Аид, любимец Судьбы. Книга 3: К судьбе лицом
Сказание 1. О свете дня в царстве вечной ночи
О ты судьба моя, ничья иная, Я о тебе гораздо больше знаю, Чем о себе ты ведаешь сама! Л. Мартынов
Мне снилась прожитая жизнь,
Чужая, не моя.
И дни свивались в миражи,
Как сонная змея.
И шелестела чешуя,
Купался лист в воде ручья,
И я в той жизни был не-я...
И я кричал во сне.
О. Ладыженский
– Расскажи, каким он был? Каким он был раньше?
Смешок раскатывается над зеленовато-серыми топями Стигийских болот – это голосом Гекаты смеется Память…
– Молодым и красивым. Глянет – обожжет и за собой утащит. Сколько нимфы о нем по ночам вздыхали… Ах, кто-то когда-то видел у него на лице улыбку! Ах, а он теперь на колеснице – видали? Вихрь, ветру не догнать! Вот бы чье сердце растопить… Ведь не сразу же молва наградила его титулами «угрюмый» и «мрачный». И в старых песнях он был…
Беснуется Ахерон. Журчат ручейки, бегущие от Стикса – жадно насыщают белесо-серое брюхо Ахерусийского озера. Скорчились, жмутся к ногам карликовые, увечные ивы.
– Каким? – спрашивает Лета голосом жены.
– Кто теперь может сказать? Я видела его уже другим. Лицом к лицу мы впервые столкнулись, когда он шел к Тартару – освобождать Циклопов…
– Это когда ты приняла решение примкнуть к олимпийцам в Титаномахии?
– Приняла решение… – смешок влажно ложится в болотную трясину. – Решение приняла… Он же мог кромсать скалы взглядом! Мог войти в огонь Флегетона – и потушить его своим холодом. Заостренный клинок, страшнее Кронова Серпа. Меня тогда ужаснула мысль: если это лишь старший брат, которого воспевают наименее, – каковы тогда остальные? Если бы я знала тогда, что он был…
– Что? Каким он был?
– Не все ли тебе равно?
Это уже не Геката и не Память. Это шевелятся губы того, кто сейчас – напротив меня.
Здесь, на черте пограничья, еще должна бы быть жизнь, но на деле живет только серебристый тополь на берегу Амсанкта. Да и тот не живет – скорее существует, беспрерывно роняя листья в жадно поглощающую их черную воду. Холм под тополем усеян густым, только что умершим серебром, и на этом царском покрове я сижу, глядя в его лицо – не старое, но и не юное, с глазами, норовящими заглянуть в тебя и вытащить душу – не хуже жадных пальцев Кер. Запирающий Двери, Щедрый Дарами, Правящий Золотыми Вожжами, Богатый и Безжалостный, Неодолимый, Коварный, Мрачный…
Я?
Он.
И через это – немножко все-таки я.
И взгляд, которым он всегда умел вопрошать несравненно лучше, чем словами – повторяет из озера: «Не все ли тебе равно, Память?»
Не все ли равно, каким я был. Не все ли равно, что со мною было. Кому нужна отзвучавшая клятва и линия, которую я незримо черчу на песке стилосом своих воспоминаний?
Мне? Ему?! Тебе?!
Все равно все ведь законч…
Отражение качает головой. Щурит похожие на мои глаза.
Все не умеет заканчиваться – говорит прищуром отражение. Сказки, например, совсем не умеют. Битвы тоже – ты вот все повторяешь, что она закончилась, а она на самом деле длится – с собой и с памятью. И даже если то, что когда-то началось, подошло к концу – то ведь что-то же еще и осталось?!
Например, острие незримого стилоса, которое еще не добралось до последнего символа.
Или эпоха героев – она как раз в расцвете. А эпоха героев обозначает – великие вызовы.
Ты помнишь, что значит: бросать вызов, Владыка?
Пальцы Аквилона – западного ветра – пробегают по поверхности озера бережно, словно по струнам дорогой кифары. Вздрагивают черные воды, приподнимая углы плотно сжатых губ у двойника – нет, это не он, это все-таки я…
Все же поймал меня? Все же заставил произнести слово, которого я надеялся больше не отображать даже во взгляде?
– Помню.
Из сна меня поднял крик.
Сон был дурной – в последние годы начали приходить странные сны. Зыбкие, колышущиеся. Вязкие. Застревающие в зубах не хуже мяса жесткого барана, оставляющие мерзкое послевкусие падали.
В этом я шел по миру, покрытому пушистой, зеленой порослью плесени – и прохладная плесень ласкалась к рукам, жалась к ногам давно не видевшим хозяина псом. Подружка-плесень прорастала в скалы, окутывала их пушистым одеялом. Бултыхалась в воде Ахерона – укрывала призрачной ряской. Ползла вверх по стволам гранатов, неудержимая, как рати Крона – и плоды падали с деревьев болотистыми странными шариками, шерстистыми на ощупь.
Я шел туда, где плесени нет, а она влюбилась – тянулась следом по камням, по песчаному берегу Стикса (и на песке поднималась легкая неживая поросль), и пламя Флегетона начинало отливать мрачноватой зеленью.
Плесень собиралась обустроиться надолго – и обживалась повсюду, куда ни глянь, затягивая своим покрывалом асфоделевые поля, дворец на острове, своды…
Почему-то я знал: если поднимусь в Средний Мир, там будет то же самое. Сперва воды Амсанкта с серебристым тополем, потом все остальное.
Все, к чему прикоснусь.
Ядовитая, поглощающая все на своем пути плесень сочилась из пальцев: тронь – поползет, поглотит, заберет…
Вязкое марево сна не желало отпускать, даже когда в него вплелся вопль мира.
Впивалось занозой-шепотом: «Я тебя удержу!»
И держало, заворачивало, как младенца, в пропахшие сыростью и тленом простыни, ласково укачивало в ладонях: куда? зачем? Побудь еще, посмотри еще, не такое покажем, а там – что там…
Вой. Крик. Надсадное: «Владыыыыыкаааа!!!» – идущее из каждой стены, из светильников, из амфор с нектаром, из бесплотных глоток теней. Там простираются с мольбой в сторону моего дворца огненные руки Флегетона, хрипит Цербер, и стонут гранаты, которые сжигает непривычный свет…
Солнечный свет.
«Это кошмар», – жеманясь, шепнула плесень.
«Это кошмар, но не сон, невидимка!» – прохрипела Судьба.
Закутаться в гиматий я не успел. Ни гиматий, ни хитон, рукой провести не додумался! Проснуться не успел тоже, рванулся вон из спальни как был, вместе с одеялом…
Открыл глаза, уже на привычном утесе – и сотни лучей-острий устремились ко мне наперегонки. Солнечные плети хлестнули обнаженную спину.
Это кошмар, шепнуло что-то из давешних снов. Это не твой мир. В твоем мире над головой своды. Здесь – обезумевший Уран. В твоем мире не место солнцу. В этом – безумном, насквозь пропитанном удушливой гарью – солнце прыгает в раскаленном добела небе, катится вниз на землю и льет водопады безжалостного света в подземный мир, и мир кричит и бьется в агонии…
Мечутся тени – мореходы на корабле, который дал течь. Склоняют головы, обугливаются непривычные к жару асфодели. Истошно голосят в Стигийских болотах, воет Цербер, и все новые трещины раскалывают свод, пропуская чуждый, нездешний огонь.
Мир трескается, как пересушенный в печке кувшин, в трещину лезет белый огонь, раздирает пальцами камни, обрушивает кулаки на гранатовые деревья, на скалы, на притоки Флегетона… у них там что – вторая Титаномахия?! Такая, что Гелиос колесницу не удержал, упустил на землю?!
Мир сучил обожженными лапами и выл – страшно, тысячей голосов, но на одной, пронзительной ноте. Хрипло втягивал в себя воздух, содрогался, плевался алой кровью вулканов, – и не мог ускользнуть от убивающего, чуждого света. Подыхал, как рыба, выброшенная штормом на песок, как Ехидна, которую я приказал однажды выкинуть под солнце, как…
Вспомнилось: юнец бьется в агонии на белых плитах Олимпа. Закрывает глаза ладонями, задыхается криком, медленно, по пяди ползет к спасительной тени от ненавистного света.
Вот он – ненавистный свет. Вот – мир тени, ставший юнцом на раскаленных плитах.
Вот бывший юнец, которому надлежит стать спасительной тенью.
Двузубец призывно обжег руку, мрак обнял за плечи. Мир стонал, махал подпаленным хвостом: Владыка явился! На плечах вздулись волдыри от ожогов, но первую трещину, ту, под которой стоял, я срастил сразу, просто пожелал: исчезни!
Камни покорно сомкнулись, прыгнули друг другу в объятия, переплелись. Я шагнул дальше, наплевав на уступы, просто в воздух.
Мир – мрак?! – подставил спину. Шерстистую, холодящую босые ноги. Плотный сгусток темноты вытянулся, закрыл щитом от стрел-лучей (давно я этой техникой не пользовался!). Двузубец огладил воздух успокаивающе: здесь Владыка!
Еще две трещины, потом одна большая, две маленькие, одна средняя…
Крик мира ударил крыльями по лицу – куда там Зевсовой пташке. Я провалился в воздух, выровнялся, обернулся…
Свод разверзался за спиной, и упрямое солнце проливалось на мир огненными сгустками. На севере сочилось редко, как сквозь сито, на юге било буйной струей.
И старый Уран там, в трещинах, дрожал, испуганный бешеным ржанием.
И солнце, рвущееся в мой мир, посидеть в гостях, смеялось каждым лучиком: что, взял, Владыка? Так и будешь бросаться клеить распадающийся на части сосуд? Или что ты там делать собрался – ты ведь не Нюкта все-таки…
Ага, – кивнул я. У Нюкты косы. И борода не растет. А напускать темноту мы и без Нюкты уж как-нибудь…
И как Владыка я уже пробовал, только что – теперь попробуем иначе.
Я удержу.
Тьма пришла не сразу. Потом собралась и прихлынула – от дальних ущелий, от пещер в истоках Ахерона, от изломов черных стигийских скал. Распластавшись, легла между миром и сводом, подставила брюхо под палящие лучи.
И удержала сотню первых солнечных копий. Дрогнула от боли. Заклубилась от злости – еще сотня…
Потом начала медленно выцветать под усиливающимися ударами.
По щеке скатилась соленая капля. Мир трясся и испуганно вскрикивал каждый раз, как в окошко тьмы мелькал солнечный блик. Титаны в Тартаре с восторженным ревом раскачивали стены темницы: решили, что пришло избавление, а может, вспомнили войну.
Стигийские жильцы опасливо высунулись из трясины: посмотреть на битву света и тьмы.
Такое не каждый век увидишь: падающие камни, разверзающаяся плоть скалистого свода. Бьющие в просветы пучки копий, стрелы, дротики, лезвия солнца. И обнаженная фигура, замершая в воздухе со вскинутыми руками.
Атлант с двузубцем.
Только облако темноты, закрывающее мир, – не на плечах, а так, над головой.
Щит, принимающий в себя тысячи ударов в секунду.
Заслон от бешеного ржания, неистовой пляски солнца, несущегося прямо над землей, управляемого бездарной рукой мальчишки, мальчик кричит и хватается за борт колесницы, он выронил вожжи, а кони все несут, а жар сжирает землю…
– Владыка! Держись, Владыка, мы сейчас… я мать позвал… покрывало будет!
Додумались, ехиднины дети! Тьма под ударами воинственного солнца редела стремительно, новые волны уже не спасали, трещины в сводах росли… что там за возница у Гелиоса?! Он мне всю колесницу в подземелье доставит!
Покрывало Нюкты мягко легло под сводами – искристое, темно-синее, прохладное. Прильнуло к израненным камням, и в подземелье внезапно наступила не обычная полутьма – ночь…
Я опустил руки – плечи отозвались болью. Щурясь, посмотрел на Гипноса – глаза болели так, будто вернулся с полуденной поверхности.
– Там звезды с ума сходят, – с готовностью поведал белокрылый. – Моря кипят. Хаос Первородный. У Гелиоса лошади почему-то взбесились.
Не лошади – возница. Натертый волшебной мазью юнец. Машет стрекалом, срывает голос в криках, а квадрига чует: не хозяин – и входит в раж все больше.
Покрывало над головой редело. На темно-синем поле проклевывались зловредные солнечные ростки. По стебельку, по кустику, разрастаясь, проедая дырки в ткани.
«Мальчик, – шептало покрывало, нет, его хозяйка от своего дворца. – Мальчик, я не выдержу. Больно… мальчик…»
Я кивнул в пустоту и снова поднял двузубец. Упрочил, насколько мог, щит из тьмы (в ход пошли тени от ив и дворцов, озерца мрака от Полей Мук). Безмолвно попросил: Убийца, если ты там – прирежь уже этого придурка на колеснице, пока он не сжег мне вотчину. Плевать, что тебе нельзя вмешиваться.
Только вот вряд ли это остановит бешеную скачку, а значит – нужно шагать туда самому, хватать поводья, надеяться, что эта четверка меня больше боится, чем ненавидит…
Покрывало Нюкты дрогнуло и опало: наверху полыхнуло особенно яростно. Белый огонь и золотой сплелись двумя обезумевшими от любовной горячки змеями.
Волна сияния из разоренного свода ударила в темноту, разметала ее и погасла.
В Стикс с шипением плюхнулся осколок светящегося колеса. Черные воды недовольно забурлили, потом сглотнули – и света не стало.
Разбитая колесница чертила по своду истерзанного Урана золотые следы.
В глубокие трещины над головой врывался воздух Среднего Мира. Средний Мир пах гарью и пеплом, как много лет назад, во время Великой Битвы. Дым верхних пожарищ смешивался с вонью горелых асфоделей.
Я шагнул вниз, отпустил темноту. Вместо влажной собачьей шерсти под ногами оказалась гарь асфоделей. Потерявшие привычный покой тени многотысячными стадами шатались по сгоревшему пастбищу утешения.
Тартар знает, сколько восстанавливать придется. Персефоне, как назло, четыре месяца до спуска, раньше можно не ждать: на поверхности работы еще больше, чем в подземном мире.
Гипнос стоял рядом без чашки и стыдливо прикрывался перьями.
– От бабы, – коротко возвестил он, поймав мой взгляд. – Ты, Владыка, не лучше. Вон, одеяло возьми, валяется.
Мое одеяло, кстати. В двух местах прогорело, а так ничего. Когда явился Убийца, он выглядел хуже моего: брови сожжены, глаза красные, серое одеяние в копоти, лицо в волдырях.
Из взгляда Таната следовало, что мог бы – срезал бы Гелиосову сыночку голову, а не прядь волос.
– Сын? – спросил я. Наплевал на всё окончательно, поднял кусок поля холмом, уселся. Танат сел прямо на землю, скрестив ноги на манер восточных смертных.
Гипнос остался стоять, прыгая с одной босой ноги на другую.
– Сын, – кивнул важно. – Этот, как его, Фаэтон. Ирида рассказывала: ни рожи ни кожи, сходства с Гелиосом – никакого! Ну, ему так и заявили. А он разобиделся, к отцу пошел: дай, говорит, доказательство, что я твой, а не чей-то…
– Доказательство – вожжи, – проскрежетал Убийца.
Лучше бы – вожжами. По одному месту. А что?! «Подставляй, сынок, тыл, сейчас так распишу, что все увидят – мой ты, ничей больше…».
Видно, Гелиос слишком любил его. То ли в память о матери, то ли просто так – неказистого сынка. Если дал править колесницей.
– Клятва Стиксом, – сумрачно напомнил Танат.
Вечно ведь Гелиос так… сгоряча. Рванется вперед, дитя титанов, подумать не успеет. Вот и теперь – не успел. Не мог предположить, что сынок попросит его место.
Гипнос уже вытащил из воздуха чашу, разминал маковые семена. В хитон облечься и не подумал: торчал как есть, закрытый крыльями, будто нимф соблазнять решил.
– Ага, ага. Сколько там суеты было! Мазью его мазали этой, особой, чтобы не пожгло. Гелиос наставления давал час с лишним. Еще все спрашивал: сынок, ты не передумал?!
Когда белокрылый успел увидеть приготовления, услышать просьбы? Да кто там знает. Он, когда нужно, быстрее Гермеса все успевает, не зря же у него десять тысяч детей.
Мир молчал: не стонал больше. Зализывал раны. Стягивал серо-зеленой тиной черные проплешины в Стигийских болотах, робко вздымал бледные лепестки асфоделей – кончилось, да? Можно взглянуть? Тени – и те не осмеливались тревожить скорбью царство: примолкли, прижались к опаленной почве. Наверное, искали в пепле несожженные асфодели – вдохнуть аромат…
Над Флегетоном ясным пламенем – частью реки – полыхали гранатовые рощи. Подойди ближе – и обожжешься. Насмерть обожжешься, как не удержавший поводья сын Гелиоса, юнец Фаэтон.
Зная нрав везущей солнечную колесницу четверки (сколько раз эти твари меня заставили по арене поваляться?!), – богу солнца следовало заранее договориться с Нефелой – пусть бы она собрала своих овец на пути у колесницы, может, юнцу мягче было падать.
Или с Громовержцем.
– Зевс…?
– Разбил колесницу, – кивнул Танат. – Молнией.
Долго собирался, братец. Видно, отсыпался где-нибудь в уютном гроте в окружении толпы нереид – немудрено не заметить, что солнце на землю валится! Подумаешь, леса горят, реки кипят, камни до подземного царства разверзаются… смертные помирают – так на то они и смертные, их уже сколько раз чуть ли не подчистую…
– Тень? – спросил я.
– Вестник приведет, – Убийца помедлил, – когда расхлебается.
Расхлебываться Гермес будет долго. Облететь богов, собрать Совет, утешить безутешную Деметру, отнести во все храмы вести о том, что стряслось, оповестить мелких божков… сперва – бессмертные, потом – живые, тени – напоследок. Может, и хорошо. Явись он сейчас сюда с тенью Фаэтона – подземные бы его вместе с тенью в Тартар запихали.
И без того ведь соберутся сейчас, будут казни предлагать: одна другой страшнее.
– Вой начнется, – нервно хихикнул Гипнос, – у кого дома погорели, кто вообще не понял, что случилось… Хорошо хоть еще – Стикс не зацепило, только кусок колесницы этой плюхнулся, так это для нее ничего. Чашу свою поставлю – Эмпуса уже разносит сплетни, что Владыку тоже испепелил огонь с небес. Успокоил бы ты их, что ли?
Над Флегетоном с треском переломилось горящее дерево, а один из вулканов на западе забурлил, рыгнул черным облаком дыма. От ворот разразился негодующей руладой Цербер.
Успокоишь этих, как же. Во дворец, небось, кинулись. Обсуждать взахлеб, пугать слуг, гадать, что случилось. «А свет… сверху! А Владыка… с двузубцем и без ничего!»
Поднялся с холма, пинком отбросил одеяло, сгреб жезл. Скрипнув зубами, повел ладонью – и ткань царских одежд накрыла обожженную кожу, поверх бугрящихся ожогов на ногах легли сандалии, слипшиеся от пота, припорошенные пеплом волосы украсились царственным венцом. Убийца, глядя на меня снизу вверх, не шелохнулся, но расправил крылья.
– Наверх? – спросил я.
Кивок был почти незаметным, касание пальцем рукояти меча – того незаметнее. Только острота взгляда притупилась: за покрасневшими глазами, подпаленными ресницами – не сразу видна… Хотя что смотреть?
Много смертей. Мойры, небось, заняты по горло на Олимпе: режут нити сгоревших смертных, и нимф, и кентавров, и Тартар знает, кого еще, кто попался на пути Фаэтоновой колесницы, и в ближайшее время (как только Гермес расхлебается) нужно ждать нашествия…
Для бога смерти ночь будет долгой не только потому, что Зевс вдребезги расколотил колесницу бога солнца.
– Кер пришли, – выговорил Танат хрипло, – прикажи.
– Пф! – развеселился Гипнос. – Да они сами туда – наперегонки… что, нет, что ли?
Убийца свел крылья и так и исчез – из положения сидя. Бросил на прощание что-то вроде: «Они же не дуры…»
В подземном мире вообще дураков маловато. Какие есть – все с поверхности прибыли.
Пожар в саду я затушил, проходя мимо дворца. Огонь потух после взмаха двузубца, оставив черные древесные скелеты со скукоженными подобиями плодов. Гипнос увязался следом, ногами, не на крыльях – не прогонял.
В случае надобности хороший воин берет оружие, какое подвернется под руку. Сгодится и прикрывающийся крыльями бог сна.
Точно, сгодился: когда подземные толпой кинулись от дворца: «Владыка! Живой!! То есть, он, конечно, бессмертный, но… Владыка!!!» – я махнул рукой в сторону белокрылого: «Рассказывай», – и направился дальше ко дворцу. Позади слышались изумленные вопли. То ли потому, что Гипнос сразу начал с клятвы Стиксом и Фаэтона на колеснице отца, то ли потому, что близнец Таната встал в эффектную позу оратора и распахнул крылья.
Подземные пострадали не слишком – скорее, пришли в смятение от непривычного солнечного света. Кое-кто решил, что Олимп идет войной – по пещерам попрятались, в болото поныряли. Успокоить, отрядить теней на постройку новых домов, Кер выпихнуть на поверхность, несмотря на робкое сопротивление (потому что не дуры), потом дождаться Эвклея, плюющегося крошками и словами («Сожгли! Гады! Это ж сколько!! А там…»), – и шагнуть на колесницу.
Черные проплешины в асфоделевых полях не затянуть, не зарубцевать. Я не садовник – испепелитель. Погоревшие тополя, гранаты, ивы над Коцитом. На полях мук грешники еще и пережарились, помимо своих наказаний – вернуть воду в реку Тантала и колодец Данаид, отправить к Менетию новых грифов, взамен испекшихся… Кажется, только Иксиону на огненном колесе от этого ни жарко, ни холодно. Вернее, постоянно жарко.
На западе перепуганные великаны подняли бунт. Очень вовремя. Бунт – то, что надо Владыке с недосыпу и после противостояния ненавистному солнцу. Великаны скоро уяснили, что на троне – все еще Аид. Эвклей еще хихикал, кажется… «Знаешь, как они тебя между собой называют? Зуботычником!»
Врал, наверное, великаны бы в жизни не додумались.
Гермес прилетел через день… два? Вверху дней не было, и внизу тоже сбились со счета: колесница Нюкты не возвращалась с поверхности, Селена-Луна упорно подменяла наверху незадачливого братца.
– В грусти, - закатил глаза Гермес. – Сына убили, понимаешь, колесницу разбили, мать Фаэтона с собой с горя покончила, лошади бегают непонятно где… Нет, колесницу новую Гефест уже сковал. Тельхинов к делу припряг, кого нашел – всех заставил… Так Гелиос у себя сидит и на колесницу становиться не хочет. Скорбит о сыне, значит. А где еще таких колесничих взять?! Посейдон даже не заикается. Да и после его проигрыша – сам понимаешь…
– Тень привел?
Три тысячи теней. Психопомп тащил скопом, чтобы по много раз не бегать. Не знаю, как он уговаривал Харона их перевозить.
Мать и сын стояли первыми, не прятались за чужими спинами.
Она – пышная, с тяжелыми косами, непогашенным криком на лице, он… Гелиос, ты что, смотреть разучился? Гордая посадка головы, кудряшки мелкие – одна к одной, ноздри трепещут, талия осиная… а кисти узкие, изящные, пальцы слабые, ноги – такими не на колеснице стоять, танцевать бы. Поэт. Гордец. Любовник. Кто угодно – не колесничий.
– …раскаленный кол до самого горла!
– Лучше за ноги к лошадям привязать!
– Нет! В Стикс обмакнуть – пусть знает…
– Да чего там, поджарить хорошенько…
Даже мирная Мнемозина разошлась в своем углу: потрясает табличками с оплывшим от жара воском. Наверное, не может забыть своего наполовину выкипевшего озера, в которое влетел мелкий осколок от солнечной колесницы.
Тени смотрели по-разному: мать – с изумлением, юноша – с тупой обреченностью. Я так и не придумал, что делать ни с ней, ни с ним, отправил юнца на конюшни, присматривать за четверкой, мать приставил к нему. Кажется, слушался Судьбу, которая предположила: вдруг пригодятся.
Подземные почему-то остались довольны. Наверное, полагали, что присматривать за моей четверкой – тут страшнее и не выдумаешь.
…Геката явилась позже. Наверное, трепетно считала: сколько Владыка усидит на золотом троне, изрекая суждения о новоприбывших? Когда наконец уйдет на покой?
Может, подкупила Эвклея, чтобы тот сообщил, когда из Дворца Судейств перейду в свой.
Подловила на подходе, с какой-то то ли служанкой, то ли подругой за спиной. Воплощение тайны и истины о том, что одна голова – хорошо, а три – лучше некуда. Раскланялась, разулыбалась: Владыка, есть серьезный разговор. О, да. Неотложно. Конечно, Владыка так занят, было столько хлопот. Но все-таки, не может ли он снизойти…
Только это мне и нужно после Фаэтона, трех-четырех бессонных ночей (а до них шли кошмары), восстания великанов, восстановления мира и трех тысяч судов. Снисходить к Трехтелой Гекате. Которая в жизни ни к кому с хорошими новостями не заявлялась.
Почему бы и нет.
Богиня колдовства вела себя деловито и хозяйственно (меня бы больше устроило, если бы скользила и шептала, как раньше). Прищурившись, пронаблюдала, как я выдворяю слуг из малого зала. Бросила пару слов сквозь зубы своей спутнице. Мигом оказалась у огня очага – сыпанула пригоршню трав, отчего в покое повеяло сладостным теплом.
И повернулась ко мне с нехорошим выражением лица. Лиц.
– Раздевайся, Владыка.
Решил, что ослышался. От потери царского авторитета спасла невыразительность лица. Взгляд же…
Даже не хочу представлять, что там было во взгляде!
Богиня чародейства призвала трехногий столик, задумчивым движением руки сменила каменную столешницу на ясеневую. И принялась неспешно выкладывать из висящей на боку сумки: сверток чистой ткани, флаконы из горного хрусталя, мазь в деревянной шкатулке, отделанной серебром…
– Владыка столь велик, что не обзавелся собственным лекарем. Столь терпелив, что не обратился ни к кому из прислуги. Кому, как не мне, недостойной…
И ведь по голове ее не били. Потому что головы три, и по всем не так-то просто попасть.
– Трехтелая, если бы мне нужны были твои услуги…
О, великий Олимп, конечно, Владыке не нужны ничьи услуги. Владыка грозен, Владыка велик, и кто сомневается, что ему нипочем солнечные лучи? Но ей-то – как ей спокойно спать, когда есть хоть малейшие сомнения, что ее властелин пострадал, а она не пришла?!
Геката может нести такую чушь часами. С ядовитой улыбочкой и мечтательно полузакрытыми глазами. Олимп поставить можно – она в это время придумывает, с каким наслаждением содрала бы с меня кожу.
– …буду чувствовать себя даже никчемнее, чем я есть…
– Довольно, Трехтелая, – прервал я. – Был долгий день. Я утомлен. Будет лучше, если ты удалишься.
Пламя обиженно полыхнуло в такт всплеску ладоней. Удалиться?!
– Что же мне скажет моя госпожа Персефона, которая поручила мне беречь здоровье ее драгоценного супруга…
И едва заметный кивок: да, обязательно изложу. С подробностями. Еще и от себя прибавлю. Так и начну: «Твой бешеный опять полез на рожон. Подставился под лучи Гелиоса, с его-то нетерпимостью к солнцу!» А потом дождусь пересказа служанок о том, что начнется у тебя во дворце, Кронид.
Начнется, так начнется. В последние годы начиналось, стоило мне только вернуться уставшим или расшибить колено, окончательно вбивая в великанские головы, кто в мире хозяин. Персефона подхватывалась, бежала за целебными настоями, пыталась кутать в одеяло, кормить бульонами и удерживать в кровати (надо сказать, это-то было приятно).
Если она увидит следы от солнечных плетей Гелиосовой колесницы… «Царь мой, что случилось?! Ты – опять? Ты же бледнее обычного – ты что, еще и не спал?! Нужно наложить компрессы, мне рассказывал Пэон…»
Обложит подушками дня на три – не меньше.
Скрипнул зубами.
– Может статься, Владыка стесняется снять хитон перед женщиной, – влажный и вкрадчивый смешок. – Я могу удалиться, оставив своего слугу. Он не очень умел, но…
О, Тартар – слугу? Гибкий девичий стан, узкие плечи, пунцовые губы, олений взгляд… как есть – сын Оркуса. Трехтелая, а с какой, собственно, целью ты собираешься удаляться, оставляя меня вот с ним? И что ты там Персефоне рассказывать собралась?!
– Пусть удалится слуга, – юнец вздохнул так, будто его отвергла сотая прекрасная нимфа за день. Подарил два хлопка длинными ресницами, прежде чем убрести за дверь.
– Ты не скажешь ни слова Персефоне, – тихо проговорил я, сбрасывая гиматий.
Геката стояла, опершись на стол. Мерила взглядом с открытой усмешкой.
В последние годы она начала играть в почтение только в присутствии чужих – да и то все меньше и меньше.
Распустил пояс. Не спеша положил на широкую скамью. Сандалии было бы долго развязывать – и я просто испарил их, ступив на мягкий ковер босыми ногами.
Плечи уже не ломили – пылали. Хитон прилип к ним намертво, словно отравленные одежды, которые дарят врагам – чтобы присохли к коже и убили мучительно.
– Можно подумать, что ты впервые обнажаешься перед женщиной. Зевс и Посейдон не опасаются предъявлять свое телесное величие всем и каждому. Или боишься, что я увижу то, что сегодня узрело полмира, не меньше?
Благо, краснеть я разучился еще в Титаномахию. Бросил ядовитый владыческий взгляд. Убрал хитон, соорудив повязку на бедрах, – на, смотри, что там тебе надо, Сотейра.
Трехтелая схватилась за свои снадобья.
Подплыла, коснулась обожженных плеч, зацокала языком. Нектар? Нектар, кивнул я. Что ж еще. По старой памяти – плеснул божественной жидкости на раны, что не на раны – пошло в горло, а больше ничего не успел, доложили про этих великанов, а потом восстанавливать мир, а потом суды…
Смертные полагают, что нектар и амброзия лечат любые раны. Бессмертные знают, что не любые.
– …Владыка. Царь должен быть прекрасен, словно скульптура, изваянная самим Аполлоном. Тело – гладкое, как мрамор, лицо – красиво до ослепления. Разве можно допустить, чтобы на царских плечах были ожоги?
У меня там Тартар. Что мне ожоги?! Да и с лицом у меня как-то не очень по-царски получается.
Прохладная ткань гасила язычки пламени на коже. Казалось – боль зашипит, приглушаемая холодом. Вязкая струйка поползла по спине – разбежались приятные мурашки.
– Выпей, Владыка. Вино на травах восстановит силы.
Вино неразбавленное, горькое от многих трав, но пламя очага перестает расплываться перед глазами, и грудь начинает вздыматься ровнее, выплывают из тумана мысли…
– …велик, Владыка. После такого… и братьям следовало бы поучиться у тебя завоевывать почитание подданных.
Рвануть нагишом спасать свой мир от напасти сверху? Братьям это не нужно. Им у себя хватает и любви, и поклонения, и песен аэдов.
Легкие мазки жирной зеленой мази ложатся поверх ожогов на руках в такт прохладным смешкам – невесомо и осторожно.
– Мир гудит – разве ты не слышишь? Эринии под впечатлением все до одной. Стигийские обсуждают только зрелище… в чем дело, Владыка, мазь жжет? Нет, конечно нет. Мормолики шепчутся, что ты не чувствуешь боли. Кажется, они почти уверены в этом после трех дней. Половина мира считает тебя неуязвимым.
Вот бы они эту неуязвимость сейчас видели. Неуязвимость проросла от шеи, распустилась на груди огненными цветами, обвилась вокруг плеч пузырчатой коркой, следами застыла на спине и икрах.
Геката присела на корточки, втирая мазь в колени и ниже, и я перестал следить – не наблюдает ли какое-нибудь из трех лиц. Позволил себе прикрыть глаза, отогнать пятна-бабочки, мельтешащие под веками.
Пятна были в тон мази – зелеными.
– Неуязвимым, неутомимым… Гипнос сказал, – помедлила, смачивая зельем ожог на ступне, – что ты избегаешь его чаши. Сны Владык – не просто сны…
– Врачуй ожоги, Прополос, – прервал я негромко, – остальное оставь.
Сны Владык – окошки в болотной заводи: осмелишься наклониться, заглянуть – рассмотришь в мутной воде призрачные нити будущего.
Нити звенят хрустальными голосами о тревогах, о том, что что-то грядет.
– Что ты видишь, Владыка?
Чувствовалось: Геката спрашивает не из праздного любопытства. Небось, колдовала, ворожила над водами Стикса, а может, над своим котлом. Вглядывалась в полеты орлов и воронов над перекрестками. Читала знаки в пламени и в завитках сизого травяного дыма.
Что рассмотрела?
– Плесень.
Родственную, приятную, распахивающую объятия, желающую навеки похоронить в себе. Каждая ночь – новое жилище, иногда узнаю дворцы, иногда – нет. Плесень на золоте тронов, плесень на богатых ложах, зеленый пух на божественном оружии…
Олимп, Средний Мир, Подводный мир – повсюду.
Она стелется под ноги, дышит гнильцой и прорастает в кожу.
Прополос смотрела снизу вверх не мигая, – словно собралась погадать по моим глазам. Прочитать в вечной черноте знамения времени. Взгляд Гекаты не истекал таинственным дурманом – был пристальным и острым. Только немного отливал фиолетовым пламенем.
– Что-то идет, Владыка. Это растворено в воздухе. Не месяц, не два. Годы. Три дня назад был особенный день. Я думала прочитать по полету птиц и танцу листьев дни нашего будущего…
– Что прочитала?
Она поднялась, коснулась мягкой тканью ожога на груди – вуаль скользнула по плечу прохладцей. Бугристая метка от солнца покрылась розовой кожей и начала выцветать.
– Птицы сгорели. Листья тоже.
Последний ожог. Кожа зудела, зарастая. Нестерпимо хотелось почесаться – чуть ли не больше, чем спать. Хаос бы брал Трехтелую – в такие моменты о таких вещах разговаривать.
Геката отошла к столику – то ли еще раз перебрать травы, то ли отжать тряпицу. Может, просто хотела спрятать глаза.
– Как знать. Колесница Гелиоса не каждый день падает с неба. Все могло предвещать именно это.
Или три тысячи других дней, столь же неудачных. Что с тобой, Прополос? Чего ты там начиталась по сгоревшим птицам? От твоего холода затухает пламя в очаге, и начинаешь оглядываться по углам – не возникнет ли там тень – метнуть копье в беззащитную спину?
– Зачем ты явилась? – спросил напрямик. – Поговорить о моих снах? Своих предчувствиях? О том, что случится?
Дождался недоуменно-насмешливой ухмылочки тремя кроваво-красными ртами. И низкого, обволакивающего шелеста голоса:
– Я утомила Владыку своими предположениями? Ах, какая я глупая, какая неловкая, вечно не о том заговорю. Нет, я здесь лишь для того, чтобы ты смог достойно подготовиться к встрече с Владычицей…
– Персефона спустится нескоро. На поверхности много работы, – Деметра будет выпрашивать для себя даже мои законные четыре месяца с женой: нужно же обновлять посевы!
Знать бы еще – откуда торжество в ухмылке у Трехтелой.
– Разве я не говорила? Владычица будет в своей вотчине сегодня. Может, через несколько часов. Мне показалось: царица захочет знать о бедствиях, которые перенес подземный мир. Я поговорила с Гипносом: он оказался не против слетать на поверхность. Всего несколько дней, в счет будущей зимы. Великая Деметра пыталась возражать, но Громовержец… Ах, Владыка, разве Гипнос не говорил тебе?!
Я уже не слушал: прикрыл глаза, нетерпеливо впиваясь взглядом в свои владения, отбрасывая с дороги жалобы теней, паленые асфодели, пепел недавних пожаров, отыскивая недоговоренное (в то, что Геката недоговаривает, верилось сходу).
Фигурку в зеленом пеплосе, медленно идущую от входа в сопровождении нескольких крылатых волков из свиты подруги. Спокойно ступающую среди подобострастных теней. Только иногда коротко, нетерпеливо оглядывающую покалеченный мир, выискивающую взглядом привычное…
Черную, несущуюся быстрее стрел Аполлона колесницу и возницу на ней.
Владыка? Угрюмый и Безжалостный? Богатый и Запирающий Двери?
Колесничий, муж, воин, вор…
– Царь мой…
Потом она стаскивала мой хитон: «Царь мой, полмира только и судачит о том, как ты под солнечными лучами и совсем без ничего… Ты обжегся? Признавайся!», пыталась вывернуться у меня из рук, когда я потянул с ее плеч пеплос. Смеялась, слушая мой шепот: «Ну и что, вдруг ты тоже обожглась…» Кажется, асфодели поднимали головки из пепла только слушая этот смех, и на тополях под гарью начинали набухать почки.
Потом она носилась по миру с нимфами, сетовала на то, что мало времени, а на западе много сожжено; рассказывала, что Гелиос не хочет снова подниматься в небо («Царь мой, что-что ты там сделал с этим Фаэтоном?!»), касалась ладонями искривленных стволов ив, копалась в своем садике, принимала слезливые заверения теней в благоговении к Владычице…
И быстрое расставание – «И ничего не скажешь напоследок?» – прощальная ночь, когда можно спать, зарывшись носом в нарциссовый аромат кудрей…
А снов не было.
Отступили на мягких лапах – надеясь вернуться с её уходом.
Сказание 2. О золоте тронов и неудачах заговорщиков
Тиран низвержен, и для нас
Настал утех веселый час.
Б. Лившиц.
Поступать просто – сложно.
Ходить напрямик – трудно.
Этому, наверное, нужно долго учиться. Наставников нанимать. Платить золотом, годами, кровью, болью…
У меня как-то не получалось никогда, даже если пробовал. Привычно сворачивал на обходной путь, пер через буераки, продирался нехожеными тропами, петлял, лишь бы не выходить на широкую, понятную, простую дорогу.
Раз вышел, правда, так вышел, а потом…
Потом – это мое теперь.
Передо мной на черной поверхности Амсанкта плавают выборы. Легкими рыбками всплывают со дна. Воздуха в легких все меньше, и не хватает памяти, чтобы выливать – прозрачностью в черноту, поэтому прежде, чем прикрыть глаза и выжимать, вытискивать из себя воспоминания, как последние соки из виноградного жмыха, я оцепенело слежу за игрой выборов в недвижимых водах.
Плещутся, накатывают друг на друга. Просятся в руки. Простые, сложные, разные. Отблескивают кровью смертных сражений, отливают дымом смертного дома, золотом трона, пустой серой дорогой, летейским забвением… разные.
Один лезет особенно настойчиво – наверное, учуял близкую себе мысль. Мелькает серебряным боком – или это слетел с плеча тополиный лист? Лист становится в глазах берегом озера Мнемозины.
Говорят, нужно просто как следует сосредоточиться на том, что хочешь помнить. А потом осушить полный кубок: залпом. Не два глотка, не три – полный.
И тебя без остатка уведет в ту память, к которой стремишься. Мгновение, час, день – сколько пожелаешь, память будет длиться и длиться, погружая тебя в любимые лица, краски, запахи.
Кому-то хочется вернуть, прожить, остановить мгновение. Мне – годы. Десятилетие эпохи героев, между падением Фаэтона и карой Геры на Олимпе. Остановить, закольцевать, влить в вены целительным бальзамом вместо жгучей памяти…
Остаться с ними – вечность. Сидеть, бездумно улыбаться над озером, не замечая, как ветер заносит песком истрепанный хламис, как становишься очередной скалой под серебристым тополем.
Выбор скользит с ладони измятым серебряным листом. Тонет, отвергнутый, в глубинах. Нет, – шепчет отражение моими губами. Устроить внутри себя маленький Элизиум, вечно растягивать одно мертвое мгновение, смаковать его сладостность – нет, не смогу.
Это слишком просто.
От рыданий Аты колотило мегарон.
Казалось – это девушка оплакивает ненаглядного возлюбленного. Или у матери отняли ее дитя.
– А-а-а-а, за волосы-ы-ы-ы… а потом молнии-и-и-и… И-и-и!
Проклятый плач просачивался отовсюду: в Тартар нырни – и там достанет.
Тени, которые и без того себя не очень-то хорошо чувствовали (после смерти, как-никак) – окончательно теряли способности соображать. Смотрели круглыми, бараньими глазами, изредка икали, напрочь позабыв, что у них нечем больше икать. На все вопросы отвечали стонами или непредсказуемым падением Владыке в ноги.
А то Владыка больно грозен: сидит пасмурный, как Тифон в день восстания, взглядом бронзу зала плавит, того и гляди – на Поля Мук пошлет, Сизифу помогать. Или Данаидам – тем, что все никак не наполнят свои кувшины.
Вон во владыческом дворце кто-то скорбит на все подземелье – небось, уже мучается.
Откуда знать перепуганным теням, что на самом деле Владыка развлекается – играет в судьбоносные решения. Нельзя иначе. Потому что Ата играет в просительницу – она же всегда во что-нибудь играет…
Лисса-безумие пришла за компанию, Ламия – послушать сплетни, Геката пришла поиздеваться – чтобы игра больше напоминала реальность. Гипнос еще порхает под потолком – просто не мог пропустить такое сборище. Кто был посерьезнее – давно из мира дезертировали, Таната уже пару дней как нет.
Смысл игры, которая в последние тридцать лет стала ритуалом, все тот же – герои.
Полукровки. Сыновья богов, которым внезапно захотелось совершать подвиги.
Раньше они смирно грызли глотки друг другу – убивали своих дядьев, братьев, отцов, вино из кратеров хлестали на пирах, земли захватывали.
Теперь им захотелось обессмертить себя. И слово «подвиг» нынче приобретает иной смысл. Раньше это была – победа над противником. Захват города. Трофеи. Головы врагов. Рабы.
Теперь это – вызов. Существам вышедшим из утробы Ночи. Отродьям Ехидны. Великанам. Титанам.
Они приносят жертвы богам и с их именем на устах преспокойно отправляют в мой мир очередное чудовище – это вызов и моему миру тоже…
Кому еще – вызов? Эпохе – это наверняка. Богам – неявственно, неочевидно (вот мы чудовищ истребляем, а вы… пф, повелители нашлись!).
Может, немножко – той, голос которой почти перестал раздаваться за последний десяток лет.
Кому – вызов, кому – суды, кому – развлечение.
Ате вон игра.
Распростерлась перед троном, целует мрамор. На Владыку поглядеть боится: ой, грозен! Ой, глазами испепелит, страшнее Зевса! А двузубец как держит! Ой, лучше Тифону в зубы попасться.
Волосы у Аты выбились из прически, разметались по камню: не великая богиня – нимфа из лесов принеслась, грохнулась на пол в страстной мольбе.
Только вот нимфы не голосят так: пронзительно, с переливами, как деревенская плакальщица на похоронах.
– А-ё-ё-ё! Защити, могучий! На зе-е-е-е-емлю… и являться не смей… молнией… грязные сме-е-ертные…
Среди грязных смертных Ата скитается не один год. Три десятка лет, с тех пор, как Зевс сверг ее с Олимпа: конечно, из-за собственного сынка, Алкида-героя, которого нарекли Гераклом. Этот самый Геракл на слуху в последнее время, даже и в подземном мире: не так давно ко мне спустились потерянные было дети Ехидны. Тени Немейского льва и Лернейской гидры обживались в Стигийских болотах, недовольные собственной смертью. И, судя по прыткости сына Зевса, они не были последними.
Если бы не игры Аты и Геры – дети Ехидны могли бы и не умирать.
Но вот в Микенах теперь вместо сына Зевса правит хилый недоношенный Эврисфей, который и посылает Геракла совершать подвиги. А Зевс игры не оценил – и…
– За волосы, ну-у-у-у… ни кро-о-ова… ни приюта-а-а-а…
Три десятилетия без крова и приюта. Эрида и Немезида – две тайные подружки Аты – сочувственно и язвительно вздыхают, каждая в своем углу. Перекидываются кивками: ой-ой, а похудела-то! А побледнела-то! Среди грязных-то смертных…
Ата, пухленькая и цветущая, голосит так, что факелы в зале испуганно перемигиваются. Крик стучится в стену равнодушия Владыки настойчивым тараном.
Равнодушие крепко. В глазах – ни отблеска сочувствия: всегдашняя тартарская пустота.
Я молчу, глядя поверх бьющейся у подножия моего трона богини обмана. Вспоминаю вчерашний разговор. Не в тронном зале: в вечно туманной долине меж Коцитом и Ахероном.
Туман был белесым, липким, как паутина, плотным. Лез под одежду ледяными пальцами, приставал к лицу. Туман рождался из касания унылого, вечно стонущего Коцита и буйного, ледяного Ахерона, полз по долине, выпивал жизнь из асфоделей, и они были темными, чахлыми. Карликовые ивы цеплялись за берега узловатыми, могучими руками корней, свешивали над буйствующим Ахероном тщедушные тельца. В тумане, как в супе, плавали призраки прошлого, духи бессмертных, умерших в незапамятные времена, тени мелких детей Ехидны, скошенных ударом моего двузубца.
Воды Коцита стонали прерывисто, устало: им хотелось скорее в бушующий омут Ахерона. Седая от старости летучая мышь пролетела на отяжелевших крыльях, захотела пристроиться на отдых – Ата, захихикав, стряхнула ее с плеча.
– Люблю это место. За неожиданности: никогда не знаешь, что на тебя отсюда выскочит!
Выскочит. Например, богиня обмана, которой нужно быть на поверхности. Еще и гонцов не пришлет: будет дожидаться, пока Владыка сам догадается и явится.
Туман свивался в молочно-белые вихри, вылеплял из себя призрачные гротексные фигуры: Гефест с руками-молотами, Арес – из горла вырастает копье... мальчишка, держащий дергающуюся змею с раззявленной пастью.
– …не жалею о той своей игре, о Владыка. О том, что отвлекла Зевса. Попомни мои слова: там, внизу, давно так не играли. Может, и наверху тоже… что, он сверг меня вниз? Я хороша, правда? Все поверили… ведь все поверили? В то, что Зевс в своем гневе вышвырнул меня с Олимпа. О, я ушла сама. Там сейчас скучно – на Олимпе. Стало скучно после того, как ты ушел править. Я ставила на Посейдона и Аполлона, но они медлят играть, – медлят, представляешь?! Зато смертные – о-о, смертные!
Туман рассыпался мелкими, дробными осколочками смеха. За туманом Ату было не рассмотреть: явилась в струящихся легких одеждах, под вуалью. Тронь – сольется с туманом, с брызгами, висящими над водой, с местными скалами…
И будет вот так, из глубин мира рассказывать мне о смертных: Геракл собирается совершать десять подвигов на службе у Эврисфея, как ему предрек дельфийский оракул. О, Гера не зря наслала на этого героя Лиссу-безумие: он ведь хотел просто сидеть и жить семейной жизнью! А так – сестренка-Лисса не подвела, ты ведь видел его детей, Владыка?! Сам поубивал, и не только своих, еще и брата своего, Ификла. Теперь будет служить, исправлять, подвиги совершать. Ах, какая игра!
Со смертными вообще играть легко и приятно, Владыка, вот только боги удивляются, почему это Ата шатается по поверхности, когда могла бы припасть к твоим стопам – и просить принять ее в родной мир, туда, где стоит ее дворец, где стоят дворцы родни…
Ата шептала о героях. О прекрасных представлениях: когда они убивают друг друга или своих друзей, о том, что сестренка-Лисса наконец тоже при деле, особенно с Гераклом, но вот был еще Беллерофонт, так что и с ним тоже.
Туман голосом Аты убеждал, что со смертными – это настоящая игра, потому что боги играть разучились.
– …открытое противостояние… я не нужна больше на Олимпе: там каждый бьет в меру своих сил. Вот смертные…
– И ты пришла ко мне?
Туман молчал. Со смешком перетекал с места на место: боишься, лавагет?! Неуютно, когда не знаешь – где собеседник?
Лавагету-то – может быть, а Владыке в своем мире плевать, где там собеседник.
– …да. Но не за тем, за чем ты думаешь. Скажи мне: разве ты теперь играешь?
Нет, ну что ты, Ата, бывшая наставница. Я теперь – всерьез.
Какой безумец будет играть во Владыку, спасающего свой мир в драном одеяле (хуже того – и без одеяла тоже?!)
– …когда играешь слишком долго – маска прирастает к лицу. Когда веришь слишком сильно – забываешь об игре. Искусство становится жизнью, переставая быть искусством. Скажи мне…
Нити ложились в такт шагам. Ровными витками: одна вокруг другой. Багрец и чернь – среди одноцветных.
Наверное, тем, кто разорвал себя надвое, опасно играть. Когда ступаешь над двумя пропастями – не очень-то попрыгаешь на нитке. Какие маски: тут бы себе под ноги поглядывать…
Но я все-таки играю, Ата, жаль, ты не видишь этого.
Десятилетие – с того дня, как услышал крик мира под напором рванувшегося во тьму солнца.
Больше? С костра Гестии?!
Играю в оконченную войну. Мальчишки на берегу с таким упоением в войну не играют, наверное.
Знаешь, как это делается, Ата? Нужно просто сказать себе: «Все уже кончилось. А что будет – то мелочи». И каждый день продолжать суды, поправляя Тартар на плечах – чтобы не съехал. Встречать жену год за годом (не хочет детей? ладно). Изредка устраивать пиры. Разнимать сцепившихся подданных. Слушать сплетни – да, и твои тоже.
Ты даже представить себе не можешь – насколько это увлекательная игра. Я не хочу оставлять ее. Я как заигравшийся на берегу голопузый малец: выстраиваю себе из мокрого песка маленький мирок, рассаживаю по углам тех, кого хочу позвать в него… позабыв, что скоро время и мать позовет обедать.
Я перестал играть в обман с другими: я страстно играю с самим собой, каждый день убеждаю себя: пришла новая эпоха, все уже кончилось.
Я плохой ученик, Ата. За годы я так себя и не убедил.
– …слишком долго играл в царя этого мира…
Туман? Ата? Плесневые сны, ежедневно на цыпочках крадущиеся к ложу?!
Не все ли равно. Во мне достаточно Владыки, чтобы приказать тебе поверить, богиня. Да. Я перестал играть. Врос в свой жребий, прикипел к трону, двузубцу, судам. Обману будет здесь скучно, Ата, как в старые времена: у нас ведь здесь не то, что у смертных.
– Мы… поиграем? Еще раз? Последний раз?! Да?!
В глазах у нее плавала все та же пелена тумана – свивала фигуры в умоляющих позах. Пожалуйста-пожалуйста, Владыка?! Последний разик, а? А то так хочется к смертным, просто сил нет, но ведь все удивляются, почему я не в том мире, который причитается мне… но ведь кому захочется быть здесь, когда там – такое?!
– Ты отрекаешься от своего мира, Ата. Ради смертных.
– Разве не сделала твоя сестра то же самое? Разве то же самое не сделал Прометей? И Психея, жена Эрота. Она очень тоскует по смертным, душенька Психея. Она знает: с ними стоит играть.
У каждого – свои смыслы. Туман полз и полз, в нем перекликались унылыми совами дальние призраки, белая пелена обволакивала пухлый силуэт только что выстиранной простыней.
– Поиграем, – сказал я туману и шагнул прочь, не давая ему погладить меня по щеке.
Это было вчера (кажется, вчера. Начинаю терять счет времени), и Ата ушла в собственное искусство на славу. Играет так – вон, стены трясутся. Мнемозина соскребает стилосом воск с таблички: затыкать уши.Геката качает головой с уважением: крики Аты можно сливать в сосуд и пугать ими мормолик, под настроение.
Эак прикрыл голову на своей скамье – хочет к теням, к родимым судам, только уберите уже эту…
– О, Запирающий Двери! К стопам твоим… мне опротивел свет! А эти… эти смертные… позволь вернуться! Аи-и-и-и…
Ата бьется о плиты пола рыбкой. Маленькой, шустрой, только недостаточно шустрой, потому что – без воды. Рыбка подпрыгивает на раскаленных камнях, разевает рот в немом крике… или это просто я перестал слышать? Нырнул, убегая от надоевших звуков, в собственный мир – и тишина истоков Стикса, прорезаемая только звоном ледяных капель, отдалась в ушах вместо надоедливых воплей.
Пора. Хватит для Аты, да и вообще на сегодня хватит: который день с этими судами вожусь.
– Ты отреклась от моего мира.
Раньше слова падали – ударами бича. Куда там! Теперь летят – раскаленными адамантовыми болванками, не кожу сдирают – в плиты пола вколачивают.
Свита перестала дышать, но я, не глядя по сторонам, чувствую кожей, как напрягла пальцы на стилосе Мнемозина, приподнялась на цыпочки Эрида, сузила глаза под вуалями Геката…
Пальцы Аты сводит судорогой наслаждения – какая игра! – но богиня обмана это искусно скрывает.
– Ты прогневала Громовержца. Ни в одном из царств тебя не примут как должно. Оставайся на земле, которая принадлежит всем. Оставайся там, где приказал тебе быть Эгидодержец. Здесь тебе места нет!
Эринии зашевелились, перекинулись взглядами. Тизифона нерешительно гладит бич.
Нет, если уж провожать бывшую наставницу в выбранную ей жизнь – то с пышностью.
– Сфена, Эвриала! – горгонам нечасто достается владычье слово. Они и в зал-то – не всегда осмеливаются, все больше – в свите у царицы, зато теперь вот теперь с готовностью склоняются перед троном, поблескивая золотыми руками.
– На поверхность ее. Немедля.
Посидел, послушал торжествующие вопли Аты (хотя для кого другого – там бездна горя, не вычерпать). Свита повалила посмотреть, как богиню обмана будут вышвыривать на поверхность – кроме Гекаты.
Белокрылый еще раньше успел улизнуть, будто по чьему-то зову. Ладно, все равно не нужен. Обойдусь без его чашки, эти заявятся в любом случае.
Жаль, Кора спустится через две-три недели, для бессонницы – рано. Значит – сны.
В последние годы они отступали через несколько ночей после прихода жены, а возвращались – сразу же после.
Видел ли я вообще сны до этого?
Не видел. Крал куски настоящего: отголоски битв, урывки о пирах на Олимпе, память о теплых женских касаниях, смутные голоса смертных, взывающих и приносящих жертвы, и надо всем – вечное ядовитое тартарское «рано или поздно».
Или так – нырял в колыбель тьмы, полную неявных шорохов, оттенков, в которые только всмотрись – потонешь.
Пока не пришли эти – плесневые. Уже в чем-то привычные (десять лет как-никак), почти неизменные: покрытые пушистой зазеленью троны, налет разложения на дворцах, гнильца на мраморных колоннах, статуях, полях брани… на мире.
Но в эту ночь сон был иным.
Пустым, холодным, тяжким.
Я шел по миру – по чьему-то миру, не узнавая его. Глядя со стороны: вот прихотливые изгибы Стикса… вот бездонная прозрачности Леты. Ивы над Коцитом мотают гривами – отросли. Бурлит Ахерон… Ахерон ли? Все было не то, не так, словно – перестал узнавать то, на что насмотрелся за века. Будто нужное что-то вычеркнули, выдрали…
Флегетон пыхал тревожными, зелеными отблесками вместо обычного багреца. Я шел по когда-то своему миру, и дорога сворачивалась кольцами змеи под ногами. Чернели ослизлые, давно выщербленные плиты. Тени брели мимо – с угрюмой безнадежностью, не зная, куда несут себя.
Асфодели понурились, спрятали глаза.
Памятный уступ торчит источенным временем зубом.
Серые скалы под уступам причудливо испятнаны – белым и черным. Просыпали снег. Потом сверху припорошили углем. Или нет, цветы разбросали. А потом сверху – ядовитыми, черными болотными растениями.
…перья. Легкие, тонкие – залюбуешься. Разбросаны, как лишние, по серым камням. Наверное, какая-то хозяйка подземного мира вышла, подушку распотрошила над камнями – выбросила белые, легкие перья на слабый ветерок, прилетевший сверху. Вот они и валяются.
Потом пришла еще одна хозяйка. С еще одной подушкой.
С железными, черными перьями.
Черное и белое сплелось на сером. Где-то железо прилегло отдохнуть на пух. Где-то пух улегся сверху на железо, не боясь порезаться.
Вперемешку.
По-братски.
Смотреть на перья можно было – вечность: переплетение противоположностей на холодном сером фоне. Только непонятно еще – как смотреть, когда под ногами разевает голодный рот бескрайняя бездна. Не Тартар – какая-то другая, но тоже голодная, с зеленым, клубящимся в ней туманом.
Туман переползает, свивается в причудливые фигуры, и не поймешь: сколько там бездн. Одна пропасть? Больше? Или там вообще какое-то озеро (вон и плеск воды слышен спереди).
А под ногами нить.
Толстая, свитая из двух в одну. Многое удержит. Только вот скользкая: норовит вывернуться из-под ног, а снизу слышится манящий зов, и хочется – шагнуть.
Сон не отпускает. Тянет за руки, тысячью пальцев вцепляется в плечи, прорастает в венах зеленой плесенью. Шепот плесени отражается от скал, разносится над протухшей зеленой водой, звучит издевательским ликованием: «Владыка! Владыка!» – и я рвусь из пут, но плесень хватает за ноги, дергает в пропасть, тащит туда настойчивым, властным зовом.
Бездна хватает за пятки, всхлипывая испуганно:
– Владыка, Владыка… проснись, дядя, проснись!
Правда, это, наверное, совсем не бездна. Я видел Тартар и другие пропасти: они так жалобно не хнычут. И за пятки, если подумать, тоже не теребят. У бездн не бывает растрепанных волос, косящих глаз, физиономий, перекошенных отчаянным страхом…
Душный кокон сна раскрылся, с неохотой выпуская из себя.
– Владыка… дядя. Они все-таки вспомнили о заговоре! Они вспомнили… они это сделали!!
* * *
Факелы искрили плесневой зеленью, огонь казался пушистым и покрытым пятнами разложения. Из угла грозно звякнул двузубец, отозвавшись на мимолетное движение руки. Я махнул ладонью: лежи себе, тут пока воевать не с кем. Подобрался и сел на обжигающих хуже огня простынях.
– Ты соображаешь, что делаешь?
Голос не шел. В голову свинцовых шариков набросали: перекатываются, тянут вниз, к влажной подушке. Одеяло валяется у дальней стены, непонятно, когда я его скинул.
Спасибо еще, правда двузубец не призвал.
Гермес оставил в покое мою ногу и повесил голову. Душеводителя било дрожью – крупной, непритворной. Колотило так, будто он вперся посреди ночи в ледяные чертоги Стикс, а не в мою душную спальню.
– Я… прости, Владыка, только тут… тут срочно… и я не знаю, что делать… а нужно быстро… я как только узнал, сразу к тебе…
Я тяжело махнул рукой – садись, рассказывай, что там такое приключилось.
Гермес не сел. Так и остался у кровати, теребя край короткого хитона и отплясывая от нетерпения.
– Я узнал случайно, а на Олимпе-то, наверное, никто и вообще не знает. Да эти точно постарались, чтобы никого и не было: Афина за этим, как его, Алкидом присматривает, а Артемида в своих лесах, а Арес среди гипербореев порядки наводит, а Деметра…
Виски разнылись отчетливее. Я откинулся на подушки, прикрыл глаза. Хотелось запустить в племянника – да хоть чем, хоть амфорой какой-нибудь запустить, только бы говорил уже понятнее. Говорил – и убирался, хотя нет, тогда придется вернуться к поросшим зеленым небытием снам…
– Вот только они не могли знать, что отец меня вызвал. То есть, еще с вечера со мной договорился, а я просто задержался. Эти смертные… и послания… и тени еще, ну, ты же знаешь, Владыка, сколько у меня дел! Я только удивился, что отца нет – мы договаривались в его гнездышке встретиться. Знаешь эту его комнату для утех? Так вот, то ли он послание для какой-то очередной царевны готовил, то ли еще что… А потом гляжу – навстречу Аполлон. Довольный такой, а меня увидел – аж перекосился. Говорит: нет Громовержца на Олимпе. Убыл к какой-то новой любовнице. И ты, мол, лети-лети, найдутся для тебя дела. Ну, я, понятное дело, не полетел…
Да уж, конечно, выслушай Аполлона – и сделай наоборот. Я и с больной головой могу понять: Гермес за час излетал весь дворец Громовержца в поисках папы. Или не только дворец Громовержца. Ах, вот как… что, и остальные дворцы? И Олимп?
– Владыка… дядя. Его нет на Олимпе! Аполлон есть на Олимпе, а отца… Зевса… нет! Я… я, наверное, везде посмотрел, я даже в стойла к лошадям заглядывал… а его нет!! Ой.
Это уже в угол, покосившись на медленно двинувшийся оттуда двузубец. Хотя нет, двузубцем рано, сперва надо чем-то не таким тяжелым.
Например – взглядом.
– Зевса нет на Олимпе? У брата много дел. Может, он зачинает нового героя. Или испытывает гостеприимство очередного смертного. Или пошел прогуляться к скале Прометея – подкормить орла… – боль в висках накатила тупая, похмельная. Прикрыл глаза, запустил пальцы в мокрые волосы.
– Зевса нет на Олимпе, – подрагивающим голосом уточнил племянник. – А Посейдон на Олимпе есть. Я его своими глазами видел. И еще видел…
– Что?
– Колчан отца. Пока по Олимпу летал, видел…
– Где?
– У Посейдона.
Боль из висков бежала в страхе. Неслась прочь громоздким чудовищем, ошалевшим от страха перед молнией. Перед молнией из руки Громовержца.
Громовержца Посейдона.
Племянник стоял посреди моей спальни, отчаянно дергая себя за бродяжий хитон. В оранжевом свете факелов блестели сползавшие по щекам капли пота. По бешеным глазам племянника, по отчаянному, ничуть не косому взгляду было видно: не врет. И не ошибается.
– Колчан Зевса у Посейдона, – тихо повторил я.
Задрожал он или кивнул? Ладно, неважно.
– А Гера?
– Гера тоже пропала. То есть, я не знаю, где она, я не видел, я… я сразу к тебе…
– Да как ты вообще сюда попал, – проворчал я. Гермес не удержался от нервного смешка, и на миг начал напоминать прежнего Долия.
– Ну, двери у тебя не так уж сложно и запираются… – стиснул челюсти, подавил новую волну дрожи. – Владыка… они сделали это. Я знаю, чувствую, я же тоже по заговорам… они сделали это!
– Сам знаю, – буркнул я. Прикрыл лицо ладонью, чтобы в глаза не лезли настойчивые блики факелов, чтобы можно было думать в родной темноте.
Глупо было полагать, что они откажутся от идеи. После того, как мне удалось взбесить Посейдона проигрышем в гонке, Гермес, конечно, что мог сделал, чтобы рассорить Жеребца с Аполлоной и Герой. Еще, помнится, хихикал и обсмаковывал мелкие интрижки: в ход пошла и обидчивая Латона, и какой-то смазливый царек, на которого имели виды сразу Аполлон и Посейдон, и кровь Медузы, которая, благодаря хитростям того же Гермеса оказалась не где-нибудь, а в доме молодого лекаря Асклепия, сына Аполлона…
Вот только когда у троих общая цель – такая общая цель…
Значит, они все же поняли, что можно обойтись и без хтония. Что они там сделали с Зевсом – очаровали? усыпили? Сковали, прибрали молнии, самого куда-то сунули, может, вообще уже в Тартар сбросили…
Мысль продрала по коже ознобом, несмотря на духоту. Мысленно я потянулся к Бездне – нет, ее не открывали, не взывали, она не принимала новых жильцов, Зевс еще на Олимпе.
– Дядя… то есть, Владыка… я не знаю, что делать…
Эй, скульпторы, мастера росписей, кто там есть?! А ну, толпой сюда – и рисовать такое чудо: Гермеса с честными глазами. Такими честными, что хитрющая физиономия вот-вот не выдержит – расколется с непривычки.
– …пожалуйста…
Бред какой-то. Хочу туда, к плесневым кошмарам. К зеленой пушистой жути, прорастающей в грудь. Упасть на подушки, окунуться в душные объятия сна, нырнуть, как в воды Леты. Почему я вообще должен нестись на Олимп, вытаскивать братца, который набил оскомину и смертным, и титанам, и мне (мне – первому, между прочим)?! Не хочу я на Олимп. Спать хочу. Судить тени. Смеяться над тем, как Посейдон, Арес и Аполлон будут колошматить друг друга за олимпийский престол…
«Ну-ну, невидимка», - хмыкнули позади.
– Почему ты думаешь, что я буду тебе помогать?
Гермес вскинул брови, развел руками: а разве нет?! Кто кинулся отвлекать Посейдона от заговора? Влез в тушку смертного басилевса, взошел на колесницу? Кто не поддался на посулы Аполлона, хотя мог бы встать на сторону заговорщиков? Кто сам же говорил племяннику, что не хочет видеть Жеребца на престоле?!
– Ты забываешь, что у меня есть другой выход.
Тот самый, которого ты, племянник, так боишься. Шлем всегда при мне, и как только Зевс окажется в Тартаре – Посейдон, или Аполлон, или кто еще, не станут преградой для невидимки.
Долий слабо улыбнулся. Покачал головой.
– Циклопы давно сковали хтоний, Владыка. За эти столетия ты мог тысячи раз захватить власть над Олимпом. Я не верю, что тот, кого в Титаномахию прозвали «незримым гневом», за столько лет не догадался использовать невидимость в своих целях. Ты мог бы сесть на трон Олимпа сразу же после жребия, если бы хотел. Почему ты не хочешь?
«Умный мальчик», – ласково пропела Ананка. Да уж, поумнее некоторых бывших лавагетов. Которые взяли жребий, а сесть на трон на Олимпе – и не подумали. Удовольствовались ролью подпорки под дверь Тартара.
Я встал, облекаясь в черный короткий хитон – чем легче, тем лучше, сандалии пойдут с кожаной подошвой, пояс простой – не с визитом по тронным залам, небось. И не на пир.
– Ты, случайно, с Парнаса не навернулся? Не слышал, что аэды поют? Характер у меня скверный. Кроме как здесь – нигде бы не ужился.
Призвал со столика хтоний, двузубец из угла. Факелы по стенам приветственно полыхнули.
– И вообще, куда на мне Олимп, я всю жизнь в стороне. Сижу, наблюдаю, мудрости набираюсь, ни во что не впутываюсь…
Племянник оценил и невесело заржал, делая шаг вслед за мной.
По божественной дороге. Из подземелий – на Олимп.
Невидимками.
* * *
Мрамор коридоров осторожно скользнул под ноги. Светильники с высоты струили приглушенное, томное светло – все равно слишком яркое. Олимп в последнее время был уж слишком сияющим.
Как двенадцать тронов, возвышающихся в зале.
– Пусто, – скорее почувствовал, чем услышал я над ухом. Потом Гермес отпустил мое плечо. Будто недоумевал: чьим недосмотром нас занесло в главный олимпийский зал? Моим? Его?
Тянуло ароматом дорогих благовоний и немного – густого, сладкого вина.
В необозримой чаше, кованной Гефестом из белого серебра, расстилались туманы. Раньше, когда богам нужно было посмотреть, как дела у смертных, они брали колесницу и спускались на землю. Теперь вот собираются в зале и с мудрым видом зрят в чашу.
Между туманами блеснул уголок синевы. Робкий луч торопливо погладил подлокотник центрального трона, потом убоялся, стек к подножию. Да уж, как тут не устрашиться: подлокотники – орлиные головы, за спиной сидящего будто распростерлись крылья, между ними – две скрещенные лабриссы. И молния в центре.
Не помню я этого трона. После боя с Тифоном Зевс меня в пиршественный зал потащил, не сюда. В воспоминаниях жены я троны не рассматривал.
А последний трон Громовержца, который я видел своими глазами, был простым креслом из золота. Искусно кованным, конечно, но и только. Младший еще на нем норовил то колчан пристроить, то плащ забыть, Гера на него все шикала…
Ни плащей, ни колчанов на нынешнем престоле не было. На серебряной подставке по правую руку торчал здоровенный рог, увитый зеленью и тоже окованный золотом. Рядом приткнулись два пифоса, пузатых и важных, как даматы[1] на совете у басилевса. На ближнем лежит ковшик – смертным на голову божественные дары лить, небось. Две серебряные скамьи – для Силы и Зависти – по обе стороны трона.
Тартарские врата могу поставить, что Зел-Зависть сидит по правую руку – там, где воздвигся трон Посейдона. На возвышении пониже – так, чтобы смотреть на Громовержца из почтительной позы. И трон сам пониже, подлокотники в виде лошадиных морд, зубы у лошадей почему-то оскалены в хохоте. Спина-раковина по краю отделана дельфинами. Безвкусица.
Понимаю, почему брат захотел перебраться, куда повыше. Может, если я бы долгие годы сидел на Олимпе и смотрел на Зевса снизу вверх…
– Владыка?
Гермес стоял у своего трона – легкого, трепещущего крыльями с подлокотников. То есть, не трепещут, просто искусно сделаны. Зато змеи на жезле у племянника извиваются нервно: трогают язычками воздух, нащупывают след невидимки.
– Почему мы здесь? Они же не придут сюда?
– Придут. Рано или поздно.
Олимпийские мысли – в олимпийском зале. У себя в спальне – пропитанной душным сном, с чадящими прозеленью факелами – я бы не смог. А здесь, пока рассматривал символы величия Семьи, вдруг собрался.
– Рано или поздно Посейдон явится, чтобы сесть на трон. Будь спокоен – Жеребец принесется галопом. Примерить седалище на престол. Объявить себя царем. И тогда…
Гермес приглушенно охнул и плюхнулся на собственное кресло.
Аресов трон – из червонного золота, Афины – из белого. Смотрятся друг в друга. Один ощетинился остриями, другой гладок и звонок, увит ветвями оливы. Скромная совка прищурила глаза на самом верху – следит.
Интересно, что сказали бы эти двое, если бы увидели, как на трон отца садится дядюшка? Афина бы не смолчала, эта Жеребца недолюбливает. А вот Арес скорее найдет общий язык с Посейдоном, чем с сестрой.
Артемида, Аполлон – два трона-близнеца, стройных и высокомерных. Только у Мусагета финтифлюшек больше – на то он и Мусагет.
Хотел бы я увидеть его лицо, когда я начну заливать этот зал братской кровью из невидимости. Что-то вякнет вечный спутник-аэд?
– Ты прав, – сказал я негромко, – это – мое крайнее средство. Но дожидаться их здесь мы не будем. Иначе они успеют вывезти Зевса из дворца.
– Вывез…
– Они убрали стражу.
Племянник понятливо кивнул. В зале было слишком пусто. Без почтительных перешептываний. Без толпы харит с распущенными волосами, любовно полирующих золото.
Мелких божков в сияющих доспехах тоже не наблюдалось.
– Значит, ты думаешь, что они этим и занимаются? Убирают стражу?
– Готовят отход. Им нужно вывезти Зевса с Олимпа так, чтобы этого никто не видел. Чтобы не прознали. Не донесли Афине или Аресу.
– Почему ты думаешь, что они уже не…
– Потому что они ждут тебя.
Золотые престолы равнодушно перемигивались – возвышения, с которых вершатся людские судьбы. Одиннадцать пустых, в двенадцатом сжался племянник, следит за незримым дядюшкой, расхаживающим по залу.
– Однажды Жеребец наведался ко мне в гости. Посмотреть мир. Аполлон приходил за этим же. Думаю, они так и не увидели то, что хотели.
Листья, круговерть цветов, буйно свисающие отовсюду плоды – это сидение Деметры, конечно. Вот и колосья кованые. Рядом серебряное кресло пониже – но ни гранатов, ни нарциссов нет в украшениях. Кора говорит, ее мать ненавидит гранаты и нарциссы.
– Они хотели…
– Увидеть Тартар. Великую Пасть. Посейдон видел однажды, но там тогда не было дверей, скованных Гефестом. И они знают, что незамеченными к Тартару не пройдут. Поэтому им нужно что-то, что отвлечет меня. И кто-то, кто знает дорогу к Тартару. Хорошо бы, чтобы он еще умел открывать любые двери.
На подлокотнике из серебра медной змейкой свернулся волос. «Потому что после Зевса матерью овладел Посейдон, – зазвучал в ушах усталый голос жены. – Почему он так хочет все, что принадлежит Громовержцу?».
У решений оскомина, как у самого омерзительного вина, брат. Помнишь, мне такое на Олимпе подавали? Ты решил хотеть все, что принадлежит Зевсу, я решил раздвоить свою нить.
Аид-Владыка посмеется, если ты взберешься на олимпийский престол.
Аид-невидимка запихнет тебя в Тартар, если ты только бросишь взгляд на ту, которая недавно поднялась с серебряного трона.
– В Тартар, – пробормотал племянник. – Они хотят отца… в Тартар?
Я пожал плечами. Не мог же он об этом не догадываться.
– Без тебя они все равно с места не двинутся.
– Аполлон же старался от меня избавиться.
– Мусагет туп. Жеребец тоже умом не блещет. Они исполнители. Не успели тебя задержать, потому что она все это время была рядом с мужем.
Гермес встал. Наверное, честь отдать. Пышному трону слева от места Громовержца. Украшенному золотыми павлиньими перьями. Что там интрига с рождением Геракла – вот заставить под свой авлос танцевать двух богов, сковать собственного мужа…
– Точно, Гера, - обреченно произнес Долий. – И почему я о ней-то не подумал? Что будем делать, Владыка? Мы же не знаем, куда они его засунули. Я обыскал дворец…
– Значит, плохо искал. Ты заглядывал в покои Геры?
– А что ему там делать?!
Правильно. Что делать Громовержцу на женской половине дворца?! У харит, у Мнемозины, у Латоны, – в каких угодно покоях, но чтобы к жене?!
– Понял, - я оставался невидимкой, но племянник смотрел почти на меня. Кивал – будто собрался с головой расстаться. – Значит, я сейчас лечу туда, отыскиваю отца, краду его из-под носа у Геры…
Хихикнул, закатив глаза. Наверняка мечта всей жизни: украсть Громовержца.
– Только они его наверняка усыпили или сковали – ну, ладно, я отомкну цепи…
– Правда? – прошелестел я из невидимости.
Трон Киприды красивее всех: сотканный из золотой паутины, перьев, морской пены, воркующих голубей. Видно, с любовью ковал муженек.
– Неправда, – ответил Гермес и от души пнул трон. Не свой, правда, а Ареса. – Гера, Посейдон, Аполлон… ты мудр, Владыка. Мне не нужны такие враги. Когда они поймут, кто вызволил отца… Но ведь вытаскивать его все равно нужно?
– Зевса найду я. У тебя другая задача.
Трон Афродиты легок, воздушен, парит. А рядом золотая раскоряка пристроилась: приползла из угла поглазеть на красоту. На себя Гефест работы пожалел: сделал добротно, удобно, чтобы искалеченные ноги не болели. Только на украшения не расщедрился, вот и вышло – кресло, ни дать ни взять.
– Ты говорил – Гефест на Олимпе?
– Да, во дворце у себя. Женушка где-то на любимом Кипре, а он ей сюрприз готовит: вековщина свадьбы скоро. Позвать его?
– Нет. Предложи ему выпить.
Я не смотрел на последний трон. Трон, установленный последним. Знал, что он опутан виноградной лозой, что подлокотниками служат две еловые шишки… Пусть что угодно служит подлокотниками.
– Выпить?! Так я ж не Дионис – пить в такой момент. Да и потом, Гефест, когда выпьет, да еще про Прометея вспомнит – он вообще себя забывает, такое творит… – смолк. С размаху саданул себя кулаком. Солидно так, по-божественному. – Понял, Владыка. Где мне вас встретить?
– Во внутреннем дворе. Колесницу они будут поднимать оттуда.
– Лечу сейчас, – Гермес прищелкнул по полу подошвами сандалий и скрылся за дверью в противоположной стене.
Пламя в выложенном драгоценными камнями очаге пылало золотом. Холодные искры с фальшивым шипением разбивались об изумруды и сапфиры.
Я повернулся спиной к холодному огню и последнему, увитому лозой трону. Шагнул за двери.
В коридорах было пусто и тоже холодно, несмотря на чудесные светильники из осколков колесницы Гелиоса. Одиноко высились статуи – следы давних подвигов. На лестнице второго этажа в объятиях друг друга спали две нимфы – переплелись, смешали светлые и русые пряди. Да не могла же Гера и впрямь… или обошлось без него, нашла другой способ? Ладно, позже подумаю.
Постоял, поразмыслил, повернул к таламу.
Супружеское ложе – точно не то место, где будут искать Зевса. Ведь все знают, что Громовержец предпочитает весело проводить время в компании многочисленных любовниц.
Дверь в спальню оказалась запертой изнутри на мудреную щеколду – смешное препятствие!
Зевс к очередной избраннице золотым дождем проливался, а Владыка подземный что – огнем в комнату не пролезет?!
Пламя в очаге полыхнуло ярко, багрово, когда я сделал из него шаг в комнату, за описание которой любой аэд позволил бы с себя кожу содрать.
Правда, описывать особо и нечего.
Ну, пышно отделана, ну, стены в розовом мраморе. Ковры по стенам – руки Афины. Промахос не разменивалась, на центральном выткала историю знакомства Геры и Зевса, на крайних, – их свадьбу. Гея дарит золотые яблочки внучке. На лице у Геи – ехиднейшая мина, какую только Афина вообразить и может.
Стена над изголовьем украшена убором из павлиньих перьев. Священные птицы Геры сильно облысели. Само ложе – конечно, работы Гефеста, широкое, как арена для кулачного боя, так что непонятно – собирался на нем Громовержец любить жену или убираться от нее подальше.
Посреди ложа, богатырски раскинув руки…
Аэдам – лживым летописцам, на такое бы лучше не смотреть.
Потому что вот оно – воплощенное величие. Храпит ничком, слегка приоткрыв рот. Голова повернута набок, прядь волос свесилась на лицо и приподнимается от каждого нового всхрапа. Набедренная повязка совсем уползла, и эгидодержавная задница гордо светит на весь талам. Тончайшие белые простыни скомканы, легчайшие бирюзовые одеяла отброшены, и кажется, что Громовержец утопает в пене волн.
А рядом – Гера, в роли нереиды, подобравшей утопающего. Сидит с черепаховым гребнем, в простом белом пеплосе и с распущенными волосами. Кудри мужу чешет. Напевает под нос памятную песню прях. Образцовая супруга.
Правда, муженек-то обмотан цепями, что самую малость портит картину. А в руках у Геры не только гребень. Еще тонкий серебряный кинжал, лезвие смазано жирным, желтым.
– Ты глупец, Гермес, – Волоокая говорила, не отводя взгляд от гребня. – Даже несмотря на то, что теперь умеешь ходить сквозь пламя. Научился у подземного дядьки? Жаль, это не прибавило тебе ума. Видишь лезвие? Оно отравлено. Это хороший яд, я взяла его у Ехидны. Даже бессмертному одной царапины хватит, чтобы мучиться. Долго мучиться, пока не найдет противоядие. Если ты подойдешь, чтобы освободить его – я тебя оцарапаю. Невидимость от этого не спасёт.
Мечтательно улыбаясь, погружала гребень в кудри Зевса. Нежно, стараясь не дернуть. Наверное, он не давал ей расчесывать ему волосы – куда! пора к другим увлечениям или делами заниматься! Вот, теперь восполняет.
А на потолке, над кроватью притаилась тонкая золотая сеть. Поспорить могу – та самая, которой Гефест как-то поймал Ареса с Афродитой. Стоит дотронуться до оков на Громовержце – и сеть послушается молчаливой команды Геры, поймает незадачливого племянника-воришку…
– Что же ты молчишь, Хитроумный? Я знаю, ты здесь. Я ведь владею очагами.
– Жаль, – сказал я, в два шага приближаясь к ней, – что это не прибавило тебе ума.
Она глухо охнула, развернулась, бессознательно и резко махнула кинжалом.
Я сжал ладонь вокруг отравленного лезвия и дернул. Кинжал взрезал руку, но остался у меня.
Гера, прикрывая себе рот, чтобы не закричать, с ногами заползла на кровать и отползала все дальше.
Я вздохнул. Снял шлем.
– Радуйся, сестренка. Смотри, сама под сетку гефестову попадёшь.
Поманил кресло из угла. Выкинул на пол свернувшийся в кресле золотой пояс. Тонкую льняную эскомиду выкидывать не стал. Уселся, скрестил ноги и принялся вытирать выбеленной тканью сначала окровавленную ладонь, потом отравленное лезвие кинжала.
– Что смотришь? На подземных не действует.
Правда, была у Ехидны доченька, Лернейская гидра, до того ядовитая сволочь, что Эмпуса после встречи с ней два дня лежала зеленая и распухшая, как недозрелая дыня. Но Гера все-таки предпочла брать яд у самