяч солдат – наверное поэтому он решил сделать из Парижа вторую Валлетту.[14]»

★ «Валетта» – мальтийский город-крепость и оплот мальтийского рыцарства, считавшаяся несокрушимой.

Глава 9

О входе русской армии в Париж:

«Народ был в восхищении, а мой казак, кивая головою, говорил мне:

«– Ваше благородие, они с ума сошли».

«– Давно!» отвечал я, помирая со смеху. Но у меня голова закружилась от шуму. Я сошел с лошади, и народ обступил и меня и лошадь, начал рассматривать и меня и лошадь. В числе народа были и порядочные люди, и прекрасные женщины, которые взапуски делали мне странные вопросы: отчего у меня белокурые волосы, отчего они длинны?

«– В Париже их носят короче. Артист Dulong вас обстрижëт по моде».

«– И так хорошо», говорили женщины.

«– Посмотри, у него кольцо на руке. Видно, и в России носят кольца. Мундир очень прост»

Константин Николаевич Батюшков,

из письма Н. И. Гнедичу.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Ослепительное солнце било в глаза. Тяжёлый морозный воздух проникал в лёгкие через раз, ввиду чего приходилось приоткрывать рот, дабы окончательно не задохнуться.

Я бежала по скрипучему снегу в направлении Большого китайского моста, мечтая скорее увидеть Чаадаева, с которым договорилась о свидание ещё с вечера. Быстрее меня была только моя тень, бегущая впереди; соколиное перо в берете трепал попутный ветер, словно парус на мачте, а чёлка то и дело спадала на глаза, закрывая обзор. Я сгорала от нетерпения поделиться с другом счастливой новостью, при мысли о которой за спиной вырастали крылья!

В моих руках находились важнейшие документы, поступившие нынешним утром во фрейлинский флигель из канцелярии Его Сиятельства графа Аракчеева. Осознание происходящего доходило до меня с трудом, потому, завидев вдалеке Чаадаева, я не сдержалась, закричав, что есть мочи:

— Пётр Яковлевич, радость-то какая, мне выправили паспорт на выезд в Париж! – воистину знаменательное событие. Определённо, ради этого известия стоило преодолеть не дюжее расстояние.

В очереди на выправку паспорта я стояла с начала зимы, рассудив, что чем быстрее подам прошение, тем быстрее его рассмотрят, а значит, быстрее подпишут, когда на дорогах Европы станет безопасно и представителям двора разрешат выезжать за границу. И вот, в конце февраля на кануне весны, Аракчеев, наверняка осведомлённый о скором окончании войны, преподнёс мне такой удивительный подарок!

На последнем издыхании добравшись до философа, я падаю в его распростёртые объятия, не утруждаясь более разговором, чувствую боль в лёгких и тяжелейшую усталость, сковавшую тело.

Сознание помутилось, разум не поспевал за мыслями... Не верилось, что скоро я вновь увижу Матушку, отчима, а главное брата, с которым в последний раз общалась на Сардинии, четыре года назад: в десятом году отчим вывез нашу семью к морскому побережью, брату минуло в ту пору восемь лет – совсем ребёнок, а теперь, как пишет Матушка, он почти отрок и "премного умом вышел", а значит наше общение станет ещё более насыщенным!

На улицах Парижа прошла моя юность, я не была там уже... А сколько, кстати? Ах, да, целых семь лет!

Я приезжала в Париж в год Тильзитского соглашения: Россия и Франция притворялись тогда друзьями, но для меня их дружба выглядела настоящей, поэтому я воспринимала перемирие враждующих сторон за чистую монету. Париж казался мне центром мира...

Как там всё изменилось наверное!

Заглянув в мои лучащиеся восторгом глаза, Чаадаев терпеливо дожидается, когда я возобладаю над чувствами, после чего помогает подняться на ноги. Его щёки горели огнём, а лицо озаряло счастье. Раньше он выказывал сильных эмоций, но сейчас даже не пытался скрывать волнение. Присмотревшись к другу внимательнее, я прихожу к осознанию, что хороших новостей сегодня будет больше, чем одна...

— Софи... – впервые использовав краткую форму моего имени, Чаадаев на мгновение замирает, собираясь с мыслями,

— Меня возвращают в полк! Можете себе представить? Поутру пришёл приказ из главного штаба – через три недели состоится битва на Рейне. Битва за Францию... – не дав возможности опомниться, он извлекает из внутреннего кармана колета конверт с массивной сургучной печатью, предоставляя его на мой суд.

Первые несколько секунд я растерянно хлопала глазами, смотря то на бумаги перед собой, то на Чаадаева, улыбающегося столь искренне и открыто, что даже не верилось... Но ещё больше не верилось в совпадение: неужто возможно, чтобы двум близко знавшим друг друга людям, в один день и час подписали разрешение на выезд?

С другой стороны, если точная дата финального сражения известна, наверное, нет ничего удивительного, что Александр стягивал из Петербурга все армейские резервы, включая офицеров с гауптвахты.

И всё равно это как-то странно... Складывалось ощущение, что за нами кто-то наблюдал, зная, о чём мы мечтаем, решив в последний момент сделать подарок.

Зажав паспорт подмышкой, я вытягиваю из рук Чаадаева любезно предложенный конверт. Развернув, опускаю взгляд к последним строчкам, где обыкновенно ставился штемпель отправителя. И так отправитель – Верховный штаб Главнокомандующего. В самом деле... Постановление гласило, что поручик Чаадаев, не теряя ни дня, должен немедля выдвигаться на Рейн для присоединения к основным войскам.

Меня терзали противоречия: с одной стороны, я разделяла радость друга, а с другой... Ему придётся ввязаться в боевые действия, сражаться против всей Европы, а вдруг эта битва станет для него последней? У него давно уже не было боевой практики... Наверняка Чаадаев отвык предугадывать опасность, чувствовать поле брани и неразрывную связь с командующим. Впрочем, сейчас он был слишком счастлив, чтобы вспоминать о таких мелочах; он предвкушал скорую встречу с боевыми товарищами.

— Софи, я неимоверно рад за нас! Вообразите, скоро мы оба окажемся там, где всё это время мечтали оказаться... Истину говорю, пути Господни неисповедимы! – поддавшись бравурному настроению, он подхватывает меня за талию и со смехом кружит в воздухе. Над головой проносится небесная лазурь; я засмеялась, опуская ладони на плечи друга, боясь свалиться в холодный сугроб.

Париж, с его широкими проспектами, колоритными рынками и белокаменными мостовыми, воочию встаёт перед глазами. Воспоминания о прежней жизни находили на разум волнами, отчего происходящее вокруг показалось сном.

За всплеском бурных эмоций, мы оба упустили из вида момент, когда со спины подкрался любопытный зритель:

— Как, Petite dame, Вы покидаете нас? – голос Пущина раздаётся совсем рядом; оторвав голову от плеча Чаадаева, я вспоминаю, что перед встречей с ним собиралась заглянуть в Лицей...

У воспитанников началась утренняя прогулка, на которую мы по традиции выходили вместе. С этим письмом я забыла обо всём на свете!

Услышав посторонний голос, Чаадаев опускает меня на землю, встречаясь с грустным взглядом Жано, который заметно приуныл, сжимая ладони в кулаки.

— Увы, Mon Ami, боюсь, я лишена права выбора... – мне хватило ума догадаться, что Пущин был огорчён услышанным. Он смотрел на меня с нескрываемой обидой, и не напрасно, ведь я обещала задержаться в Лицее до весны, не ожидая, впрочем, что прошение действительно подпишут так скоро.

Вернув философу его бумаги, я медленно приближаюсь к лицеисту, прижимая к груди свой паспорт, служивший билетом в Париж, к моей семье. К Александру.

— Я не видела Матушку четыре года и не хочу более откладывать встречу... – стараясь, чтобы голос звучал уверенно, останавливаюсь в одном шаге от Пущина, с трудом подбирая ободряющие слова. — Не тужите, друг мой сердечный, вот увидите, время промчится аллюром. Опомниться не успеете, как я уж ворочусь... А покамест будем обмениваться письмами. Обещаю браться за перо так часто, как только смогу, – на самом деле определить точную дату моего возвращения было непросто. Поездка в Европу обещала отнять много времени и сил – полмесяца уйдёт только на путешествие, а далее следовал адаптационный период: мой желудок отвык от французских продуктов и питьевой воды, так что был риск слечь на больничную койку с коликами. Процесс привыкания может затянуться...

Возвращение также займёт полмесяца, если не больше: всё зависело от состояния дорог и погодных условий, поэтому один месяц уйдёт лишь на дорогу туда-обратно, а между тем хотелось подольше побыть с родными...

На горизонте тем временем нарисовался Пушкин; приметив Пущина, он всплеснул руками, ускоряя ход:

— Где ты чкаешься, Жано? Хватился, а тебя уж и след простыл! – недовольно нахмурившись, поэт хотел было начать возмущаться, но, заметив грусть на лице друга, передумал, шмыгнув красным от мороза носом. — Что за кручина? Отчего ты глядишь сентябрём? – шумно дыша через рот, он перемещает внимание с Пущина на меня, а затем на Чаадаева, пытаясь отгадать, что здесь произошло.

Он забывает даже поздороваться, терпеливо дожидаясь ответа на беззвучный вопрос.

Тут уже и другие воспитанники подтянулись: розовощёкие, взмыленные, они вихрем мчаться в нашу сторону, смеясь и улыбаясь, не подозревая о неприятном известии.

Данзас, стянув фуражку с макушки, делает шуточный реверанс:

— Моё почтение, Mesdames et messieurs... – поклонившись, он подходит к Жано, дивясь наличию грусти в серых глазах, в недоумение осматривая присутствующих. — Мы что-то пропустили? – судя по тому, как быстро он заподозрил неладное, наша компания со стороны выглядела подозрительно.

Барон Дельвиг, приподняв козырёк фуражки, награждает нас тревожным взглядом, а Светлейший князь Горчаков, наоборот, остаётся невозмутим.

Наконец, Пущин решился:

— Софья Алексевна, волею судéб, уезжает нонче в Париж, проведать Матушку, а господин Чаадаев... – он запнулся, силясь припомнить причину отъезда философа.

Чаадаев отзывается с большой охотой:

— Меня возвращают в полк. Отбываю в ставку сегодня же, – не без гордости сообщает он, чем расстроил теперь уже Пушкина, с которым у них завязались крепкие дружеские отношения.

— Как? – воскликнул Данзас, избавляясь от улыбки. — Вы столь надолго покидаете Россию? – он задаёт вопрос скорее себе, чем кому-то из нас.

Новость получилась неожиданной, сродни артиллерийскому залпу. На сердце опускается камень, и от былой лёгкости не остаётся и следа. Мне будет не хватать наших посиделок в беседке...

Прощаться всегда тяжело, но в отличие от Чаадаева, я уезжала не сегодня, и даже не завтра: любому путешествию предшествует тщательная подготовка. Выписать паспорт – это лишь треть дела. Перед отъездом следовало подать прошение на Высочайшее имя о предоставлении официального отпуска, затем укомплектовать важи[1], подготовить коляску, договориться о лошадях; разменять крупные денежные билеты на мелкие, ведь за каждую версту в России взимали индивидуальный налог, после приготовить лекарства от блох и вшей – на станциях не мудрено паразитов подхватить – и отдать множество других, не менее важных распоряжений.

Друзья печалились напрасно – это далеко не последняя наша встреча, и всё же вид у них был таков, будто меня сию секунду отправляют в кандалах в Сибирь.

Прочувствовав масштаб надвигающейся трагедии, Данзас вновь подаёт голос:

— Позвольте, и Вы так попросту, не чинясь, бросаете лечение, наш сумасбродный балаган, и... Его? – кивнув в адрес Пушкина, он в изумление приоткрывает рот, поскольку знал, как сильно я привязалась к поэту. Причём настолько, что чувствовала себя почти матерью. Почему-то о Пушкине хотелось заботиться больше всего...

И не только мне – за ним многие тянулись, как за солнышком.

Опомнившись, я всплеснула руками:

— Ах, ну вот это, конечно, горше всего! – не выдержав накала страстей, я подбегаю к растерянному поэту и сгребаю его в охапку, сжимаю голову, игнорируя всяческие препирательства. Кто знает, когда я вновь вернусь в Россию, ныне дорога каждая минута! Мне хотелось провести последние дни перед отъездом здесь, в Лицее. Что касается лечения, то мне не составит труда продолжить его в Париже, уверена, Пешель с радостью упакует для меня декокт в дорогу.

Пушкин, не шибко жалующий чужих прикосновений, смиренно вытягивает руки по швам, позволяя мне потешиться, ведь я же всё-таки дама... Впрочем, терпеливостью он не отличался, и спустя полминуты настойчиво сжимает мои предплечья, раздражённо пробормотав:

— Я изрядно польщён, сударыня, но воздух мне милее... – эта фраза прозвучала, как упрёк. Выпустив отрока из объятий, я делаю шаг назад, надеясь, что не сдавила ему сонную артерию.

— Pardonne... – извинившись, даю себе зарок оставаться сильной, чтобы не докучать никому назойливой опекой. С невозмутимым видом поправив фуражку, Пушкин делает вид, что ничего не случилось, хотя щёки его горели зарëю.

— Господин Чаадаев, – скрестив руки за спиной, поэт обратился к тому, в ком долгое время видел источник вдохновения. — Вам не воевать, а философствовать надобно, – беспристрастно заявляет он, будучи уверенным, что Чаадаева так просто не остановить. Пренебрегать приказом командующего – значит пойти под трибунал, поэтому тот не смог бы остаться, даже если бы захотел.

Лишиться двоих друзей за раз было слишком жестоко. К тому же весна на пороге, а в такое время всегда хочется больше времени проводить с товарищами. После нашего отъезда в Лицее воцарится прежняя скука, и воспитанникам даже некому будет пожаловаться на суровые учебные будни.

Всякому было заметно, что признание Пушкина тронуло Чаадаева до глубины души: он и не подозревал, что имел неосторожность, столь крепко привязать к себе это упрямое, впечатлительное создание, в голове которого, по мнению преподавателей, лишь "мешанина из куртуазных стихов и шалостей".

Но долг есть долг. Офицерская честь для Чаадаева – не пустой звук.

Опустив голову, философ покорно принимает упрёк, сменяя ликование на холодную сдержанность:

— Полагаю, господа, в случае успешного завершения войны, мне доведётся побывать в галереях французского Пассажа, и посему беру на себя обязательства привезти Вам подарки из Парижа. Поведайте мне о своих желаниях, обещаю исполнить их все, – предоставив лицеистам шанс взять "налог" с нашего путешествия, Чаадаев скрашивает горечь от разлуки подкупом.

Мне показалось, что это хорошая идея, и я охотно кивнула, присоединяясь к меценатству. На месте лицеистов, я бы запросила привезти всё то, что запрещала российская цензура: книги о революции, дипломатические очерки, вольнодумные сочинения, и прочие интересности.

Первым очнулся Горчаков: по его озарённому радостью лицу стало ясно, что аппетиты у повес не маленькие:

— Боюсь, желания наши мудрëные... – с улыбкой предупреждает Светлейший, выпуская клубы пара изо рта.

Барон Дельвиг поддержал товарища, заговорив следом:

— А мне иного не надо, окромя очков... Но реквизит сей под запретом в Лицее, посему, желание моё неосуществимо, – с грустной улыбкой напоминает он, проявляя терпимость к несправедливым правилам. Я искренне сочувствовала барону, так как обрести хорошее зрение он сможет не раньше семнадцатого года, когда подойдёт время выпуска.

Данзас задумался, взявшись за подбородок, Жано отвернулся, пряча мокрые от слёз глаза – чувствительная натура, а Пушкин неожиданно встрепенулся, прожигая во мне дыру пламенным взором синих очей.

— Привезите нам Государя, – пылко требует поэт, увлечённый мимолётной идеей. — Наше счастье всецело в его руках, – Пушкин выражался буквально, и далеко не из патриотических чувств. Он как всегда видел больше остальных – зрел в корень проблемы.

Только Александру по силам изменить несправедливые законы учебного заведения, созданного по его же инициативе. Тогда и Дельвиг очки наденет, и строгие правила, наконец, ослабнут. Воспитанники не требовали невозможного, им всего-то хотелось раз в месяц выбираться в город.

Как фрейлина Её Высочества, я вполне имела право замолвить словечко за близких друзей, а как фаворитка Государя, пусть и тайная, тем более.

Александр нужен сейчас всем... И если Господь убережёт нашу доблестную армию в грядущей битве, я одной из первых отправлюсь к нему с прошением.

Приложив руку к сердцу, смотрю на друзей с безмерным сочувствием, подавляя дурные эмоции:

— Обещаю... – голос невольно дрогнул, ибо трогательные моменты всегда западают в душу. Сохранять спокойствие в таких обстоятельствах способны лишь зрелые личности, с закалённым характером и стальными нервами. Но я никогда не относила себя к их числу, а потому заплакала, смахивая скользящую по щеке слезу паховой рукавицей.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Это случилось тридцать первого марта четырнадцатого года.

В этот день русская армия триумфальным шествием вступила в Париж. Союзные войска захватили подступы к городу ещё вчера, когда фельдмаршалы вражеской стороны Блюхер и Шварценберг, после ожесточённых боёв, не приведших даже к переменному успеху, запросили мира.

В два часа ночи была подписана капитуляция противника. Жители Парижа не смыкали глаз до утра, опасаясь, что гром войны разразится вновь, и лишь после того, как в город прислали гонца с добрым известием, миряне чинно расползлись по домам.

Взятие столицы Франции стало завершающим актом русско-французской кампании, благодаря которому Император Французов Наполеон Бонапарт сохранил престол.

Сегодня Париж был особенно прекрасен: солнечный погожий день, в воздухе витал аромат распустившихся деревьев. Я стояла на балконе, держась за кованую ограду, нагретую солнцем, рассматривая разношёрстную публику, толпившуюся внизу.

Ещё утром город утопал в тумане; с высоты пятого этажа мне открывались пустынные улицы, ряды размытых зданий, над которыми возвышался Notre-Dame с готическими башнями. Ныне картина была иной: окна, заборы, кровли, деревья, бульвары – всё, всё покрыто людьми обоих полов.

Все ждали торжественной процессии, которая должна была протянуться через весь Париж во главе с венценосными персонами. Причём русских солдат ждали даже больше, чем французов, ведь именно русская армия спасла Наполеона от агрессии беснующейся Европы.

Я благодарила Бога, что успела прибыть в Париж к сроку, став свидетелем эпохального события. Этот день войдёт в историю. Он уже история. Все мы – солдаты, горожане, зеваки, дамы в благородных нарядах – творим историю каждым своим словом и действом.

Меня колотило изнутри, пробивая чувством острого, ни с чем не сравнимого восторга, столь ослепительного и сильного, что кружилась голова. Белоснежное платье развивалось от порывов ветра: короткие рукава не могли воспрепятствовать образованию загара на коже, но мне было всё равно, даже если солнце превратит меня в краснокожего папуаса, я не уйду с балкона. Подле меня стоял мой любимый брат – Шарль-Луи Михаель Морель, златокудрый юноша, походивший на Купидона, с зелёными глазами оттенка тусклого изумруда, который в полной мере разделял мои чувства.

Облачëнный в белые широкие брюки, чёрные туфли и модный в кругу детей-дворян голубой фрак, он находился как на иголках, дожидаясь того момента, когда представится возможность выбросить в толпу солдат-освободителей гирлянду весенних цветов. Его облик напоминал мне о лицеистах, оставленных в Петербурге. Там по-прежнему господствовала зима – первое таяние ледников случиться лишь к середине апреля...

Должно быть, мои друзья сидели сейчас на очередной лекции, в тихом классе, наполненном шуршанием учебников и скрипом перьев, и вслушивались в завывание бури за окном...

Как жаль, что я не имела волшебного зеркала, в отражении которого смогла бы увидеть родные лица. Мне хотелось показать друзьям ажиотаж местной публики, прославляющей русских спасителей. Удивительно, но Россия даже в такие моменты всецело затмевала собой впечатления, получаемые от созерцания благоухающего Парижа, рисуя перед глазами заснеженные кущи Царскосельского парка, воспоминания о котором отдавались тупой болью в сердце...

— Ну где же шествие? – воскликнул Шарль в нетерпении, вынуждая опомниться и обратить внимание на реальность. — Сколь долго ещё стоять? – взглянув на меня с волнением, он упрямо поджимает губы.

Если бы скорость передвижения союзных войск по городу зависела от меня, мой брат давно бы уже их увидел. Марш должен был начаться у ворот Сен-Мартена и закончиться на противоположной стороне Парижа. Отрезок этого пути весьма кстати проходил через улицу Сент-Оноре, на которой когда-то жил Максимилиан Робеспьер, а ныне обитала наша дружная семья, так что мы с братом, можно сказать, получили места в бельэтаже. Выше нас были только дворовые мальчишки на крышах, чей смех долетал до балкона вместе с карканьем первых грачей.

Отворив крышку карманных часов, висящих на шее, вижу, как минутная стрелка медленно подбирается к полудню, а шествие, насколько мне известно, должно было уложиться в пять часов – с десяти утра до трёх.

Произведя несложный математический расчёт в голове, мне не составляет труда определить приблизительное время остановки военного марша на Сент-Оноре.

— Через четверть часа, брат мой, возымейте терпение, – с нежностью отзываюсь я, захлопывая крышку и поправляя причёску, из которой торчали миниатюрные флаги двух держав – французский триколор и знамя Российской Империи: чёрный орёл на золотом поле. Такие теперь продавались на каждом углу, вместе с гравюрами Александра и Наполеона – они уже висели в моей спальне над кроватью.

Скуксившись, Шарль перевешивает руки через перилла, устало прислоняясь грудью к решётке.

Русским языком он владел свободно и даже выговаривал твёрдые звуки "д" и "р" – необычайно сложные для слуха француза. Наедине друг с другом мы общались на русском, однако в присутствии родни приходилось использовать французский, дабы разговор был понятен всем.

В гостиной, куда из распахнутого настежь балкона струился солнечный свет и проникал аромат цветущих яблонь, собралась вся семья. Мсье Франсуа Габриэль Морель, бывший при старом режиме маркизом де' Морелье, стоял подле высокой картоньерки[2] розового дерева, перебирая утреннюю почту в попытке узнать, не зазывают ли нашу семью на званый обед.

Мой отчим был высоким шатеном сорока восьми лет от роду – старше Матушки всего на год – с аккуратно подстриженными бакенбардами, обладателем пронзительных серых глаз; под левым оком у него имелась крошечная родинка. Будучи секретарём Наполеона, мсье Морель как никогда переживал за судьбу Империи. Вернувшись третьего дня из Фонтенбло, он долгое время не мог прийти в себя: в Министерстве царила вакханалия. Ввиду скорого возвращения Бонапарта к внутренним делам государства, служащие в срочном порядке перепроверяли документацию, подтирая следы мелких грешков, коррупционных и не только. Не все из них радовались победе своего Императора, предпочитая поглядывать в сторону Бурбонов, которые за последнее время предпринимали несколько попыток напомнить о себе народу.

Так сложилось две партии, как в лучших традициях английского Парламента. Мсье Морель был человеком имперского режима и Бурбонов, мягко говоря, не жаловал, хотя и любил всем сердцем их славную династию, как подобает всякому человеку, чтящему свои корни. Он даже сына назвал в честь малолетнего наследника престола, ныне покойного, Людовика XVII, погибшего в Тампле в девяносто пятом году. Однако он мыслил прагматично и понимал, что среди оставшихся в живых представителей старой династии, нет ни одного стоящего претендента на роль короля. Поэтому, а также в силу данной Наполеону присяги, мсье Морель отвергал идею возможной реставрации. Время вспять не повернуть, Франция уже никогда не вернётся к былым порядкам. Революция переломила хребет социального устройства страны; Бурбоны смотрелись старой заплатой на новом платье.

Ничем хорошим их приход к власти не закончится, разве что новой революцией, а кому она нужна? Вот почему мсье Морель работал на износ, обеспечивая поддержку Наполеону, власть которого была единственным компромиссом между знатью и сложившейся за годы Террора буржуазной прослойкой[3].

Матушка, сидевшая в середине комнаты за небольшим чайным столиком, время от времени тревожно поглядывала на мужа, будто предчувствуя, что одно из писем заставит его вернуться в Фонтенбло, а ведь она так долго ждала отпуска, чтобы иметь возможность собраться всей семьёй. Настроение Ma-ma было дурным: она злилась на мсье Мореля за чрезмерную увлечённость службой, переживала из-за политического кризиса в стране, но последней каплей стала новость о моей связи с Императором, которая ожидаемо привела к скандалу.

Бросив взгляд через плечо, я замечаю, что Матушка неотрывно наблюдает за мной: внешне оставаясь совершенно спокойной, употребляя на завтрак пышки с ежевикой и попивая чай из старинного фарфора, она прибывала в тихой ярости.

Мой брат многое унаследовал от неё: помимо золотых волос и удивительной красоты зелёных глаз, Матушка передала в наследство сыну гибкий стан. На её фоне я смотрелась невзрачной мышью...

Меня всегда восхищала длинная, словно у лебёдки, шея матери, её покатые плечи, которые, в отличие от моих угловатых, не требовалось скрывать особым фасоном.

Она любила, а главное умела одеваться со вкусом, отдавая предпочтение природным мотивам; туалет её был прост, но всегда тщательно продуман. Сегодня на ней было незатейливое вердепомовое[4] платье из тонкого маркизета[5], лишённое вычурного оформления. Подол украшала тончайшая вышивка, сделанная шёлковой гладью, имитирующая спелые колосья пшеницы и вьющиеся виноградные лозы. На голове – изящная повязка из имбирного шёлка с бахромой, а из драгоценностей, помимо обручального кольца с бриллиантом, приколотая к левому плечу небольшая брошь в виде раскрытого стручка гороха, где каждая горошина была жемчужиной. Все эти мелочи составляли элегантный образ, превращая обыкновенный наряд – в необыкновенный.

Однако самой эффектной представительницей нашей семьи по прежнему оставалась бабушка Франсуаза или «Ма tante» («Тётушка» фр.), как называли её мы с Шарлем – мать месье Мореля, аристократка старого режима, чьи наряды соответствовали моде минувшего столетия. Я обожала бабушкин гардероб; он был текстильной энциклопедией восемнадцатого века. В нём было всё – от английских платьев-мáнтуя с гладкой спинкой, до поздних платьев «а-ля Полонез» семидесятых годов, с причудливо драпированными юбками.

Ма tante сидела за столиком против мамы, и как истинная француженка употребляла на завтрак кофе, а не чай. Сегодня она предпочла облачиться в классическое платье контуш, оно же платье «а-ля Франсе» – то самое, которое зачастую можно встретить практически на всех портретах дам эпохи Просвещения. Отличительной чертой знаменитого французского фасона были «складки Ватто» на спине, напоминающие плащ.

Ма tante походила на королеву в этом роскошном наряде. Ткань – Ореинтальский атлас, уникальный своими узорами, цвет – глубокий кармин[6]. Золотистые аппликации в виде букетов цветов покрывали платье целиком, окромя нижней юбки, сшитой из каштановой тафты. Франсуаза была дамой в глубоких летах, поэтому имела в своей коллекции множество париков: ныне на ней был парик из тëмно-русых прядей, уложенных в прическу с высоким начëсом, которую укрывал огромный тюлевый чепчик, лёгкий как пух, и воздушный, как облако, спадающий гипюровыми лентами на плечи.

Нрав этой семидесятилетней женщины отличался задором; она легко общалась на самые разнообразные темы, относясь с почтением и заботой к собеседнику любого возраста и положения. Я любила Франсуазу за открытость – ей можно было доверить сокровенные мысли, не боясь получить огласку. В нашей семье давно известно, что Ма tante никогда не осудит, и в трудную минуту всегда подсобит добрым советом. Словом, я почитала её, как родную бабушку.

Франсуаза де' Морелье пережила смену шести правительственных режимов: она видела закат "золотого века" маркизы де Помпадур, была свидетелем таких эпохальных моментов истории, как коронация Людовика XVI и созыв Генеральных штатов, наблюдала триумф и падение Директории, создание консульской системы, и наконец, рождение Империи. Она пережила смерть троих детей и двух высокопоставленных мужей. Ма tante прошла огонь и воду: от упразднения Версаля до настоящего момента, поэтому знала о жизни больше, чем каждый из нас, пытаясь переложить часть своей мудрости в наши не отягащëнные глубоким разумом головы.

Прознав о моём приезде, она примчалась из Оверни, где находилось родовое поместье маркизов де' Морелье, возвращëнное отчиму Наполеоном, чтобы лично меня поприветствовать. Пришлось рассказать ей об Александре... Франсуаза не удивилась услышанному, ибо в дни её молодости роль фаворитки короля считалась завидной.

Матушка рвала и метала, утверждая, что для Александра я всего лишь увлечение, и что когда его чувства остынут, а случится это, по её мнению, к тридцати годам, никто не захочет брать меня в жёны. В самом деле, кто захочет иметь детей от стареющей женщины, к тому же бывшей любовницы?

Старая дева, без семьи и потомства – такое будущее пророчила мне родная мать. Почему-то она не допускала мысли, что я могу понести от Государя, наверное думала, что Александр избавится от ребёнка – после смерти Императора Павла она видела в нём чудовище.

Ма tante, наоборот, говорила, что во Франции женщины выходят замуж и после тридцати, меняя мужей, как перчатки, поскольку здесь был разрешён гражданский брак, а также напомнила о рождении Шарля, которого Матушка родила в тридцать пять лет.

Если бы не Франсуаза, мы с мамой разругались бы в пух и прах, но начиная с прошлого вечера Ma-ma сменила тактику, и теперь демонстративно меня игнорировала.

— Едут! – завопил Шарль, едва не сделав меня глухой на одно ухо. — Софи, едут! – он запрыгал на месте, перегибаясь через перила.

Толпа в конце улицы зашевелилась, над крышами домов прокатился протяжный гул, соседи замахали флажками, теснясь на узких балконах.

Мсье Морель приподнял голову и улыбнулся, однако от писем не оторвался, стремясь скорее разобраться с делами, а Матушка лишь раздражённо нахмурилась, с громким стуком опуская чашку на блюдце:

— Шарль, немедля бросьте куролесить! – обеспокоенная танцами сына на балконе, Ма-ma не удостоила нас и взглядом, сосредоточив внимание на столовых приборах. — А ежели Вы расшибётесь? – голос её надломился, выдавая внутреннее волнение. Смотреть на Александра было выше её сил, поэтому окружающий ажиотаж действовал ей на нервы. Отвернувшись от балкона, она рассеянным движением руки оправляет кисейную фишю [7] на груди.

Мне стало стыдно, но не за связь с Императором, а за нашу ссору, поэтому я решила сделать первый шаг к примирению:

— Не тревожьтесь, Матушка, решётка высока, Шарлю не грозит выпасть наружу... – поддержав брата, я сильнее стискиваю витую перекладину. На самом деле то, где мы стояли, трудно было назвать балконом: это скорее высокое окно, за которым находилась металлическая ограда, вплотную прилегающая к фасаду. Решётка доходила Шарлю почти до ключиц, так что он не сможет сорваться даже если будет прыгать очень высоко.

Не оценив моего порыва, Матушка с безразличным видом разглаживает невидимые складки на скатерти, сотрясая мирную атмосферу семейного застолья едким смешком:

— Не утруждайтесь раздавать советы, мадмуазель... Сперва своих детей народите, а уж опосля поучайте старших, – возвратившись к болезненной для меня теме, она как не в чём ни бывало наливает новую порцию чая. Молча проглотив замечание, я бросаю взгляд за окно, чувствуя, как к горлу подступает ком тошноты.

В последнее время мысли о совместном будущем с Александром всё чаще тревожили меня, а тут ещё Матушка сеяла бурю, сомневаясь в чистоте моих помыслов. Сама виновата, не стоило ничего ей рассказывать... Если год назад мне было достаточно всего одной улыбки возлюбленного, то сейчас, преисполнившись рвением составить его счастье, я стремилась к чему-то более осмысленному. Если задуматься, какое будущее ждёт меня впереди? Пройдёт год-другой, и во что превратится наша любовь? Раньше я думала, что роль фаворитки вполне применима к понятию счастье, ведь ничто другое, кроме спокойствия и комфорта Александра, меня не волновало. А теперь... Неужто мы так и останемся любовниками? Ведь даже Нарышкина, если верить слухам, родила от Государя дочку...

Перспектива выносить царского ребёнка по-прежнему меня пугала, но это отнюдь не значит, что я вообще не хотела детей. Александр берëг меня от преждевременных потрясений, а также надобности скрывать беременность, но вдруг ему всё это нравилось? Рано или поздно наши отношения должны к чему-то привести или чем-то кончиться... Война напомнила мне, что важен каждый прожитый миг, поэтому я не хотела растрачиваться на пустяки.

Конечно, я не была столь самонадеянной, чтобы мечтать выбиться в официальные фаворитки и прилюдно жить с Александром во дворце, ходить на официальные приёмы под ручку и танцевать на балах. Меня вполне устраивала наша тихая жизнь, однако подобие семьи, единства, должно в ней появиться.

Заметив, что я приуныла, Шарль осторожно касается моего запястья, отвлекая от грустных мыслей. Омут светло-зелёных глаз затягивал, а тёплая улыбка согревала душу. Повернувшись к матери, он с воодушевлением произносит:

– Помилуйте, Ma-ma, Вы страшно не справедливы в суждениях... – на это заявление обернулись все: Мсье Морель удивлённо округлил глаза, а Франсуаза в предвкушении улыбнулась. Матушка собиралась одëрнуть наглого отпрыска, но Шарль не испугался её гневного взора, продолжая с прежней пылкостью. — Я не помню ни одной фаворитки, которой удалось бы избежать царского благословения. Софи ещё молода, Божьей милостью счастье материнства её не минует. Дитя, коего она произведёт на свет, будет ребёнком короля – этим стоит гордиться! – охваченный бурной радостью, он озорно мне подмигивает, намекая, что разделяет мои суждения. На лице Матушки проступают красные пятна, в то время как Ма tante тихо смеётся, скрывая улыбку кончиками пальцев.

Выросший под влиянием французской культуры, Шарль, вопреки моим страхам, не видел ничего дурного в статусе официальной фаворитки. Во Франции этот статус приравнивался к государственной должности – «Maîtresse en titre»[8].

Отличие официальной фаворитки от всех остальных заключалось в том, что она имеет возможность влиять на ход политических событий, активно вмешиваться в жизнь королевского двора и даже во внутрисемейные взаимоотношения правящей фамилии.

В России у фавориток не было и доли власти, потому им приходилось довольствоваться сопровождением царственного возлюбленного на придворные мероприятия. Однако мечтать никто не запрещал. Живя без любви, русские цари ни раз искали счастье на стороне, и коль уж находили, то делали многое для избранных женщин. Цари – тоже люди, им тоже хочется отыскать родного человека. Это не хорошо, и не плохо; это часть человеческой природы, ибо нельзя заставить кого бы то ни было любить по приказу.

Хлопнув ладошкой по столу, Матушка впервые за два дня повышает голос:

— Оставьте дерзость, мсье, я запрещаю Вам касаться оной темы! То грязь, слышите? – порывистым жестом смахнув с плеча края шёлкового платка, она поднимается на ноги и отходит к камину. — А не уймёте пыл, я отменю Ваш день рождения в Версале, так и знайте! – брошенная в сердцах угроза взволновала Шарля не на шутку. Через две недели мой брат планировал отметить свой двенадцатый день рождения, и не где-нибудь, а в бывшей резиденции французских монархов.

После трагедии, случившейся с последним королём Франции, Версаль находился под охраной Национальной гвардии. Пару лет назад Наполеон открыл вход на территорию дворца для всех желающих, а в будущем, как я слышала, планировал превратить резиденцию Бурбонов в национальный музей. Это правильное решение – Версаль давно заслужил право уйти на покой, отдав свою красоту на суд потомкам.

Дабы не гневить Матушку, боясь, что её угроза может воплотиться в жизнь, я решаю сгладить конфликт:

— Милый брат, а каков будет торт на твоём празднике? – теперь наступил мой черёд исполнять роль заступника. Атмосфера накалялась, требовалось срочно её развеять, пока не разразился очередной скандал. Франсуаза и мсье Морель в разговор не вмешивались, предпочитая сохранять нейтралитет.

Вмиг позабыв об угрозе матери, Шарль ослепительно улыбается:

— Какой ты пожелаешь, сестрица, – склонив голову набок, он смотрит с нежностью. Мне так нравилось, что брат искал способ сблизиться со мной, ведь я стремилась к тому же. За четыре года разлуки мы оба изменились, и теперь нам требовалось заново "навести мосты", чтобы узнать друг друга получше.

— Ах, что бы такого придумать... – не обращая внимания на Матушку, я устремляю задумчивый взгляд к небу. — Мне по вкусу персики, заварной крем, клубника. Не жалую песочное тесто, марципан, изюм и крайне враждебно настроена к мёду. Полагаю, торт лучше сделать высоким, многоярусным, дабы угодить вкусовым предпочтениям каждого гостя, – отвлечься на житейские мелочи было самым верным решением.

Услышав стук ящичков картоньерки, делаю вывод, что мсье Морель закончил с разбором почты на сегодня, так и не найдя, судя по облегчённому вздоху, важных приглашений.

— Что я слышу, дорогая? – радушно смеётся отчим. — Наши дети надумали нас разорить? – увидев, что жена прибывает в гневе, он подходит к ней со спины и заботливо целует в щёку.

Матушка капризно дёргает плечом, прижимая костяшки пальцев к губам, но вырываться из объятий не стала.

Шарль в ответ на шуточный укор отца задорно хохотнул:

— В том и заключается понятие о сладкой жизни, Па-па! – глубокомысленно заключает он, приподнимая указательный палец вверх.

А между тем шум за окном усилился – торжественное шествие приближалось к нашему дому, и вновь перегнувшись через перила, я затаила дыхание.

На улице творилось что-то невероятное: женщины махали платками, выкидывая букеты цветов на дорогу, мужчины снимали шляпы, дети лезли на шею к родителям, дабы не затеряться в возбуждённой толпе зевак. Народная масса была неоднородной, вобрав в себя разнорабочих, крестьян, аристократов и буржуа. С каждой минутой напряжение нарастало, буквально пропитывая наэлектризованный воздух. Мурашки покрывают всё тело: пытаясь высвободиться от лишнего волнения, я судорожно разглаживаю складки на юбке, понимая, что они не разгладятся, ибо ткань из которой пошили моё платье – белая жатка, была фактурной по своей структуре. Линию талии опоясывала лента французского триколора – такие носили во времена Революции в знак уважения национальных идей и свободы.

Шанс, что Александр увидит меня на балконе, был один на миллион, но выглядеть красиво всё равно хотелось.

Торжественное шествие открывала лёгкая конно-гвардейская дивизия во главе с казачьим полком, за ней шли кирасиры и гусары французской гвардии, затем – драгуны и гусары русской Императорской гвардии. Статные, широкоплечие, они несли вслед за полковым оркестром развёрнутые знамёна русской и французской держав.

В смешанной армии столько необычных лиц: калмыки, славяне, немцы, и такая пёстрая смесь мундиров, что во избежание недопонимания в народе, главный штаб постановил всем, от генерала до рядового, носить белые повязки на предплечье – цвет мира и чистоты.

— Русские казаки, русские казаки! – завопил Шарль, ткнув пальцем в ближайшую колонну. О казаках во Франции гуляло множество разнообразных слухов. Виной тому их облик, непривычный для европейского обывателя: овчинные папахи с алыми "хвостами", широкие шаровары с лампасами, бороды и причудливые усы. Такую экзотику редко встретишь в западном мире. Некоторые особо впечатлительные особы распускали сплетни о том, что восточные "варвары" едят детей, и многие верили в это, когда видели архаичный вид казаков, напоминающий о древних кочующих племенах из рассказов о Шёлковом пути. Колонны, если честно, выглядели жидковато... Как видно их собирали из остатков более-менее уцелевших солдат, коих не стыдно было показать широкой публике. Но у меня всё равно сердце ёкнуло...

Это сложно описать словами, на это даже сложно смотреть – в последний раз русская армия была эпицентром всеобщего внимания в начале прошлого века, когда Пётр Великий разгромил шведов, шокировав сим поступком европейские дворы. У меня сложилось впечатление "уже увиденного": чуть больше года назад на Дворцовой площади наблюдалась похожая картина.

История повторялась, отзеркалив события. Русские солдаты сдержали слово, навестив своих друзей-французов в их родном городе, а это значит, что ближайшую неделю столица Франции погрязнет в увеселительных торжествах – вот он, "второй акт" русско-французской пьесы в обновлённых декорациях!

Преисполненный счастьем, Шарль хватает с ограды цветочную ленту и принимается раскручивать её в воздухе, как лассо, ввиду чего мне пришлось сместиться чуть в сторону, дабы не получить стеблями по лицу.

— Сестра, гляди, как я ловок! – кричит он, забыв о том, что находится в доме, а не на улице.

Подбежав к стоящему подле окна секретеру, я беру с него шапель – венок из диких роз, который приготовила специально для запуска в колонну Императорской свиты. Такие венки вязали только профессиональные вязальщицы, поэтому они были идеально круглыми, а цветы – один к одному, большие, ровные, точно склеенные из папье-маше́.

Вернувшись к решётке, я ловлю на себе хитрый взгляд светло-зелёных глаз. Перегнувшись через решётку, Шарль запускает гирлянду в направлении казачьей конницы: разноцветная лента змеёй вьëтся в воздухе, пропадая на миг из вида, теряясь среди прочих цветов, летящих со всех сторон, и приземляясь аккурат в хвост русской конницы. Цветы скользят вниз по спине одного из казаков: ещё немного, и они бы исчезали под копытами многочисленных лошадей, но в последнюю секунду другой казак, ехавший правее первого, подхватывает их, наматывая на шею своего жеребца, где висели другие гирлянды.

— Удалось, Софи, ты видала, видала?! С первого разу изловчился! – захлопав в ладоши, Шарль вновь принимается скакать на месте. На его лице отразился глубокий восторг, какой бывает, наверное, только у детей. Он привязал к цветочной гирлянде несколько бумажек, исписанных дифирамбами на русском языке: Шарль благодарил армию Александра за спасение Франции, поэтому для него было важно, чтобы цветы приземлились именно в русскую колонну.

Поразившись его сноровке, я восхищённо ахнула, надеясь, что и мне удастся отчасти повторить этот подвиг.

— Шарль, ты изрядный стрелок – угодил точно в яблочко! – потрепав довольного брата по голове, я наклоняюсь и целую его в лохматую макушку. Зардевшись, он отводит смущëнный взгляд на марширующие ряды, гордясь тем, что смог произвести на меня приятное впечатление.

В этот момент с кресла медленно поднимается Франсуаза, шурша каштановой юбкой, стоящей на фижмах, и я замечаю, что в гостиной кроме неё никого не осталось. Видимо, Матушка решила не трепать себе нервы и просто скрылась с глаз, не выдержав натиска бурных оваций. А отчим, судя по всему, удалился за ней, чтобы успокоить.

Ну и Бог с ними! Так даже лучше, никто настроение не портит...

— Позвольте же и мне взглянуть на спасителей Франции... – с мягкой улыбкой просит Ма tante, неторопливыми шажками подбираясь к балкону, покручивая в пальцах миниатюрный бинокль на длинной серебряной ножке. Она приподнимает руку, прикладывая окуляры к глазам, и ажурный ангажант[9] плавно скользит вниз, обнажая пухленькое предплечье. — Ах, вижу русского голубя! – торжественно объявляет Франсуаза, касаясь моих лопаток.

И в тот же миг сердце уходит в пятки…

На некотором расстоянии от первой колонны, верхом на элегантном коне, ехал Александр, сияющей в славе. Это был первый раз за шестнадцать месяцев, когда мне довелось увидеть возлюбленного: живого, здорового, умиротворëнного...

На Александре – мундир кавалергардского полка, стянутый чёрным поясом. Голубая лента ордена Святого Андрея Первозванного пересекает грудь. На плечах мерцают тяжёлые золотые эполеты с бахромой, а на голове большая зелёная треуголка, украшенная султаном из белых перьев.

Грациозно держась в седле, как истинный рыцарь, он срывал заслуженные аплодисменты.

Люди, окружающие его, выражали искреннюю радость, почти безумный восторг, напрочь забыв о том, как двадцать лет назад возвели на эшафот точно такого же абсолютного монарха, законного короля Франции. Ныне – что за диво! – они преклоняются перед "тираном", жадно ловя взор лучистых голубых глаз.

Все машут руками, букетами цветов, все в конвульсиях, все кричат: «Vive Alexandre, vivent les Russes»! («Да здравствует Александр! Да здравствуют русские!» фр.) Власть придаёт человеку особый шарм, Александр был Аполлоном – Богом для этих людей.

Адъютанты только и успевали, что наклоняться к толпе и кивать, говоря: «Да-да, всё верно, это русский царь». Александр мило улыбался шумной компании, махал изящной кистью, собирая букеты, которые кокетливо целовал, передавая назад в руки гвардейцев.

Добился всё-таки своего...

У меня слёзы навернулись на глазах, кровь в жилах забурлила от осознания, что возлюбленный осуществил свою юношескую мечту, став Великим громовержцем, исполнив негласный завет бабушки, желавшей видеть внука в лавровом венке. Он въехал в Париж победителем, разгромив – не французов, но другого, куда более опасного противника. Правда, не всё в этой картине соответствовало юношескому сценарию Александра: конь, на котором он восседал, был не белоснежным мерином, какой полагалось иметь всякому победителю, а светло-серым жеребцом в дымчатых яблоках на боках. Его звали "Марс", что значит "победитель" – Александр отдал ему предпочтение, должно быть, ввиду благозвучного имени. Другой императорский любимчик, белоснежный мерен "Эклипс", Эрфуртский подарок Наполеона, остался в Петербурге; его Александр побоялся брать в Европу, поскольку конь мог получить ранение или умереть от изнурительного путешествия.

Меня переполняла гордость за возлюбленного... как и за всех наших солдат! Где-то там, я надеялась, находился и Чаадаев, письма которого перестали приходить на мой адрес с тех пор, как произошла последняя битва. Справляясь о его здоровье, я узнала, что он был сослан куда-то на границу... Весь в трудах и заботах. Как и всякий солдат, Чаадаев соединял радость победы с многочисленными хлопотами.

Теперь на русскую армию равнялся весь мир. Всё во Франции – от деревьев до роскошных дворцов дышало русским духом. Все взгляды принадлежали нашим доблестным офицерам, генералам, солдатам – такое не забудется и через пятьдесят лет...

Я настолько глубоко погрузилась в созерцание невероятной картины, что не сразу почувствовала, как Ма tante успокаивающе гладит меня по спине, по-видимому предчувствуя скорый обморок.

— Так вот он каков – «Агамемнон всех народов».... – произносит она на распев.

— Хорош! И несравнимо выше, чем на портретах... – большим пальцем огладив мою щёку, достопочтенная бабушка одобрительно улыбается.

На её лице, покрытом неглубокими, едва приметными ранками от оспин, проступает снисхождение: кажется её забавляла моя невинность... Мне действительно было неловко вот так открыто, средь бела дня, говорить об Александре, который, к тому же, принадлежал в недалёком прошлом другой женщине.

Смущëнно потупив очи, я обнаруживаю шапель, который всё это время держала в руках, и тотчас спохватываюсь:

— Боже! Надобно срочно салютовать! – вспомнив о своём предназначении, устремляю взор в бурлящую толпу, обнаружив, что Александр поравнялся с парадной. Понимая, что теряю драгоценные секунды, я завожу локоть назад, прицеливаюсь, и что есть мочи швыряю цветочное кольцо туда, где, как мне казалось, через мгновение окажется мой возлюбленный...

Но бросок оказался скорее порывистым, чем сильным, и потому снаряд не долетает до цели, теряясь в шеренге Национальной гвардии, растянутой вдоль обочины для сохранения безопасности шествия.

— Следовало сперва отрепетировать... – скривив губы, Шарль удручëнно вздыхает, упирая руки в боки. Тем не менее, я не расстроилась, ибо счастье от увиденного затмило собой незначительные мелочи.

Совсем скоро мы с Александром воссоединимся... В последнем своём письме он предупреждал, что найдёт меня, когда придёт время. Ему был известен мой адрес – вот почему в глубине души теплилась надежда, что он вдруг вскинет голову и взглянет на мой балкон.

Но, увы, чуда не случилось...

— Смотрите, Бонапарт! – встрепенувшись, Шарль ткнул пальцем вослед удаляющемуся Александру, за которым скромно пристроился Император Французов. — Как он мрачен, однако... – добавляет мгновением позже, удивлённо хлопая глазами, хотя удивляться здесь было нечему. Наполеон разочаровался в собственном народе и генералах, вероятно воспринимая ликование толпы за клëкот голодных гиен.

Он ехал на арабском жеребце Маренго, белоснежном, с перламутровым отливом, и был хмур, как грозовая туча, распугивая своим видом люд всех возрастов. В фирменном сером пальто Император Французов терялся на фоне разодетых в яркие мундиры офицеров. Угрюмое лицо казалось бледным из-за надвинутой на лоб чёрной шляпы...

Накануне битвы за Париж Наполеон, по слухам, столкнулся с бунтом в маршальской среде – неслыханная дерзость! Впервые за десять лет с момента образования Французской Империи верные собратья по оружию выдвинули Императору ультиматум: если через какое-то время конфликт с Европой возобновится – они отрекутся от него.

Наполеон едва не задохнулся от такой наглости! А ведь Александр предупреждал его, что рано или поздно от войны устанут даже те, кто был рождён под грохот пушек и град картечи.

Мсье Морель рассказывал, что в Вандее поднялся роялистский мятеж: местные жители ратовали за возвращение Людовика XVlll, а в Лионе взбунтовались республиканцы.

Без Наполеона Франции вновь грозит оказаться в объятиях революции. Народная память коротка, и жизнь неустанно об этом напоминала. Давно ли запах крови выветрился с мостовых? Давно ли стук гильотины перестал тревожить сон мирных обывателей?

Вверх по улице люди вывешивали из окон белые скатерти с нарисованными лилиями, символизирующие роялистские симпатии домовладельцев. Наполеон видел это, злился, но терпел, стиснув зубы, понимая, что уважение подданных придётся завоёвывать заново.

Франция в его отсутствие сильно избаловалась, а всё из-за Талейрана и его грязных интриг...

Неудивительно, что своим истинным спасителем французы считали Александра. Люди благоволили к русскому царю, ведь он единственный, кто пришёл к Бонапарту на помощь, когда против него в очередной раз восстала вся Европа; это Александр заставил враждующие стороны договориться о будущих мирных переговорах, а также усмирил пыл корсиканца, принудив его отказаться от мести – от полного уничтожения армии противника. История о дипломатических подвигах Северного Сфинкса, предвещающих стране выгодные политические позиции, разлетелась по стране быстрее ветра. Именно поэтому Александра встречали как национального героя, спасшего Францию от позора.

Господь был к нему милостив, ибо он восстанавливал мир во всём мире. Александр знал, что исполняет роль своеобразного "щита" для Наполеона, и, как я чувствовала, был страшно этим доволен. Тщеславие ему не чуждо, он впервые столкнулся с безмерным обожанием публики – такого не происходило даже в год его коронации.

Среди окружавшей Наполеона свиты я узнала лишь Коленкура, неловко раскланивающегося со зрителями. За ними, держа дистанцию, следовала блестящая свита из десятков генералов двух наций; среди них выделялся Барклай де Толли, тонкий как щепка, возведённый накануне в звание Фельдмаршала. Этот бравый военачальник сменил на должности главнокомандующего почившего Кутузова, успешно завершив компанию двенадцатого года.

Прямо за его спиной мелькала кучерявая макушка Маршала Нея. В столице гуляли слухи, что Ней настолько ожесточённо сражался в «Битве народов», что рыжий оттенок его волос стал насыщенно-чёрным от свистящего над головой пороха.

Выражение лица Маршала казалось безмятежным, он делал вид, что ничего не случилось, что они с Наполеоном, как и прежде друзья: махая рукой обворожительным женщинам, он уворачивался от опасных цветочных снарядов, сердечно бросаемых народом.

Рядом с Неем выскакивал неподражаемый Жоашен Мюрат в русском казацком мундире и красных лосинах с золотым шитьём. Говорят, он получил выволочку за желание бросить армию и умчаться в Италию защищать Коралину, свою жену, сестру Наполеона, которая, если верить тем же слухам, писала мужу о мятеже, вспыхнувшем в рядах итальянской знати.

Наполеон предупредил гасконца, что если тот покинет ряды действующих войск, то обратно может не возвращаться.

Мюрат столкнулся с условием: спасать жену и детей или защищать честь Императора. Благо Каролина успела благополучно эмигрировать, избавив несчастного супруга от таинства выбора. Мюрат, судя по красному лицу и неестественным повадкам, успел опрокинуть рюмку-другую вина перед выездом, и потому не чувствовал ни напряжения, ни стеснения.

За время войны он успел избавиться от длинных волос, что прибавило ему изрядного возраста. В остальном он выглядел великолепно, как и всегда.

Словом, дисциплина Великой армии полностью расшаталась. Если бы не милосердие русского царя, Наполеон не задумываясь стёр бы вышедших из под контроля Маршалов в порошок. Александр защищал каждого из них, как своего сына, понимая, что слишком долго их судьбы находились в руках тщеславного полководца. Когда голос генералитета, наконец, прорезался, заткнуть его угрозами оказалось не так-то просто, однако Александр умел подстраиваться под любой характер, находить нужные точки для соприкосновения – этим и объяснялась его страшная популярность в наполеоновской армии. Он стал победителем не только Европы, но и людских сердец.

Сложив бинокль пополам, Франсуаза возвращается в гостиную, по-видимому увидев всё, что требуется:

— Льщу себя надеждой, что русский голубь возложит оливковую ветвь на порог Фонтенбло... – поправив тюлевый чепец, она разворачивается и останавливает взгляд на моём лице. — Он щедр, душа моя? – желая удостовериться в надёжности моего положения, Ма tante заходит с расспросами так далёко, что у меня покраснели уши.

— Простите?... – опустив голову, делаю вид, что не поняла вопроса, считая недостойным обсуждать подробности наших с Государем отношений с посторонними.

Ма tante, однако, не собиралась сдаваться, приближаясь ко мне вплотную:

— Презенты, драгоценности преподносит? Суммы выправляет для потех и досуга? – заходясь добродушным смехом, она приподнимает мою голову за подборок. — Не смущайся, дитя... Моё любопытство продиктовано заботой. Поверь, скромность далеко не всегда украшает женщину, – голос её звучал ласково и в то же время требовательно.

Мне вдруг вспомнилось, что понятия "деньги" и "любовница" во французской культуре почти синонимы. Возможно, некоторым женщинам приятно получать драгоценности от кавалеров, недаром мудрые люди говорят: любови густо, да в кармане пусто, мол, нельзя жить одной любовью. Только я придерживалась иного мнения.

Александр как-то попытался преподнести мне бриллиантовую заколку на Рождество, но я отказалась, и не потому, что не люблю бриллианты, а потому, что это выглядело омерзительно... Меня не покидало ощущение, что мою любовь покупают. Мой скромный бюджет не позволял дарить возлюбленному равноценные подарки, будь он Соломон, а я царица Савская – тогда другое дело. Но мы те, кто мы есть, и иными не будем. Носить драгоценности незамужним фрейлинам запрещал устав, а надевать их в гости к друзьям или в собрания, где на меня бы уставились сотни глаз, совсем уж пошлое занятие. К тому же, я была тайным увлечением Александра, а не официальной фавориткой, так что и с этой стороны ношение бриллиантов выглядело неуместно.

Набравшись смелости, я отвечаю на вопрос Ма tante так, как велит здравый смысл:

— Я не считаю достойным владеть подарками, не соответствующими моему родовому статусу, – в этих словах не было ни лукавства, ни детской наивности, но Франсуаза отчего-то снова смеётся, касаясь моей щеки.

— Дитя, полно упрямиться, иначе не только потеряете прежний статус, но упустите возможность возыметь новый. Неужто Вы намерены до тридцати годин жить с любовником, а кормиться с родительской руки? – она смотрит на меня, как на маленькую девочку, чувствуя зарождающееся в душе волнение.

В самом деле, до каких пор я буду жить на деньги месье Мореля? Никогда прежде я не задумывалась над этим вопросом...

Жалование фрейлины с трудом покрывало мои расходы за месяц, поэтому я всегда обращалась за помощью к родителям. Жить в достатке возможно только с мужем, когда объединяются оба дохода. Так кто же в дальнейшем будет оплачивать мои расходы на туалеты, слуг, вечера и салоны? А ведь всё это неотъемлемые атрибуты жизни петербургской барышни...

Получается, что вплоть до отставки, я буду тянуть деньги из маминого кармана, а мой царственный любовник продолжит мирно спать во дворце на мягкой перине?

Слова Франсуазы скрывали собой жестокую истину. Мне грозило превратиться в женщину без обеспечения, у которой, кроме принципов и ночных встреч с Императором ничего не останется. Аскетичная жизнь, если задуматься, не сильно меня пугала, поскольку к экономии приучена с детства, но если появится ребёнок...

— Вам впору больше помышлять о будущем, дитя, – умиление стиснуло сердце старой француженки: мой растерянный вид заставил её наклониться и запечатлеть нежный поцелуй на лбу. — Мы докончим беседу позже, – обещает она, удаляясь вглубь залитой солнцем гостиной.

Шарль по-прежнему не сводил глаз с великолепного празднества. Соседская девочка из дома напротив вдруг выбрасывает с балкона лепестки алых роз, осыпая землю рубиновыми хлопьями, заставляя людей на улице удивленно ахнуть.

Я улыбнулась, прижимая ладони к груди, придя к осознанию, что настало время что-то менять в моей жизни.

Парад медленно покидал устье Сент-Оноре, шлейфом таща за собой бурные аплодисменты. Шествие замыкали французские и русский гренадëрские корпуса, пехота русской Императорской гвардии и три дивизиона русских кирасирских полка.

Я больше не видела угрюмого лика Бонапарта, как и сияющих восторгом глаз Александра, рыжую макушку Нея и хмельную физиономию Жоашена Мюрата. Торжественная процессия следовала далее по маршруту в Лувр, скрывая главных героев дня за крутым поворотом.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Всю следующую неделю Париж уподоблялся Петербургу двенадцатого года, принимая на своих улицах толпы хмельных вояк. Местные власти оказались бессильны против желания народа погулять напропалую. Да и как тут запретить веселиться, когда две нации вновь воспылали страстью друг к другу?

Ежедневно в столицу съезжались десятки зрителей из соседних департаментов, поглядеть на архаичную армию властителя Севера. На Елисейских полях, в глубине леса, разместились казачьи биваки: Александр не хотел обременять местных жителей декларациями о постое, поэтому разместил несколько рот на улицах и в парках. Казаки не серчали на Государя, а наоборот, радовались предоставленной свободе.

Они купали лошадей в Сене, выуживали рыбу из городских прудов, разводили костры против биваков, удивляя, а иногда даже шокируя городских обывателей. Везде и всюду за ними следовал любопытный народ.

Парижанам понравились казаки. Если русских солдат и офицеров нельзя было отличить от пруссаков и австрийцев, исключая незначительные детали униформы, то казаки были бородаты, в непонятных одеждах, и, как оказалось, не употребляли на завтрак младенцев, а вот что они употребляли предстояло ещё выяснить. Осмелев, дети бегали за казаками по пятам, затягивая их в свои весёлые игры, а те нянчились с ними, как с родными, обучая русским забавам. Кокетливые француженки быстро подружились с бородатыми добродушными войнами. А парижские мужчины вскоре стали носить бороды "под казаков" и казачьи ножи на широких ремнях.

Сама Азия переселилась на Елисейские Поля! Я так радовалась, когда слышала в столице Франции, в самом сердце Европы, обрывки русской речи и старой-доброй брани... Такое ощущение, что кто-то распахнул невидимое окно – возможно то самое, которое прорубил Пётр, – позволяя русскому миру шумным потоком хлынуть из Петербурга в Париж, ввиду чего получился гармоничный сплав культур.

Для благородных господ эпицентром развлечений стал Пале-Рояль, тот самый, где когда-то заседали все революционеры, тот самый, где с утра до ночи гремела музыка, где размещался знаменитый парижский Пассаж с бесконечными зеркальными витринами и бутиками, в которые стремилась попасть каждая русская модница; где круглосуточно работали модные клобы и кофейни, игорные дома и ресторации, ювелирные мастерские, салоны, юридические канторы, а также гостиница с номерами на любой карман.

Площадь Пале-Рояля с её величественными колоннами и аркадами была местом сосредоточения жриц любви, которые не гнушались квартироваться там же, в гостинице, открыто проживая с чьим-нибудь загулявшим мужем. Поговаривали даже, что именно в Пале-Рояль Наполеон впервые познал женщину... Словом сказать, развлечений тут было великое множество. В России такого многообразия не встретишь – Александр понимал это, а потому счёл за благо выплатить солдатам и офицерам жалование за три месяца вперёд, совершив, на мой взгляд, роковую ошибку, ибо те спустили деньги практически сразу – и месяца не минуло, как по столице стали гулять долговые расписки, которые также закрывались Государем. А между тем приближалась Пасха, вовсю шёл Великий Пост – время, когда нужно постится, очищать душу от пороков и посещать церковь. Впрочем, православных храмов в Париже выстроено не было, поэтому солдаты и офицеры считали себя временно освобождёнными от христианского долга.

Несмотря на временное затишье, все вокруг понимали, что война не окончена, она всего лишь перетекала в следующую фазу – дипломатическую. Вместо пушек и мушкетов, сражались перья и шпионы. Лазутчики со всей Европы мчались в Париж с целью разузнать план будущих переговоров. Время героев и рыцарей прошло. На мировую арену входили лесть, ложь и тщеславие. Наполеон засел в Фонтенбло с женой и сыном, отгородившись от всех проблем, не пуская к себе никого, кроме секретарей. Казалось, Император выжидал удобного момента, чтобы напомнить о себе народу, а возможно просто сломался, погрузившись в меланхолию. Как бы то ни было, в столице о нём практически не говорили.

И без того ясно, что большая часть дипломатических переговоров ляжет на плечи Александра.

Всё это время, пока Париж гулял, в нашей семье произошли небольшие перемены: мсье Мореля всё-таки вызвали в Фонтенбло. Матушке пришлось выехать вслед за мужем, ибо не хотела с ним больше расставаться.

Франсуаза взялась вывозить нас с братом на приёмы, представляя своим друзьям-аристократам. Шарль делал разительные успехи в учёбе, занимаясь с лучшими профессорами Парижа, а я занимала пост фрейлины при русском дворе – этого оказалось достаточным, чтобы Ма tante нами гордилась.

Избавившись, наконец, от её надзора, мы впервые за пять дней почувствовали себя свободными, и, не теряя времени, запланировали грандиозную прогулку по горду. Только я и Шарль, вдвоём, без никого. Наш путь закачивался в галерее Лувра, но перед тем надлежало заглянуть в кондитерскую мсье Ламона, оформить заказ на именинный торт.

День обещал быть насыщенным.

Мы вышли из дома в начале восьмого, громким хлопком парадной дверью, разбудив соседа, живущего на первом этаже. Тот поворчал, бросив нам в след нечто грубое, но мы не обиделись, поскольку настроение сегодня не благоволило к ссорам.

Утренний Париж был свеж и уютен. Солнце освещало огненно-рыжие черепицы, на которых сидели, покачивая ногами, трубочисты, обсуждающие события минувшей ночи. Кроны молодых деревьев отбрасывали на дорогу причудливые тени, а из подворотен, минуя лужи, то и дело выскакивали кошки, покрытые копотью городских чердаков.

Город медленно просыпался. С ближайших деревень по направлению к рынку стягивались фермерские повозки, перевозящие пахучие сыры, свежие овощи, разнообразные крупы и домашних птиц. Пекари отворяли окна своих лавочек, выпуская на улицу умопомрачительные ароматы, а цветочницы выставляли на брусчатку перед витринами пёстрые инсталляции, услаждая взоры зевающих прохожих.

Покинув парадную, я остановилась и закрыла глаза, делая глубокий вдох, пытаясь раствориться в этих невероятных ощущениях.

— Что ты делаешь? – удивился Шарль, надевая серебристый Wellington[10] на прибранную макушку. Бежевый двубортный фрак, белые кюлоты в узкую серую полоску и знаменитые английские сапоги для верховой езды, с коричневыми отворотами, придавали ему особого шарма – он напоминал Мистера Дарси из романа Джейн Остин «Гордость и предубеждение», опубликованного в минувшем году. Безупречный вкус, определённо, достался Шарлю от Матушки, хотя и мсье Морель порой баловал сына изысканными английскими новинками, которые превращали его в настоящего денди.

Шумно выдохнув, я приоткрываю один глаз, разворачиваясь в пол оборота:

— Дышу воздухом Парижа... – поясняю с улыбкой, завязывая шёлковые мантоньерки[11] возле правой скулы.

— Ну, воздух тут не самый лучший... – поморщившись, Шарль провожает взглядом молочный экипаж, за которым увивался рой назойливых мух. Надпись на двери гласила: «Очищенное молоко ослиц, вскормленных морковью». С недавнего времени подобного вида экипажи стали визитной карточкой Парижа: здесь был невероятно развит уличный транспорт, поэтому даже молочницы могли позволить себе нанимать роскошную карету для выезда на рынок. Таких крестьянок назвали "четвероногими ослицами" за их глупое, неуместное позëрство.

Я только рукой махнула, рассеянно пожимая плечами:

— Лучший аль нет, мне всё-равно, главное, что парижский! – меня одолевала ностальгия: до сих пор не верилось, что гуляю по городу юности!

В России запах городской среды разительно отличался от европейских подмостков: продуктовым обозам в нашей стране запрещалось выезжать на центральные улицы, так как торговля была целиком завязана на ярмарках, располагавшихся в отдельных отрезках города, а не где попало, как в Париже. Но прелесть любого путешествие как раз в том и заключилась, чтобы познавать культуру и обычаи других народов.

Шарль безобидно рассмеялся с моей причуды, после чего подошёл к большой луже у обочины, принимаясь с критичным видом изучать своё отражение; я сделала то же самое, осторожно пристроившись рядом.

Мсье Морель осыпал меня подарками по приезду: тканями, шляпками, перчатками, сумочками, так что теперь я только и делала, что искала повод показаться народу в новых туалетах!

Для своей первой самостоятельной прогулки по столице мод, я составила яркий весенний образ, под стать погоде за окном и атмосфере праздника. Наряд был несложным, но скроенным в соответствии с последним модным образцом: жёлтый спенсер[12] из английского атласа, белоснежный плоёный воротник нежнейшего кружева, и белоснежная юбка с оборками по подолу; к линии талии была приколота чёрная камея[13], а на руках – кружевные мите́нки[14] в тон. Головной убор – широкая соломенная «Памела[15]» с высокой тульей, убранная светло-зелëными лентами и цветами, чьи поля прижимали к вискам узкие мантоньерки.

Образ дополняла классическая зелёная шаль в мелкий цветочек.

Раньше мы с Матушкой жили скромно: во времена Революции земли маркизов де' Морелье в Оверни конфисковало правительство. Отчиму пришлось наживать состояние с нуля, шаг за шагом продвигаясь вверх по карьерной лестнице. Теперь он скопил достаточно денег, чтобы жить на широкую ногу, а после возвращения Наполеоном фамильных земель, на которых произрастали гектары великолепных виноградников, и привидения оных в порядок, семейные накопления увеличились втрое. Мсье Морель даже после падения Империи сможет иметь стабильный ежегодный доход: в декабре он сделал заявление, что отныне мы заживём по-новому, без обязательной экономии. Несмотря на это, после разговора с Ма tante, я стала несколько предвзято относится к тратам...

Конечно, родительская забота – явление приятное, и вполне естественное, но чутьё подсказывало, что спать с мужчиной, и одновременно прятаться за маминой юбкой, было унизительно... Впрочем, я поклялась себе не размышлять на эту тему до встречи с Александром.

— Софи, мы выступаем? – раздаётся нетерпеливый голос за спиной; удостоверившись в безупречности своего костюма, Шарль приготовился выдвигаться в путь. Накинув шаль на плечи, будучи довольной нами обоими, я беру брата под руку, возвращаясь на тротуар.

— В добрый путь, милый брат... – с нежностью потрепав его за щёку, я устремляюсь вперёд по улице, подставляя лицо навстречу прохладному апрельскому ветерку.

Мы дошли до середины Сент-Оноре, болтая о всякой ерунде, после чего свернули к старому скверу, давно уж вырубленному, на территории которого находилась теперь Вандомская площадь. Там, среди невысоких жилых построек, возвышалась легендарная «Колонна Победы», покрытая зелёной коррозией, отлитая из бронзы по приказу Наполеона в честь побед, одержанных им в войне Третьей коалиции. Столько слёз было пролито в те страшные времена; я по сей день вспоминала рассказы офицеров о безучастном сером небе Аустерлица, о бегстве Александра с поля боя, об унижениях, что испытала русская армия... Но время залечило раны, и кажущаяся невыносимой боль, ослабла, уступив место холодному смирению.

К истории противостояния двух могущественных держав никто уже не возвращался, ныне только архитектура служила робким напоминанием о былой ненависти. «Колонну Победы» я увидела впервые, поскольку семь лет назад, в момент моего последнего посещения Парижа, её скрывали строительные леса.

Как ни странно, вид Колонны не затронул в моём сердце ни единой струны... Палка как палка, ничего особенного. Но что мне понравилось, так это её сходство с Троянской колонной в Риме, благодаря чему в сознании французов крепла идея о незыблемости Империи.

Пресытившись видом Вандомской площади, мы наняли экипаж на проспекте Мариньи, и помчались по авеню Фридланда вглубь Елисейских Полей.

Созерцая красоты цветущих яблонь и диких вишен, я мысленно обратилась к Карамзину, вернее к его мемуарам – «Письма русского путешественника», составленных в конце восемнадцатого столетия, где подробно описывался здешний пейзаж: «Елисейские поля напоминают небольшой лес с маленькими цветущими лужками, с хижинками, в разных местах рассеянными, из которых в одной Вы найдёте кофейный дом, в другом – лавку. Тут по воскресеньям гуляет народ, играет музыка, пляшут весёлые мещанки. Бедные люди, изнурëнные шестидневною работою, отдыхают на свежей траве, пьют вино и поют водевили»

С той поры мало что изменилось. Кроме одного – теперь здесь раскинулся русский военный лагерь.

Из лесной чащи доносилась бранная речь атамана, пытающегося привить загулявшим казакам чувство ответственности:

— Больше никакой выпивки, никаких женщин! – гремело эхом на всю округу, что привлекало внимание любопытных прохожих.

Солдаты отшучивались:

— А они и так никакие... – и далее смех, густой и беззаботный. Переглянувшись с Шарлем, мы расхохотались следом, дивясь остроумному выпаду отвечающего. Весна – время любви! Вот солдаты за дерзость и принимаются...

Всякому хотелось шалить в эту беспокойную, суетную пору, когда кровь в венах кипит, а на разум находит сладкий дурман.

Миновав Елисейские Поля, мы покинули экипаж на холме Шайо, где находилась «Триумфальная арка», вернее её фундамент с двумя недостроенными колоннами, они же "своды". Вокруг арки был разбит огромный сквер.

Шарль купил хрустящий багет в ближайшей лавке, опустившись на скамейку кормить голубей, а я приобрела у мальчишки-газетчика, снующего в толпе прохожих, свежий выпуск «Известий», желая ознакомиться с утренними новостями.

Пропустив раздел политической сатиры с чёрно-белыми эстампами карикатур, я наткнулась на весьма примечательный заголовок, состоящий всего из двух слов: «Талейран арестован».

Автор статьи сообщал, что Министр Иностранных дел Франции Шарль Морис де Талейран-Перигор, за придворные интриги и связь с Бурбонами, был арестован накануне вечером и посажен в тюрьму по приказу Наполеона. Эта новость, как я чувствовала, станет главной темой дня. Выходит, у Наполеона гораздо больше врагов, чем казалось изначально... Если даже Министр Иностранных дел всерьёз рассматривал идею реставрации монархии, значит, кризис власти действительно глубок. Как бы беды не случилось...

И словно в подтверждение своим мыслям, я наткнулась на стихотворение, посвящённое Александру, опубликованное на соседней странице. Сам Руже де Лилль, автор «Марсельезы», опустился до угодничества перед русским царём, превознося его в высокопарной и неуклюжей поэме. В этих строчках самым наглым образом звучал призыв к мятежу.

Приметив мой озадаченный вид, Шарль склоняется над газетой, бросая тень на страницу:

— Всё ли ладно в столице? – он продолжал крошить багет на брусчатку, привлекая к скамье всё больше птиц. — Нет ли шуму? – положив кусочек хлеба в рот, тщательно его пережёвывая, Шарль перемещает настороженный взгляд к моему лицу.

Окончательно запутавшись в происходящем, я решила без лишних предисловий ознакомить брата с забавным открытием:

— Руже де Лиль примкнул к сторонникам Бурбонов... Гляди, он изволил составить обращение к русскому царю в стихотворной форме... – эта новость повергла Шарля в шок; прекратив жевать, он вновь склоняется над газетой, желая удостовериться в правдивости моих слов. И не дожидаясь его реакции, я прочла стихотворение вслух на французском:

«Героем века будь, истории красой!

Изгнал ты с Запада зловредного тирана,

Утешь французов радостью победы,

Верни Бурбонам трон, а лилиям их блеск! [16] »

На последних строчках с моих уст срывается едкий смешок. Под "тираном Запада" Руже очевидно подразумевал Наполеона, мол, это не Европа виновата в нападении на Францию, а Наполеон провоцирует всех на агрессию.

Трагикомедия в чистом виде! Весь мир жаждет падения Франции, её ослабления и последующего разграбления, а сами французы, вместо того, чтобы защищать Родину, поддакивают врагам, способствуя крушению политического порядка.

Не зря Сперанский считает, что свободная пресса – есть четвёртая власть[17].

— Проворен, дьявол... – недобро усмехнулся Шарль, раздражённо отламывая от багета большой ломоть, выбрасывая его на обочину, куда тотчас упорхнула добрая половина птиц. — Ушам не верую, и этот человек подарил миру гимн свободы! Быстро же он воротился к монархии... И к чему, спрашивается, было поддерживать свержение короля? – брат негодовал, а между тем ситуация не стоила выеденного яйца. Такое часто случается с революционерами: сперва, на общей волне ажиотажа, они поддерживают идеи свободы и социальных перемен, а после, узрев разрушения и хаос, когда "новая" власть сталкивается с первым кризисом, свойственным каждой политической системе, они с грустью вспоминают, что раньше было лучше...

Именно поэтому, прежде чем принимать участие в мятеже, следует убедиться, что избранная дорога не ведёт к пропасти. Простое желание реформировать страну, если вовремя не остановиться, может привести к уничтожению системы в целом. А ведь именно революция породила феномен Наполеона – он исключительно народное достояние; это народ посадил некогда безродного корсиканца на трон, дав ему власть, сделав его Богом, господствующим над Европой.

Теперь этот же народ отрекался от своего кумира, столкнувшись с очередным застоем. Выходит, дальше новая революция? Казалось, замкнутый круг не разорвать. Вот что случается, когда даёшь людям слишком много свободы и право делать что хочется, а не что правильно и полезно – они срываются с цепи!

— Полно серчать... – дождавшись, когда Шарль переведёт дух, я закрываю газету, сворачивая её трубочкой. – Такова жизнь... Днесь бунт чинишь, а завтра покаянную челобитную царю подносишь. Руже де Лиль, как изволишь наблюдать, опомнился, да запоздало. К чему теперь петь дифирамбы Бурбонам? Он один из апостолов революции: его желание вернуть монархию, очерняет тех немногих революционеров, кто отстаивал права народа, а не искал место под солнцем в кругу новой власти. Он пляшет на их костях – сие чести не делает, – вручив брату газету, наблюдаю, как лицо его принимает озадаченный вид.

— "Челобитная" – известное мне слово, а "днесь", какого роду? – не имея широкой практики русской речи, Шарль знал лишь те выражения и слова, которыми изъяснялась наша Матушка.

Забыв о политических дрязгах, я с радостью принялась объяснять:

— То же, что "нынче", "ноче", "сегодня" или "теперь"... Определение настоящего момента, – мне нравилось просвещать брата в родной словесности – подобные моменты способствовали сближению. Преград на пути к нашему духовному единению становилось всё меньше, последние крупицы языкового барьера исчезали бесследно.

— О, Merci! – наградив меня светлой улыбкой, он щёлкает замочком кожаной сумки, и уложив в неё газету, достаёт дневник в толстом переплёте. — Я запишу... – и передав мне багет, спешит сделать новую запись карандашом.

Многие благородные господа по всему миру взяли моду вести дневник, куда записывали, как прошёл день, с кем довелось увидеться, что подавали к столу на завтрак или обед... Некоторые из этих записей, освещающих быт эпохи, станут впоследствии основой для литературных произведений, но Шарль пошёл дальше: он, как и я в детстве, оставлял в дневнике, вместо описаний повседневной рутины, интересующие его сведения, разбавляя их вырезками из журналов и газет, составляя заметки о личных увлечениях. Приятно видеть, что он идёт по моим стопам!

Откусив от хрустящего багета, я поднимаю взгляд на «Триумфальную арку», возвращаясь к размышлениям о современном мире. Архитектор сего сооружения, Жан-Франсуа Шальгрен, скончался три года назад, когда арке не хватало пяти метров до проектной высоты. После его смерти строительство приостановилось, в связи с чередой военных неудач. Меня охватил страх: на мгновение почудилось, будто Наполеон не увидит монумент собственной славы законченным.

Когда-нибудь массивные колонны арки обретут свод, появятся мраморные антаблементы, статуи, барельефы, а стены покроют памятные надписи. Но мне не хотелось торопить время. Пусть арка остаётся пока такой, ни к чему ей опережать события.

Наполеоновская эпоха, по замечанию некоторых газетных писак, клонилась к закату. Однажды, когда окружающий меня мир изменится до неузнаваемости, когда глаза уже не выхватят из городского пейзажа очертаний знакомых улиц, я приду на это место и буду вспоминать об эпохе наполеоновских войн, как о красивой сказке. Мои внуки возьмутся спрашивать: «бабушка, бабушка, а ты правда видела Наполеона?» А я отвечу: «Да, но это было дюже давно... »

Размышляя о Наполеоне, Александре и прочих моих друзьях, которым посчастливилось стать свидетелями рождения великой эпохи – эпохи гигантов – я пришла к грустной, и вместе с тем упоительной мысли, что это лучшее время нашей жизни...

Как тут не вспомнить Фауста, и не воскликнуть в одночасье: «Verweile doch! du bist so schön!» – «Остановись мгновение, ты прекрасно!»

— Дозволь спросить, сестра... – заметив, что я чем-то озабочена, Шарль намеренно понижает голос, боясь отвлекать от важных мыслей. — Мне кажется, ты чрезмерно тревожишься... Скажи, как скоро ты увидишь своего... l'amant? – он не осмелился произносить слово "любовник" на русском, подобрав незамысловатый французский синоним.

Мой брат, очевидно, решил, что я терзаюсь думами об Александре...

Но о нём я переживала меньше всего. Последнее его письмо, доставленное адъютантом при подъезде к Франции, пропитывала любовь; в каждой строчке ощущалась тоска, сердечное тяготение... Я видела, что его чувства ко мне не померкли на фоне политических событий, и потому сохраняла спокойствие.

— Тревог на сердце не имею, окромя грядущих перемен...– произношу чуть тише, опуская взгляд к снующим под ногами птицам. — А в l'amant я уверена, как в себе. Матушке не удастся отравить мой разум сомнением. Но томиться неизвестностью с каждым днём всё труднее... Право, было проще, когда Александр находился на расстоянии, – когда не видишь человека, справляться с эмоциями стократ легче, а тут он рядом; ты видишь его, а прикоснуться не можешь... Эта пытка не для слабых духом, – грустный вздох срывается с губ сам собой. Я вдруг вспомнила, как третьего дня встретила Александра гуляющим в саду Тюильри в окружении свиты. Он не заметил меня, поскольку я стояла в толпе парижанок, однако сознание моё едва не помутилось. Государь России – чрезвычайно занятая персона. Персона номер один. В его положении грешно отвлекаться на свидания с дамами. Но эгоистичная женская натура, истосковавшаяся по вниманию возлюбленного, упрямо не желала мириться с обстоятельствами.

Шарль смотрел на меня с сочувствием, хотя и не до конца осмыслял проблемы любящего сердца:

— L’amour naît du regard... («Где сердце лежит туда и око бежит». фр.)– он отламывает от багета новый кусочек, продолжая кормить шумевших голубей. — Ему надобно устроиться на новом месте... Дай ему время. Жить в Париже и не подцепить любовную лихорадку – невозможно. Тем паче весной... – будучи французом по крови, Шарль точно знал, о чём говорил, и я верила ему, наблюдая тёплую улыбку на губах.

После разговора с ним мне стало гораздо легче и пугающие мысли о будущем растворились, как по волшебству. Наверное, он прав, скоро Александр захочет отдохнуть от суеты, и непременно поддастся любовному дурману.

Погуляв ещё с полчаса около «Триумфальной арки», мы снова погрузились в экипаж и отправились навстречу к мсье Ламону.

Кучер высадил нас на улице Риволи, выстроенной на месте старых захолустных трущоб, некогда сковывающих центр Парижа душным кольцом. Наполеон превратил центральный проспект столицы – в галерею сияющих витрин. Участок Риволи раскинулся от площади Согласия до Пале-Рояль, представляя собой образец архитектурного новаторства: вместо разрозненных зданий – сплошные аркады, скрывающие торговые лавки, придающие единый облик улице, как и "ленточные французские балконы" и мансардные этажи с высокими скруглёнными кровлями, образующие непрерывную строгую линию.

Гуляя по городу, я с трудом вспоминала любимые места, ибо город стремительно разрастался, меняя облик. Центральные здания оставались прежними, но окружающий их пейзаж преобразился до неузнаваемости, карта города перекраивалась – Париж эпохи Бурбонов был практически уничтожен, на его месте рождалась столица нового века.

По дороге в кондитерскую, Шарль декларировал статьи из своего дневника, хвастаясь приобретёнными знаниями. Спектр его увлечений оказался необычайно широк: он интересовался покорением Монблана Мишелем-Габриэлем Паккардом, аэронавтикой, паровыми машинами, а также стремительно набирающим популярность альпинизмом. Он даже хотел принять участие в научной экспедиции и взобраться вместе с естествоиспытателями на массив горного хребта в Оверни. Но, разумеется, Матушка никуда его не пустила.

А ещё Шарль знал историю каждого здания в центральном округе, периодически увлекая меня на узкие улочки, дабы познакомить с интересными местами. Он рассказал о проклятье Тамплиеров, якобы сгубившем правящую династию Бурбонов, о том, как народ по кирпичику разобрал тюрьму Тампль, в которой некогда томилась Мария-Антуанетта, ставшая одной из последних жертв злого рока. Показал, где находились казармы королевских Мушкетёров, и в каком здании Жорж Дантон арендовал помещение для адвокатской конторы. Мой брат был истинным чичероне [18], неудивительно, что время в его компании летело незаметно.

— Я восхищена глубиной твоих знаний... В тебе много природного ума и крепкой памяти. Отрадно сознавать, что нас роднит любовь к истории... Ты обнажил мне все тайны Парижа! – перелистывая дневник, рассматривая рисунки и гравюры, я краем глаза наблюдала за реакцией брата, который весь раскраснелся от похвалы, горделиво вскинув голову.

— Благодарствуйте, сестра! – радостно воскликнул он, снимая шляпу, – Природный ум может заменить любое образование, но никакое образование не может заменить природного ума. Я счастлив, что ты приметила во мне именно природный ум – сие даёт надежду, что отец не зря вкладывается в моё обучение... – вернув шляпу на голову, Шарль принимает из моих рук дневник, убирая его обратно в сумку.

Мы как раз поравнялись с Пале-Рояль, напоминающим большой муравейник. Перед глазами предстал удивительный пейзаж: улица в два часа дня, где всё важно, и всё неважно. Пришлось взять брата под руку, загородив собой от хищных взоров, гуляющих вдоль обочин лореток и гризеток, бессовестным образом строивших глазки не только женатым мужчинам, но даже подросткам. Ох уж этот Пале-Рояль...

— Мой друг, вынуждена напомнить, что в Вас течёт также и русская кровь, – желая как можно скорее миновать "злачный" отрезок пути, я намеренно ускоряю шаг.

— Помните: чтобы расти – надо держаться корней, – продолжаю мгновением позже, изучая тонкий профиль юного гения.

Шарль в равной степени изучал как русские, так и французские традиции. И всё же меня беспокоило, что он растёт в изоляции от русской культуры. Россия оставалась для него расплывчатым пятном на карте, а знания русского менталитета замыкались на образе Матушки. Он посещал Россию лишь однажды, в далеком детстве, когда его привозили на Родину креститься. После смерти Императора Павла, Матушка не видела причин жить там, где её ничего не держит, но показать сыну вторую Родину порывалась многократно. Да так и не решилась... Скорее всего, она опасалась, что в России его может многое шокировать, поэтому дожидалась подходящего возраста.

Шарль оставался наследником древнейшего французского рода и после смерти отца унаследует титул маркиза де' Морелье. Что до меня, то следуя российскому законодательству, если один из русских дворянских родов пресекался за неимением наследников мужского пола, носителем титула становилась старшая дочь в семье, следовательно, после смерти матери, даст Бог это случится ещё не скоро, я стану графиней Вольницкой – продолжательницей рода отца; моему сыну впоследствии перейдёт та же фамилия. Вот и получается, что мы с Шарлем, несмотря на прямое родство, обречены жить под скипетром разных держав. Благо, Матушка сделала всё возможное, чтобы сын не вырос "чистым" французом, в противном случае мы бы так легко не поладили.

— Что поделать... – пожав плечами, Шарль цепляется взглядом за гвардейцев Преображенского полка, открывающих бутылку «Клико» ударом сабли, складывая на губах хитрую улыбку. — Россия для меня загадка. Но я не скрою, что тешусь мечтой разгадать её... – лукаво прищурившись, он вздыхает с наигранной тоской. — Вот если бы ты взялась увещевать Ma-ma... Кто знает, быть может, она бы сжалилась и благословила меня в дальнюю дорогу! – намёк получился слишком уж бесстыдным, на что я умилённо рассмеялась.

— Пройдоха какой! – мне понравилась его идея, и в иной раз, я бы с удовольствием взялась за её реализацию.

Но между мною и вечным счастьем стояло непреодолимое препятствие. Матушка. После всего случившегося она не доверит мне приглядывать за братом, ведь я повела себя безответственно, поддавшись чарам "лживого лицедея", чем сгубила, по её мнению, всю свою жизнь.

— Боюсь, Ma-ma не питает ко мне прежней веры, она не даст дозволения забрать тебя в Петербург, – помрачнев, прихожу к выводу, что превратилась в слабое звено: моё слово в кругу семьи ничего теперь не стоило.

Однако Шарль воспротивился дурному настрою:

— А мы склоним её хитростью, возьмём общим приступом! – сжав правую ладонь в кулак, он с воинственным видом поднимает его над головой. Наивное дитя... Да Матушка нас живьём съест!

Несмотря на это, мне хотелось верить, что детские слёзы способны растопить ледник родительского сердца. Энтузиазм брата оказался заразительным. В конце концов, впереди ещё целое лето... Кто знает, может, нам с Матушкой удастся наладить отношения. Или, по крайней мере, подписать перемирие.

— Ну, хорошо, мы поглядим, какие меры можно взять... – рассчитывать на чудо не приходилось, но ради брата мне ничего не стоило разворошить осиное гнездо. Шарль на радостях аж подпрыгнул, принимаясь скакать по дороге зайцем. Меня восхищала его детская непосредственность...

Тем временем на горизонте показалось здание кондитерской, с забавным флюгером в виде поварëнка, держащим приподнятый половник. Белокаменные стены украшали афиши с изображением пирожных, а светло-коричневая черепица походила на бисквит; домик был как будто пряничным.

— Куда изволишь вести меня в следующем разе? – с трудом уже передвигая ноги, я понадеялась, что через два дня, когда мы вновь отправимся на прогулку, маршрут будет разработан с поправкой на моё ослабшее здоровье. Мне требовалось срочно восстановить силы, и желательно съесть мороженое или кусочки измельчённого льда с сиропом, иначе поход в Лувр придётся отложить.

— На кладбище «Мадлен», – спокойно отвечает Шарль, делая вид, что не замечает моего изумления. — Давно помышлял возложить лилии на могилу короля, да родители всё противились... – столь "замечательная" новость зародила дурное предчувствие в моей душе. По телу прокатилась нервная дрожь, преобразовавшаяся в липкое чувство страха. Сперва я подумала, что Шарль специально подтрунивает надо мной, учинив проверку на боязливость. Атмосфера непринуждённой беседы разбивается на осколки, сменяясь на прямо противоположную.

Он молчал, чем только сильнее бередил моё впечатлительное воображение, и мне ничего не осталось, как взять ситуацию в свои руки:

— Ты... – я огляделась, чувствуя как слабеют колени. — Ты знаешь, где их останки? – произношу шёпотом, сжимая локоть брата, заставляя остановиться и развернуться ко мне лицом.

Откуда он только сведения берёт? Разве подобные беседы не запрещены законом?

— Мне знакомый мальчишка по секрету шепнул, а ему сторож кладбища под "горькой" проболтался... – беззастенчиво признаётся Шарль, как на духу выкладывая подробности. — На «Мадлен» годин двадцать назад стояла белокаменная часовенка, в которой отпевали останки королевской четы. В девяносто третьем часовню сравняли с землёй во избежание паломничества, но местный гробовщик, мсье Робель, своими очами видел, куда поместили гробы после отпевания. Он тот участок сразу продал, некоему Оливье Дескло – роялисту, жившему неподалёку. Дескло согласился приглядывать за могилами бескорыстно, а ещё высадил там большой куст сирени, заменяющий надгробия. Много ли ты видывала сирени на кладбищах? Убеждён, что большой куст там всего один. Теперь весна, он зацветёт, и мы без труда отыщем его, ежели поднатужимся... – похоже, Шарль не отдавал отчёт своим действиям.

Шутка ли, слоняться по кладбищу в поисках королевских останков? На «Мадлен» были погребены обезглавленные трупы казнённых на гильотине, которые сбрасывались в ров и посыпались негашёной известью для ускорения процесса разложения. Приближаться к этому месту я не соглашусь ни за что на свете.

Он бы ещё в катакомбы предложил спуститься, за головой Максимилиана Робеспьера!

— Нет, Шарль, побойся Бога! Нас арестуют! – я перекрестилась, боясь накликать беду. Соприкасаться с историей революции было сродни самоуничтожению, особенно теперь, когда в столице установилась нестабильная политическая обстановка.

— Но, Софи, это несправедливо! – брат не повышал голос, но брал нахрапом. — Луи мой бывший король. Он жертва. Взгляни на триколор, белый – цвет короля! Отчего мне воспрещается чтить его память, если даже государство о нём помнит? – какие бы чувства ни владели Шарлем – на лице хладнокровное достоинство. Он указал на фасад ближайшего здания, на крыше которого лениво развивался государственный флаг.

Я всё никак не могла взять в толк, к какой партии принадлежит мой брат. В России политические воззрения подданных не играют в обществе ведущей роли, чтобы ты ни выбрал, – республику или швейцарские кантоны, на трон всё равно сядет Император. Но в современной Франции политика была основой всего, и она не раз выступала причиной семейных и дружеских ссор.

Сперва я пришла к мнению, что Шарль Бонапартист – в его спальне стоял бюст Наполеона, а ещё он коллекционировал оловянных солдатиков Маршалов Империи, с восторгом расставляя их на каминной полке. Однако некоторое время назад он "накинулся" на Руже де Лиля, вставшего на защиту старой монархии.

Стало быть, брат Республиканец? Да нет же... Зачем ему тогда тащить меня на могилу казнённых Луи и Антуанетты? Скорее всего, Шарль был просто любопытным ребёнком, помешанным на истории своей страны, питающим неприязнь лишь к отдельно взятым личностям. Тем не менее, определяться с партией ему всё равно придётся... Если Бонапарт, не приведи Господь, умрёт, устроит ли его кандидатура нового короля? И если нет, какие меры он предпримет?

Не хотелось бы лет через десять бегать по всему Парижу и искать его на воздвигнутых народом баррикадах, уговаривая вернуться домой...

— Ты патриот, – произношу сухо и с долей необъяснимой тревоги, словно объявляя неизлечимый диагноз. Мне вспомнился поход в Петропавловскую крепость и возложение иконы на саркофаг покойного Императора Павла...

Я вдруг задумалась: будь у меня возможность вернуться в прошлое и помешать свершиться дворцовому перевороту, даже с учётом риска для Александра, хватило бы мне духу пойти до конца?

Патриотизм – опасное качество: оно может питать человека надеждой и вести вперёд, а может ослепить, парализуя критическое мышление. Явление, называемое Французской революцией, пугало меня. Видеть брата последователям "такого" патриотизма, было сродни кошмару наяву.

— Qui, как и всякий честный человек! – Шарль в один прыжок достигает порога кондитерской, открывая массивную дверь, галантным жестом приглашая меня проследовать внутрь.

Взобравшись на ступеньку, я смиряю его снисходительным взглядом, любуясь безмятежным выражением на красивом лице. Разговор был не окончен, но я знала наперёд, что уговорам не поддамся.

Ноги моей не будет на кладбище «Мадлен»!

Гравюра из серии «Казаки в Париже» Опиц Г. Э. «Казаков приглашают зайти в кофейню». 1814 год.

Ссылки:

1) «Перед отъездом следовало подать прошение на Высочайшее имя о предоставлении официального отпуска, затем укомплектовать важи[1], подготовить коляску, договориться о лошадях»

★ Важи – чемодан, сундук, прикрепляемый на крыше кареты.

2) «Мсье Франсуа Габриэль Морель, бывший при старом режиме маркизом де' Морелье, стоял подле высокой картоньерки[2] розового дерева, перебирая утреннюю почту в попытке узнать, не зазывают ли нашу семью на званый обед.»

★ Картоньерка — французский шкаф с множеством выдвижных ящиков, который появился в период Рококо и служил для хранения бумаг.

3) «Вот почему мсье Морель работал на износ, обеспечивая поддержку Наполеону, власть которого была единственным компромиссом между знатью и сложившейся за годы Террора буржуазной прослойкой[3].»

★ Французская буржуазия – это Третье сословие, обычные люди, куда входят рабочие, разночинцы, лавочники, адвокаты, учителя, ремесленники и учёные. Это 90℅ всего населения Франции. Первое сословие – аристократия. Второе сословие – духовенство. В Российской историографии слово «буржуа» исказилось в XX веке, и до сих пор считается синонимом аристократии/капитализма.

4) «Сегодня на ней было незатейливое вердепомовое[4] платье из тонкого маркизета[5], лишённое вычурного оформления.»

★ Вердепомовый – цвет незрелых яблок, светло-зелёный.

★ Мркизет (хлопчатобумажная ткань) был популярен в XIX веке. Из него шили бельё, в основном женское и детское, а также дамские платья.

5) «Ткань – Ореинтальский атлас, уникальный своими узорами, цвет – глубокий кармин[6].»

★ Карминовый – цвет, соответствующий пигменту кармин, багряной, багровой, пурпурной, густо-красной краске насыщенного цвета.

6) «Отвернувшись от балкона, она рассеянным движением руки оправляет кисейную фишю[7] на груди.»

★ Фишю́ (фр. fichu) — тонкий треугольный или сложенный по диагонали квадратный платок из лёгкой ткани, прикрывавший ключицы и декольте.

7) «Во Франции этот статус приравнивался к государственной должности – «Maîtresse en titre»[8].»

★ Maîtresse en titre» – главная королевская фаворитка короля Франции. Название вошло в употребление во время правления Генриха IV и продолжалось во время правления Людовика XV. Это была полуофициальная должность с определенными обязанностями.

8) «Она приподнимает руку, прикладывая окуляры к глазам, и ажурный ангажант[9] плавно скользит вниз, обнажая пухленькое предплечье».

★ Ангажанты ( фр. engageants – завлекающий, предлагающий посмотреть) – кружевные, пышные манжеты времён Рококо. Носились в несколько слоёв и были съёмными.

9) « — Что ты делаешь? – удивился Шарль, надевая серебристый Wellington[10] на прибранную макушку. »

★ Шляпа Wellington – цилиндр с отогнутыми вверх полями в районе висков. Вошёл в моду после 1812-ого года.

10) «— Дышу воздухом Парижа... – поясняю с улыбкой, завязывая шёлковые мантоньерки[11] возле правой скулы.»

★ Мантоньерки – ленты/завязки на шляпе, удерживающие убор на голове.

11) «Наряд был несложным, но скроенным в соответствии с последним модным образцом: жёлтый спенсер[12] из английского атласа, белоснежный плоёный воротник нежнейшего кружева, и белоснежная юбка с оборками по подолу; к линии талии была приколота чёрная камея[13], а на руках – кружевные мите́нки[14] в тон. Головной убор – широкая соломенная «Памела»[15] с высокой тульей, убранная светло-зелëными лентами и цветами, чьи поля прижимали к вискам узкие мантоньерки.»

★ Спенсер – короткий дамский жакет с длинными рукавами, популярный в эпоху ампирной моды, с 1790-х до 1820-х годов.

★ Камея – род геммы, резного полудрагоценного камня с выпуклым рельефным изображением.

★ Мите́нки – перчатки без пальцев.

★ «Памела» – круглая, соломенная шляпа с высокой или плоской тульей и широкими полями. Получила название в честь главной героини эпистолярного романа Сэмюэля Ричардсона «Памела, или Вознаграждённая добродетель» (1740), что является примером феномена «обратного просачивания» в моде.

12) «Героем века будь, истории красой!

Изгнал ты с Запада зловредного тирана,

Утешь французов радостью победы,

Верни Бурбонам трон, а лилиям их блеск![16] »

★ Подлинное стихотворение Руже де Лиля опубликованное во французской прессе в 1814 году.

13) « Не зря Сперанский считает, что свободная пресса – есть четвёртая власть[17]».

★ Четвёртая власть (англ. fourth estate) — эпитет для отсылки к журналистике; словосочетание, определяющее и сами СМИ, и их влияние в социуме.

14) «Мой брат был истинным чичероне[18], неудивительно, что время в его компании летело незаметно.»

★ Чичероне – проводник, дающий пояснения туристам при осмотре достопримечательностей; гид.

Глава 10

« — Мы счастливы, потому что мы вместе.

— А это немало!

— Да, это очень много, дорогой Д’Артаньян.

Может быть, это дороже всего, что есть на свете.»

Кинофильм: «Д`артаньян и три мушкетёра» (1979 год)

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Кондитерская мсье Ламона слыла местом сосредоточения тишины и благородной публики. Во второй половине дня тут собирались толпы народа: знатные дамы с детьми, студенты и влюбленные пары. Лиловые скатерти на столах, сиреневые занавески на окнах – сочетание моих любимых оттенков; я влюбилась в это место с первого взгляда!

Мы заняли столик у окна, а после к нам вышел сам хозяин, мсье Ламон – мужчина средних лет с тонкими, закрученными усами, в полосатом переднике и добрыми карими глазами. Я заказала лимонад и ананасовый пирог – в тон к жёлтому Спенсеру, а Шарль отсел за передний стол, примыкающий к витрине, дабы обговорить с кондитером детали предстоящего банкета. Он выглядел уморительно: будучи сладкоежкой, брат рассуждал о начинках для торта с той же серьёзностью, как если бы разговор шёл о законах физики.

Закинув ногу на ногу, он щёлкал грильяж, предложенный расторопным хозяином – один за другим, нисколько не заботясь о сохранности молодых зубов.

— Мсье Ламон, я желаю сделать нижний ярус бисквитным, сверху положите крем, карамель, арахис, персики, корицу, а корж пропитайте клиновым сиропом для пущей мягкости. Розетки из масла обязательны, – Шарль, очевидно, не слышал о русском выражении про "слипнется", вдохновляя талантливого кондитера на подвиги. Мсье Ламону нравились клиенты с отменным аппетитом, ведь только они могли оценить его ремесло по достоинству.

— Предлагаю вместо крема использовать сыр маскарпоне! – с энтузиазмом продолжает брат, перелистывая страницы кондитерского журнала. Добродушный мужчина тепло рассмеялся. — Великолепно, мсье! Позвольте заметить, у Вас прекрасный вкус! – он наскоро оставлял заметки в большом молескине[1], стараясь ничего не упустить. — Позвольте обратить Ваше внимание на Каталонский крем – выдумка испанских монахинь. Ах, до чего занимательная вещь! Смею рекомендовать его ко второму ярусу... – ткнув пальцем в одну из страниц, он привлекает внимание клиента к рецепту вышеупомянутого продукта, подсыпая в хрустальную вазочку свежую порцию грильяжа.

Пригубив холодного лимонаду, я искренне посочувствовала отчиму, которому выставят немаленький счёт за кулинарное творчество сына. Хотя он сам виноват, что позволил жить на широкую ногу – детям только повод дай опустошить карманы родителей.

И пока мой брат занимался расточительством, я изучала содержимое его дневника, пытаясь найти ответы на терзающие разум вопросы. Предстояло выяснить, какого политического фарватера он намерен держаться. Честно говоря, увиденное меня не порадовало... Слишком много революционной тематики – и это далеко не первый его дневник, страшно вообразить, что содержится в первых частях. Я и сама не прочь полистать труды французских революционеров – в них изложено много толковых вещей, – но мне никогда не приходило в голову конспектировать их.

Сложно представить, какое будущее ожидает Шарля – под скипетром какого правителя он будет существовать, когда достигнет моего возраста? Молодые умы часто подвергаются тлетворному влиянию политических интриганов, и перспектива увидеть однажды брата в кругу протестующих, изрядно меня беспокоила.

«La révolution dévore ses enfants» – «Революция пожирает своих детей», Жорж Жак Дантон. Эта фраза стояла в качестве эпиграфа к странице, посвящённой политическим проблемам страны – чёрт знает, как её толковать и какой смысл связывал с ней Шарль, но хотелось бы верить, что он использует оное выражение в качестве предостережения от революционной заразы.

Бросив рассеянный взгляд за окно, я бесшумно захлопываю дневник, приходя к мысли, что следует напрямую переговорить с братом, а не строить призрачные теории. Внезапно глаза выцепляют из разношёрстной толпы людей, снующих на улице, три до боли знакомые фигуры...

В сторону кондитерской направлялись Великий Князь Николай Павлович, Сергей Петрович Трубецкой и, неожиданно, Кондратий Рылеев! На секунду я даже забываю, как дышать...

Великий Князь, здесь, в самом сердце Парижа, без охраны, без свиты – неужто Александру совсем нет дела до того, чем занимаются его братья? Подобная беспечность грозит привести к ужасным последствиям! Прикрыв на мгновение глаза, я предпринимаю попытку убедиться, что увиденное происходит взаправду, а не во сне, от которого я вот-вот пробужусь на своей постели. Всё верно, это не мираж, в кондитерскую действительно направлялись те, о ком я подумала.

Мне не доводилось встречать Николая Павловича с начала тринадцатого года – с тех пор, как Александр забрал его на войну, а Рылеева и Трубецкого – с середины двенадцатого. Для меня стало открытием, что всё это время молодые люди поддерживали общение, вероятно осуществляя переписку с трёх углов.

Как же они возмужали за минувшие время!

Николай Павлович раздался в плечах, голова его сделалась огненно-рыжей под жарким весенним солнцем, а причёска – Боже, что за причёска! – совсем как у Константина – вихрь жёстких кудрей разметался по голове; кажется, царевич давно оставил попытку привести их в надлежащий вид. Облачение Великого Князя всё тоже: мундир лейб-гвардии Измайловского полка – тёмно-зелёный, отливающий в чёрный, с алым стоячим воротником, вышитым золотыми дубовыми листьями. К сожалению, а возможно к счастью, Николаю ни разу не удалось надеть униформу по прямому назначению – Александр на пушечный выстрел не подпускал братьев к полю боя – в буквальном смысле.

Оставалось только догадываться, в каком неудовольствии пребывал Николай, встречаясь на улицах с офицерами русской армии, получившими боевое крещение. Каким бы несправедливым ни казался запрет, но против воли Государя выступать не дозволялось: раз Александра сказал «нет», значит, следовало повиноваться – таков непреложный закон.

Кондратий Рылеев, кажется, оставил военное поприще ещё в прошлом году, посвятив свою жизнь гуманитарным наукам. Интересно, кто пригласил его в Париж? Хотя, возможно, ему уже исполнилось осьмнадцать лет – совершенные лета, когда позволено путешествовать самостоятельно.

Взгляд бывшего кадета стал ещё острее, из черт изгладилась детская наивность, а штатская одежда накидывала года три к настоящему возрасту.

Одарив вниманием последнего представителя триумвирата – Светлейшего князя Трубецкого – я замечаю несколько свежих шрамов на бледном лице: следы минувших сражений. В остальном он остался прежним: крупный фамильный нос, русые кудри и скупость эмоций.

Переступив порог кондитерской, друзья с любопытством оглядели залу, выискивая свободные места. На долю секунды показалось, будто взор Николая Павловича задержался на мне – словно он признал представительницу русского двора...

Но нет: взгляд скользнул мимо, не найдя ничего примечательного в скромном образе одинокой девушки.

Прежде Николай не проявлял интереса к фрейлинам старшей сестры, поэтому напрасно я опасалась быть узнанной. Даром, что мы сталкивались на придворном паркете – этого оказалось недостаточным, чтобы царевич запомнил основополагающие черты моей внешности. Новый туалет также мог сбить его с толку, лишив образ привычных акцентов.

Отыскав, наконец, свободный столик, который оказался через один от моего, компания проследовала вглубь помещения.

— Помилуйте, Сергей Петрович, середины в этом деле не существует... – елейным тоном запел Рылеев, продолжив, очевидно начатый ещё на улице разговор. — Вы либо покорно сидите на цепи, либо пробуете разорвать её, но коль уж взялись рвать, не пугайтесь быть удавленным ею; рвите до конца, чтоб до крови, до изрядного слома колец. Только так можно заполучить свободу, – беседа шла на русском и затрагивала всю ту же ненавистную мне материю – революцию.

Сердце болезненно сжалось в груди: эта тема, как злой рок, висела над моей головой и всюду преследовала!

Отклонившись на спинку стула, я принялась вслушиваться в идущий за спиной разговор, которому, к счастью, ничего не препятствовало – сидящий между нашими столиками мужчина молчал, уткнувшись в газету, а прочая посторонняя болтовня как-то резко померкла, отойдя на задний план.

Взяв в руки карту меню, Кондратий, не отнимая взора от печатного текста, продолжил с беспечной улыбкой:

— Говорю Вам, господа, перемен без крови и жертв не случается – «C'est la vie»! («Такова жизнь» фр.) – сказав это, он даже бровью не повёл, забыв, наверное, что находится в присутствии Великого Князя, члена Императорской фамилии, охраняющего основы самодержавия.

К моему большому удивлению, Николай не предъявил никаких претензий собеседнику. Его лицо оставалось неподвижным, а на губах играла призрачная улыбка.

Неужто воздух Парижа на него так губительно действует? Или всему виной тесное общение с новыми друзьями? Обыкновенно царевич на дух не переносил рассуждений о либерализме, революциях и прочей ереси, считая их богомерзкими, а людей, что их рождают – клятвопреступниками. Милостивый Боже, что эти люди сотворили с Великим Князем? С каких пор он участвует в подобного рода беседах? Не исключено, что Николай делал поблажку своим друзьям, воспринимая их слова как должное, а возможно научился свободомыслию у Александра, который непонятно, где прохлаждался, вместо того, чтобы уделять внимание впечатлительным детям. Конечно, ведь у него же теперь есть Наполеон, какое ему дело до семейных хлопот!

— Вы жестоки, Кондратий Фёдорович... – молвил Николай минутой позже, заказав к обеду лишь чашку кофе. — Неужто уверовали в бессмысленность компромиссов? – он смотрел на оратора с завидным спокойствием, идя в разрез с прежними своими привычками.

Великий Князь, судя по всему, не хотел верить, что к свободе можно прийти лишь путём бунта: что надлежит «рваться с цепи до крови», дабы сбежать от старого хозяина. Между тем новый хозяин рано или поздно вновь посадит собаку на цепь – так стоит ли вообще прибегать к насилию и куда-то рваться? Не проще ли договориться?

Перемены далеко не всегда произрастают из луж крови, и Николай не постеснялся напомнить о том собеседнику:

— Насколько мне известно, история полниться примерами иных революций. Вспомните Англию середины семнадцатого века: «Славная революция» – пример незаслуженно забытый. Договорённость, достигнутая в ходе переговоров между верховной властью и народом, дала возможность посадить на престол человека, спасшего страну от династического кризиса, – намеренно сделав акцент на последнем слове, он подчёркивает, что кризисы и застои свойственны всем политическим системам, но «Славная революция» показала, что необязательно свергать правительство и тем самым идти на крайние меры. Надобно всего лишь помочь друг другу – общим усилием найти выход из тупика, а не обострять ситуацию и приучать министров и народ к вседозволенности.

Разумеется, подобный метод применим лишь к тем ситуациям, когда правительство само желает идти на компромисс, если нет, тогда, бесспорно, ничем, кроме бунта, делу не поможешь.

— Вы о Вильгельме Оранском? – переспрашивает Рылеев скорее у самого себя, припоминая детали упомянутого Николаем события.

В самом деле, «Славная революция» запомнилась миру на редкость бескровным мятежом. Парламент и народ, согласовав мнения, сняли с престола неугодного монарха, а взамен подобрали другого, выбранного в соответствии с требованиями «общества». Вильгельм Оранский значился правителем Нидерландов, но его жена, небезызвестная Мария Стюарт, приходилась родственницей королю Англии, что открывало её супругу прямой путь к английской короне.

Нечто похожее происходило и в русской истории, когда верховная власть, сосредоточенная в руках «Семибоярщины», обсудив с народом проблематику века, пригласила на русский престол польского королевича Влади́слава, не имея цели менять устоявшуюся систему монархии, надеясь, что новому царю удастся преодолеть кризис. И хотя в России данный опыт закончился «Смутным временем», попытка так или иначе была засчитана, а значит схема, в целом, работает.

Сделав заказ, Рылеев оставляет карту меню и вновь обращает внимание на Великого Князя, улыбаясь без особого энтузиазма:

— Моё мнение, как ни прискорбно, отлично от Вашего. Я убежден, что «Славная революция» пример скорее амбициозного коварства, нежели милосердного бунта. Вильгельм Оранский, да простит мне Ваше Высочество дерзновение полемики, был революционером по своему складу. Всю свою жизнь он противостоял абсолютной монархии. Его величали Штатгальтером «Соединённых Провинций Нидерландов», а не королём, однако же, перебравшись в Англию, он с радостью возложил на себя корону. Печальная история: человек предал свои идеалы, принципы, идею свободы, охотно сделавшись частью ненавистного в прошлом режима, – Рылеев, сам того не заметив, угодил в ловко расставленные селки; опустив взгляд, Николай позволяет образоваться секундой тишине, а после улыбается так, как обыкновенно делает Александр, обольстительно, но с оттенком иронии.

— Ох, уже эти революционеры... – сухо усмехнувшись, он демонстрирует собеседнику, что отнюдь не лишён остроты ума. — Так попросту изменить принципам свободы, ради сохранения собственной власти... Как им доверять после такого? – пожав плечами, Николай с безмятежным видом расстилает льняную салфетку на коленях.

Мысленно я улыбнулась: он чертовски прав! Зачастую те, кто подстрекает народ к мятежу, получив власть, превращаются в таких же "тиранов", против которых боролись. Никакая Конституция или послабления не вытеснят из их сердец желание держать страну под контролем.

Мятеж хорош только в том случае, когда ты сам в нём участвуешь, используя народную ненависть как таран, способный взломать двери в парадную большой политики. Но стоит оказаться по другую сторону дверей, ты начинаешь мечтать, чтобы народ с тараном отошёл как можно дальше, и, сам того не замечая, закручиваешь гайки. Невозможно править, оставаясь добрым всегда и для всех: в противном случае народ одуреет от вседозволенности, общество начнёт гнить изнутри, и от системы порядка не останется ничего.

Стоит ли удивляться, что сев на английский трон, Вильгельм Оранский повёл себя, как король, а не как революционер? Он дал стране то, что ей требовалось, а не то, что хотелось лично ему.

Как же, наверное, хохотал Людовик XIV – противник Вильгельма в идеологической войне: революционер обернулся монархом – смех, да и только! Соединённые Провинции Нидерландов стали прообразом Соединённых Штатов – Джон Адамс, второй президент Америки выдвинул идею позаимствовать данное название для обозначения новой демократической державы, в то время как сам глашатай свободы Штатгальтер Вильгельм Оранский превратился в Его Величество короля Вильгельма III. А ведь титул, по сути – это маска: можно называться Штатгальтером, но править, как король, а можно оставаться королём, но править как Штатгальтер. И если монархия обретёт "человеческое лицо", необязательно от неё избавляться и уж тем более доверяться людям, которые обещают переменить страну, не придумывая при этом ничего нового; по прошествии времени они обнаружат себя в положении свергнутого предшественника.

Этаким нехитрым образом Николай уличил революционеров в лицемерии, не всех, надо полагать, но большинство, и одновременно показал альтернативный путь развития событий.

Кондратий не мог не оценить столь ловкий манёвр Великого Князя:

— Ваша прозорливость, Николай Павлович, бесспорно, делает Вам честь, – отдав должное царственному собеседнику, Рылеев покорно склоняет голову, цепляясь взором за Трубецкого, который непонятно чему улыбался.

Светлейший князь смотрел на товарища с умилением, кажется, совсем не удивившись его жёстким суждениям о политике. Меня же пробрало холодом: как улыбчивый мальчишка, с одухотворённым ликом, лежащий на укрытой полевыми цветами поляне в двенадцатом году, мог обернуться злословным хули́телем? Неужто война способна, настолько сильно менять мировоззрение людей?

Светлейший князь, тем временем, не удержался от замечания:

— Я всегда думал, Кондратий Фёдорович, что поэту надлежит оставаться добрым, – как бы между делом бросает он, намеренно цепляя юнца за живое – не потехи ради, а чтобы развеять напряжённую атмосферу.

Рылеев взглянул на князя с откровенным негодованием, выгибая тонкую бровь, откидываясь на спинку стула и скрещивая руки на груди:

— Ах, вот оно что... Мои суждения разочаровали Вас, Сергей Петрович? – в голосе скользнула ирония, а глаза угрожающе сверкнули. Рылеев как бы предупреждал друга, чтобы тот не совался на "чужую территорию". Простым смертным не дано рассуждать о внутреннем мире творцов, ибо они слепы и не видят истины. Поэты вовсе не утончённые существа, как можно подумать при знакомстве с их возвышенным слогом.

За кажущимся беззаботным миром поэзии, скрывается сущий Ад: бессонные ночи в ожидании вдохновения, спесь, переменчивые эмоции. Поэзия – это дар, от которого невозможно избавиться, это вера в собственное превосходство и одновременно тяжелейшие сомнения. Творческие люди редко бывают добрыми, а если таковые и сыщутся – их следует окрестить счастливчиками. Титанический труд писателя выносит не каждый человек: есть те, кому проба пера даётся легко, а есть такие, кто ненавидит каждую строчку написанного, питая разочарование к собственному таланту.

Когда чувствуешь мир на самых тонких его пластах, становишься уязвим перед невзгодами, и порой там, где простому человеку видится пустяк, поэту мерещится настоящее горе.

Не дождавшись ответа, Рылеев поспешил объясниться:

— Довожу до Вашего сведения, милый князь, что я не обделён теми прелестными духовными качествами, коими Вы приучились мерить личность поэта. Просто я реалист, друг мой, только и всего. Но душа моя, смею Вас заверить, чиста, как вологодские росы: ей чужды жестокость и холодность... – заверяет он, используя всё тот же ироничный тон. — Открою Вам секрет, Сергей Петрович: в будущем я планирую стать Министром Любви Российской Империи, первым в своём роде. И после всего Вы осмелитесь утверждать, что я не добр? – заключает с самым серьёзным видом, на что Трубецкой, не удержавшись, обменивается с Его Высочеством весёлым взглядом.

— Да что Вы говорите... – отрывисто рассмеявшись, князь подпирает подбородок рукой. — А жалование, надо полагать, будете получать валентинками[2]? – он смотрел на поэта с нескрываемым обожанием, находя много забавного в этой язвительной, строптивой, но исключительно талантливой натуре.

— И марципаном, – легко отзывается Рылеев, салютуя друзьям бокалом сладкой воды, после чего вся компания беззаботно смеётся.

Наблюдать за их бойкой троицей оказалось весело. Чарующая мысль, что Великий Князь обрёл новых друзей, согревала сердце. Сдержанный от природы Николай не торопился пока ещё раскрывать друзьям все грани своего характера, но что-то, определённо, начинало проглядывать...

Я знала, что он способен на великодушие и сердечную теплоту и разговоры с ним далеко не всегда сводились к военной теме.

Кондратий Рылеев произвёл на меня странное впечатление: с одной стороны напугал, а с другой — заставил задуматься. Душа поэта, пламенная, беспокойная, играла на контрасте с холодным аристократическим нравом Трубецкого: он и Рылеев – две противоположности, которые обыкновенно притягиваются лишь на страницах бульварных романов. И в середине сего дуэта находился Великий Князь, как между молотом и наковальней. Движение или статичность, эмоции или сдержанность – чему он отдаст предпочтение в итоге?

Стремление искать компромисс с народом, вне всякого сомнения, делало Николаю честь, а ведь он имел полное право заявить, что власть, данная Богом, несокрушима, дескать, только монарх вправе управлять вверенным ему государством...

Казалось, я могла подслушивать чужие разговоры до позднего вечера, но внезапно столик накрывает густая тень, и мне приходится повернуть голову к окну, дабы взглянуть на чудака, загородившего солнце. Встретившись с чистыми голубыми глазами, я на секунду опешила; из-под кивера торчали светлые локоны... Тонкие губы, осунувшееся, но такое знакомое лицо... Чаадаев!

Вмиг из головы выветриваются все посторонние мысли – их место занимают воспоминания о минувшей зиме. Мне вдруг привиделись наши вечерние прогулки в кущах заснеженного парка, то маленькое ночное приключение под окнами Лицейского флигеля и разговоры о достижении подлинного счастья. Как оказалось, счастье – это видеть близких людей живыми и здоровыми!

Чаадаев обворожительно улыбнулся, поманив меня на улицу. Убедившись, что Шарль всецело поглощён беседой, я подбираю подол юбки и быстро, стараясь никого не задеть, направляюсь к выходу, почти бегом, обращая на себя любопытные взоры посетителей.

Сердце отбивало сумасшедшие ритмы, но при этом я чувствовала, что оно уменьшилось, сжавшись до комочка! Руки дрожали, ноги подкашивались: с трудом покинув кондитерскую, я невидящим от слёз взором осматриваю шумную улицу.

Мгновение кажется вечностью, но вот чьи-то сильные ладони сжимают меня в объятиях и до разума, наконец, доходит, что я добралась до Чаадаева. Приличия были оставлены: мы оба вцепились друг в друга на середине дороги, не в силах вымолвить ни единого звука. Залитые потоком ослепительного солнца, мы напоминали мух, застывших в янтаре, наслаждаясь забытым чувством покоя.

От Чаадаева веяло ароматом мускатного ореха и нотками жасмина... Пьянящая любовь к этому человеку завладела всем моим естеством, слёзы катились по щекам градом, вымывая из души прежние страхи. Друг был здесь, рядом; не призрак, не воспоминание, а настоящий, подлинный, из плоти и крови. Как я боялась, что его отошлют в Вандею, усмирять бунт местных свободолюбцев, что там он встретит свою смерть и падёт на чужой земле, сражаясь за чужие интересы.

Как хорошо, что страхи оказались напрасными!

— Пётр Яковлевич, Вы ли это... – произношу дрожащим от волнения голосом, воздавая благодарность Господу за сохранность жизни этого благородного существа. Мой друг не стал растерзанным куском мяса и не нашёл последнее пристанище в братской могиле; не пропал без вести и не вернулся калекой. Жестокая война не исказила прекрасный юношеский лик, и даже шрамов не оставила. Чаадаева определённо сберегло проведение!

— Глазам не верю... Слава Богу Вы целы! Милостивый государь мой, как я по Вам тосковала! – дрожь пробивает всё тело, отчего я не сразу замечаю, как Чаадаев смещает нас обоих к краю обочины, освобождая проход суетливым прохожим. Больших трудов мне стоило оторваться от него и обуздать шквал бушующих эмоций.

Ладони касаются широкой груди в попытке прощупать тело на предмет скрытых повреждений. Только сейчас я обратила внимание, что Чаадаев был лишён Семёновского мундира. Ныне он выглядел, как гусар...

Нашивки на его доломане соответствовали образцу Двенадцатого Ахтырского полка, с одной лишь разницей: гусары данного подразделения носят ярко-оранжевые цвета, а доломан Чаадаева – бордово-коричневый. И тут меня осенило. Ну конечно – униформа нового образца!

После взятия Парижа Ахтырский гусарский полк находился в Аррасе – в родном городе Максимилиана Робеспьера. Говорят, что Денис Давыдов, тамошний командир, легендарный поэт-песенник, нашёл внешний вид своих гусар довольно плачевным. Мундиры за время боевых действий изрядно обносились. И поскольку полк был расквартирован вблизи монастыря Капуцинок, монахини которого носили рясы коричневого цвета, Давыдову пришла идея пошить обмундирование для гусар из монастырского сукна. Глубокий коричневый оттенок с вишнёвым отливом, по слухам, впечатлил даже Государя, в связи с чем был издан указ, предписывающий Ахтынским гусарам навсегда забыть о возвращении к прежней оранжевой униформе.

Стало быть, теперь мой друг – гусар! Ах, но до чего же он не соответствовал традиционному гусарскому амплуа...

В представлении современников бравые гусары оставались нестареющими отчаянными персонажами и легкомысленными дамскими ухажëрами. От них ждали больших подвигов, поскольку их удаль и отчаянный нрав легли в основу множества патриотических легенд. Продолжительность жизни гусара была недолгой. Редко, когда они переживали сорокалетие, особенно в периоды активных войн. Французский генерал Ласалль высказывался по этому вопросу максимально жёстко, отмечая, что доживший до тридцати гусар — это и не гусар, а дрянь. Сам же кавалерийский командир пал смертью храбрых в тридцать четыре года. Чаадаев перешёл с одной опасной службы на другую, ещё более опасную! Оставалось молиться, чтобы война не увлекла его обратно на поле брани.

Философ смотрел на меня взглядом полным нежности: казалось, он выражал благодарность за преданность, однако помимо нежности в голубых глазах отражалась боль, навеянная ужасом отгремевших боёв.

Мне было трудно удержаться от упрёка:

— Друг мой любезный, отчего Вы не отвечали на мои письма? Я премного волновалась за Вас... – успокоившись, смотрю на друга чуть обиженно, хотя и понимала, что война – дело затяжное, хлопотное.

С приездом Чаадаева в Париж, я почти не получала от него весточек, кроме той, в которой сообщалось, что он находится на границе.

Заметив тревогу на моём лице, философ отводит взгляд, очевидно терзаясь чувством вины. Мне стало его жаль... И уже через секунду я начинаю бранить себя, укоряя в бестактности!

— Софья Алексевна, прошу отпустить мне эту вину... – неуверенно молвил он, с трудом шевеля обветренными губами. — Наши войска перемещались с завидной быстротой, и не каждое письмо успевало доходить до почтовой сумки. Видит Бог, я порывался написать Вам бессчётное количество раз... Но едва рука моя тянулась к перу – командир вскакивал в седло и призывал к подвигам. На войне солдат – заложник суровых обстоятельств. Личного времени в употреблении практически не водится... – улыбка становится тоньше, мрачнее. Чаадаев счёл нужным высказаться, при том, что вина его была минимальна. Это я эгоистка – набросилась на друга с нелепыми претензиями! Само собой ведение личной переписки – роскошь для боевого офицера, тем паче в военное время, где, как известно, пять минут приравниваются к пяти столетиям.

Чаадаев оставался искренним до последнего слова. Мой друг был честным: если у него отсутствовало время или желание писать кому-либо, он заявлял об этом прямо, не боясь показаться бестактным. Александр, наоборот, опасался говорить людям правду: что ему было не до них, поэтому вечно рассыпался в извинениях.

— Я не серчаю на Вас, Mon Ami... Воистину, я благодарна Вам за радость встречи, – отзываюсь с прежней искренностью, смахивая остатки слёз. — А как Ваш брат? Как Миша? – уточняю не без страха, видя, что Чаадаев разбит, и, насколько удалось почувствовать, опустошён донельзя. Уж не случилось ли какой беды?

Но уже в следующую секунду хмурый вид его рассеивается:

— Благодарствуйте за беспокойство, Софья Алексевна. Вашими молитвами мы оба целы. И оба в Париже, – развеяв жуткие подозрения, он склоняет голову, отступая назад, не смея более компрометировать меня на виду у местной публики. В Париже обниматься с солдатами не считалось зазорным занятием – теперь это в порядке вещей, но мой друг не был бы собой, если бы не попытался восстановить приличия. Чего не скажешь обо мне: я выбежала из кондитерской столь резво, что забыла Памелу и кружевные митенки за столиком, представ на городских подмостках в неподобающем для дамы виде.

Мне хотелось о многом расспросить друга и прежде всего, узнать, как он нашёл меня? Неужто заглядывал на Сент-Оноре или наша встреча – чистой воды случайность? Отвести взор от Чаадаева казалось невозможным... Изучая его лицо, я выявила необъяснимую печаль, исказившую гармоничные черты.

Недалеко от нас, через дорогу, под навесом уличного кафе, разместилась компания русских офицеров и гусар разных полков, в зелёных, красных, серых и даже жёлтых чакчирах[3], распивающих элитный алкоголь.

Чаадаев не удостоил их и толикой внимания – счастливые мгновения жизни, будто пролетели мимо него.

— Отчего Вы так печальны, Пётр Яковлевич? – поддавшись женскому любопытству, прижимаю ладони к груди, ругая себя за желание залезть человеку в душу. — Война эта закончилась, и нам всем позволено веселиться... – сократив образовавшееся между нами расстояние, я касаюсь кончиками пальцев блестящих шнуров доломана, заставляя Чаадаева сконцентрировать внимание на мне. Он не мог не понимать, что производит двоякое впечатление; его отстранённость от окружающего веселья вызвала толки.

Нахмурившись, философ потупил очи, накрывая мои руки своими:

— Я боюсь растрясти воспоминания, Софья Алексевна... – признаётся он, цепляясь взглядом за шумную компанию офицеров в кафе. — Миг спокойствия столь эфемерен, что я не дозволяю себе наслаждаться им в хмельном угаре. Иные пьют, чтобы забыться, не вспоминать о павших товарищах. Моя же натура требует переосмыслить случившееся – войну и события, что привели к ней. Судьба поместила русский народ в уникальный исторический промежуток, наш долг, как современников, заключается в подробной фиксации всех событий. Я должен выносить траур по своим павшим товарищам и сделать это с частью, на трезвую голову, дабы иметь за счастье рассказать об их подвигах потомкам…

Чаадаев говорил правильные вещи. У любой победы две стороны медали, с одной – это счастье и триумф, с другой – страшные разрушения.

Я гордилась тем, что мой друг помнил о десятках тысяч солдат, которым не довелось дожить до сегодняшнего дня. Многие расстались с жизнью ещё в период первой антифранцузской коалиции; солдаты, прошедшие путь от начала до конца Наполеоновских войн – путь длинною без малого в пятнадцать лет – исчислялись десятками – десятки выживших из сотен тысяч павших!

Чаадаев хотел вспоминать о днях юности, как о прекрасной эпохе, но для этого не обязательно употреблять алкоголь или присоединяться к бесноватым компаниям.

Он предпочёл сконцентрироваться на себе, искать ответы на вопросы, которые однажды заинтересуют людей будущего. Мы обязаны оставить после себя как можно больше сведений, чтобы грядущие поколения не повторяли наших ошибок.

— Обидно, право, что каждому из нас уготованы разные кресты... – поджав губы, Чаадаев отводит взор от русских солдат и смотрит точно на меня. — Одним доведётся надеть наградной крест, а другие навек уснут под деревянным. Война – это дурно. Мне тошно сознавать, что ныне всякий отрок мечтает стать офицером. Милитаризм не должен входить в моду, в противном случае потомки не усвоят нынешних уроков, – мрачно заключает он, виновато опуская голову, очевидно не желая портить мне настроение.

Однако я разделяла его суждения. Военная тема просачивалась во все сферы общественной деятельности, находя отражение во всём и даже в моде: на страницах модных журналов всё чаще встречались фасоны милитари. А между тем людям надлежало помышлять не о красивых мундирах, и не о пышных парадах, а о том, что стоит по другую сторону всей этой мишуры, ведь на самом деле любая война, будь она хоть трижды покрыта лоском, отвратительна и жестока. Всякий народ обязан избегать войн, а не культивировать их. Не говоря уже о том, что военные конфликты зачастую нужны политикам, чтобы поправить дела государства. Ещё Талейран говорил: «Война – слишком серьёзное дело, чтобы доверять её военным».

И едва я открыла рот, дабы принести другу соболезнования и упросить его ненадолго забыть о трауре, как на горизонте вырисовывается неизвестный господин:

— Верно молвишь, Pierre... – насмешливый голос принадлежал юнцу в Семёновском мундире, с приятным румяным лицом, кошачьими усами и тёмными взъерошенными волосами. Он опускает руку на плечо Чаадаева, заставляя того вздрогнуть.

— Но, что поделать, Mon Ami? В России не раздобыть надёжной славы, покуда не прольёшь много крови, а где слава – там надежда на лучшую долю, – изложив вкратце проблематику русского общества, дескать, война, это лишь средство получения выгод, незнакомец оборачивается к кафе и манит к себе другого офицера, который вмиг оказывается рядом.

Второй юнец был ниже ростом, но тоже румян и ловок в обращении; он подкрался к Чаадаеву с левого бока просовывая руку под локтëм:

— Всё хандришь, философ... – расслабленно выдыхает молодой человек. — А ведомо ли тебе, что сердца без практики ржавеют? Может, разгонишь на время химер и откроешься миру? – наклонившись, он ловит возмущённый взгляд Чаадаева, нисколько не чувствуя себя виноватым.

Оба офицера появились столь внезапно, что я растерялась, не зная, как себя проявить... Чаадаев прикрывает глаза, стараясь свыкнуться с внешними раздражителями. Мне казалось, он был рад видеть товарищей, но те подошли совершенно не вовремя, и вели себя беспардонно.

Тем временем первый юнец, с тонкими усами, поворачивается в мою сторону, роняя голову в поклоне:

— Bonjour, Mademoiselle! – он предлагает руку, обтянутую белой перчаткой, и я инстинктивно касаюсь её пальцами. — Прощение просим за манеры и буйство. Разрешите отрекомендоваться: Иван Дмитриевич Якушкин – подпрапорщик лейб -гвардии Семёновского полка, студенческий друг и бывший однополчанин сего беснующегося Диогена... – кивнув в адрес Чаадаева, офицер наклоняется и запечатлевает поцелуй на тыльной стороне моей ладони. — Мой брат по оружию... – указывает на второго офицера, который также склоняет голову.

— Сергей Иванович Муравьев-Апостол – поручик батальона Ея Императорского Высочества, Екатерины Павловны. Не исключено, что будущий Семёновец! – произносит с гордостью, вгоняя друга в краску. Выступив вперёд, юнец прикладывает два пальца к сияющему киверу.

— Рат пыть полезным, Mademoiselle, – он скверно говорил по-русски, вероятно изучая родной язык как иностранный. Твёрдые звуки им проглатывались – распространённое явление среди русских дворян...

Узнав, что Муравьёв-Апостол служит в роте Екатерины Павловны, я прониклась к нему особой нежностью, терзаясь тоской по службе, и поспешила представиться:

— Софья Алексеевна Вольницкая – фрейлина упомянутой Вами высочайшей особы. Прибыла в Париж навестить Ma-ma... – это маленькое уточнение позволило обозначить, что я не являюсь представителем действующей свиты, а нахожусь в Париже, как частное лицо. Авторитет Екатерины Павловны обладал дюжим весом в русском обществе, особливо в гвардии, и тому можно было найти подтверждение в настоящую минуту: офицеры удивлённо переглянулись, преисполнившись восхищением, глаза их заблестели, а улыбки стали тоньше, сдержаннее.

— До чего приятно касаться руки благословенной гетеры[4]... – произносит Якушкин несколько смущëнно, подкручивая край изящных усов.

Чаадаев смотрел на меня с откровенным сочувствием, понимая, что товарищи настроены решительным образом: судя по всему, они планировали утащить его покутить, чему он упорно сопротивлялся.

Мне показалось забавным, что трёх столь различных по темпераменту людей скрепляют узы дружбы. Признаться, я представляла друзей Чаадаева по-другому. Меня бы меньше удивило, если бы тут стояли выхолощенные аристократы или робкие студенты в очках, с необъятным багажом знаний. Впрочем, это лишь доказывало, что Чаадаев умел находить общий язык с кем угодно, и всем нравился.

— Молвите, Ваши добрые чары применимы к сим безотрадным личностям? – продолжает Якушкин с тихим смешком, вешая руку на шею философа, рывком притягивая его к себе. — С той поры, как Pierre покинул гвардию, он обернулся жутким занудой! Нам тяжко влиять на него, наипаче издали. А так охота приобщить его к полковым потехам... Почитай гвардейцы-то не уступают гусарам в баловстве! – откровенно жалуется он, будучи не в состоянии отвратить друга от хандры.

Мне и самой пришла в голову мысль, что Чаадаева надлежит немного взбодрить. Жизнь предоставила народам Европы передышку, нам следовало с благодарностью внимать каждой блаженной минуте, и наслаждаться покоем, как величайшей ценностью. Неожиданно в голову приходит идея пригласить новых знакомых присоединиться к прогулке, но дело в том, что далее мы с Шарлем собирались посетить художественную галерею Лувра, а туда, как известно, не пускают в подвыпившем состоянии...

— Господа! – Чаадаев сдался, отстраняясь от Якушкина, теряя всяческое терпение. Смирив обоих друзей предупреждающим взором, он выпрямляется, расправляя плечи. — Я полон решимости переговорить с Софьей Алексевной строго конфиденциально. Извольте удалиться, – скрестив руки за спиной, философ принимает неприступный вид. Он чувствовал, что друзей становится слишком "много".

Якушкин безнадёжно выдыхает, однако красноречивый взгляд его говорил: «Мы не закончили» и, наотмашь хлопнув друга по спине, мол, мы ещё вернёмся, озирается по сторонам, пытаясь отыскать боевого товарища.

Муравьёв-Апостол обнаружился возле витрины кондитерской: он улыбался и активно жестикулировал, беседуя таким образом с неизвестным человеком в зале. Приглядевшись, я увидела, что он говорил с Трубецким, который, стараясь сохранять внешнее спокойствие, скупыми движениями, не привлекая внимание Рылеева и Николая, намекал другу, чтобы тот не вмешивался.

Якушкин подходит к товарищу со спины, опуская широкую ладонь на плечо:

— Идём, Серж, перехватим по бокалу Клико, а за Диогеном опосля воротимся, – и развернувшись на каблуках, вновь тянется к моей руке, чтобы проститься. — Mademoiselle, льщу себя надеждой о новой встрече... – повторно поцеловав ладошку, он галантно кланяется, и хотя я не успела сделать ничего, кроме как представиться, мне пришлось по вкусу их общество.

— Иван Дмитриевич, смею заверить, что наши желания совпадают, – произношу в самом любезном тоне, делая лёгкий книксен.

В самом деле, обидно, что нам не удалось прогуляться всей компанией: мне нравилось, как эти офицеры гармонируют на фоне Чаадаева. Мой друг напоминал одного из тех чудаков, которые обыкновенно сидят в салоне с книжкой, забившись от праздной суеты в угол. Но рано или поздно шумные товарищи затягивают таких людей в социум, отбирая книгу, выбрасывая её куда подальше.

Откланявшись, Якушкин берёт Сергея под руку, оттягивая от стекла, замирая на мгновение, устремляя взор в глубину залы:

— Это там Николай Павлович изволят обедать? – он смотрит на товарища с удивлением, однако Муравьёв-Апостол, боясь, что неугомонный Якушкин может ненароком разрушить инкогнито царевича, спешит увести его от витрины:

— Кута уж – Nikolaï Pavlovitch! Сам сути, што ему тут телать? – обернувшись, он отдаёт мне честь, потянув друга на противоположную сторону улицы, где в летнем кафе на веранде гусары вскрыли шампанское. Якушкин пытался увернуться, но Сергей настойчиво толкал его в спину, успевая на ходу отдать честь и Чаадаеву.

— Богом клянусь! – не унимался Якушкин. — За стеклом Великий Князь, и Трубецкой с ним. Как не признал ты, не пойму? – но об этом он спросил уже на середине дороги, когда поворачивать назад было поздно: с противоположного конца улицы потянулась вереница почтовых экипажей.

Завеса пыли скрыла от нас героев комедии, что позволило вернуться к прежнему разговору.

— У Вас милые друзья, Пётр Яковлевич, – произношу с улыбкой, показывая, что не сержусь на них. К шуму меня приучила придворная жизнь, а затем и лицеисты.

Чаадаев кланяется, принимая похвалу, после чего тянется к ташке[5], с вышитой золотыми нитями литерой «А» на анфасе, извлекая наружу конверт.

— Я не с пустыми руками, Софья Алексевна. У меня к Вам письмо из канцелярии Его Величества, верно, указания к службе? – развернув конверт лицевой стороной, он демонстрирует огромную сургучную печать с оттиском двуглавого орла. Всё случилось настолько быстро, что я не сразу осознала, что именно произошло. Александр... написал мне?

Уста приоткрываются, но звука так и не вылетело. Рука бессознательно тянется к депеше, цепляя бумагу ослабевшими пальцами.

— Я прибыл в Париж ещё вчера... – застегнув ташку, Чаадаев продолжает в полтона. — Командование теперь гуляет. Мне предоставили отгулы и наказали, ввиду нашей с Вами тесной дружбы, примерить роль курьера. На Сент-Оноре доложили, что после двух часов Вы будете обедать в кондитерской мсье Ламона... И вот, я перед Вами, – любезность философа, сопровождённая тёплой улыбкой, должна была успокоить меня. Но вышло наоборот...

Душу охватило смятение: почему Александр прислал ко мне Чаадаева, а не кого-то из адъютантов, как происходило раньше?

Очевидно, Чаадаев не был удивлён, что в канцелярии Государя известно о нашей дружбе, поскольку прежде я сообщала, что переписываюсь с Екатериной Павловной, а это значит, что о нашей связи, как минимум болтают при дворе. Великая Княгиня обожала собирать сплетни.

На самом же деле, о Чаадаеве я сообщила в первую очередь Александру, подчеркнув, что желаю в ближайшем будущем видеть друга своим наставником, а также попросила не посвящать его в историю наших отношений. Тем не менее, сегодня Александр сделал из Чаадаева посыльного, пусть и тайного, для чего?

Рассматривая конверт с большой печатью, я прихожу к выводу, что это прикрытие: Александр скреплял свои письма ко мне именным оттиском: «А» – такая же литера, как на ташке Чаадаева, тогда как государственная печать предназначалась для служебного пользования. Может, там взаправду служебные инструкции? Маловероятно... Екатерина Павловна ещё не скоро прибудет в Париж, так что высылать мне инструкции причин не было, если только это не приглашение на придворный банкет.

Неужто Александр намекал, что пришло время открыться?

Казалось бы, какое ему дело до моих отношений с другом...

— Благодарствуйте, Пётр Яковлевич, и простите, что Вам пришлось хлопотать обо мне, — очнувшись, я прижимаю конверт к груди, стараясь гнать от себя ненужные подозрения.

Когда-нибудь я скажу Чаадаеву правду, но не сегодня...

Меня пугала перспектива увидеть презрение в глазах философа, ведь он такой благородный, чистый – и сердцем, и помыслами, что, казалось, вовсе не создан для дружбы с интриганами, а значиться фавориткой Государя – и есть интрига.

И чем дольше я молчала, тем тяжелее становилось на душе, закрадывалось ощущение, что наша дружба построена на фундаменте лжи.

— В том нет Вашей вины, Софья Алексевна... – теперь, когда Чаадаев выполнил поручение, голос его потерял былую твёрдость, становясь ласковым и обходительным. Он слишком серьёзно относился к служебным обязанностям, даже самым пустяковым. — Не думайте, право, что меня привела к Вам лишь служба. В первую очередь, я следовал зову сердца... – улыбнувшись чуть шире, отчего на щеках появляются знакомые ямочки, Чаадаев подтверждает, что соскучился.

Теснее прижав к груди долгожданное письмо от возлюбленного, разглядывая вернувшегося с войны друга, я почувствовала себя, как никогда свободной. И пусть меня съедало непреодолимое желание скорее вскрыть конверт, душа переживала необычайный подъём.

— И мне, признаться, отрадно возобновить наше общение... – сделав шаг вперёд, льну ладонью к его плечу, выказывая безграничное доверие. И вдруг мне вспоминаются Якушкин с Апостолом, их намерение приобщить Чаадаева к прелестям пост-военной жизни...

— Пётр Яковлевич, покуда Вы не обременены службой, молю, пойдёмте с нами на вернисаж в Лувр! Мой брат несказанно обрадуется Вашему обществу. Прогулка позволит набраться новых впечатлений, а искусство поможет навести порядок в душе... – поджав губы, предпринимаю попытку надавить на жалость.

Мы уже столько раз гуляли под луной, что одна прогулка под солнцем не нанесёт урон моей репутации. Да и кто сейчас думает о таких мелочах? Дамы вешаются на офицеров прилюдно на каждом углу, а уж наша пара, к тому же с ребёнком, точно не вызовет кривотолков.

Похоже, Чаадаев предвидел, что я попрошу о чём-то подобном: с уст его слетает тёплый смешок, а в глубине зрачков вспыхивает знакомый огонёк – жажда приключений.

— Сердечно благодарю, Софья Алексевна, – поправив кивер, он обращает взор к небесной лазури, морщась от бьющего в глаза ослепительного солнца. — Почту за честь охранять Ваш покой. – осознав, что лишён выбора, Чаадаев охотно соглашается с моим предложением, позволяя себе отвлечься от траура на один единственный вечер.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Первое, что бросилось в глаза при подходе к Лувру – стройка.

Начиная с XIII века королевская резиденция беспрерывно перестраивалась – так, постепенно, из средневекового замка дворец превратился в амальгаму разнообразных стилей, своеобразную мозаику, собранную из осколков предшествующих эпох.

Наполеон не стал исключением, внеся свою лепту в архитектурное наследие Бурбонов, выстроив большой северный фасад для размещения дополнительного выставочного павильона.

Богатство и роскошь огромной галереи заставили нас забыть о реальном мире, погрузив во тьму времён, запечатлëнных на сотнях полотен великих мастеров.

Чаадаеву удалось абстрагироваться от скорби и отдаться волшебству настоящего момента. Шарль пришёл в восторг от моего друга, найдя в нём эталон для подражания. Они быстро поладили; образованность брата позволяла затрагивать в беседе с философом самые разнообразные темы. Шарль даже попросил его оставить автограф в своём дневнике – а это уже признание в любви, не иначе.

Главой Лувра в настоящий момент числился барон Виван Денон, который в бытность Бонапарта генералом принимал участие в легендарном Египетском походе. Преклонный возраст Денона – пятьдесят четыре года – не помешал ему копаться в раскалённых песках Египта с рвением семнадцатилетнего мальчишки, выискивая осколки утерянной цивилизации, что позволило переправить в Париж множество бесценных артефактов, а Египту восстановить культурную идентификацию.

Денон слыл заядлым коллекционером, а его утончённый

вкус в сфере искусства помог сделать Лувр передовым музеем мира. Говорят, у барона имелась личная коллекция странных вещей, среди которых находились зубы Вольтера, кости Лафонтена, прах Абеляра с Элоизой[6], и клочок бороды знаменитого бонвивана Генриха Наварского, полученного при осквернении его могилы в годы Террора.

Сегодня Денон отвёл главную залу дворца под выставку Предтечи Возрождения, которая пришлась не по душе избалованному обществу девятнадцатого столетия, привыкшему к выразительным формам и точным линиям теперешних художников.

Любовь современного человека к живописи начиналась аккурат с Ренессанса, а всё другое, что ей предшествовало, считалось искусством "второго сорта", вульгарным, уродливым подобием истинного мастерства. Некоторым людям не дано было осознать, какую важную роль в развитии европейского прогресса сыграли те самые "неуклюжие" творцы, многие из которых находились под наблюдением инквизиции за стремление приобщить человека к прекрасному.

Творения Джотто, Дуччо ди Буонисенья и Симоне Мартини казались нынешним людям гротескным ремесленничеством, а не высоким искусством.

После развала Греческой цивилизации каноничные стандарты живописи канули в Лету, а последующая эпоха Средневековья, с её строгими церковными запретами, тормозила развитие западной культуры, но именно они – первые большие художники заложили фундамент и написали первые законы в данной области: их робкие попытки запечатлеть на холсте окружающую реальность помогли случиться Возрождению.

Барон Денон считал своим долгом распахнуть глаза зрителям и дать недооценённым живописцам шанс занять заслуженное место на Олимпе мировой культуры. Искусство, как и отношение к нему масс, перерождалось на наших глазах.

Первые работы, которые притягивали внимание при заходе в залу – полотна Чимабуэ. Они выглядели один в один как православные иконы, хотя почему «как» – это они и были, вернее их ранние версии. При взгляде на холсты я по привычке перекрестилась, Чаадаев тоже, а вот Шарль недоумевал: в Париже не строили православных церквей, поэтому он не чувствовал сильной духовной привязанности к лику Богоматери с младенцем. Конечно, у Матушки были свои иконы и даже домашняя церковь, но это всё равно не то; Шарль воспитывался в окружении "мини" Православия.

В древней Византии всё то, что называют теперь "иконописью" именовалось светской живописью. Россия, как наследница Византийских традиций, долгое время считалась хранителем знаний о "форме", которые, к сожалению, не получили дальнейшего развития. Это особенно заметно в работах Чимабуэ: его Богоматерь на всех полотнах выглядит одинаково, так как не является образом конкретной женщины, а лишь её олицетворением – формой.

Запад, овладев формами, вдохнул в них жизнь. Некогда неподвижные фигуры обрели пластику, и потому картины раннего Возрождения, например, Сандро Боттичелли, которые обнаружились на противоположной стене, наиболее точно передавали реальность.

Одна из центральных картин: «Мадонна с Младенцем в славе со Святой Марией Магдалиной, Святым Бернардом и Ангелами», поступившая в коллекцию музея в двенадцатом году, накануне войны, отображала целую композицию: на лице всех персонажей – мимика, эмоции; каждый находится в движении, и даже складки на одежде – всё это отражение жизни; и Дева Мария там – не символ, не форма, а женщина с конкретным типом внешности.

Я нашла Предтечу Возрождения весьма увлекательным явлением и могла бы простоять возле представленных полотен весь день, изучая их "ломаную реальность", отслеживая эволюцию живописи – это сравнимо с первыми шагами ребёнка, который день ото дня всё резвее двигается, стремясь обучиться бегу.

Чаадаев и Шарль пришли в восторг от вернисажа Денона, а дальше, желая погрузиться в искусство с головой, мы обследовали другие залы. Помещения дворца были громадными, а стены настолько высокими, что их до самого потолка укрывали картины, что было не очень удобно, так как приходилось щуриться и запрокидывать голову.

Шарль посещал Лувр почти ежемесячно, поэтому чувствовал себя тут как рыба в воде. Что до меня – я наведывалась в галерею в седьмом году, а вот Чаадаев был здесь впервые – везунчик! Хотела бы я забыть увиденное и вновь познакомиться с легендарными творениями великих гениев.

Один из глубоко почитаемых мною мастеров – Рафаэль Санти. Живопись Рафаэля привлекала каким-то трудно объяснимым флёром, плавностью линий, свободой расположения фигур в пространстве и, конечно, цветовыми акцентами!

Более всего мне нравилась Мадонна «Прекрасная садовница», воплотившая в себе нисколько образ Святой Девы, сколько образ городской средневековой мещанки, окружённой полевыми цветами. Говорят, у каждого образованного человека должна быть любимая Мадонна – моя Мадонна помещалась на загадочном полотне Леонардо да Винчи: «Мадонна в гроте». На первый взгляд мрачная, но по существу сказочная картина: Святая Дева в лазурно-синем плаще, отливающим перламутром, сидела в центре, там же младенец-Иисус, Ангел и младенец - Иоанн Креститель. Бытует мнение, что это лишь копия знаменитой картины, англичане, так вообще взялись утверждать, что подлинник находится в их стране, Папа Римский же говорил следующее: «Подлинник спрятан в коллекции безымянного монастыря, и людям не дано его увидеть». Словом – сплошные загадки.

Ореол таинственности окутывал фигуры и сумрачный грот за спинами героев, я неустанно вглядывалась в сей пейзаж, чувствуя необъяснимое притяжение...

— Смотрите! – крикнул Шарль, схватив меня за подол; только его голос был способен противостоять притяжению да Винчи. Как всегда вовремя!

Проследив, куда указывает беспардонный наглец, вижу, как компания людей топчется подле неизвестной картины да Винчи, очевидно "новичка" здешней коллекции.

Шарль поспешил пояснить:

— Давеча Жозефина подарила этот портрет музею, я слышал, он висел в её опочивальне над кроватью. Идёмте же взглянем! – он потянул ткань платья, и я по инерции сдвинулась с места. Чаадаев пошёл следом.

Оказалось, французы и русские наперебой обсуждали портрет невзрачной женщины с пожелтевшим от времени лицом, изображённой на фоне болотистого пейзажа. Картина носила название: «Мона Лиза».

— Молвить по правде, я не вижу в оной деве ничего примечательного, – признаюсь шёпотом, недоумевая над ажиотажем публики. Им что, мёдом тут намазано?

— Впрочем, пейзаж пленителен... Très bien («Великолепно» фр.), – добавляю с улыбкой, сознавая, что любое дошедшие до нас полотен да Винчи – есть сокровище человеческого рода. Что до «Моны Лизы», на мой взгляд в Лувре есть картины, куда более сложные по технике исполнения и куда более красивые.

Внимательно изучив портрет, Чаадаев выносит неоднозначный вердикт:

— Быть может, время «Моны Лизы» ещё не пришло? – взглянув на меня, он снисходительно улыбается, точно увидев в картине стократ больше, чем я, и тихо смеётся. — Мадам Жозефина, верно, и после потери императорского титула осталась премного богатой женщиной, ежели может позволить себе перед отходом ко сну наслаждаться работами да Винчи. Дай Бог, и нам так кучеряво жить! – сказав это, философ изрядно нас повеселил.

И вправду, Жозефина удивительный человек!

Настроение Чаадаева, как стало ясно из первой брошенной за вечер шутки, пошло на лад. Вот что значит великая сила искусства! Я осталась довольной, чувствуя, что исполнила дружеский долг: Чаадаев ободрился и на время забыл о тяжком офицерском бремени.

Следующая зала, в которой мы очутились, была отведена под современное искусство, где главным достоянием являлись портреты Наполеона.

Масштаб полотен впечатлял, у меня дух захватывал от господствующей вокруг экспрессии; невероятная энергетика водопадом вытекала из массивных золочёных рам, наводняя залу. А какие названия! Каждое знакомо с детства: «Наполеон на перевале Сен-Бернард», «Бонапарт в Яффе», «Битва при Маренго»!

Все эти полотна документально отражали суть того или иного этапа в многогранной судьбе Императора Французов. Будучи живым, Наполеон успел сделаться народным достоянием, потеснив своей славой неподражаемого да Винчи. В здешней зале толпилось больше всего русских офицеров, они видели Бонапарта наяву и теперь любовались им на портретах, восклицая: «Боже, не верю! Мне довелось сражаться под скипетром этого человека!»

Мне тоже как-то не верилось, что тот, кого я вижу на холсте, есть тот, кто ходит со мной по одному городу.

Ранее картины украшали стены различных государственных учреждений – Денон изъял их и приобщил к открытой выставке с целью возрождения престижа Бонапарта. Для Франции наступили тревожные времена, поэтому все, кто хоть сколько-нибудь дорожил спокойствием страны, работали на благо правительства.

Исключение составили такие провокационные картины, как, например: «Наполеон в битве при Эйлау», вызывающие у публики дурные воспоминания о вражде русских и французов – их к показу разумно не представили.

Самой впечатляющей работой была: «Коронация Наполеона» Луи Давида, находящаяся в собственности художника, также выставляющаяся в эти дни на всеобщее обозрение. Масштаб полотна ошеломлял – шестьсот сантиметров в высоту, девятьсот в ширину – оно перекрывало треть стены. Давида называли «Оком Революции», ибо его картины отражали историю Франции от последних дней правления Людовика XVI до настоящего момента. Мне впервые довелось увидеть «Коронацию», которую Давид закончил ещё в восьмом году; Шарль, конечно, предупреждал, что работа впечатляет, но чтобы настолько!

Буйство красок, проработка мельчайших деталей: блестящие локоны, игра света в бриллиантах, расшитые металлической нитью шлейфы придворных платьев. В центре композиции – Наполеон в лавровом венке римских правителей, держащий на вытянутых руках корону, а подле него, опустившись на колени, стояла Жозефина, со склонённой головой и сложенными в молитвенном жесте руками. Император короновал свою жену под строгим взором Папы Римского. Мы втроём застыли против сего великолепия, не в силах отвести глаз, и почему-то молчали, думая каждый о своём...

— Мне кажется... – первым не выдержал Чаадаев, осторожно нарушая затянувшееся молчание. — Давид неоспоримо подражал Рубенсу. Помните «Коронацию Марии Медичи», что мы видели двумя залами ранее? Сходство поразительное, – будучи невероятно образованным человеком, он дополнял нашу прогулку бесценными замечаниями. Оказалось, с ним невероятно интересно находиться в культурных местах.

Присмотревшись к холсту, мне показалось, что некоторая схожесть между работами Давида и Рубенса определенно прослеживается!

— Ваша правда, Пётр Яковлевич, и как это я сразу не приметила! – теперь, когда Чаадаев открыл мне глаза, подражание кисти Рубенса казалось очевидным. Взглянув на брата, замечаю, что он стоит совершенно неподвижно: застывший взгляд и окаменевшая мимика делали его похожим на восковую куклу.

— Как Вы помышляете, – молвил он почти одними губами. — Что чувствовал Бонапарт в сей славный миг? – Шарль даже не моргнул, задумчиво склоняя голову набок, погружаясь в атмосферу волнительного торжества, шокирующего когда-то всю Европу, и тут же добавляет. — Мне представляется страх... Вид с вершины шокирует всякого, кто забирается на неё впервые, – сделав предположение, он, наконец, опускает ресницы, прикладывая два пальца к переносице, стараясь избавиться от странного наваждения.

Вопрос имел философский подтекст. Действительно, что чувствует человек, который добился в этой жизни всего и даже больше? Любая коронация – волнительное мероприятие, однако наследники королевских династий готовятся к ней с рождения, и потому не чувствуют такого уж сильного ажиотажа. Наполеон же представить не мог, что однажды будет готовиться к чему-то подобному, поэтому его чувства в день коронации отличались от чувств обычных монархов.

— Не думаю, что Бонапарт чего-то боится в этой жизни... – мягко возражает Чаадаев, опуская взор. — По крайней мере вершин, ибо каждую из них покоряет с невероятной прытью, – закончив мысль, он тепло улыбается, после чего переводит взгляд на меня, ожидая ознакомиться с другим мнением, но прежде, чем ответить, я задаю встречный вопрос:

— А Вы какого мнения, Пётр Яковлевич? – мне было интересно, какая идея взбудоражила его светлый ум. Возможно, мой друг разбирается в людях не хуже, чем в искусстве. О, я не сомневалась, что у него имеется такой дар! Однако личность Наполеона слишком глубока – не всякому современнику удаётся её раскусить.

Впрочем, выстраивать предположения никто не запрещал, и Чаадаев выразился без тени сомнения:

— Дихотомия триумфа и обречённости, – как всегда глубокомысленно, а ведь я даже значения первого слова не знала... Губы дрогнули в смущённой улыбке, и мне пришлось обратить взор на картину, дабы не выдать стыда. Раньше, оставаясь с другом наедине, я всегда уточняла непонятные для себя моменты, но сейчас почему-то казалось неуместным переспрашивать. Наверное, всему виной толпа людей, окружавшая нас: я боялась выглядеть глупо при посторонних... Так или иначе, вариант Чаадаева оказался далёк от того, что представляла я, глядя на картину.

Да, быть может, Наполеон испытывал триумф и обречённость в день коронации, однако чем глубже я погружалась в прошлое, анализируя его пройденный путь – от дивизионного генерала до первого Консула и Императора, от бедняка, живущего за счёт мелких займов до самого богатого и могущественного человека Европы – тем явственнее вырисовывалось лишь одно чувство: веселье!

Мсье Морель, являвшийся свидетелем коронационного торжества, рассказывал, что увиденное походило на спектакль, а вернее на комедию, поставленную талантливым маэстро.

— Мне кажется, господа, он от души повеселился в тот день... – произношу, смеясь, — Весь мир презирал Наполеона за худородное происхождение, его ненавидели, потешались над ним... А он обрушил все нелицеприятные мнения за один день, и тот, кто высмеивал его, сам обернулся предметом насмешек. Людская глупость, надо полагать, всегда его забавляла, – вероятно, мои слова можно было легко опровергнуть, но, поскольку правды никто из нас уже не узнает, моё мнение вполне имело право на существование.

Во всяком случае, я рассмешила своих близких...

— Oui, это похоже на Императора! – хохотнул Шарль, прикрывая рот ладошкой. Чаадаев вторил ему, обнажая красивый ряд белых зубов. И, обменявшись напоследок парой шуток, мы продолжили прогулку сквозь века.

В зале скульптур нам мерещился запах мраморной пыли. Скульптура – моя любовь! Рим – эмоции и мимика, Греция – пластика тела. Некоторые скульптуры были настолько прекрасны, что хотелось поцеловать их в губы... Грация «Версальской Дианы» способствовала вдохновению, а «Мятежный раб» Микеланджело пробуждал сострадание.

Последний зал – зал Египтологии – был особенно любим моим братом. Мумии, саркофаги, ритуальные канопы... Всё здесь выглядело архаичным и непривычным глазу, никаких параллелей с символикой славян, англосаксов или романцев даже близко нельзя было провести.

Восток для жителей Запада представлялся не просто колыбелью чуждой культуры, а отдельной вселенной!

И когда от увиденного у нас ощутимо закружились головы, мы поняли, что пора уходить. За время, проведённое в Лувре, на город опустилась тьма, зажглись фонари, иллюминация, улицы Парижа приобрели совсем другой вид. Идти куда-то ещё сил уже не было: из дворца мы выходили, согнувшись под грузом впечатлений, и потому решили отужинать прямо на набережной, поскольку вечером ресторации и кафе забивались битком.

Шарль, как самый молодой и резвый представитель нашей компании вызвался сбегать в ближайшую лавочку за провиантом, а мы с Чаадаевым присмотрели уютное местечко против сада Тюильри, в чьих кущах слышались пение птиц и завывание ветра.

В этот момент я вспомнила, что утром, прямо перед выходом на прогулку, служанка вручила мне письмо из «Софии». Конверт был спрятан мною в ридикюль в надежде ознакомиться с его содержимым за обедом, но встреча с другом помешала осуществить задуманное.

Распечатав письмо, я бегло просматриваю строчку за строчкой, чувствуя, как в душе закипает злость. Воспитанники докладывали, что к Лицею был приставлен сыщик из Петербурга, который по сию пору не предоставил полиции даже приблизительного плана розыскных мероприятий – и это после поднятого в обществе резонанса, якобы контролируемого Аракчеевым!

— Взгляните, Пётр Яковлевич, что отроки писать изволят... – с тревогой перевожу взгляд на друга, поудобнее устраиваясь на каменном парапете.

«Следователь Борзюк идёт по следу, но что-то не ахти у него получается. На прошлой неделе свершилось новое злодеяние, обошлось без крови, жертва дала дëру, но примет душегуба выявить не удалось. Борзюк всё по старым схемам трудится – допросы идут, а результата нет. Пушкин меж тем шутит: "Борзые, дескать, те же гончие – толку от их холёных морд не сыщется. Лицею надобно легавых заиметь, а иначе душегубец сподобиться к смеху." »

Удручëнно покачав головой, нервно выдыхаю, придерживая бьющие в лицо мантоньерки. Подумать только! Воспитанники ежедневно подвергались опасности, а столичные ищейки, привыкшие заниматься проблемами благородного класса, совершенно не умели подобраться к местным жителям: они не знали ни русского народа, ни их образа мыслей, ни тем паче культуры.

Чаадаев тем временем откупорил вино, купленное в кафе неподалёку, наполняя стаканы, взятые в найм там же, багровой жидкостью, после чего снимает кивер, позволяя светлым локонам упасть на чистый лоб:

— Пушкин верно подметил: в вопросах деревенского разбоя царские белоручки столь же бесполезны, сколь бесполезна кавалерия в лобовых атаках... – с горьким смешком заключает он, опуская кивер на парапет, прижимая его локтëм, чтобы не унесло ветром. — Не словит Борзюк душегуба: нет у него знаний об устройстве разума простого люда. Урон власти нанесёт – с тем и останется, – сделав грустный прогноз на будущее, Чаадаев, однако, сохранял прежнее спокойствие, не позволяя себе переживать о вещах, над которыми не имеет власти.

Прохладный ветер трепал его золотые кудри, и я вдруг осознала, что впервые вижу друга таким "неидеальным". Мне захотелось запомнить сей дивный образ в деталях: Чаадаев был очарователен в своей простоте. Излучаемое им спокойствие потихоньку передалось и мне, вытеснив из груди ненужные переживания.

Я порывалась ответить другу, но прямо в этот момент перед глазами вырастает Шарль:

— А Вам не кажется, что убийца носит личину самой невинной овечки в стаде? – подслушав наш разговор, он не постыдился дать личную рекомендацию. — Допрашивать надлежит тех, кто стоит выше закона! Ежели допросы местного населения не приносят результатов, стало быть, убийца прячется среди привилегированного класса – знати и духовенства,– опустив продуктовый свёрток между мной и философом, Шарль берёт стакан с вином, опустошая его до дна. В Европе, ввиду недостатка чистой питьевой воды, вино употребляли даже дети. Процент алкоголя в "повседневных" винах равнялся нулю, поэтому захмелеть от него было практически невозможно.

— Много ты понимаешь! – возразила я, не собираясь давать брату повод ввязываться в очередную авантюру. Если его что-то заинтересует, он вцепится в этот предмет, как клещ, начнёт строить догадки и изучать теорию оной темы; я считала, что поиски убийцы – это не то, что должно интересовать ребёнка одиннадцати лет, к тому же любопытного. Не приведи Господь он вообразит себя великим сыщиком, и начнёт искать приключения зловредного характера, выискивая на улицах подозрительных личностей.

Вручив письмо Чаадаеву, чтобы он ознакомился с другими событиями лицейской жизни, изложенными абзацем выше, я принимаюсь распаковывать бумажный свёрток:

— Всё купил? – спрашиваю строго, пытаясь переменить тему. Чувство голода серьёзно беспокоило меня: если учесть, что завтрак случился в шесть утра, а на обед я употребила лишь кусок пирога, можно заключить, что желудок к настоящему моменту был пуст. Ароматы хлеба и пряностей, исходящие от свёртка, провоцировали головокружение, я с трудом сдерживалась, чтобы не набросится на него.

— Так точно! – отчеканил Шарль, снимая шляпу, откладывая её на парапет, придавливая поля краем тяжёлой сумки.

Он ослабляет тугие пуговицы фрака, решив окончательно раздеться. Будучи ребёнком, брат мог позволить себе гулять по улицам в одном жилете, демонстрируя окружающим рукава рубашки, что считалось неприемлемым для взрослых мужчин.

— А в преступниках я понимаю поболее Вашего, Ma soeur! – накинув фрак на плечи, Шарль запрыгивает на парапет подле меня, хватая небольшой пакет с выпечкой, который, очевидно, купил только для себя, продолжая лихо рассуждать. — Вам известно, что я изучал протоколы судебных заседаний эпохи Террора, ныне публикуемых в частных изданиях, и потому знаю, что дознание заходит в тупик лишь в том случае, ежели преступник имеет могущественных покровителей. Душегуб, вполне вероятно, служит в богатом доме, но допрашивать прислугу аристократов считается неприемлемым... – завершив мысль, он высвобождает от обёртки нежнейшие канеле – знаменитый аквитанский кекс, откусывая от него большой кусок. Аромат ванили, что исходил от сдобы, сводил с ума...

Я ничего не ответила, продолжая молча раскладывать продукты на большом полотенце, чувствуя, как желудок скручивает болезненным спазмом. Мне не терпелось последовать примеру брата и скорее положить в рот что-нибудь столь же аппетитное.

Наш импровизированный пикник был тем прекрасен, что состоял из множества «entrée[7]», не требующих столовых приборов: несколько видов сыра, копчëная вырезка, баночка оливок, хрустящий багет, сладкие помидоры, знаменитая Дижонская горчица... В общем, меня более занимала еда, нежели думы о кровавых расправах. Шарль не знал, что нам с Чаадаевым довелось побывать на месте преступления и какое потрясение я пережила, увидев рваную рану на горле того несчастного, поэтому говорил свободно, без страха задеть чьи-то чувства.

— А предложение толковое... – соглашается философ, принимая из моих рук деревянную шпажку. — Прискорбно, что следствие не в силах приподняться над сословными рамками. Ни один дворянин не позволит чинить сыск в своём доме. Мысль, что придётся нести ответственность за деяния холопа, быть предметом сплетен, унизительна для человека чести. А тут ещё другая напасть приключилась: директор Лицея, Василий Фёдорович Малиновский, скончался месяц назад. Этот человек слыл совестью Софийского общества, только ему было под силу убедить дворян идти на уступки следствию, – слова Чаадаева отдавали скорбью.

Тяжело вздохнув, он опускает голову, очевидно вспоминая тот день, когда видел Василия Фёдоровича в последний раз – это случилось незадолго до его отъезда на фронт.

Новость о смерти директора породила множество нелепых домыслов. Поговаривали, что Малиновский пал жертвой неуловимого душегуба. Однако Аракчеев быстро опроверг этот слух, и, ознакомившись с заключением врача, предоставил общественности подлинные сведения о случившемся – апоплексический удар.

Жалко дедушку... Он находился у штурвала Лицея с момента его основания и жил единственно мечтой устроить счастье воспитанников.

На самом деле, Шарль приводил разумные аргументы, но Чаадаев прав – дворяне не позволяют себя обыскивать. А между тем убийцей мог оказаться лакей графа Толстого или стряпчий княжны Волконской – кто-то из новеньких, устроившихся в услужение недавно, ведь старая прислуга слишком хорошо "прикормлена", чтобы искать заработки на стороне, рискуя своим положением.

Расправившись с канеле, Шарль вдруг печально вздыхает, устремляя взор в тёмные воды Сены:

— Осенью меня отправят в похожий пансион, надо полагать, там будет неимоверно скучно... – с досадой признаётся он, огорчённый перспективой сделаться затворником учебных стен. На мгновение мне показалось, что брат сожалеет, что не имеет возможности поступить в Царскосельском Лицее, где, по его мнению, происходят удивительные события.

Тут уж я не выдержала:

— Лучше скука, Mon Ami, нежели приключения подобного склада! – произношу с набитым ртом, доедая маленький бутерброд, сделанный на скорую руку.

Шарль напоминал этакого казака-разбойника, которого всегда тянет к эпицентру шумных мероприятий. Практики общения с лицеистами оказалось достаточно, чтобы понять, как мой брат поведёт себя, оставшись без присмотра. Держу пари, привычка совать нос не в своё дело, ещё ни раз сыграет с ним злую шутку.

— Полно о кошмарах, друзья, – Чаадаев приподнимает стакан с вином, обращая на себя внимание. — Предлагаю завершить сей дивный вечер тостом: выпьем за возможность не единожды трапезничать под облаками мирного неба. Даст Бог, скоро мы все окажемся в безопасности. – он улыбнулся, встречая поддержку в наших глазах.

Этот день неумолимо близился к завершению: эмоции, силы, порывы – не осталось почти ничего, лишь чувство приятной усталости, обволакивающее тело мягким облаком.

Льющаяся из окон таверн музыка способствовала установлению душевного покоя, а прохладный ветерок остужал рассудок.

Мне хотелось верить, что Александр находится теперь под тем же впечатлением, и что его, как и меня, окружают друзья – верные сыны Отечества.

Жёлтый шёлковый спенсер около 1815 г. Институт костюма Metropolitan в Нью-Йорке.

Ссылки:

1) « — Великолепно, мсье! Должен заметить, у Вас отменный вкус! – он наскоро оставлял заметки в большом молескине[1], стараясь ничего не упустить»

★ Молескин – в XVIII веке большой блокнот по хозяйственной части.

2) « — А жалование, полагаю, намереваетесь получать валентинками[2]? – он смотрел на поэта с нескрываемым обожанием, находя много забавного в этой ироничной, строптивой, но исключительно талантливой натуре.»

★ Массовую популярность Валентинки приобрели в XVIII веке, особенно полюбились они сдержанным англичанам, которым, наверное, проще было написать о своих чувствах, чем сказать о них.

3) «Недалеко от нас, через дорогу, под навесом уличного кафе, расположилась компания русских офицеров и гусар разных полков, в зелёных, красных, серых и даже жёлтых чакчирах[3]...»

★ Чакчиры – часть обмундирования гусар, улан и драгун, форменные узкие кавалерийские брюки на кожаной подкладке, расшитые галуном и позументом – золотая серебряная, или мишурная тесьма.

4) «— До чего приятно касаться руки гетеры[4]... – произносит Якушкин несколько смущенно, подкручивая край изящных усов.»

★ Гетеры — свободные женщины и служительницы богини Афродиты.

5) «Чаадаев склоняет голову, принимая похвалу, после чего тянется к ташке[5], с вышитой золотыми нитями литерой «А» на анфасе, извлекая наружу конверт.»

★ Ташка – гусарская кожаная сумочка, носившаяся на ремнях.

6) «Говорят у барона имелась личная коллекция странных вещей, среди которых находились зубы Вольтера, кости Лафонтена, прах Абеляра с Элоизой[6], и клочок бороды знаменитого бонвивана Генриха Наварского, полученного при осквернении его могилы в годы Террора.»

★ Элоиза – возлюбленная, тайная супруга и ученица философа Пьера Абеляра, фигурирующая в «Истории моих бедствий». Выдающаяся женщина своего времени: читала философские книги, знала латинский, греческий и древнееврейский языки.»

7) «Наш импровизированный пикник был тем прекрасен, что включал в себя множество «entrée»[7], не требующих столовых приборов... »

★ entrée (антре) – холодные закуски.

Глава 11

О детстве Александра:

«Господин Александр с тех пор, как появился на свет,

не доставляет нам ни малейшего беспокойства...»

Екатерина Великая из письма барону Гримму.

О детстве Наполеона:

«У моей матери-красавицы были крепкие кулаки.

Она понимала: только кулаками можно шлифовать мой характер.»

Из воспоминаний Наполеона.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

За окном движущегося экипажа мелькал вечерний Париж. Густой малиновый закат заливал небо, подсвечивая плотные колонны кучевых облаков. Весенние дни становились всё длиннее и жарче, зацветала черёмуха, шиповник, магнолия...

Это был день Великой Пятницы – день скорби в христианском календаре, день, когда Иисуса Христа распяли на кресте. Послезавтра – Пасха. По всей стране пройдут торжественные молебны – католики и православные готовились встречать важнейший праздник года, украшая окна домов и гостиниц гирляндами цветов, венками распустившегося тëрна.

Однако светлая, предпраздничная суматоха не трогала моего сердца. На душе лежал камень, мысли прибывали в беспорядке. В руках находилось письмо из канцелярии Его Величества – то самое, что доставил Чаадаев. Я нашла в нём не служебные инструкции, а приглашение на встречу, чему совершенно не удивилась:

«Одержим мечтой увидеть Вас. Приглашаю на чаепитие в Великую Пятницу.

Экипаж подадут к восьми вечера, будьте готовы.

Засим нижайше кланяюсь.

Ваш добрый друг, А.»

Раскрыв лист пергамента, в третий раз перечитываю указания, желая удостовериться, что всё делаю правильно. Ошибки возникнуть не должно... В письме Его Величество зазывал меня на конфиденциальную встречу, которая пройдёт в его временной официальной резиденции, то есть на виду у свиты, а стало быть, и всего Парижа. Я прибуду на место вовремя.

Прошло чуть больше года с момента последнего свидания. Я так долго мечтала об этом дне, о возможности вновь увидеть возлюбленного, прикоснуться к нему, поймать его ласковый взор, что теперь, когда желание, наконец, осуществилось, меня долили сомнения. Весь день, начиная с раннего подъëма, я прибывала в нервном состоянии: не хотелось ни есть, ни пить, к чему бы ни прикоснулась – всё валилось из рук.

Матушка не знала о моём визите к Императору, по сию пору пребывая с отчимом в Фонтенбло. На свидание меня провожала Ма tante, она же и сказала, что стыдиться любви не стоит, тем паче, если она настоящая, подлинная, а сплетники и клеветники присущи всем романам, не только королевским, потому страшиться будущего не стоит.

Обуздать эмоции мне удалось лишь под вечер, когда настал черёд одеваться. Поскольку чаепитие пройдёт в рамках официального визита, следовало подобрать соответствующий туалет: с одной стороны, мне хотелось предстать перед Александром во всей красе, чтобы он увидел меня и понял, что не зря томился годичным ожиданием встречи, а с другой, излишне выряжаться не позволял протокол и здравый смысл: я считала зазорным показываться генералам свиты одетой как на парад – к чему лишний раз привлекать их внимание?

Франсуаза дала совет оставаться собой, ведь именно такой полюбил меня Александр – естественной. Объединив усилия, нам удалось создать нежный и элегантный образ, очарование которого заключалось в простоте.

Платье нежно-голубого ситца не имело перехвата под грудью: ткань свободно спадала с плеч до земли; из декора – вышивка белой синелью, пущенная по горловине и подолу. На голове – узкий, скрывающий профиль боннет из Флорентийской соломки, укрытый тончайшей полоской эфирной дымки, обмотанной в несколько витков вокруг шеи, чьи концы ниспадали на высокое декольте. Вот и весь мой туалет, если не считать длинных льняных перчаток и тонкой шали абрикосового оттенка, защищающей от порывов прохладного ветра.

Мой разум бередили неразрешимые вопросы: какое будущее ждёт меня с Александром? Захочет ли он в дальнейшем детей, и кем вырастут эти дети? Раньше я держалась того мнения, что плодить царских байстрюков – занятие безответственное: такие дети будут занимать низшее положение в обществе, как случилось с другом детства Александра – Николаем Новосильцевым, сумевшим сделать блестящую карьеру при дворе исключительно по той причине, что его признал родным сыном муж матери – Николай Устинович Новосильцев. Однако признание царских детей – дело неблагодарное. В этом случае появляется угроза возникновения побочной ветви правящей династии: внебрачных отпрысков царя со всех сторон обложат документами, защищающими царствующий дом от посягательств на трон. У меня было два пути: либо растить детей на расстоянии от Александра, например, в Париже с Матушкой, вне рамок русских социальных законов, либо умолять Александра принять их, оставив жить в России. За себя просить не стану – меня устраивала наша тихая жизнь, лишённая формальностей. Не нужна мне слава Нарышкиной – статус официальной фаворитки принесёт больше проблем, чем пользы. Но у детей должно быть надёжное будущее, такое, какое заслуживает каждый ребёнок на свете.

За всеми мыслями я не заметила, как экипаж сбросил ход, подбираясь к дому Талейрана на улице Сен-Флорентен – именно там, в отсутствие хозяина, остановился Александр. Осознав, что путешествие подходит к концу, дрожащими руками развязываю шнуровку на белом, обшитом бисером кисете[1], убирая в него письмо и вынимая маленькое зеркальце, чтобы в последний раз взглянуть на своё отражение, удостовериться, что выгляжу достойно.

Ежедневно по этому пути проезжали десятки карет: простые солдаты, искатели милостей, дипломаты, министры – и всё ради Александра, ради возможности обменяться парой слов.

Мне льстило, что он выделил для нашей встречи аж целый час!

По периметру дома вытянулись стройные шеренги гвардейцев: надежная охрана – залог царского благополучия. Среди них особенно выделялись уланы в конфедератках[2], с закрученными усами, и драгуны в высоких меховых шапках. Дом был выстроен в лучших традициях неоклассицизма: из песочно-золотистого мрамора с фризом[3] и витыми капителями[4]; вход на парадный двор осуществлялся сквозь большие ворота, окружённые колоннадой. Громадный особняк возвышался над скромным сереньким кварталом, как Колизей над Римом.

На подъезде к воротам экипаж остановили. Кучер предоставил охране конверт с царской печатью, и генерал-адъютант, ознакомившись с содержимым, заглянув в салон и убедившись, что я приехала одна, подаёт знак постовым отпирать засовы.

Ещё пара мгновений – и я его увижу; того, о ком так усердно и слёзно молилась перед сном; того, о ком размышляла всё свободное время, о чьих поцелуях и объятиях мечтала! Во рту мгновенно пересыхает, дыхание перехватывает...

Зеркальце отправляется обратно в кисет, пальцы сжимают шнуровку, накручивая концы на запястье. Складывалось ощущение, словно меня везут на эшафот!

Экипаж приходит в движение, плавно выезжая на внутреннюю площадку, озарённую пурпурными лучами заходящего солнца.

Взглянув в окно, я замечаю свитских генералов, дежуривших у парадной. Многие из них были хорошо мне знакомы: Пётр Михайлович Волконский – начальник главного штаба, брат моей Царскосельской знакомой Варвары Михайловны Волконской, вёл оживлённую беседу с генерал-адъютантом Балашовым, объявившим на Императорском балу в двенадцатом году о приезде в Петербург Наполеона.

Заприметив нового гостя, мужчины прерывают разговор и возвращаются к исполнению прямых обязанностей. Волконский поспешил вернуться в дом, а Балашов махнул рукой кучеру, приказывая остановиться.

Над площадью разносится уверенный стук каблуков – секунда, и дверь экипажа отворится: Балашов лично раскладывает для меня металлическую ступеньку, ступив на которую, я почувствовала себя под прицелом десятков пронзительных глаз. Порывистый ветер всколыхнул хвосты прозрачной дымки на шее, донося ароматы цветов, высаженных в миниатюрных клумбах под окнами.

В компании улыбчивых, но суровых мужчин, я ощущала себя маленькой девочкой – точно как в первые дни работы при дворе. Они стояли в полном обмундировании: с начищенными саблями, вложенными в ножны, с новенькими, наградными крестами, сияющими на груди. Мне невольно подумалось, что я здесь лишняя…

— Приветствую, сударыня, – бархатный голос Балашова прерывает мои размышления. — Позвольте помочь... – раскрыв ладонь в пригласительном жесте, он призывает сойти со ступеньки на землю.

— Благодарствуйте, Александр Дмитриевич, – собравшись с духом, я отвожу взор от генералов и мягкой поступью, приняв любезно предложенную руку, покидаю салон. В этот момент из парадной выходит неизвестный мне адъютант, очевидно принятый Александром на службу недавно. Он вихрем подбежал к экипажу и отдал честь, стукнув каблуком о каблук.

— Софья Алексеевна, спешу доложить, что Их Величество ожидают Вас в кабинете. Прошу следовать за мной, – лихо отрапортовал незнакомец, разворачиваясь и направляясь обратно к парадной, кивая на ходу Балашову.

Приподняв подол, я засеменила следом, чувствуя на себе пристальное внимание, слыша шёпот за спиной – как видно, генералы те ещё сплетники!

Оказавшись в холе, я испытала облегчение. По крайней мере, здесь царила приятная сердцу суета: лакеи и секретари, погружëнные в работу, перебегали из одной части дома в другую, о чём-то переговариваясь друг с другом, не обращая на меня ни малейшего внимания. Александр, как сообщалось в письме, занимал апартаменты на втором этаже. Третий этаж был отдан Министерству Иностранных дел – там разместился Нессельроде со своими сотрудниками.

Путь вверх по лестнице занимал около минуты. Всё это время я неотрывно наблюдала за покачивающимся гребнем перьев в двубортной шляпе адъютанта, с трудом передвигая ноги.

Шорох наших шагов заглушала красная ковровая дорожка, пущенная вдоль каждого коридора, поэтому дежурившая возле кабинета охрана, мирно дремлющая на посту, выпрямляется в стойку смирно с ощутимым запозданием, наспех отдавая честь, не услышав приближения посторонних. Закатное солнце предвещало скорую смену караула – неудивительно, что бдительность гвардейцев ослабла. Попав в рекреацию, первым делом, я обращаю внимание на пустой стол, за которым должен был неотлучно находиться секретарь.

Ввиду его отсутствия, адъютанту пришлось докладывать о моём визите лично.

— Ожидайте, – сухо вымолвил он, скрываясь за створками тёмного дерева. Страх точил меня изнутри, словно червь молодое яблоко. Воля ослабла, и в голову вновь полезли нелепые размышления. Мне подумалось, что при взгляде на Александра я непременно упаду в обморок или того хуже – разрыдаюсь, как ребёнок, испортив сладостный миг воссоединения ненужной истерикой.

Тишина давила на нервы, способствуя образованию лёгкой ломаты в висках. Была секунда, когда меня потянуло сбежать – вернуться на Сент-Оноре и нырнуть под крыло понимающей бабушки.

Но возвратившийся в рекреацию адъютант заставляет забыть о глупостях:

— Их Величество готовы принять Вас, – звучит, как приговор; в холодном взгляде напротив не видно ни грамма поддержки. Для этого человека я всего-навсего очередной безликий посетитель, каких приезжает дюжина за день, однако для меня нынешняя аудиенция стала событием года – после победы русской армии в войне, разумеется.

Первый шаг оказался самым трудным: конечности онемели, больших усилий мне стоило переступить невидимый порог. В глаза ударяет яркий свет – комнату затапливал багрянец, ввиду чего я прищурилась, услышав, как за спиной захлопывается створка. Ну вот и всё, путь к отступлению отрезан!

В груди бушевал ураган чувств, а сердце – что сердце? – его почти не слышно. Удушливый жар охватил меня целиком, пульсирующая боль в висках отступила, на её место пришёл шум, поглощающий сторонние звуки. Зажмурившись, приседаю в неуклюжем книксене, пока ещё плохо понимая, где именно находится хозяин кабинета.

— Ваше Величество... – голос осип, дыхание сбилось. Мышцы наливаются свинцом. Никогда прежде моё тело не казалось мне таким неповоротливым и тяжёлым, как в эти мгновения. Выпрямившись, боязливо приоткрываю правый глаз, стараясь привыкнуть к ослепительным краскам заката.

Александр обнаружился возле рабочего места: опираясь ладонью о край стола, он наблюдал за мной с чарующей улыбкой на устах, чувствуя себя по меньшей мере раскрепощённо в моём обществе – на то указывала вальяжная поза. Боже, до чего трудно уложить эту мысль в голове – возлюбленный здесь, стоит передо мной и смотрит, как и прежде, с нежностью.

Сдержанность забыта, сомнения отброшены. То, как Александр встретил меня, легко и непринуждённо, без величественной осанки, без учтивой маски на лице, и то, как он улыбался, говорило о прежнем ко мне расположении, из чего можно было заключить, что разлука не ослабила нашей сумасшедшей тяги друг к другу...

— Слава Всевышнему, Вы здесь, – он мягко смеётся, вероятно, забавляясь моей пугливости. — Прошу, не томитесь в дверях, подойдите ближе, – желая, как можно скорее развеять неловкость первой встречи, Александр призывает меня к активным действиям, вытягивая вперёд ладонь.

Вновь слышать голос любимого человека оказалось до мурашек приятно, но его просьба... Я ощутила дрожь в коленях при мысли, что придётся преодолеть внушительное, как мне чудилось, расстояние. Война оказывала на Александра губительное воздействие, поэтому страх усиливался ещё и тем осознанием, что если подойду ближе, то увижу в нём что-то, что не присуще "моему" Александру. На войне его сопровождал Наполеон, ввиду этого, должно быть, груз ответственности ощущался им стократ меньше, но, кто знает, что творилось в глубине его беспокойной души, которая не умела мириться с жестокостью, свойственной всякому военному конфликту.

Приметив ряд стульев, расположенных по левую стену, я подхожу ближе и сбрасываю на них шаль с кисетом, освобождаясь от ненужной поклажи. В густой тишине слышался лишь шелест платья и ход старинных китайских часов, пристроившихся на каминной полке.

Вытянув руку навстречу, я неосознанно провоцирую Александра на поступок: порывисто шагнув вперёд, он подхватывает мою ладонь и тянет её на себя – и вот мы уже стоим лицом к лицу!

Наполеон немало над ним поиздевался... Стоило возлюбленному приблизиться вплотную и загородить собой солнце, как передо мною тотчас обнажаются следы усталости: привычный круглый подбородок чуть заострился, а под тонким, невесомым слоем жемчужной пудры, употребляемой для сглаживания цвета и рельефа кожи, проступала серость, в то время как в уголках глаз залегли мелкие морщинки.

Я надеялась, что это единственные изменения, произошедшие с Александром – уж лучше носить следы войны на лице, чем в сердце.

Внутри всё замерло, и если бы он не держал мою ладонь, рука безвольно повисла бы вдоль туловища. Взгляд упирается в ордена на царском мундире; я боялась проявить взаимность в ответ, поскольку отвыкла от знаков мужского внимания.

К счастью, Александр взял ситуацию под свой контроль:

— Добро пожаловать в моё скромное политическое убежище, Mon Ange. Смею надеяться, количество дежурившей снаружи охраны не сильно Вас обеспокоило? – вкрадчивый голос раздаётся аккурат над головой; мерное дыхание успокаивало – грудь Александра вздымалась медленно, даже слишком, словно он старался дышать через раз, боясь потревожить мой покой.

Когда в следующую секунду он подносит мою ладонь к губам, я обращаю внимания на его руки, лишённые покрова. Поцелуй, запечатлённый на тыльной стороне кисти получился неполноценным: я ощутила нажим губ, но не их тепло, поскольку льняная перчатка притупила прикосновение.

В душе происходит странная метаморфоза: некая невидимая нить, связывающая нас друг с другом, ранее ослабленная, вдруг натянулась, как струна, пропуская жаркий импульс. Между нами снова установилась связь, позволяющая видеть и чувствовать больше, чем дано обычным людям.

Неожиданно во мне просыпается смелость, и я принуждаю себя произнести первые слова:

— Будет Вам, Государь... Я не противлюсь разумной осторожности, – на сей раз голос звучит естественно, что казалось удивительным, ведь страх всё ещё удерживал меня в тисках. Робко приподняв уголки губ, силюсь вытеснить из груди волнение, укоряя себя за излишнюю холодность, ведь Александр, как я чувствовала, желал большего.

Он по-прежнему держал меня за руку, терпеливо дожидаясь, когда мой дух возобладает над разумом, но всё-таки не выдерживает:

— Позвольте, я сниму шляпку... – пальцы нетерпеливо хватают полоску дымки, начиная разматывать – один виток, другой, третий, ткань скользит свободно, спадая с боннета, обнажая покрытую мурашками шею. Отложив шарфик на стол, Александр осторожно касается висков, снимая убор, аккуратно, стараясь не испортить причёску и не помять хрупкую соломку.

Я стояла неподвижно, боясь пошевелиться, наблюдая за чинимыми манипуляциями, как зачарованная... Тёплые, слегка влажные ладони касаются щёк, приподнимая голову.

— Mon Dieu, как Вы прекрасны... – он переходит на шёпот, с лихорадочным блеском в глазах изучая моё неподвижное лицо. Кожа под его ладонями горела, но вместе с тем ощущалась ласка, нежность, что текла сквозь пальцы. Такие чувственные и жадные прикосновения – от них голова шла кругом!

Александр определённо хотел продолжения: взъерошить мои волосы, зарыться в них пальцами, стиснуть тело в крепких объятиях, но царская выдержка не позволила осуществить задуманное – выйти за рамки этикета без моего дозволения.

— Государь... – я считала неуместным сохранять молчание. — Позвольте примкнуть к рядам тех счастливчиков, кому улыбнулась удача поздравить Вас с победой лично. Сердце моё теснит гордость за русскую армию! Будем надеяться, что Божественное Провидение благословит наши труды. Россия находится в наилучшем положении... – хвалебная ода остаётся неоконченной, поскольку пальцы Александра запечатывают уста.

Покачав головой, он отчего-то хмурится, продолжая удерживать моё лицо в ладонях:

— Мы оба знаем, что победы не случилось бы, реши Вы в тот вечер остаться на своём месте – покорной служащей, молчаливо сносящей царское самодурство. Я обязан Вам многим, Софи, и прежде всего бесценным союзом с Францией... – эти слова кольнули моё сердце. Александр говорил ужасные вещи, если не сказать больше – преступные! В голове всплывают обрывки рокового вечера, когда я пришла к нему в кабинет с прошением об отставке: залитое сумраком помещение, слёзы, стенания, увещевания предотвратить войну с французами – всё перемешалось в голове. Неужто Александр ставит мне в заслугу победу русской армии? О, какая же это глупость!

В ту нашу встречу я всего-навсего проявила слабость – мною руководило отчаяние, и потому, не от большого ума, наговорила Государю так много грубостей... Прошлась по всему: задела его совесть, чувство собственного достоинства, отца...

Удивительно, как он это стерпел, любой другой на его месте выставил бы меня за дверь.

На моём месте мог оказаться любой, у кого в груди не камень, любой сердобольный подданный, доведённый до грани, забывший в пылу обиды о субординации. В том, что случилось моей заслуги нет, как нет и вины, ибо в конечном счёте Александр самостоятельно принял решение, разработав невероятно сложный план по переустройству страны и сдерживанию оппозиции. Я как штопор, что откупорил бутылку с игристым вином – всего лишь инструмент. Но не я настаивала это вино, а значит не мне испытывать гордость за его сладость, терпкость и уникальный вкус.

Всё было сделано до меня.

Тем не менее, Александр придерживался иного мнения:

— Поглядите, сколь далеко завела нас Ваша отчаянная смелость... – пылко продолжает он, позволяя рукам соскользнуть вниз на плечи. — Вы подлинный пророк, Софи. Вы предрекли России блестящее будущее! Вы обернули в жизнь мою юношескую мечту – я обрёл славу и любовь народа. Мне не хватит и целой вечности, чтобы уплатить Вам по счёту. Сердечно благодарю Вас за чудо духовного перерождения, за силу, обретённую на пути исправления. Вы мой ангел хранитель, – слова его звучали всё тише и тише, пока в конечном итоге не превратились в сбивчивый шёпот.

Не выдержав накала, я ощутила нестерпимое желание восстановить справедливость:

— Как мне не лестно, Государь, боюсь, в речах Ваших отсутствует истина... Вспомните, с чем я пожаловала к Вам ввечëру в кабинет? Моим главным оружием были слёзы, а слёзы – ничто в сравнение с природной решимостью и выучкой, заложенной в Вас педагогами. Я пробила ничтожную брешь в крепостной стене, именуемой сомнением, быть может, пустила трещину... Но не боле, слышите? Остальное Вы сотворили сами. Вы поступили по совести и неустанно трудились над собой. Это мне довлеет благодарить Вас и помышлять о выплате долга... – пылкое признание служит доказательством безграничной преданности. В самом деле, мне нечем гордиться, если только тем, что удалось отстоять свои убеждения. Истинный герой — Александр, это его воля переломила ход истории.

Это маленькое препирательство стало связующим звеном между нашими душами: я перестаю видеть в Александре Императора, победителя Европы, друга Бонапарта, вновь увидев любимого человека, с кем дозволено спорить, смеяться, обмениваться мнениями...

Несмотря на острое желание сблизиться, мною до последнего правила нерешительность, странного рода смущение или скорее страх поторопить события, совершить ошибку...

Я не видела, каким взором глядит на меня возлюбленный, но осмелилась предположить, что он сохранил романтический настрой – его ладони оставались на моих плечах, бережно их сжимая.

— Покуда так, я не возьмусь лишать Вас удовольствия выразить благодарность, – загадочно произносит он, совершая, так называемый, ход конём. — Прошу, пройдёмте в соседнюю залу, – указав на двери у дальней стены, Александр подставляет локоть, напрашиваясь в попутчики.

Взяв его под руку, я удивленно и немного боязливо смотрю в указанном направлении, теряясь в предположениях относительно того, что меня встретит по ту сторону закрытых створок. Александр примеряет роль галантного кавалера, наслаждаясь чарующей романтичной игрой. Пришлось подчиниться.

Проследовав к дверям в полной тишине, я чувствую, как замирает сердце, когда дверцы вдруг отворяются, являя взору очаровательную гостиную.

По правую стену находились высокие книжные стеллажи – кажется, здесь находилась рабочая библиотека Талейрана; по левую – огромные окна, обрамлëнные роскошными занавесками миндального цвета, у центральной стены – камин и старинный дюшесс[5], обитый кофейным шёлковым бархатом с восточным орнаментом. Но прежде, чем взяться за изучение прочих деталей интерьера, я обращаю внимание на пузатую вазу, стоящую на золочёной жардиньерке[6] подле окна, в которой находился огромный букет белоснежных тюльпанов – моих любимых цветов!

Прижав ладонь к сердцу, я поднимаю на Александра ошарашенный взгляд. На его губах расцветает счастливая улыбка:

— Скромный весенний букет для весенней леди... Приняв его, Вы доставите мне наивысшую радость и убедите в своём искреннем расположении, – мягко произносит он, убирая руки за спину, плотнее прикрывая дверь.

Боже, Император России подарил мне цветы – как это мило!

— Государь, они восхитительны! – меня переполнял восторг, граничащий с ликованием. Подбежав к жардиньерке, касаюсь кончиками пальцев гибких стеблей, обвязанных розовой лентой, и хрупких лепестков, усеянных бисером родниковой воды, сияющих в солнечных лучах: зарывшись носом в нежные бутоны, втягиваю их густой, до дрожи приятный аромат, от которого сладко замирало сердце. Мне было приятно, что Александр преподнёс в подарок именно цветы – это невероятно душещипательный жест; во все времена, на всех континентах мужчины дарили цветы своим избранницам. Цветы лучше всякого другого подарка отражают романтические чувства дарителя.

Белый тюльпан или "дюлбаш" как называют сей цветок на востоке, впервые был подарен мне отцом на первый день рождения. Конечно, я не могла этого помнить, но Матушка рассказывала, что всплакнула тогда от умиления. С той поры, как я услышала эту историю, белые тюльпаны заняли особое место в моём сердце.

Больше тюльпанов я любила только сирень, но сезон её цветения ещё не грянул. Уверена, Александр помнил про неё и, возможно, решит преподнести раскидистый букет при следующей встрече...

— Ах, какой волшебный аромат... Благодарю Вас, Александр, Вы премного меня осчастливили! – мной овладело желание поблагодарить возлюбленного на всех языках мира, но сейчас даже родная речь давалась с трудом. — Mon Cher, это так... – силясь подобрать ёмкое слово для обозначения своих чувств, я отвожу взгляд к окну, за которым простирался невероятной красоты закат. — Трогательно! – определённо, я нашла то, что искала. Ах, как хорошо, что Николай Михайлович Карамзин в своей «Бедной Лизе» познакомил общество с этим новым словом. Подарок Александра был точно таким – он трогал сердце, цеплял за живое.

Обняв букет обеими руками, я прижимаю молодые бутоны к груди, поглядывая на Александра из-под ресниц, чувствуя, что он хочет в чём-то признаться...

— Я завидую сим цветам, – произносит едва шевеля губами, наблюдая за мной столь пристально, словно я была охотничьим трофеем, а не женщиной.

Он привалился спиной к дверям, явно запертым на ключ, а его взгляд – острый и пронзительный, напомнил мне об одном человеке...

Наполеоне.

Александр определённо позаимствовал "орлиный" взор у доблестного собрата по короне. Интересно, чему ещё он научился за минувший год?

Смутившись, я роняю голову на бок, разрывая зрительный контакт, вновь обращая внимания на цветы. Испытанный мною восторг, разрушил последнюю эмоциональную преграду.

Вручив подарок, Александру удалось расположить меня к себе и создать благоприятную для свидания атмосферу.

— Софи... – оторвавшись от дверей, он ступает на ковёр, не смея приближаться. — Я ограничен временем, но не ограничен стыдом, – это напоминание, как и стремительно угасающий закат за окном, служит мотивацией к долгожданному воссоединению. — Простите... Мне тяжело держаться на расстоянии, когда Вы, наконец, так близко... – сделав нажим на последнем слове, Александр признаётся, что не способен более держаться приличий.

Теперь, кажется, пора...

Плотно сомкнув челюсти, я медленно втягиваю кислород в лёгкие, смещаясь к окну, стараясь сосредоточиться на внутренних ощущениях. Ресницы намокают, щёки горят...

В кончиках пальцев возникает покалывание, вынуждая вложить одну руку в другую, дабы унять приступ паники.

— Обнимите же меня, Ваше Величество... Александр, – я не знала, что последует дальше, вернее, боялась предположить. Вместо вкрадчивых шагов, осторожных прикосновений или пылкого признания в любви, случился порыв: Александр пересекает комнату почти бегом, как стихия; вздрогнув, я оборачиваюсь, но лишь для того, чтобы зажмуриться... Он сгребает меня в охапку, наваливаясь всем телом, удерживая лицо в ладонях и накрывая уста нетерпеливым поцелуем. Покачнувшись, врезаюсь затылком в стену. К счастью, удар пришёлся на прическу, и боли не чувствовалось. Под закрытыми веками пульсировал солнечный свет, кровь ударяет в виски, распространяя жар под тонкой кожей, а вместе с ним подзабытое чувство страсти.

Подобное поведение не было свойственно утончённой, сдержанной натуре Александра... Безупречные манеры являлись неотъемлемой частью его натуры. Но сейчас он целовал меня так, как никогда прежде. И это было столь непривычно, что я не сразу нашла в себе силы ответить на поцелуй...

Понимание того, что всё теперь позади, настигает только сейчас. Когда образ возлюбленного – один единственный правильный образ, стоявший всё это время перед глазами – наконец-то становится реальностью. Когда он преодолел последние метры между нами и заключил меня в крепкие объятия.

Едва его ладони обнаруживают дрожь в моём теле, набегающую волнами, кольцо рук смыкается сильнее: в этих жадных прикосновениях и поцелуях, что переместились на шею, чувствовалось облегчение... Александр целовал меня ненасытно, желая доказать, сколь сильно умеет любить.

Сложилось впечатление, что мысли о нашей любви – первое и самое главное, что не давало ему рухнуть в пучину отчаяния, устрашиться топота копыт, взрывов артиллерии, свиста пуль, прошивающих воздух над головой. Оборона Парижа, битвы под Дрезденом, Лейпцигом, Рейном... Кровь и предсмертные крики, несомненно, затуманили царский рассудок, но чёртовы военные невзгоды, наконец, закончились, и теперь Александр мог заново учиться жить. Воздух Франции был наполнен пьянящей свободой. Здесь была его армия, братья, город, где ему всегда отныне рады...

Я ощущала внутренний надрыв. В самом деле, всё так, как он рассказывал – духовное перерождение: Александр остался собой, и вместе с тем развил много новых качеств, которыми мечтал обладать с детства: твёрдость, дерзость, умение добиваться своего. И хотя натура его всё ещё оставалась подвижной, поскольку одного года мало для воспитания боевого духа, я верила, что обретённое им не исчезнет, а пустит корни и рано или поздно принесёт плоды.

Стало ясно, что отныне только одно жи́во в нём – любовь к семье, возможно, ко мне – последнее, что осталось защитить.

Сжимая плечи в золотых эполетах, вдыхая аромат свежих духов с нотками сочного апельсина и пряной зелени, я осознала главное – он наконец-то может "дышать".

— Я знала, ты вернёшься ко мне... – шепчу, как в бреду; по щекам покатились слёзы, которые тут же смазываются из-за бессчётных поцелуев, покрывающих моё лицо.

Огладив большим пальцем линию скулы, Александр вновь ловит мои губы, не позволяя говорить. Пальцы цепляют звякнувшие ордена на груди, сжимают, словно в попытке сорвать... Меня не устраивало, что на нём так много одежды, которая мешала прощупать свод рёбер и упругие мышцы, насладиться жаром тела, согревающим меня когда-то в ночи.

О, как давно мы не засыпали в объятиях друг друга!

Устойчивая опора за спиной помогала сохранять равновесие – не будь её, я бы не выдержала сего напора. Однако до чего приятно ощущать блуждание рук по талии, стягивающих голубой ситец, и до чего страшно возвращаться к мыслям о будущем...

Александр обречён разрываться между чувствами и долгом, между честностью и политической выгодой. Я же вынуждена оставаться на вторых ролях, быть тенью подле него, и потому в минуты, подобные этим, меня, как и прежде, подмывало брать от любви всё до последней капли.

Приподнявшись на носочки, я ненавязчиво перехватываю инициативу, смыкая руки вокруг его шеи, с щемящей нежностью углубляя поцелуй. Его губы – сухие, обветренные, мои – солёные от слёз. Зная, сколько вытерпел Александр на войне, мне хотелось обращаться с ним, как со священным предметом, и потому я осторожно вплетаю пальцы в золотые локоны, подушечками пальцев массируя некогда округлые щёки, спускаясь ниже, к кромке оголённой шеи, видя, что теперь уже у него пошли мурашки по коже... Поцелуй мог длиться до сумерек, однако между нами оставалось слишком много неясностей, и пока голова ещё хоть чуть-чуть соображала, следовало приступить к неприятному разговору.

Взяв Александра за подбородок, я принуждаю его остановиться:

— Вы обмолвились, что ограничены временем... – воздух выходит из лёгких со свистом; пришлось увернуться, чтобы не дать вовлечь себя в новый поцелуй. Время моей аудиенции ограничено, а нам ещё столько предстоит обсудить... Или нет?

Покорно разжав хватку, Александр пятится к двери, касаясь ладонью лба, пытаясь возобладать над острым желанием. Он был взмылен, равно и тяжело дышал, но даже в таком состоянии не терял царской стати – разве что осанка страдала, но окружающие давно привыкли к его сутулости.

— К несчастью, так и есть: время бежит рысью супротив моей воли... – расстегнув верхние пуговицы мундира, он жестом указывает на кофейный дюшесс.

Я рухнула на подушки, как подкошенная, всё ещё ощущая жар на коже и лёгкую пульсацию в припухших губах. Александр тоже спешит присесть – на противоположный край, приподнимая хвост мундира, цепляясь одной рукой за резную спинку, а другой дотягиваясь до моей ладони.

— Молю не препятствовать моему слову. Я имею намерение объясниться, – он зачем-то переходит на французский, выказывая беспокойство. Его лицо, только что оживлённое радостью встречи, померкло, принимая сосредоточенное и хмурое выражение.

Я замерла, как под ружейным прицелом, готовясь принять любой приговор.

Приоткрывая рот, он желает что-то молвить, то бледнея, то воодушевляясь, но так и не смог начать, очевидно пытаясь выхватить из сумбурного потока мыслей то важное, что давно крутилось на языке.

Спустя полминуты интригующего молчания, Александр, наконец, решается, смыкая пальцы вокруг моего запястья, не позволяя уйти.

— Минувший год переменил меня совершенно... Вы вправе смеяться, но я верю, что сам Господь выступал моим зодчим: Он высек из холодной натуры, материала скверного, грубого – формы стройные и благородные. Хочу, чтобы Вы знали: я не таков, каким был прежде. Мне ненавистен образ слабого, неуверенного существа – того Александра всё меньше теперь, а тот, что ныне говорит с Вами, долгое время таился за тысячью масок, боясь показаться публике. Доподлинно известно, что на душе моей покой: я покорил мир, европейские дворы, укротил Бонапарта – за всё благодарен Проведению и не ропщу на Промысел Его. Меж тем пробудившись однажды поутру – уже после заключения мирного договора – я негаданно пришёл к осознанию, что мне сего не надобно... И задарма не надобно. Слава победителя, место в истории, титул Освободителя – не пленяют более моего разума. Так я понял, что перерос свою мечту, – он говорил тихо, спокойно и со своеобразной, располагающей теплотой, однако во взгляде просматривалась тревога. — Софи, Мой Ангел...

Подсаживается ближе, сжимая обе мои ладони, поддаваясь вперёд:

— Я хочу нечто большее, чем весь мир. Хочу счастья, недоступное особам королевской крови. Преступного обывательского счастья. Хочу подлинную семью: не Императрицу, но женщину, не наследника, но ребёнка, чтоб только мой, чтоб никому не достался – ни династии, ни России. Хочу нашего ребёнка, Софи... Мне тридцать семь лет – поверьте, мужчины моего возраста не размениваются на пустяки. Знайте, что мне лучше других известны обстоятельства, препятствующие исполнению этой безумной мечты. Но я готов сражаться за неё до последнего. Ежели ты согласишься и дашь слово, что не оставишь, поддержишь, обещаю, мы соединимся не под ночным альковом, а под венчальными венцами, представ перед священником и Богом, как равные, – слова его были беспощадны. В глазах – надежда, едва ли не слёзы, но разум, кажется, слегка помутился... Дьявольская сила опутала меня по рукам и ногам – я не могла шевельнуть и мизинцем.

Он замолчал, сразу после чего, секунда в секунду, я уверовала в две вещи: первое – Александр любит меня по-настоящему; я не игрушка в руках правителя, как уверяла Матушка. И второе – он говорил серьёзно, не потому, что был одурманен победой, и не потому, что наивно верил в безграничность собственной власти. Он не клялся, но обещал. Не сказал: "сделаю", а всего лишь: "готов сражаться" – им правила не самоуверенность, не самообман. Надежда. И фундамент этой надежды – не пустая вера в лучшее, а воля, характер, закалëнный в перипетиях тех невероятных событий, приведших к настоящему моменту времени. И то, как он сжимал крест на груди – не православный – Георгиевский, единственно доступный, и то, как перешёл на французский, боясь прогневать августейших предков – указывало на осознанность действий – вменяемость. А ещё он не сказал главного... Не сказал, что любит, памятуя о запрете на данное слово – значит по-прежнему уважает меня. Он нашёл другой, верный, но безмерно опасный способ заявить о своих чувствах – доказал любовь не словом, поступком!

Очнувшись, как по щелчку, не помня себя от страха, я поднимаюсь на ноги, сбегая от возлюбленного – от ответственности, что он возлагал на нас – к окну, наблюдая за тем, как во дворе на сене дремлют усталые казаки.

Прижав костяшки пальцев к губам, заглушаю рвущийся наружу всхлип, а ведь на самом деле хотелось ни рыдать, а выть волком! Я приехала сюда с единственной целью – узнать о рождении нашего гипотетического ребёнка, о его дальнейшей судьбе. Всё! На этом встреча должна была закончиться. Мысль перейти в ранг официальной фаворитки пугала меня настолько, что я готова была устраниться от двора, скрыться, только бы не мелькать на виду у обманчиво-дружелюбных придворных. Но сейчас, подумать только, Александр предлагал вступить в морганатический брак... Боже, да с него же голову снимут!

— Слишком много "хочу", Ваше Величество... – голос срывается, а по щекам вновь заструились слёзы. Я ненавидела себя за сказанное, но это был единственный способ защитить любимого человека от возможного риска.

Опираясь правой рукой о раму, левую прижимаю к губам, прикусывая костяшки. Нам нельзя идти под венец. Ни при каких обстоятельствах! Я не позволю Александру рисковать жизнью. У нас и так всё хорошо, зачем желать большего?

Доверие подданных не безгранично!

— Мои чувства к Вам... тебе неизменны! – перехожу на крик, ибо так проще контролировать рыдания. — Мечта твоя – есть моя мечта. Сердце моё – навсегда твоё. Но мысль, что ты отдашь себя на растерзание гиенам, ужасает. Тебе поклоняется вся Европа, ты несёшь собой перемены, однако даже тебе не подвластно владеть всем! Право, Александр, как ты решился? – обхватив себя за плечи, я опускаю голову, отмечая, как тёплая любовная нега сменяется оцепенением. Романтическое свидание превращалось в кошмар. Александр что, забыл, как кончил его Батюшка?

Вроде, на память он никогда не жаловался, не думаю, что можно затерять в недрах разума историю цареубийства.

Острая боль пронзает сердце – меня душила несправедливость. Слова мои ввергли возлюбленного в пучину страданий, ведь я убивала его мечту – кристально чистую, светлую. Он достоин её, но она неисполнима. Идея вступить в морганатический брак походила на сюр: чтобы иметь возможность жениться по любви, необходимо родиться Петром I, а не Александром I.

Гнуть Сенат через колено по силам не каждому русскому царю – упаси Господь Александра играть в абсолютного монарха!

Наверное, он не ожидал от меня другой реакции, и потому сохранял поразительное спокойствие. Закрыв уши, поскольку выносить тишину оказалось невыносимо, я прислоняюсь лбом к холодному стеклу, надеясь, что оно не треснет.

Александр мягкой поступью приближается со спины, опуская тёплые ладони на мой живот, оттягивая прочь от оконной рамы. Упираться бессмысленно – сил не осталось. Сместившись в угол, он приподнимает мою голову за подбородок, отнимая руки от ушей, принуждая сосредоточиться.

— Я бы не посмел предложить Вам меньшее... – убедившись, что я слушаю, он продолжает с нажимом.— Я изучил своё сердце достаточно, и готов, поверьте, взять ответственность за Вас и наше совместное будущее. Неужто Вы помышляете, что я позволю своему ребёнку родиться во грехе? Нет, Софи. Не в этот раз! – на его красивых губах возникает грустная усмешка, голос саднит усталостью. Мне кажется, что чем дальше, тем всё явственнее над его головой сгущаются тучи. Я вспомнила свою семью, почившего Батюшку: каким позором покроется его имя – имя нашего рода – если я позволю себе вступить в эту опасную, политическую игру?

Меня смешают с грязью, начнут выискивать пороки – лишь бы отвратить Александра от идеи тайного венчания. Имею ли я право подвергать Матушку волнениям? Об этом ли я мечтала? Александр стремился затащить меня к себе на вершину, но как-то забыл поинтересоваться, а нужна ли мне эта вершина? Мой разум и характер не предназначены для интриг и заговоров!

— Моя честь... Моя семья... – упираясь руками в широкую грудь, чувствую злость и сильнейшее раздражение. — Опомнитесь, Александр! Любя женщину, подобную мне, Вы изменяете Государству! – приложив усилие, я разрушаю объятия, отталкивая возлюбленного прочь, убегая к выходу. Увы, мне не хватило всего пары шагов – Александр настигает меня у дверей, как в тот роковой вечер, и, взяв за предплечья, оборачивает к себе.

— Но не любя – я изменяю себе! – он впервые повысил на меня голос – впервые с момента разговора в двенадцатом году. Как он всё-таки изменился... Сильнее, чем казалось изначально.

Он сжимал меня уверенно, не причиняя боли, скорее для перестраховки, чем из желания укротить. Упираясь руками в его плечи, я надеюсь услышать, что всё остаётся, как прежде, что мне не придётся менять, а точнее рушить свою жизнь, что ему не придётся подставлять себя под удар.

Если он стремится к созданию семьи – пусть признает нашего ребёнка – хотя и это невероятно сложно! Зачем же венчаться?

Зачем создавать побочную ветвь? Что это изменит? Наполеон и тот не смел подвергать своих незаконнорожденных детей опасностям. Элеонора Денюэль, например, растившая от него сына, Шарля Леона, имеет пансион и титул, не соприкасаясь с императорским двором. Она осталась независимой. Живёт отдельно, и при этом все знают, что Наполеон признал её чадо, поэтому тот не был незаконнорождённым. Официально он оставался его отцом. Частная жизнь с сыном, лишённая придворной грязи – разве это не лучший вариант из всех возможных?

— Замолчите! – кричу не своим голосом, боясь даже на секундочку поверить его заманчивым, отравляющим разум речам. — У меня нет права потакать безумству! Династия не простит Вам сего промаха! – приподнявшись на носочки, кричу точно в лицо, предчувствуя взрыв:

— Династия – это я! – и снова порыв, обида, что не верю. Ко мне обращался не возлюбленный, а Государь...

В глазах упрямство, непоколебимая воля. Александр никому не позволит сомневаться в своей власти.

А ведь он чертовски прав... Династия – это он. Россия – это он! Самодержавие зиждется на традициях и личности, занимающей трон. Александр сам себе закон. Его семья немногочисленна: лишь от его решения зависит, какое будущее ждёт всех Романовых.

А потомки, что потомки?

Быть может, их народится прогрессивная когорта, и они поймут сентиментальную позицию победителя Европы, простят ему любовную оплошность.

— Умоляю, дайте срок... – скользнув руками к моей шее, он касается линии челюсти, соприкасаясь лбом с моей макушкой. — Один шанс... Коль сражаться станет невмоготу, даю слово оставить всё так, как Вы того желаете. Но не лишайте меня надежды... Я хочу и буду сражаться! – дыхание тяжелеет, цепкая хватка сменяется бережными прикосновениями, губы осторожно льнут к напряжённой жилке на шее. — Три года, Софи... Всего три годины. Клянусь, Вы не пострадаете от царских капризов, – это был компромисс, возможно, единственный. Три года... Боже, как долго! За три года на его голову может обрушиться много бед!

Тело моё слабеет, колени подгибаются и я медленно, потянув за собой Александра, оседаю на ковёр, утыкаясь носом в изгиб его плеча, задевая шершавый воротник.

Разум и сердце – нечто более противоречащего в человеческой природе, пожалуй, не найти. Меня разрывало надвое, тянуло от одного к другому. Печаль сжимала моё сердце, причиняя почти физическую боль, и я чувствовала, что страдаем от неё мы оба. Он просит дать три года на попытку? Помилуй Бог, как возможно за три года уговорить всю оппозицию принять идею незаконного брака? Это абсурд, бред сумасшедшего... И всё же мы не должны расставаться на скорбной ноте.

— И любовь? – спрашиваю на всхлипе, шмыгая носом, заходясь тихим рыданием. Наша любовь не должна пострадать в ходе чинимых им экспериментов. Пусть клянётся сейчас, что нас не разлучат за три года.

— И любовь... – подтверждает на русском для пущей убедительности, приподнимаясь на одном колене. Блуждая руками по спине, он заботливо целует меня в макушку, и от этих прикосновений внезапно исчезает вся боль.

Я решила ему довериться, хотя и не верила в благоприятный исход. Наверное, это правильно: чем быстрее он убедится в заведомом провале операции – тем лучше.

В мозгу до сих пор сидело какое-то неверие происходящего, будто всё это сон, мираж, либо я уже просто успела отвыкнуть от сногсшибательных чувств, из которых высшие силы соткали материю нашей любови.

Оторвав голову от широкого плеча, я прижимаюсь мокрой щекой к щеке Александра, ослабевшими пальцами перебирая жёсткие напомаженные кудри, на сей раз не заботясь о сохранности его причёски, оставляя нежный поцелуй в районе виска. В груди уже не было прежней злости, всё-таки слова Александра заставили меня успокоиться, но чтобы очистить мысли от страха этого оказалось недостаточно.

— Мне надлежит поразмыслить... – говорю так, как полагается в оных случаях. Под закрытыми веками встаёт образ Матушки, с которой мы по сей день находились в ссоре – она не должна узнать от посторонних людей, что Император России продолжает затягивать меня в любовное болото. За три года о наших отношения узнают все, а значит рано или поздно придётся оказаться в центре внимания. Наверное, стоит заранее "показаться" свету, а не сеять вокруг себя домыслы. Конечно, я не планировала появляться с Александром на публике, как Нарышкина, однако в столице ко мне будут относиться соответствующим образом, как к официальной фаворитке, тем более, если Александр планирует перестроить наши отношения на новый лад, демонстрируя обществу, что не желает видеть подле себя других женщин.

Меня терзали сомнения – страх в одночасье стать главной сплетней Петербурга! Я стремилась оттянуть этот момент, как можно дольше оставаясь в тени. Но как только Александр начнёт лоббировать почву, дабы предварить идею брака в жизнь – это будет равносильно возведению меня в статус официальной любовницы!

Я была не готова прямо сейчас, начиная с текущего года, так круто менять свою жизнь. Я имела все основания и полное моральное право сказать ему "нет"...

Мне требовалось время, чтобы принять верное решение.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Православную и католическую Пасху встречали десятого апреля.

С поздней ночи и до утра на бывшей Площади Революции, ныне Согласия, Христосовались галлы со славянами. Именно здесь двадцать первого января девяносто третьего года, интригами революционного Конвента, на эшафот взошёл шестьдесят шестой король Франции Людовик XVI, правивший ровно 6666 дней. Здесь же впоследствии сложила голову Мария-Антуанетта, а также революционеры Дантон, Демулен, Робеспьер, Кутон и Сен-Жюст – непосредственные виновники крушения монархии.

На месте, где ранее стояла гильотина, Александр велел воздвигнуть православный алтарь. Семь священников в богатых облачениях совершили богослужение.

Русский царь молился со своим народом, как бы "очищая" окровавленное место, отдавая дань памяти всем жертвам Террора, с радушной улыбкой наблюдая за тем, как французы разных сословий, включая некоторых Маршалов, теснились подле православного креста, чтобы иметь возможность скорее к нему приложиться.

Многотысячная паства, состоящая из русских воинов, пришедших сюда через всю Европу, гудела:

— Христос Воскресе!

— Воистину Воскресе!

Местный люд и эмигранты на ходу составляли мемуары, зарисовывали гравюры, Шарль даже задумал написать очерк: «Русские в Париже» и занялся сбором информации, обращаясь к русским офицерам с разнообразными вопросами, вроде: «Что Вы чувствуете-то?»

Это выглядело умилительно!

Словом, праздник прошёл без происшествий и только сильнее укрепил дружбу французов и русских, связав их теперь уже духовной нитью.

С Александром мы договорились обмениваться письмами, поскольку так проще сохранять здравомыслие. На другой день после Пасхи он писал:

«Всё замолкло, всё внимало! Торжественная это была минута для моего сердца; умилителен и страшен был для меня момент этот. Вот, думал я, по неисповедимой воле Провидения, из холодной отчизны Севера привёл я православное моё русское воинство для того, чтобы в земле иноплеменников, в их знаменитой столице, на том самом месте, где пала царственная жертва от буйства народного, принести совокупную, очистительную и вместе торжественную молитву Господу [7] ».

Переписка стала ежедневной. Я попросила дать мне две недели сроку – по истечению оного мы встретимся на очередном свидании и примем решение, которое либо изменит нашу жизнь, либо оставит всё как есть.

Сердце подсказывало, что Александр заранее знал о моём положительном ответе, но опасался, что я дам его через силу, исключительно ради него, будучи разбитой и напуганной.

Сразу после торжественного события, на Пасхальной неделе, в Париже случилось другое, не менее грандиозное событие – Наполеон вылез из своей "пещеры" и впервые за многие недели показался благородной публике. Правда, не всем. Император загорелся идеей устроить праздник для своего сына, коего так мало видел за последний год, учинив маленький семейный праздник в саду Фонтенбло, куда пригласил лишь самых близких людей, в чьей преданности не сомневался.

Основную массу гостей составляли женщины с детьми – в обществе прекрасного пола Наполеон расслаблялся, а детей он обожал бесконечно. Предавший его маршальский состав, ожидаемо, был исключён из списка приглашённых – гордый корсиканец так и не нашёл в себе сил простить подчинённых.

Круг сложился небольшим – около ста человек приглашённых, в число которых попал и Мсье Морель.

Праздник был детским, потому отчим явился в Фонтенбло в компании домочадцев – меня и Шарля. Матушка ехать отказалась, ввиду одолевшего её недуга – желудочного расстройства, возникшего на нервной почве. Благо, доктора заверили, что волноваться не о чем: через два-три дня она пойдёт на поправку. Меня мучила совесть, ведь очевидно, что она перенервничала из-за меня... Пришлось скрыть от Ma-ma намерение Александра вывести меня на большую придворную сцену, ибо её здоровье было важнее честности. Всё-таки решение о сближении с Государем я должна принять самостоятельно...

Тревогами я поделилась только с Ма tante, чтобы иметь хоть какую-то поддержку. Франсуаза встала на сторону Александра, уверяя, что все мои страхи чрезмерно преувеличены. Но определиться с ответом так и не удалось.

В день праздника пришлось дать себе зарок не возвращаться думами к личной жизни. Я поставила себе цель как следует отдохнуть. Это только на первый взгляд кажется, что королевские дворы похожи друг на друга. На самом деле двор – явление уникальное: как не существует на свете двух одинаковых театров, так не существует двух похожих дворцов и систем взаимоотношений придворных с сюзереном. В России много шёпота, движение на придворном паркете размеренное, но бывает, случается суматоха, если заглянуть под сени дворца в разгар праздников. При дворе Наполеона всё наоборот – шумно всегда, и лишь изредка, когда владыка не в настроении, наступает затишье.

Праздник начался после полудня.

На заднем дворе Фонтенбло, против сада, выставили длинные столы, покрытые свежими, сияющими белизной скатертями. Их украшали цветы и поделки из бумаги – ажурные голуби, кораблики, бабочки и прочие формы фауны. Мсье Морель удостоился чести сидеть среди других секретарей, и членов их семей, за главным столом, отведённом для Императорской фамилии.

Помимо Его Величества и Императрицы Марии-Луизы, Фонтенбло почтили визитом: принцесса Августа Амалия Баварская с супругом Евгением Богарне, пасынком Наполеона, коего я наблюдала в компании Трубецкого и Рылеева на Бородино; Эжен отрастил усы за минувшие время, а его жена была тем примечательна, что имела оттопыренную верхнюю губу, тщательно скрываемую художниками на парадных портретах.

По другую сторону расположились: Жозеф Бонапарт – один из немногих представителей семьи Бонапарт, с кем Император умудрился сохранить тёплые отношения, и его пучеглазая супруга Мари-Жюли Клари, подруга юности Наполеона – сестра его первой невесты Дезире – некогда королева Испании, и их дочери – черноволосые нимфы Шарлотта и Зинаида.

Ещё один принц Империи, Люсьен Бонапарт, прибыл на праздник в компании Александры де Блешам, супруги, которую Наполеон на дух не переносил ввиду её буржуазного происхождения. Он ставил ей в вину свою ссору с братом и всячески требовал от Люсьена развестись с этой женщиной. Дошло до того, что Наполеон выжил Люсьена в Америку, запретив появляться на Европейской арене, и лишь недавно братья примирились, что позволило Александре получить благословение грозного корсиканца.

А вот сестёр Бонапарт видно не было, даже любимица Наполеона принцесса Полин не приехала, что указывало на существующий раскол внутри августейшего клана.

Атмосфера вечера сложилась тёплой: ясная погода, по саду с важным видом бродят павлины, гости, кажется, и думать забыли о напряжённой политической обстановке в стране. Наполеон, на удивление, сиял – ни вздохом, ни жестом, ничем не выказывал он внутреннего опустошения. Поразительный самоконтроль!

Громовержец был весел, как дитя, что выглядело, мягко говоря, не складно... Наполеон напоминал тигра, играющего с клубком пряжи. Дети подбегали к нему, осыпали вопросами, и каждого из них «Бог войны» трепал за пухленькие щёчки, катал на руках, подыгрывая их невинному любопытству. Племянники и племянницы – вот истинное наследие, единственное, ради чего стоило держаться за власть.

Черты Бонапартов: греческий профиль, тяжёлый взгляд в той или иной мере присутствовали на лицах каждого ребёнка, образуя связь бесконечной цепи поколений.

Но главной персоной вечера, конечно же, оставался юный принц: весёлый и добрый мальчик трёх лет от роду, с длинными золотыми волосами и голубыми глазами, походивший в равной степени на обоих родителей. Глядя на него невольно вспоминался сын казнённого Людовика XVI, Луи-Шарль – такой же златокудрый наследник, погибший в тюрьме по той лишь причине, что его отцу не удалось удержать власть.

Наполеон Франсуа уже твёрдо стоял на ногах, но едва ли осознавал, в какой семье родился. На нём был роскошный лазурно -голубой комбинезон, придуманный и введённый в моду русской Императрицей Екатериной II, с длинным отложным воротником – Брабантские кружева![8]

Этот беззаботный ангел впервые за долгое время попал в многочисленную компанию детей и, судя по искрящимся восторгом глазам, находился на седьмом небе от счастья.

Застолье удалось на славу, одно изысканное блюдо сменялось другим. Королевские повара собрали рецепты национальных блюд со всех регионов Франции: «Киши» – открытый сырный пирог с беконом – представитель из мятежного Эльзаса; «Coq au vin» или «Петух в вине» – делегат от Бургундии, а блинчики «Сюзетт» с апельсиновой начинкой являлись гордостью, соседствующей с Атлантическим океаном, холодной Бретани – кто знает, возможно, именно их употребляли на ужин знаменитые Шуаны[9].

Но моё сердце принадлежало «Гратену Дофинуа» – картофелю, запечённому в жирных сливках и сыре! Повара Фонтенбло готовили его изумительно, однако у Ма tante всё-равно выходило вкуснее...

За праздничным столом Наполеон вёл себя, как в рядах действующей армии: он мало ел, отрезая по кусочку от каждого блюда, глотая пищу, как утка, плохо различая грани вкуса.

Уже после первой перемены блюд он потерял интерес к кулинарным шедеврам Франции и попросил лакея принести десерт. После десерта Император поспешил откланяться, оставляя гостей на попечении обворожительной Императрицы Марии-Луизы.

Но прежде, чем удалиться, подарил жене корзину её любимых Пармских фиалок, сорвав восхищённые аплодисменты присутствующих за столом дам. Мария-Луиза любила душистые фиалки из Пармы настолько, что даже чертила их силуэт вместо подписи на официальных документах.

Наполеон публично демонстрировал лояльность к Императрице, так как в последнее время та чувствовала себя неважно, опасаясь выезжать за пределы Фонтенбло. Городские кварталы полнились слухами, что во время посещения «Дома Инвалидов[10]», где прибывали на лечение раненные солдаты отгремевшей войны, кто-то из толпы мещан, приветствующих Императрицу, выкрикнул ей вслед кощунственное: "австриячка" [11]!

Это была "пощёчина", публичное унижение, иначе говоря – предупреждение.

Говорят, Императрица побелела, как полотно. Она не была дурочкой и прекрасно помнила, кому в недалёком прошлом принадлежало данное прозвище – Марии-Антуанетте, её двоюродной бабке, по сию пору остающейся символом народного гнева.

Когда в Париже начинают "говорить улицы" – это предвестник зреющей катастрофы. Жениться на австрийке, по мнению верховных элит, было главной ошибкой Бонапарта – он пробудил народную память, слил воедино события революции и настоящего времени. Люди накладывали образ казнённой королевы на молодую, ни в чём неповинную Императрицу.

Негативное впечатление производила даже её внешность: хитрый прищур голубых глаз, живая, подвижная мимика, в которой ложно угадывалось лукавство; она вызывала ассоциации с лисицей – обольстительной и коварной. Наполеон понял свою ошибку, да поздно, теперь основалось поддерживать супругу морально, ведь она не привыкла получать угрозы от собственных подданных.

После обеда взрослые разбились на маленькие группы, кто беседовать, кто играть, а кто и хвастаться модными туалетами. Дети отправились запускать бумажного змея, воздушные шары с привязанными куклами и лошадками, кормить зеркальных карпов и чёрных лебедей, обитающих в королевских прудах.

Мы с Шарлем убежали в глубину сада, предаваться забавам сферистики[12].

В парковый комплекс Фонтенбло входили Английский сад, Грот Сосновой рощи и Большой Партер[13], созданный в честь богини охоты Дианы, с многочисленными клумбами и роскошным фонтаном.

Я бежала по зелёному лугу, кружась и танцуя, наблюдая за тем, как красиво развивается подол «променадного» платья. На обед в Императорскую резиденцию предписывалось выезжать в «полуплатье» [14] – полувечерний фасон, но поскольку нынешний обед проходил на свежем воздухе, то был приемлем и променадный вариант[15].

Мне нравилось слышать шуршание юбок и чувствовать под тонкой подошвой башмачков хруст молодой травы. Фасон моего платья именовался: «платье на чехле». Оно состояло из двух слоёв: первый слой, чехол, обыкновенно шили из цветного текстиля, второй слой, надеваемый поверх, кроили из полупрозрачных белых материй, как бы "заглушая" оттенок первого, делая общий тон наряда сливочным, постельным. Я остановила свой выбор на атласном чехле оттенка «Королевский жёлтый» – тёплом, слегка отливающим в оранжевый; в природе его можно встретить в оперении хохолка золотого фазана. Второй слой – тончайшая, белоснежная органза[16], издающая приятный шелест при трении с атласом, расшитая белым контурным рисунком бутонов нарцисса. Искусственные нарциссы, ярко-жёлтые, также усеивали кромку подола, и один крохотный букетик был приколот к левому плечу.

Рукава «а-ля Мамлюк» – они же рукава «Джульетта» или «Мари» – сшиты из той же прозрачной органзы: по всей длине их перехватывали ленты, вплоть до запястья, что образовывало ряд маленьких надувных буфов.

Пробежав ещё немного, я останавливаюсь, оборачиваясь к бредущему позади брату:

— Шарль, недалече ли мы убрели? – опомнившись, прикладываю ребро ладони ко лбу, устремляя взор к линии гарнизона – туда, где вытянулся дворцовый ансамбль с сапфировыми крышами. Я не уверена, что нам позволено так далеко убегать вглубь сада...

В здешние места даже павлины не совали клюва. Вокруг не было ни души. По левую сторону вытянулся ряд изумрудных пирамид – деревьев-топиари[17], за которыми скрывалась тенистая аллея, а по правую – широкий водяной рукав.

— Чем дальше от люда, тем легче дышится! – пожав плечами, Шарль обгоняет меня, выбрасывая на траву воланчик и пару ракеток, принимаясь избавляться от верхней одежды.

Я последовала его примеру, скидывая модный ридикюль, сделанный по форме ананаса, вышитый стеклярусом, начиная развязывать ленты белоснежного капора, вслед за тем стягивая митенки. Я не любила носить длинные перчатки на званных обедах, поскольку в момент приёма пищи их приходилось снимать, что было довольно трудно исполнить, учитывая хрупкость модных материалов. Собственно, поэтому я и выбрала наряд с закрытыми руками, дабы иметь возможность надеть короткие митенки. Этикет допускал ношение за столом перчаток без пальцев, ввиду частичной оголённости кисти.

Выдержав необходимое расстояние, Шарль лукаво прищуривается, задумчиво прокручивая воланчик в руке:

— Ma soeur («Сестра» фр.) скажи, ты уже надумала, как управиться с должностью Maîtresse en titre? («Официальной фаворитки» фр.) – неожиданно интересуется он, не отрывая взгляда от спортивного снаряда. — Новый статус сулит большие выгоды, ты размышляла над этим? – широко улыбнувшись, Шарль подбрасывает воланчик вверх, что есть мочи заряжая ракеткой – тот пулей проносится мимо меня, приземляясь в траву за спиной.

Я застыла, как вкопанная, ошеломлённая поднятой темой. С чего вдруг он решил поговорить о моём будущем?

Наравне с Ма tante, Шарль оставался моим сердечным другом. Скрывать от него беседу с Александром было несправедливо, особенно после того, как он прилюдно поддержал меня перед Матушкой, но его болтливость порой утомляла...

— Тише, несносное дитя! – сделав несколько стремительных шагов вперёд, смиряю брата угрожающим взглядом, оглядываясь по сторонам. — Вам-то что за печаль? – и убедившись, что в округе по-прежнему ни души, вновь разворачиваюсь к наглецу. На его лице простиралось безмятежное выражение. Нет, правда, что на него нашло? Мы приехали в Фонтенбло отдохнуть, а не гадать на кофейной гуще!

Шарль разводит руками, мол, не знаю, спросил просто так, после чего указывает ракеткой на воланчик, призывая возобновить игру. Что-то он не договаривает...

Разорвав зрительный контакт, я возвращаюсь на прежнюю позицию, мучаясь дурным предчувствием. О каких выгодах идёт речь? Материальных или духовных?

Пришлось заново разыгрывать первый тур. Шарль с лёгкостью отбивает мою подачу, бойко подпрыгивая, возвращая воланчик в поле соперника. И тут меня осеняет:

— Тебя Матушка подослала? – догадалась я, сильнее сжимая ракетку, замечая виноватую улыбку на устах брата.

— Вы необыкновенно проницательны! – с наигранной учтивостью произносит он, рассекая воздух над головой.

Что ж, рано или поздно Матушка должна была обзавестись парламентёром... И как это я сразу не догадалась: Шарль специально увёл меня в нейтральную зону, подальше от посторонних ушей, к тому же он бы не стал без особой причины поднимать тему фаворитизма, зная о моём желании отгородиться ныне от проблем. Да и выгоды никогда его не интересовали... А если бы что-то понадобилось Французе или отчиму, они бы переговорили со мной напрямую.

Не сумев отбить очередную подачу – воланчик отлетает к кромке воды – мне пришлось засчитать брату второе очко.

Закинув ракетку на плечо, он ослепительно улыбается:

— Ма-ma воодушевлена идеей вернуть родовое поместье. Она бродила давеча в спальне и сказывала: "Ах, коль Господь обделил мою дочь умом, так пусть хоть пошлёт ей рвения послужить собственной пользе. Даже Таис Афинской[18] надобно иметь крышу над головой, не всякий же год в столичной квартире сиживать!" – сносно изобразив голос Матушки, передразнивая её жесты и мимику, Шарль заразительно расхохотался. Его смех эхом пронёсся над залитой солнцем округой, угасая в тенистой аллее.

Подобрав подол, я направляюсь к воде за воланчиком.

Оказывается, Матушка заботилась о моём будущем даже на расстоянии... Наше родовое поместье, вместе с крестьянами, ушло с молотка, когда мне было шесть лет. В России Матушку считали чуть ли не мелкопоместной дворянкой, так как кроме титула и посмертного пансиона отца у неё ничего не осталось... Петербург – город больших возможностей, купив квартиру в столице, она надеялась выгадать для меня лучшую долю. После продажи поместья за ней закрепилось несколько земельных отрезков, и первое время она жила на деньги, получаемые за их аренду, но тех средств не хватало для достойного существования.

И вот, ввиду моего нового статуса, ей взбрело в голову вернуть наши родовые вотчины. Видимо, она опасалась, что когда мой любовник охладеет, я останусь ни с чем, а так, по крайней мере, обзаведусь землёй.

Теперь у меня появился ещё один повод согласиться на предложение Александра.

Вернуть поместье, выкупив его у нынешних хозяев – удовольствие не из дешёвых. Если Александр сделает мне такой подарок, опять же, это будет равносильно возведению в официальные фаворитки, ведь подобные жесты, если следовать общественной логике, не делаются с бухты-барахты. А значит, моё желание сохранить любовь в тайне – так долго, как только получится – уже не осуществится...

— Я всё ещё в раздумьях, брат мой, – вложив в следующий удар больше силы, заставляю Шарля метнуться к левому краю. Но он не успевает отбить подачу.

Два один.

С губ срывается удовлетворённый смешок, и всё же мысли о Матушке никак не выходили из головы. Сколько бы она ни прикрывалась заботой о моём будущем, очевидно, что поместье в первую очередь надобно ей лично. Теперь, когда стало ясно, сколь сильна любовь матери к родовому гнезду, я почувствовала себя жутко виноватой.

Судьба давала шанс вернуть утерянное – отблагодарить Матушку за заботу, ведь она, как и я, не верила, что мне удастся избежать всеобщего внимания, жить тихо и мирно, вне придворной сцены, иначе не просила бы об одолжение...

— Решай скорее, как бы удача не сподобилась к измене, – между делом замечает Шарль, напоминая, что предложения связать жизнь с любимым человеком поступают не ежечасно. Другого шанса осуществить задуманное может и не быть – Александр не каждый год сосредотачивает в руках всю мировую власть.

Разминая уставшее запястье, я устремляю на брата строгий взгляд:

— Измена караулит всех, – напоминаю о не менее важной истине, подчёркивая, что удача имеет свойство оставлять человека в самый важный момент. Если я соглашусь на предложение Александра, это не значит, что задуманное пройдёт как по маслу. Впереди нас будут ждать ещё много коварных препятствий. Лучше остановиться у подножья горы, чем катиться кубарем с вершины.

Во мне вновь схлестнулось два "я" – то, что жаждало подниматься к солнцу, и то, что боялось оступиться.

Воланчик так бы и прыгал от одной ракетки к другой, если бы внезапный порыв ветра не снёс его обратно в воду. Партия была не закончена, Шарль разочарованно вздохнул.

Выругавшись, он отбегает к берегу, ведомый призраком приближающейся победы – два пять в его пользу!

И пока он пытался нащупать ракеткой утонувший снаряд на дне, вглядываясь в покрывшуюся рябью водяную завесу, я услышала тихие голоса, доносившиеся с противоположного конца аллеи.

Ноги сами понесли меня к зелёному конусу; выглянув из укрытия, я примечаю Наполеона, гуляющего под руку с какой-то женщиной. Император Французов шёл размеренным шагом, слегка наклонившись вперёд, удерживая левую руку за спиной.

Сперва мне почудилось, будто он гуляет с Жозефиной – её оригинальная походка, облик, угадывались с первого взгляда. Но как только женщина угодила в просвет между деревьев, и яркие солнечные лучи коснулись её свежего лица, осветив русые локоны, я поняла, что это Гортензия – дочь Жозефины, жена Луи Бонапарта, брата Императора.

Девушка походила на мать всецело, исключая цвет глаз и волосы: кошачья грация, скользящая походка, гибкий стан, изящные руки, продолговатый нос...

Сердце в груди болезненно сжалось, ибо на долю секунды возникла уверенность, что Наполеон и Жозефина помирились...

К сожалению, это был лишь плод разыгравшегося воображения. Прекрасное видение рассеялось, и теперь я не сомневалась, что видела именно дочь бывшей Императрицы.

Гортензия Бонапарт, милостью Наполеона стала королевой Голландии, что, впрочем, было уже в прошлом, так как Императору пришлось вернуть этот престол законным наследникам – чёртовы условия перемирия!

Ныне девушка оставалась только матерью его племянников. Визит Гортензии в Фонтенбло не обрадовал бы Марию-Луизу, поэтому Наполеон встречался с ней вдали от публики.

Притаившись, я сама не заметила, как занялась шпионажем. Гортензия выглядела взволнованной: она склонилась к уху Наполеона и что-то пылко рассказала, жестикулируя свободной рукой.

Осмотрев её парадное платье, пошитое из чудесного серебристо-розового Гроданвéра – знаменитого шёлка в полоску из Анвера – я заключила, что визит в Фонтенбло не был случайным. Наполеон пригласил бывшую падчерицу ко двору с конкретной целью, имея намерение переговорить с ней о чём-то важном.

В какой-то момент Император останавливается, озираясь по сторонам: взгляд устремляется в темноту живописных зарослей, из которых вдруг выныривает мальчик лет шести в небесно-синем фраке с чёрным бархатным воротником, держащий на руках одну из многочисленных такс Наполеона.

Гортензия взялась отчитывать ребёнка, дескать, нельзя прижимать к груди уличных зверей, на что мальчику пришлось повиноваться: отпустив животное, он умчался вперёд по аллеи вслед за другими таксами. Нетрудно догадаться, что этот ребёнок – старший сын Гортензии Луи – Наполеон[19]. Он походил больше на мать, чем на отца – суровые черты Бонапартов не коснулись его нежного лица. Светловолосый и тонкий, Луи-Наполеон, как мне показалось, отличался робостью. Он молча снёс упрёк матери, пристыженно повесив голову, закрыв ладошками глаза. Таксы вокруг него так и вились, словно чувствуя его смущение, задорно лая, зазывая повеселиться.

Таким образом, на сегодняшнем мероприятии присутствовало аж три Наполеона!

Проводив племянника задумчивым взглядом и убедившись, что тот находится в поле зрения, Император возобновляет движение.

Подкравшись сзади с мокрым волначиком в руке, Шарль осторожно берёт меня за локоть, напоминая о приличиях:

— Не знаю, как тебе, Ma soeur, а для меня милей Мусташа собаки не сыскать, – с печальным вздохом сообщает он, морщась от звонкого лая сбившихся в стаю "сосисок", создающих больше шума, чем если бы по аллеи проехала лошадь. Развернув меня спиной к гуляющим, во избежание неловкой ситуации, брат возвращает нас обратно на поляну.

Присутствие Наполеона взволновало меня... Время, проведённое за обедом, не изгладило монархического трепета. Наверное, я просто соскучилась по этому угрюмому, противоречащему во всём человеку, правление которого находилось на волосок от кризиса.

— И я оплакиваю Мусташа... – признаюсь с грустной улыбкой, возвращаясь на позицию, вспоминая о кончине легендарного пса Наполеоновской армии породы Барбет, которого за бесконечную храбрость и помощь солдатам на поле боя зачислили в действующий полк с соответствующим жалованием.

Маршал Ланн говорил о нём: «Все должны уважать его как храбреца!»

Русские офицеры рассказывали, что Мусташ в битве под Аустерлицем, бегал по полю с развивающимся знаменем в зубах, за что был награждён специальной серебряной медалью.

Такой верный союзник Наполеону бы пригодился...

Вернувшись к игре, я употребила все силы на то, чтобы сравнять счёт, замечая, как поднимается ветер.

Беготня на свежем воздухе способствовала укреплению здоровья, меланхоличные думы улетучивались с каждым новым ударом, и вскоре на их место приходит спортивный азарт.

Впрочем, спокойствие не продлилось долго: я почувствовала, что за мной наблюдают, и когда Шарль, не меняясь в лице, неожиданно останавливается, совершая поклон, до меня вдруг доходит, кто именно стоял за спиной.

Наполеон.

Стремглав бросившись ко мне, брат, не подавая признаков паники, забирает ракетку из рук, прошептав: «Тебя ждут», давая понять, что Наполеон стоит там не из праздного любопытства.

Заправив за ухо растрепавшуюся прядку, я набираюсь смелости, чтобы обернуться. Императора на месте не оказалось, как видно, он желал переговорить под кронами деревьев, подальше от возможных свидетелей.

Меня охватила паника. Сильное волнение, даже страх проступили на красном от беготни лице. Мы не беседовали семь лет – было страшно вновь погружаться в эти глубокие воды. И вообще, с чего бы Наполеону удостаивать меня вниманием?

Неужто Александр рассказал ему о нашей любви?

Вернувшись к вещам, лежащим на траве, я поднимаю капор, поправляя букеты нарциссов, пришитых к тулье, надевая его, скрывая порушенную причёску. Вслед за этим, облачив ладони в митенки и прихватив "ананас", направляюсь к проходу между конусов.

Тело обдаёт приятным ветерком – в тени деревьев господствовала блаженная прохлада. Платье потемнело, напоминая оттенком абрикосовый компот. Солнечные лучи отбрасывали на похрустывающую щебёнку неподвижные блики, а пышные кроны издавали умиротворяющий шорох.

Приземлившись на ближайшую скамейку, я достаю из ридикюля бризе[20] слоновой кости, принимаясь нервно им обмахиваться. Сосредоточиться на воспоминаниях не получилось. Последняя встреча с Императором Французов канула в Лету. В голове всё перемешалось, некогда яркие юношеские воспоминания потухли, хронология событий сбилась – ухватиться за что-то конкретное было невозможно.

— Сир... – я обнаружила Наполеона поодаль от скамейки: простившись на время с Гортензией, отправив её гулять в одиночку, он цепляет мой испуганный взгляд, стремительно сокращая дистанцию.

Походка – твёрдая и решительная. Как и прежде, Император оставался невозмутим. Определённо, это тот Наполеон, которого я видела в Петербурге, но уже не тот, кто предстал предо мной на «Коронации» Давида. Император хмурился, что казалось удивительным, ведь за столом с гостями он и вида не подавал, что чем-то опечален. Неужто взаправду притворялся?

— Оставьте учтивость, – приблизившись вплотную, он решительно выставляет ладонь вперёд, предотвращая попытку подскочить на ноги и совершить книксен. — Предпочитаю обходиться без протокола, – опустившись на противоположный край скамьи, корсиканец глядит вперёд, демонстрируя свой знаменитый орлиный профиль – один в один, как на монетах.

Его уверенный, чёткий голос умертвил во мне всякое противление. Внутри всё подобралось, сжалось в единый комок.

Этот человек был столь умён, что я стыдилась открывать рот в его присутствии, опасаясь ляпнуть глупость. Бесспорно, он достоин восхищения: собрал Империю из осколков Революции, отремонтировал то, что не подлежало починке.

Несомненно, Наполеон был выше всех этих чистоплюев из Национального Собрания, Комитета Общественного Спасения и прочих органов управления времён Террора, ведь не оправдывал чинимое насилие. Не строил из себя Архангела Михаила с огненным мечом правосудия в руках, чётко понимая, кто есть кто на самом деле. И уже хотя бы этим заслуживал уважения. Наполеон стал краеугольным камнем нынешней политической системы – если вынуть его, сооружение рухнет, Империя падёт.

Преисполнившись уважением к великому деятелю современности, я взяла на себя ответственность нарушить молчание:

— Сир, позвольте поблагодарить Вас за приглашение. Обед был чудесен! Детские праздники много милее светских раутов. Для меня честь почитать себя Вашей гостьей и гостьей юного принца, – не удержав великодушного порыва, я пуще прежнего машу бризе, почти со свистом рассекая воздух.

Как бы сильно Наполеона не утомляла светская учтивость, запретить женщине выражать чувства он был не в силах. К тому же мои слова шли от сердца, а не от желания польстить.

— А мне приятно встретить старого друга, – развернувшись в анфас, он без труда, одним лишь взглядом, принуждает остановить движение кисти: бризе замирает, а по спине бежит холодок.

Неподвижный взор останавливается точно на моём лице. Впору смутиться, но Наполеон очень вовремя подал голос, сглаживая неловкий момент:

— Мы виделись в год Тильзита. Вы танцевали Тарантеллу[21] на балу в честь дня рождения Императрицы, вскружив голову неаполитанскому посланнику, – острота его памяти вызвала восхищение. Пролив свет на обстоятельства нашей последней встречи, он забрасывает левый локоть на спинку скамьи, и прежде, чем я успеваю опомниться, задаёт контрольный вопрос: — Вы ещё танцуете? – тяжёлый взгляд серо-голубых глаз выдерживал на себе не каждый мужчина, что уж говорить обо мне, натуре впечатлительной и слабой.

Зардевшись, я медленно опускаю ресницы, ненавязчиво уходя от внимания, концентрируясь на внутреннем мире. Смущение всё же настигло меня, но вместе с тем разум наводнили приятные воспоминания: за окнами Фонтенбло простиралась звёздная ночь, я кружилась в зале на радость родителям и Жозефине, пунцовые туфельки легко скользили по начищенному паркету, ножка отбивала ножку, бержевое[22] платье раскрывалось веером, а вышитые золотом пальметты[23] на подоле горели огнём в отблесках тысяч свечей!

Ах, как я веселилась! Как сверкали глаза! Правда, на счёт неаполитанского посланника Наполеон преувеличил, скорее, тот был тронут самим фактом танца, нежели мной – ему было в удовольствие наблюдать при французском дворе кусочек итальянских традиций. Тарантеллу пришлось репетировать три месяца кряду – это был прелестный, выразительный танец, исполненный лукавого флирта.

В тот год меня посетила мысль поздравить Императрицу Франции от лица русского двора в знак дружбы между нашими странами.

Сейчас я бы уже не повторила подобного подвига. Человек устроен так, что в осьмнадцать лет скованность почти не ощущается – задор и легкомыслие правят разумом. С возрастом, наоборот, тянет больше пребывать в покое, и не привлекать к себе чрезмерное внимание. Желание покорять всех и вся исчезает, и наступает период, когда хочется проводить досуг в узком кругу. А ведь я даже не заметила, как превратилась из весёлой девочки, в боящуюся собственного будущего женщину...

Губы складываются в тоскливой улыбке, и потому я отвернулась, питая искренние сожаление, что не сумела сохранить капельку необходимой для счастья смелости:

— Тарантеллу?... Нет, – бризе вновь разгоняет воздух, но уже медленнее, подчиняясь плавным движениям кисти. — С недавних пор меня привлекают забавы иного рода. Полагаю, Вы осведомлены о деталях из первых уст, – недвусмысленный намёк на Александра был сделан намеренно. Меня не покидало ощущение, что мой любезный всё-таки разболтал о своих победах на любовном фронте, а значит за приглашением на беседу скрывалось что-то необычное.

Два года тому назад Александр поставил мне в вину приверженность французской политике, но теперь сам защищал Францию, как вторую Родину. И более того – доверяет бывшему врагу секреты своего сердца!

— Но эффект остался прежним, не так ли? – в многозначном тоне продолжает Наполеон, вынуждая обернуться.

Выражение его лица – спокойное и задумчивое. Я заметила, что плавная линия подбородка, ранее круглого, приподнялась ввиду физического истощения, отчего нижняя челюсть корсиканца обрела квадратную форму. Они с Александром вообще, что ли, ничего не ели? Почему оба выглядят так, будто в двух армиях разом закончилось продовольствие?

Я постаралась не заострять внимание на внешних данных собеседника, насилу сохранив безмятежный тон:

— О, нет, Сир... На сей раз голова закружилась у меня! – признаюсь, как на исповеди, открыто заявляя, что мои чувства к Александру имеют под собой твёрдую почву – грешно сравнить их с поверхностным чувством неаполитанского дипломата.

Наполеон должен понять, что это не игра. У меня нет и никогда не будет намерения запрыгивать в нишу для фавориток ради собственного обогащения.

И поэтому довожу мысль до конца, преисполнившись идеей показать, как отчаянно умеет любить моё сердце:

— Молю Бога, Сир, чтобы счастье оказалось долговечным... – стыдливо потупив очи, я концентрирую внимание на щебне под ногами, заслушав над ухом тихий смешок:

— Помниться, Вы противились поездке в Россию, как если бы Вас отсылали на край света, – так же невозмутимо продолжает он, вспоминая четвёртый год – начало моей карьеры. — А ещё Вы почитали долг честной француженки – наихудшим злом. Но миновало десять лет и посмотрите, куда привело Вас предназначение, – кажется, нечто похожее говорил при встрече Александр. «Посмотрите, куда завела нас Ваша отчаянная смелость...», из чего я заключила, что оба Императора сплетничают о своих пассиях.

Под долгом «честной француженки», Наполеон подразумевал шпионаж – ненавязчивое служение про-французской партии при русском дворе. Мне было пятнадцать, я жила в шумном, блистательном Париже и, конечно, не хотела уезжать в страну, где, по слухам, правил лукавый Сфинкс, убивший собственного отца, где дворцовые перевороты – это традиция, а не ординарный случай. Но любовь к России оказалась сильнее, умертвив все до единого страхи.

— Воистину, Лафонтен говорил правду: "Мы встречаем свою судьбу на пути, который избираем, чтобы уйти от неё..." – произношу с мягкой улыбкой, дивясь тому, что Наполеон всё же добился своего. Я не хотела становиться шпионкой, и всё же неосознанно подыграла французской политике. Боялась уезжать в Россию, но теперь не представляла своей жизни без неё. Сторонилась русского Визави, а в итоге стала его любовницей...

Чаадаев сказал однажды, что пути Господни неисповедимы, но, похоже, Наполеон обзавёлся лазутчиком в небесном стане, раз так легко предугадал события будущего.

— Меня интересуют подробности, – упрямо заявляет он, пальцами отстукивая глухой ритм о спинку скамьи. Я удивилась его непредусмотрительности. Александр никогда не разглашал при мне политических сведений, ибо мысли Государя – это мысли России.

Наполеон был в курсе сего правила, поскольку сам занимал трон.

Так что же он хотел от меня услышать, подробности чего?

— Конкретизируйте, Сир, – переложив бризе в другую ладонь, я вкладываю в свою улыбку чуть больше теплоты, желая остаться доброжелательной.

— Александр. Мне стоит беспокоиться за наш союз? – продолжает без лишних предисловий, понимая, что я не умею лгать, и что так или иначе болею за новообретённый союз.

Будь я посмелее, непременно бы рассмеялась! А ещё говорят, мужская дружба – самая крепкая в мире! И года не прошло, как наша влюблённая парочка начала сомневаться друг в друге. Хотя Наполеона можно понять: Александр затмевал его престиж на мировой арене, и в этом невольно угадывался подвох, ведь тот мог по дурости угодить в опасную трясину, утонуть сам и потянуть за собой обе державы. Сейчас очень важно, чтобы Северный Сфинкс сохранял трезвый рассудок. Победа – лишь половина дела, получить власть – это ещё не финал, до финала, упрочнения мира во всём мире, ещё ползти и ползти.

Честно говоря, я тоже боялась, что Александр лишится разума на почве мировой славы: что бы он ни говорил, что якобы перерос свою мечту, уверена, найдутся люди, которые попытаются манипулировать его сознанием.

— Сир, помилуйте, опасения излишни, – заверяю в самом искреннем тоне. — Он полюбил Вас всем сердцем. Вы огранили его ум, сотворили перемены в душе, сделав тем, кем он мечтал обернуться в отрочестве. Доверие его безгранично. Замысли Вы убийство, уверяю, он бы и тогда не учуял дурного, – говорю без прикрас, вспоминая получаемые в течение года письма, в которых Александр буквально молился на нового друга, не чураясь высокопарного слога.

Впервые надежды и желания русского Императора совпадали с возможностями, и отступить от них сейчас, когда позади половина пройденного пути и выжженная земля, было глупо.

Александр мог забыться, заиграться, всё же он натура отчасти ведомая, но если вбил себе что-то в голову – это надолго, тем паче, если это "что-то" – его мечта. Жизнь Наполеона зависела от верности Александра, я бы тоже беспокоилась, окажись в подобном положении. Мне было страшно, что возлюбленный, запутавшись в паутине лжи, созданной сторонними дипломатами, предаст нынешний союз, начнёт помогать бывшим врагам, не дай Бог Англии, чем разрушит хрупкий политический баланс. Европе как никогда выгодно вбить клин между нашими державами, чтобы впоследствии разбить поодиночке.

Наполеон усмехнулся:

— Убить, отправив тем самым в бессрочный отпуск? Не дождëтся, – и приподняв голову, устремляет взор к голубому небу, охваченному сероватой дымкой. Ветер захлестнул мантоньерки в лицо. Ветви молодых деревьев прогнулись, отбрасывая на дорожку густые тени.

Кажется, намечается дождь...

— Солнце его жизни теперь в зените, – задумчиво произносит Наполеон, наблюдая за ярким диском над головой, вокруг которого смыкались кучевые облака. — А моё, как ни печально, клонится к закату... – добавляет на выдохе, как-будто разговаривал сам с собой.

На бледном лице отразилось разочарование, преследующее его, как мне казалось, на протяжении долгого времени. Этот порыв не был чем-то запланированным – уроки Тельма[24] здесь ни при чём.

Убрав бризе обратно в ридикюль, я двигаюсь ближе к собеседнику, чтобы ветер не заглушил следующие слова:

— Не говорите так, Сир, прошу... Вы навлечёте беду, – произношу с тревогой, поймав себя на мысли, что освободилась от скованности. Наполеон удивился моей смелости: в неподвижных серо-голубых глазах вспыхнул огонёк, который мог быть предупреждением для каждого.

— Обойдёмся без сантиментов, Мадам, – он ненавидел, когда его жалеют. В последнее время подданные только тем и занимались, что рассыпались в сожалениях.

Наполеон наверняка знал имена людей, жаждущих его падения. Он видел роялистов при обороне города, я тоже их видела, как и старых добрых республиканцев – куда же без них!

Вот почему все эти: «Сир, мы так Вам рады... Да продлит Господь дни Вашего правления... » – вызвали раздражение. Лицемерие в чистом виде. И хотя я была подданной России, и не имела причин жаждать переворота, Наполеон отверг мои слова интуитивно, устав от всеобщего сострадания.

— Сир, Франция без Вас осиротеет... Всякое разумное существо, памятующее об уроках истории, умеющее здраво рассуждать, согласится с оным мнением. – Подчеркнув, что мною движет разум, а не сантименты, я смотрю на корсиканца ободряющим взглядом.

Если бы на нём не было мундира с эполетами, он бы превратился в человека, который преждевременно состарился от душной атмосферы, излишней роскоши, интриг, страдающего от задетого самолюбия и унижений, испытываемых и проглатываемых им ежедневно.

Но я не верила, что он опустил руки – это не в его характере. Я переживала за Наполеона также крепко, как за Александра, ввиду того, что они находились в связке, и падение одного, неминуемо затронет положение другого.

— Если я не двигаюсь, Мадам, – я падаю, – звучит сухо, беспристрастно, будто смертный приговор.

Очевидно, Наполеон был не в состоянии смириться с участью стареющего правителя. Сидеть тихо-мирно во дворце, ограничиваться территорией Франции – невыносимая перспектива для пламенной натуры. После всех высот и побед, довольствоваться тем, с чего он начал, походило на пытку.

Философы говорят: движение – это жизнь. Но порой остановку необходимо сделать хотя бы для того, чтобы оглянуться и оценить пройденный путь, понять, а туда ли ты двигался. Сам Наполеон сказал однажды: лишения – лучшая школа для солдата. Наверное, он забыл, что лишения воспитывают не только солдат, но каждого человека, и великих Императоров в том числе.

Подумав об этом, я улыбнулась, совершая глубокий вдох, взирая на собеседника в упор:

— А я думала, что Юпитер – всемогущий повелитель всех Богов, – произношу в поддразнивающей манере, всерьёз полагая, что для Наполеона нет ничего невозможного.

И обретение союза с Россией – тому весомое подтверждение.

Император смиряет меня многозначным взглядом; лицо его заметно посветлело, однако мимика осталась неподвижной:

— Предупреждаю, Мадам, я весьма падок на лесть, – отзывается непринуждённо, отчего голос стал звучать мягче. Я не знала, что поразило меня сильнее: трепет, который вызвал его ответ, или собственное кокетство.

— Тишина сопутствует власти, Сир, разве не верно? – с трудом сохранив невозмутимость, спешу вернуться к теме политики, силясь "прощупать" почву, желая удостовериться, что период затишья пойдёт Наполеону только на пользу, вопреки ранее озвученным мыслям.

Быть может, это легкомысленно, но я и вправду думала, что он стал бы счастливее, отрешись на время от большой политики и интриг, вытягивающих из него здоровье. Наполеон не убавит в величии оттого, что сменит походные сапоги на прогулочные, солдат на семью, ратное поле на гостиную с горящим камином, Европу на Францию.

Как ни странно, Император согласился с моим прозаическим мнением:

— Вы правы. Тщеславие умирает после нас, – разогнув локоть, он вытягивает руку вдоль деревянной спинки, почти соприкасаясь с моей спиной, хмурясь, и через секунду добавляя. — Но Вам, Мадам, я не советую пребывать в тишине, иначе Вы никогда не перемахнёте через Аркольский мост. Подобное случается с человеком раз в жизни – нужно уметь правильно расставлять приоритеты, – в голосе вновь появляются стальные нотки. Тоска в глазах потухла, и лик корсиканца обретает какое-то новое выражение, жёсткое, лишённое страха.

Он вернулся к теме наших с Александром отношений – столь резкий манёвр лишает меня недавно обретённой смелости. Пришлось отвернуться, дабы не выдать досады, а ведь после беседы с Шарлем, я надеялась, что этот день не до конца отправлен... А главное, какую подобрал метафору – Аркольский мост!

Сей мост стал дорожкой Наполеона к вершине; до Арколе он был победителем при Тулоне, генералом Вандемьера, но после переправы – героем Итальянской компании, перепугавшим правительство Директории оглушительной славой. Мне вспомнилось полотно Жана Антуана Гро: «Наполеон Бонапарт на Аркольском мосту», которое днями лицезрела в Лувре. Ещё тогда я подумала, как странно: всего один рывок, одно усилие, одна переправа переломили судьбу не только Наполеона, но и всей Франции. Бесспорно, художник польстил Бонапарту, придав чертам его лица утончённость и благородство, какие сложно отыскать на войне, среди грязи и рассыпающегося над головой пороха, но композиция, тем не менее, вдохновляла.

— Сир, Вы изволите изъясняться так, словно любовь – есть война, – говорю тихо, закусив край нижней губы, обращая внимание на расслабленную кисть, лежащую за моим левым плечом.

Кисти рук Наполеона отличались изящностью и белизной. Он ими очень гордился. Меня взяла обида, что я не могу так просто и расслабленно говорить на любые темы – мои руки привычно сжались в кулаки.

— Это хуже, чем война. В любви пленных не берут. Победа или смерть, – в этом был весь Наполеон, середины для него не существует – в любви уж точно. У меня мурашки поползли по коже от осознания, что за моей личной жизнью наблюдает Император Франции. Интересно, это Александр попросил его поговорить со мной, или идея помочь пришла как бы между делом?

Впрочем, каким бы ни был изначальный мотив, в словах Наполеона просматривалось зерно истины, а значит жаловаться грешно. Коль существует шанс, один из тысячи, миллионов, что нам с Александром удастся создать семью – его надо использовать. Нельзя застывать на подступах Арколе...

Ветер продолжал буйствовать, поэтому я не сразу расслышала, когда собеседник вновь заговорил:

— Продолжайте сражаться и Вы обязательно его добьёте, – звучит с долей неприкрытой иронии. Можно подумать, отношения со мной напоминают пытки инквизиции!

— Ваше Величество, верно, подразумевали, "добьётесь"? – уточняю я, разворачиваясь в пол оборота. Выражение лица Наполеона не изменилось.

— Нет, – также холодно. В эту секунду стало понятно, что с чувством юмора у него всё в порядке.

Ощутив значительное облегчение, я рассмеялась, выпуская вместе с накопившимся напряжением, терзающие душу сомнения. Если смотреть правде в глаза, можно заметить, что большая часть моих страхов произрастает из нежелания меняться. Я боялась за жизнь Александра, но он пошёл на компромисс ради нас, взяв срок в три года, в который нужно уложиться, чтобы не угодить на плаху. А ведь я ничего не потеряю, если соглашусь с данным предложением...

В случае если у него не получится осуществить брак, мы всё равно останемся вместе, но если получится... Я боялась, что получится. Боялась, что придётся изменить всю жизнь!

Если получится, исчезнет свобода. Если получится, изменится история. Морганатический брак – клетка, которая ко всему прочему является частью одной большой острожной системы под названием "Императорская фамилия".

Александр никогда не спустится на ступень ниже – это мне придётся подниматься к нему. Но если не рискнуть, я никогда не узнаю, как могло бы быть... Какого это, чувствовать себя законной супругой, обладающей общественными правами, пусть и живущей в золотой клетке. Кто знает, быть может, к ней получится привыкнуть?

— Когда, случается, власть сама плывёт в руки, грешно её отталкивать ... – как-то само собой слетает с уст, и я испугалась, что произвожу меркантильное впечатление.

Но мой августейший собеседник, казалось, только того и ждал:

— Видите, наша беседа принесла первые плоды... – тень улыбки тронула тонкие губы. Он вновь поднимает взгляд к небу, на котором скопились уже достаточно много серых облаков; солнце почти скрылось. Бури, конечно, ожидать не следовало, но что-то определённо намечалось, скорее всего, небольшой осадок, минут на пятнадцать. — Полагаю в моей компании более нет смысла.. . – заключает Наполеон, поднимаясь на ноги, скрещивая руки за спиной.

— Сир, пожалуйста... – спохватилась я, не ожидая, что разговор закончится так скоро. Я ведь только вошла во вкус! — Останьтесь хотя бы на пять минут... – меня стращала мысль остаться одной. Рядом с Наполеоном, пусть даже разбитым, чувствовалось спокойствие, уверенность в завтрашнем дне. Смутное осознание того факта, что, возможно, правление его не продлится долго, причиняло боль, вселяя страх за будущее Александра. За будущее России.

Он замирает, медленно разворачиваясь в мою сторону, задумчиво нахмурив брови, а после раскрывает ладонь, призывая подняться.

Едва мои пальцы соприкасаются с его рукой, он тянет меня вперёд, с критичным видом осматривая сперва лицо, а затем платье, словно я была вешалкой в магазине.

Наполеон обожал хорошо одетых женщин. Он любил камеи, жемчуга, сочетание изысканных тканей и оттенков, неплохо разбирался в современной моде, считая себя ценителем изящных искусств. Но мой туалет, судя по его мрачному виду, не производил должного эффекта. Задумавшись, не отрывая взора от букетика нарциссов возле моего левого плеча, он касается мундира, снимая бриллиантовый тюльпан, приколотый к левому лацкану, перекладывая украшение на мою ладонь.

— Залог будущей встречи, – это было последнее, что великий полководец счёл нужным сказать. Сомкнув мои пальцы в кулак, заставляя принять подарок, он поспешил удалиться, двинувшись вперёд по аллее.

Вдалеке томилась ожиданием Гортензия, окружённая стаей вертлявых, надрывающих горло такс.

Взглянув на цветок в руке, покрытый мельчайшими алмазами, я сочла необычным то обстоятельство, что один Император подарил мне живые тюльпаны, а другой – тюльпан ювелирный. А ещё я забыла спросить Наполеона о том, что он чувствовал в день своей коронации, это помогло бы разрешить наш спор с Шарлем и Чаадаевым...

Хорошо, что мы ещё встретимся. Император не простился – добрый знак, предвещающий скорое воссоединение.

Платье из коллекции Александра Александровича Васильева (российский и французский историк моды, искусствовед, коллекционер). Около 1810 г.

Ссылки:

1) «Осознав, что путешествие подходит к концу, я дрожащими руками развязываю шнуровку на белом, обшитом бисером кисете[1], убирая письмо и вынимая маленькое зеркальце, чтобы в последний раз взглянуть на своё отражение, проверить, всё ли в порядке с лицом»

★ Кисет – небольшой мешочек, затягиваемый шнурком.

2) «Здесь дежурили уланы в конфедератках[2], с закрученными усами, и драгуны в высоких меховых шапках.»

★ Конфедератка – национальный польский головной убор татарского происхождения с четырёхугольным верхом, ставшая также частью униформы русских уланов.

3) «Дом был выстроен в лучших традициях неоклассицизма: из песочно - золотистого мрамора с фризом[3] и витыми капителями[4]»

★ Фриз – горизонтальный элемент ордерной композиции, расположенная под крышей, украшенная орнаментом.

★ Капитель – венчающая часть колонны или пилястры.

4) «По правую стену выстроились в ряд высокие книжные стеллажи – кажется, здесь находилась рабочая библиотека Талейрана; по левую – огромные окна, обрамленные роскошными занавесками миндального оттенка, у центральной стены – камин и старинный дюшесс[5], обитый кофейным шёлковым бархатом с восточной росписью.»

★ Дюшесс (Duchesse) – длинное кресло, родственник кушетки для полуденного отдыха в положении полулежа, появившееся в эпоху Людовика ХѴ. Его прообразом послужила кровать с ламбрекеном конца XVII столетия.

5) «Но прежде, чем взяться за изучение прочих деталей интерьера, я обращаю внимание на пузатую вазу, стоящую на золочёной жардиньерке[6] подле окна, в которой находился огромный букет цветов из белоснежных тюльпанов – моих любимых цветов!»

★ Жардиньерка – вытянутая подставка для цветов, напоминающая высокий узкий столик. Название слова произошло от французского jardiniere, которое переводится как «садовница». Также жардиньерка – ящик или корзина для цветов.

6) «Всё замолкло, всё внимало! Торжественная это была минута для моего сердца; умилителен и страшен был для меня момент этот. Вот, думал я, по неисповедимой воле Провидения, из холодной отчизны Севера привёл я православное моё русское воинство для того, чтобы в земле иноплеменников, в их знаменитой столице, на том самом месте, где пала царственная жертва от буйства народного, принести совокупную, очистительную и вместе торжественную молитву Господу[7]»

★ Из письма Александра другу юности князю Голицыну. Датировано 1814 годом. Александр Николаевич Голицын – Государственный деятель Российской Империи, в 1803-1816 годах обер-прокурор Святейшего синода, в 1816-1824 годах занимал пост Министра народного просвещения.

7) «На нём был роскошный лазурно -голубой комбинезон, придуманный и введённый в моду русской Императрицей Екатериной -II, с длинным отложным воротником – Брабантские кружева![8]»

★ Брабантские кружева – знаменитое фламандское кружево. Название пошло от города Брабант, ныне город в Брюсселе. Считается одним из самых роскошных видов кружева. Оно завоевало огромную популярность при королевских дворах Франции и Англии. Особенно полюбилось мушкетёрам короля. Кружево Брабант отличается от многообразия других кружев рельефным рисунком. Тончайшие узоры плели маленькие девочки, поскольку лишь детские руки могли орудовать тончайшими инструментами.

8) «... блинчики «Сюзетт» с апельсиновой начинкой, были гордостью, соседствующей с Атлантическим океаном, холодной Бретани – кто знает, возможно именно их употребляли на ужин знаменитые Шуаны.[9] »

★ Шуаны – мятежники времён Французской Революции. Крестьян-роялисты восставшие против Первой республики в 12 западных департаментах Франции, в частности в Бретани. Восстания происходили в три этапа с весны 1794 до 1800 года.

9) «Городские кварталы полнились слухами, что во время посещения «Дома Инвалидов»[10], где проходили лечение раненные солдаты отгремевшей войны, кто-то из топы мещан, встречающих Императрицу, выкрикнул ей в след кощунственное: «австриячка»[11]!

★ «Дом Инвалидов» – дворец инвалидов в Париже — архитектурный памятник, строительство которого было начато по приказу Людовика XIV от 24 февраля 1670 года как благотворительный дом заслуженных армейских ветеранов. Это был один из первых инвалидных домов в Европе.

★ «Австриячка» – не просто уничижительная форма слова «австрийка» На французском «l'Autrichienne» (австриячка) имеет корень «chienne» – буквально «собачка»/«шавка». Подобное прозвище, впервые закреплённое за Марией - Антуанеттой было прямым оскорблением, высмеивающие ничтожность личности – сравнение с надоедливой болонкой, глупой и угодливой.

10) «Мы с Шарлем убежали в глубину сада, предаваться забавам сферистики[12].»

★ Сферистика – (устар.) искусство игры в мяч.

11) «В парковый комплекс Фонтенбло входили Английский сад, Грот Сосновой рощи и Большой Партер[13], созданный в честь богини охоты Дианы, с многочисленными клумбами и роскошным фонтаном.»

★ Партер – па́рковый парте́р или просто парте́р — элемент ландшафтной архитектуры, открытая часть садового или паркового комплекса, которая расположена на плоском участке местности.

12) «На обед в Императорскую резиденцию, предписывалось выезжать в «полуплатье» [14] – полувечерний фасон, но поскольку нынешних обед проходил на свежем воздухе, напоминая пикник, то был приемлем и променадный вариант[15].»

★ «полуплатье» – «Half Full Dress» – половина парадного платья. Носили во второй половине дня, нарядное, но не бальное. Входит в категорию «Full dress» – вечерних нарядов.

★ «променадное платье» — «Promenade Dress» — платье для променада. Категория – «В Half dress» – дневные наряды. Променад – модная прогулка, проводимая в центральных кварталах города с целью показать последние новинки сезона.

13) «Второй слой – тончайшая, белоснежная органза[16], издающая приятный шелест при трении с атласом, расшитая контурным рисунком нарцисса.»

★ Органза – тонкая жёсткая прозрачная ткань, сделанная из шёлка.

14) «Вокруг не было ни души. По левую сторону вытянулся ряд изумрудных пирамид – деревьев- топиари[17], за которыми скрывалась тенистая аллея, а по правую – широкий водяной рукав.»

★ Топиари – фигурная стрижка деревьев и кустарников.

14) «Даже Таис Афинской[18] надобно иметь крышу над головой, не всякий же год в столичной квартире сиживать!»

★ Таис Афинская – любовница Александра Македонского.

15) «Не трудно догадаться, что этот ребёнок – старший сын Гортензии Луи - Наполеон[19].»

★ Луи-Наполеон – будущий Император Франции Наполеон III.

16) «Приземлившись на ближайшую скамейку, я достаю из ридикюля бризе[20] слоновой кости, принимаясь нервно себя обмахивать.»

★ Бризе – разновидность веера, который состоял из отдельных палочек, соединенных шелковой лентой. Brisé часто делались из рога животного или слоновой кости и привозились из Китая.

17) «Мы виделись в год Тильзита. Вы танцевали Тарантеллу[21] на балу в честь дня рождения Императрицы, вскружив голову неаполитанскому дипломату. – острота его памяти вызвала восхищение.»

★ Тарантелла – итальянский народный танец в сопровождении гитары, тамбурина и кастаньет.

18) «Фонтенбло простиралась звёздная ночь, я кружилась в зале на радость родителям и Жозефине, пунцовые туфельки лёгко скользили по начищенному паркету, ножка отбивала ножку, бержевое[22] платье распускалось веером, а вышитые золотом пальметты[23] на подоле горели огнём в отблесках тысяч свечей!»

★ Берж – светлы оттенок бежевого.

★ Пальметты – мотив в декоративно-прикладном искусстве, который в своем наиболее характерном выражении напоминает веерообразные листья пальмы.

19) «Этот порыв на был чем-то запланированным – уроки Тельма здесь не причём, я чувствовала.»

★ Известно, что Наполеон брал уроки актёрского мастерства у лучшего артиста Франции Франсуа-Жозеф Тальма́.

Глава 12

«О, кто, скажи ты мне, кто ты,

Виновница моей мучительной мечты?

Скажи мне, кто же ты? — Мой ангел ли хранитель

Иль злобный гений-разрушитель

Всех радостей моих? — Не знаю, но я твой!

Ты смяла на главе венок мой боевой,

Ты из души моей изгнала жажду славы,

И грезы гордые, и думы величавы.

Я не хочу войны, я разлюбил войну, —

Я в мыслях, я в душе храню тебя одну.

Ты сердцу моему нужна для трепетанья,

Как свет очам моим, как воздух для дыханья <...>»

Денис Васильевич Давыдов

«О, кто, скажи ты мне, кто ты» (1834 год.)

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Срок молчания истёк к середине апреля.

После праздника в Фонтенбло, Наполеон принял решение перебраться во дворец Тюильри, куда заставил выехать и Александра, дабы начать разбираться с текущими делами.

Узнав, что следующее свидание пройдёт в стенах королевской резиденции, я испугалась, вообразив, сколько народа на утро возьмётся обсуждать нашу конфиденциальную встречу. Конечно, если я скажу Александру "нет", отказавшись от безумной идеи морганатического брака, скорее всего, мы поссоримся, а значит, оставаться на ночь не придётся, стало быть, и слухов поутру не возникнет. Однако я готовилась сказать "да", поэтому следовало морально подготовиться к публичному ажиотажу.

Мсье Морель обрадовался возможности работать в столице, ведь теперь он мог каждый день посещать семейные собрания. Матушка к этому времени окончательно поправилась, избавившись от желудочных колик, продолжая делать вид, что меня не существует. А вот Шарль, наоборот, всячески веселился: воспользовавшись положением отца, он поселился в его комнате во дворце, получив возможность общаться с отпрысками семьи Бонапарт и детьми придворных.

Высочайшим указом Император Французов выписал на радость племянников профессора из Сорбонны, желая занять их досуг и отвлечь от мрачной атмосферы, царящей внутри правящего клана.

Два раза в сутки, утром и вечером, шумная орава ребятни выбиралась на прогулку в Итальянский сад. Старый профессор знакомил недорослей с дворцовой ботаникой, прививая любовь к окружающему миру. Шарлю особенно приглянулась тенистая Лиственная аллея, посаженная Генрихом IV для разведения тутового шелкопряда. Он взялся изучать старинную резиденцию бывших монархов так, как если бы та была непрочитанной книгой. После дня рождения в Версале, которое прошло с большим размахом, мой брат находился в поисках чего-то нового, поэтому переезд пришёлся весьма кстати – новый дворец, новые впечатления.

Я навещала Шарля по вечерам, обсуждая события минувшего дня, узнавая о дворцовых сплетнях и слушая пересказы профессорских лекций.

В один такой вечер придворный лакей вручил мне записку от Александра – приглашение на поздний ужин. С недавних пор Государь взял в привычку встречаться с русскими подданными наедине, принимая их на званых застольях, укрепляя свой авторитет в кругу дворянства. Среди принимаемых им гостей было много одиноких женщин, вдовы генералов и ищущие выгод кокетки – Александр удовлетворял все их прошения, зная, что именно на женщинах зиждется русское светское общество.

Наше свидание он приурочил к одному из таких "официальных" приёмов. Пришлось остаться в Тюильри на ночь, чтобы не беспокоиться о позднем возвращении на Сент-Оноре.

Дворцовые анфилады были пропитаны таинственной атмосферой. Я вышла из комнаты уже после заката, блуждая средь потемневших от времени полотен и зеркал.

В отличие от светлого, изящного Фонтенбло, с сапфировыми крышами и молочным фасадом, дворец Тюильри, хоть и напоминал отдалённо резиденцию Наполеона, тем не менее, был мрачным сооружением: грузная иссиня-серая кровля, коричневатая кладка и тусклые золотые убранства.

Отделка внутренних апартаментов походила на хаос, что производило отталкивающее впечатление – результат беспрерывного многовекового ремонта – один мотив накладывался на другой. Только сумасшедший, казалось, мог вынести подобного рода художественную околесицу, нормальный же человек, узрев дурную эклектику, утомился бы от неё через три дня. Неудивительно, что в этом дворце, в павильоне Флоры, заседал когда-то «Комитет Общественного Спасения» – фанатикам-революционерам, особенно Сен -Жюсту, тут самое место.

Сперва на моём пути попадались люди: придворные, слуги, одинокие стражники. Однако чем дальше я уходила, тем безлюднее становилось. Вскоре признаки жизни исчезли вовсе: жители дворца разбрелись по кроватям, и даже редкие часовые, стоящие при входе в главные залы, куда-то запропастились. Видимо Александр отдал приказ снять охрану на этаже – он не любил излишнего к себе внимания.

Мне вдруг вспомнились все до единой страшилки, которыми Шарль стращал меня перед сном. Особенно я не любила историю о «Красном человечке». Легенда гласит, что в стародавние времена королева Франции Екатерина Медичи насмерть замучила живодёра на скотном дворе Тюильри, сунувшего нос в тайны королевского рода.

После смерти живодёр принял облик «Красного человечка» и навсегда поселился в здешних стенах. Он возникал перед взорами королей и королев Франции залитый кровью с ног до головы, предсказывая скорбные события для страны и членов королевского дома. А вот Наполеону, говорят, призрак предсказывал только хорошее, якобы признав в нём достойного правителя.

«Красный человек» даже покидал стены Тюильри, чтобы сопровождать Императора в военных походах, и до той поры, пока Наполеон внимал его советам, прислушивался к предупреждениям, его правлению ничего не угрожало.

Я не верила этим дурацким сплетням – уж слишком они противоречивы. Призраки, если углубляться в предания, прозрачные, как туман, а потому не могут появляться сплошь покрытыми кровью. Наверное... В любом случае, нужно не забыть выспросить подробности у Наполеона. Он не станет сеять вокруг себя нелепые домыслы, а скажет прямо, существует «Красный человек», или всё это, как говорят в России, бабушкины сказки.

Воображение, тем не менее, разыгралось не на шутку, и вскоре мои шаги сделались совсем неслышными. Мне не хотелось по рассеянности потревожить покой местных приведений, мало ли что, вдруг захотят впоследствии отомстить...

Как говорится, бережёного Бог бережёт.

Я выступала на паркете в лёгком платье, поэтому затруднялась определить, чем была вызвана дрожь в моём теле – страхом или банальным холодом. Пудровая шаль Таулер[1] тончайшей пряжи, защищала от переохлаждения, окутывая стан, однако по ногам, тем не менее, бил сильный сквозняк.

Сбросить оковы страха удалось лишь в тот момент, когда на горизонте показался князь Никита Григорьевич Волконский, флигель-адъютант Александра, приветствующий поздних гостей у дверей царской опочивальни. Это был высокий человек средних лет, с большими карими глазами, в которых отчётливо просматривалась усталость. Князь не имел привычки задавать лишних вопросов, редко улыбался, отчего мне временами казалось, что обязанности адъютанта лежат бременем на его сердце.

Оповестив Александра о новом визите, Волконский сопроводил меня за дверь, после чего удалился, не проронив ни слова.

В комнате царили тепло и уют; зажжённые свечи горели неполным составом, из-за чего пространство затянуло серебристым полумраком. Александр предстал предо мной в непривычном амплуа: вместо русского мундира на нём был укороченный жилет французского гренадëра, белый, с чёрным армейским галстуком, плотно прилегающим к горлу. Белые облегающие лосины, ботфорты, а из ярких акцентов – голубая Андреевская лента в цвет глаз.

Встретившись со мной взглядом, он обольстительно улыбается, приветственно склоняя голову. Душа моя затрепетала, сердце зашлось приятным волнением. Мы оба знали, для чего собрались здесь, однако прелюдию никто не отменял.

Несмотря на ответственность, возложенную на мои плечи Александром, я ощущала уверенность, какой не было при первой встрече. Сказать "да" теперь ничего не стоило: разум мой противился идее морганатического брака, но в этом и заключалось спасение. Абсурдно надеяться, что мне посчастливится стать женой Государя. Скоро Александр поймёт, что даже царской воли недостаточно, чтобы переломить естественный ход истории, не говоря уже об опасностях, подстерегающих на избранном пути.

Думаю, наша жизнь останется прежней, поэтому согласившись на его предложение, я не скомпрометирую царскую фамилию. А если каким-то чудом Александру всё же удастся добиться успеха, то случится это, даст Бог, не скоро. За три года может многое произойти: разразится новая война, звёзды посыпятся на Землю, землетрясение и прочие "радости" жизни. Тогда и буду переживать...

Что до вынужденного выхода "в люди" – здесь компромиссы отсутствовали. Придётся смириться с ролью живой мишени, а что поделать? Нельзя одновременно быть любовницей Государя, самого приметного человека Империи, и оставаться для всех невидимкой – это невозможно. Мне надлежало принять правила игры со всеми вытекающими из этого последствиями, иначе о совместном будущем можно даже не мечтать.

Поддавшись влечению, я не заметила, как начала "поедать" возлюбленного глазами, бесстыдно рассматривая его гибкую талию, стройные ноги и широкий торс, к которому хотелось прильнуть всем телом.

— Bonne nuit, Sophie... («Доброй ночи, Софи» фр.) – с придыханием молвил он, разумно сделав вид, что не замечает моего жадного внимания.

Лёгкой походкой преодолев разделяющее нас расстояние, Александр замирает в полушаге от меня, принуждая смотреть прямо в глаза, заклиная, как индус кобру. Он нежно касается моей руки и, чувствуя их зябкость, заключает в тёплые ладони, согревая. Мы оба нарушили протокол, отказавшись от перчаток, желая соприкасаться кожа к коже, не используя никаких лишних материй.

Наклонившись, он оставляет на тыльной стороне кисти чувственный поцелуй: на сей раз его губы были увлажнены; они задержались на руке дольше положенного, ввергая в пучину сладкой неги.

— Признаюсь, Mon Ange, я до последнего боялся, что Вы устрашитесь обстоятельств, и не придёте... – не выпуская моей ладони, он бережно поглаживает хрупкие костяшки, перебирая бледные пальцы, наслаждаясь долгожданной близостью.

Его признание сбивает накал страсти: зря он подумал, что я способна пренебречь столь важным для нас свиданием. Я летела сюда на крыльях любви! И, между прочим, не устрашилась даже приведений.

— Ваше Величество, жестокость не свойственна моей натуре. – Наслаждаясь ласками нежных рук, я стыдливо опускаю взор. Впервые за полтора года мы сошлись в неформальной обстановке, чтобы встретить рассвет, и тем труднее было подавлять желание. Этикет превратился в пытку, игра на грани благочестия и фривольности разжигала пламя.

Стоило прочувствовать тепло холëной кожи, осознать важность предстоящего разговора, как в душе пробудились страстные порывы: хотелось уже скорее бросить это преступное "да" и увлечь Александра в долгий поцелуй...

Коснувшись свободной рукой пудровой шали, я обнажаю левое плечо, призывая царственного кавалера помочь мне раздеться. Он взялся за это дело с завидным рвением, разворачивая тёплую ткань, открывая вид на пленительный вечерний туалет. Шаль остаётся в руках Александра, я же, урвав свободную минутку, расправляю воздушные рукава.

Поначалу, когда Ма tante только извлекла наряд из коробки, демонстрируя красоту материи, меня взяла охота будировать: «Ни за что не надену сей срам!» – таков был мой ответ, после чего я приказала вернуть его модистке.

Для пошива этого вульгарного, как мне казалось раньше, туалета, использовали невесомый муслин оттенка заварного крема, необычайно прозрачный. Я диву далась, как столь хрупкий материал выдерживает растительный узор на подоле, исполненный металлической нитью.

Впрочем, не просвечивающий эффект смутил меня, а глубокий вырез на спине, открывающий лопатки, и дополнительный вырез на груди, уходящий в линию талии – немыслимое сочетание!

Если дама из высшего общества брала на себя смелость оголить грудь, то была обязана закрыть спину – и наоборот. Во всяком случае, у приличных женщин так. Оголять всё сразу считалось признаком дурного вкуса, но Франсуаза заявила, что пошлый вид сей наряд принял бы на женщине с пышным бюстом, тогда как у меня, выражаясь её словами: «Не Гималаи, а Маньчжурские сопки», поэтому переживать не стоило. И действительно, когда меня с горем пополам уговорили примерить платье, оно село таким образом, что смотрелось скорее обольстительно, нежели вульгарно.

И вот теперь Александр мог воочию насладиться изысканным фасоном – изысканным и в то же время манящим...

Кремовую ткань усеивали крохотные кофейные зернышки, походившие издалека на горошек. Рукава присборены в изящные складки, а под грудью протянулся узкий тёмно-коричневый шнурок с кисточками. Платье не собиралось булавками, как многие другие, имея цельнокройный вид, а потому легко снималось, что было, безусловно, ещё одним плюсом.

Взгляд Александра, долгий и нежный, исполненный любовной неги, вызывает чувство неловкости, отчего невольно хочется вновь закутаться в шаль.

— Magique... («Восхитительно» фр.) – с жаром выдыхает он, любуясь тонкими ключицами и соблазнительной ложбинкой над грудиной.

Дотронувшись до моей шеи, Александр опасливо ведёт костяшками вниз, почти без нажима, словно я могла рассыпаться от любого неловкого прикосновения. Томление усиливалось по мере продвижения его пальцев – всё ниже и ниже: описав линию декольте, они цепляют воздушную ткань, проверяя её на ощупь. Мне и самой нравилось, как этот кремовый оттенок гармонирует с белëсой кожей. Нужно не забыть поблагодарить Ма tante – у неё отменный вкус!

Атмосфера определённо накалялась. Мы стояли настолько близко друг к другу, что я ощущала на себе его дыхание – глубокое, мерное, с трудом поддающееся контролю. Но стоило нашим глазам вновь встретиться, как розовые губы дрогнули:

— Твоя кожа, точно молоко... – и снова обжигающий шёпот, от которого замирает сердце, а в животе разливается пульсирующее тепло. В самом деле, от его слов впору растаять...

— Не зябко? – интересуется мгновение позже, отнимая руку и заводя её за спину, продолжая взирать на меня с высоты своего колокольного роста[2].

Он играл нечестно – мне всё тяжелее сдерживаться, особенно когда он так бессовестно дразнит. Женщине непозволительно быстро сдаваться, пусть даже любимому мужчине, так что надо постараться вести себя хладнокровнее.

— Выдюжу, – произношу с нервной улыбкой, поражаясь немощи голоса. Вытянув из рук Александра шаль, вешаю её на локоть, ободряя себя той мыслью, что лишнего он не увидит.

Прозрачная одежда предполагала наличие особого белья: отказавшись от привычного «stays[3]», я облачилась в телесного цвета шмиз на тонких бретельках, с вшитыми чашечками из плотного репса. Телесное бельё сохраняло "обнажённый" эффект и вместе с тем скрывало пикантные места.

У златокудрого Сатира нет шансов увидеть меня нагой.

— Но ты дрожишь... – насилу сохранив безмятежный тон, Александр не унимает пламенного взора. — Или это не от холода? – красноречиво приподняв бровь, он безобидно смеётся.

И так всегда... Он выгонял меня в краску при каждом удобном случае, очаровывая сладкими речами, смущая двусмысленностью брошенных невзначай фраз. И каждый раз я смущалась, как в первый, ведь одно дело – принимать комплименты от сторонних поклонников: их фразы тешат женское самолюбие, не более. Флирт с незнакомцами – это всегда односторонняя игра, сердце не откликается на обманчивый зов. И совсем другое – комплименты любимого человека, к которым невозможно привыкнуть, ибо духовная связь крепка: эмоции, чувства – всё одно на двоих. Когда происходит колебание в одном сердце – другое его сразу улавливает, понимая, что тоже любимо, получая заветную отдачу.

Александр зрел в корень – я действительно дрожала не от холода, а от близости с ним. То, как он смотрел на меня, как льстил одним лишь взглядом, и как дышал – всё играло роль.

— Переместимся же туда, где дрожь уймётся, – произношу чуть увереннее, надеясь, что выгляжу гордо. В записке ясно было сказано, что ужин служит официальным поводом для встречи, поэтому за мной оставалось право отчитать возлюбленного, если в желудок не попадёт ни крошки.

— Извольте, – предлагая руку, Александр мгновенно преображается; улыбка становится сдержаннее, осанка выпрямляется – и вот он снова благоразумный кавалер, а не пылкий воздыхатель.

Ах, как ловко он играл масками!

Мы чинно проследовали в соседнюю залу, где располагалась Малая гостиная, примыкающая к парадной спальне. Прислуга в комнатах отсутствовала, поэтому Александр лично распахнул для меня двери, пропуская внутрь, позволяя услышать густой аромат садовых цветов.

Боже, что за диво!

В середине залы был накрыт богатый стол, а вокруг, на десятках подставок разнообразных форм и размеров, стояли кашпо с цветами: белые, как снег, королевские лилии – символ чистоты и невинности; золотые примулы – «мы никогда не расстанемся», пушистые астры – «любовь и изящество»; "кружевные" розовые гвоздики – «я никогда не забуду тебя»; малиновые и яшмовые гладиолусы – «я действительно искренен»; аметистовые ирисы – «я очень дорожу твоей дружбой»; слоëные пионы – «мне не о чем больше мечтать», а также тюльпаны всех расцветок – «желаю тебе счастья!», «я горжусь тобой!», «твоя улыбка, как солнечный свет!» и множество других цветов, названиях которых затерялись в памяти.

Александр превратил гостиную – в боскет[4]!

Мы будто очутились внутри букета цветов – не цветы нас окружали, а мы стали их гостями, словно эльфы из ирландских легенд.

В порыве нежности меня тянет броситься к возлюбленному на шею, но я вовремя сдерживаюсь, чувствуя себя самой счастливой и благодарной девушкой на свете.

Всплеснув руками, разворачиваюсь к Александру с улыбкой, подпрыгивая на месте, как маленькая девочка:

— Ах, что Вы здесь учинили, милостивый Боже? Неужто выстроили королевство фей? – объятая радостью, я устремляюсь в глубь гостиной, кружась вокруг стройных жардиньерок, стоек, горшков, попутно откидывая шаль и кисет на обтянутый золотым штофом «Маркиз»[5], припадая то к одному благоухающему бутону, то к другому, наслаждаясь смешением ароматов. Надеюсь, Александр сочтёт уместным отправить со мной адъютантов на Сент-Оноре, поскольку одной будет сложно унести десяток букетов. Да и в карету они не поместятся, придётся нанимать как минимум три экипажа. То-то Ма tante удивится, узрев на утро всю эту красоту!

Наблюдая за моим беззаботным порханием, мельканием муслина меж изумрудных листьев, Александр почтительно кланяется:

— Коль это королевство фей и пери, повелеваю Вам быть их королевой, – торжественно объявляет он, приближаясь к столу, складывая белые кисти на высокой спинке кабриоля[6], продолжив любоваться моим возбуждённым видом.

Остановившись подле нежнейших роз Вибера[7], выведенных десятилетие назад, я бросаю на Александра благодарный взгляд, одарив польщëнной улыбкой.

— Стало быть, я королева Mab? – вспомнив знаменитые строфы Шекспира, приподнимаю огромный распустившийся розан, больше напоминающий пион, втягивая в лёгкие умопомрачительный аромат. На мгновение показалось, что мы очутились на страницах любовной пьесы... Это походило на сон: неужто я взаправду стою в Тюильри, окружённая цветами и вниманием одного из самых могущественных людей эпохи?

Ресницы стремительно намокают; пришлось спрятать свой лик в букете, чтобы Александр не заметил подступивших слёз.

Но он заметил.

— Вы исполняете фантазии «спящих мужчин»... – вольно процитировав Меркуцио, он через секунду оказывается рядом, опуская ладони на мою талию, силясь понять, чем вызвана печаль в моём сердце.

— Вы сотворили сказку... – попытка оправдать слёзы выглядит нелепо, и, тем не менее, я продолжила: — Прежде мне не доводилось сталкиваться с подобным обращением... Ради Бога, Александр, неужто не видите, что меня душат чувства? – будучи неискушённой натурой, не избалованной мужским вниманием, я принимала близко к сердцу любую мелочь. Подари Александр кусок гравия, уверена, я бы и тогда не сдержала слёз...

И всё-таки этот вечер отличался от остальных – слишком много невероятных событий предшествовало его наступлению, а сколько ещё впереди...

Александр должен понимать, что эмоции мои не стабильны, и потому не стоило ждать от меня вдумчивых поступков.

— Надобно навыкнуть, Madam, – с долей искреннего сочувствия произносит он, прижимаясь ко мне всем телом. — Вы запретили преподносить бриллианты, но стремление моё боготворить Вас не исчезло. Будь на то моя воля, Вы бы ежедневно засыпали и просыпались в цветах... – в этих словах таилось столько обожания, столько волнующей заботы, что у меня сердце сжалось.

Я почитала себя крошечным человечком рядом с ним – Александр превосходил меня, как личность. Он полностью владел ситуацией, являясь знатоком амурных дел, и гораздо более опытным игроком, нежели я.

Сейчас просто хотелось оказаться в его жарких объятиях и перепробовать абсолютно всё, что было на сладком столе. Как хорошо, что поужинать я не успела...

В голову приходит идея привстать на носочки, обвить руками его напряжённую шею и оставить робкий поцелуй в уголке губ, нарочито уклоняясь от "полноценной" благодарности, дабы показать, что тоже умею вводить в искушение. Полупрозрачный муслин не защищал тело от воздействия температур, поэтому я отчётливо ощутила холод серебряных пуговиц, пришитых к армейскому жилету, прижимаясь ещё теснее, надеясь, что ткань не зацепиться за детали униформы и не разъедется с треском по швам.

Александр с достоинством выдерживает испытание, сильнее смыкая пальцы на талии, но более ничем не выдаёт своего внутреннего волнения, и потому, отстранившись, я смотрю на него с гордостью, замечая, как потемнели лазурные радужки.

Нам не следовало продолжать испытывать друг друга, слишком велик риск поддаться соблазну...

Не сговариваясь, мы поспешили переместиться скорее за стол, чтобы остудить пыл и выдержать, наконец, этот треклятый антракт перед началом насыщенного второго акта.

Лёгкие закуски в виде печёных фруктов, нежирных воздушных вафель и постных блинчиков с вареньем идеально подходили для позднего застолья. Во мне пробудился зверский аппетит, хотелось наложить на тарелку всего и побольше!

Александр в свою очередь довольствовался лишь чашкой зелёного чая, боясь отступать от строгой диеты, разработанной лейб-медиком. Желудок его был слаб от рождения – не настолько слаб, как у Николая, но проблем хватало. Он искоса наблюдал за мной, следил, с каким азартом я заедаю напряжение, то и дело опуская ресницы, чтобы не смущать.

Наслаждаясь треском тлеющих свечей и сладким благоуханием десятков букетов, мы будто выпали из общей исторической мозаики. Атмосфера романтики туманила разум, окутывала колдовским дурманом. В этом состоянии ощущалась какая-то непонятная истома, окружающие предметы выцветали, тело становилось мягким, глаза слипались, а чувства погружались в состояние полного покоя. Я пьянела без вина, и чем дальше продвигалась минутная стрелка на циферблате консольных часов, тем ощутимее слабело создание.

Александр занимал меня сторонней беседой, затрагивая самые разнообразные темы, вскользь упоминая о событиях минувших дней, курьёзных случаях в армии и не только, вытаскивая из недр памяти наши общие воспоминания.

Если он также ловко заговорил зубы Наполеону в Тильзите, неудивительно, что Россия вышла с переговоров победительницей... Между тем, время от времени, думая, что я не замечаю, он позволял себе засматриваться на клин декольте, скользить взглядом вверх по шее, отчего я чувствовала себя в высшей степени неловко, но виду не подавала.

Мне и самой нравилось украдкой поглядывать на манящие розовые губы, сложенные в лукавую улыбку, и вновь округлившиеся скулы, покрытые налётом румянца.

Немного погодя, после окончания трапезы, мы переместились в рабочий кабинет, куда по моему желанию Александр перенёс несколько букетов, чтобы не разрушать идиллию.

Я опомниться не успела, как оказалась за письменным столом, разбирая бумаги, письма, в которых Александр общался с друзьями. Этим жестом он демонстрировал, что не имеет от меня секретов, а также рассказывал, чем занимался в течение года, о чём думал, и какими вещами планировал заняться.

Беседа постепенно наполнилась событиями настоящего. Я испытала истинное удовольствие, слушая его историю о встрече с маркизом Лафайетом, героем двух революций, за судьбой которого следила с детства. Меня восхищала благородная натура национального героя Франции, то, как, не поддавшись давлению революционного времени, он сохранил ясный взгляд на мир и чистую, не осквернённую народной кровью душу.

В беседе с ним Александр высказывался против работорговли, чем премного осчастливил стареющего генерала, а в беседах с мадам де Сталь открыто критиковал систему крепостного права, отчего та, по его словам, не сдержала восторженную слезу. Лжец... Александр обожал пускать пыль в глаза. И, что самое интересное, ни один прозорливый политик или представитель масонских лож, не учуял фальш в его медовых речах.

Рассуждать о свободах гораздо легче на Европейской арене, вдали от эпицентра проблем. Рабство в Америке, как и крепостное право в России – это многовековая опухоль, разрастающаяся год от года, вырезать которую не так-то просто.

Но больше всего меня удивила переписка Александра с бывшей фрейлиной двора Зинаидой Волконской, а вернее даже возмутила, потому как имела откровенный любовный подтекст. Теперь понятно, почему Никита Григорьевич, адъютант, что дежурил у дверей, ходит с угрюмым видом, и почему, как мне казалось, тяготится должностью адъютанта. Александр крутил платонический роман с его женой, сделав из князя посыльного в своих интригах. Право, какое бесстыдное занятие!

В письме от мая тринадцатого года Александр писал:

«... Я боялся, что чувство, в котором я признался Вам, встревожит Вас, но, хотя меня самого и успокаивала твердая уверенность в его чистоте, я очень хотел, чтобы и Вы были покойны. Ваше письмо развеяло мои тревоги и доставило мне тем самым много радости...

Я громко признаюсь в своих чувствах не только перед всей вселенной, но и перед Вашим мужем. Это письмо привезёт Вам Ваш супруг, и я не боюсь, что он может его прочесть. Простите мне этот невольный порыв. Мне необходимо было показать Вам, как я чувствую... [8]»

И уже в августе открыто признаётся:

«Я с нетерпением стремлюсь, княгиня, оказаться у Ваших ног... Могу ли я прийти к Вам между семью и восемью часами? — А пока примите уверения в моем искреннем почтении.[9]»

Эти письма, найденные в верхнем ящике стола, подействовали на меня, как мулета на быка. Внутри грудной клетки вскипела злость, глаза угрожающе сузились – будь я медуза Горгона, Александр тотчас обернулся бы камнем.

— Развлекаетесь, Ваше Величество? – в голосе скользит холод, скрывать раздражение было ниже моего достоинства.

Приподняв лист бумаги, смотрю на него с осуждением, едва удержавшись от порыва разорвать письмо и швырнуть клочки ему в лицо!

Похоже, что этим красивым, парадным чувством романтической влюбленности он отвлекал себя от ужасов войны, не имея возможности открыто писать мне, опасаясь скомпрометировать мою честь. В случае если бы письма вскрыли, у людей, желающих узнать подробности личной жизни Императора, сложилось бы двоякое впечатление: две женщины, и к обеим существуют романтические чувства, а это значит, что Государь не любит ни одну. Всем хорошо, все в безопасности.

Мне вспомнилось, что с Волконской он был знаком уже давно; начиная с восьмого года, при живых чувствах к Нарышкиной, Александр танцевал с ней на придворных балах и светских раутах. Волконская слыла в обществе просвещённой женщиной, сочиняла пьесы, стихи, содержала литературный салон. Она уговорила Александра стать восприемником своего первенца, которому дала то же имя. Связь между ними не возникла из воздуха, а существовала уже давно...

Александр стоял подле окна, рассматривая ночной пейзаж за стеклом; обернувшись, он натянуто улыбается, очевидно не собираясь каяться:

— Не тревожьтесь, Mon Ange, я прикрываю тылы и только, – безразлично пожав плечами, Александр отстраняется от окна и направляется в мою сторону. Обогнув кресло, он пристраивается точно за спиной, наклоняясь и целуя в макушку, тем самым показывая, что волноваться не о чем.

Но я всё равно взбрыкнула:

— Позвольте, сударь, мне Вы столь витиевато не отписывались! – замечаю в мстительном тоне, встряхивая листом бумаги перед его носом. — И на колени у моих ног не падали! – я сама не ожидала, что предрасположена к припадкам ревности. Но, что поделать, если любимый человек сам подаёт повод?

Конечно, если разобраться в ситуации, можно обнаружить, что претензии беспочвенны. Княгиня следовала за армией по причине нахождения в её рядах супруга, а не ради тайных свиданий с Императором, хотя, как утверждают злые языки, мужа она недолюбливает, считая его, если не идиотом, то, по меньшей мере, слабохарактерным глупцом.

Бедный Никита Григорьевич... Он рисковал жизнью ради Александра, сражаясь с неприятелем под Полоцком и Чашниками, а вместо благодарности получил удар в спину, безропотно наблюдая за тем, как его ветреная жёнушка крутит хвостом перед сильными мира сего.

Не зря я недолюбливаю салонных "умниц", разводящих вокруг себя бессмысленную политическую болтовню, мечтающих преуспеть в мире мужчин, мнящих себя Терезами Тальен[10], не замечающих, как уподобляются эгоистичной натуре.

Выждав с полминуты, позволив мне остыть, Александр опускает подбородок на мою макушку, обнимая руками за шею, словно я была мягкой игрушкой. Вот натворил делов, а теперь подлизывается!

Разумом я не верила, что он способен на измену. Во всяком случае, в данный промежуток времени, когда вынашивал в голове мысль о преступном браке, когда так много поставил на карту. И всё же было любопытно узнать, чем он занимался с княгиней Волконской в августе между семью и восемью часами вечера?

Александр был лишён женского внимания целый год, а мужчины, как я слышала, не способны держаться так долго без любви, заводя мелкие интрижки на стороне.

Между тем, вместо внятных извинений, я слышу тихий смех над ухом, а после чувствую прикосновение влажных губ к шее, запечатлевших короткий поцелуй.

— Не стоит фрондировать, Madame. Усмотреть искренность в оных строках способен лишь тот, кто не знаком с моей натурой. – Горячий шёпот обжигает мочку; губы скользят выше, вдоль линии скулы, вызывая дрожь в теле, заставляя зажмуриться и сосредоточиться на внутренних ощущениях.

В самом деле, письмо к Волконской, вернее, его черновик, зиждился на фундаменте лжи: за любезным тоном угадывалась пустота. Александр подражал поэтам – велеречивый слог был пресыщен сладостью и походил скорее на пробу пера, нежели отражал глубину испытываемых чувств.

В письмах ко мне он изъяснялся коротко, а любовь заключалась всего в паре строк между разрозненными кусками текста, из которого я узнавала о его тяжёлых буднях: «Молиться за тебя – моя отрада», «Сегодня выпал первый снег, напомнивший о белизне твоей кожи» или «По возвращении в Россию желаю отведать приготовленный тобой омлет. Надеюсь, ты накормишь усталого путника, моя возлюбленная Ве́ста?[11]». Он не расписывал витиеватые фразы, объясняясь теми словами, какие использовал при личном общении. Переписка с Волконской напоминала любовный роман, а наша – реальную жизнь. Бывало, он и для меня не скупился на красивые фразы, но они разительно отличались от тех, что наблюдались в данном письме.

Теперь, когда я вспомнила о наших чувствах, облегчение в полной мере овладело сердцем.

Переместив ладони на мои плечи, Александр счёл необходимым добавить:

— Софи, я говорил о том прежде и заверяю впредь: мои чувства сильнее голода... Волокитство в прошлом, слышите? Уважение – не разменная монета. Оскорбить Вас – значит оскорбить себя и Господа, которому я клялся в чистоте помыслов и прочности сердца, желающего Вас одну. – Голос источал ласку, свидетельствующую о душевном надрыве.

Александр всецело отошёл под власть сердечного тяготения; изнеженный, умиротворëнный, он не хотел притворяться сильным, поэтому говорил вполголоса, проникновенно, почти не прикладывая никаких усилий. Он чурался шумной болтовни и меньше всего хотел оправдываться – изъяснялся по существу, так, как умел. Но я чувствовала, что мысль об измене тяжела для него...

Не выдержав напора эмоций, я отбрасываю бумаги на стол, накрывая его руки своими, задаваясь вопросом: почему именно я, а не любая другая? Почему Александр рискнул всем ради любви? Почему наплевал на обязанности и сделал выбор навредить институту монархии?

Наверняка он сомневался в избранном пути, не единожды критикуя идею личной свободы. Так что же выступило ключевым фактором?

Оставив поцелуй на моей щеке, Александр ненавязчиво отстраняется, возвращаясь к приоткрытому окну, из которого тянуло блаженной прохладой. Заметив его задумчивый взгляд – усталый и отстранённый – я откинулась на спинку кресла, пытаясь предположить, о чём он решил вспомнить в середине ночи...

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

17 октября 1813 год

Вечерний Лейпциг охвачен оглушительной тишиной. Обманчивое чувство спокойствия, наступившее после очередного сражения, восстановило шаткую душевную гармонию.

Солдаты союзной армии – русские и французы – прибывали в полусонном состоянии, зализывая раны, стирая из памяти потоки крови, пота, крики умирающих собратьев. Многие из них смотрели на небо, охваченное тусклым оранжевым закатом, пытаясь отыскать в нём нечто спасительное для себя, нечто такое, что позволит сохранить надежду. Позади – километры выжженной земли; мокрый, обугленный Дрезден, покрытые пеплом высоты Вахау, на которых, не столь давно, развернулась самая поразительная, и самая беспощадная пушечная дуэль в истории. Для одной стороны эта война – способ доказать миру, что величие и блеск Франции не тленны, для других – шанс отомстить за сожжённые православные города.

И те, и другие устали. И те, и другие стремились как можно скорее подписать мирный договор. Мечты о тёплом семейном очаге, возложенные на чашу весов, перевесили военные амбиции: солдат больше не прельщала бессмертная слава, они жаждали покоя, мирного урегулирования конфликта, чтобы земля отдохнула от бесноватого рода людского, стремящегося к самоуничтожению.

Все представители армейских частей – от генералов до рядовых – понимали, что участвуют в уникальных исторических событиях, лелея в глубине души воспоминания о тех безоблачных временах, когда не было ни Наполеона, ни революции.

Казачьи биваки, раскинутые возле стен города, вмещали в себя всех страждущих. Городские старейшины отдали не так много крова для полковой деятельности: офицеры не гнушались засыпать в компании своих солдат – полевой быт давно уже не оскорблял их благородную натуру.

Полковые и казачьи песни, романсы Давыдова – вот то немногое, что подпитывало истосковавшиеся по красоте души.

Сон не шёл сегодня ни к французам, ни к русским. Приближалась ночь, а вслед с ней – зима, холод, заветное перемирие.

Александр стоял на балконе одного из близстоящих к городской заставе домов, наблюдая в подзорную трубу за воцарившимся у стен города затишьем.

В битве накануне Наполеону не удалось разгромить противника. К врагам шло подкрепление в сто тысяч солдат, в то время как Император Французов мог рассчитывать лишь на корпус фон Дюбена. Он не вступал в решающие сражение с Европой для того, чтобы оторвать вражескую армию от пунктов снабжения, а затем, перейдя через Рейн, смести их подчистую, не оставив шанса вернуться на богатые урожаем германские земли. Когда армия европейской коалиции будет отрезана от основных сил, когда её командиры уверуют в безоговорочную победу, Наполеон превратит их мечты в прах, убив всех до последнего солдата.

Александр же, в силу кроткого нрава, стремился к милосердию. Сбывалось самое страшное предсказание Наполеона – он терял амплуа "Ангела", превращаясь в тирана на глазах у бывших августейших товарищей. Он понял, что быть одинаково хорошим для всех – недостижимый идеал. Александр осознал это, когда по-настоящему доверился Наполеону. Выбрав однажды сторону, он поклялся сохранять верность Франции до конца. Впервые он набрался мужества отстоять свои убеждения. Поэтому, когда главы враждующих стран заслали к нему парламентёров, взывая к его, якобы уснувшей совести, сетуя на то, что он поступает нечестно по отношению к Европе, Александр рассмеялся. Было время, когда Россию предавали и обманывали, но, конечно, Европа нисколько об этом не сокрушалась. Забавно, что теперь Европа сама оказалась в положении добычи... Нельзя прощать врагов, нельзя рисковать всем ради сохранения статуса "белого и пушистого". К четвёртому десятку Александр научился справляться с эмоциями. До него, наконец, дошло, как важно не сворачивать с избранного курса и держать слово, данное ближнему.

Единственное препятствие, которое никак не удавалось преодолеть – характер Наполеона. Будучи темпераментным от природы человеком, Император Французов подавлял окружающих своей гордыней, как произошло с Саксонским корпусом.

Александр умолял его:

«Сир, при всём уважении, дайте мне время переговорить с союзниками. Саксонцы сподобились к заговору. Участие в следующем конфликте уязвит их натуру. Германцы возьмутся убивать германцев! Вы сознаёте, в какое положение нас ставите?»

Но великий полководец, избалованный славой, и слушать ничего не хотел. В силу действующего военного договора, заключённого в период предыдущих войн, Саксония обязалась сражаться на стороне Франции – значит, так и будет, а все эти сантименты – германцы убивают германцев – должны остаться не у дел.

«У солдата нет национальности!» – раздражённо отвечал Наполеон, ссылаясь на долг рядового перед присягой. В этом заключалась вся разница между двумя Императорами: Александр, обретя твёрдость, не лишился сердца, тогда как Наполеон остался собой – упрямым, твердолобым бараном!

Он не постеснялся также добавить: «А будь по-другому, друг мой, я бы вышиб из русской армии половину командующих» – Наполеон напомнил, что германцы служат не только Франции, но и России.

В самом деле, русский штаб наводняли представители самых разнообразных германских общин – Беннигсен, Гнейзенау, Дибич, Толь, Штейн, Клаузевиц, Фуль, также был швед Армфельд, и итальянец Паулуччи... А сколько затесалось французов – не сосчитать! Практика найма иностранных солдат на службу считалась обычным делом для европейской военной системы. Если солдат хотел заработать, если страна, в которой он живёт долгое время, не ведёт войн или не может предоставить достойных перспектив, или у власти сидит человек, не вызывающий уважения, он отправляется искать службу на стороне. Было время, когда Наполеон, имея чин капитана, просился на службу в русскую армию. Кто знает, как сложились бы события, окажись он тогда в России. История не оставила шанса взглянуть на перспективы, зато не поскупилась на демонстрацию последствий.

Российская Империя охотно принимала у себя желающих сделать военную карьеру, однако русский солдат не мог выбрать, где служить, являясь собственностью Государства или барина. Офицерам же заступать на службу в Европу запрещал закон. Впрочем, суть конфликта заключалась в другом: иностранцы служили России добровольно, тогда как саксонцев к службе принуждал неактуальный военный договор, навязанный Наполеоном силой. Проку от таких союзников не сыщется.

Ситуация разрешилась на утро, когда в штаб просочилось известие о предательстве саксонского корпуса. Наполеон рвал и метал, Александр насилу его успокоил.

Вот почему так важно вкупе с твёрдостью обладать горячим сердцем. Александр подумал, что если Наполеон не уймёт своё непомерное эго, не научится чувствовать боль окружающих, он ускорит собственное падение и никого не спасёт.

Продолжая рассматривать вечерний Лейпциг в трубу, Александр наткнулся на веселящуюся парочку во дворе. Жоашен Мюрат, красуясь перед Надеждой Дуровой, устроил соревнование по стрельбе, используя вместо живых мишеней пустые винные бутылки, по-видимому, снова пытаясь что-то ей доказать, вернее ему – кавалеристу Александрову.

— Ну как, хорош, стрелок? – выставив грудь вперёд, гасконец с гордым видом перебрасывает пистолет из одной руки в другую, прострелив семь бутылок из десяти.

Александров награждает Маршала задорным смехом, забирая пистолет себе.

— Вздор! Извольте глядеть на лучшего, – забивая пулю шомполом, кавалерист лучезарно улыбается, собираясь показать, кто тут на самом деле "хороший стрелок".

Возможно, со стороны не заметно, но эти двое неплохо ладили. Странного рода соревновательный дух, присущий их отношениям, не убивал взаимной симпатии. Можно сказать, они стали товарищами.

Александр не сомневался, что Дурова выбьет десять мишеней из десяти, как знал и Мюрат, а потому вернулся в комнату, теряя интерес к происходящему. Он заключил, что гасконец, скорее всего, развлекался, дразня кавалериста понапрасну: чем только люди не готовы заниматься – лишь бы не вспоминать о павших и раненых.

Закрыв двери балкона, плотно занавесив портьеры, Александр возвращает трубу на каминную полку. Опустившись в старенький бержер[12], он устремляет взор к беспокойному пламени, трепещущему от сквозняков.

Если не заострять внимание на бытовых мелочах, ужасах, сопутствующих всем войнам, можно признать, что здесь, на поле брани, довольно сносно. Определённо, это не самый худший год в жизни русского Императора.

Наполеон владел его разумом безраздельно; Александру нравилось наблюдать за тем, с какой лёгкостью корсиканец заманивает европейцев в ловушку, как блестяще навязывает миру свою волю. Они гармонично дополняли друг друга: один заменяет в тандеме волю, другой – сердце.

На поле боя Александра преследовала навязчивая мысль, что он по-прежнему полон сил, словно ему вновь семнадцать, а впереди ещё куча времени, чтобы исправить ошибки молодости. Он вспоминал о годах Гатчины, проведённых с отцом на плацу.

Ах, как он радовался в ту пору приобщению к суровому мужскому братству! В Гатчине Александр, преисполненный важности, обучал тупиц-рекрутов ружейным приёмам, строевому шагу, построению в каре, маршам и контрмаршам. Он, изящный, кокетливый, ничем так не наслаждался, как весёлым гамом кордегардии и грубоватыми окриками дежурных офицеров.

Отец гордился бы им, увидев, что Россия движется к ошеломительному успеху, сражаясь за то, во что верили все солдаты. Впервые Европу поставят на место, и тогда Англии придётся отступить – в этом, пожалуй, проявлялась месть Александра за убитого Батюшку. Он никогда не видел оглушительных побед, только поражения. Наполеон, стяжавший для него первую победу, радовался, как дитя, что смог произвести на Александра должное впечатление.

Едкий, чёрный дым раздирал слизистую. Испытав сильнейшее, эмоциональное потрясение, Александр едва не лишился дара речи:

«Боже... Что же это?...» – он помнил, как дрожали руки, как немели губы; теперь уже не русская армия лежала в крови, трупы не русских, а европейских солдат усеивали поле.

Наполеон, стоящий рядом, рассматривающий в трубу остатки убегающей пехоты, помнится, хлопнул его по плечу, бросив невозмутимое:

«В миру это зовётся «победой», радость моя. Привыкайте к этому слову.» – в самом деле, привыкать к победе оказалось не менее тяжело, чем к поражению, ведь люди не делятся на своих и чужих; смерть одного солдата – горе, а тут целое поле трупов...

Нет, никогда Александр не привыкнет к подобного вида картинам.

Дверь в комнату отворяется столь внезапно, что он не успевает отреагировать: на пороге стоит Наполеон, залитый потоком яркого света, бьющего из коридора. Ну конечно, кто ещё мог заявиться к нему без стука! И куда только гвардейцы смотрят...

Сморщившись, Александр отворачивается к окну, ощутив резь в глазах, склоняя голову таким образом, чтобы корсиканец не увидел его раздражения.

— Как? Вам всё ещё нездоровится? – захлопнув наотмашь дверь, Наполеон проходит в апартаменты русского царя, как к себе домой, игнорируя недовольство хозяина. Остановившись против балкона, он резко раздвигает портьеры, рассеивая полумрак, позволяя бледным солнечным лучам, тонущим за горизонтом, осветить залу.

С момента посещения полевого госпиталя минуло больше часа. Наполеон был уверен, что за это время Император России придёт в себя.

Но он ошибся.

Прежде Александру не доводилось наблюдать работу военных медиков: операций, ампутаций рук и ног; не слышал звуков пилы, скребущей по кости.

Как правило, генералы приводили к нему уже перебинтованных пациентов, опасаясь за нежную психику сюзерена. Сегодняшний поход в госпиталь едва не закончился обмороком. Благо, адъютанты вовремя обратили внимание на бледность Императора, посоветовав ему скорее выйти на свежий воздух, чтобы уберечься от конфуза.

А Наполеон – ему ведь всё нипочём! Недаром его называют отцом всех солдат. Лавируя между носилками, перешагивая через лужи крови, он пожимал руку бойцу, вышедшему из-под ножа хирурга, безмятежным тоном вопрошая:

«Ну что, Жак, как там твоя деревня?» — являя собой образец невозмутимости.

Ничто на свете не могло отвратить его от общения с храбрецами. Александр так не умел, но желал научиться.

— Я в полном здравии, Сир. Не извольте беспокоиться,– отделавшись дежурной фразой, Александр пытается улыбнуться, терпя поражение, чувствуя, как неестественно кривится рот; мышцы лица окаменели.

Стыдясь показываться окружающим в неподобающем виде, он всегда уходил подальше от людей, как поступил сегодня.

Наполеон усомнился в услышанном:

— В порядке, стало быть?... – красноречивая усмешка служит доказательством недоверия. Обогнув бержер, он останавливается напротив камина, смещаясь в сторону, чтобы не загораживать вид на огонь:

— Поэтому Вы такого приятного зелёного цвета? – решительно уточняет корсиканец, стягивая с рук затасканные перчатки.

Наполеон никогда не считал Александра трусом. Помнится, когда-то давно, после очередного сражения с русскими, а быть может после одного из примирительных свиданий в Эрфурте или Тильзите, он так охарактеризовал Императора России: «Александр не трус, он лжец!». С тех пор мало, что изменилось, кроме одного: ныне русский царь лгал другим, а не ему. Во всяком случае, Наполеону хотелось так думать. Актёрские замашки трудно выкорчевать из человека, выросшего на придворных подмостках – Наполеон мирился с этой чертой союзника. Но Александр даже не подозревал, насколько скверной становилась его игра в присутствии дорогих людей. Как случилось теперь: он обиженно надувает губы, напоминая Императору Французов бывшую жену. Жозефина тоже постоянно дулась, превращаясь в прелестную ведьмочку, как позднее окрестил её супруг, с горящими, словно уголь, глазами, буквально умоляющими о проявлении нежности.

Отправив перчатки и Бикорн[149] греться на камин, Наполеон берёт за спинку соседний бержер, стоящий подле стены, вытаскивая его к Александру, присаживаясь и вытягивая уставшие за день ноги.

— Никогда крови не видели? – с подобием заботы интересуется он, благоразумно смягчая тон.

Рыжие ресницы дрогнули; Александр усмехнулся в ответ, прикрывая веки, зажимая двумя пальцами переносицу.

— Ну почему же? Видел, разумеется... Но чтоб так, в разлив... – откинувшись на мягкую спинку, он сипло смеётся, вытесняя дурные эмоции из груди. Между прочим, это Наполеон виноват в том, что он не переносит жестокость.

Александр получил боевое крещение двадцать восьмого ноября, в местечке под названием Вишау, незадолго до битвы при Аустерлице. Стычка, в которой австро-русские части, имевшие значительный численный перевес, обратили в бегство несколько французских эскадронов, изрядно воодушевила молодого царя.

Александр, охваченный юношеским восторгом, проявлял завидные чудеса храбрости, а после окончания сего дела объехал верхом поле сражения, рассматривая в лорнет убитых и раненых. Вид крови потряс его... В ту ночь он столкнулся с беспощадной военной действительностью. Он не мог есть, не мог передвигать ноги.

Придворный лекарь с трудом уложил его в постель – больного, трясущегося, ничего не подозревающего о грядущих бедах. Вишау по сей день являлся к нему во снах, ровно, как и кровавое солнце Аустерлица, которое осветило первый в его жизни разгром.

Травма, полученная в те далекие дни, сказывалась на дне сегодняшнем. Будь Наполеон его женой, Александр воскликнул бы: «Ты мне всю жизнь сломал». Но Наполеон не жена, он – брат. И Александр давно уже всё простил.

Переместив ладонь на руку бледного, страдающего царя, Наполеон заставляет его прочувствовать свою уверенность, напоминая, ради чего они проделали весь этот путь:

— Война списывает все долги, Александр. Имейте мужество примириться с её издержками. – В голосе вновь затесался холод; Наполеон не допустит, чтобы человек, от которого так много зависит теперь, сгубил свою жизнь, поддавшись ненужной слабости.

К счастью, сегодняшний день выдался отчасти спокойным: лишь на севере войска фельдмаршала Блюхера, взяв деревни Ойтрич и Голис, подступили вплотную к Лейпцигу – но это ерунда.

А вот вчера было по-настоящему жарко!

Обе армии показали себя с достойной стороны, в том числе Александр, удививший Наполеона непривычной твердостью. Его не пугал ни свист пуль над головой, ни разрыв картечи. Он храбро переезжал с одного фланга на другой, отдавал приказы, воодушевлял упавших духом. Такого Александра – живого бодрого, любили все, от генералов до рядовых. Великий Князь Константин, пребывающий в действующих рядах армии, и тот отметил, что старший брат ведёт себя, как ужаленный. Слава Богу, хоть пулей не зацепило, а то лежал бы сейчас при смерти.

Александр многое возлагал на грядущую победу: Европа выплатит России контрибуции, пополнит казну, а он, на правах победителя, сможет протолкнуть в России либеральные реформы. Если убедиться, конечно, что они не приведут страну к хаосу. В противном случае он займётся реставрацией самодержавия, начнёт готовить приемника, чтобы у него, когда придёт время править, были надёжные министры под рукой, а главное – народ, готовый к переменам. Сперанский сказал Александру, провожая на фронт: «Не нам отменять Крепостное право», но Александр до последнего надеялся, что сможет отыскать потайную лазейку.

— Позвать за доктором? – с тревогой интересуется Наполеон, на секунду пугаясь, что собеседник так долго не отвечает. Привалившись к краю бержера, он внимательно наблюдает за неподвижным лицом, замечая, как расслабляются мышцы, а на губах расцветает знакомая улыбка.

— Не стоит, – неожиданно резко отвечает Александр, поудобнее устраиваясь на мягком сидении. — Напомните лучше о дальнейших планах. Надеюсь, приоритеты остаются прежними? – распахнув глаза, он встречается с пронзительным взором корсиканца, будучи польщённым проявленной заботой.

Подперев рукой подбородок, Александр чувствует неожиданный прилив сил. Всё верно, он не должен забывать ради чего переносит страдания, и не должен позволять отчаянию стать сильнее воли.

— Расквартировка на Рейне, – объявляет Наполеон, смиренно дожидаясь, когда собеседник соизволит к нему развернуться. — Англия заняла позицию стороннего наблюдателя, а когда надумает напасть – я разобью её. Если нет, придётся осуществлять поход в Индию. Всё так, как Вы хотели, Александр, – скривив губы, он невольно хмурится. Наполеона радовали грядущие перспективы, но огорчала атмосфера заговора, зреющая внутри Франции.

Тайные агенты доносили, что некоторые французы подвергают сомнению его право на престол, что последний рекрутский набор вызвал всеобщее недовольство, что финансы прибывают в расстройстве, а рождение «Орлёнка» нисколько не упрочило союз Австрии и Франции.

Император Австрии Франц II, отец Марии-Луизы, не выступал открыто за низложение зятя, но Наполеон питал уверенность, что при первой же возможности старик выступит за передачу французской короны своему внуку, ведь в таком случае его дочь станет регентом, а он сам – тайным управленцем французской политики.

Этого допускать нельзя!

К счастью, солдаты пока ещё хранили верность своему генералу. Союз с Россией укрепил доверие к нему армейских частей – русские каким-то чудом залатали бреши в военной машине.

Сверкающие штыки, рвущие завесу ночи точно булавки. Знамёна, плещущиеся на ветру. Запах пороха и свист ветра в ушах. Общее воодушевление приятно согревало сердце: Наполеон знал, что не покинут. За ним продолжали идти, как за Моисеем в пустыне.

К нему примкнули даже эмигранты. Александр лично способствовал примирению сторон, ведь французы занимали главенствующие должности в русской армии: Полиньяк, Рошешуар, Монпеза, Рапатель, Ламбер, Дама, Бутч... Этим преданным французской земле солдатам не терпелось войти в Париж и снова оказаться дома.

Почувствовав на себе пристальное внимание, Наполеон избавляется от назойливых воспоминаний и вновь разворачивается к Александру, замечая, что тот с интересом его рассматривает.

— Что слышно на Севере? – сместив вектор беседы к личным делам, он вдруг понимает, что до сих пор держит собеседника за руку, поспешив одëрнуть ладонь. — Змеиное гнездо зашевелилось? – продолжает с невозмутимым видом, упираясь предплечьями о мягкие подлокотники.

Александр по-доброму рассмеялся, умиляясь тому, как Наполеон чурается проявлять нежность:

— Вы справляетесь о политике, мой Государь? – с радушной улыбкой уточняет он, перебрасывая ногу на ногу.

Александр также отмечает, что в этом орлином взгляде и греческом профиле было нечто такое, что давно уже стало фундаментальным, а серый сюртук и круглая шляпа, которые Бонапарт никогда не снимал, намертво срослись с его образом. Именно таким он запомнится грядущим поколениям.

— О Вашей семье, – с нажимом произносит Наполеон, отбивая у смеющегося лицедея охоту веселиться.

Неспроста он использовал выражение "Змеиное гнездо", так как знал, что слабости Александра произрастают не из тяжёлого военного прошлого, но прежде всего из семьи. Каждая королевская семья – либо террариум, либо цирк, а иногда и всё вместе.

Впрочем, ответить Александр не успевает, поскольку в комнату, предварительно постучав, входит лакей, держащий поднос с вечерним аперитивом.

Пришлось ненадолго прервать беседу и позволить рубиновой жидкости наполнить бокалы. Наполеон сказал однажды: «Нет лучшего способа увидеть будущее в радужных тонах, чем смотреть на него сквозь бокал Шамбертена». Но, чтобы это будущее выглядело именно "радужным", а не размытым, а язык сохранял способность двигаться, пришлось разбавить вино водой.

Едва за слугой затворилась дверь, Александр берёт бокал двумя пальцами и делает два шумных глотка, заливая пробудившуюся печаль.

— Шантажируют? – без труда догадался корсиканец, наблюдая за красноречивой реакцией русского царя.

Насладившись бархатистой терпкостью вина, Александр переводит на него испуганный взгляд:

— Право, как можно?... – ради приличия возражает он, интуитивно защищая честь династии. Однако отрицать очевидное не стал. Мария Фёдоровна неспроста носит титул «Чугунной» Императрицы.

Она продолжала открыто выступать против сына, припоминая трагедию одиннадцатого марта. Лицемерие этой женщины не знало границ: она занималась благотворительностью, проявляла заботу о сиротах, и вместе с тем выступала за укрепление Крепостного права.

Императрица желала держать под контролем окружение Александра, его мысли и планы, помышляла о троне, о том, что однажды сможет безраздельно править. Александр всё меньше видел в ней мать, сознавая, что сражается с опасным политическим соперником.

Императрица сделала ему бесценный подарок в прошлом году, одобрив непристойный развод с Елизаветой, так что он угодил в долговую яму. Ему было стыдно проявлять строптивость – это как-то не по-христиански. Существует такая вещь, как благодарность. Материнская рука приласкала его в минуту отчаяния, утешила, когда сердцем владел страх. Грешно идти поперёк слова матери, делать что-то назло, вопреки родительской воле...

Наполеон, в свою очередь, не видел пользы в разладе семьи. Слово суверена – закон. Никто не вправе считать себя строителем его будущего, тем паче личной жизни.

— Знаете, Александр, в вопросах политики я склонен доверять людям больше, чем собственной семье. Ваша родня приучилась помыкать Вами. Помилуйте, что это за отношения такие? Думаю, я не открою тайны, сказав, что Вы избаловали их своей любовью. Советую прекратить все распри немедленно, пока не наступил критический момент, – в этих словах, брошенных с откровенным пренебрежением, не было и толики сочувствия.

Трудам Александра грозило обернуться прахом из-за потери контроля над обстоятельствами. Прислушиваться к близким – это одно дело, но позволять им накидывать на себя поводок – совсем другое.

— Доброта зачастую делает людей только хуже... – продолжает корсиканец мгновением позже, позволяя собеседнику перевести дыхание. — Вы не добьётесь от членов семьи послушания, продолжая потакать их амбициям. Не проявите волю сейчас – завтра они перегрызут Вам горло, а затем и друг другу. На карту поставлено Ваше будущее. Не бойтесь поступать эгоистично, друг мой. Возьмите, наконец, то, что принадлежит Вам по праву. – Будучи единоличником, Наполеон не привык, чтобы кто-то указывал ему, как распоряжаться личной властью. На Корсике семейные узы почитались издревле: там нет понятия "дом", но существует "клан". Как правило, у любого клана есть вожак, за которым идут остальные.

Александр должен стать авторитетом, тем самым вожаком, ориентирующим династию, иначе мечты о личном счастье навсегда останутся лишь мечтами. Создание второй семьи опасно в том случае, если влечёт за собой опасность для правящей династии. Если опасности нет, родня не имеет права вмешиваться в личную жизнь сюзерена. Но, почему же тогда мать Александра, так пренебрежительно к нему относится?

Ах, да! Чистота крови, престиж страны, многовековые порядки и традиции – первобытные законы, место которым в топке.

Наполеон никогда не забудет, какие истерики закатывали ему сёстры, когда он женился на Жозефине, вдове с двумя детьми, салонной "шлюхе", а когда короновал её, от него едва не отреклась родная мать. И всё же ничто не помешало ему соединиться с любимой женщиной.

Развод с Жозефиной случился по той причине, что Франции требовался наследник мужского пола, которого Императрица, в силу возраста, не способна была родить. И мнение близких здесь ни при чём, никто не смел указывать ему, когда разводиться. Александр же вёл себя, как ребёнок, отказываясь от любви ради сохранения сыновней чести.

Но сам он, конечно же, так не считал:

— Сир, не сочтите за дерзость, но... к чему Вы всё-таки пришли? Политика жестокого давления сильно поспособствовала укреплению семейных уз? – вопрос был задан с целью получить честный ответ, ведь у любой медали, как известно, две стороны. Александр чурался идеи тиранить близких. И потом, разве в минуту опасности, такую, как эта, семья не должна оставаться единой?

От Наполеона отвернулись почти все родственники – подобное положение не похоже на большую победу.

— В некотором роде... – корсиканец устремляет взор к огню, сожалея, что не может превратить в пепел свои прошлые ошибки. Он знал, о чём думает златокудрый монарх: нельзя подчинять царской воле дорогих людей. Но жизнь устроена так, что если ты не победишь обстоятельства, обстоятельства победят тебя, и не важно, кто стоит за кулисами: чужие или близкие.

— И что приобрели взамен? – не унимался Александр, разворачиваясь к оппоненту всем корпусом, с мягкой улыбкой заглядывая в потемневшие глаза.

Опустив ресницы, Наполеон делает глубокий вдох:

— Головную боль, – припав устами к бокалу вина, он чувствует надобность, если не напиться, то по крайней мере расслабиться. Бессмысленно отрицать, что он перегнул палку; в некоторых моментах, наверное, следовало щадить чувства близких. Тем не менее, концепция была верной. Если бы Александр знал, как относились к Наполеону те самые "родные люди", то простил бы ему всю жестокость.

На репетиции коронации сёстры Бонапарт переругались друг с другом за право первой подать шлейф пажу. Братья требовали у него больше почестей, больше денег, больше славы.

Люсьен, занимавший когда-то кресло депутата в Совете Пятисот, способствующий перевороту восемнадцатого Брюмера, вопил во всеуслышание: «Это я привёл тебя к власти! Без меня ты был бы никем, Наполеон!»

Стервятники наживались на его славе. Они допустили ошибку, решив, что могут таким образом управлять им. Наполеон сделал себя сам: он работал на пределе возможностей, терпел голод, лишения, рисковал жизнью, перетаскивал артиллерию с места на место, познавая искусство военного дела. Империи ещё не было, но её уже резали на куски – его, Наполеона, Империю.

Когда стало ясно, что Жозефина бесплодна, он решил сделать наследником своего племянника, сына родного брата Луи, но встретился с невиданной доселе глупостью.

Мысль о том, что придётся уступить трон первенцу, оказалась оскорбительной для Луи: «Какими глазами посмотрит на меня мой сын, когда я буду идти позади него? Я не хочу видеть в этих глазах ни жалости, ни призрения!» – высокомерный глупец! Ещё вчера он был пустым местом, а теперь указывал Наполеону, кому и в какой последовательности наследовать французский престол. Такое чувство, будто Наполеон именно ему был обязан обретённым успехом.

Один только Люсьен злился по делу: Наполеон просил его расторгнуть брак с первой женой ради возможности создать союз с представительницей королевской династии, что способствовало укреплению престижа Франции. Люсьен единственный, кто ничего от него не требовал, желая лишь одного – свободы. Наполеон по сей день чувствовал вину перед братом.

— Идеальной формы власти не существует, Александр... – немного погодя продолжает он, смотря на собеседника исподлобья. – Но это не значит, что к идеалу нельзя приблизиться, – грустная улыбка пересекает сухие губы, округлая кисть вновь ложится на запястье Александра, удерживая в стальной хватке. — Не мне учить Вас жизни, дорогой друг. Замечу только, что нынче даже нищий пьяница выглядит цветком в сравнение с Вами. Очевидно, что из Вас медленно уходит жизнь, Александр... Ущемляя себя в естественных человеческих потребностях, Вы превращаетесь в душевного калеку, а человек без души живёт недолго. Хотите узнать, почему я отказался от политических амбиций и прибываю ныне здесь, рядом с Вами? – вопрос не нуждался в ответе; Наполеон так сильно сдавил запястье русского Визави, что тот слабо кивнул, не сводя глаз с онемевшей руки, напрягая слух, чтобы дослушать начатое: — Я понял вдруг, что состарился... «Memento mori [150]», Александр. Когда настанет мой черёд отойти в вечность, я хочу, чтобы рядом находилась моя семья. Существует лишь одна правильная дорога – это дорога домой, друг мой. А наши с Вами пути очень скоро разойдутся. Но Вам возвращаться некуда, вернее, не к кому. Прошу, если Вы взаправду почитаете меня своим другом, прислушайтесь к совету: гоните прочь всех, кто тянет Вас на дно, кто не даёт Вам дышать – гоните в шею не раздумывая. Вы останетесь дураком, если отступите сейчас. Вы не простите себе эту слабость – терзания будут преследовать Вас до гробовой доски. Вспомните о России, и задайте себе вопрос: способен ли несчастливый человек, трусливый человек, осчастливить миллионы подданных? Если Вы даже себя не в состоянии спасти... как Вы собираетесь спасать Империю? – губы вытягиваются в единую линию, серо-голубые радужки почернели, как угли.

Страх накрывает Александра удушливой волной, вышибая кислород из лёгких. Наполеон, его слова жгли сердце, причиняя нестерпимую, почти физическую боль. Мысли о старости, одиночестве сводили Александра с ума, преследовали неотступно по ночам, будто призраки, сулившие скорую кончину. Отказавшись от любви, от детей, Александр обречён мыкаться с любовницей по углам, словно какой-то преступник в собственном доме. Тот факт, что он вечно уступает долгу, служит гарантией верной погибели. Сегодня уступит, завтра уступит – и всё, прощай человеческая натура.

Александр действительно умирал... Каждый раз, когда зов крови заглушал в нём голос разума и сердца, он умирал. Когда из его жизни исчезнет последняя радость, простое человеческое счастье, он обернётся Государем России, и перестанет быть Александром – живой личностью.

Душа его умрёт, всё в нём умрёт. Он станет жить в чужом мире, научившись принимать ненавистные решения, которые потребует сделать долг. Механическая кукла, лишённая выбора. Ходячий труп.

Умертвив сердце, Александр превратится в тирана, сухого деспота, каким боялся прослыть в далёком детстве. И случится это по одной только причине – он позволит чужим людям, хотя бы и родной матери, управлять собой. В случае если он исполнит мечту, заведёт семью – это станет первой большой победой над долгом и несокрушимыми вехами.

Бонапарт, этот противоречивый во всех смыслах и отношениях человек, говорил истину. Если Александр не в состоянии устроить даже собственное счастье, как он осчастливит целую нацию? Будучи рабом самодержавной системы, он не избавит от рабства других, ибо руки его будут связаны, а ноги закованы в кандалы. Но, что ещё ужаснее – его возненавидят при любом раскладе, ведь Крепостное право не исчезнет так скоро, как хотелось бы, а значит, обязательно найдутся те, кто возьмётся сеять смуту. Женится Александр морганатическим браком или нет – исход один: вечное порицание. Отказ от мечты не гарантирует любови народа – этой жертвой нельзя купить спокойствие державы или упрочить царский авторитет. Отказавшись от мечты, Александр причинит боль себе, но не другим. Другим на него наплевать.

Раз судьба подготовила для него роль изгоя, по крайней мере, он найдёт силы стать счастливым – изгоем, у которого есть семья. Так он останется собой, сохранит душу, и в этом состоянии сделает для страны куда больше, чем если подчинится слепому долгу.

Институт монархии не вечен, рано или поздно его придётся реформировать.

Всю жизнь Александром кто-то управлял. Сперва бабка, потом отец, а затем и мать – люди, которые откровенно ему угрожали.

Дёрнув плечом, отмахнувшись от дурного предчувствия, он упирается взглядом в пол, туда, где танцевали причудливые тени от языков пламени. Ещё в прошлом году Александр дал обещание Господу, что не отступит: в законном браке или нет, он обретёт счастье. Просто сейчас представилась редкая возможность устроить всё по-человечески. Законно. Так чего бояться, если уже принял решение? Матушка рано или поздно поймёт, что не она управляет Государством, а народ в любом случае не получит удовлетворение, поскольку недовольные будут существовать всегда.

Александр не должен бояться кому-то разонравиться.

Когда он вновь поднимает голову, то видит, как Наполеон с угрюмым видом закладывает правую руку за край мундира, сжимая в кулаке некий предмет, лежащий во внутреннем кармане. Возможно, это был медальон с изображением любимого человека или склянка с ядом... Александр не раз наблюдал, как Император Французов расхаживает в такой позе между рядами гвардии, и ему стало вдруг интересно, что же там всё-таки прячется.

— Вы позволите?... – протянув раскрытую ладонь, он требует показать таинственный предмет. Наполеон, на удивление, подчинился с первого раза, передавая серебряный медальон на длинной цепочке.

Вряд ли Александр догадывался, что он носит руку в мундире отнюдь не для удобства и не для того, чтобы коснуться памятного медальона, хотя таковой и имелся, а с той лишь целью, чтобы зажать больное место возле желудка, служившее признаком серьёзного заболевания. Наполеон никому не рассказывал, что мучается по ночам от боли – не хотел выглядеть слабаком в глазах союзной армии. Случалось, что симптомы исчезали, оставляя его на долгое время в покое, но стоило понервничать, как боль тотчас возвращалась.

Наполеон боялся за Александра: он знал, что тот принимает всякую плохую новость слишком близко к сердцу, поэтому тщательно скрывал своё самочувствие, притворяясь хмурым или злым.

Вернув бокал на столик, Александр открывает миниатюрную крышку, обнаружив в медальоне портрет юного принца Франсуа – законного наследника французского престола. Похоже, что при всей своей любви к внебрачным детям, Наполеон питал особую нежность именно к Франсуа, на чьи плечи возложит однажды тяжёлое бремя власти. Всё-таки разница между внебрачными и законными детьми достаточно велика. Наполеон не мог уделять много времени другим детям, пусть даже никогда не скрывал их существование от общества; они росли на расстоянии, и с каждым годом всё дальше отдалялись от него... Подобная перспектива не устраивала русского царя, который однажды уже бросил одного ребёнка, о чём неустанно и искренне сокрушался.

— Сир, скажите... – захлопнув крышку, Александр с трудом сдерживает усмешку. — Если однажды у меня родится сын, если подобное будет угодно Богу, Вы окажите мне честь и согласитесь стать его восприемником? – прокрутив медальон в руке, он смотрит на корсиканца с хитрым прищуром.

Его не смущало, что Наполеон по национальному признаку католик, а по факту атеист – всё это мелочи, которые легко сглаживались.

Восприемниками самого Александра выступали Император Австрии Иосиф II и король Пруссии Фридрих II – тот самый Фридрих Великий, за любовь к которому его деда, Петра Фёдоровича, свергли с русского престола. Екатерина учинила грандиозную шалость, вернув своеобразный долг своему мужу, хотя, наверное, уже и забыла, за что именно его убила.

Наполеон рассмеялся, запрокинув голову – наглость Визави не знала границ. Впрочем, в глубине души он признал, что предложение толковое...

— Вы слишком резвый, друг мой, – хлопая Александра по коленке, он вытягивает из его рук медальон, после чего залпом осушает бокал.

— Ваши фантазии опережают время. Сдаётся мне, я умру раньше, чем Вы на что-нибудь решитесь, – опустив бокал подле бокала Александра, он заставляет себя подняться, забывая о боли и невзгодах, преисполненный решимостью закончить вечерние дела.

Александр лениво откидывается в кресле, чуть съезжая вниз, совершенно не готовый отдаваться повседневным заботам. Но корсиканец только фыркает, указывая рукой на свои перчатки и шляпу, лежащие на камине, отдавая негласный приказ: "Взял и вышел".

— Идёмте, нужно проконтролировать вечерний смотр. Я хочу, чтобы победа при Лейпциге стала моим Вам подарком ко Дню Рождения, – одарив собеседника многозначительным взглядом, он покидает пределы комнаты, питая уверенность, что всё сделал правильно.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Отзвук шагов за спиной развеивает картины прошлого, возвращая думы к естественному ходу времени.

Бросив взгляд через плечо, Александр смотрит точно на меня, побуждая подойти ближе, улыбаясь открыто и ласково, очевидно требуя внимания к своей персоне.

Заметив, как гаснет мысль в его глазах, я вновь задаюсь вопросом: какие думы терзают царственный ум? Связано ли это со мной или, скорее, с заботами нового дня, до наступления которого оставалось около семи часов?

Обняв Александра за талию, я прижимаюсь щекой к широкой спине, вслушиваясь в гулкие удары сердца, наслаждаясь веянием ночной прохлады, сочившейся из приоткрытого окна.

— О чём помышляете, Mon Ange?... – интересуюсь с нежностью, сгребая пальцами ткань армейского жилета на груди. Если исходить из ясного взора голубых глаз – тревоги покинули пределы его разума, а значит, переживать ни к чему.

На фоне тёмного окна, облачённая в белое мужская фигура производила завораживающий эффект. Оторваться от Александра было невозможно, поэтому я лишь сильнее прижимаюсь к нему, позволяя любовному дурману пропитать сознание.

— Восторгаюсь прелестью ночного Парижа, Mon Amour, – уклончиво отвечает он, скользнув влажными ладонями по моим рукам, вызывая волну приятной дрожи.

Он вновь поворачивает голову, надеясь полюбоваться моим смущённым лицом, но я утыкаюсь носом куда-то между лопаток, не позволяя себя разглядывать, чем вызываю снисходительный смех.

— Ведомо ли Вам, что в Европе утвердилось мнение, будто бы Рим – вечный город? – вопрошает Александр с чарующей полуулыбкой, сжимая мои запястья, воодушевлённо продолжая:

— Вопреки расхожим суждениям, осмелюсь заявить, что Париж местами затмевает Рим. Взгляните на сей город, Софи – он прекрасен; он даёт человеку представление о Рае. В юности я был очарован им совершенно, мечтал поселиться на берегах Рейна, выращивать виноград, жить сельским трудом... Воистину благочестивая мечта, не находите? – ловко переменив тему, Александр впервые за весь вечер заговорил о будущем, подталкивая нас обоих к роковой черте.

— Славная, Государь, – покорно киваю, стараясь не поддаваться нахлынувшему волнению.

Выходит, Александр мечтал о побеге с юных лет? Он не скрывал, что утомлён обязанностями и тяжестью короны, но я не думала, что это тянется из детства... Упрочив объятия, показываю, что он в надёжных руках, украдкой выглядывая из-за спины, всматриваясь в пейзаж ночного Тюильри. С высоты третьего этажа открывался великолепный вид на дворцовый сад, убегающий во тьму Триумфальный путь, и арку Каррузель, увенчанную квадригой[14] Святого Марка из позолоченной бронзы, вывезенной Наполеоном из Венеции. Париж вобрал в себя много Италии, сохранив при этом индивидуальные черты, обретя тем самым невероятный шарм.

— А известно ли Вашему Величеству, о чём толкуют в Риме? – задаю встречный вопрос, избегая разговоров о личном. — Там утверждают, что красивейшим городом мира надлежит почитать Неаполь. «Vedi Napoli e muori!»[15] – вспомнив о дневниках Гёте, прочитанных прошлой зимой, я понадеялась, что мой латинский прозвучал не шибко скверно.

Александр безобидно смеётся – не надо мной, а каким-то своим далёким мыслям:

— У Парижа свой Неаполь, нисколько не уступающий в достоинствах апеннинскому соседу. Если Вы понимаете, о ком я...– очевидно, что он говорил о Наполеоне, чьё имя с итальянского так и переводится: «Неаполь».

Улучив момент, Александр выворачивается из моих рук и касается узких плеч. Становится ясно, что время светских бесед подошло к концу. Нам больше нечего сказать друг другу – во всяком случае, до тех пор, пока не обсудим самое важное...

Страх набегает волнами, вытягивая на поверхность забытые сомнения. Закрыв глаза, невольно представляю салоны, дворянские собрания, придворный паркет – везде и всюду возьмутся трепаться о новой фаворитке Государя. Политические и светские интриги, вскрытие писем, отсутствие частной жизни – всё это случится уже очень скоро; это данность, приложение к любви, которое невозможно пропустить, а надобно изучить, потому как жить "на виду" придётся до конца дней.

Обхватив себя руками, я медленно отхожу к столу, поворачиваясь к Александру спиной, слыша, как в создавшейся тишине шелестит затканный металлической нитью подол. Если Александр добьётся успеха, он сделает меня частью своего мира. Мне нравилась придворная жизнь, нравилось вплотную соприкасаться с историей правящего рода, но не настолько, чтобы переступать черту. Наверху всегда творятся мерзости; мне было проще спуститься, стать мелкопоместной дворянской, чем наоборот. При мысли, что придётся подчиняться, жить так, как живёт Екатерина Павловна или Елизавета Алексеевна, со дна грудной клетки поднималось отвращение. Любая моя ошибка, малейший промах, будут восприниматься обществом, как грандиозный провал. Отсюда насмешки, клевета, издевательства... Даже вне брака у фаворитки мало шансов остаться незапятнанной личностью.

Сложилось стойкое ощущение, будто я отнимаю Александра у Государства, самой истории, заманивая куда-то на ложный путь. Мне не простят его любви, не позволят жить в мире.

Остановившись у края стола, я обращаю внимание на букет белых тюльпанов, стоящих в высоком кашпо, вспоминая об отце и прочих дорогих людях. Матушке не терпелось вернуть родовое поместье, Наполеон подначивал не сдаваться, Франсуаза твердила, что мои страхи нелепы, а Чаадаев вселял уверенность, что препятствия надобно преодолевать, а не делать из них трагедию. Все они по-своему правы, но Чаадаев – больше всех. Я не позволю себе сдаться. В жизни будет ещё много горя, и фаворитизм – самое меньшее из возможных зол.

Я даже не заметила, как возлюбленный двинулся следом за мной:

— Вы намерены и дальше хранить молчание, Madame? – с ощутимым порицанием вопрошает он, оскорбившись выявленному недоверию. Не сдержав эмоций, Александр прижимает меня к краю стола, опуская руки по обеим сторонам, отрезая пути к отступлению. Сердце жгла обида: к чему это сопротивление? Зачем я извожу любимого человека, когда знаю, как для него важен настоящий момент, для нас обоих?

Откуда во мне столько эгоизма? Александр стремился отыскать покой, от меня требовалось лишь одно – довериться.

Когда я вновь поднимаю взгляд, чувствую, что безнадёжно тону: в голубых глазах – океан любви. Страхи вдруг кажутся такими нелепыми, оторванными от реального мира, что я ощутила желание посмеяться над собой. Трудности есть у всех – у кого-то больше, у кого-то меньше, но одно остаётся неизменным – любящие люди не предают друг друга. Не оставляют.

Никто не обещал, что будет легко. Цари – необыкновенные люди: их мир пугает простых обывателей. Однако, если продолжать бесконечно бояться, можно потерять то немногое, что уже сложилось. А этого я не допущу, потому что люблю по-настоящему, как только женщина может любить мужчину.

— По нраву задевать моё самолюбие? – спустя томительных две минуты, Александр касается моего плеча, желая убедиться, что я не уснула. Всё, что он мог сейчас сделать – продолжать удерживать меня на месте, понимая, что я хочу этого.

А ещё Александр сам, кажется, не понял, как оказался так близко к моему телу: колено как-то само вклинивается между женских ног, упираясь в твёрдую поверхность стола.

Сердце колотиться уже не от злости на свою нерешительность, а от того, насколько мы близки к тому, чтобы слить пути в одну ровную дорогу, по которой идти будет – одно удовольствие. Эта дорога не исчезнет после нас, а устремится в далёкое будущее, затронет всех и каждого; затронет семью Александра, его наследников и потомков, ляжет в основу сотен мемуаров, сплетётся с другими путями, пока не станет частью одной большой исторической канвы. Всё нутро трепетало от такой перспективы...

Воздух потяжелел, и мне подумалось, что его вовсе не должно быть между нами. Так какого же дьявола мы всё ещё не упиваемся друг другом?..

Ах, да. По той же причине, что и при встрече в двенадцатом году. Всему виной смущение, которое не позволяло даже голову приподнять. Я не уверена, что после всего случившегося готова заглянуть Александру в глаза. То, что он так упорно пытался вбить в меня – мою вину за прежние сомнения – этого я принимать не хотела. Не хотела, потому что это слишком серьёзный проступок, чтобы позволять вине завладеть сердцем. Не хотела, потому что искупать эту вину придётся долго и хлопотно.

Грудь вздымалась от тяжелого дыхания так, что при полном вдохе касалась груди Александра. Спутанные мысли в голове продолжали упорно барахтаться, удерживая от готовности сжечь последний мост. Не позволяя заострять внимание на том, что сегодняшняя ночь перевернëт всю мою жизнь.

Пересилив чувственный порыв, я утыкаюсь лбом в ключицы Александра, сдаваясь его воле:

— Я надеялась, Вы поймёте всё без слов... Сознаваться в любви боязно... Неловко… – шепчу в район закрытой галстуком шеи, сравнивая себя с преступницей, подталкивающей самодержца к измене Государству.

Одинокая слезинка катится вниз по щеке, правая рука судорожно сгребает Андреевскую ленту, а пальцы второй вцепляются в широкое предплечье, не понимая – чтобы оттолкнуть или притянуть ближе, в то время как сухие губы шепчут отчаянную молитву, которую Александр в упор не желал замечать.

Приподняв мою голову за подбородок, он ловит слезинку кончиком указательного пальца, размазывая по щеке, склоняясь к уху:

— Не пугайтесь, – не поддавшись жалости, Александр сильнее сжимает пальцы, приподнимая мою голову немного выше, дабы удостовериться, что я скажу правду. — Мне важно, чтобы Вы заявили о чувствах открыто. Видит Бог, отыграть назад не получится... Мне надобен чёткий ответ: готовы ли Вы бороться за наше счастье? Борьба эта нелёгкая. Господь поверил мне Империю, и в ней, как водится, не всегда светит солнце. В мятежные времена, а таковые ещё впереди, я хочу видеть подле себя надёжную опору. Хочу, чтобы Вы в меня верили супротив мнению света. Порой я становлюсь невыносимым педантом – заносчивым и жестоким. Согласитесь ли Вы принять меня всего, с добрыми и худыми чертами? Подумайте толком, Софи, как бы Вам не обмануться...

Заявления с его уст слетали нешуточные. Показалось, было мгновение, когда он устрашился собственных слов. Не мудрено, ведь этой ночью решалась его судьба – наше совместное будущее, отнюдь не лишённое тёмных пятен.

Руки его перемещаются на мою талию, вернее, куда-то на свод рёбер, нетерпеливо сминая нежный муслин, задевая пальцами оголённую кожу спины... И я не могу этому сопротивляться. Потому что просто хочу вспомнить... Хочу поддаться вперёд и слегка коснуться его приоткрытых губ своими. Только для того, чтобы почувствовать их тепло. Вспомнить незабываемые ощущения, которые они дарили, и понять, что мне это действительно нужно. Разум помутился, слёзы всё больше застилали глаза. Ладони поднимаются выше, касаясь его шеи; дрожащие пальцы нащупывают пряжку с обратной стороны, отстёгивая и снимая галстук.

Ощущая Александра всем телом, мне с трудом удаётся устоять на ногах. Воскрешая в памяти его прикосновения, мне до дрожи захотелось поддаться наваждению. Зажмурившись на мгновение, дабы избавиться от навязчивого дурмана, я попыталась собраться с мыслями, потому что, кажется, этот момент был очень важен...

Счастье от того, что я вообще услышала подобные слова от Императора Всея Руси, заполняет сердце до краёв, причём таким нестерпимым жаром, что единственным желанием в данную минуту было – обнять его, поцеловать и совершить признание:

— Мне ведомо о Ваших нравственных качествах, Александр... – произношу дрожащим голосом, слегка прикусывая нижнюю губу, дабы боль отрезвила заплывший желанием разум. — Десять лет я наблюдала за Вами издалека, в сердцах ругая за дурное и нахваливая за хорошее. Моё сердце навеки принадлежит Вам. Я не раздумывая брошусь в омут с головой, но перед тем обязана предупредить, что мне надобен Александр, а не Император России...

Я продолжаю говорить, чувствуя отчаянное желание донести до возлюбленного важный смысл:

— Не думайте вести себя так, будто чувства мои – нечто должное, тем паче не вздумайте приказывать или держаться с холодным высокомерием. Коль я примечу в Вас эгоизм или пренебрежение любовным порывом с целью сохранить неуступчивый вид – не раздумывая ударюсь в бега. Днём с огнём не сыщите. Шероховатости характера меня не пугают, таковые у всех имеются. Но проявление высокородных замашек – есть истинное зло. Прошлым годом я говорила, что личность Ваша неотделима от России, однако разница, между Государем, играющим роль Александра, и Александром, играющим Государя, слишком приметна. Будучи Императором, Вы должны оставаться моим возлюбленным. Словом, второй Елизаветы Вы не получите. Забудьте, что имеете волю поступать со мной так, как поступали с бывшей супругой. Отношения со мной ни коем образом не примут форму предшествующих романов. Для меня недопустимо наблюдать в любимом человеке, супруге, если угодно, оторванность от мира простых смертных,– этих пожеланий вполне хватило бы, чтобы составить полноценный брачный контракт, если бы только подобное не отвергала юриспруденция. Но, увы, эгоизм и высокородные привычки не являются поводом для развода, а жаль...

Александр смотрел на меня, как удав на кролика: переменчивые эмоции на его лице пугали. Взгляд неожиданно потемнел, придавливая моё тело к земле, превращая мозг в разваренную кашу.

— Не смел никогда, – пылко заверяет он, смиряя мой претенциозный выпад стальной уверенностью. — Но Вы не сказали главного, Madam... – выгнув светлую бровь, он принимает вызов, развязывая шёлковый шнурок на моём платье, разрушая последние преграды.

При взгляде на его ослепительную улыбку я вспоминаю, что именно с неё началось моё к нему влечение... Александр был едва ли не единственным мужчиной в Петербурге, кто делал из улыбки – произведение искусства. Когда он улыбался кому-то, то делал это с подтекстом. Он флиртовал по поводу и без, придерживаясь мнения, что одурманенный любовью человек не способен причинить вреда.

По телу пробегает лёгкая истома; теперь мне не страшно нарушить своё главное правило – признаться в любви. И как только эта мысль созрела в голове, слова сами рвутся с языка:

— Я люблю Вас, Александр... – душный воздух встаёт поперёк горла. Запрокинув голову, я подставляю шею навстречу трепетным поцелуям, приходя к осознанию, что напрасно боялась. Эти слова не отразили и половины того, что я испытываю. Простого "люблю" оказалось недостаточно для описания моих безумных чувств.

Улыбка Александра становится чуточку самоувереннее – он явно преследовал цель довести меня до точки кипения. Вытянув шнур из петель и запечатлев влажный поцелуй на моём плече, он с усмешкой добавляет:

— Вы верно подзабыли, Madame: я слаб левым ухом... Не сочтите за труд повторить сказанное, – без упрёка, но с толикой обиды за перенесённые страдания просит Александр, желая добиться абсолютной покорности. Его смутило: "Вы" в моём признании, холодное, официальное, как будто бы даже искусственное.

И мне пришлось прошептать эти слова в его губы.

— Люблю тебя, Александр... – с этого мгновения окружающий мир перестаёт существовать. Капкан. Щелчок. И вот я уже вновь впиваюсь в его горячие уста, отдаваясь любовному влечению с глухим, почти лихорадочным стоном, почти так, как я себе представляла, и так, как вспоминала снова и снова каждую ночь.

Вот и всё. Теперь я принадлежала ему. В стенах королевской резиденции, в самом сердце Европы – я стала его! Ночь за окном обернулась свидетелем воссоединения двух скитающихся во мраке душ, которые спустя долгих десять лет наконец-то выбрались к свету. Теперь он не позволит мне уйти... Теперь я понимала, какой дурочкой была, когда не кинулась к нему на шею в первую нашу встречу, теперь мне хотелось, чтобы призрачная мечта о свадьбе стала реальностью...

Стоило данной мысли войти в резонанс с ликующим сердцем, как всепоглощающее чувство восторга перерастает в волнение, а потом и в острое вожделение, врезавшиеся в голову помпезным взрывом победы.

Александр сжимает меня в объятиях до предела возможного, дабы прочувствовать каждый изгиб, каждую линию, каждый сантиметр мягкой кожи, вспоминая маршруты, по которым уже гулял однажды руками. Если всё это было сном, видит Бог, мы оба не хотели просыпаться...

Его руки перемещаются на спину, пальцы проникают за линию выреза, находя тоненькие тесёмки в районе лопаток, распуская их, позволяя ткани разойтись; прозрачный муслин скользит с плеч, обнажая бюст. Он помогает платью бесшумно свалиться на пол, любуясь невесомыми материями, которые сливались с кожей – шмизом и петтикотом.

Подхватив меня на руки, Александр двигается в направлении дивана, предвкушая, как я чувствовала, феерический каскад эмоций, который вот-вот получит...

Едва я оказалась на расшитых серебром подушках, он смещается на два шага в сторону, решив закончить начатое мною дело – избавиться от одежды.

Сняв Андреевскую ленту, он принимается расстёгивать суконный жилет, медленно, словно вообще не собираясь никуда торопиться, вынимая пуговицы из петель, одну за одной, после чего развязывает шнуры на горловине рубашки.

Бросив взгляд на дверь, ведущую в гостиную, Александр прикладывает указательный палец к губам, напоминая, что в коридорах снуëт бдительная охрана. В этот момент я обращаю внимание, что мы по-прежнему находимся в кабинете. Наверное, у него имелись серьёзные причины не укладывать меня в парадную кровать, а возможно просто не хотел тратить время на её подготовку.

Лично мне уже всё равно.

Я с жадностью изучала розоватую кожу, видневшуюся в прорезе льняной рубашки, который доходил до солнечного сплетения и заканчивался маленьким сердечком, вытканным золотой нитью.

Состроив жалостливый вид, мне приходится умолять его о крупице внимания, и в следующую же секунду с губ срывается разочарованный стон. Александр откровенно издевался надо мной, уделяя максимум внимания своей одежде.

— Насмешничаешь?.. – узрев нахальную улыбку, в изнеможении закатываю глаза. Приняв правила игры, я еле дожидаюсь, когда он соизволит сбросить эту чёртову рубаху!

От его оголившейся груди, пропитанной «Кëльнской водой», исходил лихорадочный жар – аромат горного нарцисса и апельсинового цвета будоражил рассудок. Под кожей будто кипела лава, а тело — прекрасное, влекущее тело — только оболочка, которую хотелось прижать скорее к себе, перенять этот жар, разгорающийся внутри. Собственно, в желаниях я отказываю себе редко.

Дотронувшись дрожащими руками до напряжённых плеч, сильнее положенного впиваясь ногтями в кожу в отместку за утомительное ожидание. Пальцы вновь касаются его лица, стараясь больше не терять контакта, боясь упустить волшебные мгновения, после чего возобновляю поцелуй, прикусывая губы, утаскивая за собой на подушки.

Откинув назад волосы, распустившиеся ещё где-то по пути к дивану, я втискиваю ладонь между нашими телами, ослабляя передние завязки петтикота, приковав внимание Александра к томно вздымающейся груди, недоступной для изучения...

Оторвавшись от его губ всего на секунду, чтобы стянуть юбку через голову, я вдруг замечаю, как в расширенных зрачках напротив мелькает немой вопрос.

Удивившись проявленной резвости, Александр неосознанно хмурит брови: обычно я не раздевалась самостоятельно, стыдливо уступая это право ему. Не получив желаемого, он не смог удержаться от комментария:

— Стоит ли мне помышлять о ревности, или куда уместнее притвориться слепым? – интересуется с ощутимым нажимом, запуская пальцы в кучерявые волосы, скользя вниз по изгибам влажной шеи.

Не успела я опомниться, как оказалась полностью обездвиженной, прижатой к подушкам весом горячего тела. Наверняка он подумал, что меня раскрепостил некий Петербургский галант в его отсутствие, ввиду чего я снисходительно рассмеялась.

Право, ему незачем так беспокоиться. Да и к кому меня ревновать? Не к Чаадаеву же, чьё благородство сопоставимо с ангельским, и не к юному лицеисту Пущину, испытывающему к фрейлинам двора сугубо платонические чувства. О прочих моих "любовниках", если бы таковые существовали, он бы узнал от вездесущего Аракчеева, который следил за мной в Царском, как коршун.

— Александр... Я смела оттого, что свободна. Счастье, дарованное тобой, освободило мою душу от страхов... – пройдя ладонями по его ключицам, спине, позвоночнику, я оставляю жаркий поцелуй на груди, заставляя забыть о неуместных подозрениях. В конце концов, если бы Александр всерьёз не доверял мне, он бы не помышлял о браке.

Мои руки сжимают золотисто-рыжие прядки, в удовольствии оттягивая сильнее, когда на шее вновь расцветают влажные поцелуи; прикосновение языка производит настолько сильное впечатление, что из глаз будто воочию сыпятся искры.

Руки теснее сжимают разгорячённое тело, боясь, что оно может исчезнуть, если отпустить хоть на одно мгновение... Должно быть, Александр восхитительно смотрелся издали: белые кюлоты, обнажённый рельефный торс, и облегающие ботфорты, которые он не успел скинуть, но которые нисколько не мешали двигаться. Великолепная картина...

Не выдержав сладкой пытки, я оттягиваю его от своей кожи и льну устами к приоткрытым губам. Он отвечает бездумно: язык напористо толкается навстречу – тесно и горячо, выбивая очередной осипший стон. А затем ещё один, и ещё... Эти глухие отзвуки отдаются вибрацией в груди, когда я теснее прижимаюсь к взмокшему телу, впиваясь короткими ногтями в обнажённые плечи. Когда руки Александра ложатся на бёдра. Когда внизу живота ощутимо заныло. Когда я понимаю, что творю с ним, и мне ни капельки не стыдно. Прозрачный шмиз, прикрывающий колени, привычно скатывается вверх.

Александр не выдерживает: едва не задохнувшись от возбуждения, он толкается в моё тело с остервенением – резко и уверенно. На мгновение даже свет перед глазами меркнет, стоило вспомнить эти безумные ощущения, колотившие меня изнутри ровно год назад...

Рука, соскользнувшая с моего бедра, сжимается в кулак, со всей силы врезаясь в подушку. Александр замер, боясь даже мельком шевельнуться, чтобы не спровоцировать преждевременную развязку.

— Diable[153]... – приподнявшись на локтях, он смаргивает навязчивый морок, заглядывая в мои широко распахнутые глаза, с успокаивающей улыбкой показывая два пальца, мол, дайте две минуты, чтобы перевести дух...

Очаровательный, возбуждённый, он принуждает томиться ожиданием. Снова. Но тело уже не подчинялось приказам: я вжалась в диван, подобралась, поддаваясь навстречу бëдрами... Хотелось предпринять хоть что-то, чтобы добиться желанного продолжения.

Коснувшись ладонью взмокшего лба, Александр зачëсывает золотистые локоны с лица на затылок, сверкая сапфиром в фамильном перстне. Дотянувшись до его шеи, я стараюсь не пропускать ни единого миллиметра чистого "полотна", оставляя не то поцелуи, не то укусы на влажной коже, постепенно переходя на изгиб плеча, срывая низкий сип. Ничто так не уравнивает статус людей, как общая постель. В делах любови все равны. И нищий, и богач одинаково срывают голос в порыве наслаждения, одинаково краснеют, отдаваясь сладкому пороку, не чураясь показаться уязвимыми.

Тишину затянутых гобеленами стен разбивает судорожное дыхание и звуки моих поцелуев – чувственных, жадных, подталкивающих Александра к решительным действиям.

Вспомнив, как видно, о том, насколько мало времени осталось до рассвета, он с тихим шипением, поборов острый прилив вожделения, осуществляет первое, пробное движение, чувствуя, как под кожей натягиваются жилы. Дальше – легче.

Самое главное – перебороть первые эмоции, чтобы не испортить момент и не сорваться на бешеный темп. Он почти свалился на меня, заставляя скрестить ноги на талии и опустить ресницы.

Кислорода не хватало – сердце неистово колотилось о рёбра. Я забыла, как дышать, утопая в блаженстве, то прикрывая, то закатывая глаза. С первым таким блаженным проникновением наши стоны прозвучали в унисон. Пальцы бездумно до онемения впиваются в его спину, соскальзывая вниз от влаги, но тотчас возвращаясь на место, усиливая хватку.

— Прошу... – короткая полупросьба-полумольба тонет в судорожном вздохе.

Я протяжно выстанываю, наслаждаясь неконтролируемой дрожью, слыша скулящие нотки в собственном голосе, чувствуя, как горячие волны одна за одной неистово бьют вниз живота. И да, Александр заставляет себя двигаться – сперва мягко и неторопливо, но с каждым разом всё сильнее и резче, напрочь забывая о насущном самоконтроле.

Мы наконец-то уравнялись в правах. Потому что не держали лиц. Не держали мораль в голове. Мы предавались бесстыдству, стиснув зубы, упиваясь всепоглощающим наслаждением.

Весь мой внутренний мир сосредоточился на этих ритмах. Импульсивных, поступательных, пробирающих до самых поджилок. Александр утолял свой, будто годами накопленный, неистребимый голод, прекрасно чувствуя каждый мой порыв и предвосхищая любое желание.

Я удивлялась самой себе, что сумела выдержать на себе вес мужского тела. Учёные эпохи Просвещения всерьёз утверждали, что женские кости хрупки, как известняк, и если их не поддерживать корсетом – они непременно рассыпятся. Похоже, просветители ошибались в расчётах...

Женщины – невероятно выносливые существа. Отказавшись от корсетов, дамы доказали миру, что не являются слабыми существами, и в любви, и в повседневной жизни они дадут фору любому мужчине. Мне казалось, что я способна на многое: свернуть горы, переплыть океан – энергии было столько, что это Александру впору переживать за свои кости.

Он ластился, точно кот, и время от времени мазал губами по кромке рта, не в силах остановиться и подарить полноценный поцелуй. Я не смела оставаться в долгу: ладони жадно скользили по его бёдрам, сжимая почти до синяков. Руки поднимаются выше, к мягким бокам, впиваясь, выводя незамысловатые узоры – Александр прогибается в пояснице, сдаваясь под напором вожделенных прикосновений, а я лишь продолжала упрямо ласкать горячую кожу, которая почти таяла, плавилась, подобно маслу в летний день.

И в этот самый момент я чувствую, как падаю. Проваливаюсь под дикий набат куда-то в пустоту. Ощущая, как низ живота пробирает до боли приятной судорогой, как вырывается из глубины лёгких: «Саша.. Сашенька»... – нечто настолько непривычное и дикое, что Александр накрывает мои уста ладонью, умоляя замолчать, ибо планировал продержаться подольше, но не смог – последние слова, исполненные нежностью, подбросили дров в костёр, сжигая остатки выдержки.

Я почти не видела возлюбленного из-за стоящей в глазах пелены, но всё ещё чувствовала его, дышала им и отчётливо улавливала гортанные рыки. Теперь он не боялся, что кто-нибудь нас услышит, поскольку сознание угасло, как свеча, а тело обмякло, делаясь ватным, неподвижным.

Он выстанывает куда-то в подушку и без сил падает на бок, надрывно смеясь, получив заветную дозу нестерпимого удовольствия.

Находясь во власти опьяняющего вожделения, я поддаюсь вперёд, принимаясь выцеловывать его взмокшую грудь, скользя припухшими губами от линии плеч – к расслабленному животу. Он содрогался под воздействием соблазнительных прикосновений. Рваные вздохи, трепещущие ресницы; опустив голову, Александр старался не терять из вида ни одной манипуляции.

Растрёпанная копна моих волос то и дело скрывала обзор. Это побуждает его подхватить длинные локоны и помочь мне перекинуть их через плечо, дабы ничто не мешало отдаваться процессу. Пальцы вновь опускаются на его бёдра, поднимаются выше, к самой кромке хлопковых кюлот. Играть на контрастах было опасно: грань между страстью и истинным пороком тонка, как паутинка... Оглаживать низ живота – допустимо, но уводить руку чуть ниже – уже не очень...

Сонливость и навалившаяся усталость не мешали сжимать возлюбленного в крепких объятиях, прижимать к дивану и сбивчивым шёпотом говорить о бесконечном обожании...

Это продолжалось вплоть до той минуты, пока Александр не утягивает меня обратно на подушки, обрекая довольствоваться положением жертвы. Пальцы очерчивают линию декольте, приспуская бретель с правого плеча, однако стянуть ткань ниже я не позволила, сохраняя пристойный вид.

Удовольствие ещё отдавалось лёгкими судорогами по всему телу. Кровь в ушах стала шуметь чуть тише, давая возможность разобрать тяжёлое дыхание возлюбленного, опаляющее мою макушку. И непонятно лишь одно – сколько времени проходит в тишине, прерываемой частыми вздохами.

После того, как дыхание успокоилось, я лениво переворачиваюсь на другой бок, встречаясь с усталым взором. Прильнув дрожащими губами к моему лбу, Александр позволяет устроиться на своём плече, оставляя ещё один поцелуй на горячей щеке. Это выглядело так невинно, учитывая, что он вытворял со мной минутой ранее...

Расслабленно закинув колено на его живот, я прижимаюсь вплотную. Мне хотелось полностью им овладеть, обнять всего разом, всеми доступными конечностями. Как тогда – в ту далёкую февральскую ночь, незадолго до начала войны...

Понадобилось ещё с полминуты, чтобы отойти от самого мощного потрясения в жизни и вернуть телу возможность активно двигаться. Блаженная гудящая тишина в голове. Изнурëнное тело под боком, прижимающее к себе. И то самое мгновение, которому стоит остановиться, потому что оно поистине прекрасно.

Александр тихо усмехнулся, любуясь моим раскрасневшимся, но довольным ликом. Подняв правую руку на уровень глаз, любуясь блеском фамильной драгоценности, он оставляет игривый поцелуй на крупном сапфире:

— Бабушка бы мной гордилась... – подарок Императрицы очевидно, придавал моральных сил, за что я легонько ударяю его в плечо, чтобы не молол всякие глупости.

Секундой позже он вновь ловит мой рассеянный взгляд, приподнимая подбородок, склоняясь так близко, что можно было различить крохотные веснушки на носу:

— Я люблю тебя, моя неутомимая гордячка... – произносит в самые губы, впервые совершив признание, тем самым показывая, что мы оба давно переросли пустые слова, хотя, бесспорно, слышать о любви оказалось приятно...

Ощутив внезапный прилив сил, разгоняющий новую волну энергии по венам, я приподнимаюсь на одном локте и с мечтательной улыбкой заглядываю в голубые глаза:

— Всегда бы так... – и, будучи уверенной, что так оно и будет, оставляю благодарный поцелуй на его плече, успокаивая исцарапанную кожу, принося извинения за причинëнную в порыве страсти боль.

Вечерние платье из хлопка с узором металлизированной нити. Институт костюма Metropolitan в Нью-Йорке. Около 1810 г.

Ссылки:

1) «Пудровая шаль Таулер[1] тончайшей пряжи, защищала от переохлаждения, скрывая грудь и плечи, однако по ногам всё-равно бил сильный сквозняк.»

★ Таулер — шаль, сделанная на мануфактуре Таулера и Кемпинг в Норвиче. На данном производстве выпускались высококачественные шали из тонких шерстяных тканей, иногда с добавлением шёлковой нити.

2) « — Не зябко? – интересуется мгновение позже, отнимая руку и заводя её за спину, продолжая взирать на меня с высоты своего колокольного роста.[2] »

★ Рост Александр I – 1'85, по другим данным 1'78. Выше среднего для мужчины XIX века.

3) «Прозрачная одежда предполагала ношение особого белья: отказавшись от привычного «stays»[3], я облачилась в телесного цвета шмиз на тонких бретельках, с вшитыми чашечками из плотного репса. »

★ «Stays» — родственник корсета, подобие современного бюстье. В отличие от корсета не имел жёстких вставок, изготавливался из мягких материалов, в основном гобеленовой ткани (другое название: гобеленовый корсет) мог быть длинным, доходить до бёдер, средним, скрывать живот, и коротким – аналог лифчика. Вошёл в моду в эпоху Ампир – с конца 1790-х и продержался вплоть до 1830-ых.

4) «Александр превратил гостиную – в боскет![4]»

★ Боскет:

1. Комната, украшенная зеленью.

2. Садик с ровно подстриженными в виде стенок деревьями и кустарниками.

5) «...объятая радостью, я устремляюсь в глубь гостиной, кружась вокруг стройных жардиньерок, стоек, горшков, попутно откидывая шаль и кисет на обтянутый пурпурным штофом «Маркиз»[5]»

★ «Маркиз» (Marquise) — тяжелое низкое кресло с невысокой спинкой, подлокотниками и самым широким сидением. Появилось в ХVІІІ веке с возникновением моды на объемные кринолиновые и каркасные юбки.

6) « — Коль это королевство фей и пери, назначаю Вас их королевой. – торжественно объявляет он, приближаясь к столу, складывая белые кисти на высокой спинке кабриоля[6], продолжая любоваться моим возбуждённым видом.»

★ Кабриоль (Cabriolet) – тип лёгкого кресла появившийся в эпоху правления Людовика XV (1723-1774). Отличается своей эргономично изогнутой спинкой. В начале XIX века трансформируется в стул, с модной спинкой в форме «медальона», то есть круглой.

7) «Остановившись подле нежнейших роз Вибера[7], выведенных десятилетие назад, я бросаю на Александра мечтательный взгляд, одарив польщëнной улыбкой.»

★ В 1803 году Жан - Пьер Вибер вывел сорт роз нежнешего оттенка розового и назвал его: «Цвет бедра испуганной нимфы» по аналогии с уже существующим модным оттенком. Классический «Цвет бедра испуганной» был бежево- розовый – «cuisse de nymphe effrayee» (фр.)

8) «Это письмо привезет Вам Ваш супруг, и я не боюсь, что он может его прочесть. Простите мне этот невольный порыв. Мне необходимо было показать Вам, как я чувствую[8]... »

★ Отрывок из письма Александр I Зинаиде Александровне Волконской. Петерсвальдау, 28 Мая.1813 год.

Полный текст письма (перевод с фр.):

<<Вы не можете не знать, что с того самого момента, как я познакомился с Вами, я всегда очень высоко ценил все, что исходит от Вас. И все это стало для меня еще более ценно, когда я стал Вам ближе. Я надеялся только на некоторую благосклонность с Вашей стороны, и Ваше восхитительное письмо исполнило все мои желания.

Я боялся, что чувство, в котором я признался Вам, встревожит Вас, но, хотя меня самого и успокаивала твердая уверенность в его чистоте, я очень хотел, чтобы и Вы были покойны. Ваше письмо развеяло мои тревоги и доставило мне тем самым много радости. Ваша приветливость — вот все, на что я считаю себя вправе рассчитывать. Вы говорите, что мое письмо было адресовано Вашему сердцу и что оно им было получено. Позвольте же и это письмо, которое мне столь дорого, отправить в тот же адрес. Оно продиктовано моим сердцем, которое, признаваясь в живом интересе и искренней привязанности к Вам, не таит ничего, в чем оно могло бы себя упрекнуть: более того, я громко признаюсь в своих чувствах не только перед всей вселенной, но и перед Вашим мужем. Это письмо привезет Вам Ваш супруг (sic), и я не боюсь, что он может его прочесть. Простите мне этот невольный порыв. Мне необходимо было показать Вам, как я чувствую. Я не вижу в этом ничего недостойного, что я должен был бы от Вас скрывать.

Я очень благодарен Вам за горячий интерес, который Вы проявляете к нашей армии. Вы знаете уже, что «невеста» со «ста тысячами штыков» заканчивает подготовку своего приданого; конечно, она слишком медлит и заставила нас ждать еще несколько недель и продлить перемирие. Вот почему мы отдыхаем, продолжая готовиться к еще более жестокой битве.

Все Ваши приказания выполнены в точности, и Горячечный курьер принял все, что было ему прописано; он готов отправиться к Вам, поскольку вот уже несколько дней, как жар у него спал. Что касается влюбленного, то он остался без ответа по причине непростительной небрежности графа Толстого, которому было поручено написать ему, что я с удовольствием приму его к себе на службу, где он сможет быть, если это его устроит, придворным дипломатом с обычным для этого места жалованьем. Вы можете сами сказать ему об этом, княгиня, если сочтете нужным. Я прослежу также и за делом маленького Жерамбля, как только получу записку, которую Ваш муж мне еще не передал.

...А пока не забывайте меня совсем и знайте, что сердце моё и душа принадлежат Вам навеки.

А<лександр> >>

9) «Я с нетерпением стремлюсь, княгиня, оказаться у ног... Могу ли я прийти к Вам между семью и восемью часами? — А пока примите уверения в моем искреннем почтении[9].»

★ Отрывок из письма Александр I Зинаиде Александровне Волконской. Без указания места и даты, возможно, август 1813 год.

Полный текст (перевод с фр.):

<< Я с нетерпением стремлюсь, княгиня, оказаться у Ваших ног; еще вчера я мечтал об этом счастье, но небо, или, вернее, князь Шварценберг и генерал Радецкий распорядились иначе, оставшись у меня до 11 часов. Могу ли я прийти к Вам между семью и восемью часами? — А пока примите уверения в моем искреннем почтении.

А<лександр> >>

10) «... мнящих себя Терезами Тальен[10], не замечающих, как уподобляются эгоистичной натуре.»

★ Тереза Тальен – известная аристократка, светская львица эпохи Французской революции, политическая интриганка, хозяйка литературного салона.

Прославилась тем, что приняла активное участие в перевороте 9-ого Термидора, в ходе которого Робеспьер был свергнут и погиб, а Террор прекратился, за что получила прозвище «Богоматерь Термидора». Тереза вскоре после этого помогла освободиться из тюрьмы Жозефине Богарне. Благодаря своему влиянию она смогла освободить многих других заключённых. Именно в её салоне впервые встретились Наполеон и Жозефина.

11) «Надеюсь, ты накормишь усталого путника, моя возлюбленная Ве́ста[11]».

★ Ве́ста — богиня, покровительница семейного очага и жертвенного огня в Древнем Риме.

12) «Опустившись в старенький бержер[12], он устремляет взор к беспокойному пламени, трепещущему от сквозняков.»

★ Бержер (Bergère) – вариация глубокого кресла с широкой спинкой также обязана своим появлением придворной моде, бытовавшей при Людовике ХV. Его отличительной чертой являются сплошные боковые стенки (от сидения до поручня), часто служащие естественным продолжением спинки кресла.

13) «— Я понял вдруг, что состарился... «Memento mori»[13], Александр. Когда настанет мой черёд отойти в вечность, я хочу, чтобы рядом находилась моя семья.»

★ «Memento mori» – «Помни о смерти». Крылатое латинское выражение.

14) «С высоты третьего этажа открывался великолепный вид на дворцовый сад, убегающий во тьму Триумфальный путь, и арку Каррузель, увенчанную квадригой[14] Святого Марка»

★ Квадрига – античная двухколёсная колесница с четырьмя запряжёнными конями.

15) «— Там утверждают, что красивейшим городом мира надлежит почитать Неаполь. «Vedi Napoli e muori![15]»

★ «Vedi Napoli e muori !» – «Увидеть Неаполь и умереть». Старинное итальянское выражение, отмеченное в дневниках Гёте. Гораздо позднее фраза трансформировалась в знаменитое: «Увидеть Париж и умереть».

Глава 13

« Лиза:

Смотрите на часы, взгляните-ка в окно:

Валит народ по улицам давно;

А в доме стук, ходьба, метут и убирают.

София:

Счастливые часов не наблюдают. »

Александр Сергеевич Грибоедов.

«Горе от ума» (1822-1824 гг.)

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Бархатная ночь сменилась сизым сумраком, ознаменовавшим начало нового дня. В Итальянском саду защебетали соловьи, ветер трепал кроны деревьев, разнося по окрестностям шелест молодой листвы.

Вынырнув из сладкой дрёмы, я обнаруживаю себя в большой парадной кровати с распахнутыми настежь портьерами, чему не мало удивляюсь. Подтянувшись к широкому изголовью, протираю заспанные глаза, стараясь вспомнить события минувших суток.

Последнее, что сохранил разум – сцена в гостиной: Александр кормил меня южной экзотикой – Португальскими мандаринами, делясь воспоминаниями о далёкой юности, а дальше – пустота, как отрезало... Должно быть, я сильно утомилась вчера, не заметив поступь сна; нетрудно догадаться, что в спальню меня перенёс Александр, заботливо укрыв одеялом. Вот только, где же он сам?

Оглядев пустую комнату, прихожу к выводу, что возлюбленный либо уже поднялся, либо, наоборот, не ложился вовсе: на часах – две минуты пятого, Тюильри был охвачен неестественным безмолвием. Вернуться в личные апартаменты, где мирно дремал Шарль, я планировала до того, как коридоры наполняться любопытными свидетелями, поэтому решила не залёживаться, а скорее приступить к утренним процедурам. Мрак и тишина предрассветных часов всегда действовали на меня успокаивающе.

Откинув тяжёлое одеяло, ступаю босиком на персидский ковёр, ощущая, как по телу пробегает волна озноба. Угли в камине едва тлели, печи не работали, ввиду чего необъятное пространство залы наводнял холод. Мария-Антуанетта как-то сказала, что в Тюильри невозможно почувствовать тепло домашнего очага. В самом деле, это было так. Тяжёлое Барокко, с множественными золотыми элементами, производило гнетущее впечатление. Вопреки сему, по коже разливалась приятная расслабленность, а на душе царили покой и благодать. Минувшая ночь принесла заветное облегчение. Настроение было приподнятым, энергия, невзирая на ранний подъëм, била ключом.

Заметив лежащий у подножия кровати мужской шлафрок[1] из голубой камки[2] с узором в виде вьющейся лозы, я поспешила укутаться, понимая, что Александр приготовил его специально для меня. Личные вещи, сложенные ровной стопкой, обнаруживаются на прикроватной софе, вместе с запиской, которую я тотчас развернула.

«Доброе утро, Мой драгоценный Ангел, надеюсь, ты с лихвой насладилась сонной негой. Прости, что не высидел до пробуждения... Служба выдворила за дверь с первыми петухами. Не кручинься понапрасну и помни, что эта не последняя наша ночь.

P.S. – Имею честь пригласить тебя на завтрак в свой кабинет. Рассчитываю, что нам посчастливится встретить рассвет.

Твой добрый друг.

А. »

Сложив письмо, прижимаю бумагу к сердцу. Это был первый раз, когда Александр приглашал меня на завтрак. В Петербурге он оставлял мою спальню ещё до рассвета, не желая компрометировать меня в глазах придворных. Но сегодня всё сложилось иначе: он здесь, в соседней комнате, работает с документами и ждёт меня – как в настоящей семье!

Закружившись на месте, я счастливо улыбаюсь, чувствуя нестерпимое желание поскорее увидеть возлюбленного. Однако сперва следовало одеться.

Отыскав сонетку[3], дëргаю за шнурок, вызывая дежурившую за "чёрной" дверью горничную – юную блондинку в длинном фартуке, приколотом к груди, отдавая распоряжение нагреть воды.

Утренний церемониал обыкновенно происходил возле камина.

Разведя огонь в очаге, горничная приглашает меня пройти за ширму, куда приносит разнообразные плошки, медный ковш и подготовленные Александром косметические средства, необходимые всякой женщине.

Ощущая исходящие от камина тепло, я быстро согреваюсь, стягивая шлафрок и тонкий, измятый шмиз, который приказала выбросить, ввиду его ужасного состояния, не поддающегося починке. В качестве маленького сердечного презента, Александр преподнёс мне русское миндальное мыло, очевидно, вспомнив о моей тоске по Родине.

Издревле мыловарением на Руси занимались мастера городка Шуя, унаследовавшие рецепты парфюмерии от древней Византии. Недаром Императрица Екатерина II, приказала внести изображение мыла на герб Шуи, прославляющей древнейший русский промысел.

К слову, русское мыло по качеству ничуть не уступало итальянскому – самому дорогому в Европе. Стирая остатки липкого пота, намылившись от шеи до пят, ощущаю долгожданную свежесть. Тело стало дышать, благоухая миндальным нектаром. Избавившись от влаги, я заворачиваюсь в полотенце, вновь накидываю шлафрок, а затем, водрузив фарфоровую миску на постамент, завязав повыше волосы, приступаю к умыванию. Холодная вода освежала, а тёплая «Розовая вода», разглаживала кожу, сохраняя её здоровый цвет; промочив хлопковую тряпочку, массажными движениями прохожусь по лбу, щекам и обязательно линии шеи, улучшая циркуляцию крови.

Теперь остаётся лишь почистить зубы. Взяв в руки кисет из кремовой дамы[4], извлекаю наружу миниатюрную щётку. Зубной порошок, состоящий из сушёной розы, шалфея, мускатного ореха и гвоздики, уже присутствовал на столике, поэтому мне не пришлось доставать свой. В Европе после водных процедур было принято натирать тело духами, но, поскольку вместо парфюмерии мною использовалось мыло, я не стала добавлять к нему что-то ещё – слишком велик риск схлопотать головокружение. Далее следовало собрать причёску, однако мучить кучерявые волосы гребнем – занятие кощунственное. В модных журналах советовали расчёсывать кудри "мокрым" способом, во избежание повреждения структуры локона. Скручивать их пучком, я поленилась, оставляя свободно струиться по плечам.

Через двадцать минут, покончив с туалетом, облачаюсь в чистый шмиз, надевая свежие чулки, которые вытянула из того же кисета, не забыв и о другой одежде – вчерашних петтикот и муслиновом платье.

После, преисполненная радостью, беру курс к рабочему кабинету. Проскользнув в приоткрытую дверь, я нахожу возлюбленного за столом, обложенного стопками документов.

Солнце только-только показалось из-за горизонта, отчего в комнате господствовал белëсый полумрак. При взгляде на Александра мне становится жалко его глаза... Он, как и многие жители России, по сию пору остерегался зажигать свечи днём, потому как в старину считали, что это действие влечёт за собой чью-то смерть.

— Bonjour... – здороваюсь вполголоса, отвлекая возлюбленного от изучения скучных бумаг. Закрыв дверь, прислонившись к ней спиной, обращаю внимание на цветы, украшавшие залу, которые производили такое же поразительное впечатление, как и накануне. Подобравшись к розовым камелиям, символу страстного желания, срываю один цветок и заправляю его за правое ухо, красиво укладывая кудри на плече.

Александр остался невозмутим; вокруг него, как и прежде, сложился идеальный порядок – бумаги на столе ранжированы в строгой последовательности, листочек к листочку, что услаждало педантичную немецкую натуру.

От пылкого любовника не осталось и следа... На лице – учтивость и тонкая улыбка, в глазах – намёк на усталость.

Впрочем, я знала, что он не раз ещё примерит на себя роль проказника Амура, ибо холодная сдержанность, доставшаяся ему от строгой матери, перемежалась с горячностью сердца, унаследованной от вспыльчивого Батюшки.

— Доброе утро, Mon Ange... – приветствует будничным тоном, делая знак рукой, призывая подойти ближе. — Ты так рано поднялась, для какой заботы, дозволь спросить? Уж я надеялся, что соизволишь почивать до шестого часу, – отпрянув от бумаг, он смиренно дожидается, когда я подам руку.

На нём была льняная рубаха с армейским галстуком, и зелёный жилет на медных пуговицах, неизвестного мне полка. Александр продолжал упрямо игнорировать ношение душного мундира, что лучше всяких слов говорило об особом ко мне отношении. При дворе все знали, что он матёрый формалист: позволить себе появиться без мундира, пусть даже в собственной опочивальне, Александр мог лишь в том случае, если подхватит серьёзное заболевание, с последующим постельным режимом.

Ныне он выглядел так, как если бы предстал перед личным камердинером. А его невинное обращение на "ты" только сильнее меня взволновало... Очевидно, Александру не составляло труда обступать формальности, но мне, узревший Государя России за работой, было в высшей степени неловко пренебрегать пиететом.

Терзаясь трепетным чувством, я огибаю стол и подхожу к возлюбленному с левого края, в нетерпении протягивая кисть, наслаждаясь прикосновением его тёплых ладоней.

— Александр... – не удержавшись, с неимоверным обожанием заглядываю в голубые глаза. — Мне решительно нечего делать одной в такой большой кровати... Прискорбно, Государь, что рутина поглотила Вас спозаранку, – жалуюсь с наигранным кокетством, обиженно надувая губы, воскрешая в памяти момент, когда он снимал с меня платье аккурат возле этого стола...

Предрассветный час рассеял дурман страсти, отрезвил рассудок... Правда, не факт, что надолго, учитывая, как мало нам довелось побыть вместе, и как много хотелось успеть сделать.

— Mon Cœur («Сонце моё» фр.), если бы не дела, клянусь честью, мы бы нежились на перинах вплоть до заката... – не вставая с кресла, Александр подносит мою кисть к губам, запечатлевая горячий поцелуй на тыльной стороне, бережно расцеловывая острые костяшки, принося извинение за отсутствие времени.

Он смотрел на меня тем взглядом, который видел всё: взволнованность, досаду, робость, вперемешку с откровенным желанием, тщетно скрываемым, ибо после продолжительного любовного акта, было трудно притворяться невозмутимой.

Во всяком случае, у меня не получалось. Впрочем, у него тоже, если судить по лихорадочным искрам, вспыхнувшим на дне расширенных зрачков.

Тем не менее, восстановить приличия явно стояло, дабы не тешить себя беспочвенной надеждой. У Александра много работы, едва ли ему удобно отвлекаться на романтику... На силу разорвав зрительный контакт, я бросаю рассеянный взгляд на стол, сглатывая нервный ком, выискивая нечто такое, что позволит отвлечься обоим. Среди стопок срочных депеш, перемотанных алой лентой, и долгосрочных поручений, перемотанных синей, обнаруживается открытый альбом с чертежами, лежащий на дальнем углу.

— Как красиво...– шумно выдохнув, совершаю резкий наклон, дотягиваясь до объекта внимания, капризно освободив ладонь из чужой хватки. — Вы намереваетесь заняться строительством? – очевидный вопрос, как попытка ухватиться за соломинку в таёжном болоте – только сильнее затягивает на дно.

В душе зародилась буря; снисходительно рассмеявшись, Александр, уступив моей милой прихоти, откидывается на спинку кресла, позволяя проявить строптивость.

Стараясь не смотреть на возлюбленного в упор, утыкаюсь в раскрытые страницы, на которых, как теперь стало ясно, предстала Дворцовая площадь.

Воспользовавшись тем, что я стою спиной, Александр тянет меня рывком на себя, тем самым заставляя опуститься в кресло, вернее, к нему на колени.

Поймав мой обескураженный, но довольный взгляд, он прижимает мою голову к груди, мимолëтно целуя в макушку:

— Четыре года назад, я поручил Строительной комиссии Императорского кабинета разработку проекта регулирования и оформления территории против Зимнего дворца, – терпеливо объясняет он, с жаром выдыхая в макушку, отчего я лишь теснее к нему прижимаюсь, чувствуя, как пальцы его правой руки перебирают муслин на талии. — Я жажду разбавить прескучный Барокко Élisabeth...

Очертив кончиком пальца греческие колонны на Дворцовой площади и большую арку, предназначавшуюся для подъезда карет к парадному входу, продолжает в безмятежном тоне:

— Площадь укроем шахматной брусчаткой, а по бокам возведём большой конверт: в нём разместится администрация Главного штаба. Увенчает композицию Триумфальная арка – символ победы русской армии в минувшей войне. Наша героическая эпоха должна оставить яркий след в отечественной архитектуре... И проложить сей след, я доверю исключительно русским мастерам. – Бархатный голос источал восторг.

Каждый правитель, владей он хоть пядью земли, считал своим долгом поддерживать внешний облик столицы. При Петре Великом в Петербурге господствовал Голландский стиль, расцветала немецкая классика, а при его дочери, Елисавет, популярность обрёл французский Барокко; Екатерина Великая увлекалась «китайщиной» – Шинуазри́. Теперь черёд Александра славить свою эпоху, именуемою «Александровской», а вместе с ней и всю Россию.

Территория против дворца давно нуждалась в преобразовании: полвека назад подле Зимнего находилась строительная свалка, за которой следовала грязная Многомиллионная улица, с выстроенными в единую линию домами, повёрнутыми к дворцовой парадной чёрным входом. Ныне там простирается мрачный пустырь – пугающее место, которое уродует царскую резиденцию.

— Взаправду свежо... – склонив голову к правому плечу, ощущаю, как губы Александра льнут к открывшемуся виску. — Мне пó сердцу... – добавляю тише, игнорируя удушливый жар, поднявшийся из глубины лёгких. Расслабившись, я позволяю чужим пальцам переместиться на бедро, а пальцам другой руки огладить оголённую кожу спины.

— Это не окончательный вариант проекта... – дыхание Александра участилось.

Заключив моё тело в объятия, он принуждает отложить альбом и усесться на коленях поудобнее. Приятно осознавать, что романтические порывы оказались сильнее разума... Но теперь не самое подходящее время для любви, ведь документы на его столе никуда не исчезли... Грешно пренебрегать рутинной; от этих бумажек зависела продуктивность работы военных и гражданских подразделений.

Однако голос совести был так слаб в эти минуты, что ожидаемо отошёл на задний план, заглушаемый гулкими ударами сердца. Пальцы сами тянутся к лицу возлюбленного, обводят плавный овал лица, перемещаясь на подбородок с милой ямочкой, отчего Александр ощутимо расслабляется.

— Вы спали? – спрашиваю с нескрываемой тревогой, примечая серость под глазами, вспоминая, как поздно мы вчера легли. Смахнув невидимые пылинки с зелёного сукна, я попыталась определить, какие эмоции он испытывает, и чего хочет больше – любви или крепкого сна?

— Qui, Madame, и довольно сносно, – поправив цветок в моих волосах, Александр отбрасывает локоны за спину, открывая вид на длинную шею.— А вот твой сон, Mon Ange, был суетен... – продолжает с нажимом, проливая свет на события прошлой ночи. — Я дважды оправлял сбитое одеяло. Надеюсь, ты не таишь от меня недуга? – нахмурившись, он смотрит на меня с подозрением, заставляя устыдиться.

Выходит, Александр стал свидетелем моих нервных метаний?

А ведь я была уверена, что Пешель совладал с ними... Должно быть, события последних двух недель спровоцировали ремиссию: тяжёлые думы, сомнения, ссора с Матушкой, прочие мелкие неурядицы... Вот болезнь и воротилась.

К счастью, теперь я знала, как с ней справляться. Александр подарил мне кратковременный покой, а ведь это главный ключ к выздоровлению – положительные эмоции.

Я не желала пугать его понапрасну, а потому ободряюще произнесла:

— Государь, у меня всё ладно. Матушка по первости тоже тревожилась, но доктора заверили, что метание – это нервное. Мне показан покой и соответствующие оному эмоции. Только и всего, – наклонившись, целую Александра в щёку, дабы избавить от ненужных подозрений, между тем замечая, как под ладошкой, положенной на его грудь, выстукивает ровный пульс.

Кажется, он успокоился...

— В твоих летах непозволительно терзаться,– заключает в нравоучительном тоне, касаясь моего подбородка. — Этаким темпом ты живо угаснешь. Невзгоды дóлжно оставлять вне границ разума, а ты им потакаешь. Я решительно не доволен, Ma Chère. Истинное горе достойно нашего внимания, однако же, смею судить, ты гнетёшь себя по пустякам... Помилуй, что за манера? – он смотрит на меня, как на маленького ребёнка, вздумавшего бегать весной по лужам. Странно было выслушивать подобные речи от человека, который в бытность свою Великим Князем, запирался от друзей и близких в кабинете, предаваясь безудержным рыданиям.

Меланхолия и хандра оставались неотъемлемой частью натуры Александра, поэтому, когда он говорил, что нельзя с юных лет терзаться напраслинами, то говорил со знанием дела.

Интересно, он сам-то придерживается сего правила?

Как бы то ни было, после всего пережитого, я решила бросить привычку нести бремя суетных мыслей, и впредь не отравлять прелесть настоящего момента жизни.

— Отныне я не стану подчиняться ненастным порывам, Государь... – обхватив ладонями холëное лицо, складываю на губах светлую улыбку. — Больше никакой кручины, даю слово... – мне нравилось наблюдать за Александром, когда он так расслаблен и покоен. Когда смотрел на меня с нежностью, проявляя заботу, примечая всякую перемену в моей душе. Это прямо указывало на то, как хорошо он меня знает. И всё же, чем глубже я погружалася в океан любви, отдаваясь счастью без остатка, тем явственнее вырисовывалась мысль о скрытом подвохе. Я теряла бдительность, которая бережёт человека от разочарований; наша любовь с Александром походила на сказку. Порой мне всерьёз казалось, что его фавориткой могла стать любая другая девушка, только не я. Со мной подобного, ну никак не могло случиться, ввиду отсутствия природных амбиций. А ещё во мне отсутствовало всё то, что привлекало Александра в женщинах. Обычно он тянулся к независимым дамам, знающим себе цену, обученным править Светом. Или к чувственным натурам, о которых слагают стихи Петербургские поэты. Александр метался между двух огней: в сильных женщинах он искал опору, наравне с этим помышляя о тех, кого Господь наградил той же ранимой натурой, какой обладал сам.

— Вам хорошо со мной? – вопрос слетает с уст сам собой, раньше, чем я успеваю его обдумать.

Мне казалось, что существует какое-то "но", некий изъян, который рано или поздно вылезет наружу. Пока всё складывалось даже слишком хорошо, отчего непроизвольно закрадывалось подозрение, что вот-вот наступит час расплаты...

— Разумеется, сударыня, что за вопрос? – по-видимому, Александр не до конца понял суть моей претензии, собственно, как и я. А ведь именно об этом он говорил мгновением ранее: о терзаниях по пустякам. Ладонь его правой руки оглаживала мою поясницу, то место, куда вчера впивалась столешница, а ныне образовался небольшой синяк. Веки потяжелели, сердце налилось жаром, в связи с чем пришлось стыдливо уткнуться носом в широкое плечо. Однако, ненадолго, ибо в следующую секунду, Александр вновь приподнимает мою голову за подбородок, заставляя смотреть в глаза:

— Брось помышлять о глупостях, Mon Ange... Мне привольно с тобой, тепло, а ежели тебя занимают подробности минувшей ночи, скажу, не таясь – она была волшебной... – признаётся с лукавой улыбкой, вгоняя меня в пунцовую краску.

Воспоминания о прежней страсти будоражат рассудок.

Меня порадовало, что он столь высокого мнения о моих постельных "способностях", а ведь я даже подумать не могла, что это так важно...

— И?... – произношу с нажимом, припоминая Александру вчерашний тон, которым он "выбил" из меня признание в любви.

Грудная клетка лихорадочно вздымалась, как у голубки: воздуха, отчего-то не хватало. Переместив ладонь на мой затылок, он пропускает сквозь пальцы вьющиеся локоны, вызывая трепет в душе.

— Я бесконечно люблю тебя, Ma chère Sophie («Моя дорогая Софи» фр.)... – чарующий шёпот обжигает кромку уха. Лишив меня воли к сопротивлению, Александр оставляет влажный поцелуй на шее. — Смею надеяться, и тебе было хорошо со мной? – тянет с придыханием. — Если нет, позволь исправиться... – не позволяя опомниться, он живо наклоняется и накрывает мои уста своими, вовлекая в головокружительный поцелуй.

Прижав меня к выступающему бортику, Александр вновь окольцовывает талию, пресекая попытку вырваться.

Нас снова не занимают обстоятельства и время суток... И снова всепоглощающее желание любить и быть любимыми гложет душу. Страх, что счастье может вдруг закончиться, сводит с ума; когда встречаешь человека, с которым хочешь провести остаток жизни, становится страшно расставаться с ним даже на пять минут... Мир жесток к влюбленным. Сколько нам отведено на любовь? Один месяц? Два? Венский Конгресс не за горами – скоро мы вновь расстанемся, и, возможно, на целый год. Поэтому было жизненно необходимо успеть насладиться эфемерным чувством спокойствия, любовью, которая войдёт в дефицит.

Игнорируя умопомрачительный восход солнца, я послушно приоткрываю рот, позволяя углубить поцелуй. Какое это удовольствие, целоваться среди благоухающих цветов, рано утром, когда особенно остро ощущается потребность в нежности... Золотистые локоны возлюбленного, в отблесках мягкого янтарного света, приобретают рыжеватый отлив; они горели, словно пламя, придавая царственному облику невероятную притягательность.

Но забываться нельзя...

Если я действительно хочу стать для Александра надёжной спутницей, то в первую очередь, не должна потакать его мужским слабостям.

— Александр, Вам дóлжно работать... – разжав чужие пальцы, с трудом нахожу силы отстраниться, после чего, запечатлев на щеке возлюбленного извинительный поцелуй, покидаю кресло. — С моей стороны непростительно поощрять Вашу леность, Государь. – Оправив платье, я стараюсь не обращать внимания на скрытый упрёк, мелькнувший в голубых очах.

Александр явно рассчитывал на продолжение, а потому нервно выдыхает, проводя ладонью по лицу, стараясь избавиться от нахлынувшего возбуждения. Сразу видно, как он "счастлив" вернуться к "любимой" работе...

Минуло десять лет со дня нашего знакомства, а я до сих пор видела в нём бездеятельного юношу, которого Лагарп приучал к умственному труду силой.

Александр сам признавался: «Я решительно не способен ни к какому соревнованию и жажде знаний – лишь бы я ел и пил, мог играть, как шестилетний ребёнок, и болтал, как попугай, мне ничего более не нужно.»[5] Годы шли, а он продолжал потворствовать лени. Если в Петербурге его держали в узде обстоятельства, страх, что может случиться переворот, – желание всё контролировать, – то здесь, после всех помп и сластолюбия, рвение работать порядком поубавилось. Судя по тому, сколько бумаг было перевязано синей, то есть долгосрочной ленточкой, он не обращался к ним уже давно. Оставаясь формалистом, Александр, однако, частенько отвлекался на пустяки, перекладывая часть обязанностей на Сперанского или Аракчеева, а теперь и вовсе попал под "дурное" влияние праздного общества. Того и гляди голову потеряет!

Не хватало ещё, чтобы меня сделали крайней. В России всегда так, чуть что случается – фаворит виноват, отвлекает, негодный, царя-батюшку от августейшего долга. На щеках ещё присутствовал алый румянец: стремясь уберечься от соблазнов, я принимаюсь нервно топтаться на месте:

— Осмелюсь Вам напомнить, что скука не является поводом отлынивать от обязанностей... – покручивая тёмно-коричневый шнурок, опоясывающий талию, с важным видом приподнимаю голову. — Знаете, кто в острожном каземате более других подвержен унынию? Те, кто считают часы до амнистии. А те, кто карчёжничают, лаются с надсмотрщиками, для тех время летит незаметно. Вразумляете, о чём я ? – заметив, как вытягивается лицо напротив, испуганно закрываю рот ладошкой, осознав, что выразилась не шибко корректно.

Совет, тем не менее, был верным: нельзя, занимаясь нелюбимым делом, всё время поглядывать на циферблат, будто часам под силу выполнить за тебя твою работу.

В каждой клетке найдётся место интересным забавам, нужно лишь научиться правильно относиться к своему "заточению". Александр умирал над бумажками по одной причине: потому что даже не пытался изменить подход к делу. На ранжировании документов его энтузиазм обыкновенно заканчивался.

Между тем, если бы он понял, что всякое прошение и документ – это часть прямых царских обязанностей, и что от продуктивной деятельности главы государства зависит успешное функционирование государственного аппарата в целом, он бы разгребал волокиту с большей ответственностью. Екатерина Великая, например, никогда не отлынивала от бюрократической рутины, воспринимая каждую бумажку, как свой личный прожект, не разделяя обязанности на скучные и весёлые.

Не удержав порыва, Александр заходится радушным смехом, опуская голову, зажимая пальцами переносицу.

В его смехе было столько искренности, столько настоящего... Я впитывала эту позитивную энергию и тихо радовалась, что никто не видел Александра таким, кроме меня. Открытый, беззащитный, как никогда прямодушный. Эффект получился заразительным: я рассмеялась следом, памятуя о том, что смех над собой облагораживает человека. А после, ощутив мягкую хватку на запястьях, повинуясь чужому желанию, поддаюсь вперёд, подбираясь вплотную к креслу – так, что между нами встаёт высокий подлокотник.

— Ты изъясняешься не как подруга, но как супруга... – с довольством произносит он, вынуждая меня закрыть теперь уже его рот ладонью, чтобы не торопил события. Вопреки протесту, Александр отнимает мою руку от лица, и с улыбкой продолжает:

— Мне нравится ютиться под твоим крылом... – сжав мои кисти, он поочерёдно их расцеловывает, выражая благодарность за проявленную заботу.

— Я серьёзно, Александр! – возражаю с наигранной обидой, позволяя возлюбленному проявлять нежность. — Вам довлеет приноровиться самому оказывать себе поддержку... – в этих словах заключалась древнейшая из истин: сам не захочешь, никто тебе не поможет.

Александр привык искать помощь на стороне, следовать чужим советам, заведомо снимая с себя ответственность за возможные неприятные последствия. Если меня вдруг не станет, неужели он впадёт в уныние и перестанет желать перемен и прочих радостей жизни? Он должен стать сильнее, а именно делать то, о чём говорил прежде мне – не дозволять печалям проникать в глубины сердца. Работать над собой, чтобы стать лучше и соответствовать тем идеям, которые надумал реализовать.

— Мне открыты все Ваши недостатки, Государь, все пороки... Как любящая женщина, я не могу допустить, чтобы Вы подвергались их влиянию, – возможно, это прозвучало слишком самонадеянно, но десять лет службы при дворе сыграли свою роль. Александр удивлённо выгибает брови; лицо его принимает ироничный вид.

Несомненно, он захотел услышать подробности...

— Выходит, сударыня, Вы изучали меня?.. – по всей видимости, я имела неосторожность задеть царское самолюбие, и вместе с тем возбудить нешуточный интерес. — Поделитесь итогами наблюдений? – спрашивает с каким-то сумасшедшим блеском в глазах, желая немного меня подразнить.

Окутанная сомнением, я невольно нахмурилась, не понимая, как должна поступить. Александр был очень раним: как и многие монархи, он с детства держал мысль в голове, что все вокруг ему должны и все обязаны. Погладишь против шëрстки – тотчас поднимется на дыбы!

Мне известно, каким человеком он слыл в юности и каким, быть может, оставался в глубине души. Первый его недостаток – отсутствие учёного рвения; ему было проще поглощать готовые знания, чем самому искать ответы на вопросы.

Лагарп рекомендовал Его Величеству множество серьёзных книг для изучения, которые пригодились бы при составлении либеральных реформ. Но Александр, как и в детстве, забывал о них, как только на глаза попадалось что-то интереснее чтения. Туалеты, болтовня, игры привлекали его куда больше, чем скучные страницы объёмных трудов по истории, юриспруденции или политике. Александр – как картинка. Он всегда изысканно одет, утончён в манерах, а в былые времена самовлюблённо засматривался на собственное отражение в зеркалах. Он флиртовал с женщинами, но для того лишь, чтобы в их восхищённых глазах, как всё в том же отражении, любоваться собой, снова и снова убеждаясь в своей неотразимости. Дальше этого его ухаживания обычно не заходили, пока он не разочаровался в браке...

Не нужно иметь семь пядей во лбу, чтобы понять, что юношеский нарциссизм Александра расцветал от восторженных похвал, которыми его осыпали со всех сторон. Потому уже в зрелые годы он стал мучиться ревностью, когда замечал на мировой арене кого-то, кто мог затмить его идеальный образ. Наполеон небезосновательно считал, что Александр только и ждёт момента, чтобы поиграть в "спасителя" мира.

Я вновь пришла к осознанию, что его дурные наклонности, в свете последних событий, всё чаще прорывались наружу. Когда быстро взлетаешь наверх, есть риск крепко стукнуться головой.

Поэтому так важно следить за собой, а не греться под чьим-то "крылом", забывая о насущном мире.

— Ну же, Софи, извольте повиниться... – доносится игривый голос с кресла, призывая вынырнуть из пучины размышлений. Александр смотрел на меня с пытливым интересом, продолжая беззаботно улыбаться.

Прижав к груди мои ладони, он возобновляет атаку:

— Ваше молчание бередит душу, сударыня. Вы просто обязаны удовлетворить моё любопытство. Не говоря уже о другой моей потребности... – недвусмысленный намёк выступает спусковым крючком: потерявшись в ощущениях, не различая, где позволено вольничать, а где молчать, я решаю пойти на риск.

Протиснувшись между столом и креслом, встаю против Александра, бросая смущëнный взгляд из под ресниц:

— Что ж, не обессудьте, коль слова мои заденут чувства Вашего Величества... – предупреждаю заранее, давая понять, что правда будет не из приятных.

Эта игра называлась "мне ничего не стоит".

Мне ничего не стоит наклониться вперёд и поймать внимание голубых очей. Мне ничего не стоит очертить кончиком пальца кромку галстука, задевая белоснежную рубашку...

Между нашими лицами остаются жалкие сантиметры, мои тёмные локоны падают на царственный лик, что побуждает Александра заправить их за мою спину, и только затем я подаю голос:

— Знайте же, Ваше Величество, дурного в Вас много. Не думайте, что возьмусь приуменьшать действительность... Вы – самовлюблённый, эгоистичный, временами вспыльчивый и дюже криводушный монарх, коего когда-либо доводилось наблюдать народу на русском престоле. Склонность Ваша к меланхолии удручает, а недоверие к окружающим выглядит оскорбительно... А ещё Вы сами порой не ведаете, чего хотите, однако же требуете от других понимания с первого слова. Несносный мальчишка в короне – таково моё мнение, – мягко, насколько это вообще возможно в данной ситуации, молвила я, ладонями упираясь в широкую грудь, которая тяжело, и вместе с тем мерно вздымалась.

Нагнувшись чуть ниже, позволяю чужим рукам обхватить талию, что позволяет сохранить равновесие. И дабы не заканчивать на грустной ноте, раскрываю мысль полностью:

— Не тревожьтесь, Mon Chère, по первым четырём пунктам Вы изрядно выправились. В остальном, положитесь на меня, я позабочусь о Вас. Подсоблю, чем смогу, а ежели не смогу – изловчусь, найду способ, но от Вас не отрекусь ни в жизнь. Так и знайте... – заверяю с улыбкой, чувствуя, как по спине скользит холодок.

Возможно, я переборщила с напором, однако нельзя не отметить, что некоторые вещи бросаются в глаза.

Я была уверена, что Александру нравились некоторые "изъяны" августейшего характера. Нравилось не скрывать эгоистичной натуры. Нравилось осознавать, что никто не вправе ему перечить, кроме тех немногих близких, кому он позволял это делать. Говоря иначе – Александру нравилось быть либералом, оставаясь при этом абсолютным монархом. Он совмещал в себе несовместимое: таковым его сделала Екатерина. И это мучило, не давало прийти к равновесию.

— И как же Вы сподобились влюбиться в столь несовершенное существо? – поднявшись на ноги, он возвышается надо мной, как утёс над мирной лагуной, смиряя тяжёлым взглядом.

В памяти всплывает наказ Ма tante: «Мужчину главное не перехвалить, иначе вообразит себя Богом». Пожалуй, на сей раз она бы осталась мной довольна... А вот Александр, как я и думала, сник, чем изрядно меня повеселил, напоминая кота, которого хозяин забыл почесать за ушком:

— Я люблю Вас таким, каков Вы есть, Александр... – поддавшись вперёд, позволяю нашим телам вплотную соприкоснуться, в то время как руки обвивают его гибкий стан, сцепляясь в замок за спиной, после чего продолжаю шёпотом, чтобы не спугнуть момент. — Мне не надобен безупречный мужчина... Мне надобны только Вы. Ведь не дурные качества, помилуй Боже, составляют Ваш характер. Я полюбила Вас за иные свойства: за бесценный дар человеколюбия. За чистоту помыслов и стремление меняться к лучшему. За великодушие и сердечность... Вы умный, смелый Император и всецело достойны любви русского народа. Ваша личность – глубока, Александр... Истинно, Вы дитя своего века. Мне остаётся только мечтать, что наступит однажды такой день, когда Вы полностью мне откроетесь... – в потоке нахлынувшей нежности, за пеленой навернувшихся слёз, я упускаю из вида самое важное – поцелуй, которым Александр припал к моим устам.

Я открылась. И теперь его жадные губы лишали меня воли к сопротивлению.

Это было то, что ему, как мужчине, хотелось услышать в первую очередь – что он нужен любимой женщине. И это действительно так: он нужен мне весь, со своими слабостями, секретами, душевными муками, какие есть в каждом человеке.

Разум требовал: "Пора остановиться!" Но сердце шептало: "Ещё, ещё хотя бы одну минутку!" Время утратило значимость, дни смешались и слились в одну безудержную, безумную карусель. Под закрытыми веками танцевали пятна, и я охотно подставляю щёки под его губы, то одну, то другую, желая быть обласканной. Брызги рассвета за окном больше не казались волшебными – волшебным был Александр! Тишина загудела, как и вчера – протяжно, успокаивающе; она вытеснила из окружающего мира все посторонние звуки, оставляя лишь шелест глубоких, влажных поцелуев. Он подсадил меня на стол, нависая сверху, удерживая руки на пояснице, позволяя обхватить талию ногами. Наверное, я уже не смогу его остановить, поскольку события развиваются слишком быстро...

Сопротивляться бессмысленно: нам обоим требовалось ненадолго забыться... За что судьба не позволила нам вот так прильнуть друг к другу при других обстоятельствах и насладиться любовной негой?.. Поразмыслить над этим не получается: как и накануне, ловкие пальцы распутывают тесёмки на лопатках, платье снова скользит с плеч, оставаясь болтаться на талии. А сразу после, Александр приподнимает меня вверх, отрывая от столешницы, позволяя наряду упасть на пол; не отрываясь от его губ, чувствую, как возлюбленный перемещает нас в спальню, где на прохладных простынях догорали остатки ночи.

В помещении царила искусственная полночь; занавески сомкнуты, мгла расползлась по всем углам, скрадывая смущение, усиливая давление тишины.

Казалось, что за этими дверями заканчивался мир... Александр кладёт меня на кровать, наваливаясь сверху. Его губы были везде... Я ощущала их на шее, на декольте, на щеках и оголившемся плече.

Ладони скользят по его груди, вынимая медные пуговицы из петель, освобождая от жилетки. Я вновь хотела увидеть изогнутую спину, блестящую от пота кожу; хотела млеть под тяжестью его тела и смаковать прикосновения. Александр чувствовал это, отвечая взаимностью на взаимность: он бережно скользил руками по угловатым изгибам, улыбался сквозь поцелуй, наслаждаясь каждым мгновением близости.

Купол тишины разбился в тот момент, когда с губ срывается первый несдержанный стон. Он усмехается куда-то в мою шею, будучи довольным тем, что я так остро реагирую на самые примитивные прикосновения. Подхватив мою правую руку, он стал медленно скользить губами вниз – от плеча к запястью, разворачивая кисть, открывая ладонь, бережно её сжимая, оставляя горячий поцелуй на выступающей косточке.

Но главное – это взгляд! Александр бросал на меня такие выразительные взгляды, от которых перехватывало дыхание, и тело, то сжималось, пугаясь страстных порывов, то расслаблялось в умелых руках. Густая полутьма, мерцающие влагой очи – сочетание сих вещей умопомрачительно!

В какой-то момент его пальцы приподнимают подол петтикота, скользят по обнажённым бёдрам – это действие неожиданно отрезвляет.

Приподнявшись на перинах, я ощутимо надавливаю на плечи, ловко меняясь с Александром местами, оказываясь сверху.

Разорвав поцелуй, судорожно выдыхаю, стараясь сосредоточиться, хватая ртом прохладный воздух:

— А теперь поговорим серьёзно... – заявляю бескомпромиссно, как только противник был обездвижен; опустив правый локоть на его плечо, я подпираю кулаком подбородок, растягивая на губах интригующую улыбку, любуюсь замешательством, исказившим мягкие черты.

— Александр, молю Вас... – попросила я, обращая внимание возлюбленного на более серьёзные вещи – наши отношения. Кто знает, когда судьба предоставит возможность откровенно поговорить, к тому же, начатый в кабинете разговор себя не исчерпал. Для меня было важно узнать, чем руководствовался Александр, когда избирал меня в супруги. Он не единожды говорил о моих достоинствах: доброте, отзывчивости, искренности, но ведь эти качества присущи многим женщинам, в том числе его бывшей супруге, Елизавете Алексеевне, так чем же я лучше неё? Непонятно... Сможет ли он избежать прежних ошибок, если создаст семью с кем-то вроде меня? Сможет ли навсегда забыть о прошлом?

— Скажите, отчего Ваше сердце выбрало меня? Согласитесь, я имею право задать встречный вопрос, покуда в кабинете Вы пытали меня тем же... – рассказывая Александру о его пороках и достоинствах, я справедливо потребовала вернуть долг.

Ощутив, как влажные ладони замирают на бёдрах, до меня доходит, что он принимает вызов. Конечно, есть правда в том, что порой неудовлетворение потребностей приводят к самым непредсказуемым последствиям. Но Александр повёл себя, как настоящий джентльмен, не пытаясь возразить или перевести тему.

Коснувшись моего виска, он вынимает розовую камелию из волос, закладывая цветок себе за ухо, склоняя голову к левому плечу, в связи с чем стал выглядеть ещё умильнее.

— У меня было много женщин... – начинает сухо и с большой неохотой, стараясь не терять располагающего тона.

Мои глаза вспыхнули, а в груди забурлил каскад эмоций – от сладкого предвкушения до трепета, вызванного тем осознанием, что Александр согласился удовлетворить мою любознательность.

Он не делал секрета из своих связей, наверное, потому, что о них давно судачил весь Петербург. Порой мне становилось дурно при мысли, что в юности он волочился за каждой юбкой, но я успокаивала себя тем, что все эти салонные и альковные игры были для него не больше, чем средством оторваться ненадолго от главной страсти – политики.

Приметив мой детский восторг, Александр тихо смеётся, приподнимая голову и мимолетно целуя в губы:

— Вопреки пересудам, уверяю тебя: Je n'ai pas ete libertin[6]... («Я не был развратен» фр.)– зарывшись пятерней в мои волосы, он успокаивающе массирует кожу головы, словно подготавливая к некоему неприятному открытию: — Любовь настигала меня трижды за всю жизнь... Полагаю, тебе известно, о каких случаях пойдёт речь? – робкая улыбка служит доказательством его бережного отношения к моей натуре.

Бесспорно, я ревновала Александра к другим женщинам – ревновала, как Фурия, однако не к тем, кто делали его счастливым. Не к тем, кто подарил ему крупицу душевного спокойствия. Первая любовь, так или иначе, настигает каждого человека, поэтому ревновать к прошлому, с моей стороны, было глупо.

Тем не менее я решила уточнить:

— Третья, она же последняя Ваша возлюбленная – это я, осмелюсь предположить? – опустив взгляд, принимаюсь накручивать на палец тесьму, стягивающую вырез рубашки, испугавшись на мгновение, что не попала в тройку лучших...

— Разумеется, Mon Âme, – с жаром выдохнув, он оставляет короткий поцелуй на моей макушке, дабы я не забивала голову глупостями. И откуда только берутся все эти мысли?

Всё же по существу Александр в самом деле не был развратен. Сложись удачнее его жизнь, и, быть может, он бы вовсе не искал встреч с красавицами и не спешил бы пленять их сердца, чего достигал без особого труда, пользуясь чарами, которые были ему свойственны от природы. В свою очередь, это позволило прийти к очевидному выводу:

— Елизавета Алексеевна... Ей Вы обязаны первым сильным чувством? – спрашиваю напрямую, позволив себе забыть, что говорю об Императрице. Теперь, когда скандал с разводом немного улёгся, Александр боялся бередить старые раны: он помрачнел вдруг, как туча, плотно смыкая губы.

Он вполне мог отделаться коротким кивком и не вдаваться в печальные подробности, если бы только знал, что меня это успокоит. Рано или поздно нам всё равно придётся обсудить его первый брак, так зачем же откладывать?

— С Лизхен нас не в пору соединили обстоятельства... – беседы о бывшей супруге не приносили ему радости; голос стал звучать ниже, холоднее. Отвернувшись, он пытается скрыть проступившую на лице грусть, устремляя взор куда-то в пустоту:

— Видит Бог, она напоминала ангела... В первую нашу встречу Лиз пленилась мной, как и я ею. В те далёкие лета меня прельщал ребяческий образ жизни, едва ли я сознавал, сколь важен статус супруги для женщины восприимчивого склада.

И всё же романтическое воодушевление её быстро развеялось, сменившись чувством хотя и нежным, однако вовсе не страстным и, главное, лишённым того любовного обожания, без которого нет счастливого брака. Я чувствовал это. Сердце моё было уязвлено навсегда. Я видел, что любой кавалергард при дворе, в её глазах выглядел более мужчиной, нежели семнадцатилетний супруг, склонный к отроческим забавам, не сознающий своей ответственности как главы дома. Что я мог сотворить в этих обстоятельствах? Всякий раз, исполненный желанием поговорить начистоту, мне приходилось выслушивать взволнованный лепет. Она божилась, что сроду не взглянет на другого мужчину, что мои домыслы нелепы. Она лгала. Мне, человеку тонко чувствующему фальшь, она лгала в лицо, а после отчего-то рыдала, так, что при дворе все её жалели... Мне совестно говорить дурно о Лизхен. Мы были детьми и не понимали друг друга. Я благодарен Богу за её существование, но сердце моё впоследствии не дрогнуло ни разу. Полюбить супругу у меня не вышло, а ведь я пытался, в самом деле пытался... – не сдержав горестного вздоха, Александр жмурится, вытесняя из груди неприятные эмоции.

Я отчётливо ощущала боль, сидящую корявой занозой в его сердце. Временами раскаяние вздымалось волнами, обнажая дно души, и слёзы из голубых глаз лились рекой – несомненно, он оплакивал своё прошлое.

Уронив голову на грудь, я принимаюсь поглаживать возлюбленного по плечу, оставляя короткие поцелуи в разрезе рубашки, делая всё от себя зависящее, чтобы успокоить его. Я не знала, какие выводы делать, но результат несчастливого брака был налицо – Александр разучился доверять женщинам, окружая себя мелкими интрижками.

Не мне выступать судьёй в споре двух сердец, к тому же, Елизавета настрадалась не меньше. Кто бы что ни говорил, она навсегда останется для меня предметом преклонения – русской Императрицей, частью семьи Александра, его добрым ангелом-хранителем.

Екатерина Павловна рассказывала, что каждый раз, когда Александр возвращался к супруге, он не без удовольствия признавал, что она нежна, утонченна, умна, прекрасно образованна и что ни одна кокетка при дворе – ни при бывшем бабушкином, ни при его собственном, и в подмётки ей не годится. Но её достоинства не обольщали его, a охлаждали. Оставаясь с Елизаветой наедине, он не знал о чём с ней говорить – и скучал. Как бы он ни старался навести мосты между своим сердцем и сердцем супруги – всё было тщетно. Трагикомедия его семейной жизни, в конце концов, дала шанс взойти на сцену другой женщине, более подходящей на роль чарующей Сильфиды.

Именно о ней Александр поведал мне, когда пришёл в себя:

— Из уз несчастливого брака, полного взаимных упрёков, меня вырвала польская дива... – похвастался он, улыбаясь столь разительно и ярко, словно увидел любимого Наполеона, гуляющего без присмотра в саду. — О, Мари... И на смертном одре не забуду её дивных глаз и чарующего голоса... – как для человека, порвавшего связь с бывшей любовницей, Александр выглядел подозрительно счастливым. Он прямо-таки сиял, как Парижская иллюминация.

Боже, скорее бы уже все эти поляки вернулись на Родину – от них одни неприятности!

Наморщив нос, я прекращаю ласкать его плечо, вслушиваясь в сердцебиение, которое, к счастью, осталось ровным.

Поэт Державин, воспевавший в былые годы Императрицу Елизавету в образе Психеи, воспевал также и Нарышкину в образе Аспазии. Он славил «огонь её очей» и «пышную грудь». Её туалеты, тщательно продуманные, обрисовывали стройный стан и подчеркивали ослепительную красоту лица. Она не носила драгоценностей и на придворных празднествах всегда появлялась в простом белом платье, ниспадающем мягкими складками. Вместе с тем за её прелестным внешним обликом скрывалась жажда наслаждений и убогий ум, чуждый серьёзным интересам.

Без сомнения, Мария Антоновна блестела в свете всем, окромя интеллекта. Недаром Жозеф де Местр[7], посол Сардинского короля, после нескольких минут общения с Нарышкиной, дал ей следующую характеристику: «Она не Помпадур и не Монтеспан, а, скорее, Лавальер, с той разницей, что она не хромает и никогда не пострижëтся в монахини»[8]. Эти слова, быстрее ветра разлетевшиеся по столице, дошли и до моих ушей, укрепив веру в пустую красоту польской казотки[9].

Так или иначе, для Александра эта женщина была лучиком света в кромешной тьме, о чём он поспешил напомнить:

— Мы жили, как муж с женой. Мари пробуждала во мне вспышки невиданной страсти... Рядом с ней я не стыдился ни слёз, ни сомнений. Помню, как однажды, в нашей маленькой комнатке, на Каменном острове, обустроенной специально под наши встречи, я писал Катó: «Счастье, которое я испытываю в моём гнëздышке, и Ваша привязанность – это всё, что украшает моё существование»[10]. Времена те были слáвны... Отрадно сознавать, что Мари любила меня, пусть и недолго... – открывая подробности своей интимной жизни с другой женщиной, Александр как бы демонстрировал мне своё доверие. Его откровенность, с одной стороны, угождала, а с другой, заставляла скрежетать зубами.

Я ведь понятия не имела, что он обустроил для Нарышкиной семейное "гнëздышко" и что проживал в её загородном поместье открыто на глазах у домочадцев!

И это при том условии, что Нарышкина по сей день обладала неоспоримым преимуществом, каким пока что не обладала я; это преимущество помогало ей удерживать интерес Государя даже на расстоянии:

— Она подарила Вам дочь, если верить слухам, не так ли? – уточняю без особого интереса, распутывая шнуровку на горловине рубашки, силясь перебороть накатившее раздражение.

В глубине души я была рада, что род Александра продолжится, пусть даже благодаря "этой женщине". Я не ревновала его к Елизавете, законной супруге, или к родной дочери, что выглядело бы совсем уж глупо, но всеми фибрами ревновала к Нарышкиной. Наверное, это оттого, что мне так и не удалось смириться с мыслью, что они прожили вместе долгих десять лет. Благо, сейчас Нарышкина путешествовала по Европе, а значит нескоро ещё появится на пути Александра.

— Слухи не лгут, сударыня, – легко сознаётся он, скользнув ладонями вверх по спине, ощутив, как напрягаются мои мышцы при упоминании ненавистного имени.

— Девочку нарекли Софьей. Забавно, не находите? – улыбается так, будто в этом есть доля шутки. Здорово, конечно, что моё имя навевает ему исключительно приятные воспоминания, но лучше бы он промолчал!

Софья Нарышкина, как я слышала, часто болела, поэтому Мария Антоновна возила её по оздоровительным курортам. Тем не менее, Александр продолжал следить за судьбой девочки. Две другие дочки от Нарышкиной скончались в раннем детстве, так что Софья оставалась его любимой дочерью.

— Придёт время и этот ребёнок узнает правду о своём отце... – руки замирают на пояснице; Александр стискивает меня в крепких объятиях, желая ощутить поддержку.

Приподняв голову, я встречаюсь с уверенным взглядом, понимая, что он настроен решительно.

Поставив цель защитить единственное дитя, как надлежит поступать всякому родителю, Александр дал новый повод гордиться им. Сила его отцовской любви велика, а значит, наши общие дети появятся на свет в настоящей семье, с искренно любящими мамой и папой.

Мне казалось удивительным, что после десяти лет совместного сожительства, Александр не сохранил к Нарышкиной ни толики чувств... Когда-то весь двор гудел об их отношениях. В объятиях прекрасной и неумной польке он забывал всё: пышные церемонии и строгость придворного этикета, залы Императорского дворца, где его неотступно преследовала тень отца, жену, которая была рядом с ним в ночь убийства. Елизавета знает о нём всё, она, нравится ей это или нет, его сообщница и неотделима от его душевных мук. Только вдали от неё он мог стать другим. Новым человеком – человеком, не имеющим воспоминаний. Всё же Александр не совсем её оставил...

Он никогда не выбирал между двумя женщинами, а жил двумя, дополняющими друг друга жизнями. Но соединить эти жизни удалось лишь на склоне лет, когда он, наконец, позволил себе быть тем, кем всегда мечтал. Теперь он не разделял роли, сопоставляя желания частного лица, с возможностями главы государства. Если первый хотел признать дочь, рождённую от Нарышкиной, своей законной наследницей, другой должен был сделать для этого всё возможное. Если один мечтал жениться на фрейлине старшей сестры, второму оставалось смириться...

Идеальная гармония.

— Мари, грешным делом, выказывала трусость там, где хвалилась проявлять смелость и наоборот. Мы оба не шибко ценили нашу связь, то бранились, то мирились... Словом сказать, совсем извели друг друга, – голос Александра источал смирение, судя по всему, он ни о чём не жалел, принимая судьбу такой, какой она сложилась.

А после, избавившись от назойливых воспоминаний, бережно сжимает мои плечи, принуждая затаить дыхание, поскольку, кажется, собирался сказать нечто важное:

— С тобой, Софи, я узнал, что человека любят ни за что-то, а по родству души... – прижимая мою правую ладошку к груди, туда, где неистово билось сердце, он вновь переходит на шёпот. — Всё, что есть в тебе хорошего, всё нравится, и всё привлекает. Скажу напрямик, что превыше всех достоинств меня влечёт к тебе умение любить: то, как ты отзываешься о друзьях, с нескрываемым пылом, сердечным жаром, достойно уважения. Не единожды я помышлял о том, сколь счастлив будет тот мужчина, кто наречëт тебя своею женою. Мне улыбалось много разных дам: кроткие Ореады и сладкоголосые Сирены, но сочетание кротости и страсти – явление редкое... Оно есть в тебе, и я покорён этим. И всё же я люблю тебя не по какой-то особой причине, а потому, что ты находишься рядом. Ты существуешь – и мне уже хорошо... – томный вздох всколыхнул несколько прядок на макушке, ввиду чего я смущённо улыбнулась, в очередной раз почувствовав себя самой счастливой женщиной на свете. Из головы вылетают все думы: Нарышкина, Елизавета и прочие пассии Александра, не стоящие моих нервов... В уголках глаз собираются слёзы, которые капают на его грудь, и служат доказательством того, что моё сердце тронуто.

— Я сознаю, что Вы имеете в виду, Александр... – губы дрогнули, складываясь в нервную, но искреннюю улыбку. — Я питаю к Вам те же чувства, поверьте... Вы существуете – и этого уже достаточно, чтобы сердце рвалось из груди птицей... – взволнованная до глубины души, прячу заплаканное лицо на его плече, дрожащими пальцами стягивая рубашку, негласно давая понять, что он – мой!

— Верю, сударыня... Верю. – Александр лишь крепче обнимает в ответ, оставляя на виске смазанный поцелуй. — Ты открыта не на показ, а по своей природе. Я ценю это, Софи... Безмерно ценю, – едва ли он догадывался, какое впечатление произвёл последним признанием; терпкая, горячая страсть растеклась по венам. Больше всего на свете я хотела, чтобы он улыбался и был по-настоящему счастлив – для этого я буду стараться изо всех сил!

Это и есть настоящая любовь – преданность и забота о другом человеке. Всепоглощающая нежность наводняет душу; покрыв поцелуями тяжело вздымавшуюся грудь, стянутую белым льном, чувствую, как разум застилает непроглядный туман. Руки его возобновляют движение, поглаживая бока, ощущая лихорадочный пульс и мелкую дрожь нетерпения, которая постепенно передалась и ему.

Не теряя времени, он принимает сидячее положение, потянув меня за собой, перемещая ладони на лопатки, снимая бретельки петтикота и стягивая юбку через голову. Сидя на его бедрах, обвиваю руками шею, мечтая разорвать рубашку надвое, ибо сил терпеть уже не осталось.

Кто бы мог подумать, что столь долгий перерыв способен настолько обострить все чувства. Оставшись в хлопковом шмизе, я окончательно теряюсь в спектре навалившихся ощущений, что были сейчас расширены до невозможности, отчего уже не была уверена, что смогу подобрать правильное определение тому, что чувствую. Кажется, словно его губы стали ещё горячее и настойчивее, а кожа пахла так упоительно, что я сама тянусь к ней, жмусь ближе, оставляя влажные поцелуи, где только получается, сжимая в кулаках широкие подтяжки.

Когда Александр целовал меня так глубоко и настойчиво, было ощущение, словно мучительная ломота в теле от всех этих семнадцати месяцев разлуки уступала место чувству глубокого довольства. И конечно же дикому желанию. Не приведи Господь нам ещё раз так надолго расстаться! Мысли уже вот-вот начинают уходить из-под контроля, и единственное на чём получается сфокусировать взгляд – голодный и жадный восторг, озарившей лик возлюбленного, от которого мутиться рассудок.

— Ты ведь подаришь мне сына, Mon Ange?... – выдыхает куда-то в мои волосы, бросая пылающий взгляд из под ресниц, и не дожидаясь ответа, припадает губами к шее.

— Сколько угодно, Государь... – жалостливо, умоляюще, как в последний раз: — Сына, дочь... Любой каприз... – прижавшись лбом к его лбу, затуманенным взором смотрю в потемневшие глаза, открывая рот, ловя шумный, тяжёлый вздох, слетевший с истерзанных губ.

В тот же миг он опрокидывает моё тело обратно на кровать. Мне нравилось жмуриться, дрожать от предвкушения дальнейших действий, нравилось чувствовать контраст холодных, лоснящихся простыней, процеживать потоки свежего утреннего воздуха сквозь плотно сомкнутые зубы и слышать треск стекла от порывов ветра за окном. Сейчас все мои ощущения – болезненное, уже невыносимое возбуждение, накрывшее меня с головой после его слов. Стремительно убегающее вперёд время, приближающее час разлуки, становится слишком мелочным, чтобы обращать на него внимание. То, что имело значение, становится несущественным. Но это маловажное всё же отзывается в груди уколом раздражения, заставляет содрогнуться, прокусить губу Александра в очередном поцелуе, когда за дверью раздаются посторонние голоса.

В кабинете что-то упало – эхо разносит этот шум под потолком.

Александр замер, интуитивно оборачиваясь на закрытые, но не запертые створки, в то время как я вздрогнула всем телом, окутанная колючим страхом. Чужая ладонь накрывает рот, препятствуя выходу испуганного вопля – ни охнуть, ни пошевелиться... Я дрожала, точно выброшенная на берег рыба, не в силах разбавить гнетущее безмолвие. Низ живота пылал огнём, пропуская по жилам волну вожделения, которая весьма быстро сменилась холодом.

Наклонившись, Александр шепчет на ухо что-то обрывистое: из всех слов, брошенных в порыве раздражения, я сумела разобрать всего одно ругательство – «Чёрт их всех дери!», пропитанное злостью.

Весь растрёпанный, помятый, он стремительно поднимается с кровати, жестом показывая, чтобы я оставалась на месте.

Трясущимися руками нащупав нижнюю юбку, прижимаю её к груди, прикрывая полупрозрачный шмиз, надеясь, что меня никто не увидит. Теперь, кажется, нашей идиллии пришёл конец...

Александр не вернётся, это очевидно.

Застегнув жилет на все пуговицы и затянув горловину рубашки, он делает глубокий вздох, расслабляя мышцы лица, после чего резко отворяет двери, выскальзывая в кабинет.

Там, на другом конце комнаты, стоял камердинер с идеально уложенными волосами, порхающий над чайным столиком. Но это был не камердинер Александра...

Увидев хозяина комнаты, мужчина почтительно кланяется, почти сразу же возвращаясь к прежнему занятию – раскладыванию салфеток и протиранию серебра.

— Доброе утро, Александр, – слышится до боли знакомый голос с дивана. Сместив взгляд в сторону, Александр видит Наполеона, сидящего в парадном кителе с золотыми эполетами, мирно попивающего утренний кофе из королевского фарфора.

Как всегда вовремя! Закрыв двери, златокудрый монарх тянется к армейскому галстуку, оттягивая ткань от шеи, чтобы стало привольнее дышать.

В глазах Наполеона, неподвижных, сосредоточенных, мерцал знакомый огонёк – жажда вступить в бой, а вальяжная поза, говорила о том, что он чувствует себя, как дома. Собственно, он и был дома...

— Сир... – приветствует Александр незваного гостя, растягивая на губах приветливую улыбку. — Констант... – кивает в направлении молчаливого камердинера – безропотного спутника Наполеона, давно уже ставшего тому близким другом.

Сперва Александр хотел прочитать наглецу лекцию на тему "вторжения на чужую территорию без объявления войны", но в последнюю секунду передумал, смекнув, что корсиканца это позабавит.

Две недели он не мог заставить строптивого полководца вернуться к делам, отказаться от хандры или, по крайней мере, улыбнуться. Ровно до сего момента – почему-то именно сегодня Наполеон решил нанести ему ранний визит, забыв о том, что вчера здесь проходило свидание.

Стараясь сохранить на лице безмятежное выражение, Александр невозмутимо продолжает:

— Сир, который час, не подскажите? – намекнув оппоненту, что его появление, мягко говоря, несвоевременное, он, однако, не теряет учтивости.

Но "захватчик" сделал вид, что не заметил упрëка:

— Страшно поздно. Пять утра, – сухо бросает он, откидываясь на спинку дивана. Вместе с тем орлиный взор охватывает Александра целиком. Удивлённо приподняв брови, Наполеон замечает припухшие губы, непривычно растрепанные рыжеватые локоны, уложенные наспех, борясь с желанием сострить по этому поводу.

Александр знал, в каком положении находится, как знал и то, что корсиканец не постыдится прокомментировать его симпатичный "наряд". Отпрянув от дверей, он, как ни в чём не бывало, приближается к рабочему столу, снимая мундир, висящий на спинке кресла, набрасывая его на плечи.

Щёлкнув пальцами, Наполеон отсылает Константа прочь из комнаты, желая остаться с собеседником один на один.

— Александр, Вы не поверите, ко мне, кажется, вернулся политический аппетит... – объявляет он с гордостью, дождавшись, когда за камердинером захлопнется дверь. — Видите ли, я проснулся сегодня и...

— Ах, Вы проснулись?... – не удержавшись от едкой иронии, Александр удивляется, что Наполеон в принципе прикладывался сегодня к подушке. За минувший год он всего трижды видел, как тот отходит ко сну. В большинстве случаев Наполеон либо лежал с закрытыми глазами на походной кровати, либо дремал прямо за рабочим столом.

На очередной скользкий вопрос, он отозвался с привычной лёгкостью, не отвлекаясь от хода мыслей:

— Да, я проснулся и решил, что необходимо срочно отрепетировать пару актов из "Венской пьесы". Как видите, я принёс завтрак в надежде разделить его с Вами. Прошу расценивать сей жест, как попытку искупить вину за доставленное неудобство. Единственное, чего я не учёл – количество столовых приборов... – обратив внимание на запертые двери, Наполеон прямо даёт понять, что осознаёт щепетильность ситуации.

— Завтракать, как я понимаю, нам предстоит втроём? – вопрошает с тонкой улыбкой, принуждая Александра испытать мимолётную растерянность, в частности от того, что забыл вытащить камелию из волос. В силу плотного рабочего графика, Наполеон позволял себе время от времени совмещать любовь с политикой. Бывало, он встречал рассвет в компании доверенных лиц и "поклонниц" – из тех, кто оставался ещё с ночи; за его столом всем хватало места.

К моему облегчению, Александр не собирался перенимать эту жуткую привычку, ибо жизнь научила не выставлять счастье напоказ. Он также понимал, что роль фаворитки не годится для женщины моего склада. К тому же, воспитание русской дворянки, даже если бы я захотела, не позволило бы мне пасть так низко – открыто сидеть с любовником и его другом за одним столом. Александр, любивший пощеголять рыцарским поведением, в том числе перед самим собой, чувствовал себя обязанным защитить честь возлюбленной дамы, а потому мягко возразил:

— Вдвоём, Сир. Нам предстоит завтракать вдвоём, – и вновь обольстительная улыбка, скрывающая напряжение.

Собравшись духом, придерживая мундир на плечах, он вновь сходит с места, приближаясь не к Наполеону, внимательно отслеживающему каждое его движение, а к безупречно убранному столу. Сердце растаяло при виде любимых блюд: зелёного чая, употребляемого по обыкновению с густыми сливками, и румяных гренок из белого хлеба.

Оказывается, Наполеон, даже будучи в меланхолии, не забыл о его гастрономических предпочтениях, сложившихся во многом благодаря строгой диете. Император Французов в свою очередь предпочитал на завтрак сытные, но простые блюда: яйцо пашот, чечевица и кусок отварной говядины – вот блюда, которые Александр увидел на столе.

Сервировку разбавили яркие фрукты, нарезанные тонкими ломтиками, разложенные веером на высоком хрустальном блюде. Вытянув камелию из золотистых локонов, он опускает цветок на середину блюда, дополняя пёструю композицию, а после, сорвав виноградину с грозди и отправив её в рот, кивает собеседнику, выражая признательность за заботу.

Наполеон красноречиво разводит руками:

— Должен заметить, дорогой друг, что любовь премного Вас украшает... – поздравив союзника с личной победой, корсиканец поднимается на ноги, бодрым шагом пересекая комнату, возвращая чашку кофе на стол, хлопая собеседника по плечу.

— Вы так считаете? – придержав край мундира, чтобы не свалился на пол, Александр награждает оппонента мягкой усмешкой, потупив очами в пол, бессознательно наслаждаясь излишним вниманием к своей персоне. Ему нравилось принимать комплименты, пусть даже не совсем корректные – Наполеон знал об этом, и не чурался порой манипулировать настроением уветливого друга.

Теперь Александр уже точно на него не злился.

— Уверен, – чётко и без всякого намека на лицемерие. — А теперь вернёмся к делам. Полагаю, от Вас не укрылось, что я обеспокоен вопросом внутренней безопасности... Причём настолько, что в Вену, друг мой, Вы поедите один, – Наполеон ликовал, видя, что его труды по увещеванию Александра в любви не прошли даром. Он не мог не заметить все эти прекрасные цветы, украшавшие залу, и был искренне рад, что любовные утехи дают союзнику дополнительный стимул к жизни, однако забрасывать обязанности он не позволит. Любовь ночью, днём служба – всё по-честному. Мировая история ждать не привыкла – отставший никогда её не догонит.

Они оба спасли друг друга. Спасли не только от смерти, но и от многого другого, что принято называть "превратностью судьбы".

Александр вдруг вспомнил, сколько всего хотел обсудить с Наполеоном, сколько тревог лежало на сердце... Вопрос безопасности волновал его не меньше, ведь рано или поздно придётся возвращаться в Петербург... Там, на сцене придворного театра, опасно не меньше, чем в Вене. С недавнего времени, Александр стал получать тревожные донесения от тайной полиции о наличии в армейских кругах тайных обществ, в которых состоят даже некоторые из его адъютантов:

Князь Волконский встречается с Бенжаменом Констаном[11] и мадам де Сталь; прапорщик Никита Муравьёв свёл дружбу с Сийесом[12] и аббатом Грегуаром[13]; ротмистр Лунин наносит визиты Сен-Симону[14]. Наконец, немало его офицеров введены во Французские масонские ложи. Терпимость и свободомыслие, которые они там находили, ошеломляли их. Члены этих тайных обществ, будь они роялистами, бонапартистами или республиканцами, были воодушевлены общими идеалами человеколюбия и уважением к личности. Страшно представить, что случится, когда все эти люди вновь окажутся в реалиях крепостнической России...

Солнце уже полностью показалось миру, расцвечивая горизонт розовато-персиковым заревом, предвещая тёплый погожий день.

Оба Императора сели за стол: и пока Наполеон тараторил что-то о Конгрессе, угрозе русско-французскому союзу, а Александр, смеясь, успевал вставлять короткие комментарии, мне, сидевшей на кровати в спальне, приходилось судорожно размышлять о двух вещах: как незаметно покинуть комнату, и главное, как вернуть платье, оставшиеся на полу подле рабочего стола.

Плюхнувшись в ворох холодных подушек, закрываю лицо ладонями, приходя к осознанию, что застряла здесь надолго. В наличии оставался чёрный ход, через который ходила и выходила прислуга. Вот только бегать по коридорам Тюильри в нижнем белье – не самая благоразумная затея...

Дама за туалетом. Гравюра времён Наполеоновской Франции.

Ссылки:

1) «Заметив лежащий у подножия кровати мужской шлафрок[1] из голубой камки[2] с узором в виде вьющейся лозы, я поспешила укутаться, понимая, что Александр приготовил его специально для меня.»

★ Шлафрóк – просторный халат, мужской и женский, носимый в XVIII-XIX веках представителями высших сословий.

★ Камкá – китайская узорчатая ткань XVI–XVII века с шёлковой основой и утком.

2) «Отыскав сонетку[3], дëргаю за шнурок, вызывая дежурившую за "чёрной" дверью горничную – юную блондинку в приколотом к груди длинном фартуке, наказывая принести тёплой воды.»

★ Сонéтка – комнатный звонок для вызова прислуги, часто приводившийся в действие шнурком.

3) «Взяв в руки кисет из кремовой дамы[4], извлекаю наружу миниатюрную щётку.»

★ Дáма – блестящая ткань (чаще атласного плетения) с матовым рисунком, одно-или двухлицевая.

4) «Я решительно не способен ни к какому соревнованию и жажде знаний – лишь бы я ел и пил, мог играть, как шестилетний ребёнок, и болтал, как попугай, мне ничего более не нужно[5].»

★ Из письма Александра I одному из близких друзей. Первоисточник в открытом доступе отсутствует. Фрагмент взят из книги Анри Валлоттон «Александр I» М: Прогресс, 1991 год.

5) «— Вопреки сему, уверяю тебя: Je n'ai pas ete libertin[6]... («Я не был развратен...» фр.) – зарывшись пятерней в мои волосы, он успокаивающе массирует кожу головы, словно подготавливая к некоему неприятному открытию»

★ Отрывок из дневника А.И. Михайловского-Данилевского, который приводит рассказ И.И. Дибича об Александре I.

Полный текст: «Вот что мне сказывал фельдмаршал граф Дибич: "Первоначально моё воспитание на счёт религии, – сказал мне однажды император, – было весьма пренебрежено; Лагарп воспитывал меня в духе своего века, и я был, как и все современники, не набожен, один человек переменил в сем отношении мой образ мыслей. <...> Меня спасло, – присовокупил государь в сем разговоре, – что я не был развратен (je n'ai pas été libertin), хотя я любил и люблю всей душою Нарышкину, в чем я искренно каюсь." ».

6) «Без сомнения, Мария Антоновна блестела в свете всем, окромя интеллекта. Недаром Жозеф де Местр[7], посол Сардинского короля, после нескольких минут общения с Нарышкиной, дал ей следующую характеристику: «Она не Помпадур и не Монтеспан, а, скорее, Лавальер, с той разницей, что она не хромает и никогда не пострижëтся в монахини»[8]. Эти слова, быстрее ветра разлетевшиеся по столице, дошли и до моих ушей, укрепив веру в пустую красоту польской казотки[9]».

★ Жозе́ф-Мари́, граф де Местр (1 апреля 1753 года — 26 февраля 1821 года) — франкоязычный (подданный Сардинии) католический философ, основоположник политического консерватизма.

★ Из письма Сардинского посланника при русском дворе Жозеф де Местра (находился в должности с 1803 по 1817 гг.) своему Государю.1803 год. Петербург.

★ Казотка – Тоже, что кокетка.

7) «Помню, как однажды, в нашей маленькой комнатке, на Каменном острове, обустроенной специально под наши встречи, я писал Катó: «Счастье, которое я испытываю в моём гнëздышке, и Ваша привязанность – это всё, что украшает моё существование[10]»

★ Из письма Александр I Великой Княгине Екатерине Павловне. Без даты. Приблизительно конец 1805 – начало 1806 гг. (сразу после рождения Софьи Нарышкиной).

Полный текст: «Я нахожусь "дома", (дача Нарышкиных на Каменном острове – прим.автр.) пишу Вам, а моя подруга и мой ребёнок Вам кланяются и благодарят Вас за память… Счастье, которое я испытываю в моём гнëздышке, и Ваша привязанность – это всё, что украшает моё существование».

8) «Князь Волконский встречается с Бенжаменом Констаном[11] и мадам де Сталь; прапорщик Никита Муравьёв свёл дружбу с Сийесом[12] и аббатом Грегуаром[13]; ротмистр Лунин наносит визиты Сен-Симону[14].»

★ Анри-Бенжамен Конста́н де Ребе́к (1767—1830) годафранцузско-швейцарский философ, писатель и поэт, публицист, политический деятель времён Французской революции, бонапартизма и Реставрации.

★ Эмманюэль-Жозеф Сийес (1748–1836) — французский политический деятель. Автор памфлета «Что такое третье сословие?», оказавшего значительное влияние на радикализацию общественного сознания во Франции.

★ Батист-Анри Грегуар, аббат Грегуар(1750—1831) — французский католический священник, позже епископ, деятель Великой французской революции. Активный сторонник всеобщего избирательного права, запрета рабства, равноправия рас и унификации французского языка.

★ Анри Сен-Симон (1760–1825) — известный французский социолог, философ, социальный реформатор. Считается основателем школы утопического социализма.Многие идеи Сен-Симона отразились в поздней коммунистической философии, а также в практике социалистического строительства прошлого столетия.

Глава 14

«Древний город Париж задыхался в июльской жаре,

Дни неслись, и когда уже стало совсем невтерпёж,

Тёплый дождь пролился из небес над кварталом Марэ́,

Над дворцом Тюильри и над Гревскою площадью дождь.

Он принёс с наступлением тьмы свежий воздух лесной.

И всю ночь до зари, продолжая за окнами лить,

Он отмыл мостовые от пыли и грязи земной,

Но не смог, увы, Мáрсово Поле от крови отмыть. <...> »

Хельга Эн-Кенти

«Дождь в Париже» (2009 год.)

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

В начале мая небо над Парижем затянуло серой завесой штормовых облаков. Холодные капли дождя барабанили по стёклам городских домов третий день кряду. Промозглый ветер влетал в окна движущихся экипажей, раскручивал флюгера на черепичных крышах, заставляя жителей некогда весёлого города оставаться заложниками четырёх стен.

В период дождей – кратковременных и затяжных – с улиц столицы исчезала жизнь: пёстрые фасады меркли, а Парижские клоаки наполнялись мутными водами, стекающими в свинцовую Сену, отчего река приобретала зеленоватый оттенок с характерным плесневым амбре. Плачевную ситуацию на улицах усугубляли сами горожане, загрязняющие внутренние дворы; дождь размывал бытовые отходы по всей столице. Несмотря на все призывы городских властей выливать помои только в специально отведённых местах, парижанам зачастую было гораздо сподручнее выплёскивать самые неприглядные жидкости прямо из окон на мостовую, по которой ради этой цели был проложен специальный сточный желоб, пересекающий улицу ровно посередине. Парижане и приезжие иностранцы были вынуждены опасаться сильных порывов ветра: при менее удачном стечении обстоятельств ветер мог снести в жёлоб шляпу или того хуже – опрокинуть их самих.

Ненастье одинаково обезобразило всё вокруг: как захудалые кварталы черни, так и кишащие инкруая́блями[1] и мервейёзе[2] широкие проспекты. Бульвар Панорамы, ставшей модным местом для прогулок в прошлом месяце, впервые обернулся пустошью, по которой бегали сорные крысы и суетились редкие солдаты, с обозами казарменного продовольствия.

Я сидела за столиком уличного кафе в Пале-Рояль, грея руки о чашку ароматного кофе, наслаждаясь редким затишьем: ни шума, ни суеты, только стук дождя о брусчатку, завывание Мистраля[3] и редкие раскаты грома за горизонтом. Блудницы и те попрятались по многочисленным парадным доходных домов, сознавая, что "охотиться" в непогоду бессмысленно.

Поначалу Матушка отказывалась отпускать нас с Шарлем гулять под дождём, но ввиду торжественной даты сделала исключение: в России мой День Рождения выпадал на двадцать восьмое апреля, а в Париже – на десятое мая. Что до погоды: ни мне, ни Шарлю, любившему приключения, моросящий дождик не внушал опасений.

Как говорят в России: «Сырости бояться – в Петербурге не жить».

Пришлось лично отдать распоряжение о подготовке соответствующего костюма для брата: длинный шерстяной редингот защищал его от холода, а высокие сапоги «Жокей», также называемые «английскими» или «Джоном Буллом», спасали ноги от проникновения влаги. Мой туалет был не менее надёжен: светло-бежевый Каррик[4] из драпа с высоким стоячим воротником и тройной пелериной, и трубчатый капор, сшитый из тëмно-хвойного переливающегося шанжана[5] с ярким синим отливом.

Прогулка в непогоду вдохновляла Шарля прежде всего тем, что он мог тайком от Матушки съесть какой-нибудь вкусный десерт в кофейне, не боясь получить выговор за чрезмерное употребление сладкого. Нынче его выбор пал на ванильные кексы с клубничным конфитюром и знаменитый «Суп Герцога»[6].

— Что-то Пётр Яковлевич припозднились... – обеспокоенно молвил он, отрываясь от десерта всего на секунду, чтобы осмотреть покрытые моросью зелёные аллеи, в надежде выхватить средь потрёпанных деревьев знакомый силуэт.

Те из жителей, кого выдворили из дома неотложные дела, оккупировали все до единого столики в забегаловках – особенно рьяно народ сражался за места возле печки. Нам с Шарлем достался столик на улице, расположенный под большим навесом, спасающим от шумной болтовни и любопытных глаз.

— Уж не приключилось ли беды какой? – убедившись, что дороги Пале-Рояль по-прежнему пусты, Шарль буравит меня пытливым взором, поправляя конусную шляпу, на полях которой время от времени скапливалась вода.

— Не тревожься... – произношу с ободряющей улыбкой, призывая брата к терпению. — Случись что дурное, уверена, Пётр Яковлевич давно бы нас уведомил. Он не из тех мужчин, кто нарушает обещания и оставляет друзей в день согласованной встречи. – Мне не хотелось верить, что Чаадаев угодил в неприятности; интуиция подсказывала, что с ним всё в порядке, скорее всего задерживается на службе. С того момента, как третьего дня я призналась другу в сношениях с Государем, наша дружба, как ни странно, начала крепнуть.

Чаадаев был растроган оказанным доверием до глубины души. Он сказал, что поверять человеку роковую тайну есть самое искреннее признание в любви. Натура Чаадаева противилась всякого рода лжи, лицемерию, поэтому, осознав важность открывшегося секрета, он дал клятву, что поддержит меня во всём, чтобы ни случилось.

Сегодня мы договорились посетить Парижскую Обсерваторию, где после полудня обещал выступить с лекцией Доминик Франсуа Жан Арагó – легендарный французский физик и астроном, ставший членом Академии Наук в двадцать три года. Судьбе этого человека покровительствовал сам Наполеон, который, как известно, помогал молодым талантам занять достойное место в жизни.

Восемь лет назад мсье Арагó отправился в своё первое научное путешествие, где занимался изучением меридиана на пространстве от Барселоны до острова Форментеры. Под Алжиром он угодил в плен к египетским мамлюкам, но даже там, в тюремном заключении, его жажда к научной деятельности нисколько не иссякала.

Вернувшись в Париж, молодой учёный представил миру точную информацию о нулевом меридиане, который намеревался прочертить через весь Париж. Ко всему прочему, Арагó сделал множество других научных открытий, а именно: выпустил исследование о «Поляризации рассеянного света неба», а также опубликовал ряд работ в области оптики, астрономии, метеорологии, математики и стремительно набирающей популярность области электромагнетизма. Феномен электричества занимал умы сотен учёных по всему миру. Впервые за последние четыре столетия общество переживало технический подъëм.

Подумав о том, какие великие открытия готовит человечеству девятнадцатый век, мне невольно вспоминалась лампочка Деларю – склянка с искусственным светом внутри! Теперь даже самые заядлые скептики били кулаком в грудь, утверждая, что будущее – не за горами.

Барабанившая по черепичному навесу редкая дробь создавала благоприятную атмосферу. Мои ноги, обутые в ботинки из толстой кожи и затянутые чёрными драповыми гетрами на медных пуговицах, стояли на чугунной подставке с тлеющими внутри углями, что дарило пусть и небольшую, но приятную дозу тепла.

Щёлкнув замочком на «черепаховой»[7] сумочке, я достаю перчатки, смекнув, что остывающий кофе не будет согревать меня вечно. Где бы ни находился сейчас Чаадаев, ему следовало поторопиться: чёрная туча, идущая с запада, предвещала бурю.

— Скучно... – стонет Шарль, останавливая на мне тоскливый взгляд; в зелёных очах плескалось нетерпение, свойственное ребёнку подвижного склада. Романтичный пейзаж сырой улицы не производил на него впечатления, в отличие от меня, готовой любоваться каплями дождя часами.

— Ma Sœur, («Сестра» фр.), а поведай мне историю! – просит он, взирая на меня с хитрым прищуром. — Расскажи хотя бы, как ты вразумила, что влюблена в того, с кем нынче милуешься? Вы десять лет дружбу водили, неужто не примечали, что Купидон рядом вьëтся? – соскребая ложкой остатки "супа" со дна креманки, Шарль тактично опускает взгляд, побоявшись нарваться на неприятности.

Смиренно выдохнув, я смотрю на брата с мягким укором, вспоминая, что мы оба любили совать нос не в своё дело. Наследственная черта, как-никак...

— Ах, вот какого рода развлечения Вас занимают, милый брат? – сделав вид, что склонна дать отрицательный ответ, поднимаю кофейник и наполняю кружку новой порцией терпкой арабики. — А разве Матушка, сколь мне памятно, не велела Вам прикусить язык? – спрашиваю, как бы между делом, считая должным взять воспитательную меру.

Шарль нисколько не огорчился разыгранной строгости, с невозмутимым видом приподнимая чайную ложку вверх, слегка ею погрозив:

— Помилуй, о чём ещё рассуждать в Париже, как не о любви? – красиво выкрутился он, невинно хлопая пушистыми ресницами. Добродушно рассмеявшись, я открыто аплодирую его находчивости, мимоходом заключив, что рассказывать, по сути, было нечего...

Теперь уже и не вспомнить, в какой момент наши с Александром игры в гляделки переросли во что-то большее, чем привычка. Дружба между нами сладилась далеко не сразу: во всяком случае, с моей стороны симпатии не возникало, что уж говорить о ростках влюблённости, которые всходят, как правило, на плодородной почве.

Помнится, когда Екатерина Павловна впервые похвасталась Александру, что имеет в штате новую фрейлину, он отделался дежурной фразой: «Рад за Вас, сестра», отвесив в мой адрес любезный поклон. Не думаю, что эта история способна развеять скуку или хоть сколь-нибудь позабавить жадного до интриг подростка...

Преодолев неприязнь к Александру, как к Императору, я разглядела в нём глубоко несчастного человека и лишь после мужчину. Наши отношения прошли долгий путь: мы начали, как знакомые, а закончили, как верные союзники – на то ушло три года; затем, неосознанно играя двусмысленными фразами, проявляя чрезмерную заботу друг о друге, не свойственную простым друзьям, мы пересекли грань, за которой неминуемо следовала пропасть.

Поначалу я убеждала себя, что влюбилась по традиции: «по очарованию августейшей персоной». С влюблённостью в златокудрого Северного Аполлона, так или иначе, сталкивалась каждая вторая фрейлина двора. Но время шло, а дьявольская тяга не ослабевала...

Наоборот, она крепла год от года. Вскоре между нами обнаружилось много схожих черт. Мы свободно общались на самые разнообразные темы, касаясь сути простых и сложных предметов, говорили о семье, вели споры о правах мужчин и женщин; в редких случаях, увлекшись полемикой, ссорились, но всегда быстро мирились, скучая без взаимной симпатии. Иной раз к нашим беседам, ставшим впоследствии традиционными, присоединялись Екатерина Павловна или Адам Чарторыйский , лучший друг Александра, занимавший в то время пост Министра Иностранных дел. Однако незримый контакт, влечение одной души к другой, сложилось лишь между нами, не затронув третьих лиц.

Сделав очередной глоток, насладившись горьковатым привкусом кофе, я вновь обращаю внимание на брата, прерывая затянувшееся молчание:

— Не ведаю, что ты вобрал в голову и о каких шалостях помышляешь, но замечу напрямик, что сцен бурной страсти в моём рассказе не сыщется. Жизнь – не роман, друг мой, а нечто, куда более глубокое и сложное, что невозможно вместить на страницах литературы, – признаюсь без тени лукавства, открывая клош и перемещая на свою тарелку ещё тёплый кекс. — Да будет тебе известно, что я невзлюбила Александра с первого дня. Виной тому наша Матушка, надо полагать, внушившая мне, что я должна служить прежде всего России, а не амбициям молодого монарха: «Не жди добра от человека, погубившего родного отца...» – так она сказывала, и мне не хотелось ей возражать.

Вздохнув, я мысленно погружаюсь в прошлое, в то время как Шарль ставит локти на стол, подпирая кулаками щёки, показывая, что готов слушать дальше:

— Мы общались по воле случая, как приказывала судьба. Я добросовестно исполняла возложенные на меня обязанности, испытывая гордость за род избранной службы. В четвёртом году мы с Александром едва виделись, и лишь в пятом впервые остались tête-à-tête. К слову, тот разговор состоялся в мае... Подумать только, минуло ровнёхонько девять лет! Ах, дай Бог памяти восстановить детали... – поднявшись к вершинам ораторского искусства, я стала изъясняться, как лектриса[8] с чувством такта и расстановкой для пущей внушительности жестикулируя десертным ножом.

В пятом году Великая Княгиня Екатерина Павловна, тогда ещё Великая Княжна, вошла в совершенные лета, переехав из Гатчины ко двору брата. Избавившись от обременительной опеки матери, в обществе которой гасла всякая здравая мысль, Екатерина Павловна, вместе с немногочисленным штатом фрейлин, охотно приобщалась к прелестям многоликого Петербургского света. Мы все попрощались в тот год с отрочеством, вступив на порог юности, прошедшей в преддверии военной грозы.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

В начале девятнадцатого века Россия представлялась многим её жителям плацдармом либеральных начинаний. На заре Империи дворяне как никогда остро чувствовали надобность в преобразованиях – ветер перемен, сквозивший с Запада, разносил по столице сладкий дурман свободы.

В четвёртом году Петербург отметил столетний юбилей под аккомпанемент десятков орудий и брызги сотен фейерверков. Народ возлагал большие надежды на молодого царя: Александр стал воплощением нового века; начало его царствования совпало с первым годом столетия.

Бодрый, элегантный, неискушëнный международной политикой, он приковывал к себе внимание миллионов подданных, дав клятву отвечать тем задачам, которые ставила перед ним обновлённая Россия.

Первый год моей службы выдался самым тяжёлым: находясь в разъездах между живописными, но тоскливыми дворцами Павловска и Гатчины, я с трудом привыкала к строгим распорядкам двора и ненормированным служебным будням, называвшемся в старину «выдень»[9].

В пятом году мне минуло шестнадцать лет – зрелая девица на выданье. В ту пору Великой Княжне служило всего три девушки, помимо меня в штат входили: Александра Каховская – дочь Петербургского генерала от инфантерии, и Екатерина Арсеньева – выпускница Смольного института благородных девиц.

Александра или Сандро, как мы её называли, отличалась живым, оптимистичным складом, а Екатерина, прозывавшаяся Катишь, слыла рассудительной и мудрой особой, скрывающей множество незаурядных талантов. Нам было весело втроём. Единственная печаль, отравляющая мирные будни – отсутствие свободного времени.

Мы несли службу практически одновременно, не имея возможности разбиться на пары, и только на ночные дежурства заступали поодиночке. Выходные дни, коих выпадало всего три на неделе, предоставлялись в порядке очереди, но этого времени не хватало, чтобы уладить домашние хлопоты. Поначалу я жутко уставала, помышляя время от времени бросить службу и вернуться в Париж под крыло Матушки. К счастью, минувший год научил меня многому: правильно распределять время, преодолевать ленные порывы, а главное – совершенствовать внутреннюю дисциплину.

С выходом Великой Княжны в свет, мне стало легче находить себе развлечения. Их Высочество давно ждали этого момента: совершеннолетие отворяло двери в мир взрослых забав, чему несказанно обрадовался Александр, который взял за правило сопровождать сестру на великосветские приёмы и торжественные вечера, обращаясь к ней, как к равной. По силе характера Великая Княжна не соответствовала своим летам: образ её мыслей был глубоко зрелый и душевно стойкий. Она была прекрасно образованна и, что совсем удивительно, безупречно писала по-русски. Подобное в условиях современной России, где все женщины высшего общества писали только по-французски и практически не изучали письменного русского языка, считалось экстраординарным явлением.

Александр поощрял сестру во многих капризах. Он с юных лет обожал брюнеток, и Екатерина Павловна, обладательница чёрных, как смоль, волос, не стала исключением. Высший свет любил их обоих, встречая бурными аплодисментами, где бы они ни появились.

Петербургское общество в ту пору было блестяще и чрезвычайно оживлённо, и имело множество оттенков. Все аристократические семьи держали открытые дома, причём дипломатический корпус и французские эмигранты давали всему тон и были, так сказать, законодателями моды. В зависимости от того, какой салон посещал дворянин, о нём могли сказать те или иные вещи в обществе.

Например, салон княгини Натальи Петровны Голицыной, блиставшей одно время в Париже, особенно отличался изысканностью и блеском. Этот салон был излюбленным местом отдыха для многих членов дипломатического корпуса. В здешнем кругу люди обменивались последними Европейскими новостями, распускали слухи о дворцовых интригах и передавали из уст в уста политические сплетни. Что до молодёжи, привыкшей противоречить старому поколению во всём, в том числе и в манере развлекаться, то среди неё особенно выделялись два князя Голицына[10], получившие воспитание в Париже, отличавшиеся саркастическим умом, делавшим их желанными гостями в свете. Оба Голицына и молодой Баря́тинский[11] – англоман, красавец, камергер Александра – составляли собой неделимое трио, так называемый костяк "золотой" молодёжи, чьи остроумные изречения повторялись на каждом углу, что позволяло им оставаться в фаворе у людей "нового" света.

Екатерина Павловна мечтала занять достойное место в рядах высокородных отроков, чтобы о ней говорили с тем же почтением, как о просвещённом существе и незаурядной личности. За одного из таких юнцов она собиралась замуж. Счастливчика звали Пётр Петрович Долгоруков – фаворит Государя. Не занимая никаких официальных должностей, князь Долгоруков оставался одним из самых влиятельных людей России.

Зная о влюбленности сестры в своего друга, Александр взял на себя обязательства устроить их брак, написав письмо его родителям и дав указание обер-прокурору Святейшего Синода Александру Николаевичу Голицыну готовить документы о предстоящем бракосочетании, с учётом параграфов Закона «Об Императорской фамилии». Новость о свадьбе держалась в строжайшей тайне, Александр обещал открыть её свету по окончании войны Третьей коалиции, к которой украдкой готовился. Вся эта мутная история прямо указывала на то, что вокруг Великой Княжны очень скоро начнут плестись политические интриги, и потому моя главная задача как фрейлины, заключалась в умении видеть и обходить ловушки, могущие засосать Княжну, а вместе с ней и меня в опасную трясину[12].

Негативные вероятности множились день ото дня: мною было взято за правило никому не доверять, кроме самых близких людей, в чьей честности и благородстве не доводилось сомневаться.

Наступившим вечером Екатерина Павловна собиралась в салон четы Строгановых, проведать старых друзей Александра, и заодно показать себя миру. Граф Павел Строганов, крестник Императора Павла, был славен тем, что по молодости вступил в Якобинский клуб, став благодаря этому Петербургской знаменитостью. Теснее, чем он, с Французской революцией никто из русских не соприкасался. В обществе утвердилось мнение, что Павел Строганов совмещает в себе престиж высокого положения со всеми преимуществами физической привлекательности.

Жена графа, Софья Владимировна, писанная Петербургская красавица, водила дружбу с Императрицей Елизаветой, что не помешало Александру, вопреки здравому смыслу, влюбиться в неё и прилюдно осыпать щедрыми знаками внимания. По какой причине он избрал предметом своей порочной любви жену близкого друга, никто из приближённых не знал, но для меня это был ещё один повод недолюбливать его.

Стоит отдать Софье Владимировне должное: при всей ненормальности такого положения она умудрилась с достоинством отказать Императору, сохранив при этом его дружеское расположение и не рассорившись с Елизаветой Алексеевной. Меня восхищали подобного склада женщины, поэтому приготовления к выезду в гости происходили в благоприятной атмосфере.

У Строгановых вели беседы о Вольтере, Дидро, о французском театре, увлекались художественными произведениями кисти великих мастеров. А наряду с этим держали в доме открытый стол, к которому являлся всякий, кто только хотел, пользуясь гостеприимством хлебосольных хозяев. Вечер обещал быть весёлым.

Двор ещё не успел перебраться на летний сезон в Царское, так что до блестящего дворца Строгановых, высеченного из розового мрамора, мы планировали добраться за пять минут. И пока Сандро с Катишь помогали Великой Княжне приготовлять вечерний туалет, я занималась тем, что наводила порядок в её рабочем кабинете, возвращая изученные августейшей книги обратно в библиотеку.

Внезапный стук в дверь заставляет отвлечься; сбросив поклажу на диван, я устремляюсь к парадным дверям, заведомо зная о том, кого встречу на пороге. Без доклада гофмейстерины посещать апартаменты Великой Княжны дозволялось лишь родственникам.

Сердцем предчувствуя неладное, я поворачиваю дверную ручку и отбегаю в сторону, делая глубокий книксен:

— Ваше Величество... – взволнованно лепечу на русском, упираясь глазами в наборной паркет.

Александр принёс с собой свежесть весеннего дня – от него веяло свежескошенной травой и ароматом садовых растений. Он застыл в дверном проёме с таинственным выражением на лице – птенец двадцати семи лет от роду, кроткий, как агнец, и грациозный, как кошка. Я успела заметить, что на нём был мундир лейб-гвардии Семёновского полка, с твёрдым стоячим воротником насыщенного голубого цвета, расшитый золотыми петлицами.

Игнорируя озноб, прошедший по телу колючей волной, испуганно продолжаю:

— Вечер добрый, Государь... Право, какой приятный surprise Вы учинили. Мы совсем не ждали гостей... – голос звучит тонко, как натянутая струна, и дрожит также.

Прошло два месяца с того момента, как мы переехали в Зимний Дворец, а я до сих пор не свыклась с внезапными появлениями Императора на пути; он выпрыгивал, как чёрт из табакерки!

Александр редко навещал Великую Княжну в Гатчине или Павловске, опасаясь, как мне казалось, дурных воспоминаний, подстерегающих его в бывших отцовских владениях. И только в Зимнем он чувствовал себя полноправным хозяином, беспрепятственно проникая в любые комнаты и даже заглядывая на фрейлинский этаж.

— Bonjour, mon enfant («Добрый день, дитя моё!» фр.), – привычно щебечет Александр, переступая невидимый порог острым мысом лакированного сапога. Устремившись вглубь залы, он с улыбкой оглядывается по сторонам, снимая круглую шляпу с золотой кокардой и плюмажем из белых перьев, подхватывая её под локоть.

— Их Высочество у себя? – уточняет мгновением позже, переходя для моего удобства на русский. Подняв взор, я вижу, что его румяное лицо приобрело задумчивое выражение.

Он был всё также красив, сияя молодостью и той душевною ясностью, которая составляла его отличительное свойство.

Взглянув в направлении спальни, откуда доносился женский смех, я робко докладываю:

— Одеваться изволят... – вспомнив, что фрейлине полагается быть расторопной, пытаюсь соответствовать образу: — Мне донести о Вашем визите, Государь? – держась бесстрастно, гордо расправляю плечи, про себя отмечая, что Александр не похож на Государя...

Государь – это отец народа, мудрый, закалённый невзгодами человек. Но Александр – мальчишка, пусть и переживший много горя, но всё-таки мальчишка. Ни образом мыслей, ни повадками, ни даже внешностью – ни в чём он не обладал сходством с древнерусским царëм-батюшкой описываемым в народных летописях.

Сделав шаг навстречу, он мягко касается моих плеч, отчего я невольно вздрогнула:

— No... – произносит с нежностью, очевидно, желая приободрить. – Je suis capable de le faire lui-même («Нет, я в состоянии сделать это сам» фр.), – он улыбается, слегка приподнимая уголки рта, и мне в голову закрадывается мысль, что хотелось бы увидеть его улыбку при других обстоятельствах...

Однако в следующий миг Император, заложив руки за спину, спешит удалиться, насвистывая под нос незамысловатую мелодию. Сердце совершает опасный кульбит, проваливаясь куда-то в желудок. Когда Александр приближался ко мне ближе, чем на расстояние вытянутой руки, я заметно нервничала, чувствуя себя серой мышкой на фоне яркой подвижной фигуры.

Прошмыгнув на цыпочках в коридор, убедившись, что августейшая персона скрылась из виду, я ощутимо расслабляюсь. Мне с детства было известно, что самое коварное в мире зло зачастую прячется под масками обворожительных созданий – личность Платона Зубова[13] прямое тому доказательство. Александр, конечно, злом не был. Роли антагониста он предпочитал тысячу других обличий, много красочнее и интереснее амплуа тирана. Но сближаться с такими людьми – себе дороже, поэтому я всячески противилась обаянию молодого Императора, боясь превратиться в марионетку.

Прежде других пороков меня раздражало его лицемерие: будь он только деспотом или только демократом, было бы понятно. По крайней мере, он бы добился большего к себе уважения, а так – ни вашим, ни нашим, всегда где-то посередине. Надо полагать, в целом, это не плохое качество для политика, играть на два лагеря: черпать пользу сразу от двух сфер управления. Но личные принципы, так или иначе, должны к чему-то примыкать и на чём-то останавливаться: рано или поздно определиться с партией придётся. Личность человека – цельная структура, а не половинчатая.

Так кем же был Александр на самом деле? Либералом или консерватором?

Точно также он вёл себя, нанося визиты матери, в штыки встречающей любой разговор о реформах. Враждебность, которую он чувствовал вокруг себя, усиливала его врождённую нерешительность. Подвергаясь нападкам как справа, так и слева, он выходил из затруднений, прибегая к полумерам и увёрткам. А утешение приходило к нему в лице многочисленных красавиц, в общении с которыми он чувствовал себя всемогущим победителем. Ну, хоть где-то...

Из комнаты Великой Княжны тем временем выскальзывают две тени – Сандро и Катишь, семенящих по направлению к гардеробной. Приподняв подол платья, спешу нагнать их; крадущийся поступью проскользнув мимо полуприкрытых дверей спальни, я слышу задорный смех Екатерины Павловны, обрадованной появлению любимого брата. Похоже, что в нашей компании она более не нуждалась...

Стены просторной гардеробной были сплошь заставлены массивными шкафами; дверца самого дальнего приоткрыта, а прямо за ней протянулся мерцающий шлейф.

— Государь надолго ли заглянуть изволил? – обращаюсь к Катишь, прислоняясь боком к дверному косяку.

Услышав мой голос, подруга тотчас выглядывает из укрытия, смущëнно поведя плечом:

— Обмолвились, что к Нарышкиным держат путь, стало быть, удалятся скоро. Их Величество предложили Екатерине Павловне свой экипаж и вызвались сопроводить до дверей, – поясняет шёпотом, принимаясь рыться на полках в поисках неизвестного мне предмета, очевидно, необходимого Великой Княжне.

Катишь была хорошенькой брюнеткой с добрыми серыми глазами. На ней – платье белого лавантина[14], поверх которого надета ванильного оттенка туника длинною до колен, пошитая из тончайшей бетиль-caugam[15], украшенная рисунком колосьев по краю.

— Ах, где же тот боа лебяжьего пуху? – недоумевала подруга, просматривая списки, прикреплённые к внутренней дверце шкафа, в которых числилась сложенная на полках одежда.

На этот тревожный вопрос отозвалась Сандро, крутящаяся подле зеркального трюмо, стоящего в простенке между окнами:

— Да нет его в раздевальне, по комнатам надобно сыскивать. Их Высочество, как случается, бросили где-нибудь, да и запамятовали. – Поправляя причёску, собранную высоким греческим пучком на затылке, Сандро придирчиво осматривала каждый локон: чистый лоб обрамляли золотистые колечки чëлки, точно у куклы. На девичьем лице сияла милая улыбка, придающая и без того прекрасному круглому бледному лицу ангельское выражение. Было видно, что ей не терпелось выехать в свет, где среди напыщенных гвардейцев и доверчивых желторотых юнцов, занимающих штатскую службу, можно повстречать кандидата в супруги.

Сандро не жаловала пышных нарядов, отдавая предпочтение сдержанным фасонам: нынче она облачилась в кисейное платье, бледно-сероватого оттенка, прозванного в Европе «Античный белый». Швальмская вышивка[16] украшала лиф и подол, напоминая узоры инея на стёклах – диво, как прелестно!

Убедившись, что подругам не требуется моя помощь, спешу воротиться в кабинет, покачивая на ходу руками. Появление Императора выбило меня из колеи; я знала, что не смогу успокоиться до тех пор, пока он не покинет пределы помещения. Вновь поравнявшись с парадной спальней, вдруг замечаю, что двери комнаты приоткрылись от сквозняка, ввиду чего меж ними образовалась узкая щель.

Хоть в душе я не любила подглядывать, считая шпионаж недостойным занятием, оскорбляющим всякого приличного человека, но слабость на сей раз взяла верх над чувством собственного достоинства. Дав мысленный зарок, что уйду через полминуты, я на цыпочках подбираюсь к порогу, дрожа от напряжения, как осиновый лист на ветру.

Сквозь узкую щёлочку пробивался яркий солнечный свет: застыв против комнаты, делаю глубокий вдох, зачем-то задерживая дыхание, словно перед погружением в воду.

Екатерина Павловна сидела в неглиже перед зеркалом, в длинном «stays» из белой сержи, надетом поверх полупрозрачного шмиза. Нанося кончиком пальца яблочный бальзам на губы, она докладывала брату о событиях вчерашнего Jolle Journee[17], сетуя на то, что во время танцев стёрла ноги в кровь.

Александр лежал поодаль на диване: он обмахивался китайским бамбуковым веером, с медовой улыбкой на губах наблюдая за действиями сестры. Вид его источал сладкую истому и безграничную уверенность в собственном превосходстве.

Он вырос в колыбели куртуазного восемнадцатого века, поэтому казался временами двуполым, сохранив за собой привычки петимéтра[18]; сей персонаж, как известно, отличался от женщины лишь тем, что не носил фижм.

На комплимент сестры о безупречном внешнем виде он касается распахнутым экраном губ и сердца, что на языке веера означало: «Ты мой идеал». Екатерина Павловна кокетливо рассмеялась, скрывая улыбку большой пуховкой от пудры.

Осознав, что мне противны сцены наигранно-сладкого притворства, я убегаю в кабинет доделывать оставшуюся работу. Из головы не выходили слова Катишь о том, что Государь торопится на праздник к Нарышкиным... Держу пари, ему не терпелось понежиться в объятиях новой любовницы.

На паркете у Нарышкиных никому из фрейлин бывать не доводилось, но говорят, что двери их гостеприимного и богатого дома широко открыты публике. Там можно было встретить татарских и черкесских князей, казацких гетманов и всевозможных лиц азиатского происхождения. Хозяин дома – Дмитрий Нарышкин, обер-егермейстер двора, усердно тратил состояние отца на роскошные балы и изысканные приёмы. Петербург полнился слухами, что Александр волочился за женой Нарышкина – полячкой Марией Антоновной, в девичестве Святополк-Четвертинской, однако подтвердить их прежде не удавалось. Пока что. Лично я не сомневалась в правдивости сплетен, ведь и Константин Павлович, если вспомнить, ездил к Нарышкиным, как к себе домой. В свете поговаривали, что он пал жертвой любовных чар Жанетты Четвертинской, родной сестры Марии Антоновны, проживающей по тому же адресу. Два брата и две сестры – идеальный любовный квадрат.

Закончив с разбором книг, я вытягиваю с библиотечной полки произведение Пьера Корнеля «Сид», желая прикоснуться к миру классической литературы. В основу сюжета «Сида» легли философские рассуждения Корнеля о любви и долге. Может ли одно существовать без другого? Может ли долг быть важнее любви, или всё же любовь важнее долга?

Пристроившись в мягком углу Рекамье[19], открываю томик на первой странице, предпринимая попытку погрузиться в чтение.

За дверями парадной спальни раздавались весёлые голоса. Екатерина Павловна жаловалась брату на дефицит времени, напоминая, что ей нужно одеваться, чему Александр сознательно противился.

— К чему спешить, Като? Дай же полюбоваться тобой!

Игнорируя внешние раздражители, я продолжила вчитываться в витиеватые строчки, смысл которых пролетал мимо, ввиду чего приходилось дважды их перечитывать. Услышав в коридоре голоса подруг, мне становится ясно, что они спешат вернуться к исполнению прямых обязанностей.

Первым моим порывом становится мысль оказать им содействие, однако затем я осознаю, что если Александр изъявил желание сопроводить сестру до кареты, стало быть, он будет дожидаться её в одной из комнат. В свою очередь, мне, как фрейлине, надлежит скрасить его досуг, как того требовал протокол учтивости.

И едва я об этом подумала, как в коридоре раздаётся стук армейских сапог. Сердце замирает, пальцы сжимают кожаную обложку пьесы почти до скрипа. В груди теплилась призрачная надежда, что Александр пройдёт мимо или зайдёт и скажет, что Екатерине Павловне нужна моя помощь, и тогда я смогу удалиться на безопасное от него расстояние. Но чуда не случилось.

Приметив распахнутую настежь дверь, Александр украдкой заглядывает внутрь, по-видимому, нуждаясь в чьём-то присутствии на тот случай, если понадобится отдать мелкое распоряжение.

Поднявшись на ноги, я хотела было предложить гостю чашечку кофе, но Александр, с мягкой улыбкой на губах, выставляет ладонь вперёд, прерывая поток раболепия:

— Не беспокойтесь, Mademoiselle. Я не нуждаюсь в устройстве досуга, – сведя на нет все последующие вопросы, он смещается к левой стене, с любопытством рассматривая акварель, подсыхающую на угловом столике.

Екатерина Павловна так любила рисовать, что порой позволяла своим художественным порывам проявляться среди ночи. В её рабочем кабинете всегда стоял мольберт для таких случаев, а в спальне хранилась бумага для гравюр и грифельные наборы. Бывало, она рисовала в паре с Чарторыйским, который также пристрастился совершенствовать свою кисть, а после раздаривал работы друзьям и знакомым, в том числе Александру.

Мне ничего не оставалось делать, кроме как смириться с решением Государя побыть наедине с собой. Безропотно опустившись на Рекамье, я возвращаюсь к чтению, стараясь не слишком шумно переворачивать страницы. В помещении повисло напряжение, которое смущало меня по известным причинам. Сконцентрироваться на пьесе не удавалось. Глаза то и дело смотрели поверх страниц, отслеживая передвижение грациозной фигуры.

Русский двор, в котором я училась выживать, можно было сравнить с преддверием обширного храма, где все присутствующие устремляют своё исключительное внимание на божество, сидящее на престоле, которому приносят жертвы и посвящают бессмертные оды.

В этом обществе всякий разговор, всякая фраза почти всегда сводились к придворным новостям: камертон всей жизни давался двором, каждый шаг, каждое действие которого принимались обществом с живейшим интересом. Странные они существа – монархи: тяготясь придворными правилами, стремясь к личной свободе, они, тем не менее, боятся упорхнуть из золотой клетки, предчувствуя, что за её пределами никому не нужны...

Облокотившись о каминную полку, Александр извлекает из кармана кюлот золотые часы, открывая крышку, сверяя движение миниатюрных стрелок – со стрелками часов на камине. Убедившись, что время его не обманывает, он довольно улыбается, убирая часы обратно в карман, после чего разворачивается к зеркалу, висящему над камином.

Придирчиво рассматривая своё отражение, точно так, как это делала Сандро в гардеробной, Александр расправляет золотой шнур на правом плече, именуемый аксельбантом, концы которого венчали металлические наконечники. А после, приподняв запястье левой руки, осматривает резные пуговицы на алом обшлаге, снимая какие-то невидимые пылинки с ткани. Зеркало было едва ли не самым востребованным элементом дворцового интерьера эпохи рококо, из чего я вновь заключаю, что Александр какой-то частью себя "застрял" во временах блистательного двора Екатерины. Рафинированные придворные дамы и кавалеры желали видеть со стороны изящество собственных движений, элегантность поклонов, они испытывали страстное желание восхищаться собой, аплодировать себе, своему успеху, красоте. Даже в спальне, под балдахином кровати, размещались зеркала в золочëных рамах, отражавшие сцены любви, возбуждающей наготы. Со своим отражением в зеркале утром здоровались, едва открыв глаза, и желали приятных снов, отходя ко сну поздним вечером. Движения Александра завораживали... Ими нельзя было не восхищаться.

И всё бы ничего, да только за внешним лоском скрывалась львиная доля неудобства: стройная, подтянутая фигура Александра, опоясанная серебристым офицерским шарфом, чувствовала стеснение ввиду узкого покроя мундира. Скованность просматривалась в каждом его движении и аккуратном повороте головы, в связи с чем напрашивался вопрос: как он умудрился при такой тесноте развалиться на диване Великой Княжны?

Пристальное наблюдение за "божеством" сыграло со мной злую шутку: Александр ловит мой любопытный взор в отражении зеркала, подмигивая правым глазом:

— Robe merveilleuse! («Чудесное платье!» фр.) – весело замечает он, оглядываясь через плечо, польщённый моим жадным вниманием.— C'est de la mousseline? («Это муслин?» фр.) – отстранившись от камина, он плавной поступью движется к Рекамье, с интересом наблюдая за моей реакцией.

Рассеянно пробежав глазами по комнате, я неосознанно прикасаюсь ладонью к гладкому лифу, впервые за вечер обратив внимание, что облачена в парадное платье.

— Благодарю, Ваше Величество... – опустив голову, рассматриваю переливающиеся пайетки и бисер, пришитые к юбке, прилагая усилие, чтобы голос звучал ровно: — Увы, это не муслин... Хлопок «Cuisse de nymphe emue»[20], крытый прозрачным шёлком. Ручное шитьё, – ощутив, как напрягаются мышцы тела, я невольно сутулюсь, напоминая самой себе маленькую испуганную девочку. Всё произошло так быстро, что чувство растерянности накрывает с головой; чудилось, будто Александр видит меня насквозь, знает о предубеждениях, таящихся в глубине души.

Страшась неловкой паузы, я позволяю беседе взять безопасное направление:

— Любезная Матушка презентовала мне эти ткани на Именины. Она, знаете ли, изрядная франтёрка, тешится излишками и меня подчас потешает, но только за добрые заслуги, расточительство ей не свойственно. – Цепляясь пальцами за вытканные бисером узоры, я обнаруживаю заинтересованность в глазах напротив.

— Merveilleux. Votre mère a un bon goût! («Волшебно. У Вашей матушки хороший вкус!» фр.) – приподняв хвост мундира, Александр опускается на противоположный край Рекамье; шнур аксельбанта опасно покачнулся, ударяя тяжёлым наконечником о деревянную спинку – от этого стука я вся подобралась, прижимая к животу томик Корнеля.

Вкрадчивость делала Александра приятным собеседником. Теперь, когда он сидел от меня на расстоянии вытянутой руки, я поклялась себе не встречаться с ним прямым взглядом, боясь утратить способность трезво оценивать ситуацию. Изящно закинув ногу на ногу, Александр устраивает округлые запястья на приподнятом колене, удобнее усаживаясь на мягком сиденье. Весь он был каким-то эфемерным, обманчиво-покладистым, ладным... Будто сотканным из света, что даже я, заядлый скептик, относилась к его причудам с широким лимитом доверия.

Помню, как в день официального представления ко двору, на аудиенции у Марии Фёдоровны, впервые его увидела, мысленно даваясь диву: «Боже... Какой спокойный человек!» Это спокойствие отражалось во всём, что он делал, как двигался и как смотрел на людей...

Если представить, что когда-нибудь к его виску поднесут дуло заряженного пистолета, уверена, он и тогда не шелохнëтся.

— Как Вы находите Петербург, сударыня? Не скучно ли Вам на Родине после шумного Paris? – вспомнив в деталях, кто я и откуда приехала, Александр, видимо, надумал развеять скуку светской болтовнëй, хотя ранее утверждал, что не нуждается в устройстве досуга. Будь то из вежливости или, что вероятнее, из личной выгоды, он дал мне шанс раскрыться, как собеседнику, выбрав самую незатейливую тему. А ведь ровно год назад, на той же аудиенции у Марии Фёдоровны, он выразил опасения относительно моего возраста, заявив, что я не гожусь для роли фрейлины: «За детьми, не должны присматривать дети» – шепнул он матери на ушко, полагая, что я не услышу, на что Императрица, желая оказать мне любезность, нарочито громко возразила: «Я знавала фрейлин и моложе».

Теперь же мне стукнуло полных шестнадцать лет, и потому Александр был вправе не соблюдать в отношении меня дистанцию. Обидно, право, что он выспрашивал о пустяках, неотступно следуя протоколу светской беседы.

— Ваша правда, Государь... – улыбнувшись краешком губ, я обращаю внимание на Георгиевский крест, висящий под горловиной мундира, по-прежнему не желая смотреть оппоненту в глаза. — Париж утопает в праздности; его сумасшедшие ритмы кружат и наводят дурман. Молодым барышням приходится нелегко, о благонравии порой не вспоминаешь вовсе. Соблазны подстерегают на каждом углу, и некоторые из них премного сильнее воли. По неопытности можно много бед учинить... – начинаю бойким тоном, кончиком языка облизав пересохшие от волнения губы. — Однако же, и в Петербурге есть на что посмотреть... В том смысле, что Родина – начало всякого человека; на родной земле премило всё: каждая верста и поросшая мхом миля, вызывают во мне ажитацию. Истинно говорю: куда бы русский человек ни уехал, душою он не отделим от России. А Петербург... Петербург – моя любовь, в том нет криводушия. Я почитаю за счастье вновь вспоминать его улочки и дышать свежим Балтийским ветром, пробирающим до поджилок.

Воссоздавая в памяти бурлящие жизнью авеню Парижа, сравнивая их с пейзажами северной столицы, я ненароком пробуждаю ноющую тоску в сердце; образ Матушки и прочих членов семьи намертво отпечатался на подкорке сознания. Я скучала по тамошней жизни, семейным вечерам и городу, особенно по старому шарманщику, гуляющему по выходным под окнами нашего дома, напевающему всем известный мотив: «Paris, Paris... Mon pauvre Paris»[201], под который было так приятно отправляться в царство Морфея. Утешение приходило ко мне в соприкосновении с Петербургской средой: даже самая маленькая травинка здесь наделена удивительным волшебным свойством, взглянешь на неё – и душа поёт!

Не сдержав эмоций, я сочла уместным поделиться своим наблюдением с Его Величеством:

— Мудрые люди говорят, что изгнание с родной земли равносильно умерщвлению духа: лишить человека Родины – значит разорвать его связь с прошлым, а без прошлого, Государь, невозможно устроить будущее... Мысль о вечном изгнании, невозможности возвратиться в Отечество, терзает моё естество: худшей пытки вообразить невозможно! Убеждена, что со мной согласится всякий патриот, у кого в голове не ветер, – заключаю на пылающей ноте, рассудив, что Александру, как главе Государства, будет приятно услышать лестные высказывания в адрес России, особенно сейчас, когда страна находилась на пороге очередного военного конфликта. В столице все только и говорили, что о подготовке к войне Третьей коалиции, о подписании союзного договора между Россией и Англией. Стороны обязывались привлечь к новому союзу Австрию, Пруссию и прочие европейские державы. Из этого следовал вывод, что Александр поставил перед собой цель сплотить против Бонапарта всю Европу – до поры до времени, разумеется, а точнее, до первого поражения... Казалось, что за его тяготением к фронту скрывалось желание сбежать от проблем, скопившихся внутри Империи. Любовь Александра к России, пока что, оставалась безответной, и потому всеми правдами и неправдами он стремился зарекомендовать себя народным лидером.

Расслабленно улыбнувшись, он смотрит на меня с таким видом, будто я оказала ему неоценимую услугу:

— Рад, сударыня, что Вы сумели найти себя в нашей переменчивой жизни... – отзывается с нежностью, опуская локоть правой руки на парчовую подушку. В голосе скользит недоумение, едва приметное, отчего мне показалось, что он чем-то обеспокоен.

Напрасно Александр пытался поймать мой бегающий взгляд, который поочерёдно останавливался, то на ордене Андрея Первозванного, то на шитом золотом воротнике, то на эфесе бриллиантовой шпаги, любуясь переливами драгоценных камней. После недавно прошедшей военной реформы, проведённой Александром с целью частичного уничтожения нововведений почившего Батюшки, офицеры вновь получили право носить шпагу на бедре, а не сзади под хвостом мундира, как того хотел Павел. Но зачем он взял оружие в салон, кого там бояться?

Подумать об этом я не успеваю, поскольку Александр вдруг тянется к верхней пуговке мундира, делая вид, что ослабляет её, и едва мои глаза мечутся к его рукам, он склоняет голову и без труда ловит мой пугливый взор.

Капкан захлопнулся. Я взирала на Императора России, как на инквизитора, придумавшего новый вид пытки. Разумеется, он понял, что я намеренно избегаю зрительного контакта, и не поленился взять ситуацию под личный контроль. Александр ловко создавал своим присутствием располагающую атмосферу, как легко он мог подстроиться под каждого человека, как умело использовал чувства людей, ибо эта сторона его личности играла не последнюю роль в жизни и в государственных делах.

Не позволив мне захлебнуться стыдом, Александр располагающе продолжает:

— А как обстоят дела на службе? Причуды русского двора не шибко Вас тяготят? – изображая, что не замечает произошедших изменений, он проявляет заботу, стремясь выглядеть чутким и внимательным.

Пылающие красные щёки, напряжение, сковавшее тело, беспокоили меня сильнее, чем могло показаться на первый взгляд, но отворачиваться теперь было невежливо. К счастью, я не единственная, перед кем он лицедействовал...

Давеча графиня Эдлинг[21], фрейлина Елизаветы Алексеевны, рассказывала мне, что в её присутствии Александр пристрастился откровенничать, признавшись, что оплакивает свою печальную участь. Оставаясь заложником царского образа, самодержавной ауры, отравляющей всё вокруг, ему хотелось, как мне казалось, человеческой заботы. Он признавался, что рыдает по ночам, выплёскивая наружу всё то, что накопилось за день. Этим щекотливым признанием Александр без труда растопил каменное сердце графини и выстроил вокруг себя сентиментальный образ, которому хотелось сочувствовать.

И не ясно одно – зачем он так распинался перед фрейлиной собственной супруги? На ум приходило всего два логичных объяснения: привычка нравиться и привычка покорять всех без исключения. Держу пари, при других обстоятельствах он бы ни в жизнь не стал открываться первой встречной.

Отгадывать индивидуальные поведенческие особенности придворных было для него не пустым развлечением, а государственной необходимостью. Это вызывало сочувствие: он боялся ближнего круга, не будучи уверенным, кому может доверять.

Вспомнив всё это и убедив себя, что в глубине души Александр больше несчастный человек, нежели дурной, я постаралась успокоиться:

— Моя служба, Государь – скорее личное увлечение и жажда видеть, как эта гордая нация возрождается изнутри. Отдавая себя любимому делу, я испытываю неподдельное удовольствие, а там, где интересно, трудностей не примечаешь. – Расслабившись, смотрю на собеседника открытым взором, начиная получать удовольствие от завязавшейся беседы.

— Но сейчас Вы не выглядите заинтересованной... – тянет обиженным тоном, тем самым поставив меня в небольшое затруднение. Интересно, его огорчило моё безразличие к предстоящему выезду или к нему лично?

Поразмыслив с полминуты, он вносит уточнение:

— Остерегаетесь салонного общества, сударыня? – губы складываются в интригующую улыбку. На мгновение мне почудилось, что Александр флиртует со мной...

Вероятно, его посетила идея учинить своеобразную проверку, чтобы удостовериться, что я не ветреница и что Екатерина Павловна находится в надёжных руках. По крайней мере, это было самым разумным объяснением...

Раньше я думала, что любовь существует сама собой, как нечто должное. И это вовсе не мешает заглядываться на других мужчин – не из желания, а чисто по привычке. Просто потому что люди приучены так делать. И если изначально я настроила себя на то, что могу принимать подобное внимание лишь ради развлечения и потехи самолюбия, то оказалось, что это совсем не весело, когда кавалеры опутывают тебя паутиной сладкой лжи. С недавних пор лестные речи богатых мужчин, встречаемых при дворе и в свете, не вызывали во мне отклика.

Я хотела, чтобы со мной флиртовал один единственный мужчина – мой будущий жених, ведь только он будет любить меня по-настоящему, а не пытаться удовлетворить свои грязные желания. Если Александр думал, что меня можно так попросту очаровать – он ошибался. Я не позволю ему играть на моих нервах даже ради проверки.

При дворе кружилось много молодых и красивых, темпераментных, а также и податливых дам, которых взгляд его голубых очей наполнял трепетом. И если были многие, которые боялись царской "милости", то были и такие, которые искали её. Одних толкало в объятия Александра честолюбие или интрига, других – любопытство узнать, сможет ли этот льстивый угодник и властелин, этот человек с кажущейся безграничной властью сопротивляться очарованию нежного голоса, ласке бархатной женской руки, и как он сам умеет ласкать. Так вот, пусть идёт и флиртует с ними, а меня оставит в покое!

— Мне по нраву Петербургские салоны, Государь... – отзываюсь с холодом, сохраняя видимую учтивость. — Но не салонные мужчины, – сделав нажим на последнем слове, я открыто даю понять, кто он есть на самом деле.

Меня оскорбляло подобное отношение: имея в распоряжении красавицу-супругу и не менее привлекательных придворных вертушек, Александр не чурался вовлекать в альковные игры первых встречных дам, что выглядело совсем уж бесстыдно!

— Понимаю Вас... – произносит с сочувствующим вздохом, вновь поднимая взор. — Вы не научены искусству флирта... Это дурно, сударыня. Строптивость, что Вы демонстрируете, лишь раззадоривает охотников за дамскими ручками. Иные же кавалеры могут оскорбиться и, как следствие, встать на тропу мелочной мести. – Он замолчал, пристально всматриваясь в черты моего лица, стараясь за что-то зацепиться, но не найдя ничего интересного, продолжает мысль. — Кроме того, флирт бывает порой столь тонок, что многие барышни принимают его за дружбу, вследствие чего обнаруживают себя в компрометирующем положении. Посему я советую Вам скорее овладеть данным искусством, дабы угадывать флирт в окружающих мужчинах и вовремя уходить из-под атаки. В этом нехитром деле главное – не бояться... – весело заключает он, грациозно всплеснув руками.

На меня вдруг нашло такое лютое раздражение, такое негодование, что аж кровь в венах забурлила:

— Я не боюсь, Ваше Величество! Отчего Вы прочите мне роль ведомой? – оскорбившись тому, что меня держат за дурочку, витающую в облаках, млеющую от сахарных речей напыщенных индюков, я намеренно повышаю голос. Неужто он думает, что после стольких лет, проведённых в Париже, мне не довелось научиться отбиваться от волокит? Не родился ещё тот мужчина, который поставит меня в неловкое положение! Собственно, потому мне и опротивели салонные мужчины: они выглядели смешно, когда пытались завести знакомство – все их фразы угадывались наперёд. И мне не требовалось обладать прозорливостью или искусством флирта, дабы понять, что меня дурачат, поэтому Александр напрасно распинался.

— Вот как? – язвительная усмешка не сулила ничего хорошего. Кажется, Александр не поверил моей показной храбрости – храбрости, которую я считала подлинной. Совершив наклон вперёд, он заглядывает в омут моих серо-голубых глаз, вновь желая что-то разглядеть в них.

Я солгала – и он понял это. Повисла гнетущая пауза. Внешне оставаясь совершенно спокойным, Александр скользит пальцами левой руки по изогнутой спинке Рекамье, медленно подбираясь к моему плечу.

Мне бы голову пониже склонить да покаяться, пока не поздно, но куда там! Я не посмела шелохнуться, плотно смыкая челюсти, чтобы не застучать от страха зубами. А ведь я всего-навсего защищалась, формируя линию обороны, которую в следующий раз он не посмеет переступить. Хотя, если вдуматься, то кто я, в сравнении с ним? Цыплёнок! Мне ли кичиться храбростью? Александр в своё время поставил на место множество своенравных выскочек. Подумав об этом, я снова вспоминаю Платона Зубова. Александр ненавидел его, презирал, но в угоду бабке был вынужден разыгрывать из себя галанта, играть с её фаворитом в фанты, пить вино на брудершафт, пряча желание уничтожить это опасное насекомое. Уверена, он хорошо помнил тот миг, когда сидел возле постели умирающей Императрицы и смотрел на растрёпанного Зубова, пришедшего проститься с августейшей благодетельницей; в глазах Платоши плескался ужас. Говорят, что Александр улыбался в ту ночь столь разительно, что придворные не постыдились сделать ему замечание. Он был рад, что вышел из-под бабкиного надзора, сбросил с рук оковы её стального характера, хотя и понимал, что счастье свободы не продлится долго.

В тот вечер умирала не только Екатерина – в тот вечер умирали все, кто был к ней привязан: сотни карьер рухнули в одну ночь. Остался лишь Александр, который не позволил забыть придворным о своём исключительном положении, и о том, кем может стать в ближайшем будущем. Тихий, холодный гнев, который в редких случаях он выливал на нерадивых подчинённых, был поистине устрашающим явлением. Во всяком случае, мне так рассказывали...

Но вместо скрытого упрëка или нотации, Александр скользит взглядом по моей шее, не без удовольствия отмечая, как тревожно дёргается кадык. Рука его переместилась с изогнутой спинки, накрывая мою ладонь, сжимающую томик старинной пьесы. Книга падает на колени, когда чужие пальцы сплетаются с моими. Внутри всё замерло. В ушах зазвенело, а в груди образовалась странного рода тяжесть.

Потянув меня за руку, он опускает наш "замок" на обивку, сильнее сплетая пальцы. Прикосновение получилось трепетным, волнующим, с долей болезненного дискомфорта. Прежде ни один мужчина не смел коснуться меня без разрешения... И где же, спрашивается, моё хвалёное противление? Как он так ловко всё устроил, что я боялась даже пошевелиться? Будь здесь свидетели, меня бы заклеймили порочной женщиной, не сумевшей дать нахалу пощёчину...

Подсев вплотную, он намеренно склоняет голову, прошептав куда-то в висок:

— Язык говорит "нет", но взгляд убеждает в обратном... – замечает с лисьей ухмылкой, двумя пальцами прощупывая пульс на моём запястье. — Вы боитесь, сударыня... И Ваши глаза – первое, что надобно прятать в таких случаях. – Расслабленная манера речи убаюкивала сознание. Подняв взгляд, я замечаю, что царственный лик охвачен мёртвым спокойствием, отчего стало казаться, что ничего предосудительного не происходит вовсе... Александр уверенно держал меня за руку – разве же это преступление? Чего я переполошилась в самом деле?

С другими собеседниками он вёл себя куда более фривольно, как случилось с профессором Дерптского университета, господином Парротом, посетившим Петербург три года назад. После общения с Александром, Паррот с восхищением рассказывал друзьям о том, насколько русский царь неприхотлив в обращении. На протяжении всего разговора Александр держал его за пуговицу на мундире, призывая быть ближе, а перед расставанием даже всплакнул... Он демонстрировал милость ко всякому оппоненту, включая меня, проявившей непростительное дерзновение.

— Скажите, Ma Chère... – молвил Александр тихим голосом, лишённым игривых ноток. — Вы быстро влюбляетесь? – улыбка, с которой он озвучил этот вопрос, источала ангельскую невинность.

Хватка его ослабла, и теперь пальцы бережно поглаживали моё тонкое запястье, успокаивая покрасневшую кожу. Растерянно хлопая глазами, я приоткрываю рот, поочерёдно взирая, то на царскую длань, ласкающую мою руку, то в голубые очи, потемневшие на полтона. Склонив голову к плечу, Александр замирает в ожидание ответа, заглядывая в моё лицо снизу, ибо я опустила взгляд, потеряв связь с происходящим.

— Не ведаю, Государь... – произношу надрывно, насилу задушив слёзный порыв:

— Покамест не хронометрировала, – и прежде, чем удаётся вытянуть руку, я слышу шелестящий смех над головой, чувствуя, как Александр накрывает мою кисть второй ладонью.

— Помилуйте, какое затейливое словцо Вы изловчились подобрать! – его весëлость уничтожает остатки напряжения; прищурившись, он подносит мою ладонь к губам, дважды её целуя. В самом деле, как это мне удалось вспомнить такое чуднóе выражение? Самым длинным словом во французской грамматике было: «anticonstitutionnel», вошедшие в употребление всего десять лет назад.

Александр редко пользовался родной словесностью, порой забывая, как причудливо звучат те или иные фразы, и потому смех его, как видно, был настоящим.

— Прошу простить мне этот farce... – он заботливо сжимает мою ладонь, словно я оправдала какие-то его ожидания. Признавшись, что неудачно пошутил, Александр осторожно касается моей щеки. Я не нашла подходящих слов, чтобы выразить всё то, что собралось в душе: сильнее прочих чувств выделялось облегчение, вызванное тем осознанием, что Император флиртовал не со зла. Меня вновь восхищает его ровное настроение духа – редкое и драгоценное качество в монархе, проистекающее в нём из природной доброты. Ничто не могло нарушить эту приветливую благожелательность, отражающуюся как в чертах лица, так и в его действиях. Как ни старалась, я не смогла на него разозлиться...

— Вам долженствует стыдиться, Государь! – сержусь скорее для приличия, нежели всерьёз, нервным движением высвобождая ладонь из хватки.

— Бог с Вами, Mon enfant, к чему серчать? – вопрошает в назидательной манере, как если бы разговаривал с обиженным дитя.

— Я преподал урок, который послужит к Вашей пользе: Вы упомянули, что в состоянии дать отпор любому наглецу, но едва я коснулся Вашей руки, Вы задрожали, точно заяц. Окажись на моём месте кавалер более низкого толка, он бы не побоялся воспользоваться ситуацией. Вы не сумели также определить, серьёзно ли моё намерение, ибо не понимаете природы мужчин. В заключение, позвольте сделать внушение: искусство флирта – важное качество, потребное для выживания в свете. И я повторяю, сударыня, Вам дóлжно овладеть им немедля: не для личного пользования, а по тому лишь разумению, чтобы знать, как оно проявляется в других.

Он был ласков донельзя, силясь загладить свою вину, и сразу же добавляет:

— Притом Вы не умеете лгать... Страх был написан у Вас на лице. Никогда не рискуйте и не стремитесь выглядеть сильнее, чем Вы есть, ежели не знаете, как устроен блеф, – на этой ноте Александр добродушно смеётся, и мне лишь теперь кажется, что он всецело походит на Государя. В эти секунды он вёл себя, как истинный отец народа. По крайней мере, его манера держаться, тон голоса и действия, указывали именно на это.

Александр правильно заметил, что в современном обществе мужчины взяли за моду играть с пугливыми голубками, ведь те были не в состоянии их оттолкнуть. Вот так приударит за мной какой-нибудь северный Казанова, а я, желая доказать, что не боюсь его, навлеку на себя беду. Одно дело – дать уверенный отказ, и совсем другое – бросить вызов. Я как младенец: меня так легко вывести на эмоции! Александр прав: это крайне опасная привычка; не только волокиты, быть может, захотят воспользоваться моей слабостью, но и любители политических интриг, которые ищут самоуверенных дур вроде меня, чтобы использовать их в своих целях.

И вновь всплывает вопрос: кем же Александр был на самом деле, если каждому подданному демонстрировал разные свои черты?

И какие из этих черт принадлежат ему, а какие лишь виртуозно разыграны?

Воспользовавшись тем, что мы сидели плечом к плечу, я позволила себе внимательнее изучить царственный профиль. Александр по-прежнему держал меня за руку, на сей раз не проявляя и тени грубости. На круглом лице отчётливо выделялись яркие брови – медно-рыжие, контрастирующие с белыми напудренными волосами, удлинëнными на затылке, из чего я сделала вывод, что он взялся отращивать французскую косу. Он не был красавцем в полном смысле этого слова, но обладал тем врождённым, а впоследствии отточенным политесом качеством, которое французы называют «la charm».

Нос его был коротковат для мужчины – современные юноши мечтают о длинном греческом профиле или изогнутом римском, но лично мне его профиль нравился... Выступающий вперёд подбородок – наследие Екатерины Великой – нисколько не портил общей картины. Словом сказать, внешность Александра была гармоничной, а гармония, как известно – это синоним привлекательности.

Интересно, скольким невинным девушкам он успел вскружить голову, раз так хорошо разбирался в навыках беспринципного флирта? Наверное, после всего случившегося, будет к месту полюбопытствовать на эту тему...

— Я благодарна Вашему Величеству за добрый совет… Господь с лихвой воздаст Вам за чуткость к ближнему. И всё же я спрашиваю себя, не таится ли за оным советом горький жизненный опыт? – аккуратно высвободив ладонь, складываю руки на коленях, натянуто улыбаясь. Раз уж мы заговорили о флирте, пусть открывается полностью, всё равно я узнаю правду из уст "пострадавших", так что лгать теперь бессмысленно.

Применял ли Александр метод обольщения в отношении неискушённых натур? Занимался ли волокитством не ради интереса к девушке, но ради азарта, чтобы самоутвердиться за её счёт?

Он тихо смеётся, опуская голову; дрожание рыжих ресниц и милые ямочки, проступившие на щеках, добавляют его образу ангельскую невинность. Но эффект быстро тает: в томных, полуприкрытых очах, блестящих от влаги, зажигается огонёк, а на устах появляется ошеломляюще обольстительная улыбка, от которой по венам пробегает электрический импульс, а в рот набегает вязкая слюна.

Поманив меня пальцем, как если бы собирался открыть роковую тайну, Александр чинит проверку на боязливость, которую я с лёгкостью прохожу, наклоняясь навстречу:

— В любви, как и в войне, настоящий мужчина идёт до конца, прибегая порой к сомнительным методам достижения цели, но никогда к подлым, – рваное дыхание щекочет шею, отчего спина покрывается гусиной кожей. Меня удивляет не то, что Александр сознался в умение "похищать саби́нянок"[21], а то, что это умение никогда им прежде не применялось: он неспроста сделал акцент на слове "любовь" – ради любимой женщины, как оказалось, Александр готов был на всё. Но правда в том, что такой женщины у него никогда не будет. Потому что он не умеет любить. Монархи не способны на великое чувство: для них долг – важнее сердечной привязанности.

Не сдержав внутреннего позыва, я захожусь приглушённым смехом, махнув ладошкой в его сторону, мол, каков шутник!

— Pardon... – цежу сквозь поток льющегося веселья, ловя удивлëнный взор некогда уверенного в себе человека.

— Любовь не совместима с государственным долгом... Ох, и уморили Вы меня, Государь! – отвернувшись, хохочу пуще прежнего, питая надежду, что выгляжу не слишком дерзостно. Мне было неловко ввиду нездоровой реакции организма, но совладать с приступом веселья не представлялось возможным.

Правители не женятся по любви – неоспоримая истина, известная всем представителям королевских домов. Александр, помимо того, что был монархом, обладал, к тому же, капризным нравом, стерпеть который под силу не каждой женщине. Он ведь и «Baby Boney», как прозвали Наполеона англичане, бросил вызов единственно из желания доказать миру своё превосходство.

Так о какой жертве, во имя любви, может идти речь? А любовь для монарха, несомненно, жертва. Александру не по силам изничтожить ради любимой женщины свои амбиции: побоится, что свергнут. Никогда он не соберётся с духом, чтобы дать отпор преследующим его врагам.

Я так задорно смеялась, что не заметила, как на ковёр свалился томик «Сида», который Александр поспешил поднять, мазнув беглым взглядом по обложке.

— Вы поддались влиянию месье Корнеля, надо полагать? – постучав указательным пальцем по корешку, он не торопится возвратить книгу. С творчеством европейских классиков, в той или иной мере, был знаком каждый образованный человек, поэтому Александр знал, о чём говорил.

Сюжет пьесы «Сид» разворачивался в средневековой Кастилии: наследница престола, принцесса Уррака, тайно влюблена в рыцаря по имени Сид, которого, в свою очередь, любит Химена, придворная дама. Обстоятельства складываются таким образом, что Сид убивает на дуэли отца Химены, но та, пройдя мученический путь нравственных терзаний, подобно Джульетте, простившей Ромео смерть брата, отпускает рыцарю грех убийства и выходит за него замуж. Уррака же отступает, благословляя возлюбленного на брак с соперницей, так как принцессам не дозволяется венчаться с подданными. Этим и объясняется популярность трагедии Корнеля – на её страницах отражена жизнь. Простая девушка во имя любви простила избраннику гибель близкого человека, в то время как принцесса сохранила верность престолу. Реальность жестока – обязательства перед короной всегда в приоритете.

И Александр, сколько бы ни гневался, не сможет этого изменить.

— Неужто убеждены, что венценосные особы обречены вечно уступать долгу? – в интонации голоса различалась обида, чему я совершенно не удивилась, ведь он принимал близко к сердцу любую насмешку.

Он правильно угадал, что я подразумевала конкретно его, а не институт монархии в целом, и мне хватило смелости, чтобы подтвердить сказанное:

— В жизни честного человека не может быть иначе, – избавившись от остатков смеха, безмятежно развожу руками, копируя его театральный жест. Мужчины, подобные Александру, обучены говорить "извини, дорогая, служба" с пелёнок. Другие монархи, пожалуй, могут поступиться традициями ради тех, кого любят... Но не такой угодливый человек, как Александр, привыкший, чтобы в Империи царили тишь, гладь да Божья благодать.

Он смотрел на меня глазами побитого щенка, пытаясь, очевидно, вызвать сострадание к своей персоне, а после, смекнув, что жалость не работает, покорно возвращает книгу, но не отдаёт, позволяя лишь слегка притронутся к обложке.

— Следует отдать должное Вашей прозорливости: рассуждая о людях честных, Вы пришли к верному заключению, – признаётся с обречённым вздохом, принимая мою правоту, как должное. — Но, согласитесь, не всем посчастливилось уродиться честными... – и тотчас лик его принимает прежний ироничный вид. — Никогда не примечали средь нас лицемеров? Советую Вам остерегаться сих личностей, ибо они хитры и полны коварства, – уверенная улыбка шлифует результат.

Александр как бы сказал: да, я безмерно грешная душа, но именно это отличает меня от коронованных собратьев; такие, как я, вольны приподниматься над общими правилами, ибо я – не все. И с этим трудно не согласиться...

В самом деле, Александр не похож на других монархов. Почему-то это становится ясно только сейчас. Его отличали свойства, которых нет в истинно благородных людях – людях чести, но которые помогали добиваться поставленной цели. Александр был монархом с дефектом, причём равносторонним, играющим, как за него, так и против.

Приподняв руки вверх, показав тем самым, что сдаюсь, я с достоинством принимаю поражение. А затем, покачав головой, порываюсь задать очередной вопрос, и как раз в этот момент из коридора послышался голос Екатерины Павловны:

— Alexander! – насмешливый тон был полон игровых ноток. – J'ai besoin de vous! [204] – сообщает юная чаровница, призывая брата вернуться в комнату. Вслед за этим послышался спутанный лепет Сандро и Катишь, убеждающих Великую Княжну, что ей довлеет сохранять приличия, а не кричать на всеуслышание о своих желаниях.

Взглянув на Александра, замечаю, как он поднимается на ноги:

— Боюсь, нам придётся расстаться... – оправляя полы мундира, он переводит внимание на приоткрытую дверь; голос сестры увлёк его совершенно, убивая интерес к нашему маленькому спору. Поднявшись следом, я прижимаю злосчастную книгу к груди, чувствуя обиду на то, что беседа так внезапно оборвалась. Пусть и не по вине Александра...

— Смею надеяться, Mon enfant, Вы примете к рассмотрению советы Вашего Государя. В свою очередь, даю слово, что мы договорим позже. Не скучайте без меня... – опуская руки на пояс, проверяя, плотно ли тот сидит на талии, он опрокидывает голову в почтительном поклоне.

Ритуал прощания являлся важной частью монаршего образа: расставаясь с собеседником, Александр стремился оставить после себя хорошее впечатление, чтобы собеседник надолго заполнил его великодушный образ. Вот почему прежде, чем уйти, он делает шаг навстречу, перенося ладони на мои плечи, вновь сжимая их, принуждая рассеянно кивнуть головой:

— Почту за честь, Государь, следовать Вашим наставлениям... – совершив книксен, в последний раз смотрю на того, кто вышел из схватки победителем: в лазоревых очах зияло превосходство. Александр гордился собой, и тем эффектом, что произвёл на меня. Его ладони спускаются вниз к локтям, ненавязчиво поглаживая предплечья, стараясь "прощупать" моё состояние, и если бы не перчатки, он бы обнаружил крупные мурашки, покрывающие кожу.

— Au revoir, («Досвидания» фр.)– подмигнув на прощание, Александр покидает кабинет, звеня портупеей, бряцая шпагой. Эмоции расцвечивают щёки пунцовой краской. Рухнув обратно на мягкое сиденье, я продолжила буравить взглядом дверной проём, сжимая алмазный шифр на груди. Как выяснилось, Александр был не таким уж и слабым...

Новые люди и люди "века Екатерины" равно убеждались, что не имеют на него никакого влияния. Он раздражал первых почтительным отношением ко вторым, а вторых – проявлением дружбы к первым. Выслушав с горящими щеками и увлажнившимся взором смелые речи кого-нибудь из своих доверенных лиц, он так же внимательно выслушивал ретроградные речи адъютантов Уварова или Петра Долгорукова, умоляющих его не слишком далеко заходить в преобразованиях.

Какую цель Александр преследовал на самом деле – неизвестно. Но если он собирался этаким способом протащить реформы, одновременно мороча голову представителям обеих партий, то этим лишь навредит себе, поскольку терпение подданных лопнет раньше, чем у него получится перейти от слов к действиям...

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Вынырнув из пучины приятных воспоминаний, я взираю на брата с довольной улыбкой, примечая разочарование на хмуром лице:

— Тоска! – выносит Шарль нелицеприятный вердикт, накалывая на вилку золотистый кусочек кекса. — В романах всяко презанятнее пишут. Да и в Париже, куда ни глянь, всюду любовные интриги... – как и ожидалось, он огорчился отсутствию в рассказе пикантной нотки, а ведь я предупреждала, что так будет...

Взглянув на пасмурное небо, делаю глубокий вдох, наслаждаясь внутренним умиротворением. Избавившись однажды от страха, Александр продолжал следовать избранному пути, а дурные его качества, заложенные Екатериной, впервые стали приносить настоящую пользу, потому как служили конкретному намерению.

Для того чтобы человек шёл по жизни, ему следует понимать, куда он идёт. Ему нужна цель. Цель – это основа. Цель меняет человека. Масштаб цели определяет масштаб личности человека. Во всех невероятных ситуациях, в гражданской среде и на фронте всегда выживают те, у кого есть цель; такие люди не заражаются опасной политической пропагандой, не заражаются в болезнетворных бараках, не ломаются под ударами злого рока. Они – другие. В жизни всякого человека должна быть цель, которой он будет верен: цель держит и направляет. Поэтому душа моя была спокойна – Александр знал, куда идёт.

Различив боковым зрением яркое пятно, мелькнувшие на обочине, я оборачиваюсь и встречаюсь взглядом с златокудрым гусаром.

— Гляди, а вот и господин философ пожаловали... – объявляю торжественным тоном, махая рукой семенившему по лужам другу, скрывающему за спиной некий предмет.

Непогода не испортила его очаровательного облика: на мокром лице проступало волнение, и вместе с тем радость от долгожданного воссоединения. Доломан парадной униформы, впитав влагу, из красно-коричневого сделался грязно-вишнёвым, а кивер обрёл зеркальный блеск, будто его натирали маслом. Но даже в промокшей насквозь одежде Чаадаев выглядел неподражаемо.

— Доброго дня, Пётр Яковлевич... – поднявшись из-за стола, приветствую друга широкой улыбкой, однако не успеваю и шагу ступить, как перед носом предстаёт раскидистый букет сирени.

— Разрешите поздравить Вас с Днём Рождения, любезная Софья Алексевна и пожелать здравия на многие лета... – подхватив мою ладошку, Чаадаев припадает к ней дрожащими от зяби губами.

У меня дух перехватило от открывшейся красоты...

Распустившаяся сирень была предвестником скорого лета. Сочные бутоны, больше похожие на виноградные грозди, искрились россыпью дождевых капель, играя и переливаясь тончайшими оттенками лилового: среди них особенно выделялись тёмные аметистовые цветы, имеющие синеватый налёт, и нежнейшие коралловые, с красноватой сердцевиной.

Отродясь таких сортов не видывала!

— Ах, Пётр Яковлевич, дорогой Вы мой, до чего прелестный подарок! Дайте же я Вас расцелую... – не позволяя другу опомниться, я опускаю ладонь на его плечо, приподнимаясь на носочки и порывисто целуя в щёку. — Благодарствуйте, Mon Ami! Вы первый, кто нынешней весной порадовал меня сиреневым букетом, я безмерно счастлива! – прильнув к мокрому доломану, обнимаю Чаадаева обоими руками, беспечно повиснув на его шее. Раньше мне не дарили, настолько роскошной сирени: многоцветной, дышащей терпким, густым ароматом, обволакивающим всё вокруг!

— Помилуйте, Софья Алексевна, и так уж сверх меры отблагодарили, не смущайте бедного гусара... – испугавшись бурной реакции, Чаадаев осторожно касается моего плеча, призывая к приличию. Окрылённая радостью, я разжимаю хватку, взирая на философа широко распахнутыми глазами, увлечённо наблюдая за тем, как он тянется к ташке, висящей на поясе, извлекая наружу бумажный свёрток. — Прошу принять великодушно; насилу сыскал подарок, обегал половину города, но видя днесь Ваш озарённый благодатью лик, нисколько не жалею о потраченном времени. – Он улыбнулся, смущëнно вручая свёрток.

Передав Шарлю букет, я принимаюсь с пламенным взором распутывать войлочный шнурок. Какого же было моё удивление, когда под слоем жёлтой почтовой бумаги обнаружилась поэма «Корсар» Джорджа Байрона, изданная в феврале текущего года и в первый же день продавшаяся тиражом в десять тысяч экземпляров. Боже, я-то думала, её нигде уже не достать!

— Ах, Mon Ami, не врут ли мне очи? Как Вам удалось урвать столь редкую диковинку? – листая, предварительно разрезанные кем-то страницы дефицитного товара, который даже в Англии днём с огнём не сыщешь, я переглядываюсь на радостях с братом, не могущим усидеть на месте.

Утянув из моих рук книгу, желая удостовериться, что это в самом деле «Корсар», Шарль преисполняется ликованием:

— Никак душу дьяволу продали, Пётр Яковлевич? – вопрошает с удивлëнным присвистом, рассматривая совсем новенькую обложку, на что Чаадаев бесстрастно парирует:

— Осмелюсь заметить, мсье, что кодекс русского дворянина, составленный по протекции Государя Императора Петра Алексеевича, устанавливает следующую норму: «Душа твоя принадлежит Богу, жизнь Отечеству, а честь – никому». В рассуждении сего, я никак не смею отлучать душу от тела, тем паче обращать её в валюту, потому как строжайше запрещено. Но, прошу Вас уволить меня от дальнейших расспросов... Поиски редких товаров никогда не бывают приятными, лучше порадуемся счастливому исходу, – с радушным смешком заключает он, жестом приглашая вернуться за стол. Допытываться с расспросами было излишне: и без того ясно, что Чаадаев выложил за поэму кругленькую сумму, урвав её у пронырливого перекупщика.

Когда мы расселись по местам, Шарль воодушевлённо продолжил:

— Ввечëру, Софи, прочту тебе первую главу! – завернув книгу в бумагу, он убирает её на дно кожаного ранца. За всеми хлопотами я умудрилась позабыть, что не дружу с английским языком; знанием английской литературы я обязана, прежде всего, французским переводам, а также близким друзьям, читающим для меня вслух на русском.

Удручающе вздохнув, дождавшись, когда горячий кофе наполнит кружку, Чаадаев вновь смотрит в мои глаза:

— Позвольте Вам заметить, Софья Алексевна, что английская фонетика – примитивнейший конструкт. Как же Вы до сих пор ею не овладели? – прежде он уже спрашивал меня о знаниях в лингвистической области и очень удивился, узнав, что меня обучили лишь французскому. К своему стыду, я не стремилась изучать европейские языки, для меня это занятие – сущая пытка, причём, куда более мучительная, чем даже шитье. Мой первый учитель английского, этот истеричный брюзга, питающийся детскими слезами, напрочь отбил у меня охоту учиться. Ныне я испытывала почти физическое отвращение к данной дисциплине и повезло ещё, что Матушка с детства разговаривала со мной на французском, а то бы и его не знала.

— Чур меня, Пётр Яковлевич! По мне, так лучше умирать над пяльцами, чем браться за грамматику латинян. Ежели Вам взбрело на ум, что за минувший год я обзавелась рвением к лингвистике, то вынуждена сообщить, что Вы ошиблись, друг мой. – Бережно уложив сирень на столе, я подумала, что было бы неплохо перед отправкой в Обсерваторию заглянуть на Сент-Оноре, чтобы поставить букет в вазу, а не таскаться с ним по всему городу.

— Пётр Яковлевич, позвольте, где же Вы пропадали всё это время? – опомнился Шарль, когда Чаадаев немного пришёл в себя.

— Простите великодушно... – философ склоняет голову, принимая заслуженный упрёк. — Дело в том, что князь Трубецкой перехватил меня за минуту до выхода. В Семёновском полку приключилась неурядица... Я не мог отказать бывшему боевому товарищу. Мы исправно уладили дело и разошлись, каждый в свою сторону, – оповестив нас о причинах своей задержки, он делает первый глоток, бесшумно отнимая чашку от блюдца.

Исполненный юношеским романтизмом, Шарль вдохновенно воскликнул:

— Скорей бы и мне обзавестись товарищами! Уж мы таких делов наворотим, Париж вовек не забудет нашего братства! – сообщает с важным видом, соскребая со дна банки остатки конфитюра, а затем указывает ложкой в направлении широкой аллеи. — Вот увидите, мы покорим ни одну баррикаду! – и снова эти революционные лозунги, от которых у меня едва кофе не встал поперёк горла. Скривившись, я смиряю брата недовольным взглядом, давая понять, что не желаю говорить о политике в свой День Рождения.

Наполеон, слава Богу, жив-здоров, к чему торопить события и рассуждать об ужасах революции? И причём здесь баррикады вообще? Революция во Франции не дошла до этого этапа... Или Шарль таким образом надеялся на "лучшие"?

Мне вдруг вспомнился отрывок из смертного приговора Дантона, озвученный Сен-Жюстом в Конвенте накануне казни: «Нечто страшное таится в священной любви к Отечеству; она настолько исключительна, что приносит в жертву всё, без жалости, без страха, без человеческого уважения к общественным интересам...». Речь его уже давно отошла в историю, но меня брал ужас при мысли, что он говорил истину. С каким рвением молодежь мечтает теперь о баррикадах, с каким пренебрежением относится к человеческим жертвам, возложенным на алтарь свободы. Им ничего не дорого и никого не жаль: ни себя, ни других людей, сопротивляющихся бессмысленному кровопролитию.

Бросив рассеянный взгляд на Чаадаева, я с облегчением понимаю, что он разделяет мои опасения:

— Печально наблюдать за тем, как молодёжь мечтает о падении собственной Родины... – сделав очередной глоток, философ выдерживает необходимую паузу, сокрушëнно качая головой:

— Бойтесь своих желаний, друг мой, ибо они имеют свойство осуществляться. Мечта взойти на баррикады – не истинно Ваше желание; Вы поддались новомодному либеральному поветрию, и потому бредите, как при острой лихорадке. За Вас говорят тщеславие и уязвленное самолюбие, – рассудив таким образом, Чаадаев выявил важную деталь, ранее мною не замеченную: молодые люди, примыкающие к дворянской среде, смотрят на революцию сквозь полотна Давида, на которых запечатлены благородные лица, реющие на ветру знамёна и единство беснующейся толпы. Но реальность много страшнее "стерильных" картин французских живописцев.

Толпа редко бывает единой, она всегда неоднородна: у каждого своя правда, каждый толкует со своей колокольни. Аристократы мечтают покрасоваться друг перед другом на баррикадах, мол, смотрите люди, какой я герой – для них важен сам факт присутствия в толпе, но никто из них не понимает, и не поймёт нужд простого люда. Мещан сманивает на баррикады не мечта насладиться мгновением славы, а отчаяние, проистекающее из большой нужды. Для них пролить кровь – как последний рубеж; это последний шанс обратить на себя внимание властей. Зачем же мечтать о таких событиях?

И в чём, помилуй Боже, испытывает нужду мой брат? В продовольствии? В лекарствах? А может всё-таки в желание форсить? Он мнил себя вторым Жозефом Бара[22], не иначе. Чаадаев справедливо заметил, что за него говорит уязвленное самолюбие вкупе с тщеславием, а не стремление переделать мир к лучшему.

— Что дурного в тщеславии? – как ни в чём не бывало вопрошает Шарль, вспомнив, должно быть, Наполеона, тщеславие которого подняло Францию с колен и забросило на вершину Олимпа. Мой брат, как и многие бонапартисты, не брал в расчёт тот факт, что Наполеон – простой мятежник, а не революционер; им всю жизнь правили амбиции, жажда возвеличить себя самого. Он строил в большей степени карьеру, а не радел за судьбу республики. Кто же знал, что из него сложиться впоследствии гениальный управленец...

— Тщеславие порождает дурака. Надменность – злобу, – спокойно возражает Чаадаев, всматриваясь в лик юного анархиста. — Оба этих качества неотделимы от аристократа, посему, чтобы стать единым целым с народом, нам нужны не баррикады вовсе. Революция ссорит людей, а не сплачивает. Единство произрастает из традиций, общей истории, культуры нации, из всего того, что революционеры стремятся придать забвению, как старое и ненужное. – Поймав мой одобряющий взор, Чаадаев продолжает чуть строже, стараясь добиться положительного эффекта: — Я знавал людей, переживших революцию... Поверьте, в ней нет ничего привлекательного: лик её, как и лик войны, безобразен, а норов жесток.

Он верно подметил, что Шарль от рождения примыкает к той касте людей, которых будут вечно обвинять в гражданских бедах. Сглаживать недопонимание между двумя враждующими классами, аристократами и бедняками, применяя метод агрессивных воззваний – чистой воды безумие!

Шарль ничего не знал о Революции... Никто из нас.

— Благодарю Вас, Пётр Яковлевич... – нежно улыбнувшись другу, я разворачиваюсь к брату и обнаруживаю в нём смирение, что побуждает коснуться его напряжённой руки. — Надобно верить в лучшее, брат мой... У Франции было много скорбных лет, к чему продлевать агонию? Вы, молодёжь, никак не усвоите главного: чинить анархию – дело нехитрое; стократ труднее – сохранить мир, – поделившись личным наблюдением, я ликую от осознания, что Шарль не стремится возразить, а задорно смеётся, запрокинув голову.

— Эх вы, старики, как с Вами скучно! – и это он додумался ляпнуть в мой двадцать пятый День Рождения, негодник, прекрасно зная, что среди всех я самая старая!

Видать сахароза в голову ударила...

Матушка не зря тревожится: надо бы пресечь его неограниченную любовь к сладкому.

Терраса кафе «La Rotonde» в Пале Рояль 1814 год.

Ссылки:

1) «Ненастье одинаково обезобразило всё вокруг: как захудалые кварталы черни, так и кишащие инкруая́блями[1] и мервейёзе[2] широкие проспекты.»

★ «Инкруая́бли» (фр. les Incroyables, буквально «невероятные») и «Мервейёзы» (фр. les Merveilleuses, буквально «великолепные») — в пост-революционной Франции название модников и модниц из роялистски настроенной «золотой молодёжи» вызывающе эксцентричных в одежде и манере разговора.

2) «Я сидела за столиком уличного кафе в Пале - Рояль, грея руки о чашку ароматного кофе, наслаждаясь редким затишьем: ни шума, ни суеты, только стук дождя о брусчатку, завывание Мистраля[3] и редкие раскаты грома за горизонтом.»

★ «Мистраль» – холодный северо-западный ветер, дующий с Севера на средиземноморское побережье Франции в весенние месяцы. В центральный регионах крайне слаб.

3) «Мой туалет был не менее надёжен: светло-бежевый Каррик[4] из драпа с высоким стоячим воротником и тройной пелериной, и трубчатый капор, сшитый из темно-хвойного переливающегося шанжана[5] с ярким синим отливом.»

★ «Каррик» – английское пальто эпохи Регентства, схожие покроем с рединготом; могло быть однобортным и двубортным.

★ «Шанжан» – это разновидность тафты, материал с переливчатой поверхностью, для которой характерен эффект «хамелеон». При попадании света демонстрирует глянцевый блеск и меняющиеся оттенки.

4) «Нынче его выбор пал на ванильные кексы с клубничным конфитюром и знаменитый «Суп Герцога».[6]»

★ «Суп Герцога» – родственник Тирами́су, только более жидкий. Впервые был приготовлен в XVII веке для эрц-герцога Козимо III де Медичи.

5) «Щёлкнув замочком на «черепаховой»[7] сумочке, я достаю перчатки, сознавая, что остывающей кофе не будет согревать меня вечно.»

★ Черепаховые сумочки/ридикюли, делались из панцирей морских черепах. Панцири также употреблялись для изготовления украшений.

6) «...– поднявшись к вершинам ораторского искусства, я стала извиняться, как лектриса[8], с чувством такта и расстановкой, для пущей внушительности жестикулируя десертным ножом.»

★ «Лектриса» – женское придворное звание во Франции; в обязанности сих дам входило чтение в слух особам царствующей династии.

7) «Первый год моей службы выдался самым тяжёлым: находясь в разъездах между живописными, но тоскливыми дворцами Павловска и Гатчины, я с трудом привыкала к строгим распорядкам двора и ненормированным служебным будням, кои наши пращуры называли «выдень»[9]. »

★ «Выдень» – Выденем в старину называли рабочий день, будень, рабочее время или срок в сутках, рабочие часы.

8) «Что до молодёжи, привыкшей противоречить старому поколению во всём, в том числе и в манере развлекаться, то среди неё особенно выделялись два князя Голицына[10], получившие воспитание в Париже, отличавшиеся саркастическим умом, делавшим их желанными гостями в свете. Оба Голицына и молодой Баря́тинский[11] – англоман, красавец, камергер Александра – составляли собой неделимое трио, так называемый костяк "золотой" молодёжи, чьи остроумные изречения повторялись на каждом углу, что позволяло им оставаться в фаворе у людей "нового" света.»

★ Речь идёт о Светлейших князьях Голицыных – Дмитрий Владимирович Голи́цын (1771-1844) – военный генерал-губернатор Москвы, и его старший брат – Борис Владимирович Голи́цын – (1769-1813) – командир эпохи наполеоновских войн, генерал-лейтенант. Французскую революцию Голицыны встретили в Париже: к светским выездам прибавились посещения разного рода заседаний. Дмитрий Голицын следил за работой Национального собрания. В связи с Высочайшим повелением Императрицы Екатерины II о возвращении россиян из Франции братья Голицыны покинули Париж осенью 1790 года.»

★ «Князь Иван Иванович Баря́тинский (1772-1825) — известный в своё время англоман и агроном из рода Барятинских, крупный землевладелец. Александр I пожаловал Барятинского в 1801 году в действительные камергеры и причислил к миссии в Лондоне, где он женился на дочери лорда Шерборна. Барятинский посвятил всю свою жизнь устройству имений и применению на практике приобретённых им во время заграничных путешествий агрономических познаний. Отношения к крестьянам были установлены на разумных началах.»

9) «Вся эта мутная история прямо указывала на то, что вокруг Великой Княжны очень скоро начнут плестись политические интриги, и потому моя главная задача как фрейлины, заключалась в умении видеть и обходить ловушки, могущие засосать Княжну, а вместе с ней и меня в опасную трясину[12].»

★ Впоследствии Долгорукова сочтут главным виновником поражения под Аустерлицем: он дерзил Наполеону в момент переговоров, этот проступок тенью лёг на молодого Государя. Желая очистить своё доброе имя, Александр решил прилюдно примирить Долгорукова с высшим обществом, женив его на своей сестре, тем самым защитив своей ближний круг от порицаний. Сразу после похорон Петра, Александр сватал Екатерину за его младшего брата – князя Михаила Петровича (1780-1808 гг.), но из этого уже ничего не вышло. Никакого официального ухаживания, кроме изъявления романтических чувств в рамках придворного протокола между Екатериной Павловной и Михаилом, не сложилось.

10) «Прошмыгнув на цыпочках в коридор, убедившись, что августейшая персона скрылась из виду, я ощутимо расслабляюсь. Мне с детства было известно, что самое коварное в мире зло зачастую прячется под масками обворожительных созданий – личность Платона Зубова[13] прямое тому доказательство.»

★ Платон Александрович Зубов (1767 – 1822 гг.) – граф, Светлейший князь Платон Александрович Зубов — последний фаворит Екатерины II. Один из главных участников свержения и убийства Императора Павла, также участник множественных скандалов, в том числе скандала связанного с Великой Княгиней Елизаветой Алексеевной, которую пытался соблазнить на глазах у Александра и всего двора. Платон Зубов считается олицетворением последних лет правления Екатерины Великой, оказавших пагубное влияние на всю Россию.

11) «На ней – платье белого лавантина[14], поверх которого надета ванильного оттенка туника длинною до колен, пошитая из тончайшей бетиль-caugam[15], украшенная рисунком колосьев по краю.»

★ Лавантин – старинный вид плотной одноцветной шёлковой ткани, иногда полосатой.

★ Бетиль – высококачественная белая индийская кисея - бетиль, которую с начала XIX века стали вытеснять с рынка английские производители, сохранившие некоторые названия прежних видов бетиля - «caugam», «otizaad», «ternatos» и другие.

12) «Швальмская[16] вышивка украшала лиф и подол, напоминая узоры иния на стёклах – диво, как прелестно!»

★ «Швальмская вышивка» – выпуклая, объемная вышивка белой нитью, комбинация глухих швов и сквозной вышивки; возникла в Германии, предположительно в самом начале XVII века, в округе (штате) Гессен, в местечке Швальм.

13) «Нанося кончиком пальца яблочный бальзам на губы, она докладывала брату о событиях вчерашнего Jolle Journee[17], сетуя на то, что во время танцев стёрла себе все ноги в кровь.»

★ «Jolle Journee» – «безумный день», дневной бал, который начинался в два часа дня и длился до ночи.

14) «Он вырос в колыбели куртуазного восемнадцатого века, поэтому казался временами двуполым, сохранив за собой привычки петимéтра[18];»

★ «Петимéтр» ( фр. petit-maître – малый господин, господинчик) – молодой светский щеголь эпохи Рококо, франт, рабски подражающий всему французскому, манеры которого смешно - претенциозны.

15) «Пристроившись в мягком углу Рекамье[19], я открываю томик на первой странице, предпринимая попытку погрузиться в чтение.»

★ «Рекамье» ( от фр. Recamier) – кушетка эпохи Наполеона, созданная светской львицей Жанн Франсуаз Жюли Аделаид Бернар, в замужестве мадам Рекамье. Отличительная особенность такой кушетки – изголовье, изогнутое наподобие буквы S. Изголовье может иметь едва уловимый или достаточно сильный наклон.

16) «Увы, это не муслин... Хлопок «Cuisse de nymphe emue»[20], крытый прозрачным шёлком. Ручное шитьё.»

★ «Cuisse de nymphe emue» (фр.) – «Бедро взволнованной нимфы», бежево - розовый, один из двух оттенков цвета «Бедра нимфы» (cuisse de nymphe) – нежно розовый. Второй оттенок известен как «Бедро испуганной нимфы» (cuisse de nymphe effrayée) – кремово - розовый.

17) «Давеча графиня Эдлинг[21], фрейлина Елизаветы Алексеевны, рассказывала мне, что в её присутствии Александр пристрастился откровенничать, признавшись, что оплакивает свою печальную учесть.»

★ Графиня Роксана Скарлатовна Э́длинг (урождённая Сту́рдза; 1786—1844) — любимая фрейлина российской императрицы Елизаветы Алексеевны, светская львица одесского общества пушкинской эпохи. События, предшествовавшие 1812 году, возбудили в душе Александра I религиозные колебания, и в одном из разговоров с Pоксандрой он обнаружил их. Чуткость, с которой она к ним отнеслась, ещё более расположила его к ней.

18) «Меня удивляет ни то, что Александр сознался в ловкости "похищать саби́нянок"[21], а то, что это умение никогда им прежде не применялось.»

★ Похищение саби́нянок, или саби́нская война — эпизод, относящийся к легендарному периоду римской истории; похищение мужами Рима дочерей соседствующих племён, с целью принудительного замужества.

19) «Он мнил себя вторым Жозефом Бара[22], не иначе.»

★ Жозеф Бара (1779 – 1793 гг.) – четырнадцатилетний революционер, самый юный герой Французской революции. Его образ активно использовался патриотической пропагандой как революционной эпохи, так и более позднего времени.

Глава 15.1

«Семья — это очень серьёзно, семья заменяет человеку всё.

Поэтому, прежде чем завести семью, необходимо как следует подумать,

что для вас важнее: всё или семья.»

Фаина Раневская.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Летом обстановка в беснующемся Париже переменилась: внезапно наступила тишина. Французские дипломаты готовились к выезду в Вену – Родину Рождества, Моцарта и одной из самых могущественных королевских династий в истории – Габсбургов.

Александр был страшно занят первый месяц: большая часть русской армии готовилась к возвращению на Родину, правда, в основном лишь офицерский состав. Рядовые же, состоящие сплошь из крепостных крестьян, ударились в бега. Старики унтер-офицеры и простые солдаты мечтали остаться во Франции... Они уходили к фермерам, которые не только хорошо им платили, но и сватали за них своих дочерей. Хоть Александр учинил комиссию по розыску непокорных, тем не менее, поиски затягивались с каждым днём: французы не выдавали русских беглецов, для которых жизнь на чужбине оказалась стократ приятнее жалкого существования в крепостной зависимости.

Великий Князь Николай Павлович, напротив, рвался в Россию всей душой, но Александр не дозволял уезжать. Почему, Николай не знал, и не привык задавать лишних вопросов. Ему хватало уже того, что так велел Государь.

В силу своего скромного статуса, на правах всего лишь третьего принца, он неотлучно пребывал в Елисейском дворце. Не питая интереса к политическим склокам и светским раутам, где всегда было шумно и много народа, Николай лелеял надежду узреть Париж, свободный от масс: в глазах уже рябило от бесконечной кутерьмы и пьяных окриков, раздававшихся на Елисейских полях с ночи до утра.

За четыре месяца, проведённых в столице свободолюбивой нации, Великий Князь почти привык к разговорам о гражданских идеалах; научился терпеть беспардонных, назойливых французов, которые позволяли себе нарушать интимное расстояние, приближаясь ближе положенного; привык, что монархию здесь практически ни во что не ставят.

В его душе боролось два начала – здравомыслие и первородная царственная натура. Гуляющие по столице устные свидетельства казни королевской четы бередили рассудок и вместе с тем, подталкивали к размышлениям... На ум напрашивались параллели: Николай примерял события Французской революции на Россию, где всё представлялось хрупким и уязвимым, будто сделанным из бумаги.

Пётр Великий создал уникальный проект – чертёж могущественной державы, Екатерина Великая отчасти воплотила этот проект в жизнь, создала макеты домиков, нарисованных когда-то на Петровской карте, однако наполнить декорации жизнью так и не удалось...

В России всё было "по форме", и практически ничего "по существу".

Этим вечером Николай находился в Большой гостиной.

Сквозь высокие окна струилось закатное Солнце; рыжеватые лучи освещали мольберт, за которым Великий Князь частенько коротал свободное время. Среди готовых работ, разложенных рядом на столе, создаваемых в течение трёх последних месяцев, встречались самые разнообразные сюжеты. Николай предпочитал работать карандашом, он любил рисовать городские кварталы: стройные линии Петербургских каналов и гранитные мостовые, походившие более на чертежи талантливого архитектора, нежели на "живые" картины.

Не меньшее наслаждение приносило воссоздание разводов караулов и элементов торжественных парадов, устраиваемых еженедельно русским Императором для развлечения Парижской публики. Императором? Да нет же... Родным старшим братом. Все, в чьих жилах течёт голубая кровь, в той или иной мере обречены на одиночество. Николай любил свою семью, но был вынужден мириться с издержками царской жизни, диктовавшей особые правила поведения с близкими. Видеть в членах семьи высокородную сдержанность было иной раз невыносимо...

В свои неполные осьмнадцать лет Великий Князь пристрастился к уединению и даже стал находить в одиночестве некоторую прелесть. Домашний очаг и узкий круг доверенных лиц – вот та мечта, к которой он стремился. Елисейский дворец, казавшийся ему вначале пустой могилой, со временем превратился в уютную обитель, где его не тревожили без необходимости.

Пить вечерами чай, рисовать и наблюдать с балкона за жизнью казаков, чьи палатки рассыпались по всей территории Елисейских Полей – есть то немногое, ради чего Великий Князь готов был сражаться с сотней неприятелей, если бы те вознамерились вдруг отнять у него этот маленький островок счастья. Младший брат Михаил сопутствовал ему во всём – рядом с ним Николай чувствовал себя непобедимым и, конечно, не таким одиноким...

На его мольберте вырисовывалось сегодня нечто странное: не каре гвардейских корпусов и не городская перспектива с видом на безмятежную Неву, а женская фигура, облачённая в военный мундир. Мысль о возможном браке с Прусской принцессой, которую Николаю представили на пути во Францию, терзала сердце, внося хаос в размеренную картину жизни.

Шарлотта Вильгельмина была младше его на два года – юная, очаровательная особа, нежная и хрупкая, точно белая роза: за то короткое время, что они виделись, находясь в окружении делегатов от обеих стран, Николай успел проникнуться теплом к представительнице рода Гогенцо́ллернов, найдя её весьма славной, но не более того.

Как и многие юноши его возраста, он не горел желанием связывать себя узами брака: рано ещё, да и незачем пока. Свадьба рушила планы на уединение; женившись, он угодит в ловушку. Благоприятные перспективы, путь к которым открывал брак, отнюдь не радовали, но это было важно для Александра, торопящегося закрепить за ним, Николаем, почётные обязанности члена королевского дома.

Женитьба – возможность расширить его владения до размеров семьи.

Женитьба – повод даровать ему собственный двор, назначить личного гофмейстера и гофмейстерину жене.

Женитьба – способ окончательно ритуализовать жизнь царственного наследника, уподобить её императорской.

Потому что женатый человек – совершенно иное, чем холостой. Представитель августейшего рода, возможный претендент на царство, пусть и третий в очередности, не может быть холостым, не может не быть инициированным. Это не сравнится с крестом на груди или Великокняжеской лентой, брак – куда более значимый атрибут власти.

У Николая не было причин не доверять гуляющим в Петербурге слухам, подтверждённым, к тому же, младшей сестрой, Анной Павловной, с которой состоял в тесной дружбе. В одном из писем Аннет сообщала, что Александр приметил себе невестку ещё в тринадцатом году, когда останавливался проездом в Силезии. Сомнений не осталось – брачная интрига приведена в действие.

Вопреки насущной необходимости сохранять хладнокровие, мысли сами ложились на мольберт, обретая черты абстрактной женщины. Николай пытался заключить их в привычные для себя формы, замаскировав образом кавалергарда, но не мог, столкнувшись в конечном итоге с необычным вопросом: отчего русские женщины не носят мундиров? Им ведь так к лицу...

Сам он редко позволял себе пренебрегать ношением униформы. Лишь в поздний час, такой, как этот, когда камердинер докладывал, что с визитами на сегодня покончено, узкий мундир соскальзывал с плеч, и Князь оставался в одной жилетке, не стесняющей дыхательные пути – совершенное удовольствие.

Однако на сей раз судьба решила преподнести Николаю сюрприз в лице русского Императора, тайком приехавшего в Елисейский дворец проведать скучающих затворников.

Внося последние штрихи в уже сложившийся к настоящему моменту рисунок, Великий Князь хотел было отложить грифель и отступить назад, дабы взглянуть на работу под другим углом, когда дверь за его спиной неожиданно отворяется, впуская в гостиную порыв ветра, что гулял вечерами в коридорах дворца.

Николай оборачивается: стиснутый карандаш тяжелеет, кисть правой руки медленно опускается, будто скованная массивным наручником, безвольно вытягиваясь вдоль стройного туловища.

— Ваше Величество?.. – в голосе скользит досадная растерянность, испуганный взгляд мечется к «Оттоманке»[1] возле окна, на которой покоился снятый мундир. — Приветствую Вас, Государь. Прошу простить, я выгляжу не так, как следует... Мне не доложили о высочайшем визите. – Опустив карандаш в медный кувшин на столе, он поспешил исправить оплошность, отправляясь за униформой, в сердцах ругая камердинера, проглядевшего появление августейшей персоны.

Император улыбнулся, одобрительно кивнув, с интересом наблюдая за метаниями брата: выправка, осанка, рост – Николай был сложен на редкость гармонично, что называется, на загляденье. Высокие ботфорты подчеркивали стройность тела, визуально вытягивая крепкий, в меру мужественный стан.

Что до самого Александра, то он разделся ещё на входе. Поэтому всё, что оставалось теперь сделать – стянуть перчатки и заткнуть их за офицерский пояс. На самом деле для него не играло роли, ходит брат по дому в мундире или нет, главное, чтобы тот чувствовал себя комфортно.

Развернувшись боком к парадным дверям, Николай втискивает левую руку в узкий рукав, и Александр вдруг вспоминает о бабушке, обладательнице такого же строгого "точёного" профиля – подобного носа в их семье ни у кого больше не было, и потому августейший знал, что если приложить к лицу брата Екатерининский рубль, то отличий не сыщется, разве что у Императрицы на голове будет парик, а у Николая – шляпа.

«Не из родни, так в родню́», как говорится...

— Не извиняйтесь, Cher Ami, я намеренно не прибегнул к докладу. Мне хотелось удостовериться, что моим братьям оказывают все надлежащие их статусу почести. Внеплановая проверка, если будет угодно... – попятившись к двери, Александр плотнее прикрывает створки.

На душе Благословенного всё это время лежал камень. Приближалась дата отъезда в Петербург, где давно уже назревал конфликт между образованной частью населения и самодержавием в целом. Казалось, разрешить ситуацию бескровно мог лишь подкуп – золотые военные трофеи, которые кровь из носу требовалось добыть в ходе переговоров в Вене. А сделать это было непросто.

Екатерина Павловна умудрилась оборвать последние связи с Лондоном, сделавшись врагом принца-регента, так что теперь англичане сделают всё возможное, чтобы Россия провалилась на дипломатическом поприще.

В такие моменты Александр остро нуждался в поддержке близких.

Жаль только, что круг доверенных лиц редел год от года. Родная мать давно перестала быть для него опорой. Като занималась устройством личного счастья и зачастую пользовалась царской милостью, как разменной монетой, а друзья... Тех и подавно нет: они не спешили доверять Александру. Слишком много воды утекло с той поры, как развалился Негласный Комитет.

Младшие браться оставались единственными, кто сохранил чистоту души и крепкую к нему привязанность – Александр доверял им безоговорочно; в их компании он отдыхал, не играя масками, оставаясь сами собой, таким, каким сотворил его Господь.

— Право, не стоило беспокоиться, Государь... – молвил Николай с невероятным спокойствием: — Наша свита безупречна. Благодаря заботе Вашего Величества мы имеем возможность выбирать лучших слуг. – Гордо вскинув подбородок, он бьёт каблуком о каблук, представляясь по форме.

Когда Александр был на его месте, он трепетал перед взорами августейших персон, особенно перед отцом, угодить которому было практически невозможно. Стократ легче – улыбаться Екатерине, и чуть сложнее – разыгрывать сыновью кротость; выслушивать причитания родной матери, сознавая, что ничем не можешь ей помочь...

Николай был другим – честным, смелым, лучше Александра в главных человеческих качествах, чем вызывал безмерное к себе уважение.

— Très bien. («Очень хорошо» фр.) – Одарив брата искренней улыбкой, какую доводилось видеть не многим, Александр уничтожает оставшиеся расстояние, опуская руки на плечи Николая, любуясь его безупречным внешним видом: белизной лица и дивным оттенком бледно-голубых глаз.

— Позвольте же и мне поприветствовать Вас, дорогой Ника, и выразить сожаления, что не навещал охотно. К своему стыду я работаю без оглядки на время, рутина поглотила меня совершенно. Впредь обещаю уделять больше внимания нашей семье, – посчитав важным извиниться за длительное отсутствие, Александр спускает ладони на предплечья, желая сломать внутренние противление Николая – границы, которые мешали сблизиться, этикет, держащий в узде его истинные помыслы и действия.

Сам Александр мог только мечтать услышать от отца подобные слова. Покойный Павел был человеком требовательным. Бесспорно, он знал, как приласкать впечатлительного сына и проявить о нём заботу, но делал это в своеобразной форме и редко, да так, что Александр впадал в ступор каждый раз, когда видел на его устах улыбку, каким-то чудом появляющуюся при самых неожиданных обстоятельствах.

Александр не хотел подражать поведению предшественника. Он стремился, прежде всего, к тому, чтобы стать хорошим братом для этих детей, и только потом Императором.

— Я не вправе таить обиду, Государь. Вы главная персона во Франции после Наполеона и потому обременены множеством неотложных дел. – К политическим издержкам Великий Князь относился спокойно. Роль Императора – главная роль в стране; она практически не оставляла времени на приобщение к семейному быту. Николай понимал это лучше других – в детстве графиня Ливен[2] подвергала царского питомца суровой дрессуре, поэтому правила хорошего тона, так называемые внутренние законы династии, регламентирующие отношения членов семьи друг с другом, он вызубрил как «Отче Наш».

Но Александр своим неординарным поведением частенько ставил окружающих в неловкое положение: Николай видел, что по большому счёту августейший чурается протокола и ведёт себя так, как ни один монарх в Европе не повёл бы, исповедуя принципы свободного человеческого общения. Как буржуа.

В свою очередь царевич чувствовал удавку на шее – невидимую цепь, которая тянула назад всякий раз, когда он пробовал с неё сорваться. Отрешиться от мысли, что твой старший брат является Государем могущественной державы, было сродни безумию. Как бы Николай ни тянулся к нему навстречу, в глубине души сидел страх сломать что-то очень важное, некий конструкт, отвечающий за расстановку фигур на шахматной доске.

Александр располагающе улыбнулся:

— Помимо Императорского венца, Господь возложил на меня обязанности главы рода: мой долг заботиться о Вас... Одна минута, проведённая в Вашем обществе, заменяет мне месяц уединённого покоя. Моя отрада – это Вы, Mon cher frère... («Мой дорогой брат» фр.) Иного счастья не ищу. – Он считал, что поступает правильно, ибо монарх обязан ориентировать общество. Если бы каждый дворянин начал заботиться о ближнем без оглядки на своё высокое положение, тяжёлая атмосфера в столичных кругах развеялась бы как по волшебству.

Николай смотрел на брата с благодарностью:

— Семья также представляет для меня наивысшую ценность. Прошу не сомневаться в подлинности оных чувств. – Его губы дрогнули, приподнимаясь в бледной полуулыбке.

Памятуя о том, что августейший обладал способностью тонко чувствовать людей, Николай взял за правило всегда говорить правду, дабы не создавать о себе ложного представления, тем самым подтверждая свою благонадëжность.

Александр был его кумиром с детства, авторитетом, за которым хотелось следовать без оглядки, куда бы тот ни надумал свернуть.

Император чувствовал это, но никак не мог раскачать вечно сдержанного Николая – подтолкнуть его к наглядной демонстрации чувств:

— Однако что-то Вы бледны, Mon Ami... – замечает после короткого молчания, решив, что услышал достаточно. Приподняв руку, августейший касается впалой щеки брата, догадавшись, что тот объявил голодовку. — Мне думается, Вы вновь отвергаете пищу. Неужто вернулись старые недуги? Покуда так, я вправе требовать от Вас подробнейшего отчёта о самочувствие. – В последний раз Александр видел братьев, когда все они вернулись из Лондона; в Англии Николай поразил местных вельмож неестественной для молодого человека стройностью, которая ныне переросла в истощение.

Подобные перемены определялись непереносимостью долговременной тряски по дурным дорогам, но ещё сильнее Великий Князь не переносил корабельную качку: в этих случаях он страдал от мигрени и тошноты. Несколько раз с ним случались неприятные дорожные происшествия, которые пагубным образом сказывались на общем состоянии его здоровья.

По всей видимости, он ещё не оправился после утомительного путешествия, Александру даже не требовалось посылать за доктором, чтобы подтвердить свою догадку – результат был на лицо.

— Non, ne vous inquiétez pas... («Нет, не беспокойтесь...» фр.) – прикосновение тёплой ладони к щеке сбивает с толку. Николай замер, про себя отмечая, что даже Матушка не проявляет к нему столько нежности... — Я лишён аппетита, однако же чувствую себя изрядно.

С одной стороны, было совершенно очевидно, что он давно уже перерос тот возраст, когда надлежит отчитываться перед взрослыми за количество съеденных за день ложек, а с другой, Александр был Государем, поэтому отчитываться перед ним не зазорно, и более того – дело государственной важности.

— Так нельзя, Вы рискуете извести себя. – Августейшему хотелось верить, что проявляя искреннюю заботу о братьях, он хоть сколько-нибудь заменяет им отца. То было чувством вины, которое никогда не исчезает бесследно. Подхватив двумя пальцами выступающий подбородок, он заставляет Николая смотреть себе в глаза. — Вам только кажется, любезный Ника, что голод не влечёт за собой ощутимых последствий, меж тем я вижу, сколь изменились черты Вашего дивного лица. Вам надобно питаться через силу, брат мой. Понемногу, но питаться, – заключает бескомпромиссно, большим пальцем приподнимая уголок тонких губ Николая в попытке нарисовать улыбку. Но тот лишь нервно жмётся, и потому улыбка складывается неестественной.

Поставив перед собой цель накормить брата любым способом, пусть даже насилу и с ложечки, как маленького ребёнка, Александр бегло осматривает помещение. Обнаружив шнурок сонетки в дальнем углу, он стремительно перемещается туда.

Получив передышку, Великий Князь бесшумно выдыхает. Ладонь его льнëт к щеке, где всё ещё чувствовался фантом чужого прикосновения.

Николаю недоставало жизненной мудрости, чтобы разгадать природу Александра, понять, как тому удаётся располагать к себе окружающих всего одним касанием. Секрет ведь далеко не во внешности: Николай тоже красив – ему говорили об этом и не раз, однако магнетизмом Александра он не обладал. Обучиться обольщению невозможно – этот редкий талант либо есть, либо нет, он должен быть заложен природой, иначе все действия примут фривольный вид. Николай предпочитал оставаться собой, мало беспокоясь о мнение света.

Не его вина, что некоторые люди видят в нём лишь холод, внешнюю отчуждëнность, игнорируя редкие природные достоинства, коих было в достатке. Главное, что их видели его друзья: Рылеев, к примеру, примечал яркий пламень за напускной холодностью... Остальные пусть думают, что хотят, Николай не собирался ни перед кем распинаться, и убеждать общество в своей неотразимости.

Проведя параллель между собой и таким недосягаемым старшим братом, Великий Князь не сразу замечает, как в зале появляется ливрейный слуга: зрелый мужчина сорока лет, с пышной напудренной шевелюрой.

Совершив поклон, камердинер обращает взор к Государю, готовясь внимать царскому слову:

— Любезный, будьте добры рассказать, что их Высочеству подавали нынче к обеду? – он указывает рукой на Николая, имея в виду только его, потому как Михаил наверняка трапезничал.

Камердинер замялся и прежде, чем ответить на поставленный вопрос, обеспокоенно заглянул в глаза Великому Князю, стоящему за спиной сюзерена – тот выказывал совершенное спокойствие, словно разговор его не касался.

— Государь, так ведь... Их Высочество не пожелали откушать. Уж как мы токмо не умасливали, а проку нет. Говорят: «Не голодны» – и всё тут, – честно признаётся старик, теряясь меж двух огней.

Александр оглянулся через плечо, взирая на брата чуть укоризненно, после чего вновь обращается к слуге:

— А Вы слушайте Их меньше, – добавляет с нажимом, — коль примечаете противление за одним из Высочеств – немедля доносите воспитателю, Александру Палачу[3] – они за тем и поставлены, чтоб блюсти надзор, а уж если не сыщется с этого проку, извольте готовить доклад на Высочайшее имя, – напомнив об иных методах воздействия, окромя уговоров, Александр делает шаг вперёд. — Какие блюда составляли трапезу? – он обходит камердинера кругом, заложив руки за спину, многообещающе поглядывая на Николая, как бы говоря, что отобедать, а вернее уже отужинать всё равно придётся.

— Государь, помилуйте, кушанья превосходные! – служивый оживает, и на губах его расцветает смущённая улыбка: — Всякое блюдо выставляется на стол Их Высочеств сообразно с рекомендациями Фёдора Ивановича[4]. Сегодня было велено подать гречу «по-купечески» [5] с парной говядиной, огурчики среднего посолу, бульон из цесарки и вишневый компот. На сладкое, стало быть, запекли яблочный пирог – уж такой румяный вышел, что за милую душу можно откушать. Стряпчие расстарались на славу, не извольте сомневаться.

Выслушав гордый доклад слуги, Александр тепло улыбается:

— Надо же... – задумчиво тянет он, вспоминая дни далёкой юности. — Любимые блюда Екатерины Великой. Как это возможно, дорогой Ника, что Вы не почтили память дражайшей бабушки? – обнаружив на лице брата тень сомнения, приветливо продолжает:— Полагаю, Вы не откажете мне в удовольствие присоединиться к семейному застолью? – вопрошает уже напрямую, решив, что таким образом убьёт сразу двух зайцев – и брата накормит, и поспособствует установлению в доме благоприятной атмосферы.

— То большая честь, Государь, – безропотно уступив желанию августейшего, Николай роняет голову в почтительном поклоне. Он мало видел Александра в последние дни, чувствуя, что тот истосковался по общению с близкими.

Николай тянулся за старшими братьями сколько себя помнил: Константин привлекал его врождённой непосредственностью, обаянием заядлого хулигана. Александр, наоборот, притягивал сердечностью и умением проникать в суть человеческой натуры – он был Императором, то есть был "всем" и "над" всем. За ним шла эпоха, наблюдала история – Александр переменил облик Государства Российского, а теперь ещё и старушки-Европы...

И вот как им можно не восхищаться?

При всех имеющихся недостатках – мнительности, лицемерии, недоверчивости – любимый внук Екатерины Великой умудрился стать сносным правителем. Николай бережно хранил в памяти моменты братских встреч, сознавая, что счастье недолговечно, ведь рано или поздно каждый из них пойдёт своей дорогой, и собираться узким семейным кругом будет уже не так сподручно...

Развернувшись к камердинеру, Император отдаёт новый приказ:

— Велите сервировать стол на троих в Малой гостиной, и по прибытии свиты, объявите, что сегодня я ужинаю приватно в компании обоих Высочеств. Да и... Пригласите к нам Михаила Павловича, я желаю свидеться с ним, – объявив о своей воле, Александр быстро теряет интерес к собеседнику.

Служивый кланяется и спешит удалиться:

— Будет исполнено, Ваше Величество. Не извольте беспокоиться. – Слуга исчезает так же быстро, как появился. Братья вновь остаются наедине, ожидая появления младшего.

И дабы не терять напрасно времени, Александр возвращается на прежнее место, замирая против Николая:

— Что ж, Mon Ami, поведай мне, как ты теперь поживаешь? Чем занимаешься вечерами? Не имеешь ли какой нужды? – он откровенно лукавил, потому как в полной мере был осведомлён о всех классных и внеклассных занятиях Великих Князей, что, впрочем, не убивало желания лично поучаствовать в их жизни. Неожиданно его внимание привлекает мольберт за спиной Николая, а вернее необычный рисунок на нём.

Подойдя ближе, августейший убеждается, что зрение его не обмануло – с холста на него взирала молодая женщина, затянутая в мундир русского полка. Удивлённо приподняв брови, Александр склоняет голову к правому плечу, силясь разгадать, откуда в голове вечно сдержанного хладнокровного Никса возник образ бесстрашной амазонки. Дама в брюках – это нонсенс, неприлично, ей Богу!

Может ли быть такое, что брат каким-то образом прознал о сватовстве к Прусской принцессе, в связи с чем стал переносить свои измышления о свадьбе на бумагу?

Александр постыдился спрашивать об этом напрямую.

— Разные предметы занимают мой ум, Государь. Всего не перечислить, – молвил царевич бесстрастным тоном, с наигранным безразличием разглядывая мольберт: — Их Превосходительство, Александр Палыч, усердно следят за тем, чтобы нашему образованию не мешали леность и безволие. Он убеждён, что всякий человек способен осилить любую науку – взять в меру от каждого предмета, потому не даёт нам спуску. Как изволите наблюдать, таланты порой обнаруживаются в самых неожиданных местах... – привычное хладнокровие скрывало редкое смущение, которое легко угадывалось в дрожание светлых ресниц и расширенных зрачках. Очевидно, Николай сам не мог себе объяснить, зачем взялся "прощупывать" девичью натуру, когда полжизни рисовал только мужчин в боевых позах – то скачущих верхом с шашкой наголо, то сменяющих друг друга на вахтах. Изменением подвергался лишь пейзаж за их спинами, но сюжет оставался прежним.

К слову, пейзажи у Николая выходили из ряда вон плохо. В такие моменты он всегда звал на помощь профессиональных мастеров голландской школы, прося нарисовать для него "фон", после чего уже в готовые декорации вписывал своих бравых гусаров и кавалерию. Большую часть своих работ Николай дарил матери и сёстрам, а те частично передавали их в Эрмитаж на сохранение, дабы даровать грядущим поколениям право любоваться "кистью" Великого Князя.

Потомство Павла оказалось на редкость одарённым: все Великие Князья и Княгини имели знания о фортификации, инженерии, литературе, обладали тягой к изящным искусствам, хорошо пели и играли на музыкальных инструментах.

И это не говоря о том, что многие вещи – посуду, украшения, одежду, бытовую утварь, царские дети умели мастерить собственноручно. Александр мог по праву гордиться наследием своего рода.

— Вы славно потрудились, – с лукавой улыбкой заключает он, обратив внимание на пышный бюст незнакомки, очертания которого проступали даже через толстый слой мундира. — Позволю себе заметить, что избранные Вами... формы достойны восхищения. У Вас хороший вкус, брат мой, – он бархатно смеётся, разделяя предпочтения младшего брата, который, как оказалось, стал уже совсем взрослым. — Мечтаете обучить Петербургских дам маршировать строем? – намеренно сместив вектор беседы, дабы не вгонять юного ценителя женской красоты в краску, Александр принимает серьёзный вид.

Николай мысленно благодарит его за этот благоразумный пассаж, ощущая прилив уверенности. Помимо свободного полёта фантазии, он действительно вынашивал конкретную идею:

— Стремлюсь регламентировать фасон придворного платья, Государь. Не более, – сухо кашлянув в кулак, Великий Князь исторгает из себя остатки смущения. Проживая при Большом дворе, он ещё в детстве обратил внимание, насколько разительно скромные наряды фрейлин выделяются на фоне расшитых золотом туалетов приглашаемых ко двору светских львиц. А между тем, если бы все дворянки приезжали на балы в уставном туалете, этих вульгарных различий не существовало бы вовсе; протокол униформы весьма кстати уравняет в правах богатых и бедных, вымарывая из картины придворной жизни титулярные контрасты.

Однако сколько бы полезных новшеств ни придумывал Николай, у него не было прав вмешиваться в высочайшие дела – не те полномочия. Нуждами двора по-прежнему занималась Мария Фёдоровна, идеи которой не всегда уживались в свете, хотя попытки ввести регламент с её стороны предпринимались неоднократно. Александр и рад бы сопутствовать продвижению прожектов вдумчивого брата, но не обладал властью над деспотичным характером матери. Слишком многое их связывало...

— Мне по нраву Ваша задумка. Даю слово поразмыслить о ней на досуге, – боясь обещать что-то конкретное, он всё же поклялся себе донести до Императрицы идею её младшего сына в надежде, что она проникнется к нему состраданием. — Смею ли я просить Вас об одолжении написать однажды мой портрет?

Александр видел некоторую несправедливость в том, что Николай обделяет его своими рисунками, считая, по-видимому, что Государю России нет дела до детских безделиц. Однако он ошибался, поскольку подарки, сделанные своими руками, всегда имели ценность для Александра: августейший был уверен, что подобные презенты вбирали в себя частичку души родного человека. Любовь, как известно, таится в мелочах. Императору нравилось получать собственноручно вышитые изделия от сестёр: платки, подушки, кисеты для разных нужд. Михаил как-то раз презентовал ему любимых солдатиков, вырезанных из цветного картона, тогда как "наследство" от маленького Николая всегда сводилось к учебным тетрадям с пометками на полях, кои Александр изъял на память после окончания учебного курса. В отличие от Михаила, Никс рос застенчивым ребёнком, что красной нитью прошло через всю его жизнь. Великому Князю шёл осьмнадцатый год, а он так и не выбрался из своей скорлупы.

Александр – своеобразное дитя эпохи Просвещения. Ему претили тишина и застенчивость. Николай же больше напоминал человека из далёкой эпохи Средних Веков: сдержанного и сурового. Он откровенно скучал в салонах и на великосветских приёмах, предпочитая добротную книгу пустой праздности. Что касается формальностей, так называемого церемониала – тут не придраться: Николай приветливо общался с гостями, иногда шутил, а иногда занимал их незатейливой беседой – всё как положено.

Тем не менее, он никогда не отдавался веселью до конца, не будучи созданным для головокружительного светского общества. Подобного рода мероприятия были для него скорее изнурительной работой, чем удовольствием.

Поначалу Александр беспокоился, решив, что у брата проблемы с социализацией, но после разъяснительной беседы с Наполеоном, понял, что переживал напрасно. Бонапарт сказал: «Ваш брат – не Вы. Он не обязан любить то, что радует Вас. Смиритесь и перестаньте лепить из него собственное подобие». На том они и разошлись. Александр успокоился, более не ожидая от Николая светской утончённости, принимая брата таким, каков он есть.

Император так глубоко задумался, что, на радость Великого Князя, не заметил повисшего в воздухе напряжения:

— Мне трудно ручаться за исходный результат, Государь... – молвил Николай осипшим голосом, сцепляя руки за спиной. — Боюсь, мои навыки несовершенны. По своему складу я больше инженер, нежели поборник высокого искусства. Мне претит браться за дело, не будучи уверенным, что оно сладится. – Признание это шло от сердца. Живопись оставалась для Николая предметом отдыха, а не труда. Да и шутка ли, написать портрет Государя Российского?

За это почётное право ежегодно сражались десятки художников по всему миру, однако никому ещё не удалось достоверно передать его подвижную мимику и мерцающий влагой взор голубых очей. На всех портретах Император выглядел восковой куклой, потому-то и не любил своих изображений.

Внешность Александра отражала его внутренний мир – невозможность воссоздать царственный образ укрепляла в окружающих веру в загадочную личность Северного Сфинкса.

Николай неплохо рисовал шаржи, абрисы и удалённые живые объекты, но полноценный портрет карандашом осилил бы вряд ли, тем более, что рисовать всегда лучше с натуры, а это значит, Александру пришлось бы отложить государственные дела и в течение целого часа, а то и больше, позировать для него, застыв в одном положении.

Опасения Великого Князя были вполне обоснованны, однако Александр не требовал от него правдоподобия Веласкеса, а скорее желал получить набросок, нечто сердечное, что обыкновенно дарят дети своим родителям:

— Я не хочу видеть академическую кисть, брат мой, но хочу Вас... Вашу руку. И не столь важно, как оно выйдет, премного важнее – внимание и время, проведённое вместе. – Александр не сомневался, что рисунок Николая получится славным. К тому же, было интересно узнать, какие штрихи юный художник вычленит из его многогранной личности, а какие, возможно, не покажет вовсе. Александр мечтал узреть в бледных голубых глазах брата, с виду непроницаемых, яркие искры вдохновения.

Осознав, что именно от него требуется, царевич смещает взгляд в сторону, боясь шелохнуться, но всё же любопытство берёт вверх над страхом:

— В этом случае, вынужден просить Ваше Величество об отсрочке. Мне требуется время на подготовку... – на шумном выдохе заключает Николай, плотнее смыкая губы.

— Не в моих правилах торопить творцов, – ободряюще похлопав брата по плечу, Александр смотрит на него с обожанием, предвкушая дивный момент встречи.

Семейная идиллия разрушается от резкого стука в дверь; стараниями расторопного камердинера, дежурившего снаружи, широкие створки отворяются, являя рыжеволосого юношу с лучезарной улыбкой на устах:

— Моё почтение, Государь! – серебряный голос Мишеля взволновал обоих братьев. Россыпь рыжих веснушек, яркий румянец на щеках – Михаил создавал контраст на фоне бледного, почти прозрачного Николая.

В Петербургском обществе за Великими Князьями закрепились прозвища: Никса называли «Северной звездой», Мишеля – «Северной Авророй», питая уверенность, что он соткан из тёплых оттенков утренней зари.

— Рад видеть Вас в добром здравии! – продолжил царевич в непринуждённой манере, выпрямляя осанку, аки гвардеец на плацу.

Александр мягким жестом манит брата к себе:

— Поверьте, Mon Cher, Ваши чувства взаимны, – откликается с благодарностью, опуская ладони на плечи теперь уже обоих принцев. Разглядывая столь разных по темпераменту наследников, Александр чувствует укол совести, искренне сожалея, что обделил их вниманием в детстве...

Дух товарищества развивался в Николае под влиянием его совместного воспитания с Михаилом, что привязало Великих Князей друг к другу намертво. Бывало, когда находившиеся при детских играх кавалеры выказывали своё недовольство одному из братьев, то другой, будучи невиновным, жалел того, кто провинился, и продолжал играть уже без всякого удовольствия. Взаимная привязанность доходила до того, что если Николай болел, то Михаил, беспокоясь за его здоровье, не хотел никуда идти, хотя бы даже к Матушке, Марии Фёдоровне, где обыкновенно детям раздавали сладости.

Эту чувствительность в отношениях они сохранили вплоть до настоящего момента, чего не наблюдалось в тандеме Александра и Константина.

— Государь, позвольте осведомиться, надолго ли Вы приехали? – Михаил зачастую разговаривал с августейшем без чинов, разделяя его желание сблизиться. Ныне он обратился к нему с некорректным вопросом: монархи сами решают, когда им уезжать – неприлично в таких случаях уточнять время визита.

Николай взглянул на младшего брата с негодовании, мол, что за фамильярность?

Александр же снисходительно улыбнулся, бросая на опешившего царевича радушный взор, донося мысль, что ничего страшного не произошло – Михаил всего-навсего повёл себя, как представитель самой обыкновенной семьи.

— Я к Вам с ночёвкой, Mon Ame, – спешит обрадовать приятным известием.— Константин тоже обещался быть. Правда, Их Высочество не обозначили точного часу... Но мы непременно его дождëмся, – это заявление производит на юных принцев, скучающих без внимания старших братьев, приятное впечатление.

Переглянувшись, они обмениваются робкими улыбками, боясь выставлять бравурные эмоции напоказ.

Одновременно с этим Александр наскоро завершает мысль:

— Свита прибудет позднее, впрочем, я позабочусь, чтобы нас не тревожили. А покамест прошу принять от меня подарок... Рассчитываю угодить Вашему вкусу, господа, – объявляет Государь загадочным тоном, отступая к дверям, трижды дёргая за шнур сонетки.

Удивлённо округлив глаза, Николай вспоминает, что это уже седьмой подарок за последние полгода...

Воистину, царская щедрость не знает границ. Одного только коллекционного китайского чая братья получили на сумму в две тысячи рублей. А ещё было много ювелирных презентов: эмалевые запонки, покрытые позолотой, бриллиантами и сапфирами со сплетением литер «НА» на аверсе, обозначающих Николая и Александра; Михаил получил такие же, но с инициалами «МА». Помимо этого Николаю достались перчатки из телячьей кожи, обитые мехом рыжеватой норки в тон его золотисто-медным волосам.

Но больше всего ему запомнились письменные наборы, включающие чернильницу, настольные часы, подсвечник и пресс-папье, подаренные Александром ещё в Англии. Набор, предназначавшийся для него, был сделан из цельного Родонита, известного на Руси как Орлец или «Византийское сердце» – удивительной красоты розового минерала, схожего внешним видом с мрамором. Его добычей занимались на Урале вот уже тридцать лет кряду.

Михаилу же достался набор из синего Лазурита, который Эрик Лаксман[6] привёз ко двору Екатерины Великой с далёких берегов Байкала.

Царских детей с рождения приучали к тому, что получить подарок из Государевых рук возможно исключительно в торжественные даты: на Рождество, День Рождения, тезоименитство или за успехи по службе. Но Александр, видимо, решил забыть на время "отпуска" о протоколе, балуя своих чад, как полагается любящему родителю.

Когда прислуга внесла в комнату тяжёлую, если судить по их внешним потугам, коробку, Николай приготовился к тому, что внутри окажется мраморный бюст или осыпанные бриллиантами напольные часы.

Однако, вспомнив о присущей Александру непредсказуемости, сводит на нет имеющиеся предположения. Подарки августейшего отличались оригинальностью, поэтому предположить, что именно он презентует при следующей встрече – драгоценности, предмет искусства или скромный букет цветов – было практически невозможно.

Водрузив коробку на чайный столик, лакеи берутся её распечатывать; внутри обнаруживается лакированный футляр, какой обыкновенно используется для хранения дорогих немецких игрушек. Николай почувствовал, как в душе зарождается интерес, побудивший подойти ближе. Он слышит запах древесины, идущей от футляра, примечая намëтанным глазом потёртые инициалы мастера на боковой стенке, выбитые латиницей: «P.J.D.».

Дождавшись, когда прислуга покинет помещение, Александр опускает ладони на круглую крышку, принимаясь осторожно её приподнимать, миллиметр за миллиметром обнажая сокрытый внутри предмет:

— Имею честь представить Вашему вниманию автоматон[7] работы Жаке Дро. – Крышка остаётся в руках; Великие Князья разом ахнули, различив за начищенным до блеска стеклянным колпаком, миниатюрного юношу, ростом не выше двадцати сантиметров.

То была кукла, наряженная в туалет середины прошлого века.

В комнате повисла благоговейная тишина, ввиду чего Александру пришлось повременить с презентацией, давая братьям возможность совладать с чувствами. Приблизившись к столу, они принимаются рассматривать автоматон со всех сторон, не в силах поверить, что видят уникальнейший механизм, сложное и невероятно изящное произведение искусства.

Крохотные глаза куклы, размером с апельсиновое семечко, обрамляли тоненькие, словно паутинка, густые ресницы, не иначе как чудом державшиеся на розовых веках. Васильковый аби[8], шитый серебром, сидел точно по фигуре; из распахнутых лацканов виднелся кремовый весткоут[9], убранный золотой лозой, на которой яркими точками, как на праздничной гирлянде, рассыпались бутоны пёстрых маргариток; под горлом – жабо тончайшего кружева, скреплённый синей перламутровой бляшкой, имитирующий драгоценный камень, а на голове – серый парик скрученный в букли на висках с белёсым налётом как бы настоящей пудры. Туфли с золотыми пряжками были поставлены по моде тех лет на красные каблуки и имели прорези для узких штырей – шарниров, удерживающих конструкцию в прямом положении. Белоснежное лицо с румянами казалось живым, отчего закрадывалось впечатление, что кукла ведёт тайную жизнь, когда хозяева отходят ко сну... Против автоматона стоял маленький столик, на котором располагалось три перевёрнутых напёрстка. Для чего – пока неизвестно.

— Его имя – Ален. – представив Великим Князьям их нового друга, Александр чувствует себя счастливейшим человеком. — Ален – фокусник; доселе он жил в выставочном павильоне Парижской Академии наук, пока тамошние профессора не сочли за благо передать его в мои заботливые руки, выразив признательность за поддержку Франции в минувшей войне, – с гордостью признаётся Государь, радуясь также и тому, что не пришлось обращаться за помощью к бюджету.

Куда бы Александр ни приходил – салон, музей, мануфактуру, везде и всюду его осыпали "сувенирами" и не отпускали до тех пор, пока он не выберет в своё пользование какую-нибудь редкую драгоценность. Франция была невероятно гостеприимной страной, а её жители помнили своих спасителей и умели их щедро благодарить.

Стоило русскому царю невзначай воскликнуть: «Ах, какое дивное кресло создали Ваши резчики... » во время экскурсии на очередной мануфактуре, как главный мастер тут же перекладывал понравившиеся Императору кресло в его экипаж, пусть даже тот совершенно этого не хотел. Таким образом, у Александра скопилась уже целая сокровищница – сам Наполеон пополнял её время от времени, преподнося в дар союзнику, то букеты редких роз из садов Фонтенбло, то те же розы, но сделанные из драгоценных металлов.

Не имея привычки складировать предметы роскоши, Александр раздаривал эти презенты друзьям или родственникам, оставляя себе лишь подарки Бонапарта, с которыми не мог расстаться в силу глубокой к нему привязанности.

— Это счастье, Государь, наблюдать творение великого мастера! – переживая необыкновенный подъем радости, Михаил обращает ликующий взор к среднему брату. — Веришь ли, Ника? – вопрос был риторическим, поэтому отвечать на него не имело смысла.

Николай заворожённо наблюдает за процессом высвобождения фигуры из "клетки": сняв стеклянный купол, защищающий куклу от контакта с внешней средой, Александр заставляет детей томиться нетерпением. Ещё Михаил Фёдорович, первый царь их династии, питал страсть к разного рода механизмам, собирая часы – с ручным заводом и без, музыкальные, и "глухие", европейские и восточные, оставив своим потомкам необычайно обширную коллекцию.

Протянув подрагивающую руку к утончëнному кавалеру, Михаил боязливо касается ажурного манжета, проверяя, точно ли Ален был куклой. О мсье Дро бродило множество неприятных слухов... В частности сложилось мнение, что он практиковал чёрную магию, превращая живых людей в механические игрушки.

— Прискорбно, что нам не повезло увидеть автоматоны, хранящиеся в Швейцарском музее... – продолжил Мишель печальным голосом, чувствуя, как Николай оттягивает его назад за локоть, призывая не трогать без надобности старинный предмет.

Их путешествие в Базель, город на северо-западе Швейцарии, являющейся к тому же Родиной великого мастера, ознаменовалось множеством увлекательных событий: Великих Князей, наконец, представили Лагарпу – либеральному воспитателю Александра, по отношению к которому у братьев сложилось двоякое впечатление, наверное, из-за того, что тот не был либералом в полном смысле этого слова, а как-то странно метался от одного к другому; они насладились свежим горным воздухом, отдохнули у местных источников, однако поход в музей Искусств, где хранились легендарные автоматоны Дро, так и не состоялся.

В середине восемнадцатого века Жаке Дро создал трёх исключительных кукол – музыкантшу, писаря и художника, обладающих набором поистине уникальных качеств.

Музыкантша Марианна сидела за клавесином и радовала гостей авторской мелодией. Слышимая музыка не была механически воссоздана миниатюрным прибором, какой можно встретить в музыкальных шкатулках: кукла действительно нажимала пальцами на клавиши специально построенного для неё органа. Более того, как настоящий музыкант, она следила глазами за движением собственных рук и поддерживала торс, балансируя на скамье.

Художник Анри мог по желанию зрителя нарисовать портрет Марии-Антуанетты, Людовика XVI, бегущую по лужайке собаку и даже едущего в запряженной колеснице Купидона!

Кукла периодически ёрзала на стуле, а также поднимала карандаш к лицу, чтобы сдуть с острия пыль. Анри, как и Марианна, мог дышать, моргать, имитировать другие движения живого человека.

Третья кукла, названная Шарлем, была настроена на сочинительство стихов – писала тексты и небольшие рассказы объëмом в сорок слов. Неудивительно, что после создания всех трёх кукол и последующей их демонстрации широкой публике, Жаке Дро единогласно обвинили в колдовстве. Магия? Да нет же – наука!

— Думаю, Ален не станет возражать, если мы немного с ним поиграем... – произносит Александр мгновением позже, вынимая ключ для завода, прикреплённый ко внутренней стенке футляра, и вставляя его в замочную скважину. Раздаётся громкий щелчок: старинные механизмы приходят в движения. Тишина усиливала скрип шестерёнок, от которого на коже выступали крупные мурашки.

Десять заводов понадобилось для того, чтобы "оживить" куклу. Кавалер расправляет плечи и устремляет на присутствующих – Николай мог бы в этом поклясться – любопытный взор, после чего кланяется, как полагается благовоспитанному юноше.

— Ален приветствует нас, charmante («Очаровательно» фр.), манеры безупречны! – не удержался Михаил, с восхищением наблюдая за манипуляциями фокусника, который медленно приподнимает один из напёрстков, демонстрируя маленькую зелёную птаху размером с фисташку; малютка хлопала крыльями и звонко щебетала, подражая соловьиному пению. Николай видел много заводных игрушек – в детстве мисс Лайон, его бонна, выписала для него из Англии незамысловатых механических безделушек, пока её брат не научился самостоятельно вытачивать их из дерева.

Воспоминания о днях отрочества вызывают трепет в душе, что создаёт волшебную атмосферу сказки, какая случается в канун Рождества, когда наступает момент разворачивать подарки.

Не успел Николай полюбоваться изумрудной пташкой, как Ален накрывает её колпаком, после чего напёрстки начинают вращаться вокруг собственной оси, плавно меняясь местами.

Подняв голову, словно прося отгадать, под какой ёмкостью скрывается птичка, фокусник замирает; взгляд синих глаз-бусинок очаровывал, затягивая в глубокий омут.

– Incroyable... («Невероятно»... фр.) – прошептал Николай одними губами, околдованный необыкновенным представлением.

— Попытаете? – с улыбкой вопрошает Александр, примечая азарт на лицах детей.

Михаил уверенно касается правой чашки:

— Очевидно, что добыча прячется тут! Я отслеживал передвижения напёрстков... – будучи уверенным в своей правоте, он дожидается удовлетворительного кивка: опустив длинные ресницы, кавалер приподнимает выбранный напёрсток. Под ним оказалось пусто.

— Как?.. – дивиться Великий Князь, заглядывая под кукольный столик в попытке увидеть, куда спряталась пташка. — Вообрази, Никс, кукла лукавого нраву! – Михаил от души веселился, догадавшись, что внутри столика располагается продольная спица, по которой птица перемещается туда-обратно, каждый раз проникая под новую чашу.

Напëрстки вращаются вновь, описывая полный круг:

— Здесь! – на сей раз он касается левого напёрстка, но фокусник был проворнее – птички внутри снова не оказалось.

— Боже, он большой плут! – обернувшись к Николаю, царевич находит его в задумчивом состоянии; между бровей залегла неглубокая складка, а губы вытягиваются в единую линию.

Подобно Петру Великому, Николай питал интерес к технической стороне автоматона: ему хотелось разобрать удивительную куклу, изучить её внутреннее устройство, рассмотреть материал шарнира, посчитать количество используемых деталей и проследить за движением крошечных шестерёнок.

— Как часто повторяются комбинации? Возможно ли просчитать их последовательность? – наклонившись вперёд, он опирается руками о поверхность стола, поднимая взгляд на довольного Александра, тайком любовавшегося реакцией братьев.

— Не сомневаюсь, Mon Ami, что имея от природы пытливый ум, Вам под силу произвести точный расчёт и предугадать дальнейший ход событий. Но должен предупредить, что в таком случае игровой процесс перестанет приносить радость... – радушно рассмеявшись, августейший замечает, что завод автоматона стал постепенно заканчиваться. Движения кавалера обрели вялость, однако их хватило, чтобы совершить прощальный поклон и открыть средний напëрсток на радость ликующему Михаилу, который с третьего раза всё же отыскал бойкую пташку.

— Вы правы, Государь... В играх положено присутствовать спонтанности, иначе неинтересно. – Вид застывшей куклы навевал тоску. Николай больше не слышал чудесных трелей птицы, ажурные манжеты не колыхались при движении, а синие глаза-бусинки потухли, не выражая никаких эмоций.

На душе образовалась пустота, отчего Михаил с понурым видом ставит локти на стол, подпирая кулаками надутые щёки:

— Печально сознавать, что Жаке Дро, признанный Королём механики, почил в мир иной на пороге промышленной революции... Сколько механизмов он бы мог ещё смастерить! – скривив губы, Великий Князь бросает беглый взгляд через плечо, чувствуя, как Александр ободряюще поглаживает его по спине, разделяя грустные мысли.

— Да... Нелегко быть королём.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Ужин сервировали к тому моменту, когда солнце закатилось за вершину пологого Монмартра, на котором виднелись чёрные, точно вырезанные из картона мельницы на фоне ясного неба, высветленного тёплыми лучами заката, что тянулись медными и золотыми полосами над вечерним городом, остывающим после июньской жары. С Елисейских полей потянуло прохладой, в гостиной растопили камин, сияние хрустальной люстры и канделябров озарило богатый стол, оформленный букетами свежесрезанных цветов.

Как и обещал Александр, ужин проходил в тёплом семейном кругу, без традиционного присутствия свиты и воспитателей Великих Князей. Правда, перед тем, как удалиться в гостиную, желая соблюсти приличия, он всё же обмолвился парой слов с Александром Павловичем Алединским, пообещав, что непременно выкрадет время и заглянет к нему в кабинет, дабы обсудить текущие дела и узнать об успехах царских воспитанников.

За столом царила непривычная тишина, время от времени нарушаемая отголосками казачьей вольницы: смехом и руганью, что текли сквозь распахнутые настежь маленькие оконца в больших, оформленных тяжёлыми портьерами окнах.

После первого блюда – бульона из цесарки – ощущение неловкости лишь усилилось. Александр намеренно не затевал разговора, предоставляя братьям возможность определиться с темой самостоятельно, мотивируя их проявить решимость.

В мягком отблеске тлеющих свечей, царственный лик выглядел каким-то искусственным, как на парадных портретах тех самых известных мастеров, что писали его, не в силах отобразить подвижную мимику.

Николай чувствовал себя неуютно, поэтому почти не отнимал глаз от тарелки. Аппетит к нему не шёл: с бульоном трудностей не возникло, а вот парная говядина с гречкой вставали комом поперёк горла, отчего Великий Князь был вынужден подолгу жевать, оттягивая момент попадания пищи в желудок.

Оба царевича старались забыть о протоколе, отдаться мгновению семейного единения, отпустить себя и не думать о манерах, однако их смущал тот факт, что Александр не обозначил границ дозволенного. Для них оставалось загадкой, до какого предела августейший дал добро откровенничать и где следовало действовать прямолинейно, а где лучше помолчать, чтоб не навлечь беду.

Александр давно смирился с тем, что окружающие ведут себя рядом с ним, как под прицелом пистолета, боясь попирать протокол, и тем печальнее было наблюдать сдержанность в родных людях, коих приучали к слепому повиновению с рождения.

— Государь, не сочтите за дерзость... – решился, наконец, Михаил, не выдержав тяжёлого давления, устремляя взор к центру стола, где в качестве почётного гостя, на более высоком стуле, приметно украшенном, расположился Александр. — Знайте же, что мне нисколько не претит моё нынешнее положение: статус высокопоставленного гостя Франции дарит возможность с лихвой наслаждаться дарами нашей славной победы. Париж – дивный город, дюже занимательный, но, видит Бог, сердце моё тоскует по Родине... Скажите, как скоро мы вернёмся в Петербург? Madame давеча прислала слёзное письмо с упрëком, дескать, мы забываем о сыновнем долге, не считаемся с материнскими чувствами, проводя лето вдали от дома. Признаться, я не ведаю, как отвечать на подобное... – волнение Великого Князя ощущалось даже на расстоянии; Александр с трудом сохранил маску непринуждённости на лице, ибо на словах о "слёзных письмах", автором которых была Мария Фёдоровна, его одолело скверное предчувствие.

Вдовствующая Императрица наверняка строила козни, и в качестве доказательств законности своей власти, вознамерилась держать подле себя младших сыновей – наследников престола, которым, случись с Александром беда, доведётся править под её началом. Очевидно, Мария Фёдоровна чувствовала, что теряет авторитет в дворянской среде; она желала разорвать узы, связывающие августейшего сына с братьями. Рано или поздно нечто в этом роде должно было произойти...

Пока августейший пребывал в раздумьях, Михаил плотнее сжал челюсть, чувствуя на себе тяжёлый взгляд среднего брата. Сидящий напротив Николай поглядывал на него с неудовольствием, словно осуждая за слабость духа и неумение преодолевать трудности.

Благо, этот холод быстро спал, едва губ Александра коснулась снисходительная улыбка:

— Мне бы самому доставило удовольствие объявить теперь, что Ваша дипломатическая миссия близится к завершению, однако впереди – Вена, – напомнил Государь, поочерёдно смотря на братьев. — Присутствие на переговорах представителей Императорской фамилии обязательно – того требуют многие высокопоставленные лица, это большая политика, господа. Даст Бог осенью ситуация разрешится к лучшему, там и видно будет, когда отъезжать. А пока заклинаю Вас набраться терпения... К счастью, томиться осталось недолго – всего три месяца, – ознакомив Великих Князей с планом дальнейших действий, Александр чувствует, что им не нравилось быть заложниками политических интриг – разрываться между братом и матерью, но, то ли ещё будет...

Он старался не думать о самом страшном, гнал прочь дурные мысли о дворцовом перевороте и всё же счёл разумным перестраховаться, заранее отгородив наследников от крамольных настроений Петербурга. Великие Князья – главная мишень всех недовольных, за них всегда будут цепляться те, кто приучен сеять смуту.

У нынешних бунтовщиков имелся большой штат кандидатов на роль нового царя, ведь это уже не те дворяне начала восемнадцатого века, которые не знали, по каким сусекам наскрести на Императора. Мучаясь таинством выбора, члены Тайного совета то и дело обращались за помощью к женским линиям, обрекая августейший род на заведомую бездетность. Но, с началом девятнадцатого столетия ситуация изменилась. Павел Петрович подарил России здоровое потомство, так что за конкурентами на корону дело не встанет.

Кому, как не Александру знать, что в случае отказа со стороны претендентов, заговорщики прибегнут к угрозам и шантажу, и сколь губительным бывает воздействие страха на слабую юношескую психику... В таких случаях принято говорить: «Не пойдёшь по воле – поведут поневоле».

— Мы не подведём, Государь, – осознав, какая важная миссия им предстоит, Николай демонстрирует непоколебимую волю, сам того не замечая отправляя в рот добрую порцию каши, расправляясь с ней за секунду. Кусок сочной говядины показался вдруг не только приятным, но даже желанным.

Взглянув на расхрабрившегося брата, Александр заключает, что аппетит в нём пробуждают приятные эмоции. Вероятно, царевич опасался, что Парижские каникулы затянутся как минимум на год, а узнав, что срок заточения всего-навсего три месяца, заметно расслабился; напряжение спало, выявляя чувство острого голода.

Николая невозможно было заставить делать что-либо через силу, однако реально побудить к этому путём создания благоприятной обстановки.

Первая неловкость растворяется в радушном расположении Императора.

Закрепить результат вызвался Михаил:

— Екатерина Великая в самом деле любила гречневую кашу? – рассматривая ничем не примечательную крупу в тарелке, которую во Франции, между прочим, считали кормом для птиц, он попытался вспомнить, что там рассказывали ему учителя о житие легендарной бабушки... Большая часть сведений, получаемых в детстве, со временем вытесняется более важными и объëмными знаниями, поэтому такие мелочи, как чьи-то гастрономические предпочтения, теряются в недрах памяти очень быстро.

Александр мягко улыбнулся, понимая, что рассказы о бабушке для этих детей оставались красивой сказкой – они не застали Императрицу живой, а росли на мифах о ней и пересудах света. Возможно, оно даже к лучшему, ведь истина зачастую много ужаснее слухов...

— Бабушка благоволила к здоровой пище, это правда, – с лёгким сердцем отзывается Александр, стараясь не утонуть в пучине назойливых воспоминаний. — При старых порядках помпы устраивались исключительно в рамках официальных приёмов. Не верьте тем, кто говорит, что Императрица поощряла расточительство во всём. В быту Их Величество слыла аскетом: помимо разварной говядины, она любила гарниры из тушёных овощей и грибов, а на десерт, как сейчас помню, велела посылать за свежей вишней. Бывало, в Парадные покои вносили громадные садовые корзины, коих всегда не хватало и казалось мало, – вздохнув, он внезапно осознаёт, что со дня смерти Императрицы минуло уже... Восемнадцать лет?

Александр вдруг почувствовал себя таким старым, словно застал на своём веку нашествие татар на Святую Русь или восстание Богдана Хмельницкого.

Казалось, ещё вчера ты бегал по улицам Петербурга в поисках талантливой кружевницы, не успевшей ослабнуть зрением от своего ремесла, дабы за бешеные деньги приобрести у неё материал для пошива жабо, а уже сегодня имеешь возможность купить то же кружево в ближайшей галантереи, причём за копейки, ибо некогда ручное шитьё, благодаря техническому прогрессу, было поставлено на поток. Да и кружево теперь не в моде...

И куда так время спешит?

— Вкусы Её Величества схожи со вкусами Papa'... – без злого умысла замечает Михаил, накалывая на вилку ломтик малосольного огурца.

С того рокового вечера в Петропавловском Соборе минуло уже два года – за это время Александр, если не примирился до конца с прошлым, то научился, по крайней мере, легче к нему относиться, поэтому разговоры об отце не терзали больше душу, а лишь слегка её волновали.

— Верно, Батюшка наш был истинно русским человеком – всякий день щи да каши. Нам всем следует брать с него пример. Здоровая пища способствует установлению хорошего самочувствия. О том Вам любой доктор скажет. – Подхватив хрустальный бокал, августейший делает короткий глоток, чувствуя привкус пряной вишни на языке. Аромат кислых щей, почитаемых отцом прежде других блюд, и терпкого рубинового Кларета[10], до сих пор жили в памяти.

Сквозь прозрачные стенки, Император обнаруживает тревожную задумчивость на лице Николая, верно собиравшегося сказать нечто важное, или, скорее, припомнившего что-то по ходу разговора, но боящегося, в силу неизвестных обстоятельств, произнести это вслух.

Александр посмотрел на него тем взглядом, который как бы говорил: "Я тебя внимательно слушаю", побуждая брата скорее оттаять. Тем не менее, идти на контакт Великий Князь не захотел, сдавшись под напором мучительного волнения, и только тряхнул головой, отгоняя прочь ненужные мысли.

— Какая удача, что нас сопровождают русские повара... — весело заключает Михаил, не заметивший перемен в настроении Никса. — Я нахожу французскую кухню весьма экстравагантной; она приятна, но вместе с тем тяжела для ежедневного употребления, – этим безобидным заявлением, он вдохновляет Александра внести забавное уточнение:

— Как и сами французы, – отпустив незатейливую шутку, августейший подвигает братьев к искреннему смеху. Благо, они находились без свидетелей, имея возможность смеяться открыто. Николай склоняет голову, довольно быстро взяв себя в руки, съедая сразу две ложки каши подряд, тогда как Михаил, наоборот, смеялся с порывом, не обращая внимания на условности.

Это побудило прибегнуть к сравнительному анализу: Александр заключил, что первоначальные выводы оказались верными – Михаил был от природы не усидчив, Николай – спокойным и вдумчивым. А ведь они совсем не изменились...

Ещё в детстве, когда Николай строил дачу для няни или гувернантки из стульев, земли или игрушек, то никогда не забывал укрепить её игрушечными пушками "для защиты". Михаил же, который, бывало, бегал по всему дому, как угорелый, вечно забывая смотреть под ноги, столько же любил разрушать, сколько Николай строить, и поэтому старший, заботясь о сохранности своих построек, боялся присутствия младшего.

Следуя прямо из этого факта, нетрудно догадаться, что Николай был приучен тщательным образом формировать свои мысли, прежде чем озвучить их, в то время как Михаил просто брал и говорил, мало заботясь о качестве речи. А кого, спрашивается, стесняться? Здесь все свои!

— Мне более по нраву английские нравы... В англичанах много предприимчивости, Вам так не кажется? – продолжив развивать тему менталитета, Михаил неосознанно затараторил: — Вспомните изобретение сэра Тревитика «fardier à vapeur»: паровая машина, скользящей по железной колее! Этак, годин через двадцать, дороги Лондона заполонят самодвижущиеся брички, темп прогресса увеличится вдвое, жизнь городских обывателей облегчится. Англия распахнёт двери в «Золотой век» промышленности, вот увидите! – всё ещё находясь под впечатлением от поездки к берегам Туманного Альбиона, он возводит мечтательный взор к потолку. Новинки английской технической промышленности воистину стяжали право называться лучшими. Мир медленно, но верно перестраивался от аграрного или традиционного производства к индустриальному, то есть промышленному производству в экономике.

Десять лет назад изобретатель Ричард Тревитик, личностью которого так восхищался Михаил, оформил патент на «Pen-y-Darren» – первую паровую машину – чудо современной техники. При высоком интересе общественности Тревитик успешно перевёз десять тонн железа, пять вагонов и семьдесят человек на дистанцию в пятнадцать километров за четыре часа и пять минут со средней скоростью восемь километров в час! Этот опыт доказал, что паровая тяга является перспективной идеей.

Через год Тревитик построил новую машину, более совершенной конструкции, развивающую скорость до тридцати километров в час, которую открыто демонстрировал в предместье Лондона. Машина получила название «Catch Me Who Can» – «Поймай меня, кто сможет».

Английские инженеры полагали, что пройдёт ещё немного времени, и паровые конструкции научатся перевозить пассажиров на дальние расстояния, используя минимум времени. Желающих эмигрировать из одной страны в другую станет больше, а опасность дорожных путешествий превратиться в мираж. Как же тут не задумываться о «Золотом веке»?

На волне энтузиазма, Михаил оживлённо продолжил:

— А памятно ли Вам имя Роберта Фултона, впервые применившего паровую тягу к кораблю? Мы с Никсом изучили однажды его заметки, легко ли дело – изобретённый им Пироскаф[11] совершил путешествие по реке Гудзон от Нью-Йорка до Олбани со скоростью в пять узлов[12]. Эка невидаль! – приятно было сознавать, что молодёжь интересуется техническими новинками, а не только одной войной или политикой.

Встретившись глазами с потухшим взором молчаливого Николая, августейший с удивлением обнаруживает, что тот выглядит мрачнее грозовой тучи:

— Несправедливо... – молвил Никс с долей неприкрытой обиды, откладывая приборы на край тарелки. — Поправьте меня, ежели имею неосторожность заблуждаться, но разве паровой двигатель модернизировал не русский человек? Ползунов Иван Иваныч[13] презентовал миру своё изобретение в начале царствования Екатерины Великой – полвека уж минуло. Отчего в Европе тишина? Чем мы заслужили подобное к себе отношение? – Великий Князь заметил правильно: модель Ползунова выставляется в музее Кунсткамеры больше пятидесяти лет кряду, но иностранцы, что тогда, что сейчас, будто намеренно не примечали её преимуществ.

— Твоя правда, Никс! – поддержал брата Мишель, вновь обращаясь к Государю: — Растолкуйте, право, что за напасть?

Вопрос был, что называется, на засыпку; Александр удерживал на устах приветливую улыбку, тем не менее, сердце его, казалось, пропустило удар.

— Отрадно видеть, что Вы следите за передовой мыслью, – последовав примеру Николая, он откладывает приборы на край тарелки, бесшумно постучав указательным пальцем по столешнице, настраиваясь на нелёгкий разговор. Как и всякому человеку, Александру хотелось по праву гордиться своей Родиной, но до тех пор, пока существует Крепостное право, мир не признает Россию "равной" державой. Да и сами дворяне, составляющие образованный класс, не спешили признавать достижения соотечественников, предпочитая европейский аналог любому русскому товару, будь то кусок шёлковой материи или самая обыкновенная латунная пуговица.

Русский человек почти ничего не мог сделать без оглядки на Запад: «А что скажут в Европе? Понравится ли это европейцам? Что там новенького во Франции?» – такая модель мышления кастрирует национальные амбиции, наносит урон русскому самосознанию. Народ, не умеющий признавать заслуги родного Отечества, не может быть великим, ибо тот, кто не уважает себя, не будет уважаем другими.

Боясь показаться деспотичным, Александр совершает усилие, придавая голосу необходимую мягкость:

— К несчастью, Россия устроена таким образом, что принуждена раз в полвека подтверждать свой статус мировой державы путём вмешательства в европейские конфликты, а всё потому, что во внутренней нашей политике, отрицать сие бессмысленно, царит полная анархия. Министрам сподручнее заниматься войной, нежели реформами. Знать отвергает любые перемены: приученные мечтать о благе европейской цивилизации, наши люди ленятся трудиться на благо Родины. Между тем, я убеждён, что вместо подражания Западу нам следует заниматься развитием собственной культуры, и лишь когда мы вырастем изнутри, разрешив ряд вековых проблем, научившись ценить себя настоящих, только тогда, осмелюсь судить, нас по достоинству оценят другие державы…

Сделав небольшую паузу, добавляет чуть громче:

— Правда, эта истина неоднозначна... Видите ли, у России и Европы разный фундамент, нас вечно будет что-то разделять, поэтому и равными мы никогда не станем, однако это не повод не меняться к лучшему. Разумеется не ради признания Запада, а ради процветания русской нации – её народа, – осветив таким образом ряд имеющихся проблем, августейший отнюдь не снимал с себя вину за внутренний беспорядок в стране. По молодости он совершил много ошибок – не от большого ума, а пойдя на поводу у чужих интересов, поэтому не смел открещиваться от последствий, а даже наоборот, прикладывал все силы к тому, чтобы уберечь братьев от тех же оплошностей. Образ их мыслей не был прикован к демократическому началу – уже хорошо, однако и Карамзину уподобляться не стоило, ведь признавая за каждым человеком естественное неотъемлемое право на свободу, консерваторы всё же выступали против освобождения крестьян – за установление над ними «благоразумной власти помещиков»: введение умеренного оброка, хорошего личного обращения и прочих барских "милостей". Приверженцы Карамзина не понимали, что раб останется рабом даже в том случае, если будет иметь над собой хорошего хозяина. Дворянский класс гнил изнутри, церковь оправдывала помещиков, полагая, что без присмотра хозяина крестьяне сопьются, впадут во грех, будут разлагаться, как личности, что противоречило христианскому догмату о свободе человеческой души.

Не первый год Александр боролся с мракобесием в русском обществе, балансируя на грани прогресса и нового дворцового переворота. И, видит Бог, эта борьба будет стоить кому-то жизни...

— И сам не пойму, отчего русский дворянин приучен вспоминать о любви к Отечеству в преддверии военной угрозы, а мирными днями поглядывает на Запад? – спрашивает Михаил ни к кому конкретно не обращаясь, неслышно орудуя столовыми приборами.

Николай взирал на августейшего с отчётливой болью в глазах. «Как же так...» – читалось на его лице, — «Самодержец – и беспомощен?» В чём смысл самодержавия, если власть "держит" кто угодно, только не монарх?

Винить Александра в беспомощности он никогда не осмелится, ведь помнил, чем и как тот добыл себе место на троне. Но спускать с рук вопиющие проступки вороватых чиновников, тайных заговорщиков и прочих сомнительных личностей, губящих престиж Империи – тоже не выход. Нельзя быть добрым постоянно и всем улыбаться, пусть даже тем людям – той фракции – на которую вынужден опираться, чтобы сохранить власть.

Николай как никто знал, что творится там "внизу" и до какой степени изжил себя государственный аппарат.

Не имея серьёзных занятий, будучи ещё в Петербурге, он каждое утро проводил по нескольку часов во дворцовых передних, теряясь в толпе ждавших аудиенции или доклада придворных. При нём, как при третьем брате, не стеснялись в выражениях; Великий Князь мог наблюдать людей в том виде, как они держались перед государственными дверьми – видеть их подлинное обличие. В передних он узнавал отношения, лица, интриги и порядки, ибо в той сфере, где он вращается, интрига оставалась синонимом порядка.

Эти мелкие познания очень пригодятся ему в будущем, когда придёт черёд возглавить какое-нибудь ведомство. Вот почему он мог взглянуть на существующий порядок с другой стороны, с какой редко удаётся взглянуть монарху. Александр смотрел на Россию сверху, со своей философской политической высоты, а там, как известно, на изрядной высоте, реальные очертания или неправильности жизни исчезают.

Николай имел возможность взглянуть на существующее снизу, оттуда, откуда смотрят на сложный механизм рабочие, не руководствуясь возвышенными идеями и не строя иллюзий по поводу сглаженной работы государственной машины. Как часто, в духоте приёмных, он делал вид, что спит, покорно ожидая своей очереди, чтобы попасть к брату на аудиенцию, слушая беспечный ропот чиновников, мечтая спросить с каждого за халатность. Все их разговоры почти всегда сводились к одному – "рука руку моет". Коррупция – первопричина всех государственных бед.

Круговая порука уравнивала всех чиновников в правах, как честных, так и бесчестных, все друг друга покрывали, а те, кто не хотел играть по завезённым издавна правилам, подвергались политической изоляции, как это случилось с Аракчеевым и Сперанским. Во главе этой порочной пирамиды, как вишенка на торте, находился Государь, на которого впоследствии вешали всех собак.

Будь на то воля Николая, он бы вовсе дистанцировался от чиновничьего класса, пятнающего светлый образ монарха и всей царской фамилии. Тогда и народ перестал бы винить во всех бедах одного Государя: люди поняли бы, что исполнительная и законодательная власть – разные, по существу, вещи.

Презентовать "вычищенный" образ Самодержца тем, кто всё ещё сохранял верность престолу, было бы лучшим подарком русской истории...

— Ника, ты имеешь нам что-нибудь сказать? – Александру не составило труда разгадать настроение брата, и выявить, исходя из внутреннего устройства его души, какого рода мысли отягощают впечатлительный разум.

— No... Пустое, Государь. – Упорно отторгая идею переступить черту дозволенного, не позволяя себе забыть о том, с кем говорит, Великий Князь берёт под контроль разбушевавшиеся эмоции. — Мои мысли прибывают в расстройстве... Верно погода меняется – со мною по ненастью всегда хворь приключается, – он улыбнулся, возвращаясь к тому, что Александр – Ангел, а ангелам чужды гнев и проявление грубой силы. Поэтому жить так, как того хотелось бы ему, Николаю, августейший не сможет при всём желании, а значит и заикаться на эту тему не следовало.

— Полагаете, я чрезмерно мягок с подчинёнными? Осуждаете в сердцах? – вникнув в суть вопроса, Император примечает пунцовый румянец на бледном лице, что добавило образу Николая особого очарования.

— Не смел никогда, Государь! И мысли не брал... – в самом деле, он не попрекал Александра за мягкость и прочие удручающие оплошности, совершаемые в процессе царствования, тем паче за глаза, как трус.

Преданность Великих Князей была достойна восхищения – Александр гордился ею, как самой большой драгоценностью на свете.

Но эта же преданность убивала в них собственное мнение: братья учились на его опыте, делая, возможно, не те выводы, какие следует, а, быть может, выявляя ошибки в системе государственного управления, обсуждения которых приравнивали к крамоле, и потому умалчивали о них, боясь совать нос не в своё дело. Во всяком случае, у Николая точно имелось несколько занимательных идей в запасе – разговор о введении единой униформы для придворных дам подтверждал это. Однако он не добьётся успеха, если будет регулярно изображать из себя Цербера, помышляя лишь о наказаниях для нерадивых подчинённых.

Совершив наклон вперёд, Александр смотрит аккурат в ясные бледно-голубые глаза брата, с мерцающим в них отблеском свечного пламени, собираясь преподать урок, выучив который, тот научится претворять в жизнь любые прожекты:

— Хорошо быть важным, но важнее – быть хорошим, – напомнив, что при дворе без "пряника" никуда, августейший даёт ключ к пониманию людских сердец. — Улыбайся, Ника, в улыбке – твоё спасение. – Пожалуй, это был главный закон, который следовало усвоить человеку живущему на вершине мира.

Всматриваясь в заострённые черты, он вновь находит в них много от Екатерины: среди сотен лиц, окружавших его в детстве, Александр рано стал узнавать одно, затмевавшее все остальные – полное, с двойным, выступающим вперёд подбородком и синими, иногда отливавшими чёрным глазами, всегда озарённой ласковой улыбкой – лицо своей бабушки...

Именно такой подбородок был теперь у Николая, который указывал на недюжинное упрямство, как и взгляд – тяжёлый, острый, пробирающий до самых поджилок.

Очевидно, что царевич не умел уступать и стелиться перед теми, кто совершенно этого не заслуживает, о чём с жаром поспешил сообщить:

— А если я не научен? – в голосе проступает сталь, яркие брови сходятся на переносице, отчего выражение лица приобретает мрачный и вместе с тем гордый вид. Лицедействовать перед ничтожествами – не в его правилах, в конце концов, он не наследник престола, и вряд ли им когда-нибудь станет. Так для чего ему учиться лицемерию?

— Улыбаться нетрудно, главное – верить в правдивость изображаемых эмоций, – пусть и нежно, Александр продолжил стоять на своём, раскрывая брату секрет успешной карьеры, которую необходимо делать даже третьему принцу. Нельзя наживать себе врагов повсеместно – это плохо кончится. Николай познал дух и секреты королевского двора, искусство придворных интриг, стало быть, теперь должен научиться мириться с ними. Снисхождение к чужим ошибкам, умение быть доброжелательным даже с теми, кому при других обстоятельствах хотел бы надавать пощёчин – есть неотъемлемое правило придворной жизни. Улыбка при дворе – это не порок, а навык выживания.

— Увольте. Не в моём духе, – твёрдо и непоколебимо; Николаю становилось дурно при мысли, что в правилах семьи заведено улыбаться всем подряд без исключения. Одно дело, когда подобное происходит в светском обществе, и совсем другое – улыбаться тем, с кем ты служишь, примечая их наплевательское отношение к обязанностям, от которого напрямую зависит благополучие многомиллионной Империи.

И в этом, пожалуй, заключалась вся разница между братьями: в отношении мерзавцев Александр перегибал палку с доброжелательностью, Николай же не проявлял её вовсе.

Наблюдавший всё это время за беседой двух родственников Михаил взял на себя ответственность развеять напряжённую обстановку:

— Никс, твоё лицо сияет, когда ты улыбаешься! – подняв голову, он смотрит на среднего брата с детским восторгом, невольно заставляя его вздрогнуть от пронзительного звука голоса. — А когда изволишь хмуриться, хочется перекреститься... – признаётся с доброй усмешкой, наморщив веснушчатый нос, как если бы разжевал кусочек лимона.

Николай растерянно хлопает глазами, неосознанно указывая на себя вилкой, мол, это я-то такой грозный, что следует креститься?

Приложив тыльную сторону кисти к губам, Александр приглушённо смеётся, встречаясь взглядом с рыжеволосым Сатиром, находя его высказывание весьма остроумным. А ведь лучше и не скажешь!

Несмотря на любовь к розыгрышам, Михаил твёрдо верил, что дисциплина – превыше всего, и, следуя этому правилу, поспешил принести извинение Николаю, прошептав сердечное: «Прости». Но тот не серчал на младшего. Уголки некогда сжатых губ дрогнули, и, коснувшись двумя пальцами переносицы, он улыбнулся, мельком глянув на своё отражение в серебряной ложке, поднеся её чуть ближе к лицу.

И ничего он не грозный... Самый обыкновенный юноша!

Александр располагающе улыбнулся:

— Советую Вам окончить трапезу, Mon Ami, иначе Мишель принудит Вас к сему новым каламбуром. – Лёгкий нрав младшего брата взаправду располагал к себе окружающих: Николай не хотел улыбаться и всё же сделал это, поддавшись весёлому порыву, а ведь смех над собой облагораживает человека, даёт возможность взглянуть на себя со стороны.

— Ваш оптимизм имеет власть над человеческим разумом, Cher frère, («Дорогой брат» фр.) – с улыбкой продолжает Александр, салютуя бокалом смеющемуся Мишелю. — Используйте сей дар во благо, очень Вас прошу.

Он был рад, что юный Великий Князь научен по-своему манипулировать людьми. Если вспомнить, это началось ещё в детстве: будучи ребёнком, Михаил был неутомим в насмешливости, и Николай, не умея или не желая насмехаться над другими, периодически употреблял для травли недругов озорного брата, которого нарочно подстрекал и подзадоривал на насмешки и подшучивания.

Довольный искренней похвалой Государя, Михаил взволнованно поясняет:

— Влиять на Никса не сложно, главное делать это с любовью. – Скрестив приборы на porte-coutau, тем самым показав, что закончил с трапезой, он смещает тарелку к краю стола, ожидая перемены блюд.

— Без любви наш мир теряет половину ценности, – соглашается Александр, краем глаза наблюдая за тем, как Николай с à belles dents («С большим аппетитом» фр.) налагает на еду, испугавшись, видимо, что младший действительно мог сочинить каламбур на эту тему, вследствие чего августейший обращается уже к своему детству:

— Припоминаю, как в Ваши лета имел неосторожность подшучивать над Константином... Замечу, что Их Высочество не всегда проявляли терпимость к моим бонмо[14], и мне приходилось частенько скрываться от Их гнева. – Сколько бы лет ни минуло, Александр был уверен, что и на смертном одре не забудет силу братского кулака.

В порыве злости Константин превращался в зверя и не раз портил Александру его милое личико, а их общий друг князь Чарторыйский, не умеющий уступать и сдаваться, порой доводил драку до масштабов гладиаторских сражений, не страшась давать отпор внуку Екатерины Великой, причём как физически, так и словесно.

Константин любил и уважал Адама за несвойственную для аристократов мужицкую силу – умение дать в нос, поэтому тёплые взаимоотношения между ними сохранялись в неизменном виде до настоящего момента.

Ох и славные же были времена!

— К слову, как изволят поживать Ваши друзья? – совершив затейливый поворот в беседе, Александр незаметно для окружающих подбирается к теме личной жизни, взирая на Николая с хитрым прищуром. — Их Светлость Князь Трубецкой и господин Рылеев по-прежнему сдувают с Вас пыльники? – от этого вопроса Великому Князю становится не по себе.

Он заметно тушуется, сильнее сжимая столовые приборы:

— Стараются, – пожав плечами, Николай зачерпывает ложкой новую порцию сладковатой крупы, помогая себе вилкой, стараясь не поддаваться нахлынувшему волнению.

Он пока не знал, умеет ли дружить по-настоящему и в чём, собственно, заключается смысл истинной дружбы: как она строится, на каких принципах базируется, и что вообще можно считать крепким союзом, а что – лишь пустой эмоциональной привязанностью. Человеческие взаимоотношения – глубокие воды, Николай только-только приступил к погружению. Между царевичем и его новыми друзьями шёл беспрерывный дискурс, в котором не удавалось пока распознать, что правильно, а что преступно.

С особым усердием пережёвывая пищу, он силится подобрать ёмкое слово, желая охарактеризовать этих людей коротко и ясно, подавляя тяжёлый вздох, рвущийся из глубины лёгких:

— Они... – начинает немного рассеянно, задумчиво покручивая вилку. — Необычные, – таков был вердикт его тревожных размышлений. Образ Рылеева и Трубецкого, как по заказу встаёт перед глазами. Николай сердцем чувствовал, что судьба свела их всех вместе не случайно...

Вспомнив свой обморок на Бородинском поле, он вновь слышит те роковые слова:

– Не отпускайте меня, Сергей Петрович…

– Никогда…

Раз за разом прокручивая в голове события той странной ночи, Николай неизменно находил там нечто фатальное для себя. Казалось, что не сложи Александр мира с Наполеоном, он бы никогда не встретился с теми, кого ныне называл друзьями, или встретился, но уже при других обстоятельствах, которые не факт, что привели бы к взаимной симпатии. Выходит, что Государь переписал судьбу не только России, но и его судьбу тоже, из-за чего все последующие события, уготованные Николаю Свыше, пойдут теперь по другому сценарию.

— Намекаете на их открытую приверженность либерализму? – Александр тоже чувствовал нечто противоречивое в союзе царевича, поэта и гвардейца, питая сомнения относительно благоприятного исхода дела.

— Не совсем... – нахмурившись, Николай брезгливо морщится: в дружбу, основанную на политике, он не верил, но верил в политику, основанную на дружбе.

Сколотив прочный союз, Наполеон и Александр доказали миру, что преданность побуждает людей идти на компромиссы, ведь если два друга искренне любят друг друга, то и цели у них будут общими или по крайней взаимовыгодными. Вот только цели Трубецкого и Рылеева оставались для него загадкой...

Когда Николай вновь поднимает взгляд, то ловит себя на мысли, что имел неосторожность расписаться в неблагонадëжности собственных товарищей, на что Александр, завидев сей испуг, решительно уточняет:

— Вам не следует так волноваться, я лишён привычки посягать на частную жизнь близких, – прояснив ситуацию, августейший убеждает брата, что не станет советовать сменить круг общения. — Вы свободны в выборе друзей, и не стеснены в средствах на содержание свиты. Будьте покойны, господа, – не забыв про Михаила, Александр поочерёдно перемещает взгляд с одного принца крови на другого.

Глубокий рубец остался на его сердце с тех пор, как Батюшка насильственно отлучил Адама Чарторыйского и Лагарпа от двора. Вред, нанесённый неокрепшей психике в молодые лета, оказался фатальным.

Последние годы юности, проведённые им в качестве наследника русского престола, протекали в глухой изоляции. Александр не принимал никого из близких, ни единой души, боясь навлечь на себя гнев предвзятого ко всему живому отца, пока в конечном итоге не оказался под домашним арестом. Он не хотел, чтобы младшие братья проходили через подобный ужас, поэтому позволил им самостоятельно формировать круг доверенных лиц, приучая нести ответственность за тех, кого они сочли уместным допустить к сердцу.

Николай с благодарностью кивнул, приходя к выводу, что ничем преступным Рылеев и Трубецкой по большому счёту не занимаются, разве что критикуют систему устаревших политических ценностей, но ведь так все теперь делают... Так стоит ли переживать?

— У них словно... – собравшись духом, он предпринимает попытку закончить начатое. Невзирая на видимую близость, присущую его взаимоотношениям с друзьями, между ними всё же оставалась некоторая недоговорённость. Они словно боялись отдаваться дружбе до конца, ожидая скрытого подвоха. Вечный вопрос о том, умеют ли царские отпрыски дружить с подданными, не давал покоя всем троим, поэтому Николай не спешил открываться им полностью. — Нет, простите... – качнув головой, он прогоняет дурное предчувствие.

— Я желаю оставить имеющиеся мысли при себе, с Вашего позволения, – вспомнив о том, что за признанием в политической неблагонадëжности тех или иных личностей мог последовать вызов в отделение Тайной полиции, пусть даже не со стороны Государя, Николай ставит точку в опасном разговоре.

У него не было доказательств, окромя нелепых домыслов, что Трубецкой и Рылеев ведут двойную игру, потому считал бесчестным сеять вокруг них ложные подозрения. В конце концов, они всего лишь мечтатели, а не шпионы герцога Ришельё.

— Важно, чтобы Вы им доверяли. – Поддержка Александра в иной раз могла быть весьма кстати, однако Николай горько усмехнулся в ответ его словам:

— Доверие тут ни при чём, – отмахнулся, как ни в чём не бывало, понимая, что доверять свободомыслящим людям при его высоком статусе бывает очень опасно. — Всякое доверие довлеет заслужить. Поступки, как известно, говорят за человека больше слов: мои друзья шибко ораторствуют, но только время покажет, обретут ли их слова форму. Я беру от них то, в чём имею существенный недостаток – мой характер становится цельным рядом с ними. Ежели и через десять годин нам будет также привольно в обществе друг друга, Господь мне свидетель, я доверю этим людям свою жизнь. А пока... Мы молоды, и потому привязанности сердца кажутся вечными. И всё же я не позволю себе забыться. Знайте, что обладая открытым и доверчивым сердцем, я отнюдь не отстраняю разум, когда свожу дружбу с новыми людьми. Никому не по силам сманить меня на ложный путь. – Николай в очередной раз доказал брату, что не склонен к романтического рода иллюзиям, на которых зачастую строится дружба между людьми разных политических взглядов.

Позволяя друзьям обсуждать революционные темы, принимая обоих такими, какие они есть, Николай справедливо ожидал от них такого же почтения, считая, что они обязаны уважать его статус и мировоззрение, ибо отрываться от корней он не станет.

Будучи восхищённым прогремевшей бравадой, в которой всё было к месту, Александр обращает внимание на притаившегося Мишеля: переглянувшись как древние авгуры[15], они мысленно отдают должное здравомыслию Никса.

Наученный сохранять весёлость нрава в самых противоречивых обстоятельствах, Михаил выразительно поиграл бровями, решив оставить речь брата без комментариев, дабы случайно не обернуть всё в шутку.

Александр порывался что-то сказать, но не успел – в двери гостиной постучали, и внимание устремилось к парадному входу: на пороге гостиной стоял камер-лакей с лакированной тростью в правой руке, распахнувший широкие створки, торжественно объявляя:

— Их Императорское Высочество, цесаревич Константин Павлович. – стукнув тростью об пол, мужчина смещается в сторону, пропуская вперёд высокопоставленного гостя.

Константин переступает невидимый порог залы широким армейским шагом, попутно хлопая лакея по плечу, словно говоря, отдохни, братец. Замирает на середине пути, имея намерение поприветствовать собравшихся за столом.

Великие Князья поднимаются с мест, как по команде, выпрямляясь в стойку смирно. Александр остаётся сидеть ровно, чуть отстраняясь от стола и лишь слегка поворачивая корпус, дабы смотреть цесаревичу в лицо.

Протокол приветствия не должен подвергаться нарушениям, по крайней мере, в первые несколько минут визита, поэтому прежде, чем двинуться дальше, Константин приветствует своего Государя:

— Вечер добрый, Ваше Величество, – произносит лишённым окраски голосом, кивая в адрес светлой улыбки Александра, вслед за тем оборачиваясь к младшим братьям: — Господа, – кивает в их сторону, заслышав приветственный удар каблука о каблук.

Юркий сквозняк, потянувшийся из коридора, всколыхнул пламя ближайших свечей в золотых канделябрах, что выстроились рядком вдоль центра стола, отчего по обитым китайским шёлком стенам заскользили причудливые тени.

Когда камер-лакей удаляется, захлопнув створки, освещение в зале выравнивается, возвращая присутствующим ощущение покоя.

— Позволите? – испросив разрешение занять свободное место, находившееся в конце стола, Константин растягивает на губах фальшивую улыбку. За напускным безмятежным видом цесаревича просматривалось раздражение.

Ему явно не понравилась та манера, в какой Александр обратился к нему в утреннем письме, отчитав за попойки – между прочим не беспричинные – и упрекнув в пренебрежительном отношении к семейным узам: «Дети оставлены сами на себя, а Вам и дела нет. Бесчинствуете днями напролёт, аки мот, играете в карты, пропадаете в ресторациях. Доколе, вынужден спросить, будут продолжаться Ваши вульгарные выходки? Стыдитесь, сударь, ибо Ваше поведение безнравственно!»

Константин терпеть не мог, когда кто-то учил его, как надо жить, особенно Александр – пример, которым тыкали с детства. К тому же, он сложил мнение, что их братья уже достаточно взрослые, а потому имели полное моральное право освободиться от "нянек".

Великий Князь испытал радость при встрече с семьёй, но только Александр видел истинное состояние его мятежной души, складывая губы в одну из тех раздражающих и нагловатых улыбок, при виде которых у цесаревича чесались кулаки.

— Милости прошу, – изящно взмахнув рукой, августейший указывает на противоположный от себя стул, оставаясь довольным поведением цесаревича – приехал раньше своего обычного времени и даже оделся, как подобает наследнику.

Константин выглядел сегодня чрезвычайно привлекательно: для большей помпы он облачился в генеральский мундир с золотыми пуговицами, эполетами и аксельбантом – наверняка, чтобы произвести впечатление в Салоне, откуда держал путь; на груди блестела пятилучевая звезда, покрытая белой эмалью и обрамлëнная зелёным венком из лавровых и дубовых листьев – Орден Почётного Легиона, вручённый Наполеоном в качестве почётной награды в год Тильзитского соглашения. На другой стороне мундира гремели Георгиевские кресты: третий степени, полученный в битве при Аустерлице, и второй, полученный не столь давно в «Битве Народов» при Лейпциге.

Сам Александр, не взирая на уязвлённое самолюбие, имел Георгиевский крест только четвёртой степени, так как тотальные катастрофы всех предыдущих сражений не позволяли с чистой совестью возлагать на самого себя высшие награды Империи, пусть даже и с разрешения «Орденской Комиссии».

Свой крест Святого Георгия с оттиском «За храбрость» он получил в далёком пятом году. Этой наградой Александр очень дорожил, поскольку она являлась напоминанием о страшной Аустерлицкой бойне, навсегда изменившей его отношение к жизни.

— Признаться, мы ожидали Вас ближе к ночи. Как же вышло, что Вы изменили намеченным планам? – с иронией продолжает Александр, приподнимая голову, когда цесаревич, лукаво прищурившись, пристраивается за спинкой его стула, опуская ладони на плечи, ощутимо сжимая тяжёлые эполеты.

— Помилуйте, неужто возможно пренебрегать семьёй? – наклонившись к его правому плечу, Константин продолжает чуть тише, отыгрывая такую сладкую любезность, что уже и страшно становилось: — Не поверите, милый брат, явился не по приказу, а по зову горячо любящего Вас сердца... – казалось, яда в этих словах вполне хватило бы, чтобы отравить целую роту солдат.

Александр слышит аромат женских духов в сопровождение лёгкого алкогольного амбре, а это значит, что цесаревич успел опрокинуть рюмку-другую ликёра перед выездом, поэтому сейчас, можно сказать, он был ещё относительно добреньким.

— Охотно верю, – с достоинством выдержав испытание братской язвительностью, он касается столовых приборов, возобновляя трапезу, чувствуя, как по плечу скользит шнур витого аксельбанта – Константин отстраняется, и сразу после следует попытка усадить его за стол: — Прошу великодушно отужинать с нами. Вы, верно, проголодались дорогою.

Ответом на проявленную заботу послужил едкий смешок. Судя по всему, цесаревичу доставляло удовольствие играть на нервах самого обаятельного Миротворца современной истории.

Заглянув теперь уже через левое его плечо, Константин с любопытством осматривает содержимое неглубокой тарелки, с невозмутимым видом вытягивая серебряную вилку из царской длани, что почти была поднесена к губам, отправляя наколотый на неё кусочек говядины себе в рот:

— Благодарю, Mon Cher, я сыт, – принимаясь самым наглым образом похищать ломтики малосольного огурца, разложенные веером на золотой кайме, он сопровождает свои действия тихой песенкой, урча под нос, срывая приглашённый смех со стороны младших членов семьи.

Великие Князья делали вид, что не замечают происходящего, меж тем запечатлевая в памяти каждую секунду забавного представления. Не каждый день им выпадала возможность лицезреть старших братьев в таких близких сношениях.

Константин украдкой подмигнул их интересу, наслаждаясь заслуженной победой над безупречными манерами протеже Екатерины Великой. Александру пришлось смириться: фордыбачество Константина являлось следствием утренней промашки с письмом, поэтому он не успокоится, пока не отомстит.

Как бы то ни было, атмосфера за столом, вопреки нюансам, наполнилась уже не просто теплом, а истинным жаром. Четыре наследника Российской короны собрались под одной крышей, чтобы провести время вместе. Такие разные, но все, как один, верные своему долгу и стране, которую любили также горячо, как друг друга.

Вдоволь насладившись своей проделкой, Константин вальяжной походкой направляется к отведённому для него месту:

— Царский тост уже поднимался? – вспомнив о почётной обязанности Императора – после третьего блюда поднимать тост за здоровье присутствующих – цесаревич невзначай подбирается к запрещённой Александром теме алкоголя, по запаху определив, что в бокалах братьев, увы, не вино.

Смекнув, к чему ведёт этот разговор, августейший решительно берёт реванш у любителя острых ощущений:

— Нет... Но, коль Вам того хочется, я прикажу подать десерт, – осмотрев пустую, стараниями Константина, тарелку, он тянется за колокольчиком, дабы известить дежуривших снаружи лакеев о смене блюд. Александру понадобилось несколько секунд для того, чтобы совладать с дурными чувствами, но вот его лицо вновь принимает безмятежный вид. И лишь улыбка, приторная, саркастичная, остаётся на губах:

— Что будет угодно отведать – воду, компот или, может, молоко? – цедит без всякой жалости, намекая, что распивать спиртное в присутствии "детей" не позволит, с наслаждением наблюдая, как с лица брата медленно сползает торжествующая ухмылка.

Константина так и подмывало огрызнуться – «Вашу кровь, если можно...», однако присутствие свидетелей делает невозможным расправиться с коронованным трезвенником прямо здесь и сейчас, посему пришлось забыть на время о мести.

— Компоту, будьте так любезны, – откинувшись на спинку стула, цесаревич раздражённо барабанит пальцами по мягким подлокотникам, позволяя расторопным лакеям, появившимся в зале по первому звонку, забрать неиспользованные тарелки.

Самодовольно хмыкнув, Александр принимает его капитуляцию, как должное, цепляясь взглядом за Николая, воодушевлённо встречающего пряно пахнущую корицей подрумяненную Шарлотку, которую внесли в залу на огромном серебряном блюде, украшенную печёными дольками засахаренных груш.

А ведь он даже не заметил, как за время насыщенного семейного разговора, после всех шуток и тёплых слов, опустошил тарелку с гречкой подчистую, чем принёс покой на сердце беспокойного старшего брата.

«Писарь», «Музыкантша» и «Художник». Автоматоны Жаке Дро можно увидеть в музее Истории и Искусства в Невшателе (Швейцария).

Сноски:

1) «... взгляд мечется к «Оттоманке»[1] возле окна, на которой покоился снятый мундир»

★ «Оттоманка» - широкий и низкий мягкий полудиван с валиками и подушками, заменяющими спинку, с валиками по бокам. Разновидность тахты.

2) «...в детстве графиня Ливен[2] подвергала царского питомца суровой дрессуре, поэтому правила хорошего тона, так называемые внутренние законы династии, регламентирующие отношения членов семьи друг с другом, он вызубрил как «Отче Наш». »

★ Урождённая остзейская баронесса Шарлотта Маргарита Гаугребен (1743-1828 гг.) - воспитательница детей Императора Павла I, прародительница княжеского рода Ливенов.

3) «— А Вы слушайте Их меньше, – добавляет чуть строже, — примечаете противление за одним из Высочеств – немедля доносите воспитателю, Александру Палачу[3] – они за тем и поставлены, чтоб блюсти надзор, а уж если не сыщется с этого проку, извольте готовить доклад на Высочайше имя.»

★ Александр Павлович Алединский (1775-1841 гг.) – генерал-лейтенант русской Императорской армии, один из воспитателей великих князей Николая и Михаила Павловичей.

4) «Всякое блюдо выставляется на стол Их Высочеств сообразно с рекомендациями Фёдора Ивановича.[4] Сегодня было велено подать гречу «по-купечески»[5] с парной говядиной, огурчиками среднего посолу, бульон из цесарки и вишневый компот.»

★ Иван Фёдорович Рюль (1768-1846 гг.) — лейб-медик, действительный тайный советник и кавалер, инспектор медицинской части Учреждений Императрицы Марии, доктор медицины и хирургии. Сопровождал младших Великих Князей в Заграничных походах.

★ Гречка «по-купечески» – или «купеческая каша» — Старорусское сытное второе блюдо, по способу приготовления похожее на плов.

5) «Михаилу достался набор из синего Лазурита, который Эрик Лаксман[6] привёз ко двору Екатерины Великой с далёких берегов Байкала.»

★ Эрик Густав Лаксман (1737–1796 гг.) — российский учёный и путешественник шведского происхождения; химик, ботаник, географ. Действительный член Петербургской академии наук.

6) «Имею честь представить Вашему вниманию чудо современной механики, автоматон[7] работы Жаке Дро.»

★ Автоматон – тоже, что робот. Кукла с механическим приводом, выполняющая действия по заданной программе.

7) «Васильковый аби[8], шитый серебром, сидел точно по фигуре; из распахнутых лацканов виделся кремовый весткоут[9], убранный золотой лозой, на которой яркими точками, как на праздничной гирлянде, рассыпались бутоны пёстрых маргариток; под горлом – жабо тончайшего кружева, скреплённый синей перламутровой бляшкой, имитирующий драгоценный камень, а на голове – серый парик скрученный в букли на висках с белёсым налётом как бы настоящей пудры.»

★ «Аби́» (фр. habit) — часть мужского костюма XVIII века, входившая в ансамбль «наряда на французский манер» (фр. habit à la française), пришёл на смену жюсткору: однобортная приталенная одежда (кафтан) с полами до колен, из которого впоследствии вышел фрак.

★ «Весткоут» (англ. westcoat) – мужской жилет XVIII века, который носили под Аби́. В России весткоут называли «камзол».

8) «Аромат кислых щей, почитаемых отцом прежде других блюд, и терпкого рубинового Кларета[10], по сей день жили в памяти.»

★ «Кларет» – общее название для некоторых красных вин из Бордо.

9) «— А памятно ли Вам имя Роберта Фултона, впервые паровую тягу к кораблю? Мы Никсом изучили его заметками, легко ли дело – изобретённый им Пироскаф[11] совершил путешествие по реке Гудзон от Нью-Йорка до Олбани со скоростью в пять узлов.[12] Эка невидаль!»

★ Пироскаф – устаревшее название парохода.

★ Пять узлов – 9 км/час.

10) «— Поправьте меня, ежели имею неосторожность заблуждаться, но разве паровой двигатель модернизировал не русский человек? Ползунов Иван Иваныч[13] презентовал миру своё изобретение в начале царствования Екатерины Великой – полвека уж минуло. Отчего в Европе тишина? Чем мы заслужили подобное к себе отношение? »

★ Иван Иванович Ползунов (1728 — 1766 гг.) — русский изобретатель-теплотехник, создатель первой в России паросиловой установки. Его первая в России паровая машина была также первым в мире двухцилиндровым паровым двигателем, впервые в истории не требующим вспомогательного гидравлического привода.

11) « — Замечу, что Их Высочество не всегда проявляли к моим бонмо[14], поэтому мне приходилось частенько скрываться от их гнева...»

★ «Бонмо» – (фр. bon mot) – острое словечко.

12) «Будучи восхищённым прогремевшей бравадой, в которой всё было к месту, Александр обращает внимание на притаившегося Мишеля: переглянувшись как древние авгуры[15], они мысленно отдают должное здравомыслию Никса.»

★ «Авгур» - в древнем Риме Жрец, толкователь воли богов, по крику и полету птиц. Выражение: «переглянуться как древние авгуры» означает переглянуться заговорчески, загадочно.

Глава 15.2

«Твой домик затерян в уснувшем лесу,

Где речки капризны извивы.

Утрами ты любишь смотреть на росу —

На слёзы тоскующей ивы.

Мой угол — где улицы, ругань и шум.

Оградой от них подоконник,

Где роза улыбкой чарует мой ум.

— Ты — ивы, я — розы поклонник.»

Игорь Васильевич Северянин

«Твой домик» (1908 год).

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Прогулка в кущах Елисейского сада завершила вечер. Из окон дворца струился золотистый свет, озаряющий красоту таинственных аллей и берсо[1]: в больших пёстрых клумбах мелькали зелёные, точно маленькие звёздочки, светлячки, на дорогу выпрыгивали крошечные лягушки, а высоко в небе, сквозь бледно-синие облака, пробивался молодой месяц, служивший ориентиром для плутающих во тьме путников.

Николай и Михаил шли впереди, смеясь с обрывков гусарских анекдотов, звучащих неестественно громко в обширном пространстве многолюдного парка. Им было покойно и весело на душе – вечер удался на славу.

Вернувшись с прогулки, Александр велел подать чаю, а Константин предложил сыграть в фанты, а после – в «Qui suis je», старинную игру, почитаемую аристократами по всей Европе. Суть её проста: участники клеят друг другу бумажки с именами известных личностей на лоб, поочерёдно задавая наводящие вопросы, шаг за шагом приближаясь к истине.

Константин и тут не упустил возможность позлить августейшего: наклеив на лоб брата бумажку с его же собственным именем, он отвечал на вопросы противоречиво и обманчиво. Стоило Александру спросить: «Великодушный ли я человек?», Константин выпалил язвительное: «В зависимости от ситуации», а на вопрос: «Нравлюсь ли я Вам?» – и вовсе расхохотался, спесиво фыркнув: «Местами!». Все эти колкие словечки разрушали невидимые преграды, высвобождая живые эмоции.

Николай сидел на ковре в позе по-турецки, а Михаил лежал рядом на животе, не унимая ослепительной улыбки. Мысль о том, что сегодня они заночуют все вместе под одной крышей, согревала сердце... Хотелось, чтобы этот вечер не заканчивался никогда.

В полночь представители свиты и адъютанты разбрелись по комнатам, оставляя Великих Князей и Государя на попечение французского штата придворных. Первым опомнился Александр: увидев, что Михаил, в пылу общего разговора, задремал, привалившись к краю дивана, он тотчас объявил отбой. С отходом младших братьев ко сну, надобность держаться приличий отпала, и, оставшись с Константином один на один, Император сдался во власть усталости.

В качестве спального места французский камердинер отвёл русскому царю апартаменты на третьем этаже; Константин разместился в комнате по соседству, соединяющейся с комнатой Александра общей гостиной – именно туда оба Романова переместились после того, как лакеи доложили о готовности комнат. Гостиная была исполнена в изысканном стиле рококо: белые и голубые панели на стенах окаймляли капризно изогнутые золотые рамы, между которыми помещались резные алентуры[2] из светлого камня, где внутри, средь гирлянд распустившихся цветов, парили Райские птицы. Люстра из Венецианского стекла переливалась радужным светом, который отражался от огня свечей, а под потолком растекалась лепнина растительного орнамента невысокого рельефа, что давало впечатление воздушности интерьера.

Оставив двери нараспашку, чтобы не быть подслушанными, Александр приземляется в широкий косёз[3], обтянутый ярко-розовой шпалерой[4], что вызывает чувство наивысшего удовольствия. Последовав примеру августейшего, Константин находит «Разбитую герцогиню»[5] в дальнем углу, беря от неё большое кресло и длинный пуф, вытаскивая их на середину комнаты, размещая против брата; опустившись в кресло, он складывает ноги на мягком пуфе, попутно избавляясь от мундира с жилетом, оставаясь в простой льняной рубахе.

Давненько они не разговаривали по душам – по такому случаю Александр разрешил цесаревичу выпить: пара бокалов красного вина перед сном не сделает хуже, а лишь укрепит сонные грёзы. Однако беседа их началась не с обмена впечатлениями, а с того, что Александр называл "воспитательным моментом":

— Так что же, сударь? Нет ли в Вас желания принести извинения за несносное Ваше поведение? – вопрошает с тяжёлым вздохом, подхватывая хрустальный бокал с чайного столика, продолжая в снисходительной манере: — Повеса, когда ты остепенишься?.. Подумай, ведь тебе уже не двадцать лет.

Упрёк был беззлобным, и всё же Константин не мог не воспротивиться:

— И смотреть таким же сентябрём, как ты? – расслабленно вытянувшись в кресле, он забористо смеётся. — Нет, душенька, спасибо!.. У меня вовсе нет охоты сидеть, повесив нос, когда я чувствую, что могу ещё быть весёлым и счастливым... – странного рода ирония, скользнувшая в этих неосторожных словах, смутила впечатлительного Императора.

— Но кто тебе сказал, что я несчастлив? — нахмурившись, Александр с любопытством наблюдает за тем, как цесаревич перемещает хрустальный фужер на пол. Во взгляде пронзительных голубых глаз смешались любопытство, сочувствие и насмешка. Такая смесь редко, но бывает.

Константин не считал за зло таить от брата истину, и потому заявил о ней прямо, как умел:

— Кто?.. Да на что ты походишь с тех пор, как примирился с французами, влюбился и вышел из законного брака? Можно ли почитать за счастье то, что сделало тебя из весёлого сластолюбца каким-то сентиментальным меланхоликом? – замечание это, хотя и произрастало из верных наблюдений, тем не менее, являлось правдой лишь наполовину. В действительности настроением Александра правила не меланхолия, а страх – не тот страх, что подначивал отступить или сдаться, но страх иного рода: он боялся потерять чёткое видение реальности, запутаться, как уже случилось однажды в тот год, когда Россия, по его милости, бросила вызов Бонапарту, ввязавшись в череду беспрерывных войн.

— Так ты находишь, что я в самом деле переменился? – он был спокоен, питая уверенность, что изменился к лучшему. Теперь Александр трясся не за свою шкуру, а за Россию, и если Константин приметил в нём нечто странное – не апатию и не привычное разрушительное уныние, а сентиментальный порыв, который принял по ошибке за меланхолию, стало быть, душа его действительно очистилась.

— Удивительно!.. – подтверждает цесаревич, запрокидывая голову к потолку, погружаясь в несвойственную для него ностальгию. — Помнишь ли, как мы воспитывались с тобою в Михайловском замке?.. Ты умел улыбаться даже в самые тёмные времена, а ныне серьёзен и требователен, точно наша Maman тебя укусила. Не сказать, что я разочарован, вероятно, подобные перемены связаны с политическими измышлениями – воля твоя, не говори, если не хочешь, но всё же верни себе чуточку беззаботности, иначе вскоре другие начнут подозревать в тебе тревогу, а это плохо для амплуа победителя. – Хмельные пары дурманили разум Константина, ввиду чего он позабыл, что августейший не любит вспоминать о времени, проведённом в Михайловском замке, месте, где развернулась главная трагедия его жизни, переломившая естественный ход русской истории.

Прикрыв глаза, Александр, как это ни странно, вспоминает лишь приятные моменты: как Михаил и Николай, используя вместо санок перевёрнутые стулья, скатывались с лестниц Михайловского замка, и Maman вместе с ними, точно малое дитя!

— Я тоже исполнен тоскою по тем временам... – неожиданно признаётся Государь, чувствуя, что не склонен к глубокой печали. Затронув за столом тему кулинарных предпочтений почившего Батюшки, Александр сломал первый лёд в своей душе, поэтому дальнейшее "погружение" прошло безболезненно. Некогда душившая его боль исчезала, уступив место светлой ностальгии.

Михайловский замок и поныне стоял в Петербурге, пугая прохожих своим мрачным видом, а ведь раньше его считали уникальным творением архитектуры... Изумрудная крыша терялась в пышных кронах молодых деревьев. Лучи солнца золотили высокий шпиль, преломляясь радугой на оранжевом фасаде, что был окружён стройной балюстрадой. Мост, опускавшийся через искусственный ров, вырытый по приказу Павла, звенел массивными цепями, погружая жителей и гостей замка в атмосферу далёкого средневековья.

Ныне замок пришёл в запустение: зелёные крыши и рыжий фасад потускнели, теряя былое великолепие. Благодаря Александру там царило безлюдье: боясь нездорового внимания общественности к развернувшейся там трагедии, августейший издал закон, запрещающий остановку экипажей подле стен замка, а прогулка в том месте шумной толпой могла закончиться для обывателей наложением штрафа.

— А как мы ноги ломали в тех жутких строительных лесах, ты помнишь? – вопрошает Константин с осторожностью, продолжая отходить всё дальше в прошлое.

Действительно, переезд царской семьи в Михайловский замок напоминал его жителям переезд французской аристократии в недостроенный Версаль: платья дам тащились по сырым коридорам, на шляпы кавалеров сыпалась штукатурка, а на свежих рыцарских панно проступала плесень. Иностранные зодчие хватались за голову: «В этой проклятой стране вечная зима, лепнина трескается, стены рассыпаются!»

Александр рассмеялся, вспомнив, как Матушка, которая вечно разыскивала отца по всему замку – Павел посещал каждый день новую комнату, контролируя процесс строительства – бегала по строительным лесам и кричала во всеуслышание: «Mein Gott, Paul! Wo bist du?». («Боже мой, Пауль! Где ты? нем.)

То был не дом, а настоящий плацдарм для тренировок гатчинских бойцов. Александр носился за Матушкой, как привязанный, придерживая длинный трен её платья, чтобы тот не собирал собой строительный мусор; Константин обыкновенно пытался унять сей бурный порыв, когда Императрица, набирая скорость, спотыкалась на высоких каблуках. Оба брата, с трудом удерживая равновесие, перешагивали через высокие перекладины, стараясь не вспахать носом пол. То-то была потеха для иностранных послов: наблюдать, как принцы одной из самых могущественных держав мира в смешных прусских мундирах ежедневно выполняют бег с препятствиями, исполняя роль наседок для своей оголтелой матери.

Плац Михайловского – это не бальный паркет Екатерины Великой: там не было места слабости. Александр дважды на своей памяти едва не слетел с недостроенных этажей, и дважды отец говорил ему при этом: «Сударь, меньше хлопайте глазами, а чаще смотрите под ноги!»

Теперь он вспоминал о наказе Батюшки с благодарностью, поражаясь своей беспечности, однако было время, когда он считал себя умнее взрослых и долго потом дулся на тех, кто делал ему замечания.

— Мы были молоды... – покачивая бокалом в такт неспешному ходу мыслей, он вновь пригубил вина, смачивая пересохшее горло. — Юнцам, как ты знаешь, и море по колено, но нам, зрелым мужам, не пристало брать с них пример... Порой я скучаю по ветру в голове, однако же не берусь, как ты, противостоять природе: глупо полагать, что я всё тот же Александр, каков был в начале царствования... Стареть нужно с достоинством, Mon Ami, в противном случае тебя заклеймят трусом. – Александр не любил причислять себя к обществу дребезжащих стариков, и всё же не мог отрицать, что лучшие его годы давно позади.

Уставший от нотаций Константин лишь презрительно фыркает:

— Ради Бога, не строй из себя старца! – негодующе всплеснув руками, он ожидаемо теряет самоконтроль. — А коль уж взялся за это дело, будь добр вспомнить о своём дружке-корсиканце – следуя твоим измышлениям, ему давно пора переезжать на кладбище, ведь он восемью годами тебя старше! – от этого заявления Александр поперхнулся: достав из кармана платок, он спешит откашляться, смиряя нахала раздражённым взглядом.

Таким, как Александр, не дано понять, что чувствуют люди, которых природа наградила нестандартной внешностью. Павел Петрович, к примеру, терпел насмешки над собой с самого детства, и даже его собственная мать, Екатерина Великая, слушая высказывания фаворитов о сыне, не стыдилась с ними соглашаться. Константину суждено было пройти тот же путь...

Но цесаревичу повезло: на его веку родился Наполеон, который доказал миру, что самое привлекательное в мужчине – это мозги, а не внешние данные.

— Сменим тему, я настаиваю, – спокойно возражает Александр, опуская фужер на серебряный поднос. — Покуда впервые за долгое время мы остались наедине, полагаю, будет уместно поговорить о личном... – вернув платок в карман мундира, он приподнимает уголки губ в лукавой улыбке. — Как изволит поживать Ваша прелестная жена, не расскажите? – Александр знал, что разговоры о Юлиане Кобургской действуют брату на нервы хлеще, чем пение петухов поутру, и не смог устоять перед соблазном.

— Как не изящно, Ваше Величество… – Константин нервно дёргает плечом, давая понять, что августейший теряет хватку. Месть получилась слишком топорной, особенно для человека, выступающего на короткой ноге с Наполеоном. Задумчиво рассматривая переливы яркого света на тонких стенках бокала, цесаревич чувствует, как левая его рука непроизвольно сжимается в кулак.

Юлиана Кобургская, принявшая в православие имя Анна Фёдоровна, была главной ошибкой его жизни. Константин ненавидел себя за слабость, сознавая, что требовать развода следовало ещё тогда – десять лет назад, когда принцесса впервые сбежала из Петербурга. Он упустил время, пойдя на поводу у семьи, пытаясь починить давно разрушенный брак, чем только усугубил своё нынешнее положение.

— Мои отношения с упомянутой Вами особой – дело решённое. – Выпрямив спину, он указывает на Александра горлышком фужера, заставляя сконцентрировать всё внимание на последующих словах: — Прошу не чинить мне препятствий на пути к свободе. В одну реку дважды не войти – Вам известно о том лучше других, посему, вынужден просить Вас оставить сей бессмысленный разговор, иначе мы поссоримся, – хладнокровие, с которым цесаревич сознался в уже принятом решении, потрясало воображение: развод наследника престола грозил вылиться в международный скандал.

Взяв необходимую паузу, Александр хмурится, выстраивая в голове дальнейший диалог, силясь подобрать убедительные контраргументы. Впрочем, чтобы он сейчас ни сказал, всё это будет звучать неубедительно: отношения Юлианы и Константина в самом деле были обречены. Нежная и покорная Елизавета даже рядом не стояла с той, которую Александр за глаза называл революционеркой – Юлиана дважды сбегала от Константина, наплевав на честь и достоинство принцессы, уважая в себе главным образом женщину, которая не хотела томиться в одной клетке с эксцентричным супругом, чей характер ей так и не удалось укротить.

Зная всё это, Александр, однако, не мог смириться с существующим порядком вещей: развод Императора, человека, который уже стоит у штурвала, конечно, страшен, но развод будущего наследника, на которого опираются определённые придворные группировки, губителен вдвойне. Константин ставил Александра в обстоятельства, при которых придворный пасьянс сильно изменится. Случись подобное, и Европа, и Россия утратят в отношении правящей династии необходимое доверие. Бурбонов уже вытеснили из списка "сильнейших" королевских семей мира, кто же на очереди? Неужто Романовы? Если представители сего рода не способны навести порядок внутри собственного клана, о каком уважении к их стране вообще может идти речь?

— Дело не только о Вашей репутации, поймите... – Александр не знал, зачем объясняет брату очевидные вещи, и всё же надеялся, что сможет отвратить его от задуманного: — Ваш развод ударит по всем нам. И по ним – особенно, – метнув взгляд в направлении соседней стены, за которой находилась комната Великих Князей, он осознанно переходит на шёпот. — Как Государь, я обязан взять над Вами шествие, брат мой. Мне невыносима сама мысль о Вашем разводе с Её Высочеством, и я не успокоюсь, пока не добьюсь от Вас обещания пересмотреть принятое решение... – чувствуя, как в душе брата зарождается буря, Александр откидывается на высокую спинку, предпринимая попытку отвести взор, но в следующую же секунду Константин с громким хлопком опускает бокал на стол, заставляя вздрогнуть.

— К чему это лицемерие? Побойтесь Бога! – намекнув августейшему, что его попытка надавить на совесть выглядит довольно жалко, поскольку в молодости тот сам не горел желанием править, цесаревич резко подаётся вперёд: — Не пытайтесь отыскать во мне наличие совести: в Вашей связке никогда не было подходящего ключа, чтобы отпереть дверь в моё сердце! Да будет Вам известно, что я не держусь за предназначенное мне место. А возьмётесь давить, клянусь, я брошу уважать в Вас и брата, и Государя!

Константин выражал открытый протест; потемневшие от злости глаза полнила обида. Конечно, если постараться, Александр сможет посадить его на трон даже разведённого, но поступок этот не принесёт стране пользы. По закону у наследника престола должна быть супруга – женщина королевских кровей, и наследник, который закрепит за ним божественную власть.

После расторжения законного брака последует вопрос: а нужен ли России царь? Начнётся смута. Общество расколется на фракции. Каждый начнёт бороться за своего кандидата, и никто уже не вспомнит про учреждение «Об Императорской фамилии», в котором чётко обозначалось, кто за кем и в какой последовательности наследует корону.

Александр должен позаботиться о будущем уже сейчас – от него тоже ждали ставку, как в карточной игре. Кого Император назначит своим преемником? Будет ли он понтировать? И ежели не Константин займёт трон, то кто? Неужто Мария Фёдоровна, с трудом говорящая по-русски? Так ведь ей помирать скоро...

Николай? Юн ещё, да в чинах малых. О Михаиле и говорить нечего – желторотый цыплёнок, ему до короны ещё расти и расти. Неплохие шансы имелись у старшей сестры Екатерины, чей наследник, сын покойного Герцога Ольденбургского, Пётр Георгиевич, проживающий в Петербурге и прекрасно владеющий русским, мог стать следующим Петром IV. Да только глупости это всё... Зачем делать династический крюк? Александр не допустит анархии – в его интересах укрепить Салический закон, лежащий в основе «Учреждения», а значит за ошибку Константина, так или иначе, придётся отдуваться младшим братьям...

И будто прочитав его мысли, цесаревич складывает на губах мрачную улыбку:

— Словом сказать, Вы уже присмотрели мне смену, не так ли? – убрав ноги с пуфика, он совершает наклон вперёд, беря со стола початую бутылку. — Николай исполнит роль овечки на брачном заклании... Дело шито белыми нитками, не находите? Вы стремитесь обженить его пораньше с одной лишь целью, чтобы обрести уверенность в завтрашнем дне. Выходит, Вы ничем не лучше меня, а то и много хуже, потому как решительно добиваетесь от невинного дитя политической зрелости. К этому Вы по существу стремитесь? – застыв подле опасной черты, Константин не собирался отступать; пригубив вина прямо из горла, он с усмешкой заглядывает в бледное лицо напротив.

Он обвинил августейшего в двуличии: Александр боролся за право быть счастливым, хотел сбросить с себя бремя Императорской короны, требуя от близких покорности, забывая, что свободы достоин не он один. Почему Константин должен оставаться в несчастливом союзе, если Александр не успел народить наследников? И почему Николай должен брать в жёны ту, которую не любит, и наступать на те же грабли? Александр перекладывал ответственность за свой неудавшийся брак на братьев, принуждая их перенять эстафету правления со всеми вытекающими из этого последствиями. В сущности он повторял деяния своей властолюбивой бабки: сводил наследника с немецкой принцессой, обманывая себя тем, что брак по расчёту – это благо; что в этом нет ничего дурного... Только забота. Но Константин знал наверняка – так заботится человек, который мылит верёвку!

Николай был ещё слишком юн, чтобы жениться; спешка могла разрушить его жизнь. Сам Александр пострадал когда-то от раннего союза – неужто он желает подобной участи младшему брату? Бесспорно, Константин не снимал с себя ответственность за содеянное: после развода он планировал отречься от престола, если того потребуют обстоятельства, это означало бы, что корона с большой вероятностью перешла бы к неопытному Николаю — но и действия Александра ничем не лучше.

Стоит Ники подарить династии сына – что сделает Александр? Правильно, истребует у Сената право передать ему престол ещё при жизни, а Николай – мучайся, страдай! Такого "сюрприза" не пожелаешь и худшему врагу.

Однако эти подозрения оказались ложными:

— Николай – не овечка... – разозлившись, Александр угрожающе щурит глаза. — Вернее, овечка совсем не он! – убедившись, что цесаревич по-прежнему ведёт себя, как упрямый баран, августейший почти задохнулся от возмущения. Никто не смеет говорить о престолонаследии с таким вопиющим пренебрежением! Ни о чём подобном Александр давно уже не мечтал: отрекаться при жизни от трона – безумие в чистом виде, и свадьба Николая здесь совсем не причём. До тех пор, пока сердце отбивает ритмы – Александр останется Государем. Но присмотреть младшему брату невесту было его священным долгом. Такова традиция.

Константин порывисто рассмеялся, постукивая пальцами по горловине бутылки. Он не обижался на брата за грубость, ведь тот сказал чистую правду. Смелых людей цесаревич любил с детства: Лагарп однажды сказал ему: «Вы не Великий Князь, а осёл!» - Константину это так понравилось, что он долго ещё подписывал свои тетради латинским: «Asinus» – «Осёл».

Дотянувшись до верхних пуговиц мундира, Александр ослабляет тугой воротник, встречаясь взором с насмешливым существом, которое ложно убедило себя, что сможет проскочить мимо трона. Как-будто ему позволят это сделать...

Константин был идеальной кандидатурой на роль царя, так как ближе всех сошёлся с гвардией и знатью; он знает, чего ожидать от подданных, знает и об их жестокости, и с какой стороны ждать удара. Самым разумным выходом для него будет сперва занять трон, а потом уже разводиться, дабы не провоцировать скандал раньше времени и оставить подданным надежду на обретение наследника. А Николай... Упаси его Господь оказаться на престоле в столь юном возрасте – этот эксперимент закончится очередной трагедией.

— Я не настаиваю на союзе с Пруссией... – совладав с эмоциями, Александр берётся разъяснить брату свою позицию. — Николай волен сам распоряжаться своей судьбой... Признайся он, что не увлечён наследницей Фридриха Великого – быть по сему, я не стану принуждать его к браку. Не делай из меня тирана, прошу тебя! – перебросив ногу на ногу, Александр потирает уставшие глаза, слезящиеся от переизбытка свечного дыма.

— Давно ль прозорливостью обзавёлся? – посмеявшись с умения брата выбирать себе женщин, Константин склоняет голову к правому плечу, подпирая кулаком щёку.

— Давно, – вторит Александр, мысленно ругая себя за нерешительность, ставшую следствием его брака с нелюбимой женщиной. — Мишель и Ника не должны повторять наших ошибок... Их благополучие для меня не пустой звук, вразуми это. – Грустно улыбнувшись, он поддаётся тоске, охватившей сердце, которая потянула за собой печальные воспоминания. Когда бабушка объявила о поисках невесты, Александр почувствовал себя куском мяса, выброшенным на прилавок. Воистину омерзительное ощущение – сознавать, что твоя жизнь принадлежит кому-то другому, а не тебе. В тот день он ничем не отличался от крепостного крестьянина, которого барин силою склоняет к замужеству ради получения пригодного для работы потомства.

— Молю Бога, чтобы их семейную жизнь миновали раздор и призрение. – Примирительно взглянув на брата, августейший обнаруживает улыбку на его румяном лице.

— Звучит как тост. – Вернув собеседнику бокал вина, цесаревич звонко соприкасаяется горлышком бутылки о хрустальные стенки. Александр капризно надувает губы, размышляя над тем, прощать повесу или нет... Уступив светлому порыву, он всё же совершает шумный глоток. Сладковатый нектар ласкает нёбо, раскрываясь терпкими нотками на языке. Голова ещё соображала, но во всём теле отчётливо ощущалась усталость, что побудило избавиться от мундира, сдавливающего грудную клетку.

— Твоя правда... – вздохнув, цесаревич убирает пряди волос с мокрого лба, ероша медные кудри. — Они не мы. Мотовство их совсем не прельщает, а жаль. – Поймав недоумëнный взор голубых очей, он спешит уточнить: — Определиться с выбором дамы сердца много легче, когда имеешь за плечами надлежащий опыт. Идти под венец с протестанткой бывает скучно, ты и сам это знаешь... Так может им следует погулять напоследок? – осознав, что взболтнул лишнего, Константин вовремя смыкает уста, сокрушаясь о своей промашке.

— Брось наездничать! – возмутившись до глубины души, Александр ожидаемо выходит из себя. — О чём ты вознамерился рассуждать, сударь мой? Или стыда совсем не ведаешь? Опомнись, ты не в казарме, не смей мешать имена братьев с грязью! – и в страшном сне ему не могло привидится, чтобы Великие Князья водили дружбу с вульгарными гризетками. Похоть лишь развращает юные умы, но никак не укрепляет в них науку о женщинах. Александр и этот опыт вспоминал с содроганием: чтобы дать внуку реальные представления, как должен вести себя влюбленный кавалер, оставшись со своей избранницей наедине, Екатерина поручила преподнести ему практический урок любви одной из своих камер-фрау Екатерине Торсуковой[6].

Преподавание практических навыков любви затянулось на несколько часов, но зато юный наследник оказался в курсе всех хитроумных приёмов искусства любви, которыми в совершенстве владела Торсукова. Самое печальное в этой истории то, что она случилась за несколько дней до венчания – самого светлого и чистого события в жизни каждого человека. Александр не знал, проходил ли Константин через подобный ритуал, но был уверен в одном: младших братьев он сбережёт непременно.

Увидев, в каком напряжении находится августейшая персона, цесаревич благоразумно смягчает тон:

— По моему разумению, доктор Крейтон[7] оказал этим детям медвежью услугу, сопроводив на прогулку в военный госпиталь, где открыто демонстрировал течение "французской болезни"... Суди сам, они дичатся женщин, точно те – прокажённые. Полагаешь, это естественно для их годин, избегать дамского общества? – Константин в упор не понимал, почему Александр постоянно ударяется в крайность. Почему, если связь до брака, то это обязательно похоть? Пережить опыт первой любви бывает весьма полезно, ведь давно известно: чрезмерное целомудрие и панический страх сближаться с противоположным полом, столь же пагубным образом сказываются на юношеском сознании, сколь беспорядочное волокитство.

Константин негодовал:

— Ты ставишь мне в вину пренебрежение семейным долгом, наряду с этим выставляя список запрещённых к обсуждению тем. Ты не отдаёшь мне на поруки братьев... Помилуй, неужто моя натура настолько скверна, что не заслуживает права быть раскрытой? – провокационный вопрос угождает точно в цель. Очевидно, что цесаревич желал узнать истинную причину, по которой Александр запрещал ему сходиться с братьями. Константин – дурная компания? Научит "детей" плохому?

Но если это действительно так, зачем заставлять его посещать семейные вечера, к чему упрекать в неуважении к близким?

Александр ничего не ответил, задумчиво потирая подбородок. Он не считал Константина дурным примером, просто тот не знал меры в своих выходках, окружая себя бесконечными скандалами, которые могли пагубно сказываться на других членах семьи. Один только конфликт с Луниным[8] чего стоил: побывав недавно в Кавалергардском полку, Константин, как это часто с ним случалось, оскорбил офицеров, совершивших дурацкую оплошность. Те в знак протеста дружно подали в отставку, и цесаревичу пришлось публично извиняться. На одном из смотров он подъехал к шеренге офицеров и заявил, как передали Александру, следующее: «Я слышал, что кавалергарды считают себя обиженными мною, и я готов предоставить им сатисфакцию – кто желает?»

Здесь-то пред цесаревичем и предстал кавалергард Лунин, который в свою очередь заявил: «Ваше Высочество, честь так велика, что одного я только опасаюсь: никто из товарищей не согласится её уступить мне»

Каково, а?! Александр едва не поседел, узнав о вопиющем дерзновении! Свою храбрость Лунин доказал в сражениях под Аустерлицем, Бородино, Тарутином, Дрезденом, Лейпцигом, Кульмом и Фер-Шампенаузом. Но замахнувшись на Государева наследника, он расписался в измене Родине, тем самым обесценив свои предыдущие подвиги. Слава Всевышнему, что Константину хватило ума перевести всё в шутку и скандальная дуэль не состоялась[9]. По-хорошему Александру следовало посадить обоих зачинщиков под арест, а Лунина впоследствии отдать под трибунал. Но он вновь пошёл на уступки, позволив брату взять храброго кавалергарда в адъютанты; с недавнего времени, поговаривают, те стали друзьями.

До тех пор, пока Константин будет сеять вокруг себя смуту, Александр не сможет доверить ему "детей" под опеку. Однако это не повод оставлять семью: цесаревич должен научиться сдерживаться и хотя бы изредка навещать тех, кого любит, а не пропадать чёрт знает где, чёрт знает с кем. Если он ленится быть гостем даже на редких семейных вечерах, как ему можно доверять?

— Мне кажется, брат... – продолжил Константин на выдохе, искоса поглядывая в сторону коронованного праведника, — ты имеешь неосторожность подражать Платону, забывая, что убить в зрелом муже влечение к женщине, невозможно. Однажды они столкнутся с пороком, и тем хуже, если это случится после свадьбы, как приключилось с нами. Потому, я повторяю, не лучше ли отпустить их на вольные луга, порезвиться с ретивыми кобылками? – за предложением цесаревича последовал ожидаемый взрыв.

Александр вспыхнул, как пороховой фитиль:

— Замолчи! – он вновь повышает голос, что раньше случалось крайне редко. Вскочив на ноги, Александр уходит прочь, считая своим долгом прекратить этот бессмысленный разговор.

— Ты не сможешь опекать их вечно! – кричит цесаревич вдогонку, провожая гневливым взором. Какие мы нежные, Боже мой! Отступать он не собирался: — Любовная практика – не грех, а благо. Пойми, они слепы и женятся на первой, кто их приласкает! – цесаревич был уверен, что если бы не рассказы доктора Крейтона о сифилисе, юность их братьев протекала бы естественным образом, с любовными приключениями и праздным весельем. Константин всего-навсего хотел восстановить справедливость!

Камин, против которого застыл Александр, был воплощением роскоши: отполированный белый мрамор имел фиолетовые прожилки, напоминающие тигриную шкуру, что создавало изумительный контраст с бледным оттенком голубых стен. Эта чарующая красота благотворно воздействовала на сознание. Вцепившись в каминную полку, августейший соприкасается с ней лбом, остужая горячую кожу о холодную поверхность.

Нет, он не злился... Просто Константин высвободил из него всё то, что накапливалось месяцами. Они с детства были вместе, чувствуя друг друга, словно мать и дитя. Потому что любили... Потому что многое вместе преодолели.

Константина необходимость лгать приводила в бешенство. Александру ложь удавалась великолепно. Так постепенно маска заменила истинное лицо, лицемерие стало чертой характера. Константин же остался собой и даже наедине с ним – не братом, а Государем – поддерживал в себе человека.

— Брось меня злить, умоляю... – стиснув зубы, Александр ощущает нехватку кислорода, совершая вдох полной грудью.

На шее выступает напряжённая вена, что не укрылось от въедливого внимания цесаревича, который уже собирался подняться следом, но заслушав слабый голос, остановился:

— Истории известно множество примеров благочестивых союзов, а постель... Что постель?.. Страсть без духовной связи ничтожна. Прежде, чем вступать в брак, надобно изучить себя. Когда человеку известно, кто он и чего хочет, то и брак его будет надёжен... – почувствовав, как пересыхают губы, Александр касается ладонью горячей щеки, желая убедиться, что не теряет сознание.

Поднявшись на ноги, Константин подбегает к брату и берёт его за руку, испугавшись, что его могли застать в неподобающем состоянии. Тот последовал за ним покорно, приземляясь обратно в косёз, чувствуя, как сильные руки разминают напряжённые плечи.

— Не серчай, ты же знаешь, что я излишне горяч... – пришлось признать, что Александр был по-своему прав. Не обязательно нырять под альков к женщине, чтобы убедиться, что она тебе подходит. Учиться разбираться в собственных духовных потребностях, наверное, не самый плохой совет... По крайней мере, он развивал критическое мышление.

— Ну, брат, ведь всё хорошо... – цесаревич не любил извиняться, но раз уж сделал это недавно перед Кавалергардским полком, то перед родным братом – сам Бог велел. Не хватило ещё, чтобы к Александру вернулись старые приступы, во время которых он подолгу лежал без сознания.

Заботливо массируя его напряжённые плечи, Константин сознаёт вдруг, что переборщил с давлением... То, как Александр смотрел на него, ясно давало понять, что ему не хочется менять положение. Пришлось подчиниться и продолжить разминать затёкшие мышцы.

— Жаль, что нас с тобой не приучали критически мыслить... – тянет с досадной усмешкой Константин, опуская взор на посветлевший лик. — Впрочем, нас и не любили столь сильно, чтобы давать право выбора. Мы рабы самодержавных предрассудков, милый брат, таковыми и останемся, – обнаружив мечтательную улыбку на устах Ангела, он вопросительно выгибает бровь.

— Отец любил... – монотонно отзывается Александр, вынуждая цесаревича перекреститься, ибо поминать покойников под вечер считалось дурной приметой.

— Царствие Небесное, не к ночи помянутый, – сбивчиво бормочет Константин, боясь потревожить почившую душу отца. Александр крестится следом, ощущая нервную дрожь в теле, углубляясь во тьму времён. — Помнишь, какое пренебрежение выказывал Батюшка традиции ранних браков? – продолжает с тёплой улыбкой. — В целой Европе не было принца, достойного руки русской царевны. Он готовился пойти войной против Австрии, прознав, как дурно обходятся с Александрой при Венском дворе. И даже требовал её возвращения на Родину...

Вспомнив о старшей сестре, что давно уже лежала в могиле, Александр вновь возлагает на себя троеперстие. Посетив Венгерский Палантинат год назад, он заглянул по дороге в замок, где жила сестра, увидев, к своему удивлению, что во дворце мебель, все вещи сохранялись в том виде, в каком они были при жизни Александры Павловны. Так, на открытом фортепиано лежала тетрадь русских арий; эрцгерцог Иосиф – бывший супруг Александры – подчеркнул своею рукою песню «Aх, скучно мне на чужой стороне», которую его супруга пела последний раз в жизни.

Александр в тот день прослезился, прочувствовав, с какой бережной заботой венгры хранят память о его сестре, несмотря на травлю, чинимую когда-то Австрийским двором. Русская царевна успела оставить после себя добрую память у тамошнего народа, узурпированного австрийским игом. Одной из первых она начала появляться на придворных балах в национальном венгерском костюме, что не могло не льстить патриотизму сей славной нации. И, конечно, Александру приятно было узнать, что после смерти жены Иосиф соблюдал траур в течение десяти лет, и до сих пор в День Святой великомученицы Александры совместно с жителями Палантината зажигал в церквях свечи в память о великодушной дочери Павла.

Прикрыв на мгновение глаза, он вспоминает другую покойницу – Елену Павловну, ставшую женой герцога Мекленбургского, которую её новый народ обожал не меньше: в Шверине – столице Мекленбурга – молодую царевну встретили с радостью.

В своём дворце в Людвигслюсте Елена родила двоих детей, фактически одного за другим. Старший сын, Пауль Фридрих, появился на свет в начале века.

Сердце Александра дрогнуло, когда он впервые увидел племянника, поскольку мальчик всецело походил на мать: те же голубые глаза, те же золотисто-рыжие волосы, круглый лоб и румяные щёки.

За Паулем – имя мальчику дали в честь Императора Павла I – всюду ходила его сестра, родившаяся тремя годами позднее, Мария Луиза Мекленбург-Шверинская. Оба этих дитя приходились Александру ближайшей родней, и несмотря на это, были чужими: их менталитет, воспитание, немецкий патриотизм не оставили в их сердце места для любви к России. Такие близкие и такие далёкие...

Не пережившие роды Елена и Александра стали олицетворением славянских ангелов, погибших на "вражеских" землях. Расстроенный их гибелью поэт Гавриил Державин посветил Великим Княгиням несколько трогательных стихов, одно из которых врезалось в память Александра намертво:

«Теките ж к праведницы гробу,

О влах и серб, близнеца славян,

И, презря сокровенну злобу,

Её лобзайте истукан.

Клянясь пред Всемогущим Богом,

Сим нам и вам святым залогом,

Что некогда пред Ним ваш меч

В защиту веры обнажится.

Чрез рвы и горы устремится

Вас к стану нашему привлечь!»

Проникшись настроением брата, Константин запрокидывает голову, рассматривая златокудрых купидонов на центральном плафоне, окружённых пушистыми облаками. От старших сестёр в Петербурге остались одни только памятники, заказанные Марией Фёдоровной у знаменитого скульптора Ивана Мартоса. Две скульптуры были установлены в Павловске – любимой резиденции Императрицы, бывшем месте духовного заточения их отца.

Памятник Александре стоит ныне на небольшой поляне, недалеко от Висконтьева моста: фигура изображает Гения и Женщину, пытающейся взмыть на Небеса, пока Гений сдерживает её. К этой фигуре ходили первые люди Империи, погрустить и поделиться своими чувствами, в надежде, что добрый дух Великой Княгини окажет им помощь с Неба. Памятник Елене Павловне обрёл своё место на островке, на который опирался средний устой двухарочного моста через речку Славянку: её фигура представляла скорбящего Гения с венком роз в руках. Поговаривали, что сам Жуковский прогуливался к памятнику в поисках вдохновения...

Кто знает, может, благодаря незримой поддержке Елены Павловны поэт родит однажды нечто грандиозное, очередной шедевр, который увековечит русскую Княгиню в веках.

— А нас Батюшка намечал женить не раньше двадцати годин, – не без иронии подмечает цесаревич, пытаясь представить, как сложилась бы их жизнь, окажись Павел у власти в положенное время. Это ещё раз доказывало, что дворцовые перевороты заканчиваются трагедией для потомков узурпатора. А ведь было время, когда даже Матушка попирала традиции, выступая против свадьбы Александра и Елизаветы: «Ранний брак срубил их отношения, а между тем первая мудрость приходит к молодым людям к двадцати пяти годам» – жаловалась Императрица в разговоре с постоянным своим слушателем – секретарём Григорием Ивановичем Вилламовым[10].

— Но полно грустить, Ваше Величество, оставим прошлое на суд потомков... – мгновением позже предлагает Константин, чувствуя, как запоздалые сожаления разъедают душу. Он не хотел погружаться в меланхолию, иначе точно сегодня напьëтся.

Вновь распахнув глаза, Александр ободряюще улыбается:

— Что же Вы имеете мне предложить? – опустив ладони поверх рук брата, он тянет их на себя, перемещая на грудную клетку – туда, где стучало беспокойное сердце. Несмотря на то, что гибкое тело Александра с ранних лет тренировали гимнастикой, это не спасало от последствий физических нагрузок, пережитых на плацу в Гатчине. Его плечи опускались с каждым годом, делая сутулость более выраженной, отчего даже голова слегка наклонилась вперёд – этот дефект заметила в своё время сама Екатерина, повелев обучить маленького Александра плаванию, в надежде, что водяные кроссы помогут ему выправить спину. К сожалению, ходить прямо он так и не научился...

Роковой вопрос, сидящий в голове цесаревича на протяжении всего разговора, созревает окончательно. Он подумал, что сейчас самое подходящее время, чтобы спросить Государя о главном, поэтому храбро бросается грудью на баррикады:

— Смею ли я узнать у Вашего Величества о прагматизме дальнейших... событий? – невинное любопытство Константина разрушает сложившуюся идиллию.

Сжав чужие запястья на своей груди, Александр принуждает его наклониться ниже:

— Мне нечего тебе ответить... – честно признаётся он, предчувствуя горечь грядущих потрясений. Пороховая бочка рванëт уже в его царствование. Сомнений не осталось: Россия "не переехала" в девятнадцатый век. Мысль о перевороте стращала до дрожи, что побудило Александра заняться созданием буферной системы политических взаимоотношений, чтобы одно государство несло ответственность за другое, не давая свершаться революциям. Мирная атмосфера в Европе была лишь иллюзией: падение очередной державы спровоцирует эффект домино, и тогда рухнет всё. Дыхание перемен ощущалось во всём: в вибрациях раскалённого воздуха, в модных фасонах, избавляющих человечество от силуэтов старины; в мире искусства, в котором появлялось всё больше вольных художников и поэтов, пишущих картины и слагающих стихи на тему борьбы с тиранией – их уже не так просто заткнуть угрозами тюремного заточения. Голос общественности прорезался сквозь дремучие джунгли религиозного давления, подтачивая фундамент старушки-Европы – трещины бежали во все стороны света – вот что происходило с цивилизацией. Историческая ткань расползалась по швам, и ничто уже не могло скрепить её воедино.

В России, как известно, любой новый исторический виток влёк за собой кровь... Пытаться что-то стремительно переменить – значит повредить конструкцию в целом. Александр сравнивал реформирование России с починкой старого кресла: бесполезно натягивать новую обивку на развалившейся каркас, ведь кресло не станет выглядеть от этого современнее; если уж и браться за ремонт – то основательно, но для сего действа нужно время. Много времени. У России его, к сожалению, не было.

Константин, как член правящего клана, не мог не ощущать угрозу, поэтому и хотел узнать, есть ли у брата план контрнаступления. Он понимал: если Александр не даст дворянству реформ – его разорвут, если даст – разорвут быстрее, но вместе с царём падёт и Россия. Бунт, кажется, случится в любом случае, поэтому их главная задача сейчас – не погибнуть в урагане событий.

— Вы... – не зная, как быть дальше, Константин убирает ладони, бесшумно смещаясь к левому подлокотнику. Опираясь правой рукой о спинку косëза, он встаёт на одно колено, стараясь говорить вполголоса, чтобы даже стены не подслушали. — Вы намереваетесь блюсти постоянство в своём... осмелюсь спросить, новом увлечении? – намекнув на угрозу возникновения побочной ветви династии, цесаревич с благоговейным страхом заглядывает Императору в глаза, обнаружив в них открытый упрёк.

— Сие не касается Государственных дел, – жёстко отрезает Александр, давая понять, что любовь к женщине не отвернёт его от первостепенного долга. В сознании цесаревича ещё были живы воспоминания о тех днях, когда весь Петербург шептался о Марии Нарышкиной и её плане занять русский престол на правах законной Императрицы. Но Александр не сделает женщину из народа равной себе по положению, и дети от такого союза никогда не получат титул Великих Князей. Ломать традиции правящего рода – значит признать себя смертным человеком, а не Государем: такие люди не достойны сидеть на троне. — Я никому не позволю компрометировать наследие семьи. И впредь не помышляйте обо мне дурного. – Заметив, с каким удивлением взирает на него цесаревич, Александр сознаёт вдруг, что окончательно его запутал.

— Но, Государь! – не удержался Константин, недоумевая, как можно жить с женщиной и не сделать её впоследствии своей женой, если имеешь намерение остаться с ней до конца. — Как в таком случае прикажете понимать Ваш новый... – он порывался сказать "роман", но не успел – царская длань запечатывает уста.

Александр боялся провоцировать судьбу, и потому не позволил брату закончить. Если он когда-нибудь женится – дай Бог это случится не через десять лет – то непременно морганатическим браком. Рождённые в этом союзе дети будут иметь отличную от него фамилию. Репутация рода не пострадает.

— Не стоит кликать беду с ровного места... – просит Александр в умоляющем тоне, призывая брата к молчанию. Спустив пальцы к его напряжённым скулам, он очерчивает большим пальцем линию подбородка, заставляя проявить милосердие. — Обещаю, мы вернёмся к сему разговору позже. Не здесь, пойми, не в этих стенах... – добавляет с радушной улыбкой, отдавая себе отчёт, что Константин заслуживает знать правду.

Однако всему своё время и место. Разговоры о наследнике – для Государева кабинета, беседы о личном – для домашней обстановки. Константин всё понимал, поэтому не обижался. Ему не столь был нужен Государь, сколько брат, от которого не хотелось иметь секретов.

Но сегодня он ограничился всего одним вопросом:

— Ты... Счастлив? – в нём играло простое человеческое желание: защитить любимого человека. Как часто ему казалось, что Александр никогда больше не обретёт свободу. После событий одиннадцатого марта придворные сошлись во мнении, что в душе молодого Государя образовалась дыра. Травма, которую нельзя вылечить, муки совести, от которых невозможно освободиться.

Но Александр удивил многих, в том числе самого Константина, когда примирился с врагом, совершив, казалось бы, невозможное: научившись по-новому смотреть на мир. Младший брат хотел убедиться, что видимые перемены – не плод его воображения, что Александр действительно твёрдо стоит на ногах, ведь Константин так и не сказал важного: после окончания Венского Конгресса он не вернётся в Россию... Если в сердце коронованного мученика есть кто-то, кто дарит ему успокоение, цесаревич с лёгким сердцем отправится на поиски собственного счастья. Справляться в дальнейшем с проблемами Александру придётся самостоятельно...

Константин бежал не от семьи и не от России, а от самого себя – ему надоело быть принцем. Древняя мудрость гласит: «Мы те, кто мы есть» – он помнил об этом и всё же не хотел оставаться там, где перенёс столько боли... И ему не стыдно. Уже нет.

Рассматривая лик того, в чьих глазах видел безграничную преданность, Александр касается щеки цесаревича, с благодарностью отвечая на поставленный вопрос:

— Полагаю, Вам виднее, каков я теперь... – улыбнувшись краешком губ, он отчётливо ощущает недоговорённость, скользнувшую между строк. Читать Константина – дело плёвое: моменты, когда цесаревич замалчивал что-то, были видны как на ладони. Но сердце подсказывало, что тот не настроен сегодня на откровения, поэтому пришлось подчиниться: — Помните, Mon frère («Мой брат» фр.): счастье любит тишину.

Переместив ладонь на затылок, Александр притягивает брата ближе к себе, вследствие чего их лбы соприкасаются. Он никогда не говорил об этом вслух, но надеялся, что Константин чувствует его любовь:

— Ваше Высочество, а Вы-то счастливы? – мягким движением убрав прядь медных кудрей с чужого лба, Император вновь отстраняется, выдерживая необходимую дистанцию. Константин бесшумно усмехается, убирая его руку от своего лица, более не в силах стоять на коленях. Поднявшись, он дотрагивается до напряжённой шеи, слегка разминая её наклонами головы.

— Я скучаю по "своим"... – возвратившись на прежнее место, цесаревич поднимает бутылку с пола, машинально приглаживая растрепавшиеся волосы.

Под "своими" он подразумевал вторую семью: Жозефину Фридрихс[11] – давнюю свою любовницу и её сына – Павла Александрова, которого, если верить слухам, она нагуляла непонятно от кого. Данное обстоятельство, однако, не помешало Константину полюбить мальчика, как родного, и не только подарить ему своё отчество, но и заставить Государя возвести его в ранг русского дворянина. Александр согласился на это лишь после того, как взял с Константина обещание не делать байстрюка[12] полноценным наследником. И вообще, крутить роман с женщиной-католичкой из Третьего сословия – Жозефина была дочерью французского ремесленника и служила в Петербурге в модном доме – по мнению августейшего, было вопиющим нахальством. Впрочем, сердцу не прикажешь...

К счастью, Константин оказался на редкость преданным любовником: его роман с Жозефиной длился уже семь лет. Уютным гнёздышком для их семьи служил Большой Путевой дворец в Стрельне или как его называли местные – «Русский Версаль», чьи сады упирались в ледяной приток Финского Залива. Когда Александр бывал у брата в гостях, он поражался тому, насколько светлая и комфортная обстановка может воцариться в доме, если пустить в него любящую женщину.

— Воистину, Пауль растёт славным ребëнком... – спокойно соглашается августейший, признавая брата хорошим отцом. — Я рад, что у него есть ты, – продолжает с задумчивым видом, вспоминая день крестин, на которых, по просьбе Константина, стал восприемником новорождённого. После чего ласково добавляет: — Рядом с этим дитя ты совсем другой... – ему нравилось наблюдать за отцовским амплуа Константина, как он проявлял нежность к беззащитному существу, обнажая красоту своей скрытой натуры, о существовании которой многие даже не подозревали.

— Знаю. – легко соглашается цесаревич, вернув Александру его бокал. — Милостью Божьей, однажды у меня появятся собственные дети – надобно усердствовать быть хорошим отцом, пока есть возможность... – грустно улыбнувшись, он вытягивает из глубин памяти родные лица. Не так давно Константин писал письмо графу Васильеву[13] – своему доверенному лицу в Петербурге, занимавшему должность полицмейстера, что более не в силах находиться вдали от семьи, прося заняться подготовкой их переезда в Вену.

Мало интересуясь нюансами романтических отношений, цесаревич готов был даровать любимой женщине всё: небо в алмазах, дворцы, защиту, русское подданство – на последнее, правда, Александр пока не соглашался, но Константин обязательно его добьёт – и даже принять её детей, рождённых не от него. Широкой души человек – таков был второй сын покойного Императора Павла. Александр им безмерно гордился, чувствуя, что с таким царём Россия не пропадёт.

— Не заигрывайся... – с благодарностью приняв бокал, августейший вновь напомнил брату об ответственности, на что Константин, плохо различавший грань между дружеским советом и вмешательством в личную жизнь, ядовито прыснул:

— Позволь мне самому решать, как быть, – склонив голову набок, он смотрит на брата тем взглядом, который как бы говорил: «Не суй нос не в своё дело». Наследник престола не мог взять в жёны мещанку, как бы сильно её ни любил... Впрочем, Константин не собирался идти под венец в ближайшем будущем – время ещё не пришло. Так что Император переживал напрасно.

— Ты можешь на меня положиться... – рассеяв малейшие подозрения в чести, Александр счёл нужным пообещать следующее. — Даю тебе слово: чтобы ни сложилось у тебя с Жозефиной, это никоим образом не скажется на Пауле. Как крёстный отец, я возьму заботу о нём во всём. Он ни в чём не испытает нужды, – Александр хотел было добавить, что став монархом, Константин мог сделать для своей "семьи" стократ больше, чем делает сейчас, но вовремя сдержался, понимая, что этим лишь оттолкнëт брата.

— И я безмерно Вам за это благодарен... – улыбнувшись, цесаревич обращает внимание на циферблат каминных часов, стрелки которых приближались к трём часам ночи. Если они не лягут спать сейчас, то утром будут не в форме.

Из приоткрытого окна повеяло холодом; над Елисейским дворцом сгущались тучи. Когда в стекло ударяют первые капли дождя, Александр оборачивается, возвращаясь мыслями к Петербургу – городу имперской славы, воплощению мечты одного амбициозного Императора; ему вспомнились волнение Невы и Медный Всадник, покрытый тонким слоем зеленоватой коррозии; мутные ручьи Васильевского Острова и его знаменитые Линии; молочные паромы, прибывающие из Финляндии и, конечно, запах Петровских дубрав, высаженных вдоль Адмиралтейства.

Петербург... Его милая Балтийская Родина, как он скучал по ней! Иным людям не дано понять, что чувствуют члены правящей семьи, проживая в столице, созданной их же предками. Для всех Петербург – всего лишь город, но для Александра – это часть его биографии. Когда он говорил, что скучает по дому, то всегда подразумевал весь Петербург в целом, ведь без родного края, человеку не мил и целый свет.

— Предлагаю выпить на брудершафт, – неожиданно заявляет цесаревич, призывая августейшего отвернуться от окна. Александр удивился: ещё совсем недавно брат плевался ядом, был ершист и колок, а сейчас желает расцеловать его?..

И прежде, чем он успевает что-либо спросить, Константин со смехом поясняет:

— Обстоятельства нашей встречи поистине уникальны. Россия впервые за многие годы вновь покрыла себя славой. Мы в Париже, в дали от Матушки и житейских хлопот. Не кажется ли Вам, милый брат, что это лучшее время нашей жизни? – наполнив бокалы вином, он складывает на губах светлую улыбку, наполненную необъяснимой тоской.

Александр и сам частенько размышлял над тем, что живёт в интереснейшем промежутке времени. Но грустить о скорой перемене декораций не стоило. Жизнь, как любовь: в первом акте всё так увлекательно... Во втором приходит понимание, что нет ничего лучше покоя. Переворачивалась страница «Наполеоновских войн» – и только. Но Европейский сюжет, как и сюжет России, двигался дальше: навстречу захватывающей неизвестности...

— Будут ещё времена – не лучше, но другие... – произносит Александр в многозначном тоне.

— Обещаю, мы поднимем ещё много праздных тостов. И не единожды соберёмся вместе. – Поддавшись вперёд, он тянет на себя правую руку брата, перекрещивая её со своею, срывая с его губ задорный смех, и смеётся сам, чувствуя себя необыкновенно счастливым человеком.

Над Елисейскими полями вспыхивали яркие зарницы, при каждой вспышке окрашивая небо в насыщенный алый цвет, точно кумач на простеньких крестьянских рубахах.

В Париж пришла первая летняя гроза.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Шёл третий час ночи, а Николай всё никак не мог отрешиться от событий минувшего вечера, то и дело ворочаясь на подушке, теряя надежду отыскать комфортную позу для сна.

У противоположной стены мирно сопел Михаил, который видел, должно быть, уже третье сновидение... Оба Великих Князя лежали на складных армейских койках, привезённых их воспитателем из Петербурга, укрываясь тонкими шерстяными одеялами. Заложив руки за голову, Николай безучастным взором рассматривал потолок, выхватывая из кромешной тьмы замысловатые элементы декора, озарённые грозовыми всполохами. Он думал об Александре, о том, чего не договорил, и, наверное, никогда уже не скажет... Видя, как Государь старается дать им всё, чего сам был лишён в детстве – любовь, понимание, уважение – у Николая просто не поворачивался язык признаться, что события дворцового переворота оставили в нём глубочайший след, являясь время от времени в ночных кошмарах. Убедив себя в том, что близкие не несут на своих плечах сего ужасного бремени, Александр зажил, наконец, полной жизнью. Было бы слишком жестоко обращать его обратно к терзаниям...

Николай не помнил момента переезда отца в Михайловский замок, но его отъезд последовал несколькими неделями позже, так как детские помещения не были ещё окончены... Он скучал по тем временам, когда отец приходил проведать своих непослушных чад.

Детские комнаты находились прямо над апартаментами Императора, рядом с церковью; спальня Николая соответствовала спальне отца и находилась непосредственно над нею; затем шла угловая комната, занятая старшими сёстрами, а далее находилась тёмная витая лестница, спускавшаяся в помещение Императора: по ней царские дети каждое утро проходили к Государю, когда ему делали причёску.

Николай запомнил отца в белом шлафроке[14], сидящем в простенке между окнами. Кутайсов[15] – или Китаев, как называли его тогда при дворе, в форме камер-гусара, числился у Императора придворным парикмахером. Он завивал отцу букли, начёсывал виски, закреплял косу, пудрил... Малышей обыкновенно впускали в комнату с няньками, и Император с удовольствием ими любовался, когда они дружно играли на ковре...

Перед взором царевича вновь встаёт образ Александра, весёлого и беззаботного; лишь раз в жизни Николай видел, как старший брат – этот мастер придворных масок – сломался, рухнув на истоптанную гвардейскими сапогами "сцену". Это случилось в ночь убийства...

Взрослые суетились с раннего утра. Накануне состоялся грандиозный концерт в Парадной столовой Михайловского замка; детей на него не взяли, поэтому Николай в компании Михаила, находясь у Матушки, следил за происходящим в замочную скважину, после чего, покинув комнату Императрицы, поднялся к себе и принялся за обычные игры. Михаил, коему было всего три года, играл в стороне, забившись в дальний угол.

Николай почти обиделся на брата, ибо тот вёл себя отчуждённо, впервые отказавшись от совместного досуга, и когда взволнованные бонны спросили, чем он изволит себя занимать, юный Великий Князь ответил: «Я хороню своего отца!». Как ни малозначащи должны были выглядеть эти слова в устах ребёнка, они, тем не менее, испугали дотошных нянек. Маленькому "пророку" тут же запретили эту игру, но он всё равно продолжил её, заменив солдатика-отца Семёновским гренадëром. А на следующее утро отца не стало...

Вряд ли сам Михаил помнил об этом случае, но Николай о нём не забыл, хотя все последующие события отложились в памяти, как смутный сон: в середине ночи он был разбужен графиней Ливен. На женщине не было лица, нервная дрожь пробивала всё её тело. Недовольство ранним пробуждением переросло в каприз, однако жалобы ребёнка в те минуты никого не волновали. Когда его одели, он отбежал к окну, с удивлением обнаружив, что на подъëмном мосту под церковью стоят караулы, которых не было накануне; там был весь Семёновский полк, представленный в небрежном виде.

Никто из детей не подозревал, что минутами ранее Павел Петрович, их любимый Батюшка, за которым ещё вечером они подглядывали в замочную скважину, испустил свой последний вздох.

После, собрав всех детей вместе, их повели вниз к рыдающей Императрице, которая заявила, что вскоре они отправляются обратно в Зимний дворец. В замке пахло перегаром и сыростью, тьма сочилась из всех щелей, когда караул вышел во двор Михайловского дворца и отдал честь. Императрица, проследовав на балкон, приказала молчать, находясь в полуобморочном состоянии. Как вдруг... Нетвёрдой походкой, точно пьяный или больной, в комнату вошёл он... Александр.

Мария Фёдоровна лежала в глубине комнаты, на атласном диване, когда "без пяти минут Император" в сопровождении Константина и князя Николая Ивановича Салтыкова[16] потревожили её мрачный покой, полный внутренних терзаний. Александр сию секунду бросился перед матерью на колени, и Николай до сих пор ещё слышал его мучительные рыдания, перекрывающие солдатский ропот.

«Горе-то какое, Матушка... Батюшка наш... Государь... Скончался!» – голос был слаб настолько, что почти не отличался от предсмертных хрипов. — «Прости меня, Матушка... Это я... Только я во всём виноват! Я один!» – стуча зубами от страха, он вцепился в подол её платья, умоляя защитить. Такой красивый, и такой несчастный...

По лицу градом катились слёзы, щёки пылали – его будто вывернули наизнанку, лишив смысла существования. Никто и ничто не пугало Николая так сильно, как это сделал Александр в ту ночь.

Вскоре наследнику принесли воды, а детей увели прочь. Плохо помня, как оказался в карете, и как талый мартовский снег угодил за шиворот, Николай, однако, был счастлив вновь увидеть комнаты родного Зимнего дворца и тех деревянных лошадок, которых забыл там случайно при переезде в Михайловский замок[17].

Павел I был убит заговорщиками в ночь на двенадцатое марта в первый год нового века прямо под спальней своего пятилетнего сына. Александр "знал" и вместе с тем "не хотел знать", что происходило тогда с их отцом во дворце. На утро был издан манифест: «Ангел» провозгласил себя Императором Всероссийским.

Когда за окном разыгралась буря, Николай принял сидячее положение, стремясь разогнать тяжёлые думы. Скрестив ноги, он с головой накрывается одеялом, прислонясь спиной к холодной стене, неосознанно скрываясь в "коконе", словно защищаясь от чего-то. Неизвестность пугала: казалось, что история вот-вот повторится... Но если бы возможно было взять уготованные Александру страдания на себя – он бы сделал это. Невозможность поговорить с братьями начистоту изводила его, а ведь так хотелось спросить: всё ли ладно в гвардии, как обстоят дела с безопасностью и что им делать дальше?

Свечи в бронзовых бранах[18], украшавших стены, давно погасли. Весь свет концентрировался теперь вокруг одинокого шампаня[19], стоящего на бюро – Николай оставил его там специально, чтобы комнату не поглотила тьма. В последнее время он плохо переносил потёмки – волновался из-за скорого отъезда в Вену и тех обязательств, которые предстояло исполнить. Жизнь подарила Николаю возможность путешествовать, о чём многие принцы могли только мечтать, а ему лишь бы дома сидеть, и желательно – с Михаилом.

Внезапно его посещает мысль выплеснуть часть эмоций на бумагу – точно! Ведь он давно уже вёл дневник, куда периодически вносил записи, фиксируя важные и не очень события дня. Откинув прочь одеяло, Николай осторожно ступает на холодный паркет, боясь потревожить мирный сон брата. Разыскав свой баньян[20] из тончайшего брокателя[21] цвета слоновой кости, украшенный золотым рисунком цветущего граната, прошитым по контуру пунцовой и зелёной нитью, он спешит скорее одеться. Представителям королевских семей даже в поздний час полагалось хорошо выглядеть, ведь никогда не знаешь, когда в дверь постучит курьер со срочной депешей или заявится другой важный гость. Баньян имел красиво закатанный шалевый воротник, двубортную застëжку спереди и присборенные рукава; полы были заложены широкими складками. Николай казался в нём необыкновенно стройным, как кипарис.

Бесшумной поступью проследовав в соседнюю комнату, где находился письменный стол, он ненадолго задерживается подле кровати Михаила, заботливо поправляя съехавшее одеяло. Брат спал лицом в подушку, не замечая ничего и никого вокруг.

Везёт ему... Ну хоть кто-то сегодня выспится.

Позже, забрав одинокий шампань с бюро, он ныряет за массивные створки, попадая в зябкую, охваченную непроглядным сумраком залу. Портьеры на окнах были распахнуты; по стёклам ручьями стекала вода, отражавшая яркие вспышки далёких молний. Подобравшись к рабочему столу, Николай подносит шампань к стоящей на углу лампе, зажигая одну за другой свечи: тёплый оранжевый свет, хлынувший из-под абажура, высвечивает письменные принадлежности: бумаги, конверты, песочные часы, подаренный Александром набор из Орлеца, и прочие мелочи, необходимые для канцелярской службы. И сразу после, исполненный детским любопытством, он перемещается к окну, силясь разглядеть за потоками мутной воды пейзаж ночного Парижа.

Древний город спал, укрывшись завесой мохнатых туч, составляющих единое полотно, тянувшиеся, кажется, со стороны квартала Марэ́, известного своими старинными замками и легендами о Тамплиерах. Дождь отмывал мостовые от летней пыли, покрывая глянцем тропинки Елисейских полей, образуя лужи и затапливая многочисленные клумбы.

Николай искренне желал этой стране процветания... Французы слишком многое выстрадали на пути к свободе. Даст Бог, этот путь приведёт их к счастью.

Убедившись, что ненастье продержится до утра, он возвращается за стол, опуская шампань на гладкую, покрытую зелёным сукном поверхность, отодвигая стул и приземляясь на мягкое сиденье. Достав из нижнего ящика дневник красной кожи, Николай открывает его в том месте, где остановился в прошлый раз. Но, как же ему начать? Наверное, будет правильным свести разрозненные мысли к одному или двум предложениям, а уже утром, на свежую голову, он составит более подробный рассказ. Томимый неопределённостью, Великий Князь устремляет взор к лампе, касаясь кончиком грифеля пёстрого абажура, задумчиво обводя линии затейливого узора, повторяя каждый виток, каждую веточку растительного орнамента, пытаясь собрать осколки ярких воспоминаний в единое целое.

Босые ноги мёрзли от соприкосновения с полом: он понимал, что не просидит в таком положении долго. Растрëпанные кудри, лишённые укладки, спадали на высокий лоб, и Николай интуитивно зачесал их назад свободной рукой, не отрываясь от своего занятия. Некоторые события в дневнике были описаны им столь подробно, что казались смешными.

Мелочность и любовь к конкретике доходили в нём до того, что порой Николай описывал текстиль окружающей его мебели или даже рисунок на обоях. Но случалось и другое: события прожитого дня не приносили собой ярких впечатлений – в такие моменты Николай проявлял скупость в изложение мыслей, ограничиваясь лишь парой сухих строк: «Сегодня имел сношения с персоной N. Погода стояла жаркая. Лёг спать рано».

Если вдуматься, сегодняшний вечер выдался богатым на эмоции: Николай пообещал Императору написать его портрет, отужинал в тесном семейном кругу, получил очередной подарок, словом сказать, наслаждался жизнью. Выпустив грифель из рук, он касается шероховатых страниц, начиная медленно их перелистывать, пока не добирается до абриса Императора, сделанного наспех карандашом.

Да, Николай уже предпринимал попытку перенести образ Александра на бумагу, но так и не смог завершить начатое. Всё в старшем брате казалось ему загадочным и непонятным... Не таким, как у обычных людей. То ли время исказило подлинный облик – ведь Александр оставался выходцем чуждого Николаю века – то ли "загадка" ему только мерещилась...

Так или иначе, но портрет Государя служил для него источником вдохновения, и, верно, поэтому, вернув страницы в исходное положение, царевич мысленно намечает линейку для письма, перемещая острый грифель в начало строки. Убористый почерк выстраивает ровную, словно связка колец в цепи, строчку, где каждая буква – образец каллиграфического искусства. Теперь Николай смог точно определить, какую форму приняли его чувства за последний год. Подробности, детали – всё это пустое, всё это завтра...

А пока хватит и одной согревающей сердце фразы, суть которой он пропустил через себя, точно электрический импульс, определив её мерилом всей последующей жизни.

Он написал:

«Лучшее лето в жизни...»

Табакерка с изображением Александра I и цесаревича Константина. Франция 1781-1782 гг. Материал: золото, лазурит, жемчуг.

Ссылки:

1) «Из окон дворца струился золотистый свет, красоту таинственных аллей и берсо[1]»

★ «Берсó» – тип крытой арочной аллее.

2) «Гостиная была исполнена в изысканном стиле рококо: белые и голубые панели на стенах окаймляли капризно изогнутые золотые рамы, между которыми помещались резные алентуры[2] из светлого камня, а внутри, средь гирлянд распустившихся цветов, парили Райские птицы.»

★ «Алентуры» (фр. alentours — обрамления) – выпуклые или плоские рисунки на стенах, пришедшие на смену тяжёлым гобеленам. В начале XVIII века художники-картоньеры искали новый тип шпалер (гобеленов) для оформления комнат, однако стенные ковры в целом не вписались в новый стиль. Именно тогда были придуманы алентуры, отражающие пасторальные мотивы.

3) «Оставив двери нараспашку, чтобы не быть подслушанным, Александр приземляется в широкий косёз[3], обтянутый ярко-розовой шпалерой[4], что вызывает чувство наивысшего удовольствия. Последовав примеру августейшего, Константин находит «Разбитую герцогиню»[5] в дальнем углу, беря от неё большое кресло и длинный пуф, вытаскивая их на середину комнаты, размещая против брата; опустившись в кресло, он складками ноги на розовом пуфе, попутно избавляясь от мундира с жилетом, оставаясь в простой льняной рубахе.»

★ «Косёз» (фр. causeuse – «болтунья») – низкое тяжёлое и широкое кресло для двух персон, придуманное в 1760 году.

★ «Разбитая Герцогиня» или разбитый Дюшесс (Duchesse) – лежанка, напоминающая лодочку, состояла из трёх частей: двух кресел и длинного пуфа между ними. Появилась в эпоху Людовика XV.

★ «Шпалéра» – тот же гобелен: безворсовый ковёр предназначенный для размещения на стене. В эпоху Рококо шпалеры употреблялись на обивку мебели. Само слово «гобелен» закрепилось за шпалерами в XVII веке — по названию одной из самых известных французских мастерских, которую создали братья Гобелены.

4) «Александр и этот опыт вспоминал с содроганием: дать внуку реальные представления, как должен вести себя влюбленный кавалер, оставшись со своей избранницей наедине, Екатерина поручила преподнести ему практический урок любви одной из своих камер-фрау Екатерине Торсуковой[6].»

★ Екатерина Васильевна Торсукова (урождённая Перекусихина; 1772–1842 гг.) — фрейлина русского Императорского двора, жена генерал-майора Ардалиона Александровича Торсукова. За помощь в «раскрепощение внука» Екатерина Великая произвела мужа Торсуковой в майоры лейб-гвардии Семёновского полка. Вдобавок он получил несколько сотен душ в Волынской губернии и вскоре стал одним из близких лиц при дворе Великого Князя Александра Павловича. Сама Екатерина Васильевна была причислена к штату «молодого двора».

5) « — По моему разумению, доктор Крейтон[7] оказал этим детям медвежью услугу, сопроводив на прогулку в военный госпиталь, где открыто демонстрировал течение «французской болезни». »

★ Василий Петрович Крейтон (1791—1863 гг.) — российский медик шотландского происхождения; лейб-медик. Из воспоминаний Николая I следует, что Крейтон показывал ему течение венерических заболеваний, тем самым укрепляя в нём нравственное начало. Цитата: «Когда я был молод и ещё не женат, доктор Крейтон тоже водил меня по военному госпиталю, и больные, которых я увидел, произвели во мне такой ужас, что я до самой женитьбы своей не знал женщин».

6) «Один только конфликт с Луниным[8] чего стоил: побывав недавно в Кавалергардском полку, Константин, как это часто с ним случалось, оскорбил офицеров, совершивших какую-то дурацкую оплошность.»

★ Михаил Сергеевич Лунин (1787-1845 гг.) - политический философ Российской Империи, кавалергард, революционер, масон, декабрист. Бесноватый и падкий на приключения Лунин служил вдохновением для многих писателей: Пушкин упомянул фамилию кавалергарда в десятой главе «Евгения Онегина», и до самой своей смерти хранил локон его волос, остриженных при отправке на каторгу. В «Войне и мире» Лев Николаевич Толстой выводит Лунина под именем Долохова. А Фёдор Михайлович Достоевский в романе «Бесы», характеризуя Николая Всеволодовича Ставрогина, писал:

«Я, пожалуй, сравнил бы его с иными прошедшими господами, о которых уцелели в нашем обществе некоторые легендарные воспоминания. Рассказывали, например, про декабриста Л[уни]на, что он всю жизнь нарочно искал опасности, упивался ощущением её, обратил её в потребность своей природы <...> »

7) «Слава Всевышнему, что Константину хватило ума перевести всё в шутку и скандальная дуэль не состоялась.[9]»

★ Подробности этого инцидента освещает декабрист А.Е. Розен в своих «Записках декабриста»

8) «Ранний брак срубил их отношения, а между тем приходит к молодым людям к двадцати пяти годам» – жаловалась Императрица в разговоре с постоянным своим слушателем - секретарём Григорием Ивановичем Вилламовым[10].»

★ Григорий Иванович Вилламов (1773–1842 гг.) — статс-секретарь; член государственного совета; действительный тайный советник. В 1801 году «назначен быть у исправления дел» при Государыне Марии Фёдоровне. После смерти Императрицы написал труд: «Хронологическое начертание деяний блаженныя памяти Государыни Императрицы Марии Фёдоровны в пользу состоявших под высочайшим её покровительством заведений» (1836 год.)

9) «Под "своими" Константин подразумевал вторую семью: Жозефину Фридрихс[11] – давнюю свою любовницу, и её сына – Павла Александрова, которого, если верить гуляющим средь гвардейцев слухам, нагуляла непонятно от кого.»

★ Жозефина Фридрихс (1778-1824 гг.) – фаворитка Великого Князя Константина Павловича, с которым в 1806-1820 гг. состояла в сожительстве. В 1815 году Жозефина последовала вместе с 8-летним сыном за Цесаревичем в Варшаву, где жила с ним в одном доме. Она надеялась на данное им обещание, что их связь завершится законным браком. Константин неоднократно делал попытки вступить с ней в брак, но не получал на то высочайшего разрешения. С 1816 года после пожалования российского дворянства именовалась Ульяной Михайловной Александровой.

10) «Александр согласился на это лишь после того, как взял с Константина обещание не делать байстрюка[12] полноценным наследником. »

★ байстрюк – русский эквивалент термина «бастард»/незаконнорожденный ребёнок.

11) «Ни так давно Константин писал письмо графу Васильеву[13] – своему доверенному лицу в Петербурге, занимавшему должность полицмейстера, что более не в силах находиться вдали от семьи, прося заняться подготовкой их переезда в Вену»

★ Граф Владимир Фёдорович Васильев (1782- 1839 гг.) – племянник Министра финансов Алексея Ивановича Васильева, полицмейстер Санкт-Петербурга. Пользовался особым доверием и расположением цесаревича Константина Павловича. Сохранился ряд писем от цесаревича Васильеву, которые писались в ходе заграничного похода русской армии.

12) «Николай запомнил отца в белом шлафроке[14], сидящем в простенке между окнами. Кутайсов[15] – или Китаев, как называл его тогда при дворе, в форме камер-гусара, числился у Императора придворным парикмахером.»

★ «Шлафрóк» – просторный халат, мужской и женский, носимый в XVIII-XIX веках представителями высших сословий.

★ Иван Павлович Кутайсов (около 1759-1834 гг.) — камердинер, личный парикмахер и любимец Павла I, турок, взятый в плен в Бендерах, по другой версии грузин, спасённый под Кутаиси от турецкого плена и подаренный Павлу в его бытность престолонаследником. После переворота 11 марта 1801 года он бежал из Михайловского замка. Долгое время скрывался в Европе. По возвращении обосновался в подмосковном имении Рождествено, где в 1810-1820 гг. отстроил новую усадьбу и храм Рождества Христова.

13) «Мария Фёдоровна лежала в глубине комнаты, на атласном диване, когда "без пяти минут Император" в сопровождении Константина и князя Николая Ивановича Салтыкова[16] потревожили её мрачный покой, полный внутренних терзаний.»

★ Николай Иванович Салтыков (1736-1816 гг.) — видный царедворец своего времени, официальный воспитатель великих князей Александра и Константина Павловичей, родоначальник княжеской ветви Салтыковых. Мастер придворных интриг. В честь него назвали лестницу на третьем этаже Зимнего дворца, ведущую во фрейлинский флигель – «Салтыковская».

14) «Плохо помня, как оказался в карете, и как талый мартовский снег угодил за шиворот, Николай, однако, было счастлив вновь увидеть комнаты родного Зимнего дворца, и тех деревянных лошадок, которых забыл там случайно при переезде в Михайловский замок[17].»

★ Описания событий дворцового переворота 11 марта 1801 года основаны на мемуарах Николая I. (1822– 1825. гг.)

15) «Свечи в бронзовых бранах[18], украшавших стены, давно погасли. Весь свет концентрировался теперь вокруг одинокого шампаня[19], стоящего на бюро – Николай оставил его там специально, чтобы комнату не поглотила тьма.»

★ «Брана» – это подсвечник, рассчитанный на одну или несколько свечей, прикреплённый к стене (от этого слова произошло современное «бра»)

★ «Шампань» – подсвечник для одной свечи. При нём не играли на роялях, а использовали в своих спальнях, когда отходили ко сну.

16) «Разыскав свой баньян[20] из тончайшего брокателя[21] цвета слоновой кости, украшенный золотым рисунком цветущего граната, прошитом по контуру пунцовой и зелёной нитью, он спешит скорее одеться.»

★ «Баньян» или «la robe de chambre en indienne» - домашняя просторная одежда мужчин и женщин в европейской моде на рубеже ХѴІІ-ХVIII веков. Баньян появился в подражание японским кимоно, привезённым в Европу Голландской Ост-Индской компанией в середине XVII века. Другой вид баньяна, особенно популярный в XIX веке, кроился по типу приталенного пальто с узкими рукавами, застёгивался на пуговицы и петлицы.

★ «Брокатель» (brocatelle) - лёгкая и изящная шёлковая ткань с небольшими золотыми или серебряными букетами, оттененными иногда цветными нитками. Ткань появилась в конце XVII века, из неё шили одежду и употребляли на обивку мебели.

Глава 16

Песня:

«Что такое осень?

Это ветер

Вновь играет рваными цепями

Осень, доползëм ли, долетим ли до ответа,

Что же будет с Родиной и с нами.

Осень, доползëм ли, долетим ли до рассвета?

Осень, что же будет завтра с нами... »

Автор: Юрий Шевчук.

«Что такое осень» – песня российской рок-группы «ДДТ» (1991 год).

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Сентябрь расписал Софийский уезд янтарными красками. Старинные дубы покрылись рыжеватым налётом, жёлтые кляксы расцвечивали кроны стройных, трещащих при сильных порывах ветра берёз, стекая вниз, с каждым днём поглощая всё больше зелёных веток. Одни лишь ели, могучие, величественные, сохраняли первозданный вид, сопротивляясь капризам переменчивой флоры.

Петербуржцы дивились несвоевременной для здешних мест тёплой осени и огромному урожаю яблок и сладких груш в садах. Любители грибов устремились в леса. Грузди, опёнки, рыжики, лисички, волнушки, сыроежки, белянки – каких только грибов не увидишь в крестьянских лукошках!

Каждый природный цикл был по-своему уникален, принося в дар всему живому на земле бесценные плоды.

Фрейлинские дрожки[1], дребезжа, покачивались на дороге; опустив локоть левой руки на дверцу, подперев ладонью щёку, я подставляла лицо навстречу солнечному потоку, любуясь красотами родных краёв. Ещё полчаса – и я буду в Лицее!

Казалось, что за пограничной заставой осталось не просто лето, а целый пласт невероятных приключений, бесценных событий русской истории, которые навсегда останутся в сердце. Отгремели летние грозы, миновала пора Белых ночей, русская армия, отдельными полками возвращалась в Отечество.

Чаадаев, ввиду воинского долга и служебных обязанностей, обещал воротиться домой к концу месяца, а вот с Шарлем пришлось расстаться до декабря: поступление в элитный парижский пансион ознаменовало новый этап в его жизни. Матушка обещала, что позволит ему приехать в Петербург на Рождество.

Разлука с братом оказалась болезненной процедурой, ведь прежде нам не доводилось столь тесно общаться. Душу раздирали противоречия: пребывая во Франции, я скучала по России, а прибыв в Россию – скучала по Франции. Верно говорят в народе: «Хорошо там, где нас нет».

К счастью, после переправы через границу Российской Империи, боль стихла: Чаадаев в одном из писем напомнил, что скорбь и радость всегда следуют бок о бок. Ничто не замирает в этом мире: одно приходит на смену другому. Вся природа построена на том основании: холод зимы был предвестником весны, а тепло осени таило в себе лёд грядущих колких вьюг. Подобное положение вещей радовало, ибо только мудрый может радоваться разлуке, твёрдо зная, что на полюсе противоположном его ожидает встреча.

Я научилась более-менее принимать жизнь такой, какая она есть, во всём её многообразии, и потому мой внутренний мир был уравновешен.

По прибытии в Россию выяснилось, что я многое пропустила...

Сожжённые вражеским налётом города и сёла претерпели разительные изменения. Москву перекроили до неузнаваемости... Когда в начале весны я уезжала в Париж, путешествуя той же дорогой, широкие улицы бывшей столицы устилал слой чёрной копоти. Ныне большую часть завалов расчистили, с домов сошла сажа, открывая взору путников подлинную картину. Масштаб бедствия ошеломлял.

Добрая половина Кремлёвской стены лежала теперь в руинах: для её починки было приказано снести старейший в городе Москворецкий-Водяной мост, примыкавший к Китай-городу, поскольку только его кирпичи оказались пригодны для реставрации Кремлёвского ансамбля.

С рекой Неглинной обошлись не лучше: её почти всю засыпали песком, заключив в каменную трубу, закрыв глубоко под землёй, вследствие чего переменились путевые тропы. Царь-Пушка пропала, от неё остался лишь голый постамент, а сокровища русской короны, благодаря стараниям Петра Степановича Валуева, обер-церемониймейстера двора, хранителя русского музея Оружейной палаты, чудом эвакуировали в Новгород, за два дня до того, как в Москву ступил неприятель.

Сердце златоглавой столицы нашей Родины кровоточило. Потомки не увидят Москвы, хранящей осколки правления Ивана Грозного и Василия Тёмного, Смутного времени и стрелецких бунтов; как не увидят Воскресенского моста и знаменитой церкви «Спаса на Бору», возведённой во второй половине тринадцатого века. Наследие древней Руси кануло в Лету, одни только открытки напоминали москвичам о величии их города.

Как видно, у Первопрестольной судьба такая – гореть и восставать из пепла, перерождаться, подобно птице-фениксу.

Всю дорогу от Петербурга до Царского Села, я пребывала в задумчивости. Очнуться удалось лишь в тот момент, когда замерли дрожки; шоссейная дорога, протяжённостью в пять вёрст, обрывалась подле здания Адмиралтейства, окружённого садом. Далее шёл Павловский тракт, а кругом раскинулась широкая равнина, покрытая бурыми пятнами увядшей травы: вдалеке возвышался Софийский собор, построенный Екатериной Великой в малом виде по образцу Цареградской «Святой Софии». Кучер, благодушный мужчина с лоснящейся чёрной бородой, развернувшись на облучке[2], ловит мой мечтательный взор:

— Тепереча делать остановку аль повëртовать к царёву двору? – уточняет приятным басом, вспомнив о моём высказанном намерении прогуляться пешком. Однако топать отсюда было далековато, а если учесть, что я везла тяжёлую сумку с книгами – подарки друзьям: новейшая европейская литература, политическая и художественная – желание покидать экипаж пропадало вовсе.

— Поезжай напрямик, Козьма, я кликну, как решусь сойти, – отзываюсь ласково, питая нежные чувства к дворцовому Дядьке; каждой из фрейлин полагались лакей, прислуживающий за столом, коляска с парой лошадей и кучер. За десять лет службы, Козьма Ефимович, или просто Ефимыч, стал мне родным человеком. В качестве гостинца, я привезла ему из Парижа пару мотков текстиля, чтобы он порадовал свою жену Фотинию, входящую в штат дворцовой прислуги, и волчью шкуру для пошива новой шубы. Относиться с благодарностью к тем, кому судьба предназначила родиться в услужение – долг каждого уважающего себя человека. Некоторые фрейлины не понимали, и не разделяли моей привязанности к дворне, считая, что я беру на себя ненужную заботу... Но Бог им судья.

Едва дрожки тронулись, противно лязгнув рессорами, я вновь обратила взор к осеннему пейзажу, замечая при развороте совсем новые постройки: против Адмиралтейства, на углу улиц Волконской, идущей вдоль сада, и Кадетской, ведущей к выезду из Царского Села, стояли два больших каменных дома, с крытой деревянной галереей между ними – то был «Благородный пансион Императорского Царскосельского лицея», который мои друзья прозвали «младшим братом Лицея». А я уже и забыла о его существовании...

Главной целью пансиона было воспитать из помещённых туда детей – будущее поколение лицеистов, которые придут на смену старым, чей выпуск назначили на семнадцатый год. Поэтому учителя и предметы в обоих учебных заведениях были одни и те же.

Пансион открылся ещё зимой, однако прежде мне не доводилось бывать под его крышей. Лицеисты и «пансионеры» постоянно поддерживали между собой дружеские отношения. В одном из писем мои друзья вскользь упоминали, что летом у них с пансионерами состоялись общие уроки верховой езды. Я надеялась, что тесное общение с детьми поможет повесам обрести разум – наконец-то они поймут, каково это, заботиться о младших товарищах, и как нелегко приходилось всё это время их профессорам и покойному директору Малиновскому, пытавшимся обуздать буйный нрав десятков недорослей.

Над кронами "ржавой" листвы показались сияющие купола дворцовой церкви, и поток размышлений оборвался вновь. Дрожки приближались к Екатерининскому дворцу. Рассудив, что преодолела достаточно пути, наклоняюсь вперёд и осторожно хлопаю кучера по спине, давая сигнал, чтобы сбросил ход.

— Котомку[3], барышня, не оставьте... – напомнил Козьма, когда я спустилась с гремящей ступеньки; оправив туалет, дотягиваюсь до кожаной сумки, лежащей на гостевом сидении, перекидывая ремень через плечо, сгибаясь под её тяжестью.

Козьма, погладив бороду, тепло улыбнулся:

— Ну-с, бывайте, барышня. Поехал я. Ежели нужда во мне сыщется – черкните письмишко – вмиг ворочусь, – участливо молвил он, взирая на меня сверху вниз, махая на прощание широкой мозолистой ладонью.

— Зеркалом дорога, Ефимыч! Благодарствуй за службу. Даст Бог, свидимся днями... – улыбаюсь в ответ, удобнее устраивая ремешок на плече. В Царском я планировала пробыть как минимум все выходные, а как максимум – дней семь; в Петербурге оставались важные дела, поэтому задержаться на подольше, увы, не получится. Комплект необходимых туалетов был отправлен мною во фрейлинский флигель ещё с вечера, что позволило приехать почти налегке.

Боже, как я мечтала сюда вернуться! Как много здесь пережито, и сколь многое предстоит наверстать.

Золотая осень... Её красота потрясает! И это только начало: позднее оранжевым огнём вспыхнут листья осин, заалеют некоторые из видов клёна и кустарников, покроются бронзой подножные травы. Втянув в лёгкие свежий, пахнущий листвой и хвоей воздух, прихожу к мысли, что всё вернулось на круги своя... Прав был Томас Джефферсон, воскликнув однажды: «Дом, милый дом!»

Неспешным шагом следуя вдоль аллеи, щурясь от ослепительного солнца, я надеялась разглядеть на подступах к Лицею знакомые лица. Стрелки на часах показывали полдень – время второй прогулки. Друзья знали о моём возвращении в Петербург, но не знали точной даты прибытия в Софию, а значит моё появление обещало обернуться сюрпризом!

Над округой разливался детский смех. Под бдительным надзором педагогов, лицеисты играли в салки с пансионерами; по обеим сторонам дороги мелькали взмыленные недоросли, кружащие вокруг деревьев, периодически пропадая из виду, скрываясь в ветвистых кустах.

Ах, сколько здесь теперь детворы!

Оглядевшись кругом, пытаюсь отыскать кого-то из своих друзей. Но старания оказались напрасными: все дети, облачённые, вместо синей униформы в серую, сливались воедино, как в бесцветном калейдоскопе, где каждое серое "стëклышко" отличалось от другого исключительно размером. И тут я замечаю его... Пушкина, сидящего на дальней скамье под навесом золотой липы. Согнувшись над тетрадью, он выводил кривые строчки, не обращая внимания на окружающую суматоху. В осенних декорациях мой друг смотрелся необыкновенно выразительно, я бы сказала, таинственно и как-то правильно, словно сидел там всю жизнь; будто некий художник сделал его частью своей картины, определив роль центровой фигуры.

С трудом сдержав слёзы счастья, нетвёрдой походкой двигаюсь вперёд. Раскрытая на коленях тетрадь шелестела страницами на ветру, в связи с чем поэт был вынужден их придерживать, задумчиво покусывая кончик грифеля, сточенного почти до основания. Взгляд бездонных синих очей изучал лиственный ковёр под ногами, а мысли отрока, казалось, витали где-то далеко-далеко... Он даже не заметил, как я приблизилась и опустила на землю сумку с глухим стуком.

Светлые кудри, торчащие из-под фуражки, переливались в солнечных лучах...

Глядя на сосредоточенное лицо друга, я побоялась спугнуть Музу, завладевшую его вниманием, и потому сохранила молчание. На нём был тот же серый сюртук, как на других детях: и фуражка, и брюки – всё серое! В этой скучной, грубо скроенной одежде, Пушкин напоминал церковного певчего, а не отпрыска дворянских кровей, что наверняка оскорбляло благородную натуру. До меня доходили слухи, что из-за войны с Европой обеспечение Лицея стало более скудным, и что форму для детей начали шить не настолько красивой, как при поступлении...

Запрокинув голову, поэт упирается взором в лазоревое небо, пересечённое острым клином далёких ласточек, державших путь на Юг.

Игривый ветерок продолжал трепать пушистые локоны и тетрадь: оправив съехавшую на бок фуражку, он делает глубокий вдох, и в следующую секунду смотрит точно на меня:

— Ба-а... – тянет на распев, выразительно вскидывая брови. — Какие люди... Барин. Из Парижу! – синие глаза озорно сверкнули, а вымазанные грифелем губы складываются в широкую улыбку.

Опустив ладонь поверх страниц, Пушкин неосознанно, а, быть может, намеренно скрывает кривые строки, испугавшись, видимо, что я могу их прочесть. На самом деле его черновики оформлялись столь ужасным почерком, что разобрать в них хотя бы слово – уже считалось подвигом, тогда как на расшифровку полного текста понадобилось бы больше часа, так что он зря беспокоился...

— Ах, Саша, ты не меняешься – как и прежде упражняешься в остроумных приветствиях... – легко рассмеявшись, испытываю блаженство от осознания, что встретила дорогого человека. К глазам вновь подступают слёзы, но я сморгнула их, чтобы не создавать смущающую атмосферу.

— Merci, Mademoiselle... – подобрав осиновый лист, упавший на скамью, Пушкин использует его в качестве закладки, опуская на страницу, после чего захлопывает тетрадь, с беспокойством поглядывая на мельтешившего вдали надзирателя.

Меня озадачила его сдержанность... Впрочем, тому можно было найти два объяснения. Первое проистекало из запрета на общение с фрейлинами: после того, как я поручила заботу о друзьях Наташе и другим своим подругам, лицеисты успели натворить немало бед, о чём умалчивали в письмах. Наташа намекнула, что за минувшие полгода мои друзья «дюже проворны стали» – то бишь, вели себя развязно в общении с женщинами, а те и не думали возражать!

Преподавательский состав был вынужден ограничить общение детей с дамами, в надежде уберечь их от порока. Вторая причина отчуждённости могла быть следствием долгой разлуки: Пушкин не знал, как подступиться. Отвык, видимо, от моего общества. Ещё бы! Ведь я так переменилась... Держу пари, он запомнил меня измученным тревогами существом, исхудавшим на казённых харчах. Ныне фигура моя обрела формы, на щеках – здоровый румянец, кожа лоснилась, и будто бы светилась изнутри.

Вместо скромной голубой шубы – яркий фиолетовый пелисс[4] из пан-бархата[5], обшитый на груди цветочным мотивом узенького руло[6], а на голове – большой фигурный берет в тон, усаженный на бок, красиво заложенный складками. Своим щëгольским нарядом, я была обязана Александру, чьи подарки научилась принимать и ценить.

Фиолетовый являлся одним из редчайших оттенков пурпура; издревле считалось, что пурпур — цвет богов и королей. Ткани, выкрашенные пурпуром, имели право носить лишь цари, кардиналы и их вассалы, которым подобные ткани жаловались в награду за государственные подвиги. Фиолетовые и сиреневые оттенки оставались самыми сложными в добыче: чтобы получить одну унцию красителя, требовалось изловить около десяти тысяч моллюсков!

Я редко надевала пурпурную гамму, хотя и любила её всем сердцем: молодым барышням предписывалось носить пастель, тогда как яркая палитра предназначалась для замужних дам и женщин в возрасте. Но теперь, когда мне исполнилось двадцать пять, а спонсором моих туалетов выступал сам Государь, я могла позволить себе любую ткань – ограничением в тратах выступали лишь совесть и здравый смысл.

— Ваша холодность изумляет меня... – шагнув вперёд, я перекрываю поэту вид на снующего в толпе надзирателя. — Неужто, сударь, не признаёте? – странно было наблюдать, как свободолюбивый Пушкин боится пренебречь школьными правилами. В его смирении таилось нечто неестественное, хотя, с другой стороны, это делало ему честь...

Подняв голову, он скользит по моей фигуре изучающим взглядом, словно взаправду увидев чужого человека:

— Почём мне знать, можно ли Вас признавать аль не стоит? – загадочно молвил он, потупив очи.

Тут уж я не сдержалась, раскрывая объятия:

— Ну разумеется, милостивый государь, Вам пристало меня привечать! – произношу в непринуждённой манере, давая понять, что не намерена таиться.

— Покуда так... – отложив тетрадь на скамью, поэт медленно поднимается с места, мельком оглядев окрестности. — Не взыщите за дерзость, Софья Алексевна... Русский обычай велит Вам целованной быть. Принимайте же повесу на грудь, коль уж довелось встретиться! – расхрабрившись, он сжимает меня в крепких объятиях, трижды целуя в щёки.

Вот теперь узнаю Пушкина – неутомимый ветрогон, суетливый, как юла, и переменчивый, как Петербургская погода. Пожалуй, я скучала по нему больше остальных, поскольку повстречав однажды, не смогла отрешиться от мысли, будто знаю его с детства.

— Ах, Саша... Скучала неимоверно! – признаюсь в чувственном порыве, опуская голову на узкое плечо лицеиста, желая восполнить упущенное время: — Клянусь, на свете нет места милее Царского Села! И ты, любезный друг, премного меня радуешь. Позволь взглянуть на тебя... Боже, как ты в росте преуспел! – отстранившись, заключаю его лицо в ладони, чувствуя тепло бронзовой кожи, примечая произошедшие за лето изменения. Пушкин вытянулся на целых два дюйма! Если бы не мой высокий берет, мы бы уравнялись в росте, а ещё он загорел, как всякий ребёнок, приученный к прогулкам на свежем воздухе.

— Стремлюсь к высоким идеалам – оттого и вытянулся. – Оставаясь покорным, поэт милостиво позволяет себя осмотреть. Удивительная перемена: минувшей зимой он и близко не подпускал к себе посторонних, а сейчас ластился к рукам, словно домашний кот. Опустив ладони на плечи, я прокручиваю его вокруг оси, попутно стягивая фуражку, позволяя русым кудрям рассыпаться на макушке. Насладившись сладким мгновением первой встречи, ещё раз обнявшись, мы переместились на скамью, куда следом перекочевала сумка с подарками.

На каникулах и мне, и лицеистам довелось пережить множество приключений – весёлых и поучительных, дерзких и будничных, которыми не терпелось скорее поделиться. В письмах ведь всего не расскажешь, особенно, если существует риск подвергнуться опале из-за пары "не деликатных" строк.

— Стало быть, остаться в Париже Вам не захотелось? – дождавшись, когда я удобнее устроюсь на скамье, поэт приваливается боком к высокой спинке.

О путешествии по Европе мечтали многие воспитанники, но им приходилось ждать совершеннолетия, чтобы получить разрешение на самостоятельный выезд за границу. Обидно, ведь в мире происходило теперь столько занятных событий, что даже я, живущая в эпицентре политического водоворота, не успела ознакомиться со всеми.

Взмахнув рукой, обращаю внимание друга на здешние красоты.

— Бросить всё это? Ты шутишь? – искренне рассмеявшись, обнимаю руками деревянную спинку, словно старого друга. Нет, никогда я не смогу покинуть Россию! — Болотце моё любимое, ничегошеньки тут не меняется... Саша, это ли не счастье? – вернувшись домой после долгой разлуки, я как бы заново открывала для себя красоту родного дома, где знаком каждый уголок, где всё связано с лучшими воспоминаниями.

Однако Пушкин не разделял моих сентиментальных воззрений, едко фыркнув: легко говорить о любви к сельской местности, когда познал прелесть шумных городов. Бесспорно, поэт обожал Царское Село, но не тогда, когда оно походило на клетку:

— Прошу, не напоминайте узнику о незыблемости его решёток... – кисло улыбнувшись, он глянул через плечо, отслеживая передвижения сварливого профессора, опасаясь, что нас приметят. — Уверяю Вас, что уединенье в самом деле вещь очень глупая, назло всем философам и поэтам, которые притворяются, будто бы жи́вали в деревнях и влюблены в безмолвие и тишину, я готов упрямо стоять на своём. А впереди ещё три года кафедры... Право, с радостью согласился бы я двенадцать раз перечитать все двенадцать песен пресловутой «Россиады»[7], с тем только, чтобы граф Разумовский сократил время моего заточенья[8]. – упомянув фамилию Министра Просвещения, Алексея Кирилловича Разумовского, Пушкин хмурится пуще прежнего, с недовольством водружая фуражку на голову.

Вот же глупое создание!

Его влекли огни большого света, как мотылька влекут всполохи открытого пламени. Готова биться об заклад, что суета столичного общества приестся Пушкину уже через год; это здесь, в Лицее, его окружают умнейшие люди России, именитые педагоги, чей интеллект стократ выше, чем у любого среднестатистического обитателя столицы. Он привык жить в окружении просветителей, находясь с ними на одной ступени развития.

Узрев глупость общественных масс, поэт разочаруется в дворянском сообществе, и не удивлюсь, если впоследствии сбежит от них в деревню.

Взяв друга под руку, легонько толкаю его в бок, пытаясь утешить; он и не подозревал, какие перемены влечёт за собой мой визит... Очень скоро в Лицее произойдут большие перемены. Развязав шнуры ридикюль-ананаса, намотанного на запястье, я вытягиваю носовой платок:

— Я вызволю тебя из заточения, мой сварливый друг... Всех Вас, – произношу таинственным тоном, но уже с некоторой шутливой наигранностью. — А теперь изволь сидеть смирно, у тебя на губах пятна от грифеля. Не пристало русскому дворянину хухрей ходить, – взяв изумлённого поэта за подбородок, принимаюсь стирать чёрные разводы, надеясь, что грифель не отпечатался при поцелуях на моих щеках. Сперва Пушкин вознамерился взбрыкнуть, но мне удалось обуздать этот порыв, принуждая принять заботу.

Шорох листвы и треск веток за спиной разрушают сложившуюся идиллию. Обернувшись к источнику звука, всё ещё держа поэта за подбородок, я увидела приближавшихся друзей.

Светлейший Князь Горчаков шёл впереди: его изумительная выправка, плавная, грациозная поступь по-прежнему вызывали восхищение. Унылый лицейский мундир ничуть не портил общего впечатления. В таких случаях говорят: видно птицу по полёту, а благородство – по манере держаться.

Следом выступал смущённый, очевидно моим появлением, Пущин, с румяным, точно зарница, лицом. Барон Дельвиг, имея низкий рост, был вынужден выглядывать из-за спины Жано, силясь разглядеть в ярком фиолетовом пятне впереди знакомые очертания.

Данзас плëлся последним, замыкая шествие, и не узнал меня только потому, что стряхивал налипшую на полы мундира осеннюю листву, а когда узнал, первым подал голос:

— Petite dame?.. – вопрошает недоумëнно, бросаясь бежать по хрустящему золотому ковру; ветер трепал его рыжую гриву, не покрытую фуражкой, полыхающую огнём в переливах солнечных лучей. Костя напоминал молодого Приапа – древнегреческого Бога плодородия.

— Софья Алексевна, ужель взаправду Вы? – приподняв ветви яшмовой липы, с улыбкой заглядывает в мои глаза, оборачиваясь к друзьям. — Господа, Вам видится то же, что и мне? – охватив взором присутствующих, он находит поддержку в лице Дельвига.

— Определённо, – кивает близорукий барон, теперь уже окончательно убедившись, что я – не мираж.

Данзас закричал, как оглашенный:

— Неспроста мне являлся в грёзах окровавленный кинжал. Сон – в руку, Господа! Кровь ознаменовала встречу с близким другом. Petite dame, какое счастье, что Вы с нами! – под звуки птичьих трелей и шуршание расписных крон, мы бросились друг к другу в объятия; смех и радостные вопли заполонили пространство под старой липой. Благодать снисходит на меня ласкающим потоком, отчего сдерживать слёзы казалось уже неприличным.

Немного погодя, обуздав шквал бурных эмоций, я встретилась с лицейским надзирателем, упросив его позволить друзьям обменяться со мной парой слов. Памятуя о прежних добрососедских отношениях, убедившись, что я не несу в себе угрозу растления, чего можно было ожидать от других фрейлин, профессор выделил нам время до конца прогулки, при условии, что мы останемся на виду.

Переместившись на дальнюю скамью, куда лицеисты натаскали спелых груш, чтобы угостить меня, мы погрузились в увлекательную беседу. Я начала пересказывать события последних месяцев – то, о чём забывала упомянуть в письмах: как мы с братом бродили по кладбищу Мадлен, в надежде отыскать захоронения покойных короля и королевы Франции, о внутренних политических дрязгах, раздирающих Париж на части, о житии казаков на Елисейских полях; их шутки и выкрутасы; как гостила у Ма tante в Оверни, где вновь увидела горы и познакомилась с кумиром юности маркизом Лафайетом, чей родовой замок «Шато де Ла Файет» располагался недалеко от нашей резиденции. А ещё родители подарили Шарлю поездку в Нормандию, в награду за успешную сдачу вступительных экзаменов. Увидев стены величественной крепости Мон Сан-Мишель – старинного аббатства, помещённого на высокой скале посреди моря, я обомлела: сей замок являлся гордостью средневекового французского зодчества. Гуляя на берегу Ла-Манша, обдуваемого ласковым бризом, мне невольно вспомнилась мечта Александра стать частным лицом и поселиться в глухой французской провинции...

В Нормандии эта мечта казалась почти реальной.

Умолчав о своих любовных похождениях, я поведала друзьям о дипломатической поездке Александра в Лондон; как он стал восприемником новорождённой принцессы Виктории, дочери Эдуарда, герцога Кентского: в честь августейшего крёстного девочке дали двойное имя – Александрина-Виктория.

Также русского Государя удостоили почётной докторской степенью Оксфордского университета.

Несмотря на оказанное англичанами радушие, доверительных отношений между державами не сложилось. Александр вернулся в Париж ни с чем, разве что с убеждением в неотвратимости новой войны. Но эту новость я скрыла, считая безнравственным пугать детей раньше времени – авось ещё обойдётся.

— Ваш черёд, господа, делиться новостями... – оглядев лица друзей, я намеренно ставлю их в неловкое положение. — Сознавайтесь, так ли скучно завершились каникулы, как убеждал меня в том Пушкин? – зафиксировав взгляд на Данзасе, сидящем на тропинке по-турецки, я смекнула, что ступила на скользкую дорожку, поскольку он сопроводил мой вопрос красноречивым присвистом.

Горчаков, сидящий от меня по левую руку, оставался единственным, кто не отвёл взор, так как привык нести ответственность за проступки.

— Скучно?.. – воскликнул Данзас, глянув на притихшего поэта, который также сидел на земле, прислонившись к чугунному подлокотнику скамьи, обнимая руками колени. — Да ты, верно, пошутил, Обезьяна? Тебе ль от скуки тут маяться? – напомнив о безумных выходках, устраиваемых в период каникул, он поднимается на ноги и в один прыжок настигает товарища; Пушкин настороженно щурится, когда друг накрывает его своей тенью. — Нет, Вы поглядите на эту Егозу! Бумагу почём зря переводит, видать, паинькой решил прикинуться. Что хоть сочиняешь, небось, пасквиль очередной? – нагнувшись, Данзас выхватывает из рук поэта тетрадь, желая, как видно, проучить его за ложь.

Пушкин вспыхнул моментально:

— Медведь, умолкни, ради Бога! – он был вынужден пробежать некоторое расстояние, прежде чем нагнать рыжую бестию и заполучить тетрадь обратно. Мне показалось, поэт злится не из-за выходки друга, а потому, что тот обозначил главного виновника всех происшествий.

Пушкин не привык хвастаться перед дамами худыми "подвигами" – он дворянин, в конце концов, а значит обязан держаться высоких стандартов или видимости таковых. Сидящий на краю скамьи Пущин, ловит друга за полы мундира: располагающе улыбнувшись, он прячет заветную тетрадь к себе в карман, дабы впредь до неё никто не добрался, продолжая удерживать поэта подле себя, как болонку за поводок.

— Не серчай, Обезьяна... – примирительно хлопнув товарища по спине Данзаса с видом невинного агнца, пожимает плечами: — Уверен, Petite dame осведомлена о наших срамных пассажах в деталях... У каждой крыши, есть свои мыши, – со знанием дела хмыкнул он, смекнув, что одна из моих подруг, так или иначе, обнажила правду. Это действительно так: Наташа жаловалась, что весной воспитанники, как с цепи сорвались! То за гуляющими девицами подсматривать возьмутся, то с фрейлинами флиртовать, а то и за Настасьей, служанкой княжны Волконской, приударят, попутно дразня и задирая благочестивую хозяйку.

Мало кто знал, что Волконская, жившая на небольшое жалованье фрейлины и не имевшая средств, чтобы помочь России победить в войне с Европой, дала обет не пропускать ни одной обедни до конца своей жизни ради победы. Волконская свой обет исполнила. Ежедневно она приходила в церковь, воздавая благодарность Богу за оказанную поддержку русской армии, в рядах которой находился её старший брат. Потому-то и замуж она не вышла, посвятив себя служению людям, а ведь ей было всего тридцать три года! Елизавете Алексеевне, гостившей этим летом в России, исполнилось тридцать пять, однако против неё юнцы ничего не имели, а даже наоборот, боготворили, как красивейшую из смертных женщин.

А совсем недавно – вот же пропасть! – друзья состряпали алкогольный напиток – Гогель-Могель. Дядька Фома, по их милости, лишился доходного места – был выгнан взашей за то, что недоглядел за детьми, а Пушкин бессовестный стишок состряпал:

«Мы недавно от печали,

Пущин, Пушкин, я, барон,

По бокалу осушали.

И Фому прогнали вон!»

Опасную, однако, он взял моду – язвить в стихотворной форме. Того и гляди пасквили на Государя начнёт сочинять, или того хуже – на Аракчеева.

— Полно, судари, оставьте ворошить прошлое... – стараясь терпимее относиться к случившемуся, ведь исправить уже ничего нельзя, я понадеялась, что с моим возвращением ситуация в Лицее изменится к лучшему. Раньше друзья так сильно не буянили, потому, наверное, что мы всегда были чем-то заняты и времени бегать по юбкам у них не оставалось. Возможно, просто подошёл тот возраст, когда ещё чуть-чуть, и всё: конец детству. Меня пугали подобного рода мысли – так хотелось, чтобы они ещё немного побыли невинными детьми...

— Впредь прошу вести себя осмотрительнее, – бесшумно выдохнув, обращаюсь ко всем сразу. — К отчислению ведь могут представить – умаетесь потом хлопотать о помиловании. В прошлом разе едва комиссию не созвали... – напомнив о происшествии с архиерейскими санями, я невольно пренебрегаю собственным советом не ворошить прошлое.

Пушкин язвительно усмехнулся:

— Ах, это грустное слово "почти"! – поменявшись местами с Жано, он приземляется на край скамьи, устремляя унылый взгляд в глубину аллеи.

Из двух зол поэт выбрал наименьшее: отчисление, что неудивительно, учитывая его отношение к уединению. Тем не менее, я чувствовала, что он больше хорохорился, нежели говорил всерьёз, ведь на воле ему сейчас делать нечего. В случае отчисления, родители упрячут взбалмошное чадо в Михайловском или Болдино. И то и другое, по словам Пушкина: «глупое сельское заточение». А здесь у него, по крайней мере, есть друзья, скрашивающие дни заточения.

— Вынуждена заметить, судари, что проказы Ваши становятся всё горше и горше... Моё покровительство не всесильно, учтите это. Может статься, что и мне в скором времени запретят посещать Лицей. Не пора ли Вам повзрослеть, господа? – вопрошаю в назидательном тоне, отдавая себе отчёт, что грядущие послабления, предназначенные Лицею, могут и не начаться, если воспитанники продолжат терроризировать округу.

— Взрослеть? – многозначительно хмыкнул Данзас. — Помилуйте, куда уж больше? И без того, где надо, преуспели... – рассеянно почесав затылок, он стыдливо улыбается.

Честное слово, будь они моими сыновьями, я бы надавала им оплеух с обеих рук! Как будущая мать, я не могла сносить вульгарность в отношении детей – хотелось оттаскать всех этих мамзелей за волосы, чтоб впредь не развращали юных!

Однако комментарии остаются при мне, ибо барон Дельвиг берётся восстановить приличия:

— Данзас, ну что ты, в самом деле? Не опошляй беседу неуместным намёком! – обратив на себя внимание друга, Дельвиг упрямо поджимает губы.

— Тося, ханжество не красит личность! – парировал Медведь, мысом ботинка откидывая камешек. — Или воображаешь, что в Париже кармелитки[9] в фаворе? – спрятав руки в карманы, он как бы намекает, что я многое повидала.

— Пиетет, Медведь, ещё никто не отменял. – продолжив стоять на своём, Дельвиг напрасно разыскивал совесть в карих глазах товарища. — А! – махнул он ладонью. — Вам хоть кол на голове теши! – и, скрестив руки на груди, отворачивается, что побуждает меня ободряюще его приобнять.

— Предлагаю порассуждать об иных предметах... К примеру, о поэзии, – предотвратив размолвку, вновь опускаю взор на Дельвига: его милое лицо с немного смущённым взглядом выглядело настолько очаровательно, что я невольно заулыбалась и перестала помышлять о дурном.

— Ваши успехи на литературном поприще делают Вам честь, милый барон, – вспомнив о публикации первого лицейского стихотворения, помещённом в «Вестнике Европы»[10], я с уважением смотрю на его автора.

Дельвиг стал первым лицеистом, открывшим своё творчество свету. Когда того требовали обстоятельства, он мог быть усидчивым и трудолюбивым, а не только «сыном лени вдохновлённым», как характеризовал его Пушкин.

Стихотворение «На взятие Парижа» — за подписью «Русский», быстро нашло своих почитателей. Не зря юнцов истязали стихосложением – какие славные шедевры выходили из-под их пера!

— Мы с Петром Яковлевичем прознали о Вашем достижении из письма моей доброй подруги. Ах, как нам хотелось обнять Вас в тот момент! – услышав искреннюю похвалу, барон зарделся, опуская руки на колени, сжимая полы мундира.

— Ну что Вы, право слово... Один успех ещё не прочит надёжной славы. Исправно ли буду поэтом? Сего мне знать не дано. Но лестные речи вредят молодому таланту, ибо кружат голову и сподвигают к гордыне. – Будучи непритязательным от природы человеком, юный барон не спешил признавать себя победителем. Законы чести предписывали сохранять достоинство, и ни в коем случае не задирать нос в присутствии дамы, если даже она сподобиться снизойти до хвалебной оды.

Дельвиг обладал уникальным человеческим качеством: не примечая собственных талантов, он умел различать таланты в других и открыто ими восхищаться.

Он не случайно обращает внимание на Пушкина, встречая его хмурый взгляд лучезарной улыбкой:

— У Обезьяны вышло куда приметнее... Как Бог свят – он истинный Гесиод[11]. Гордыня его не испортит, – радуясь, как дитя, успеху товарища, барон неосознанно вгоняет его в смятение.

Пушкин не писал мне, что публикуется – это оставалось своего рода тайной, которую он упорно не желал открывать, опасаясь, видимо, что стихи вышли не в меру достойными. И вновь следует поблагодарить Наташу, подробнейшим образом доложившей о случившемся: первое стихотворение Пушкина увидело свет при не совсем обычных обстоятельствах.

Дельвиг, посылая в журнал своё стихотворение, посоветовавшись с товарищами, потихоньку от Пушкина отправил заодно и его стихотворение «К другу стихотворцу». О сговоре друзья умолчали, рассчитывая, что поэт простит их, когда получит из редакции положительную характеристику.

Вскоре ничего не подозревающий Пушкин зашёл в Газетную комнату, взял свежий номер «Вестника Европы» и с изумлением прочитал: «От издателя: Просим сочинителя присланной в "Вестник Европы" пьесы под названием "К другу стихотворцу", как всех других сочинителей, объявить нам своё имя, ибо мы поставили себе законом: не печатать тех сочинений, которых авторы не сообщили нам своего имени и адреса». Так Пушкин узнал о проделке друзей. На их счастье, план удался – поэт находился в хорошем настроении, потому в тот день никто не пострадал.

Видя, что друг не знает, куда спрятать глаза, Дельвиг беззаботно смеётся, окольцевав руками его шею. Я умилилась, созерцая картину дружеской любви, мысленно дивясь контрасту соседствующих эпох, породивших два разных, не похожих друг на друга, поколения дворян. Лицеисты кардинальным образом отличались от представителей Екатерининской молодёжи, хотя те, в свою очередь, унаследовали от своих предков многое.

Восемнадцатое столетие уронило честь и достоинство русского дворянства. У предшественников на первое место всегда выходило «Я»: за редким исключением, аристократы воспринимали себя, как единственную ценность; подобная оторванность от окружающих делала их беспомощными. Неспроста имя «Митрофанушка», героя пьесы Фонвизина, стало нарицательным для людей тех лет. Образ Недоросли – есть критика всего образованного класса.

В девятнадцатом веке у дворян впервые появилось понятие «Мы» – понятие товарищества. Возникла идея уважения чужой личности, что сделало всех нас более людьми, чем раньше. Отсюда выросла самостоятельность, желание выходить за рамки удобств, навстречу окружающему миру, ибо человек обретает самостоятельность в том случае, когда берёт о ком-то заботу, а не радеет лишь за себя любимого.

— Возможно, Вам не ведомо... – продолжил Дельвиг объясняться в случившемся: — Наша Егоза, следуя доброму моему примеру, решилась услать своё стихотворение в «Вестник». Долго фордыбачился, однако намерение имел твёрдое. Я издавна твердил, что полюбил Пушкина ещё в колыбели – тут, в садах Лицея. Сдаётся мне, этой любовью заразится вскоре весь Петербург... – в сих добродетельных словах таилось столько любви и нежности, что я расчувствовалась, прижимая ладонь к сердцу.

Пушкин не сдержался: вырвавшись из объятий друзей, он выскакивает на тропу. Вид его был заполошным:

— Не надо так! – пылко бросает поэт, заливаясь краской до кончиков ушей. — Тося, ты более других достоин похвалы. Твоё прилежание довлеет над моим многократно, как смеешь ты помещать себя на ступень ниже? Опомнись, прошу тебя! – в голосе присутствовало нечто странное, а во всех движениях, всплеске рук, наклоне головы, ощущался зажим. Подобная реакция могла быть следствием глубинного страха.

Пушкин, очевидно, боялся, но чего – не понятно. Одно из двух: либо своего таланта, либо того, что все в нём ошибаются. Господь возложил на него лавры, о коих он не просил, и если эти лавры подлинные, если люди в нём не ошиблись, выходит, впереди его ждёт непростая жизнь.

— И потом... – совладав с беспокойным порывом, он заламывает пальцы, стараясь сохранять спокойствие. — Тебе известно, что прежде всех наук меня увлекает история. А поэзия, право, какой с неё прок? Она выходит из-под пера – и всё тут. Не люблю гордиться тем, что легко даётся... Добро бы с математикой так расправится: научись я делить в уме – другое дело. Тогда и будешь хвалить. – Пушкин пытался убедить товарищей, что пригоден для многого, а не только для литературы.

Болтаясь в табелях на последних строчках, он ощущал себя глупцом, но даже при этом не стремился к тому, чтобы знаменитый поэт Вяземский называл его «молодым дарованием». Однако всякому таланту нужна хорошая школа: это в Лицее он лучший из лучших, а как выйдет в свет, окажется, что уступает именитым поэтам во всём. В табеле русской словесности Пушкин оставался шестнадцатым – без знания родного языка хорошим поэтом не стать. Напрасно он беспокоился: лёгкость, с какой ему давалось стихосложение, отнюдь не лишало его повода гордиться собой. Лёгкость никогда не заменит наполнения, а наполнение у него хорошее, и будет ещё лучше вследствие упорного труда.

Пушкин мог стать Моцартом от мира литературы, а мог выбрать нечто более спокойное, например, стезю историка. И всё же он стоял на перепутье. Опубликованное им стихотворение «К другу стихотворцу» тем и завершается:

«Теперь, любезный друг, я дам тебе совет:

Оставишь ли свирель, умолкнешь или нет?..

Подумай обо всём и выбери любое:

Быть славным – хорошо,

спокойным – лучше вдвое.»

Мой друг не имел представлений, в какую службу податься... Впрочем, подобным вопросом в юности задавался каждый из нас. Это нормально для его возраста – сомневаться.

— Да уж наслышана... – кивнув, я успокаивающе смотрю на поэта. Первый шаг всегда тяжело даётся, так что злиться на него за утайку стихотворения бессмысленно.

Сначала Пушкин поглядывал на меня недоумëнно, но потом, догадавшись о снисхождении, бросил благодарный взгляд.

Я вовремя одумалась и не стала добиваться от него причины, побудившей скрыть правду. В этом случае ему пришлось бы пережить всё заново. Достаточно того, что он теперь знает, что я знаю.

Вместо расспросов, ко мне пришла мысль выведать о том, что интересовало почти каждого в Петербурге:

— А что слышно с передовой? Радуетесь ли Вы переменам, господа? – я постаралась скрыть внутреннее волнение, сознавая щепетильность ситуации.

К настоящему моменту Сперанский уже свернул все либеральные прожекты. Народ думал, что на время, но на самом деле окончательно.

Государь вновь пообещал перечень свобод и не исполнил. Друзья не могли не знать, чем в итоге завершится дело. Они получали письма от родных, читали газеты, не говоря уже о том, что Горчаков всё это время поддерживал общение со Сперанским. Я не жалела, что способствовала сближению двух дипломатов: мои друзья быстро поладили – один нашёл в другом доверенное лицо, как учитель и ученик.

Основная загвоздка реформ упиралась в отсутствие образованной элиты.

Грамотных людей в аристократических кругах уродилось мало... Петербург вобрал достаточно умных мужей, однако Россия не заканчивалась на столице. На территории от Одессы до Камчатки проживал дремучий народ, так называемое мелкопоместное дворянство, члены которого с трудом говорили по-французски, а то и вообще не были знакомы с грамотой; необразованных девиц на выданье в помещичьих семьях наблюдалось явное большинство. Проблема даже не в крестьянах – не в их невежестве, проблема в элите, которая оказалась невежественна вдвойне. С такими людьми каши не сваришь, они не понимали, что значит быть гражданином, и как существовать в условиях экономики, не повязанной на барщине.

На лицах воспитанников отразились самые разнообразные эмоции: от печали до глубокой задумчивости. Данзас безмятежно улыбнулся:

— Лично я – из остзейских. Моей семье либерализм не вреден. Что до Вас, братцы... Примите мои соболезнования, – заключает в сочувствующей манере, становясь вдруг неестественно серьёзным.

Костя был внуком эльзасского королевского прокурора Жана-Батиста д’Анзаса, сбежавшего в Россию из революционной Франции, поэтому род его примыкал к остзейскому крылу дворян, а не к коренному.

Остзейское дворянство оставалось единственной ячейкой привилегированного русского общества, чьи представители этнически принадлежат в основном к остзейским немцам, шведам, курляндцам и прочим иностранным эмигрантам, осевшим на русской земле. В семье Данзаса никогда не держали крепостных: образ его мыслей остался глубоко европейским, так что в случае осуществления реформ, Остзейское крыло выступит опорой Государю, поскольку не имеет претензий к либерализму.

Однако опираться на "немчуру" нельзя. Во-первых, их слишком мало, а во-вторых, в элитах произойдёт раскол: вновь заговорят об эре Бирона, засилье немцев, всплывут националистические учения Иоганна Гердера[12] и аббата Огюстена Баррюэля[13]. А это значит – междоусобная грызня.

— Да, родня негодует... – подтверждает Пушкин, мрачнее буквально на глазах.

Члены его семьи с обоих сторон ни единожды состояли друг с другом в родстве – классический пример представителей русского дворянства. Если, не дай Бог, что случится, какое-либо внутреннее "возгорание", родня поэта окажется в опасном положении: больше двухсот крепостных и мать, раздающая оплеухи "чёрным" девкам... Как только дворня почует вседозволенность – быть беде.

И таких семей – тысячи по всей России.

Раньше, ещё до войны, лицеисты полагали, что разойтись с крестьянами удастся мирно. Но восстала оппозиция с красочными рассуждениями об истинном положении дел в Империи, доложив о повсеместной ненависти, нищете, необузданности крестьянских масс, молящихся на Царя-Батюшку. И вот теперь стало по-настоящему страшно что-то менять; лишать Россию царственной фигуры – образа, на котором держится всё. Какая уж там Конституция... Дай Бог ноги унести от разъярённой толпы.

Вздохнув, Пушкин зябко приподнимает плечи, обхватывая себя руками, не зная, то ли смеяться, то ли горько плакать...

— Поговаривают, единства в Сенате нет, как нет и понимания чинимых деяний... Представители дворянских фамилий хают друг друга на чём свет стоит, того и гляди глотки перегрызут. Раздор уничтожит всю нашу благородную рать. Шестьсот лет кряду существовали бок о бок – и хватит! – циничность, скользящая в его словах, происходила от безысходности. Лицеистов воспитывали по европейским методикам, вкладывая в головы то, что не вязалось с действительностью. Отсюда возникал диссонанс, раскоординация, и, как следствие, призрение к власти.

Пушкин как-то обмолвился, что чувствует себя чужим в лоне семьи; самые близкие оказывались теперь чужими.

Дед его был славен тем, что повесил слугу-француза на собственных воротах – удавил беднягу за какой-то мелкий проступок. Мать поэта, Надежда Осиповна, так и не стала светской барышней, круглые сутки напролёт маялась бездельем, а отец – Сергей Львович, поэт-любитель, посветил свою жизнь изучению теории военного дела; человеком он был общительным, знал всё и обо всех. Разве сыщется в этом кругу место образованному вольтерьянцу?

Каждый второй воспитанник находился в положение отщепенца. Раскол затронул все ступени общественной системы: раскол между верховным правителем и народом, между народом и правящим классом, между отдельными группами правящего класса и между членами ячейки в группе – семьи.

Такое положении вещей чревато войной всех со всеми...

Самым просвещённым человеком в нашем кругу оставался князь Горчаков. Именно к нему обратились взоры после мрачного вердикта Пушкина. Уловив неопределённость, повисшую в воздухе, юный «питомец мод» легко улыбнулся:

— А что Вы хотели, господа? Просить помещиков способствовать освобождению крепостных – это всё-равно что просить индейку голосовать за Рождество, – отпустив невинную шутку, Светлейший сохранил бесстрастный вид.

Тонкий и гибкий ум князя давал возможность беззлобно иронизировать на самые серьёзные темы.

Светлейший принадлежал к богатейшей семье России: имея неисчерпаемые ресурсы, он мог избрать своим домом любое государство мира... Но Горчаков не сбежит. Он был дворянином в наилучшем значении этого слова.

В минуту триумфа или гибели Отечества, он останется предан своей стране, пусть даже та Россия, которую он знает, перестанет однажды существовать.

— Цензуру хоть отменят, не слыхал никто? – между делом интересуется Дельвиг, силясь высмотреть в кромешной темноте, скрывающей будущее, крупицы света.

Вопрос послаблений для людей творческих также стоял на повестке дня, ведь Александр – не тиран, а друг Вольтера и Руссо. Он обещал не преследовать народ за инакомыслие.

А ещё он обещал, что при нём всё будет, как при бабушке... Безраздельной владычице миллионов обращённых в рабство крестьян, деспотичной самодержице, виновнице множественных бед русского народа.

— Тося, в твоём возрасте безрассудно верить в сказки! – воскликнул неугомонный Данзас, потрепав друга по голове, а после взглянул на Горчакова, беспечно продолжая: — Франт, окажи любезность, открой барону глаза на реалии русского света. Ты у нас во всём голова. На тебя одного уповать приходится. – Данзас по-прежнему не унывал. Судя по всему, политика его мало интересовала. Главное – самому не стать тираном, остальное как-нибудь да приложится.

Прежде, чем удовлетворить интерес товарища, Горчаков отчего-то косится на меня, словно выпрашивая разрешение на выражение собственного мнения:

— Если дозволено будет молвить... – начинает осторожно, не смея заикаться о крамоле в присутствии придворной дамы. Но какую крамолу мог сковать юнец шестнадцати лет?

Разумеется, я дала добро на честный ответ:

— Тут все свои, княже, говори без утайки, – развеяв его предубеждения, я приготовилась внимать; было интересно узнать, какого мнения о будущем страны придерживался её будущий дипломат.

Нахмурившись, Горчаков сцепляет руки в замок, обращая к публике тяжёлый взгляд:

— России далеко до глубинных перемен, господа... Нашу декаду либерализм не затронет. Колёса государственного аппарата вращаются крайне медлительно. Народ в общей своей массе не имеет сплочённости, между тем кое-где ещё живы атавистические догмы. Скажу без прикрас: Крепостное право отменят, в лучшем случае, через тридцать годин. Счастливчиком станет тот из нас, кто доживёт до сего славного времени. Одно страшно, братцы: как бы не случилось набата...– явственный намёк на дворцовый переворот не мог остаться незамеченным: меня передёрнуло, стало вдруг так холодно и страшно, что невольно вспомнилось кладбище Мадлен и призраки казнённых Луи и Антуанетты...

В России царей не казнили публично – слишком много чести. Их душили без суда и следствия. Очевидное нарушение преемственности в смене верховной власти породило череду дворцовых переворотов. Прародителем порочной практики значилась Екатерина I. Каждый раз, когда в борьбу за власть вступали гвардейские штыки, проблемы множились, нарастая, как снежный ком. Более того: у народа отнимали часть их законных прав в угоду "гвардейским штыкам", и вот результат – крестьянский класс полностью деморализован.

Законный царь на законном престоле – это одно, но узурпация разрушает саму теургическую основу Империи. Если Александра свергнут, настанет эра застоя и глобальной консервации, как случалось много раз до этого. Тогда можно будет забыть даже о мелких свободах, ибо сейчас Россия неспешно двигалась вперёд, но после переворота встанет окончательно.

— Тридцать годин... – эхом вторит Пушкин, с болезненной усмешкой взирая на князя. — Ещё и набат в придачу. Светлейший, да ты, верно, горячишься? – смириться с приговором оказалось нелегко.

Через тридцать лет каждый из лицеистов разменяет пятый десяток – пограничный возраст для мужчины: это время, когда благородные господа нянчат внуков, приводят в порядок дела, хлопочут о передаче наследства. А тут – перемены. Выходит, кто-то другой, а не они, будет наслаждаться веянием свободы, находиться в гуще событий. Несправедливо как-то...

— Как больно жалят твои слова, Франт! – капризничает поэт, впадая в раздражительность.— Мог бы и соврать ради приличия. – Реакция Пушкина вполне объяснима: никто не хотел ждать так долго.

Горчаков остался невозмутим:

— Смотри шире, Обезьяна, вероятно тридцать годин – наименьшее зло для России. Милостью Божьей, выдержав сей срок, мы совершим меньше ошибок в будущем... – холодная рассудительность князя оказывала губительное воздействие на пламенный темперамент литератора.

— Ценой жизни сотен тысяч крепостных?! – недоумевал Пушкин, справедливо заметив, что тридцать лет для барина – не то же самое, что для крепостного. В первом случае ждать предстоит лёжа на мягкой перине, в тепле и достатке, а во втором – согнувшись в три погибели на узкой лавке, переживая побои и страшную нищету.

Порой хотелось просто взять и всё разрушить... И плевать на кровь, главное – рывок, а там будь, что будет.

— Если не выждать – сгинут миллионы. И те же крепостные.– Горчаков не отступал, зная, что анархия влечёт за собой лишь анархию, и ничего более. – Ты отдашь бунтовщикам свою жизнь – и никого не спасёшь. – Дальнейшие объяснения были излишне. Поэту пришлось принять суровую правду жизни...

Приносить в жертву междоусобице тех, кто не приспособлен к выживанию, единственно из желания сломать систему – это путь в никуда. Подобное разрешение ситуации жестко ровно настолько, насколько жестоко бездействие, а то и вдвое больше.

С наступлением анархии Россия погрязнет в череде беспрерывных конфликтов, и то немногое, что чудом удалось отстроить после разрушительного управления Екатерины Великой – последних десяти лет – рухнет в бездну.

Молчавший до сего момента Жано, неожиданно оживает: вытянув вперёд руку, он вновь хватает Пушкина за рукав, чтоб не буянил, после чего обращается к Горчакову:

— А что, если они победят? Что тогда? – он говорил о либералах, коих впоследствии может народиться целое племя – что если они смогут предложить альтернативный вариант? Почему, либо кровь, либо ожидание, неужто третьего не дано?

Печальная улыбка тронула губы Светлейшего:

— Известно что: случится ровно то же, – выводит, как очевидный факт. — Полагаешь, им лучше Государя ведомо, как вывести страну на праведный путь? Люди, изучающие политологию на примере европейских держав, не имеющие реальной практики государственного управления, считаешь, они умнее тех, кто вкручен в систему? Позволь напомнить, Жано, что этак рассуждает всяк, кому не лень. Поди, спроси у местного стольника: как нам управлять Россией? Он и скажет: «О том лишь я один ведаю». – Горчаков был прав; кто только не мнил себя гениальным политиком, от простого мужика до барича[14], один Государь – дурак!

Поймав взгляд серо-голубых глаз, исполненных нежностью, я сознаю, что Жано переживает за Отечество, как истинный патриот. В поведении его наблюдалось нечто странное: он робел сегодня больше обычного, упорно рассматривая землю под ногами, словно избегая видеть то, что было вокруг. В коротких ответах угадывалась неловкость. Я почти его не замечала...

Вместе с тем он продолжил, хватая ртом прохладный воздух:

— Мы победили в войне... Вся Европа лежит у ног Александра. Неужто не в Его власти воздействовать на обстоятельства? – впору посмеяться с самодержавной беспомощности, когда бы не хотелось плакать.

Горчаков и здесь отрицательно качнул головой:

— Император может влиять на ход истории, но изменить её он не в силах. – Князь как бы говорил: мы такие, какие есть, и другими не станем. Ни у кого нет столько власти, чтобы росчерком пера перестроить основу русской государственности; монарху подвластно корректировать систему, но многовековое рабство перечеркнуть невозможно: нельзя выкорчевать людскую память и заставить всех подчиняться конституционным законам так, будто они существовали в России с начала времён.

Нельзя уничтожить обстоятельства, препятствующие отмене Крепостного права. Единственный вариант – обходить их, оборачивать в свою пользу, разрушать год от года, но выдрать за раз с корнями – нет. Так не получится. Крепостное право намертво срослось с "костной" структурой страны, и вырезать его, не повредив "живую ткань", нереально.

Успокаивало одно: инерция Просвещения, заложенная Екатериной в минувшем столетии, стремительно набирала обороты, чем глубже в век – тем всё больше людей будет желать перемен. Что до методов предварения либеральных прожектов в жизнь, тут я разделяла мнение Горчакова: нельзя резко останавливать естественный ход событий.

Когда едешь в огромной телеге с горы, самое главное – иметь прочные колёса и послушную лошадь, в противном случае поклажа разобьётся вместе с извозчиком. Мы все теснимся в одном возке: какой смысл вставлять палки в колёса, тормозить на полном ходу и сворачивать на соседний путь, если существует риск убиться насмерть? Не лучше ли помочь извозчику выровняться, дабы впоследствии плавно вписаться в крутой поворот?

Сделав глубокий вдох, я решительно врываюсь в полемику, плохо представляя, как завершить дело миром:

— Господа, Вы забываетесь... Прежде всего России нужен надёжный внешнеполитический мир. – Вернув друзей к событиям настоящего, аккуратно продолжаю: — Не сложим мира с врагами – не сложится внутреннего порядка. Положение нашей страны на мировой арене весьма шатко... В Вену съедутся представители всех европейских держав, но не за тем, чтоб славить Россию, а для возмездия и грязных интриг... – я хотела напомнить, что слава Александра затмевала истину: в газетах пишут одно, а на деле всё совсем иначе.

Добавить к обсуждениям было нечего. Тема политики могла развиваться до бесконечности, но грешно тратить на неё драгоценное время.

Мне удалось выяснить главное: равнодушных к судьбе Отечества среди моих друзей не нашлось. А это важно, поскольку эра дворянского невежества в отношении простого люда закончилась. Общество пробудилось ото сна, и теперь опасалось наделать глупостей спросонья...

— Полно, друзья, о невзгодах толковать, – подведя черту в затянувшемся споре, я поднимаю на колени сумку с подарками. — Мне не по силам разрешить Вашу дискуссию. Вместо того, позвольте обрадовать изрядной вестью: Их Высочество, Екатерина Павловна, проникшись моей докучливой Иеремиадой[15], истребовала у Государя составить прожект по урегулированию проблем здешнего надзора.

Увидев замешательство на лицах друзей, с удовольствием раскрываю карты:

— Государь повелел Их Сиятельству, Алексею Кирилловичу Разумовскому, взять на рассмотрение некоторые, особо неприятные для Вас дисциплинарные вопросы. Из это следует, что с ноября месяца, милые Аспиды, Вам дозволят выезжать за пределы Царского, изучать запрещённую литературу, чинить жизнь свободную и в меру праведную, сопряжённую, впрочем, с нравственным началом. Но предупреждаю: в случае подлогов с Вашей стороны или процветания шалостей, все послабления будут тотчас отменены. Государь проявил к Вам небывалое милосердие, господа. Не обманите Его ожиданий. – На этой торжественной ноте, я протягиваю Горчакову конверт, изъятый из сумки, внутри которого хранилась копия указа, отосланного Александром в канцелярию Министра Просвещения.

Само собой разумеется, к Екатерине Павловне я не обращалась, а действовала напрямую через Государя. Александр противился моей задумке: ему успели донести о диких выходках воспитанников, устраиваемых в летние месяцы. Ослабление контроля, по его мнению, грозило усугубить ситуацию.

Дошло до того, что местные аристократы с ужасом восклицали: «l'inevitable Lycée!» («Невозможный Лицей!» фр.), глядя на шумную, движущуюся толпу лицеистов. И всё же я сумела убедить его, что воспитанникам более всего вредит чрезмерный контроль, могущий их озлобить. После непродолжительных споров, он уступил. Это был первый раз, когда я воспользовалась статусом фаворитки в личных целях, ни капли о том не жалея.

Судя по образовавшейся тишине, друзья не спешили верить происходящему.

Барон Дельвиг гулко сглотнул, Данзас лишился ослепительной улыбки, Пушкин нахмурился, Жано замер, а Светлейшему досталась роль глашатая: распечатав конверт, он погрузился в чтение, собрав вокруг себя всю компанию.

Первым очнулся Данзас:

— Очам не верю, нам вернут полкружки Пóртера[16] к праздникам! – пылко воскликнул он, в изумлении округляя карие глаза. — Софья Алексевна, Вы сотворили чудо! Невозможное! – радость переполняла его всецело.

Тут уже другие воспитанники пришли в чувства:

— Как... И очки, стало быть, можно? – удивился Дельвиг, ознакомившись с важным для его здоровья параграфом. Я кивнула, растроганная несмелым вопросом.

— Глядите, и на Рождество в отчий дом отъезжать дозволяется... – вторил друзьям Пущин, становясь вдруг неестественно весёлым.

Горчаков буравил взором конвент с Императорской печатью – не государственной, а личной, с оттиском «А», кончиком пальца очерчивая сломанный сургуч. Прийдёт время, и на его столе будут лежать точно такие же документы: интерес к дипломатическому поприщу рос в нём с каждым днём, и тем приятнее, что я обратила на него взор Сперанского. Мишель говорил, что этого юношу ждёт блестящее будущее.

Трудно сейчас осмыслить, как всё это было для них интересно... Когда после длительного заточения сталкиваешься с чем-либо столь необычайным, захватывающим, изумительным, некий трепет и вместе с тем ликование охватывает тебя с головой.

Пришлось отойти в сторону, чтобы не путаться под ногами, и не мешать друзьям обсуждать параграфы из царского послания. Один Пушкин сохранял спокойствие: он взирал на меня с подозрением... Незаметно отделившись от компании, поэт становится рядом, скрещивая руки на груди, обращая внимание на шумную ораву пансионеров.

Я нутром чувствовала, что его подмывает съязвить...

И не ошиблась. Повернувшись ко мне лицом, он с лёгким сердцем прочёл:

— «Амуру вздумалось Психею,

Резвясь, поймать,

Спутаться цветами с нею

И узел завязать»…

То были стихи Гавриила Державина, написанные ко дню бракосочетания Великокняжеской четы – Александра и Елизаветы. Однако задолго до их рождения, Амуром называли Григория Орлова, фаворита Екатерины, а Психеей – саму Императрицу. Легенда гласит, что Амур посещал Психею по ночам, как любовник – отсюда и сравнение.

Более того: в качестве подарка Орлову за помощь в дворцовом перевороте, Екатерина приказала выстроить Мраморный дворец, ныне Константиновский, где на центральном плафоне при входе в парадную залу помещалась сцена из древнеримской мифологии – Амур обнимающий Психею.

Используя изящную аллегорию, Пушкин намекнул, что осведомлён о наших с Александром отношениях, и что послабления для Лицея выпросила именно я, а не Великая Княгиня.

Меня охватил стыд; пришлось употребить все имеющиеся силы, чтобы не ударить в грязь лицом:

— Ну ты язва... – я почти задохнулась от возмущения, чувствуя, как лёгкие наполняются жаром. Удивительно, с какой естественностью, и ловкостью, он подходил к вопросам фамильярного характера.

— Всегда к Вашим услугам, Madame! – веселился поэт, отвесив шуточный поклон.

Самое забавное, что злиться на него не хотелось... Правда, было интересно узнать, откуда проистекают слухи. Мы не пересекались с Александром в Петербурге, и едва ли кто-то теперь помнил и обсуждал сплетни трёхмесячной давности, к тому же Парижские. Выйти в свет, где можно по неосторожности взболтнуть лишнего, я не успела. Так в чём же дело?

Судя по тому, как спокойно вели себя остальные воспитанники, делаю вывод, что они, скорее всего, не знали о моём новом статусе. Но надолго ли?

Как бы то ни было, я не могла позволить Пушкину использовать мой секрет для "шпилек"; как и любой подросток, он не всегда понимал, когда нужно остановиться. Не меняясь в лице, беру поэта за подбородок: пальцы стискивают впалые щёки, отчего губы его складываются трубочкой.

— Возьмёшься острить на эту тему – язык укорочу. Понял? – полушутливая форма речи скрывала упрёк, который Пушкин без труда выловил, осоловело выпучив глаза.

— Довольно амбициозное заявление... – он улыбнулся, оттягивая моё запястье вниз, получив возможность говорить свободно. Омут синих очей блестел, как поверхность озера под лучами солнца; хитрый взор уж очень красноречиво говорил о том, что именно могло понадобиться от меня этому вертопраху: — Пытались уж и в кустах, и в тени дубравы... А Вас где ожидать прикажете? – недвусмысленный намек на поцелуй спровоцировал поток возмущения.

— Дурак! – шиплю я, в шутку замахиваясь "Ананасом".

Ускользнув из-под удара, повеса выставляет вперёд ладони:

— Не гневайтесь. Я не воюю с дамами в известном смысле, – убедив, что не собирается трепать языком, он резко подаётся вперёд, перехватывая мои ладони, порывисто целуя в щёку, после чего отбегает прочь. Сухие листья под ногами издают почти оглушительный треск, и я решаю не гнаться за хохочущим повесой, боясь привлекать внимание.

Погрозив негодяю кулаком, я поклялась, что оттаскаю его однажды за пакли!

В глубине души мне нравилось вновь ощущать себя своей в этой бесноватой компании – вспышка пронзительного счастья сотрясает тело, прожигая насквозь, подобно острой лихорадке. Здесь было так уютно, что не хватало глаз, чтобы уловить мельчайшие детали происходящего...

— Саша! – раздаётся звонкий, детский голосок над липой, заставляя вздрогнуть. На оклик оборачиваются сразу два Александра – Горчаков и Пушкин. Как выяснилось, ребёнок обращался к поэту.

— Лёва? – показавшись из-за дерева, Пушкин бегом возвращается на тропу. Приглядевшись, я увидела мальчика лет восьми в сером сюртуке, на голове которого царил беспорядок из русых кудрей.

Махнув фуражкой на лицейский двор, незнакомец продолжил:

— Нам возвращаться велено... – он поднимает голову, когда поэт приближается вплотную.

— Сюртук чего навыверт? Грудина нараспашку, так и захворать немудрено. – Пушкин становится на одно колено, с волнением осматривая расхлябанный вид пансионера, хватаясь за открытые лацканы. — Эх ты, разиня! Дай застегну, – и немедля осуществляет задуманное, проталкивая тугие пуговицы в петли.

Увиденное произвело на меня столь сильное впечатление, что я оборачиваюсь, рассчитывая услышать комментарии друзей. Обнаружив застывшего в трёх шагах Пущина, я уже догадалась, по его загадочному виду и умильному взору, обращённому к двум воспитанникам, что те были братьями.

— Лев Пушкин... Девять лет. Поступил в Благородный пансион в апреле, – тихо поясняет Жано, пробуждая во мне нешуточный интерес. Развернувшись к учащимся, натужно всматриваюсь в черты того, кого звали Львом: глаза его были не такие яркие и выразительные, как у Саши, кожа светлая, но длинный нос и мелкие густые кудряшки указывали на прямое родство с повесой. И как это я сразу не догадалась, что они родственники?

Как ни странно, Наташа умолчала, что Пушкиных в Царском теперь двое, наверное, сочла это пустяком на фоне прочих событий, хотя для меня любая перемена в жизни друзей, даже самая незначительная, имела смысл.

Пущин с энтузиазмом продолжил:

— Родители их по весне в столицу перебрались – за лето четыре визита исполнено. Надеялись, что профессора начнут расхваливать сына, а вышло обратное. Батюшка, Сергей Львович, поставлен днесь начальником комиссариатской комиссии резервной армии в Варшаве – и то изловчился приехать. Ох и знатную они Саше головомойку устроили... – новость о переезде четы Пушкиных в Петербург удивляет ещё больше.

Я слышала: они заядлые домоседы, а тут поселились вдруг в шумной столице, где баснословные цены и вечная кутерьма... Учитывая, что у моего друга непростые отношения с домочадцами, я не знала, радоваться за него или сочувствовать. Раз даже Батюшка примчался из Варшавы, провёл больше тысячи вёрст в пути, чтобы сделать сыну выговор, можно себе представить, в каких эмоциях они расстались. Зато теперь прояснилось, откуда Пушкин узнал о моей связи с Государем – болтливый Батюшка напел.

— Родители сыскали на него управу, неужто? – глянув на собеседника, я задаюсь вопросом: ужель кому-то под силу накинуть на Пушкина поводок?

Жано с улыбкой кивнул:

— О, несомненно! – и вновь перемещает взор на братьев.

— Нынче он смирный, не сравнить с тем, каков был весной, – лицеист облегчённо выдохнул, а я лишь удивленно приоткрываю рот: дерзкое поведение Пушкина, демонстрируемое минутой ранее, называется "мирным"? Как же он тогда вёл себя до приезда в Лицей родителей?

Оставалось надеяться, что я не сделала хуже, когда обратилась к Александру с просьбой о "помиловании" – смягчении казарменных порядков.

— Какие славные новости... – мне стало легче при мысли, что Пушкин находится подле брата – этот ребёнок был ещё одним инструментом, способным уравновесить его буйный нрав. Недаром он проявлял о брате редкую заботу, как видно, любит.

— Благодарю тебя, Жано... – произношу с искренней нежностью, невзначай уточняя: — А где, сказываешь, Пушкины остановились? – на этот вопрос Жано ответил бездумно, как если бы я спросила, который час.

— Фонтанка сто восемьдесят пять, против Калинкина моста. – Он слишком поздно спохватился, что разгласил важные сведения, на что я была вынуждена коснуться его спины, снимая напряжение.

Оказалось, родители Пушкина осели в моих краях – наши улицы связывала река Фонтанка. Зная это, я имела козырь в рукаве, ведь если Пушкин не сдержит слово и начнёт дразниться, было ясно, куда обращаться, чтобы его угомонили...

Наблюдая за тем, как поэт сажает брата на спину, и как тот обнимает его за шею, я тепло рассмеялась, приходя к выводу, что при всех пламенных речах о государственном устройстве, моих друзей ещё не коснулись истинные беды.

Они сокрушались, что не застанут перемен, завидовали потомкам, которым предназначалось вкусить плоды свободы. Однако новая страница русской истории начиналась отсюда, с них: они первые, кто помыслил о свободе. Первые, кто увидел преобразовавшуюся Россию на сломе двух эпох. Первые, кому представилась возможность координировать народ – редкий шанс, выпадающий раз в сто лет. Не они, а им будут завидовать, ведь они – первопроходцы. Великие предки, великих преобразований...

И не менее великой смуты.

Шёлковый бархатный спенсер с шёлковыми саржевыми акцентами, подкладка из полосатой шёлковой тафты. Юбка из хлопка. 1815-1820 гг. Частная коллекция.

Ссылки:

1) «Фрейлинские дрожки[1], дребезжа, покачивались на дороге.»

★ «Дрóжки» – лёгкий четырёхколёсный двухместный открытый экипаж на рессорах. Самый шумный вид городского транспорта XIX века.

2) «Кучер, благодушный мужчина с лоснящейся чёрной бородой, развернувшись на облучке[2], поймал мой мечтательный взор... »

★ «Облучóк» – небольшое сидение впереди экипажа, место, где сидит кучер/извозчик.

3) «— Котомку[3], барышня, не оставьте... – напомнил Козьма, когда я спускалась с гремящей ступеньки... »

★ «Котóмка» – на языке простого люда – сумка, поклажа.

4) «Вместо скромной голубой шубы – яркий пелисс[4] из пан-бархата[5], обшитый на груди цветочным мотивом узенького руло[6], а на голове – большой фигурный берет в тон, усаженный на бок, красиво заложенный складками.»

★ «пелисс» – пальто эпохи Ампир и Регентства. Мог быть цельнокрайным или иметь застежки спереди по всей длине.

★ «пан-бархат» – разновидность шёлкового бархата. В отличие от бархата, панбархат образуется как результат сочетания различных типов волокон и способов их ткачества. Панбархат может быть различной структуры или плотности, а также иметь разные фактуры и текстуры.

★ «руло» – декоративные шнуры из скрученной ткани; основной вид драпировки верхней одежды в эпоху Ампир и Регентства. Из руло выкладывали узоры разнообразных форм и мотивов.

5) «— Уверяю Вас, что уединенье в самом деле вещь очень глупая, назло всем философам и поэтам, которые притворяются, будто бы жи́вали в деревнях и влюблены в безмолвие и тишину, я готов упрямо стоять на своём. А впереди ещё три года кафедры... Право, с радостью согласился бы я двенадцать раз перечитать все двенадцать песен пресловутой «Россиады»[7], с тем только, чтобы граф Разумовский сократил время моего заточенья.[8]»

★ «Россиада» – первая эпическая поэма русской литературы, созданная Михаилом Херасковым по всем канонам классицистского жанра, написанная шестистопным ямбом.

★ Размышления Пушкина о Царском Селе были взяты из его письма поэту Петру Андреевичу Вяземскому. Датировано: 27 марта 1816 г. Царское Село.

Полный фрагмент: « <...> Что сказать Вам о нашем уединении? Никогда Лицей (или Ликей, только, ради бога, не Лицея) не казался мне так несносным, как в нынешнее время. Уверяю Вас, что уединенье в самом деле вещь очень глупая, назло всем философам и поэтам, которые притворяются, будто бы живали в деревнях и влюблены в безмолвие и тишину:

Блажен, кто в шуме городском Мечтает об уединенье, Кто видит только в отдаленье Пустыню, садик, сельской дом, Холмы с безмолвными лесами, Долину с резвым ручейком И даже... стадо с пастухом! Блажен, кто с добрыми друзьями Сидит до ночи за столом И над славенскими глупцами Смеётся русскими стихами, Блажен, кто шумную Москву Для хижинки не покидает... И не во сне, а наяву Свою любовницу ласкает!..

Правда, время нашего выпуска приближается; остался год ещё. Но целый год ещё плюсов, минусов, прав, налогов, высокого, прекрасного!., целый год ещё дремать перед кафедрой... это ужасно. Право, с радостью согласился бы я двенадцать раз перечитать все 12 песен пресловутой "Россиады", даже с присовокупленьем к тому и премудрой критики Мерзлякова, с тем только, чтобы граф Разумовский сократил время моего заточенья. Безбожно молодого человека держать взаперти и не позволять ему участвовать даже и в невинном удовольствии погребать покойную Академию и Беседу губителей российского слова. Но делать нечего. Не всем быть можно в ровной доле, и жребий с жребием не схож. От скуки часто пишу я стихи довольно скучные (а иногда и очень скучные), часто читаю стихотворения, которые их не лучше, недавно говел и исповедовался - всё это вовсе не забавно. <... > ».

6) «— Или вообразил, что в Париже кармелитки[9] в фаворе? – вопрошает он, пряча руки в карманы, намекая, что я уже многое повидала, дескать, нет смысла подбирать слова.»

★ «Кармелитки» – монашки- отшельницы с горы Кармель (Израиль). Католические женские монашеские ордена и конгрегации, связанные общей духовной традицией с кармелитами и живущие по правилам, основанным на уставе кармелитов.

7) «... вспомнив о публикации первого лицейского стихотворения, помещённом в «Вестнике Европы»[10], я с гордостью взираю на его автора.»

★ «Вестник Европы» (Вѣстникъ Европы) — периодический журнал, издававшийся в Москве в 1802—1830 годах «по две книжки в месяц».

8) «— У Обезьяны вышло намного применение... Как Бог свят, истину говорю. Он истинный Гесиод[11]. Гордыня его не испортит.»

★ «Гесио́д» — первый исторически достоверный древнегреческий поэт, рапсод, представитель направления дидактического и генеалогического эпоса.

9) «Во-первых, их слишком мало, а во-вторых, в элитах произойдёт раскол: вновь заговорят об эре Бирона, засилье немцев, всплывут националистические учения Иоганна Гердера[12] и аббата Огюстена Баррюэля[13]. А это значит – междоусобная грызня.»

★ Иоганн Готфрид Гердер (1744 – 1803 гг.) — этому немецкому историку культуры мир обязан самим термином "национализм". Гердер изобрел его, когда задумался о том, что государство победившей буржуазии — дело было после Французской революции конца XVIII века — больше не может строиться на старых сословных и религиозных моделях.

★ Аббата Огюстен Баррюэль ( 1741-1820 гг.) – аббат, иезуит, публицист, сподвижник Гердера, разоблачал «просветительско-иллюминатско-масонский заговор», направленный на свержение европейских монархий и католической церкви. Автор «Мемуаров по истории якобинизма» (фр. Mémoires pour servir à l’histoire du jacobinisme), опубликованных в 1797 году.

10) «Горчаков был прав; ныне, кто только не мнит себя гениальным политиком, от простого мужика до барича[14], один Государь – дурак!»

★ «Барич» – избалованный, изнеженный человек, белоручка – сын барина.

11) «Мне не по силам разрешить Вашу дискуссию, но вместо того, позвольте обрадовать изрядной вестью: Их Высочества, Екатерина Павловна, проникшись моей докучливой Иеремиадой[15], истребовала у Государя составить прожект по урегулированию проблем здешнего надзора. – уличив замешательство на лицах друзей, не без удовольствия раскрываю подробности... »

★ «Иеремиада» – плачевная жалоба.

12) «— Очам не верю, нам вернут пол кружки Пóртера[16] к праздникам!»

★ «Пóртер» – стиль пива, который появился в Лондоне и его окрестностях в начале XVIII века. Подавался в Лицее первоначально к обеду. Позднее был отменён.

Глава 17

«Что знаем мы про братьев, про друзей, что знаем о единственной своей?

И про отца родного своего мы, зная всё, не знаем ничего...»

Евгений Александрович Евтушенко.

«Людей неинтересных в мире нет…» (1961 год)

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Декабрь 1814 год.

Сезон зимних балов и маскарадов в России начинался с Рождества, продолжался несколько месяцев и заканчивался на Масленичной неделе перед Великим постом. Подготовка к открытию начиналась задолго до официальных торжеств, в начале осени: дворяне со всех уголков страны покидали загородные поместья и устремлялись в направлении Москвы и Петербурга; лишённые столичных апартаментов, большинство из них осаждали жилища родственников или друзей, светские львы арендовали роскошные квартиры на Невском, а большие семьи занимали дачные домики в Царском Селе и ближайших окрестностях; в обеих столицах поднимался невообразимый шум.

Правда, особой пышности в этом году ожидать не стоило, поскольку Император и большая часть видных деятелей русского общества неотлучно пребывали при австрийском дворе, где знакомились с традициями Венской бальной культуры, внимали скрипке Паганини и в промежутках между театральными премьерами и балами обсуждали план переустройства послевоенной Европы.

«Дипломатия в вихре танца» – иронизировали газетчики, целенаправленно высмеивая участников съезда «всемирных лентяев». Их насмешки были справедливыми: Конгресс работал уже четыре месяца, но ни один из важнейших политических вопросов так и не был решён. Дипломаты веселились напропалую.

К счастью, в моей жизни наблюдалось затишье, если не считать отставки со службы, инициированной Марией Фёдоровной. Оказывается, пока я пребывала за границей, Императрица, ведомая благой идеей сократить расходы двора, объединила штат личных фрейлин с фрейлинами Екатерины Павловны, что обязывало меня разрываться на два фронта сразу. Тем не менее, испугаться ответственности я не успела, так как в сентябре меня силой выдворили на покой: «Россия более не нуждается в Ваших услугах…» – гласили строчки официального документа, составленного секретарём Ея Императорского Величества.

На языке обывателей это означало лишь одно – опала. Нетрудно догадаться, что Мария Фёдоровна пришла в бешенство, узнав о наших с Александром отношениях: своим решением удалить меня от двора, она ясно дала понять, что настроена категорически против их дальнейшего развития.

И всё же я не отчаивалась, поскольку Екатерина Павловна оставалась на моей стороне: ей не понравилось, что августейшая мать лишила её собственного двора, и по возвращении в Петербург, она обещала отвоевать право на самостоятельность, вернув своих фрейлин обратно в штат.

Набравшись терпения, я позволила событиям идти своим чередом, сосредоточившись на других аспектах жизни.

Вскоре после этого в Петербург прибыла Матушка: как и было обещано, она привезла с собой Шарля, который был вынужден уйти на каникулы раньше срока, дабы иметь возможность погостить в России подольше. Наши чувства друг к другу не охладели за минувшие время, чего нельзя было сказать о Матушке, для которой я по-прежнему оставалась дурной дочерью. По приезду она затеяла небольшой ремонт в доме, чтобы отвлечь саму себя от нашей ссоры – тем и жила с ноября по декабрь.

В апартаменты на Садовой улице мы переехали в ноябре девяносто пятого – за год до кончины Государыни Екатерины. Матушке тогда минуло двадцать восемь лет, мне – шесть. Земля в бывшем "загородном" районе Петербурга стоила тогда недорого, а именно двести рублей за сажень. Цена складывалась из расположения относительно Никольского собора: чем ближе к приходу, тем дороже земля. За двадцать лет тут многое переменилось. Садовая улица сделалась одной из главных артерий Петербурга, практически центром города: она брала начало от Невского проспекта и шла параллельным маршем с Фонтанкой, обрываясь возле Екатерининского канала[1].

Отрезок, где помещался наш серенький четырёхэтажный домик, был местом с наибольшей концентрацией людей. Его парадные окна выходили в Юсуповский сад, а задние – в широкий переулок; однако нашей семье принадлежало не всё здание, а лишь первые семнадцать окон, другие же двадцать относились к апартаментам соседа – бывшего Тайного советника Императорского двора, вышедшего прошлым годом на пенсию, и его жене, тихой и любезной женщине, у которой, бывало, я одалживала горничных, за неимением регулярной прислуги.

Время летело очень быстро. Очередной зимний вечер принёс в Петербург вихри мокрого снега. Матушка обыкновенно хлопотала по дому, погружаясь с головой в заботы: ей не терпелось закончить ремонт, дабы не стыдно было приглашать друзей, с которыми не виделась восемь лет.

Расписывая дни журфиксов[2], она не утруждалась спрашивать моего мнения, что давало возможность заниматься своими делами. Сегодня, к примеру, я позвала в гости Наташу, уговорив её остаться на ночь. И пока Шарль занимался приготовлением уроков, мы собрались в моей спальне за чашкой чая, болтая о милых безделицах, рассматривая присланные из Вены подарки от Государя. Мне досталась не самая большая опочивальня в доме, но зато в ней всё было обставлено по моему вкусу, и потому в ней сочеталось несочетаемое: европейские традиции перемежались с предметами русской старины. На противоположной от входа стене находилось широкое окно, перед которым стоял письменный стол; его главным украшением были консольные часы искусной резьбы и Аргандова лампа[3], дающая в десять раз больше света, чем обычная свеча. Возле стола, по левую сторону, вытянулась кровать «по-польски»[4] с полосатым балдахином, а над ней, высоко в углу, висел Красный уголок с потемневшими от времени Образами и тлеющей лампадкой; после кровати следовал лакированный картоньер[5], укрытый салфеткой ажурного Вологодского кружева: тут стояли семейные портреты в резных рамках и вторая Аргандова лампа, а вверху, на стене, висели бесцветные эстампы Петербурга, среди которых наиболее ценным было изображение Петра Великого, вырезанное из старой газеты. В углу возле двери примостилось обожаемое мною кресло-качалка, в котором было так приятно дремать холодными зимними вечерами, закутавшись в мягкий плед.

По правую сторону находились книжный стеллаж, креденца[6] из светлого дерева и дверь, ведущая в гардеробную; цепочку утвари замыкала длинная, уходящая в потолок, угловая печь[7], вымощенная голландскими бело-голубыми изразцами, бывших популярными в Петровскую эпоху.

Но более всего я гордилась "сокровищами" русского промысла, которые собирала в течение жизни. Так, французская креденца стала местом скопления разнообразных шкатулок и ларчиков, поставленных один на другой: помимо деревянных и берестяных изделий здесь находилась красивейшая Федоскинская миниатюра[8], изображавшая тройку, купеческие чаепития и прочие события крестьянской жизни, а также Усольская финифть[9] с чарующими зелёно-синими цветами на белоснежном поле и моя любимая Ростовская финифть – бледно-бирюзовая, с яркими раскидистыми букетами.

Напоминанием о детстве служили Дымковские игрушки, выставленные там же, возле шкатулок – нарядные барыни и румяные юноши, между которыми помещались причудливо-вытянутые Филимоновские[10] звери. Всё в этой комнате казалось мне идеальным – ни одна вещь не должна была покидать своего места, дабы не нарушать сложившейся гармонии.

Откинув столешницу картоньера, Натали перемещает на неё очередную коробку, снимая крышку и разворачивая шелестящую бумагу, скрывающую прелестные дамские штучки. Я наблюдала за подругой с улыбкой, расположившись против стола в новеньком Курульном кресле[11] из чёрного эбена[12] – подарке Александра на день Ангела – и наслаждалась лёгкими закусками, сервированными Матушкой к чаю.

Обнаружив внутри коробки кокетливый элемент дамского неглиже, Натали зарделась:

— Ах, помилуй Боже, придумают невесть чего и продают без стыда! – исполненная негодованием, она демонстрирует новомодное изобретение английских ткачей: женские панталоны, состоящие из двух отдельных штанин. С началом нового века, возбудившим в обществе интерес ко всему античному, особливо у дам, полюбивших тонкие муслиновые материи, появилась и надобность скрывать причинное место, которое до этого почти никогда не пряталось, исключая зимние сезоны, когда аристократки были вынуждены поддевать утеплённые кюлоты, заменённые впоследствии облегающими лосинами.

Нижнее бельё носилось представительницами высшего света неохотно: уж так повелось издревле, что панталоны – это мужской предмет туалета, и перенимать его в женский гардероб считалось аморальным. И хотя данный предмет одежды всё же обосновался в сундуках редких модниц, сделать его обязательным элементом дамского костюма удалось лишь с подачи предприимчивых англичан на Венском Конгрессе, которые, как известно, любят навязывать миру свою волю.

Натали рассмеялась:

— Помнишь ли, как годин десять назад карикатуристы Лондона поносили в сатирических журналах кюлоты Миссис Робертшоу? – надув губы, она поправляет невидимый монокль возле правого глаза, изображая типичного английского сноба:

— «The woman has no legs!» (У женщин нет ног!» англ.) – процитировав один из бранных заголовков прошлого, подруга вновь заходится беззаботным смехом, с торжествующим видом прикладывая панталоны к ногам:

— А нынче, сознавать потешно, английские предприниматели бьются за право разодеть женские ножки прежде других! Право, и откуда в сей нации столько коварства? – её слова обнажали жестокую истину: ради денег многие люди готовы были изменить даже собственным принципам.

Кажется, ещё совсем недавно Матушка писала мне из Парижа: «Не смейте надевать туалеты без панталон и не смотрите на тех дам, кто обходится без них. Вам надобно думать о чреслах, сударыня; засим высылаю дюжину тёплых юбок. Не пренебрегайте ими!»

Как раз тогда, в начале нулевых, стали появляться первые панталоны и женские лосины, сшитые из тончайшей шерсти молодых ягнят. Следуя общей тенденции, я даже оформила когда-то заявку в модном журнале, чтобы мне прислали новомодные «невидимые юбки три в одном» от Мисс Робертшоу[13], которые составляли комплект из петтикот[14], лосин и панталон.

Вынырнув из пучины мимолётных воспоминаний, я беру с блюда на столе солёный огурец, отправляя его в рот, напоминая подруге о главной черте английской нации:

— Англичане всегда первые там, где слышится запах наживы… – похрустывая любимым с детства лакомством, равнодушно пожимаю плечами, затаив обиду на Англию и её беспринципную анти-русскую политику.

Уложив панталоны обратно в коробку, Натали принимается за следующую посылку – шляпный футляр, который водружает на то же место:

— У австрийцев сложилось мнение, что меркантильность англичан гаснет там, где начинается бальный паркет... – мечтательно вздохнув, она извлекает наружу очаровательную белую кепи из лоснящегося дюшеса[15], отделанную кружевом и бархатными лентами. — Ах, Ma Chère, я решительно не готова ждать: уж как охота поведать Вену! Плясать ввечëру вальс под нежные звуки скрипки – вот истинный plaisir! («Удовольствие» фр.) – подбежав к настенному зеркалу, висящему над креденцем, Наташа примеряет шляпку, заправляя золотистые локоны под козырёк, после чего разворачивается в мою сторону: — К лицу ли мне фасон? – расправляя складки лифа, она делает оборот вокруг собственной оси, приседая в шутливом книксене.

— Диво, как прелестно! Тебе идёт необыкновенно... – отзываюсь с восторгом, отмечая, что даже в простом гридеперлевом[16] платье, единственным украшением которого был «sleeveless spencer»[17] голубого атласа, Натали выглядела чудесно.

Случись ей танцевать в Вене, несомненно, она станет звездой тамошнего общества! И поскольку мне совершенно не нравилось складировать наряды, я собиралась подарить большую их часть подруге, чтобы хоть как-то отблагодарить её за всю ту поддержку, что она мне оказывала.

День расставания был не за горами: оставаясь фрейлиной Елизаветы Алексеевны, которая в свою очередь, оставалась русской Императрицей, Натали отбывала из Петербурга в составе официальной свиты. Имея цель проведать старого друга, короля Баварии Максимилиана I, Елизавета не планировала надолго задерживаться в Вене, что, несомненно, радовало, ибо мне не хотелось делить Александра с бывшей женой... Он и так развлекался напропалую, меняя спутниц, как перчатки!

Мне же надлежало смиренно дожидаться его формального приглашения, которое я надеялась получить уже в следующем письме. Обстановка на Конгрессе, если верить слухам, складывалась более чем благоприятной, так что Александр мог с чистой совестью пригласить к себе любовницу, не боясь вызвать общественных порицаний. Последнее наше свидание состоялось в сентябре: по дороге из Парижа я ненадолго заглянула в Польшу, куда позже прибыл Александр по важным государственным делам – с той поры минуло целых три месяца, и, признаться, терпение моё находилось уже на пределе.

Почему кто-то другой, а не я, танцует с Государем англезы? Все эти дамы, осаждающие Александра на балах, которым не было числа, заставляли меня страдать от скверного чувства зависти... То поочередно, то одновременно он увлекался княгиней Габриэль Д'Ауэрсперг, «добродетельной красавицей», графиней Каролиной Сеченьи, «кокетливой красавицей», Графиней Софи Зичи «тривиальной красавицей», графиней Эстергази, «удивительной красавицей», графиней Юлией Зичи, «ослепительной красавицей»… И Бог весть, кем ещё!

К счастью, вся эта цветастая болтовня и светские игры не имели серьёзных последствий. Любитель неуловимых прикосновений, мимолётных влюблённых взглядов и куртуазных намёков, он действовал сообразно общественным правилам, иначе говоря, играл победителя на всех фронтах. Несмотря на царящий вокруг его имени ажиотаж, Александр оставался верен мне, а будь это не так, питай я хоть толику сомнений на сей счёт, давно бы уже порвала с ним всякую связь. Подарки, которые он присылал, были великолепны: набор посуды из Богемского хрусталя, мраморные консоли, какие обыкновенно стояли во дворцах богатейших людей России, и даже чайный сервиз на две персоны, с изображением сцены свидания двух Императоров в Тильзите, из которого нынче мы с Наташей пили чай – всё это хранило в себе частичку души возлюбленного и служило напоминанием о прежних чувствах. И тем не менее мне не хватало самого Александра рядом... Его тепла, его заботливых прикосновений, которые не могло заменить ни одно сокровище в мире.

Приметив мою печаль, столь необычным образом возникшую в процессе незатейливой беседы, Натали взволновано пролепетала:

— Позволь, Ma Chère, что за кручина? – вернув кепи в футляр, она делает шаг навстречу, опуская ладонь правой руки на мою спину, успокаивающе её поглаживая.

Не зная, как выразить эмоции словами, я вытираю руки салфеткой и, прожевав огурец, поднимаю на подругу встревоженный взгляд:

— Елизавета... – стыдливо лепечу в ответ, стараясь не запнуться на полуслове. — Скажи, Наташа... Как Их Величество теперь поживают? В порядке ли её сердце? – сказав это, я вновь опускаю взор, укоряя себя за наглость. Как я, любовница, смею справляться о житие оставленной жены?

Игнорировать бывшую супругу Александра, законную в глазах Бога, было сродни преступлению. И хотя разум твердил, что брак Александра и Елизаветы был загублен ими задолго до моего появления при дворе, сентиментальная женская натура стремилась найти тому весомое подтверждение, например, увидеть Императрицу в объятиях другого мужчины, счастливой и любящей. Ведь неспроста говорят в народе: «На чужом несчастье счастья не построишь».

Натали, кажется, нисколько не удивилась заданному вопросу, улыбаясь легко и открыто, как если бы заранее предугадала ход моих мыслей:

— Их Величество прибывают в уверенном здравии и завидном душевном расположении. Даст Бог, всё у ней приложится, как надо. – Обратив взор к Образам, она возлагает на себя троеперстие, боясь сглазить собственное предсказание. Я тоже перекрестилась, чувствуя неприятный осадок в душе... Мне как-то не верилось, что хрупкая и ранимая Елизавета, не отличавшаяся хладнокровной выдержкой, смогла так скоро оправиться после тяжёлого разрыва.

— Помилуй, я не лукавлю! – распознав сомнение на моём лице, Натали уверенно берёт меня за руку. — Истинно говорю – от былой грусти не осталось и помина. Их Величество словно освободились от чего-то... О, как блестят теперь её голубые очи, и как сильна в ней самой жажда к жизни! Спору нет – с Елизаветой Алексеевной сделалась изрядная перемена. Ты бы непременно в этом убедилась, если бы увидала её хоть раз вблизи... – воодушевление подруги воскресило во мне надежду, отчего на глазах непроизвольно выступили слёзы. Мне так хотелось, чтобы Елизавета была счастлива, чтобы она, как и я, нашла мужчину, с которым могла бы построить крепкую семью. Но она будто намеренно отталкивала любовь, приковав себя к Петербургу, где почти каждый смотрел на неё с нескрываемым сожалением...

— Не вини себя, не нужно, – догадавшись о моих мыслях, Натали продолжила удерживать мою ладонь в своей руке, согревая тёплыми пальцами. — Видит Бог, Елизавета сама избрала путь пилигрима... К тому же, ты забываешь, что отсутствие мужа не делает жизнь женщины неполноценной. Их Величество имеет à bon droit («Полное право» фр.) оставаться при себе самой, ведь главное в жизни – это сама жизнь. Мне, как ровеснице, вполне понятны её мотивы – нас обеих не занимают романы. Так и что? Неужто ты и меня оплакивать возьмёшься, как старую храму клячу? – откровение подруги распахнуло мне глаза: я поняла вдруг, что сужу других по себе... А между тем понятие о счастье у всех разное, и то, что Елизавета не разъезжает по Европе с навязчивой идеей отыскать скорее мужа, отнюдь не делает её несчастной.

Взять, к примеру, Наташу: девушка из большой дворянской семьи, выпускница Смольного института благородных девиц, хлебнувшая в оных стенах немало горя; всю жизнь она мечтала об уединении и большом доме, где будет единоличной хозяйкой. Замужество никогда её не прельщало. Натали преследовала цель открыть уютный салон в Петербурге, чтобы создать маленькое сообщество добрых господ, в котором найдётся место всякому несправедливо отвергнутому обществом человеку. Для неё именно это и было счастьем – бескорыстная помощь страждущим.

— Помимо прочего, Императрица не бесплодна... – продолжает подруга в непринуждённой манере. — Вспомни: Мария Фёдоровна разрешилась Михаилом Павловичем на тридцать девятом году жизни, а твоя Матушка произвела на свет Шарля в тридцать пять. А Юлиана Штолбергская[18]? Ведь ты сама мне рассказывала, что эта женщина, дважды побывавшая замужем, произвела на свет семнадцать детей и что последние её роды завершились в сорок четыре года, притом она дожила до глубокой старости! Разве сие не доказывает, что век женщины не столь короток, как привыкли говорить мужчины? – смахнув слёзы с моего лица, Натали ободряюще улыбается.

Конечно, если бы Елизавета захотела, она бы смогла стать мамой, ведь по годам и впрямь ещё не старуха! Но не мне решать, что для неё лучше, и поднявшись с места, я отгоняю прочь дурные помыслы:

— Ты права, Наташа... Ты как всегда права! – остановившись подле зеркала, рассматриваю покрасневшие от слёз глаза; выдвинув верхний ящик креденца, я извлекаю наружу свежий платок, принимаясь стирать остатки сырости. Надо же было так себя извести!

— Это всё Матушка... – произношу дрожащим голосом, смотря на подругу сквозь отражение на зеркальной поверхности. — Вообрази, Натали! Ей мнится, будто я повторю её судьбу: что Александр отправит меня со двора в деревню, где наша любовь непременно погибнет. Она полжизни провела с Батюшкой в глуши и потому уверена, что худшей участи для женщины не существует. Рассуди, как мне быть с нею? Порой мне кажется, что слова мои уходят в пустоту... А совсем недавно, помилуй Боже, она взялась рассуждать о Дворцовом перевороте, мол, я стану жертвой очередного заговора! Неужто она увязла во временах Екатерины, право, не понимаю... – сжав платок в кулак, поворачиваюсь к подруге, дивясь тому, как помрачнел её светлый лик; люстра из десяти свечей давала мало света, но когда Наташа подошла к столу, ярко озарённому лампой, я смогла различить тревогу в голубых глазах.

Пройдя ещё немного, она бесшумно опускается на постель, принимаясь теребить витые шнуры «sleeveless spencer», завязанные бантом на линии груди:

— Эпоха Государыни Екатерины закончилась, сомнений нет, – в её голосе скользило предупреждение. — Однако люди, застрявшие в тех временах, остались... Боюсь, Анна Викторовна права, Софи. Тебе взаправду может грозить опасность.

Наташа не хотела нагонять тоску, и всё же сердечно за меня переживала, что естественно для верного и любящего друга. Игроки и любители зрелищ по-прежнему были опасны: они всё также мастерски плели интриги, протягивая сети паутины далеко за пределы России. Это просто чудо какое-то, что меня до сих пор не сделали участницей государственного скандала... Вероятно, меня спасали друзья – Сперанский и Аракчеев – чьи громкие имена давали близко знающим их людям своеобразный статус неприкосновенности. Однако было бы бесчестно продолжать прятаться за их спинами, в конце концов, у них своих врагов хватало.

— Мне известно, что последует "после", поверь... – развернувшись обратно к зеркалу, я раскрываю платок и укрываю им одну из шкатулок, чтобы впоследствии не забыть снести его в стирку. — Меня более обижает, что Матушка надо мной смеётся и прочит горе, вместо того, чтобы поделиться добрым советом. А эти нелепые параллели с прошлым... К чему они ей, скажи? Ужель я – это она? То, что делало её несчастной, неужто и меня сделает? – вопрошаю с ощутимым надрывом, устав от напряжённой атмосферы в доме.

— Право, что за вздор? – угадав моё отчаяние, Натали возвращает себе былую уверенность. — Твоя Маменька – есть твоя Маменька, а ты – есть ты, Софи. Ежели допустить, что Александр поместит тебя в деревню, почему это должно обернуться горем? Разве деревенская жизнь дурна настолько, что ожесточает сердце и губит любовь? Человек многое может выдюжить и обернуть к своей пользе, коль приложит к тому определённые усилия.

Убеждения Наташи соответствовали моим собственным. Удивительно, но подруга понимала меня даже больше родной матери... За последнее действительно было обидно, ведь я искренне хотела примириться, но каждый раз, делая шаг ей навстречу, слышала одно и то же: «Я не желаю ничего слушать!»

— Ну-ну, Софи... – поднявшись с кровати, Натали преодолевает разделяющее нас расстояние, приближаясь вплотную, заключая меня в крепкие объятия. — Коль Анна Викторовна радеет за твоё благополучие, следует заявить о своих чувствах прямо, не таясь. Пусть она выслушает тебя вопреки неудовольствию. Только так Вы сможете примириться... – тепло дружеских объятий почти побеждает духовную неуверенность. С благодарностью сжимая плечи подруги в ответ, я понимаю, что для откровенного разговора с Матушкой мне не достаёт отваги. Миллион терзаний одолевало моё сердце, а время между тем неумолимо бежало вперёд – оглянуться не успею, как она вновь умчится в Париж.

— Уж я пыталась, Наташа! Она приняла мой выбор, но не смирилась с ним... – закрыв глаза, стараюсь не расплакаться. Нормы морали запрещали русскому дворянину фамильярничать с родителями, ведь это противоречило патриархальному укладу семьи. Откровенные беседы между старшими и младшими членами дома воспринимались обществом как нечто противоестественное.

Дворяне не смели сказать матерям: «За что Вы на меня сердитесь?», а говорили: «За что Вы изволите гневаться?» или «Чем я Вас прогневал?». Они не говорили, указывая на подарок: «Это Вы мне подарили» – нет, это было как-то нескладно, а следовало сказать: «Это Вы мне пожаловали, это Ваше жалованье...»

Откуда же тут взяться смелости? Порой, я завидовала брату, что он мог так легко общаться с матерью: жизнь во Франции скорректировала его русское воспитание, поэтому благоговейный страх перед родителями, какой прослеживался в русских детях, в нём отсутствовал.

— Никогда не поздно принять бой, – уверенно заявляет Натали, вытягивая меня из омута мрачных дум.

Подняв голову, я встречаюсь с ясным, исполненным добротой взором, находя в нём неутомимое желание сражаться.

— Пойми, Ma Chère Amie, («Мой дорогой друг» фр.) у всякого случаются взлёты и падения, но это не повод опускать руки... Твоя Матушка желает тебе складной жизни, но у кого жизнь складная? Она не верует, что Государь наш способен искренно любить, думает, что связь с ним принесёт тебе много горя – так убеди её в обратном, прояви характер. Император – тот же мужчина, и, в сущности, ничем не отличается от столичного барича, разве что тщеславия в нём поболе и условностей – куда без них? Венчайся ты с дворянином, как желает того Анна Викторовна, разве это уберегло бы тебя от страданий? Ах, право, мир одинаково карает, как монархов, так и их подданных. Ясно лишь одно: лекала твоей Матушки не годятся для тебя. Ты следуешь избранному пути, и нет ничего дурного, что он отличен от других, премного важнее, что его начало происходит из союза двух искренно любящих сердец, готовых взять друг друга на поруки, – завершив мысль ослепительной улыбкой, Наташа делает два шага назад, дабы заглянуть в моё лицо и убедиться, что я уловила суть сказанного: — Уж примирись с Матушкой, очень тебя прошу. Негоже браниться под Рождество. – Возвратившись к столу, она заполняет пустые чашки горячим чаем. Всё-таки было у англичан одно большое достоинство – они поставляли миру наилучшие сорта сего славного напитка!

Став женой короля Англии Карла II, португальская инфанта Катерина Браганская, преподнесла супругу в подарок Индийский город Бомбе́й – так англичане впервые познакомились с чаем, презентовав его впоследствии остальной Европе. Пожалуй, я бы многое им за это простила, поскольку чаёвничать обожала с детства.

Наблюдая за тем, как руки Наташи порхают над угощениями, я вспоминаю вдруг, что имею ещё одну вещь на сердце, которой мне хотелось с ней поделиться...

— Знаешь, давеча мне открылась печальная истина... Думаю, Матушка совсем не любила моего отца... – печально вздохнув, отворачиваюсь обратно к зеркалу, чтобы не выдать внутреннего смущения.

Раньше мне казалось, что любовь родителей подлинная, но, будь она такой, неужто жизнь в деревне смогла бы навредить их браку? Как можно чувствовать себя одинокой, подле любящего супруга? Теперь я знала ответ: Матушку тяготила не сельская скука, а собственный брак. Возможно, поэтому она не верила Александру, воображая, что первая любовь обманчива и недолговечна.

История знакомства моих родителей не выделялась ничем примечательным: таких судеб наберётся тысяча по всей России.

Матушке исполнилось восемнадцать лет, когда отставной военный – отцу в ту пору минуло сорок четыре – предложил ей руку и сердце. Покинув родной Костромской уезд, она отправилась вслед за супругом в поместье «Вольное», что помещалось под Москвой в крохотном городке Звенигород, дата основания которого до сих пор была не ясна историкам.

Отец – граф Алексей Васильевич Вольницкий, имел романтическую репутацию в обществе: представитель старинного, но обедневшего графского рода, младший член семьи, рождённый от второго брака отца и бесприданницы.

Василий Фёдорович Вольницкий, мой дед, был человеком сурового нрава. Влюбившись на старости лет в молоденькую девушку, он с дуру повёл её под венец, чем поставил в затруднительное положение своих старших детей: наследство дворян никогда не делилось поровну между братьями – имущество всегда доставалось старшему сыну, и лишь иногда, по воле сердобольных родителей, подавалось прошение в Сенат, на основании которого фамильные вотчины дробились на несколько частей, распределяясь в равных, или почти равных, долях между наследниками. Мой дед сердобольным человеком не был, поэтому определил моего отца в гвардию, когда тому исполнилось шестнадцать лет, подарив возможность построить карьеру и обрести независимость. Батюшка рвался на службу с присущей его летам отвагой.

Царствование Елизаветы Петровны благоволило храбрецам, обещая стремительный взлёт по карьерной лестнице. В пятьдесят седьмом он был зачислен в Лейб-гвардию Конного полка с присвоенным званием корнета. Если верить словам Матушки – то было лучшее время его жизни! Гвардейский разгул, гвардейские забавы... Гордый, неутомимый нрав и священная любовь к Отечеству помогли отцу снискать верных товарищей. Но время шло, двор менял декорации, наступил шестьдесят первый год – на трон сел мужчина, внук Петра Великого, сын Голштинского герцога, Пётр Фёдорович, и отец присягнул ему, как сделал каждый солдат в тот славный день. Они быстро поладили, и потому в нашем доме до сих пор хранилась униформа Голштинского образца, подаренная Батюшке лично Петром Фёдоровичем. Вместе с формой, он получил чин подполковника...

А дальше – кровь, переворот, восшествие на престол Екатерины; отец выступил на стороне законного Императора – человека, которому присягал, но тот проиграл, и потому Батюшка подал в отставку, отказавшись служить узурпаторше престола. Поставив крест на гнусной, разнузданной жизни двора, он воротился в Звенигород, где сделался единоличным правителем поместья «Вольное», поскольку оба старших брата к тому моменту, волею судéб, почили от холеры.

Приняв графский титул, он обернулся затворником, и лишь спустя пятнадцать лет, в период Пугачёвского восстания, вернулся на службу, написав письмо Матушке-Екатерине с просьбой восстановить его в прежнем звании и дать возможность пополнить ряды действующей армии; играть в принципиальность тогда было неуместно: многие дворяне снискали смерть на Пугачёвских виселицах. Отечество нуждалось в верных сынах, готовых к бескорыстным подвигам. Офицеры не могли сидеть сложа руки, зная, что их родню и товарищей убивает самопровозглашённый Император казачьих вольниц.

Отец исполнил свой долг с честью, как и подобает дворянину, не взяв себе по окончании войны ни нового чина, ни денег, ни прочих наград, а лишь обещание с Екатерины, что впредь подобного ужаса не повторится.

Вновь оставив большой свет, он взялся навещать полковых товарищей – тех из них, кто остался жив. И вот в Краснодарском крае, попав на обед к очередному старинному приятелю, он познакомился с Матушкой, которая увидела в нём образец рыцарской доблести и чести, а честь, как известно, явление редкое даже для благородного круга. Истинно благородным людям не страшно довериться – за мужчинами с честью выстраиваются очереди из невест. Но отец захотел жениться на дочери музыканта и бывшей фрейлины двора.

На этом мои познания о семейной жизни родителей заканчивались... Матушка страшно скучала в Звенигороде, который и поныне считался глухоманью. Затем она перенесла два выкидыша, а уже после родила меня... Такая вот незавидная участь. Сравнивая наши жизни, Ma-ma наверняка убедила себя, что я неосознанно повторяю её ошибки, ибо полюбила того, за кем выстраиваются толпы. Император – идеал для придворной дамы; подобно тому, как когда-то моя мать выбрала в мужья "доблестного рыцаря" так и я выбрала себе "принца на белом коне", приняв очарование августейшим образом за истинную любовь. Но она ошибалась...

Мои чувства к Александру подлинные, и хотя мне нельзя было рассказывать посторонним правду – что Государь изъявил желание жениться на мне – следовало найти иной способ убедить её в твёрдости его намерений.

Сняв с креденца вытянутого Филимоновского барашка, расписанного жёлтой и розовой полоской, задумчиво покручиваю игрушку в руках, ожидая заключительного вердикта. Отпрянув от стола, Наташа подходит ко мне со спины; наши взгляды пересекаются в отражение зеркала.

— Более чем вероятно, что так и есть... – подтвердив мои опасения, она осторожно берёт меня за руку, призывая обернуться. — Ты опечалена? – в её голосе присутствовало сострадание, однако грустить мне не хотелось, а даже наоборот, радоваться, ведь я впервые угадала, что прячется за напускной гордыней матери.

Наконец-то у меня появился шанс поговорить с ней на чистоту.

— За Маменьку – да, обидно, спору нет... – признаюсь после недолгих раздумий, возвращая глиняного барашка на прежнее место. — А за отца – не ведаю... Я совсем его не помню. Был ли он счастлив в браке? Этого мы никогда уже не узнаем... – добавляю на выдохе, чувствуя невероятное облегчение.

Я решила, что сидеть и терпеть, как это делала Матушка, не стану, и ежели что-то в моих отношениях с Александром не заладится, мы будем решать проблемы сообща, а не списывать всё на "трудности" брачного союза.

Натали охотно меня поддержала:

— Ты судишь верно. Прошлое за тем и дано человеку, чтобы учиться на своих и чужих ошибках... – мудро рассудила она, потянув меня за предплечье к рабочему столу, где нас дожидался горячий чай. Опустившись в Курульное кресло, я принимаю из её рук чашку с изображением Александра, предвкушая сладостное мгновение встречи...

За окном тем временем поднялся ветер: снег колючим бисером сыпал в стекло, усиливая атмосферу сказки. Но едва я сделала первый глоток, как в дверь постучали.

— Боже, что за напасть?.. – испугалась Наташа, вздрогнув от резкого шума. Обернувшись к источнику звука, я догадалась, что к нам пожаловала служанка.

— Entrez! («Войдите» фр.) – командую прежде, чем успеваю что-либо обдумать, отставляя блюдце с чашкой на середину стола.

В самом деле, на пороге застыла одна из горничных – Агата, нанятая Матушкой на долгосрочную службу. То была стройная, черноволосая девушка из бывших крепостных, сносно говорящая по-французски, попавшая в наш дом по рекомендации княжны Волконской, моей доброй Царскосельской знакомой.

— Барышня, простите-с, что потревожила, меня к Вам прислала Маменька Ваша... Дело спешное: в дом прибыл важный гость. Анна Викторовна требуют Вас вниз хоть в каком виде! – взволнованно пролепетала она, нервно сжимая дверную ручку.

Удивлённо переглянувшись с Наташей, я обнаруживаю в её глазах тревогу.

Время визитов давно уж закончилось – на часах половина девятого вечера!

— Кто таков? – поднявшись с места, наклоняюсь над столом, пытаясь разглядеть сквозь серебристые вихри снега в окне карету визитёра, про себя отмечая, что странным образом не услышала стука колёс. Однако экипажа возле парадной не обнаружилось, что удивило ещё больше, ведь не мог же незнакомец идти пешком в такую бурю? Если только он не оставил извозчика в переулке у чёрного входа...

— Они-с не назвались, – продолжила Агата шёпотом, начиная меня подгонять: — Безотлагательная мера, барышня, как пить дать, визитёр высокого чина! Идёмте же скорее, а не то Маменька заругает! – объявив волю хозяйки дома, девушка переводит тревожный взгляд с меня на Наташу, умоляя оставить беседу.

Делать нечего. Пришлось подчиниться:

— Ах, Натали, прости, я вынуждена тебя покинуть... – сняв с изножья кровати алую Купавинскую шаль[19] с бахромой и огненными цветами, укрываю ею стан, придирчиво разглядывая своё отражение в зеркале. Лицо чуть раскраснелось от слёз, но зато причёска осталась в прилежном виде.

Единственное, что меня смутило – поношенное платье, моё любимое, коему в этом году исполнилось уже пять лет. Оно было сшито из зëкрой[20] шерстяной фланели, а потому необычайно грело; низкое декольте прикрывала белая манишка[21] с высоким горлом, спасающая от зяби. На первом этаже у нас по обыкновению стоял холод: гостевые помещения отапливались лишь наполовину – это делалось специально, чтобы приехавшие в утеплённой одежде гости чувствовали себя комфортно и не потели от переизбытка жара. Именно поэтому Наташа прибыла к нам сперва в визитном костюме, а уже после, оказавшись на протопленной хозяйской половине, облачилась в лёгкий домашний туалет.

Оставив подругу, я пулей выскакиваю на лестницу, будучи готовой к встрече хоть с самим дьяволом. Крутые ступеньки из тёмного дерева уводили всё дальше вниз, что вынуждает слегка приподнять подол, дабы видеть, куда ступать. Добравшись до первого этажа, я резво, почти бегом, пересекаю большую обеденную залу, попадая в Малую гостиную, а оттуда – к большим дверям, ведущим в Парадную гостевую залу; застыв против сих створок, я была вынуждена перевести дыхание.

В воздухе ещё витал аромат побелки: Матушка умудрилась управиться с основной частью ремонта всего за месяц. Она редко изменяла своим вкусам, поэтому почти весь интерьер в доме был выполнен в устаревшем неоклассицизме Людовика XVI.

Парадную залу делили пополам ионические колонны, что образовывало две зоны: правая зона – длинный коридор, который тянулся от входной двери и обрывался у створок Малой гостиной, за которыми на данный момент находилась я. Левая зона, самая большая – непосредственно гостиная, изящно меблированная под старину.

По левую стену находились окна, по правую – пять зеркальных дверей, дублирующих расположение оконных рам. До ремонта в зале преобладали холодные оттенки зелени с серебром, но Матушка решила заменить их на более тёплые, поэтому теперь здесь преобладал фисташковый с золотом.

Первое, что я увидела, когда распахнула двери – фигуру Матушки в вердепешевом[22] платье, на плечах которой, переливаясь золотистыми шёлковыми узорами распустившихся гвоздик, покоилась тёмно-зелёная Манильская шаль[23] с длинной бахромой, доходящей почти до пола. А прямо за её фигурой виднелась огромная круглая шляпа с белым плюмажем...

Узнав издали приметного визитёра, я невольно ускоряю шаг.

Охваченный ярким светом многочисленных свечей предо мной предстал... Нет, не дьявол, но почти: Алексей Андреевич Аракчеев собственной персоной.

Неудивительно, что Матушка растерялась, застав в доме второго человека в стране, правую руку Александра, его верного цепного пса, являющегося предметом повсеместных истерик. Такие люди, как Аракчеев, никогда не приходят сами: увидеть его в гостях – это всё равно, что познакомиться с архангелом Гавриилом. Таких, как он, называют «Апостолами Империи», ветеранами политической сцены. Подобных людей при дворе осталось немного, но каждый из них возглавлял ту или иную политическую "партию" и имел сподвижников, вносящих хаос в размеренную картину придворной жизни.

Оглянувшись через плечо, Матушка бросает на меня тяжёлый взгляд, нервно покручивая обручальное кольцо на безымянном пальце. Она, как никто, знала цену подобных визитов, поскольку выросла в эпоху временщиков и фаворитизма, поэтому боялась даже рта открывать, чего нельзя было сказать обо мне, впервые за полгода увидевшей старого друга:

— Алексей, ужель не сон, взаправду ты? – молвила я на ходу, чувствуя, что делаю что-то не то, судя по ошарашенному лику матери, потемневшему от злости.

Удивлённо приподняв брови, Аракчеев как-то странно покосился сперва на Матушку, а затем снова на меня; уголки бледных губ дрогнули, складываясь в призрачную улыбку.

И только, когда я подошла совсем близко, допущенная ошибка стала ясна: Матушку напугало моё обращение на «ты» к верховному временщику России. Видимо, она до последнего не верила, что у нас с Аракчеевым сложилась крепкая дружба.

— Приветствую, Ваше Сиятельство... – исправив досадную, по мнению матери, оплошность, приближаюсь к другу вплотную, решив слегка её подразнить. — Алексей Андреевич, Вы здесь в такой час? Позвольте полюбопытствовать, какому случаю мы обязаны радостью принимать Вас? – коснувшись чёрного плаща, пропитанного влагой, разворачиваюсь к Матушке спиной, заставляя Аракчеева снять, наконец, шляпу, с которой капал растаявший снег. Присущие его натуре замкнутость и отчуждëнность, сыграли с ним злую шутку: многие люди видели в моём друге опричника, поборника свобод, слугу кровавого тирана, коего, наверное, видела и моя Матушка, раз впервые за долгое время так надолго замолчала.

В мутных глазах, ни то серого, ни то голубого отлива, отражалась усталость.

Я поняла, что Аракчеев долго шёл пешком, отчего мне сделалось как-то совестно, ведь этот путь был проделан им, определённо не из любви к поздним прогулкам, а из надобности сохранить инкогнито.

— Вечер добрый, Софья Алексевна... – его хриплый, но приятный, быть может, только мне одной, голос пробирал до поджилок. Чудом сохранив беспечное выражение на лице, склоняю голову в коротком поклоне, привечая друга тёплой улыбкой, ввиду чего он тактично опускает глаза к полу:

— Долг обязал прибыть к Вам лично. Время, покамест, светское, посему, осмелюсь судить, мой визит не сделает больших хлопот. – Переложив мокрую шляпу из одной руки в другую, он открывает лацканы плаща, демонстрируя армейскую сумку, вытягивая из неё почтовый пакет жёлтого пергамента: — Вот, извольте принять к рассмотрению. Велено сбыть с рук в руки. – Вручив мне таинственный свёрток, граф бросает многозначительный взор на Матушку, что стояла как в воду опущенная, давая ей понять, что хочет остаться со мной наедине.

Живо уловив намёк, она покорно отступает к выходу; я обернулась, чтобы проводить её, и тотчас уловила угрозу в зелёных глазах. Ma-ma явно собиралась задать мне острастку после отбытия гостя, что было весьма кстати, ведь я как раз набралась смелости с ней поговорить.

Пакет, что привёз Аракчеев, взволновал меня не на шутку. Совершенно очевидно, что адресатом послания был Александр... Однако ранее он передавал свои письма через Петербургских курьеров… Неужто что-то случилось, если на сей раз ему пришлось обращаться за помощью к заместителю?

— Позвольте, Алексей Андреевич, как обстоят дела на службе? Всё ли чинно в Петербурге? – понимая, что мы давно не виделись, я попыталась удержать подле себя друга хотя бы на полчаса.

На тонких, обветренных губах вновь проступает улыбка:

— Не тревожьтесь, Софья Алексевна, в свете только и разговоров теперь, что о Конгрессе и новейшей оспинной практике... – мягко отозвался граф, напомнив мне о благотворительной деятельности Марии Фёдоровны, которая обустроила "штаб" вакцинации в петербургском и московском Воспитательных домах под предводительством английского доктора Эдварда Дженнера[24], приглашённого Александром в Петербург для профилактики эпидемии оспы. Благо, меня привили ещё в начале века, сразу же по переезду во Францию, поэтому опасаться было нечего.

— Ваше Сиятельство окажет нам честь и присоединится к ужину? – прижав к себе конверт, свободной рукой касаюсь плеча Аракчеева, призывая подойти ближе. От входной двери сильно сквозило, он мог простудиться...

Сделав шаг вперёд, граф тотчас останавливается, обращая внимание на узорный ковёр под ногами, который, видимо, побоялся залить водой.

— Не уверен, что расположен достаточным временем... – привычно отмахнулся он, ссылаясь на государственные дела. Будучи неловким в обращении человеком, Аракчеев сторонился многолюдных собраний.

Несмотря на то, что Рождественский пост был в самом разгаре, я бы смогла предложить другу полноценный ужин из трёх постных блюд. Но, увы, он не был бы собой, если бы согласился на приглашение...

Я видела, как Аракчеев измучился: отпуск, любезно предоставленный Александром в минувшем году, не принёс должных результатов, а даже наоборот – сделал графа раздражительным вдвойне, так как по окончании оного на него свалилось ещё больше дел. Дошло до того, что он отказался приехать к Александру в Лондон, заявив, что сыт его проблемами по горло. А ведь это уже почти бунт...

Казалось, что Аракчеев вскоре либо сломается, либо ослабнет разумом и сляжет в горячке. Но ему нельзя покидать Александра: не будет Аракчеева – не будет и царя.

Остановив внимание на конверте, он возвращается к объяснениям:

— Внутри пакета – последние политические новости. Не распространяйтесь о них, и не упоминайте на письме, – приоткрыв завесу тайны, Аракчеев счёл нужным сделать внушение: — Государь проявил к Вам редкое доверие. Уповаю на Ваше благоразумие. – Эти слова пробудили во мне природное любопытство. Доселе Александр сообщал мне лишь светские сплетни, забавные случаи из жизни участников Конгресса и приглашённых гостей, а тут важная политическая информация...

С чего бы вдруг?

— По прочтении я брошу бумаги в огонь, – обещаю с уверенностью, прижимая конверт плотнее к себе, обращая внимание на впалые щёки друга, являвшиеся следствием нервного истощения. Мне также показалось, что он был необыкновенно тихим сегодня. Не строгим, а именно тихим, словно засыпал на ходу...

— Крепко же тебя потрепали, Mon Ami... Ты хоть сколько-нибудь отдыхаешь? – обратившись к Аракчееву уже как к другу, с трудом подавляю сочувствующий вздох, жалея, что не могу облегчить его бремя.

Было в нём одно важное качество, которому завидовали многие другие министры: он служил не ради наград или похвалы, а ради самого принципа службы, потому что искренне любил царя и Отчество – и в этом мы были схожи.

— На том свете отдохну, а здесь трудиться надобно... – зажав двумя пальцами переносицу, он силится побороть навязчивую сонливость, в то время как меня пробирает возмущением:

— Типун тебе на язык! – махнув в его сторону шалью, я плотнее в неё заворачиваюсь, сознавая, что начинаю замерзать. — Мы свидимся до Рождества? – спрашиваю уже напрямую, не собираясь дистанцироваться от его проблем.

С тех пор, как Аракчеев перебрался жить в казённый дом под охрану, на угол Литейного и Кирочной, приходить к нему в гости сделалось затруднительно, ибо там на каждом этаже стояло по гвардейцу, что разрушало атмосферу уединения. — Ты на износ работаешь. Позволь помочь тебе... – подняв на друга робкий взгляд, я понимаю, что даже верному цепному псу Государя, уверенному в себе храбрецу, нужно порой кому-то "выплакаться".

В лице Аракчеева не было ничего примечательного, исключая массивную нижнюю челюсть, зато в его плечах и фигуре, в скупых движениях присутствовало нечто, отчего моё юное впечатлительное сердце пропустило когда-то удар...

Меня и теперь тянуло к нему со страшной силой, но уже как к другу и незаурядной личности.

— Нужно ехать. Дела ждут... – Аракчеев не любил сантименты, и потому, вернув Бикорн на голову, спешит проститься, прикладывая два пальца к виску.

Так я и думала, что он дезертирует... Все мужчины одинаковые: ты заботишься о них, переживаешь, а они корчат из себя героев, мол, посмотрите, какой я сильный и независимый!

Ну, ничего, это уже пройденный этап, ныне я знала, как укрощать упрямцев:

— Нет уж, сударь, изволь обождать. Вручу тебе кое-что к празднику. – Не давая шанса опомниться, я разворачиваюсь и убегаю в направлении столовой, жестом показывая, чтобы Аракчеев ждал меня на месте. — Я мигом! – добавляю чуть громче, скрываясь за дверями залы.

Мне вдруг вспомнилось, как хорошо нам жилось в прежние времена, когда столицу не сотрясали беспорядки и хаос. На Пасху мы обыкновенно обменивались яйцами, на масленицу – блинами, а под Рождество – соленьями и вареньем. Настасья Минкина, любовница Аракчеева, знала толк в закрутках: крепостная девка, ставшая почти женой графа, была, пожалуй, единственным его утешением в жизни.

Жаль, что Аракчеев так и не собрался духом, чтобы испросить у Александра разрешение на брак, возможно, он был бы теперь вдвое счастливее... Вон, Николай Петрович Шереметев[25], богатейший человек России, женился на крепостной актрисе – и ничего, общество отнеслось к его поступку благосклонно. Это ли не мотивация идти в отношениях с Минкиной до конца?

Скорее всего, Аракчеев не мог венчаться лишь по одной причине – боялся нанести вред имиджу августейшего покровителя. Ведь что для рядового дворянина является пустяком, то для фаворита равносильно промаху.

Жаль, что он так и не прислушался к моему совету и не смог осознать истину: правители уходят и приходят, а жить нужно успевать сейчас. Одной сплетней больше, одной меньше – не рассыплется самодержавный престол. Александр находился теперь в том положении, что свадьба временщика – это наименьшее, за что общество захотело бы его покарать.

— Алексей Андреевич, покорнейше прошу принять... – возвратившись из столовой, я взволнованно протягиваю другу большую коробку, сделанную по форме старинного немецкого домика, покрытого узорами древних германских племён – в таких обыкновенно продавали элитный чай. Помимо оного, я также положила внутрь постное печенье с корицей и апельсиновой цедрой, которое мы с Шарлем испекли поутру: — Ты не принял Андреевскую звезду от Государя, боясь пересудов в обществе, а ведь знаешь, что заслужил её... Но Рождественские подарки – иное дело: отвергнуть их – значит навлечь на себя беду, а я не желаю, чтобы мои друзья страдали в грядущем году, понимаешь? – и, не дожидаясь бурной реакции, прижимаю коробку к широкой груди, заставляя друга принять её чисто машинально.

Аракчеев рассеянно смотрел то на меня, то на коробку в руках, не зная, как поступить. Воспользовавшись его замешательством, я извлекаю маленькое зеркальце из кармана, собираясь с силами для последнего рывка:

— И ещё... – произношу тихим, но твёрдым голосом, разворачивая предмет лицевой стороной к другу, чтобы тот увидел, как сильно нервный недуг переменил его внешность. — Чаще служи себе, Алексей Андреевич... Не другим. – Коснувшись его скрещенных рук, держащих коробку, с пристальным вниманием заглядываю в омут напряжённых глаз. Акцент на последнем слове был сделан не случайно, речь шла об Александре, который привык выжимать из верных людей всё без остатка...

Приоткрыв коробку, я опускаю зеркальце во внутрь, улыбаясь одной из самых искренних и тёплых улыбок, дружеским жестом прикасаясь ладонью к его щеке. Аракчеев тотчас отмирает, перехватывая мою руку своей широкой дланью, склоняясь и оставляя на тыльной стороне кисти сухой поцелуй; холодные губы, как это ни странно, обжигают – маленькая капля нежности показалась мне целым морем, в которое хотелось погрузиться с головой.

— Благодарствуйте, Софья Алексевна... – переложив коробку в правую руку, граф накрывает мой подарок плащом, разжимая тонкие пальцы, не смея более удерживать мою ладонь. — Даст Бог, мы непременно свидимся, – вроде как обещает он, разглядывая меня с лёгким прищуром.

Блëклая тень накрывает его лицо при следующем поклоне; простившись, Их Сиятельство ускользает из дома, плотно прикрывая парадную дверь, до последней секунды не разрывая зрительного контакта.

Мысль, что этот великий человек остался совсем один в Петербурге, не имея рядом ни дружеского плеча, ни любящей женщины, не давала покоя. Аракчеев давно перестал верить людям... Натерпелся от них ещё в бытность свою воспитанником кадетского корпуса, где учились выходцы из богатых семей, которые презирали его – сына бедных помещиков – за безденежье и худородную родословную. Верно, поэтому он не принимал от Александра роскошных подарков, чтобы никто впоследствии не обвинял его в жадности, и не говорил, презрительно смеясь: «Дорвался беспризорный пёс до царской кормушки!»

Аракчеев неустанно доказывал погрязшему в пороках обществу, что существуют на свете вещи, которые невозможно купить за деньги. И верность занимала в этом списке главенствующую строчку.

Бой напольных курантов, размещённых в Малой гостиной, заставляет очнуться: часы пробили ровно девять вечера. Вспомнив, что нужно ознакомиться с посланием от Государя, я запираю двери парадной на засовы и выбегаю прочь из залы, попутно предупреждая камердинера об отъезде гостя. Остановившись против мраморного ризнера[26], на котором оставила заветный пакет, спешно выдвигаю крайний ящик с канцелярскими принадлежностями и, нащупав рукоять ножа в глубине, расправлюсь с верхним слоем пергамента.

Внутри обнаруживается толстый конверт – алый сургуч царского вензеля раскалывается от соприкосновения с острым лезвием. Мгновение – и вот я уже раскрываю белоснежные листы бумаги, сложенные один в другой, коих оказалось целых три.

На губах расцветает лучезарная улыбка, а сердце заходится лихорадочным волнением, отчего я начинаю дышать через рот, прячась в углу за высокими курантами и погружаясь в чтение.

Александр начал письмо с описания бытовых мелочей, кажется, имея цель подготовить меня к чему-то более серьёзному.

В Вене, как оказалось, выпал первый снег: «Крыши городских зданий поутру покрылись ледяной глазурью...» – восторженно докладывал Император, описывая Рождественские гуляния австрийских подданных. В частности, он делился со мной впечатлениями, оставшимися у него от грандиозного гала-концерта, состоявшегося двадцать девятого ноября – сумасшедшее событие, о котором ещё долго будут помнить потомки: главный бальный зал Хофбурга, три тысячи человек народа, ослепительный блеск представителей дипломатического корпуса разных стран. Участники Конгресса пришли на концерт, кто с жёнами, кто с любовницами, а кто и с обеими сразу. За пюпитром оркестра — Людвиг Ван Бетховен.

В программе мероприятия впервые прозвучала Седьмая симфония. Алигретто. «Победа Веллингтона» – пьеса изображающая сражение между англичанами и французами при Виттории. Англичане "отправлялись в бой" под звуки гимна «Правь, Британия!» – у представителей английского корпуса разом пооткрывались рты от восторга.

Такого изящного фарса, прославляющего их господство над Европой, мир ещё не видывал. А контата «Минута славы» – как завершающий штрих этого пафосного, но поистине достойного мероприятия, вселила в зрителей уверенность, что они присутствуют при историческом событии. Подобного концерта, с таким огромным количеством приглашённых зрителей, прежде не устраивали. Успех представления был столь грандиозен, что выступление повторили – второго декабря и запланировали ещё один повтор в Рождество, с целью дать жизнь благотворительной акции.

Закрыв глаза, я попыталась вообразить себе тот мир, который столь красочно и подробно описывал Александр. Ах, как, должно быть, здорово встречать на улицах Вены первых министров Европы, беседовать в салонах с Гёте, поднимать бокалы с шампанским «Клико» во славу Моцарта, ставшего национальным достоянием не столь давно, и как, верно, всё это сложно передать пером!

Александр каждый день знакомился с новыми людьми, что не укрывалось от глаз бдительных шпионов, приставленных по приказу австрийского министра полиции к Российскому Императору. Канцелярские крысы преследовали его всюду!

Так, за ужином у Карла Зичи[27] Александр и графине Вбрна спорили, кто переодевается быстрее, мужчина или женщина. Они заключили пари и удалились для переодевания в отдельные комнаты. Стяжать победу удалось графиня Вбрна, а на утро, едва солнце озарило заснеженный город, об этой истории трепались уже на каждом углу!

Этот рассказ обеспокоил меня; я вдруг подумала, что если приеду в Вену, то и за мной, как водится, установят слежку. Перспектива жить под надзором полиции казалась в высшей степени отвратительной, ведь даже при дворе я чувствовала себя в безопасности, а тут придётся существовать буквально под "лупой", и тщательнее, чем когда-либо, продумывая каждое своё слово и действие!

Добравшись до второй страницы, помеченной как «L2» – «Lettre 2» («Лист 2» фр.) я убедилась, что дурное предчувствие меня не обмануло: Александр пускал пыль в глаза – стелил для меня "перину", подготавливая к болезненному падению.

Как выяснилось, его политические дела складывались не лучшим образом – не так, как докладывали о том в Петербурге. Камнем преткновения для всех держав стал "Польский вопрос". Речь Посполитая, ликвидированная без малого двадцать лет тому назад, неожиданно заявила о своём суверенитете, потребовав, чтобы члены Конгресса восстановили её территории в границах девяносто пятого года. Но страны-союзники, занимавшиеся когда-то разделом Шляхты, не желали отдавать "свои" земли обратно, так как Польша являлась "военным щитом" для каждой из них, в том числе и для России. Ныне Александр добивался шефства над герцогством Варшавским, чтобы впоследствии подарить ему независимость и тем самым избавиться от мук совести, ведь это его бабушка выступала когда-то идейной вдохновительницей уничтожения польской государственности. Вот только кто же позволит ему завершить дело миром?..

Другим негативным аспектом в международном споре "хочу-не хочу", выступала Франция, которую прочие державы, ведомые жаждой мести, мечтали загнать в дореволюционные границы, чему сами французы ожесточённо противились. Слава Всевышнему, что Наполеон успел примириться с Талейраном, мастером тонкой политической игры. Приехав на Конгресс, Жан-Морис с присущей только ему ловкостью не имея ни одной конкретной идеи в голове, перемешал европейцам почти готовый к тому моменту пасьянс, умудрившись вбить клин между Францией, Россией и Пруссией с одной стороны, и Англией, Австрией и Испанией с другой, благодаря чему он мог вести переговоры между двумя противоборствующими блоками, а не с каждой страной по отдельности. Талейран преследовал лишь одну осознанную цель – рассорить всех со всеми, и уже после, из полученного хауса, выловить тонкие нити влияния, чтобы управлять непокорными державами, как марионетками.

Слово за слово, Александр медленно, но верно, сводил мысли к печальному для нас обоих вердикту: он счёл разумным повременить с нашим Венским свиданием. Поскольку обстоятельства складывались не в его пользу, он не мог позволить себе злить собственное окружение, ведь одно дело, когда царь играет роль платонического Донжуана, поддерживая в свете имидж коварного сердцееда, что было на руку всем, и совсем другое – привезти "тайком" любовницу в штаб-квартиру русской армии и развлекаться с ней в тот момент, когда Государство испытывало трудности в переговорах. Свободно отдаваться любви – значит сделать себе подарок, который требовалось сперва заслужить. Александр не сделал пока ничего такого, что позволило бы России и, главным образом, "коронованному" генералитету гордиться им, стало быть, думать о личном удовольствии сейчас совершенно не к месту.

Он призывал меня оставаться сильной, обещал, что сделает всё от себя зависящее, дабы урегулировать ситуацию: «...к концу зимы, Mon Ange mignon[306], клянусь Вам создать для свидания те обстоятельства, кои уберегут нас от превратности судьбы. Оставьте печаль, и не воображайте худого. Верьте в своего Александра. В нас обоих...» – последние строчки были пропитаны сожалением. Я видела, что Александр ничуть не кривил душой, сообщая о невозможности сократить часы разлуки. Более того, он сознавался в собственных дипломатических промахах, о которых в России пока ещё не подозревали, получается, что доверял мне...

Третья страница, «L3», подтверждала эту мысль: Александр обращался ко мне с болезненной нежностью, что укрепило идею составить для него такое письмо, которое принесло бы ему покой, а не волнение. Ответ должен получиться трепетным, снимающим с Александра вину за сей скорбный промах; моя основная задача сейчас – не дать ему пасть духом, убедить, что, даже находясь на расстоянии, мы надёжно привязаны друг к другу. Ведь такова суть истинной любви – заботиться о своём избраннике.

С моей стороны было абсурдно роптать на судьбу и обвинять её в неудачном раскладе Венских событий. Но узнать о крушении планов в преддверии Рождества, когда уже столько всего распланировано, было по-настоящему жестоко. Обида жгла меня изнутри: теперь Наташа поедет в Вену одна, а мне, в лучшем случае, повезёт присоединиться к ней в начале февраля... Я не видела Александра три месяца и не увижу ещё ровно столько же! Разлука растягивалась на полгода...

Только теперь мне стало ясно, о чём говорила моя Матушка: что значит чувствовать себя "вдовой при живом муже"... Но едва эта мысль проникла в разум, я немедленно её раздавила, вспоминая прежние свои слова и слова Наташи: «Твоя Маменька – есть твоя Маменька, а ты – есть ты». Всё верно: я – не она! Чувствовать себя одиноко подле супруга возможно лишь в том случае, если совсем его не любишь; уезжая на войну, отец наверняка надеялся, что мою мать сбережёт сила их общей любви, которой, как оказалось, не существовало вовсе... Однако моей любви не страшны расстояния. От разлук огонь в сердце разгорится только жарче, и великая любовь станет ещё более сильной.

И пусть сейчас я чувствовала ужасное огорчение из-за порушенных планов, важнее было другое – Александр жив и по-прежнему ко мне не равнодушен. Я также вспомнила слова Чаадаева о том, что нельзя замыкать жизнь на одном человеке, пусть даже на возлюбленном. Незримая поддержка друзей, каждый из которых что-то переменил во мне, оставив яркий след в беспокойной душе, помогла мне сделать необходимый вдох.

Прикрыв веки, измождённо прислоняюсь затылком к стене, вслушиваясь в размеренное тиканье курантов под боком. На круглом циферблате, в перламутровых волнах под стрелками "ходили" картонные кораблики – туда-сюда, издавая успокаивающий стук, создающей в пустой холодной зале невообразимый уют.

Я подумала, что лист «L2», содержащий политическую информацию, был самым опасным, потому бросила его в огонь вместе с конвертом, а два других, исписанных словами любви и мелкими обыденными подробностями Венских каникул, решила оставить при себе, чтобы перечитывать одинокими зимними вечерами. Для пущей надёжности я разворошила кочергой искрящиеся угли, создав весьма сильное пламя, и не отстранилась от камина до тех пор, пока бумага не превратилась в пепел.

И стоило мне только подумать о том, что было бы неплохо теперь разыскать Матушку, как она обнаруживается аккурат за моей спиной; лицо её по-прежнему не выражало никаких эмоций:

— Немедля проследуйте за мною в спальню, – произносит сухим, не терпящим возражений тоном, после чего разворачивается и спешит удалиться прочь.

Обращение на "Вы" сулило неприятности, но на сей раз я решила, что не стану прятаться, потому что так дальше продолжаться не может – пора заявить Матушке о своей самостоятельности.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Хозяйская комната помещалась на третьем этаже и занимала пространство вдоль левого торца.

Окна в ней выходили сразу на две стороны: в Юсуповский сад и во тьму замызганного грязью переулка. Осторожно постучав в дверь, не услышав заветного отклика, я прошмыгнула в помещение зайцем, бесшумно прикрывая створки.

Внутри стоял густой полумрак: ещё не все свечи в настольных и подвесных канделябрах обзавелись пламенем. Блёклое свечение уличных фонарей, льющееся сквозь широкие окна левой стены, образовывало тусклую оранжевую дорожку, которая тянулась вперёд в направлении балкона, пересекая широкое пространство, уставленное разнообразной мебелью, и обрывалась где-то на середине комнаты, не имея силы охватить её целиком; следуя по этой бледной тропинке неподвижного света, приближаюсь к балконным дверям, против которых стояла Матушка, не пожелавшая разворачиваться ко мне лицом.

Смекнув, что ей нужно время собраться с мыслями, покорно отступаю в сторону; возле балкона сформировался своеобразный этаблисман[28] из нескольких пуфов, софы и чайного столика, а чуть поодаль, примыкая вплотную к стене, размещался старенький спинет – небольшой клавишный инструмент, разновидность клавесина, имеющий один мануал и один ряд струн. От вида сего инструмента меня окутывает приятная ностальгия: в детстве Матушка лично преподавала мне нотную грамоту – так, как её саму обучал когда-то отец, отставной музыкант придворных Императорских театров.

Перед глазами предстал образ зимнего вечера, тьма этой самой опочивальни, выхваченной всполохами ярчайших огней десятков напольных держателей, кои Ma-ma выставляла кольцом вокруг спинета для большей концентрации света, чтобы не портить мне зрение, когда мы занимались в сумерках. И до самой смерти я не забуду шелест нотного сборника, завывание злой вьюги за окном и перламутровые разводы розового муара её платья, бликующего серебром, шуршащего при малейшем движении.

В те времена мне доводилось носить тугой корсет, выписанный доктором для исправления каких-то там кривых позвонков, неверно сросшихся при рождении, формирующих кривую осанку. Дышать в том корсете, а уж тем паче заниматься музыкой, было неимоверно трудно, особенно для маленького ребёнка, ничего ещё не знающего о трудностях взрослой жизни. Матушка утешала меня, как могла, объясняя, что все самые красивые женщины Европы, принцессы и герцогини, издревле носили корсет, ввиду чего их осанка становилась ещё более величественной. Мысленно спасаясь от дискомфорта, я воображала, что нахожусь во дворце; что кто-то очень главный в России назначил меня Великой Княжной, и потому мой долг – снести испытание корсетом с достоинством, как надлежит делать истинной царевне. Воображение – великая вещь, оно не раз помогало мне сносить боль.

Матушка так хорошо играла на клавишных инструментах, а я, к сожалению, не оправдала её надежд, так как имела дурной от природы слух, поэтому уровень моей игры оставлял желать лучшего...

— Мне надлежит открыться Вам... – голос матери раздался столь внезапно, что я невольно затаила дыхание, боясь спугнуть момент. Не отводя взора от покрытого инеем стекла, она шумно выдыхает через рот, сжимая клетчатый платок в руках: — Я осведомлена о Вашей беседе с Натальей Яковлевной во всех деталях, – выдаёт сухо, как факт, преисполнившись львиной уверенностью.

Меня точно ледяной водой окатили... Приоткрыв рот, в изумление смотрю на её белокурый затылок, чувствуя, как полыхают щёки:

— Вы подслушивали, Madame?.. – едва не задохнувшись от возмущения, выхожу на середину комнаты, грозно сводя брови к переносице. Услышанное произвело на меня самое негативное впечатление, ибо шпионил за мной не кто-то, а родная мать!

Но вместо того, чтобы принести извинения или, по крайней мере, стыдливо потупить очи, она кривит рот в ироничной усмешке:

— Да... И в том стыда не вижу. Вы моя дочь, и мне довлеет знать обо всём, что сидит у Вас на уме. – Это не было похоже на оправдание, зато теперь мне стало ясно, что любопытство в нашем роду, как и любовь к искусству, наследуется по женской линии.

Развернувшись в пол оборота, она горделиво вскидывает подбородок:

— Считаю своим долгом сообщить, что я отпускаю Вам непокорность Вашего сердца... Вы прощены, сударыня. Не следует нам более серчать друг на друга. – Кажется, сие означало, что наша маленькая война благополучным образом завершилась. Но... как это возможно? Матушка изъяснялась так, словно именно я подслушала её разговор под дверью, а не наоборот!

Меня трясло от возмущения и несправедливости выдвинутых суждений... За что меня теперь простили? За право на личную жизнь или за то, как часто я искала способ примириться?

Впрочем, дальнейшего протеста не последовало, поскольку вид блеснувших в полумраке слёз матери остудил моё беснующееся сознание. Нечасто я видела, как она плачет, ввиду чего идея устроить скандал растворяется в естественном желании утешить дорогого человека, подарившего мне жизнь.

Прижав платок к губам, обхватив себя свободной рукой за талию, Ma-ma устремляет взор к полу, напрягаясь всем телом:

— Я не подозревала доселе, что Вы имеете склонность к трезвым мыслям... – молвит она на всхлипе, тем самым показывая, что материнское начало взяло верх над светской учтивостью. Несомненно, за её словами скрывалось нечто большее, чем жажда родительского превосходства – должно быть, то было желание защитить единственную дочь:

— Мне думалось, что я знаю Вас превосходно, как себя саму... Но теперешний вечер разубедил меня в оном суждении совершенно: Вы сделаете много других ошибок, но не моих... – и, бросив тяжёлый взгляд из-под ресниц, она принимается медленно бродить вдоль балкона. — Коль возымели строптивость ступать тропой войны, вынуждена просить Вас держаться назначенных Вам покровителей. Уж они, надо думать, сориентируют Вас в придворных интригах, когда придёт время... – очевидно, Матушка подразумевала Аракчеева, чьё неожиданное появление в доме стало своеобразным показателем моего нового статуса. Верно, она убедила себя, что Государь действительно обо мне заботится, раз определяет в друзья всесильных протежёров.

Тем не менее, я осмелилась её поправить:

— Позвольте! Алексей не мой покровитель, он друг мне! – нервно перебирая шёлковую бахрому шали, смотрю на неё с осуждением. Меня коробило от слова "покровитель", ведь я знала, что любовь Александра проявляется в несколько иных формах, нежели во внешнем лоске – в доверии, которое он выражал множеством разных способов, в том числе открывая свои политические промахи, не боясь получить от меня удар в спину.

— Одно другое не теснит... – Матушка лишь безразлично отмахнулась, прикладывая платок к лицу. — Дружба – лучшая форма защиты. Не бросайте тех, кто проявляет к Вам живой интерес. Государь – этот притворщик – не всегда будет на Вашей стороне... – признаётся с горькой усмешкой. — Поймите, я верю Вашему сердцу и вижу, что ради своего избранника Вы готовы, если не на всё, то на многое. Но угодно ли ему жертвовать ради Вас тем же? Знайте, что я не имею на него надежды... Государь не в силах защитить даже себя, так как же, помилуй Бог, он убережёт Вас от врагов? – в зелёных омутах плескался ужас; Матушка подозревала, что Александр неминуемо проиграет схватку с заговорщиками.

Пусть так... Это её право. Однако, причём же здесь я? С любовницами, как правило, расправляются в крайнем случае. Наверное, для неё я так и осталась маленькой девочкой, не умеющей за себя постоять – отсюда и недоверие.

— Многие из тех, кто повинен в гибели Павла Петровича, ещё живы... – лицо матери приобретает задумчивое выражение; неосознанно опустив плечи, она замедляет шаг. Судя по всему, в ней сидел глубинный страх переворота, как и в каждом из нас. Русские люди всегда остро чувствуют движение сотен нитей, управляемых невидимым кукловодом – было глупо надеяться, что нового заговора не сложится... Сложится.

Я терпеливо ожидала продолжения, то и дело кидая беспокойные взгляды в окно, пока к горлу не подступил нервный смешок:

— Матушка, неужто Вы уверовали, что меня убьют? – догадка эта казалась абсурдной, и потому я невольно рассмеялась, переполошив взволнованную мать.

— Господь с Вами! – испуганно лепечет она, наскоро перекрестившись. — Вы же понимаете, сударыня, что "они" способны сделать стократ хуже... Павел Петрович – мир его праху – сказал мне однажды: «Смерть при дворе – подарок. Никогда я не боялся смерти, но мысли "их" внушают страх. "Они" не гнушаются ломать судьбы людей, наслаждаясь скорбью избранных жертв» – так он сказывал…

Её претензии задевают меня за живое; крамольные речи на ночь глядя пугали неимоверно. Почему она не верит Александру до крайней меры? Ведь и мысли не допускает, что в череде дворцовых переворотов может однажды наступить слом.

— Матушка! – ревностно вспыхнула я. — Александр не допустит трагедии! Наши отношения никоим образом не обернуться общественной демонстрацией – не подорвут престиж Империи! Будет Вам в Государе сомневаться! Он переменился чрезвычайно и более не трус, слышите? – повысив голос, я грешным делом переступаю черту дозволенного, подталкивая мать к ответному взрыву.

— Ему следовало набраться смелости и, не гнушаясь крови, вздёрнуть заговорщиков ещё тогда, в начале века, и теперь мы бы все жили спокойно! Но он миловал их, оскорбив память отца, приучив подданных к мысли, что убийство Божьего помазанника – пустяк! Лёгкое, выходит, дельце – сперва удавку на шее скрутить, а уж опосля на колени падать, моля о пощаде: «Прости, Матушка-Государыня, не уберегли мы нашего уродца! Ради Христа, прости! Что хочешь с нами делай, хочешь – казни»! А надо, надо было казнить! – процитировав строчки из покаянного письма Алексея Орлова к Императрице Екатерине, в коем тот винил себя в гибели её царственного супруга Петра Фёдоровича, Матушка презрительно сужает глаза.

Меня пробрало холодом от её слов... Ростопчин[29] лишь в начале века снял копию с третьего "покаянного" письма Орлова и тайно привёз её в Тверь к Екатерине Павловне для ознакомления.

О существовании этого документа при дворе знали единицы, даже Александр не был первое время сведущим в подробностях дворцового переворота, в ходе которого был свергнут его дед, Пётр III. Каким же образом о нём могла прознать моя мать, долгое время жившая в Париже?

— Откуда Вам известно?.. – у меня мурашки побежали по спине, а сердце болезненно сжалось, обременённое безотчётным страхом.

— Глядите, в чём тайну сыскала! – впервые на моей памяти Ma-ma снизошла до желчной иронии:

— Грешно не ведать того, о чём судачит вся «Апрашка»[30]! – жёстко отрезает она, намекая, что шила в мешке не утаишь.

Так или иначе, Матушка ясно дала понять, что в полной мере осведомлена о сути дворцовых переворотов, а я, мол, круглая дура, раз позволила себе лечь в постель с убийцей. Ей было невдомёк, что вина Орлова, как и вина Александра, не столь очевидна, как кажется на первый взгляд, поскольку заключалась не в грехе убийства, а в малодушии, за что они оба давно уже поплатились. Я не хотела оправдывать Александра – он виноват, спору нет, однако делать из него прямого душегуба тоже несправедливо.

— Вы о многом не догадываетесь... – замечаю в мстительной манере, подразумевая не только историю дворцового переворота, устроенного Екатериной, но также историю Александра.

Матушка лишь тихо рассмеялась:

— Уж я поболее пожила на свете и куда лучше знаю устройство сего мира, – подчёркивает в важном тоне, едва ли сознавая, насколько сильно меня разозлила...

Опять этот самонадеянный тон, опять она мнит себя просвещённым во всём существом!

Обуздав порыв негодования, стараюсь сохранить хладнокровие:

— Покуда так, Madame, тогда Вам должно быть известно, что Орлов – не убийца. А Ростопчин – старый враль! – цежу сквозь зубы от обиды, всецело наполняясь желчью. — Ваши сведения ложны, и не следует помышлять, будто бы знаете, как устроены дворцовые перевороты... Вы принимаете за достоверные факты самые гнусные сплетни. В чём же тут признак ума? – импульсы задетого самолюбия топятся в болоте невыраженных слов и поступков, которые теперь я не имела воли скрывать, уверенно расправляя плечи.

— Орлов – не убийца? – она вновь рассмеялась, но теперь уже по-настоящему, забористо, смещаясь к гобеленовой софе. — С чего Вы так смешно судите? – Матушке казалось, что она знаток придворных интриг, поскольку дружба с Павлом Петровичем, якобы дала ей ключ к секретам дворцовой жизни. Но это я, а не она, прожила при дворе десять лет, это я общалась с людьми разных чинов и званий, собирая правду о прошлом России по крупицам, это я утешала Александра подле надгробия его отца и это я, в конце концов, привечаю Сперанского и Аракчеева – самых видных политических деятелей современности.

Пусть мне не по силам предотвратить зреющий в стране заговор – да и кому под силу? – но я точно знаю, как следует держаться при тех обстоятельствах, и на кого опираться в случае возникновения реальной опасности. Матушка не понимала мотивов заговорщиков и близко не подозревала, насколько каждый из них зависит от другого и как очевидный на первый взгляд факт может оказаться ложным при ближнем рассмотрении.

— Я говорила с ним... – с трудом подавив удушливый жар, идущий из глубины лёгких, я на мгновение перестаю дышать. — С Орловым. – Мой голос не дрогнул, а лицо приобрело нечитаемое выражение. Нервная дрожь пробивает всё тело; я и сама испугалась собственных слов...

Тогда, наконец, Матушка первый раз посмотрела на меня чистым, лишённым надменности взором. Да так, что у меня душа ушла в пятки, и я непроизвольно прикусила губу.

Застыв на месте, она тотчас, как подкошенная, плюхается на софу, хватаясь рукой за сердце, поражённая моим ошеломляющим признанием. Испугавшись за её здоровье, я подбегаю ближе, останавливаясь в трёх шагах, стараясь оправдать свой глупейший поступок молодости:

— Не серчайте, прошу Вас! Я писала Орлову через его дочь, Анну Алексеевну[31], бывшую фрейлину Большого двора. Спешу заверить, что дело это давние, приключившиеся по первому году службы – беспокоиться не следует. Последствий не предвидится, как Бог свят, правду говорю! – мне становится страшно от вида обомлевшей матери – от её нервно поджатых губ и бледного цвета кожи.

— Да как ты... посмела?.. – за отрывистой фразой угадывался страх возмездия. Ужас, охвативший её, нашёл отклик и в моём сердце, стучащем уже где-то в горле. Конечно, с моей стороны было беспечностью тревожить покой самого опального человека в стране, но ведь прошлого не воротишь, к чему переживать?..

Вся та грязь, что мне открылась, напротив, сослужила добрую службу, ведь теперь я знала больше, чем надо о том, какие люди окружают Александра ежедневно.

Молча усевшись на широкий пуф, что стоял напротив софы, понуро опускаю голову, задумчиво рассматривая затейливый узор на ковре. Мысленно возвратившись к этой злополучной истории с посланием, вспоминаю, что Екатерина Павловна, как и я, не поверила байкам Ростопчина... Более того, оригинал третьего письма Орлова к Екатерине в глаза никто не видел; Растопчин уверял, что снял копию при разборе бумаг покойного Императора Павла, но ему доверять – себе дороже. Он намеренно создал миф вокруг фигуры Орлова, преследуя сугубо личные интересы.

Растопчин был человеком с дурной репутацией: он спалил Москву, запретил эвакуацию сокровищ Кремля... Да на нём клейма негде ставить! Орлов всю жизнь стоял у него как кость в горле, и потому он не нашёл ничего умнее, чем сплести интригу.

Всё в том послании казалось смешным и странным: во-первых, орфографические ошибки, несвойственные перу Орлова, во-вторых, манера речи, разительно отличающаяся от той, какая наблюдалась в предыдущих двух посланиях, и, в третьих, кощунственное апеллирование к брату Григорию, фавориту Екатерины, которым Алексей Орлов якобы хотел прикрыться:

«Матушка, милосердная государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось: не поверишь верному своему рабу; но как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть; но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка – его нет на свете. Но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руки на Государя!

Но, Государыня, свершилась беда. Он заспорил за столом с князем Фёдором, не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали; но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня, хоть для брата. Повинную тебе принес, и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил; прогневали тебя и погубили души навек» – строчки сего "исторического" документа намертво отпечатались в сознании. Мне до сих пор не верилось, что Алексей Орлов мог написать «помилуй меня, хоть для брата», так как о его бескорыстной любови к Григорию было известно всем.

Впоследствии я спрашивала современников, близко знавших Орловых, что они думают на сей счёт, и все в один голос подтвердили: «Алексей скорее бы умер, чем стал бы в открытую щеголять именем брата». И потом, что это ещё за попойка, в ходе которой скончался Пётр Фёдорович?

Он ведь давно лежал при смерти: в двух предыдущих письмах Орлов слёзно молил Екатерину прислать врача в Ропшинский дворец, где содержался царственный пленник – Государь к тому моменту уже не двигался и не говорил. А тут, по словам Ростопчина, Пётр Фёдорович вдруг вскочил и сел играть с гвардейцами в карты? Да Орлов бы голову оторвал сослуживцам за несоблюдение субординации и дисциплины, ведь их поставили охранять свергнутого Императора, важнейшего политического заключённого в России – пить в таких обстоятельствах равносильно диверсии.

Байку с попойкой возможно сочинить в том случае, если не знаешь содержания подлинных отчётов. Ростопчин предыдущих писем Орлова не видел, поэтому и напридумывал полнейшую околесицу. К тому же, он оболгал ещё одного человека «заспорил за столом с князем Фёдором...», сей князь – Фёдор Сергеевич Барятинский[32]. Согласно исследованиям Екатерины Павловны, Ростопчин имел все основания не любить эту фамилию. В молодости у Ростопчина был конфликт с племянником князя, и письмо «Орлова» является своеобразной местью всему этому роду.

Что до самого Орлова, который изображён трусливым, жалким, пьяным плебеем, существует несколько причин, почему Ростопчин мог его не любить.

— Ежели имеете намерение попрекать меня – воля Ваша, противиться не стану... Но для начала выслушайте, – говорю вполголоса, не поднимая головы. — В последнюю декаду минувшего века у Ростопчина случилась ссора с Никитой Петровичем Паниным[33], а дочь брата Алексея – Владимира – являлась его женой. Ростопчин желал насолить всему этому роду, включая женскую половину, ведь после убийства Павла, да упокоит Господь его душу, стараниями Панина Орлов был вызван из заграничной ссылки, в то время как сам Ростопчин по-прежнему оставался в полу-опале. А памятно ли Вам, как Орлов примирился с Дашковой[34]? Ростопчин и тут локти кусал, потому как Дашкова много ему покровительствовала, но, простив Алексея, забросила сентиментальные порывы. Вспомните: Дашкова ранее считала Орлова «слабохарактерным» и упрекала за то, что он не хотел идти «до конца» в их общем деле. О том многие знали, она не стеснялась в выражениях, не боялась опалы... Разве же сие не доказывает, что Алексей Орлов не тот, кем его почитают нынче клеветники?

Кажется, мои слова скользили у матери мимо ушей; она смотрела куда-то сквозь меня, поставив локти на колени, прижимая кулаки к подбородку вместе с зажатым между пальцев платком.

Ввиду этого, стараюсь говорить мягче и медленнее, дабы не доводить её до срыва:

— Вы сами не раз поминали, что Павел Петрович позволил Орлову избежать сурового наказания; высочайшей милостью Алексей Григорьевич отбыл заграницу, в отличие от той же Дашковой, которую Государь велел сделать затворницей в далёкой деревне. Её он не простил, и более других считал повинной в случившемся. А Батюшка наш, знаете ... – добавляю дрогнувшим голосом, поймав на себе испуганный взор изумрудных очей. — Да-да, Ваш супруг, Алексей Васильевич, ведомо ли Вам, что он водил дружбу с Орловым и до последнего часа веровал, что тот откажется от участия в перевороте? Выходит, что мой Батюшка – дрянной «попуститель», так, кажется, Вы некогда отзывались об Александре? Неужто теперь отдадите приказ ненавидеть родного отца? – вынув своеобразный козырь из рукава, я открыто показала матери, насколько далеко зашла в изучение придворного мира.

Если она презирала Александра за попустительство, считая, что он недостоин покаяния, пусть тогда играет честно и скажет то же самое о Батюшке – человеке, коего всю жизнь ставила мне в пример. Этим заявлением я также напомнила, что человек у власти – существо неоднозначное и что грешно подвергать гонению тех, о чьих душевных терзаниях ничего не знаешь.

В отличие от неё, я лучше ориентировалась в системе придворных координат, так что трястись за мою дальнейшую судьбу не стоило... Мир отроческих иллюзий я покинула давно, и потому отдавала себе отчёт, в какую опасную игру ввязалась. Единственное, чего мне не доставало – это практики, а уж теории хватало в избытке.

— Как же это.... Алексей – и с Орловым!.. – узнав, что бывший супруг прятал пудовый скелет в шкафу, Матушка отклоняется на спинку софы, утирая бегущие по щекам слёзы. Мне, как любящей дочери, тяжело было наблюдать за её страданиями...

Неужто за всю жизнь она ни разу не спросила у отца о его военном прошлом? Или он намеренно не позволял ей совать нос не в своё дело? В таком случае, отчего бы не обратиться к логике?

Батюшка служил в Лейб-гвардии Конного Полка, командиром которого был Григорий Орлов – брат Алексея. Очевидно, что они все друг друга знали!

Всё дворянство поголовно в тот год горланило о перевороте; заговорщики по лицам определяли, кто к какому клану имеет принадлежность.

Батюшка был человеком благородным, и если к началу мятежа его не устранили – значит, на то были особые причины, или скорее воля могущественного покровителя...

Алексей Орлов – дерзкий, яркий, хлебосольный гуляка, душа любой компании. Батюшка – великодушный педант, образец юношеского здравомыслия. Что эти люди нашли друг в друге? Что заставило ушедшего на покой Орлова, имеющего опальную репутацию в обществе, ответить на письмо дочери человека, которого когда-то предал? Вероятно, с моим отцом его соединила молодость и любовь к жизни. Противоположности, как известно, притягиваются... Между ними частенько вставали гвардейцы, чтобы загадать желание, как между близкими друзьями, носившими одинаковые имена. Разъединить их смогла лишь политика; разные взгляды на то, что из себя представляет государственное благо.

Вера друг в друга жила в них до последнего дня – один не выступил против другого, не попытался устранить или причинить вред. Верно, их прельщала надежда на лучшее: что возникшая политическая "проблема" рассосётся сама собой.

— Орлов изволил прислать мне часть своей армейской переписки с Батюшкой... Ежели будет угодно, я отдам её Вам для прочтения – поддавшись вперёд, дрожащими пальцами дотрагиваюсь до запястья матери, на свой страх и риск поднимая глаза. — Я более приспособлена к выживанию при дворе, чем Вам думается... Александр и я, мы готовы. Он ведь давно ищет способ претворить в жизнь сыновнее возмездие... И потому не отступит…

По мере того, как я рассказывала, меня накрывали самые разнообразные чувства, по телу будто прошёл колючий импульс, уши пылали, а верхние зубы совершенно сцеплялись с нижними, и под конец уже почти было зарыдала:

— Не думайте, что я возьмусь подвергать себя безрассудной опасности. Коль станет невмоготу, я удалюсь от двора, обещаю... – клятвенно заверяю я, нисколько не покривив душой. — Но сейчас позвольте мне быть с ним... Ведь я же люблю его! – бросаю со слезами на глазах, завершая тяжёлый монолог. Тепло струилось по сердцу, воспоминания всколыхнули любовь к родителям и тоску по беззаботным временам отрочества.

Неожиданно с губ матери слетает смешок, полный боли, лишённый ироничного подтекста, словно сквозь остатки засевшего в ней упрямства к ней пришло смирение, которое пока ещё было сложно усвоить...

— Меня устроит, если ты останешься честным человеком... – мерцающие влагой глаза глядели открыто и ласково. Привычным движением сжав мои ладони в ответ, она решает, покамест, довериться моему порыву следовать избранному пути. В тяжкое время душевных мук и телесных страданий я постоянно видела искреннюю любовь и самоотверженность с её стороны и потому не представляла, как можно жить без материнской поддержки.

— Так, стало быть... мир? – вопрошаю робко, опускаясь на колени, взирая снизу вверх на ту, кто наконец-то шагнул мне навстречу. И всё же Матушка продолжила плакать, отвернувшись в сторону.

Благо, это были уже не истерические рыдания, а слёзы облегчения, вместе с которыми уходили страх и отчаяние, владевшие её душой всё то время, что она провела в одиночестве. Довериться мне оказалось непросто, а ведь впереди нас ждал долгий и серьёзный разговор: об отце, о нашем прошлом, об Александре – одного дня не достаточно, дабы поставить точку в этом споре, однако мне было важно, что теперь Матушка знает чуть больше о моей жизни, открыв, возможно, что-то новое для себя...

Сложив платок, она приподнимает голову, обмахиваясь ладошкой в попытке успокоить себя, после чего, отбросив мои руки, поднимается с места, совершая глубокий вздох:

— Мир?.. До мира нам ещё ругаться и ругаться! А пока перемирие, сударыня, не более... – таков был её окончательный вердикт. Оправив складки струящегося подола, она возвращается к балкону, делая знак рукой, чтобы я оставила её одну.

С минуту просидев на коленях, я покидаю комнату, будучи опустошённой, но очень счастливой. Нам обоим требовалась передышка.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

По окончании беседы, сулившей надёжный мир в скором будущем, мне стало значительно легче на душе. Недоговорённость между мной и Матушкой осталась позади, что позволило дышать полной грудью.

Приближалось время ужина. Решив созвать всех близких к столу, я заглянула в комнату брата, надеясь, что Шарль уже закончил с уроками, но, не обнаружив его на месте, поспешила пройти в собственную опочивальню, подумав, что он, верно, дожидался меня внутри.

Шарль был в восторге от состоявшейся поездки на вторую Родину и специально для этого дела завёл отдельную тетрадь, которую собирался посвятить заметкам о России. В большей степени он записывал в неё новые слова и неслыханные обороты русской речи, которые зачастую даже я не могла истолковать. Так для нас стало открытием, что «байдак» – это особый род промысловых судов на Днепре, его притоках и на Чёрном море; «кавыглаз» – задира или наглец, а «тарсун» – креплёная молочная сыворотка, рецепт которой русские купцы позаимствовали у восточных народов России. Однако каникулы заиграли красками далеко не сразу. Поначалу Шарль терзался эмоциональным потрясением из-за резкой смены климата и новизны ощущений.

Во Франции ряд подобных симптомов называют: «Dépaysement» – это чувство дезориентации, которое испытывает человек, оказавшийся в другой стране, где всё ему чуждо и непонятно.

Не сказать, что брат с открытым сердцем принимал абсолютно всё, что встречал на пути... Особенно его огорчила тусклая Петербургская природа; он не любил холод, не любил серость, поэтому первые несколько недель чувствовал въедливую печаль, притупляющую радость от путешествия. С ним трудно было не согласиться: Петербург поздней осенью и в первую пору зимы напоминал чёрно-белый рисунок – тень жизни.

Пасмурное небо отнимало у предметов яркие цвета: всё бледнело, всё менялось под этим перламутровым небосводом. На свинцовых волнах Финского залива чёрными точками скользили корабли; сумрачный свет едва отражался от муаровой глади вод и ему недоставало силы осветить паруса далёких судов; их размытые силуэты неясно вырисовывались на покрытом мутной дымкой горизонте. Как же тут не впасть в уныние? Любой бы загрустил... Ведь даже я, давно живущая в Петербурге, время от времени сетовала на серость, да так, что приходилось занавешивать окна, дабы не видеть удручающего состояния бесцветной столицы.

Всё изменилось с наступлением холодов, принёсших в Петербург большое количество снега, столь непривычного для взоров привыкших к лёгкой пороше европейцев. Очнувшись, Шарль открыл для себя загадочную меланхолию северных народов и постиг, вслед за сим, очарование однообразной северной поэзии... Я была рада улучшению его состояния и возрождению былого интереса.

Остановившись подле окна в коридоре, осматриваю беглым взором Садовую улицу, отмечая, что погода по-прежнему вдохновляла: холодный ветер мëл мелкую снежную крупу по пустым улицам вечернего города, заставляя патрульных зябко кутаться в шинели, топтаться на месте и прятать лица в колючие воротники. Несмотря на первый месяц зимы, сугробов намело как в феврале, и это побудило Шарля окрестить Россию «Снежным королевством».

Теперь он меньше обращал внимание на шероховатости русской культуры, стараясь замечать лишь хорошие стороны, потому как плохие есть у каждого государства. Крестьянский быт более не пугал его, а вид встречаемых на пути бородатых мужиков не бросал в дрожь; их необычный говор, своеобразные манеры поведения вызвали интерес, и наряду с этим – ранили сердце. Деспотизм, царящий в низших сословиях мог шокировать, пожалуй, любого ребёнка – не только иностранца, но и русского – поэтому я старалась не водить брата в те места, где можно было увидеть пьяных помещиков, проигрывающих в карты своих "холопьев" или публичные уличные экзекуции.

Зайдя в комнату, первым делом обнаруживаю Наташу, сидящую на кровати, и лишь затем – Шарля, устроившегося в кресле-качалке: на нём была батистовая рубаха и пунцовый жилет, расшитый зелёными ветвями оливы, но отсутствовал галстук – обязательный элемент мужского костюма.

— Ужин готов, други мои, надобно спускаться, – объявляю на ходу, прикрывая дверь и выскальзывая на середину комнаты, попутно снимая "купавинку" с плеч, стараясь ничем не выдать своего нервного состояния, сложившегося после разговора с матерью.

Опустив шаль на Курульное кресло, краем глаза замечаю, что друзья как-то странно переглядываются; в комнате висело напряжение, чего в упор не наблюдалось, когда я уходила.

— Стряслось что-то дурное? – нутром почуяв неладное, медленно перевожу взгляд с наигранно-безмятежного лица подруги на взволнованного брата, сцепляя руки в замок. Я отсутствовала всего ничего – минут сорок, не более, что они уже успели натворить за это время? Сердце вновь замирает, а после начинает гулко стучать о рёбра, с каждым мгновением ускоряя темп.

— Шарль имеет сообщить Вам нечто весьма занимательное... – безобидно начинает Натали, обращая внимание на трепещущего подростка в углу, призывая того проявить смелость. Но Шарль лишь озадаченно выпучил глаза, виновато повесив голову, как если бы натворил нечто из ряда вон выходящее.

Да что тут у них происходит?!

Не дождавшись его бенефиса, Натали берёт ситуацию под личный контроль, примечая неописуемое волнение, исказившие мой одухотворённый лик:

— Мне стало известно, что Ваш брат с неделю назад получил письмо от одного из Ваших лицейских товарищей – оттого и стыдится, что запамятовал отдать его днями, – быстро тараторит она, словно вызубренный отрывок из пьесы.

— Какое письмо?.. – в который раз за вечер мне становится дурно; уличив брата в скрытности, терпеливо дожидаюсь, когда он соизволит открыть детали.

Нет, правда, что за письмо? Почему кто-то из лицеистов писал мне через Шарля, а не через почту, как обычно? Это было уже второе послание за вечер, потревожившее мой душевный покой!

Нахмурившись, Шарль неловко мнëтся, закусывая нижнюю губу, прямо как я, когда испытывала сильную тревогу:

— Я обратился к Наталье Яковлевне, дабы упросить её выступить посредником в нашем разговоре... А на конверт наткнулся с часу назад, право, не ведаю, как мог забыть о нём... – встретившись взглядом с Наташей, он словно призывает её к какому-то действию; она тотчас тянется к карману платья, вынимая маленький белый квадратик, протягивая его в мою сторону.

Открыв уже распечатанный конверт, я с удивлением обнаруживаю, что письмо составлено на русском – писал Пущин, причём слог его был непозволительно откровенным...

На ознакомление с текстом ушло меньше минуты: постепенно, строчка за строчкой, страх всё глубже проникал в сознание, не оставляя ни единого шанса принять произошедшее за шутку. Теперь понятно, почему Натали и Шарль находятся в таком чрезмерном напряжении...

Это было настоящее любовное послание!

«Не смея ни к чему Вас обязывать, молюсь о том, что моё признание отыщет снисхождение в Вашем сердце...»

Я подозревала, что Пущин имеет опасную склонность к любовному поветрию – Горчаков предупреждал меня об этом ещё в первую нашу встречу, но тогда, кажется, я не предала его словам значения, а зря!

Ужас и смятение завладели моей трепещущей душой. Бесспорно, этот мальчик не виноват, что влюбился... Я одна во всём виновата, мне следовало держаться особняком и не переходить черту дозволенного! Этикет ведь затем и создан, чтобы беречь людей от ложных чувств, кои вырастают из фривольных сношений.

— Да как же это?.. – не в силах более стоять, обхожу Курульное кресло и приземляюсь прямо на шаль, не заботясь о её сохранности. Рука с письмом безвольно свисает с подлокотника, а другая, сжавшись в кулак, придерживает голову у виска, упираясь локтëм о стол. Воображение нарисовало лицо Жано, преисполненное воодушевлением; я старалась угадать весь мучительный смысл его последней строчки: «Я смешон и сам стыжусь душевной непогоды».

Что это было? Как возможно допустить страдания ребёнка? Ответственность за детские чувства и состояние неокрепшего разума доводили до слёз. Сообщение Александра о невозможности скорого свидания – и то причинило мне меньше боли. Я бы с радостью обменяла любое наше свидание или сразу несколько на возможность исцелить Пущина от губительной эмоциональной привязанности. Это осознание было так мучительно, страх за то, чтобы не пострадало сие беспомощное существо, имел такую силу, что из-за него не было видно надежды. Поняв, что мне требуется поддержка, Наташа поднимается с кровати и заходит со спины, опуская ладони на мои плечи.

Преодолев себя, напряжённо перечитываю последние строчки, терзающие всё моё естество, смысл которых был разрушительным для меня. И чтобы совсем не утонуть в печали, поднимаю взгляд на брата, имея убеждение, что он вовсе не забыл о письме, а специально не отдавал его мне, боясь плачевных последствий:

— Вы с самого начала знали об опасностях, содержащихся в оном послании, верно? – без труда догадалась я, стараясь мыслить рационально. — Соблазнившись уговорами друга, Вы взяли на себя смелость устроить его счастье, позабыв на радостях о том, в какое двусмысленное положение меня поставите. Не так ли? – смирив брата мрачным взором, убираю письмо обратно в конверт. Кто, как не он, должен осознавать все нюансы моего нынешнего положения в обществе?

Если о чувствах лицеиста к фрейлине двора прознают в свете, меня обольют грязью с ног до головы. Донесут Марии Фёдоровне, затем – Александру и так вывернут всю эту историю, что потом вовек не очистить своё доброе имя.

Когда я инициировала знакомство Шарля с лицеистами, то надеялась, что в кругу сверстников ему будет веселее справлять каникулы, но у любой медали, как известно, есть обратная сторона...

Почему же он всё время лезет в неприятности? Откуда в нём это необузданное желание искать приключения на собственную голову?

Завидев стыдливый румянец на его щеках, понимаю, что попала в точку:

— Я горжусь, что Вы исполнили просьбу друга, но наряду с этим Вы скомпрометировали мою честь. – Не имея сил злиться на родного человека, складываю на губах слабую, натянутую через силу улыбку, напоследок внося маленькое уточнение: — Впредь прошу Вас уклоняться от службы подобного качества. Уговорились мы, сударь?

Мигом откликнувшись на любезность, Шарль подрывается с места, как ошпаренный:

— Pardonne-mo! Je suis confus! – жалобно молвил он, явно не ожидая скорого помилования, после чего подбежал ко мне и заключил в примирительные объятия. Пришлось встать, чтобы ответить ему взаимностью.

— Мне было приятно оказать услугу Жано, сomme un gentleman à un gentleman! («Как джентльмен джентельмену!» фр) – подняв голову, Шарль смотрит на меня самым невинным взором. Мотив его был предельно ясен – мальчишки всегда рады помочь друг другу в любовных приключениях.

Шарль, верно, полагал, что признание поможет Жано освободиться от скопившихся в душе сомнений; поможет выплеснуть чувства и боль, ибо носить в себе безответную любовь всегда тяжело; всякому человеку хочется поделиться носимыми в душе переживаниями, пусть даже зная наперёд, что отклика не последует.

Пущин был уверен, что я не стану смеяться, не отчитаю его, как ребёнка... Потому и решился на этот шаг. Меньше всего на свете мне хотелось участвовать теперь в подобном разговоре:

— Мы не пара, Жано... Разница в возрасте не позволит нам быть вместе...

— Я вырасту.

— Император не поймёт.

— Он старше меня, а значит скоро умрёт.

— Что скажут люди?!

— Мне всё ровно...

— Но я не люблю Вас!

— Полюбите со временем…

Моя буйная фантазия разошлась не на шутку. Погладив брата по спине, я с трудом сдерживаю панику:

— Не мучьте себя, сделанного не воротишь... – запустив пальцы в светлые локоны, с нежностью их перебираю, приходя к выводу, что во всём виноваты мои знакомые фрейлины. Рамки приличий окончательно пали в тот день, когда я попросила их приглядеть за юнцами. Ну и глупая же была идея!

— Это моя вина... Зачем я позволила себе водиться с отроками?.. – отпустив брата, закрываю лицо ладонью, не представляя, как выпутаться из ситуации.

Натали продолжала поглаживать меня тёплой узкой ладонью по спине. Нежная внимательность к друзьям, смягчëнный голос и задушевные взгляды были её главным оружием против всякого проявления скорби; красноречивые слова шли прямо от сердца, и потому она всегда знала, как утешить горюющего человека:

— Вразуми, Софи... – отзывается с нежностью, и прежней искренней заботой. — Жано устроен так, что взялся бы за перо в любых условиях, уж он с первых дней смотрит на тебя, веришь ли, как... как... – силясь подобрать приличное выражение, она растерянно взмахнула рукой.

— Как пампушка на борщ! – с улыбкой воскликнул Шарль, беспардонно влезая в чужой разговор, считая, что оказал нам услугу, на что я была вынуждена метнуть в его сторону предупреждающий взгляд.

— Оу... Pardonne. – смекнув, что взболтнул лишнего, он покорно склоняет голову, отступая в "тень".

Натали тем не менее подметила верно: Пущин – натура мечтательная, романтичная, рано или поздно он бы всё равно сделал первый шаг. Однако составлять ответное письмо было бы слишком невежественно, говорить с Жано придётся tête à tête... Перспектива эта усиливала чувство беспомощности, ввиду чего я лишь сильнее нервничала.

— Молю Бога, чтоб не прознали в свете! – вновь сосредоточившись на конверте, лежащем на столе, измятом и слегка влажном от соприкосновения с потными ладошками, задаюсь очевидным вопросом: что делать дальше? С чего начать беседу?

Какие аргументы использовать в противовес легкомысленному поведению отрока? Большая часть всех тревог почти улеглась благодаря здравомыслию и поддержке окружающих меня людей, но крохотный червячок сомнения продолжал копошиться в душе.

Наблюдая моё лихорадочное состояние, Натали заходит с левого бока:

— Не прознают! – спешит уверить она, беря меня за руку. — Пущин обладает надёжным разумом... Судите, сударыня, он отправил письмо не с почтмейстером, а доверил его самому верному Вашему другу, сознавая, что существует угроза вскрытия. Огласки ждать неоткуда. Будьте покойны. – Её трезвые рассуждения немного меня успокоили.

Развернувшись к Шарлю, она спешит уточнить:

— Сознавайтесь, как перед Богом, не поверяли ли Вы кому-либо подробностей сего дела? – выгнув светлую бровь, Натали побуждает его пылко воскликнуть в ответ.

— Ни словом, ни жестом! – вспыхнув, как маков цвет, Шарль прижимает ладони к сердцу, выражая тем самым приверженность имеющейся тайне.

Мой брат не был болтлив... Вернее, когда того требовали обстоятельства, он действительно умел держать язык за зубами, ведь до сих пор ещё не разболтал ни одной моей тайны.

Получив заветное подтверждение, подруга победно улыбается:

— Видишь, секрет не выйдет за пределы дома. О нём ведомо лишь нам троим... – погладив меня по руке, она вновь обращает внимание на Шарля, встрепенувшегося на последних её словах.

— Четверым! – напомнив о существовании Жано, заварившем эту кашу, он запрыгивает на кровать, чинно складывая руки на коленях. Уж в ком-ком, а в Пущине сомневаться не приходилось: не для того он поведал мне свои постыдные чувства, чтобы разболтать о них впоследствии всему свету.

Абсурдность ситуации усиливалась тем, что мы вели беседу вполголоса, словно масоны на тайном заседании, опасаясь присутствия вражеских шпионов. Хотя, пожалуй, на сей раз опасения были вполне уместны... Испугавшись присутствия Матушки в коридоре, которая вновь могла нас подслушивать, я решительно поднимаюсь с кресла, быстрым шагом пересекая комнату и резко отворяя дверь, дабы опровергнуть мрачные опасения.

Слава Богу, чисто...

Осознав, как глупо, должно быть, выгляжу со стороны, невольно хмурю брови, быстро переводя тему:

— Как же мне быть теперь? – спрашиваю с досадной усталостью, закрывая дверь и прислоняясь к ней спиной.

Натали и тут нашла, что ответить:

— Пущин составил письмо не с целью принудить тебя к ответственному порыву, а с тем только, чтобы облегчить душу... – мельком глянув на конверт, она укрепляет во мне надежду на мирное урегулирование конфликта. — Смею судить, что самым верным решением будет продолжать держаться непринуждённых манер. Жано теперь важно, чтобы отношения ваши сохранили доброжелательный вид. – Привязанность подруги к чужим заботам пристыдила и ободрила меня. В самом деле, чего я расклеилась? Ничего страшного пока ещё не произошло, и не произойдёт, если поставить себя правильно!

Взглянув на брата, я вижу, что он порывается что-то сказать, и решаю дать ему возможность высказаться:

— Шарль, коль есть, что молвить, будь добр не таиться. – Его мнение также имело для меня значение, ведь он был единственным мужчиной в нашей компании, и потому мог взглянуть на ситуацию с другой стороны.

Польщённый оказанным доверием, Шарль на мгновение теряется в мыслях, боязливо озираясь по сторонам, не зная, на чём остановить взгляд, и, в конце концов, поднимается на ноги, подавая неуверенный голос:

— Вам довлеет объясниться с Жано, как со зрелой личностью... Никто из нас не хотел бы выглядеть ребёнком в сердечной исповеди. Нравоучения оскорбят его, а жалость... Жано не болен, а Вы не доктор, чтобы обращаться с ним, как с недужным. Держитесь с ним ровней – так вернее. – Напомнив мне, что опасно демонстрировать ребёнку пренебрежение его чувствами, Шарль остаётся доволен собой. В самом деле, если Жано увидит несерьёзное к себе отношение, он обидится и закроется окончательно.

Взявшись подводить итоги, Натали бодро заключает:

— Решено, именно так и сладим дело. В Сочельник у тебя назначен выезд в Лицей – чем не повод вызвать Пущина на откровенный разговор? – Натали улыбается, а Шарль утвердительно кивает головой, одобряя сказанное. А ведь я уже и забыла о своём предпраздничном выезде...

Рождественский Сочельник выпадал в этом году на четверг. Я уже договорилась с директором Гауеншильдом, что привезу сладостей к лицейскому столу, так что к моему приезду Пущин, очевидно, был морально подготовлен. Матушка не поскупилась и выделила на благотворительность кругленькую сумму. Сперва я думала, что она прекратит меня спонсировать, аргументировав это чем-то вроде: «Отныне у тебя только один благодетель – твой любовник.»

Мне повезло, что её разум оказался сильнее желания поучать.

С нежностью взглянув на друзей, я складываю на губах вымученную улыбку, чувствуя, как спокойствие берёт вверх над паническим состоянием.

— Спасибо Вам, дорогие... Право, не ведаю, как бы справлялась без Вашей поддержки... – коснувшись лба, провожу ладонью вниз по лицу в надежде сорвать с него маску усталости. Шарль вновь заключает меня в крепкие объятия, напоминая, что семья – это самое ценное, что есть в жизни. И теперь мне уже не было страшно; тепло любящих объятий сняло остатки напряжения.

— А чего же мы сиживаем, господа? Нам надобно торопиться к столу... – спохватилась Натали, обеспокоенно взглянув на часы: — Только прошу Вас, не выдайте наличие тайны, – намекнув, что наши с братом физиономии выглядят не лучшим образом, она призывает нас подобраться.

— Верно! – отскочив к зеркалу, Шарль рассматривает себя со всех сторон, подбирая приемлемое для общения с Матушкой выражение лица. — Ma-ma, как сокол, примечает неладное издали! – взглянув на меня в отражение, он рассеянно хлопает себя по щекам, стараясь разогнать бледность.

Нам всем следовало вести себя осмотрительнее – мне не хотелось вновь нарваться на гнев матери.

Потерять доверие единственного родителя – вот, что по-настоящему страшно. И теперь мне уже не было боязно смотреть в будущее, так как самый тяжёлый разговор я уже пережила... Всё остальное, даст Бог, разрешится к лучшему.

Чашка с изображением Александра I. Середина 1810 гг. Фарфор, роспись подглазурная, золочение, цировка, высота чашки – 6,4 см., диаметр блюдца – 13 см. Императорский фарфоровый завод. Частная коллекция.

Ссылки:

1) «Садовая улица сделалась одной из главных артерий Петербурга, практически центром города: она брала начало от Невского проспекта и шла параллельным маршем с Фонтанкой, обрываясь возле Екатерининского канала.[1]»

★ «Екатерининский канал» – ныне канал Грибоедова.

2) «Расписывая дни журфиксов[2], она не утруждалась спрашивать моего мнения, что давало возможность заниматься своими делами.»

★ «Журфикс» – в дореволюционной России определённый день недели в каком-либо доме, предназначенный для регулярного приёма гостей.

3) «На противоположной от входа стене находилось широкое окно, перед которым стоял письменный стол; его главным украшением были консольные часы искусной резьбы и Аргандова лампа[3], дающая в десять раз больше света, чем обычная свеча.»

★ «Аргандова лампа» – осветительный прибор (один из видов масляных ламп), который был разработан и внедрён в производство швейцарским изобретателем Франсуа Пьером Ами Аргандом в конце 1780-ых годов. Лампа впоследствии была усовершенствована и употреблялась практически повсеместно.

4) «Возле стола, по левую сторону, вытянулась кровать «по-польски»[4] с полосатым балдахином, а над ней, высоко в углу, висел Красный уголок с потемневшими от времени Образами и тлеющей лампадкой; после кровати следовал лакированный картоньер[5], укрытый салфеткой ажурного Вологодского кружева... »

★ Кровать «по-польски» или «Lit à la polonaise» – кровать с балдахином, обычно приставлялась с стене широкой стороной. Балдахин, как правило, большой и куполообразный. Такой тип кровати пользовался популярностью в XVIII веке, во времена господства стиля Рококо. В отличие от громоздких барочных кроватей, которые помещались между столбами в центре комнаты и занавешивались тяжёлыми портьерами, кровать «по-польски» была компактной; чаще односпальная, для супругов – полутороспальная.

★ «Картоньер» – французский кабинет (разновидность бюро) XVIII века, обычно создаваемый в наборе с откидной крышкой, на которой писали. НЕ путать с «Картоньеркой» – французский шкаф с множеством ящичков для хранения бумаг.

5) «По правую сторону, находились книжный стеллаж, креденца[6] светлого дерева, – и дверь, ведущая в гардеробную; цепочку утвари замыкала длинная, уходящая в потолок, угловая печь[7], вымощенная голландскими бело- голубыми изразцами, бывших популярными в Петровскую эпоху.»

★ «Креденца» - низкий шкаф с дверцами, часто с ящиками наверху. Первые модели креденца появились в эпоху Ренессанса.

★ Угловая печь – длинная ординарная печь, крытая изразцами или плиткой, напоминающая сплошную трубу. Данный тип печи помещался в каждом дворянском доме; мода на них пришла в Россию из Голландии совместно с реформами Петра.

6) «... помимо деревянных и берестяных изделий здесь находилась красивейшая Федоскинская миниатюра[8], изображавшая тройку, купеческие чаепития, и прочие события крестьянской жизни, а также Усольская финифть[9], с чарующими зелёно- синими цветами на белоснежном поле, и моя любимая Ростовская финифть – бледно-бирюзовая, с яркими раскидистыми букетами.»

★ Федоскинская миниатюра – русский промысел, который возник в конце XVIII века. Это вид традиционной живописи масляными красками на изделиях из папье-маше. Характерные черты росписи – реалистичные пейзажи или портреты на чёрном фоне. Промысел получил своё название от подмосковного села Федоскино.

★ «Фини́фть» – техника росписи эмалью на утвари из металла. На территорию Древней Руси финифть пришла из Византии в X веке.

7) «Напоминанием о детстве служили Дымковские игрушки, выставленные там же, возле шкатулок – нарядные барыни и румяные юноши, между которыми помещались причудливо-вытянутые Филимоновские[10] звери.»

★ Филимоновские игрушки – русский народный художественный промысел, сформировавшийся в деревне Филимоново в Тульской области. Филимоновская глиняная игрушка отличается вытянутыми пропорциями, условной передачей деталей, символическим орнаментом в виде желтых, красных и зелёных полос, ёлочек, концентрических кругов. Точная дата зарождения промысла Филимоновской игрушки неизвестна, однако исторические источники указывают на XVI век.

8) «Я наблюдала за подругой с улыбкой, расположившись против стола в новеньком Курульном[11] кресле из чёрного эбена[13], – подарок Александра на день Ангела, – наслаждаясь лёгкими закусками, сервированными Матушкой к чаю.»

★ Курульное кресло – стул с X-образными загнутыми ножкам без спинки (или со спинкой, но очень низкой). Впервые появился в Древнем Риме. Обрёл популярность в эпоху Ампир.

★ Эбеновое дерево (Эбен) или «Чёрное дерево» – самая дорогая и тяжело обрабатываемая древесина в мире. Растёт в Африке, Индии и на Шри-Ланки. Слово «Эбен» придумали греки. Оно переводится, как «плод богов». Только в XVI веке, когда появились высококачественные сорта углеродистой стали, появились первые мастера-краснодеревщики, работающие с эбеном. Первым центром производства мебели стал голландский город Антверпен. В XVII веке центр производства мебели из чёрного дерева переместился из Антверпена в Париж.

9) «Следуя общей тенденции, я даже оформила когда-то заявку в модном журнале, чтобы мне прислали новомодные «невидимые юбки три в одном» от Мисс Робертшоу[13], которые составляли комплект из петтикот[14], лосин и панталон.»

★ Первое официальное упоминание о продажи панталон для женщин (как элемента нижнего белья) относится к 1 января 1806 года. Некий Мистер Рэдфорд, проживавший в Лондоне по адресу Чипсайд, 52 дал объявление: «All manner of hosiery, gloves, flannels, drawers, ladies’ invisible dresses… Radford’s Hosiery, 52 Cheapside» Также Миссис Моррис, когда-то Миссис Робертшоу, летом 1806 года оставила похожие объявление: «Mrs. Morris, once Mrs. Robertshaw, invisible dresses, petticoats, drawers and waist coats of real Spanish lamb’s wool, Welch Flannel Warehouse, 100 Oxford Street.»

★ Петтикот (фр. petticoat) – нижняя юбка. В начале XIX была на бретельках.

10) «— У австрийцев сложилось мнение, англичан гаснет на бальном паркете... – мечтательно вздохнув, она извлекает наружу очаровательную белую кепи из лоснящегося дюшеса[15], отделанную кружевом и бархатными лентами.. »

★ Дюшес – старинная натуральная ткань, изготовленная на основе шёлка. Имела яркий глянцевый отлив. Впервые появилась во Франции XVIII века.

11) «— Диво, как прелестно! Тебе идёт необыкновенно... – отзываюсь с восторгом, отмечая, что даже в простом гридеперлевом[16] платье, единственным украшением которого был «sleeveless spencer»[17] голубого атласа, Натали выглядела чудесно.»

★ Гридеперлевый или «Гри де перль» (фр. Gris de perle — "жемчужно-серый") — жемчужный оттенок серого цвета, один из любимых в искусстве французского Рококо.

★ «sleeveless spencer» – короткая женская жилетка эпохи Ампир (длинною до линии груди). В качестве яркого акцента дополняла белое или пастельного оттенка платье, как дневное, так и вечерние.

12) « — Вспомни: Мария Фёдоровна разрешилась Михаилом Павловичем на тридцать девятом году жизни, а твоя Матушка произвела на свет Шарля в тридцать пять. А Юлиана Штолбергская?[18] Ведь ты сама мне рассказывала, что эта женщина, дважды побывавшая замужем, произвела на свет семнадцать детей, и что последние её роды завершились в сорок четыре года, при том она доложила до глубокой старости! »

★ Юлиана Штолбергская – немецкая графиня, жившая в XVI веке, прославившаяся на всю Европу удивительной плодовитостью. Трёх последних детей она подарила мужу в возрасте за сорок.

13) «...сняв с изножья кровати алую Купавинскую шаль[19] с бахромой и огненными цветами, укрываю ею стан, придирчиво разглядывая своё отражение в зеркале.»

★ «Купавинская шаль» – русская шаль, сделанная на Купавинской фабрике князя Николая Борисовича Юсупова. Стоимость одной такой шали была 200 рублей (такую сумму зарабатывал фабричный рабочий за год). В начале XIX века «купавинки», а также прочие отечественные шали, выполняли в сложнейшей технике двустороннего ткачества, то есть шали не имели изнанки и их можно было носить на обе стороны. Позднее эту технику освоили и в других европейских странах. Наши русские шали в начале XIX века по сложности узора, изысканности расцветки и качеству ничуть не уступали европейским образцам, а порой превосходили их. Международная слава русских кашмирских шалей началась с первой Всемирной промышленной выставки в Лондоне (1851 г.), они стали знамениты на весь мир.

14) «Оно было сшито из зëкрой[20] шерстяной фланели, а потому необычайно грело; низкое декольте прикрывала белая манишка[21] с высоким горлом, спасающая от зяби.»

★ Зëкрый - это некий оттенок синего. То ли голубоватый, то ли сизый, то ли вообще зеленоватый. Применяется также по отношению к цвету глаз или камня. Был известен ещё в Древней Руси.

★ Мани́шка — нагрудная вставка с воротничком в мужской и женской одежде, которая видна в вырезе жилета, фрака или дамского платья и имитирует наличие нижней сорочки.

15) «Первое, что я увидела, когда распахнула двери – фигуру Матушки в вердепешевом[22] платье, на плечах которой, переливаясь золотистыми шёлковыми узорами распустившихся гвоздик, покоилась тёмно-зелёная Манильская шаль[23] с длинной бахромой, доходящей почти до пола.»

★ Вердепе́шевый – светло-зелёный оттенок, имеющий желтоватый или розоватый отлив. Цвет «не зрелого персика». Известен с XVIII века.

★ Манильская шаль – большой квадратный шёлковый платок, богато вышитый, украшенный бахромой – традиционный предмет женского гардероба в Испании и в Латинской Америке. Своё название ему дала Манила, столица Филиппин, бывшая испанская колония, в настоящее время крупные мастерские по производству платков есть и на юге Испании.

16) «— Не тревожьтесь, Софья Алексевна, в свете только и разговоров теперь, что о Конгрессе и новейшей оспинной практике... – мягко отозвался граф, напомнив мне о благотворительной деятельности Марии Фёдоровны, которая обустроила «штаб» вакцинации в петербургском и московском Воспитательных домах под предводительством английского доктора Эдварда Дженнера[24] приглашённого Александром в Петербург для профилактики эпидемии оспы.»

★ Эдвард Энтони Дже́ннер (1749-1823 гг.) — английский врач, разработал способ вакцинации против натуральной оспы, заключающийся в прививке неопасным для человека вирусом коровьей оспы.

В 1814 году Император Александр | пригласил доктора Дженнера в Россию и удостоил личной аудиенции. После этого вакцинации был дан «зелёный свет». Проводилась она на благотворительных началах. Прививались все желающие, от дворян до крестьян.

17) «Вон, Николай Петрович Шереметев[25], богатейший человек России, женился на крепостной актрисе – и ничего, общество отнеслось к его поступку благосклонно.»

★ Граф Николай Петрович Шереметев (1751-1809 гг.) — представитель аристократического рода Шереметевых. В 1801 году женился на крепостной актрисе из собственного домашнего театра, Прасковье Ивановне Жемчуговой. От этого брака родился лишь один ребёнок – Дмитрий Николаевич Шереметев, который и продолжил род графа. Сама Прасковья Ивановна умерла через два года после свадьбы, в 1803 году. Ей было 34 года.

18) «Остановившись против мраморного ризнера[26], на котором оставила заветный пакет, спешно выдвигаю крайний ящик с канцелярскими принадлежностями, и нащупав рукоять ножа в глубине, расправлюсь с верхним слоем пергамента.»

★ «Ризнер» - комод с мраморной столешницей, над которым обыкновенно вешали зеркало. Назван по имени создателя – Жана-Анри Ризнера, одного из самых прославленных мебельщиков XVIII века.

19) «Так, за ужином у Карла Зичи[27] Александр и графиня Вбрна спорили, кто переодевается быстрее, мужчина или женщина.»

★ Граф Карл (Карой) Йозеф Франц Ксавьер Казимир Йоганн Непомук Зичи (1753–1826 гг.) — венгерский аристократ, политический и государственный деятель, юрист, председатель Верховного суда Венгерского королевства. В 1814 году занимал пост министра Внутренних дел Австрийской Империи. Был свидетелем спора Александра I и графини Вбрна.

20) «Смекнув, что ей нежно время собраться с мыслями, покорно отступаю в сторону; возле балкона сформировался своеобразный этаблисман[28] из нескольких пуфов, софы и чайного столика»

★ «Этаблисман» (фр. établissement) – уютный уголок в каком-л. помещении (квартире, доме и тд.)

21) «Ростопчин[29] лишь в начале века снял копию с третьего "покаянного" письма Орлова и тайно привёз её в Тверь к Екатерина Павловне для ознакомления.»

★ Фёдор Васильевич Ростопчин (1763-1826 гг.) — русский государственный деятель, фаворит Императора Павла и руководитель его внешней политики, генерал-губернатор Москвы во время наполеоновского нашествия. Участник множественных общественных скандалов.

22) « — Грешно не ведать того, о чём судачит вся «Апрашка»[30]!»

★ «Апраксин двор» — памятник культуры регионального значения, расположенный в самом центре Санкт-Петербурга, основанный в XVIII веке и названный по имени одного из владельцев — купца Фёдора Апраксина. В народе рынок известен под названием «Апрашка».

До Первой мировой войны Апраксин двор был крупнейшим рынком в Европе по оптовому товарообороту.

23) « — Не серчайте, прошу Вас! Я писала Орлову через его дочь, Анну Алексеевну[31], бывшую фрейлину Большого двора.»

★ Графиня Анна Алексеевна Орлова-Чесме́нская (1785-1848 гг.) – камер-фрейлина, единственная дочь Алексея Орлова, и наследница его многомиллионного состояния. После смерти отца отказалась вступать в брак, начала испытывать тягу к духовной жизни, но не оставила Императорский двор. Полученное наследство она потратила на благотворительность и особенно на Новгородский Юрьев монастырь, которым управлял её духовный отец Фотий.

24) «К тому же, он облагал ещё одного человека «заспорили Фёдором...», сей князь – Фёдор Сергеевич Барятинский[32].»

★ Князь Фёдор Сергеевич Барятинский (1742—1814 гг.) — обер-гофмаршал, действительный тайный советник.

Будучи гвардейским офицером, примкнул к сторонникам Екатерины Алексеевны и участвовал в перевороте 1762 года.

25) «В последнюю декаду минувшего века у Ростопчина был конфликт с Никитой Петровичем Паниным[33], а дочь брата Алексея – Владимира, являлась его женой. Ростопчин желал насолить всей этой фамилии, включая женскую половину, ведь после убийства Павла, да упокоит Господь его душу, стараниями Панина Орлов был вызван из заграничной ссылки, в то время как сам Ростопчин по-прежнему оставался в полуопале. А памятно ли Вам, как Орлов примирился с Дашковой[34]? Ростопчин и тут локти кусал, потому как Дашкова покровительствовала ему когда-то, но простив Алексея, забросила свои сентиментальные порывы»

★ Граф Никита Петрович Панин – (1770- 1837гг.) – русский дипломат из рода Паниных. Благодаря знатному происхождению и связям в 24 года был генералом, в 25 — губернатором и в 29 — вице-канцлером. В 31-летнем возрасте попал под запрет появляться в Москве и Петербурге за организацию заговора против Павла Первого.

★ Княгиня Екатерина Романовна Да́шкова, урождённая Воронцова. (1743- 1810 гг.) — аристократка, одна из самых заметных личностей российского Просвещения. Многолетняя подруга и сподвижница Императрицы Екатерины II, сыгравшая значительную роль в восшествии последней на престол в 1762 году. Первая в истории России женщина НЕ Императорского происхождения, занимавшая высокие государственные посты: директор Императорской Академии наук и художеств в Санкт-Петербурге (1783—1796), инициатор учреждения и первый председатель Императорской Академии Российской (1783—1796); во главе последней — организатор и участница создания первого толкового словаря русского языка — «Словаря Академии Российской».

Глава 18.1

«Науки юношей питают,

Отраду старым подают,

В счастливой жизни украшают,

В несчастной случай берегут;

В домашних трудностях утеха

И в дальних странствах не помеха.

Науки пользуют везде,

Среди народов и в пустыне,

В градском шуму и наед_и_не,

В покое сладки и в труде.»

Михаил Васильевич Ломоносов.

Отрывок из «Оды на день восшествия на

Всероссийский престол Её Величества

Государыни Императрицы Елисаветы Петровны.» (1747 год)

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

В канун Рождества Христова жителей Российской Империи накрывала предпраздничная лихорадка. С раннего утра базары полнились посыльными из барских домов, крестьянские ребятишки репетировали «щедривки»[1] для колядок, а в храмах полным ходом шла подготовка к ночной торжественной службе. В Сочельник верующие стремились очистить помыслы, чтобы встретить праздник в лучшем расположении духа, а также готовили стол, за который сядут вечером, после появления на небе первой звезды.

У славян по всему миру в канун Рождества начинались Святки — две недели зимних праздников, продолжающихся вплоть до Крещения Господня.

Отдавая последние распоряжения к большому ужину, Матушка выдворила нас с Шарлем из дома ещё засветло, наказав вернуться в Петербург к началу Рождественского Бдения[2]. Утром, когда дороги пусты, поездка в Царское Село не отнимала много времени. Мы добрались до «Софии» за три часа.

Несмотря на разгульную пору, Сочельник в Лицее значился обыкновенным учебным днём. На отдых воспитанникам отводился один месяц в году – июль; считалось, что этого времени вполне достаточно, чтобы молодые умы могли насладиться шалостями, а в их умах сохранились учёные знания, получаемые ими в течение года.

Остальные одиннадцать месяцев разбивались редкими вакациями[3], они же «Табельные дни»; в них входили все главные церковные праздники и праздники государственного порядка, включающие в себя Тезоименитство Государя, и его супруги, Императрицы Елизаветы Алексеевны.

День поминания Николая Чудотворца, выпадающие на шестое декабря, и День Рождение Александра, двенадцатое декабря, лицеисты уже отгуляли. Впереди их ожидали зимние гуляния – самые большие «Табельные дни» после летних каникул, которые начинались уже завтра, а закончатся с наступлением Нового года, тридцать первого декабря.

Что до самого Государя, встретившего свой тридцать седьмой День Рождение на чужбине, то ему посчастливилось получить в этом году вдвое больше подарков, так как по Григорианскому стилю день его появления на свет совпадал с католическим Сочельником. Я чувствовала тяжесть вины на сердце ввиду того, что пропускаю важнейшие события в жизни любимого человека, правда, теперь уже гораздо меньше, поскольку за печалью боялась упустить моменты собственного бытия, которые были не менее дороги.

Знакомый полукруглый флигель, укрытый пушистой шапкой снега, стал эпицентром всеобщего притяжения.

Сквозь широкую арку, соединяющую учебный корпус с фрейлинским, лихо гоняли извозчики, перевозящие обозы праздничного продовольствия, что делало внутренний двор не самым безопасным местом для прогулок.

Официально «родительский день» отводился на первый день каникул, то есть на завтра, однако некоторые дворяне, сетуя на плотный светский график, позволяли себе нарушать установленные дирекцией правила и приезжали проведать своих чад сегодня, пока у них ещё оставалось свободное время. Руководство Лицея было вынуждено идти на уступки и снимать по несколько человек с каждого занятия, дабы не лишать воспитанников удовольствия повидаться с близкими. Впрочем, не только родственники обивали этим утром лицейский порог: изоляция от внешнего мира была нарушена событиями двенадцатого года – когда учащиеся с восторгом и благоговением общались с офицерами, приезжавшими в резиденцию Императора перед тем, как отправиться на войну. Теперь ситуация складывалась обратной: многие офицеры возвращались с войны и заходили по старой памяти проведать тех, с кем прощались три года назад.

Имея на уме конкретную цель – переговорить с Пущиным – я, однако, не лишала себя удовольствия наслаждаться размеренным течением жизни, стараясь абстрагироваться от дурного предчувствия и мыслей о неотвратимости нелёгкой беседы по душам. Наше "свидание" я наметила на полдень – в это время лицеисты отправлялись на вторую прогулку, с которой можно будет увести Пущина подальше от толпы.

Мне было спокойнее, когда рядом находились люди: это давало возможность незаметно влиться в толпу, стать частью общей картины, и не мозолить никому глаза. В холле помимо меня находилось ещё три дамы; с неравным негодованием поглядывая на часы, они не могли дождаться, когда к ним соизволят спустить их отпрысков.

Отослав Шарля передавать рождественские гостинцы на кухню, я прохожу в глубину холла и начинаю раздеваться, скидывая на ряд стульев, вытянувшихся вдоль правой стены, боннет из дымчатого плюша и пару перчаток.

— Софья Алексевна, Вы ли это?.. – раздаётся вкрадчивый женский голос за спиной; обернувшись, замечаю, как в мою сторону мягкой размеренной поступью направляется княжна Варвара Михайловна Волконская, с которой мы не виделись уже больше месяца.

Оказывается, она с самого начала присутствовала в зале, поддерживая тихую беседу с двумя неизвестными мне женщинами, и осталась незамеченной только потому, что стояла ко мне спиной.

Раскланявшись напоследок со спутницами, княжна, очевидно в порыве нежных чувств, ускоряет шаг, раскрывая дружеские объятия:

— Bonjour, Mon Ami! Je suis ravie de vous voir. («Доброе утро, мой друг! Я очень рада Вас видеть.» фр.) – Радушный тон её свидетельствовал о хорошем настроении, ровно как и тёплая улыбка, расцветшая на пухлых губах. Приблизившись, она нежно меня расцеловала, выражая искреннюю радость от нашей случайной встречи.

— Варвара Михайловна, милый друг мой, какое счастье, что мы свиделись до Рождества... – отзываюсь с лаской, краешком сознания размышляя о причинах, побудивших фрейлину Большого двора отъехать так далеко от столицы в этот важный для членов царской фамилии день.

Неужто расписание торжеств изменили?

Когда растерянность сходит на нет, ощущаю томное волнение в груди: мне показалось символичным встретить накануне большого праздника человека, с которым так часто сталкивалась в течение года. Это походило на знак свыше, словно Господь давал мне возможность подумать над тем, какие связи стоит поддерживать в грядущем году, а какие следует оставить догнивать в старом. Воистину дружба с Варварой Михайловной была достойна продолжения.

— Прошу принять великодушно поздравления с Наступающим, Ma Chère... Желаю щедрой радости для сердца и ясных помыслов. Господь да хранит Вас. – Бережно сжав чужие плечи, поддаюсь вперёд, трижды целуя знакомую в румяные щёки, с восхищением осматривая её дивный наряд: бордовое байковое платье с чёрным велюровым корсажем и роскошным стоячим воротником «Медичи»[4] из тончайшего Валансьенского кружева[5]. На голове княжны разместился винного оттенка тюрбан с рубиновым аграфом[6], поддерживающий белый пучок коротких перьев у левого виска, а на груди – бриллиантовый шифр, соединяющий инициалы двух Императриц «ЕМ».

Для зимних сезонов дворянки шили платья из тёплых материй – в большей степени шерсти или бархата, отделывая их иной раз мехом короткошёрстных зверьков. Мне же захотелось сегодня остаться неприметной, поэтому я выбрала простое розовое платье из тонкого, но тёплого мериноса[7], подпоясанное под грудью пушистым белым ремешком из лебяжьего пуха.

Учтиво поклонившись, Варвара Михайловна, льнëт ладонью к моему широкому палантину из серого песца, задумчиво поглаживая лоснящуюся шёрстку.

— И Вам счастливого Рождества, голубушка... Премного рада вновь говорить с Вами, – продолжает вполтона, украдкой поглядывая на оставленных спутниц: — Верно, Вас занимает вопрос, отчего я не в Петербурге? – увидев немой интерес в моих глазах, она загадочно улыбается.

— Ужель повесы провинились? – надеясь, что поспешила с выводами, смотрю на княжну испуганным взором.

К счастью, она отрицательно качнула головой:

— Non, ни в коем разе! – с губ её слетает беззаботный смешок, убедивший меня в нелепости озвученных подозрений: — Сегодня я с миром пожаловала – подношения к столу делала; обычай требует от нас благих деяний, а после обедни – в Зимний, и так уж задержалась сверх меры. Сами ведаете, Софья Алексевна, какой нынче шум поднимут...

Волконская говорила о традиционном Рождественском бале, ежегодно учреждавшимся царской семьёй, который в этом году, с лёгкой руки Александра, приурочили к победе России в минувшей войне. Уже и манифест соответствующий вышел:

«Декабря 25 день Рождества Христова да будет отныне и днём благодарственного празднества под наименованием в кругу церковном: Рождество Спасителя нашего Иисуса Христа и воспоминание избавления церкви и Державы Российские от нашествия двадесяти языков».

Мне, как фрейлине в отставке, тоже выслали приглашение: закон «о привилегиях» закреплял за каждым бывшим придворным перечень особых преимуществ, отнять которые не имела права даже Мария Фёдоровна, поэтому завтрашний день станет для меня своеобразной проверкой на прочность. Являться на придворный паркет у меня не было ни сил, ни желания; выслушивать о себе гнусные сплетни за спиной, пересуды способна не всякая женщина, особенно если ей от природы чуждо злоязычие.

Подобравшись к неприятной для меня теме, я поспешила скорее её переменить:

— А мы с братом днесь тоже с гостиницами – Восточную лавку обобрали ввечëру, а поутру, в пятом часу, двинулись в путь. Притомились чрезвычайно, но рады, что составили счастье отроков. – Вспоминая нагловатые лица воспитанников, я невзначай подумала о том, что, возможно, переборщила с щедростью.

И встревоженный взгляд княжны подтвердил это:

— Шибко балуете Вы их, Софья Алексевна. Как бы к прежним приказам не воротились... – Волконская придерживалась мнения, что детей, особливо богатых, надлежит держать в разумной строгости. Я разделяла её суждение, однако в случае с Лицеем, где детей воспитывали в условиях аскетизма, мне хотелось верить, что правда на моей стороне.

— Полноте, Варвара Михайловна, у нас пакт: коль бесноваться начнут – тотчас со свободами и простятся, – напоминаю я, веря, что друзья отдают себе отчёт в том, что Государь более не намерен прощать их вульгарные выходки. Да и мне, если честно, проблемы были ни к чему, а то, в самом деле, перейдут ещё черту и свалят потом всю ответственность на мою голову, ведь это же я инициировала послабления здешних порядков.

Волконская одобрительно кивает, вновь приподнимая уголки губ в светлой улыбке:

— А как Ваш дражайший братец поживать изволят? Доселе я не имела удовольствия быть ему представленной... Как он находит Россию? Не разуверился ли в достоинствах наших диких широт? – вопросительно приподняв брови, она выражает самую искреннюю заинтересованность, какая обыкновенно присутствует во всех дружеских взаимоотношениях.

Я вздохнула, примечая знакомую фигуру на горизонте, неуверенно мнущуюся при входе в залу, получив, наконец, шанс познакомить друзей друг с другом:

— Шарль разочарован, что в Петербурге недостаёт кондитерских... В остальном им правит сугубо исследовательский интерес, – сознаюсь в безмятежной манере, поманив брата к себе. Преодолев разделяющее нас расстояние, Шарль стягивает с головы бобровый цилиндр, поднимая взволнованный взгляд на величавую княжну, которая с любопытством его рассматривала.

— Позвольте представить, – начинаю с благоговением. — Их Сиятельство, княжна Варвара Михайловна Волконская, фрейлина Их Величеств Елизаветы Алексеевны и Марии Фёдоровны. – Мельком глянув на объект представления, вновь поворачиваюсь к златокудрому сорванцу: — Шарль-Луи Морель – мой драгоценный брат двенадцати лет от роду. – Видя, как Шарль галантно кланяется, меня берёт гордость за его манеры. Проведя два последних месяца на службе, Варвара Михайловна впервые встретилась с тем, о ком так много слышала, а ведь я уже не надеялась свести их до Нового года.

— Для меня честь быть представленным Вашему Сиятельству, – пылко бросает он, снимая перчатки и протягивая новоиспечённой знакомой раскрытую ладонь, целуя милостиво вложенную в неё пухленькую руку.

— Вы необычайно любезны, сударь. Рассчитываю, что знакомство наше обернётся благом. – Оглядев Шарля с ног до головы, княжна намётанным взглядом примечает все его внешние достоинства, оставаясь довольной проявленной расторопностью.

— К Вашим услугам, Madame. – На детском лице расцвела прелестная улыбка, а круглые щёки зарделись нежным румянцем. Заметив, как я откладываю палантин на стул, он мигом оказывается за спиной, сноровисто помогая снять шубу прюнелевого[8] цвета, обшитую такой же серенькой норкой, как боннет и палантин, после чего раздевается сам, оставаясь в бледно-зелёном фраке.

— Мне сестрица Ваша сказывала... – углубляет Волконская уже наметившуюся беседу. — Что Вас крестили в Православной вере, так как же, батюшка мой, Вы зовётесь по нашим канонам? – княжна была встревожена атеистическим поветрием, гуляющим по Европе со времён Французской революции, поэтому сильно удивилась, узнав, что наша Матушка, переехав жить заграницу, не только не разорвала духовную связь с Родиной, но и обратила в православие мужа-француза.

Сделав глубокий вдох, Шарль отвечает с большим воодушевлением:

— Меня крестили в день памяти Архангела Михаила и нарекли в честь него третьим именем, а нынешним летом, верно, Ma soeur («Моя сестра» фр.) делилась с Вами, мы с семьёй посетили Мон-Сен-Мише́ль, где мне довелось переговорить с монахами Бенедиктинского ордена и узнать подробности духовного служения моему небесному покровителю... – удержав себя от желания открыть детали, он вовремя вспоминает, что болтливость не красит джентльмена, и потому наскоро завершает мысль, запнувшись на полуслове.

Варвара Михайловна нашла его сдержанность, при бушующих внутри эмоциях, показателем хорошего воспитания, и ласково улыбнулась, одарив довольным взглядом, в котором читалось Суворовское – «Орёл!»

— А Батюшка Ваш, сколь мне памятно, наречён Франсуа? – уточняет с неиссякаемым живым интересом.

— Верно, Madame, – подтверждает Шарль, почтенно кланяясь.

— Стало быть, в России Вас бы величали Михаил Францевич? – Волконская по-доброму рассмеялась, примечая смятение в зелёных глазах напротив. Иностранцу его "обрусевшая" форма имени всегда кажется грубой и нескладной. В раннем детстве, бывало, я дразнила брата "по-русски", обращаясь к нему по имени-отчеству, ввиду чего он ревел и бежал жаловаться к маме, утверждая, что Михаил Францевич – это имя какого-то дряхлого старика, совершенно к нему не идущее.

Опустив руку на плечо растерянного ребёнка, княжна спешит его ободрить:

— Ах, Mon Ami, не берите близко к сердцу. Позволю себе заметить, что Вам под стать оба имени, ибо каждое из них – Ваши корни, – непринуждённо заключает она, с прищуром поглядывая в мою сторону.

Жестом показав княжне, что она всё делает правильно, я тихонько хихикнула, прикрывая ладонью рот. Дразнить брата было приятно даже в зрелые годы, к тому же время теперь самое подходящее: если уж и приобщаться к русской культуре – то по полной.

И как раз в этот момент, когда мы полностью отдались обманчивому чувству спокойствия, нас окликнул глубокий бархатный голос:

— Bonjour, дамы. – В арочном проёме, соединявшем две проходные залы, стоял граф Варфоломей Васильевич Толстой, ещё один мой Царскосельский знакомый, владелец собственного крепостного театра.

Разговор прервался, и все взоры устремились к грациозной фигуре Екатерининского вельможи, который двигался и говорил, будто актёр со сцены – с возвышенностью, и наигранной манерностью, присущей многим представителям Галантного века. Внешний облик графа всегда отличался экстравагантностью, также являвшейся следствием его принадлежности к щегольскому миру, где правили буйство красок и затейливые фасоны. Застëгнутый на все пуговицы фрак кричащего оттенка «Яйцо дрозда»[9], имел длинный хвост и вырезанные на лацканах зубцы, что было характерной чертой модных мужских жакетов настоящего времени. Воздушные накрахмаленные воланы, нашитые на рубашку, проглядывали сквозь узкий распахнутый ворот вместе с кромкой розового жилета, в тон к которому граф выкрасил кончики белого батистового галстука, плотно облегающего горло.

— Варфоломей Васильевич готовят новый спектакль. С тем и прибыли, – на ушко сообщает Варвара Михайловна, разворачиваясь навстречу высокопоставленному гостю.

— Ваше Сиятельство, с Наступающим! – заметив, что Толстой не сводит с меня глаз, я первой подаю голос, поскольку знала, что такой взгляд принадлежит людям, которые в чём-то или ком-то заинтересованы.

Внимание к моей персоне, вероятно, было вызвано гуляющим средь высших чинов слухом, негласно подтверждённым Марией Фёдоровной, отправившей меня в отставку без видимой на то причины; граф решил первым приветить новую фаворитку Государя, пусть и не официальную, но обладавшую перспективой взобраться в ближайшем будущем на вершину.

— И Вас с Наступающим, многоуважаемая Софья Алексеевна... – то, как он лебезил передо мной, подтвердило сделанное предположение, ибо эпитет "многоуважаемая" был применён ко мне впервые. — Рад, несказанно рад видеть Вас... У нас. – Приняв предложенную мною ладонь, граф наклоняется, чтобы поцеловать её; из выреза фрака вырываются потоком накрахмаленные кружева, завитая бараном голова склоняется вместе со всем корпусом.

Присутствующие в холе дамочки, сбившись в стаю, взялись перешёптываться, позабыв на время о собственных сыновьях. Любой диалог с велеречивым Толстым моментально становился достоянием общественности, но, вместе с тем, по его холёному, припудренному лицу, зачастую невозможно было понять, что он чувствует на самом деле.

Покручивая бриллиантовые перстни на пальцах, граф продолжает с лукавой улыбкой:

— Осмелюсь спросить, отчего Вы перестали делать визиты в мой дом? С октября Вас у себя не видел, а всё только мельком на улице, да в компании достопочтенной Варвары Михайловны. Обижаете, голубушка, ох, обижаете... – граф сетовал на мою рассеянность, а я между тем задалась вопросом: не будь на мне "клейма" фаворитки, стал бы он сейчас так распинаться?

Прошлым годом Толстой не выделял меня среди многочисленных своих визитёров, принимая учтиво, но безо всякого особенного внимания, а теперь – вон оно как, лично зазывает в гости. Подобное отношение являлось древнейшей традицией: если в кругу царя появляется новое доверенное лицо – фаворит или фаворитка – всем переживающим за своё положение при дворе вельможам, следует проявлять к нему или к ней подчёркнутую доброжелательность. Фаворитизм в России редко протекал без скандалов: многие фавориты, приходя к власти, начинали мстить своим обидчикам тем или иным способом, поэтому игнорировать их присутствие бывало очень опасно.

— За чем же дело стало? – собравшись духом, смотрю на графа с искренним дружелюбием. — Коль позовëте – буду непременно. Я не отказываю друзьям в визитах, – употребив слово "друзья", я как бы намекнула графу, что его общество мне приятно, как раньше, так и впредь.

— В том случае, Софья Алексевна, позвольте пригласить Вас на Рождественскую премьеру. Наметил разыграть её через две недели. Варвара Михайловна тоже обещались быть. – Кланяясь в адрес княжны, Толстой напоминает ей о данном некоторое время назад обещании, и, получив в ответ благосклонную улыбку, убеждается, что та не изменила планам.

— Благодарствуйте, Варфоломей Васильевич, – тотчас согласилась я, не имея претензий к качеству домашних постановок графа, если, конечно, не всматриваться в их суть.

Доморощенные артисты играли по-всякому. Ведь в актёры назначали и кучеров, и дворников. Попадались, правда, и настоящие таланты, но им, как и бездарным, жилось несладко. За малейшую провинность – пинки и зуботычины. За ослушание – розги. Таковы были порядки в помещичьих "храмах искусства". Но зрители видели лишь парадную сторону крепостного театра, редко задумываясь о морально-нравственной составляющей этого древнейшего явления.

— Матушка нынче вся в трудах; ненадолго ускользнуть из-под её надзора будет мне только в радость, – добавляю мгновение позже, чтобы граф понял, что это не я, а он оказал мне услугу, открыв двери своего дома в разгар праздников.

Добившись заветного согласия, Толстой обращает внимание на моего брата, с интересом наблюдавшего за его подвижными руками, перебирающими кольца.

— Monsieur, je veux me présenter («Разрешите представиться, мсье» фр.) Варфоломей Васильевич Толстой. – граф протягивает изящную руку, и Шарль уверенно её пожимает.

— Рад знакомству, Ваше Сиятельство, – произносит на чистом русском, — Шарль-Луи Морель. Всегда к Вашим услугам. – Эти слова произвели на Толстого неизгладимое впечатление; взглянув на меня с нескрываемым удивлением, он, казалось, не поверил своим ушам.

— Ба-а... Как Вы складно по-нашему баете. – Для него оказалось сюрпризом, что впервые прибывший в Россию француз изъясняется на русском без тени акцента, чему многие коренные дворяне могли только позавидовать. — Славного брата Вашего я также почту за честь видеть на премьере... – поочерёдно перемещая взгляд с меня на Шарля, он останавливает внимание на последнем. — Воспитанники Лицея, смею судить, составят Вам достойную компанию. Словом, Вы жалует театр, сударь? – интерес Толстого к мальчику двенадцати лет, не доросшему ещё до выхода в свет, укрепляет во мне веру, что подобным бурным вниманием наша семья обязана близостью к престолу. Каждый из нас находился теперь под пристальным наблюдением общественности. Сознавать это было во многом неприятно, но привыкнуть придётся, ведь я обещала себе управиться со всеми трудностями.

— Grand merci, Варфоломей Васильевич. Мир искусства близок нам с сестрой, приглашение Ваше принимаю сердцем. – Склонив голову, Шарль радуется перспективе стать частью русского общества, а я лишь слегка тревожусь за то, что театр, который нам предстояло посетить, сплошь состоит из подневольных рабов.

Даст Бог, брат с пониманием отнесётся к издержкам здешнего дворянского быта, и на его общем впечатлении от похода в гости, это никак не отразится...

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Незатейливая беседа с княжной Волконской и графом Толстым способствовала рассеиванию гнетущих мыслей. Время промчалось аллюром; приближался полдень, воспитанники досиживали последний класс второго учебного блока[10]. В честь праздника правовед и экономист Александр Петрович Куницын вызвался провести для нас небольшую экскурсию, знакомя с успехами учащихся за последний месяц. Передвигаться по коридорам приходилось тихо, дабы не мешать идущим занятиям.

Атмосфера учебного мира поглотила меня с головой, чего нельзя было сказать о других гостях. Варвара Михайловна шла впереди, задумчиво и безучастно рассматривая таблицы и графики успеваемости; у ней и без Лицея забот хватало: впереди её ждал долгий вечер в кругу царствующих особ, а граф Толстой всё больше распинался о своём театре, нежели вникал в рассказ Куницына, поэтому в какой-то момент мне начало казаться, что профессор разговаривает сам с собой.

Сердце полнилось белой завистью, когда я открывала для себя те притягательные черты высшего образования, о которых раньше даже не подозревала. Куницына ученики любили. У этого человека был невероятный такт; не существовало ситуации, при которой Александр Петрович позволил бы себе повысить на кого-то голос.

От моих младших друзей я знала, что молодой мужчина с бакенбардами и длинным носом часто попадал в лицейские карикатуры. Чёрные его волосы были начёсаны к бровям, а галстук был повязан низко и открывал белую шею. Встревоженный падением моральных ценностей среди учащихся, он со скепсисом рассматривал идею Толстого пригласить повес на премьеру домашнего спектакля.

— При всём уважении, граф, мне кажется, нам не следует подвергать господ лицеистов изрядному веселью. Атмосфера в столице довлеет нездоровая: порядки совсем порушились, а сколько офицеров нынче визитов делают – уж как бы нам не усугубить нравственную горячку молодых умов. – Куницын считал излишним разрешать воспитанникам их прежние забавы. С каждым годом поддерживать дисциплину становилось всё труднее. Дошло до того, что в стенах Лицея передавались из уст в уста неприличные строки, посвящённые Пушкиным крепостной актрисе Наталье:

«Так, Наталья, признаюся,

Я тобою полонëн.

В первый раз ещё, стыжуся,

В женски прелести влюблён.

Целый день, как ни верчуся,

Лишь тобой занят я; Ночь придет и лишь тебя

Вижу я в пустом мечтанье,

Вижу, в лёгком одеянье. Будто милая со мной…»

Подобного рода сочинения не могли не внушать опасения. В поэме «Монах», которую Пушкин написал ещё в прошлом году, также отобразился обольстительный образ Натальи: «Представил бы все прелести Натальи... На полну грудь спустил бы прядь волос, вкруг головы венок душистых роз...» – этот портрет словно сошёл с галантных гравюр XVIII века и соответствовал всем эталонам анакреонтики[11].

Вспомнив об этом, я вновь прихожу к выводу, что идейным вдохновителем послания Пущина ко мне, скорее всего, был именно Пушкин, обладатель изящного высокопарного слога, проступающего сквозь робкие потуги Жано обрисовать свои чувства.

Поэтому кучерявому наглецу достанется сегодня по самое не балуйся!

Следуя между двумя представителями знатнейших родов России, Куницын старался в равной степени угодить настроению обоих, в то время как я плелась позади, с восторгом рассматривая учебные стенды. Внутреннее устройство Лицея представляло собой единую коридорную систему: коридоры перетекали один в другой, как анфилады во дворце, но только без дверей. Стены покрывала однотонная краска, деревянный пол из наборного паркета гремел, усиливая отзвук осторожных шагов, мебели практически не было – всё это и создавало то самое ощущение пустоты, аскетизма, на который неустанно жаловался Пушкин.

Классы помещались прямо в коридорах, через которые во время занятий старались не ходить другие преподаватели; довершали обстановку две винтовые лестницы, размещённые в противоположных концах флигеля.

Впрочем, не стены и не мебель делали "лицо" этого заведения, а воспитанники и их наставники – они-то и вдохнули жизнь в скучную обстановку учебного заведения. Пустота отступала, когда под потолком разливался детский смех, а в кабинетах преподавателей оживали научные, и не только, дискуссии. Именно здесь, под этой крышей, воспитанники были по-настоящему свободны и принадлежали себе, а не родителям, обществу или государственной службе.

Меня интересовало всё, чем полнилась их жизнь: от учебных тетрадей, до доски почёта, висящей в холле, придуманной покойным директором Малиновским для стимулирования знаний. Увы, не все мои друзья могли похвастаться хорошими отметками... Система оценок в Лицее имела шкалу из четырёх баллов. Высший балл – это единица, двойка – хороший результат, тройка – удовлетворительно, самая плохая отметка – четыре. Но ещё хуже ноль – абсолютное отсутствие знаний.

Изначально здесь обучалось двадцать девять воспитанников, однако по осени случился новый набор абитуриентов, и детей в Лицее стало пятьдесят. Таким образом, оформилось два курса: старший, где учились мои друзья, и младший, состоящий из новобранцев.

Имена на доске почёта и в табелях расставлялись в порядке успеваемости. Барон Дельвиг занял в текущем месяце последнюю строчку, выдав отличный результат только по русской словесности, за которую у него стояли сплошные единицы. Леность и вечная сонливость мешали юному поэту продвигаться вверх по списку.

Данзас недалеко ушёл от друга, закрепившись на двадцать восьмой строчке. Учителя хвалили его за безупречный почерк и природную смекалку, но ругали за неумение держать себя в руках.

Пущин, к моему счастью, снискал для себя достойное восемнадцатое место: двойки по всем предметам, исключая латынь, вызубрить которую было сущим мучением, как для детей, так и для взрослых.

Что до Пушкина, тут уж я совершенно не удивилась, обнаружив его фамилию внизу подле имён Данзаса и Дельвига: единицы у него стояли лишь по русской и французской словесности, а также по фехтованию ввиду того, что он весьма рано пристрастился к дуэльному мастерству. В умении владеть шпагой Пушкин был первым в Лицее и, со слов здешнего фехтмейстера, мог задать трëпку любому юнкеру.

Другое дело Горчаков — золотая голова, юный гений: против его фамилии, возглавлявшей учебные списки, простирался частокол из единиц. Изучая достижения Светлейшего, я страшно им гордилась! Лишь отметка по рисованию портила презентабельную статистику, но в том не было вины Горчакова, ибо данная дисциплина являлась слабым местом всего Лицея; в ней мало кто заполучал оценку выше нуля, что естественно, поскольку академическую живопись им преподавали на уровне Императорской Академии Искусств, из стен которой выходили профессиональные мастера. В Лицее же учились самые обыкновенные дети, без каких-либо редких художественных дарований, поэтому угодить здешнему профессору, привыкшему обучать таланты, было практически невозможно.

Несмотря на общую картину успеваемости, оставляющую желать лучшего, я искренне восхищалась терпением друзей. Царскосельский Лицей имел сложнейшую образовательную программу в России и по уровню нагрузки обходил даже Московский Государственный Университет.

Попасть на последнюю строчку лицейского табеля — уже большой подвиг!

За три минувших года учащиеся освоили полный гимназический курс. Это казалось невероятным, учитывая, что вошли они в эти стены мальчишками в возрасте от одиннадцати до четырнадцати лет. Сперанский постарался на славу: учебный план сохранял гуманитарно-юридическую направленность. В России никогда ещё не взращивали когорту детей, по уровню знаний равных действующим государственным советникам.

— Софья Алексевна, не теряйте нас, голубушка... – голос графа отвлёк меня от процесса созерцания учебных пособий; за время нашей прогулки мы успели миновать первый этаж, подняться на второй, пройти его до конца и выбраться на внешнюю лестницу.

Честно говоря, дальнейшую экскурсию мне хотелось продолжить в одиночестве, нежели плестись хвостом за людьми, которые совершенно в ней не заинтересованы.

Взглянув на Толстого с радушной улыбкой, я поспешила скорее ретироваться:

— Прошу простить, но мне надобно проведать брата... Уговорились встретиться через полчаса, а его всё не видать. Негоже ему бродить без присмотру. – Взглянув сперва на графа, а затем на Варвару Михайловну, поочерёдно кланяюсь.

— Уж Вы не задерживайтесь, Софья Алексевна... – молвила Волконская, ступая на лестницу. — Мы с Вами непременно должны свидеться до отъезда. Моя карета отбывает в четверть первого, не забудьте, – благосклонно приняв мою "отставку", княжна вновь поворачивается к Толстому: — Так что Вы там изволили говорить про пастораль, Варфоломей Васильевич?.. – их светская беседа возобновляется, но теперь уже без моего участия.

Толстой бросает на меня долгий взгляд, как-бы намекнув, что не прощается, по-видимому, тоже имея желание ещё раз увидеться. Сразу после этого, оба моих знакомых, в сопровождении Куницына, продолжили путь, засеменив вниз по крутым ступенькам.

Выскочив вслед за ними на лестничный пролёт, я взлетаю на третий этаж, где находилась библиотека, куда с полчаса назад ускакал мой резвый братец.

Шарль променял моё общество на общество Давида де Будри – учителя французской словесности, о встрече с которым мечтал два последних месяца. Мало кто знал, что за обликом этого добродушного старичка скрывался родной брат Жан Поля Марата, казнённого в годы Террора палачом из народа Шарлоттой Корде. Шарль поначалу не поверил, что мир может быть настолько тесен и что родственник одного из ярчайших деятелей Французской революции ведёт мирную жизнь вдали от Парижа, преподавая французский язык – "язык свободы" – либеральным монархистам.

Вопросы прошлого занимали моего брата столь же сильно, как меня, потому он не боялся знакомиться с именитыми историческими героями. Находясь в кругу любознательных детей, де Будри, верно, привык ко всяческого рода расспросам о Марате, терроре и политических ценностях, так что, надо полагать, беседа с Шарлем его совершенно не обременила.

Оказавшись на третьем этаже, в пустой парадной зале, разбитой высоченными колоннами, мне вдруг вспомнился бал девятнадцатого октября – День открытия Лицея: шелест платьев и мелодии домашнего оркестра.

Этот бал уже стал традицией, на него дирекция приглашала родственников воспитанников и всех, кому школьные мероприятия доставляли удовольствие. А ещё здесь устраивали спектакли. Разыгрывали пьесы, которые писал гувернёр Иконников. Он был внуком знаменитого актёра Дмитриевского и, хотя не унаследовал от деда сценического таланта, театр любил. Его маленькие пьесы лицеисты разыгрывали с ширмами вместо кулис, в своих обычных мундирах. Ставили и комедии настоящих драматургов Княжнина, Шаховского. Уже в костюмах и с декорациями.

До чего забавное было зрелище! Побывав раз на таком мероприятии, я мечтала, чтобы меня пригласили вновь. С текстом пьес расправлялись по-свойски: все женские роли переделывались в мужские, а влюблённых превращали в друзей. Пушкин никогда не играл, но всегда с удовольствием присутствовал на лицейских спектаклях. Театр он обожал, и девятнадцатого октября сидел в зале подле меня, шёпотом комментируя те или иные действия, происходящие на сцене.

Ох, и весёлым же выдался денёк!

В конце залы располагались две двери, прорубленные на дальнем расстоянии друг от друга, и обе вели в аудиторию, где на данный момент времени проходило занятие – то были единственные двери на этаже, и когда они закрывались, пройти на другой конец флигеля не представлялось возможным; в этом случае приходилось спускаться на этаж ниже, добираться до внутренней лестницы и уже по ней продолжать дальнейшей путь.

По левую стену находилась дверь в библиотеку; подкравшись к створкам на цыпочках, тихонько пристраиваюсь рядом, вслушиваясь в идущий по ту сторону разговор, дабы понять, как долго Шарль намерен продолжать веселиться без меня.

На самом деле библиотекой эту комнату едва ли можно назвать: это была галерея – та самая, что помещалась над аркой, сквозь которую снаружи ныряли извозчики; оная соединяла лицейский корпус с фрейлинским, и там же находился проход, оставшийся с былых времён, через который прошлой зимой я планировала подкармливать друзей, но который по-прежнему оставался заколочен.

Александр как-то упомянул, что перед открытием Лицея переместил сюда всю свою юношескую библиотеку. Изучая здешние книги, я осознала, что молодость возлюбленного протекала уж очень скучно – ни одной комедии или романа, сплошная научная тягомотина: «История крестовых походов», «Путешествия по Нилу», из Вольтера – только «История Карла XII». Неудивительно, что в юности он не любил читать, да и сейчас не любит, поскольку насильственное принуждение к чтению навсегда отбило у него охоту соприкасаться с литературой.

Судя по всему, Шарль был ещё очень занят, ибо беседа, доносившаяся из библиотеки, протекала бурно и торопливо – я практически ничего не понимала.

И вдруг до меня донёсся другой голос, который гортанно и на немецком воскликнул:

— Schweigt alle! («Молчать всем!» нем.)

Я вздрогнула, интуитивно обернувшись к дверям, ведущим в аудиторию. Подол платья колыхнул порыв ветерка – где-то на этаже отварили форточку, из-за чего в коридоре образовался сквозняк, приоткрывший одну из створок.

Не знаю, какая муха меня укусила, но мне вдруг нестерпимо захотелось подглядеть за друзьями. Я столько раз приходила в Лицей, но ни разу не видела, как протекает учебный процесс, представлявшийся мне чем-то таинственным и удивительным.

Оглядевшись по сторонам, убедившись в отсутствии свидетелей, о приближении которых, в случае чего, я узнаю по треску старого паркета, приподнимаю подол и прохожу вперёд, неспешно переставляя ноги.

Волнение щекотало нервы, тишина пустой залы почти звенела: чем ближе я подкрадывалась к аудитории, тем страх только усиливался. Сквозь узкую щель приоткрытых створок струился яркий свет: шторы в классной комнате были раздвинуты настежь. Дрожащими пальцами взявшись за круглую ручку, чтобы в случае сильного порыва ветра удержать дверь на месте, я бросаю рассеянный взгляд в аудиторию, стараясь громко не дышать и даже не глотать лишний раз.

Мне открылась удивительная картина: вместо классических парт лицеистам выстроили сплошную дугообразную трибуну, напоминающую амфитеатр: учащиеся, облачённые в прежние непрезентабельные мундиры из серого сукна, которые им приходилось донашивать ввиду неразрешённой проблемы с финансированием, сидели спиной к дверям, поэтому не могли заметить моего любопытства. Зелёные стены успокаивали, а огромная карта мира, висевшая на противоположной стене, была главным украшением залы. Там же стояла ординарная кафедра на высокой ножке – место учителя, а чуть поодаль – широкая доска в массивной резной раме.

Шёл класс немецкого. Преподаватель – нынешний директор Лицея Фридрих Гауеншильд, он же Фёдор Матвеевич: статный высокий австриец с продолговатым лицом и светлыми волосами, спадающими на высокий лоб лёгкими волнами. Он так яростно выписывал очередное задание, что стук мела о доску напоминал ружейные выстрелы.

— Schweigt! – гортанный рык вновь заставляет дëрнуться.

Немецкий не входил в перечень моих увлечений, но данное слово, если я правильно помнила, означало "Молчать!". Екатерина Павловна частенько общалась с Марией Фёдоровной на её родном языке, и некоторые фразы волей-неволей откладывались на подкорке.

Не поворачиваясь к классу, Гауеншильд, казалось, знал обо всём, что происходило у него за спиной. Толпа в аудитории, чем только не занималась: кто-то шептался, кто-то делал записи гусиным пером в тетрадь, а кто-то откровенно скучал, с тоской разглядывая выбеленный потолок.

Дети есть дети. Сколько бы великих деяний их не ждало в будущем, лицеистам точно также хотелось скорее отправиться на каникулы, как и школьникам из посредственных губернских гимназий.

Первым на глаза попался Данзас, а точнее его лохматая рыжая шевелюра: Костя сидел за так называемым столом "позора" расположенным поодаль от общей трибуны. Это место было для него вторым домом, потому как в шалостях он превосходил порой даже Пушкина.

Отбывал наказание Данзас не один, а в компании такого же разгильдяя и лоботряса Сильверия Броглио – сына итальянского эмигранта на русской службе. Их дуэт выглядел комично: смуглый темноволосый южанин и "огненный" немец с россыпью ярких веснушек. Оба юноши любили баловство, и оба почти не поднимались с последних строчек лицейского табеля.

Данзас вёл себя расхлябанно, вальяжно откинувшись на спинку скамьи, зевая и потягиваясь, а Броглио открыто дремал, уткнувшись лбом в сложенные на столе руки.

Ближе всех за общей трибуной ко мне сидели барон Дельвиг и Пушкин: первый, хотя и обзавёлся очками, по привычке щурился, вытянувшись вперёд всем корпусом, силясь рассмотреть написанное на доске, а Пушкин, разместив локоть на трибуне и подперев кулаком щёку, смотрел в окно, задумчиво покусывая кончик обгрызанного пера. Зимнее солнце ослепительным потоком струилось сквозь стекло, так, что в воздухе можно было разглядеть мерное кружение миллиарда пылинок.

В классе, как и в столовой, воспитанников рассаживали в соответствии с табелем успеваемости, поэтому Горчакова я обнаружила в первом ряду: он сидел подле Вольховского, с которым делил первенство по всем дисциплинам. Владимир Вольховский – сын бедного гусарского офицера, единственный в классе, кто составлял достойную конкуренцию Горчакову. А ещё Вольховский обладал удивительно притягательной наружностью: свою низкорослость он компенсировал безупречным сложением, имея хрупкие от природы плечи, узкую талию и чёрные, словно нарисованные углём брови, нависающие над огромными серыми глазами.

Этого воспитанника я запомнила хорошо по той причине, что девятнадцатого октября он был первым, кто пригласил меня на танец, тем самым подав пример нерешительным товарищам. При внешней хрупкости Вольховский обладал сильным характером и несгибаемой волей, вёл спартанский образ жизни, напоминая этим Суворова, за что получил от лицеистов прозвище «Суворочка», а ещё «Sapientia» («Мудрость» лат.) за умение двумя-тремя словами останавливать любую ссору.

Мне стало обидно, что я никогда не знала истинного товарищества; никогда не сидела в аудитории за партой, никогда не выступала на публике с докладом, не чувствовала страха за невыученный урок, не просыпалась по утрам с мыслью, что сегодня первым классом контрольная работа и много чего ещё, о чём женщине оставалось только мечтать...

— Meine Herren, Sie haben zwanzig Minuten Zeit. («Господа, у Вас есть 20 минут.» нем.) – Закончив писать, Гауеншильд принялся подчёркивать части речи, по-прежнему не поворачиваясь к классу лицом. Я не знала, что он сказал; единственным знакомым словосочетанием было: «zwanzig Minuten» – «двадцать минут» – ровно столько времени оставалось до конца занятия. Скорее всего, он дал воспитанникам самостоятельную работу, ввиду чего они разом сникли.

— Пушкин! Dreht euch um! («Пушкин! Развернетесь!» нем.) – всё также не глядя.

Заслышав своё имя, поэт аж подпрыгнул, выплюнул перо и лихорадочно перелистал тетрадь, открыв её на пустой странице. Пейзаж за окном более не занимал его: виновато улыбнувшись, он погрузился обратно в учёбу.

— Sie können anfangen. («Вы можете начинать» нем.) – Отбросив мел на стоящую возле окна консоль, Гауеншильд возвращается за кафедру.

Приподняв хвост чёрного фрака, он устраивается на высоком стуле, закидывая ногу на ногу, в то время как учащиеся, с вымученным выражением на лицах, приступают к выполнению оставленного на доске задания. Даже Данзас с Броглио перестали витать в облаках, уступив воле учителя вложить в их головы немного знаний.

В молодости у Матушки не было средств, чтобы дать мне достойное образование, а много позже, переехав в Париж, я сама отказалась от изучения углублëнной просветительской программы, о чём впоследствии сильно жалела, понимая, что наверстать упущенное мне не позволит служба, отнимающая безмерно много времени…

За всеми мыслями я упустила из внимания момент, когда зоркий взгляд профессора перемещается к дверям, рассекречивая моё инкогнито. Ледяной ужас охватил меня целиком. Не зная, куда деться от стыда, я отшатнулась прочь, онемевшими от страха руками закрывая створки, мысленно ругая себя последними словами. В мои планы не входило быть пойманной и тем паче отвлекать от службы профессоров.

Из аудитории донеслись уверенные шаги, а затем стук указки о трибуну.

Закусив край нижней губы, чувствую, как во рту стремительно пересыхает, а руки сцепляются в замок, когда Гауеншильд выбирается в холл, оборачиваясь на пороге, чтобы прикрикнуть:

— Bleiben Sie ruhig! («Сидите тихо/сохраняйте спокойствие» нем.) – раздражённо захлопнув дверь, молодой мужчина сосредоточивает на мне всё внимание: — Fräulein, Вы хотеть витеть меня? – его голос звучал уже не так властно, как в аудитории: покинув амплуа педагога, он обнажил добродушную австрийскую натуру.

По условиям приёма на службу в Лицей, от кандидатов на профессорскую должность требовалось обязательное знание местного языка, поэтому Гауеншильд тренировал свой скверный русский при всяком удобном случае.

К счастью, я не увидела на его холодном, точно высеченном из мрамора лице, скрытого упрёка, что заметно меня ободрило:

— No! Pardonnez Moi... – прижав ладонь к груди, я решаюсь рассказать всю правду, сравнивая себя с ребёнком, рассердившим родителей. — Прошу простить, Герр Гауеншильд, право, не думала, что так обернётся! Любопытство взяло верх над приличиями... Прежде мне не доводилось видеть классы; в Лицее для меня многое в новизну. Обида гложет, что я упустила в своё время возможность расширить кругозор... – подумав, что выгляжу совсем уж глупо, смущённо опускаю голову, мечтая как можно скорее удалиться.

Гауеншильд выслушал мою речь с достоинством, покручивая в руках указку, словно о чём-то усердно размышляя.

На губах его вдруг расцветает снисходительная улыбка: осторожно взяв меня за локоть, он перемещает нас обоих подальше от дверей, по-видимому, решив, что я слишком громко разговариваю, после чего бросает испытывающий взгляд исподлобья:

— Fräulein Софи... – начинает осторожно, постукивая указкой по открытой ладони. — Вы можите попхисутствовать на наших занятиях... Ни стоит стоять тут, как маленький мышь. Откхрытые лекции претусмотрены уставом Лицея. – Отзывчивость молодого директора делала мне незаслуженную честь. Я буквально потеряла дар речи, смущаясь пуще прежнего.

Присутствовать на лекциях, с одной стороны, было заманчиво, а с другой – вопиюще непристойно... Мне не хотелось никого отвлекать или путаться под ногами, тем более что я всё равно ничего не пойму и только опозорюсь, если меня впоследствии спросят о впечатлениях, оставшихся после лекции. Подумав об этом, я отрицательно качнула головой, устремляя на австрийца испуганный взор.

Приняв мой ответ, как нечто само собой разумеющиеся, он улыбается тепло и как-то по-отечески, продолжая чуть увереннее:

— Учица никогта ни рано, и никогта ни постно. Не бойтесь незнания – бойтесь отсутствия жажты знаний. А за этих балтунов не беспакойтесь, они бутут сидеть тихо, без всяких выхоток… – направив указку на дверь, он пробует убедить меня, что бояться нечего. Лицеисты пусть и баловни судьбы, но люди благородные, поэтому смеяться над моим скудными умственными способностями не станут точно:

— Если натумаете, Вы можите бхрать часные уроки. Мы всекта раты новым ущеникам.

Гауеншильд говорил вполне серьёзно, а я лишь нервно махнула рукой, представив, как именитые педагоги возятся с какой-то зазнавшейся дамочкой. Мысль возобновить образовательный процесс посещала меня не единожды. Осознав свой новый статус, я почувствовала острую надобность начать ему соответствовать. Спутнице Государя зазорно оставаться дурочкой: чтобы уметь обходить ловушки и поддерживать интеллектуальные беседы в высших кругах общества без опоры на статус Екатерины Павловны, нужно обладать гибким умом и крепкой памятью.

Каждая светская львица в Петербурге свободно говорила на нескольких языках, разбиралась в основах экономики, дипломатии, искусстве и географии – у меня же не было и половины всех этих знаний. Я до сих пор с трудом перемножала трёхзначные числа на бумаге и ничего не смыслила в ведении домашнего хозяйства. При поступлении в Лицей от абитуриентов – мальчишек двенадцати-четырнадцати лет, требовали, как минимум умения определять прямую и обратную пропорцию. Что такое пропорция и зачем её вообще нужно определять – тоже ничего ведь не знала!

Если бы мне предложили пройти тот же экзамен, при равных условиях, я бы ни в жизнь не набрала проходной балл.

— Что Вы, Герр Гауеншильд, отвлекать Вас от трудов, как можно? Поверьте, я нисколько не обладаю способностью вразумлять точные науки... – мне всё ещё было очень стыдно, потому слова находились с трудом. — Не хочу, чтобы действия мои приняли такой вид, будто я Вам навязываюсь. У Вас и без меня хлопот невпроворот... – оставшись благодарной за проявленную чуткость, замечаю, что выражение лица собеседника нисколько не изменилось.

— Часные занятия памагают нам оттачивать петокагический навык, – здраво рассудил он, приподнимая голову, взирая на меня с лёгким нравоучением, как если бы разговаривал с одним из воспитанников. — Для любоко петакока частные уроки – эта хлеп и соль. Решать, канечно, Вам, но я снаю наверника, что если человек отнажды не начинает сам, он навсекта может остаца "потай-принеси". Панимаете?

Гауеншильд был со мной откровенен, напрямую заявляя о том, что невежество есть преступление против самого себя. Умами людей, особенно в России, тем легче управлять, чем меньше они знают. Вот почему Лицей сохранял общую юридически-правовую направленность.

Последние слова Гауеншильда про "подай-принеси" задели меня за живое. Ходить вечно в услужение, не имея возможности подняться на ступень выше – стать чуточку лучше, чем есть сейчас – перспектива, в самом деле, печальная... Недаром Екатерина Великая сказывала: «Лучше весь век учиться, нежели пребывать незнающим.»

— Ах, Герр Гауеншильд, Вы прочите мне тернистый путь, да сдюжу ли я?.. – спрашиваю больше в шутку, чем всерьёз, естественно не собираясь принимать решение прямо здесь и сейчас.

Молодой австриец с пониманием отнёсся к моим страхам, сознавая, что это не коридорный разговор:

— Ни бывает беснатёшных случаев. Как коворят в России: «волков боятся – в лес не хотить». – И сразу после этого, он спешит откланяться: — Мне нужно итти, класс не путет сохранять тишину вечно. Всеко допрого. Увехен, Вы пхримите пхавельное решение. – Чуткий слух его уловил разрастающейся в аудитории гул; наспех поклонившись, Гауеншильд пулей залетает в класс, оставляя меня один на один с сомнениями.

Я едва успеваю поблагодарить его за внимание.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Бездумно поднимаясь вверх по винтовой лестнице, я замирала почти на каждой ступени, не в силах выбросить из головы предложение Гауеншильда. Ну чем будет плохо, если я возьму в репетиторы не Петербургских профессоров, а Лицейских?

В самом деле, ведь я же не в службу собралась поступать, а всего-навсего докончить стандартное женское образование.

Скорее всего, меня пугала собственная глупость: перспектива выглядеть дурой в глазах тех, кого нарекли умнейшими людьми в современной России. Говорят, что там, где собирается трое образованных людей – всегда будут прорыв и перспектива.

Царскосельский Лицей в этом плане оставался лидером среди многих Европейских гимназий. Звёздам пришлось сильно потрудиться, чтобы сойтись в ослепительную плеяду, какая взошла над Царским Селом в тот день, когда Император Александр особым указом утвердил на службу лучших прогрессивных педагогов, коим не было и тридцати на момент открытия Лицея, исключая де Будри, которому в нынешнем году исполнилось солидных пятьдесят восемь лет.

Самым молодым среди них оставался математик Яков Карцев – ему едва исполнилось двадцать шесть, когда он впервые переступил лицейский порог – почти мой ровесник. Этому человеку Лицей был обязан организацией первого физического кабинета. Он также был первым в России профессором получившим системное образование.

Николай Кошанский, преподаватель русской словесности, был доктором наук в области философии, одним из лучших выпускников Московского Государственного Университета, владеющим пятью языками, два из которых – латинский и греческий – древнейшие в мире. Лицеисты назвали его «Гробовщик» за несколько мрачный и угрюмый вид, но полюбили за доброе сердце.

Правовед и экономист Александр Куницын прославился тем, что, открывая Царскосельский Лицей, во вступительной речи в присутствии Императора ни разу не упомянул имени Александра. Государь был так удивлён отсутствием лести у Куницына, что на следующий день прислал ему орден Святого Владимира.

Резервный словесник Александр Галич, занимался в Гельмштедте и Гёттингене, где увлекался учением Шеллинга. Как и Кошанский, он уже защитил докторскую по философии.

Историк Географ Иван Кайданов учился в Киево-Могилянской академии, в Переяславской семинарии, в Петербургском Педагогическом институте и Гёттингенском университете, скопив обширнейшие знания по мировой истории.

И, наконец, Александр Вальвиль[12] – учитель фехтования. Он не был постоянным членом педагогического состава: его класс лицеисты посещали лишь по субботам.

Этот француз, казалось, вышел из эпохи короля Людовика XIII. Он изучал фехтование во Франции, в Шотландском нагорье, Германии, Венгрии, Италии и даже ознакомился с формой африканского фехтования с двумя шпагами. А ещё Вальвиль мечтал реформировать русскую гвардию, поэтому в свободное от педагогики время, в течение уже почти двадцати лет, писал научный труд для России «об искусстве владеть шпагой». Причём писал его на русском языке, что для иностранца считалось совсем уж удивительным.

И вот с этими людьми мне придётся встречаться с глазу на глаз... Прежде, чем предлагать мне свои услуги, им бы следовало узнать, как Матушка обучала меня нотной грамоте: «На линеечке последней разместилось две соседки: нота «До» селилась ниже, нота «Ре» – на гамму выше» – лишь таким нехитрым способом, сочиняя примитивные стишки, Ma-ma худо-бедно укладывала знания в моей дырявой голове – Моцарт бы со стыда сгорел, увидев наши занятия! Потому мне было жутко неловко вновь исследовать глубины своих умственных закромов, которые, может статься, совсем оскудели к настоящему времени...

Терзаясь противоречивыми мыслями, я едва не врезалась в стеклянную дверь, ведущую на четвёртый этаж, который также именовался "спальным". Ступать сюда было ещё опаснее, чем подглядывать за лицеистами в классе, но тихий смех, льющийся из коридора, развеял мои первичные опасения: кажется, запрет на посещение личных апартаментов был сегодня частично снят. Кто-то из родителей решил устроить своему чаду сюрприз, спрятавшись в его комнате – отсюда и тихий смех, и настороженное шиканье пополам с беспокойным шёпотом.

Я рассудила, что более удачного случая попасть на внутренний этаж, куда ранее заходить не позволяло приличие, может и не представиться, поэтому смело толкнула тяжёлую створку, на цыпочках проскальзывая внутрь.

Моему взору открылся длинный арочный коридор с выкрашенными "холодной" бирюзой стенами: по обеим сторонам размещались двери; в них были врезаны небольшие окошки для наблюдения за деятельностью воспитанников по ночам. Пол устилали грубые широкие доски, залитые толстым слоем бежевой краски. Никаких барельефов или украшений более не наблюдалось.

Тишина в этом месте обладала какой-то особенной глубиной, и только отзвук незнакомых женских голосов, доносившихся из дальних комнат, несколько разбавлял унылую атмосферу.

Неуверенно двинувшись вперёд, размахивая на ходу синеньким ридикюлем, сплетённым по форме китайского фонарика, я с удивлением обнаруживаю, что стены в коридоре были и не стены вовсе, а скорее перегородки, причём настолько низкие, что не касались потолка. При желании, я могла бы приставить стул к "стене", встать на него и беспрепятственно заглянуть в комнату одного из лицеистов. Простенки между спальнями также были короткими: лицеистам, верно, ничего не стоило перемахнуть через них, ведь это то же самое, что прелесть через забор.

Эта система напомнила мне о фрейлинском этаже, где комнаты разделялись двумя перегородками: при входе ты сперва попадаешь в нечто напоминающее гостиную – своеобразную прихожую с диванчиком и вешалкой; с правой стороны от прихожей – перегородка, за которой жила и трудилась крепостная служанка, а с левой – перегородка, ведущая к спальным местам (фрейлин из бедных семей селили по двое); в опочивальне помимо кроватей обыкновенно находилась скудная мебель, по типу той, что сами фрейлины считали нужным притащить из дома. Дверей между всеми тремя помещениями не было – проходы в комнаты закрывались занавесками.

На чердаке Зимнего я прожила десять лет, и мне ещё повезло, что Матушка имела квартиру в Петербурге, куда можно было вырваться из крохотного мира перегородок и духоты. А ведь многие фрейлины оставляли службу, не выдерживая давления узких стен.

В Лицее ситуация с личным пространством складывалась лучше.

Воспитанники жили по одному человеку в комнате, в чистоте и уюте. Дядьки их спали отдельно, ничем не стесняя пространства господ. Постели свежие, каждый день перед завтраком – горячая булка с чаем. Словом, я была рада за друзей и, просчитав в голове все плюсы и минусы их вынужденного "заточения", нашла Лицей куда более приемлемым местом для жизни, нежели Зимний дворец.

Дежурные Дядьки на этаже отсутствовали; их комнаты шли первыми, и в каждой царила тишина. Ответственный за побудку также где-то прохлаждался, хотя по уставу должен неотлучно пребывать на месте. Видимо, из-за наплыва гостей у слуг нашлись дела поважнее охраны пустующих спален.

Я вышагивала очень медленно, почти крадучись, стараясь представить ажиотаж, царящий здесь по утрам: мальчишеский смех, шутки и причитания «Боже, я забыл выполнить упражнение по математике!» и отход ко сну, атмосферу взаимовыручки, шелест тетрадей и общий мозговой штурм – корпение над домашним заданием.

В какой-то момент я пристроилась к левой стене, принимаясь читать именные таблички, помещённые над узкими белыми дверями: «№17 Алексей Илличевский... №16 Павел Гревениц... №15 Пётр Саврасов... №14 Александр Пушкин».

Возле спальни поэта я неосознанно остановилась, отодвигая короткую муслиновую занавеску на окошке, с интересом заглядывая внутрь.

Лицейская "келья" оказалась три на три шага: против двери – полукруглое окошко, засыпанное снегом, напротив которого стояла небольшая конторка, заменяющая стол, у левой стены – деревянный умывальник с миниатюрным комодом из трёх ящиков, а у правой – металлическая койка и стул. Как говорится, в тесноте да не с клопами.

В сих голых стенах, при свете одинокого огарка, Пушкин сочинял свои первые стихи...

«Друзья! досужный час настал;

Все тихо, всё в покое;

Скорее скатерть и бокал!

Сюда вино златое!

Ужели трезвого найдём

За скатертью студента?

На всякой случай изберём

Скорее президента.»

Эти строфы Пушкин написал, когда лежал в лазарете. Друзья пришли навестить поэта, тогда же состоялось первое чтение нового произведения.

Меня радовало, что при всех имеющихся жалобах на Лицей, воспитанники находили светлые моменты в череде тяжёлых учебных будней, и проникались важностью союза лицейской семьи, которая распадётся уже через два года...

— Oh La-La! – насмешливый голос поэта раздаёт аккурат под боком.

Обернувшись, я встречаюсь с лучистыми синими глазами, в коих отчётливо проступала ирония.

— Моё почтение, Софья Алексевна. Резвый, однако же, у Вас кучер – ещё обеда нету, а Вы уж тут! – Пушкин улыбался тепло и открыто, хотя прекрасно понимал, что за дерзкую идею подкрасться к даме со спины заслуживает упрёк. Держа тетради и книги в одной руке, другой он указывает на дверь, которую я преграждала: — Извольте же пропустить меня в мою комнату. S'il vous plate. («Будьте так добры/Пожалуйста» фр.) – Живая мимика его лица редкого человека могла оставить равнодушным, и всё же я не сразу сообразила, что к чему.

— Пушкин, что ты тут делаешь?.. – произношу шёпотом, рассеянно оглядываясь по сторонам, удивляясь отсутствию в коридоре других воспитанников.

Состроив наигранно-удивлённую гримасу, поэт находит лаконичный ответ:

— Я тут живу. – Смотря на меня в упор, он недоумëнно сводит брови к переносице. Однако меня более всего смутило не его появление возле комнаты, а отсутствие сигнала к окончанию занятий, который разносил по округе большой чугунный колокол, висящий снаружи на крыльце.

Взявшись за часы, болтающиеся на шее, я открываю крышку и внимательно слежу за движением миниатюрных стрелок, дабы убедиться, что они не встали, и не требуют починки у мастера.

— До окончания лекции ещё семь минут... – протягиваю в изумлённой манере, поднимая на Пушкина вопросительный взгляд.

— Так точно, целых семь! – как ни в чём не бывало подтверждает он, взявшись объяснять причину своего преждевременного освобождения: — Их австрийское Величество сказали-с, что тому, кто опрометью справит задание, даруется воля мчаться, хоть к черту на рога. Как изволите видеть, я первым совладал с трудностями, и потому был отпущен на четыре ветра. – Пушкин безразлично пожал плечами, привалившись боком к стене.

Я взглянула на него с подозрением, питаясь сомнения относительно его умственных способностей: как это он изловчился выполнить задание вперёд Вольховского и Горчакова? Что-то тут не чисто...

— Ужель ты первым постиг сложнейшую из словесностей и преисполнился в познание сути оной? – прищурившись, складываю на губах саркастичную улыбку, чувствую подвох во всём происходящем. Завидев смешливые искорки в синих омутах, я поняла, что не ошиблась.

— К счастью, Гауеншильд ни словом не обмолвился о качестве исполненного задания... Ведь мне главное, чтоб побыстрее, а уж верно оно там решено, аль нет, не занимает нисколько! – фыркнув, поэт и не подумал стыдиться. Гауеншильд хотел наградить самого способного ученика, а в итоге наградил одного из самых ленивых.

Держу пари, если бы Данзас не отбывал сегодня наказание, он бы воспользовался тем же трюком и стоял бы сейчас здесь вместе с Броглио.

— Соломонова мудрость, не иначе! – всплеснув руками, я решаю не журить друга за проделку, так как времени до окончания занятий оставалось всё меньше. На самом деле, это даже хорошо, что он освободился пораньше – теперь мой план по "похищению" влюблённого юнца пройдёт без сучка и задоринки.

В половине первого я должна утащить Пущина подальше от посторонних глаз, и сделать это нужно естественно, как бы играючи, чтобы не давать повода к сплетням и не смущать самого Жано. Сперва я хотела проинформировать Пушкина письменно, попросить, чтобы он как-то отвлёк лицеистов от нашей с Жано пары, чем-то занял их или вроде того. Однако риск вскрытия конвента был слишком велик, поэтому я наказала Шарлю передать мою просьбу устно, но теперь...

— Раз уж судьбе было угодно столкнуть нас, позволь кое-что выяснить... – скрестив руки на груди, медленно наклоняюсь вперёд, намеренно делая так, чтобы на лице не осталось ни одной эмоции. — Письмо Пущина ко мне – твоя затея? – шепчу одними губами, не оставляя даже мышам возможности подслушать нас.

Я смотрела на друга напряжённым взором: вот пусть попробует догадаться, насколько сильно я злюсь, а то чего все переживания мне одной достаются? Вопреки ожиданию на смуглом лице поэта простиралось ангельское недоумением.

Я хорошо знала это выражение – обычно так смотрит на окружающих Александр, когда что-то натворит, будь то неудавшейся государственный прожект или нарушение данного кому-то обещания. Тем не менее, во взгляде Пушкина присутствовало что-то ещё... Некая эмоция, свойство которой было сложно определить – не то грусть, не то сострадание, а скорее всё вместе...

Улюлюканье толпы на лестнице безжалостно уничтожает установившуюся между нами идиллию. На четвёртый этаж поднимались смеющиеся лицеисты – через минуту в коридоре соберётся орава ненужных свидетелей, надо было срочно принимать меры!

— Ты обязан помочь мне... – роняю в умоляющем тоне, хватая Пушкина за отворот мундира. Нам следовало договорить прежде, чем лицеисты отправятся на прогулку. На всё про всё минут десять, не больше – это если считать от звонка с урока.

Испуганно оглянувшись на лестницу, поэт кивнул, казалось, машинально:

— Извольте, каким это бесом?! – взвился он, растерянно хлопая длинными ресницами.

Схватив друга сзади за шею, я открываю дверь в его комнату и силой заталкиваю внутрь, пулей влетая следом:

— Сейчас узнаешь, – и на этих словах тотчас её захлопываю. Это было своевременное решение, так как в следующую секунду в коридор влетело человек семь учащихся. Наперебой расспрашивая друга друга о верности выполненного упражнения, юноши проследовали каждый в свою комнату. До сигнала к окончанию занятий, на скидку, оставалось меньше пяти минут. Судя по всему некоторые лицеисты, как и Пушкин, справились с заданием тяп-ляп лишь бы поскорее освободиться. Прислонившись ухом к двери, я услышала радостные вопли в дальних комнатах: у кого-то случилось долгожданное воссоединение с прячущимися в спальне родственниками.

Пущин, на моё счастье, остался в аудитории: как человек ответственный, он не мог позволить себе легкомысленно отнестись к выполнению самостоятельной работы. Крашеные доски в коридоре более не содрогались – все, кто вошёл на этаж, оставались в спальнях, где взялись переодеваться к прогулке, продолжая громко переговариваться через перегородки.

Почувствовав себя более уверенно, как если бы оказалась в подземном убежище с толстыми непробиваемыми стенами, я возвращаю себе контроль над чувствами.

Внутри лицейская комната выглядела ещё теснее, чем снаружи – настолько, что невозможно было раскинуть руки в стороны. Пушкин, не теряя времени, уложил книги в конторку; чёткие и вместе с тем плавные движения его рук были следствием выработанной годами привычки. Все действия происходили машинально, но, несмотря на видимую занятость, мыслями он по-прежнему витал где-то далеко.

Очевидно, что поэт переживал за друга всей душой, ведь Пущин был ему братом, второй половинкой дуэта...

Поправив стоящие на конторке перья в стакане, он поворачивает в мою сторону, давая понять, что готов слушать.

— Нам с Жано поговорить надобно, и дело следует обустроить так, чтоб не возбуждать средь товарищей Ваших кривотолков... – сместившись в угол, придерживаю за ручку дверь, сосредоточиваясь на шумах в коридоре, боясь проворонить появление Пущина. — Не хочу компрометировать Жано на виду у друзей... Понимаешь меня, Пушкин? – продолжаю сбивчиво, надеясь, что он сможет придумать, как выкрутиться из ситуации.

— Охотно, – приняв изложенные доводы, поэт прислоняется спиной к стене, опираясь одной рукой о конторку, другой – о комод, склоняя голову, принимаясь натужно размышлять.

Скованная неподвижность фигуры и напряжённые, точно окаменевшие руки были прямой противоположностью живого острого ума, светившегося в его беспокойном взгляде. Это хорошо, что Пушкин осознал, какого дурака свалял, когда подбил друга на сочинение любовного послания, готовясь разделить с ним последствия содеянного.

До окончания лекции оставались считанные минуты, воцарившееся молчание выкручивало нервы, поднимая со дна сердца гнетущую тревогу. Мысли лихорадочным потоком сновали в голове, будто рой диких пчёл.

И когда уже начало казаться, что душа моя вот-вот покинет тело, Пушкин решительно бьёт ладонью о поверхность комода:

— Так и быть, подсоблю Вашей милости! – заявляет громогласно, устремляя в мою сторону полный решимости взгляд.

Испугавшись, что нас могут услышать, я подбегаю к другу и хватаю его за лацканы мундира:

— Тише ты, Аспид! Чего горланишь? – угрожающий шёпот заставляет повесу опомниться.

Вжатый в стену, он смотрел на меня с торжествующим видом; озарëнный радостью лик говорил о том, что его гениальную голову посетила не менее гениальная идея:

— Слушайте, какую я славную проказу выдумал! – продолжает чуть слышно, растягивая улыбку от уха до уха. — Мы с Кюхлей затеем снежный бой на «Озерках» – он мне ещё с прошлой прогулки забаву задолжал, потому не отвертеться, а уж опосля, как поднимется шум, как начнут все наши куражиться, так никто и не приметит исчезновения Жано! А коли приметят, так не сочтут за должное обсуждать его в пылу драки. Вы можете на меня положиться: я им такую острастку задам, что без снега за шиворотом не уйдет никто. Поминать лихим словом будут! – безмятежный детский восторг возродил во мне веру в лучшее. Страх резко схлынул, и теперь уже ничто не мешало увидеть истинный расклад дел.

— Пушкин, ты умница! – вполголоса воскликнула я, целуя поэта в кучерявую макушку.

Ведь не было ничего проще, чем учинить снежную баталию; она создаст необходимую суету, на фоне которой потеряются незначительные детали. Под «Кюхлей» Пушкин подразумевал Вильгельма Кюхельбекера – юного энциклопедиста, обладателя нервной натуры, над которым взял привычку подшучивать. Если эти двое схлестнутся в бою, то шума наделают на всю округу!

— Тогда мотай на ус, Саша... – зашептала быстро-быстро, почти скороговоркой. — Как только стрелки на часах обозначат середину первого, подойдёшь к Пущину и отдашь ему мою перчатку, скажешь, мол, обронила... Пусть вернёт. А там уж я сама заведу беседу и уведу его восвояси. Не забудь: ровно в две четверти пополудни! – ответом мне послужил рассеянный кивок; Пушкин был настолько задавлен моими эмоциями, что даже не сразу среагировал на бой колокола, возвестивший округу об окончании лицейских занятий.

Метнув взгляд к двери, за которой послышался беспорядочный топот, спешу вернуться на прежнее место, пытаясь разглядеть в узкой щели, образовавшейся внизу между оконной рамой и каймой муслиновой занавески, приближение друзей.

— И куда пойдёте?.. – голос поэта резко переменился, становясь холодным и отчуждённым. Мы оба приближались к черте невозврата, когда придётся причинить боль дорогому человеку.

Я бы с радостью оттянула этот неприятный момент, но разговор с Жано рано или поздно всё равно состоится, и как раз сейчас, на мой взгляд, было лучшее время для объяснений: с завтрашнего дня начинались каникулы, Пущин сможет погрустить в своё удовольствие, а друзья, если понадобится, помогут преодолеть меланхолию.

— Не брала в голову... – честно призналась я, подавляя судорожный вздох. — Бог даст куда-нибудь, да выйдем... На «Парнас», к примеру. – Кисло улыбнувшись, прислоняюсь лбом к холодному стеклу, давая себе зарок не волноваться раньше времени.

«Парнасом» назвали живописный холм недалеко от Нового дворца[13]: он был окружён деревьями и лабиринтом из сплошных кустарников, представляющих собой живую изгородь. Полагаю, там нас никто не потревожит...

— Что же Вы скажете? – этот вопрос походил более на претензию, отчасти напоминавшую ревность. Вероятно, поэт опасался, что я могу ненароком навредить хрупкой восприимчивой натуре Жано, и потому заранее злился, представляя себе заплаканные глаза друга.

Предугадать реакцию Пущина на мой отказ не представлялось возможным, ведь никогда не знаешь, в какие дебри заведет двух спорящих друг с другом людей оживлённая беседа.

Оглянувшись через плечо, я нахожу Пушкина неестественно серьёзным, со скрещенными руками на груди, и нервно поджатыми губами. В чертах его залегли тени, вытянувшие и без того острое лицо.

Одарив его ласковым взором, я вновь делаю шаг вперёд, опуская ладонь правой руки на щуплое мальчишеское плечо, стараясь убедить, что ничего страшного не случится.

— Полно тебе сокрушаться загодя. Обещаю, я не возьмусь чинить над Пущиным благочестивого суда. Честь его останется при нём. Жано друг мне... И тем страшнее будет говорить правду. – Я не собиралась разглагольствовать, просто хотелось объяснить, что мною движет не злость или желание отчитать несостоявшегося ухажёра за дерзость, а искреннее сострадание. И мне было приятно в конечном итоге увидеть потеплевший взгляд Пушкина, что указывало на пробудившиеся ко мне доверие.

— Эй, Обезьяна! – из соседней комнаты прорезался звонкий голос виновника происшествия.

Влетев к себе, Пущин с ходу ударяет кулаком в перегородку, отчего Пушкин резко дёрнулся и я вместе с ним.

Появление Жано произвело эффект разорвавшегося снаряда: меня словно засыпало землёй, ввиду чего все посторонние звуки стали различаться вдвое хуже, а в ушах появился раздражающий звон.

Пущин тем временем продолжил беззаботно щебетать, не подозревая о моём присутствии за стенкой:

— Эка, брат, ты дурной пример нынче подал! И трети класса не высидело до конца: наспех задания порешали, да снесли австрияку на стол. То-то он бесился! – серебряный голос откликался нежностью в сердце; такой чистый, по-детски наивный, что я невольно почувствовала себя виноватой перед Жано.

Грустно было осознавать, что через полчаса настроение этого ребёнка испортится, и что Рождество пройдёт для него под аккомпанемент грустных мыслей, в сопровождение, быть может, ноющей боли в сердце.

Благо, Пушкин соображал быстрее меня. Указав на своё запястье, он прошептал "перчатка", напомнив о передачи реквизита, после чего поднялся на кровать, застеленную покрывалом, а оттуда – прыжком на перегородку, укладывая руки на её широкой поверхности, заглядывая к другу в комнату.

Опешив от столь резвого перемещения поэта в пространстве, я изумлëнно вскидываю брови, машинально извлекая из ридикюля-фонарика перчатки цвета «Rose Pompadour»[14], отделяя одну от другой.

— Пример вовсе не дурной, Жано, а поучительный! – с важным видом хохотнул повеса, ловко удерживая вес собственного тела. — В другой раз Гауеншильд дважды подумает, прежде чем свободу задарма предлагать. – Отвлекая внимание друга привычной беседой, поэт даёт мне возможность уйти незамеченной.

Отыскав его зимнее пальто, висящее на спинке стула, я засовываю перчатку поглубже в карман, дабы не потерялась за время драки, подавая сигнал взмахом ладони, чтобы он увидел проделанную манипуляцию.

— Это экзаменационная работа-то дарма? – смеётся Пущин, не переставая удивляться беспечному отношению друга к учёбе.

Поэт не сводил глаз с подвижного объекта за стеной, но, улучив момент, украдкой мне подмигивает, как бы говоря, что заметил спрятанную перчатку.

— Кому как, Жано! Немецкий лично мне без надобности, есть ли толк убивать на него драгоценное время? – по-прежнему удерживаясь на перегородке, он, кажется, не чувствовал ни капли усталости.

Убедившись, что реквизит спрятан надёжно, я медленно поворачиваю ручку двери, задерживаясь всего на мгновение, имея непреодолимое желание дослушать завязавшейся разговор...

— А зря, брат! – осадил товарища Пущин. — Сам знаешь, Гауеншильд примечает в тебе много дарования... – справедливости ради напоминает он, вызывая бурный смех со стороны оппонента.

— Дарования есть, да не про его честь! – с наигранным безразличием отмахнулся поэт. — Никто в целом свете не склонит меня к учению прескучных наук. Я птаха вольная, Mon Ami, куда хочу, туда лечу! – боковым зрением наблюдая за моей нерешительностью, Пушкин откровенно недоумевал, а мне всего-навсего хотелось оттянуть время, чтобы подольше задержаться в этом тёплом мире лучезарных улыбок и уходящего детства, где пока ещё не существовало зла, где всё легко и просто, где можно шутить без злого умысла и оставаться самим собой...

— Ох и строптивые Вы, поэты, натуры... – вздохнув, Жано поднимает руку и легко бьёт товарища тетрадкой по голове; аккурат с этим я отворяю дверь и бесшумно покидаю комнату, чувствуя ноющую боль в груди, сожалея, что не имею возможности встретить Рождество под сенью лицейских стен.

«Сцены из семейной жизни императора Николая I.» Рождественская ёлка в Аничковом дворце. 1840-е. Алексей Чернышев.

Ссылки:

1) «С раннего утра базары полнились посыльными из барских домов, крестьянские ребятишки репетировали «щедривки»[1] для колядок, а в храмах полным ходом шла подготовка к ночной торжественной службе»

★ Щедровки — святочные народные песни, исполняемые на Украине, в Белоруссии и России обычно под Рождество. (Щедрый вечер).

2) «Отдавая последние распоряжения к большому ужину, Матушка выдворила нас с братом из дома ещё засветло, наказав вернуться в Петербург к началу Рождественского Бдения[2].»

★ Рождественское Бдение – Рождественская служба начинающаяся поздно вечером в Сочельник (24 декабря/6 января). В православных храмах сперва совершается Вечерня, после которой служится Всенощное бдение и Литургия Василия Великого.

3) «Остальные одиннадцать месяцев разбивались редкими вакациями[3], они же Табельные дни»

★ Вакация – в дореволюционной России свободное от учения или службы время, разгульная пора.

4) «... с восхищением осматривая её дивный наряд: бордовое байковое платье с чёрным велюровым корсажем и роскошным стоячим воротником «Медичи»[4] из тончайшего Валансьенского кружева[5]. В качестве украшений княжна использовала винного оттенка тюрбан с рубиновым аграфом[6], поддерживающий белый пучок коротких перьев у левого виска...»

★ Воротник «Медичи» – веерообразный стоячий воротник из тонкого полотна или кружева, раскрывающийся сзади. Введён в западноевропейскую моду в 1600-х годах специально для демонстрации кружева королевой Франции Марией Медичи, в честь которой получил своё название. Вернулся в моду в эпоху Ампир и Регентства.

★ Валансьенское кружево – данный тип кружева зародился в городе Валансьен (Франция) во второй половине ХVII века. Отличные черты – отсутствие любого рельефа благодаря тому, что узорный рисунок плетется одновременно с сеткой. Различают две разновидности: «Валансьенское кружево Брюгге» и «Валансьенское кружева Ипра». Разница в форме петель сетки — основы. Первое характеризуется сеткой из круглых петель, а сетка второго имеет характерные квадратные петли.

★ Аграф – застёжка в виде броши для причёсок, платьев.

5) «Мне же захотелось сегодня остаться неприметной, поэтому я подобрала платье оттенка голубой сирени из тонкого, но тёплого мериноса[7].»

★ Мериноса – шерсть мериноса, тонкорунная овечья шерсть. Гипоаллергенная и очень дорогая, была популярна на протяжение всего XIX века. Разведением животных для создания такого полотна первыми занимались древние римляне. Именно они примерно за 200 лет до нашей эры скрестили римскую овечку и греческого барана.

6) «Заметив, как я откладываю палантин на стул, он мигом оказывается за спиной, сноровисто помогая снять шубу прюнелевого[8] цвета, обшитую такой же серенькой норкой, как боннет и палантин, после чего раздевается сам, оставаясь в бледно-зелёном фраке.»

★ Прюнелевый – оттенок чёрного с синеватым отливом, цвет спелой тутовой ягоды. Также Прюнель – плотная ворсистая ткань. Из неё с начала XIX века делали прюнелевые туфли одноимённого оттенка. Такие туфли были востребованы из-за сравнительно низкой цены по сравнению с натуральной кожей.

7) «Застегнутый на все пуговицы фрак кричащего оттенка «Яйцо дрозда»[9]»

★ «Яйцо дрозда» – насыщенный оттенок берёзового, ближе к голубому спектру, чем к зелёному. Появился в XVIII веке.

8) «Время промчалось аллюром; приближался полдень, воспитанники досиживали последний класс второго учебного блока[10].»

★ Будний день в Царскосельском Лицее делился на три учебных блока. Порядок дня был следующим:

* 6 утра — подъем, сборы, молитва, чай с булкой; * 7 — 9 — уроки; первый учебный блок. * 9 — 10 — завтрак; * 10 — 12 — уроки; второй учебный блок. * 12 — 13 — прогулка; * 13 — 14 — обед; * 14 — 17 — уроки; третий учебный блок. * 17 — 18 — полдник и прогулка; * 18 — 20:30 — выполнение домашних заданий, танцы и фехтование по средам и субботам, (летом 1814 года ввели верховую езду); * 20:30 — ужин; * 22 — вечерняя молитва, сон. Воскресенье – выходной.

9) «Представил бы все прелести Натальи... На полну грудь спустил бы прядь волос, вкруг головы венок душистых роз...» – этот портрет словно сошёл с галантных гравюр XVIII века и соответствует всем эталонам анакреонтики[11].»

★ Анакреонтическая поэзия – жанр лирической поэзии, воспевающий радость беззаботной жизни, чувственные наслаждения и всеохватывающее веселье. Название пошло от имени древнегреческого лирика Анакреонта.

10) «И, наконец, Александр Вальвиль[12] – учитель фехтования.»

★ Александр (Алекс) Вальвиль (около 1774-1849 гг.) – главный фехтовальный учитель Российской Империи, учил сражаться Пушкина, Лермонтова и всю Императорскую гвардию. В середине 1840-х годов Вальвиль находился в Париже. Известно, что Александр Дюма написал роман «Учитель фехтования», повествующий о Декабристском восстание, используя биографические факты жизни Вальвиля. В Лицее одним из его лучших учеников был Александр Пушкин. Сочинение Вальвиля «Рассуждение о искусстве владеть шпагою» (1817), написанное на русском языке, и создаваемое в течение 20 лет, считается настоящим эпосом мировой фехтовальной школы.

11) «Парнасом» назвали живописный холм недалеко от Нового дворца[13]: он был окружён деревьями и лабиринтом из сплошных кустарников, представляющих собой живую изгородь.»

★ «Новый дворец», он же «Александровский дворец». Современное название получил лишь после смерти Императора Александра.

12) «Опешив от столь резвого перемещения поэта в пространстве, я удивленно выкидываю брови, машинально извлекая из ридикюля- фонарика перчатки цвета «Rose Pompadour»[14], отделяя одну от другой.»

★ «Rose Pompadour» или «Розовый Помпадур» – глубокий и сложный оттенок розовато-оранжевого цвета. Назван в честь маркизы де Помпадур, обожавшей фарфор Севрской мануфактуры, находившейся близ Парижа. Когда там, в 1757 году изобрели состав с «исключительно женским цветом», Жан Хелло (мастер, который вывел этот уникальный пигмент) решил посвятить его первой красавице Франции. Маркиза была так польщена, что уговорила Людовика XV сделать «Rose Pompadour» одним из ведущих цветов королевского фарфора.

Глава 18.2

«Спаситель родился

в лютую стужу.

В пустыне пылали пастушьи костры.

Буран бушевал и выматывал душу

из бедных царей, доставлявших дары.

Верблюды вздымали лохматые ноги.

Выл ветер.

Звезда, пламенея в ночи,

смотрела, как трех караванов дороги

сходились в пещеру Христа, как лучи.»

«Рождество 1963 года»

Иосиф Бродский.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Солнце в зимнем Петербурге – редкий гость. День перед Рождеством обыкновенно проходил в сумерках. Однако на сей раз случилось настоящее чудо: завеса низких облаков пала ещё утром, являя жителям Царского Села ослепительно-голубое небо, озарённое полуденным светом.

На большом пруду, расположенном против Нового дворца, с затейливым названием «Озерки», развернулось грандиозное сражение. Озорничать здесь было в радость.

В конце прошлого века на Крестовом канале и притоках «Озерков» появились деревянные мосты: когда снег закрывал пруд, там образовывалась идеальная площадка для забав, а мостики превращались в настоящие баррикады.

Пушкин употребил весь свой потенциал фигляра, втянув в «Ледовое побоище» не только добрую половину Лицея, но и пансионеров, пришедших поздравить старших товарищей с Рождеством. Пришёл и Лев Пушкин, который, вопреки правилам, попросился в команду лицеистов, аргументируя это тем, что не хочет сражаться против старшего брата, пусть даже в шутку. Поэт не стал возражать, с радостью посвятив младшего в действующие оруженосцы.

Я стояла на заснеженном берегу, среди обсыпанных серебром кустарников, на которые время от времени прыгали упитанные снегири, прищуренным взглядом наблюдая за тем, как десятки недорослей, включая моего брата, разделившись на отряды, обстреливают друг друга снежками.

Роль главнокомандующего в отряде моих друзей взял на себя Данзас, как обладатель бойкого драчливого нрава. Для тепла всем учащимся – и лицеистам, и пансионерам – выдали заячьи тулупы, пошитые ещё в прошлом году на случай срочной эвакуации в военное время. А головы было велено покрыть шарфами, завязав их на манер платка, дабы не отморозить уши и не загреметь впоследствии на больничную койку.

Нигде прежде я не видела такой живой картины отроческого веселья, такой живой искромётной радости на лицах, такой свободы, такой беспечности!

Ничто, казалось, не могло прервать сей дивный момент всеобщего единения, где каждый воспитанник представлял собой уже не единицу, а часть целого – часть одной большой лицейской семьи.

Пушкин лепил и запускал снежки с завидной ловкостью, используя вдогонку противнику дополнительные снаряды, подносимые расторопным Львом. Бедный Кюхельбекер – долговязый юноша, глухой на одно ухо после детской болезни – был избран его главной мишенью.

— Отведай, немчура, русского снегу! – хохотал поэт, выбрасывая в Вильгельма очередной снежок. По иронии судьбы он не сразу вспомнил, что главнокомандующий его отряда Данзас был французом по крови, а значит, тоже являлся немчурой[1], но когда вспомнил, живо отыскал друга глазами, принося извинения: — Не в досаду, Медведь! – махнул он рукой, растягивая губы в смущённой улыбке.

Рыжеволосый "генерал" прыснул смехом, умилившись детской непосредственности поэта:

— Было б на кого таиться, Обезьяна! – сделав акцент на последнем слове, Данзас справедливо подмечает, что физиономия Пушкина также далека от идеала славянской наружности. Все эти забавные разговоры никоим образом не воспринимались лицеистами всерьёз, а шли от сердца и желания вволю повеселиться, поэтому шутить можно было на любые темы.

— Эй, Пушкин! – пронзительный свист, раздавшийся с противоположного берега, возвестил присутствующих о появлении на поле брани нового бойца. Вдоль «Озерков», размахивая фуражкой, бежал уже известный мне Павел Войнович Нащокин, пансионер тринадцати лет, успевший в короткий срок, ещё осенью, сделаться закадычным приятелем поэта. Это был дебелый юноша, на вид старше своих лет, краснощëкий, крепкого стана, с тёмно-русыми волосами и добрым ласковым взором, который казался таковым из-за сильно нависших век, создающих эффект "щенячьих глаз". Впрочем, Нащокин и без них был приятен в общение.

Пушкин полюбил его за живость и остроту характера, добавив, что тот «ума необыкновенного и доброты несказанной». Хотя у поэта в пансионе учился младший брат, он хаживал туда более для свидания с Нащокиным, чем с Лёвой, так как был Павлу почти ровесником – разница между ними составляла всего полтора года.

— Войныч?! – будучи ошарашенным внезапным появлением друга, Пушкин вмиг забывает о Вильгельме, так и не успев запустить в него контрольным снежком. После, привстав на носочки, он бросает рассеянный взор поверх голов дерущихся, силясь отыскать средь снежного салюта, летящего со всех сторон, Броглио, Жано и Дельвига, коих Данзас отправил для перехвата Нащокина ещё в начале битвы. Поэт немало удивился, обнаружив своих друзей деморализованными на льду: барон усердно дышал на очки, пытаясь отогреть заледеневшие стёкла, Пущин вытряхивал снег из-за шиворота, а задира Броглио, на стойкость которого уповала вся команда, лежал пластом на животе, не в силах преодолеть слабость.

Довольный таким результатом, Нащокин с торжествующим видом бьёт себя кулаком в грудь:

— Я разбил Ваш арьергард и прорвал тылы! – гордо заявляет он, ускоряя размашистый шаг. Мазнув беглым взглядом по растрёпанному Кюхельбекеру, опирающемуся на дрожащие колени, Войныч касается ладонью его спины, как бы спрашивая "Всё ли в порядке?" И лишь после того, как получает неуверенный кивок, сопровождённый рваным вздохом, вновь поворачивается к Пушкину, недобро сужая глаза: — Готовься, Егоза, грядёт возмездие! Сейчас ты ответишь за Кюхельбекера! – многообещающе улыбнувшись, он принимается разминать массивные кулаки. В отличие от благородного Лёвы, Нащокин примкнул к вражеской команде, возглавляемой Вольховским, ради забавы, чтобы иметь возможность гоняться за поэтом.

Кюхельбекер смотрел на него, как на героя:

— Паша, да хранит тебя Бог, как же ты вовремя... – осознав, что непременно будет отомщён, лицеист с облегчением падает на колени, убирая налипшие пряди со лба, наслаждаясь растерянностью курчавого смутьяна.

— Перун мне промеж очей! – Пушкин, не будь дураком, тотчас бросился бежать, сознавая, что дело может кончиться трёпкой, а вернее – без трёпки совершенно точно не обойдётся. Он походил на галку с подбитым крылом, удирающую от матëрого кота, обречённую шустро скакать, но лишённую возможности воспарить над землёй.

— Войныч, окстись, мы же приятели! – испуганно лепечет поэт, оглядываясь на бегу, но даже не думая останавливаться. Куда Пушкин бежал – непонятно, ведь в Царском Селе не было места, откуда бы Нащокин его не достал.

— Лучше: мы друзья! – вторил смеющийся пансионер, стремительно настигая дезертира. — И потому я не больно стукну, разочек всего – по-дружески! – это был самый короткий побег на моей памяти. Нащокин настиг "галку" у берега, недолго думая, хватая друга за плечи, одним махом забрасывая его себе на спину, как мешок с картошкой. Пушкин в свои пятнадцать обладал худым и угловатым телосложением, представляя собой лёгкую поклажу для богатырски сложенного подростка. Тем не менее, Нащокин устроил его как можно удобнее, ухватив одной рукой за предплечье, другой взяв под коленом, укладывая барахтающееся тело так, как обычно крестьянки носят коромысло. Правда для этого пришлось сильно согнуться.

— Чего такой дохлый, а? – веселился юнец, пытаясь укротить беснующегося поэта, слегка его встряхивая, отчего тот потерял фуражку. — Ужель кашу в детстве не ел? – благодушный вид Нащокина и в особенности – лучистые голубые глаза, полные нежности, производили самое дружелюбное впечатление.

На него невозможно было злиться!

Перестав брыкаться, Пушкин сердцем почувствовал неладное; он хоть и болтался вниз головой, но прекрасно видел, как друг недобро коситься в сторону сугроба, очевидно желая его там утопить:

— Войныч, не смей, слышишь? – произносит настороженно, придерживая длинные хвосты шарфа, упавшие на лицо.

— Снежком тебя, что ль, попотчевать?.. – задумчиво протянул Нащокин, склоняя голову к левому плечу, возле которого свисала кучерявая макушка поэта. Пушкин тут же запротестовал, принимаясь брыкаться пуще прежнего, однако его другу-богатырю это было безразлично.

Мелодичный свист, которым пансионер сопровождал свои действия, частично перекрывал ропот попавшего впросак лицеиста – надрывный голос грозил сочинить про Нащокина виршу, но по мере приближения к берегу запала в нём становилось всё меньше. Пруд был окольцован неровным снежным заносом, настолько высоким, что при росте Пушкина из него будет не так-то просто выбраться.

И тут откуда ни возьмись к сугробу выбегает Лёва – верный оруженосец поэта, который не мог спокойно наблюдать за тем, как его брата утаскивает неприятель:

— Саша, я иду! – храбро выкрикнул он, бойко ринувшись на неприятеля, запрыгивая к нему на спину. Нащокин охнул, пошатнулся, и, не удержав равновесия, роняет в сугроб обоих Пушкиных, заваливаясь сверху. Все трое звонко рассмеялись.

Наблюдая за этой сценой, я и сама не удержалась от смеха, обмениваясь задорным взглядом с Горчаковым, не шибко жалующим подвижные игры.

Светлейший весьма кстати скрасил моё одиночество, а также поделился впечатлениями, оставленными после изучения одной крамольной книги, привезённой мною из Парижа, которую я одолжила князю на свой страх и риск, взяв с него обещание никому её не показывать. Книга называлась «Notice sur la mort de Paul ler, Empereur de Russie»[2] и была посвящена дворцовому перевороту одиннадцатого марта, в ходе которого погиб Павел I.

Будь Горчаков хоть на треть не таким ответственным, каким я его знала, эта рукопись не покинула бы пределов дома, ведь за чтение и распространение подобного рода литературы можно было угодить в застенок. Однако будущий дипломат, обласканный Сперанским, умел держать язык за зубами: прикоснуться к столь серьёзным документам, изучить их прежде других людей в Империи значило для него очень много, и потому совесть моя спала спокойно – страсть Горчакова к политике играла на руку нам обоим.

— Вот, извольте взглянуть, Софья Алексевна... – возобновив прерванную беседу, юный князь извлекает из кармана тулупа сложенный пополам пергамент, передавая его в мои руки. — Занимательная статистика, не находите? – стройная таблица с процентами и расчётами предстала перед моими глазами.

Я взглянула на Горчакова с удивлением, поражаясь его умению собирать и обрабатывать сведения. До чего быстро он смог составить отчёт о прочитанной книге – хотя лично я ни о чём таком его не просила – и до чего вдумчиво и кропотливо он переработал наисложнейший политический трактат, перемежая изучение оного с учёбой в Лицее.

Сперанский неспроста полагал, что Горчакову судьбою уготовано войти в состав правительства. А Пушкин желал ему в день именин: «крестов, алмазных звёзд, честей», и ещё:

«Чтоб в лаврах и венцах сиял,

Чтоб в битвах гром из рук метал

И чтоб победа за тобою,

Как древле Невскому герою

Всегда, везде летела вслед...» [3]

В самом деле, задатки будущего дипломата вырисовывались у Светлейшего уже сейчас: он умел приковывать к себе сотни взоров. Когда видишь человека, чья непринуждённая манера держаться вызывает восхищение и располагает в его пользу, так что у тебя складывается о нём хорошее мнение и одновременно с этим ты не знаешь, чем именно он привлекателен, то в это мгновение рождается загадка, которая так и просит, чтобы её разгадали.

На порозовевшем от мороза лице князя проступает тонкая улыбка, он верно угадал моё немое восхищение, но предпочёл оставить сие без внимания, склоняясь над листом, начиная разъяснять суть выведенных графиков:

— Осмелюсь просить Вас обратить внимание на возрастную группу участников мятежа: средний возраст заговорщиков – двадцать четыре года. Больше половины этих людей несли службу в гвардейских частях, и только шесть процентов – представители гражданских чинов. Не правда ли удивительный парадокс? – лик его преобразился, румянец стал ярче, а голос приобрёл стальные нотки. — Гвардейцы вступили на фактическую службу после смотра войск четвёртого декабря девяносто шестого года, по итогам которого Император Павел уволил из гвардии всех числившихся в войске дворян, но не находивших на действительной службе. Жизнь отставленных нашим Императором офицеров усложнилась, а те, кто нёс службу исправно, потерял право временами маяться от безделья, увольняться в запас, потому как не служить или служить с перерывами более не представлялось возможным. Жалобный ропот и тех, и других породил оппозиционную прослойку, через которую, как чума, по столице распространилась крамола. Отсюда и заговор... – от разглашения этих важнейших для русской истории сведений по телу пробегала нервная дрожь.

Прямо за нашими спинами находился узкий водяной канал, а за ним – Екатерининский дворец, который, как «лучезарная дельта» наблюдал за окружающими и слышал каждое оброненное слово.

Неловко переглянувшись с Горчаковым, я постаралась говорить настолько тихо, насколько это возможно:

— Что же тебя дивит, Александр? Разве последний переворот разительно отличен от предыдущих? – изучая список заговорщиков, я ничему не удивлялась. В очередной раз цвет гвардии опозорил полковое знамя. Лучшие из лучших пошли на предательство: восемь заговорщиков – в Преображенском полку, десять – в Семёновском, шефом которого был Александр, двенадцать – в Измайловском, семь предателей – в Конногвардейском и Кавалергардском полках.

Поистине удручающая картина.

— Помилуйте, неужто не вразумили? – Горчаков взглянул на меня так, будто я не заметила чёрную кошку на снегу. — Доселе движущей силой любого заговора были люди, занимающие руководящие посты в Государстве: канцлеры, фавориты, министры, главы могущественных семейных кланов. Потому я и произвёл расчёты, дабы показать, что никаких кланов более не существует. Пожилых людей ныне влечёт покой, посему возрастная группа Павла Петровича отсутствует в таблице; в былые времена дворяне заполучали места на службе благодаря связям и родовому первенству, теперь же все места раздают в порядке очереди и по привилегии, за особые заслуги. Массовые заговоры для Государства не представляют теперь угрозу. Смысл участвовать в них представителям дворянства отпал с уходом феодального строя. Гвардия, из ведомой, опорной силы, превратилась в руководящую. Любой мелкий чиновник или авантюрист может днесь встать в её главе, устроив не массовый, но локальный переворот. Полагаю, правящему роду следует принять следующие меры: первым делом нельзя перекрывать гвардейцам доступ к получению чинов, как сделал это Павел Петрович, отлучив от службы всех разинь и лентяев, и второе, полагаю, самое важное – нельзя ссориться с генералитетом; средь них, весьма вероятно, рано или поздно появится новый Наполеон. И тогда быть беде… – заглянув в моё побледневшее от страха лицо, Горчаков счёл нужным замолчать, рассудив, что я принимаю услышанное слишком близко к сердцу.

Что для него было увлекательным историческим экскурсом, то для меня – жизнью, ведь я существовала внутри этого мира и любила Александра, который отнюдь не был чернильной записью в таблице. Он – человек, часть меня; моё настоящее и, если Бог милует, будущее.

Сложно оставаться равнодушной, когда речь заходит о безопасности любимого. Но меня радовало, что Святейший смог увидеть то, что не под силу обычным людям. Страх в моей душе очень быстро сменился покоем, я поняла вдруг, что узнать об источнике угрозы – значит наполовину его устранить.

Получается, что Александру следует остерегаться молодых военных и их командиров – это даже к лучшему, ведь сражаться с гвардией проще, чем с придворными кланами: гвардию можно расформировать, кланы – нет, так как в этом случае пришлось бы проводить народную чистку, устранять всех недовольных и их семьи, как случалось во времена женского периода царствования, когда казнили и ссылали в Сибирь целые рода.

Ныне же ситуацию в стране контролировали не представители именитых фамилий, распространяющие влияние на всё дворянское сословие, а Табель о рангах, который со временем смог отделить военных людей от гражданских. Вот и получается, что дворяне, служащие в Сенате, сделались хранителями закона, а военные, в частности гвардия, – силой, оставшейся без присмотра, так как раньше ею управляли знатные вельможи. Чисто теоретически, сенаторы могли примкнуть к заговору, если их поставить перед уже совершившимся фактом переворота, но до того момента им не было смысла предавать Государя, рисковать своими постами и на старости лет играть в революционеров. Более того, они охотнее предадут заговорщиков, нежели последуют у них на поводу.

— Откуда тебе столько ведомо? – совершенно очевидно, что Горчаков черпал информацию откуда-то ещё, так как некоторые фамилии в его списке совершенно точно отсутствовали в книге.

Посмотрев на меня ровным безмятежным взором, он не посмел лукавить:

— Наш общий друг тому виною. – Намёк на Сперанского произвёл сильное впечатление. Мне показалось странным, что первый Министр Империи поделился с малолетним юнцом подробностями государственного переворота. Впрочем, это лишь ещё раз доказывало, что Светлейший представляет собой нечто большее, чем любознательного студента.

Вздохнув, я взглянула на князя с благодарностью:

— Господь наградил тебя редким аналитическим умом, Александр... Меня восхищает твоё рвение к знаниям. – Улыбнувшись, я ласково сжимаю предплечье лицеиста и чувствую, как голые пальцы мгновенно схватывает морозом. Моя вторая перчатка всё ещё находилась у Пушкина, поэтому левую руку приходилось держать в муфте, висящей на шее.

Первые тридцать минут от прогулки уже миновали, но у меня оставалось ещё немного времени, чтобы прояснить особо важные моменты:

— Имя Иосифа де Рибаса ты подчеркнул дважды... Почему? – сперва я подумала, что Горчаков таким образом отмечал почивших участников заговора, но из тех, кто умер, только де Рибас был удостоен вниманием.

— Сей человек пал жертвой интриг, – спокойно отозвался князь, выпуская густое облако пара изо рта. — Он был отставлен Его Величеством с должности управляющего лесными департаментами в начале первого года. Причина отставки – якобы казнокрадство... Но не ручаюсь за достоверность оных слухов. Важнее, что отставка привела де Рибаса в кружок заговорщиков, однако уже в конце года, в октябре, если быть точным, Павел Петрович помиловал его, восстановив на государственном посту. И сразу же после этого де Рибас слёг от неизвестной хвори. Это происшествие переполошило столицу. Поговаривали, будто его отравили. Заговорщики, вероятно, имели опасения, что де Рибас, фактически ставший президентом адмиралтейств-коллегии, осыпанный почестями, может погубить их, выдав Императору... И, что показательно, глава заговора – Пален – находился подле кровати больного до его последнего вздоха, что наилучшим образом обличает наличие паники в крысиной норе. Умер ли де Рибас от чувства вины за содеянное, от осознания худого положения дел в стране или взаправду вкусил яд с чужой руки, боюсь, этого мы никогда уже не узнаем. Но его смерть ускорила заговор – это факт… – Горчаков намеренно стал говорить тише, оглядываясь на прогуливающихся вдоль канала жителей, которые, как назло, вылезли полюбоваться редкой красотой зимнего солнца. Благо, их было совсем немного, поскольку почти все местные аристократы находились теперь в столице, где занимались приготовлениями к Императорскому балу.

Мы с Горчаковым неосознанно подошли ближе друг к другу.

— Яды? – удивилась я, подумав, что всё это совершенно не жизненно. — Что, как в легендах о Борджиа? – мне, современному человеку, казалось нереалистичным встретить при дворе человека, таскающего с собой склянку с ядом. Отравить человека – это самый топорный и ненадёжный метод убийства из всех существующих.

Если отравителей научились разоблачать ещё в древности, да так, что рассказы об их деяниях благополучно дожили до девятнадцатого столетия, то в бюрократическом аппарате современности, с развитыми методами полицейского сыска, любой инцидент с отравлением, случись он взаправду, вмиг бы стал достоянием общественности, и преступника немедленно бы осудили. Если только не использовать какой-нибудь хитрый яд, неизвестный широкой публике, а это уже абсурд…

Или нет?..

— Позволю себе заметить, что современные методы убийства недалеко отошли от средневековых... – ответ Горчакова тотчас лишает меня желания веселиться, заставляя по-новому взглянуть на ситуацию, а именно – допустить возможность невозможного.

— Эдак ведь умом можно спятить. Яд в бокале, соглядатаи под масками – статочное[345] ли дело? Ужель грань между приключенческим романом и реальностью настолько неприметна глазу? – я старалась не брать в голову дурные мысли, сохраняя рассудок холодным.

Тоже сделал и Горчаков, сменив настороженный вид на буднично-беззаботный:

— Грань, несомненно, тонка, но убивцы пересекают её неохотно и редко... Позволю допустить, что яд – есть последний рубеж заговорщика, крайняя мера. Не всякий на неё решится, ведь существуют иные, более эффективные методы сведения счëтов с торжествующим врагом. – Уверенность Горчакова, если можно так выразиться, восстанавливает во мне утерянное равновесие. В России никогда и ни в чём нельзя быть уверенным до конца, ведь благополучного правления дому Романовых Господь не даровал. Корона Российской Империи шла в комплекте с проблематикой законности власти. Трон всегда был залит кровью.

Однако, если посмотреть на ситуацию с другой стороны, можно заметить, что бунты и мятежи не смогли уничтожить правящий род. Царям нельзя ослаблять бдительность, а также смотреть на проступки подданных спустя рукава. Дарованное прощение порой опаснее выписанного приговора. И в этом заключается суть всякого правления: милосердие, сопряжённое с необходимой жёсткостью.

Не будь Павел Петрович убит, его правление запомнилось бы как самое стабильное и, быть может, самое мудрое. Ввиду этого я решилась задать Горчакову главный вопрос, который давно уже вертелся на языке:

— Полагаясь на твоё мнение, как на самое верное, хочу спросить тебя вот о чём... – голос предательски дрогнул, а сердце зашлось тревожным маршем; пришлось опустить взгляд, чтобы не выдавать накатившего волнения. — Прознай Павел Петрович досрочно о заговоре, ежели бы не было слишком поздно...

— Никогда не бывает слишком поздно, – жёстко отрезал Горчаков, угадав подноготную вопроса. — Императора сгубил сам факт знания. Вот в чём фокус. Понятия "слишком поздно" в деле государственного переворота не существует. Как только тот, против кого плетут интригу, ловит инициаторов за хвост, ловушка немедля захлопывается. Разоблачение влечёт за собой надлежащие меры... Заговорщики не ждут, когда их придут арестовывать, они начинают действовать и приводят заговор в исполнение, как правило, в тот же день или в ближайший. – Рассуждения князя обратили меня в прошлое.

Мне вдруг вспомнилось, как Анна Иоанновна разорвала дворянские кондиции в торжественный день их подписания, как Елизавета Петровна подняла гвардию в ту самую ночь, когда Анна Леопольдовна поделилась с ней подозрениями о наличии в стране крамолы, и как Екатерина Великая, после разговора с мужем о плетущихся в её пользу интригах, немедленно вышла в казармы.

Горчаков был прав: правители, узнав о кознях придворных, умирают почти сразу, не имея возможности сориентироваться. Из этого следует вывод, что бывает или "поздно", или тот редкий момент, когда ещё можно что-то предпринять... Но он всегда чрезвычайно короток. А "слишком поздно" – нет, это понятие растяжимое, не применимое к быстротечным заговорам.

Павел Петрович поделился своими подозрениями о заговоре с ближним кругом – и через несколько дней его не стало. И всё же, был ли у него шанс спастись?

— Как же надлежит держаться в оных случаях? Какую меру могут взять правители? – всполошилась я, силясь найти выход из непростого положения, в которое рано или поздно угодит Александр.

Пусть из тупика невозможно вырваться вперёд, но ведь всегда остаётся шанс отойти спиной назад.

Горчаков размышлял недолго:

— Не следует сообщать о заговоре напрямую, в особенности людям, в отношении которых существуют подозрения. Нельзя допускать, чтобы заговорщики знали, что ты знаешь: полунамëки вполне уместны, но упаси Бог кричать об изменах во всеуслышание. Необходимо действовать на опережение; спонтанные действия, как правило, смешивают карты, довлеет перекрывать врагам кислород; узнав их план – отрезать путь к его осуществлению. Император Павел, сколько дозволяют утверждать факты, был в курсе заговора, но он выдал свои мысли графу Палену, чем погубил себя. А затея вызвать в Петербург Линденера и графа Аракчеева наглядно продемонстрировала решимость Государя навести порядок в мятежной столице…

Смолкнув на мгновение, лицеист вновь оглядывается к окнам дворца, словно испугавшись здешних шпионов, продолжая много спокойнее, теряя прежний пыл:

— Между тем Их Величеству следовало идти в дипломатический корпус, а не запирать себя в четырёх стенах. – Спустя четырнадцать лет после трагедии легко было рассуждать о том, что есть истина. Горчаков, как и я, говорил о событиях дворцового переворота постфактум, однако, находясь непосредственно внутри заговора, мы бы, как и многие, потерялись в происходящем. Теперь было сложно определить, что выступило главной причиной гибели Императора Павла, и каким образом стали бы действовать преступники, если бы не возникла угроза раскрытия заговора, подтолкнувшая их выступить тотчас. В мемуарах, опубликованных неизвестным свидетелем в изучаемой нами книге, сохранились сведения, что Павел узнал о "конспирации заговора" и начал действовать в направлении его ликвидации.

В тайне от Палена он подписал подорожную на проезд в Петербург упомянутому Горчаковым Фёдору Ивановичу Линденеру – гатчинскому любимцу, которому за два года до переворота помешали раскрыть до конца «Смоленский заговор» генералитета.

Аракчеев никогда не рассказывал, какая причина остановила его и Линденера на пути к Петербургу, ведь до Государя они оба так и не добрались...

А главное, каким образом Александр занял бы трон при живом отце, если бы тот вдруг отошёл от дел по собственной воле? Какие документы Пален должен был преподнести Павлу Петровичу на подпись? В законодательстве Российской Империи нет пункта передачи власти или полноценного отказа от неё...

Трудно вообразить, что Государю действительно подсунули бы манифест об отречении – это смешно. Что-то здесь не сходиться... Что-то постоянно ускользало от меня, оставаясь по ту сторону запертой двери.

В остальном мысль Горчакова была логична: если перевороты называются "дворцовыми", следовательно, царям надлежит держаться подальше от дворцов. Никто не станет убивать Государя в дипломатическом корпусе или Сенате, поскольку свидетелей случившемуся найдётся сотня: совершить преступление на глазах дипломатов – всё равно, что совершить его на глазах у мира, а Сенат...

Да, пусть Цезарю там не повезло, но Россия не Древний Рим: Сенат здесь исполняет совершенно иную функцию. Русский Сенат напоминал партийный аппарат времён французского парламента, там сидят люди, которые всего-навсего хотят работать, для них оскорбительно служить непонятно кому, непонятно в каком качестве; они выступают за смену тех или иных политических векторов, но не за смену системы правления в целом.

Таким образом, я сделала ещё три вывода: первое – необходимо следить за настроениями в гвардии, второе – никогда не говорить напрямую о том, что в стране существует заговор, тем более генералам, и третье, пожалуй, самое важное – Александру нужно держаться ближе к главным политическим учреждениям страны.

— Смею ли я оставить пергамент себе? – спрашиваю в надежде изучить его дома, в более подходящей обстановке.

— Я снял копию единственно к Вашей пользе, – любезно откликнулся Горчаков, совершив поклон, внимательно наблюдая за моей реакцией.

Сунув листок в «фонарик», стараюсь унять сбившееся дыхание, втягивая носом тяжёлый морозный воздух.

— Верно, тебя дивит моя неосведомлённость? – предположила я, сознавая, как, наверное, глупо выгляжу со стороны. Общение с Аракчеевым, Сперанским и Александром не делало меня поверенной дворцовых тайн. Сведя дружбу со свидетелями тех далёких событий, я никогда не спрашивала у них напрямую, что же всё-таки случилось в Петербурге в ночь на двенадцатое марта. Аракчеев – человек закрытый, он дал слово никогда не распространяться на данную тему, Александр – испытывал боль, и я бы не осмелилась вновь тревожить его рану... И лишь Сперанский оставался ни при чём, так как явился на придворную сцену много позже.

Мне не доставало глубины ума, дабы свести имеющиеся разрозненные данные к единому целому, как это сделал Горчаков, что было ещё одним стимулом возобновить образование.

— Право, как можно?.. – тепло улыбается Светлейший, отчего на щеках его появляются милые ямочки. — У государственных тайн нет друзей – это всем известно. Меня бы скорее удивила Ваша осведомлённость, нежели обратное, – князь вновь демонстрирует повадки истинного дворянина, внимательного и тонко чувствующего. Этот юноша не переставал меня восхищать.

— Не имеешь возражений, если мы докончим беседу позже? – вспомнив о стремительно убежавшем вперёд времени, я с беспокойством осматриваю пруд, надеясь, что Пушкин держит руку на пульсе.

— Я завсегда рад быть к Вашим услугам, – вновь кланяется Светлейший, вынимая Брегет из-за пазухи, позволяя мне взглянуть на циферблат: стрелки сложились в тридцать семь минут первого – непростительная беспечность!

— Боже милосердный!.. – князь буквально озвучил мои мысли, сам того не ведая. — Они уже полчаса кряду беснуются, а ведь нам запрещено нарушать покой частных владений. Как бы конвойные не всполошились... – захлопнув крышку золочёного Брегета, Горчаков примечает снежок, летящий в нашу сторону, и ловко уворачивается; тот рассыпается при встрече с раскидистым кустарником.

Снаряд запустил Владимир Вольховский – главнокомандующий вражеской команды, успевший посеять в пылу драки свою фуражку.

Запыхавшийся юноша выбирается на берег, возмущённо всплеснув руками:

— Княже, обижаешь! Доколе будешь истуканом стоять? Айда к своим на выручку. Гляди, у твоих левый фланг проседает! – указав на противоположную сторону водоёма, Вольховский обличает печальную картину. В сугробы на берегу сносили первых "раненных": Барон Дельвиг, с всклокоченными волосами, весь в снегу, держался за подбитый глаз; с его близорукостью выдержать такую яростную головомойку – настоящий подвиг! Горчаков тоже был близорук, хотя и скрывал это долгое время, но теперь прищурился, чтобы разглядеть происходящее. Безупречная аристократическая выправка, дрессура, как я её называла, не позволяла ему поддаваться окружающим соблазнам: он, наследник Святейшего княжеского рода, не мог позволить себе носиться, как угорелый. И дело тут не в заносчивости или высокомерие, а в страхе перед самим собой; таким людям, как Горчаков, всегда тяжело отрешаться от титула.

Однако Вольховского это мало волновало:

— Ну же, ступай! – выбравшись на берег, Владимир приветствует меня кивком, поправляя севший набекрень шарф, напоминающий капюшон от плаща. Развернувшись к Горчакову, он взглянул на него своими невероятными серыми глазами, обрамлёнными длинными ресницами, изогнутыми, точно у куклы: — Вот так вся юность промчится стрелой, а ты и не приметишь! Жалеть ведь потом будешь, что не участвовал в играх наших. С орденами на груди, да в чинах, поди, не побегаешь резво, а коли так, зачем же терять время? Будь с нами, Франт! – отчитав Светлейшего за нежелание наслаждаться прелестями бытия, юный генерал заглядывает в растерянные глаза напротив, желая увидеть в них жажду к приключениям.

— Верно ли я толкую, сударыня? – ослепительно улыбнувшись, Вольховский берёт попытку заручиться моей поддержкой, чему грешно было не подыграть.

— Вы здраво судите, Вольдемар: посвящать юность покою – преступно. Вам довлеет наслаждаться отрадными деньками, покуда кости гнуться. Я бы и сама приняла за счастье побегать, да только мне уже не впору. Вас бы удивила моя резвость, господа: в такой старухе, как я, теплится много задора! – мне действительно было обидно, что рядом не оказалось Наташи, которая выступила бы в роли моей компаньонки. Если девушек много, то их беготня выглядит безобидно, как детская игра, тогда как одинокая барышня, окружённая взмыленными отроками, всегда некоторым образом напоминает кокетку; такое фривольное поведение приравнивается к флирту и считается непристойным для благородной леди.

Горчаков опешил от моих слов, почувствовав надобность опровергнуть сказанное:

— Полноте, Софья Алексевна, ежели Вы старуха, знать и роза тогда – борщевик! – губы его сложились в мимолётную полуулыбку, лишённую светской лести. Может, со старухой я и погорячилась, но двадцать пять лет для женщины – пограничный возраст, так что звание "старой девы" было не за горами. Оттого и нужно ценить каждое мгновение юности, а не тратить её на манеры; у Горчакова ещё вся жизнь впереди, чтобы насладиться снобизмом, тогда как для познания сути детства времени оставалось всё меньше.

— Эдак и Вы ещё не одряхлели, сударь... – парирую я, стремясь вдохновить Горчакова откликнуться на зов природы. — Тешьтесь, князь, вдоволь, не обижайте товарищей Ваших. Ведь сегодня Сочельник... Когда ещё предаваться волнениям суеты, как не в праздники? – голос полнился теплотой, и вместе с тем под рёбрами зарождалось сильнейшее волнение, из-за которого приходилось нервно топтаться на месте, так как стоять ровно было уже невмоготу.

Ну где же Пущин?!

Со стороны могло показаться, что крепчал мороз, поэтому лицеисты не сочли странным моё метание.

Вольховский был выше Горчакова, и потому смотрел на него сверху вниз, не теряя располагающего очарования, заложенного в нём природой, а не выучкой:

— Идёмте, Ваша Светлость, не ровен час, отзнобитесь совсем... – непринуждённо взяв за руку застывшего в изумлении князя, он тянет его на лёд, любуясь тем, как яркие эмоции негодования разрушают неподвижную маску аристократа.

Горчаков сопротивлялся интуитивно, врезаясь ногами в снег, весь сжимаясь, точно в тиски помещённый, оттягивая запястье на себя; нет, иной раз можно было бы и повеселиться, но вмешиваться в такую круговерть он явно не горел желанием:

— Будет тебе, Вольдемар... Это лишнее, не стоит... Неловок я... – некогда красивая речь Светлейшего мгновенно преобразовалась в сумбур, однако сын гусарского офицера отступать не умел, да и не хотел. Серые глаза неотрывно смотрели в карие, напуганные, бегающие; перехватив товарища за предплечье, Вольховский, коего неспроста ровняли с Суворовым, рывком выталкивает друга вперёд, заходя со спины, чтоб уж наверняка не сбежал.

— Брось будировать, Франт: снежный плац – тот же паркет! Коль с танцами совладал, стало быть, и в бою ловкость приложится. Гляди, как Тося преуспел: очки себе попортил, но друзей не оставил. А ты чем худ? Ноги, руки есть – и довольно, для игр более не требуется. – Взяв строптивца нахрапом, заразив его своей неуёмной энергией, Владимир, в конце концов, добивается того, что Горчаков становится частью команды, о чём оповещает всех присутствующих пронзительным свистом и поспешил вернуться к осиротевшей команде:

— Aux armes, citoyens![346] – декларируя революционный лозунг, Вольховский принялся выстраивать лицеистов в каре, демонстрируя задатки будущего офицера.

— Врёшь – не возьмёшь! – Пушкин продолжал рвать горло, ураганом влетая на передовую, умудрившись затмить даже Данзаса, за что тот, взмахнув рукой, отослал его обратно в арьергард, дабы Егоза не путалась под ногами.

Милый Жано, одухотворëнный прелестью командной игры, мчится поддержать друга:

— Обезьяна, ты шибко увлёкся, не находишь? – согнувшись пополам, он исподлобья глядит в раскрасневшееся лицо поэта, беспокоясь за его состояние.

Пушкин застыл в таком же положении, чувствуя, верно, как разрываются лёгкие. С важным видом приподняв указательный палец вверх, он хрипло усмехается, прочищая горло:

— Как завещал Суворов: «Бей врага, не щадя ни его, ни себя самого»! Оспаривать возьмёшься? – закинув руку на шею Пущина, поэт виснет на нём, как тряпичная кукла, едва не рухнув вместе с ним на лёд.

— Куда уж мне! – отмахнулся Жано, принимая на себя тяжесть чужого тела. Не сговариваясь, они побрели к береговой линии, где, сидя на корточках, привалившись спиной к дереву, отдыхал Дельвиг, более не в состоянии вернуться на поле брани.

В какой-то момент Пушкин склоняется к уху Жано и принимается что-то сбивчиво ему объяснять: в руках мелькает розоватый клочок ткани – моя перчатка.

Вот и всё, этот час настал… Час нелёгкого испытания, которое неизвестно чем закончится. Мне хотелось, чтобы данная ситуация превратилась в книгу, которую можно быстро перелистать до страницы, где будет написано «И жили они долго и счастливо».

Верно говорят люди: ожидание смерти – хуже самой смерти! Меня тянуло выпалить заготовленный монолог одним махом – резко, уверенно, подобно тому, как доктора вправляют суставы, дабы не погружаться в неловкое молчание, сводящее с ума, и не делать промежутки, между которыми эмоции могут завладеть рассудком.

Пущин смотрел на друга невидящим взором, неосознанно перекладывая перчатку в карман тулупа. Выждав ещё с полминуты, он оборачивается и взглядом находит меня; на лице его застыло мрачное выражение.

Онемев от страха, я молю Бога о помощи, в глубине души сознавая, что моё волнение выглядит смешным в сравнении с тем, что испытывал сейчас Жано.

— У нас замена, братцы! – сообщает Пушкин на последнем издыхание, приземляясь в сугроб, дрожащими руками поправляя шарф на голове.

Кюхельбекер удовлетворённо улыбнулся, рассудив, что победа осталась за ним:

— Живо сдался, Обезьяна. Я надеялся схлестнуться с тобой лицом к лицу в генеральном сражении, а ты почивать изволишь... – беззлобно посмеялся юноша, скатывая ледяной снаряд.

Пушкин напоминал теперь выпавшего из гнезда птенчика, беспомощно открывающего рот; он старался глотать воздух через раз, чтобы не застудить лёгкие. Завидев перед собой Кюхельбекера, поэт приветствует его кривой усмешкой, демонстрируя, что тот ему не соперник:

— Кюхля, заруби на своём длинном носу, как только оправлюсь – таким ветром обернусь, что сколько сил не прикладывай, а вовек не изловишь! – обещает он, бессильно заваливаясь на спину, расправляя руки в стороны, устремляя взор в бесконечное голубое небо. Усталость сдавливала грудь, конечности немели, а впереди ещё целый учебный блок...

Кюхельбекер по достоинству оценил колкость товарища, однако не испугался обещанного забега. Было бы чего страшиться!

— Такого малорослого бегуна, как ты, Обезьяна, грешно не изловить, – с уверенностью заявляет он, прицеливаясь и бросая в поэта снежком, который распадается аккурат возле его левого виска. Резко приняв сидячее положение, Пушкин утёр ладонью мокрую физиономию и уже собирался было запустить в злодея ответным снарядом, но не успел, ибо тот, хохоча, растворился в толпе.

События сменяли друг друга с невероятной быстротой. Горчаков, сам того не подозревая, выступил прикрытием для Жано, перетянув на себя внимание удивлённой публики.

Не спеша приблизившись к берегу, Пущин мгновенно сник, не зная толком, с чего начать разговор. Вроде здоровались сегодня, а вроде и нет; вроде давно друг друга знаем, а кажется, что возможность познакомиться представилась только сейчас...

— Вы обронили, сударыня... – любезно вернув мне «Rose Pompadour», Жано побоялся отводить взгляд. Щёки его были бледнее моей перчатки всего на тон, ввиду чего Пущин сам напоминал розу.

Сознавая, что времени для разговора осталось уже не так много, я решила не тратить его понапрасну, а сразу перейти к делу:

— Прогуляемся? – снисходительно кивнув, тем самым отблагодарив лицеиста за расторопность, надеваю перчатку на левую ладонь, приподнимая уголки губ в улыбке. Мы медленно побрели прочь, огибая «Озерки» и ступая на расчерченную колеёй дорогу.

Отсюда начиналась территория «Нового парка», именуемого «Александровским». Мороз пощипывал лицо, и я подумала, что если бы не надела сегодня валенки, то непременно бы околела... Ветер покачивал тяжёлые рябиновые грозди, полыхающие "огнём" на солнце. Птицы весело щебетали в резных кормушках, сражаясь за хлебные корки. Всё вокруг напоминало сказку: статуи голых богов оделись снегом, как шубами, а древняя богиня растений Флора несла перед собой снег на блюде. Приближалось Рождество.

В этот час не хотелось ругаться или бунтовать, а только созерцать природу вокруг, предвкушая наступление волшебной полночи.

Мне было страшно затевать разговор, хотя мгновением ранее убедила себя, что готова вывалить всю правду целиком, как она есть, без нелепых театральных пауз. К счастью, Пущин первым подал голос, решив, по-видимому, быстрее с этим покончить:

— Вы... злитесь? – произносит осторожно, с отчётливым сожалением. Мне оставалось лишь догадываться, о чём именно сожалел лицеист: о том, что подвергал меня сейчас волнению или что вообще сочинил то безрассудное послание.

Опустив взгляд, я замечаю, что его губы вытянулись в единую линию, а руки, сцепленные за спиной, сжались в кулаки. Сердцем хотелось верить, что Пущин сожалел именно о письме, ведь это подарило бы надежду, что выказанные им чувства – есть ни что иное, как кратковременное помутнение рассудка.

— Нет, вовсе нет... – заверяю с улыбкой, дабы Пущин не чувствовал себя на краю обрыва. — Я восхищена благородством Вашего сердца и чистотой излагаемых помыслов, однако вынуждена просить Вас не сочинять мне более писем. Ежели имеете что-нибудь сказать – говорите вслух, не следует обращаться к бумаге. Это может дурно кончиться... – мужская гордость была на редкость хрупкой конструкцией, поэтому приходилось смешивать похвалу с упрёком, во избежание нанесения душевной раны.

Прежде, чем писать даме компрометирующие послание, следует убедиться, что она сама желает этого, только тогда в тайной романтической переписке появиться смысл. Стараясь контролировать малейшие изменения в мимике, я изображаю будничную размеренность, поглядывая то на Пущина, то на заснеженную брусчатку под ногами.

— Вы жалеете, что писали ко мне? – спрашиваю напрямую, с удивлением отмечая, что Пущин держался особняком, не позволяя волнению исказить благородные черты.

— Не знаю... – пожав плечами, он сдавленно выдыхает, подставляя лицо потоку яркого солнца, которое, к сожалению, давно уже не грело.

В этом "не знаю" крылась та самая, необходимая нам обоим надежда. По всей видимости, Пущин запутался в собственных чувствах: излив душу, он избавился от любовного давления, а следом, как это часто случается, последовало разочарование, свойственное тем людям, коим нравится сам факт любви, а не её дары. Я обрадовалась, распознав в словах Жано неуверенность; всё правильно, так и должно было случиться!

Остановившись против дворца Александра, я утянула Пущина на соседний путь – туда, где виднелась вьющаяся спиралью дорожка, обсаженная карликовыми деревьями, ведущая на вершину насыпной горы «Парнас».

Название сего места было заимствовано из греческой мифологии: на горе Парнас жили бог Аполлон и музы – покровительницы искусств. Подобные горы конической формы со срезанной вершиной и спускающейся по склонам пологой дорогой строились в парках эпохи Возрождения и в регулярных садах XVIII века и приравнивались к светским развлечением: на гору выбирались молодые люди и влюблённые пары, загадывая желания на вершине, где обыкновенно находилась беседка.

Парнас в Царском Селе возвели ещё в царствование Елизаветы Петровны при расширении и углублении двух исчезнувших ныне прудов и Крестового канала, однако беседки на вершине так и не появилось – денег не нашлось. Екатерина Великая употребила свой талант зодчего на создание «Китайской деревни» – проекта масштабного размаха. Александру же и вовсе было не до того.

Поскольку подниматься на холм не имело смысла, так как ничего, кроме одинокого кустарника, там не росло, мы решили остаться у подножия. Удостоверившись в отсутствие свидетелей, я прекращаю движение, разворачиваясь к Жано лицом, готовая произнести заранее подготовленную речь:

— Во избежание двусмыслицы, позволю себе изъясняться прямо, уж не сочтите за грубость. Итак, говорю Вам в первый и последний раз: моё сердце занято, дорогой Жано, потому любить другого мне никак невозможно. Ваше право рассудить, что я обманываюсь – разубеждать Вас ни в чём не стану. Моя цель кроется в другом: мне довлеет растолковать,что разность натур ведёт к смерти всякого чувства. Меж нами нет родства души, Жано, мы чужды друг другу. Следуя прямо из этого факта, я заключаю, что будь мы ровесники – даже и тогда у нас бы не сложилось крепкого союза. Осмелюсь также напомнить, что любовь никогда не возникает вдруг – для сего процесса надобно время и знания собственного сердца. Посему позвольте дать Вам хороший совет: прежде чем клясться кому-то в вечном чувстве, сперва изучите себя, свои нравственные качества, желания и стремления, потому как, переступив порог церкви, став мужем, отыграть жизнь обратно не получится. Важно сыскать человека, наилучшим образом отвечающего Вашим потребностям, скрытым и явным, а для сего требуется срок, изрядно сроку, – заученный текст лихо отскакивал от зубов, но при этом не был лишён эмоций.

Наитие подсказывало, что я на верном пути, что Пущин сам уже отвергал свою привязанность ко мне, в полной мере сознавая, насколько она поверхностна. Нетрудно догадаться, почему его тянет к дамам полусвета, фрейлинам и служанкам – данные типы женщин не обременены моралью: они открыто смеются над шутками, отвечают бойко и вразумительно, не отводят взгляд при встрече, не падают в обмороки и не стыдятся услышанного в свой адрес комплимента, а потому общаться с ними стократ интереснее, нежели с теми девушками, кто растёт под строгим родительским надзором.

В девятнадцатом веке общество переживало перерождение нравственных ценностей. Кардинально изменилось в целом отношение к женщине. Галантный век ушёл в прошлое, песочные часы перевернулись. Буржуазная нравственность, пришедшая в Россию с Запада, провозгласила своим кредо «ненависть к пороку и уважение к добродетели».

Нравы с каждым годом становились всё строже. Люди сделались как будто бесполыми. Они не вели себя, как влюблённые, они не говорили о любви – то есть, по крайней мере, громко – они не видели, когда другие ведут себя, как влюблённые. Такое поведение принято называть корректным. Другая характерная черта приличного поведения – стремление избегать в разговоре выражений, содержащих намёк на половые отношения. Также считалось безрассудным делиться с молодыми девушками подробностями процесса беременности.

Порядочная женщина о таких вещах ничего не знает – до свадьбы уж точно. На фоне крепнущего год от года пуританства любой человек, кто хоть сколь-нибудь отходил от общепринятых норм поведения, моментально становился эпицентром всеобщего внимания; такой человек бросается в глаза сходу, как кровавое пятно на снегу.

В таких ярких личностей немудрено влюбиться – в их обществе сохраняется непринуждëнность. Дамы в наш век всё чаще присматриваются к дерзким кавалергардам, а мужчины, как правило, предпочитают "распущенных" женщин двора и легкомысленных селянок. То была обратная сторона пуританской нравственности – люди начинали уставать от запретов.

Впрочем, это не значит, что более свободные в общении мужчины и женщины одарены чем-то особенным: лёгких нрав без прочих душевных качеств не стоит выеденного яйца. Ровно как и хорошенькое личико, ветреный характер не служит залогом счастливого брака. Пущин должен был это понимать, иначе однажды может совершить роковую ошибку, женившись на лёгкой женщине, лишённой каких-либо других ценностей.

— Я приучен держаться того мнения, что для истинной любви не существует преград... – несколько обиженно произносит он, опуская покрытые снегом ресницы. — Вы твердите о несовместимости наших характеров, но разве противоположности не притягиваются? – вспомнив учение древнегреческого философа Гераклита, отца-основателя научной диалектики, Пущин задаёт провокационный вопрос, явственно отсылающий к примерам современности.

Задумавшись, я возобновляю наше блуждание у подножия Парнаса, ступая не спеша, дабы не растрясти мысли. Несомненно, примеров противоречивых брачных союзов существует великое множество, например – брак Павла Петровича и Марии Фёдоровны: она – высокая статная немка, красавица, обожающая роскошь, он – щуплый болезненный офицер, перфекционист до глубины души, предпочитающий аскетизм. Когда они просто стояли рядом – это уже выглядело комично. И всё же их брак просуществовал долго, из чего можно сделать вывод, что полярность натур – не приговор для любящего сердца. Но так кажется лишь на первый взгляд...

В действительности же Мария Фёдоровна и Павел Петрович были разными ровно настолько, насколько сходились во вкусах. Их роднило множество неприметных глазу черт. Главенствующая среди них – безукоризненная любовь к порядку.

Взяв лицеиста под руку, принудив идти со мной вровень, я совершаю усилие, чтобы звучать увереннее:

— Вы правы, сударь, для истинной любови не существует преград. Но в том и загвоздка, что любовь истинная не рождается в душах, чрезмерно чуждых друг другу. Вы судите о поверхностном, а надобно – о глубоком. Разность – не есть тот случай, когда один человек холоден, а другой горяч. Всё много глубже, чем Вам представляется... – повторяю с нажимом, даже не удивляясь, что Пущин верует в любовь с первого взгляда. Если двое влюбляются друг в друга и хотят быть вместе, это не даёт гарантии вечного благополучия.

Любовь – это всегда компромисс, невозможно любить кого-то априори, ведь люди меняются в течение жизни, иногда сбиваются с пути, предают – именно тогда чувства их претерпевают изменения. Не всякий человек готов взять ответственность за свои слова, и не всякий отдаёт себе отчёт, что любовь – это нечто большее, чем романтичные вздохи под луной. Пущин потому и не примечает наших различий, находясь под романтическим дурманом, окутывающим всех людей в пору первых лет юности. Но едва розовая повязка спадëт, всё встанет на свои места.

Обуздав шквал эмоций, я вновь упрямо смотрю на Пущина, завершая мысль:

— Неуживчивые черты, как водится, тяжело распознать по первому взору... Порой даже опытный садовник срывает червивый плод. Дурная натура людей раскрывается неохотно, а иные недостатки раскрываются лишь после свадьбы. – Перед глазами против воли встаёт образ Елизаветы Алексеевны, которую единогласно провозгласили эталоном чувственности.

Елизавета, по мнению общества, была лишена явных недостатков, что ей под силу составить счастье любого мужчины. Но даже у такой внеземной женщины, ангела воплоти, имелись изъяны, оказавшиеся непримиримыми для Александра, поэтому их кажущийся идеалом брак, подобно спелому яблоку, сгнил изнутри, изглоданный противоречиями.

— Неужто мы разнимся до крайней меры? – во взгляде лицеиста мелькнула надежда, отчего он явственно стал напоминать ребёнка.

Пущин будто отказывался принимать тот факт, что фей не существует, продолжая цепляться за впечатления, полученные из детских книг. С первой любовью происходит примерно то же: хочется верить, что влюбился раз и навсегда, что впредь ничто не разрушит зародившихся чувств. Но жизнь – есть жизнь.

В ней всегда всё сложнее, чем на страницах книг.

Заглянув в чистые, по-детски наивные серо-голубые глаза, я взяла на себя смелость напомнить Жано о самом главном своём недостатке:

— Я любовница Государя, Mon Cher Ami... – заявляю без тени стыда. — А Вы чисты, как апрельский ландыш. Поверьте, Вам не следует размениваться на женщин, чья постель занята пороком. Редкий мужчина способен принять то обстоятельство, что его избранница ранее принадлежала другому. У Вас иной склад натуры. Вы честнее меня. Лучше, – от этих слов Пущин ожидаемо вспыхнул, не ожидая, что я возьмусь называть вещи своими именами.

— Скажите тоже... – буркнул он, краснея до кончиков ушей.

Молодым людям вроде него опасно поддаваться влечению страсти. Мне всегда казалось омерзительным, что неопытные девушки, не знающие мужчин, попадают в лапы разнузданных Казанов. И наоборот – неопытный юноша, истинно благородный, представляется рабом, питая чувства к распутной представительнице света.

Узнав Пущина поближе, я выяснила, что он был не из тех мужчин, кто легко мирится с происхождением женщины. Верно поэтому ни один из его случайных романов до сих пор не получил огласки: он подсознательно отталкивал перспективу влюбиться в даму полусвета всерьёз. Свободолюбивые женщины вообще не его типаж, в отличие от Пушкина, которого привлекало всё необычное и яркое, причём не только с платонической стороны. Отсюда и преклонение поэта перед актрисами. Но это возрастное, это пройдёт. Пушкин находился в поисках боевой подруги, вечной музы, как он сам признавался. Пущин же, напротив, нуждался в ком-то более спокойном, пусть и не понимал этого в силу всё того же возраста.

Мне хотелось как-то подбодрить его, поддержать в минуту душевной невзгоды... Как вдруг в голову приходит занимательная идея:

— Хотите расскажу о моём первом чувстве? – вопрошаю в интригующем тоне, рассудив, что личный опыт выступит иллюстрацией к вышесказанному.

Ох, в кого я только не влюблялась в детстве! И в профиль Петра Великого на старинной монете, и в белокурого учителя танцев, походившего на рыцаря из старинных легенд, и даже в Ивана-царевича, укравшего Василису Прекрасную из логова Кощея, чуть позже – в Аракчеева, прости Господи...

Но до Аракчеева в моей жизни был ещё один человек, коего я сочла разумным впустить в своё сердце.

Пущин, очевидно, не имел намерения продолжать беседу, мечтая как можно скорее вернуться к друзьям, однако последний вопрос увлёк его не на шутку. Преисполнившись интересом, он обращает взор в мою сторону, ожидая услышать подробности:

— Как-то в детстве я влюбилась в собственного слугу, представляешь?.. – мне вспоминается мальчишка-разночинец, выкупленный Батюшкой у рыночного экзекутора, отвечающего за порку пойманных на базаре воришек. — Его звали Саша... Сашка Васильев. Он был старше меня на три года, шебутной такой отрок, сущий бес! Иной раз как выдаст бонмо[4] – так и пойдёт потеха по округе! Ох, изрядно же нам хлопот доставил его длинный язык... Никакого сладу с ним не было. Думается, он вовсе не разночинец даже, а байстрюк безызвестного барина. Матушка утверждала, что в нём видна "порода". По достижении совершенных лет Сашка ушёл от нас в купеческую гильдию, когда я только поступила ко двору, а ныне, вообрази, он живёт и трудится где-то под Франкфуртом! Признаться, этот балясник приглянулся мне ввиду нрава: он охотлив до жизни и без труда обращает к своей пользе любую неблагоприятную ситуацию. А величали мы его Алексашка – в честь Меншикова, вообрази, какая славная выдумка! – заразительный порыв веселья трогает Пущина до глубины души: он рассмеялся, низко склонив голову, смаргивая пушистый снег с ресниц.

Истинно благородный человек не посмеет тревожить даму расспросами о личной жизни, даже при том условии, что она сама инициировала откровенный разговор, и потому ответа не последовало.

— Правда-правда, Сашка походил на Меншикова совершенно! – продолжаю в том же духе, припоминая зелёные глаза Васильева, его кошачьи усы, какие носили в Петровскую эпоху, и яркую харизму, способную покорить любое сердце.

— Вы остроумны, сударыня... – признаётся Пущин некоторое время спустя, верно удивившись, что барышня позволила себе полюбить холопа. Дети не всегда понимают, что значит "любить по чину", поэтому в те далёкие лета я не сознавала, что поступаю дурно.

Дышать стало гораздо легче, когда я увидела, как лицо собеседника преображается под воздействием светлых эмоций.

Замедлив шаг, лицеист в конце концов останавливается; взгляд его был теперь рассеянным и вместе с тем доверчивым, робким. Так смотрят дети на тех, кого очень любят или чего-нибудь просят.

— Позвольте, но как мне быть с Вами? Теперь, когда Вы осведомлены о моих чувствах... Ужель возможно?.. – краснея, он не смеет смотреть на меня в упор, вероятно опасаясь признаться себе, что поторопился с признанием.

В такие моменты всегда хочется, чтобы человек поддержал тебя, а не отталкивал, ибо от любви, пусть даже ложной, невозможно избавиться по щелчку, тем более, если носил её в себе в течение долгого времени.

Отступив назад, я протягиваю руку, демонстрируя раскрытую ладонь:

— Дозвольте сохранить дружбу... – оставлять Пущина один на один с опасным чувством было беспечностью. Мне следовало приглядывать за ним, чтобы убедиться, что он идёт на поправку. — Вы сделались дороги мне, словно брат... Лицейская семья – теперь и моя семья, и я не вынесу, ежели нас разлучат. Обещайте, что мы непременно останемся друзьями. – Застыв с вытянутой рукой, всеми силами стараюсь не расплакаться.

Сердце твердило, что лицеисты – будущее России; что они – как птенцы, которые в скором времени обернутся орлами, покрыв тенью своих крыльев всю страну – от Эстляндской губернии до Петропавловска на Камчатке. Тем не менее, они ещё дети... И для меня было важно запомнить их такими, как можно дольше.

— Слово дворянина. – Застенчивость и неловкость друга мгновенно исчезли, сменившись взволнованным оживлением. Подняв руку, он крепко сжимает предложенную ладонь, даруя крепкое рукопожатие. — Чтобы ни случилось, клянусь хранить верность нашей дружбе. – Сила его хватки соответствовала силе озвученной клятвы. К горлу подступает нервный ком при виде добродушного лика отрока.

Даже в минуты досады, смущения или печали сквозь обиду и подчёркнутую деликатность – так и светилось, так и пылало не испорченное развратом, доброе, прямое сердце.

Драма достигает кульминации в тот момент, когда я отвечаю на рукопожатие:

— И я клянусь: в Лицее и вне его... Я буду с Вами всюду. – И хотя наше будущее скрывала неизвестность, меня не пугали громкие бравады.

Я не любила клятвы, считая их нарушением христианских заветов, однако Пущин первым проявил инициативу, и мне подумалось, будет уместно отплатить ему той же монетой. На этом наш разговор подошёл к концу, всё самое страшное, нелепое и ужасающее, что рисовал мой впечатлительный разум, благополучно нас миновало. Это был лучший исход, на который я только могла рассчитывать!

— Вам пора, Mon Ami... – чувствуя покалывание в пальцах, спешу вытянуть ладонь обратно.

Вздрогнув, Пущин будто выходит из спячки, нервным движением убирая пряди русой чëлки, выбившиеся из-под козырька; озадаченный вид его, нахмуренные брови выдавали в нём пробудившиеся сожаление, отчего даже губы задрожали... И мне вдруг показалось, что он вот-вот расплачется.

— Честь имею! – сухо бросает отрок, наспех откланявшись. В нём не было заметно желания остаться, но перед тем, как уйти, он выказал маленькую долю сомнения и, как бы не решаясь, простоял так несколько секунд, прежде чем уйти совсем.

Заключённая в кольцо заснеженных деревьев, я остаюсь у подножья Парнаса совсем одна, неотрывно наблюдая за удаляющейся фигурой лицеиста, как она описывает пологий склон, постепенно скрываясь из вида.

Зябко передёрнув плечами – не от холода, а от невроза, и убедившись, что Пущин отошёл уже достаточно далеко, с облегчением выдыхаю, бросая громкую отчётливую фразу:

— Пушкин, довольно ребячиться, выходите немедля! – специально не оборачиваясь, заставляя нерадивого лазутчика обомлеть от страха.

И секунды не проходит, как скрип снега за спиной оповещает меня о появлении нежданного гостя. Хотя, почему нежданного? Заприметить слежку мне удалось сразу, едва ступила на территорию Парнаса.

Чуяло моё сердце, что неспроста Пушкин разузнал о месте нашей с Жано встречи; он не стал огибать пруд, а кинулся сюда напрямик, поэтому когда мы с Пущиным ступили на склон, кучерявая макушка поэта, наспех перетянутая шарфом, уже мелькала средь низеньких деревьев, неизбежно притянув моё внимание.

Великое счастье, что Жано не заметил манипуляций друга, в противном случае у нас бы не сложилось разговора по душам.

— Шпион из Вас неважный, сударь. Но друг, похоже, Вы замечательный... – снисходительно молвила я, живо оборачиваясь, встречаясь с обворожительными синими глазами.

— Прошу простить моё дерзновение... – не особо стыдясь за свой поступок, поэт задумчиво опускает голову, неспеша выбираясь на тропинку.

Кажется, он и без подсказок знал, что является отличным другом, и лишь по этой причине позволил себе учинить слежку. Пушкину было важно услышать разговор своими ушами, чтобы знать, чем помочь близкому другу – «бесценному», как он называл Жано – когда тот, вернувшись в Лицей, погрузиться в меланхолию.

Теперь он был в полной мере осведомлён о наших душевных переживаниях, и всё это, вероятно, казалось ему жестокой игрой, в которой одинаково страдают как дети, так и взрослые.

— Что думаете? – дождавшись, когда повеса прислонится спиной к дереву, я подбираюсь ближе, останавливаясь напротив.

Пущин, будучи старше Пушкина на один год, опекал поэта с первого дня прибытия в Лицей. С возрастом, под давлением различных обстоятельств, они невольно поменялись ролями: теперь младший опекал старшего, всюду следуя за ним хвостом.

Бездумно посмотрев в лазоревое небо, Пушкин в неудовольствие кривит губы:

— Уж больно много клятв, как по мне... – покрутив фуражку в руках, он водружает её на макушку, возвращая шарф на шею.

В самом деле, никто из нас не знал, как повернутся события после выпускного в Лицее: клясться в вечной дружбе сейчас значило как будто провоцировать судьбу...

Вновь обратив на меня взор, поэт щурится после дозы ослепительного солнца, опуская ниже козырёк, продолжая бодро, но без улыбки:

— Вы верно рассчитали: будь любовь Жано настоящей, он бы ни в жизнь не согласился принять дружбу. Забвение – лучшее лекарство от сердечных мук. А дружба... она лишь усугубляет душевную тягу, делая жизнь невыносимей вдвойне. – Пушкин был прав совершенно. Я вдруг подумала, что если бы у нас с Александром не сложилось любви, мне было бы тяжело лицезреть его ежедневно, зная, что навсегда останусь для него просто другом. Одна только тень надежды смогла бы удержать меня при дворе: я бы осталась с ним в том случае, если бы питала уверенность, будто он отталкивает меня из лучших побуждений, желая уберечь, а не потому, что не любит.

В случае с Пущиным надежды не было вовсе, ведь он находился во власти ложных эмоций, которые обязательно скоро схлынут.

Мне показалось, что Пушкин чувствует себя ужасно виноватым перед другом, и потому мгновенно сник, мысленно ругая себя последними словами.

— Я думал, Жано сделается легче, ежели он справит письмо... А стало, похоже, только горше... – голос полнится сожалением, груз ответственности неумолимо сдавливает плечи, заставляя стыдливо потупить очи. Наверное, поэт думал, что отправив письмо, Пущин остынет и быстро потеряет ко мне интерес, даже не догадываясь о глубине его привязанности. И всё же поступок Пушкина не выглядел ошибкой, и лишь теперь это стало ясно. Чем быстрее Пущин освободится от иллюзий – тем лучше. Уверена, мы и глазом моргнуть не успеем, как Жано начнёт мечтать о чём-то или ком-то другом, радуя друзей одухотворённой улыбкой.

Смотреть на понурого поэта оказалось невыносимо: он, как солнце, скрывшееся за обломками, покрыл всё живое во мне холодным мраком.

Приблизившись, я сгребаю его в объятия, в который раз убеждаясь, что лицеисты – обычные дети.

— Жано не смог бы носить в себе эти чувства вечно... Он бы всё равно решился писать мне, иначе бы задохнулся, – констатирую давно известный факт, вспоминая собственный опыт и опыт Элеоноры Дэшвуд, героини романа Джейн Остин, которая едва не погибла под гнётом сердечных переживаний, не имея возможности освободиться от них. — Вы мудро поступили, уговорив друга сбросить груз. Не ровен час, Жано начнёт возбранять себя за глупость, но уверяю, он бранился бы стократ хлеще, не имея возможности взяться за перо. Он принял горькое лекарство, но оно же поможет ему исцелиться. – Одной рукой обнимая поэта за шею, другой успокаивающе поглаживаю его по спине, понемногу ободряясь духом.

Я всегда считала, что в вопросах любви стоит проявлять активность; что лучше сделать и пожалеть, чем вообще бездействовать, ругая себя впоследствии за потерянный шанс обрести счастье.

Не знаю, сколько мы так простояли, но во всё это время я сосредоточенно прислушивалась к тому, что чувствую – к метаморфозам, происходящим в душе, отчего-то решив, что обернулась пушинкой: так легко мне ещё никогда не было, настал момент, когда всё дурное ушло, остался лишь ослепительно-белый снег, пощипывающий мороз, яркий солнечный свет и хрупкий умиротворëнный юноша, сцепивший руки на моей талии. Такое пылкое и любящее сердце... Несладко придётся Пушкину по жизни, если он продолжит столь остро реагировать на происходящее вокруг. Им по-прежнему правили страсти. Жизнь занимала поэта всецело, и, отдаваясь ей без остатка, он бездумно кидался из крайности в крайность, с головой погружаясь в чувства: грустил до слёз, радовался до звонкого смеха, а коли насмешничал – так весь Лицей на уши поднимался.

Баланс так и не был им найден. Порывы души превозмогали волю, затмевали разум, беря верх над мнимым самоконтролем. И тем тревожнее помышлять о том, что однажды он мог всецело выгореть...

Насладившись покоем в объятиях друга, я неохотно отстраняюсь, приподнимая его голову за подбородок, желая убедиться, что к нему вернулось прежнее мироощущение. Так и было: открытый взор смотрел ровно, глаза горючие, как буравчики – вблизи они выглядели ещё выразительнее.

— Боже, до чего обожаю твои глаза! В них впору утонуть... – не удержав бурного порыва, обхватываю ладонями его раскрасневшиеся от мороза и бега щёки, всматриваясь в синие зеницы с вкраплениями голубого, опоясанные тёмным ободом по краю.

— Осторожнее, Madame, мне не нужны случайные жертвы. – смеётся Пушкин, опуская свои руки поверх моих, призывая слегка ослабить хватку.

Тряхнув головой, словно избавляясь от ненужных мыслей, он окончательно приходит в себя, о чём также свидетельствовал прорезавшийся звонкий голос. Приобняв друга за плечи, я повела его к выходу со склона, теперь уже окончательно убедившись, что мы оба в порядке.

— Одного в толк не возьму... – опомнился поэт уже на дороге, нахмурив тонкие брови. — С чего Вы вообразили, что Жано не пригоден для любви к Femme fatale?[348] И эти Ваши размышления о чистоте его натуры... А вдруг как раз такие дамы ему и пó сердцу? – если Пушкин заговорил о женщинах, стало быть, внутренний мир его действительно пришёл в равновесие.

Улыбнувшись, я намеренно ускоряю шаг, бросая насмешливый взор через плечо:

— Тогда он был бы Вами. – Ловким движением стянув с поэта фуражку, я стремительно убегаю вперёд, размахивая головным убором как флагом. В юморе мы сходились совершенно, а потому стеснение между нами отсутствовало напрочь.

Сражëнный точностью озвученного замечания, повеса едва воздухом не поперхнулся, состроив наигранно возмущённый вид, мол, это я-то волокита?! А после захохотал, наклоняясь к ближайшему сугробу, принимаясь с заговорщическим выражением на лице мастерить снежок.

За поворотом послышался сердитый голос лицейского надзирателя, возбуждëнно бегающего по краю пруда, тщетно пытавшегося призвать благородных господ к порядку. Зная, насколько метко Пушкин бросает снаряды, я запетляла по дороге змейкой, усложняя ему задачу, надеясь, что удача останется на моей стороне.

Над округой вновь прокатился отзвук чугунного колокола. Приближался праздничный обед, на котором к лицейскому столу подадут сладости, Пóртер и другие яства.

Рождественский вечер обещал принести собой душевный покой.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

По вечерам друзья всем скопом набивались к Данзасу в комнату, располагавшуюся в конце коридора, где обсуждали события минувшего дня и восстанавливались после тяжёлых нагрузок.

Меня тоже удостоили чести быть приглашëнной на общий сбор. Я сидела на кровати, с детским восторгом рассматривая всё вокруг, стараясь не упускать ни единого мгновения происходящего. Прибывая в тесном замкнутом пространстве, где буквально негде было развернуться, я чувствовала, что нахожусь там, где надо: всё моё естество откликалось острой радостью на всякое слово друзей, их шутки и жесты – это делало нас ближе друг к другу и укрепляло, как мне казалось, взаимную симпатию.

Хлопья снега прилипали к запотевшему стеклу, большей частью закрытого образовавшимся на подоконнике сугробом. Из глубины парка, в котором через пару часов, после окончания Рождественской службы, зажгут фонари и вспыхнет радужным огнём иллюминация, доносился бойкий перезвон колокольчиков, украшавших сбруи праздничных троек.

Мягкий отблеск двух невысоких свечей озарял комнату приятным желтоватым светом. Я не могла знать этого наверняка, но у меня сложилось стойкое убеждение, что каждый лицеист думал сейчас исключительно о хорошем, ощущая лёгкое головокружение, смакуя предвкушение чего-то доброго и радостного, возможно, вспоминая отчий дом, где рождественские вечера протекали в атмосфере семейного уюта.

Казалось, сердце навсегда сохранит память о происходящем: как на узкой кровати вытянулся Пушкин, что-то упорно вычерчивающий на листе пергамента, задумчиво грызущий сахарного петушка на палочке; как в углу, привалившись к спинке стула, скрестив руки на груди, дремал милый Дельвиг, время от времени поправляющий сползающие с носа очки; и как Шарль, разместившись за конторкой, заполнял дневник, тихо поскрипывая пером. Горчаков, закинув ногу на ногу, приютился на стуле возле двери, удерживая в руках чашку чая, а сам хозяин комнаты был вынужден усесться на кровать по правую руку от меня: небрежно отклонившись назад, Данзас полулежал на вытянутых ногах поэта, упираясь затылком о стену. Что до Пущина, неохотно участвующего в общей беседе, он занял свободное место за умывальником, накрытым деревянной крышкой, заменявшим стол – на нём мы расставили чайные принадлежности.

Официально Филиппов пост, самый строгий после Пасхального, завершался с появлением на небе первой звезды: именно она традиционно возвещала всех христиан о Рождении Иисуса и служила сигналом к началу праздничного ужина. Но, поскольку в этом году небо над окрестностями Царского сковало снежным покровом, и было не совсем ясно, когда сие светило вспыхнет, я решила не вкушать жирной пищи вплоть до окончания службы, дабы уж наверняка соблюсти все каноны, довольствуясь простыми маковыми сушками.

Поглощая столь желанное лакомство, я изредка бросала рассеянные взгляды на Пущина, стараясь понять, в каком он теперь состоянии, пока не убедилась, что видимых причин для беспокойства нет – по крайней мере серьёзных. Жано почти всегда молчал в моём присутствии, посему его пассивности никто не удивился.

Только трое в этой комнате знали, какую боль он носил внутри, но ни я, ни Шарль, ни тем паче Пушкин не акцентировали внимания на лёгкой печали, проступающей во всём его облике и особенно – в подёрнутых мутной дымкой глазах, лишённых привычного мечтательного блеска.

И надо же мне было додуматься проболтаться о своём разговоре с Гауеншильдом... Что тут началось!

Лицеисты возрадовались так, будто война вновь закончилась, наперебой нахваливая моё стремление постигать науки.

Я тотчас пожалела, что открыла рот, так как по-прежнему питала сомнения на сей счёт:

— Полно, полно, господа! Немедля угомонитесь! – повысив голос, пытаюсь унять образовавшийся гогот, заполнивший пространство. — Бросьте загадывать наперёд... Я ничего ещё не решила! – меня дивил этот странный ажиотаж. Можно подумать, мне взбрело в голову наведываться в Лицей для веселья, а не для пользы. Они ведь и близко не представляли, насколько мне было страшно!

Стремительно поднявшись с кровати, Данзас отбегает к двери, охватывая пламенным взором присутствующих:

— А чего решать? Что тут, спрашивается, решать? Братцы, поддержите! – перетянув на себя всё наше внимание, он с важным видом упирает руки в боки, откусывая от маковой сушки, которую держал в руке, активно двигая челюстью: — Жить будете в Царском, а вечерами классы посещать – то разве неудобно? Гауеншильд примет Вас с распростёртыми объятиями. Он чисто маньяк! Охотник поучать. Вы ему добро сделаете, коль предложите отпотчевать свежей крови. – Поочерёдно поглядывая то на меня, то на светившиеся радостью лица друзей, Медведь пуще прежнего их распаляет.

Комнату вновь наполняют бравурные вопли: «Он прав!», «Ну давайте, чего Вам стоит?»

А действительно... Чего мне будут стоить занятия у здешних педагогов? Всего-навсего репутации! Если в свете прознают о моих учёных подвигах, кто-нибудь потом обязательно сочтёт уместным проверить, насколько я поумнела, и ежели мне не хватит сил ответить на каверзные вопросы – это будет позор! Скажут, мол, дура дурой, не пошла ей учёба в прок. И ради неё-то Александр развёлся с ангелом-Елизаветой? Каков глупец!

А что, если мне вообще надоест учиться? Что тогда? Ведь я разочарую близких, тех немногих, кто в меня верит... Легко сказать – иди, получи образование, гораздо труднее не бросить всё в начале пути, когда возникнут первые трудности.

— Довольно, други мои, Вы шибко суетитесь... – отставив блюдце с чашкой на укрытую салфеткой мойку, я пересекаюсь взглядом с Пущиным, сложившим на ней свои руки. Мне показалось, что Жано был единственным, кто не радовался образовавшейся перспективе.

Не хотелось бы лишний раз с ним пересекаться...

Я надеялась, что, держась от меня на расстоянии, Пущин быстрее освободится от чувств, как говорится: «С глаз долой – из сердца вон», но если переберусь сюда жить, будет ли ему комфортно видеть меня чаще обычного? С другой стороны, это ведь пока только планы, а значит, всё ещё может измениться...

— Во-первых, судари, отчего Вы убеждены, что Гауеншильд поставит наши занятия в вечерние часы? Хотите сказать, он не устаёт? Не переводит дух? Мне думается, свободное время появляется у него лишь в субботу и воскресенье. Тогда-то мы и будем видеться. А с Вами, дорогие, у нас всё останется по-прежнему. Сидеть за лицейской партой девице не пристало. Посещать «Софию» я смогу не чаще прежнего. Посему, позвольте озвучить и во-вторых: Вам-то какой прок с моих планов? Чего Вы все взбеленились? – поочередно оглядев друзей, вопросительно приподнимаю бровь. Конечно, было бы замечательно, если бы правила приличий позволяли барышням получать образование наравне с мужчинами, посещать совместные классы...

Я мечтала примкнуть к новому курсу воспитанников, считая, что уровень развития у нас был примерно одинаков – что юнцы услышат впервые, то и для меня обернётся открытием. Но для подобного эксперимента пришлось бы обращаться за протекцией к Министру Просвещения Алексею Кирилловичу Разумовскому или напрямую к Александру, а это уже наглость.

— Oh, Mon Dieu![349] – обречённо воскликнул Данзас, красноречиво всплеснув руками. Если он будет продолжать так шуметь, нас незамедлительно разгонят по комнатам, вернее их разгонят, а меня же вежливо попросят удалиться.

Пришлось шикнуть на него, чтоб не забывал, где находится, так что последующую речь Медведь декларировал уже вполтона:

— Положим, случится по-вашему... Но разве мы не сможем извлечь из того пользы? Вообразите: в субботу и воскресенье Вы будете учиться, а в будни сидеть с нами в библиотеке, приготовлять задания – вечерами мы как раз свободны! И гулять будем тоже вместе, согласно лицейскому расписанию, трижды в сутки, а ещё мы подсобим с уроками, коль нужда возникнет. Вон, у нас для сих дел Франт имеется, ну чем не учитель? Лучше него никто не растолкует! – с ликующим видом заключает рыжеволосый отрок, опуская ладонь на плечо Горчакова.

Светлейший утвердительно кивнул, после чего, избавившись от блюдца с чашкой, приподнимается и стягивает с полусонного барона очки, насаживая их себе на нос.

— К Вашим услугам в любое время, – сообщает в том же торжественном тоне. — Прошу обращаться ко мне не иначе, как Александр Михайлович. – Улыбнувшись, он заставляет меня в умилении рассмеяться. Лицезреть поддержку друзей оказалось необычайно приятно, я нисколько не сомневалась, что они исполнят данное обещание.

Шарль всё это время занимался сочинительством мемуаров, склонившись над дневником, и в разговор не вмешивался. Но на словах Горчакова вдруг ожил: обернувшись, он подмигивает мне правым глазом. Судя по всему, в развившейся дискуссии брат всецело поддерживал своих новых знакомых.

Представив, как Горчаков пытается объяснить мне метод решения дифференциальных уравнений Лагранжа, я ожидаемо прихожу в ужас. И вновь показалось, что разум мой слаб: будь я мальчишкой, верно, и тогда бы не осилила вступительные экзамены. Так есть ли смысл изводить себя?..

— Я ценю Ваше внимание, но, боюсь, Вы не представляете, чего просите... – признаюсь с печальным вздохом, обращая взор к окну. — У Вас за плечами три года кафедры, полный гимназический курс, и Вам легко рассуждать об успехах в учёбе. Мне же предстоит постигать науки с нуля, и потому сама мысль о разделяющей нас с Вами интеллектуальной пропасти делает меня несчастной. Представьте, каково начинающему скрипачу играть на глазах у именитого виртуоза? Не каждый человек имеет волю отдать себя на суд мастера. Я до смешного рассеянна, временами забывчива, и постигать суть дела опрометью не обучена. Право, мне сподручнее вверить себя незнакомцу, нежели знакомым профессорам, ибо стыжусь обнажать близким людям свою глупость... – для меня было важно донести до лицеистов одну простую истину: я – не они! Ну не может опытный хирург подойти к своему студенту и сказать: «Слушай, друг, ты же уже десть раза читал, как надобно проводить операцию, а теперь иди и попробуй сам. Операция – это ведь просто, любой новичок сдюжит!»

Нечто похожее ощущала и я, когда друзья наперебой твердили, что в законах Ньютона, политической экономике Антуана де Монкретьена и алгебраических формулах Декарта нет ничего сложного. Так, ерунда всякая, проще пареной репы!

А тут ещё и Пушкин не к добру нахмурился: вынув леденец изо рта, он подтягивается к изголовью кровати, забывая на время о своём чертеже:

— Волков бояться – в лес не ходить, – тянет в многозначительном тоне, и мне показалось удивительным, что он точь-в-точь повторил слова Гауеншильда. — Я убеждён, что Вы склонны наговаривать на себя. Вспомните, мне двенадцать только ми́нуло, когда волею судéб, пришлось якшаться с вступительными экзаменами. Замечу, что сдал я их дурно – и ничего, как изволите наблюдать, в Лицей меня приняли. Выдрессировали по последнему образцу, а уж в Вас прилежания поболе моего будет. Так неужто Вы почитаете себя глупее ребёнка? Воображаете, что интеллект придворной дамы ниже табурета? – язвительность Пушкина как нельзя лучше гармонировала с врождённой проницательностью.

Синие глаза смотрели в мои неотрывно, в испытывающей манере, отчего меня невольно пробрало ознобом.

— Верно, Обезьяна! – вторит Данзас, пятернëй зачесав рыжую гриву на затылок. — А я? Припомните моё место в табелях, Вы сами видели, что учёного мужа из меня не вылепить. Не скрою, я достаточно разумен, однако выше головы не прыгаю, ведь понимаю, что не всякому уму присуща гениальность... – пылко заверяет он, на что Пушкин с улыбкой добавляет.

— И не всякому гениальному уму довлеет являть гений во всём. – Пригрозив мне леденцом, поэт сызнова берётся за чертёж, окуная кончик пера в чернильницу, более не смея перебивать въедливого оратора.

Данзас с жаром продолжает:

— Я беру от наук в меру моих дарований. Не стремлюсь к звёздам, потому как звёзды мне без надобности... разве что кроме погонных, но до погон мне ещё расти и расти. Осмелюсь сказать, что и Вам не следует взыскивать с себя слишком много, берите то, что по силам. И стыда в том уличать не вздумайте: тянуться к знаниям не зазорно! Да и глупость – не порок. Взгляните на Тосю, он у нас почивать большой охотник, однако же выучился, пробился! – на этих словах он кивает на полусонного Дельвига, прикрывающего зевоту ладонью.

Перехватив мой взгляд, барон смущëнно улыбается:

— Прощения просим... – стянув с Горчакова очки, он возвращает своим глазам способность чётко различать объекты. Я тоже не смогла сдержать улыбки, находя барона невероятно милым в эти минуты.

— К чему противиться? – продолжает Данзас, привлекая моё ускользнувшее внимание. Он был прав...

Стыдится глупости не зазорно. И всё же меня съедала совесть, в связи с чем начало казаться, что я незаслуженно злоупотребляю своим исключительным положением.

— Вы, господа, выдержали экзамен своим умом, а со мной якшаются ввиду статуса... Возможно ли поступить в Лицей с улицы? Полагаю, что нет. Перед фрейлиной Её Высочества открыты все двери, но будь я лишена оных привилегий, меня бы не взяли на обучение, потому как вступительные задания вовек бы не осилила... – сие жестокие слова отзываются болью в сердце, и едва я закончила говорить, как Пушкин сию секунду встрепенулся:

— Тю! – окинув меня негодующим взором, он вновь указывает в мою сторону леденцом. — Откуда в Вас эдакое легковерие? Никто из нас не был силён умом в те далёкие лета! О зачислении хлопотали родители, обивая пороги сильных мира сего и выпрашивая рекомендательные письма, иные же апеллировали к своему высокому титулу. Корф, Горчаков — титулы, Санчо Панса – сын покойного директора. Связи, Madame! На высшем уровне всё решалось. Меня, к примеру, упекли сюда стараниями господ Тургенева[5] и Дмитриева[6], и дядя мой, Василий Львович, тоже ручку приложили. А чтоб своим умом сдать, о том и мысли не брал. Один только Вольховский носит фуражку по праву, но ему сам Бог велел в люди выбиться – как-никак золотой медалист Московского благородного пансиона. Вот и делайте выводы!..

Иронизировал поэт, с громким хрустом отъедая гребень у петушка. Оглядев присутствующих, я задерживаю внимание на Светлейшем князе, чей вид отображал неудовольствие и долю непонятной для меня обиды. Было заметно, что он стыдился или, по крайней мере, испытывал огорчение ввиду того факта, что поступил в Лицей нечестно, с опорой на благородное происхождение, в отличие от Вольховского, его неизменного соперника по всем дисциплинам – истинного трудолюбца.

— Придёт время, и я верну Вольдемару долг... – пылко заверяет он, тяжёлым взглядом рассматривая дощатый пол, уходя куда-то в глубину своих мыслей.

Признание Пушкина стало для меня открытием. Царскосельский Лицей задумывался Сперанским как заведение нравственного порядка, коему будут чужды традиции кумовства и взяточничества. Последние курировал лично Александр: дать взятку царю не осмелится ни один подданный, но не потому, что считает сие дело подлым, а по причине отсутствия в кошельке нужной суммы. В России не было людей богаче августейшей персоны. Единственным, кто дал Александру взятку, был Наполеон, который не столь давно порывался презентовать Российской Империи герцогство Варшавское. Поэтому, если средь земель дворянина не завалялось старинного королевства, думать о взятке не имело смысла. А вот протиснуться в Лицей по рекомендациям...

Александр не хотел пропускать в созданное им заведение непригодных для умственного труда детей. Исключение было сделано для Министров и членов Императорской фамилии: если абитуриенту было по силам добыть рекомендацию на уровне одного из Министров или представителя правящего рода – не ниже – то двери Лицея открывались перед ним незамедлительно. Такая система стала возможной во многом из-за страха Александра перед элитами, и, вместе с тем, это осложнило задачу всем прочим лицедеям, так как дружбой с Министром мог похвастаться редкий дворянин. Надо признать, что он недооценил энтузиазма некоторых господ, которые, воспользовавшись обширнейшей паутиной внутренних семейных связей, смогли-таки пробиться к министерским дверям, и вот результат – на весь Лицей один Вольховский прибыл поступать "с улицы": к экзаменам его допустили после первичной проверки умственных способностей, а не ввиду бумажки, выписанной всесильным покровителем.

Я не хотела осуждать друзей, ведь ко двору меня взяли благодаря связям Матушки, потому мы были одного поля ягоды...

— О рекомендациях мне было ведомо... И всё же, я не подозревала, что сей документ играет ведущую роль на вступительных испытаниях... – в ответ мои друзья, включая молчаливого Пущина, прыснули едким смехом.

Барон Дельвиг, забыв о навязчивой сонливости, с иронией подмечает:

— Ну Вы будто не в России живёте! – по всей видимости, лицеистов забавляла моя наивность. Несмотря на снисходительное к ним отношение, я чувствовала себя скверно. Ведь одно дело, когда рекомендации помогают тебе попасть на экзамен в обход прочих претендентов, и совсем другое, когда у тебя нет способностей этот экзамен выдержать. Получается, что ты отнимаешь место у более одарённых детей, чьи родители не имеют возможности обратиться за поддержкой к Министру. Конечно, исключения из правил существуют везде, например, упомянутый Пушкиным Санчо Панса – Иван Малиновский, сын покойного директора Василия Фёдоровича. На мой взгляд, он имел полное право поступить в Лицей без экзаменов: когда твой отец директор элитного учебного заведения, глупо пренебрегать возможностью получить хорошее образование.

Мне всей душой хотелось верить, что друзья, невзирая на рекомендации, всё же совладали с экзаменом своим умом. В противном случае, Пушкин мог вообще не попасть в Лицей, и его гений так и зачах бы в Подмосковной глуши, средь лесов и бескрайних полей.

Впрочем, теперь я стала чувствовать себя много увереннее, потому как узнала, что здешние профессора умудрились поставить на ноги не только смышлëнных отроков, но и тех, кто, как и я, пришёл к ним с отсутствием базовых знаний.

— Что Вас гложет? – уточняет Горчаков, задумчиво склоняя главу к плечу.

Несмотря на логичные доводы, приведённые друзьями, меня атаковали противоречивые мысли. Ведь в первую очередь я не доверяла себе, питая неуверенность относительно своей моральной выдержки.

— Опасаюсь не совладать с леностью... Разочаровать боюсь и себя, и Вас. Бросить ведь могу, коль устану. Я себя знаю – у меня семь пятниц на неделе. – Подняв на воспитанников смущëнный взгляд, замечаю, как они растерянно переглядываются. Постижение наук – дело нешуточное, к нему следует подходить со всей ответственностью, чтобы не отнимать напрасно времени у педагогов.

Светлейший не стал мне возражать, так как обратной стороны медали у данного вопроса не существовало. Человек должен учиться отвечать за свои поступки и чётко следовать обозначенной цели, а не прятать голову в песок при первой же угрозе.

— Ваша правда, Madame, – продолжил Горчаков с ободряющей улыбкой. — У нас в Лицее бытует выражение: «Тяжела ты, фуражка лицеиста»... Не всем хватает духу вступить в борьбу с самим собой. Но оно того стоит, поверьте. Преодолев пороки, человек открывает в себе нечто удивительное и становится больше, чем был раньше, – сказав это, князь заручается поддержкой товарищей, которая выражалась в утвердительных кивках и коротких одобрительных возгласах.

Мне же вспоминаются слова Гауеншильда: «Если человек когда-нибудь не начинает сам, он может навсегда остаться "подай-принеси"...»

Определённо, мне есть над чем подумать в новом году.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Из Царского Села мы с Шарлем выезжали в начале восьмого, когда до Рождества оставалось чуть меньше пяти часов.

Вечер выдался ясным и безветренным. На улице я в последний раз оглядела заснеженный флигель, примечая за плюшевыми наростами инея на стёклах блёклое мерцание жёлтого света и подвижные силуэты пяти человек, размахивающих руками – моих друзей. Помахав им на прощание, я поспешила скорее переместиться в тепло. Граф Толстой, ведомый идеей укрепить узы завязавшейся меж нами дружбы, любезно одолжил мне свою карету с фамильным вензелем и гайдуками[7] на запятках, коих я милостиво пересадила в салон, желая уберечь бедолаг от мороза. Те были при помпах, как во времена блистательного двора Екатерины: в синих епанчах[8], отороченных буркой, из-под которых выглядывали казакины[9] с серебряными шнурами, а на головах – длиннокосые лоснящиеся парики, укрытые треуголками с перьями и серебряными бляхами на лицевой стороне, на которых виден был именной вензель господина.

Чем больше народа отправиться в путь – тем лучше: здешние окрестности по-прежнему представляли опасность для одиноких путников.

Варфоломей Васильевич ещё поутру намекнул, что Царскосельский душегубец жив-здоров и совсем недавно совершил новое нападение, ввиду чего я не смогла сомкнуть глаз вплоть до выезда кареты за пределы Софии, и лишь после, измученная голодом, провалилась в глубокий сон.

Шарль уснул ещё раньше, когда мы только отъезжали от Екатерининского дворца. Для такого впечатлительного ребёнка, как он, день был слишком насыщенным: разговор с Давидом де Будри, игры в снежки, записи в дневнике – всё это излишне его утомило.

Во сне ко мне приходили знакомые лица: Пушкин, Данзас, Горчаков, Дельвиг, Жано... На душе царили покой и благодать. Я нисколько не жалела, что провела с друзьями большую часть суток – это лучшее Рождество за последние несколько лет!

От сладкого сонного дурмана меня пробудил оглушительный свист ямщика, правящего санями с ряжеными. Обсыпанная бубенцами и колокольчиками тройка, рассыпая веером снег в обе стороны, промчалась рысцой мимо нас. Полозья звенели по накатанной дороге, а следом тянулась воодушевляющая песня, задорная и громкая, звучащая – то густым мужицким басом, то высоким девичьим сопрано, смешиваясь с общим смехом колядующих.

Какой уж тут сон! И хотя официальная церковь весьма прохладно относилась к этой народной практике, колядки — это славянская традиция. Зародилась она, как и Масленица, задолго до принятия христианства. А с его приходом просто несколько видоизменилась. В колядках стали использовать библейские мотивы — прославление Рождества, поздравления хозяев дома, пожелания благополучия в семье.

Сани было принято убирать лентами, переливающимися в ярком свете луны гирляндами из блестящей бумаги. Помимо прочего, народ сооружал восьмиконечную звезду со свечой внутри: её обычно делали из прутьев и обтягивали куском светлой материи, что позволяло свече гореть внутри и не гаснуть на ветру. С этим символом Вифлеемской звезды, высоко неся его на длинном крепком прутке, и будет ходить колядная гурьба после окончания Рождественской литургии.

Не все христиане строго соблюдали церковные обряды: молодёжь обыкновенно сбегала из храмов задолго до окончания службы, чтобы воспользоваться случаем прокатиться по пустынным окрестностям города или села, пока большая часть жителей прозябала под сводами церквей.

Судя по тому, как шумно сделалось вокруг, мы вплотную приближались к столице.

Выглянув в окно, я убедилась, что не ошиблась с выводом: пейзаж переменился чрезвычайно. Когда карета скользила по дорогам Софии, перед взором вставали отяжелевшие ветви деревьев, возвышались покрытые шапками снега стройные ели и лохматые кедры, а ныне простирались гладкие, словно зеркало, болота, исписанные полозьями санок. Вдоль обочины, с периодичностью в несколько метров, замелькали чёрно-белые столбики – вертикальная дорожная разметка.

Наконец-то! Три часа на морозе тряслись; нам с Шарлем ещё повезло, экипаж защищал нас от холода и ветра, а вот бедному кучеру пришлось несладко, его продувало со всех сторон.

Отблагодарив меня сердечно за заботу, гайдуки изъявили желание вернуться на запятки, чтобы роскошная карета их господина с большими, точно витрины, стёклами, запряжённая шестёркой белых лошадей, въехала в город при полном параде. Я не стала мешать им исполнять свой долг.

Угли в подножных грелках уже остыли, так что теперь нас с братом согревали куски меха, которыми было принято обматывать ступни и другие части тела, дабы не простудиться. Стены в просторном салоне были обиты утрехтским бархатом[10], что также помогало сохранять тепло, но я всё равно плотнее завернулась в соболью шкуру, боясь малейшего сквозняка.

Глянув на край сидения, спешу проверить, на месте ли конспекты: я взяла их у друзей с целью ознакомиться с пройденным материалом. Всё было в порядке, тетради не пострадали.

Вынув ладонь из муфты, перемещаю стопку на колени, принимаясь распутывать тугой шнурок. Под обложкой первой тетради, принадлежащей Горчакову, был спрятан рисунок Пушкина, торжественно вручённый мне перед самым отъездом – именно его поэт рисовал в момент общего разговора. Поднеся пергамент к дальнему стеклу, из которого струился рыжий свет сигнального фонаря, установленного снаружи на кузове, я с елейной нежностью и горячей любовью, вновь рассматриваю абрисы всей нашей компании. Контуры Пушкина были хороши: у каждого профиля прорисованы глаза, элементы одежды и даже мимика. Рисунки покрывали лист целиком. Великолепные по своей ритмике, пластике росчерки переходили от чёткого изображения в изящные виньетки и отличающиеся тонкой красотой завитки.

Каждый из друзей оставил под своей фигурой подпись и краткое Рождественское поздравление. Мне вспомнилось, как они упрашивали меня остаться, выдержать Литургию в домовой церкви Лицея, чтобы встретить праздник одной компанией, а утром снова сыграть в снежки или вылепить снежную бабу...

Но я не могла подвести Матушку: она не простит нам с Шарлем пропуск семейного Рождественского причастия, поэтому пришлось пообещать лицеистам, что следующий праздник, Пасху, например, обязательно проведу в Софии.

— Скорей бы приехать и написать о случившемся Александру... – неосознанно озвучив свои мысли вслух, я не сразу замечаю, как Шарль, сидящий напротив, резко открывает глаза.

— Вновь ты в облаках витаешь... Не дело это! – вполтона жалуется он, не отнимая головы от парчовой подушки. — Впереди долгая ночь, изволь быть, пожалуйста, с нами. – Вытащив нос из норкового боа, Шарль смотрит на меня, как на провинившегося ребёнка, выражая недовольство всем видом.

В своём белом камлотовом[11] сюртуке, опушённом чёрным мехом куницы, завернутый в соболью шкуру, он напоминал медвежонка, выкарабкивающегося по весне из валежника. Само собой, замечание его было верным: опять мои мысли устремились к тому, кто находился за тридевять земель, опять я отравляю себе мгновения настоящего!

— Прости... Ты прав, Mon Ami. Составить письмо можно во всякий день, а Рождество – только сегодня, – виновато улыбнувшись, я возвращаю пергамент обратно в тетрадь, выделывая из шнурка на стопке элегантный бантик. — Это у меня с голоду рассудок помутился... Есть охота – умираю! – отложив поклажу, накрываю правой ладонью живот, ощущая лёгкое урчание.

— Немудрено! Спозаранку ведь толком не трапезничала! Я хоть и не держу пост, но оголда и меня долит. Надо было вязанку баранок из Лицея прихватить, их там вдоволь ещё оставалось... – расправив плечи, Шарль поудобнее устраивается на мягком сиденье, с мученическим видом потирая заспанные глаза. Мысли о любви более не занимали меня: взамен пищи духовной воображение стало алкать пищу земную... жирную, пряную, сочную, чтоб аж масло по рукам текло!

— Ох, как же глупо всё обернулось... – согласилась я, чувствуя, как при мыслях о насущном хлебе рот полнится обильной слюной.

Если обращаться я к православной традиции, то в Сочельник не принято вкушать тяжёлую пищу: после появления первой звезды на стол подаётся сочиво – варёные в меду зёрна пшеницы или отварной рис с изюмом, а также другие нежирные блюда. Однако о скромности в столичной дворянской среде знали единицы. Вот и Матушка ушла нынче в разгул, стремясь, как мне казалось, закормить друзей до смерти.

Праздничное застолье, следуя устоявшемуся в русском обществе французскому обычаю, складывалось из восьми этапов, скрупулёзно подбиралось каждое блюдо, провизия должна была отвечать первой свежести.

Так, на первое наш повар-француз обещал подать Прованский чесночный суп с шалфеем, более известный как «Aigo boulido», что означает «кипячëная вода». Это постное блюдо входило в состав традиционного Рождественского большого ужина: «lou gros soupa», к которому во Франции готовились с особой тщательностью. А далее – любимейшие русские закуски: сёмга, сардинки, разносолы, мочëные яблочки; иностранные сыры: пармезан, стильтон, честер, невшательский... Паштет из гусиной печени, варёные рачки, грибки со сметаной!

Закуски служили затравкой аппетита и совмещались с наливкой или элитными французскими винами, коих Ma-ma привезла из Парижа аж тридцать ящиков! Но главным блюдом стола, конечно, будет обжаренный в травах «Рождественский Каплун», что составит пару русской Скоблянке – жаренной строганине, нарезанной стружкой и обильно сдобренной соусом.

Интервалы между этапами застолья обыкновенно увеличивались по мере приближения рассвета, между ними устраивались танцы и прочие шалости.

Рождественские ужины в дворянских семьях длились часами, зачастую перетекая в завтрак, сразу после которого все честные христиане отправлялись в церковь на утреннюю литургию, а ленивые, не тратя напрасно времени, разъезжались по домам.

Что самое занимательное, праздничные блюда никогда полностью не съедались, кормя хозяев и прислугу ещё несколько дней кряду.

— Мочи нет, скоро ли мы прибудем?.. – жалобно простонала я, понимая, что мыслями о еде делаю себе только хуже. Держаться приходилось из последних сил, но вместе с тем во всём теле ощущалась странного рода euphoria. Нервное напряжение, томившее меня всю минувшую неделю, рассеялось лишь после разговора с Пущиным, оставив после себя необыкновенную лёгкость.

Шарль задумчиво смотрел в окно, закрытое занавеской, очевидно размышляя над тем, как отвлечь нас обоих от неприятных ощущений, как вдруг резко подаётся вперёд, поражённый гениальной идеей:

— А всё-таки, как ты думаешь, кто скрывается под маской русского Картуша[12]? – упоминание Царскосельского душегуба заставляет подобраться. Мысли о голоде тотчас вылетают из головы.

В ярком свете луны изумрудные глаза брата сияли лихорадочным блеском – детским азартом, что вынудило меня проявить решимость:

— Не наша забота, – пожав плечами, с наигранным безразличием отворачиваюсь к окну.

Сердце начинает гулко колотиться о рёбра, когда в сознании оживают обрывки воспоминаний от февраля прошлого года: перерезанное горло мещанина и алые пятна крови на снегу...

— Их Сиятельство с тобою не делился? – продолжает Шарль в безмятежном тоне, выразительно приподнимая брови.

Неужто он вообразил, что Аракчеев станет делиться со мной подробностями ведения полицейского сыска? Наивно и смешно думать так.

Их Сиятельство не принадлежит к тому типу людей, кто смешивает рабочие и личное:

— Алексей Андреевич – человек Государства. В его обязанности не входит трепать языком, – обуздав приступ острого волнения, я стараюсь не допускать до себя ненужных домыслов.

В день нашей последней встречи Аракчеев намекнул, что не прощается, однако у меня и в мыслях не было спрашивать его о чём-то подобном при следующем свидании. Да и что он мог рассказать: что следствие зашло в тупик? Это и без него понятно...

— Эх, обидно, право, что меня никто не спрашивает, как надобно действовать. Уж я бы нашёл, чем подсобить в сим нелёгком дельце! – преисполнившись воодушевлением, Шарль вынуждает меня прочесть ему лекцию о непоправимых последствиях детского любопытства, за которой я не замечаю, как карета подъезжает к последней станции, открывающей прямой путь к городской заставе.

Небо над Петербургом было светлее, чем над Царским Селом, и отливало тёмно-синим, а местами даже лиловыми оттенками, завораживая таинственной глубиной.

Сердце переполняет безудержная радость, когда я замечаю приближающегося гвардейца в парадной униформе, шитой золотом: на бобровой опушке его воротника искрился белëсый иней, а кожаный кивер с прямой узкой тульей был сплошь облеплен крупными снежными хлопьями.

Справившись у кучера о подорожной, постовой даёт добро на въезд: столица манила к себе брызгами яркого света и шумной разгульной суетой.

Распахнув шторку соседнего окна, благодаря чему в салоне становится почти так же ясно, как днём, Шарль с живым интересом прилипает к стеклу, осматривая убранства города:

— Ma-ma сказывала, что зимний Петербург Екатерининской поры был истинно волшебным местом! – восхищённо молвил он, в изумлении наблюдая за пляской пёстрых скоморохов, бродивших по заснеженным аллеям столицы на высоких ходулях.

— Нынешний тоже не дурён... – подмечаю с улыбкой, нащупывая за отворотом шубы карманные часы. Полночь приближалась стремительно, Рождество грянет ровно через пятьдесят шесть минут! Ездовой лихо покрикивал, а встречные извозчики сдерживали лошадей, почтительно уступая дорогу карете графа Толстого.

Едва экипаж сошёл на главную дорогу, минуя проходные, как наш аллюр рыси незаметно перешёл в галоп. В окнах проплывали белоснежные колонны, блистательные проспекты, украшенные еловыми ветками немецкие таверны, золотые буквы французских галантерей, верховые офицеры в круглых шляпах, крестьянская детвора с кульками сладостей в руках, и много интересного, чего и приметить было нельзя, потому как карета ехала быстро.

Мелькали высокие масляные фонари, которые никогда не горели дольше восьми часов, неизменно угасая после двенадцати ночи: в Петербурге всяк знал, что основным источником света в ночное время для путников служит переносной фонарь, захваченный из дома, а не эти бесполезные железяки, стоящие вдоль набережных и мостовых. Несмотря на это, город в праздники преображался до неузнаваемости, озаряясь иллюминацией, размещённой на фронтонах административных зданий и дворцах аристократов; огоньки отражались на снегу радужными пятнышками.

Матушка, верно, уже извелась вся, дожидаясь нас в Николо-Богоявленском Морском соборе, помышляя в сердцах о том, как будет чихвостить меня за столь вопиющее опоздание... Стоило только представить её рассерженное лицо, как карета неожиданно сбрасывает ход, замирая посреди дороги: гайдуки, спрыгнув с запяток, мчатся вперёд по набережной. Удивлённо переглянувшись с Шарлем, я делаю знак рукой, чтобы он сдвинул перегородку, отделяющую нас от извозчика.

— Отчего мы стоим, любезный? – при резком смещении металлической заслонки в зелёные глаза брата осыпается колючий снег.

Поморщившись, Шарль обращает взор на тучного мужчину, изрёкшего сиплым голосом:

— Так ведь, барин... Суета-то, глядь, какая, разъехаться люд не можут! – с привычным спокойствием и явным безразличием к ситуации сообщает он, отчего я невольно припоминаю изречение Фонвизина: «Ты хочешь здешние обычаи исправить; Ты хочешь дураков в России поубавить».

Опять два каких-то болвана столкнулось на ровном месте – ни проехать ни пройти!

Возмутиться мне не дали, так как уже в следующую секунду дверь экипажа рывком отворяется, являя моему взору двухметрового гайдука с красным, точно у пьяницы, носом:

— С минут десять выждать придётся, Ломовые с «Ванькой» столкнулись; товару перепорчено – будь здоров! Нам с шестернëй никак не втиснуться, – объявляет бедолага вторую неприятную новость, на что Шарль, по совершенно непонятной для меня причине, растягивает улыбку от уха до уха:

— Благодарствуйте, братцы! Стало быть, покуролесить можно! – не успела я и слова молвить, как он шустро выскакивает на улицу, оставляя меня теряться в предположениях. На чём покуролесить? Куда его снова чёрт понёс? Ничего не понимаю!

Метнув растерянный взгляд на гайдука, придерживающего дверь кареты, я примечаю на его обветренных губах радушную усмешку:

— Каков пострелёнок! Вскачь на горку помчался. Поспешайте, барышня, авось догоните, – кивает в направлении скованной льдом Невы, и тут до меня доходит. Ну конечно, горки!

С того момента, как прошлым годом Шарль увидел в Париже «Русские горки», устроенные нашими казаками в период зимней расквартировки, он загорелся идеей прокатиться на них ночью без никого.

— Кнутовищем бы его хоть раз отходить! – буркнула я, избавляя своё тело от пут меховых обрезков.

Делать нечего, придётся следовать за ним, а то, чего доброго, шею себе свернёт!

Гайдук помогает выбраться из снежной каши на расчищенную брусчатую набережную. Воздух был приятен и свеж. Шум города окружает меня со всех сторон: из глубины переулков доносились смех, нежные аккорды гитары, цыганские песни... И только ржание лошадей и крики стоящих неподалёку извозчиков грешным делом перебивали эту сказочную атмосферу.

Предупредив слугу, что не собираюсь долго загуливаться, я прохожу вперёд, где обнаруживаю настоящую avaries.

В России извозчики делились на четыре типа: первым и наиболее востребованным из них был ямщик – человек, перевозящий людей или грузы на почтовых лошадях. Далее шли «Ваньки» – простые крестьяне, приехавшие на заработки. Ещё были Лихачи – владельцы хороших лошадей и колясок. И Ломовые, занимавшиеся грузоперевозками.

Как раз сейчас один из таких «Ванек», держу пари, что на пьяную голову, протаранил тяжёлую Ломовую телегу, перевозившую корнеплоды: репа, хрен, морковка раскатились по набережной в разные стороны, перекрыв дорожную артерию.

В свободное пространство подле обочины, пожалуй, могла бы проскочить дребезжащая бричка или её младшая сестрёнка Фурманка[13] или, на крайний случай, компактный Тарантас[14], но никак не массивная парадная карета, рассчитанная на четыре персоны, какая была у нас, с громадными колёсами и на высоких рессорах.

В этот момент я пожалела, что согласилась ехать в этой помпезной штуковине – необыкновенно комфортной, но слишком уж габаритной и неповоротливой.

— Софи, идём скорее! – командует Шарль, появившийся из неоткуда. Потянув меня за рукав шубы, он бодрой походкой засеменил вдоль кованой ограды, чуть ли не приплясывая на ходу.

— Шарль! Одиннадцать вечера, учти это! – надрывно вскрикнула я, напоминая, что у нас нет времени на баловство. — Ежели не поспеем в храм к полуночи, пропустим Рождественское окропление, Матушка нас не простит! – благословение священника в Рождественскую ночь даровало окропляемому защиту Господа на целый год, поэтому опаздывать к алтарю было скверно.

Глянув на меня через плечо, брат лишь заговорщически улыбается, как бы говоря, что мы всё успеем:

— Ma sœur («Сестра» фр.), не ты ли давеча Франта увещевала, склоняя к праздному веселью? – прознав каким-то чудом о моём разговоре с Горчаковым, он ловко оборачивает против меня мои собственные слова. — Как там в народе сказывают? «Молодо зелено – погулять велено»? Вынужден просить тебя не пренебрегать мудростью пращуров. Один раз прокатимся – зато воспоминаний на всю жизнь! – его напускная беспечность давно уже перестала выглядеть милой, ведь он прекрасно знал, что я боюсь кататься с «Русских горок» и особенно с тех, которые устанавливают в центре города.

— Прошу, уволь меня от сего позора! Не пристало барышне средь ночи по Неве слоняться. Внизу тебя подожду, а ты, смотри, не задерживайся там! — приподняв полы шубы, ступаю на скользкие ступени, ведущие к реке. Мешать брату осуществлять мечту было как-то неправильно. Пусть прокатится на досуге, раз уж так загорелся. Хотя лично я не питала страсти к подобного рода развлечениям.

Спрыгнув на лёд, Шарль разворачивается, чтобы подать мне руку, вздыхая с таким видом, будто я отказалась от похода в оперу, а не от спуска в бездну.

— Ради Бога, кто тебя разглядывать возьмётся, скажи на милость? – состроив грустные глаза, он не придумал ничего лучше, как начать канючить. — Ну пожалуйста, Софи! S'il te plaît! («Прошу тебя» фр.) Оглянись вокруг, мы не в благородном собрании: на горках люд простой тешится, упрекать тебя в баловстве не станут...

Очевидно, Шарль хотел помочь мне избавиться от страхов и наряду с этим создать ещё одно, самое яркое Рождественское воспоминание, зная, что в глубине моей души таится интерес.

Я ничего не ответила, устремляя испуганный взгляд ввысь, на горку.

На голубоватой заснеженной Неве, охваченной сизым фонарным светом, возвышался чёрный скелет громадной деревянной конструкции, которая выглядела инородно на фоне блистательного городского пейзажа. В толстый слой льда на реке стараниями молодых артельщиков были вбиты деревянные сваи высотой в двадцать метров с размещённой наверху площадкой: к ней прибивали скат и лестницу.

Зрелище это производило на окружающих столь ошеломительное впечатление, что у некоторых иностранцев, впервые посетивших Россию зимой, голова шла кругом от увиденного. Ледяные горки на Руси были популярным развлечением всех слоев общества ещё в допетровскую эпоху.

В деревнях и сёлах заливали обычные холмы и спуски в овраги, а в городах сооружали такие вот громадные конструкции, скаты которых покрывали слоем навоза, после чего заливали водой и оставляли застывать на морозе.

В Петербурге сооружали сразу две горки, размещая их друг против друга: одна была сильно ниже другой и предназначалась для дворян, боящихся опасных спусков, привыкших к размеренному, неспешному образу жизни – с таких скатов съезжать не боязно. А вот горка для простых обывателей, куда тянул меня Шарль, внушала истинный ужас.

Местность вокруг украшалась ярко, поэтому чуть поодаль я замечаю аляпистые ярмарочные шатры; подле лавок толпилось человек тридцать – расторопные мещане с ребятишками, подгородные крестьяне и веселящаяся молодёжь. Тут продавалось много съестного: горячий сбитень[15] на меду с травами и пряностями, что варился на угольных переносных печах, разнообразная выпечка, молоко с маслом и другие яства.

— Народу почти никого... Не бойся, тебя не обидят! – продолжает Шарль уже возле ступеней, когда я обнимаю руками одну из свай. Теперь, приблизившись вплотную к объекту моих страхов, мне начало казаться, что конструкция раскачивается на ветру, как старое скрипучее дерево... Чёрная "башня" заслоняла небо, и, стоя внизу, сложно было определить, куда на самом деле уходит лестница, на вершину аль взаправду на небеса.

Меня пробивает крупной дрожью.

— Non! C'est très effrayant! («Нет! Это очень страшно!» фр.) – переход на французский помогает отделаться от посторонних ушей. В самом деле, сейчас скат выглядел на удивление мирно, не так, как в дневные часы, когда на его вершине толпиться половина города. По лестнице сновали всё те же дети, влюблённые парочки и несколько ряженых, которые втихомолку снимали цветные ленты с платформы, чтобы украсить ими свои сани.

— Charles, c'est indécent! («Шарль, это неприлично!» фр.) – на ум лезли примитивные фразы, контролировать ситуацию становилось всё сложнее. Мне было стыдно: я не без зависти наблюдала за тем, как крестьянские девушки, стуча каблучками юфтевых[16] сапожек, ловко взбираются по крутым ступеням.

— Il faut se débarrasser des peurs! ( «Нужно избавляться от страхов!» фр.) – эти слова и то, как они были выражены – с безграничной верой в лучшее – западают в сердце. Казалось, что горка выступала сообразной проверкой на прочность: если взберусь, значит, мне под силу справиться и с другими трудностями, если нет, стало быть, я не готова к грядущим переменам.

Судьбе было угодно учить меня действовать напролом, как это делают сильные личности. Нельзя не бояться того, что страшно. Но необходимо уметь преодолеть страх, а главное не показывать свой испуг окружающим.

Ведь в жизни ещё столько будет...

— Воля твоя... – соглашаюсь, скрипя сердцем, насилу отстраняясь от столба. — Я иду. – Времени для препирательств не осталось: чем быстрее поднимусь наверх, тем скорее окажусь в храме.

Шарль радовался, как дитя, получившее в подарок мешок гостинцев. Вскочив на лестницу, он примеряет на себе роль руководителя, для пущей важности нахмурив брови:

— Très bien, dépêche-toi! ( «Хорошо, тогда поторопись!» фр.)– взмах руки послужил сигналом к началу операции.

Ступив на высокую ступеньку, я вновь запрокидываю голову: там, наверху, гулял сильный ветер, ревели знамёна, раскачивались хвойные ветви... Вцепившись обеими руками в перила, начинаю медленно подниматься, осторожно, стараясь не смотреть вниз, а только под ноги, радуясь, что лестница не успела покрыться коркой льда за день.

Шарль поднимался резво, почти бегом, время от времени оборачиваясь, чтобы убедиться, что мне не требуется помощь. До меня доносился скрип его Блюхеровских сапог[17] и тихий мотив, знакомый с детства. Он напевал старинную песенку «Ils ont traversé le Rheine...» («Они переходили через Рейн» фр.) — с этих слов начинался один из бравурных гимнов донаполеоновской Франции, под который до сих пор плакали ностальгирующие по своей глубокой старине французы.

Первого января четырнадцатого года, в годовщину переправы через Неман, русская армия под пронизывающим ветром, сквозь дождь и снег переходила мост через Рейн в округе Базеля. Она двинулась на Бельфор, взяв направление на Париж... Скоро уж год минует с тех событий. Не верилось даже, что вся эта история, в том числе история нашей с Александром любви, началась с дружеского визита Наполеона в Россию...

Думать о чём-то постороннем, когда мимо сновал оживлённый народ, было трудно; ступени дрожали, поэтому пришлось оставить осмысление итогов года на более удачное время.

В Париже, ввиду мягкого климата, скат «Русских горок» заливали не водой, а выкладывали досками, на которые устанавливали металлические рельсы. Пассажиров усаживали в тележки с колёсами, надёжно затягивая ремнями. На таких скатах можно было резвиться хоть круглый год, я и сама пару раз съезжала с них, вот только ощущение были совсем не те, что теперь...

— Mon Dieu... («Мой Бог» фр.) – у меня дыхание перехватило, когда я ступила на вершину самого высокого сооружения в городе – выше был только Зимний дворец, и то всего на три с половиной метра.

Рёв развивающихся знамён резал слух.

Мороз ожесточённо щипал открытые участки кожи. Дышать было трудно.

— Взгляни, как дивен мир! – радостно щебечет Шарль, подбегая к балкону. Его белый сюртук отражал лунное сияние и, казалось, светился в темноте!

В этот момент очередная влюблённая парочка, смеясь, съехала вниз, используя вместо санок лубьё – кусок липовой коры. Увидев, как далеко их забросила сила инерции, мне сделалось не по себе...

Нервно выдохнув, спешу отвернуться, чтобы не травмировать себя видом замёрзшей Невы.

— Шарль... – дрожащим голосом обращаюсь к брату, мечтая скорее оказаться на земле. — Шарль! – чуть громче, дабы он услышал.

Голова кружилась ни то от высоты, ни то от голода, я так и осталась стоять возле ворот, вцепившись в один из столбиков:

— Не жмись, тебе надобно свыкнуться! – удобнее усадив шапку на голове, Шарль озадаченно оглядывается по сторонам: — Обожди. Я ангажирую санки за полтину. – Вернувшись к ступенькам, он замирает подле крайнего столба, высматривая потенциальных благодетелей.

Насчёт санок – это он, конечно, погорячился... Крепкие санки с полозьями мог позволить себе далеко не каждый крестьянин, но не потому, что те были дороги, а потому, что тягать их на высоту в двадцать метров – крайне затруднительно; на здешней горке всегда царил бешеный ритм, поэтому перемещаться приходилось налегке.

В большинстве своём детвора и взрослые использовали для спуска менее громоздкие приспособления: обледеневшие шкуры домашних животных и рогожи, лотки – распиленные пополам чурки с уплощёнными подмороженным основанием и выдолбленным сверху углублением; корëжки – долбленые из дерева ладьи с сидением в середине, катульки – лёгкие деревянные корыта, и разного рода домашнюю утварь.

Беглым взором осмотрев платформу, совершаю неуверенный шаг вперёд, проверяя, не шатается ли строение.

В воздухе стоял аромат хвои. Сотни потрёпанных лент, обмотанных вокруг деревянной балюстрады, колыхались на ветру. Приложив чуть больше усилий, добираюсь до ближайшего балкона, дрожащими пальцами вцепляясь в широкий бортик, получая в награду за смелость нечто бесценное... Роскошный вид!

— C'est magnifique... («Волшебно...» фр.) – невольный сладкий трепет пробегает по моим жилам.

Перед взором предстал Невский проспект – Золотое сечение Петербурга; нулевой меридиан Северной Евразии.

О, как глубоко въедалась в память русского человека встреча с главной улицей страны, с какой горячностью вспоминали обыватели этот славный день, когда созерцали историческую ось и ощущали пульсацию жизни, бьющую здесь ключом. Блеск Российской Империи сосредоточился в одном городе – в одной Линии, красота которой истинно раскрывалась зимой, в серебре и вьюгах, в дымке тусклых уличных фонарей.

Императорский дворец, как сверкающая золотая нить, вытянулся вдоль левого берега и напомнил Эльдорадо, священный город инков, высеченный из золота. Я едва не вывихнула шею, пытаясь разглядеть его зеркальные окна и величественный фасад, блестевший пылающими плошками. На противоположном берегу, возле длинного каменного причала, стояли корабли с приспущенными парусами, чьи длинные острые мачты напоминали швейные булавки. А впереди раскинулся город, казавшийся совсем игрушечным: на тёмном покрывале ночи, подобно маленьким светлячкам, мерцали призрачные шкалики – стаканчики из цветного стекла, наполненные салом. Их расставляли на деревянных каркасах, установленных на фасадах зданий. Днём они смотрелись довольно невзрачно, а в дождь и ветер вовсе не загорались, но в дни благоденствия притягивали восхищённые взоры.

За созерцанием всего этого великолепия я и думать забыла о неудобствах; первый страх схлынул, на смену ему пришло приятное расслабление.

Шарль оказался прав, тут главное не теряться! Ко мне медленно возвращалось прежнее мироощущение... Реющие знамёна более не пугали, платформа не казалась шаткой, а ветер не походил на ураган, хотя и не унял своей мощи.

— Я знал, что тебе понравится... – подкравшись со спины, Шарль счастливо улыбается, опуская подбородок на широкий бортик балкона. — Вот как бы ракетой[18] отсюда бабахнуть! То-то бы поднялась потеха! – неудивительно, что его посетила подобная шальная мысль. Душа моя переживала такой же радостный подъём: хотелось петь, танцевать, веселиться... Благо, ракет мы с собой не носили, и потому платформа и люди на ней останутся сегодня целы.

— Уж ты вытерпи до Юсупова сада, там и потешимся вволю... – выдыхаю с мечтательной полуулыбкой, воображая брызги фейерверков, которые очень скоро озарят небо над городом разноцветными всполохами.

— А вон там, глянь, шпиль Морского собора, где наша Ma-ma днесь прибывает! – ткнув пальцем в золочëный купол, бликующий рыжеватым отсветом, Шарль резко вскидывается, вспоминая о главном: — Спешить надобно! Бежим скорее кататься! – и, взяв меня под руку, выводит нас обоих на середину платформы.

Только сейчас я обращаю внимание на шепчущуюся в дальнем углу парочку: крепкого юношу в заячьей треухе[19], с роскошными пшеничными усами, и девицу, чья голова была покрыта алым платком, убранным оранжевыми цветами... Вот бы и мне такой!

Влюблённые премило ворковали, искоса поглядывая в нашу сторону. Должно быть – будущие молодожёны...

— Садись! – скомандовал Шарль, указывая на крепкий бук – подмороженную корзину, проложенную сеном. Рядом стояли небольшие катульки[20], на которых, очевидно, он съедет сам. Корзина, если вдуматься, была наилучшим приспособлением для спуска с горы: в ней свободно умещались полы длинной шубы.

Смутившись чужого внимания, я пропускаю вперёд всех тех, кто стоял в очереди, с затаённым дыханием наблюдая за тем, как блестевший скат, местами неровный, закручивает их волчком. Некоторые девушки звонко визжали, и мне хотелось верить, что это от радости, а не от страха...

Дождавшись, когда в полёт отправиться последняя пара, с опаской подхожу к корзине, возлагая на себя троеперстие. Хруст соломы под валенком бередит душу. И вроде бы я уже успокоилась, но при первом же взгляде на склон, крутой, широкий, меня вновь пробирает дрожью.

— Толкай не сильно, хорошо?.. – стараясь выровнять дыхание, я приземляюсь в корзину, как курица на насест.

В положении сидя страх только усиливался... Уложив подол шубы, чтобы тот не попал при съезде под дно и не перевернул бук, поднимаю на брата нетерпеливый взгляд, призывая скорее покончить с этим кошмаром, обнаруживая на его губах шкодную усмешку:

— И мысли не брал! Ты для меня дюже тяжëлая... – спокойно отзывается он, поворачиваясь к стоящим в углу голубкам, подавая сигнал взмахом ладони: — Подсоби, братец! – прыснув смехом, зеленоглазый сорванец отбегает прочь, передавая меня на попечение незнакомца.

Удалой молодец радушно засмеялся:

— Это мы можем, барин. Это мы живо справим! – потирая руки, он уверенно двинулся вперёд.

Если этот Илья Муромец подтолкнëт меня, я буду лететь до Австрийской границы! Встретиться с Александром, конечно, будет приятно, но не ценой поседевших волос и сорванного в крике голоса!

— No-no-no! – запротестовала я, с испугу перескочив на французский. — Полноте, оставьте! Pas besoin! («Не стоит!» фр.)– однако мой лепет мало кого волновал.

— В добрый путь, барышня! Счастливого Рождества! – подхватив бук, паренёк рывком оттягивает его на себя, после чего, под громкие аплодисменты Шарля и смех молодой красавицы, что есть мочи запускает корзину в полёт. Охваченная паникой, я неосознанно взвизгнула, узрев в нескольких сантиметрах от своего носа серый лёд.

А дальше – ветер, бьющий в лицо, крик, рвущийся из глубины лёгких и приятное щекочущее чувство в животе, от которого забурлила кровь. Ощущение полёта, свободы, скорости переворачивает мой внутренний мир.

Голова опустела, все мысли разом улетучились. Мне было весело, покойно, и лишь немного, совсем чуть-чуть боязно.

Закрутившись веретеном у подножья, я закричала сильнее прежнего, улетая вдаль по раскатанной колее, врезаясь во что-то твёрдое на пути, переворачиваясь и приземляясь в сугроб на спину.

Тишина затекает в уши.

Рваное дыхание рассеивается клубами пара над головой. Небосвод украшала далёкая россыпь звёзд, затягивающая в омут бесконечного пространства.

Распластавшись на мягком снегу, слыша приглашённый смех прохожих, звонкие крики ребятни, свист проезжающих по набережной ямщиков, всматриваясь в мерцающие фигуры созвездий, я почувствовала, как время останавливает ход.

Теперь понятно, почему тут собирается так много народа; катание с горок дарит людям ярчайшие эмоции, всё плохое разом оставляет душу, вытекает наружу, как талая вода из ледника, а холодный ветер остужает разум, даруя умиротворение.

А как славно дышится в эту минуту! Какой воздух! Он просто пьянит своей свежестью, своей чистотой! Ну вот как усидеть дома в такую ночь – Рождественскую ночь! Нет, никому не усидеть, не утерпеть! Слишком уж она сегодня приятна и роскошна!

Никакая Вена не затмит в моём сердце событий угасающих суток.

Этот день я бы не променяла ни на какой другой, и, более того – с радостью прожила бы его вновь!

— Побереги–ись... – раздаётся знакомый голос издалека. Шарль молнией проносится мимо; он был легче, а потому улетает дальше, смеясь и что-то бормоча на родном французском.

Полночь уже почти наступила. Совсем скоро погаснут огни, и белоснежная половинка Луны, похожая на ломтик сливочного сыра, озарит всем верующим дорогу из храма – к семейному очагу.

В такие моменты, как никогда, хотелось верить в счастливое будущее.

Русские горки, Франция. 1815 г. Les Montagnes Russes de la Barriere du Roule.

Ссылки:

1) «По иронии судьбы он не сразу вспомнил, что главнокомандующий его отряда Данзас был французом по крови, а значит тоже являлся немчурой[1], но когда вспомнил, живо отыскал друга глазами, принося извинения»

★ Изначально «немчурой» на Руси называли всех иностранцев. «Немчура» образовалось от слова «немой» т.е. не говорящей по-русски.

2) «Книга называлась «Notice sur la mort de Paul ler, Empereur de Russie»[2] и была посвящена дворцовому перевороту одиннадцатого марта, в ходе которого погиб Павел I. »

★ Реально существующая рукопись, опубликованная анонимно в Париже в 1806 году. Её автор, кем бы он ни был, подробнейшим образом описывает трагедию 11-ого марта, разоблачая имена заговорщиков и освещая их цели.

3) «Чтоб в лаврах и венцах сиял,

Чтоб в битвах гром из рук метал

И чтоб победа за тобою,

Как древле Невскому герою

Всегда, везде летела вслед...[3]»

★ Отрывок из стихотворения А. С. Пушкина ко Дню именин Александра Горчакова. 1814 год.

4) «Его звали Саша... Сашка Васильев. Он был старше меня на три года, шебутной такой отрок, сущей бес! Порой как выдаст бонмо[4] – так и пойдет потеха по округе... »

★ Бонмо (фр. bonˈmo) – остроумное выражение, острое словцо; острота, шутка.

5) «Меня, к примеру, упекли сюда стараниями господ Тургенева[5] и Дмитриева[6], и дядя мой, Василий Львович, тоже ручку приложили.»

★ Александр Иванович Тургенев (1784–1845 гг.) – русский историк, публицист и чиновник. Был одним из наиближайших, несмотря на разницу в пятнадцать лет, другом Пушкина. Это по его совету юный Александр Сергеевич был определён в Царскосельский лицей; это он познакомил Пушкина с Карамзиным и Жуковским; это он устраивал перевод ссыльного Пушкина из захолустного Кишинева в «европейскую» Одессу; это он не только поставлял невыездному Пушкину европейские новости, но и снабжал его ценными документами по истории России из парижских и лондонских архивов; и, наконец, он же морозным февралем более двух суток сопровождал гроб с телом Пушкина к месту последнего упокоения. Воистину: с детства и до могилы!

★ Иван Иванович Дмитриев – государственный деятель, член Государственного совета, министр юстиции в 1810–1814 годах; русский поэт, баснописец, представитель сентиментализма. Друг семьи Пушкиных. Член Российской академии Наук. Наставник баснописца Ивана Андреевича Крылова.

6) «Граф Толстой, ведомый идеей укрепить узы завязавшейся меж нами дружбы, любезно одолжил мне свою карету с фамильным вензелем и гайдуками[7] на запятках, коих я милостиво пересадила в салон, дабы уберечь бедолаг от мороза. »

★ Гайдуки – выездные лакеи, стоящие на запятках – специальной подножке позади кузова; они открывали двери экипажа, а также на руках переносили-поворачивали карету, когда та застревала в ямах или грязи.

7) «Те были при помпах, как во времена блистательного двора Екатерины: в синих епанчах[8], отороченных буркой, из-под которых выглядывали казакины[9] с серебряными шнурами, а на головах – длиннокосые лоснящиеся парики, укрытые треуголками с перьями и серебряными бляхами на лицевой стороне, на которых виден был именной вензель господина.»

★ Епанча – широкий, тяжёлый, безрукавный круглый плащ с капюшоном у мужчин, а у женщин – короткая, безрукавная шубейка.

★ Казаки́н (от фр. casaquin через нем. Kazaquin) – название различных видов одежды. В XIX веке казакин – пальто с широкими рукавами и воланами у подола.

8) «Стены в просторном салоне были обиты утрехтским бархатом[10], что также помогало сохранять тепло, но я всё равно плотнее завернулась в соболью шкуру, боясь малейшего сквозняка.»

★ Трип – утрехтский бархат, шерстяная ткань с лоснящемся ворсом на лицевой стороне; шла на верхнюю одежду, головные уборы, обивку экипажей и мебели.

9) «В своём белом камлотовом[11] сюртуке, опушенном чёрным мехом куницы... »

★ Камло́т – грубоватая старинная ткань из шерсти верблюда или ангорской козы. В России камлот известен с первой трети XVIII века.

9) «А всё-таки, как ты думаешь, кто скрывается под маской русского Картуша[12]?»

★ Луи-Доминик Бургиньон, по прозвищу Картуш (1693 – 1721 гг.) – известный французский разбойник, по праву считающийся самым знаменитым грабителем XVIII столетия. Он ещё при жизни стал легендой и таковым остался после смерти. Его популярности способствовали не только удачливость и дерзость, но и некое чувство юмора, с которым он совершал свои преступные деяния.

10) «В свободное пространство подле обочины, пожалуй, могла бы проскочить дребезжащая бричка или её младшая сестрёнка Фурманка[13] или, на крайний случай, компактный Тарантас[14]... »

★ Фурманка – малая (извозчичья) бричка.

★ Тарантас – четырёхколёсная конная повозка (двухместная) на длинной продольной раме, уменьшающих дорожную тряску в длительных путешествиях; могла быть открытой или иметь откидной капюшон.

11) «Тут продавалось много съестного: горячий сбитень[15] на меду с травами и пряностями, что варился на угольных переносных печах, разнообразная выпечка, молоко с маслом, и другие вкусности.

★ Сбитень – старинный русский, белорусский и украинский горячий напиток, сваренный из мёда, пряностей и трав. Известен с XII века.

12) «Мне было стыдно: я не без зависти наблюдала за тем, как крестьянские девушки, стуча каблучками юфтевых[16] сапожек, ловко взбираются по крутым ступеням.»

★ Юфть или юхть, «русская кожа» – выделанная дубленая кожа, выработанная из шкур крупного рогатого скота, конских, оленьих и свиных.

13) «До меня доносился скрип его Блюхеровских сапог[17] и тихий мотив, знакомый с детства.»

★ Блюхеровские сапоги – короткие сапоги из толстой кожи, появившийся в начала XIX века; высокие мужские ботинки на шнуровке, с отворотом на передке. Прототипы современных берцев. Названы по имени прусского фельдмаршала Г. Л. Блюхера (1742-1819 гг.).

14) «Вот как бы ракетой[18] отсюда бабахнуть! То-то бы поднялась потеха! – не удивительно, что его посетила подобная шальная мысль.»

★ В 1809 году под руководством графа А. А. Аракчеева было разработано «Положение о фейерверках», которое систематизировало и поставило под контроль государства производство фейерверочных изделий и проведение фейерверков. Любой желающий мог заказать в военной лаборатории необходимое количество фейерверочных изделий. В первой половине XIX века фейерверочное искусство обогатилось двумя новшествами: ракетами с парашютом и боевыми ракетами.

15) «Только сейчас я обращаю внимание на шепчущуюся в дальнем углу парочку: крепкого юношу в заячьей треухе[19], с роскошными пшеничными усами, и девицу, чья голова была покрыта алым платком, убранным оранжевыми цветами...»

★ Треух – тёплая шапка с тремя опускными лопастями, на бока и на затылок, иногда ещё с узким передником в роде козырька. Это исторический зимний головной убор, предок современной ушанки. Треух является мужской шапкой, однако на Русском Севере и на Дону его носили и женщины, покроем поменьше.

16) «Рядом стояли небольшие катульки[20], на которых, очевидно, он съедает сам.»

★ Катульки(а) – широкая выдолбленная доска, на которой катались с горки.

Глава 19

«На площади Вены спасëнной

Собрался народ стар и млад,

На старой израненной в битвах гармони

Вальс русский играл наш солдат.

<... >

Легко, вдохновенно и смело

Солдатский вальс этот звучал,

И Вена кружилась и пела,

Как-будто сам Штраус играл.

А парень с улыбкой счастливой

Гармонь свою к сердцу прижал,

Как-будто он волжские видел разливы,

Как-будто Россию обнял.»

Автор музыки: Игорь Лученок.

Автор слов: Михаил Ясень.

«Майский вальс» (1985 год)

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Январь 1815 года.

Вена – это музыка, застывшая в камне. Нигде не умели так шумно отмечать Рождество, как в столице Австрийской Империи. Блистательные балы следовали один за другим. В зимний сезон тут устраивалось до двухсот балов каждый вечер. Танцевала вся страна: от аристократов до рядовых крестьян.

При императорском дворе с недавнего времени распространился простой, но изысканный танец walzen, ранее запрещённый к исполнению, который буквально означал "вращаться". Вырос он из лендлера – парного кругового народного танца с размером в три четверти – его выплясывал простой люд. У пахарей ещё в ноябре начался карнавальный сезон, традиционно длившийся до начала Великого поста.

Не было ни дня, чтобы с городской ратуши не раздавались залпы парадной артиллерии, сметавшие с крыш ветхих домов прогнившие солому и черепицу... Но австрийцы и не думали возмущаться, так как знали, что в их стране пишется история обновлённой Европы!

Шпионы шныряли по городу круглые сутки, передавая своим господам последние политические новости, пряча лица за карнавальными масками – и не узнать ведь, кто есть кто! На городских подмостках могли столкнуться король с нищим, оперная дива – с лазутчиком вражеского государства, уличный трубадур – с известным композитором, чёрт – с ангелом – всё смешалось в это сумбурное время.

Венский Конгресс затягивался. Сев осенью за стол переговоров, представители некогда враждующих держав отварили ящик Пандоры, утонув в нескончаемых дрязгах, ультиматумах, капризах и требованиях: интриги множились день ото дня. К свергнутым, стараниями Наполеона, монархам возвращались сбитые короны. Страны-союзники требовали друг от друга потерянные в эпоху "передела земель" территории: кто-то возвращал их охотно, понимая, что не вправе владеть чужим наделом, а кого-то приходилось долго и упорно увещевать, иной раз прибегая к угрозам или шантажу.

Многое переменилось с тех пор, как над миром взошла звезда Наполеоновской славы... Могущественные правители Запада впервые за двадцать лет нашли в себе силы остановить казавшуюся бесконечной войну. За это время народилось новое поколение людей: бывшие революционеры, штурмовавшие когда-то Бастилию, ныне возились с внуками... Европа, в её нынешнем состоянии, напоминала перевёрнутый вверх дном шкаф, куда бессовестным образом залез ребёнок, перепутавший все вещи на полках, а потом и вовсе эти полки обрушив, да так, что родители затруднялись теперь что-либо отыскать. Съехавшимся на Конгресс дипломатам предстояло восстановить, прежде всего, вертикаль власти, определить порядок вещей и сколотить новые, более надёжные "полки" для распределения баланса сил, чтобы "шкаф" не обрушился вновь.

За основу будущего мироустройства был взять «Вестфальский мир» тысяча шестьсот сорок восьмого года, которым завершилась когда-то Тридцатилетняя война в Священной Римской Империи и устанавливалась новая система международных отношений. Как известно: всё новое – это хорошо забытое старое. Отныне за порядок в Европе отвечала пентархия – пять великих держав, между которыми распределялись военные и экономические резервы Запада.

Страной номер один в образовавшейся системе стала Англия, как самая богатая и могущественная морская держава. Страной номер два надлежало быть России – победительнице отгремевшей войны; третье место заняла Австрия, как самая густонаселённая Империя, четвёртое – Пруссия, как союзница России. И, наконец, страной номер пять, волею судеб, обернулась Франция.

Неслыханное событие! Изначально Францию вообще не собирались допускать до участия в Конгрессе, однако стараниями Талейрана о былой ненависти к рассорившей всех державе каким-то чудом забыли. Поэтому теперь Франция занимала почётное место среди пяти апостолов мирового порядка и принимала самое живое участие во всех обсуждаемых вопросах.

Так, общими усилиями, был пересмотрен средневековый порядок ранга стран и их представителей на дипломатических съездах: европейские государства разбились на категории, с соответствующими правами и привилегиями. Государствами первой категории или "первого порядка" сделались монархические державы, те страны, во главе которых стоял король, император или принц крови – страны первого порядка обладали правом голоса в любом международном конфликте, их мнение было приоритетным. Государства "второго порядка" – республиканские страны, их мнение учитывалось во вторую очередь. Государства же "третьего порядка" – мелкие герцогства и княжества, германские или итальянские – их мнение учитывалось в последнюю очередь.

Соблюдение строгой иерархии обеспечивало Европе мир на долгие лета вперёд.

Заключительным актом Венской пьесы должно было стать введение нового кодекса международного права, а до той поры новые-старые государства вели ожесточённую борьбу за разного рода мелочи, и каждый считал своим долгом высказаться. Каждый пел о своём: Англия, к примеру, настаивала на отмене работорговли, чему усердно сопротивлялась Испания, которая последние сто лет лишь тем и занималась, что поставляла чернокожих африканцев в Южную Америку. Бельгия, долгое время находившаяся в тесной связке с Нидерландами, затребовала у Конгресса право на автономию: немцы, голландцы и фламандцы жаждали, наконец, разъединиться...

Англичане с пеной у рта вопили, что не позволят расколоться своему "щиту". Сардиния требовала восстановления национального суверенитета. Папа Римский Пий Восьмой умолял вернуть ему власть над католической церковью.

К Австрии вновь примкнул Апеннинский полуостров, в связи с чем Габсбургам предстояло заново рассадить на Южном континенте своих наследников: Бурбон-Пермских, Бурбон-Неаполитанских, д'Эсте, Моденских... Передел границ Священной Римской Империи вплотную подобрался к границам Османской: Австрия, имеющая выход к Адриатическому морю, издревле делила своё водное пространство с турецкими фрегатами. Осознав, насколько близок теперь христианский мир, Греция вознамерилась дать отпор изводившему её доселе турецкому игу... На горизонте замаячила угроза мирового религиозного конфликта.

В свою очередь, стремительно разраставшимся влиянием Габсбургов была недовольна Франция; если верить слухам, гуляющим от одного европейского кабинета к другому, Талейран решил сотворить невозможное, а именно пригласить на Конгресс представителя от Востока – Великого визиря Хуршеда Ахмеда Пашу, правую руку турецкого султана! «Хромой дьявол», прощëнный за интриги Наполеоном, решил во что бы то ни стало унять австрийские аппетиты, ввиду чего Турция имела все шансы выйти из зоны Европейской изоляции и заявить о себе миру – впервые за пятьсот лет!

Воистину, Венской Конгресс стал отправной точкой новой мировой политики. И над всей этой неразберихой, будто в насмешку над кропотливым трудом десятков дипломатов, сквозь рёв не затухающей полемики и яростных угроз, в кабинеты делегатов проникал слабый и, в общем-то, давно уже подзабытый к настоящему моменту голос "прошлого", принадлежащий законному королю Франции Людовику XVIII: «Эй, друзья... А как же я?...»

Бурбоны грезили мечтой о возмездии. Но их злобный клёкот, к счастью, пока ещё не имел силы.

Это был обыкновенный вечер. Александр прибыл на бал к городским старейшинам – Бог весть какой по счёту – ещё засветло, взяв с собой трёх верных спутников: граф Густав Оттонович фон Штакельберг, русский посол при Австрийском дворе, не обладал яркой наружностью, но зато имел радушный, приятный в обращении нрав, чем и подкупал Государя, а энергичный статс-секретарь Министерства Иностранных дел Карл Васильевич Нессельроде – галант и франт, каких в Вене поискать надо – наоборот, радовал царя тем, что отвечал всем законам светской жизни.

Будучи младше Александра всего на три года, Нессельроде проявлял недюжий ум в вопросах государственного управления, придерживаясь на редкость консервативных взглядов: этот человек презирал анархию и хаос, а ещё нравился женщинам... Высокий, черноволосый, с чистым открытым лбом и ровным, точно высеченным из камня, римским профилем, он производил самое благоприятное впечатление в обществе. Александр любовался им, словно статуей в музее.

По единогласному мнению самых разных представителей света, русский царь ничуть не уступал своему секретарю в утонченности форм и походил на статую Давида, работы несравненного Микеланджело.

Александру льстили, но льстили не со зла; он находился в зените славы, и сияние лавров над его головой порой ослепляло впечатлительную публику, скрывая шероховатости августейшего образа.

Сегодня «Агамемнон всех народов» позволил себе облачится в простой офицерский мундир Лейб-гвардии Преображенского полка, шитый из зелёного сукна с красным кашемировым воротом, украшенным золотыми сверкающими петлицами; ноги обтягивали белоснежные лосины, перетекающие в такие же белые чулки, а на ногах – лакированные бальные туфли. На груди Императора сияло множество новых медалей и орденов – презенты европейских дворов. Среди всех, он особенно горячо любил маленькую серебряную медаль на тоненькой голубой ленточке: «Медаль 1812 года», оттеняющую лазоревые глаза, служившую напоминанием о боевых подвигах русских солдат.

Роскошная зала благоухала, украшенная гирляндами десятка тысяч роз. Высокие оконные своды, казалось, тонули в звёздном небе, охваченном мягким сиянием молодого месяца.

По всему периметру висели позолоченные брана[377] стены были увиты хрустальными бусами, голубыми кристаллами, которые отбрасывали блестящие искорки на истоптанный ногами узорный паркет. Балом правили стройные музыкальные увертюры, плавные и медленные, но готовые в любой момент смениться на что-то более заразительное. Гости от души веселились, собирались в группки, а лакеи в бирюзовых ливреях разносили напитки на серебряных подносах, предлагая присутствующим навестить фуршетные столы с лёгкими закусками в салонах для отдыха.

Пять часов кряду Александр в равной степени уделял внимание всем, кто обращался к нему с вопросом: различным офицерам, иностранным министрам, послам и, конечно, дамам... Прекрасным дамам! Собственно, поэтому он и таскал всюду свиту, чтобы оттягивать от себя их буйное внимание.

На балах было принято танцевать, но танцевать в течение пяти часов – занятие неблагодарное, особенно если запамятовал избрать себе на вечер партнёршу. Во избежание той нелепой ситуации, когда пришлось бы ангажировать на танец всех девиц поочерёдно, Александр предпочёл занять их умы необременительной беседой; хотя в начале вечера он всё же станцевал пару францезов и тур полонеза, чтоб совсем уж не нарушать установленного протокола.

Внимание очаровательных кокеток помогало забыть на время о проблемах, сопровождающих всех представителей Конгресса. Длительная война, когда отчаяние сменялось надеждой, кровопролитные сражения – хитросплетениями дипломатических интриг, горы трупов – триумфальными арками, бивачные огни – сверканьем люстр на придворных балах, сильно повлияла на его сентиментальный характер. Для поверхностных наблюдателей лицо Александра по-прежнему прекрасно, осанка величественна, речь отточена. Внешний облик его остался неизменным, но в душе совершался переворот.

После пережитых потрясений изнеженный внук Екатерины Великой, прилежный ученик Лагарпа, поборник европейских свобод, который в разговоре с мадам де Сталь, во всеуслышание заявил: «С Божьей помощью крепостное право будет уничтожено ещё в моё царствование» – незаметно для окружающих превращался в абсолютного монарха. И он не противился переменам, нет, поскольку они утверждали в нём правоту отца: либерализм – это такая игрушка, которая обещает много, а на деле увлекает человека настолько, что он погружается в иллюзорный мир, создаваемый впечатлительным воображением, и, перенося правила этой игры в действительность, разрушает окружающую реальность.

У Александра будто глаза открылись – возможно, впервые за четырнадцать лет царствования: русскому народу нужна земля, личная свобода, единый свод законов и покровительство Государства, которые под силу воплотить монархии, а не либеральные идеи Запада, основанные на губительном для всякой нации индивидуализме, отвращающим людей друг от друга, укрепляющим в восприимчивых умах веру, что мораль – это тоже что-то подвижное, а значит, двигать её можно даже в сторону порока, в угоду своим низменным порывам, оправдывая сие действо – свободой выбора. Нет, Александр не допустит нравственного разложения общества... Не позволит подменять понятия, при которых свобода личная становится свободой без ограничений и разлагает человека изнутри, а вслед за ним – и всю страну.

Эти идеи он приберёг до возвращения на Родину, сознавая, что их час ещё не пробил. Сейчас главное – добиться лояльности делегатов, разрешить первостепенные проблемы – не менее важные, чем те, что скопились внутри России, а уж после он возьмётся за переустройство страны основательно.

Дамы открыто, не смущаясь, изучали обворожительное соединение величавости и кротости, отражающиеся в прекрасных глазах Северного Сфинкса, уделяя особое внимание его улыбке, играющей на пухлых розовых губах, придающей лицу выражение благодушной, невинной молодости...

Александр почти ничего не замечал вокруг, поочерёдно задерживая внимание то на одном прелестном личике, то на другом, уже не особо их различая. Ещё три года назад он бы не стал противиться чарам здешних красавиц и насладился бы вволю легкомысленной игрой... Но они опоздали: его сердце занято. Рассматривая таких разных по наружности женщин, Александр подсознательно искал ту, которой дал клятву верности: готовясь к созданию семьи – если Господь будет милостив к нему – он строго следил за собой, не допуская до себя прежних пороков, не имевших над ним прежней власти.

Дух его окреп, и всё в нём переменилось; любовь не разменная монета... Он помнил об этом и точно пробудился от дурного сна, взглянув на мир глазами сильного, преданного своим убеждениям человека, который не только любит, но и понимает суть любви, ставшей для него наградой за перенесённые страдания.

Безупречно отыгрывая роль сластолюбивого ветреника, Александр вдруг почувствовал на себе тяжёлый взгляд со стороны, обладающий странной мистической силой. Было чувство, словно на него смотрит сам дьявол!

Уличив момент, он бегло осматривает залу, имея цель отыскать обладателя демонического взора, продолжая машинально отвечать на вопросы дам, и почти сразу разоблачает нерадивого шпиона. Тот стоял подле соседнего пилона, который подпирал плечом: дьяволом оказался князь Адам Ежи Чарторыйский – друг его давно минувшей юности.

В груди победителя Европы всё перевернулось... Адам, как и прежде, был неотразим: шею его стягивал высокий накрахмаленный крават[1], удерживающий голову в одном положении, чего удалось достичь, как видно, за счёт бумаги, проложенной меж слоями тонкого батиста. Чёрный угольный фрак с бархатными лацканами придавал образу естественную утончённость, подчёркивая стройную, изящную фигуру...

Александр с трудом оторвал от поляка взгляд, сосредотачиваясь на хорошенькой молодой австрийке в жёлтом, щебечущей что-то на родном немецком – понять бы ещё, что именно...

Улыбка скрывала собой бурю, зародившуюся глубоко в душе и охватившую жаром всё тело. К счастью, лицедейству был обучен с детства, поэтому никто из красавиц, кажется, не приметил его отстранённости.

Хвала Небесам, что следующим туром объявили вальс, о котором девушки мечтали весь вечер. Александр извинился за прерванный разговор, улыбнулся каждой девице, как своей возлюбленной, и с чистым сердцем "сбыл" их в руки подоспевшим к началу танца кавалерам, обещая при первой же возможности возобновить беседу.

Оставаясь внешне спокойным, он чувствовал разрастающийся страх внутри: если Адам не сообразит подойти к нему в ближайшее несколько секунд, этой привилегией воспользуются кто-то другой. Нервно выдохнув, Александр уже было собирался первым шагнуть другу навстречу, замечая, как тот решительно отстраняется от пилона.

Кажется, свидание всё-таки состоится...

Успокоившись, он даёт себе зарок не выходить за рамки дипломатического этикета, вытягивая из рукава мундира позолоченный лорнет на цепочке, прикладывая его к правому глазу, делая вид, будто увлечён происходящим на паркете. Мысленно Александр считал мгновения до появления в поле зрения друга, удивляясь сам себе, что так бурно реагирует. Наконец, когда тот приблизился, накрыв его своей тенью, на душе воцарилось долгожданное умиротворение.

Развернувшись в пол оборота, Император по привычке обращается к гостю на русском:

— Приветствую Вас, Ясновельможный пан... – эти слова он тянет на распев, чаруя собеседника мелодичностью голоса. Через тонкое стекло лорнета Александр видел бледное, словно вылепленное из воска, лицо Чарторыйского, а глаза – карие вишни, томные, большие; когда-то они кружили головы первых красавиц Петербурга и горели огнём, желанием сражаться, но теперь лишь слабо мерцали.

Сдержанно поклонившись, поляк скромно пристраивается рядом:

— Ваше Величество... Рад видеть Вас в добром здравии, – тоже по-русски, уступая желанию Императора беседовать на родном языке.

— Взаимно, Mon Ami... – легко отзывается августейший, всем видом источая доброжелательность. С тех пор, как Адам покинул пост Министра Иностранных дел Российской Империи, минуло семь лет: за это время в мире произошло множество неприятных событий, отвративших его от русского двора. Несмотря на это, Александр верил, что возродить былую дружбу возможно, ведь он теперь не тот, что прежде, и дружит даже с Наполеоном – бывшим непримиримым врагом.

В последний раз они виделись летом в Париже, но тогда, ввиду различных обстоятельств, поговорить по душам не получилось. Кто знает, может, на сей раз всё будет иначе...

Первые несколько минут они молча наблюдали за порхающими на площадке парами: юбки дам в ритме вальса напоминали распустившиеся бутоны цветов – вихри разноцветного тюля мелькали то тут, то там, разнося по залу мягкий, чарующий шелест, разбиваемый стуком бальных туфель элегантных кавалеров.

Где-то на середине тура, Александр незаметно уводит взгляд в сторону, изучая римский профиль друга, про себя отмечая, что тот с годами становится всё больше похож на отца... На своего настоящего отца – дипломата Екатерининской эпохи, князя Николая Васильевича Репнина.

Судьба сыграла с Адамом злую шутку: будучи поляком по духу, он был вынужден мириться с наличием в своих жилах русской крови, что делала его поляком только наполовину. Тема национальности по сей день причиняла ему боль, ведь за спиной продолжали шептаться, что было неприятно и сбивало внутренние ориентиры.

Внимательно изучив бальный костюм, Александр одобрительно улыбается: по всей видимости, дела у Адама складывались неплохо, о чём свидетельствовал изысканный гардероб: перчатки из тончайшей кожи, модной нынче расцветки «York Tan» – жёлто-коричневые, и золотые пуговицы на фраке. Изумительное сочетание!

Почувствовав на себе пристальное внимание, поляк интуитивно оборачивается, встречаясь с ласковым взором голубых глаз.

— Чудесный вечер, не правда ли? – беззаботно вопрошает Александр, положив начало светскому разговору. — Дамы сегодня так кокетливы, так воодушевлены... И вальс[2] длится дольше положенного, – продолжив смотреть на мир сквозь щегольскую лорнетку, он слышит деловитый смешок, с облегчением понимая, что лёд в душе собеседника, наконец, тронулся.

— Осмелюсь предположить, что Ваше Величество подыскивает себе новую аманту[3]? – как бы невзначай интересуется Чарторыйский, отстранённым взглядом наблюдая за вальсирующими – больше из боязни смотреть августейшему в глаза, чем из интереса.

— Будет тебе... И прежних ещё не отвадил, – открыто признаётся Александр, не теряя учтивого тона. — А разве я подал нынче какой-нибудь повод? – ему стало интересно услышать свежие сплетни о самом себе, и потому, развернувшись к другу всем корпусом, аккуратно берёт того под руку, отстраняясь вместе с ним к стене.

Сложив на губах ироничную улыбку, Адам смущëнно потупил очи. На порозовевших щеках проступают милые ямочки, и, когда он вновь поднимает глаза, Александр ловит себя на мысли, что многое бы отдал за возможность продлить эти счастливые мгновения жизни.

— Если будет угодно... – скромно поклонившись, Адам как бы заранее извиняется за бестактность, выражая разумную осторожность. — Наблюдательные шпионы разнесли давеча слух о том, что русский царь, случается, проскальзывает под покровом ночи в особняк княгини Багратион и проводит в её обществе три часа кряду. А ещё имеется слух, что Ваше Величество были замечены быстро идущим по тёмному коридору к комнатам, отведённым фрейлинам Императрицы, где также проводит изрядно времени, – Александр не мог не рассмеяться на этих словах.

— Quelle fiction! («Какой вздор!» фр.) – прикрыв ладонью глаза, он спешит спрятать от окружающих своё бравурное настроение. — Шпионы Вены воистину служат моей славе. – В глубине души августейший более удивился ни тому, что за ним следят даже на половине бывшей супруги, а тому, что лазутчикам не достаёт фантазии связать его ночные путешествия с чем-то дельным.

А между тем Александр всего-навсего проводил фрейлинам инструктаж: напоминал об особенностях поведения при Венском дворе, где любой шаг, любое неосторожное слово беспечного гостя тщательным образом фиксировали и доводили до сведения сильных мира сего. Неизвестно, где и при каких обстоятельствах нелепая оплошность одного человека повлечёт за собой падение другого, поэтому вести себя здесь следовало предельно осторожно.

Что касается вдовы Багратион, её Александр навещал лишь с одной целью – сбора сведений.

Являясь амантой устроителя Конгресса Меттерниха, этого ловкого манипулятора и интригана, княгиня сообщала Александру свежие новости "кулис", а помимо прочего – пересказывала любовные сплетни, понимая, что любовь – не последняя спица в политической колеснице.

Как всякий смертный человек, Меттерних имел определённые слабости: он был падок на хорошеньких женщин. Екатерина Багратион, хотя и родила князю ребёнка, Клементину Багратион, не сумела всецело завладеть его сердцем. Меттерних пылал страстью к Вильгельмине Саган, Курляндской принцессе, родной сестре Доротеи Саган, любовницы Талейрана.

Сестёр Саган в обществе за глаза называли ведьмами, и неспроста, ведь они умудрились прибрать к рукам двух самых влиятельных дипломатов Европы – Серых кардиналов Франции и Австрии. Александра забавляла эта ситуация...

Екатерина Багратион – «Русская Андромеда» и Вильгельмина Саган – «Клеопатра Курляндии» обе проживают под одной крышей, недалеко от Бургтеатра, в великолепном дворце Palais Palm[4], арендованном Меттернихом для совместного сожительства, и это при том условии, что его законная супруга Мария-Элеонора до сих пор питала надежду на возвращение сластолюбивого супруга...

Желая оправдать в глазах общества своё пребывание в Palais Palm, Александр был вынужден разыгрывать влюблённого кавалера, заявляя Европе, будто во дворец Меттерниха его влечёт не теневая политика, и не княгиня Багратион, которую мгновенно посчитали бы русской шпионской, а прекрасная герцогиня Саган, которая, к его удивлению, охотно отвечала ухаживаниям...

Таким образом, в Венских салонах обсуждали уже не любовный треугольник, сложившийся между обитателями Palais Palm, а настоящий квадрат.

Сам Александр, в отличие от Меттерниха, никогда не открывал женщинам своих тайн, тем паче дипломатических, и крутился в их обществе исключительно для поддержания имиджа легкомысленного ловеласа, который, как театральная ниша, скрывал его подлинную натуру. К тому же, он не сбрасывал со счетов варианта, при котором влюблённость юной герцогини Саган могла быть продиктована тем же интересом к политике; не исключено, что это Меттерних предпринимал попытку подсадить его, Александра, на крючок... Кто знает.

Словом, скучать участникам Конгресса не приходилось.

— Открою тебе секрет: моя цель на февраль – Леопольдина Лихтенштейн, – произносит Император с очаровательной полуулыбкой, обуздав порыв веселья. — Я уже делал ей визиты и намерен продолжать форсирование... – обличение этой забавной тайны побуждает поляка зайтись невинным смехом.

— Говорят, она холодна, как лёд, – Адам подвергает царский выбор сомнению, не видя смысла волочиться за теми, кто не заинтересован в любви.

Но Александр имел особую логику на этот счёт:

— Я же Император Севера, Mon Ami, стало быть, лёд – моя стихия, – и вновь обольстительная улыбка. Внука Северной Мессалины не интересовали лёгкие победы: Александр стремился покорять неприступные крепости, находя в том много пользы, ведь куда проще долго и безрезультатно ухаживать за одной дамой, нежели менять их, как перчатки, каждый раз ломая голову над тем, как бы ненавязчиво улизнуть от ответственности.

За незамысловатой беседой время пролетело незаметно. Вальс закончился, и дабы не быть атакованным щебечущими чаровницами, Император демонстративно отворачивается от залы, давая понять, что занят серьёзным разговором.

Гордый поляк по-прежнему стоял к нему в пол оборота, ввиду чего Александр прислонился плечом к стене, дабы иметь возможность шептать другу на ухо.

— Отчего ты не задаёшь мне вопросов?.. – прокрутив меж пальцев лорнет, он отстранённо поглядывает на проплывающих мимо знакомых, не забывая кивать на прощение тем из них, кто торопился домой.

— Прости, – кажется, Адам сам не понял, за что извинился; его голос был резок и холоден.

— Это означает, что их слишком много... – с тоскливой улыбкой подмечает августейший, чувствуя, как в душе собеседника закипает раздражение.

Адам делается вдруг мрачнее тучи. От былой лёгкости не остаётся и следа. По всей видимости, разговор пойдёт о политике... Право, о чём же ещё? Внутренне Александр был готов к такому повороту событий и в душе очень ждал его, однако место и время беседы было выбрано неудачно; на балах не принято обсуждать политику, подробное приравнивалось к mauvais ton.

Стоит ли удивляться, что прямо в этот момент, точно назло, Александр ловит на себе внимание Роберта Каслри – действующего члена английского Парламента, Министра Иностранных дел Англии, возглавляющего партию Тори[5], который был его главным политическим соперником – в высшей степени неприятная личность! Мрачный взор англичанина, чья наружность производила на окружающих отталкивающее впечатление, ввиду его вечной угрюмости, неотрывно наблюдал за Александром и потенциальным польским мятежником, очевидно догадавшись, что речь идёт о чём-то важном.

Россия и Англия были многим повязаны в недалёком прошлом, и в первую очередь – огромным денежным долгом. Представители Парламента с начала века проплачивали войны Российской Империи с Наполеоновской Францией, но окончательно закрыть счёт удалось относительно недавно: пятьдесят миллионов флоринов золотом – колоссальная сумма! – уплатил Туманный Альбион за последнюю Русско-французскую войну. Таким образом, Англия более не чувствовала себя чем-то обязанной России. Долг разделили между английскими и голландскими банкирами ввиду родства двух королевских домов. Заложником этой сделки, по воле Александра, стала Великая Княжна Анна Павловна: взамен снижения суммы предстоящих выплат, он договорился, чтобы младшую сестру сосватали за наследного принца Нидерландов Виллема Оранско-Нассауского.

Предпочитая обыкновенно твёрдую валюту, Александр, тем не менее, мыслил прагматично: Романовы, начиная со дня своего воцарения на Российском престоле, а это, почитай, уже больше века, находились вплоть до сего дня, в династической изоляции. Прочие монархи Европы в той или иной степени приходились друг другу родственниками, что позволяло заключать между собой выгодные сделки, способствующие процветанию их стран.

Романовы же, вследствие устоявшихся традиций, предпочитали родниться с представителями бедных германских княжеств, лишёнными амбиций; такие союзы не приносили выгод. В Европе династию русских царей за глаза называли второсортной, пока Александр не взялся исправлять эту досадную оплошность. Обвенчавшись с наследным голландским принцем, Анна Павловна в будущем займёт престол Нидерландов – Оранская династия официально введёт Россию в круг европейской элиты. А дальше, если повезёт, эстафету продолжит Николай, взяв в жёны дочь прусского короля Шарлотту-Вильгельмину, принадлежащую к относительно новому, но уважаемому Европой роду Гогенцоллернов.

Маленькие дипломатические победы Александра шли вразрез с грандиозными планами английского представительства. Более того, Англия так и не смогла принять действующую власть Наполеона в Европе. Казалось, она поставила перед собой цель скинуть Россию с её нынешнего пьедестала и не успокоится, пока не добьётся желаемого.

Проследив за настороженным взглядом собеседника, Адам обнаруживает одинокую фигуру Каслри в противоположном углу, мгновенно падая духом:

— Не нужно было сюда приезжать... – нервно вздыхает он, сравнивая себя с ребёнком, угодившим в волчье логово. — Я счастлив тебя видеть, но... – Чарторыйский морщится, понимая, как глупо выглядит со стороны: почему он должен просить за свою Родину и при этом бояться гнева какого-то Каслри?

Александр держался того же мнения, считая своим долгом подбодрить оробевшего друга:

— Спрашивай. – Обретя гармонию между душой и разумом, августейший перестал испытывать гложущие чувство страха. Англия – сильный политический противник, но это не значит, что все остальные должны мириться с её тиранией, принимая вещи такими, какими их желает видеть английский двор.

Адам имел полное право бороться за судьбу разделённой Польши, поэтому обязан идти до конца – до победного, иначе никогда не сдвинет дело с мёртвой точки.

— Изволь, разве наша беседа не навлечёт подозрений? – удивляется поляк, вспомнив, что изначально шёл к Александру с другой целью: попросить об аудиенции.

Конечно, он не надеялся разрешить Польский вопрос за один вечер. Кабинет русского представительства с утра до ночи был полон визитёров.

Кто-то шёл к Императору России с просьбой, кто-то с требованием, а кто и с намёками... О, акценты! В мире дипломатии прямолинейность – явление неслыханное, поэтому просьба Адама о возрождении Польши выглядела бы абсурдно, реши он озвучить её при всех. Проблема его заключалась в том, что он хотел справедливости, говорил так, будто поляки взаправду имеют право распоряжаться участью своей страны, что неизменно веселило разделивших польские вотчины государей.

Это причиняло страшную боль, жгло изнутри, как при острой лихорадке: о равенстве и братстве давно уж позабыли, проблемы маленьких стран никого тут не волновали. Век Просвещения ушёл, хлопнув дверью Великой Французской революции. Монархи и их подданные так ничему и не научились: каждый был сам за себя, люди не умели и не хотели слышать о проблемах других.

Продолжив елейно улыбаться, Александр не позволял себе выходить из роли, сознавая, что сейчас на них смотрит добрая половина всех присутствующих в зале дипломатов:

— Коль желаешь оставить всё в тайне – не открывай широко уста. Видишь ли, среди местных шпионов есть умельцы, обученные чтению по губам, – предупреждает он, вновь склоняясь к уху собеседника, пытаясь убедить его, по крайней мере, не хмуриться.

— В самом деле? – впервые за всё время разговора Адам поворачивается к Императору лицом. — И на русском приловчились? – подумав, что тот шутит, поляк нервно поджимает губы.

— И на польском... – подтверждает августейший, незаметно толкая друга локтëм в бок. — Улыбайся, – требует уже более настойчиво, бездумно постукивая лорнетом о костяшки пальцев.

Адам вспоминает вдруг одну важную истину: если хочешь чего-то добиться в мире большой политики, то либо играй как все, либо уезжай домой. Он и рад бы уехать... Да только его дома не существовало уже двадцать лет. Возвращаться было некуда.

— Ты прав, – произносит решительно, силой выдавливая измученную улыбку. — Роковой тайны в моём визите нет. Публика в любом случае истолкует наш разговор превратно, тогда какой смысл вообще скрываться? О чём ещё могут беседовать хитрый шляхтич с русским Государем, как не о восстановлении польского суверенитета? – в голосе таилась неприкрытая обида, смешанная с почти ядовитой иронией. Александр клялся помочь его несчастной, расчленённой Родине с первых лет царствования, но так и не выполнил данного обещания, хотя клялся всеми русскими святыми, что исполнит долг.

— Не надо так, – он невольно хмурится, на мгновение лишаясь самообладания.

— Как? – с деланным недоумением вопрошает кареглазый спесивец.

— Ты говоришь с надрывом, точно надежды уже нет… – слова застревали в горле: Александр жалел, что не имеет возможности говорить начистоту: рассказать, как на самом деле обстоит дело с герцогством Варшавским. Нутром чувствуя боль друга, он стал ненавидеть себя сильнее прежнего.

— А разве была надежда?.. – напомнив августейшему о прежних клятвах и об их общей мечте возродить Польскую государственность, Адам удручëнно качает головой, уличая его во лжи. Чарторыйский честно исполнял свои обязанности на посту Министра Иностранных дел, и за время службы не сплёл ни единого заговора, отказавшись от патриотических чувств, почти умертвив в себе поляка. Работая на совесть, он защищал интересы России, как свои собственные, ни разу не упрекнув Александра в нежелании способствовать продвижению польского вопроса, имея лишь тень надежды, что, увидев однажды его старания, тот смилуется и протянет руку помощи.

Опустив голову, Император зажимает двумя пальцами переносицу; в висках застучала кровь, сознание неожиданно помутилось. Он стыдился правды...

Варшава висела грузом на его совести. А ведь именно сейчас Александр бился над решением задачи больше, чем когда-либо, прикладывая все силы к тому, чтобы присоединить к России большую часть польских территорий, дабы впоследствии даровать им независимость. Но даже его дипломатического таланта оказалось недостаточно для обхода подводных камней. Адам, как человек со стороны, не видел и трети политического пасьянса...

Если обращаться к документам, можно с неудовольствием обнаружить, что Россия не имеет прав и на йоту польских земель. Герцогство Варшавское было создано Наполеоном из частей Австрийских и Прусских владений – прусская половина и вовсе принадлежала теперь Саксонии.

Так какого же дьявола Александр вмешивался в этот спор? Всё упиралось в настроения народных масс. Русская армия требовала трофеев – больших трофеев, ведь война, тем паче кровопролитная, должна приносить плоды, и если герцогство Варшавское не отойдет в ближайшем будущем под протекторат России – с него, Государя, снимут голову. Александр сражался не только за польские интересы, а ещё и за собственную жизнь, что, впрочем, не помешает впоследствии сдержать обещание: подарить Польше свободу, вернее, той её части, которая сделается суверенно-русской.

Тем не менее, эти планы пока что оставались мечтой. Россия могла претендовать на герцогство Варшавское лишь по праву завоевания, однако и тут скрывался подвох.

Когда двадцать пятого января тринадцатого года передовой отряд русской армии под командованием генерала Милорадовича подошёл к Варшаве, то столкнулся с уже занявшим город австрийским корпусом генерала Шварценберга; воевать с австрийцами Милорадович не хотел, равно как и его солдаты, измотанные в боях, поэтому сперва между двумя армиями было подписано маленькое перемирие, а затем – Рейхенбахские конвенции.

С этого момента Австрия и Россия становились союзницами, стало быть, обладали равными правами на завоёванную территорию – и это случилось в феврале: за минувшие время Александр успел сделаться победителем Европы; он рассчитывал, что союз с Наполеоном принудит австрийцев отказаться от своих претензий на герцогство. Но принципы милосердия, которые им исповедовались, не всегда благоволят дипломатическому успеху: Александр предпочёл говорить с обидчиками на равных, как представитель одной из четырёх миротворческих держав, чем подписал себе смертный приговор. А ведь Наполеон предупреждал, что с Европой нельзя разговаривать по-хорошему...

И вот результат: сначала Александр стал одним из четырёх, а позже, с присоединением к союзу Франции, одним из пяти правителей, ответственным за передел Европы, и поскольку ранее он неустанно твердил о равенстве – а ведь за язык его никто не тянул – Австрия, запомнив этот момент, отказалась оставлять позиции. Если русский царь позволил разговаривать с собой, как с обыкновенным монархом, и отказался на правах победителя диктовать миру свою волю, то почему Австрия должна отдавать ему что-то добровольно?

Память ещё хранила воспоминания того дня, когда приехав на Конгресс осенью, лучезарный во славе, Александр возмутился: «Неужто Россия не выторговала у Европы милость присоединить к себе герцогство Варшавское?» И как канцлер Меттерних, медовым голосом, с коварной кривой усмешкой на губах, мягко возразил ему: «Ваше Величество, верно, запамятовали, но с момента подписания Рейхенбахских конвенций с австрийской стороной, с генералом Шварценбергом в частности, герцогство Варшавское превратилось в нейтральную зону, и потому любое дальнейшее продвижение вглубь завоёванной территории может осуществляться исключительно в составе союзных войск, с согласования австрийского командования»

Это был запрещённый приём! И вместе с тем, весьма посредственный... Александр устоял, решив для себя, что будет действовать напролом. И тогда он обратился за помощью к Пруссии, а вернее к её королю, с которым состоял в давней дружбе – Фридриху Вильгельму.

Пруссия, вспомнив благодаря Александру о том, что в составе герцогства Варшавского находятся её законная половина, выступила на Конгрессе с заявлением, что, несмотря на "право завоевания", имеет основание претендовать на польские вотчины, и раз уж конгрессмены поставили перед собой цель "вернуть мир к состоянию до Наполеоновского правления", возвращая монархам отнятые земли, то и она хотела бы вернуть потерянное.

Политика Конгресса благоволила подобным требованиям, поэтому герцогство Варшавское поделили между тремя государствами: Австрией, Россией и Пруссией. Фридрих Вильгельм пообещал, что сразу после того, как Пруссии отойдет её законный кусок, он подарит его Александру. Таким образом, Россия получит сразу две части герцогства – территорию, раз в пять превышающую австрийский надел.

Казалось бы, выход найден. Но... не совсем.

Взамен предоставленной услуги, Фридрих Вильгельм затребовал у Александра, ни больше ни меньше, всю Саксонию! А это уже задачка ну совсем невыполнимая. Не мог же Александр пойти и с бухты-барахты захватить чужое государство?.. Или мог?

Обнаружив себя в безвыходном положении, он решил действовать по методу Наполеона, и незамедлительно отдал приказ русским войскам захватить Саксонию, хотя она, в общем-то, никому ничего плохого не делала... Несанкционированный захват чужой территории Александр обосновал тем, что накануне битвы под Лейпцигом, саксонский корпус предал союзную армию, отказавшись воевать на стороне Франции и России. Предлог получился смехотворным, но оправдать вторжение чем-то надо было...

Двадцатого ноября четырнадцатого года[6] князь Никита Григорьевич Репнин-Волконский, согласовав все действия напрямую с Александром, захватил саксонский замок, объявив тамошнему королю Фридриху Августу пренеприятнейшее известие: «Ваше Величество, Вы арестованы!»

Фридрих Август, безобидный седовласый старик, удивился, но сопротивляться не стал: армия саксонии была до смешного мала, чтобы противостоять оккупантам.

Возможно теперь Александр мог окрестить себя победителем? О нет... Это был только шах. Узнав о случившемся, Меттерних пришёл в ярость, приказав Шварценбергу немедленно взять в заложники племянника саксонского короля – семнадцатилетнего принца, названного в честь августейшего дяди Фридрихом. Отдавать Саксонию Пруссии он не собрался, ровно как и позволять России урвать жирный кусок Польши, что ослабило бы австрийские позиции.

Честь и совесть к тому моменту были оставлены, мораль и великодушие полностью истреблены. Вокруг бывшего польского королевства развернулись нешуточные страсти: в правом углу ринга стоял Александр, держа нож у горла Саксонского короля, как бы заявляя, что если тот не передаст свои вотчины Пруссии, то потеряет жизнь. В левом углу ринга разместился Меттерних, олицетворение Австрии, который приставил нож к горлу племянника короля, предупреждая, что если старый дурак уступит Пруссии хоть пядь земли – его племянника ждёт незавидная участь. Фридрих Август, хотя и находился в преклонных летах, в могилу не торопился, но жить с кровью юного Фридриха на руках, судя по всему, тоже не хотел...

Повисла неловкая пауза. Команды ушли на перерыв. Ситуация оставалась не разрешённой по сей день.

Когда Александр вновь открывает глаза, прогоняя назойливые воспоминания, он улыбается одной из своих самых тёплых и обаятельных улыбок, чувствуя, что более не в силах молчать:

— Обними меня, – этой просьбой он вгоняет собеседника в краску; спрятав лорнет в рукав мундира, Император смотрит на друга не отрываясь, призывая проявить решимость.

— Прости?.. – Адам опешил, не поспевая за ходом мыслей русского царя, который, то молчит с полминуты, то резко ударяется в лирику.

Пришлось взять дело в свои руки. Опустив ладони на плечи поляка, Александр ловко, как бы играючи, меняется с ним местами, разворачивая его спиной к залу.

— Quelle belle idée! Je suis tellement content pour toi! («Надо же какое счастье! Я рад за тебя! фр.) – нарочито громко, чтобы никто не подумал, что они обсуждают нечто секретное. Застыв, как вкопанный, Адам рефлекторно обнимает его за спину, заслышав обжигающий шёпот над головой: — Войска Шварценеггера укомплектованы для вторжения в Варшаву... Россией взят в заложники саксонский король... – уговор о неразглашении конфликта Александр нарушает без всякой жалости. Оставлять Адама томиться в неведении было опасно: он мог наделать глупостей сгоряча, усугубив и без того плачевное положение.

Александр верил, что друг не предаст, что эта тайна останется между ними, поэтому намеренно употребил слово "заложник", вместо демократичного "пленный", дав прочувствовать всю щепетильность ситуации.

Признание Императора повергает Чарторыйского в шок... Недаром они поменялись местами: потерянное выражение лица поляка незамедлительно привлекло бы к ним внимание общественности. Ему требовалось время, чтобы прийти в себя.

Спустив ладони к предплечьям, он переносит на августейшего вес своего тела, становясь мягким и податливым, прерывисто дыша через рот.

Это же надо было до такого додуматься! Арестовать стареющего короля в мирных условиях, в его собственном замке без объявления войны! Подобный поступок нарушал все законы тактики ведения боя. До Адама доходили слухи, что Фридрих Август находится нынче под арестом в Берлине, но он полагал, что тот провинился в чём-то серьёзном, и потому вынужден исполнять унизительную роль арестанта, а теперь выясняется, что его жизнь выставили на торги.

Вот вам и цивилизованная Европа!

Оправившись от потрясения, поляк выпрямляет спину, в благодарность за доверие сжимая золотые эполеты Александра. Краем зрения уловив приближающуюся фигуру лакея, плывущего вдоль стены с подносом Шампанского в руках, он рассеянным жестом снимает две широкие рюмки coupe, протягивая одну из них Императору, судорожно выдыхая:

— Вынужден сообщить Вашему Величеству, что о таких, как Вы, поляки говорят: «kuku na muniu»[7]. – И, постучав указательным пальцем по виску, осушает фужер целиком.

Александр не знал польского языка, поэтому дословный перевод фразы остался для него загадкой, хотя слово "ку-ку", в принципе, отразило весь смысл.

— Право, какой затейливый оборот ты удосужился подобрать... – одобрительно кивнув, он с мечтательным блеском в глазах наблюдал за поднимающимися со дна coupe

игривыми пузырьками золотистого Аи[8], улыбкой и жестами отыгрывая увеличëнного светской беседой человека, создавая видимость безмятежной дружеской встречи.

По достоинству оценив старания Александра, Адам делает вывод, что своим признанием в захвате чужой территории тот демонстрирует искренность, и, пригубив ещё игристого, с тревогой вопрошает:

— Позволь, как же Вы... Ты собираешься этак всё вывернуть? – стараясь меньше шевелить губами, поляк догадался, что за кулисами этого безобразного спектакля скрывается английский кукловод.

Англия оставалась единственной страной в Европе, исключая отошедшую на покой Францию, способной проплачивать вооружённые конфликты. Без поддержки со стороны, Австрия не вела бы себя с Россией – державой-победительницей, настолько дерзко, и уж тем более не угрожала бы смертью племяннику саксонского короля.

Если у Александра имелось какое-никакое оправдание случившемуся – ведь Саксония оставила русско-французский союз в самый важный период войны, то Австрия действовала назло русским интересам, препятствуя росту её авторитета в мире.

На такое были способны лишь беспринципные англичане, которые в текущей войне с Соединенными Штатами превратили столицу мировой демократии Вашингтон в груду развалин, включая Белым дом[9], как когда-то поступили с Копенгагеном.

— У меня есть секретное оружие... – похвастался златокудрый монарх, на радостях салютуя бокалом. Разрешить имеющиеся проблемы могла только война, но Адам не заметил на лице собеседника и тени страха, а лишь загадочную полуулыбку.

На самом деле Александр мастерски скрывал засевшую в его сердце тревогу. У него было два пути: сидеть и молиться о том, чтобы Англия каким-то чудом исчезла с Конгресса, оборвав марионеточные нити, и второй, более реальный – пригласить в Вену Наполеона, чей авторитет прожжённого политика напугает врагов и заставит их пойти на уступки.

Войдя во вкус политической игры, Талейран просил Александра пока что не сообщать вспыльчивому Императору Французов о "безрадостных" итогах переговоров, касающихся раздела его наследия, боясь, что властитель всех и вся разозлится, и примчится рушить "мирную" обстановку Конгресса, обратив прахом все труды французских дипломатов. Плетя интриги против других стран, взяв на себя чрезмерно много ответственности, Талейран частенько забывал об интересах самого Наполеона, которые, как известно, не всегда сопоставляются с интересами Франции и её народа. Вероятно, он был близок к тому, чтобы выйти на связь с Бурбонами, пообещав им невесть чего.

Как и полагается поступать всякому честному дипломату, Александр пообещал не влезать в переговоры французских делегатов, понимая при этом, что сам Талейран, ради личной выгоды, не задумываясь продал бы его со всеми потрохами. Доверять «Хромому дьяволу» не имело смысла. Таким образом, Александр собирался не только сообщить Наполеону об истинном положении дел на Конгрессе, но и тайком выманить его из Франции; дружба с корсиканцем представляла для него наивысшую ценность, нежели обещание, данное старому интригану.

Желая сохранить в тайне подробности своей безрассудной затеи, Император решает переменить тему, осторожно беря собеседника за руку, встречаясь с его недоумëнным взором:

— Мечта моя остаётся прежней... Ты знаешь, я жажду вернуть твоё расположение... Прошу, дай мне шанс всё исправить, – голос невольно дрогнул, выдавая внутренние волнение. Прибегать к утончённым фразам, изящному витиеватому слогу было бесчестно: Адам натерпелся его лицемерия ещё в бытность свою Министром Иностранных дел. Мастер изысканного бонтона[10] – он, Александр, говорил сейчас, как простой буржуа, как мальчишка, над которым истинно светский человек посмеялась бы от души.

Бессознательно сжав ладонь в кулак, Адам уже было подумал, что это очередная игра, уловка... Но ошибся... Александр раскрыл ему правду, а значит, разыгрывать чувства более нет нужды – в этом отсутствовала выгода; наоборот – теперь Адам мог им манипулировать. Однако не станет. Не такой он человек.

— Нам следует сердечно потолковать... – продолжил Александр, примечая раздражение в карих омутах. — В моём экипаже... Утром. Позволь пригласить тебя на молебен. В дороге нет надобности остерегаться шпионов... Нас не потревожат, – услышав надрыв, какой присутствовал ранее в его собственном голосе, Адам с грустью понимает, что Император теряет надежду. Но что они могли сказать друг другу?

Возвращать дружбу уже слишком поздно... У Адама теперь другая жизнь. Раньше их связывало многое: общая "клетка" – двор Екатерины Великой, общая женщина, драгоценная Лиз, и, чего уж греха таить, общие дети...

А ныне осталась только Польша.

Несомненно, он скучал по тем временам, когда они оба жили в Царском Селе, оплакивал свободные встречи, ежедневные беседы, продолжительные прогулки то в обширных садах, то в поле, где им довелось сорвать первые цветы молодой, доверчивой дружбы, где они наслаждались грëзами, которыми себя убаюкивали.

Такие чувства никогда не переживаются вторично с прежней силой, свежестью, одушевлением. Чем дольше Адам жил, тем реже испытывал их отголоски.

Скривив губы в беззвучной усмешке, он смиряет оппонента презрительным взглядом:

— Сегодня ты доверился мне как другу... – цедит с холодом, настороженно приподнимая голову. — Впервые за четырнадцать лет, – эту фразу он едва не проглатывает, задыхаясь в эмоциях; очередной упрёк, и вновь заслуженный.

Пристыженный колкостью поляка, Александр отворачивается к зале, смотря куда-то сквозь толпу, поверх голов танцующих, с большим трудом отыгрывая безмятежность...

Это естественно, что Адам боялся ему доверять: он наверняка убедил себя, что желание защитить польский суверенитет проистекает не из великодушного порыва, а из надобности спасать собственную шкуру – и только из него. Августейший не стремился его разубеждать, зная, что друг более не доверяет пустым словам. Нужны действия. Поступки!

Больше года прошло с того момента, как он поклялся себе, что не отвернётся от правды и впредь никого не предаст. Адам был ему необходим, ибо олицетворял собой прошлое: рядом с ним Александр чувствовал себя вновь молодым, будто он снова Великий Князь и живёт, как и прежде, в Царском; будто не было ни кончины Екатерины, ни восшествия на престол Павла, ни даже Наполеона... Впереди – тысяча дорог, роковых ошибок ещё не сделано, и с миром всё в порядке. Подобные узы нелегко забыть: воспоминания о былой дружбе рассеивают мрак в душе, когда кажется, что выхода нет.

Александр хотел всё исправить, искупить вину перед теми, кому принёс столько боли... На его удивление, Адам не стал сопротивляться, делая робкий поклон: лицо его так побледнело, что практически слилось оттенком с воротником рубашки, закрывающим острые скулы.

— Dobra[391]... На всё твоя воля. – По-видимому, он испытывал необходимость скорее выбраться на свежий воздух, неосознанно касаясь ладонью горла, точно чувствуя нехватку кислорода. После этого Адам разворачивается и медленно убредает прочь, попутно вернув фужер на полупустой поднос мельтешившего в толпе лакея.

Александр, наоборот, раскраснелся, аки барышня на тайном свидании, ощущая невероятное счастье от осознания, что некогда бывший лучший друг согласился пойти ему навстречу. Прежний мир, рухнувший в ночь на двенадцатое марта, восставал из пепла. Возвращались друзья, с которыми, казалось, он расстался навсегда. Возвращалась жизнь, которую он мог потерять. Возвращалась уверенность в себе и трезвый, ничем не затуманенный взгляд на вещи. Господь даровал ему возможность начать всё с чистого листа, вернее, с того места, где он остановился четырнадцать лет назад...

Залпом испив из своей рюмки, Александр усилием воли сдерживает подступившие к глазам слёзы. Теперь он верил – истинно верил, что впереди его ждёт ещё много приятных сюрпризов.

Новый тысяча восемьсот пятнадцатый год обещал обернуться для него чем-то удивительным.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

В садах Фонтенбло стояло безмолвие. Парадные залы старинного дворца опустели, окутанные сонной негой: те из придворных, кто уехал веселиться в город, ещё не успели вернуться, а те, кто отдавал предпочтение домашнему уюту, видели уже десятый сон. Гвардейцы дремали на постах, клевали носом дежурные лакеи, забившись в тот или иной мягкий угол, собачки здешних фрейлин – изнеженные болонки и ленивые пекинесы – сопели на бархатных подушках, а иные развалились лапками вверх прямо на хозяйских кроватях.

И лишь в одном окне беспрерывно горел свет: здесь, в обшитом багровой парчой с повторяющимися мотивами лиры и розы помещении, находился личный кабинет Императора. Окружённый роскошью, Наполеон, сидя за деревянным столом на бронзовой ножке и придерживая двумя пальцами рыхлый подбородок, читал секретную депешу из Вены, доставленную личным курьером Александра. Полученные сведения заставляли и плакать, и смеяться. Северный Сфинкс спешил поделиться радостным известием: совсем недавно он получил в наследство от бабушки, покойной Императрицы Екатерины Великой, город Йевер, что в Нижней Саксонии.

Старинный германский род Ангальт-Цербстов, из которого происходила принцесса Фредерика, ставшая в православии Екатериной Алексеевной, пресëкся на момент прибывания Александра в Вене, что делало его единоличным владетелем вотчин этой семьи, как ближайшего наследника по мужской линии.

Дальнейшие новости радовали уже чуть меньше. Вернее, не радовали совсем.

Александр поведал об интригах Талейрана, о нелепых мелочных склоках, раздирающих политические подмостки: представители от Италии требовали у Франции возвратить вывезенные из их страны шедевры Ренессанса, наглым образом забыв, что все эти картины и статуи, ныне хранящиеся в музее Лувра, были не украдены Наполеоном, а взяты в качестве оброка – не его вина, что по итогам Болонского перемирия, ставшего предтечей Толентинского мирного договора, итальянцы переплавили золотую статую Христа из церкви Дель Джезу, дабы выплатить тридцать шесть миллионов контрибуций, и добили остаток суммы предметами антиквариата. Что должен сделать Наполеон? Переплавить французское золото обратно в статую? Разорить Лувр, лишив тем самым свою нацию военных трофеев, за которые его солдаты проливали когда-то кровь?

— Идиоты! – не сдержавшись, корсиканец бьёт ладонью о поверхность стола, напугав крадущегося Константа, держащего перед собой тяжёлый поднос.

— Ваши лекарства, Сир, – напоминает мужчина, неотлучно прибывающий подле взбалмошного господина; он, как тень, всегда мелькал где-то поблизости.

Поймав на себе насупленный взор серо-голубых глаз, Констант опускает поднос на покрытую зелёным сукном столешницу и отходит прочь, надеясь, что Император не станет пренебрегать здоровьем: за последние три месяца Наполеон как-то отёк, стал распухать; видно было, что через год-другой он совершенно обрюзгнет.

Благо, прогнозы врачей воодушевляли: Наполеон поправится и проживёт дольше, если будет соблюдать все их предписания, так что напрасно тот сравнивал себя с развалиной.

Император Французов счёл неразумным упрямиться. Залпом опрокинув рюмку неизвестной горькой дряни, поморщившись, он указывает на камердинера пальцем, опуская локоть на стол:

— Послушай-ка меня, Констант. Известно ли тебе, что больше всего на свете я презираю неблагодарность? – речь шла не только о кознях освобождённого из-под стражи Талейрана, но и о Европе в целом.

— Так ли всё плохо, Сир? – невозмутимо осведомился слуга, с облегчением наблюдая за тем, как громовержец опрокидывает в себя вторую рюмку, тем самым исполнив указания врачей.

Наполеон не ответил, запивая противный декокт[393] бокалом воды. Выезжать в Вену – затея опасная: это чревато очередной войной. С другой стороны, война так или иначе случится, ведь очевидно, что Александр не справлялся!

Непобедимый полководец, не умеющий уступать, уступил лишь однажды – ему, загадочному властелину северных просторов, такому же, как он сам, упрямцу и лжецу, чья политическая воля зачастую проистекала из болезненной мании величия. Но одно дело – строить план по уничтожению конкретного врага, привлекая на свою сторону всех недовольных, и совсем другое – строить планы против нескольких противников сразу. А ведь Наполеон предупреждал его перед отъездом: «Играйте за себя, не за других». Паук запутается в сплетениях паутины, если натаскает туда слишком много букашек, да и яда не хватит, чтобы усыпить каждую. Наполеон умолял: «Не берите обещаний, которые не сможете исполнить» – и всё как об стенку горох!

Александр не удержался от красивых жестов. Ему обязательно надо было всем помочь: королю Прусскому – ну как же, старый друг! – королю Швеции Бернадоту, бывшему наполеоновскому солдату, автору идеи "скифской войны" между Россией и Францией, к счастью, не состоявшейся, королю Нидерландов – будущему зятю, и прочим политическим приспособленцам.

Совсем не чувствует границ, мерзавец!

А между тем время шло, Бурбоны нервничали, ещё немного – и они вооружат преданных роялистов, осуществив государственный переворот. Наполеон грешным делом задумался: а будет ли считаться мятежом то выступление, во главе которого встанет представитель свергнутой законной монархии?

Революция подразумевает борьбу с королевским режимом, но если бунт устраивает сам король, можно ли назвать это революцией? Впрочем, искать ответы на данные вопросы, конечно, было не к чему. Куда важнее – подумать о насущных проблемах...

Хватит ли у него сил добраться до Австрии? Пойдут ли за ним его Маршалы, если возникнет необходимость сражаться? Глупая гордость титулом герцога, князя и даже короля делала их настолько тщеславными и ревнивыми по отношению друг к другу, что они приносили интересы армии и страны в жертву своему мелочному соперничеству. Это стадо навьюченных верблюдов лишь недавно было вновь дисциплинировано Наполеоном.

А что, если в его отсутствие на Францию нападут англичане? Остаться здесь – значит, позволить Талейрану заключить мир на невыгодных для страны условиях, ибо этот человек продаётся всем; выступить – значит, обнажить Англии тылы, получив, однако, редкую возможность отвоевать своё наследие; может статься, что одного только присутствия его, Наполеона, на Конгрессе будет достаточно, чтобы разом прекратить все споры.

Так что же делать?..

— Я постарел... – признался сам себе Император, не заметив, как чуткий на слух камердинер, не единожды слышавший оную фразу, натужно вздохнул.

— Но не умом, Сир, – всё также спокойно возразил Констант, будучи уверенным, что Его Величество напрасно заклеймил себя преступником, отнимающим у народа светлое будущее. — Осмелюсь заметить, – после недолгого промедления продолжил он, — что защищать свою жизнь и честь не преступно. Преступно – проявлять бездействие. Вспомните девяносто девятый год, Сир... Франция была истощена, разграблена собственным правительством и всё же пошла за Вами, – упоминание переворота Восемнадцатого брюмера заметно оживляет Наполеона, наполняя его мысли воспоминаниями давно минувших лет, сменяющими друг друга с невероятной быстротой.

Император желчно усмехнулся:

— Франция пойдёт за мной даже к звëздам... – цедит сквозь зубы с привычным высокомерием. — Но подданные, Констант!..

Все его желания упирались в настроения народных масс. Тогда, шестнадцать лет назад, он был молод и полон сил. Генерал Бонапарт олицетворял собой справедливость. В то утро он появился перед народом на белой лошади, следом за ним — его генералы. Кортеж направлялся к бульвару Мадлен и Тюильри. В десять часов он принял присягу перед Ассамблеей. В одиннадцать часов Сийес, Роже Дюко и Баррас подали в отставку, а Гойе и Мулэн, которые отказались это сделать, были взяты под стражу…

В полдень Директория уже не существовала.

Наполеон до сих пор ещё слышал обрывки льстивой народной песенки, звучащей в тот день на главных авеню Парижа:

«Он всех из города сметёт,

И нам спокойствие вернёт!

О, слава Богу! Бон — а парте!»

А теперь что?.. Одна лишь бранная речь со всех углов! Эти мотыльки, которые бездумно летели на свет его славы, волоча за собой республиканский триколор — Свобода, Равенство и Братство — теперь отворачиваются от него и поднимают над головой обрывки знамён, которые раньше сами топтали ногами. Их умами вновь завладела идея братоубийственной войны. Народная память коротка. Всё, что было когда-то благополучно забыто, похоронено в зале и пепле полуразрушенных улиц, стремительно возрождалось; над Францией раскачивался Дамоклов меч.

— Вы о тех подданных, кто попеременно требует то короля, то республику? – с деланной иронией вопрошает Констант, робко понижая голос.

Наполеон вдруг осознал, что чересчур разоткровенничался. Сетовать на судьбу в присутствии слуги – последнее дело. Должно быть, он и вправду стареет, раз позволяет себе подобного рода вольности.

— Уйди, Констант, мне надлежит побыть одному, – исправляется он, с мрачным видом погружаясь в чтение; финальные строчки буквально кричали о том, что Александр в отчаянии, и Наполеон, похоже, теперь тоже.

Едва за камердинером захлопнулась дверь, он отбрасывает письмо в сторону и откидывает лакированную столешницу вместе с сукном, заглядывая во внутрь стола, куда не столь давно был спрятан кожаный футляр – подарок, приготовленный для Александра на Рождество. Если уж и ехать в Вену, то не с пустыми руками.

Император помнил, как русский царь подарил ему великолепную шаль из тончайшей вигони с мануфактуры Надежды Мерлиной — настоящее произведение искусства: двухстороннее изделие, два метра в длину, ручная работа, три года кропотливого труда!

Наполеон, с Египетского похода которого, собственно, и началось сперва в Европе, а затем и в России увлечение шалями, ещё лет пять назад поручал своему послу приобрести экземпляр безупречного русского ткачества у известной Петербургской помещицы, но получил отказ ввиду тогдашней вражды двух держав. Александр предполагал, что теперь Наполеон сможет подарить шаль той, кого больше всех любит – Императрице Марии-Луизе, например, ведь Жозефина уже год как лежала в могиле, или Марии Валевской, женщине растившей его внебрачного сына, или кому-нибудь из сестёр – но, куда там: Бонапарт поступил мудрее, передав это сокровище на хранение в Лувр, рассудив, что оно должно принадлежать народу – Франции.

Открыв футляр, он придирчиво осматривает массивную золотую подвеску-сердце, покрытую тончайшим серебряным кружевом, сплошь усеянную бриллиантами – эталон барочного ювелирного мастерства. Внутри помещался его портрет и надпись, давно уже ставшая девизом всей жизни: «Мечтай о большем – получишь максимум»...

Собственно, подарок этот предназначался нисколько Александру, сколько его будущему первенцу, крёстным которого Наполеон очень хотел бы стать, но не станет – не доживёт.

Захлопнув крышку, он перемещает задумчивый взгляд к ближайшему канделябру в форме богини победы Ники, медленно обраставшему подтёками желтоватого воска.

Мысли путались, но кое-что интересное корсиканец всё же вычленил: Александр развеял миф о несокрушимости его военного гения, Наполеон разубедил Северного Сфинкса в безупречности имеющихся у того дипломатических качеств. Наполеон не всесилен на поле битвы, Александр – на арене закулисных интриг. Они оба заблуждались относительно того, что сумеют обвести Европу вокруг пальца, но, тем не менее, отступать не хотели.

Однако мир не мог вечно крутиться вокруг их фигур, ибо просто не создан для таких тесных рамок. Наполеон пробовал раздвинуть его границы – не получилось; одному человеку не по силам учинить мирового господства. И, если новая война неизбежна, Наполеон не будет сидеть и ждать, когда она постучится в двери, а попробует спасти то немногое, что у него осталось – население своей страны.

Взяв в правую руку перо в эмалевой оправе, пренебрегая правилами дипломатической переписки, Наполеон принялся составлять набросок будущего ответа, сердцем рождая каждую строчку:

«Государь, брат мой, любезный Александр, с прискорбием вынужден сообщить, что каникулы Ваши окончены. Обстоятельства складываются не лучшим образом: я более не в силах держаться на расстоянии от международной политики.

Вы ведёте себя несносно, когда игнорируете мои дружеские наставления. Помниться, я предупреждал Вас, что одной любови будет мало для установления надёжного мира в Европе!

Прошу простить мне эту неподобающую для монарха язвительность – тон мой всегда происходит из настроения; Вам известно, что я презираю амикошонство, но с Вами, мой друг, мне не хочется играть словами. Впрочем, готов ответить, если что-то в моём письме задело достоинство Вашего Величества.

Льщу себя надеждой пересечь границу Австрии в ближайший месяц. О деталях доложу позже.

С нетерпением буду ждать нашего свидания.

С Любовью, Ваш добрый гений, Наполеон.»

Офицерский мундир лейб-гвардии Преображенского полка принадлежащий Александру I (Подлинник). Екатерининский корпус. Петергоф.

Ссылки:

1) «Адам, как и прежде, был неотразим: шею его стягивал высокий накрахмаленный крават[1], удерживающий голову в одном положении, чего удалось достичь, как видно, за счёт бумаги, проложенной меж слоями тонкого батиста.»

★ Крават (фр. cravate) - ранняя версия галстука в виде широкого шейного платка. Вошёл в обиход французской знати в конце XVII века, а затем распространился по всей Европе. Был заимствован у венгров, служивших в полку личной охраны Людовика XIV, «королевских хорватов».

2) «Дамы сегодня так кокетливы, так воодушевлены... И вальс[2] длится дольше положенного. – продолжив смотреть на мир сквозь щегольскую лорнетку, он слышит деловитый смешок, с облегчением понимая, что лёд в душе собеседника, наконец, тронулся...»

★ В начале XIX века Вальс разрешалось танцевать не более 10 минут: объятия кавалера и дамы в танце считались не вполне подобающими. Но уже в 1815 году на Венском Конгрессе, после победы над Наполеоном, Вальс танцевали повсеместно, иной раз дважды за вечер. Кроме того, его эволюцию стимулировало появление нового типа паркета, что позволяло танцорам лучше скользить и в результате меньше подпрыгивать, что добавило большей плавности в передвижения пары.

3) « — Осмелюсь предположить, что Ваше Величество подыскивает себе новую аманту[3]? – как бы назначай интересуется Чарторыйский, отстранённым взглядом наблюдая за вальсирующими – больше из боязни смотреть августейшему в глаза, чем из интереса.»

★ Аманта (фр. amante) – Любовница.

4) « Екатерина Багратион – «Русская Андромеда», и Вильгельмина Саган – «Клеопатра Курляндии» обе проживают ныне под одной крышей, недалеко от Бургтеатра, в великолепном дворце «Palais Palm»[4]...

★ Palais Palm — в настоящее время во дворце размещается Венгерское посольство.

Дополнение: В Российской историографии бытует мнение, что любовный квадрат: «Меттерних–Саган–Багратион–Александр» был чуть ли не главной темой для обсуждения во всех Венских салонах – это действительно так, однако представители света видели исключительно «парадный фасад» этой истории, грубо говоря, фальшь. На самом же деле Меттерниха, Саган, Багратион и Александра связывала исключительно политика. Меттерних в мемуарах во многом лжёт, выставляя Александра своим главным соперником в борьбе за руку герцогини Саган, и даже утверждает, что Александр в порыве страсти (Александр и страсть – уже не логично) вызвал его на дуэль – над этой писаниной смеялись все современники. Существует также миф, что Екатерина Багратион и Вильгельмина Саган, едва ли глаза друг дружке не выцарапывали в борьбе за сердце Александра, что полностью противоречит здравому смыслу и прямому, давно уже доказанному факту, что вдова Багратион являлась шпионкой Александра. Порывы «страсти», приписываемые её персоне, были ни чем иным, как игрой на публику, и чувства Саган к Александру, скорее всего, тоже были лживы, хотя, возможно, она рассчитывала на что-то большее, поскольку Меттерних к середине Конгресса порядком её утомил.

5) «Стоит ли удивляться, что прямо в этот момент, точно назло, Александр ловит на себе пристальное внимание Роберта Каслри – действующего члена английского Парламента, Министра Иностранных дел Англии, возглавляющего партию Тори[5], который был ему главным политическим соперником – в высшей степени неприятная личность!»

★ Тори и виги – это названия партий политической системы Англии. Тори (консерваторы) состояли из лордов и духовенства, которые защищали королевские права и старые традиции. Виги (либералы) состояли из богатых землевладельцев, купцов и банкиров, которые защищали парламент и продвигали идее реформ в экономике и политике Англии.

6) «Двадцатого ноября четырнадцатого года[6], Князь Никита Григорьевич Репнин - Волконский, согласовав все свои действия напрямую с Александром, захватил саксонский замок, объявив тамошнему королю Фридриху Августу пренеприятнейшее известие: «Ваше Величество, Вы арестованы!»

★ В реальности князь Никита Григорович Репнин - Волконский произвёл арест Саксонского короля Фридриха Августа-I — 20 ноября 1813 года, как раз после Лейпцигского сражения. Король был наказан за сношения с Францией (Саксония оставалась союзницей Наполеона до самого конца). Сперва венценосного пленника заточили под стражу в его собственном замке, а затем, после поднятия на Конгрессе Польского вопроса, переправили в Берлин. В Берлине монарха разместили во двореце Фридрихсфе́льде, принадлежащем в начале XIX века русской княгини Екатерине Петровне Барятинской, урождённой Гольштейн-Бек(Бекская); до замужества она была принцессой Зондербургского дома, к тому моменту изрядно обедневшему. Де -юре – Фридрих Август находился на прусской территории в безопасности, де-факто – жил во дворце русской поданной, то есть на русской земле, что автоматически делало его пленником российской короны. Не смотря на смещение даты в один год историческая достоверность главы не пострадала.

7) « — Вынужден сообщить Вашему Величеству, что о таких, как Вы, поляки говорят: «kuku na muniu»*.»

★ «Kuku na muniu» — старинное польское выражение. На языке польских детей «kuku» означает «рана, ушиб, боль» что-то сродни русскому «бобо». «Muniu» — это уменьшительно-ласкательное от слова «mózg» (‘мозг’). Близким по смыслу русским эквивалентом будет фраза: «больной на голову»

8) «... одобрительно кивнув, он с мечтательным блеском в глазах наблюдал за поднимающимися со дна бокала игривыми пузырьками золотистого Аи[8], улыбкой и жестами отыгрывая увеличенного светской беседой человека, создавая видимость безмятежной дружеской встречи. »

★ Аи (или ay), – собирательное название французских шампанских вин из винодельческого центра Аи – центра виноделия Шампани.

9) «На такое были способны лишь беспринципные англичане, которые в текущей войне с Соединенными Штатами превратили столицу мировой демократии Вашингтон в пепел, включая Белым домом[9], как когда-то поступили с Копенгагеном.»

★ Речь идёт об Англо - Американской войне 1812 - 1815 гг. 24 августа 1814 года, после поражения американцев в битве у Бладенсберга, британские войска под командованием генерал-майора Роберта Росса оккупировали город Вашингтон и сожгли многие правительственные здания, включая Белый дом и Капитолий, а также некоторые другие.

10) «Мастер изысканного бонтона[10] – он, Александр, говорил сейчас, как простой буржуа, как мальчишка, над которым истинно светский человек посмеялась бы от души. »

★ Бонтон – хороший тон; хорошие манеры, светская учтивость в словах и в обращении.

Глава 20

«Друзья мои, прекрасен наш союз!

Он, как душа неразделим и вечен –

Неколебим, свободен и беспечен,

Срастался он под сенью дружных муз.»

Александр Сергеевич Пушкин.

«19 октября» (1825 год)

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Январь 1815 год.

Справив два главных праздника сезона – Рождество и Новый год – петербуржцы вздохнули с облегчением, не уняв, однако, светской прыти, продолжая кутить и разговляться.

В нашей семье праздники отмечали с размахом, ничуть не хуже, чем в других. Матушка то и дело устраивала визиты, посещала собрания и вечера, перемежая светские выходы с домашними хлопотами: закупала новую мебель для обустройства квартиры после ремонта, а совсем недавно выписала с Тележного ряда[1] в Москве, где, как известно, производят лучший отечественный транспорт, личный экипаж, что было весьма кстати, ведь после ухода со службы меня лишили права пользоваться фрейлинскими дрожками.

Держать при доме карету и лошадей – удовольствие не из дешёвых, но зато это лишало надобности бегать по городским конюшням в поисках свободной упряжи.

Не успел год начаться, как Ma-ma озаботилась моим перевоспитанием, заявив, что после её отъезда я буду управлять хозяйством самостоятельно, без прежних её подсказок: следить за нанятой прислугой, распоряжаться провизией, лично ездить к модисткам и выбирать себе фасоны, словом, вести независимый образ жизни, полагающийся каждой взрослой барышне.

За десять лет службы при дворе я привыкла жить на всём готовеньком: получать пищу с царского стола, командовать единственной служанкой, пользоваться услугами придворных лекарей, швей, извозчиков, исполнять чужие, а не свои приказы, отчего сделалась ужасно безалаберной! Беспокоясь за моё будущее, Матушка во многом винила себя, что вырастила совершенную растяпу, и потому не давала мне спуску. Первым делом она взялась за мой гардероб, справедливо рассудив, что умение правильно одеться – это целая наука!

Сословная принадлежность человека в обществе определялась не только по костюму, но и по умению носить одежду, знанию всех правил, чаще неписаных, которые диктовали пластику, жесты и точный выбор туалета в зависимости от ситуации. Правильный выбор костюма или, напротив, отступления от общепринятых традиций наряда свидетельствовали не столько о реальном достатке, сколько о нравственных принципах семьи.

Общество довольно снисходительно относилось к мужчинам. Но с женщин в наш век шёл огромный спрос. Подчинённость женщины светским законам была абсолютной, а всё потому, что мы издревле находились в зависимости от нравственных установок времени. И если безукоризненно следовать этикету я научилась ещё в первые годы службы, то в оформлении интерьера, ведении финансов и моде оставалась дилетантом. Раньше наряды мне выбирала Матушка, присылая из Парижа уже готовые платья, сшитые по последним меркам, или Наташа: имея от природы хороший вкус, ей доставляло удовольствие одевать других.

Походы к модисткам всегда отнимали много времени и сил, поэтому я редко заглядывала к ним по собственной воле, хотя и любила всем сердцем современную моду. К счастью, в первых числах января в Петербург вернулся Чаадаев, ввиду чего меня посетила мысль сделать друга своим наставником, о чём мечтала уже давно.

Пётр Яковлевич обладал утончённой красотой, отличался не гусарскими, а какими-то английскими, чуть ли даже не байроновскими манерами и имел блистательный успех в петербургском обществе. В свои двадцать лет он был мудрее многих зрелых мужей, а уж в умении составлять туалет – точно первым.

Чаадаев привёз мне письмо от Государя. Несмотря на имеющийся уговор не превращать моих друзей в курьеров, на сей раз пришлось признать, что содержание письма было слишком интимным, чтобы вверять его в чужие руки. Александр писал не о политике и не о любви: он выслал целый талмуд инструкций, которым отныне я должна неотступно следовать, оберегая свой статус официальной фаворитки.

Меня возмутило количество имеющихся в них запретов:

« — Нельзя способствовать продвижению чинов по службе, составлять ходатайства заключённым; хлопотать о доходных местах для малоизвестных господ; строжайше воспрещается вступать в сношения с командирами полков и титулованными представителями гвардии – подчёркнуто дважды.

— Нельзя устраивать шумных празднеств, не будучи к ним тщательно подготовленной: о любом Вашем промахе будет тотчас известно в свете.

— Нельзя возвращаться ночью в чужом экипаже, т. к. соседи растолкуют Ваш поступок превратно.

— Нельзя вести себя необузданно, привлекать внимания общественности.

— Нельзя приглашать высших сановников в дом. (Сперанский и Аракчеев, пожалуй, могут делать Вам редкие визиты)

— Нельзя руководствоваться честностью на исповедях. Не меняйте доктора. В случае острой необходимости пишите к Аракчееву.

— Нельзя пользоваться общественной почтой; письма, содержащие личные переживания, секреты, рассуждения о политике, отправлять строго через приставленных к Вам адъютантов.

— Нельзя становиться завсегдатаем известных салонов. Свести визиты учтивости к минимуму, дабы не быть окружённой подхалимами и лжецами.

— Нельзя гулять без сопровождения в обществе вельмож высшего ранга...»

И далее в том же духе. Кошмар! Даже члены Императорской фамилии не были столь зависимы от ограничений! Финальная приписка выглядела как издевательство:

«В остальном, сударыня, я ни в чём Вам не препятствую, оставайтесь собой и наслаждайтесь радостью бытия...»

С такими-то запретами – конечно, только радоваться и остаётся! Поначалу меня сильно злил этот дурацкий список, ведь Нарышкина не соблюдала и трети изложенных в нём предписаний.

Но потом, остыв, я осознала, что Александр просто боится за нашу любовь, потому и проявляет чрезмерную осторожность. Наверное, это даже к лучшему, что так вышло: у меня наметились серьёзные перемены в жизни, так что светские развлечения будут только отвлекать.

К концу Рождественской недели я перебралась обратно в Царское, поселилась у достопочтенной Варвары Михайловны Волконской, любезно предоставившей мне своё поместье на время зимних вакаций, пока сама она несла службу в Зимнем дворце.

Сердечное внимание княжны утверждало истину, что мир не без добрых людей. Не все в высшем обществе будут смотреть на меня с осуждением, обвиняя в беспутстве: вослед врагам всегда найдутся и друзья.

Лицеисты взяли за правило обстреливать снежками окна моей спальни поутру, зазывая на раннюю прогулку. Глядя в их счастливые лица, я загорелась идеей сделать для них что-нибудь приятное и, не долго думая, решила устроить маленький импровизированный обед "для своих".

Как раз сегодня был самый подходящий для этого день. Во-первых, завершались Святки – завтра уже Крещение, во-вторых – у Шарля заканчивались каникулы, что было, пожалуй, самым печальным поводом, и в-третьих – Чаадаев отбывал к Грибоедову в Витебск, повидаться после долгой разлуки. Кто знает, когда нам вновь доведётся собраться всем вместе под одной крышей, поэтому мы не стали откладывать встречу.

В большой гостиной стоял полумрак, бороться с которым помогала масляная лампа, разместившаяся на столике перед изящным канапе[2], обтянутым тёмно-синим атласом «Помпадур»[3], с вытканными золотистым шёлком цветочными гирляндами.

Несмотря на пасмурную погоду, я побоялась зажигать свечи днём: старики говорили, что это на покойника... В примету верили многие подданные Империи, не исключая Государя, который летними вечерами любил работать с документами, периодически забывая тушить огарки на рассвете, чем изрядно пугал камердинеров, заходящих в его кабинет с первыми лучами солнца. Бывало, они в страхе крестились, а порой бранили Александра за беспечность, опасаясь, что он накличет в дом беду.

Рассматривая наброски моих будущих нарядов, Чаадаев, сидящий на канапе, то задумчиво хмурил брови, то мимолëтно улыбался, изредка внося правки карандашом.

Поскольку вечером моему другу надлежало отбыть в столицу по армейским делам, он приехал на званый обед в униформе Ахтырского гусарского полка, необычайно ему шедшей: прежний бордово-коричневый доломан сидел как с иголочки, золотистые позументы и бранденбуры переливались мягким светом – воистину гусарское обмундирование было самым красивым в царской армии! Детали безупречны: сапоги «а-ля Суворов»[4], с вырезанными сердечками вверху голенища и прикреплёнными к ним пушистыми кисточками, подчёркивали романтичный образ удалого гусара.

На эфесе сабли, висящей по левую сторону, была выбита надпись «За храбрость», и поблёскивал алый орден Святой Анны четвёртой степени, дополненный пунцовой орденской лентой с жёлтым бордюром – за отличие в Германской кампании тринадцатого года. Напоминанием о той войне служил также чёрный прусский крест[5], который выглядел несколько зловеще... Пару ему составляла медаль с изображением Всевидящего Ока и надписью: «Не нам, не нам, а Имени Твоему», отлитая Александром в память о войне двенадцатого года.

Чаадаев никогда не кланялся пулям и выдержал все марши, все манёвры минувшей войны, сражаясь плечом к плечу с верными сынами Отечества, чем снискал для себя бессмертную славу. Шарль не сводил с него восторженных глаз.

Любуясь их умилительным тандемом, я жалела лишь об одном, что не имею возможности пригласить на обед Наташу, чьё письмо держала теперь в руках, стоя против окна, где концентрировался дневной свет:

— Что слышно в Вене? – голос брата, раздавшийся у левого уха, заставляет вздрогнуть. Право, что это за дурацкая привычка, подкрадываться со спины?!

Взявшись за лацканы своего новенького вердепёшевого[6] фрака, Шарль приподнимается на носочки, заглядывая за моё плечо, силясь рассмотреть убористый почерк Наташи, коим было исписано аж три страницы.

Вздохнув, я упрощаю ему задачу, опуская пергамент на уровень талии, что заставляет его выйти из-за спины и пристроиться рядом:

— Общий посыл таков: «Генералы по-прежнему в моде! Государь весел и покоен. Конгресс – гуляет! Нового вооружëнного конфликта, хвала Всевышнему, не предвидеться» – обернувшись к Чаадаеву, донося до него последние политические сплетни, я встречаюсь с благодарным взглядом и ласковой улыбкой, после чего, отдав брату первый лист, вновь погружаюсь в чтение.

Далее Наташа писала об Александре, что побуждает меня вплотную приблизиться к окну, дабы не упустить ни строчки:

«Государь наш пристрастился к прогулкам по Вене. Больше всего он любит ходить один, пешком...» – эта новость произвела на меня сильное впечатление: «Встретив на улице кого-либо из знакомых, Государь останавливает его, вступает в разговор, а иногда продолжает прогулку с ним вдвоём. Вообрази, Ma Chère, то же приключилось и со мной! Мы говорили о тебе неустанно! Государь то и дело вопрошал: "Верит ли мне Софи? Не таит ли она какой обиды? Молю, передайте ей на правах друга, что я считаю дни до нашей встречи. Мною делается всё возможное для нашего скорейшего воссоединения!"

Ах, Ma Chère, ты счастливейшая из русских женщин! Государь пленён тобой всецело. Сердце его желает лишь тебя!»

Слова подруги обнадёжили меня. Раз даже Наташа, недоверчиво относящаяся к мужчинам, утверждала, что любовь Александра очевидна, стало быть, наши чувства прошли проверку временем и расстоянием.

Мне показалось удивительным, что окружённый интригами Император находил время для частных прогулок, успевая вникать во все дела Конгресса, не уклоняясь от жарких споров с главами делегаций. Кажется, что сейчас я любила его даже сильнее, чем прежде!

— Покуда генералы доселе в моде, смею заверить, что Вы не прогадали с фасоном... – задумчивый голос Чаадаева возвращает меня в реальность; наскоро дочитав третью страницу, найдя её такой же жизнеутверждающей, как две предыдущие, я складываю листы пополам.

Тем временем философ, убедившись в верности оставленных заметок, уверенно захлопывает бювар[7].

Осознав, что он закончил с проверкой, я прячу письмо в карман платья, бесшумной поступью следуя к дивану, чувствуя себя герцогом Бедфордским на приёме у Джорджа Браммела[8].

Робко пристроившись на краешке канапе, неосознанно задерживаю дыхание: приняв бювар, открываю его на первой странице.

К моему большому удивлению, из десяти брульонов[9], отданных другу на суд, пометки обнаружились только на шести – я сочла это хорошим знаком, почувствовав себя более уверенно. У одних платьев изменился крой декольте, у других – фасон рукава. Более всего преобразился "генеральский" пелисс[10], который мне хотелось пошить с бранденбурами, эполетами и аксельбантом – в подорожание гусарской униформе!

Обнаружив недоумением на моём лице, Чаадаев поспешил объяснить:

— Я позволил себе маленькую вольность: как видите, от эполет лучше отказаться, поскольку они сделают Ваши плечи грузными, бранденбуры весьма уместны, но аксельбант следует укоротить для удобства. В целом, я разделяю Ваше благородное стремление вернуться к истокам... Национальный мотив Вашего гардероба воистину вдохновляет. – Мягко улыбнувшись, он смотрит на меня тем ласковым взором, каким обыкновенно смотрят родители на своего ребёнка, осилившего премудрый математический пример.

Я зарделась и на радостях бесшумно хлопнула в ладоши.

Последние четыре фасона обладали элементами древнерусского стиля: белые хлопковые платья украшала традиционная перевить[11], что смотрелось необыкновенно мило и навевало воспоминания о Московском царстве.

— Отчего, позвольте спросить, Вы не внесли черты русского стиля в парадный туалет? – указав на брульон вечернего платья, Чаадаев выразительно приподнимает брови: — Замечу, что сюда просится расписной платок. Хотя бы и Посадский, коих у Вас в избытке... – протянув руку, он бережно касается платка на моих плечах, алого, убранного оранжевыми цветами; подарок Шарля на Новый год. Вспомнив, как я любовалась покровом той милой девушки на горке, а после ещё не раз восторженно упоминала о покрове вслух, брат изловчился и отыскал похожий на Апраксином рынке, торжественно вручив мне его в новогоднюю ночь.

Чуткость Шарля не переставала меня восхищать! Я в который раз убедилась, что из него вырастит замечательный муж.

— А не чрезмерно? – спрашиваю с долей сомнения, боясь сочетания ярких оттенков, на что Чаадаев учтиво замечает:

— Отнюдь. Вся Европа подражает России, к чему остерегаться того, что является сутью нашей культуры? – его довод показался мне разумным.

В самом деле, война с Европейскими коалициями способствовала подъëму небывалого патриотизма среди русского населения: дворяне пристрастились к родной словесности, а светские львицы, завсегдатаи блистательных Собраний, шили себе простые крестьянские сарафаны, позируя в них отечественным художникам. Мода на всё русское прижилась и за рубежом: в главных столицах европейских государств господствовал стиль, наречëнный французами: «A' la Russe»

Силуэты русских сарафанов мелькали в изысканных салонах Парижа, в Grand Opéra и даже на улицах враждебного Лондона, в частности в Гайд-парке, и на бульварах Венского Рингштрассе, где вершилась судьба мира.

Будучи коллекционером разнообразных предметов старины, я подумала, что настало время по достоинству применить их в деле. Чаадаев признался, что собранные мною "сокровища" произвели на него самое благоприятное впечатление. Матушка ворчала, что я захламила лучшую из комнат, но переносить коллекцию на чердак, где холодно и сыро, было преступно!

В моей коллекции собралось уже достаточно много текстильных шедевров: пёстрые косоклинные сарафаны[12]; косоворо́тки[13], шитые традиционным алым узором – вышива́нкой; атласные кушаки[14], парчовые шугаи[15] и набивные епанечки[16]...

Узорные сицы, а также обожаемые мною Павловопосадские платки[17], ряды которых, благодаря Шарлю, пополнились давеча новым экземпляром; и редкой красоты лёгкие полупрозрачные Канаватные покрывала, называемые иной раз Канаватной фатой[18]. Определённо, всё это заслуживает увидеть свет!

И чего я, глупая, боялась... Крестьянской самобытностью теперь никого не удивить.

— Ты прав, выйдет чудесно! – подняв на друга искрящийся радостью взор, с облегчением выдыхаю, закрывая бювар и откладывая его на край чайного столика. — Peter, я помню, ты запрещал жаловать тебе подарки, но... – начинаю осторожно, вспоминая об одном важном деле: — Прошу, только не нужно слов! Порыв мой идёт от сердца – умоляю, не отталкивай меня! Всего один маленький презент... Он не уронит ни моей, ни твоей чести.

Охваченная волнением, я стремительно поднимаюсь с места, взмахом ладони останавливая Чаадаева, намеревающегося подняться следом. Мне уже давно хотелось отблагодарить друга за поддержку и всё то добро, что он для меня делал.

Выждав с полминуты, неосознанно схватившись за шнуры бязевой блузы, продолжаю взволнованным тоном:

— Ты мне уступишь?.. – мне казалось абсурдным, что девушка из высшего общества лишена возможности преподносить дорогие подарки знакомым мужчинам. В конце концов, я ведь не деньги собралась дарить и не бриллианты в двадцать карат, что намекало бы на финансовые трудности Чаадаева, компрометируя его честь.

Взгляд друга, смущëнный, растерянный, то и дело опускающийся к полу, выражал какую-то подневольную, робкую, бессознательную покорность:

— Ce que femme veut, Dieu le veut. («Чего хочет женщина, того хочет Бог.» фр.)– сдаётся он, очевидно боясь расстраивать меня в этот важный день первого совместного обеда.

Не теряя напрасно времени, я подбегаю к высокому комоду, выдвигая верхний ящик, где дождалась своего часа розовая коробочка, убранная серебристой лентой:

— Мне известно, что качество подарка отражает вкус дарителя, определяя его место в обществе. Я сгорю со стыда, ежели не научусь делать презенты... – вернувшись к канапе, не твёрдой рукой передаю другу подарок, который он принимает с почтительной сдержанностью.

Быть может, Чаадаев и выглядел как денди, но он никогда не был денди по существу. Ему претила напускная манерность. Душа его, нежная и ранимая, не подходила к образу циничного высокомерного модника, поэтому регламент поведения денди никогда им не соблюдался, и сверх того – подвергался жестокой критике.

Распустив серебристый бант, он медленно приподнимает крышку. Меня к этому моменту уже трясло! Прижав кулаки к подбородку, я несильно прикусываю костяшки, скрывая лихорадочную улыбку.

Чаадаев смотрел на предмет, лежащий внутри, не отрываясь, выдерживая паузу, после чего переместил слегка взволнованный взгляд на меня, а затем снова на дно коробки.

Обуздав эмоции, он извлекает наружу старинный, покрытый тонким слоем блестящего лака... веер, переливающийся в тусклом дневном свете.

Да, я не побоялась подарить мужчине веер – то была дань уважения ушедшей безвозвратно Галантной эпохе; времени роскоши, мужского изящества и милых сердцу безделушек. Взмахнув кистью, Чаадаев заставляет экран распахнуться; его вниманию представляется красивейшая миниатюра: «Пир Антония и Клеопатры», исполненная в самых тонких деталях.

— Сей предмет принадлежит эпохе Анны Иоанновны... – произношу вполголоса, ощущая прилив краски к лицу. — Экран из пергамента, миниатюра исполнена гуашью, а остов – из перламутра... – от переизбытка волнения тело пробирает холодным ознобом. — Не понравилось?.. – стараясь разглядеть на лице друга хоть тень эмоций, боязливо обхватываю себя руками.

— Напротив... – эхом вторит Чаадаев, оживая и пылко выдыхая. — Я всем доволен, милая Софи... Покорно благодарю, – голос его стал звучать чуточку тоньше. Губы дрожали, силясь сложиться в ослепительную улыбку, обернувшуюся в последнюю секунду добродушным смешком.

И вновь чувство радости пробирает меня до поджилок. Чаадаев был впечатлён: с каким вниманием он изучал сюжет галантной миниатюры, с каким восторгом ощупывал резной остов!

— Признаться, Вы сбили меня с толку... – бережно вложив веер обратно в коробку, он поднимается на ноги, смущённо оправляя доломан.— Суждения Ваши обо мне удивительны... Вы тронули моё сердце, вручив не предмет, а частичку своей души... – поклонившись, философ благодарит меня за презент, целуя подхваченную в порыве нежности ладонь. В этот момент становится ясно, что я не ошиблась с выбором: хороший подарок не обязательно должен быть дорогим; прежде всего, он должен соответствовать мыслям и образу жизни одаряемого, но главное – исходить из искреннего желания сделать человеку приятно.

Я не сдержалась:

— Засим прошу обнять тебя, душа моя! – подскочив с дивана, широко развожу руками, заключая друга в ласковые объятия, слыша его сдержанный, умильный смех над головой.

С первой задачей я справилась успешно, теперь осталось пережить обед!

И в следующие же мгновение до меня доносится озорной перезвон колокольчика, от которого в груди разливается приятное тепло.

— Едут! – радостно объявляет Шарль, стоящей подле окна, по-видимому, признав в новоприбывшем ямщике – лицейского кучера. И не дожидаясь ответа, вернув мне лист прочитанного письма, опрометью выбегает из комнаты, желая скорее воссоединиться с друзьями.

— А вот и куролесники примчали! – воскликнула я, отстраняясь от друга и подлетая к окну: продираясь сквозь завесу туманной изморози, по просёлочной дороге бежал мохноногий битюг[19], тянущий сани, что громыхали по колчам мёрзлой земли.

И впрямь – это лицейская лошадка!

— Чую, шуму поднимут на весь дом. Побегу встречать! – подхватив струящийся белый подол, направляюсь вслед за братом, надеясь, что обед пройдёт в благоприятной обстановке.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Камердинер, высокий угловатый немец средних лет, с крючковатым носом, заслышав мои шаги в передней, оборачивается, чтобы уточнить:

— Прикажете сопроводить господ лицеистов в гостиную? – мужчина замирает, ожидая дальнейших распоряжений, но я лишь отрицательно качнула головой.

— Сопровождать возьмусь сама, ступайте в столовую. Да и... Велите подавать корзины, – напомнив о приготовленных гостиницах, предназначавшихся для отправки в Лицей на радость другим воспитанникам, коих, к сожалению, нельзя было всем скопом пригласить на обед в чужой дом, я дожидаюсь сдержанного кивка от слуги, после чего подхожу к высокому зеркалу, висящему у противоположной стены, осматривая себя с ног до головы.

Хозяйка вечера должна выглядеть безупречно или, по крайней мере, опрятно.

Туалет мой был непритязателен: белое платье из рыхлого муслинделина[20], поверх которого надета блуза из набивной оранжевой бязи в мелкий красный цветочек с пущенной по краю широкой веерной оборкой. Шею обхватывала чёрная бархотка – на ней висел миниатюрный медальон с профилем Матушки. Надобности выряжаться у меня не было, так как высокопоставленных гостей ожидать не приходилось.

Усадив Посадский платок на плечи, я воодушевлённо улыбаюсь, заслышав беспорядочный топот на крыльце, смешанный со смехом и обрывками путанных фраз.

Пара юных лакеев, облачëнных в серые ливрейные куртки[21] с белыми гербовыми пуговицами, спешат отварить створки тёмного дерева, впуская в переднюю холод и завихрения колючего снега, оседающие на ковровую дорожку под ногами.

Шарль, поправляющий шейный платок, уже стоял на пороге.

Голоса становились всё громче, и вот, спустя мгновение, на крыльце возникает шумная толпа в серых сюртуках. Первым под крышу дома ныряет Данзас, стягивая с головы мокрую от снега фуражку, оглядываясь через плечо к теснящимся позади друзьям:

— Вам хорошо судить, господа! Вы далече живёте и спите себе беспробудно до первых петухов, а я с ней один на один остался! – запустив пятерню в рыжие волосы, он стряхивает бисер талой воды с вьющейся чёлки. Лицо его выражало недовольство, но в карих радужках просматривался привычный задор.

Горчаков, бесшумно вошедший следом, обратился к другу с улыбкой:

— Брось базланить[22], Медведь. Изловят Дядьки твою мышь, дай только сроку. – Отстегнув тугие пуговицы сюртука, Светлейший легко сбрасывает его на руки расторопного лакея.

Тут же, откуда ни возьмись, между двумя юношами вклинивается смеющийся Пушкин и полусонный Дельвиг, стягивающий с носа запотевшие очки. Робеющий Пущин, споткнувшись впопыхах на пороге, заходит последним. Вся частная компания была в сборе!

Щёки друзей горели огнистым румянцем. С восторгом осматривая дом, они припоминали друг другу курьёзные случаи: как воровали по осени яблоки из здешних садов и как убегали потом от сторожей, которые теперь были вынуждены любезно им кланяться.

В компанию незаметно вливается Шарль, о чём-то расспрашивая лицеистов на французском.

Дождавшись, когда гости разденутся, а лакеи отойдут прочь, я совершаю несколько стремительных шагов вперёд, привлекая к себе внимание:

— Доброго полудня, Господа! – оглашаю торжественным тоном, охватывая взглядом присутствующих, замечая, что к друзьям вновь вернулась их синяя форма с красным стоячим воротником; как видно, финансовое обеспечение Лицея пошло на лад.

— На правах временной хозяйки, разрешите поприветствовать Вас в доме Князей Волконских. Надеюсь, Вы хорошо добрались? Не шибко притомились дорогою? – остановив внимание на Пушкине, который чему-то тихо посмеялся, вопросительно выгибаю бровь, наблюдая, как он смело выступает вперёд.

— Petite dame! – воскликнул он пронзительно, раскрывая объятия. — Вашими молитвами домчались быстрее ветру! – синие очи озорно сверкнули, а на губах расцветает дерзкая усмешка.

Быстро преодолев разделяющее нас расстояние, поэт замирает в нескольких шагах от меня, горделиво вскидывая подбородок:

— Позвольте замереть пред Вами в глубоком пардоне, – театрально всплеснув руками, он с наигранным подобострастием приседает в глубоком реверансе, демонстрируя чудеса гибкости.

Из груди вырывается короткий смешок, войдя во вкус этой маленькой игры, я с той же манерностью протягиваю ладонь для поцелуя:

— Всё лучше и лучше, мсье Пушкин... – меня поражала его неиссякаемая фантазия, позволяющая каждый раз придумывать новый способ эффектного приветствия. — Пади сюда, ехидна, обниму тебя! – и, ухватившись за отворот кафтана, притягиваю поэта вплотную к себе, обвивая его шею руками, совершая «Faire La Bise» – тройной поцелуй щëчка к щëчке.

— Данзас... – протянув руку, целую рыжеволосого бесёнка. — Милый барон... – затем Дельвига, застенчиво рассматривающего ковёр под ногами. — Ваша Светлость... – и Горчакова, которого, окромя поцелуя, нежно потрепала по щеке, призывая расслабиться, забыть на время о хороших манерах. — Жано... – мой пыл угасает, когда перед глазами вырастает Пущин; замявшись, я в последнюю секунду выставляю вперёд ладонь, приветствуя лицеиста уверенным рукопожатием.

Жано был рад, что его чувства пощадили; юношеская влюбленность, судя по сконфуженному виду, ещё терзала трепетное сердце, отчего он выглядел приведением на фоне шумной толпы друзей.

— О чём толки ведёте, господа? – дабы не заострять внимание на произошедшем казусе, спешу завладеть вниманием поэта.

Как самый неугомонный представитель компании, Пушкин нередко задавал тон лицейским мероприятиям, если, конечно, был в настроении, поэтому мог без труда "заслонить" собой краснеющего друга, неловко топчущегося на месте.

— Медведь нынче совсем без сна: мышь ему нервы точит и провианты, что из дому присылают. Конца-краю бесчинству не видать! – беспечно сообщает повеса, смотря на рыжеволосого товарища подначивающим взором.

Тот вскинулся, и вновь заголосил, очевидно оскорбившись, что его борьбу с грызуном не воспринимают всерьёз:

— Это не мышь, а исчадие Ада! Антихрист! Именно о таких предупреждал человечество Нострадамус! – видимо, Данзас утомился войной с бессовестной соседкой донельзя. И я хорошо его понимала, поскольку сама, бывало, не высыпалась по той же причине: когда мышь что-то усердно грызёт, этот звук, отражаясь от высоких дворцовых стен, эхом разносится по всем коридорам, да так, что и понять нельзя, в каком углу засела негодница.

Но ещё хуже, если мышь селиться в пределах спальни, прогрызая обои, начиная приводить друзей по ночам, когда меньше всего хочется подниматься с постели и разгонять непрошеных гостей.

— Отчего бы Вам не завести кота? – спрашиваю напрямую, с запозданием сознавая, что идея звучит не ново.

На мой очевидный вопрос откликнулся Горчаков, грустно вздыхая:

— Мысль недурна, да кто позволит? За котом ведь смотр нужен... Всякая животина в казённом доме, ежели подходить к ней без ума, может в равной степени нести как пользу, так и вред, – разумно поясняет он, а между тем стоящий рядом Дельвиг, протирающий крохотные круглые линзы клетчатым платком, с тихим смешком добавляет:

— Дядьки и за нами-то углядеть не могут, куда уж им зверя на поруки отдавать... – спрятав платок в карман кафтана, барон вновь сажает очки на переносицу, загибая тонкие дужки за уши.

На этой нерадостной, в общем-то, ноте, я решила покончить с прелюдией и сопроводить друзей к столу, где нас дожидался Чаадаев.

— Позвольте, господа, помочь Вам, по крайней мере, утолить голод. На сытый желудок, поди, и думается легче, и мир выглядит всяко приветливее, – указав рукой в направление передней анфилады, я прохожу вперёд, увлекая смеющуюся компанию в недра фамильного гнезда Волконских, моля Бога, чтобы после моего десерта доктор Пешель не увидел на пороге своей лечебницы новых пациентов.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Самая тяжёлая стадия подготовки любого пира – составление меню: мне хотелось, чтобы друзья вкусили простой домашней пищи, какую им могли готовить в отчем доме, какую, возможно, они пробовали в далёком детстве.

Каждый куверт[23] на столе был оснащён специальной «la carte», где помещался список подаваемых блюд. В России "карточная система" трапез не только прижилась, но даже зацепила западный мир: с лёгкой руки Александра Борисовича Куракина[24] русская подача[25] в Европе медленно вытесняла устоявшуюся французскую.

Перед тем, как сесть за стол, я проконтролировала, чтобы лицейскому кучеру вынесли корзины с гостинцами, куда входила всевозможная выпечка: пышные пряглы[26], пирожки с печенью, ягодами, грибами и огромные ватрушки, размером с тарелку. Убедившись, что всё уложено, как надо, я со спокойной душой вернулась обратно в столовую.

На первое был подан суп: сливочная уха по-фински, нежное, но сытное блюдо, согревающее холодными зимними вечерами. На второе повар семьи Волконских приготовил жаркое[27] по-царски – томлëная в печи говядина с овощами, а к ней разнообразные закуски: солонина, балычок, винегрет с анчоусами, мясом и горчицей, фаршированная репа и мои любимые солёные огурчики!

Запивали всё ягодным взваром[28].

Поскольку обед носил полуофициальный характер, напоминая скорее домашнюю трапезу, нежели публичное мероприятие, я сократила подачу до трёх этапов, сосредоточившись главным образом на десертах.

Обед протекал в непринуждённой, доверительной обстановке, и хотя поначалу лицеисты стеснялись выказывать бурные эмоции, смущаясь чужих стен, то к подаче второго блюда заметно расхрабрились, весьма охотно поддерживая светские и не только разговоры.

Мы обсудили текущие дела, экономические пост-военные проблемы России, после чего взялись рассуждать о конфликте Русской Православной церкви с иезуитами[29], грозившем перерасти в открытое гонение, вслед за этим упросив нашего доблестного гусара рассказать о боевых подвигах.

В день Бородина Чаадаев простоял семёновским подпрапорщиком у полкового знамени и за это сражение произведён был в офицеры. Он стоял в огне под Кульмом, Лейпцигом, везде, где находился его полк, в главных битвах минувшей войны, и, наконец, в почётном карауле у Государя в самый день взятия Парижа.

Мы все слушали его затаив дыхание, сознавая, что устами Чаадаева говорит история; пройдут века, а память о вторжении полумиллиона вражеских солдат на русскую землю будет жить.

Наконец, настало время чаепития. Со стола унесли все блюда и заменили приборы.

— Превосходный чай... – тихо молвил Горчаков, заглядывая на дно изящной чашки, всматриваясь в цвет напитка и его структуру.

— Английский? – предположил он, вновь перемещая взгляд в мою сторону.

— Не сомневайтесь, Mon Ami: даже король Англии не такой английский, как этот чай, – отзываюсь с улыбкой, оборачиваясь на звук открывающихся дверей: в залу входят четверо лакеев, держащих серебряные подносы с фарфоровыми пиалами.

— Messieurs – le dessert! («Господа — десерт!» фр.) – мой голос невольно дрогнул, что свидетельствовало о важности наступившего момента. Вернув чашку с блюдцем обратно на стол, нервным движением оправляю платок на плечах, понимая, что тот не собирался никуда съезжать.

Десерт включал несколько блюд: блинчики, сырники и каша из полбы с малиновым вареньем. Я специально подобрала такие рецепты, которые требовали наименьшего напряжения, ведь кулинария – наука сложная, таящая множество коварных нюансов – невозможно постичь их все за один вечер.

Сцепив руки в замок, неотрывно наблюдаю за тем, как пиалы одна за другой перемещаются с подноса на стол. Повар лишь слегка доработал подачу, украсив кашу ягодами засахаренной малины.

С критичным видом осмотрев полбу, я сочла нужным добавить:

— Скажу напрямик, господа: супротив воли кормить Вас не стану. Коль не приглянëтся десерт – быть по сему, я распоряжусь о подаче замены и обиды, помилуй Бог, таить не возьмусь. Мне важно добиться независимых суждений. Поэтому прошу Вас судить мою стряпню по совести, а не по сердцу. Помните, что на ошибках учатся, не лишайте меня удовольствия совершенствовать навыки, – это обращение касалось всех, включая моего брата, которому больше других было известно, сколько сил я потратила на приготовление оных блюд.

На лицах большинства юношей отразилось понимание. Данзас бойко и уверенно кивнул, как бы заявляя, что принимает условие, Горчаков обворожительно улыбнулся, перемешивая варенье с полбой до однородной бледно-розовой массы, и только Пушкин, склонившись над пиалой, негодующе изучал её содержимое:

— Пётр Яковлевич... – обратился он к Чаадаеву, приподнимая голову.— Обнадёжьте меня: Вас ведь учили в гвардии оказывать доврачебную помощь, не так ли? – уточняет как бы между делом, иронично поглядывая в мою сторону.

Вот же язва!

— Сейчас по шея́м-то получишь! – съехав чуть вниз со стула, я легонько ударяю поэта носком туфли в лодыжку, отчего тот, охнув, вздрагивает. — Снимай пробу, коль смел не по годкам! – вновь выпрямившись, смотрю на друга с вызовом, мол, давай-давай, налегай, а то болтать здесь всяк горазд, а как за дело браться – так никого!

— В самом деле... – подтвердил Чаадаев, по-доброму рассмеявшись. — Вам, сударь мой, как сомневающемуся, надлежит первому принять бой, а не то заклеймят трусом.

В ответ на это, Пушкин лишь самонадеянно фыркнул и, не унимая веселья, отсалютовал мне ложкой:

— Извольте! – смело зачерпнув полбы, поэт уверенно отправляет её в рот, напрочь забыв о том, что блюдо горячее. Окинув друга жалостливым взглядом, я подумала, что он ошпарил себе весь рот... Но, минуту спустя, застывший взор синих глаз оживает вновь, челюсти приходят в движение, а пальцы левой руки начинают отбивать беззвучную дробь о поверхность стола.

Все, включая некоторых лакеев, не сводили с Пушкина глаз.

Первым не выдержал Данзас:

— Ну, и как ты её находишь? – развернувшись на стуле, он хватается за мягкую спинку, не в силах обуздать волнение.

Проигнорировав вопрос друга, Пушкин продолжает упрямо жевать, задумчиво рассматривая потолок, словно выискивая на нём недоступные простым смертным знаки судьбы.

Следующим сдаётся Дельвиг, порывисто бросая салфетку на стол:

— Обезьяна, не томи ты, ей Богу! – барон решил не ждать, когда юный гений удостоит присутствующих вниманием, самостоятельно снимая пробу.

Наконец, поэт приходит в себя, с улыбкой обращаясь к друзьям:

— Mon Dieu... («Мой Бог» фр.) – тянет с набитым ртом, активно пережёвывая полбу. — Это вкусно, très bien! – и, в подтверждение сказанному, зачерпывает новую порцию.

— Правда?.. – спрашиваю с недоверием, всем корпусом поддаваясь вперёд.

— Oui, мне нравится... – отзывается Пушкин, удерживая на губах беспечную улыбку.

— Особенно сейчас, когда уже не страшно жевать! – хохотнул он, отчего на меня снисходит заветное облегчение. Откинувшись на спинку стула, я оглядываю лица друзей, обнаружив, что каждый из них охотно поглощает десерт.

— Не соврал, Пушкин... Хороша каша! – с той же уверенностью произносит Дальвиг, что побуждает меня схватиться за ложку.

Полба варилась на молоке, и я обрадовалась уже тому, что зёрна пшеницы не слиплись в комочки, как это случилось в первые два раза. Мне не хотелось заранее предвосхищать результат, поэтому перед подачей на стол кашу пробовал только повар, который заверил меня, что она «не дурна».

Съев пару ложек, я невольно поморщилась, понимая, что переборщила с сахаром... Если бы не малина, дающая приятную кислинку, десерт вышел бы совсем приторным.

Поймав мой хмурый взгляд, Чаадаев прерывает ход мрачных размышлений:

— Полноте, Софья Алексевна, даю Вам слово: каша отменная. Если рецепт и нуждается в исправлении, то в малой части. Вы не пожалели сахара для друзей, но разве же это дурно? В следующем разе положите меньше – не мудрено дело. Ведь сами говорили, что это не последний наш обед, – разумно рассудил он, не дав мне пасть духом.

Шарль между тем уплетал полбу за милую душу: ему чем больше сахара – тем лучше. Ну, хоть кому-то удалось угодить...

Проглотив ещё пару ложек, с беспокойством осматриваю стол:

— А как же сырники?.. Они покажутся Вам кислыми после сладкой каши... – весьма поздно спохватившись о том, что следовало бы поменять очередность блюд – сперва подавать кисломолочные изделия, а уже после – те, что включают в себя много сахара, я ощутила острую вину за содеянное.

Но тут в разговор вмешался Данзас:

— А ну и пусть! – спокойно возражает он. — Не беда, братцы, верно? – взглянув на друзей, Медведь, с присущим ему оптимизмом, уверенно тянется к тарелке с сырниками, опровергая мои опасения. — А мы вареньем сдобрим – и порядок! – подняв голову, он смотрит негодующе, будто я раздувала из мухи слона.

Засахаренные ягоды на Руси любили издревле, поэтому на стол были выставлены самые разные вариации: варенье из клубники, яблок, вишни, чёрной смородины, крыжовника и даже из редьки – фаворит многих аристократических застолий.

Зачерпнув сразу из нескольких вазочек, Данзас щедро поливает румяные сырники, переложив их с общего блюда к себе на тарелку. Воспитание не позволяло издавать желанных звуков радости, и потому он лишь жмурился от удовольствия, всем видом показывая, как было вкусно...

— Добротные сырники, Софья Алексевна, как есть добротные! А коли лгу, так пусть мне семь лет удачи не будет! – из уст Данзаса это прозвучало, как угроза, на что я в испуге махнула рукой.

— Господь с тобою, ешь на доброе здоровье! – сердце моё растаяло от столь трогательной поддержки. И хотя я обещала себе не расстраиваться, если одно из блюд получится неудачным, друзья знали, что всё это отговорки. В глубине души я была ранима и воспринимала личные неудачи слишком близко к сердцу – скверная привычка, от которой всё ещё не удавалось избавиться. Но как же это приятно, когда тебя поддерживают...

Пиалы с полбой постели буквально на глазах! Расправившись с кашей, друзья, наперебой подмечая плюсы моей стряпни, налегли на сырники:

— А в моём имении заведено говорить «творожники»... – вспоминается Горчакову, скучающему по тёплым семейным застольям. — Давно мы не вкушали домашней пищи... В Лицее излишков не увидишь, а тут разом душу отвели. – Намазывая земляничное варенье на золотистую корочку, Светлейший сдаётся во власть сентиментального настроения.

— Твоя правда, княже... – одобряет сказанное Пушкин, потянувшись за любимым вареньем из белого крыжовника, какое готовила ему няня в Михайловском. — Эх, щас бы ещё варенцá отведать, густого, чтоб от сметаны не отличить! Жано, а ты какого мнения? – обратившись к лучшему другу по привычке, Пушкин медленно закрывает глаза, вмиг смекнув, какую глупость сделал. За всеми разговорами он умудрился запамятовать, что Пущин предпочитал молчать на общих собраниях, смущаясь моего внимания.

Данзас замирает с вилкой у рта, а барон Дельвиг, усадив поудобнее очки, низко склоняется над тарелкой, делая вид, что ничего не слышал.

Жано, судя по всему, раздражало подобное поведение друзей, путающих влюблённость с болезнью, отчего неосознанно хмурится.

— Того же, что и все, надо полагать... – невозмутимо произносит лицеист, решительно разрезая сырник. — Мне по нраву Ваше ремесло, Софья Алексевна. Товарищи мои ни сколь Вам не солгали: десерт чудесен. – Внешне Пущин был спокоен, как штиль, и смотрел на меня с должной учтивостью, не пряча взгляд. Это хорошо: в высшем обществе умение держать себя в руках ещё не раз поможет ему уберечься от неприятностей.

— Grand merci! – сложив руки в молитвенном жесте, поочерёдно оглядываю каждого гостя, воздавая благодарность за тёплые слова и бережное отношение к моей ранимой натуре.

Прямо камень с души свалился!

Время с этого момента потекло в два раза быстрее. В завершении вечера лакеи водрузили на стол серебряный эперн[30] с восьмью хрустальными корзинами. Свежие фрукты выставлялись на стол в обязательном порядке – это был ещё один способ потратить деньги с блеском.

Во многих московских усадьбах, помимо привычного огорода, имелись собственные оранжереи, в которых выращивались фруктовые деревья. Теплицы в Москве — насущная необходимость. В каждом ряду, бывало, высаживали по сто пальм в кадках, а на грядках оранжереи прочие экзотические кустарники и растения. В Петербурге таких оранжерей не было, окромя царских, поэтому ананасы, дыни, персики, апельсины и арбузы привозились либо из Москвы, либо из-за границы.

Иностранных путешественников особенно впечатляло, что русские аристократы покупали фрукты зимой, когда они стояли баснословных денег. Ананасы, к примеру, продавали по пять рублей за штуку! На пять рублей простой обыватель мог приобрести десять килограмм манной крупы или четыре жирных индейки, или двенадцать килограммов говядины первого сорту!

Однако, когда ты богат, о ценах особо не задумываешься... Инфляция по окончании войны, к счастью, была незначительная, и вследствие роста производства – отголосок Тильзитских соглашений – многие продукты даже дешевели, поэтому я не чувствовала, что сильно потратилась.

Итог моего первого обеда был таков: полба – хороша, но нуждается в доработке, сырники – отменные, и всё же некоторые из них слегка пригорели, а вот блины... Их мы решили скормить птицам от греха подальше: на вкус они оказались совершенно несъедобными. Но я не расстраивалась: два удачных блюда из трёх – хороший результат, мне было куда расти и к чему стремиться.

В конце вечера я решила поделиться с друзьями приятной новостью:

— Господа, считаю своим долгом сообщить Вам о наметившихся планах на будущий год... – отодвинув стул, подхожу к Чаадаеву, сидящему во главе стола, чтобы видеть всех сразу.

— Вы возымели желание учиться? – с ходу определяет Данзас, кажется, догадавшись обо всём по моему взволнованному виду.

— Именно! – выкрикивает Шарль, сгорая от желания обрисовать детали. — В феврале у Софи состоится первое занятие, Гауеншильд третьего дня дал ей своё благословение! – от нетерпения, он напрочь забывает о том, что я сама хотела раскрыть подробности...

— Всё сказал? – осознав, что выдержать интригу теперь не получится, с наигранным возмущением скрещиваю руки на груди.

Но брата уже было не остановить:

— Ага, почти, – он и глазом не моргнул, вновь обращаясь к внимающим зрителям. — Занятия будут проходить в библиотеке для общего удобства пять раз в неделю! А ещё Софи вернётся во фрейлинский флигель. Вообразите, сколь удачно складываются события! – слова его оживляют разморённую сытой негой публику: зала полнится аплодисментами и обрывистыми хвалебными фразами.

Шарль широко улыбался: он явно был доволен собой. Негодник!

— Ради Бога, судари, дозвольте хоть слово молвить! – напомнив, кому тут долженствует быть главным я призываю шалопаев к порядку. На самом деле, говорить было нечего – Шарль сказал всё за меня.

Гауеншильд счёл разумным встречаться будними днями: во время общих лицейских классов я займу галерею в библиотеке, где мною займётся тот или иной освободившийся преподаватель, а во фрейлинский флигель меня переселят стараниями Екатерины Павловны, которая к концу зимы обещала вернуться в Петербург. Здравый смысл победил: нынче мне открылась истина, что нельзя упускать ни единой возможности совершенствоваться, ведь чем старше ты становишься, тем меньше времени остаётся на себя.

Данзас, вскочив со стула, с горящими глазами подбегает ко мне:

— Выходит, мы вновь соседи? – он обнял меня, искренне радуясь грядущим переменам. Ключевым фактором в принятии мною решения учиться стало письмо Александра, в котором мне запрещалось вести активную частную деятельность – это означало, что он боялся за меня, сомневался в моих силах, коих может оказаться недостаточно для противостояния придворным интригам.

Я хотела исправить его представление о моих способностях. Но перед тем мне надлежало исправить представление о себе в своей собственной голове.

— Эка жизнь лихая начнётся! – воскликнул Пушкин, подбегая к Данзасу, обнимая его со спины, что образовало тройные объятия.

— Судари, оставьте пустые мечтания... – ласково рассмеялась я, потрепав озорников по кучерявым макушкам. — Помните, нам не следует помышлять о шалостях…

В самом деле, Гауеншильд оказал мне честь, допустив на территорию закрытого учебного заведения, и нам даже не пришлось обращаться за разрешением к Министру Просвещения, так как мои частные занятия взялась курировать лично Великая Княгиня.

— Верно толкуете, Софья Алексевна... – поддержал меня Горчаков, убирая прочь салфетку, поднимаясь следом из-за стола. — Мы обязаны взять на себя заботу о благополучии Madame. Вспомните «уложение о чести и бесчестии»: компрометировать даму – низость. Пол сотни юнцов на одну барышню – нехорошо... – Светлейший ясно даёт понять, что статус фаворитки не благоволит к скандалам, чем заметно остужает бурный пыл разыгравшихся товарищей. Одна маленькая оплошность может стать следствием серьёзных неприятностей.

Пущин натянуто улыбнулся, потупив очи, по-видимому, смирившись с тем, что вскоре нам предстоит чаще видеться. Пушкин ободряюще подмигнул другу, как бы говоря, не волнуйся, причин для беспокойств нет. Чаадаев смотрел на меня с гордостью, а милый Дельвиг, расправляясь с сочным ананасом, одобрительно кивнул, будучи и сытым, и довольным.

В этот кульминационный, помпезный, торжественный момент всеобщего воодушевления на меня накатывает чувство острого нетерпения. Движение – всё, конечная цель – ничтожна! Меня съедала охота скорее взяться за дело, приобщиться к учёному миру мужей, дабы наслаждаться самим процессом обучения, а не только радостью первых побед.

— А всё-таки год выдастся изрядным, господа, – в многообещающем тоне заключает Пушкин, поправляя взъерошенные кудри, то ли взаправду предчувствуя удачу, то ли брякнув это наугад, дабы поднять всем настроение.

И хотя у данного заявления не существовало логической подоплёки, в эту минуту нам всем хотелось верить, что Пушкин – великий пророк.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Когда просторы Царского укрыли первые сумерки, мы попрощались с Чаадаевым и продолжили дружеский вечер уже без него. В большой гостиной разожгли камин, на стол водрузили вычурную жирандоль[31] из Венецианского стекла, убранную переливающимися фигурными подвесками, издающими таинственный хрустальный звон. Помещение мгновенно преобразилось: краска на старинных полотнах стала ярче, вспыхнули изумрудной чешуёй лупоглазые драконы на фарфоре китайских ваз, а резная светлая мебель казалась невесомой…

Неожиданно Данзасу взбрело в голову позаигрывать с нечистой силой. Люди верили, что в пору, близкую к зимнему солнцестоянию, размывалась граница между миром людей и миром духов, и по земле бродила нечисть, у которой можно было осторожно выведать будущее. Самым "правдивым" временем считалась ночь накануне Рождества, Нового года и Крещения.

Гадать решили на любовь.

Святая Церковь каждый год настраивала своих чад жить полнокровной духовной жизнью согласно святой тысячелетней традиции, потому я не соприкасалась с греховными обрядами старины, и единственное, что до себя допускала – ворожба с воском, которая больше напоминала шарады, нежели серьёзный магический ритуал. Лакеи принесли нам блюдо наполненное водой. Каждый вооружился свечëй.

Сев в круг возле изразцовой печи – там, где по приданию обитали домовые духи – мы стали по очереди капать на ровную водную гладь, наблюдая за тем, как растаявший воск преобразуется в череду колец, соединяющихся друг с другом и принимающих форму своеобразных фигур. Моя восковая клякса обернулась причудливой собачкой с двумя головами; я сочла это хорошим знаком, ибо собака – символ верности у многих народов мира.

Горчаков вытащил из воды нечто, напоминающее трубчатую ракушку, Дельвиг, случайно выливший в тарелку больше воска, чем требовалось, выловил лодочку с растекающимся парусом. Шарль держал в руках бабочку или, скорее, летучую мышь.

Данзас, с опорой на воображение, пытался убедить нас, что в размазанном облаке, вышедшем из-под его свечи, проглядывали очертания артиллерийского орудия, сулящего блестящую карьеру военного, хотя, конечно, ничем таким там и близко не пахло.

Пущин обрадовался, увидев перед собой прекрасный цветок лилии, который, в отличие от несуразного пятна Данзаса, имел чётко очерченные контуры. Пушкину повезло меньше: его пятно напоминало не то персик, не то скруглённое сердце...

Медведь захохотал, хлопнув озадаченного поэта по спине:

— Не удивил, Обезьяна! Вечно у тебя всё через курдюк! – с этим вердиктом, смеясь, согласились все.

Мы прекрасно провели время, и даже Жано оттаял, охотно принимая участие в наших играх. Жаль, что всё хорошее обречено заканчиваться... Друзья покинули поместье Волконских в седьмом часу, и я вместе с ними; до Лицея мы добирались пешком – гуляли на свежем воздухе. На улице уже совсем стемнело, однако местных жителей, вышедших на променад, было предостаточно, что оберегало нас от посягательств душегуба.

Широкая заснеженная аллея пленяла своей сказочной красотой. Сугробы сверкали, будто посыпанные алмазной пылью. Пушкин склонялся над ними, пристально вглядываясь в блеск зимнего серебра, и что-то с улыбкой шептал себе под нос, должно быть, подбирал строчки будущего стихотворения – шедевры зачастую рождались у него именно так, попросту, от созерцания окружающего мира, природы, которая представляла собой источник вечного вдохновения.

Обледенелые фонари, поросшие белыми сосульками, как сталактитами, отбрасывали мягкий оранжевый свет на дорогу. Тишина развевалась голосами прохожих, бродивших в приподнятом настроении; многие торопились на службу в храм, таща за собой детишек на санках. Мне не встретилось ни одного хмурого лица на пути, в этот час всякий источал доброжелательность, радуясь наступлению Крещенских морозов.

Отделившись от общей компании, я останавливаюсь возле вызырочной кормушки, дабы выложить в неё свои блины, заранее порезанные на мелкие кусочки, как вдруг слышу торопливые шаги за спиной, а после раскатистый женский голос, который произнёс на распев:

— Э-эй, дубри́дин, чявáлэ! («Приветсвую, ребята!» цыган.) куда спешите? Добро б на свадьбу! – вдоль обочины бежала цыганка из табора, устроенного в окрестностях Царского, в потрёпанном овчинном зипуне и малиновом платке, повязанном узлом на затылок. Приметив благородных господ, оставшихся без присмотра, она не упустила возможности немного подзаработать. — Не убредайте далече, бриллиантовые, обмолвитесь хоть полусловом!

Вид её не внушал мне доверия, но лицеисты, кажется, обрадовались незваной гостье, столпились вокруг неё, наперебой о чём-то расспрашивая. Обращаться к гадалкам за прорицанием считалось большим грехом. В остальном церковь никак не препятствовала взаимоотношениям православных подданных с представителями кочевых народов.

Жизнь цыган в Российской Империи протекала по-разному, большинство из них приписывалось к крепостным и облагалось подушным налогом, хотя никаких принудительных мер для обеспечения этого не было предпринято. Знать охотно зазывала в свои дома на праздники цыганские хоры, исполняющие романсы, раскрепощённые Государем ещё в начале века, что позволяло цыганам заниматься самостоятельной творческой деятельностью.

Не сводя глаз с опасного объекта, следя за тем, чтобы девица не причинила друзьям вреда, я наспех высыпаю остатки блинов, намереваясь пойти и понаблюдать за их общением.

Горчаков уплачивает гадалке по счёту, и та, шустро сунув денежку в карман, принимает ладонь Данзаса, вдумчиво всматриваясь в сплетение десятка линий. Я нахмурилась, замечая, как от компании откалывается Пушкин, бегом направляясь в мою сторону:

— Petite dame, айда с нами смотреть в грядущие! – сияя улыбкой и синими, как сапфиры, глазами, он берёт меня за руку, призывая присоединиться к всеобщему веселью.

С Пушкиным я готова была отправиться хоть на край света – куда угодно, но только не в лапы ведьмы!

— Вот ещё! Гадание – это мракобесие! – напоминаю в нравоучительном тоне, хмуро поглядывая на поэта. — Не пристало христианину гневить Бога в канун праздника! – у меня имелась веская причина не доверять этим уличным пустозвонкам. И дело тут не только в церковных догмах. Как-то по молодости, поддавшись искушению, я обратилась к встречной гадалке на Арбате, предсказавшей мне: «Куковать тебе в девках до самой старости» – я потом всю ночь проплакала!

— Скучно живёте, Petite dame, – по-доброму пожурил меня Пушкин, который, несмотря на врождённое здравомыслие и просвещённый ум, верил всем народным приданиям, и особенно тому, что предсказывали бродячие колдуньи. — А я, пожалуй, позабавлюсь на досуге, – задорно подмигнув, он вновь присоединяется к друзьям, повиснув на шее Данзаса, восторженно рассматривающего свою покрасневшую на морозе ладонь.

— Что у тебя, Медведь? Любовь до гроба, казённый дом и дальняя дорога? – подхватив запястье товарища, поэт силится определить по линиям на его руке, с виду ничем не примечательным, что же такого удивительного усмотрела в них цыганка.

Пристроившись рядышком, я искоса, с открытым недоверием, глянула на ту, кто отравлял разум моих друзей сладкими речами. Длинная чёрная юбка в крупных розовых и белых цветах, змеевидные косы и крупные серьги с красными бусинами — так выглядела гадалка; по виду я бы дала ей лет тридцать. Но цыганки, которых выдают замуж в двенадцать-четырнадцать лет, стареют рано. Действительно, в карих её глазах читалось и детское любопытство, и усталость человека, немало пожившего.

Очнувшись, Данзас воодушевлённо затараторил:

— Любовь – неизвестно, но уважение людей заполучу искренне! – пылко отчеканил он, впопыхах надевая перчатку. — Жизнь проживу, как у Всевышнего за пазухой. «Божьих людей» повстречаю дважды на своём веку. Ибо душою непорочен и нраву кроткого! – поделившись радостным известием, лицеист с благодарностью кланяется услужливой особе.

— «Божьих людей»? – переспрашивает Пушкин, вероятно впервые столкнувшись с подобным высказыванием.

Прояснить ситуацию вызвался Горчаков:

— Тех, кого Господь в макушку поцеловал. Гениев. Посланников воли Его, – оставаясь внешне спокойным, Светлейший взглянул на поэта с какой-то особой теплотой и долей загадочности, что не укрылось от прозорливого отрока, и потому он недоумëнно оборачивается к Данзасу, коснувшегося его спины:

— У одного очи небесной лазури, облик ангельский, второй – кареглазый демон[32]. Тебя я разом отгадал, а кто другой – поди разбери... – повернув Пушкина лицом к себе, Медведь слегка встряхивает его за плечи, будучи горд тем, что имеет такого друга.

— Это я-то «Божий человек»? – ткнув в себя пальцем, поэт заходится задорным смехом, ставя под сомнение столь громкое заявление.

Но тут уже не выдержала цыганка, по-видимому обидевшись демонстративному недоверию:

— Эй, бриллиантовый мой! — довольно фамильярно обратилась она к насмешнику. — Коль не веришь, так испытай! – карие радужки сделались чёрными; в них вспыхнул огонёк нетерпения.

Круто развернувшись к оскорблённой девице, Пушкин внимательно изучает черты её смуглого лица, с таким видом, будто оценивал товар на полке антикварного магазина. Определённо, в ней было что-то завораживающее...

— Что ж, чертовка, я твой! – найдя цыганку на редкость привлекательной особой, он тут же распушил хвост, весь подобрался и охотно шагнул ей навстречу, в связи с чем Пущин был вынужден ухватить его за пояс сюртука, удерживая на коротком поводке. — Изволь потешить молодого барина! Но для начала молви, как тебя величать? – не унимался повеса, стягивая перчатку с правой руки.

— Аза, Ваше благородие, сие значит «утешенье», – цыганка знала, что понравилась, отчего голос её стал звучать значительно тоньше.

Взаимная симпатия, возникшая между ними с первых секунд знакомства, оживила обстановку, и теперь даже сдержанный в манерах Горчаков лучезарно улыбался, с интересом наблюдая за происходящим. Не весело было только мне: я ни на секунду не ослабляла бдительность.

— Утешь меня, Аза... – заискивающе тянет Пушкин, дотрагиваясь до одной из длинных кос цыганки. — Да смотри, худого не гадай, не желаю знать наперёд о подстерегающих меня невзгодах, – предупреждает он, разумно ограждая себя от нежелательных переживаний.

В обязанности Азы не входило расстраивать своих просителей, поэтому она благосклонно кивнула, вытягивая косичку из тонких пальцев юнца, перехватывая и раскрывая узкую ладонь.

Публика замерла в ожидании. Меня обрадовало, что не все лицеисты благосклонно относились к фокусам уличных проходимцев. Дельвиг держался особняком, разумно остерегаясь встречных незнакомцев, усматривая в каждом из них – потенциального преступника. Пущин не видел пользы в том, чтобы проявлять интерес к собственному будущему: знание это, иной раз, может нанести человеку душевную травму. Над Горчаковым довлело воспитание. Не собирался потомок Светлейшего княжеского рода отвечать на вопросы таборной цыганки. А Шарль...

Шарль просто не имел к этому веры, считая, что уличные предсказатели – те ещё шарлатаны, которые "читают людей" по их одежде и повадкам, складывая в уме нехитрые комбинации, из чего впоследствии делают абстрактные выводы, выдавая из за предсказания.

Щурясь от недостатка света, Аза вертела руку поэта и так, и эдак, то приподнимая, то опуская брови:

— Ох, сколько важных дел у тебя… Сколько разных людей тебе подвластны… Плохо одно. Тот, кто выше всех, сильно тобой недоволен будет! – откровенность её заявления поразила даже меня. Ужель на царя, окаянная, намекает?..

Пушкин бросил на неё пристальный взгляд, подумал и сказал:

— Продолжай.

Но черноокая красавица тотчас заартачилась:

— Вот уж нет, бриллиантовый мой. Сначала позолоти ручку. – Какая хитрая, умеет набить себе цену! Я только фыркнула, а Пушкин, не оборачиваясь, щёлкнул пальцами, призывая Горчакова проявить щедрость.

Вновь достав кошель, Светлейший передаёт цыганке серебряный рубль с августейшим профилем – первого года царствования Александра! Для неё это была значительная награда. Аза, усмехнувшись, завязала монету в пёстрый носовой платок, пряча богатую добычу от хозяина, цыганского барона. И уже после, потянув поэта к яркому фонарю, увлекает всех на лавочку, где взялась проводить более тщательный анализ.

— Милый, да кто ты такой?.. – вопрошает с чистым, отнюдь не наигранным удивлением, сгибая и разгибая тонкую кисть, будто сомневаясь, что она принадлежит Пушкину. Закинув локоть левой руки на деревянную спинку, поэт подсаживается к цыганке вплотную, желая услышать развёрнутый ответ.

— Линия успеха дюже глубокая, гляди, как шрам... – коротким ноготком она ведёт от запястья к безымянному пальцу, разом сосредоточив на себе всё наше внимание. Обычно в такие моменты, когда бдительность наивных зрителей ослабевает, где-то поблизости отвязывают и уводят в табор одну лошадь...

И хотя мы не носили с собой ничего ценного, я всё равно, на всякий случай, огляделась по сторонам, высматривая в толпе прохожих потенциального сообщника, неосознанно ощупывая карманы, испугавшись, что из них разом могли исчезнуть все вещи.

Ох, не нравится мне всё это!

Пущин, разделяя мои опасения, подсаживается к другу с другого боку, с волнением наблюдая за манипуляциями сладкоголосой девы, которая слишком красиво пела, да так, что соображалка поэта, кажется, уже совсем не работала.

Случайности правят миром. Случайной могла быть и её догадка о славе Пушкина, ведь по его глазам – только не в данный момент – видно, сколь много в них интеллекта. Это заметила даже я при первой встрече. А уж предположение о грядущей размолвке с Государем – и вовсе пустая болтовня! Времена нынче опасные, всяк мог угодить в опалу. Особенно просвещённый человек, мечтающий о переменах.

— Тебя ждёт непростая жизнь... – она отчего-то грустно вздохнула; лик её был умиротворённым и исполненным странной светлой печали. Нечто роковое повисло в воздухе, какое-то холодное напряжение, что заставило всех присутствующих боязливо переглянуться.

— Моё имя останется в веках? – Пушкин держался достойно. Но всё-таки что-то дрогнуло в его бледном, как бы окаменевшем лице с гордым прямым профилем. Мимолëтное движение это не ускользнуло от внимания Азы.

— Звёзды тебя не забудут, спору нет... – она заговорила торжествующе, бездумно оглаживая покрытую мурашками кожу, как-бы успокаивая оробевшего юнца. — Имя твоё переживёт всех нас, а потомки, вот напасть, и хвалить, и бранить будут... Слишком много оставшись после себя. Нетленен твой талант. Но иным он костью в горле покажется... – это было уже немного интереснее абстрактного набора слов.

Встрепенувшись, я подумала, что не каждому человеку цыганка может брякнуть, что он станет легендой нового времени... Откуда в ней столько самоуверенности?

Истолковав пророчество, как нечто неизбежное, Пушкин, мало беспокоясь о чувствах грядущих поколений, уверенно произнёс:

— А так им и надо! Ученье – свет! – с жаром заявляет он, нахохлившись, как задиристый воробей. — Ради чего, спрашивается, я тут с науками мучаюсь? Во имя чего дружбу с музами вожу? Ведь всё для них, для них, неблагодарных! Испытание талантом человеку в пользу идёт: кто свет познал, в себе удержал, тот тьмы не устрашится! А кто не понимает сего – тот пусть дураком и помрёт! Не моя забота! – перспектива развивать свой талант впустую не радовала молодого поэта. И меня это удивляло, ведь ещё осенью он понятия не имел о том, чем займётся после выпуска. Видимо, Пушкин уже всё для себя решил, осмыслив и приняв заложенный в нём редкий дар литератора, который до недавнего времени замечали все, но которому он сам не придавал особого значения.

— Он у нас сама скромность... – хохотнул Данзас, успокаивающе поглаживая друга по голове. Ему показалось забавным, что Пушкин так быстро переменил своё мнение, смирившись с нелёгкой судьбой. От горшка два вершка, а уже беспокоится о посмертной славе!

— А я нарочно посложнее сочиню, чтоб всю жизнь учили – и по ночам, и поутру! Пусть поминают Пушкина не злым тихим словом! – мысль о неблагодарных потомках раззадорила его.

Мне сделалось вдруг очень весело: только человек с чистым сердцем мог мстить неизвестным людям путём просвещения, желая, чтобы они становились лучше. А как, всё-таки, было бы здорово, окажись это правдой...

— И кто ж Вас таких головастых вырастил? – оставшись довольной проделанной работой, Аза, выпустив ладонь отрока из цепких пальцев, вальяжно откинулась на спинку скамьи.

— Родина воспитала! – отмахнулся Пушкин, вновь протягивая цыганке руку. — А жена? Жена-то у меня будет? Красивая? Богатая? Умная? – не унимался он, на что я была вынуждена вмешаться:

— А губа не треснет? – ухватившись за щуплое предплечье, рывком поднимаю поэта на ноги. — Хватит с Вас пророчеств. И так уж нагрешили сверх меры! – повернувшись к гадалке, вскочившей с насиженного места, добавляю чуть строже: — Ступай-ка ты, алмазная, своею дорогою. Нечего детей обирать.

Стараясь не смотреть ей в глаза, а то, мало ли, заколдует ещё, я закрываю собой Жано и Пушкина, давая понять, что не позволю больше отправлять их разум бесовскими сказками.

— Аза умеет гадать, Ваша милость, – обиженно возражает чертовка, надувая губы.

Пушкин порывался что-то молвить, но я оборвала поток его речи уверенным взмахом руки, призывая не вмешиваться, и невозмутимо продолжила:

— Правда твоя мне не нужна. Пустые слова говоришь. Запомни, жизнь и счастье человека — только в руце Божьей! – демонстративно отвернувшись, выталкиваю друзей вперёд на дорогу, пресекая всяческие препирательства. Пока я отвечаю за их жизни, они не будут общаться с незнакомыми людьми, и без того слишком много им позволяю!

— Воля Ваша, – спокойно соглашается цыганка, поглаживая длинные косы, верно, удовлетворившись немалым наваром, который стрясла с юнцов всего за четверть часа непыльной работы. — Тэ явэ́н бахталэ́, чявáлэ! («Будьте здоровы, ребята!» цыган.) – и помахав на прощание, растворяется во тьме.

Все рассмеялись, и отчего-то в это мгновение всё разом переменилось и исчезло бесследно всякое напряжение, сковывавшее всех раньше, и чувство нелепости ситуации, а вместо них вернулись лёгкость общения и смех, и шутки, и стало тепло и непринуждённо. Мы продолжили путь, ускоряя шаг, памятуя о том, что должны поспеть в Лицей к семи часам.

Я шла позади, держа Шарля за руку, следя за тем, чтобы впредь компания сохраняла целостность. Друзья обступили Пушкина со всех сторон, находясь под впечатлением от услышанного:

— Обезьяна, ты у нас птица важная, поди зазнаешься теперь? – с хитрецой вопрошает Данзас, выступая справа от поэта.

Тот обращает к нему насмешливый взор, отрицательно качнув головой:

— Уж не думаешь ли ты, что я околдован сим бредом до крайней меры? – исполненный самых светлых эмоций, Пушкин, как оказалось, отнюдь не лишился разума. Запрокинув голову, вглядываясь в мутное, с редким проблеском звёзд небо, он делает глубокий вдох, рассеянно пожимая плечами: — Как ни прискорбно, но слова цыганки больно хороши, чтоб являть собой истину. Я лишён веры в собственную безграничную славу. Ты же знаешь, мне не свойственно тщеславие...

Данная черта, действительно, была для него нехарактерна. Пушкин – умница, он знал, что поэзия – великий труд, поэтому никогда бы не осмелился заявить, что может с легкостью вскарабкаться на вершину. Ведь для этого следовало бы родиться Наполеоном.

— Эка ты быстро с небес спустился... – посмеялся Жано, подхватывая краснеющего друга под руку. — А ведь я уже табличку мемориальную придумал! Вообрази, разместят однажды на фасаде Лицея: «Здесь жил и трудился Александр Сергеевич Пушкин, гений Российской словесности...» – очертив в воздухе желанный предмет, Пущин одухотворённо улыбается, заслышав тихий смешок.

— Вернее будет сочинить: «Он здесь жил и плакал», – скорректировал его мысль поэт, сетуя на своё нелёгкое положение безропотного затворника храма науки.

Данзас живо подхватил мысль, обрадовавшись грядущей перспективе:

— Ежели и ставить мемориал, то непременно в карцере. Любимейшее твоё место, Обезьяна! Колыбель вдохновения! – это замечание изрядно всех повеселило: талант Пушкина в поэзии уступал разве что его умению искать приключения на собственную голову. Уверена, потомки по достоинству оценят и эту гениальную поэтическую черту.

— Эй, не надо карцера... – запротестовал повеса, гордо расправляя плечи. — Я хочу запомниться потомкам с лучшей стороны! Пусть во мне и не всё так ладно – в каждом из нас – но, представьте, если даже такие, как мы, выродятся... Что станет с Россией? – с беспокойством оглядев улыбчивые лица товарищей, он находит поддержку в глазах лучшего друга, наполненных бесконечной добротой.

— Не загадывай наперёд, Mon Ami... – мудро рассудил Жано, обнимая повесу за шею. — Всему своё время. – Пожалуй, он более других понимал, отчего Пушкин столь внезапно обеспокоился вопросом своего жизненного предназначения. Это понимала и я, переживая за него сильнее, чем когда-либо.

Через два дня в Лицее состоится публичный переводной экзамен. Об этом писали в Петербургских «Ведомостях»:

«Императорский Царскосельский лицей имеет честь уведомить, что 4 и 8 чисел будущего января месяца, от 10 часов утра до 3 пополудни, имеет быть в оном публичное испытание воспитанников первого приёма, по случаю перевода их из младшего в старший возраст».

Такое объявление повторялось дважды: двадцать пятого и двадцать девятого декабря. Разумеется, я одной из первых приобрела абонемент на это важнейшее мероприятие – на восьмое января, так как четвёртого Матушка силой утянула меня на банкет к своим старинным приятелям. В тот день состоялась лишь первая, вводная часть экзамена, за которую воспитанники не шибко переживали, потому как экзаменовали их по закону божьему, логике, географии, истории, немецкому языку и нравственным наукам. Предметы эти не вызывали сильного страха, тогда как самые сложные – латинский язык, математика, физика и русский язык – отводились на восьмое число.

Сам Гавриил Державин займёт место в экзаменационной комиссии – знаменитый Державин, патриарх российских поэтов, чьи стихи Пушкин с Дельвигом знали наизусть. Вот почему повесу так трясло! Вот, почему он боялся рассуждать о творчестве и вместе с тем порывался доказать себе и окружающим, что чего-то да стоит.

Перспектива продемонстрировать свой талант великому литератору пугала его до дрожи. А вдруг не понравится?.. Вдруг придётся навсегда оставить лиру?..

Нет, Пушкин этого просто не переживёт!

Наши праздные разговоры и шумное веселье не оставили пищи для размышлений. Мы все порядком утомились, однако в том и заключалась вся прелесть дружеских встреч: они дают возможность выплеснуть эмоции и дарят покой, наполняя чувством единения.

Наблюдая за лицеистами издали, с нежностью сжимая ладонь брата, который, как дитя малое, ловил ртом снежинки, осыпающиеся с деревьев, я почувствовала, что минувшая война всё же сильно изменила нашу страну...

Ослепительной кометы двенадцатого года больше не было в небе, но надежды росли и укреплялись. Все ждали чего-то нового и прекрасного.

В России намечались большие перемены.

В декабре 1813 года в журнале La Belle Assemblée был представлен Каретный наряд (Carriage Costume) под названием «Кутузовка» или «Мантия а-ля Кутузов».

Ссылки:

1) «Матушка то и дело устраивала визиты, посещала собрания и вечера, перемежая светские выходы с домашними хлопотами: закупала новую мебель для обустройства квартиры после ремонта, а совсем недавно выписала с Тележного ряда[1] в Москве, где, как известно, производят лучший отечественный транспорт, личный экипаж... »

★ Тележный ряд – ныне улица Каретный ряд.

2) «В большой гостиной стоял полумрак, бороться с которым помогала масляная лампа, стоящая на столике перед изящным канапе[2], обтянутым тёмно- синем атласом «Помпадур»[3], с вытканными золотистым шёлком цветочными гирляндами. »

★ Канапе (фр. canapé), также канапа, канапка — элегантная скамья со спинкой, жёсткий диван для сидения, иногда с обивкой. Появился во Франции в XVIII веке.

★ Атлас «Помпадур» (Pompadur) – это атласная ткань тёмного цвета, чаще синего или красного. Выделяется отделкой – цветочной вышивкой золотыми шелковыми нитями. Был наиболее популярен в XVIII веке, вернулся в моду при Бидермейере (1830-ые), использовался для обивки мебели и выделки придворных нарядов.

3) «В униформе Ахтырского гусарского полка, идущей: прежний бордово- коричневый доломан сидел, как с иголочки, золотистые позументы и бранденбуры переливались мягким светом – воистину гусарское обмундирование было самым красивым в царской армии! Детали безупречны: сапоги «а-ля Суворов»[4], с вырезанными сердечками вверху голенища и прикрепленными к ним пушистыми кисточками, подчеркивали романтичный образ удалого гусара. »

★ Сапоги «а-ля Суворов» – boots «a la Suwarow« – именно так, через «a» и «w». – данная модель сапог была очень популярна в конце XVIII начале XIX вв. среди военных и гражданских чинов: это сапоги с фигурным («сердечком») вырезом спереди вверху голенища и иногда прикрепленной в этом месте кисточкой. По сути речь идёт о том, что в России того времени называлось «гусарскими ботиками». В таких сапогах позирует на известном портрете работы Дж. Доу из Военной галереи Зимнего Дворца фельдмаршал Артур Уэлсли, герцог Веллингтон.

Но Суворов, по-видимому, никогда не носил подобных сапог. По крайней мере, его созданные с натуры изображения в такой обуви не известны. В состав регламентной униформы русского генерала входили высокие ботфорты.

4) «Напоминанием о той войне, служил также чёрный прусский крест[5], который выглядел несколько зловеще...»

★ Прусский крест – Большой крест Железного креста был учреждён 10 марта 1813 во время Наполеоновских войн. Награждение осуществлялось периодически во время значительных войн. В 1939 году Адольф Гитлер вернул Железный крест уже как немецкую, а не прусскую награду, что закрепило за ним "славу" нацистского символа.

5) «Взявшись за лацканы своего новенького вердепёшевого[6] фрака, Шарль приподнимается на носочки, заглядывая за моё плечо, силясь рассмотреть убористый почерк Наташи, которым было исписано аж три страницы. »

★ Вердепешевый, вердепёшевый (от фр. vert-de-pêche) — цвет неспелого персика; тусклый оттенок салатового ( зелёный, в состав которого входят жёлтый и розовый пигменты).

6) «Перелистав наброски, убедившись в верности оставленных заметок, философ уверенно захлопывает бювар[7].

Осознав, что он закончил с проверкой, я нервным движением прячу письмо в карман платья, бесшумной поступью следуя к канапе, чувствуя себя герцогом Бедфордским на приёме у Джорджа Браммела[8].»

★ Бювар – папка для хранения почтовой бумаги, конвертов, писем.

★ Однажды герцог Бедфордский спросил известного денди Джорджа Браммела, что он думает о его новом фраке. Браммел в ответ попросил герцога встать, обошел вокруг него, после чего задумчиво произнес, растягивая слова: «Дорогой герцог, вы думаете, это называется фраком?» Сконфуженный герцог Бедфордский бежал из комнаты.

Байрон говорил, что в XIX веке есть три великих человека: Наполеон, Бо Браммел и он сам. Браммел стоит у истоков дендистской моды. Его мнение считалось непререкаемым.

7) «К моему большему удивлению, из десяти брульонов[9] отданных другу на суд, пометки обнаружились лишь на шести – я сочла это хорошим знаком, почувствовав себя более уверенно.»

★ Брульон – черновик; первоначальный набросок чертежа или рисунка.

8) «Более всего изменился "генеральский" пелисс[10], который мне хотелось пошить с бранденбурами, эполетами и аксельбантом – в подорожание гусарской униформе! »

★ Пелисс – длинное, женское пальто на меху эпох Ампир и Регентства.

9) «Последние четыре фасона обладали элементами древнерусского стиля: белые хлопковые платья украшала традиционная перевить[11], что смотрелось необыкновенно мило, и навевало воспоминания о Московском царстве. »

★ Перевить – особый вид русской строчевой орнаментной вышивки. Различается по колориту и технике исполнения: орловские списы и бранки, нижегородские гипюры, заонежский тамбур, мстерская белая гладь, владимирский верхошов, новгородская крестецкая вышивка по сетке, калужская цветная перевить и тд.

10) «В моей коллекции собралось уже очень много текстильных шедевров: пёстрые косоклинные сарафаны[12]; косоворо́тки[13], шитые традиционным алым узором – вышива́нкой; атласные кушаки[14], парчовые шугаи[15] и набивные епанечки[16], узорные сицы, а также обожаемые мною Павловопосадские платки[17], ряды которых, благодаря Шарлю, пополнились давеча новым экземпляром; и редкой красоты лёгкие полупрозрачные Канаватные покрывала, называемые иной раз Канаватной фатой[18].»

★ Косоклинные сарафаны – самым популярным на протяжении XVIII—первой половины XIX века был косоклинный распашной сарафан. Косоклинник шили из трёх основных полотнищ ткани — двух впереди и одного сзади. По бокам к полотнищам пришива­лись несколько косых клиньев, которые значи­тельно расширяли подол. Неширокие вверху, некоторые сарафаны по подолу достигали вось­ми метром.

★ Косоворотка – рубаха с косым воротом, то есть с разрезом сбоку, а не посередине, как у обычных рубашек.

★ Кушак – широкий пояс или обвязка, элемент народного костюма, мог быть тканным или кожаным.

★ Шугай – старинная верхняя женская одежда в виде короткополой кофты с рукавами. Надевалась поверх сарафана.

★ Епанечка – распашная душегрея без воротника и рукавов, на бретелях. Подобие жилета.

★ Павловопосадский платок: с 1795 года налажено было производство традиционных павлопосадских платков с самобытным рисунком. Поначалу роспись из ярких цветов наносилась на ткань вручную, каждый экземпляр имел неповторимый узор. Головной убор мог рассказать о хозяйке всё: какого рода, сословия и достатка. С 60-х годов XX века производственный процесс механизирован.

★ Канаватная фата/Канаватное покрывало – тонкий шёлковый платок длинною в пол или по пояс, который набрасывали на головной убор и плечи. Элемент традиционного праздничного костюма.

В поговорке: «Голь перекатна, а фата канаватна» звучит удивление тем, что бедные люди могли носить это дорогое дополнение костюма.

11) «— А вот и куролесники примчали! – воскликнула я, отстраняясь от друга, и подбегая к окну: продираясь сквозь завесу туманной изморози, по просёлочной дороге бежал мохноногий битюг[19], тянущий сани, что громыхали по колчам мёрзлой земли.»

★ Битюг – рабочая лошадь-тяжеловоз крупной породы.

12) «Туалет мой был непритязателен: белое платье из рыхлого муслинделина[20], поверх которого надета блуза из набивной оранжевой бязи в мелкий красный цветочек, с пущенной по низу широкой веерной оборкой»

★ Муслинделин – утеплённый вариант муслина; очень тонкая мягкая и рыхлая ткань, в состав которой добавлялся преимущественно хлопок или шерсть.

13) «Пара юных лакеев, облаченных в серые ливрейные куртки[21], с белыми гербовыми пуговицами, спешат отварить створки тёмного дерева, впуская в переднюю холод и завихрения колючего снега, осевшие на ковровую дорожку под ногами. »

★ Ливрейная куртка – укороченный вид ливреи, униформа молодого слуги.

15) «— Брось базланить[22], Медведь. Изловят Дядьки твою мышь, дай только сроку.»

★ Базланить – кричать, громко говорить, орать.

16) «Каждый куверт[23] на столе был оснащён специальной «la carte», вмещающей список подаваемых блюд.

В России «карточная система» трапез ни только прижилась, но даже зацепила западный мир: с лёгкой руки Александра Борисовича Куракина[24] русская подача[25] в Европе медленно вытесняла устоявшуюся французскую. »

★ Куверт (от фр. couvert, покрытый) – термин, обозначающий полный набор предметов для одной персоны на накрытом столе, в другом источнике указано, что куверт – обеденный прибор на накрытом столе.

★ Князь Александр Борисович Куракин ( 1752- 1818 гг.) — русский дипломат из рода Куракиных, вице-канцлер Российской Империи. Прозывался «Бриллиантовый Князь» за умение окружать себя роскошью.

★ Подача «a la russe». – привычная манера подачи блюд на стол, а именно, уже разложенных по тарелкам для каждого гостя по отдельности, в порядке очереди, – стала нормой в Европе только к середине XIX веке. До этого во всех европейских домах привычным способом сервировки был так называемый service à la française: все кушанья выставлялись перед гостями одновременно, блюда подавали ненарезанными, а горячее, чтобы не остыло, ставили на стол прямо на жаровнях или спиртовках. Однако всё изменилось после того, как ко двору Наполеона Бонапарта прибыл российский дипломат князь Александр Борисович Куракин, который и научил европейцев системе «a la russe».

17) «Перед тем, как сесть за стол, я проконтролировала, чтобы кучеру вынесли корзины с гостинцами, куда входила всевозможная выпечка: пышные пряглы[26], пирожки с печенью, ягодами, грибами и огромные ватрушки, размером с тарелку.»

★ Пряглы – пышные оладьи на кефире.

18) «На второе повар семьи Волконских приготовил жаркое[27] по-царски – томленая в печи говядина с овощами, к которой подавалась всякая всячина:

солонина, балычок, винегрет с анчоусами, мясом и горчицей, фаршированная репа, и мои любимые солёные огурчики! Запивали всё ягодным взваром[28]»

★ Жаркое – в старину жаркое считалось чисто мясным блюдом, которое томилось в глиняных горшочках или на открытом огне; овощи в него стали добавлять значительно позже. Одно из любимых блюд Ивана Грозного.

★ Взвар – горячий напиток, приготовленный из трав, сушеных ягод и сухофруктов.

19) «Мы обсудили текущие дела, экономические пост-военные проблемы России, после чего взялись рассуждать о конфликте[29] русской православной церкви с иезуитами, грозившем перерасти в открытое гонение, вслед за этим упросив нашего доблестного гусара рассказать о боевых подвигах. »

★ Конфликт с иезуитами: в 1814 году православное духовенство завалило императорский двор жалобами на резко возросшее число обращений в католичество. (Дворяне переходили в католичество во многом, чтобы расторгнуть несчастливый православный брак и устроить новый) Ввиду этого 20 декабря (по старому стилю) 1815 года Александр I издал указ, согласно которому все иезуиты во главе с генералом высылались из Санкт- Петербурга.

20) «Время с этого момента потекло в два раза быстрее. В завершение вечера лакеи водрузили на стол серебряный эперн[30] с восьмью хрустальными корзинами.»

★ Эперн ( фр. Épargne) – ваза-фруктовница, которая устанавливается в центральной части стола. Внешне напоминает большой разветвленный канделябр. Используется для подачи фруктов и десертов, а также как подставка для цветов и свечей.

21) «В большой гостиной разожгли камин, на стол водрузили вычурную жирандоль[31] из Венецианского стекла, убранную переливающимися в ярком отблеске свечей фигурными подвесками, издающими таинственный хрустальный звон.»

★ Жирандоль – это большой парадный подсвечник, украшенный хрусталем, состоящий из нескольких светильников, которые могут быть установлены на подставке или на стене.

22) «У одного очи небесной лазури, облик ангельский, второй – кареглазый демон[32] Тебя я разом отгадал, а кто другой – пади разбери... – развернув Пушкина лицом к себе, Медведь слегка встряхивает его за плечи, будучи горд тем, что имеет такого друга. »

★ В 1840 году Константин Данзас возглавлял Тенгинский полк на русско-кавказской войне, где оказался прямым начальником Михаила Юрьевича Лермонтова.

Когда Лермонтов только появился на Кавказе, Константин Карлович лично составил ходатайство, чтобы зачислить поэта непременно в его батальон.

Глава 21

«Пока в России Пушкин длится,

Метелям не задуть свечу.»

Давид Самуилович Самойлов.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

8 января 1815 год.

С самого утра в Лицее царило необыкновенное оживление. Прислуга суетилась, прибирая этаж за этажом: полы и лестницы тщательно подметали, в коридорах расстилали ковровые дорожки, истопники поддавали жару в печах, чтобы не заморозить высокопоставленных визитёров, собирающихся засвидетельствовать главнейшее событие учебного года – переводной экзамен.

Шуточное ли дело? Сам Министр Просвящения, граф Алексей Кириллович Разумовский, возглавит комиссию, дабы впоследствии доложить об итогах Государю, возлагавшему на Лицей и, главным образом, на его первых выпускников, самые радужные надежды.

Мероприятие должно было пройти без сучка и задоринки!

Волновались все: педагоги, глотающие сердечные капли, Дядьки, коих сегодня нарядили и причесали по последней моде, и, конечно, воспитанники, на плечи которых ложилась большая ответственность – не только перед собственным будущим, но перед государством в первую очередь. Они – первые! Так называемый «золотой выпуск». На них будут равняться все последующие поколения лицеистов, о них возьмутся болтать по всей России и составлять научные труды!

Спальный коридор на четвёртом этаже полнился нервными вздохами, причитаниями и мягким шелестом тетрадных страниц. До торжественного открытия второго экзаменационного дня оставалось меньше получаса! Этажом ниже, в большом парадном зале, уже собрались гости. Время стремительно бежало вперёд, учащиеся наскоро повторяли то, что, казалось, знали слабее.

Мы с Шарлем прибыли в Лицей ещё утром, дабы разделить с друзьями тяготы невзгод и поддержать их на этом важном жизненном этапе.

Облачённые в парадную униформу, юнцы нервным шагом мерили коридор. О, что за чудо была эта форма! Вместо привычного синего кафтана, длиною до колен – укороченный щëгольский мундир того же цвета, с раздвоенной фалдой – своеобразный "ласточкин хвост"; вместо широких брюк – белые облегающие лосины, какие носят офицеры царской армии; вместо ботинок – начищенные до блеска чёрные сапожки, закрывающие икры. Алый воротник-стойка с обшлагами покрывала золотая и серебряная вышивка. В этом изысканном обмундировании лицеисты выглядели старше своих лет, превратившись из подростков в молодых бар.

Мозоля друг другу глаза, они маршировали туда-обратно, кто с книгой в руках, кто с конспектом, а кто репетировал своё появление перед комиссией, выставляя вперёд нужную ногу: студенческая примета гласила, что вставать с кровати в день экзамена и входить в аудиторию нужно непременно с левой ноги. Никто так и не смог объяснить мне суть данного поверья, но, скорее всего, здесь действовал принцип «всё наоборот». Поскольку экзамен – это не обыкновенный день, то и вставать нужно не с той ноги, что каждое утро. То бишь, не с правой.

Сдача экзаменов – это не всегда предсказуемый процесс. Сегодня даже лучшие из лучших сомневались в своих способностях. В надежде заручиться поддержкой высших сил, чтобы удача была на их стороне, воспитанники ставили свечи в лицейской церкви, читали вслух молитвы, по-возможности прибегая к чудаковатым таинствам: вера в них помогала успокоиться перед серьёзным испытанием.

Недаром говорят, что самыми суеверными людьми в нынешнем просвещённом обществе остаются врачи и студенты. Под подушкой каждого лицеиста этой ночью находился раскрытый учебник, который способствовал притоку знаний к голове, а поутру многие положили в левый сапог червонец – счастливую монетку.

Предметом суеверных обрядов поневоле обернулся и Данзас, которого товарищи легонько щипали за волосы, памятуя о расхожем убеждении, что обладатели рыжих волос – самые везучие люди в мире: считалось, что, трогая рыжие пряди, человек "заражался" удачей их владельца. Бедный Костя раз пять поправлял разрушенную причёску!

Те из воспитанников, кто был не в силах оставаться в тесном пространстве многолюдного коридора, где, к тому же, царила изматывающая духота, выбрались на лестничную площадку, куда вынесли стулья, разместив их вдоль стен, наслаждаясь прохладой гуляющего здесь сквозняка.

Следом туда выбралась и я, незаметно пристроившись в углу возле окна, каждой клеточкой тела ощущая жуткое напряжение, сдавливающее со всех сторон. Рядом сидел барон Дельвиг: уткнувшись в учебник по латыни, он с унылым видом повторял «исключения из второго склонения»: «Итер-тубер-вер-кадавер, цицер-пипер-эт-папавер». Какое-то заклинание, ей-Богу!

Время от времени, когда лицеист сбивался, скрипя от досады зубами, я успокаивающе поглаживала его по спине, приводя в чувства, получая в награду измученную, но светлую улыбку. Ужас, что науки с детьми делают!

Вольховский, один из претендентов на золотую медаль, неизменный соперник Горчакова, опирался руками о стену и, стоя так с опущенной головой, зажмурившись, проговаривал под нос мудрёные предложения на немецком, напоминающие собачьий лай. Вильгельм Кюхельбекер, перегнувшись через перила, отрешённым взглядом изучал закрученные спиралью ступени. Из парадной залы доносились звуки безмятежной праздной жизни: смех, голоса, бряцание армейских шпор... Будучи обладателем нервной натуры, Кюхля не знал, куда деться от волнения, лицо его приобрело зеленоватый оттенок, губы пересохли, а на лбу выступила испарина. Кажется, бедняжку подташнивало...

Один только Броглио, опустив веки, безмятежно покачивался на стуле, заложив руки за голову. Этот легкомысленный итальянец с красивой бронзовой кожей, сосед Медведя по "чёрному столу", вечно последний в лицейских табелях, даже не думал переживать, смирившись, что не сможет впечатлить искушённую публику.

Разглядывая таких разных по образу мыслей и манерам отроков, я с трудом переводила дыхание. К лифу моего кораллового платья был прикреплён драгоценный помандер[1] в виде граната в разрезе. Поднося аксессуар к носу, я вдыхала успокаивающий аромат лаванды, который посоветовал мне доктор Пешель: эфирное масло лаванды унимало нервное томление и частоту сердечных сокращений.

Если бы не это средство, у меня бы давно уже разыгрался тик!

Шарль, от нечего делать, взялся читать Державина, мечтая увидеть легендарного русского поэта воочию. К сожалению, он ещё не дорос до выхода в свет, поэтому за процессом экзаменов будет наблюдать в компании Дядек сквозь щель приоткрытых створок, отделяющих парадную залу от учебной аудитории. Рассматривая низкий потолок, который, казалось, медленно опускался, вслушиваясь в скрип стула Броглио и обрывки крылатых латинских выражений, звучащих над ухом, я испугалась, что схожу с ума или вот-вот потеряю сознание... На моё счастье, в следующую секунду из коридора выходит Данзас, придерживающий тяжёлую стеклянную дверь, и томительное бездействие, со всеми вытекающими из этого "галлюцинациями", мгновенно исчезает.

С сочувствующей улыбкой осмотрев уставшие лица друзей, Медведь выходит на середину площадки, цепляясь взглядом за ослабшего Кюхельбекера, утирающего лоб платком.

Но прежде, чем он успевает что-либо сказать, я замечаю разводы белых пятен на его мундире – то ли пудры, то ли побелки, и прихожу в ужас.

— А где ты уже замараться успел? – произношу в недоумении, поднимаясь с места и разворачивая друга спиной к себе. Вышел, называется, на пять минут!

Испугавшись моего резкого тона и последующего за тем рывка со стула, Данзас невольно вздрагивает, не сразу сообразив, о чём я спрашиваю.

— Видать, на внутренней лестнице прислонился... – удивлённо молвил он, оглядываясь через плечо. — Там стены давеча белили… – спокойствие, звучащее в его голосе, совершенно не соответствовало моему взвинченному состоянию, которое превратило меня в один сплошной оголëнный нерв.

— Подай живо щётку, – сказав это, я указываю на подоконник, где лежали разнообразные туалетные принадлежности – от зеркал и расчёсок до пилок для ногтей, булавок, а также ниточных катушек, оставленных на тот случай, если кто-нибудь из воспитанников случайно изувечит мундир.

Мне следовало чем-то занять руки, а иначе точно лишусь самообладания!

Покорно приняв помощь, очевидно поняв, что мне это необходимо, Данзас с невозмутимым видом скрещивает руки на груди, пока я осторожно орудую щёткой, счищая белый налёт, стараясь не повредить мягкую ткань, в которую шла добавка из шёлка, дающая красивый перламутровый отлив.

— Мне дурно... – Вильгельм лихорадочным жестом расстёгивает тугой воротник, изнывая от желания вдохнуть полной грудью. Тем не менее, сделать это было затруднительно, так как помимо воротника шею сковывал сплошной суконный галстук, следовательно, чтобы его развязать, надлежало сперва снять мундир.

Видя страдания друга, Вольховский отстраняется от стены, приближается к нему и мягко опускает ладонь на угловатое плечо:

— Не угодно ль мяты? – участливо спрашивает он, заглядывая в мутные радужки, подёрнутые тонкой поволокою.

Вильгельм сконфуженно кивает, продолжая держаться за горло, свободной рукой вцепившись в поручень, дрогнувший от его импульсивной хватки.

Метнувшись к окну, Вольдемар берёт с подоконника деревянную шкатулку, внутри которой находилось набитое мятными листьями саше. Без успокоительных трав сегодня не мог обойтись никто. Все понимали, что в ближайшие несколько часов решится их судьба, поэтому нервное напряжение зашкаливало.

— Эх, Вы, трясогузки! – послышался беззаботный, чуть насмешливый голос Броглио. — Да ежели каждый русский солдат с этаким настроем станет в бой ходить – так ведь от России ничего не останется! – выкинув невинную шпильку, он удобнее устраивается на стуле, закидывая ногу на ногу.

— Ты бы тоже лучше повторил на досуге пройденное, – посоветовал Вольховский, качая головой, как бы говоря, что подобного рода легкомыслие до добра не доведёт.

Прикрыв ладонью накатившую зевоту, Броглио сладко потягивается, разминая затёкшую шею, после чего, склонив голову набок, заявляет с наигранной важностью:

— Моя философия: волнение – лишь удваивает страдание! – его девиз был сродни простонародному: «Перед смертью не надышишься». Действительно, от лицеистов сейчас ничего не зависело: они выучили столько, сколько смогли, остальное им неподвластно. Так есть ли смысл доводить себя до обморока?..

— Мочи нет... – глухо простонал Вильгельм, впечатав саше в грудь Вольховского. — Не могу больше! – зажав рукою рот, он пулей срывается с места, ощутив непреодолимый позыв: створки распахиваются аккурат перед его длинным носом – на пороге застыл Горчаков, который отшатывается при виде перепуганного товарища, недоумëнно смотря ему вслед.

Обернувшись к Светлейшему, я неосознанно замираю, любуясь сооружённой им причёской. То был классический вариант «а-ля Тит»[2], но с пышным коком[3] на макушке, взбитым из накрученных кудрей, намазанных жирнючей помадкой. Подобное амплуа не подходило подростку: так мог причёсываться лишь светский человек, прибывающий в совершенных летах.

Неслучайно мне вспомнились петербургские франты, чьими излюбленными местами гуляний были Невский проспект и Английская набережная Невы.

Преисполненный достоинства, Горчаков легко поворачивается вокруг собственной оси, требуя от нас отчёта об увиденном. Он был неотразим и буквально парил над паркетам. В манерах юного князя появилась невиданная доселе грация, граничащая с чем-то высокопарным: и то, как он двигался, и как говорил – во всём прослеживалась актёрская червоточина, удивительным образом подходящая природному нраву, что раскрывало характер, а не искажало его.

Однако на сей раз не обошлось без изъяна:

— Боже, ты что, голову в улей сунул? – не сдержался Вольховский, перебрасывая саше из одной руки в другую. Очевидно, его смутило то же, что и меня: неестественный глянец на волосах, слипшихся от переизбытка косметических средств.

Боясь разрушить укладку ещё до начала экзамена, Горчаков от испугу превратил воздушный кок – в безе.

— Ужель сверх меры?.. – нахмурившись, он касается кончиками пальцев затвердевших прядей, оглядываясь на нас с Данзасом, желая услышать иное мнение.

— Изрядно, братец... – подтверждает Медведь, тревожно закусывая нижнюю губу.

Дельвиг и я удручëнно кивнули, не имея цели кривить душой. Удовлетворившись правдивой реакцией, Горчаков совершает поклон с абсолютно прямой спиной, отблагодарив нас за внимание, и сразу после этого, не теряя невозмутимого вида, ныряет обратно в коридор, жестом показывая, что скоро вернётся.

— Макушку прочеши частым гребнем, а то совсем как статуя! – крикнул вдогонку Данзас, считая своим долгом ободрить друга, и дать понять, что не всё так плохо.

Озабоченность Горчакова причёской была ничем иным, как затейливой формой проявления невроза. Ему предстояло выступать на глазах у строгой матери, чистокровной немки, носившей в девичестве фамилию фон Остен-Сакен. Эта женщина не терпела промахов, для неё не существовало предела совершенства. Вот почему Горчаков так усердно прихорашивался, стараясь угодить требовательному вкусу Ma-ma.

К счастью, глава рода, достопочтенный Батюшка Михаил Алексеевич, командир резервного кавалерийского корпуса, находился ныне при армии, а потому родительский авторитет давил на Франта лишь вполсилы.

Ох, до чего печальна студенческая жизнь!

— Voilà! – закончив счищать побелку, я с торжествующим видом возвращаю Данзасу щётку. — Более ни единого пятнышка на твоей репутации. – Развернув его к себе лицом, смахиваю несколько незначительных пылинок с груди и ласково оглаживаю румяную щёку.

— Благодарю покорнейше, – приложив правую ладонь к сердцу, Данзас почтительно кланяется, одарив меня самой нежной и тёплой улыбкой, обнажившей нечто ангельское, кристально-чистое в его ребяческом облике, скрывающем уже порядком окрепший дух.

И тут я вспоминаю о другом ребёнке:

— А где Пушкин?.. – кажется, в последний раз мы виделись около часа назад. И с тех пор – тишина.

Не похоже на него...

— С химерами воюет. – молвил печальный Дельвиг, не отрываясь от учебника. — Велел не беспокоить. – Отчего-то эти слова взволновали меня не на шутку. Преподаватель латинской и российской словесности Александр Иванович Галич упросил поэта сочинить оду к приезду Державина, которая должна будет продемонстрировать обществу монументальность лицейского образования, дескать, вот какие таланты воспитываются в оных стенах.

Пушкин поневоле сделался главным героем сегодняшнего экзамена. Отдувался один – за всех.

— Так ведь скоро выходить... – мельком глянув на куранты, стоявшие на углу лестницы, я решила поторопить повесу, напрочь забывшего о неумолимом марше времени.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Возле комнаты поэта притаился Константин Сазонов – его слуга, украдкой наблюдающий за барином в окошко, оттопырив муслиновую занавеску.

Прошёл ровно год с того дня, как я заплатила ему два гривенника, упросив сохранить в тайне историю с поднимающейся по фасаду Лицея продуктовой корзиной. Кажется, что Сазонов ничуть не изменился с тех пор: молодой человек, не разменявшей ещё третий десяток, угрюмый, привыкший к уединённому образу жизни, встретил меня настороженным взглядом.

Глаза, большие, выпученные и как будто стеклянные. Белобрысые жидкие волосы его, всклокоченные в обычные дни, сегодня были взбиты и напомажены.

Придержав подол, я на цыпочках подкрадываюсь к двери:

— Как барин? В добром ли расположении духа? – спрашиваю шёпотом, останавливаясь в двух шагах от Сазонова.

Резко отпрянув, он упирается тяжёлым взором в пол, весь сжимаясь, как если бы увидел на пути кобру.

— Батюшка, Александр Сергеевич, кручинится... – бросает сухо и торопливо, пристально рассматривая свои ноги, словно не понимая, зачем они ему, после чего, наскоро откланявшись, удаляется восвояси.

Улыбка редко появлялась на его желтоватом, строго правильном лице — всегда он думал о чём-то, и в глубине тёмных глаз, холодно-спокойных, порой сверкало что-то тёмное, нелюдимое.

Впрочем, слугой, если верить Пушкину, он был отличным: расторопным, трудолюбивым и редко вызывающим нарекания. Как говорится, не суди книгу по обложке.

Вслепую нащупав помандер, вновь подношу драгоценность к носу, втягивая в лёгкие прохладный аромат лаванды, от которого мурашки побежали по коже, а в груди разлилась приятная расслабленность.

Постучав костяшками о стекло, чтобы хозяин "кельи" точно услышал, я опускаю ладонь на круглую ручку, надеясь, что не отвлекаю его от важных размышлений...

— Entrez, – послышался бесцветный голос за дверью, побудивший к решительным действиям.

Заглянув в комнату, вижу, что Пушкин, развернувшись лицом к запотевшему окну, продевает пуговицы белого суконного жилета в петлички. Воздух был пропитан тоской. Я не ощущала здесь присутствия жизни... Ничего, кроме абсолютного, почти невыносимого безмолвия.

— Позволишь?.. – спрашиваю с робкой полуулыбкой, как бы извиняясь за внезапное вторжение.

Обернувшись, поэт устало прикрывает глаза, смиряясь с моим присутствием. Он был неспокоен, сумрачен и молчалив. Бесшумно прикрыв дверь, не зная, как подступиться к другу, я так и осталась стоять у порога, осматривая уже знакомый мне аскетичный интерьер.

На поверхности конторки лежал одинокий лист пергамента – «Воспоминания в Царском Селе»... Стихи были переписаны набело. Пушкин пробно читал их друзьям многие недели. Всем очень нравилось. Описание северного рая, царскосельского сада, озёр, где «плещутся наяды», и монументов военной славы – Чесменской колонны и Катульского обелиска – всё это воочию вставало перед глазами, пробуждая в душе трепет и ностальгию. Пушкин не любил од, считая их громозвучными, лишëнными первозданной поэтической лёгкости. Порой он досадовал, что послушал Галича, дал себя уговорить...

Но поворачивать назад было поздно, оставалось покорно принять неизбежное.

Собравшись духом, я выступаю вперёд, снимая со стула, стоящего подле кровати, мундир, подходя к поэту и помогая ему закончить туалет. С первого взгляда становится ясно по грустному выражению лица, что молчаливость отрока происходила от глубокой кручины, вызванной тяжёлой думой, которая, будучи постоянным предметом размышлений, отрывала его от окружающего мира, заставляя невольно сосредоточиваться в самой себе.

— Ну как?.. Готов показаться свету? – управляясь с рядом тугих блестящих пуговиц, предпринимаю попытку развеять гнетущую атмосферу.

Бесшумно усмехнувшись, Пушкин поднимает на меня затравленный взгляд:

— Да я уже готов хоть в последний путь! – бросает с долей неприкрытой иронии, находя последнюю отраду для себя в мрачном юморе.

Нахмурившись, я символично поплевала через плечо:

— Дурак? – приподняв брови, смотрю на него с напускной строгостью, не имея желания злиться по-настоящему.

— Когда как, – безразлично пожимает плечами, бездумно рассматривая стену за моим плечом.

Нет, так дело не пойдёт: с таким настроем нельзя показываться чванливой публике – загрызут ведь! Фундаментом личности Пушкина выступала его душа – светлая, как восходящее солнце, и чистая, как горный родник. Нельзя, чтобы он читал уныло – это будет противоречить тому, что заложила в него природа.

— Брось паясничать. У меня и так сердце болит... – признаюсь я, отвлекаясь на секунду от мундира и приподнимая помандер. — Гляди, даже лаванду припасла от нервного недуга. – Позолоченный гранат усеивали красные минералы, носившие то же название; раздвинув две половинки, показываю спрятанную внутри эфирную губку.

Мне было важно донести до поэта, что есть люди, которые переживают за него так же сильно, как он – за свою оду. Пушкин не должен нести эту ношу в одиночку и, тем паче, сторониться друзей, запираясь от них в комнате, как Диоген в бочке.

Увиденное произвело должный эффект: затуманенный взор прояснился, а на бледных, осунувшихся скулах выступил нежный, едва различимый румянец.

— Случалось ли Вам когда-нибудь декларировать оду в присутствии величайшего поэта современности? – в этом вопросе было много нервного, словно оборвалась последняя натянутая струна. Черты лица повесы мгновенно преобразились; каким-то весёлым и холодным блеском озарились его синие очи; губы сжались в одну прямую, неумолимо-строгую черту. Во всём облике появилась странная, расходящаяся с обстоятельствами бравурность.

— Не доводилось... – вновь взявшись за пуговицы, я осознала, что он находится на той стадии отчаяния, когда хочется и плакать, и смеяться. — Но случалось исполнять Тарантеллу[443] при французском дворе на глазах у сотен вельмож и достопочтенной Императрицы Жозефины. А было мне в ту пору точно, как тебе: пятнадцать годин. – Мне казалось, что я понимаю Пушкина, ведь когда-то давно переживала похожие эмоции. Однако озорная улыбка, расцветшая на тонких губах, утвердила обратное.

— Вот видите, Вам меня не понять! – однозначно, ему следовало пересмотреть приоритеты.

Задорно рассмеявшись, прихожу к выводу, что в душе отрока медленно устанавливается спокойствие, но, скорее, от бессилия, нежели от веры в лучший исход.

Меня не устраивал подобный расклад:

— Назвался груздëм — полезай в кузов, – напомнив, как третьего дня он крутил хвостом перед цыганкой, требуя найти доказательства существования у себя божественного дара, я нечаянно задеваю нечто сокровенное в его сердце: длинные ресницы дрогнули, а улыбка скривилась, источая боль.

— Так няня любит сказывать... – в трудную минуту жизни, Пушкин вспомнил о крепостной своей бабушке. Ни мать, ни отец не умели заботиться о нём так, как это делала Арина Родионовна. Верно, она бы нашла, как его теперь успокоить...

Заприметив подступающие слёзы, осторожно приподнимаю голову поэта за подбородок:

— Все твои страдания я бы с радостью взяла себе, коль это было бы в моей власти... – силясь разогнать печаль, я смотрела на него взглядом матери, светлым взглядом любви, смешанной с опасением. — Чтобы ни случилось, знай: я с тобою неотлучно, мыслями и сердцем... – пальцы скользят за корсаж, извлекая наружу маленькую иконку с прикреплённой сверху петлицей – образ Николая Чудотворца – заступника всех сомневающихся. Пусть Господь сбережёт это беспокойное дитя и окружит ореолом спокойствия.

Теперь Пушкин знает, как он мне дорог. И не только мне – всем, кто был выставлен им за дверь: друзьям, педагогам, Сазонову, шпионившему у дверного окошка.

Прикрепив образок к латунной пуговке жилета, я закрываю его лацканом мундира, застёгивая последнюю, самую верхнюю золотую пуговицу, и сразу после этого, тихо произношу:

— На удачу...

Как хорошо, что мы понимали друг друга без слов. Красноречивое молчание отражало всё невысказанное, что с трудом поддавалось осмыслению; мы обнялись, вложив в этот порыв всю нежность, принесшую собой долгожданное облегчение.

Недолюбленный ребёнок – таким представлялся мне Пушкин. В дворянских семьях подобное явление не редкость. Детей водили к родителям здороваться и прощаться, благодарить за обед. Дети целовали родителям руки и не смели говорить им «ты». Некоторые родители и бабушки с дедушками сильно баловали своих чад, но это не приветствовалось значительной частью общества. Как правило, на ребёнка обращали внимание лишь в двух случаях: в раннем отрочестве, когда с ним не зазорно ещё нежничать – то есть лет до трёх-четырëх – и по достижение первых успехов в обществе. Считалось, что дети должны мириться с царящей в семье разумной строгостью, но были и такие, которые, глядя на тёплые взаимоотношения родителей с младшими братьями и сёстрами, начинали сравнивать, вследствие чего чувствовали себя "на вторых ролях", говоря иначе – ненужными. Хотя по прошествии времени младших детей ждала точно такая же участь: родительская отчуждëнность.

Всё это казалось мне ужасно несправедливым! Разве для себя делал причёску Горчаков? А Пушкин? Неужто чувство одиночества родилось в его душе с пустого места? Ведь не я, а Батюшка с Матушкой должны стоять сейчас здесь и успокаивать единокровное чадо!

Мало кто из родителей поднялся на этаж проведать своих сыновей в этот важный для них день, и потому мне хотелось отдать лицеистам всю свою заботу.

Раздавшийся за перегородкой стук заставляет опомниться; распахнув глаза, вижу, как с высоты фанерной стены, подперев кулаком румяную щёку, нами любуется Пущин, облик которого излучал бесконечную доброту и какое-то неземное спокойствие.

— Никак уверенность растерял? – в его взоре, неотрывно устремлённом на поэта, появилось выражение тревожного, но безобидного упрëка. — Когда ж это бывало?.. – риторически вопрошает он, устремляя взгляд в потолок, а на губах между тем расцветает очаровательная полуулыбка.

Увидев друга, Пушкин весь преобразился, избавляясь от остатков тяжёлого настроения. Если в его сердце стучались сомнения, Пущин, как ангел, стоял на страже; как взглянет он своими светлыми глазами ему в лицо, и вмиг отгадает, что у него на сердце — и всё опять тихо, и опять чувства потекут плавно, как река.

Взъерошив кудри на затылке, поэт мечется к конторке: в движениях его появилось что-то беспокойное, словно тысяча электрических импульсов разом прошлись по телу.

— Брани меня, брани! – порывистый взмах руки свидетельствовал о смирении и освобождение от мрачных дум.

— Ты прав, я нынче совсем без веры... – склонившись над одой, он опирается руками о столешницу, бездумно разглядывая чернильные завитки.

Пушкин, в привычной для него манере, ударился из одной крайности в другую, и если минуту назад на его лице почти не было эмоций и всё в нём замерло, то теперь душа отчаянно рвалась ввысь – туда, где, верно, дожидалась Муза. Усталость, которую он очевидно выказывал перед этим, теперь совсем прошла. И я надеялась, что бесследно.

— В одном лишь не усомнился... – тихо продолжает отрок, вновь оглядываясь на гостя, отстраняясь от конторки и приподнимая голову. — Мы ведь друзья, Жано?.. – это не было сомнением, а скорее, утверждением; поэт хотел прочувствовать истину, то единственное, в чём точно уверен, как уверен в том, что Земля вращается вокруг Солнца.

Пущин смотрел на него с прежней ангельской кротостью, неотрывно; взор его был охвачен мечтательной дымкой.

— Дру́ги, Пушкин, – подтверждает он, свесив правую руку, призывая повесу подойти ближе.

— На век?.. – с очарованием, свойственным первым летам молодости, вопрошает отрок, делая шаг вперёд, касаясь любезно протянутой ладони, бережно её сжимая.

— До врат могилы. – кивает Жано, взглянув на него тем дружелюбным, любопытным и мягким взглядом, свойственным всякому любящему человеку. Взирая на друга сверху вниз, он с горячностью сердца ловил каждый его жест, каждое движение, каждый вздох, стараясь запечатлеть в памяти образ бесконечно светлого, возвышенного существа – поцелованного Господом в макушку, как правильно заметила таборная цыганка.

— Тогда всё хорошо... – прикрыв на мгновение глаза, Пушкин тотчас их распахивает. — Тогда мне ничего не страшно. – Ни следа горя не отражалось на его дивном лице. Очи, как и прежде, смотрели открыто и ясно, а губы осеняла детская улыбка, такая невинная и доверчивая, что впору было разрыдаться!

Так они и застыли: смотря друг на друга в упор, не разжимая рук, словно весь мир исчез, представляя собой памятник дружбе и вечной юности. Но идиллия не продлилась долго. Спустя полминуты дверь в комнату резко отворяется, отчего я была вынуждена отскочить к окну.

На пороге стоял всполошившийся Дельвиг.

— Вы где пропадаете?! – возмутился он, оглядывая всех разом. — Общий сбор вот-вот объявят. Пойдёмте скорее! – и, кивнув в направлении коридора, первым мчится к назначенному месту.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

В передней на третьем этаже собрались все лицейские. Толпа была подвижной, многие переговаривались, не торопясь выстраиваться в шеренгу. Гувернëр, Сергей Гаврилович Чириков, добродушный мужчина средних лет, непонятно где задерживался, что подарило юнцам несколько минут свободного времени.

Проталкиваясь сквозь теснящихся одноклассников, Горчаков разыскивал глазами Вольховского и, обнаружив оного возле дальней стены, ускорил шаг, представая перед удивлëнным другом в новом амплуа:

— Как теперь?.. – поднеся ладонь к макушке, он демонстрирует исправленный вариант причёски. Твёрдый, лоснящийся кок осел, на его месте образовался неброский начос из мягких кудрей, что выглядело куда более естественно.

— Справно, – неловко улыбается Вольдемар, очевидно не ожидая, что Светлейший придёт перед ним отчитываться; в том угадывалось много наивности, и это вызывало трепет в сердце.

Горчаков просиял: в движениях вновь появляется непритязательная манерность, которая очень шла ему, на что Вольховский добродушно покачал головой, мол, ты не исправим!

Спустившись вслед за друзьями, я останавливаюсь подле лестницы, дабы никому не мешать, напоминая Шарлю, чтобы вёл себя осторожно, когда возьмётся подглядывать за происходящем в главной зале. Пушкин врывается в толпу на всех парах, отвечая на вопросы товарищей, касающиеся предстоящего чтения бойко и с улыбкой, точно это не он пять минут назад был близок к тому, чтоб замуровать себя в комнате.

Дельвиг куда-то испарился, хотя, вроде, всегда был на виду и спустился в переднюю одним из первых. Я слышала смех Данзаса, который мимоходом отпустил какую-то шутку, видела, как Пущин наскоро перебирает кудри поэта, пытаясь придать им благопристойный вид. Обрадовалась, когда заметила румянец на щеках Кюхельбекера, явно открывшего в себе второе дыхание.

И всё же бездействие отупляло, истощало последние душевные силы.

Отстранившись от стены, Вольховский громко хлопает в ладоши, привлекая к себе внимание, решив, по-видимому, сказать несколько напутственных слов. Опустив руку на плечо Ивана Малиновского, русоволосого юноши с продолговатым лицом и пухлыми губами, сына покойного директора, он жестом призывает всем выстроиться в круг.

Лицеисты, не сговариваясь, исполнили его волю, обступив оратора со всех сторон.

— Вот что, скотобратцы... – уверенно начинает Вольдемар, припоминая присутствующим их общее прозвание. — Четыре года тому, мы и знать не знали, что такое Лицея, все рыдали на открытие, упрашивали маменек смилостивиться и вернуть нас в отчий дом... Но вот они мы – теперешние старшекурсники, познавшие многое, и через многое прошедшие... Нас уже не смутить сменой вех, но важно другое, господа... – он говорил размеренно, взвешивая каждое слово, поочерёдно всматриваясь то в одно изумлённое лицо, то в другое. И сделав короткую паузу, обуздав шквал бурных эмоций, продолжает более спокойно, нахмурившись каким-то тревожным мыслям,

— Русский народ пережил страшную войну, может быть, самую страшную в истории человечества. И чтобы исправить последствия – нужны годы. Так неужто мы устрашимся экзамена?.. После всего, что было, после всего, что могло бы быть... Ужель горстка педантов в накрахмаленных галстуках сумеет нагнать страху больше, чем это сделала война?.. Нет, братцы, – отрезает оратор, качнув головой. — На нас вся ответственность ложится. Нам латать раны Отечества. Россия нуждается в верных сынах, твёрдо стоящих на ногах, ведь кто, если не мы?..

Пронзительный взор серых глаз останавливается на сыне почившего руководителя, вздрогнувшего при упоминание своей фамилии:

— Малиновский! Ты знаешь, мы все свято чтим память славного твоего Батюшки, любезного директора нашего, Василия Фëдоровича... Вскорости после похорон мы поклялись хранить верность Лицейскому девизу: «Для общей пользы!» Так будем же верны ему до конца! И ежели что-то сегодня не заладится – пустое. Для общей пользы мы всё преодолеем, надо будет – на второй заход пойдём и не опустим рук назло всем недругам! – радушно хлопнув Ивана по спине, как брат брата, он обнаруживает благодарность в полупрозрачных серо-голубых омутах, замутнённых влажной пеленой.

Малиновский был живым и весёлым юношей. Вспыльчивым, задиристым, он был очень горяч. Но при упоминание имени покойного родителя не сдержался, смахивая тыльной стороной кисти скользящую по щеке слезу. У него ведь и мать умерла в начале двенадцатого года. Благо, осталось много братьев и сестёр[4], а то бы не избежать ему участи бесприютного сироты.

Пушкин взглянул на товарища с пониманием, призывая быть сильным: когда в день похорон гроб с телом Василия Фёдоровича опускали в могилу на Большеохтинском кладбище, а Иван Малиновский безутешно плакал над телом отца, Пушкин подошёл к нему и взял за его руку. И перед могилой директора они поклялись в вечной дружбе[5].

У меня сердце разрывалось от созерцания столь трогательной картины! В ней всё было прекрасно: единство, поддержка, взаимовыручка. Какой Вольховский всё-таки молодец! Вернул товарищам веру в себя!

Он напоминал капитана пиратской шхуны, выкрикивающего вдохновляющую речь, намереваясь придать соплеменникам храбрости перед тем, как корабль начнёт дерзко лавировать между коварными рифами.

Речь действительно получилась воинственной... Лицеисты – будущая образованная элита; от них зависит дальнейшая участь нашей страны. Меня восхищало, что служить они хотели не себе, а Отечеству, не индивидуализмом, а сплочённостью – «Для общей пользы!».

— Да будет так, – кивает пришедший в себя Малиновский, вновь принимая невозмутимый вид.

Не удержав чувств, я бесшумно расплакалась, прикрывая рот платком, ругая себя за непозволительную слабость... Ведь если меня так растрогали события переводного экзамена, что же тогда будет на выпускном?..

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

В глазах рябило от сияния золотых эполет, шнуров и вензелей. Рассматривая парадную залу, разбитую античными колоннами, я вспоминала тот день, когда подглядывала за воспитанниками через приоткрытые створки, ведущие в класс, где на данный момент находился Шарль с Дядьками, и как впоследствии меня поймал Гауеншильд, предлагая стать частью дружной лицейской семьи. О, каким одиноким рисовалось мне тогда это место, каким высоким и недосягаемым казался потолок! Ныне всё по-другому. Зал будто уменьшился, публика заполнила его целиком.

На выставленных полукругом мягких креслах разместились родители и родственники воспитанников. Приехали профессора из Петербурга, гусары, кое-кто из сановников, любопытствующие жители Царского Села. Прибыл ректор Петербургской духовной академии архимандрит Филарет, и даже генерал Саблуков, которого покойный Павел Петрович прогнал с караула в ночь на двенадцатое марта...

Вон и отец Пушкина Сергей Львович.

Я сразу его узнала, хотя и видела впервые в жизни: уж очень они с сыном похожи! Имея от природы округло-мягкие черты, старший Пушкин отнюдь не выглядел толстым или тучным. Более всего в нём восхищали глаза – синие, с яркой искрой, как у нашего Саши! И те же светлые волосы, правда, без кудрей, и тот же продолговатый нос, и та же манера щуриться – сразу понятно, чей он отец, и к гадалке ходить не надо!

Сергей Львович занял место в "партере": откинувшись на высокую спинку, он уже успел свести знакомство с матерью Кюхельбекера, Юстиной Яковлевной: привычкой болтать на уроках мой друг также пошёл в Батюшку.

Моё кресло находилось на галёрке, возле самых окон – поближе к лицеистам, подальше от надменных представителей света.

Против гостей, за длинным столом, покрытым красным сукном, сидели лицейские начальники во главе с Разумовским; широкую грудь Министра пересекала пунцовая лента, а взгляд был тяжёлым, без блеску, как у конвойного Петропавловской крепости. Профессора разместились сбоку – отдельно от высокопоставленных членов комиссии.

Не хватало только Государя. Но об его отсутствии, кажется, никто не сокрушался.

Вниманием большинства зрителей, конечно же, владел Державин, который был очень стар для подобного рода мероприятий. Всё в нём выдавало усталость: от сгорбленной спины, до прерывистого дыхания, слетающего с приоткрытых, точно в жажде, губ.

На литераторе был парадный мундир с сияющей бриллиантовою короной Мальтийского креста, плисовые сапоги и напудренный парик с буклями, что более-менее облагораживало общий вид, убеждая, что за столом сидит живой человек, а не мумия. Но у меня всё равно сердце ёкнуло... Ведь я читала его стихи в год приезда Наполеона в Россию, будучи утомлённой повсеместной французской речью. Боже, как давно это было, словно в прошлой жизни!

Лицеисты стеной стояли вдоль окон, выказывая сдержанность в манерах. Лица у них были натянуто-приветливые, обретшие отпечаток безысходности. Трудно было не заметить, с каким беззастенчивым любопытством, вопреки родительскому неудовольствию, поглядывали на них молодые барышни.

Дневной свет, отражаясь от белых лосин, высвечивал каждую жилу и коленные суставы, отчего казалось, будто ноги юнцов высечены из мрамора.

Наконец, когда напольные куранты пробили десять утра, Гауеншильд вышел из-за стола. Согласно установленному регламенту, директор Лицея предстал перед гостями в вицмундире и батистовом галстуке, завязанном простым узлом. Сказав приветственную речь, с благословения архимандрита Филарета, он объявил об открытии экзамена.

Ох, как же я переживала!

Как сокрушалась, когда преподаватели, продвигаясь вниз по списку, вызывали моих друзей отвечать! Сердце замирало всякий раз при взгляде на серьёзные и важные лица экзаменаторов, которые в этот момент казались какими-то священными особами и оттого особенно страшными... Поначалу отроки выглядели испуганно, отвечали кратко и подолгу молчали. Но время шло. Постепенно общее напряжение спало, юноши заговорили свободнее, всё дело показалось не таким уж страшным.

Кутаясь в мягкую Оренбургскую «паутинку»[6], используя для пущей видимости театральный бинокль, я радовалась даже самым маленьким их победам. Лицеисты вошли в этот зал детьми, а выйдут, даст Бог, старшекурсниками!

Горчаков покорил комиссию светской обходительностью и безупречной дикцией. Данзас и Пущин тронули сердце сентиментального Филарета, отметившего неперечливость сих славных отроков, их благонадëжный кроткий нрав. Про Дельвига, к его собственному удивлению, экзаменаторы сказали, что у него отличная светлая голова и душа незаурядного закала.

Пушкину пришлось нелегко. Поэт стоял перед взыскательным Разумовским, закинув назад растрёпанную голову, и блуждал глазами по потолку и стенам. Видно было, что он страдает. Несмотря на мелкие замечания, все пришли в восторг от его феноменальной памяти.

Продолжительность экзамена измерялась пятью часами. В полдень было решено устроить перерыв, дабы позволить благородным господам размять косточки, а воспитанникам, наконец, присесть. За этот короткий промежуток, я успела проведать брата, передать ему печенье для перекусу и вдоволь наговориться с друзьями, сердечно объявив, что неимоверно ими горжусь!

Вскоре экзамен возобновился. В создавшейся тишине, помимо голосов отвечающих, был слышен шелест платьев и скрип вощёной[7] мебели. С приближением вечера время ощутимо замедлило ход. Гости стали тихо вздыхать, елозить в креслах, чувствуя душевное утомление. Гусары украдкой нюхали табак, открывая и закрывая драгоценные табакерки, а дамы шептались одними губами.

В целом, атмосфера благочиния не пострадала.

Державин утомился больше всех. Он дремал до тех пор, пока не начался экзамен по русской словесности. Тут старик оживился, прогнал отягощающую разум сонную негу и поддался вперёд, устремляя испытывающий взор на оробевших отроков; он преобразился необыкновенно.

Я сочла нужным отвлечься и сосредоточить внимание на постороннем предмете, на чём угодно, лишь бы не трястись от нетерпения и не думать каждую секунду о том, когда же вызовут Пушкина!

Выровняв сбившееся дыхание, обращаю бинокль на гостей, принимаюсь рассматривать наряды приезжих дам.

Женщины постарше, в большинстве своём, выбрали туалет для променада – «Promenade dress»[8] – замысловатый вариант прогулочного одеяния. А те, кто ещё не вышел из первой молодости – «Half dress»[9] – универсальное платье; в зависимости от того, как оно будет обыграно, его можно надеть на любое мероприятие, уместное для второй половины дня.

Поскольку мне хотелось выглядеть сегодня чуточку красивее, чем в обычные дни, я остановилась именно на этом фасоне: шёлковые твил имел мягкий жемчужный отлив, ввиду чего коралловый цвет играл то розовым, то оранжевым оттенком. Подол оплетала атласная лоза с небольшими виноградными гроздьями, шитых серебром. Образ завершала классическая причёска «а-ля Нинон»[10], убранная изящным венцом с россыпью драгоценных кораллов; это украшение было замечено на многих юных особах.

Замужние Mesdames сплошь сидели в чепцах. Здесь были и многослойные тюлевые чепцы, напоминающие растрёпанный кочан капусты, и чепчики из крепа, густо опушенные кружевами, походившие на распустившийся пион, и чепцы-фонтанки, с ниспадающими оборками; украшенные цветами и лентами, узорчатые и гладкие, блестящие и матовые – их было так много, что глаза разбегались!

Несмотря на разнообразие отделки, мне не приглянулся ни один из них. Я, как и Матушка, считала чепчик жутко нелепой вещицей! Он неплохо сочетался с пышными причёсками прошлого века, особенно с высокими куафюрами[11] времён Марии-Антуанетты, но современная мода лишила сей предмет элегантности. Молодая девушка в чепце выглядела глупо, как великовозрастное дитя, а зрелая женщина добавляла себе лет десять ненужного возраста...

И вдруг я услышала фамилию Пушкина. В душе всё разом перевернулось. Убрав бинокль, перемещаю взгляд туда, где стоял кучерявый отрок.

Поэт вытянулся перед экзаменатором Галичем, смотря куда-то сквозь него; взгляд был отсутствующим, руки расслабленно свисали по швам.

— Определите, – говорил тонкий Галич вкрадчивым голосом, — определите, пожалуйста, первостепенные качества писателя, какому закону подчинено творческое мышление?

— Главное качество писателя, — отвечал Пушкин, — есть скрытый гений, который подчинён прихотям муз и всецело раскрывается в общение с ними. Гений – есть благословение, дар природы, что закладывается в человека ещё до рождения. Всякий гений надлежит закалять, как адамант. Закона же тут вовсе никакого нет.

Галич торопливо затряс головой.

— Верно, сударь, верно! Но Вы забыли ещё одно качество: чувствительность, — сказал он. — Чувствительность, которая одна только имеет силу приводить нас в умиление! Писателю надлежит иметь много сердца!

Тут я понял, что Пушкин ответил не то, что полагалось по учебнику. Галич повернулся всем корпусом к дряхлому старичку, который по-отечески улыбался поэту, кивая в ответ его неуклюжим изъяснениям. Тем не менее, Пушкин избегал встречаться с Державиным прямым взглядом, делая вид, будто его не существует.

Между тем Галич вновь подал голос:

— Будьте добры, рассказать, какими словами обогатился русский язык за последние двадцать лет? – это был самый лёгкий вопрос из всех.

«Выгораживает...» – подумалось мне. – «Нет, Галич никого топить не станет! Бесспорно – Пушкин сдаст экзамен!»

Воспрянув духом, поэт радостно затараторил:

— Николай Михайлович Карамзин от слова «промысел» образовал «промышленность». Среди других его изобретений мне памятны: «занимательный», «впечатление», «катастрофа», «будущность». Всего около пятидесяти новых слов! – парирует он, доказывая, что не лыком шит.

Мне же вспомнилось такое слово, как «трогательный» – ещё одно творение Карамзина. Год назад Александр подарил мне букет белых тюльпанов в особняке Талейрана на улице Сен-Флорентен, именно тогда я по-настоящему прониклась магией этого очаровательного выражения!

Разумовский, доселе писавший что-то скрипучим пером на листе пергамента, приподнимает голову, бросая озадаченный взгляд на Галича, мол, за какие такие заслуги к Пушкину проявляется демонстративное снисхождение?

У меня сердце подскочило к горлу, ладони вспотели, но профессор, заговорщически глянув на своего талантливейшего ученика, невозмутимо продолжил:

— Откройте, пожалуйста, что есть суть оды? – кажется, это была предпосылка к выступлению Пушкина, которого преподаватели и лицеисты ждали с нетерпением.

Мне вдруг стало не по себе, и я в очередной раз потянулась к лаванде, удерживая помандер возле лица, неотрывно наблюдая за происходящем на "сцене".

Поняв, что от него требуется, поэт нахмурился, по-видимому настраиваясь на нужный лад:

— Оде надобно выразиться возвышенно! Она не терпит просторечий... – в точности повторив то, что хотел услышать Галич, Пушкин натужно улыбается, стараясь выглядеть менее взволнованным.

— Я полагаю, – сказал Галич, склоняясь к задумавшемуся Разумовскому. — Что следует нам выслушать также опыты сего воспитанника в высоком роде. Господин Пушкин сочинил стихи под названием «Воспоминания в Царском Селе»… Надеюсь, сударь, — обратился он к поэту, — лицейская муза не останется в долгу перед Государем и Отечеством, – заключает многозначно, что только сильнее подогревает всеобщие ожидание.

Державин, до сего момента слышавший от воспитанников только свои стихи, заинтересовался, узнав, что теперь будет читано что-то новое. Преисполнившись воодушевлением, он вперился в отрока жадным взором, непроизвольно потирая сухие кисти в перчатках.

Вот та минута, ради которой Пушкин столько вытерпел!

Напрягая весь свой слух, зрение, чувства, я затаила дыхания, перекрестив фигуру повесы, смело выступившего вперёд. Поклонившись сперва Державину, а затем – Разумовскому, что некоторым образом нарушало этикет, поэт, раскрасневшись, принимает величественную позу.

Сергей Львович также подобрался, готовый внимать молодой лире сына; разместив подбородок на сжатом кулаке, он прищуривается, оборачиваясь разборчивым педантом.

Пушкин стоял перед комиссией в гробовой тишине, в теснящем ему мундире. Все сторонние звуки разом улеглись, закрылись табакерки, смолк девичий шёпот, мебель не скрипела, и даже злой ветер за окном унял свою мощь.

Чистый отроческий голос грянул торжественно и звонко:

«Навис покров угрюмой нощи

На своде дремлющих небес;

В безмолвной тишине почили дол и рощи,

В седом тумане дальний лес;

Чуть слышится ручей, бегущий в сень дубравы,

Чуть дышит ветерок, уснувший на листах,

И тихая луна, как лебедь величавый,

Плывёт в сребристых облаках.

Плывёт — и бледными лучами

Предметы осветила вдруг.

Аллеи древних лип открылись пред очами,

Проглянули и холм и луг;

Здесь, вижу, с тополем сплелась младая ива

И отразилася в кристалле зыбких вод;

Царицей средь полей лилея горделиво

В роскошной красоте цветёт.

С холмов кремнистых водопады

Стекают бисерной рекой,

Там в тихом озере плескаются наяды

Его ленивою волной;

А там в безмолвии огромные чертоги,

На своды опершись, несутся к облакам.

Не здесь ли мирны дни вели земные боги?

Не се ль Минервы росской храм?

Не се ль Элизиум полнощный,

Прекрасный Царскосельский сад,

Где, льва сразив, почил орёл России мощный

На лоне мира и отрад?»

Он читал самозабвенно, скользя по строфам с первозданной лёгкостью, так умело подчиняя себе рифму, как музыкант порхающие ноты.

Пущин, Дельвиг, Кюхельбекер и другие товарищи не верили своим глазам. Они знали Пушкина и в то же время не признавали его. Он был необычный, какой-то особенный, другой; лик был озарён радостью, в каждой строчке чувствовался упоительный восторг.

Мороз по коже пробегал от красоты знакомого стиха – я слушала его, будто впервые! А перед глазами проплывали пейзажи Царского Села – всего того, о чём пел Пушкин: все эти холмы, столетние рощи и бескрайние поля были тут до нас и останутся после нас... Тенистые аллеи, охваченные утренним туманом долины, затянутые мутной тиной пруды и узкие каналы, наполненные хрустальной водой, с плакучими ивами на берегу.

Поэт говорил о вечном!

Когда дошёл он до стиха, где упоминалось имя Державина, голос его обрёл внушительность:

«О, громкий век военных споров,

Свидетель славы россиян!

Ты видел, как Орлов, Румянцев и Суворов,

Потомки грозные славян,

Перуном Зевсовым победу похищали;

Их смелым подвигам страшась дивился мир;

Державин и Петров героям песнь бряцали

Струна́ми громозвучных лир.»

Всё происходящее напомнило сон. Гости в изумление раскрыли рты, Державин удовлетворительно кивал в такт рифмам, Сергей Львович не двигался; он был горд и одновременно растроган.

Победы русского народа над иностранными полчищами были увековечены в публичной лицейской оде – первой в своём роде.

«Края Москвы, края родные,

Где на заре цветущих лет

Часы беспечности я тратил золотые,

Не зная горестей и бед,

И вы их видели, врагов моей отчизны!

И вас багрила кровь и пламень пожирал!

И в жертву не принёс я мщенья вам и жизни;

Вотще лишь гневом дух пылал!..»

Пушкин смолк, и по залу прокатился клокочущий шёпот.

Чудо произошло и со мной: нечто невероятно горячее и любящее наполнило моё сердце так, что уже не помещалось внутри, стало расширяться и подниматься вверх.

Разумовский обомлел, застыв с выразительной миной на лице, точно громом поражённый.

Когда же патриарх русских певцов в восторге, со слезами на глазах бросился к поэту, все уже понимали, что над небом Царского Села взошла звезда нового молодого таланта.

— Спасибо, голубчик, спасибо! – Державин всплеснул руками и как будто помолодел лет на двадцать. — Слышали, господа?.. – обратился он к шумевшей публике, бродя между рядов в счастливом забвении. — Вот – поэт! – представляет Пушкина, который стоял с опущенной головой, ни живой, и не мёртвый, бледный, как полотно. Никогда я не видела, чтобы он вёл себя столь смиренно и безропотно – даже плечи опустились, что свидетельствовало о беззащитности натуры. Прижимая ладони к груди, стараясь унять пробивающую тело дрожь, повеса буквально окаменел.

Старик приблизился к нему и молвил хриплым голосом:

— Теперь и умереть можно... А тебе, мой милый, да пошлёт Господь процветания!.. — и осенил его кудрявую голову, даруя благословение.

Лицеисты, охваченные неведомым порывом, уже приготовились к тому, чтобы всем скопом наброситься на друга, сжать в объятиях и качать – качать под взрыв ликующей толпы – но опоздали. Он убежал.

— Вот, кто заменит меня! – продолжил лепетать Гавриил Романович, смотря вослед сбежавшему юнцу. — Вот вам второй Державин! – тёплый смех его свидетельствовал о необыкновенном душевном подъëме, и, вместе с тем, во взгляде появилось что-то трагически-светлое, неумолимое, но радостное.

Старик, которому жить оставалось недолго, отнёсся к лицеисту, как к своему приемнику.

Гости разговорились, всем хотелось поделиться впечатлениями:

— Ах, что за чудо сынок Сергея Львовича? – умильно вздыхает кокетка в третьем ряду ни к кому конкретно не обращаясь.

— Этот молодой человек не в меру строптив! – хмуриться пожилая дама в старомодном хлопковом чепце с высокой тульей, оскорбившись скорому дезертирству.

— Помилуйте, так ведь – поэт! – возразил повернувшийся к ней молодой гусар. — Возвышенная натура, откуда же взяться покорности?... Зато как гремел!

— Уж дядю Василия Львовича[12] он затмил точно,– со знанием дела кивнул тучный господин в элегантном фраке.

Всё произошло настолько быстро, что я растерялась, не зная, как себя вести.

Смахнув слёзы, обращаю внимание на лицеистов, как и прежде стоящих вровень. Они выглядели растерянно, переговаривались между собой, с тревогой поглядывая в соседнюю залу. Пущин хотел было броситься вслед за другом, сознавая, что ему сейчас очень страшно, но едва сделал шаг из колонны, как был пойман за руку товарищами, которые напомнили о текущем экзамене. И тогда Пущин смотрит прямо на меня: во взгляде его, помимо застывших слёз, отразилась мольба. Жано будто упрашивал: разыщите, утешьте, защитите!

В ногах неожиданно появляется сила. Воспользовавшись всеобщим замешательством, я осторожно, короткими перебежками, скользнула сперва за колонну, а затем на цыпочках прошмыгнула в арку. Гости сидели лицом к экзаменационному столу, не замечая проделываемых манипуляций.

Бесшумно добежав до аудитории, удерживая "паутинку" на плечах, я отворяю двери, едва не заехав ими Шарлю в нос:

— Куда?.. – обращаюсь к Дядькам, понимая, что за Пушкиным пошлют с минуты на минуту; я должна была отыскать его первой. — Куда он сбежал, Вы знаете? – и хотя прислуга находилась в другом помещении, противоположном от того, куда умчался поэт, кто-то из них вполне мог догадываться о его местонахождении.

Щуплый старичок с пышными седыми усами отрицательно качнул головой.

— Не ведаем... – он говорил за всех, и я убедилась в этом, когда оглядела недоумëнные лица других Дядек. Раньше Пушкин любил прятаться в библиотеке, когда надзиратель нравственной дисциплины Пилецкий сильно приседал на уши; но вход в библиотеку находился как раз в парадной зале, из которой он выскочил зайцем.

Шарль, с горящими глазами, привлекает моё внимание пылким замечанием:

— Он теперь хочет без никого, понимаешь?.. Настрадался! – в самом деле, Пушкин, судя по реакции, хотел остаться один. Однако быть наедине с собой и быть одиноким – это разные, в сущности, вещи. Мне хотелось убедиться, что он не страдает, не вернулся к прежнему своему состоянию.

— Я знаю, где барин прячется... – вырастает из ниоткуда Сазонов, теребивший обшлаг кафтана.

— Ступайте за мной, коль нужда гложет, открою келейное его место, – сказав это, он торопливо проходит через внутреннюю дверь аудитории в соседние помещение, демонстрируя широкую спину.

Я бездумно поплелась следом.

Мы прошли все анфилады до конца и оказались на лестнице.

Здесь Сазонов остановился, приложил палец к губам, делая знак тишины, а после махнул рукой вниз, осуществляя спуск. Стараясь не отставать, плавно передвигая ноги, чтоб не наделать шуму, я уже приблизительно догадывалась о том, где и при каких обстоятельствах встречу друга. Поначалу эта мысль казалась иллюзорной, но едва мы достигли первого этажа, как становится ясно, что предчувствие меня не обмануло. Сазонов перевёл тяжёлый взгляд в конец лестницы, а вернее – за неё – туда, где в иных домах хранятся швабры и веники, давая понять, что именно туда, словно мышь от кошки, забился перепуганный юнец.

Поклонившись в благодарность за оказанную помощь, делаю взмах рукой, мол, спасибо, дальше я сама, и, дождавшись, когда он уйдёт, подкрадываюсь к последней ступени, вслушиваясь в звенящую тишину. Ничего. Тихо, как на кладбище. Ни единого звука, ни всхлипов, ни шуршаний. С третьего этажа доносилось далёкое эхо голосов; в парадной зале, верно, пытались восстановить нарушенный порядок.

Взявшись за поручень, прохожу вперёд, боязливо заглядывая под косоур.

Мгла скрывала собой фигуру угловатого юноши, уткнувшегося лицом в согнутые колени. Пушкин нисколько не удивился моему появлению; меня выдавал шелест платья.

Не решаясь затеять разговор, наскоро сочиняю утешительный монолог, употребляя все силы к тому, чтобы преодолеть колебания.

Долго думать мне не пришлось: поэт резко вскидывает голову, открывая заплаканное лицо.

— Осрамился, да?.. – голос дрожал, а по щекам градом катились слёзы. — Сбежал, как трус! – злость на самого себя помогала отвлечься, и, как мне показалось, удерживала от новых рыданий.

Всё оказалось куда серьёзнее, чем представлялось изначально.

Я впервые увидела, как Пушкин плачет...

— Что ты в голову вобрал? – подчиняясь велению сердца, пытаюсь опротестовать услышанное. — Никто и мысли об осуждении не держит. Ты ведь не приметил, что там творится, а я приметила. У всех восторг на лицах. Габромания[13] невероятная! – вспоминая скачущего по залу Державина, отпавшую челюсть Разумовского и восхищённый лепет публики, у меня не осталось сомнений, что Пушкин покорил их всех.

В голове ещё рокотал скрипучий старческий голос:

«Вот, кто заменит меня! Вот Вам второй Державин!»

Желая рассеять напраслину, долившую поэта, подбираю подол, после чего, согнувшись в три погибели, ныряю под лестницу, благополучно забыв о приличиях. Пушкин смотрел на меня изумлëнно, поджимая дрожащие губы.

А что ещё мне было делать? Не говорить же с ним издали.

Насилу разместившись в тесном пространстве, к счастью, прибранном накануне, я незамедлительно заключаю друга в кольцо своих рук.

— Мы все тобою гордимся... – произношу уверенно, вкладывая в это откровение всю душу. — Ты умница, слышишь? – перебирая мягкие кудри, тем самым успокаивая впечатлительное дитя, запутавшееся в перипетиях чувств, мне с трудом верилось, что этой весной ему исполнится шестнадцать лет[14].

Наверное будет правильным посидеть в тишине, позволить эмоциям улечься.

Поглаживая голову поэта, чему он не сопротивлялся, я укрываю его сверху шалью, укутывая, как в одеяло, прижимаясь щекой к лохматой макушке.

Надобность что-то произносить отпала сама собой, ведь иногда важнее просто помолчать; бывают такие друзья, с которыми молчать не только приятно, но даже полезно.

Конечно, я сознавала, что Пушкин в отчаянии, что он огорчился собственному побегу. Не смея заикнуться о причине, я старалась рассеять его печаль, утешить, как уже делала это утром, с искренним и глубоким участием наблюдая за тем, как горе понемногу отступает.

По лестнице носились Дядьки, оглушая нас дробным топотом. Разыскные мероприятия приведены в действие, однако никому и в голову не пришло, что отпрыск благородных кровей мог скрываться в месте, где обыкновенно хранится грязный уборочный инвентарь. Но даже если бы кто-то из Дядек надумал сюда заглянуть, я бы прогнала наглеца прочь: никто не смеет принуждать ребёнка возвращаться туда, где ему неприятно.

И всё же, во избежание проблем, я подтянула к себе колени, рассчитывая остаться незамеченной. Мне казалось, что моя тонкая вязаная шаль, как панцирь, защищает поэта от жестокого внешнего мира, и что никому не по силам добраться до него; он спрятан надёжно.

Наконец, всё стихло. На этаже установилось прежнее спокойствие. Почувствовав себя в безопасности, Пушкин отстраняется и ладонью вытирает влагу с пылающего лица.

Вытянув платок из-за пазухи, тот, который не успела ещё использовать, передаю его другу в помощь, надеясь, что теперь он готов слушать:

— Ведь ты не Державина испугался... – отчасти я догадывалась об истинной причине произошедшего с Пушкиным срыва, и потому решила говорить начистоту. — Таланта своего устрашился, верно? – вместо ответа на вопрос поэт крепко зажмурился, приложив платок к губам, после чего бессмысленно уставился перед собой.

Да, всё правильно...

Подозревать в себе гения бывает нелегко, но ещё труднее смириться с истиной. Пушкин был не просто талантом, а именно гением – разница между двумя этими схожими на первый взгляд понятиями на самом деле огромна. Державин, сам того не ведая, подписал ему приговор.

А ведь мир несправедлив к одарённым людям... Сколько творцов было несправедливо погублено Светом. Взять хоть Моцарта: гениальный композитор минувшего века, колос мирового искусства, умер в нищете и безвестности, преданный превозносившим его когда-то обществом.

Чем ярче пламенеет чья-то звезда, тем больше она вызывает зависти. Однако важно помнить, что всякому человеку, и даже гению, Всевышний дарует право выбора: держаться ли друзей, отвечать ли насмешкам, жалеть себя или бороться – всё зависит от нашего выбора, и от того, умеем ли мы принимать помощь со стороны.

— Если волноваться загодя ничего хорошего из этого не выйдет, – судорожно вздохнув, я призываю Пушкина гнать прочь упадническое настроение. Нельзя с юных лет приучать себя к скорби – добром это не закончится!

Всё ещё прижимая отрока к себе одной рукой, успокаивающе поглаживая предплечье, другой касаюсь спутанных светлых прядок, ласково их ероша, с тоскою подумав о том, что с годами они совсем потемнеют.

— Знаешь, в своё время Матушка научила меня одной нехитрой мудрости, коя не единожды выручала меня в жизни: она запретила употреблять союз "но", повелев, ежели будет к тому моя воля, употреблять "зато" – возместительное противопоставление. Вразумляешь, к чему веду? – конечно, он понимал, ибо только что экзаменовался по русской словесности.

И хотя Пушкин предпочёл сохранить молчание, продолжая смотреть куда-то перед собой, его осознанный взгляд рассказал, что излагаемые мною мысли доходят, куда надо:

— Сам суди, как преображаются события, ежели обращаться к сему совету. А пример таков: «Я бежал от света – ох, как унизительно для дворянина; зато мною восхищается первый поэт России и дамы нашли меня лучше, чем был!» Или, можно так: «Будущность стращает, судьба поэта – не пряник, я убеждён, что не одолею невзгод; зато есть смысл заниматься любимым делом, а сколько ярких событий ждёт впереди, сколько важных людей захотят свести со мною знакомство: талантливому человеку – талантливые друзья! А как мы переменим Россию... Всем скопом, поди, не так боязно будет!»

Таким образом я хотела убедить друга, что взамен дурному всегда найдётся много хорошего, главное, уметь правильно располагать событиями. Мне и самой следовало почаще пользоваться маминым советом, ведь если бы не эта ситуация, так бы о нём и не вспомнила.

— Презанятное правило... – хмыкнул поэт, и губ его касается эфемерная полуулыбка.

Он говорил в нос, немного сипло – такое случается, когда долго плачешь. Несмотря на это, голос звучал спокойно, без надрыва. Паника отступила, вместе со слезами наружу выплеснулись все переживания, что накапливались с раннего утра.

— Ты не одинок... – напоминаю я, тихо выдыхая, радуясь долгожданному просветлению. — Друзья помогут, коль станет невмоготу. Обещаю, ты никогда не останешься один... – сложно было утверждать наверняка, ведь зачастую случается так, что друзья, коих ты любишь в молодости, отсеиваются в течение жизни, но вспоминая дружную лицейскую толпу, я верила, что с Пушкиным такого не случится. Лицей – это дом; семья. Воспитанники – братья друг другу, а подобные союзы, основанные на клятве общему девизу, общей цели и взаимовыручке, живут долго – столько, сколько светят звёзды, ибо память о них живёт даже после смерти клянущихся, сохраняясь в памяти потомков.

Задумчиво перебирая складки надушенного платка, Пушкин вдруг обнаруживает царскую монограмму – изящную литеру «А» шитую золотом. Это был тот самый платок, который Александр подарил мне в день нашего первого свидания в Москве, когда увёл меня с ярмарки и усадил в карету: светило солнце, Маршал Мюрат рассказывал что-то о своём новом сокровище – алом стрелецком кафтане, купленном в память о России, а Наташа, кажется, открыто кокетничала с ним... Ах, до чего славным выдался денёк!

Не узнать Государеву виньетку Пушкин не мог, но он ничего не сказал, продолжив умиротворëнно рассматривать золотой узор, кончиком указательного пальца очертив тонкие контуры. И сразу после, тщательно протерев им глаза, громко высморкался, отчего напомнил мне закипающий чайник!

Я звонко рассмеялась, прикрывая ладонью рот, поймав на себе невинный взор красных от слёз глаз; вот так мой символ любви, наконец, исполнил практическую роль.

И с этого момента платок стал для меня ещё более дорог.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Уже вечером, когда улеглись все страсти, гости разъехались по домам, а над окрестностями «Софии» разыгралась снежная буря, Пушкин, разместившись за конторкой в своей комнате, при свете единственной свечки, упражнялся в каллиграфическом искусстве – Гавриил Романович Державин лично попросил его снять копию с «Воспоминаний в Царском Селе». Это стало наградой за перенесённые страдания. Поэт усердно выводил каждую букву, стараясь придать корявому почерку – он никогда не был силён в чистописании – благопристойный вид.

Он слышал, что его Батюшку пригласили на торжественный обед к Министру Просвещения: Разумовский был так восхищён чтением «Воспоминаний», что решил поближе познакомиться с тем, кто подарил молодому таланту жизнь. Пушкин этим страшно гордился – не собой, а в большей степени отцом, которому посчастливилось отобедать в обществе первых людей столицы. Глядишь, Сергей Львович обзаведётся полезными связями и исполнит всё то, о чём давно мечтал.

Буря за окном разошлась столь сильно, что на этажах начали греметь стёкла. Окно Пушкина тоже звенело, обрастая сугробом: сквозь тонкие деревянные рамы просачивался ветер, сбрасывающий на паркет серебристые искры снега.

Пламя свечи беспрерывно трепыхалось, оранжевые всполохи, перемежаясь с тенями, танцевали на листе пергамента, мешая сосредоточиться, искажая ровные строчки. Однако поэт сохранял спокойствие, не отвлекаясь ни на что, кроме чернильных столбцов, собирающихся в наполненное гармонией стихотворение.

На спинке стула висел его парадный мундир – ох, с каким удовольствием он скинул эту невыносимо-душную вещицу! Лицеисты щеголяли по коридору в рубашках, и почти всяк, кто не уснул ещё мертвецким сном от переутомления, заглядывал на огонёк к Данзасу, где ныне происходил праздничный разгул, уплаченный родителями и родственниками.

Внезапно дверь в "келью" распахнулась, проливая на поэта яркий свет из коридора. Он оборачивается, отнимая обкусанное перо от пергамента, прищуренным взором разглядывая фигуру лучшего друга, застывшего на пороге с перекрученным галстуком и в жилете нараспашку.

— Обезьяна, сколько прикажешь тебя ждать? – возмутился Пущин, всплеснув рукой и хлопая себя ладонью по бедру. — Там Медведь сейчас всю икру умнёт. Ни ложечки тебе не достанется! – в два быстрых шага достигнув конторки, он облокачивается о бортик кровати, хмуря светлые брови. — Извольте поторопиться, сударь! – Жано знал, что чёрная икра – любимый[15] продукт Пушкина, и потому боялся, что он, герой дня, ляжет спать голодным, обделённый гостинцами. В конце-то концов, когда они ещё икру попробуют!

Вздохнув, поэт смахивает кудри со лба, подпирая кулаком щёку:

— Полстроки осталось, – небрежно махнув рукою на дверь, он вновь погружает "оглодок" в чернильницу. — Не мешай. – Проигнорировав просьбу друга, Пушкин и не заметил, каким многозначительным взглядом тот посмотрел на него перед тем, как хлопнуть дверью.

Комната принимает привычный вид: полумрак сковывает пространство, пляшущее пламя огарка выхватывает финальные строфы.

Поэт уже не боялся так сильно; страх перед будущим обернулся призрачным волнением, и вместе с тем исчезла фатальность – предчувствие роковых испытаний. В этом мире ничто не предначертано и не предопределено. Он знал, что плохого с ним не случится, если будет жить по справедливости.

А убегать от природы – глупо. Пушкин не сможет похоронить свой талант – это невозможно. И раз уж природа оказалась к нему столь щедра, он найдёт в себе силы, по крайней мере, отблагодарить её, открыв свой дар России. Ведь гений прославляет не себя, а то, о чём пишет. Возможно, Отечество нуждается в нём: откликнуться на его зов, посвятить свою жизнь служению людям будет самой счастливой участью.

С критичным видом осмотрев написанное, он впервые в жизни сознательно проставляет инициалы – не псевдоним и не номер комнаты, как делал раньше, а подлинную свою фамилию: «А.С. Пушкин».

От сего поступка в груди разливается приятное тепло, будто невидимые солнечные лучи проникают в душу. Потянувшись к баночке с песком, имея намерение просушить пергамент, поэт невольно вздрагивает: за спиной вновь отворяется дверь, и на сей раз с шумом.

Жано, держа в одной руке склянку с икрой, в другой чайную ложку, надвигался стремительно, как ураган.

Пушкин отпрянул, когда друг подошёл совсем близко, испугавшись, что тот закатает ему этой банкой в лоб – настолько внушительным был его облик.

— Держи вот, хоть ложечку проглоти на доброе здоровье... – зачерпнув икры, Жано подносит деликатес к губам повесы, собираясь накормить через силу, в благодарность получив лишь строптивый выпад:

— Жано, уймись! – отрезал Пушкин. — Докончить надо! – и как ни в чём не бывало посыпает песком уже законченное стихотворение, собираясь тут же его запечатать.

— Себя что ль? – усмехнулся Пущин, грозно сверкнув глазами. — Ты посмотри, в кого обращаешься: худ как щепка, и в чём только душа держится… – сочувственно вздыхает лицеист, вновь поднося ложку, не желая слушать никаких возражений. – Я решил, ты – сделал! Давай, одну ложечку всего, и я отстану... – обещает он, заставляя поэта устрашиться той роковой минуты, когда икра, от быстрого движения руки, вывалится прямо на конторку, замарав оду. Переписывать её набело во второй раз будет мучением, ибо рука уже болела от напряжения.

Пришлось подчиниться: Пушкин с неохотой открывает рот, покорно проглатывая любимый деликатес, однако Пущин не собирался никуда уходить, тотчас зачерпывая вторую порцию,

— Где одна – там и вторая. – комментирует Жано, не позволяя увернуться, вынуждая его проглотить и вторую ложку. — Две – на покойника, – сердится он, завидев недовольную физиономию напротив. — На покойника, говорю! Давай третью, живо! – и уже прикрикивает, укрощая буйный нрав повесы.

— Жано! – встрепенулся Пушкин, поднимаясь на ноги, чувствуя себя на пределе.

— Ты хочешь, чтоб родственник занемог? – бескомпромиссно вторит Пущин, не испугавшись, а наоборот, распаляясь хлеще прежнего. – Бог любит Троицу, давай-давай... – и силой приставляет ложку к губам.

Ну, что ты будешь делать? Злиться на друга по-настоящему Пушкин не мог, ведь понимал, что тот волнуется.

Смиренно позволив себя накормить, он с мученическим видом устремляет взгляд к потолку, про себя отмечая, что на самом деле очень голоден...

Прожевав икру и уперев руки в боки, поэт представляет, как там, в конце коридора, у Данзаса собрались все лицейские, поочерёдно уплетая багет с паштетом, пироги да сладости... Жано смотрел на него с оживлением, стуча ложкой по стенкам банки, налегая на остатки, будто предчувствуя, что сейчас произойдёт.

— Хорошо, идём! – сдался он, сдувая с пергамента остатки песка. — Но я не шибко там задержусь, письмо приказано сегодня отправить. – Спрятав лист в конторку, дабы его не унесло сквозняком, Пушкин вдруг чувствует, как из головы уходят все мысли, переживания, заботы и тревоги дня.

Мельком взглянув на друга, он осознаёт, что с растрёпанными волосами, в этом небрежном виде, Жано выглядит как-то необычно, словно разом повзрослел... Или это только кажется?

Может, он и сам вырос, просто не замечает сего?..

Ну конечно вырос! А как иначе, ведь они теперь старшекурсники. Удивительная вещь время: стоит раз упустить – потом уже не догонишь.

Покидая комнату, поэт задерживает взгляд на трепещущем пламени свечи, сопротивляющемся порывам ледяного ветра за окном – маленькое, но сильное...

Пушкин подумал, что хотел бы обрести такую же силу духа.

⊱⋅ ────── • Примечание • ────── ⋅⊰

После триумфального выступления Пушкина на экзамене к лицейскому порогу потянулись поэты со всей страны, желая лично познакомиться с юным дарованием. Константин Николаевич Батюшков побывал в Лицее в феврале 1815 года.

А совсем скоро поэт Пётр Андреевич Вяземский напишет из Москвы в Петербург Батюшкову: «Что скажешь о сыне Сергея Львовича? Чудо и всё тут. Его „Воспоминания" вскружили нам голову с Жуковским. Какая сила, точность в выражении, какая твёрдая и мастерская кисть в картинах. Дай Бог ему здоровия и учения, и в нём прок, и горе нам. Задавит каналья!»

И ведь был прав.

В свои неполных шестнадцать лет Пушкин открыл себя России. О нём говорили во всех салонах и дворянских собраниях. В апреле того же 1815 года «Воспоминания в Царском Селе» были напечатаны в московском журнале «Российский музеум» с примечанием издателя В.В. Измайлова: «За доставление сего подарка благодарим искренно родственников молодого поэта, которого талант так много обещает» (предполагают, что стихотворение передал в журнал дядя Пушкина Василий Львович). Это было первое стихотворение, вышедшее в свет за полной подписью поэта.

Сергей Львович Пушкин впоследствии запишет:

«Бессмертный певец бессмертной Екатерины благодарил тогда моего сына и благословил его поэтом... Я не забуду, что за обедом, на который я был приглашён графом А.К. Разумовским, бывшим тогда министром просвещения, граф, отдавая справедливость молодому таланту, сказал мне: "Я бы желал, однако же, образовать сына вашего к прозе". "Оставьте его поэтом", - отвечал ему за меня Державин с жаром, вдохновенный духом пророчества. »

Сам Пушкин вспоминал:

«Я не в силах описать состояния души моей: когда дошёл я до стиха, где упоминаю имя Державина, голос мой отроческий зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом....

Не помню, как я кончил своё чтение, не помню, куда убежал. Державин был в восхищении; он меня требовал, и хотел меня обнять... Меня искали, но не нашли...»

О знакомстве своей Музы с Петербургским обществом, Пушкин рассказывает в VIII главе «Онегина»:

«И свет её с улыбкой встретил;

Успех нас первый окрылил;

Старик Державин нас заметил

И в гроб сходя, благословил.»

Гавриил Романович, в то время уже пожилой человек, комментировал выступление Пушкина так: «Я не умер. Вот, кто заменит меня».

Пушкинисты сходятся во мнение, что лицейский экзамен 1815-го года стал переломным событием в судьбе поэта – с этого времени в России начался отсчёт новой литературной эпохи, известной как «Пушкинская пора»

Александр Сергеевич же отсчитывал начало своей эпохи от даты основания Царскосельского Лицея, а это 1811 год (какое, всё-таки, огромное значение он придавал тому моменту, когда впервые переступил лицейский порог) таким образом 1810–1830-е годы, «четверть века» – принято считать «Золотым веком» русской поэзии.

«Пушкин на экзамене в Царском Селе 8 января 1815 г.» И. Е. Репин. 1911 г.

Ссылки:

1) «К лифу моего кораллового платья был прикреплен драгоценный помандер[1] в виде граната в разрезе.»

★ Помандер – (от фр. pomme d'ambre – «душистое яблоко») - это резной металлический шар-украшение, в форме яблока, апельсина или любого другого фрукта, как бы разделенного на дольки, каждая из которых содержала душистое вещество. Подвешивался на цепочку. Запах выходит наружу через ажурные решетки или отверстия. Пришёл в Европу с Востока ещё в Средние века. В начале XIX века помандер мог иметь форму плоского медальона или брошки.

2) «То был классический вариант «а-ля Тит»[2], но с пышным коком[3] на макушке, взбитом из накрученных кудрей, намазанных жирнючей помадкой.»

★ «А-ля Тит» или «а-ля Титус» ( фр. à la Titus) — короткая стрижка, популярная в эпоху Ампир и Регентства, как у мужчин, так и у женщин. Названа так по имени римского императора Тита. Волосы завивали, после чего зачёсывали вперёд к вискам, против «ворса». (известен также вариант без кудрей) У женщин «а-ля Тит» – это, в основном, произвольная стрижка с торчащими в разные стороны кудряшками. У такой причёски отсутствует пробор.

★ Кок – что-то вроде начёса, взбитый вихор на макушке.

3) «Благо, осталось много братьев и сестёр[4], а то бы не избежать ему участи бесприютного сироты.»

★ Интересный факт: в 1834 году Владимир Вольховский женится на сестре Ивана Малиновского – Марии Васильевне Малиновской. Сам Малиновский женится, сперва на сестре Пущина, Марии Ивановне, а затем, после её смерти в 1844 году – на племяннице Вольховского, Екатерине Федосеевне. Таким образом узы товарищества, завязавшиеся между лицеистами в юности, ни только крепли год от года, но и перерастали в семейные.

4) «И перед могилой директора они поклялись в вечной дружбе[5].»

★ А. С. Пушкин, утешая Ивана Малиновского на могиле отца, вдохновит товарищей принести клятву вечной дружбы, которой останется верен до последнего своего вздоха. Причём буквально. Находясь на смертном одре, поэт скажет, глубоко вздохнув:

«Как жаль, что нет здесь ни Пущина, ни Малиновского, мне бы легче было умирать» – из воспоминаний Данзаса, дежурившего у постели умирающего. В свою очередь Малиновский на смерть Пушкина отреагировал очень болезненно: «Ох, братцы, не уходите от нас. Наш круг всё реже и реже...»

5) «Кутаясь в мягкую Оренбургскую «паутинку»[6], используя для пущей видимости театральный бинокль, я радовалась даже самым маленьким их победам.»

★ Оренбургская «паутинка» – подвид знаменитого Оренбургского платка, но только тоньше, прозрачнее и длиннее. По сути – это ажурная шаль из белоснежного козьего пуха.

Пуховязальный промысел зародился в Оренбургском крае ещё в XVIII веке. За рубежом оренбургские пуховые изделия впервые были представлены на первой Лондонской международной выставке 1851 года, что позволило им выйти на международный уровень и получить там признание.

6) « В создавшейся тишине, помимо голосов отвечающих, был слышен шелест платьев и скрип вощёной[7] мебели.»

★ Вощёный – натертый воском. В Российской Империи мебель вощили до блеска накануне какого-либо торжественного мероприятия. Для этой цели существовала особая ткань— вощанка — грубое полотно, густо пропитанное воском. Воск отлично подчеркивает цвет и красоту древесины. Лучше его с такой задачей справляется только масло. В некоторых домах могли себе позволить натирать воском полы, и тогда в комнатах распространялся слабый запах меда. В мемуарах П.А.Кропоткина встречаем: «Они робели ступать по навощенному паркету»

7) «Женщины постарше, в большинстве своём выбрали туалет для променада – «Promenade dress»[8] — замысловатый вариант прогулочного... А те, кто ещё не вышел из первой молодости – «Half dress»[9] – универсальное платье; в зависимости от того, как оно будет обыграно, его можно надеть на любое мероприятие, уместное для второй половины дня. »

★ «Promenade dress» – «Променадное платье» — платье для променада. Входит в категорию – «Half dress» – дневные наряды.

★ «Half dress» – это не только категория дневных народов, но и самостоятельный фасон. Универсальные наряды, очевидно, создавались с целью экономии. Существовали так же универсальные вечерние фасоны и полувечерние.

8) «Образ завершала классическая причёска «а-ля Нинон»[10], какая была замечена на многих юных особах»

★ Причёска «а-ля Нинон» ( фр. à la Ninon) была скопирована с портрета куртизанки XVIII века Нинон де Ланкло. Чёлка завивалась в мелкие кудри, на висках переходящие в крупные локоны, пробор горизонтальный (по линии роста челки) Оставшиеся волосы скручивались на затылке в тугой и плоский пучок. Так же эта прическа сохранилась в период Бидермейера, только уже с более длинными локонами по бокам, которые спускались до плеч.

9) «Он неплохо сочетался с пышными причёсками прошлого века, особенно с высокими куафюрами[11] времён Марии-Антуанетты, но современная мода лишила сей предмет элегантности.»

★ Куафюра – ( фр. coiffure) изначально – это высокая причёска времён Марии-Антуанетты, та самая, на которой могли размещаться кораблики и цветочные клумбы. Позже куафюрой стали называть вообще любую причёску. Ещё кауфюра – универсальный головной убор; его вид и форма видоизменялись с течением времени.

10) «Уж дядю Василия Львовича[12] он затмил точно. – со знанием дела кивнул тучный господин в элегантном фраке. »

★ Василий Львович Пушкин (1766–1830 гг.) — русский поэт, дядя Александра Сергеевича Пушкина, его первый литературный наставник. В русской литературной традиции остался как второстепенный поэт; несмотря на это, современники (включая В. А. Жуковского) отмечали его талант версификатора и переводчика и яркую индивидуальность.

11) «Никто и мысли об осуждение не держит. Ты ведь не приметил, что там творится, а я приметила. У всех восторг на лицах. Габромания[13] невероятная! »

★ Габромания — это весёлое помешательство.

12) «Ты умница, слышишь? – перебирая мягкие кудри, тем самым успокаивая впечатлительное дитя, запутавшиеся в перипетиях чувств, мне с трудом верилось, что этой весной ему исполнится шестнадцать лет[14]. »

★ День Рождения А. С. Пушкина в 1815 году выпадало на 25 мая.

13) «Жано знал, что чёрная икра – любимый[15] продукт Пушкина, и потому боялся, что он, герой дня, ляжет спать голодным, обделённый гостинцами»

★ Известно, что и А. С. Пушкин, и Александр I обожали чёрную икру. Другим любимым продуктом поэта было варенье из белого крыжовника: оно всегда стояло на столе в его рабочем кабинете. Пушкин ел крыжовниковое вранье каждый день.

Глава 22

«Более же всего имейте усердную любовь друг ко другу, потому что любовь покрывает множество грехов.»

1-е послание Петра, глава 4, стих 8.

Февраль 1816 год.

Зимний сезон в Российской Империи был самым удачным временем для проведения свадеб. Осенью маменьки и папеньки хлопотали о сватовстве своих чад, устраивали балы и визиты, на которых знакомили будущих женихов с их будущими невестами, а после спешили попасть в самый удобный промежуток времени: между Рождеством и Великим Постом, чтобы привести брачную интригу в действие.

Члены правящей фамилии также не отставали от общепринятых традиций.

Как известно, дети в Императорской семье рождались не для счастья, а для "нужд государственных". Родители, вне всякого сомнения, желали им счастья, но "профессия" требовала жертв во имя интересов страны. В Большом соборе Зимнего дворца прошло немало свадеб самого высокого уровня. Ритуал высочайших свадеб также тщательно прописывался, как и ритуал Больших и Малых выходов. Во времена Екатерины Великой главными свадьбами Зимнего дворца стали три брачные церемонии: наследника Великого Князя Павла Петровича и внуков Императрицы – Александра и Константина. При этом, просчитывая перспективы брачных союзов, она руководствовалась прежде всего государственными интересами, а не интересами матери и бабушки.

В нынешнее царствование характер свадеб "на высшем уровне" несколько изменился. Наследники правящей династии уже не ощущали того диктата воли монарха, столь характерного для XVIII века. Мне хотелось верить, что тут сыграл свою роль негативный жизненный опыт, имевшийся у Александра и Константина Павловича, а не демократическое веяние моды, которому бездумно поддались члены правящего дома.

Волею Государя, брачные союзы младших членов семьи устраивались по взаимной симпатии молодых.

Так, в начале января Екатерина Павловна сочеталась узами брака со своим кузеном, наследным принцем Вюртемберга Вильгельмом. Отец Вильгельма и вдовствующая Императрица Мария Фёдоровна приходились друг другу родными братом и сестрой, поэтому вопрос о свадьбе уладили быстро, по-родственному.

На первое время молодожёнов поселили в Зимнем Дворце, поскольку девятого февраля они обещались присутствовать на свадьбе Анны Павловны с кронпринцем Нидерландов, которого, к слову сказать, тоже звали Вильгельм. Только после этого, в начале весны, супруги покинут шумную Северную столицу и отправятся к месту своего нового пристанища в тихий немецкий городок Штутгарт.

Вслед за ними из России уедут и будущие новобрачные: Анна Павловна, в статусе наследной принцессы Нидерландов поселится с мужем в Брюсселе.

Несмотря на то, что Зимний дворец за последние несколько месяцев стал эпицентром безудержного веселья и нескончаемых торжественных церемоний, принимая под своей крышей влиятельных персон из других стран, я чувствовала тоску по безвозвратно ушедшей юности. Нечто очень важное исчезало из моего мира. Двенадцать лет, проведённые подле Екатерины Павловны, были лучшим временем моей жизни. А теперь всё кончено, она уедет, и больше я никогда не подам ей чаю, не возьмусь сопровождать в театр или оперу, не отнесу письма её ухажёру, не поучаствую в безобидной любовной интриге…

Переходить на службу к Марии Фёдоровне не имело смысла – она презирала меня за связь с Александром, о которой давно уже открыто судачили по всей стране. Ситуация накалялась, всё чаще при встрече с придворными я ощущала исходящую от них враждебность.

Великая Княгиня, в силу сердечной ко мне привязанности и из любви к венценосному брату, защищала нас, как могла, остужая пыл деспотичной матери, пресекая сплетни при дворе, но с её отъездом двери Зимнего закроются для меня навсегда.

Мы были так юны, так наивны, когда впервые вышли в свет, и обе сильно переменились за минувшую декаду. Однако настал момент расставаться... Екатерина Павловна, даст Бог, займёт Вюртембергский престол, а я... Господь милует, как-нибудь да проживу. Тем более что совсем недавно Небеса вознаградили меня за смелость: награда эта утверждала покровительство Всевышнего, а значит, рано или поздно всё обязательно наладится.

В обшарпанной тесной комнатушке на третьем этаже Зимнего горел свет: яркий, не такой, как в соседних комнатах, ведь мне никогда не хватало того количества свечей, которые еженедельно выдавались фрейлинам на руки, поэтому пришлось приобрести за свой счёт две Аргандовы лампы. Откровенно говоря, дворцовым слугам запрещалось устанавливать в своих апартаментах осветительные приборы, содержащие масло: слишком велик риск разбить стеклянный плафон и учинить пожар. Но фаворитке Государя прощалось многое…

И всё же окружающая меня обстановка оставляла желать лучшего: со стороны никак не скажешь, что здесь проживает приближëнная к Императору особа.

Комната была обставлена старой мебелью, набранной из различных гарнитуров: две кровати, расположенные с двух сторон от окна с письменным столом посередине; у противоположной стены – громоздкий шкаф, зеркальный трельяж и крошечный диванчик, обитый ярко-зелёным потрескавшимся ситцем. Гармонии в интерьере не наблюдалось, но я знала, что буду скучать по этому месту: чувство ревности накрывало всякий раз, как до меня доходило осознание, что скоро тут поселится другая девушка...

Фрейлинский этаж сделался для меня вторым домом и навсегда останется в сердце.

Часть комнат общего коридора окнами выходила во внутренние дворы дворца, другая половина комнат была обращена окнами на Дворцовую площадь, как наша с Наташей. Случалось, при виде любопытствующих зрителей, скидывающих головные уборы перед воротами Зимнего, кланяющихся его помпезному фасаду, я воображала, что живу у подножия Олимпа, где, если верить древнегреческим преданиям, обитали нимфы и музы, прислужницы Олимпийских богов. Для коренного русского народа Императорская резиденция – это последняя инстанция между Богом и людьми. Девяносто процентов жителей страны никогда не переступит порога здешней парадной. Для них придворные – это призраки, плывущие в воздушных розовых облаках.

Как часто меня посещала мысль спуститься к тем, кто заглядывается на дворец, и показать им мир, о котором они мечтают, провести их по анфиладам Олимпа, познакомить со здешними традициями и обычаями, доказать, что придворные – вовсе не фантомы, не божества, а простые смертные.

В наш Фрейлинский флигель приходили люди просить помощи и подавать прошения, вероятно, полагая, что мы богаты и могущественны. Но ни того, ни другого в сущности не было. Фрейлина, если семья её не знатной фамилии и если она не имеет покровителя из царствующего рода, бессильна перед обстоятельствами.

Фрейлинский коридор походил скорее на благотворительное учреждение для нуждающихся бедных и благородных девиц, родители которых переложили своё попечение о дочерях на Императорский двор. Тем не менее я любила это место, находя его романтичным, в чём-то даже справедливым, лишённым иллюзий безграничной власти.

Этим вечером мне предстояло заступить на ночное дежурство. Наташа уже отправилась к Екатерине Павловне, в то время как я всё ещё ходила по комнате закутанная в плед, вынимая из шкафа вещи и дочитывая письмо от лицеистов, доставленное с четверть часа назад.

Мне показалось странным, что они осмелились написать мне прямо во дворец. Должно быть, накануне приключилось какое-то неординарное событие, о чём им не терпелось сообщить. И я не ошиблась: Пушкин докладывал, что Царскосельский душегуб, тот самый, который так сильно напугал меня в начале четырнадцатого года, наконец-то был пойман. Им оказался Константин Сазонов – слуга поэта. Ноги мои подкосились, благо, позади оказался диванчик. Мне вновь вспомнился промозглый февраль и перерезанное горло мещанина, сидевшего на балюстраде возле громадины Монбижу. Сазонов, этот неприметный угрюмый юноша... Да, неужто возможно, чтоб он – и людей резал!

В голове не укладывалось, как в месте, где все друг друга знают и живут почти на виду, так долго не могли обнаружить потенциального маньяка?

Память тут же восстанавливает сцену ужина на берегу Сены. Шарль в тот вечер, будто в воду глядел: «Душегуб, вполне вероятно, служит в богатом доме...» – удивительная прозорливость!

Последней жертвой убийцы стал извозчик, из карманов которого он выгреб мелочь. Неестественное поведение Сазонова, лихорадочно искавшего на глазах у лицейских Дядек оброненный полтинник, навело на него подозрения, о чём впоследствии было доложено полиции.

На другой день мелочного убивца арестовали и увезли в неизвестном направлении. Всё было кончено. Жители «Софии» могли спать спокойно. А Пушкин, кажется, совсем не расстроился и отнёсся к миновавшей его опасности с присущим ему тонким юмором, увековечив имя Сазонова в насмешливой эпиграмме:

«Заутра с свечкой грошевою

Явлюсь пред образом святым:

Мой друг! остался я живым,

Но был уж смерти под косою:

Сазонов был моим слугою,

А Пешель – лекарем моим!»

Перекрестившись перед иконой Святой Троицы, висевшей над дверным проёмом, я поблагодарила Бога за сохранение жизни этого беспечного дитя. Хорошо, что у Пушкина не водилось денег, а то, мало ли, попал бы ещё под раздачу...

Когда в пятницу приеду в Лицей на занятия, надо будет обязательно переговорить с друзьями на тему безопасности, ведь они отнеслись к истории с убийцей как к занимательному случаю, разбавившему пресную лицейскую жизнь, что в корне неправильно, учитывая, сколько человек погибло за последние три года.

Спрятав письмо с конвертом в ящик стола, вспомнив, что сильно задерживаюсь, я отгоняю прочь дурные мысли и возвращаюсь к своему туалету.

Причёска была готова, осталось только одеться. Натянув чулки, закрепив их ленточками под коленями, я наскоро облачаюсь в шмиз и, ставшие уже чем-то привычным, панталоны, длинною до середины икры.

Далее шёл «stays» классической Х-образной формы: просунув руки в бретели, перекрещиваю две узкие лямки на спине и завожу их вперёд, завязывая бантиком под грудью. Сверху ложится хлопковая шемизетка с круглым воротником раф[1], окольцевавшим шею мягким рядом накрахмаленных кружев. Карманы завязываю вокруг талии.

Пошитый из тонкой овчины петтикот довершает образ.

Верхнее платье, хотя и было стареньким, но выглядело хорошо, потому как кроили его из шотла́ндки – плотной клетчатой ткани, которую использовали для создания килтов; этот удивительный материал славился своей износостойкостью.

Взяв с трельяжа подушечку с булавками, принимаюсь собирать наряд в единое целое. Сначала следовало натянуть и скрепить на груди два лацкана, чтобы спинка платья вплотную прилегла к лопаткам, и лишь затем приколоть сам лиф, до этого момента болтающийся внизу: у иных лифов имелись крючки или пуговицы, но булавками было легче контролировать посадку, поднимать или опускать декольте. И уже в самом конце затягиваю на спине завязки.

Поскольку в анфиладах дворца зимой гулял ледяной ветер, я надеваю сверху жилетку, отороченную чёрным мехом, сшитую по моему последнему эскизу: на чёрной парче расцветали "кудрявые" узоры хохломы – огненные цветы сплетались в разлапистый ковёр, от которого, будто воочию исходил жар.

Бросив короткий взгляд в замутнённое зеркало, я наполняю карманы различной мелочью, гашу Аргандовы лампы, оставляя гореть лишь свечи, прикрепляю шифр к левому плечу и выхожу из комнаты, попросив крепостную девушку навести чистоту в наше отсутствие.

Миновав Фрейлинский коридор, я попадаю в центральный западный корпус, где располагался Салтыковский подъезд. С северной стороны к нему примыкала знаменитая Салтыковская лестница, соединяющая все три этажа дворца: я с ужасом заглядывала в тот день, когда спущусь с неё в последний раз...

Раскланиваясь с разряженными придворными, возвращающимися из Малого Эрмитажа, где этим вечером состоялся праздничный концерт, стараюсь сохранять приветливо-невозмутимый вид.

В покоях Великой Княгини было тепло, горели десятки канделябров, люстра, стоял шум; служанки занимались сервировкой вечернего чая, таская вёдра горячей воды в ванную комнату.

Екатерина Павловна сидела за туалетным столиком в дюпионовом[2] платье оттенка «bleu de Marie-Louise»[3] названного по имени бывшей Императрицы Франции, потерявшей трон после поражения Наполеона при Ватерлоо...

Натали уже разобрала причёску августейшей, помогая накручивать папильотки для завтрашнего выхода, пока на волосах ещё сохранялись остатки помадки.

— Ах, Софи, вот и Вы!.. – с нежной улыбкой молвила Княгиня, массажируя лицо смоченной в отваре ромашки хлопковой салфеткой.

Сделав приветственный книксен, разворачиваюсь к чайному столику, где на длинном сиреневом пуфе, обшитом золотой бахромой, сидели юные принцы, сыновья Екатерины Павловны – Павел и Пётр Ольденбургские; первому шёл уже шестой год, второму – четвёртый, что было для меня наиболее удивительным: казалось, ещё вчера я наблюдала его маму беременной, стоящей на Дворцовой площади, залитой солнцем, пожимающей руку смущённому Маршалу Бертье.

Как всё-таки быстро летит время...

— Ваши Высочества, добрый вечер! – поочерёдно поклонившись обоим принцам, рисовавшим сухой пастелью пейзажи в альбомах, я с тоской подумала о том, что в Германии им будет жутко скучно, ведь они уже привыкли к оным стенам, людям и даже к русской речи, понимая её, но пока ещё плохо на ней изъясняясь.

— Bonsoir, Madame. («Доброй ночи» фр.) – Одновременно поднявшись с пуфа, они приветственно склоняют головы. Юные Князья выглядели, словно близнецы в этих полосатых коротеньких куртках и широких белых шароварах, причёсанные на левый бок – прелестные, как их мать!

— В гостиной такой тарарам... – пожаловалась Великая Княгиня уставшим голосом, ловя мой взгляд в отражение зеркала. — Уж Вы простите меня за неряшливость, но часть приданого надлежит отправить в Штутгарт уже на днях; Вилли счёл разумным путешествовать налегке… – собрав кудри в папильотках высоко на макушке, она отклоняется назад, позволяя Наташе надеть на себя перкалевый чепчик с тройным рядом зубчатых фестонов.

— Что от меня требуется? – уточняю я, пропуская вперёд горничную, держащую в руках неглиже Великой Княгини; в него она облачится сразу после водных процедур.

— Будь добра, составь опись всех пожитков, кои в гостиной в небрежении лежат, и снеси список в мой кабинет. Днесь же передам его Гофмейстерине, – отдав распоряжение, Княгиня махнула горничной рукой, чтобы та отнесла сменное бельё в ванную комнату, после чего поднимается на ноги и направляется к детям.

— Ах, Mes poussins! («Мои птички» фр.) Выдержите ещё немного, Ma-ma скоро освободится и поступит в полное Ваше распоряжение, – сообщает елейным тоном, наклоняясь и целуя сыновей в пухлые щёчки, порхая над ними, как орлица, перебирая их шелковистые локоны.

— Как прикажите, – неосознанно опустив ладонь на живот, краем глаза замечаю Наташу, которая вдруг чему-то нахмурилась и посмотрела на меня столь выразительно, что рука моя дрогнула и тут же опустилась. Какая же я дурочка, чуть себя не выдала!

С благодарностью кивнув подруге, расстёгиваю меховой жилет, чувствуя ужасную духоту, торопливо выходя из уборной.

Раньше я мечтала дожить до глубокой старости – с мужем или без, это неважно, – но обязательно в чине статс-дамы или камер-фрейлины.

Некоторые из девушек, не вышедшие замуж, так и коротали свой век во Фрейлинском коридоре. Российские монархи им покровительствовали. Это вписывалось в старую русскую традицию помещичьих приживалок. Для меня было бы честью умереть в самом сердце Российской Империи, под покровительством семьи, которой служила искренне, и не ради престижа, а во имя высоких идеалов; из глубоких патриотических чувств.

Ныне же мне хотелось только одного – определённости, уверенности в завтрашнем дне...

Вспомнив о том, что доктор запретил мне переживать понапрасну, я мотнула головой, и сняв жилет, принялась наводить порядок.

Великая Княгиня снесла в гостиную часть своего богатого приданого для отправки в Вюртемберг: на диванах, креслах и стульях, одна на другой стояли полураскрытые коробки. Сперва я решила их все закрыть, выставить в один ряд и уже после составить опись, чтоб не запутаться.

Мне доставляло удовольствие вслушиваться в шелест упаковочной бумаги и прикасаться к дорогим, невероятно красивым материалам. Здесь было всё: мохнатые вигони и гладкие поплины, кисеи невообразимых бледных оттенков, каким даже название трудно подобрать; блестящие дамаскеты с матовыми узорами, сияющие гро-де-Шины – китайские шелка, именуемые в России крепдешинами, индийские сюры – лёгкие, как пух, и прозрачные, как родниковая вода; русские глазеты, шитые серебряной битью; расцвеченные красками дымки и рельефные диагонали в мелкий рубчик.

Воистину, Александр не пожалел денег для сестёр: приданое обеих царевен было расписано на более чем сорока страницах брачного договора! А малышке Аннет он преподнёс в подарок серебряный столовый сервиз, для изготовления которого переплавили царские врата церкви Архангела Михаила в Михайловском замке, давно пребывающего в запустение.

Увлечённая работой, я не сразу замечаю, как двери, ведущие в парадную проходную, медленно отворяются; на пороге стоял Александр, явившийся по обыкновению без сопровождения и доклада. Заслышав стук армейских сапог за спиной, бряцанье медалей, разворачиваюсь и приседаю в поклоне, прижимая к себе коробку, наполненную гирляндами искусственных цветов.

Александр ещё не успел переодеться после вечера в Эрмитаже: на нём был Кавалергардский мундир с белыми эполетами, а волосы причудливо завивались, спадая на чистый лоб.

Он источал невероятную энергию, не скрывая ни от близких, ни от чужаков своё мнение о том, что "весь мир создан только для него" – роль победителя – любимая его роль – помогала отвлечься от мрачных размышлений.

Наполеон уже как два года сидел на острове Святой Елены: после неудачной попытки отвоевать у Бурбонов престол – знаменитые «Сто дней» вошли в историю как последний рывок раненного, но не сломленного льва – грозного полководца отправили в ссылку, с чем Александр по сию пору не мог смириться. И пусть корсиканец жил на острове в компании матери и сестры Полин, но всё-таки это была ссылка! Александр не единожды порывался навестить друга, каждый раз получая от него один и тот же ответ: «Не вздумайте рыпаться!» Англичане только и ждали повода уличить русского царя в пособничестве низложенному тирану – конфликтовать с Англией сейчас, после закрытия Конгресса, было чистой воды безумием, так что лучше не нарываться. Удивительно, но Наполеон умудрялся оберегать Александра даже на расстоянии, предостерегая от необдуманных поступков.

— Добрый вечер, сударыня... – тихо поздоровался Государь, приподнимая уголки губ в загадочной полуулыбке.

Встретившись с ним взглядом, я ощутила томное волнение: тело пробирает дрожью, а к горлу подступает нервный ком. Следуя правилам хорошего тона, вновь совершаю поклон, обуздав ненужные эмоции, мгновенно расслабляясь. Теперешнее моё состояние радовало ещё и тем, что я научилась запросто справляться с напряжением: если раньше тревога глодала нервы, проникая в глубины сердца, то ныне всё дурное проскальзывало мимо и как-то быстро исчезало.

Александр более ничего не сказал, тенью выскальзывая в соседний коридор, ведущей в уборную сестры, и мне почему-то показалось, что его визит затянется... Что ж, хорошо, если так, нам следовало срочно поговорить – на счету был каждый день!

Сложив все коробки на полу, я села за бюро и принялась составлять опись, ранжируя материи в алфавитном порядке. В уборной внезапно образовалась тишина; смолкли голоса расторопных горничных, топот ног, звон фарфорового сервиза. Судя по всему, Александр захотел остаться с сестрой один на один, в связи с чем свита была вынуждена перебраться в спальню, а служанки, вероятно, вышли через смежные двери в "чёрный" коридор. Минуло примерно четверть часа прежде, чем двери гостиной отворились вновь.

Александр не сводил глаз с моего взволнованного лица, медленно приближаясь. Отложив перо, я выхожу из-за бюро и замираю пред ним в глубоком книксене. Сколько бы времени ни прошло, чтобы между нами ни случилось, он навсегда останется для меня Божьим помазанником – главной царствующего рода, и благоговение перед ним не исчезнет ни через десять лет, ни через пятьдесят.

Когда между нашими телами остаются считанные сантиметры, он опускает ладони на мои плечи, призывая подняться, а после скользит костяшками пальцев вниз по щеке, смиряя испытывающим взглядом:

— Прошу, проследуйте за мною в кабинет. – молвил шелестящим шёпотом, огладив линию скулы. — Я выпросил Вас у Её Высочества для конфиденциальной беседы. – Предчувствие меня не обмануло: Александр неспроста задержался на половинах сестры. Теряясь в догадках относительно того, что именно он собирался мне сообщить, я отнимаю его руку от лица, безмолвно проследовав в указанном направлении.

Словно заворожённая, толкаю дверь в "альковные" покои, которая неслышно отворяется...

В кабинете Александр усаживает меня на Рекамье, а сам отходит к камину, разворачиваясь к висящему на стене зеркалу, снимая невидимые пылинки с мундира. Дежавю... Кажется, подобное уже когда-то происходило: лет десять назад я сидела на этом самом месте, держа на руках пьесу Корнеля «Сид», а он точно также стоял возле зеркала – и даже поза один в один!

За минувшие время золотисто-рыжих волос коснулась первая седина... Но Александр по-прежнему был прекрасен! И всё также тщательно следил за собой. Он напоминал горностая, который предпочтёт отдаться в руки ловцов, нежели запятнает свой белоснежный мех – одежду царей.

И вот сейчас этот прекрасный, величественный хозяин северных просторов смотрел на меня с несвойственным раболепством. Мягкой поступью подкравшись к Рекамье, приподняв фалды мундира, он присаживается по правую руку от меня, отчего-то лишаясь улыбки.

— Скажите, сударыня... – вкрадчиво начинает он, сутулясь больше обычного, — Памятен ли Вам тот день, когда весной четырнадцатого года в особняке на улице Сен-Флорентен мы с Вами кое в чём поклялись друг другу?.. – взгляд голубых очей мечется к моему лицу, но я слышу лишь скрип ботфортов, не смея поднимать головы.

События того дня намертво отпечатались на подкорке сознания. Подобное не забудется и перед смертью.

Александр умолял меня: «Один шанс... Коль сражаться станет невмоготу, даю слово оставить всё так, как Вы того желаете. Но не лишайте меня надежды... Я хочу и буду сражаться!»

Он обещал, что попытается устроить наше тайное венчание: «Три года, Софи... Всего три годины. Клянусь, Вы не пострадаете от царских капризов... »

Прошло не три, а два года. И я уже не ждала чуда; надежда трепыхалась в глубине сердца, но призрачная...

Безропотно кивнув, продолжаю бессмысленно рассматривать ковёр под ногами, ожидая окончания речи:

— А наш разговор в начале декабря, надеюсь, не забыли?.. – вечер, о котором он говорил, был не менее важным, поскольку тогда с его уст сорвался очередной красноречивый намёк, дескать, готовьтесь, возможно, в ближайшее время наши мечты сбудутся. Но я и тогда не поверила – не позволила себе поверить, дабы не обмануться; любовь любовь, однако речь шла о незаконном браке – о преступлении, за которое с Александра могли снять голову.

Мне всем сердцем хотелось услышать заветные слова, и в то же время я запрещала себе мечтать…

Повторно кивнув, даю понять, что отчётливо слышу каждое слово.

— Отчего же Вы молчите? – сидящая в нём тревога передаётся и мне; подняв испуганный взор, спешу развеять возникшие подозрения, дабы возлюбленный не сподобился к обиде:

— Простите, Государь... – тряхнув головой, улыбаюсь краешком губ, ободряя саму себя.

— Вы знаете, меня стращают подобные разговоры. Боюсь я... – отнекиваться было глупо, любая на моём месте устрашилась бы происходящего.

Звон медалей оповещает о движении; Александр подсаживается вплотную, вновь бросая испытывающий взгляд из-под ресниц, точно смотрел с недосягаемой вершины. Высота эта пугала... В голове неожиданно помутилось, а мир перед глазами медленно закружился.

— Понимаю... – тихо продолжает возлюбленный, делая глубокий вдох. — Но я сгорал от нетерпения увидеть Вас, Madame. С тех пор, как приметил поутру Ваш силуэт в коридоре, эта мысль не оставляла меня ни на минуту. – Взяв мою руку, трепетно прижимает её к своему сердцу. Сквозь парадный мундир владыки северных просторов чувствовались резкие, учащённые удары. — Кажется, что сегодня, Софи, всё и решится... – выдержав многозначительную паузу и увидев, как пристально, почти не дыша, я слушаю его, продолжает с жаром: — Прошу, примите моё искреннее заверение в любви. Два года я жил тем, что пытался исполнить данное Вам обещание... И вот, наконец, мне удалось достичь цели. Ныне я чувствую себя способным составить Ваше счастье... Через неделю назначен день, когда состоится наше венчание. Все нюансы учтены. Проблем более не возникнет. Не укажите знаком неудовольствия, молвите, Mon Ange: согласны ли Вы идти со мной до конца?.. Готовы ли стать моей, и только моею преданной супругой?..

Едва последняя фраза слетает с уст, как перед носом мелькает что-то блестящее. На раскрытой ладони Александра, обтянутой белой перчаткой, лежало кольцо с иссиня–фиолетовым аметистом, обрамлëнное крохотными бриллиантами. Отражая тёплый свет полыхающих свечей, камень таинственно мерцал, переливаясь оттенками сиреневого, что выглядело невероятно притягательно.

Такие кольца обычно дарят на помолвку...

Сказать, что меня охватило оцепенение – не сказать ровным счётом ничего. Да и сказать-то, по сути, было нечего... В один момент я лишилась не только любой возможности двигаться, но и своего нескромного дара речи. Ощущение было, словно внутри меня без остановки чиркали огнивом. И пока я бессмысленно пялилась на раскрытую ладонь с кольцом, щепка деревца упорно не желала воспламеняться. Время застыло, окружающая реальность стремительно распадалась на части. Дыхание спёрло настолько, что лёгкие мгновенно потяжелели.

Я была уверена, что давно подготовила себя к этому моменту и временами, когда на меня снисходило особое настроение, свойственное каждой влюблённой женщине, даже предстала себе нашу совместную жизнь, где мы вместе планировали первую семейную поездку, ругаясь, выбирали имена детям и подумывали о переезде за город... А сейчас всё вокруг казалось каким-то сном, ведь где это было видано, чтобы мечты всегда сбывались? Все мои мысли витали не здесь. Они ниточками тянулись от этого момента к самому началу – сквозь прожитое вместе время; служба при дворе сроком в двенадцать лет; четыре года удушающей разлуки, разбавляемые редкими свиданиями, наша первая совместная ночь...

«Я люблю тебя, моя неутомимая гордячка...» – заветное признание в любви, ворвавшееся в моё сознание из такого далёкого прошлого... Неужели это и есть заветное «долго и счастливо»?

Когда эти воспоминания наложились друг на друга, спустя ещё пару мгновений молчания случился долгожданный «чирк» того самого невидимого огнива, и весь скопившийся в груди кислород резко воспламенился, ввиду чего тело охватило почти нестерпимым жаром. Замедленное ранее время вновь набирало оборот, а эмоции бурным потоком затопили сознание, грозясь вырваться наружу таким ураганом, который грозил обрушить стены дворца и уронить потолок на наши головы. Осознание произошедшего заставляет вздрогнуть, однако отвести поражённого взгляда от кольца я всё ещё не могла.

— Или, может... Вы переменились совершенно? – голос возлюбленного доносится, как сквозь толщу водяной глади. — Быть может, Вас не прельщает более перспектива совместного будущего?.. – услышанное возмущает до глубины души. Стремительно вскочив на ноги, я убегаю прочь, краснея удушливой волной, мысленно повторяя: «Дурак! Как есть дурак!.. Как он позволил себе допустить столь низкое суждение обо мне?..»

Остановившись возле камина, вновь опускаю ладонь на живот, стараясь защитить самое ценное, что у меня было... А после, развернувшись всем корпусом к Александру, который также поднялся на ноги, обиженно выкрикиваю:

— Господь с тобой!.. – и тут же накрываю рот ладонью, испугавшись, что сей вопль выпорхнул за пределы кабинета.

До меня только сейчас доходит, что моя сдержанная реакция, конечно же, могла расцениться неверно. И я поспешила исправить эту досадную оплошность:

— Я ведь люблю тебя... – ресницы намокают, отчего приходится быстро моргать, дабы чётко различать объекты. — Неужто уверовал, что твоя Софи, которая отдала тебе всю себя, способна на предательство? На измену?.. – делая шаг вперёд, сдерживаюсь из последних сил, чтоб не броситься ему на шею. — Я же... – растерянная усмешка кривит мои губы с новым шагом вперёд. — Да это уже мне начало казаться, что ты сомневаешься стоит ли брать меня в жëны... – без укора, но с тенью обиды за такое долгое ожидание сказала я, приближаясь к нему вплотную и обхватывая своими ладонями его лицо. — Я бы не посмела отказаться от тебя... И ежели не сегодня, то и в любой другой момент сказала бы тебе «Да». Я согласна, Александр... – с любовью, нежностью и бесконечным счастьем прошептали мои губы, запечатляя на его устах трепетный поцелуй.

О, как же мне будет страшно, когда придёт время покинуть кабинет! Утопая в водовороте неистовых чувств, едва ли я до конца сознавала, за кого собралась замуж. И пусть мною не единожды было всё обдумано – совесть не умолкнет: «Украла Государя! Ты украла его у России!» – она завоет, как зверь, и вцепится когтями в сердце – пусть! Это произойдёт потом, не сейчас... Я твёрдо верила: Александр – моя судьба! Никому его не отдам! Никогда!

— Я так рад... – шёпотом отзывается он, испытывая те же чувства, одновременно веря и не веря происходящему, бережно прижимая мою голову к своей груди. От него веяло ароматом горного нарцисса и апельсиновым цветом – «Кёльнской водой», такой знакомой, любимой! Вздохнув полной грудью, позволяю этим терпким, густым ноткам осесть в лёгких, что успокаивает и приводит в порядок мысли. Заметно было, что слова эти дались ему нелегко: напряжение в мышцах и то, с какой трепетной нежностью он прижимал меня к себе, выявляло почти детскую растерянность.

— Софи... – переведя дух, Александр отстраняется, заключая моё лицо в свои ладони, намереваясь дополнить сказанное, — Я знаю, ты бы не сказала "нет"... Верю, верю, что любишь истинно! Но, Mon Ange, скорее всего, в нашей с тобой жизни никогда не наступит совершенный покой... Ещё будут ошибки. Будут ссоры. Будут те слова, которые мы не захотим говорить друг другу, и всё равно скажем... – зажмурившись от не самых радужных перспектив, очевидно не желая наперёд думать о тех событиях, которые разведут нас по разные стороны баррикад, он с умоляющим видом всматривается в мои глаза. — Я не могу обманывать себя и тебя, и обещать, что из-за меня ты не проронишь ни слезинки... Я слишком хорошо знаю свою натуру, чтобы надеяться на безоблачное существование. Да и тебе не впервой наблюдать во мне худые наклонности. Порой меня слишком "много"; порой я не понимаю самого себя. Случается, что ухожу под власть эгоистичных желаний. А бывает, вовсе не понимаю, зачем мне нужно всё то, за что столь отчаянно теперь сражаюсь... Россия – это Колосс на глиняных ногах, огромная Империя, бесконечная, бескрайняя... И как управлять ею до конца не ясно даже мне. Коалиционные войны давно закончились, но я по сию пору воюю с собой и сидящими внутри меня противоречиями; разрываюсь между тем, что правильно, и тем, что требует общество... Но, несмотря на это, я клянусь тебе всем, что мне дорого: ты всегда будешь тем светом, который выведет заблудшего меня из тьмы. И я неустанно буду следовать за огнём твоей любви и следить, чтобы он не погас ни в твоих глазах, ни в сердце... – обещает он, смахивая бегущую по моей щеке слезинку.

Сначала я не понимала, с чего это Александр так внезапно впал в уныние. Причём, несмотря на велеречивый слог, его мысль я уловила сразу, отчего делается не по себе. И всё же эта искренность цепляет меня, заставляя мягкую улыбку расцвести на губах. Смахнув ещё пару слезинок, росою упавших на плоёный воротник, заключаю руки возлюбленного в свои, чувствуя их жар даже через перчатки:

— Мне это известно... – смотря на наши сцепленные ладони, тихо произношу я.

— Знаю, что всё не будет ладно. Но идеальные отношения – редкость. Сколько семей в России – столько и судеб. А с тобой я хотя бы счастлива! Мне думается, что всё у нас наладится. Ты осознаёшь, какие ошибки можешь допустить. Но при том с такой уверенностью говоришь, что я твоя... Мне кажется, даже захоти я уйти от тебя, то мне и шанса подумать об этом не представится, ибо ты не позволишь. Всё это вселяет в меня веру, что на ошибках мы будем учиться и исправляться, а не расходиться и сходиться, занимаясь глупостями, – коротко пожимаю плечами, понимая, что семья, в которой проблемы решаются сообща, меня вполне устраивает. И опомнившись, я вновь обращаю внимания на блестящее колечко, что лежало забытым на подушке.

Вернувшись к Рекамье, поднимаю украшение и самолично надеваю его на безымянный палец подобно тому, как Наполеон когда-то водрузил «Корону Карла Великого» на свою голову, вытянув её из рук обомлевшего Папы Римской, тем самым подтвердив самостоятельность принятого решения.

Такое красивое... Глаз не отвести! Памятуя о моём равнодушие к драгоценным камням, Александр не прогадал, сделав ставку на аметист: сиреневый – мой любимый цвет! Золотая ажурная основа была столь тонка, что напоминала паутинку! Сжав ладонь в кулак, замечаю, как оттенок сиреневого уходит в чёрный, ввиду чего камень стал напоминать большую ежевику. Жаль, что при выходе из кабинета придётся снять его в целях предосторожности...

И тут во мне словно что-то щёлкает:

— Александр, а ведь ты не ведаешь главного... – со знанием дела говорю я, закусывая нижнюю губу, вновь встречаясь глазами с возлюбленным, который подхватывает мою ладонь затем только, чтобы оставить на её тыльной стороне чувственный поцелуй и полюбоваться мягким свечением аметиста. — Со мною вот что давеча приключилось... – опустив ресницы, неосознанно сжимаю царское предплечье, с трудом осмысляя, насколько шокирующую новость собираюсь сообщить.

Правда в том, что в нашей жизни до сего дня наблюдалось затишье... Мерное, греющее, расслабляющее. Слишком расслабляющее. Нет, нам вовсе не жилось скучно: будучи излишне влюблёнными, баловали себя романтикой вечеров, излишне осторожными и упёртыми, не замечали друг друга на придворном паркете днём, излишне желанными, не могли оторваться друг от друга по ночам.

Это всё превратилось в некоторую стабильность. По сравнению с предыдущими годами, когда Александр находился в разъездах, сейчас у нас прямо семейная идиллия. Однако со временем я начала относится к ней с подозрением. Уж слишком всё хорошо шло. Мы оба понимали какой следующий этап нас ждёт дальше. Знали, но не произносили вслух, полагая, что всему своё время.

И вот однажды...

— Я... – мысли путались; в самом деле, не представляю, как сказать ему о случившемся. Меня накрывает паникой: а будет ли он вообще рад этому?..

Запнувшись и мгновенно помрачнев, всеми силами стараюсь разогнать столь ненужные для нас обоих сомнения. Ну почему они атаковали меня именно в эти мгновения? Сейчас, когда Александр с таким непониманием и ожиданием смотрит на моё глупое выражение лица. И всё-таки, думать – это его работа, поэтому будь что будет, исправить в любом случае уже ничего нельзя.

Нежно улыбнувшись, кладу его правую руку себе на живот, прислушиваясь... И чувствую, как ещё одна звезда, возможно, самая яркая, вот-вот готова зародиться в моей необъятной вселенной.

— Скоро твоей любовью мне придётся делиться кое с кем ещё, – произношу мягко, но уверенно. — Я жду ребёнка. Неделю тому узнала...

И одновременно с испытываемым трепетом, вспоминаю клятву, данную уже мной: «Ты ведь подаришь мне сына, Mon Ange?...» – шептал Александр в забытье. Там, в Париже. На следующий день после того, как мы признались друг другу в любви.

«Сына, дочь... Любой каприз... » – с дуру наобещала я, не подозревая, что консилиум то ли немецких, то ли швейцарских врачей ещё в юности поставил Александру диагноз бесплодия. Он признался в том лишь год назад: сказал, что шансов забеременеть у меня мало – почти нет, ведь после перенесённой в детстве кори – следствие решения Екатерины взять малолетних внуков в путешествие по Крыму – у него отсутствовала к тому всякая способность.

Константин тоже переболел, но дети, тем не менее, у него рождались: его супруга, Анна Фёдорова, была однажды на сносях. Их ребёнок, к сожалению, не родился, однако факт есть факт: цесаревич ещё мог подарить династии здорового наследника. И другие его внебрачные дети, кои не пережили младенческого возраста, так или иначе укрепляли надежду. У Александра из доказательств была только Софья – дочь от Нарышкиной, в отцовстве которой он не то, чтобы сомневался, но мысль, что любовница крутила роман с адъютантом свиты за его спиной, могущим быть настоящим отцом девочки, как червяк, точила сознание, лишая душевного покоя. Нетрудно догадаться, что за минувшие годы он потерял веру в благоприятный исход этого дела, смирившись с участью бездетного человека.

И даже корил себя при мне за то, что из-за него я никогда не познаю счастья материнства. А между тем я верила... Верила и молилась. Частота наших ночных свиданий за последний год, вероятно, сыграла свою роль. Поначалу у меня не было и толики подозрений – думала, что подхватила сезонную простуду. Потом, сердцем почувствовав неладное, обратилась к лицейскому доктору – уточнить: Пешель не раз выручал меня и умел держать язык за зубами. Потом испугалась... А уж после...Матушка перенесла два выкидыша прежде чем родить здоровую меня, поэтому сперва я решила удостовериться в надёжности своего положения – а может, это ошибка?.. – и только затем сообщать Александру.

Возможно, я спутала ему все карты, подкинула ещё одну проблему, решать которую нужно было немедленно, ведь скоро уже начнёт расти живот, и скрывать его просторным ампирным платьем долго не получится.

У придворных глаз-алмаз!

Александр не моргал, смотрел в мои очи неотрывно, а я придерживала его, страхуя от обморока, хотя и понимала, что не удержу, если он упадёт. С опаской глянув на мой живот, уже осознанно сжимает пальцы, сгребая гармошкой клетчатую ткань. Тело прошибает дрожь, когда в следующую секунду до него доходит суть озвученного признания. Смятение бередит рассудок, а волнение накрывает лавиной: пошатнувшись, ввиду чего я обхватываю его за талию, он делает шаг назад, касаясь одной рукой приоткрытого рта, другую приподнимая вверх, умоляя меня помолчать.

Рухнув на Рекамье, закрывает ладонями лицо, наклоняясь вперёд, упираясь локтями о колени. Он тонет в размышлениях. И кабинет окутывает такой глухой тишиной, что слышно было, как трещат свечи…

Зная его большую впечатлительность и восприимчивость, склонность к мистицизму, я опасалась увидеть срыв, и потому, опустившись рядом, успокаивающе поглаживаю широкую спину, не понимая толком, рад он или, скорее, удручён несвоевременностью событий. Пальцы задевали голубую муаровую ленту... Эта лента, словно цепь, приковывала его к трону.

В Александре сражалось два начала: Императорское и Человеческое. Как Император, он был в ужасе: беременная незамужняя фаворитка – это проблема, позор на его седую голову. Как человек – он, наверное, чувствовал радость, ибо не раз говорил мне о своей заветной мечте:

«Единственное моё желание – обрести достойную подругу, которая бы украсила мой семейный очаг и доставила высшее счастье на земле – счастье супруга и отца»

Александр не верил происходящему. Прожитые годы: грандиозные политические планы, военная слава, все его мечты – от наивного детского желания поселиться на берегу Рейна, до взрослого, осознанного решения взойти на российский престол – проносятся мимо за одно мгновение.

Круг жизни, наконец, замкнулся: теперь он – отец; благодаря ему в этом мире станет на одного человека больше – он сотворил чудо, новую жизнь! Вернее, мы сотворили. Наша любовь. И эта мысль не укладывалась в голове...

Александр задавался вопросом: неужто ему удалось вымолить прощение за грехи? Ужель Господь даровал ему шанс начать всё с чистого листа?

Наконец, совладав с эмоциями, он вновь расправляет плечи, разминая пальцы онемевших ладоней:

— Всю жизнь я потакал собственным амбициям, имея намерение изучить мир вокруг себя и оставить в нём что-то ценное, как подобает монарху – наместнику Бога на земле. Стремление стать лучше, чем я есть, и теперь правит мной... – голос осип, мысли пришли в расстройство, и вместе с тем он улыбался с такой сердечной теплотой и горячностью, что у меня дыхание перехватило. — Наш ребёнок... – задыхаясь в порыве нежности, наклоняется ко мне, сжимая тонкие предплечья. — Обещаю, он будет лучше меня… – на глазах наворачиваются слёзы, и он спешит опустить голову, скрывая слабость. А после, потянув меня вверх, поднимается на ноги; я находилась в напряжении, с жадностью ловя каждое его слово.

— Спасибо... – лучезарная улыбка дрогнула, обнажая ряд белых зубов; Александр смеётся, от радости и пережитого потрясения. — Софи... Боже, спасибо тебе!.. Клянусь, я сделаю всё для тебя... Для Вас обоих. Ты лучшее, что есть в моём мире! – прикоснувшись губами сначала к моим волосам, а затем к виску, он заключает меня в крепкие объятия, опаляя горячим дыханием щёку, оставляя на ней пылкий поцелуй.

Сердце содрогалось от счастья! Он рад! И вправду рад! Мои ладони прошлись по его рукам, слегка поглаживая, поднялись до плеч, а после перешли на затылок и погрузились в шелковистые локоны. Где-то на задворках сознания промелькнула мысль о том, что у мужчин не бывает таких мягких волос... Но мой Александр – безупречен во всём!

Конечно, заключив брак официально, мне уже действительно деваться будет некуда, но, несмотря на важность всех данных клятв, в будущем самые важные мы дадим перед собой.

Кольцо, что теперь опоясывало мой палец, ни капли не давило, сидело как влитое. Замужество – это большая ответственность и труд, наставляла меня Матушка.

Но в настоящую минуту я чувствовала лёгкость и необычайный восторг. И от этого делалось так спокойно на душе... Я больше не чувствовала себя потерянной, а напротив – словно нашла важную часть себя.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Мраморный дворец в одиннадцатом часу вечера был охвачен густым полумраком. Указ о строительстве этого красивого, но несколько блëклого здания, соседствующего с Императорской резиденцией, отдала когда-то Екатерина Великая.

Окружённая мрамором в своих внутренних покоях, она захотела создать дворец, фасад которого также был бы исполнен этим материалом. Императрица не понимала, что красивая вблизи, но плоская структура камня будет не видна с большого расстояния. Для фасадов нужны иные решения, но не мрамор. В итоге здание получилось серым, невзрачным, хотя и не лишённым монументальности. Оно проигрывало более простым домам, стоящим на Дворцовой площади, с банальной гипсовой лепниной.

Однако в предрассветный час, а также на закате, когда небо над Петербургом озарялось пурпуром, стены дворца преображались и будто бы светились изнутри, отражая розоватые солнечные лучи.

Раньше вся эта уникальная красота принадлежала Великому Князю Константину Павловичу. Но после того, как два года назад его назначили наместником Царства Польского, он редко приезжал в Петербург, поэтому Александр передал дворец Придворной канцелярии. Теперь тут располагались квартиры придворных чиновников, коих на время проведения торжественных мероприятий переселили в Зимний Дворец, объяснив это тем, что цесаревич, вернувшийся из Варшавы по случаю бракосочетания Великих Княжон, захотел остановиться на прежнем месте жительства.

Противиться воле наследника престола никто не осмелился. Константин Павлович, как и прежде, сделался единоличным хозяином дворца. Впрочем, цесаревич не любил этого места: слишком много неприятных воспоминаний жило в оных стенах – несчастливый брак, домашние аресты, которые приходилось высиживать ввиду собственных спесивых выходок по распоряжению покойницы-бабки и венценосных родителей. Словом, цесаревич ни за что бы не вернулся сюда без прямого приказа сверху. А приказ такой был.

Дело в том, что на первом этаже, в восточном углу на Неву, находилась небольшая церковь с одноярусным иконостасом, которая была построена ещё при Алексее Григорьевиче Орлове, первом владельце дворца, и заново освящена в девяносто шестом году при въезде Великокняжеской четы.

При этом утварь церкви была дополнена и создана новая плащаница. Константин лично занимался переустройством церковного помещения. И вот Александр попросил его разрешить устроить здесь церемонию венчания, разумеется, в обстановке полной секретности.

Государь сообщил матери, что хочет провести этот вечер в компании брата, и сразу после очередного официального выхода, прогулялся по набережной Невы до Мраморного дворца. Никто, кажется, и не удивился: Александр часто сбегал от шумной толпы подданных и уединялся с кем-нибудь из друзей в доступных ему резиденциях…

Жители Петербурга уже третий день кряду пили за здоровье Великой Княжны Анны Павловны и её новоиспечённого супруга. Кронпринц Вильгельм принадлежал к Реформатской Церкви, поэтому было решено совершить чин бракосочетания по православному обряду, а затем и по реформатскому.

Церемония бракосочетания состоялась в домовой церкви Зимнем дворце.

По окончании церемонии гости проследовали в Большой Мраморный зал, где был накрыт свадебный стол.

Три дня во всех соборах столицы читались молебны и звенели колокола. В воскресенье члены Святейшего Синода, члены Государственного Совета, чужестранные министры, офицеры гвардии штаба и обер-офицеры прочих полков приносили поздравления Их Высочествам новобрачным.

В такой суматохе не мудрено потеряться. Вряд-ли кто-то всерьёз задумывался над тем, для чего фаворитка Государя, по окончание большого званого ужина, сбежала в Мраморный дворец.

«На свидание торопится...» – заключат обыватели. Никому и в голову не придёт подозревать устройство венчания. Но легче от этого не становилось... Во всяком случае мне.

Сидя на ступеньках парадной лестницы, утопающей во тьме, подложив под себя гобеленовую думку, чтобы не застудиться, и прислонившись виском к балюстраде перила, я бессознательно смотрела вниз на пролёт второго этажа, также лишённого освещения. Константин Павлович, из скромности, не стал требовать от прислуги зажигать все люстры во дворце. Ни к чему это, ведь сегодня тут будут ночевать лишь несколько человек, но не я: Екатерина Павловна сочла неразумным отпускать меня на всю ночь, что было мне только на руку, поскольку хотелось поскорее забыть происходящее.

Ряд ступеней между третьим и вторым этажом относились к самому тёмному месту, потому-то я пришла сюда, устав от безмолвной тишины гостевой комнаты.

А ещё здесь было очень красиво: стены украшал серый уральский мрамор; белые прожилки, будто акварель, расплывались причудливыми разводами, а в нишах вдоль лестницы помещались изящные скульптуры Ночи, Утра, Дня, Вечера, Осеннего и Весеннего равноденствия. Каждая из них символизирует самое дорогое, что есть на каждом этапе жизни у человека. Утро – это детство, самая беззаботная пора. День – юность, время, когда только начинается жизнь. Вечер – это зрелость, когда уже многое прожито, но ещё столько впереди. Ночь – старость, когда прожито всё, и осталось только наслаждаться отдыхом.

В такой обстановке невозможно не задуматься о будущем и жизни в целом.

Откуда-то снизу, из главного вестибюля, доносились призрачные голоса: Александр отдавал последние распоряжения, беседовал со своим духовником, которого не единожды до этого зазывал в гости. Мне же приходилось сохранять молчание.

На первый взгляд могло показаться, что спокойствие окончательно покинуло меня. Наверное, так оно и было... И если бы не мой ребёнок, ради которого приходилось подавлять большую часть негативных эмоций, и успокоительный настой, выпитый накануне, я бы каталась по лестнице в истерике. Оно и не удивительно, ведь скоро моя жизнь изменится навсегда. Александр совершит преступление, женившись на мне, и какие бы благие цели он ни преследовал – остепениться, стать счастливым – это не изменит того факта, что он попирал основы самодержавия. К тому же, он не собирался прятаться вечно – да у него и не получится при всём желании. Рано или поздно о нашем венчании прознают в свете – шила в мешке не утаишь. И одному Богу известно, чем это для него обернётся...

А наш ребёнок, если он только не погибнет в лоне или сразу после рождения, не унаследует от отца ни фамилии, ни титула, ни каких-либо других отличительных атрибуций, которые указывали бы на его принадлежность к правящей династии: лишь отчество закрепит за ним отцовство Александра.

Тяжело вздохнув, я отнимаю голову от балюстрады, сгибая и подтягивая к себе колени, по-прежнему взирая вниз на площадку, где в одной из ниш находилась статуя полуобнажённой девушки с охотничьей стрелой в правой руке, символизирующая День – начало жизненного пути, даже не середину!

Сколько всего мне предстояло ещё выдержать...

Морганатический брак – это такое тяжёлое, многоступенчатое испытание, что на него могут отважиться только смелые и немного сумасшедшие люди. Совсем скоро я обменяю радости придворного мира на тайную жизнь в Варшаве, куда было решено отправить меня рожать. Личную свободу – на условия брачного контракта. Обязанности фрейлины – на родительские заботы – очень сложную и коварную миссию в своём роде.

Дабы сохранять брак, не говоря уже о семье, нужно преодолевать такое невероятное количество препятствий, что это пугало меня... Но, видит Бог, я действительно любила Александра, раз позволила ему так далеко зайти.

Погрузившись в свои мысли, мне не сразу удаётся расслышать отзвук размеренных шагов и мелодичный свист, что доносились из коридора третьего этажа. Подобным образом, словно дворовый кот, гуляющий по крышам, мог передвигаться только один человек – хозяин Мраморного дворца Константин Павлович.

Я не видела его лица, как не видела всего остального, но, судя по походке – лёгкой, прогулочной, он бродил по анфиладам бесцельно, убивая остатки свободного времени.

Стук каблуков усиливался, и вот, наконец, под сводами потолка раскатилось эхо: ступив на лестницу, цесаревич, заметив мою одинокую фигуру на ступенях, останавливается, и на площадке вновь воцаряется тишина.

Почувствовав на себе его пристальный взгляд, я подумала, что было бы неплохо сделать книксен... Верно, мне следовало поприветствовать наследника престола!

Опираясь о перила, неловко поднимаюсь с места, боясь схватить головокружение и полететь вниз. Развернувшись, приседаю в поклоне, придерживая края длинной фаты.

Константин в этот момент как раз надевал перчатки, по-видимому, испачкав или порвав предыдущую пару: он так и застал с приподнятой вверх правой рукой, пальцами левой руки силясь застегнуть крохотную пуговицу на запястье.

Он смотрел на меня изумлëнно, вскинув косматые брови:

— Осмелюсь заметить, что Вы походите скорее на приведение, нежели на невесту... – с иронией, но без злобы, тихо усмехнулся он, продолжая бесшумно спускаться; звук шагов заглушил жесткий ворс синего ковра, закрывающего ступени из зелёного песчаника.

Как ни странно, слова его угодили точно в цель.

— Да, Ваше Высочество, я и сама держусь того же мнения... – голос чуть охрип, поэтому пришлось смолкнуть, чтобы успокоить связки и проглотить першащий ком.

В этой жизни мне не повезло примерить подвенечный наряд. На церемонии таинства брака я буду в том, в чём сидела сегодня за ужином: стан облегал серебристый грогрон[4], затканный букетами перламутровых лилий; под грудью застëгнут жемчужный пояс с миниатюрными часиками, рукава-фонарики оторочены белым рельефным тюлем, а в ушах мерцали тёплым светом две крупные жемчужины.

Особенностью придворного парадного платья был длинный трен, который пришлось отстегнуть, чтоб не стеснять движений. Я купила эту удивительную ткань с королевскими лилиями ещё в Париже, в память о казнённых короле и королеве. Кто же знал, что она пригодится мне теперь, когда настанет час идти под венец с представителем Императорского дома.

Единственное, что указывало на мой статус невесты – канаватная фата в пол, не прозрачная, а матовая, расписанная бледными узорами голубых и розовых цветов; она спадала с затылка, струилась по спине.

Лоб опоясывало плетённое очелье[5] из крупного белого бисера, к которому эта фата крепилась.

Настороженно оглядев меня с ног до головы, цесаревич переступает ещё несколько ступеней, останавливаясь сбоку; на лице его простиралось удивительное спокойствие.

— Не сочтите за труд... – приподняв правое запястье, он просит помочь разобраться с непослушной пуговкой.

— Ну разумеется, – спохватилась я, взявшись за лайковую манжету. Мне бы хоть чуть-чуть его уверенности...

Когда Александр сообщил мне, что в Варшаве за мной будет приглядывать сам Великий Князь, сердце охватила тревога, ведь несложно догадаться о том, какие чувства родились в душе человека, которому подсунули обузу в лице беременной меня. Однако беспокойство оказалось напрасным. Константин Павлович, кажется, был рад иметь в должниках самого Императора, и наверняка попросит его, если уже не попросил, об ответном одолжении. Как бы то ни было, я не чувствовала исходящего от цесаревича враждебного настроя, к тому же, притворяться и лицемерить он не умел, поэтому остерегаться скрытых подвохов тоже не стоило.

Ловко управившись с поручением, я всё ещё боюсь смотреть собеседнику в глаза. Гнетущий стыд, природа которого не поддавалась осмыслению, терзал меня всякий раз, когда приходилось заговаривать с представителями августейшего семейства. За минувшую неделю я не взглянула ни на один портрет дома Романовых, ибо от них веяло холодом, неприязнью: в глазах покойной Екатерины читался упрёк, обожаемый мною Пётр Великий смотрел гневливо, черты лица реформатора будто огрубели, заострились; внук его, Пётр Фёдорович, откровенно насмешничал, а некогда весёлая Императрица Елисавет брезгливо морщилась, выражая своё высокородное «фи»!

А уж при общении с Екатериной Павловной – из плоти и крови – я и вовсе перестала улыбаться... Один только Павел Петрович не распалялся понапрасну: его большие голубые очи глядели с негодованием и глубоким отчаянием, граничащим со смертельной тоской.

Выждав с полминуты и убедившись, что нам больше нечего сказать друг другу, цесаревич, скрипнув голенищами ботфорт, переходит на следующую ступень. Я уже было подумала, что он уйдёт, но ошиблась: Великий Князь беззастенчиво пристраивается на ступеньках, подгибая одну ногу, другую вытягивая вперёд, складывая руки на согнутом колене.

— Вы напоминаете мне одного человека из прошлого... – спокойно продолжает он, не поднимая головы, в связи с чем приходится вновь придавить собою думку, чтобы не смотреть на цесаревича сверху вниз.

— Позвольте, Ваше Высочество: кого же именно? – вполтона любопытствую я, также вытягивая ноги, обутые в серебряные башмаки, оплетающие мои щиколотки тонкими ленточками.

По телу мгновенно пробежали мурашки. На несколько минут пространство вокруг окутала таинственная атмосфера…

Присутствие Константина Павловича добавило событиям какой-то загадочности, отчего даже статуи, казалось, пробудились ото сна, прислушиваясь к идущему разговору.

Великий Князь ненадолго замолчал, по-видимому решая, стоит ли открывать правду, а я всё смотрела на его задумчивый курносый профиль, томясь нетерпением.

— Фрейлину Анну Лопухину... – наконец изрекает он, повернув ко мне голову. — Фаворитку отца, – и тоже вполголоса, не теряя бесстрастного вида. Последующая за сим растерянность с моей стороны, побуждает дополнить: — Вы напрочь лишены честолюбия, и, похоже, даже осознаëте, где находитесь... – одобрительно кивнув, тем самым подтвердив, что моё оцепенение – явление естественное для подобного масштаба событий, цесаревич подталкивает меня к размышлениям.

Александр рассказывал, что власть прелестной девушки над его отцом была поистине безграничной. Павел Петрович стремился во всём угодить Анне, устраивая балы по её вкусу и вводя новую моду на костюмы придворных. Несмотря на то, что в начале знакомства с Государем Лопухина оказалась в самом центре интриг, сама она старалась не принимать участия в них. Анна была достаточно открытым и искренним человеком.

Поговаривают, что за несколько часов до смерти, Император заглянул к фаворитке в комнату, располагавшуюся там же, в Михайловском замке. Анна умоляла его не возвращаться в спальню, предвидя трагический финал наступившей ночи.

Кто знает, может, если бы Государь послушал её, остался с ней, или хотя бы заночевал в одной из спален своих сыновей, то заслышав мельтешение заговорщиков на этаже, смог бы улизнуть от них и поднять тревогу.

Пальцы тянутся к жемчужному поясу и открывают карманные часы: на внутренней стороне крышки помещался портрет почившего Государя, в Преображенском мундире с алым отложным воротником, с крестом Мальтийского ордена на шее. Припудренное лицо напоминало маску, а в больших голубых глазах застыло нечто фатальное.

Рассматривая писанную маслом миниатюру, я вспоминаю и о своей Матушке, которая за минувшие три года так и не смирилась с моим сердечным выбором. Конечно, её можно было понять, в конце концов, она до последнего надеялась, что я передумаю, оставлю Александра и найду себе достойного жениха.

Но если сначала этот «бессмысленный бунт маленькой девочки» – строгий голос матери до сих пор на слуху – превратился в «я уже взрослая» решение, то сейчас все принципы остались позади. Есть только разумный и здравый взгляд на будущее, и немного оправданного страха.

Меня огорчало равносторонние отсутствие родительского благословения... Сложилось чувство, будто мы с Александром сражались одни против целого мира.

— Он не одобрил бы... – слёзно вздохнув, обвожу большим пальцем по контуру портрета. Пусть я и не замечала в глазах Павла Петровича признаков острого неудовольствия, тем не менее, всё это происходило лишь у меня в голове – мне хотелось верить, что Император не злится… Но на самом деле, будь он жив, я бы уже собирала вещи и готовилась к отбытию в Париж – и это в лучшем случае. Александру повезло бы меньше, для него отец вскипятил бы розг – и плевать, что сыночку почти сорок лет – выпорол бы, как сидорову козу.

— Какая теперь разница?.. – кривится Константин, лишённый сентиментального начала. — Для чего Вы это носите? – при взгляде на портрет отца на лице его не дрогнул ни один мускул. В нём обнаружилось больше смирения, чем в Александре – того бы сразу обуяла светлая печаль.

— Как напоминание... – созналась я, облизав пересохшие губы. — Наступит однажды день, когда Небеса спросят с Александра за пролитую кровь… – захлопнув крышку, мысленно обращаюсь к Богу, прося Его повременить с возмездием и помочь возлюбленному выдержать предстоящие испытания.

У Анны Лопухиной не хватило духу, настойчивости, чтобы спасти Государя... Но у нас с Александром, я уверена, всё сложится иначе. Обращаясь в прошлое, он не чувствовал прежнего страха, а с холодным рассудком подмечал промахи, анализировал ошибки, приготовляясь к тому, что история может повториться. Мозаика складывалась фрагмент за фрагментом; люди их цели, механизмы, приводящие заговор в действие – всё это открылось перед ним, как на ладони. И, когда час расплаты грянет, он докажет себе и окружающим, что стал сильнее, тем более, что Господь уже помогает ему, исполняя самые сокровенные желания сердца.

— Тогда ступайте к нему, – с уверенностью произносит Великий Князь. — Разум моего брата податлив, в состоянии уныния он делается главным своим врагом – слепнет и оттого не видит дальше собственного носа, а нос у него короток, сами знаете.

Для него важно чувствовать в любимом человеке опору. Иначе беда… – откровенность цесаревича стала для меня сюрпризом и помогла ответить на главный вопрос: а будет ли Александру лучше, если отменить венчание и оставить всё так, как есть?

Ответ – нет. Выбив право на эту свадьбу, он разглядел в себе потенциал сильного правителя, осознал, что многое может; что работать над собой – полезно, и если в одночасье все старания пойдут прахом, его это уязвит... Нельзя допускать, чтобы он разуверился в себе. Не для того Наполеон закалял сентиментальную натуру Александра: он родился оранжерейным цветком, а воплотился бурьяном – пробивным, сильным, об который сломается ни один серп.

Обхватив мою руку, цесаревич тянет её на себя вместе с часами, обращая внимание на циферблат, и, нахмурившись, спешит подняться. Выпрямившись во весь рост, оправляя полы мундира, он отступает назад, раскрывая ладонь в пригласительном жесте.

Первые несколько секунд я не двигалась, смотрела на собеседника рассеянным взором, напрочь забыв о том, что мы куда-то опаздываем. Неужели пора?..

Коснувшись пальцами прохладной перчатки, сжимаю протянутую руку: вновь оказавшись лицом к лицу с наследником престола, замечаю на его губах доброжелательную улыбку.

— Знаете... – молвил он в многозначном тоне, задумчиво оглядываясь по сторонам.

— Батюшка наш, мир его праху, при всех имеющихся причудах и издержках запального нрава, безмерно любил своих детей. Уверен, что для спасения сына он пошёл бы на многое... в том числе благословил бы его на брак с безродной девицей. Родительское сердце, сударыня, самое отходчивое сердце на свете… – отзывчивость Великого Князя не знала границ, и проистекало, судя по всему, не из приказа Александра беречь меня как зеницу ока, а из личных убеждений. По сути, цесаревич никогда особо не прислушивался к наставлениям старшего брата, если только те не были продиктованы монаршей волей. Скорее всего, он просто лучше других понимал, что значит чувствовать себя слабым звеном в большой семье. Близость к престолу пугала его так же, как меня, что некоторым образом роднило нас, а это, в свою очередь, предвещало гармоничную жизнь в Варшаве.

Надеюсь, нам удастся выстроить доверительные отношения...

Тепло улыбнувшись, теперь уже и сама чувствую, что срок ожидания истёк.

— Благодарствуйте на добром слове, Ваше Высочество... – стоило высказаться, как на душе сразу делается легче. — Моё положение завидно уже тем, что не лишено Вашей доверенности, – сказав это, мысленно возвращаюсь к Александру: я буду ему парусом в дороге, буду сердцем бурю предвещать. Вместе мы прорвёмся через любой шторм, потому что вдвоём всегда легче, чем в одиночку.

В самом деле – пара!

— Так и быть, – наигранно тяжело вздыхает Великий Князь, поправляя медали на груди и подставляя мне локоть. — Я возьму на себя эту великую честь проводить будущую супругу моего брата до алтаря, — его широкая улыбка, позитивный настрой и готовность к любому безумию помогали мне удерживаться на плаву. Думаю, это будет самым прекрасным и правильным моментом церемонии. Константин всегда шёл бок о бок с Александром – от порога детской комнаты, до коридоров Михайловского замка, где их запятнала кровь отца.

Он пройдёт с ним до самого конца.

— Коли так, то давайте поторопимся... – приподняв мерцающий подол, подхватываю цесаревича под руку.

Наш смех разливается эхом по стенам дворца, а я думаю о выражении лица Александра, когда ему придётся употреблять по отношению ко мне «дражайшая супруга». Да уж, самое интересное только впереди.

— Вы готовы? – серьёзно спрашивает Константин на ходу, приближая нас к заветному повороту.

И вопрос его заключает в себе гораздо больше самой свадьбы.

— Да. – С этим жизнеутверждающим "да", я осознала, что то самое страшное "после" теперь кажется самым правильным и прекрасным будущим. Будущим, которое сотворится в четыре руки, не обращая внимание на земные часы. Ибо следовать придётся своим собственным. Мы прорвёмся не просто сквозь бунт "несогласных", а сквозь само пространство, в ту, пусть даже параллельную, вселенную, что покажется нам правильной и столь же крепкой и прекрасной, как наша любовь.

Да! Не привязанность, не расчёт, не страсть, а та самая, истинная любовь. Потому что приоритеты были расставлены не просто правильно – они были интуитивны. Из всех миллионов возможных вариантов я позволила именно Александру стать частью моей жизни. Именно с Ним разделить свои мечты и создать новые.

Меня уже давно захлестнули волны бушующего моря, и всю эту неделю перед венчанием я всерьёз боялась только одного – быть выкинутой на берег, на солëную, острую гальку.

Ускоряясь, я начинаю считать шаги, но мысли всё равно идут быстрее.

За этим поворотом путь, который на самом деле был гораздо длиннее церковного коридора. А каждый шаг отдавался эхом не просто меж священных стен, эти отголоски – результат моих решений, приведшие меня сюда. Вплоть от данного Матушке согласия поступить на придворную службу в пятнадцать лет и до встречи Константина на лестнице.

Тюльпан Наполеона, что был приколот к левому плечу, поближе к сердцу, переливался миллионами искр; в ушах стучала кровь, и вместе с тем я слышала звон шпор и шуршание раскачивающийся кисти на армейском поясе от слишком быстрой ходьбы, шум ласкового, но пока ещё далёкого прибоя...

И вдруг я встречаюсь глазами с ним – человеком, которого меньше всего ожидала сегодня увидеть.

Навстречу нам шёл Аракчеев, по-видимому имея приказ разыскать потерявшуюся невесту и Великого Князя.

— Алексей?.. – вырвавшись вперёд, разглядываю друга ошарашенным взором. Так вот, оказывается, кто будет вторым соглядатаем на венчании! Имя моего духовного поручителя держалось Александром в секрете. На кого угодно могла подумать, но только не на него: Аракчеев и без того с головой погряз в интригах, общество ненавидело его, а участие в незаконной церемонии венчания лишь сильнее обозлит жаждущих крови гиен.

Александр совсем его не щадит!

— Ужель и ты здесь?.. – замерев против высокой фигуры, чувствую, как щёки обжигает краска стыда. Я была рада встретить друга, и в то же время жалела, что он позволил втянуть себя в очередную политическую авантюру.

— И я здесь... – вторит тихий, бархатный голос. На бледном худощавом лице отражался покой, но чернеющие синяки под глазами – следствие недосыпа, производили немного пугающее впечатление.

Увидев кружевной платок в его правой руке, которым, по традиции, должна буду держать венчальную свечу, я грустно вздыхаю:

— Ох, и народится же теперь разговоров... – удручëнно покачав головой, ужасаюсь тому, как всё это выглядит со стороны: любовница Государя и её ретроградный друг учинили сговор и бесовскими уловками склонили самодержца к своей воле. Знать, потому-то он и от либеральных прожектов отвернулся – всему виною закулисные интриги. Спасать надо царя-Батюшку от умыслов их бесчинных!

Константин Павлович между тем проходит к высоким церковным дверям, со скрипом их отворяя.

— Пойду доложу, что мы готовы, – и с этими словами ловко проскальзывает внутрь в маленькую щель.

По ту сторону дверей клятва, которую я дам не просто перед Богом. В первую очередь она будет передо мной. Во вторую перед Александром. В третью перед "несогласными". Именно такая расстановка приоритетов открывает возможности вселенского масштаба. Само осознание, что ценно лишь «я», «он» и «мы» делает меня счастливейший женщиной на свете. И виной тому далеко не круживший над Петербургом дух революции, который с каждым годом шевелил всё больше умов, и не желание юношеского мятежа.

Это революция моего сердца.

Рассматривая мой взволнованный лик, Аракчеев ободряюще улыбается:

— Не верится, что Вы дошли сегодня до этого места, – с доброй иронией смеётся он, протягивая мне платок.

Приняв кружевную ткань, стыдливо опускаю очи, не зная, как сообщить о закравшемся в душу сомнении:

— Напрасно уверовали в лучшее, Алексей Андреевич; так колени дрожат, знаете ли, что от позорного падения меня отделяет один шаг... – говоря о "падении", я подразумевала нашу с Александром семейную жизнь, все склоки, скандалы и заговоры, коих будет ещё в избытке.

Аракчеев понял меня верно, наклоняясь так низко, что остатки сомнений выскакивают из груди испуганным зайцем.

— Не волнуйтесь, я сделаю всё, чтобы этого не произошло, – обещает он и в доказательство как можно крепче сжимает мою руку, держащую платок.

У него был вид человека, который всю жизнь провёл на передовой, наблюдая за градом сыплющихся пуль и шквалом артиллерийского огня.

Подняв голову, всматриваюсь в его жилистое, обветренное лицо с резкими морщинами, в то время как по венам разливается расслабляющая нега.

— Спасибо. – Говорю за всё и сразу.

В скрипе открывающихся дверей я слышу шум набегающих волн.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Темнота расползлась по всем углам, скрадывая очертания церковной утвари.

Портьеры на окнах были плотно задёрнуты, лишь пара лампадок и четыре высоких кандил с редким рядом свечей, выставленных вдоль алтаря, давали необходимый для проведения церемонии свет.

То, что произойдёт в этом зале в ближайший час, должно первое время оставаться тайной для всего Петербурга.

Александр стоял спиной к дверям, молча взирая на украшенный замысловатой резьбой иконостас. Неподвижный и гордый, как никогда уверенный в своём решении.

На нём мундир Семёновского полка с синим воротником, но без Императорской ленты.

Воспитанный в условиях дворцовых интриг, с хорошо организованным честолюбием, он даже при таких обстоятельствах был озабочен абсолютным успехом предприятия и сохранением в назревающей драматической ситуации незапятнанным своего политического и династического лица.

Укрыв платком левую кисть, бесшумно пристраиваюсь рядом, и тут же из темноты выплывает священник, облачëнный в тяжёлую рясу из золотисто-белого алтабаса[6], сплошь усеянную мелкими блёстками; на груди его висел филигранный крест с тремя крупными сапфирами.

Сохраняя благоговейную тишину, старец соединяет епитрахилью[7] наши правые руки, после чего увлекает за собой в центр молельни, что знаменует начало новой чистой жизни в освящённом супружестве. Восприемники пристраиваются позади, а я в это время начинаю лихорадочно вспоминать очерёдность венчальных обрядов: сперва следовал чин обручения, и лишь затем само венчание.

Александр долго готовился к этому вечеру: как лицу, повинному в расторжении предыдущего брака, Владыко наложил на него покаянную епитимию сроком в два года, выдержав которую, замолив грех прелюбодеяние, ему дозволили вступить в новый брак.

Церковь не одобряла расторжения православных союзов, но из-за снисхождения к человеческой немощи давала кающимся чадам второй шанс. Ведь церковь идёт по пути милосердия, по пути любви.

Воскурив фимиам, священник зажигает две высоких свечи и поворачивается к перекрестившимся нам, стоящим в безмолвии. Он посмотрел усталым и грустным взглядом на Александра, вздохнул и, высвободив из-под ризы правую руку, благословил ею смиренного двоежëнца, а затем также, но с оттенком осторожной нежности, наложил сложенные персты на мою склонëнную голову. Потом он передал нам свечи, взял кадило и медленно отошёл к алтарю.

Обручение началось с Великой ектении: «Миром Господу помо-олимся...»

И малый хор, состоящий всего из двух безусых певчих, доносит до нас протяжное:

«Господи поми-илуй...»

Возложив на себя троеперстие, Александр вдруг наклоняется ко мне, вновь соединяя разомкнутые руки, поглаживая мою напряжённую кисть:

— Всё хорошо? – еле слышно спрашивает он, ополив горячим дыханием моё ухо. — Ты же не передумала? – почему-то этот вопрос он задаёт именно сейчас, когда бежать уже поздно, видимо до конца сомневаясь в моём согласии.

— Признаться, затем и шла сюда, чтобы убедиться, что нет, – огладив его пальцы, слышу позади недовольное цоканье Константина, порицающего внеплановые переговоры.

— И что ты решила? – шепчет Александр в ответ, считая излишним смотреть на кого-то ещё, кроме меня.

Я решила, что мне больше не страшно.

— Люблю тебя, – разворачиваюсь к суженному, и картинка сужается до одного единственного образа. До моментов, которые мы уже прожили и обязательно проживём. До звонкого смеха и топота детских ножек, маленькой уютной беседки в Царскосельском саду, где мы обязательно будем чаëвничать всей семьёй. До всех дальнейших рассветов и закатов, планов и прожектов, великой идеи обустроить Россию и семейной любви. От этого самого одновременно еле слышного и громогласного «Имею, честный отче», которое мне только предстояло произнести, и до последнего вздоха. Всегда и навечно.

Потому что моё море больше не имеет берегов.

Прочитав молитву «Боже вечный, иже разстоящаяся собирая во единство...» священник берёт с Престола кольцо невесты и подаёт августейшему жениху.

Происходящее напоминало сон. Минуют лета, и детали сего вечера забудутся, затеряются в недрах ослабшего разума. Но некоторые моменты я желала навсегда сохранить в своём сердце: как мы трижды обменялись кольцами в честь святой Троицы; как Александр, вторя священнику, зачитывал покаянные молитвы; как отче испрашивал у Господа заветное благословение: «…Сам благослови обручение раб Твоих сих, Александра и Софию, и утверди еже у них глаголанное слово…»

Вслушиваясь в текст Священного Писания, я повторяла под нос знакомые отрывки.

Отче просил у Господа, чтобы Он сохранил брачующихся от тревог и опасностей, как сохранил Он Ноя в ковчеге, Иону во чреве кита и трех отроков в пещере вавилонской, и даровал супругам единомыслие, долгоденствие и земные блага.

Когда дошли до молитв, воспевающих родителей, я невольно всплакнула, понадеявшись, что, узнав об этом событии, Матушка изменит своё мнение об Александре и дарует столь важное для нас обоих благословение.

Едва успеваю опомниться, как на головы уже возлагаются бархатные венцы, расшитые бисером, символизирующие славу и величие, а также земные страдания, ожидающие нас в будущем, которые мы обязывались вынести с честью, подобно тому, как Христос когда-то, нося терновый венец, выдержал удары жестокосердных хулителей во имя любви ко всему человечеству.

Приблизившись к аналою[8], мы одновременно становимся на «подножие»[9] в знак того, что разделяем одинаковую участь во всём, как счастливую, так и неблагополучную. Наступил самый важный и самый сокровенный момент венчания. Земля уходила из под-ног; мне казалось, что я воочию ощущаю её вращение...

Перед тем как завершить торжественную часть обряда и перейти к Литургии, священник, взглянув на Александра проникновенно и строго, обратился к нему с вопросом:

— Имаши ли, Александр, произволение благое и непринужденное, и крепкую мысль, пояти себе в жену сию Софию, юже зде пред тобою видиши?

И тот легко отвечает:

— Имею, честный отче, – мягкий голос отзывается эхом в моей голове. Сердце щемит от нежности и теплоты.

Смягчив строгие черты, старец обращается ко мне с теми же словами:

— Имаши ли произволение благое и непринужденное, и твёрдую мысль, пояти себе в мужи сего Александра, егоже пред тобою зде видиши?

Вот он, миг, знаменующий начало нового пути.

Встретившись с горящими голубыми глазами, читаю в них безграничное обожание и со спокойной душой выдыхаю:

— Имею, честный отче, – светлая улыбка озаряет взволнованный лик. Щёки, уши и даже шея горели от бушевавшего внутри пожара. Больше всего на свете мне хотелось заключить возлюбленного в объятия и оставить на его губах трепетный поцелуй, отчего я лишь сильнее стискиваю свечу.

Выждав несколько мгновений, священник обращается ко мне снова:

— Не обещалася ли еси иному мужу?[473] – на этом вопросе Александр заинтересованно приподнимает брови, забавляясь с моего смущения.

— Нет, не обещалась, – обратив взор на старца, я только сейчас осознала, что он намеренно не спросил августейшего о том же, хотя должен был по канону. Однако Александр по-прежнему соотносился одной частью себя с Елизаветой: обещание вечной любови, данное двадцать три года назад точно так же, перед алтарём, утрачивало свою силу лишь в земном мире, но не в духовном.

Повернувшись к своему, теперь уже законному супругу, дивлюсь его безмятежности: он, видимо, так же заглядывает дальше горизонта, видя, возможно, даже больше, чем я.

Когда-нибудь эта общественная война закончится. Когда-нибудь, все предрассудки и принципы станут настолько размыты, что завистливый шёпот больше не сможет отравлять этот воздух. Когда-нибудь мы станем свободны от чужих мнений и суждений и больше не станем класть наши жизни на пепелище узкого мировоззрения света. А пока придётся ещё немного постараться, чтобы не замечать лишнего. Постараться сконцентрироваться только на том, что впереди.

Придётся постараться, чтобы море стало океаном. А наша любовь – победным маршем.

⊱⋅ ────── • Примечание • ────── ⋅⊰

Бракосочетание Александра и Софии случилось 11 февраля (воскресенье).

Согласно правилам, венчание не проводится во время постов, в седмицу, в Пасху, в Рождество и до Святок. Русская Православная Церковь также запрещает торжества по вторникам, четвергам и субботам.

Таинство брака лучше всего устраивать после воскресной утренней Литургии, совместной молитвы и причастия пары. Удачными днями также считаются: понедельник, среда, пятница. (если это не постные дни)

Венчание НЕ проводится в вечерние часы. (оптимальное время с 13.00 до 17.00)

Но, случается, церковь идёт на уступки. Так, например, в романе Л. Н. Толстого «Анна Каренина» Леви и Кити венчались вечером.

В произведении Владимира Соллогуба «Неоконченные повести» (1843 год) знатная дворянка тоже венчается вечером.

Вторичное венчание при живом супруге, согласно Святому Евангелию (если говорить о начале XIX века) возможно только при двух условиях: если прежний брак распался из-за прелюбодеяния, а также отпадение супруга или супруги от православия (переход в католичество и тд.)

Во второй трети века в перечень причин для расторжения брака вошли: предательство Родины (как в случае с декабристами), иные тяжкие преступления, долголетние отсутствие (пропажа) одного из супругов, невозможность зачатия (бесплодие).

При живом супруге во второй раз венчалась, например, Маргарита Михайловна Тучкова (урожденная Нарышкина), вдова одного из героев Бородина – генерал-майора Александра Александровича Тучкова. (по благословению митрополита Филарета.)

Существует два чина венчания: первый – для новобрачных, второй – для вдовцов. Вступающих в брак вторично при живом супруге венчают вторым, т. е. вдовьим чином. Обрядовая часть в этом случае лишена многих торжественных элементов, например: вступающим в брак священник не задаёт вопрос о добровольности принятого решения, также они не получают зажжённые свечи, так как свеча является символом не только любви, но и чистоты помыслов, невесте не полагается белое платье. Когда супругов венчают первый раз, венцы надевают на головы молодых. Во время свершения повторного обряда их место над плечами.

Чин венчания второбрачных сложился к XVI веку.

В случае, если один из венчающихся вступает в брак первый раз (Софья), то Таинство происходит по чину первого брака. Однако во время венчания, повинная в расторжении первого брака сторона (Александр) читает покаянные молитвы.

Двоеженца в то время на 2 года отлучали от святого Причастия.

Также церковь накладывает на грешника епитимию для искреннего раскаяния в совершенных проступках по отношению к прежнему венчанному супругу. Срок епитимии зависит от величины греха.

Свадебное платье скроенное из хлопкового муслина с длинными рукавами и полушлейфом, 1806 г. Франция. Индийская мусульманская фата с белой вышивкой, около 1805 г., Франция. Шёлково-кашемировая шаль Айвора, французского производства, первое десятилетие девятнадцатого века.

Ссылка:

1) «Сверху ложиться хлопковая шемизетка с круглым воротником раф[1], окольцевавшим шею мягким рядом накрахмаленных кружев.»

★ Воротник раф – круглый плоёный воротник (он же «брыжи», он же «фреза») из накрахмаленной ткани или кружев, плотно охватывающий шею; атрибут одежды представителей высшего и среднего классов Европы XVI-XVII веков. Вернулся в моду в начале XIX века, но уже гораздо меньшего размера и мягкий.

2) «Екатерина Павловна сидела за туалетным столиком в дюпионовом[2] платье оттенка «bleu de Marie-Louise»[3] названного по имени бывшей Императрицы Франции, потерявшей трон после поражения Наполеона при Ватерлоо...»

★ Чесуча, второе название — дюпион. Третье называние — шантунг. Это «дикий шелк»: производится из волокон дубового шелкопряд (бабочка павлиноглазка). Чесуча плотнее обычного шёлка, поверхность шероховатая, фактурная. Из чесучи шили летние дамские и мужские костюмы, считавшиеся предметами роскоши.

★ «Блё де Мари-Луиз» (bleu de Marie-Louise); «Голубой Марии-Луизы» Был популярен в последние годы Французской Империи, не выходил из моды вплоть до 20-ых годов.

3) «На церемонии таинства брака я буду в том, в чём сидела сегодня за ужином: стан облегал серебристый грогрон[4], затканный букетами перламутровых лилий... »

★ Грогрон или Гро-гро – дорогая высококачественная гладкокрашеная шёлковая ткань в XIX веке. «Гро» в составных названиях тканей означал наличие в них шёлка.

4) «Лоб опоясывало плетённое очелье[5] из крупного белого бисера, к которому эта фата крепилась. »

★ Очелье – славянская повязка для волос, передняя часть которой приходилась на лоб.

5) «Укрыв платком левую кисть, бесшумно пристраиваюсь рядом с возлюбленным, и тут же из темноты выплывает священник, облаченный в тяжелую рясу из золотисто-белого алтабаса[6], сплошь усеянную мелкими блёстками»

★ Алтабас - плотная шёлковая ткань с орнаментами или фоном из золотой или серебряной нити, разновидность парчи. Алтабас ценился очень высоко и применялся для нужд царского двора, церкви.

6) «Сохраняя благоговейную тишину, старец соединяет епитрахилью[7] наши правые руки, после чего увлекает за собой в центр малельни, что знаменует начало новой чистой жизни в освященном супружестве.»

★ Епитрахиль - элемент рясы, длинный «нагрудник» символ власти Христовой, данной священнику.

7) «Приблизившись к аналою[8] мы одновременно становимся на «подножие»[9] в знак того, что разделяем одинаковую участь во всём, как счастливую, так и неблагополучную».

★ Аналой – подставка для икон и книг, — высокий четырёхугольный столик с покатым верхом, употребляемый при богослужении.

★ «Подножие» – представляет собой подшитую и украшенную прямоугольную ткань, заранее заготовленный свидетелями или, по старинному обычаю, родственниками невесты.

Эпилог.

Варшава удивительным образом напоминала Петербург и в то же время отличалась от него. На каждом углу тут звучала знакомая речь, но какая-то бесформенная, непривычно шипящая. В архитектуре преобладали светлые тона – все здания в столице точно вылеплены из имбирного теста.

По окраинам рассеялись хуторки с крышами из соломы и дранки, городки, над которыми сизыми утёсами возвышались костёлы, узкие полоски полей, затопленных ныне водой.

Наблюдая за разводами дождевых капель на стекле, опустив руки на округлившийся живот, я размышляла о том, что природа в этом году ведёт себя ну очень уж странно: несколько недель кряду над бывшим польским королевством висели свинцовые тучи, завывали холодные ветра – и это в мае! А ведь давно уже пора засевать яровые... Похожая картина наблюдалась и во Франции: Матушка писала о побитых градом виноградниках, об ущербе, который постиг нашу семью, о неестественных для солнечного региона Овернь заморозках.

Другое дело – Петербург: там вовсю цвели вишни и яблони, весна пришла даже раньше положенного срока! Но для меня оставалось загадкой, почему же она не торопилась в Европу?..

— Эка дождь лихой разыгрался... – с протяжным вздохом молвил Константин Павлович, не отрываясь от газеты. — Того и гляди животные парами пойдут! – читать за обеденным столом, да ещё и непосредственно в момент приёма пищи считалось «mauvais ton». Однако цесаревич плевал на политес с высокой, как он сам любил сказывать, колокольни.

Заняв один из удалённых от Варшавы дворцов, полагающихся ему по должности, Великий Князь, на правах хозяина, установил здесь новые порядки, изрядно упростив себе жизнь, а заодно и мне, потому как беспрекословно следовать этикету на пятом месяце беременности было бы слишком утомительно.

Отпрянув от окна, я возвращаюсь за стол, где меня дождалcя польский борщ.

— Позвольте, что не так? – цесаревич глядит поверх страниц, примечая кручину на моём лице. — У Вас пасмурный вид... Снова… – заключает строго, порядком утомившись от моих перепадов настроения.

— Я тоскую по России... – лепечу в ответ, бездумно помешивая красный бульон.

— Как? – удивляется наследник престола, округляя глаза. — Опять? – и, обуздав нахлынувшее раздражение, откидывается на спинку карвера[1], задумчиво почёсывая подбородок.

Мысль о том, что мои капризы могут надоедать окружающим, не единожды приходила на ум. Однако контролировать себя с каждым днём становилось всё труднее. Внутри меня жил и развивался ребёнок. У меня болела поясница. Меня раздражали резкие запахи. Память слабела, отчего было трудно постигать науки. А самым бравым подвигом с недавнего времени стал обыкновенный чих: я ненавидела чихать, так как внутренние органы при этом действии начинали колыхаться, точно в желе, распространяя по телу неприятные вибрации! Живот рос, как на дрожжах: переносить его тяжесть мне помогал корсет с откидным передним лацбантом, заменяющим бандаж.

Ампирные платья сменили русские сарафаны, которые были ещё просторнее и не теснили в предплечьях. На сегодняшнем обеде я показалась в скромном ситцевом сарафане на длинных узких бретелях, родом из Устюженского уезда[2], небесно-голубого цвета, с россыпью узоров белого и розового клевера.

Объëмные рукава хлопковой сорочки шиты белой гладью; руки чувствовали себя свободно, кожа дышала. Образ довершала простая коса – не столь длинная, как у крестьянских и купеческих девушек, но вполне приличная, доходившая до середины спины.

Отклонившись назад, я принимаюсь теребить в руках украшенный канителью косник[3], накручивая на палец тёмные прядки курчавого хвоста. Константин буравил меня тяжёлым взором, терпеливо ожидая подробностей, а я всё молчала, краснея до кончиков ушей.

Меня много чего не устраивало: сырость за окном, отсутствие близких, невозможность гулять, где вздумается, а только на территории дворца; вдобавок – ещё шепоток прохожих, проплывающих вдоль дворцовой ограды, обсуждающих скандал номер один в России – брюхатую фаворитку русского Императора.

Наконец, я решилась:

— Моё имя треплют во всех петербургских салонах... – произношу вполсилы, едва шевеля губами. — Скверно сознавать, что друзья живут в окружении вульгарных небылиц. Они утешают меня в письмах; не сознаются, что я как живая мишень для недругов! Хочу их отблагодарить, обнять крепко-крепко, а не могу... Не велено… – стараясь не расплакаться, делаю глубокий вдох, как учил меня доктор, после чего продолжаю говорить уже сама с собой. — Когда мы теперь свидимся?.. Одному Богу известно! Смилуется ли надо мной Государь? Позволит ли друзьям навестить меня в преддверии родов? Ах, ничего ведь не знаю! – с громким стуком опустив локоть правой руки на стол, касаюсь ладонью лба, зажмуриваясь, силясь вытеснить из головы мысль о том, что стала не женой Александра, а экзотическим зверьком, выставляемым на всеобщее обозрение.

Многие дамы при дворе стремились играть роль фаворитки Императора... За это место шла ожесточённая война, которую и приметить было нельзя за сладкими улыбками и комплиментами друг другу. С тех пор, как мне удалось вырваться вперёд, скрепить узы любви беременностью, жизнь моя разделилась на до и после: я оказалась на сцене, вытолкнутая из-за кулис, играя в пьесе, суть которой не до конца понимала.

— Как Вы живёте?.. – исподлобья покосившись на Великого Князя, вновь дивлюсь его редкой выдержке, закладываемой в представителей правящих династий с рождения. Они существуют на сцене всю жизнь, и терпят шёпот за спиной ежечасно, всё время на виду, всё время перед кем-то за что-то отчитываются. Уму непостижимо!

— Мы привыкли, – беспечно отмахнулся цесаревич. — Как тараканы к Персидскому порошку[4]. Им плохо, но они живут, – равнодушно пожав плечами, он откладывает газету на соседний карвер и подвигает к себе тарелку.

Я усмехнулась сквозь пелену слёз, интуитивно опустив руки на живот, мысленно ругая себя за то, что заставляю малыша беспокоиться. Он ещё не начал пинаться, но необычные ощущения в животе уже появились: словно там кружилась сотня бабочек.

Успокоившись таким образом, вновь обращаю внимание на собеседника. Быть может, Великий Князь и не умел утешать страждущих, но с чувством юмора и самоиронией у него всё было в порядке, что тоже являлось, своего рода, лекарством от хандры.

— Напрасно Вы себя изводите... – продолжает после того, как съедает первую ложку супа. — Варшава, сударыня, без малого почти Россия... – и, оглянувшись через плечо, кивает на страшное чучело за спиной, оставшееся от предыдущих хозяев. — Глядите, вот и медведь... – затем снова упирает взор в тарелку. — Борщ, – продолжает развивать мысль, зачерпывая и тут же выливая бульон обратно, демонстрируя его насыщенный оттенок, вслед за тем иронично усмехаясь: — Разве что цыган не хватает... Но можем позвать, коль захотите… – сказанные невпопад слова бередят душу. Чучело это мне никогда не нравилось: держать в доме охотничьи трофеи – истинно варварская традиция!

А Польский борщ... Разве же это суп? Пустая вода, без картофеля, мяса и поджарки, подкрашенная свеклой! То ли дело русские похлёбки: борщ с чесночными пампушками, какой готовят в Малороссии, Кубанский борщ с карасём. Бывало, у меня от одного только запаха аппетит разыгрывался.

Надо будет непременно подарить здешним стряпчим русскую поваренную книгу.

Махнув рукой, я вновь запричитала:

— Иной раз кажется, что в целом свете нет меня несчастней!.. – только в этот миг я ощутила всю силу тоски по Родине, которая копилась во мне. Стало грустно, досадно. Печаль моя выражалась в форме постоянных воспоминаний, горьких и трогательных, или в форме несбыточных надежд, поражающих часто своею нелепостью. И сегодня, почему-то, мне захотелось даже всплакнуть.

— Да Вы избалованы, Madame... – послышался холодный вкрадчивый голос, когда я вновь наклонилась к столу; Великий Князь смотрел на меня строго, со всею терпеливостью, и, похоже, собрался сказать что-то важное, непроизвольно нахмурившись. — Очнитесь, наконец, Вы не на Святой Елене! – прикрикнув, он бьёт ладонью о стол. — Вспомните, что от Варшавы до Петербурга – тысяча вёрст с пригоршней! Мы будто глядим на Россию в окно, а иные смотрят в подзорную трубу на бескрайний синий океан, и даже в том случае не видят очертаний милого берега! Несчастливы?.. А ведомо ли Вам, сударыня, что Шопенгауэр сказал: «Здоровье есть тогда, когда его не замечаешь». Здоровье – в отсутствии болезней, счастье – в отсутствии бед. Счастье – это отсутствие несчастий! Ваши близкие живы, слава Всевышнему, они не лежат в могилах. Вы встретитесь с ними после родов – отчего бы этому не порадоваться? А случись с Вами подлинное несчастье, уверяю, Вы бы сразу осознали, чем отличается пустая блажь от истинного героя, и лишь об одном молили Бога: чтобы всё было так, как происходит теперь!..

Настроение переменилось у него как-то вдруг. Он смотрел на меня и не понимал, откуда у меня это почтительное, робкое выражение. В продолжение этой выволочки я чувствовала, как печаль отступает. Константин был прав во всём: как сыр в масле катаюсь, а жалуюсь на сущие пустяки... Неожиданно здравый смысл одолевает обманчивую скорбь. Ко мне вернулись ясность мыслей и уверенность в собственных силах. Зачем же, в самом деле, я так нагнетаю? Пусть Александр считал нецелесообразным допускать до меня посетителей, но это не значит, что друзья не приедут вовсе. Уж с Матушкой до родов мы точно свидимся. Для неё не было важнее миссии, чем следить за тем, чтобы моей жизни и жизни моего будущего ребёнка ничего не угрожало. Великий Князь правильно сделал, что не пошёл на поводу у моего переменчивого настроения.

Я любила в нём это больше всего – он всегда действовал решительно.

— Ах, Ваше Высочество, благодарю сердечно за заботу! – на лице моём не осталось и тени прежних дум. — Право, не ведаю, что днесь за день такой слёзный сложился... Зря, наверное, я отвергла поутру успокоительный настой, выписанный доктором… – взяв ложку, как ни в чём не бывало приступаю к приёму пищи, заедая бульон солёным огурцом.

Константин Павлович, похоже, не мог взять в толк, отчего я так быстро повеселела, и сидел, не двигаясь, с полминуты. А после, зацепившись за последнее моё признание, вновь грозно сводит брови к переносице:

— То есть, как отказались?.. – часто заморгав, он, в конце концов, накрывает ладонью лицо, протяжно застонав.

А ведь мне и в голову не приходило, что разовый пропуск приёма лекарств может стать следствием бурных истерик.

— Опасалась привыкнуть к сему настою и вовсе без него потом жизни не знать... Потому и решила повременить… – стыдливо потупив очи, прихожу к мысли, что утром рассудила неправильно. Ведь меня тут обхаживают лучшие врачи, с чего бы им выписывать плохие лекарства?

Великий Князь, очевидно, уже ничему не удивлялся. За три с половиной месяца, проведённых в обществе беременной женщины, он привык ко всякого рода глупостям, признавшись однажды, что командовать резервной польской армией куда легче, чем сносить своенравные причуды будущей матери.

— Впредь подобного не допускайте! – настоятельно требует он. — Ваше фордыбачество к добру не приведёт. Всякое необдуманное действие влечёт за собой угрозу для чрева! – рассудив таким образом, цесаревич удручëнно качает головой, поражаясь моей неосмотрительности. Не удивлюсь, если с сего дня он возьмётся лично контролировать, как я исполняю предписания врачей.

— Более не повторится... – со всей серьёзностью заявляю я. — Простите, что Вам приходится сносить мои капризы… – добавляю чуть тише, вспыхивая, как маков цвет. В минуты просветления, такие как эти, мне становилось стыдно за свои поступки, поэтому сосредоточиться на еде, будет сейчас самым верным решением.

На какое-то время за столом устанавливается тишина, нарушаемая лишь стуком столовых приборов. Допив из миски остатки борща, я придвигаю к себе тарелку с картофельными копытками, которые по способу приготовления напоминали украинские галушки; сдобрив их сметаной, положив сверху ложку красной икры, приступаю к упоительной трапезе.

— Полагаю, что послеобеденную прогулку придётся теперь отменить, – напоминает цесаревич о разыгравшемся дожде. — Ах, да, совсем запамятовал: Князь Чарторыжский обещался заглянуть к нам сегодня. Он третьего дня со свадьбы воротился и, надо думать, уже отошёл от хмельного недуга. Смею надеяться, что его рассказ о путешествии в глубинку развеет Вашу скуку. – Пригубив вина, он расслабляется окончательно, а я на радостях едва ли не подпрыгиваю. Адам был частым, а главное – желанным гостем в нашем доме, поскольку дружил одновременно и со мной, и с Великим Князем. Я помнила его ещё по тем временам, когда он занимал пост Министра Иностранных дел Российской Империи.

— До чего отрадно слышать! – за ту неделю, что Адам пребывал в отъезде, я успела по нему ужасно соскучиться, ибо ко мне решительно никого не пускали, кроме врачей, священника и единственного учителя, что наведывался во дворец день через день для проведения частных занятий. Говорить было не с кем. Константин Павлович, к тому же, большую часть суток проводил на смотрах и построениях, потому живое общение приравнивалось для меня к глотку свежего воздуха.

И как раз в этот момент в залу, как по сценарию, заглядывает камер-лакей в пунцовой ливрее, с поклоном объявляя:

— Их Сиятельство, Князь Чарторыжский. – Устремив вопрошающий взор на хозяина дворца, мужчина замирает в ожидании дальнейших распоряжений.

— Лёгок на помине... – промокнув губы салфеткой, цесаревич, мельком глянув на мой посветлевший лик, оставшись довольным такой реакцией, вальяжно махнул рукой, обращаясь к слуге: — Проси! – и тут же поднимается с места, желая поприветствовать старого друга.

Адам предстаёт пред нами продрогшим насквозь, с красным носом, в коричневом двубортном фраке тонкой шерсти, обутый в высокие ботинки наподобие Балморал или, как их прозывают английские студенты, «Oxonian»[5].

— Dzień dobry, Ваше Высочество, – поклонившись сперва цесаревичу, он с нежной улыбкой привечает и меня. — Пани Зофия... – имея обыкновение перекладывать моё имя на польский манер, Адам тем самым подтверждал, что мы близкие друзья. А я и не возражала.

— Мы аккурат поминали Ясновельможного Пана[6]... – заключив друга в объятия, Константин хлопает его по спине.

— Прошу великодушно отобедать с нами, милостивый государь, мы рады сему визиту, – указав на место во главе стола, он берётся за колокольчик, вызывая в залу лакея, распоряжаясь о подачи ещё одной пары приборов.

— Надеюсь, добрым словом? – поляк добродушно смеётся, бесшумно отодвигая карвер.

— Помилуйте, а как иначе? – цесаревич смеётся следом, не сводя глаз с новоприбывшего гостя. Адам держался бодро, как для человека, вернувшегося из путешествия. Не знаю, какую свадьбу можно было устроить в таких отвратительных погодных условиях, но, видимо, она удалась на славу, раз нашему другу пришлось отходить от неё три дня.

— Пан хорошо выглядит... – с удивлением отмечает цесаревич, пока прислуга сервировала куверт. — Как погуляли? – на этом вопросе Адам устало охает, и сразу становится ясно, что погулял он будь здоров.

Между тем я уже приступила к десерту, перекладывая на изящное блюдце подрумяненный оштьепок[7], сдобренный клубничным вареньем, приготовляясь внимать увлекательному рассказу.

Дождавшись, когда прислуга покинет залу, Чарторыжский вновь тепло улыбается, согревая замёрзшие ладони о миску борща.

— Замечательно справили, пять дней поправин[8] назначали. Краков – чудесный город! Вам обязательно надо выбраться туда на Рождество. Мариацкий костёл – потрясает воображение, какая лепнина, какие витражи... Зимой там дают благотворительные концерты органной музыки, а поодаль устраивают Рождественскую ярмарку…

Меня пробрало мурашками от услышанного; я так давно никуда не выезжала – с февраля света белого не видела, что уже и забыла, каково это – быть простым путешественником.

— Блестящая мысль, Пан, – поддержал идею Великий Князь, взглянув на меня. — Даст Бог, осенью Софья Алексевна разрешится от бремени, а зимой, стало быть, станет возможным съездить в Краков. – Если бы я сейчас не жевала, то непременно заголосила от радости! Украдкой посмотрев на Великого Князя, убедившись, что он не шутит, начинаю активнее двигать челюстью, дабы скорее обрести возможность говорить. В груди разливается приятное чувство, острое и нежное одновременно, которое добавляет душевных сил.

— Madame всё хандрить изволит... – тут же продолжает он, не позволяя опомниться. — Тоска по Родине её долит. Уж не ведаю, как изловчиться, чтоб переменить ситуацию к лучшему. Одна надежда на великодушного Пана. На утончённый его бонтон[9], – салютует бокалом, вновь совершая глоток.

— Как я Вас понимаю, Зося... – проникшись ко мне состраданием, Адам заговорил чуть тише, выражая неподдельное сочувствие. — Сам был в юности в подневольном положении. Сердце обливалось кровью. Жизнь напоминала страшный сон, и ничего не хотелось мне тогда так сильно, как вновь увидеть родные лица. Но Вам повезло, милая Пани. Ваш срок заточения, в сравнение с моими, короток, а компания, не сочтите за лесть, куда приятнее…

Выслушав очередное разумное мнение, я сумела, наконец, почувствовать ту самую разницу, о которой говорил Великий Князь: между настоящим горем и нелепыми капризами. Адам жил в чужой стране без перспектив вернуться на Родину – участи страшнее и представить нельзя!

Благо, тяжёлые времена миновали, как для него, так и для его Родины. Из полученных на Венском Конгрессе кусков польских земель Александр создал подобие карликового королевства и назвал его «Царство Польское». Кроме того, он сделал шаг к осуществлению своей мечты стать конституционным монархом: если нельзя им быть в России, то можно хотя бы в Польше. Он даровал новым подданным довольно либеральную конституцию, по которой собирался сейм, назначалось своё правительство, учреждалась административная структура и даже существовала собственная армия. Всё шло к тому, чтобы официально объявить на весь мир о восстановлении польской независимости, ждать осталось совсем немного – каких-то пять лет; к началу двадцатых Александр обещал себе избавиться от этого балласта, который рано или поздно утянул бы его на дно.

— Я о том же изволил ей говорить, – напоминает цесаревич, не без укора поглядывая на зардевшуюся меня.

Обернувшись к гостю, берусь перевести тему, чтоб совсем уж не застыдиться:

— Не будет ли Пан столь любезен поведать о свадьбе... – робко попросила я, отправляя в рот очередной кусочек сыра, наслаждаясь сочетанием копчёного и сладкого.

Теперь настал черёд Адама смущаться:

— Гуляли всей вёской[10]... – начал он после того, как съел первую ложку бульона. — Сто панов всех мастей, дальние родственники, соседи, друзья. Родители, как водится, встречали молодых хлебом-солью. Двенадцать часов длился пир. Горячие меняли каждые три часа... А как стемнело, хороводы водили, песни до утра певали, словом молвить – благодать! – мечтательное выражение лица поляка свидетельствовало о не напрасно прожитых моментах, а у меня сердце сжалось от восторга и ностальгии. Вспомнился русский «праздник урожая», когда заканчивалась жатва и осенне-полевые работы, на каждой улице в сёлах устанавливали длинные столы, из стада пускались "под нож" несколько овец аль свиней, да и со всей округи каждый также нёс на эти столы что-то для пиршества. И гуляло село допоздна!

— А беленькая-то была? – с воодушевлением вопрошает Константин, также проникшись атмосферой праздника.

— Запредуха?.. – уточняет Адам, подразумевая, конечно же, водку. — Била ключом, как фонтаны в Петергофе, – и под мой заливистый смех продолжает рассказ: — Еле высидел до очепин[11]. Потом, значит, настал черёд невесты бросать фату, а словила её панна Беата – первая красавица в округе. За ней тамошний шляхтич, пан Томаш, давно уж волочился. А как покров она словила, так жених испугался и, то ли с горя, то ли на радостях, опрокинул залпом кубок водки. Мёртвым сном проспал до самых петухов. Добудиться не могли. Панна Беата так разобиделась, что только к вечеру третьего дня вновь за стол воротилась, и Томаша более знать не желает. Впредь ему наука: коль не готов жениться, так нечего обманчивую любовь внушать, девиц почём зря обнадëживать... – Адам всё говорил, а у меня сложилось стойкое убеждение, будто я сама присутствовала на этой свадьбе, видела ссору пана Томаша с его возлюбленной, поднимала тосты и затягивала народные куплеты.

— Боже, до чего весело бывает на сельских свадьбах... – подперев кулаком щёку, на мгновение зажмуриваюсь, пытаясь вообразить то место, где вершилось пиршество. — А как на русские свадьбы похоже! – вспомнив о традиции печь каравай, хороводах, плясках до утра, я впервые за три месяца почувствовала, что Россия где-то рядышком, буквально под боком.

— Так ведь, братские народы, – улыбается Адам, напомнив, что русские и поляки принадлежат к одной славянской группе – отсюда и схожесть двух культур. Не успев донести вторую ложку супа до рта, он вдруг резко меняется в лице, округляя бездонные карие очи: — Надо же, из головы едва не выпорхнуло... Меня ведь соленьями обложили, – спохватился поляк, откладывая приборы. — Позволено ли будет передать? – обращается ко мне, вслед за этим поворачиваясь к Великому Князю, дабы убедиться, что подарок уместен.

— Соленья! Для меня? – неслышно хлопнув в ладоши, в который раз убеждаюсь, что Господь окружил меня замечательными людьми.

— Благодарствуйте! Да я за милую душу отведаю... – греясь тёплой атмосферой дружеского застолья, я выношу себе нелицеприятный вердикт – дурёха. И чего ерепенилась? У меня же всё хорошо... А вместо того, чтобы подмечать недостатки окружения, лучше сосредоточиться на том, что выглядит родным и знакомым.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

В июне стало ясно, что улучшений погодных условий ждать бессмысленно. Весна так и не пришла в Европу. Как не пришло и лето.

С неба крупными хлопьями сыпал снег. Улицы Швейцарских кантонов полнились трупами замёрзших крестьян. Неестественные огненно-рыжие закаты сделались повсеместным явлением. Солнце, вместе с тем, будто выцвело: оно ползло по небосводу блёклым шаром, поэтому на него теперь можно было смотреть в упор, не опасаясь посадить зрение. Многочисленные Германские княжества затапливали дожди, сопровождаемые градом и шквальным ветром. Из берегов вышел Рейн. Старушку Темзу, наоборот, сковало льдом. В Антверпене и Нидерландах, как передавала пресса, люди по сию пору катались на коньках...

С миром творилось что-то страшное!

Непогода уничтожила посевы в Западной Европе и Северной Америке. Цены на хлеб и зерно уже достигли заоблачных высот. Приближался голод. А вслед за ним придёт и Мор, если верить шестой главе «Откровений» Иоанна Богослова, иной раз называемых книгой Страшного суда.

Местные паствы полнились слухами о приближении Конца света. Ксёндзы[12] бродили по улицам и увещевали людей каяться в совершаемых грехах, связывая изменения климата с Божьей карой.

Меня старались беречь от потрясений – Константин Павлович прятал газеты, вырезал из выписываемых мною журналов статьи светской хроники, а Матушка в письмах божилась, будто бы масштабы катастрофы не столь велики, как о том судачат в Варшаве, и пообещала, что если ситуация станет критической, они с Шарлем переедут в Петербург: Россия оставалась чуть ли не единственной страной в мире, куда пришёл летний зной, а небо сохраняло лазурь вместо туманной дымки.

Так или иначе, но сведения о сотрясающих планету бедствиях добирались до моих ушей: прислуга шепталась друг с другом при каждом удобном случае, прохожие, кучкуясь на углах, обсуждали последние новостные сводки.

Один раз мне-таки удалось стащить газету из кабинета Великого Князя. Я ужаснулась, узнав, что в Азии ситуация не лучше: Индия и Китай находились во власти муссонов. Благо, в Польше погода складывалась благоприятной, практически все поля к настоящему моменту успели просохнуть, хотя периодически всё же случались редкие грозы.

Вскоре в Варшаву нагрянули Чаадаев и Натали. Александр, осознав, видимо, что я без малого, почти полгода никуда не выхожу дальше дворцового сада, сжалился и позволил самым близким людям проведать меня накануне родов, намеченных врачами на первую половину сентября.

Я выскочила навстречу к друзьям, едва они только ступили на порог гостиной, в летящем розовом сарафане с разводами белых узоров, таком нежном, что чувствовала себя в нём лёгким пёрышком, хотя лёгкой давно уже не была.

Объятия, поцелуи, восторги! Первая бурная радость встречи растянулась на два часа. А сколько было рассказов, рассказов обо всём, что случилось с каждым во время разлуки, и ещё больше было воспоминаний о прежних наших приключениях. Разместившись в кресле напротив визитёров, я с трепетной нежностью всматривалась в знакомые черты. Чаадаева минувшей весной перевели из Ахтырского гусарского полка в лейб-гвардии Гусарский полк, квартировавшийся в Царском Селе, и приставили к чину поручика!

Униформа сменилась с бордово-коричневой на ярко-алую – клюквенного оттенка – расшитую золотой битью и бахромой. Наташа привезла из Лицея конспекты и задания от профессоров. После того, как Великая Княгиня покинула Петербург, подругу перевели на службу к Елизавете Алексеевне, которая перебралась из холодного Бадена в Россию и тоже поселилась в Царском Селе.

Александр сделал великое дело, открыв лицеистам доступ в Екатерининский дворец, так что они теперь находились около Императрицы – развлекали её, выполняли мелкие поручения. Находясь на глазах у представительницы августейшего рода, «несравненной Элиз», юноши впредь не позволяли себе баловаться так, как прежде.

Пушкин тем временем пылал безответной страстью к Екатерине Бакуниной – сестре своего одноклассника, девушке дивного стана и очаровательного обращения, имевшей успех у всей лицейской молодёжи. И пока он был влюблён – на моём сердце царил покой. Не всё же за беспутными актрисами волочиться! Давно уже следовало положить глаз на кого-то поприличнее, а Чаадаев и Натали проследят, чтобы он не вышел за рамки. Как, всё-таки, удачно совпало, что оба моих лучших друга поселились в шаговой доступности от Лицея – всем хорошо, и я буду меньше тревожиться!

В третий час нашей оживлённой беседы, когда эмоции поутихли, а все важные новости были озвучены, разговор незаметно сомкнулся на моей персоне:

— Я надеюсь, Ma Chère, ты не берёшь в руки пяльцы? – поинтересовалась Наташа, стоило только пожаловаться на смертельную скуку по вечерам, когда ребёнок вовсю разыгрывался и мешал уснуть: то и дело елозил, барахтался где-то там, в глубине чрева. Для меня это были совершенно новые ощущения, с которыми, пока что, не удавалось свыкнуться.

Я подняла на подругу удивлённый взгляд:

— И раньше-то с шитьём не возилась, с чего бы днесь за иголку браться? – казалось, что даже сидя под замком в одиночном каземате, мне бы не пришло в голову заниматься рукоделием – слишком велик риск умереть от тоски.

Натали как-то застенчиво и неопределённо повела плечом, а на щеках её выступил лёгкий румянец. Она сидела на диване по правую руку от Чаадаева, такая прехорошенькая, что глаз не отвести! И даже успела переодеться с дороги, понимая, что мне сейчас опасно соприкасаться с людьми, перевозящими на себе путевые грязь и пыль. Выездной костюм сменило белое крапчатое[14] платье с широким декольте, чуть приоткрывающим покатые плечи, расшитое в несколько рядов прозрачными рюшами по подолу. А белокурые кудри, взбитые в спирали на висках, прикрывала широкая лента из невесомого флёра, с лиловой полоской атласа и кружевом, повязанная на манер «à la marmotte»[15].

В этом благородном туалете Наташа напоминала ангела!

— Видишь ли, Софи... – наконец произнесла она, разглаживая юбку. — Я тут вызнала, что, находясь на сносях, женщина обыкновенно изменяет своим предпочтениям. Вот мне и подумалось, а вдруг моя Софи делёнкой[16] заделалась? А ведь это дурная примета – шить будучи чреватой[17]. И вязать не дозволяется – младенчик пуповиной удавится, – тон голоса и слегка насупленный вид говорили о серьёзном настрое с её стороны. Перекрестившись, Натали трижды "поплевала" через плечо, боясь накликать беду.

Опять бесовщина какая-то! Я понимала, что подруга всего-навсего беспокоится за меня и старается таким образом защитить, поэтому, разумеется, пренебрегать данным советом ни в коем случае не стану, ведь и сама от тревог за дитя навыкла верить во всё подряд. Однако в последнее время с этими приметами все как с ума посходили!

Константин Павлович, к примеру, недели две тому зашёл средь ночи в мою спальню, чтобы посмотреть, на каком боку я сплю, дескать, если на левом – родится мальчик, если на правом – девочка. Великому Князю было невдомëк, что мною правила охота менять положение тела, и что я не лежу подолгу на одной стороне.

Они с Александром, оказывается, заключили негласное пари: будущий отец утверждал, что Господь пошлёт ему сына, а цесаревич был убеждён, что дочь. Его правоту якобы подтверждала примета с ключом, как-бы случайно оставленным в моём присутствие на столе. Когда я, по доброте душевной, вернула ключ хозяину, тот как завопил: «Ага! За кольцо взялась, не за стержень! Девка у тебя будет – так и напиши своему Фоме неверующему!» – теперь я понимала, почему от Великого Князя ушла жена: он как вобьёт себе что-нибудь в голову – так и мёртвого достанет!

А с месяц назад я взялась готовить себе омлет, по рассеянности обожгла мизинец, так кухарка заявила, что теперь у моего ребёнка вскочит родимое пятно на этом месте. Разве не ересь? А в начале апреля сова допоздна ухала, служанка моя всё посмеивалась, а стоило её спросить, в чём, собственно, дело, так она молвила, что совиный крик, если его в поздний час под окном спальни услышит девушка, всегда оповещает о зачатии.

И пока я размышляла о том, как унять тревоги Наташи, Чаадаев, выждав момент, легко вступает в разговор:

— Помилуйте, Наталья Яковлевна, что за архаичный подход? – философ всегда был осторожен в словах, но, видимо, последние вëрсты пути, проведённые в обществе моей говорливой подруги, сделали своё дело. Их кареты пересеклись на границе, поэтому, для пущего удобства, друзья условились отправиться в дальнейшее путешествие на одной упряжи. Будучи образованными людьми, они, тем не менее, существовали в разной системе координат: Натали хранила верность традициям, Чаадаев же уважал практичность, что время от времени приводило к спорам.

Мельком глянув на философа, Натали взялась обмахиваться ладонью, изображая, что держит невидимый веер:

— Пётр Яковлевич, ради Бога, не серчайте, я понимаю, Вы человек учёный, но позвольте мне самой определять, какие внушения вменять подруге. В приметы, осмелюсь Вам напомнить, ещё прадеды наши веровали. И жили вполне себе сносно, в союзе с разумом и душой, – прищурившись, она поправляет ленту у виска, убирая под неё выбившуюся прядь.

— А разве сие не противоречит Евангелию? – в ироничной, но весьма деликатной манере парирует Чаадаев, на что Натали с гордым видом взялась объяснять:

— Прежде всего, это традиции, а традиции, сударь мой, надлежит чтить; во всяком случае те из них, кои не влекут урона. Разве же убудет с нашей Софи, ежели она иглы не коснётся? И потом, я никогда не посоветую подруге то, что может принести вред, – здраво рассудила она, складывая руки на коленях.

Чаадаев был вынужден капитулировать:

— Виноват, покорно извиняюсь, – приподняв руки, он обезоруживающе улыбается.

— Делайте, что Вам угодно, Наталья Яковлевна, более ни в чём Вам не препятствую. В свою очередь, Софья Алексевна, мне доставит удовольствие вручить Вам скромный gage d'amitié[16]... С Вашего, разумеется, позволения… – не теряя напрасно времени, он приподнимает дорожную сумку, стоящую на полу, извлекая наружу тряпичный свёрток. — Прошу, примите от чистого сердца: это Руссо, знаете, он излагает весьма здравые мысли на предмет материнства и родительства в целом. Надеюсь, Вы найдёте его рассуждения полезными. – Развернув лоскут, он передаёт мне книгу: давненько я не перечитывала Руссо, уже и забыла, о чём именно он толкует, в голове остались лишь очертания общих идей, расплывчатые формулировки и разрозненные фразы.

— Как Вы любезны, Mon Ami... – протянув руки, принимаю ветхий, с залатанным корешком томик, как видно, прижизненного издания автора.

— А пеленашку[17] смастерила? – полюбопытствовала Наташа, словно в насмешку над практичностью Чаадаева, заставляя его устало потереть глаза.

Мне делалось отрадно на душе при виде их безобидных перебранок – в том угадывалось много сердечности.

Идея подруги, между прочим, оказалась превосходной, и я откинулась на спинку кресла, развивая её. Помимо защитного свойства пеленашка была первой игрушкой малыша. Скручивать куколку из лоскутов своими руками – весьма увлекательный процесс! Среди дворянок прижился обычай собственноручно вышивать имена новорождённых на их постельном белье, но, поскольку шить я не умела, мне оставалось пытать счастье в освоение других ремёсел.

— От чего Вы так удручëнно вздыхаете, Пётр Яковлевич? – Наташа, словно хитрая лисица, не оставляла добычу в покое. — Лично я ради своей крестницы аль крестика готова даже промасленной гречи отведать, хотя бы и с горкой[18]. Всё съем, ни зёрнышка не оставляю, с тем только, чтобы дитё рябым не сделалось. – Приняв вид загадочный и оттого ещё более обворожительный, она смотрит точно на меня, улыбаясь как-то обманчиво, с красноречивым подтекстом. Недоумëнно приоткрыв рот, я сперва было подумала, что ослышалась, однако Чаадаев, как и я, выглядел взволнованным, а значит, мы оба услышали одно и то же.

— Как?.. – опешила я. — Его Величество назначил тебя восприе́мницей?.. – боясь предположить ошибку, перемещаю ладонь к сердцу, чувствуя, как оно неистово грохочет в груди.

Александр не видел нужды выбирать нашему ребёнку крёстную мать, потому как для обряда крещения было достаточно одного восприемника, коим пообещал стать Константин Павлович. А ведь я только и мечтала о том, чтобы Наташа разделила со мной духовные узы материнства!

Лик подруги озарило торжественное спокойствие, что укрепило мою догадку. Здесь и слова были не нужны; ответ читался в её лучащихся благодатью васильковых омутах. Она хотела мне что-то сказать и уже поднялась с дивана, но не успела: я её опередила, стискивая в крепких объятиях.

— Боже, какое счастье, Наташа! – удивительное умиротворение снизошло на меня. Тихая, светлая радость наполнила душу. Натали от растерянности охнула, а после, так и не проронив ни полслова, блаженно рассмеялась, утыкаясь носом в моё плечо, с трудом смыкая руки на том, что раньше называлось талией.

Обнимать подругу, имея большой живот, было непросто, однако я сделала это, поддерживаемая сзади Чаадаевым, испугавшимся, что от резкого подъëма с кресла у меня закружится голова.

В сей славный миг я чувствовала себя способной обнять весь мир!

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Беды сыпались на мир одна за другой. Сбывались самые худшие предположения учёных. В середине лета из Ирландии в Англию пришла холера, которая вскоре распространилась по всей Европе.

Брюшной тиф также стал прямым следствием голода, свирепствуя во влажных, разрушенных дождями и градом ветхих крестьянских лачугах. Человечество оказалось бессильно против капризов природы, которая как бы намекала, кто тут на самом деле главный.

Во Франции и Великобритании бедствие облегчил импорт зерна из России. Несмотря на это, мой отчим, мсье Морель, решил отправить Матушку и Шарля от греха подальше в Петербург – в оазис хорошей погоды, тем более что осенью они всё равно собрались меня навестить.

Им пришлось ехать почти без остановок; не покупать воду у торговцев, а везти её с собой из Франции; ночевать прямо в экипаже, а если и останавливаться на помывку, то лишь в тех местах, где у мсье Мореля проживали знакомые. Перемахнув через границу Австрии, они вздохнули с облегчением – тиф и холера остались позади. Вопреки соблюдаемым мерам предосторожности, родным всё же пришлось двенадцать дней отсидеть на карантине прежде, чем их пустили ко мне; они также прошли осмотр у врача, что называется, на всякий случай.

Зато теперь мы были вместе, пусть и ненадолго: Матушка собиралась передать Шарля на попечение своим петербургским друзьям и уже после, когда придёт мне срок родить, вновь вернуться в Польшу.

Вечером, когда уже совсем стемнело, мы устроили чаепитие в том помещении, которое раньше было кабинетом, а ныне детской комнатой.

Распластавшись на кушетке, я наслаждалась бережной заботой близких: Шарль, облачëнный в очаровательный суконный жилет с розочками, сидел рядом на полу, опустив ладошку на мой живот, всё дожидаясь, когда малыш начнёт пинаться – сейчас как раз было самое благоприятное для этого время. А Матушка, стоя позади, заплетала мне косу на ночь, перебирая вьющиеся прядки, как случалось в далёком детстве. Она передала мне подарок от Ma tante! Во Франции тоже чтили традиции; одна из них призывала дарить беременным девушкам вещи старших женщин семьи, что обещало лёгкие роды.

Роскошный капот[19] из тёмно-синего гродетура[20] был перешит из старого платья-контуш[21] времён Версаля и потому имел струящиеся продольные складки на спине и широкие рукава, а на сумрачном фоне, подобно звёздам в ночи, мерцали белоснежные ромашки.

В этом дивном туалете я ощущала себя настоящей принцессой!

— Ого, как дерётся! – воскликнул Шарль, удивлённо округлив глаза, дождавшись, наконец, танцевальных па от малыша. Приподнявшись на коленях, он склоняется над животом и прислушивается, словно тот был музыкальной шкатулкой, которая вот-вот проиграет мелодию.

— Да уж... Не менуэт исполняет. – Поначалу меня жутко утомляло, что малыш бодрствует, когда я уже отхожу ко сну, но, ближе к восьмому месяцу, привыкла, научившись сверять время по этим шевелениям: обыкновенно они начинались ближе к полуночи, как случилось и сегодня.

— Тебе больно?.. – поинтересовался Шарль, опуская ладонь чуть ниже, куда, как я чувствовала, маленький проказник усердно бил пяткой.

— Вовсе нет... Больше неожиданно. – Приличия, к сожалению, не позволяли пожаловаться, что иногда из-за слишком сильных ударов я едва успевала добежать до бурдалю[22]. Сказать по правде, беременность мне поднадоела. К концу дня ноги распухали так, что не влезали в туфли! Передвигаться удавалось с трудом, но доктора, тем не менее, заставляли меня больше двигаться, убеждая, будто умеренная ходьба при беременности облегчает вынашивание малыша и процесс родов. Я вся была исполнена ожидания, и по мере того, как время шло, во мне стало нарастать нетерпение.

— Ах, скорее бы уже миновал этот скверный период!.. – вздыхает Матушка, будто прочитав мои мысли. — Сентябрь не за горами, а ждать его, отчего-то, тошно до крайности! – оплетая хвостик косы лентой, она неосознанно дёрнула меня за локон, вследствие чего я ойкнула, призывая её быть осторожней. Когда боишься чего-то, хочешь, чтобы это поскорее пришло и ушло.

Узнав о свершившемся венчании и моём зачатии, Матушка сочла уместным даровать нам с Александром своё родительское благословение. Однако переживать меньше не стала. Вопреки тому, что меня наблюдали лучшие немецкие врачи, она была не в состоянии отрешиться от мыслей о таящемся здесь подвохе. Ведь любая женщина в наше время, будь то царица или самая обыкновенная крестьянка, могла запросто умереть во время родов от кровотечения, осложнений и сепсиса.

— Матушка, успокойтесь, я же сказывала Вам, что имею доброе предчувствие... – приподняв голову, ловлю её угрюмый взгляд. — Мнение светил медицины остаётся тем же: «хорошая наследственность способствует удачному деторождению». Тревожиться ни к чему…

У меня и вправду было легко на сердце.

Если бы Господь задумал разрушить наше с Александром счастье, Он бы изначально не позволил нам соединиться и, тем более, не выстраивал события таким образом, чтобы сделать моё зачатие возможным, и не отвечал бы каждой нашей молитве. Будь мне отведён короткий срок, я бы испытывала теперь совсем другие эмоции и сны, и предчувствия – всё носило бы тень рокового конца. А между тем происходило обратное: Александр буквально расцвёл за тот недолгий срок, что мы были вместе; мы доказали – своими поступками, мыслями, верностью, что любовь наша, хотя и стоит вне земного закона, достойна сострадания. И благих знамений от Творца за это время было получено немало.

Всевышний не умеет лицемерить. Он бы не даровал нам столько благ, задумай забрать всё в один момент – подобное происходит лишь с великими грешниками, которые упустили все до единой возможности переосмыслить свою жизнь, изменить её к лучшему.

Прочесав гребнем кончик косы, Матушка оставляет в покою мою голову и перемещается в кресло-качалку, соседствующие с лежанкой.

— Дорогая, так ведь и на моём сердце благодать неземная; ты знаешь, я беду задолго чувствую... Но разум, вот напасть, совершенно не желает проясняться. Веришь ли, как на ежовых иголках вся! – невроз этот был заметен даже Шарлю, который вдруг поднимается на ноги, стаскивает плед со спинки кушетки и заботливо опускает его на колени матери, помогая укрыться.

— Ma-ma, Вы маетесь по той лишь причине, что многое вынесли... – заключает он, напоминая, сколько бед им пришлось пережить накануне отъезда. — Мне и самому худо было, особливо, когда Papa со службы сместили... Зато, как обрадовался, узнав, что мы едем в Петербург! На солнце хоть погляжу, потом всем в пансионе рассказывать буду, что лето своими очами узрел. – Погладив Матушку по плечу, Шарль бережно целует её в щёку, на что та лишь отмахивается, мол, лучше не напоминай!

После свержения Наполеона во Францию пришли первые проблемы – вот, что случается, когда уходит сильный правитель! Людовик XVIII и его министры стремились проводить политику умиротворения основных слоёв населения – старой и новой аристократии, различных групп буржуазии, привыкших к вседозволенности. Ультрароялисты требовали расправы над деятелями эпохи революции и наполеоновского режима. По их настоянию в стране был развёрнут «Белый террор», по политическим мотивам были арестованы свыше пятидесяти тысяч человек, что казалось мне отъявленной глупостью!

Как тут не вспомнить слова Жозефа Фуше – бывшего Министра тайной полиции – сказанные, впрочем, совершенно по другому поводу, и даже не королю Луи, но всё же: «Это больше, чем преступление, это ошибка!»

В самом деле, зачем же начинать с того, на чём остановились двадцать лет назад? Королевская власть от этого нисколько не выиграет... Многие видные министры и талантливые управленцы лишились своих мест, в том числе мой отчим, которого, исключительно из уважения к его древнему аристократическому роду, отправили служить в департамент Овернь, поближе к дому, впихнув на одну из низших должностей Генерального Совета, словно в насмешку над его прежними заслугами перед страной. Мсье Морель с радостью ушёл бы на покой, но разве можно оставлять страну в такой критичный момент? Да и жить на что-то надо было.

Урожай винограда погиб, и хорошо ещё, что наша семья успела скопить достаточно денег для безбедного существования в ближайшем будущем. И всё же загадывать наперёд – неблагодарное дело. Вдруг непогода повлечёт за собой ещё больше разрушений? Ни один современный учёный, будь то доктор Кембриджа или Сорбонны, так и не смог отыскать первопричину обуявшей мир катастрофы.

Шарль был сам не свой весь этот год, прозванный в Америке «тысяча восемьсот насмерть замёрзший». Как всякий подросток, он болезненно реагировал на любые преобразования в стране. Возвращение Бурбонов к власти, вроде бы, походило на акт возмездия, торжество суровой справедливости, а с другой стороны... И чего этому королю в эмиграции не сиделось? Неужели было трудно вытерпеть до кончины Наполеона? Или, по крайней мере, воздержаться от репрессий?

Лучшие маршалы Наполеона, на которых равнялись все дети страны, включая самого Шарля, чьими подвигами он так восхищался, за чьими судьбами следил, собирая солдатиков с их лицами, были арестованы и приговорены к расстрелу. Он даже говорить об этом не находил мужества, и я надеялась, что предстоящая поездка в Петербург поможет ему отвлечься.

— Довольно о несчастьях говаривать, – поправив травчатую[23] чалму, Матушка медленно закачалась в кресле. На ней тоже был капот, только стёганый, бежевого цвета, с оранжевым шалевым воротником, а пуговки – прелесть, выточены по форме дубовых листьев. — Софи, скажи лучше, загадывала ли ты на ребёнка? – остановив на мне любопытный взор, она мягко улыбается.

— Матушка, помилуйте, и Вы в ту же степь! – насупившись, начинаю нервно теребить сиреневый бант на груди, стараясь не распаляться. У меня зла не хватало, ей-Богу, скорей бы уже разродиться!

— Не стану я ничего выведывать, и не пытайтесь уговаривать. Меня нисколько не занимает, кто родится, главное, чтоб младенец крепеньким вышел, закалённым духом и телом, – заключаю строго, памятуя о том, что в роду Александра рождаются не самые здоровые люди, имеющие целый букет наследственных заболеваний от эпилепсии до слабоумия.

— И то верно, – согласилась Матушка, перекрестившись с самым серьёзным видом, а после, мечтательно улыбнувшись, погружается в бесценные для её сердца воспоминания. — А когда я тебя носила, моя Маменька, царствие ей небесное, да нянюшки, в заключение разных предсказаний посадили меня на пол и при вставании моём с пола заметили, что я упиралась на левую руку, и тогда нянюшки единогласно решили, что, наверное, будет дочка. Кажется, что может быть вероятнее? Дело решено и подписано… — умильный смех, сорвавшийся с её губ, подчеркнул морщинки вокруг глаз. До меня только теперь доходит осознание, что совсем скоро моя мама станет бабушкой, и род наш продолжится благодаря мне – неразрывная связь бесконечной цепи поколений; как это удивительно, как прекрасно!

Усадив Шарля себе на колени, укрыв его сверху пледом, она продолжает качаться вместе с ним, делая вид, что не замечает всех этих – «я уже не маленький!» – выпадов. Смотря с обожанием на нас, своих единственных чад, она, должно быть, подводила итоги первой половины жизни.

Сколько материнского чувства было в её внимательном взгляде! Как много она могла бы рассказать о том, что оставалось для нас загадочным в её поступках! Думая об этом, я трепетала перед мыслью о будущих испытаниях, когда вот-вот окажусь на тех же подмостках. И мне всем сердцем хотелось верить, что мой дебют в роли матери выйдет не хуже, чем у других.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Незаметно истёк август – календарь исправно повёл отсчёт сентябрьским дням.

Настраивая себя на предстоящие роды, я всё-равно оказалась к ним не готова; схватки, как это часто случается, начались неожиданно – в два часа ночи. Почувствовав, что на сей раз они не ложные, потому как сжимающие импульсы не отпускали, а всё чаще и чаще терзали меня, я разбудила Матушку, и меня в ту же минуту отвели в заранее обустроенную родильную комнату, куда сбежались дежурившие во дворце врачи.

Кошмар закончился в пятнадцать минут первого пополудни.

На час рождения моего малыша пришлась одна из тех чудовищных гроз, когда людей охватывает ужас, а старухи думают, что слышат трубу Архангела, возглашающего о Страшном суде. Видя, как молнии полыхают в свинцовом небе, слыша вой ветра и треск стёкол от непрестанных раскатов грома, я пристально наблюдала за тем, как мельтешат тени по ту сторону выставленных полукругом ширм у противоположной стены.

Уже больше получаса группа медиков, состоящая из трёх врачей и их коллег-акушеров, рассматривали новорождённого со всех сторон, определяя рост, вес, размер конечностей и головы; подсчитывая пальчики, позвонки, залезая ему в рот деревянной палочкой, фиксируя данные на бумаге. И лишь после, когда все формальности были соблюдены, главный доктор вышел из-за ширм, приблизился к моей кровати и с жутким немецким акцентом объявил:

— Поздравляю, Мадам, Вы разрешились здоровым сыном!

Я и без него это прекрасно знала, а будь иначе, врачи бы сейчас суетились и, скорее всего, унесли бы ребёнка в другую комнату. Но получить устное подтверждение оказалось не менее приятно.

Измождённая родами, лёжа на влажных простынях, мокрая насквозь, чувствуя компресс на лбу, заботливо положенный Матушкой, я протянула к доктору руку, умоляя вернуть ребёнка. Он всего только полминуточки полежал у меня на груди сразу после рождения; такой сморщенный, кричащий комочек, я даже личика рассмотреть не успела!

Младенца обмыли и запеленали; он немного поплакал, когда его купали, но быстро стих.

Служанки, убирающие вёдра и тазы, бросали нежные взоры на малыша, сладко вздыхая, шёпотом делясь друг с другом впечатлениями:

— Ах, какой прелестный ангелок! – прощебетала одна из девушек.

— Чисто херувимчик! – подхватила другая.

Но тут в неуместную беседу двух разомлевших особ вмешалась Матушка, нависая над ними грозной тучей:

— Дуры! Ангелочки на небесах живут! – и, замахнувшись тряпкой, разогнала кликуш[24] прочь.

Вжившись в амплуа генерала, она исправно несла службу у моей кровати, выстояв все десять часов, делясь бесценными советами, которые помогали тем или иным образом.

Меня тоже привели в порядок, вытерли полотенцем, доктор ещё раз провёл осмотр, желая убедиться, что внутри лона не осталось частей последа; акушеры вытащили из-под меня три слоя грязных простыней – их всегда помногу стелили, дабы создать для новоиспечённой матери благоприятные условия – оставив лежать на чистых, самых первых накрахмаленных слоях; заменили сорочку, подушку и в довершение всего укрыли воздушным одеялом.

Врачи не расходились, установив при мне дежурство на тот случай, если откроется кровотечение.

Матушка, с их согласия, приоткрыла верхнюю створку в большом окне, попросив одну из служанок на время придержать её, чтоб не разбило ветром. Запах сырой земли, листьев, медленно прокрался в помещение, разгоняя застоявшуюся духоту, и вскоре добрался до моей кровати.

Я наконец-то почувствовала, что могу свободно дышать!

Держа на руках сложенный из пелёнок конверт, доктор уже хотел было двинуться в мою сторону, но его отвлёк скрип отворяющихся дверей. На пороге, сохраняя невозмутимый вид, стоял Великий Князь, прижимающий к груди корзину белых тюльпанов, которые, точно стрелы, тянулись высоко вверх, а те, что находились по бокам, клонили к паркету ещё не раскрывшиеся бутоны, приветствуя собравшихся.

Чеканным шагом проследовав от порога к моей кровати, цесаревич с глухим стуком опускает поклажу на пол, подхватывая дрогнувшую ладонь:

— Благодарю, сударыня, Вы совершили бравый подвиг. – Прильнув устами к тыльной стороне кисти, он также склоняет голову в адрес смутившейся Матушки, поправляющей косынку, очевидно поздравляя её с рождением нового члена семьи, и сразу после этого, круто развернувшись, находит глазами доктора: — Покажите младенца, – требует он, пока я отвлеклась на благоухающее облако цветов, напомнивших об отце, подарившем мне тюльпан на первый день рождения...

Расторопный немец, не смея возражать прямому приказу, отдаёт ребёнка, аккуратно укладывая его на чужих руках, показывая, как держать правильно.

— Александр, брат, удивил так удивил! – грянул Константин бравурным басом, отчего я неосознанно дёрнулась, обращая внимание на происходящее в комнате. — Состряпал-таки сына! – поражённый столь неожиданным поворотом событий, ибо приметы убедили его, что родится девочка, Великий Князь отходит к креслу, осторожно опускаясь в него вместе с шевелящимся свёртком.

Когда мне уже отдадут моего ребёнка?..

Не найдя сил на возмущение, жалобно смотрю на Матушку, которая успокаивающе погладила меня по руке, призывая к терпению. На улице продолжал бушевать сильный ветер, потоки воды размывали пейзаж за окном. Комнату окутывал полумрак, но, вопреки этому, я чётко видела всё, что происходило в кресле.

— Надо же, какое спокойное дитя... А старики толкуют, что родившегося в бюро ожидает шальная жизнь… – И вновь этот удивлённый тон. Великий Князь словно не верил в существование тихих младенцев, а я мимолëтно подумала о том, что исполнять свои па мой сын традиционно начнёт ближе к полуночи, вот тогда, чувствуя, его крик будет слышен за полверсты. — Никак громовержец нам явился. Сразу видно – наша порода! – радушно смеётся цесаревич, склоняясь над ребёнком, что-то пристально высматривая на его личике... Что? Что там такое?!

Не сдержавшись, я приподнимаюсь на подушках:

— Сюда... Дайте его мне! – стянув чепчик, чтобы сын не увидел меня в этом уродстве, я устремляю на Константина Павловича нетерпеливый взгляд, и сверкнувшая за окном молния весьма точно отобразила весь спектр моих эмоций, предупреждая присутствующих об опасности.

Решив, что со мной лучше не спорить, вероятно, вспомнив, что младенец принадлежит к царствующей династии лишь номинально, а потому его не следует отнимать у матери и произносить торжественные речи, Великий Князь, покинув кресло, вновь направляется к постели.

Взглянув на младенца ещё раз, он тепло улыбается, целует свёрток, и перед тем, как передать его мне, ласково произносит:

— Добро пожаловать в семью, Иван Александрович, – с тяжёлым вздохом добавляя,— удачи Вам и терпения... – и через мгновение ребёнок уже лежал у меня на руках.

Ванечка уродился курносым... Как Павел Петрович, как Елизавета Петровна, как сам Константин! Оставалось надеяться, что вместе с этой очаровательной особенностью ему не передалось какого-нибудь ужасного заболевания. В наш век гибло немало детей: самый опасный промежуток у младенцев – с четырёх до семи месяцев – время, когда начинают резаться зубки.

От воспаления дёсен в возрасте трёх лет скончалась младшая сестрёнка Александра, Ольга Павловна. Говорят, Мария Фёдоровна на похоронах рыдала навзрыд, хватаясь за поседевшие за одно утро волосы, чем изрядно раздражала Императрицу Екатерину, недовольную тем, что невестка ведёт себя неподобающим образом.

Господь не будет оберегать наш союз с Александром вечно, рано или поздно на долю каждой семьи выпадают испытания, которые люди влекут теми или иными проступками, но я смела надеяться, что невзгоды обойдут стороной нашего первенца, и, если бед всё же не избежать, то пусть они лучше достанутся все мне, не сыну.

Слишком много чуждых интересов спотыкается на этом неофициальном наследнике, он не нужен никому, кроме нас с Александром и самым преданным нашим близким. Этот мальчик пошёл против истории, против всего, как и я. Поэтому мне, как матери, надлежит охранять его – с первых секунд его жизни, и до последнего своего вздоха.

— Я сделаю всё для тебя... – обещаю сыну, с запозданием сознавая, что это было моё первое к нему обращение. По щекам побежали слёзы счастья, словно я переселилась в какой-то новый мир, а зло осталось там, далеко позади; Матушка обняла нас обоих, и тихо заплакала, кажется, не замечая более ничего вокруг.

Как жаль, что Александр так и не смог увидеть сына в его первые минуты жизни.

⊱⋅ ────── • ✿ • ────── ⋅⊰

Спустя три дня консилиум врачей постановил, что волноваться не о чем: молодость взяла своё, и я уверенно иду на поправку. Здоровью новорождённого тоже ничего не угрожало. А ещё через сутки в Варшаву приехал новоиспечённый отец семейства.

Государь путешествовал по стране уже больше месяца. В начале августа он выехал из Петербурга в Москву, вслед за тем посетив: Тулу, Калугу, Рославль, Чернигов, Киев, Житомир и, наконец, Царство Польское; его сопровождали в этой поездке, между прочими лицами, князь Волконский и граф Аракчеев. Последнего, правда, пришлось высадить в Малороссии, во избежание очередного скандала; Аракчеева за глаза назвали сводником, поэтому встречаться с другом мне лишний раз было не желательно.

Волконский ехал в одной коляске с Императором; по приезде в город, он поселил свиту отдельно, а сам помчался опрометью по известному адресу.

Константин приветствовал брата весьма красноречивой фразой:

— Позвольте поздравить Ваше Величество с новой победой: у Вас сын, как Вы о том и твердили, – этаким не романтичным образом Александр узнал, что Господь вновь даровал ему счастье быть отцом.

Как он обрадовался!

Вбежав к нам с малышом в комнату, он упал на колени и разрыдался у меня на груди!

Осознание того, что семья стала больше и теперь нас аж трое, захватывало дух и трогало августейшего за душу. Первые дни после приезда Александр ни на метр не отходил от нас с Ванечкой, проводил дни и ночи в опочивальне, занимая беседами и каждые пять минут расспрашивая, чего бы мне хотелось и что принести или подать.

Государственные дела отошли на задний план. Генералы свиты не удивились; по большому счёту, все они знали, что Император прибыл в Варшаву не только ради инспекции польской армии.

Александр поведал нам о своём путешествии: как посетил первопрестольную столицу, возрождавшуюся из пепла и развалин; приезд его был встречен истинным народным торжеством. И как вскоре после этого издал манифест, по которому в текущем году отменялся обыкновенный рекрутский набор в виду «прочного мира, утверждённого на основаниях взаимного дружественного согласия европейских держав». Он также утвердил прожект строительной комиссии по созданию широкой кольцевой улицы, мощённой булыжниками, с живописным названием Садовое кольцо.

А будучи проездом в Киеве, посетил славившегося своею святою жизнью схимника Вассиана, испросив у него благословения для нашей семьи.

Кажется, что все те дни, что мы были вместе, в мире ничего более не существовало, кроме нас троих. Но время шло, настала пора разбираться с делами. Из Петербурга воротилась Наташа, назначенная Александром в крёстные матери, и мы дружной гурьбой взялись подготавливать малыша к одному из важнейших событий в его жизни.

Крестины состоялись на шестнадцатый день после родов – двадцать третьего сентября. В этот день Православные христиане отмечали праздник зачатия Иоанна Предтечи, он же Иоанн Креститель. Сложность состояла в том, что на территории католического Польского Царства существовала всего одна православная церковь, до войны располагавшаяся во дворце Сапег, впоследствии переехавшая в частный дом греческого купца Миколая Дадани, на улице Козия.

Александр не видел смысла устраивать крестины там, где по большим праздникам собираются толпы русских дворян, и предложил провести их непосредственно во дворце.

Тем не менее, прятаться было уже ни к чему, о моей беременности знала вся Польша, следовательно, о родах тоже узнают, что логично. К тому же, крестить ребёнка в домашней церкви, совсем новой, ещё не намоленной, я не хотела, поэтому пришлось договариваться о выезде. Попав в промежуток между утренней и вечерней службой, мы заранее упросили главу прихода закрыть все двери и ставни, во избежание ненужных зрителей, быстро крестили сына и так же быстро вернулись домой.

День, по счастью, выдался тёплым – Бабье лето пришло в Польшу без опозданий. Забавно было сознавать, что за пределами русского храма давно уж господствовал октябрь; дважды переступив порог притвора, мы словно осуществили маленькое путешествие во времени.

Имя Иван было дано нашему сыну по двум причинам: во-первых – так захотел Наполеон; ещё в Вене, вручив Александру подарок для будущего наследника или наследницы, он сказал, что раз уж не сможет принять участие в крестинах, то, по крайней мере, выберет ребёнку имя, и велел, если родится мальчик, назвать его Жаном, в честь Жан-Жака Руссо, а если девочка – Жанной. Аналогом «Jean» в русском языке был «Иоанн» – это имя запомнилось мне по народным сказкам: о приключениях Ивана-царевича в детстве читали многие; отсюда вытекала вторая причина – мне тем и нравилось это имя, что оно было одновременно как самым народным, так и самым что ни на есть царским – шесть самодержцев династии Рюриковичей прозывалось Иванами.

На том и порешили.

Тем же вечером Александр распорядился о праздничном ужине, чувствуя необходимость отметить в узком семейном кругу первые именины новорождённого. Он позвал и Чарторыйского, отношения с которым у него вновь стали такими, как до вступления на престол.

И пока я готовилась к выходу, нежась в кровати с томиком Руссо в руках, Александр, на пару с Константином, взялись укладывать именинника спать.

Мне нравилось, что возлюбленный принимает участие во всём, что касалось заботы о ребёнке. Один раз он даже вызвался перепеленать сына, но испугался того, что может нечаянно сломать ему ручку или ножку – они ведь такие крошечные, как у куклы! – поэтому мне пришлось лично показывать, как складывать углы пелëнки так, чтобы ткань нигде не сдавливала. Александр оказался хорошим учеником, правда, медленным: Ванечка успел второй раз напрудить, пока он мастерил из куска четырёхугольной материи оригами достойное царского сына.

Вот и Руссо писал, что заботу о чадах должны брать на себя оба родителя. Не зря Чаадаев подарил мне его книгу. Рассуждения французского просветителя покорили меня своей глубиной: он призвал не отнимать бедного ребёнка у матери, беря кормилицу, ведь мало кто может кормить двух младенцев одновременно – и своего, и чужого – а кормить своего ребёнка самостоятельно, если мать не больна и имеет достаточно молока. А если уж кормилица необходима, то брать нужно недавно родившую; Руссо предполагал, что материнское молоко в процессе времени разное, следовательно, оно может нанести чужому ребёнку как пользу, так и вред. Искать следовало не гневливую женщину, а ту, которая следит за своей гигиеной и не болеет, а самое важное — любит детей: «Если она вспыльчива, то что станет у ней с беднягой-ребёнком, который не может ни защититься, ни пожаловаться? Никогда, в чём бы то ни было, злые не бывают годными на что-нибудь доброе».

А ещё он изложил забавную мысль о том, что люди, не способные вырастить младенца так, чтобы он не умер через год, не способны строить демократическое государство. Ибо тот, кто не в состоянии взять заботу об одном человеке, не заслужил права заботиться о государстве и решать, что полезно обществу, а что нет.

Всё-таки не зря Жан-Жака Руссо называют умнейшим человеком своего времени...

Между тем за дверями спальни развивалась занимательная беседа. Сидя друг против друга в высоких креслах, два брата вспоминали былое: детство, ребяческие шалости, свои первые победы и поражения, навеянные спящим ликом безмятежного младенца.

Конверт с ребёнком лежал в маленькой плетёной повозке, поставленной на миниатюрные рессоры; над изголовьем возвышался аккуратный розовый зонтик с бахромой по краям, прилаженный для защиты от солнца. Подобные детские повозки использовали для увеселительных прогулок: в них запрягали собак небольших пород, которые катали детей по саду или парку. Но Великий Князь придумал сему предмету новое назначение, предложив Александру перекатывать экипаж от кресла к креслу, что позволяло убаюкивать дитя, не вставая с места.

— А памятно ли тебе, как бабка запрещала нашим нянькам укачивать нас? – свесив с подлокотника руку, Константин в очередной раз отталкивает от себя коляску, отправляя её к довольному отцу.

Приняв груз, Александр опускает взгляд на свёрток, красиво перемотанный голубой муаровой лентой, точно такой, какая пересекала его собственную грудь.

По традиции все родившиеся Великие Князья при крещении получали орден Андрея Первозванного, с которым шла голубая перевязь, а все Великие Княжны – орден Святой Екатерины на красной ленте. Орден нашему сыну не полагался, однако Александр счёл правильным соблюсти условности, потому и подарил сыну голубую орденскую ленту.

С нежностью разглядывая дремлющего сына, он улыбнулся приятным, и не очень, воспоминаниям:

— Как изволишь наблюдать, Софи не приемлет спартанских обычаев. Она решительно отвергает любую строгость, а я не препятствую. Однако, справедливости ради, хочу заметить, что не все советы покойной Императрицы кажутся мне изуверскими, а некоторые из них, определённо, пошли нам в прок… – вздохнув, Александр выуживает из недр памяти наставления августейшей бабушки, любившей похвастаться своими прогрессивными методами воспитания. Например, она велела держать не более двух зажжённых свечей в комнате, чтобы воздух оставался чистым, а также распоряжалась укладывать детей спать в помещение с открытыми окнами, таким образом, приучая их к шуму.

— Не самое худшее детство – твоя правда, – согласился Константин, вновь поймав экипаж.

Солнце припекало; сквозь высокое окно струился яркий свет, преломляясь на поверхности стекла, рассыпаясь радужными лучами. И тем удивительней выглядел приход дождя, ударивший о подоконник дробью холодных капель. Зашуршали позолоченные верхушки лип, игривый ветерок закружил в воздухе опавшую листву. Но небо, вопреки прогнозу, оставалось чистым.

На сердце Александра было ясно, и жар осеннего светила, казалось, согревал его какою-то торжественной, светлой радостью. Он чувствовал, что новая, сильная, невидимая жизнь началась для него.

В голове в этот момент всплывает интересный случай из детства, который заставляет его тихо рассмеяться и поймать на себе вопрошающий взгляд Константина.

Подперев кулаком висок, августейший лукаво прищуривается:

— А помнишь, как однажды, потехи ради, я накормил тебя мылом?.. – шалость эта приключилась летом, во время чаепития на веранде; Константин отвернулся, а Александр, желая повеселиться, насыпал ему в чашку вместо сахара щелочного порошка, взятого из ванной комнаты, принесённого к столу в кармане камзола.

То-то было смеху, когда беспечная жертва, схватившись за чашку и сделав первый глоток, выплюнула чай на скатерть, орошив брызгами гувернантку Софью Ивановну Бенкендорф!

На смех старшего брата Константин отвечает приторно-сладкой улыбкой, постукивая указательным пальцем по ручке кресла:

— А помнишь, как я тебе кулаком в глаз опосля залепил? – в свою очередь интересуется он, с удовлетворением отмечая, как веселье разом схлынуло с холёной физиономии.

Надменно фыркнув, Александр отворачивается к окну, с деланным возмущением перебросив ногу на ногу.

«Братская любовь!» – с незлой иронией подумала я, притаившись за дверью детской комнаты. Чуяло моё сердце, что нормально эти баловни августейшей бабушки не смогут уложить Ванечку.

Поправив локон только что сооружённой причёски, я захожу в комнату как раз на том моменте, когда Александр, руководствуясь желанием отомстить, припоминает брату его детское прозвище:

— Костик-хвостик... – любуясь растерянным видом цесаревича, он поворачивается на шелест моего, ставшего уже любимым, синенького капота в ромашку, поднимаясь с кресла и прикладывая палец к губам, тем самым сообщая, что наш сын чуток до резких звуков.

Можно подумать это я тут болтаю без умолку!

— Детей так, по-Вашему, убаюкивают? – затянув потуже пояс, скрещиваю руки на груди, провожая взглядом проплывающий мимо экипаж, остановленный Константином:

— Позвольте, сударыня, так ведь жалоб не поступало... – сориентировался он, многообещающе глянув на брата, заручившись при следующей встрече обязательно взять реванш.

Приблизившись к повозке, убедившись, что наш сын действительно спит, наклоняюсь, и аккуратно просунув ладонь под головку, поднимаю свёрток, намереваясь перенести его на положенное место. Александр увязался за мной хвостом, мягко ступая по расстеленному ковру, стараясь не стучать каблуками.

Колыбель помещалась подле столика с Образами; главным среди них был тот, который именинник получил при крещении – лик Иоанна Предтечи, держащего в руках крест и манускрипт Священного Писания. Здесь же находились подарки от родных: шкатулка с драгоценной подвеской-сердцем от Наполеона, большой букет ярких кленовых листьев, собранный поутру Александром, и одеяльце из розового атласа, расшитое рукою Наташи: на нём помещались грозди рябины и имя «Иван» золотой строчкой.

Сама люлька вытесана из крепкого орешника: она имела так называемый капюшон, испещрённый сквозными отверстиями для лучшей циркуляции воздуха, укрытый сверху белым батистовым чехлом, обшитым оборками; по моему приказу его снимали и отправляли в стирку каждые пять дней, заменяя на другой, во избежание скапливания зловредной пыли; с краёв колыбели свисали широкие накрахмаленные ленты подзора[25], украшенные коклюшечным кружевом.

Внутри было пусто – ни подушек, ни одеяла. Доктор объяснил мне, что в первые месяцы после рождения ребёнок ещё не научен самостоятельно держать головку, поэтому он мог легко задохнуться, если случайно, при неосторожных шевелениях, уронил бы её на бок и уткнулся бы носом в близлежащий предмет. Поэтому никаких игрушек, кроме крошечной пеленашки, лежащей у подножия, в колыбели не водилось.

Опустив конверт на плоскую перину, слышу, как Александр за спиной тихо шепчет:

— Скажите, Mon Ange, Вас не смущает, что воздух в комнате чрезмерно прогрет? – этот вопрос побуждает меня обратить внимание на термометр, висящей рядом на стене: восемнадцать градусов – по-моему, даже прохладно, но учитывая, что ребёнок укутан в плёнку, переохлаждение ему не грозит.

— В самую пору, Ваше Величество, – отвечаю также шёпотом, оглядываясь через плечо. Матушка и наблюдающий нас с малышом доктор сошлись во мнении, что температура в колыбели не должна превышать двадцать градусов по Цельсию, а стартовать аккурат от восемнадцати, и я не смела им возражать, находя оные рекомендации весьма разумными.

Но Александр, протеже Великой Императрицы, само собой не мог допустить, чтобы воспитательным процессом нашего первенца руководили без него; тут давали о себе знать выработанная за годы управления страной педантичность и любовь раздавать приказы.

— В моё время бабушка допускала температуру не выше пятнадцати градусов. Закалка упрочила моё здоровье: не с ветру, скажу я Вам, в народе утвердилось мнение, будто Государь с младенческих лет не ведает хвори, – не без гордости произносит он, а мне, почему-то, захотелось покрутить пальцем у виска.

— А давайте, может быть, ребёнка сразу на балкон тогда вынесем? – киваю в сторону окна, за которым серебрились живые нити слепого дождя.

Приглушённый смех Константина вселяет в меня уверенность, и я расправляю плечи, давая понять, что не отступлю. Императрица Екатерина, бесспорно, женщина гениальная, но и она допускала промахи, начиная от избрания в фавориты Платона Зубова, заканчивая душевной травмой, нанесённой единственному сыну и старшим внукам, особенно – Александру, по её только вине выросшему лицемером.

Константин Павлович рассказывал, что вместо колыбели у Александра была металлическая кроватка с кожаным тюфячком, с выставленным вокруг ограждением, не позволяющим приближаться к младенцу.

Я не допущу, чтобы подобные издевательства применялись к моему сыну!

— Закалять младенцев бывает полезным, – парировал Александр, выказывая упрямство; сей факт был хорошо мне известен, однако закалять ребёнка по методике Екатерины означало бы наградить его пневмонией. Это чудо какое-то, что сам Александр в младенчестве остался жив, ведь более слабое дитя околело бы в первую же ночь.

Развернувшись обратно к сыну, я сосредотачиваюсь на внутренних ощущениях, надеясь, что наш с Александром спор не перерастëт в конфликт; не хотелось бы начинать семейную жизнь со скандала.

— Не во гнев будет сказано Вашей царской милости... – начинаю сдержанно, поднимая куклу-пеленашку, скрученную из пёстрых тряпиц, сидящую в ногах младенца, задумчиво её поглаживая. — При изучении трудов покойной бабушки Вашей – «Наставлений к воспитанию внуков» в семи главах – я не обнаружила в них хоть сколько-нибудь оригинальности. Императрица ориентировалась на педагогические труды господ Руссо, Локка и Песталоцци – оные были изучены мною ещё в период беременности. Посему осмелюсь заключить, что мне поболее Вашего известно, как нужно обращаться с детьми, ибо беру на вооружение не только науки, но и здравый смысл… – усадив куклу обратно в колыбель, сдавленно вздыхаю, уповая на то, что Александр осознаёт масштаб вреда подобных экспериментов.

Спартанская методика Екатерины шла вразрез с окружающей действительностью. Невозможно приучить ребёнка к простоте, живя в роскошном дворце, устраивая ужины на сотню персон, закатывая грандиозные балы. За порогом детской комнаты Великих Князей, превращённой по воле Екатерины в подобие казармы, следовали зеркальные залы и уставленные мраморными скульптурами анфилады: при таких условиях её попытка привить внукам любовь к аскетизму выглядела абсурдно. То же самое делала при жизни Мария-Антуанетта, приказавшая выстроить Трианон – деревеньку на территории Версаля, где разыгрывала из себя крестьянку, срывая клубнику с идеальных грядок, убранных не ею, осуществляя забор молока у вымытых до скрипа коров, которых специально подготавливали к её приходу; она носила шёлковые фартуки и чепцы, подражая фермерским дочкам, создавала иллюзию деревенского быта, полагая, что тем самым узнает свой народ. Но иллюзии никогда не заменят житейской практики.

Мелкопоместные дворяне – и те знают о крестьянской среде больше, чем те, кто живёт во дворцах. В конце концов, Александр не Пётр Великий: спать где попало, есть что попало, не привык. Едва ли его неприхотливость в быту можно сравнить с подлинными лишениями крепостных, а если вспомнить, какой он чистоплюй – сразу станет ясно, что спартанца из него так и не вышло.

Развернувшись к супругу, удивляюсь смешению эмоций на его лице: кажется, он был впечатлён моей вдумчивой критикой, и наряду с этим слегка раздосадован тем, что не смог принести пользу.

Ласково взглянув на Александра, касаюсь его гладко выбритой щеки, давая понять, что горжусь им в любом случае:

— Во всём нужно знать меру, любовь моя... – и с этим утверждением прижимаюсь к широкой груди. — Мы обязательно будем закалять Ванечку, обещаю. Но по-иному образцу. – произношу уверенно, вовсе не собираясь оспаривать его родительский авторитет, и в подтверждение сказанному смотрю на возлюбленного, как на героя, коим он для меня и являлся.

И пока мы стояли так, Великий Князь, вероятно, смекнув, что ему здесь не место, тихо кашлянул в кулак, привлекая к себе внимание:

— Разрешите откланяться, Государь, – сконфуженно произносит он, поднимаясь с кресла. — Мне надлежит пойти и осведомиться, скоро ли сервируют ужин. Честь имею, – оправив полы мундира, цесаревич роняет голову в поклоне.

Александр рассеянно улыбается, а я делаю книксен, выражая почтение.

И как только мы остаёмся одни, августейший продолжает диалог:

— Вы готовы оберегать сына от его родного отца?.. – удивление смешивается с тёплой, едва различимой иронией, и я понимаю, что он не злится, нет, а скорее любопытствует.

— В самом деле, это так. – Вновь оказавшись с ним лицом к лицу, всем видом демонстрирую решимость. — Как всякая мать, я стремлюсь защитить своего ребёнка от всего, что может нанести ему непоправимый вред… – намекнув, что некоторые его идеи следовало бы согласовывать, прежде всего, с разумом, а ещё лучше – с доктором, я вовсе не имела в виду, что он представляет опасность для нашего малыша. На том и стояла.

— Выходит, я зловредный родитель? – смеётся августейший, сцепляя руки в замок за моей спиной.

— Ни в коем разе... – качнув головой, обвожу кончиком указательного пальца горловую пуговку мундира. — Но Вам не следует заниматься реконструкцией своего детства; согласитесь, наш сын имеет право на собственное… – таков был мой заключительный вердикт, и я знала, что возлюбленный поймёт всё правильно.

Так и вышло: несколько секунд Александр пристально смотрит в мои глаза, а после наклоняется и накрывает уста нежным поцелуем. В этот момент я смогла прочувствовать все его эмоции; то, как он льнул ко мне, как сминал губы, говорило о многом. С какой ласковой заботой скользили пальцы по моей пояснице, поднимаясь выше, останавливаясь возле лопаток, а затем вновь опускаясь, заставляя содрогнуться.

Томная нега разливается в груди, когда в следующую секунду, не сдержавшись, я приподнимаюсь на носочках и обнимаю супруга за шею, стремясь прижаться ещё теснее, чтобы окончательно в нём раствориться!.. Потому что мне всегда будет мало этой нежности. И я всегда, при любых обстоятельствах, буду грезить о возможности растянуть мгновения близости, ибо поцелуем любимого человека можно наслаждаться вечно.

Разомкнув наши губы, Александр, однако, не отстраняется полностью, соприкасаясь со мною лбом:

— Я страшно горд тобой... И нашим сыном... – он жадно вбирал в себя воздух, нагретый, наэлектризованный моим близким дыханием. А я, от полноты переживаемого счастья, млела, не в силах унять разыгравшегося урагана чувств.

— А я горда почитать тебя своим супругом... – судорожно сжимая его в объятиях, продолжаю целовать любимое лицо: щёки, и скулы, и этот короткий нос, который, временами, задирался очень высоко. — Благодарю тебя, Александр! – продолжаю пылким шёпотом. — Не решись ты соединить наши пути, ничего бы этого не случилось... Спасибо, что выдюжил столько за нас обоих и не отступил… – благодарить его я не устану никогда, ведь сделано было действительно много; великая удача, что консумация брака свершилась уже в освещённом супружестве. Впоследствии уже никто не назовёт Ванечку незаконнорождённым, то есть не угодным Богу.

Обернувшись на последних словах к сыну, улыбаюсь тому, как он интересно шевелит губами во сне, словно тоже хотел поцеловать кого-то; быть может нас, своих родителей.

— Он весь в тебя делается... – рассудил Александр, вероятно, сделав вывод, основываясь на жиденьких тёмных волосках, торчащих из-под батистового чепчика, который мы стягивали с малыша во время обряда крещения.

— Позволь не согласиться, черты скорее твои... – напомнив о самой броской примете сына, вновь целую возлюбленного в кончик носа, намекая, что яблоко от яблоньки недалеко укатилось.

На самом деле, судить было сложно: у младенцев даже цвет глаз подвержен изменению, поэтому определить, на кого ребёнок похож больше, мы сможем только по прошествии времени. Мне бы хотелось, чтобы сыну досталась улыбка Александра, его неподражаемое ангельское обаяние и сердце, конечно, горячее, надёжное, умеющее искренно любить.

— Подрастёт и посмотрим… – склонившись над колыбелью, он ласково гладит малыша двумя пальцами по голове, после чего накидывает сверху прозрачный полог, который лежал собранным на капюшоне люльки, спасая Ванечку от кружащих комаров. Тонкая материя опускается до самого паркета, но лик младенца всё равно был хорошо виден сквозь неё.

От полноты радостного чувства в груди стало совсем тесно. Мы вновь упивались нектаром взаимной любви, минутами совершенного единения, первых порывов неизвестного доселе взаимного тяготения – пили и не могли насытиться.

Мы забыли о том, что каждый удар секундной стрелки часов приближает нас к роковому моменту разлуки, быть может, и недолгой, как уверял меня Александр, но невыносимой после испытанного нами наслаждения восторгом семейной идиллии.

— Ты что-то погрустнела, Mon Ange... – тепло родного тела обволакивает со спины, и жар его рук на талии ощущается даже через капот. Уткнувшись в мою макушку, он вдыхает аромат померанцевого цвета, которым я надушила сегодня причёску.

— Задумалась о нашем будущем, – признаюсь, чуть нахмурившись, не позволяя, впрочем, дурным эмоциям отравить мгновения настоящего.

Его брови тоже сдвинулись:

— Что тут думать... Столкновений с бедами не избежать, обещаю тебе, что буду Вас защищать. – Развернув меня к себе лицом, не разрывая объятий, он касается губами лба, остужая пыл разыгравшегося воображения.

— Защити, по крайней мере, себя, – вздохнула я, обнимая его гибкий стан. — С остальным мы справимся вместе. Тебе не нужно тягать всё на себе, Александр... Семья для того и нужна, чтобы преодолевать невзгоды сообща. Ты больше не одинок, – объявляю твёрдо, как прописную истину, надеясь, что возлюбленный видит, с каким обожанием, с какой жадностью и бесконечной гордостью я изучаю каждую его чёрточку: светлые очи, дрожащие ресницы и губы, и рыжеватые брови, не в силах отвести от него взор. Мудры были наши предки, сочинившие эту удивительную по своей чувственности и глубине фразу: «Мой ненаглядный!».

Александр смотрел на меня влажными от сверкающих слёз глазами, полными безмятежной, светлой радости, тихими и ясными, как бирюзовый нескончаемый купол неба в жаркий полдень. Он будто хотел что-то сказать, подозреваю, что слово это было «спасибо», но не мог из-за резко нахлынувших эмоций. И тогда я осознанно кивнула, показывая, что понимаю его даже немого. И потянувшись к приоткрытым губам, целую их столь трепетно и жарко, как во все эти дни ещё ни разу не целовала.

У нас ещё будет время на любовь. На страсть. На нежность. Я верила, что впереди – целая жизнь!

А пока стоит поторопиться на ужин – там ждут нас друзья и близкие.

⊱⋅ ────── • Примечание • ────── ⋅⊰

В мировой истории 1816-й год прозывается «Год без лета», в котором в Западной Европе и Северной Америке была необычайно холодная погода. До сегодняшнего дня он остаётся самым холодным годом с начала документирования погодных наблюдений.

В связи с резким падением температуры и нарушением погодных систем человечество по всему миру столкнулось с неурожаями, эпидемиями, голодом и беспорядками катастрофического масштаба. Год без лета фактически стал трёхлетним климатическим кризисом. Быть живым в тот период означало быть голодным!

Приблизительно такая ситуация была в любой точке мира.

Жители Вермонта выживали на ежах и варёной крапиве, в Китае сосали белую глину, а в Восточной Швейцарии голодные ели незрелые фрукты, мелких улиток, а также листья и заваренную траву.

Голод в Швейцарии побудил Императора Александра | выделить средства из казны и отправить зерно нуждающимся.

Русское лето 1816-го года выдалось на редкость жарким. А в близлежащих странах (современные Польша, Латвия, Литва, Эстония) погода сложилась тёплой, но неустойчивой, с обилием дождей.

Фактически Россия кормила тогда все пострадавшие государства. Хлеб из России в Европу везли на подводах бесконечными караванами – и хлеб этот, безо всякого преувеличения, спас миллионы человеческих жизней.

Первое объяснение событиям того года дал климатолог Уильям Джексон, но лишь в 1920-ом году, через 100 лет после холодного лета! Учёный окрестил «Год без лета» вулканической зимой. А причину резкого похолодания увидел в мощном извержении вулкана Тамбора в Индонезии на острове Сумбава в апреле 1815 года.

Вулканический пепел покрывал большую часть земного шара.

Истории того времени сообщают, что солнечный свет был настолько тусклым, что можно было невооружённым глазом различить пятна на Солнце. Пейзажисты, такие как Уильям Тёрнер, запечатлели на своих полотнах сочетания аномальных ярко-жёлтых и оранжевых закатов, которые преобладали в то время на нашей планете.

Английская писательница Мэри Шелли проводила лето 1816 года с друзьями на вилле Диодати у Женевского озера. Из-за чрезвычайно плохой погоды отдыхающие часто не могли покинуть дом. Поэтому они решили, что каждый напишет по жуткой истории, которые потом будут читать друг другу. Мэри Шелли тогда сочинила свою знаменитую повесть «Франкенштейн, или Современный Прометей», а Джон Полидори — первый рассказ о вампирах.

На территории современных Индии и Бангладеш разразилась эпидемия холеры, которая добралась до России уже в Николаевскую эпоху – знаменитый «Холерный карантин» 1830 и 1831 годов — первая в истории России вспышка холеры, во время которой случилась не менее знаменитая «Болдинская осень» – наиболее продуктивная творческая пора в жизни А. С. Пушкина. Затворничество в имении Большое Болдино из-за объявленного карантина совпало с подготовкой к долгожданной женитьбе на Наталье Гончаровой. За это время была завершена работа над «Евгением Онегиным», циклами «Повести Белкина» и «Маленькие трагедии», были написаны поэма «Домик в Коломне» и 32 лирических стихотворения.

Качающаяся люлька в позолоченной латунной оправе, из красного дерева, и резного позолоченного дерева в стиле Позднего Ампира. 1815-1820 гг. Лейпциг. Частная коллекция.

Ссылки:

1) « — Как? – удивляется наследник престола, округлая глаза — Опять? – и, подавив нахлынувшие раздражение, откидывается на спинку карвера[1], задумчиво почёсывая подбородок.»

★ Карвер – обеденный стул с локотками.

2) «На сегодняшнем обеде я показалась в скромном ситцевом сарафане на длинных узких бретелях, родом из Устюженского уезда[2], небесно-голубого цвета, с россыпью узоров белого и розового клевера.»

★ Устюженский уезд – один из уездов трёх губерний: Санкт-Петербургской, Новгородской и Череповецкой. Главный уездный город — Устюжна.

3) «Отклонившись от стола, я принимаюсь теребить в украшенный канителью косник[3], накручивая на палец тёмные прядки курчавого хвоста.»

★ Косник – подвеска, закреплявшуюся с помощью шнуров на конце косы.

4) « — Как тараканы к Персидскому порошку[4]. Им плохо, но они живут. – равнодушно пожав плечами, он откладывает газету. »

★ Персидский порошок (устар.) – порошок для защиты от блох, клопов, приготовляемый из измельчённых головок растения, называемого «персидской ромашкой». Как средство для борьбы с паразитами было не эффективным. Традиционно тараканов в дворянских семьях травили дважды в год: перед Пасхой и Рождеством.

5) « Адам появляется на пороге весь продрогший насквозь, с красным носом, в коричневом двубортном фраке тонкой шерсти, обутый в высокие ботинки наподобие Балморал или, как их прозывают английские студенты — «Oxonian»[5]»

★ Оксфорды – ботинки с высоким голенищем, имеющие ряд пуговиц с боковой стороны. Произошли от Баттонов или Балморал бутов (очень высоких ботинок, закрывающих икры), которые были крайне популярны в XVI - XVIII веках. Мужчины заказывали у своих обувщиков высокие ботинки, чтобы заправлять в них брюки, которые могли испачкаться при тогдашних антисанитарных условиях, царящих на улицах. Особенно в дождь.

6) « — Мы аккурат поминали Ясновельможного Пана[6]... – заключив друга в объятия, Константин хлопает его по спине. »

★ Поляки не употребляют в общение друг с другом местоимение «Вы», а говорят в третьем лице, используя слово «пан» и его варианты без имени и фамилии. Например: не «Вы хорошо выглядите!», а «Пан хорошо выглядит!» (если это мужчина). Местоимение «Вы» применяется лишь по отношению к детям. Они также избегают повелительного наклонения. Не «Садитесь, пожалуйста», а «Не будет ли Пану угодно присесть?» Поскольку Великий Князь Константин был назначен наместником царства Польского и специально для этого дела изучал польский язык, он проявляет уважение к Адаму, выстраивая речь в привычном для него формате. В свою очередь Адам использует привычное русскому человеку «Вы», демонстрируя взаимное уважение к друзьям.

7) «Я между тем уже приступила к десерту, перекладывая на изящное блюдце румяный оштьепок[7], сдобренный клубничным вареньем, приготовляясь внимать увлекательному рассказу. »

★ Оштьепок, осцыпек — традиционный копчёный овечий сыр в форме усечённого конуса, распространенный в Словакии и Польше.

8) « — Замечательно справился, три дня поправин[8] назначали. Краков – чудесный город!»

★ «Поправины» – продолжение свадьбы. По сути, «поправины» – это второй день свадьбы. И два дня – не предел. Предки современных поляков могли праздновать свадьбу от 3 до 7 дней.

9) « — Одна надежда на Пана. На утонченный его бонтон[9]. – салютует бокалом, вновь совершая глоток.»

★ Бонтон – хороший тон; хорошие манеры, светская учтивость в словах и в обращении.

10) « — Гуляли всей вёской[10]... – начал он после того, как съел первую ложку бульона»

★ Вёска – польское село/деревня.

11) «— Ели высидели до очепин[11]»

★ «Очепины» ‒ это распространенный у славян ритуал, который символизирует переход невесты в новое состояние: превращение из девушки в замужнюю женщину. По традиции, невесте подстригали или укорачивали волосы и надевали чепец. Отсюда и название ритуала. Обыкновенно очепины устраивали ближе к полуночи. Снятую фату невеста бросала в толпу незамужних девушек, и та, которая поймает, по идее должна была следующей выйти замуж.

12) «Ксёндзы[12] бродили по улицам и увещевали людей каяться в совершаемых грехах, связывая изменения климата с Божьей карой.»

★ Ксёндз – католический польский священник.

13) «Выездной костюм потеснило белое крапчатое[13] платье с широким декольте, чуть приоткрывающим покатые плечи, расшитое в несколько рядов прозрачными рюшами по подолу. »

★ Крапчатый – в крапинку.

14) «А белокурые кудри, взбитые в спирали на висках, прикрывала широкая лента из невесомого флёра, прошитая лиловой полоской атласа и кружевом, повязанная на манер «à la marmotte»[14].

★ Повязать какую-либо материю (платок или ленту) на манер à la marmotte, означает повязать её так, чтобы узелок размещался под подбородком или чуть сбоку, как подвязывают больной зуб. Это самый простой способ ношения материи на голове, чуть ли не каждая крестьянка в России носила платок таким образом. Иногда платки повязали прямо поверх шляпок.

15) «Вот мне грешным делом и подумалось, а вдруг Софи делёнкой[15] заделалась? А ведь это дурная примета – шить будучи чреватой[16]. »

★ Делёнка (устар.) – женщина, постоянно занятая делом, рукоделием.

★ Чреватая (устар.) – беременная.

16) « — Делайте, что Вам угодно, Наталья Яковлевна, более ни в чём Вам не препятствую. В свою очередь, Софья Алексевна, мне доставит удовольствие вручить Вам сей скромный gage d'amitié[17]... С Вашего, разумеется, позволения.»

★ ГАЖ Д'АМИТЬЕ * (фр. gage d'amitié) Подарок в залог дружбы.

17) « — А пеленашку[18] смастерила?»

★ Пеленашка – это традиционная обережная кукла славян, скручивалась из разных материй и привязывалась нитками. Спеленатую куклу подкладывали к младенцу в колыбель, где она обязательно находилась до крещения. Считалось, что кукла оберегает ребёнка от опасности, защищает от злых духов и принимает на себя все напасти, угрожающие незащищённому крестом малышу. Только после крещения куклу убирали из колыбели.

18) « — Я ради своей крестницы аль крестика готова даже промасленной гречи отведать, хотя бы и с горкой[18]»

★ В дореволюционной России существовала традиция, следуя которой крёстные родители в вечер крестин должны были съесть по глубокой тарелке гречневой каши с маслом, чтобы ребёнок, особенно, если это девочка, не сделался рябым. Известная мемуаристка Пушкинской поры Мария Фёдоровна Каменская, прошедшая через этот обряд, вспоминала: «... от нас не отставали до тех пор, пока мы не оставили на тарелке ни одного зернышка… От этого, что ли, уж не знаю, право, только крестница моя Наташа, одна изо всей семьи, вышла рябая и красавица! »

19) «Роскошный капот[19] из темно-синего гродетура[20] был перешит из старого платья-контуш[21] времён Версаля, и потому имел строящиеся продольные складки на спине и широкие рукава; на сумрачном фоне, словно звёзды в ночи, мерцали белоснежные ромашки. »

★ Капот ( фр. capote) – подобие халата: широкая распашная одежда с рукавами, пуговицами или с запахом, чаще с подкладкой на вате. Капоты могли быть уличными и домашними. Под этим же названием существуют капоты-шляпки. Капоты появились в России после реформ Петра I.

★ Гродету́р (фр. gros de Tours — «шёлк из Тура», также гарниту́р) — плотная, немнущаяся и ноская шёлковая ткань в XIX веке.

★ Robe Volante («летящее платье»), или Robe Battante («платье-качели»), или Contouche (контуш) — модный фасон платье в 1720-1730-х годов. По-сути, этот наряд родился из неглиже: платье-мешок, бесформенное, свободно спадающие с плеч, цельнокройное; на спине, а иногда и спереди закладывались глубокие продольные складки, которые позже назовут «складки Ватто». Платье было домашним или для прогулок по саду. Затем его стали носить повсеместно. Позднее этот фасон трансформируется в Robe à la française – платье станет приталенным, распашным, открывая нижнюю юбку, но оставляя «складки Ватто» на спине.

20) «— Вовсе нет... Больше неожиданно.– приличия, к сожалению, не позволяли пожаловаться, что иногда из-за слишком сильных ударов, я едва успевала добежать до бурдалю[22].»

★ Бурдалю (фр. bourdalou) — женский горшок с ручкой для справления нужды.

21) « — Довольно о несчастьях говаривать. – поправив травчатую[23] чалму... »

★ Травчатый – узорчатый.

22) «Дуры! Ангелочки на небесах живут! – и замахнувшись тряпкой, разогнала кликуш[24] прочь.»

★ Кликуша, она же «каркуша» – та, кто кличет беду.

23) «... с краёв колыбели свисали широкие накрахмаленные ленты подзора[25], украшенные коклюшечным кружевом.»

★ Подзор – кружевная, вышитая кайма, оборка, обрамляющая нижний край чего-либо, например, постели.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге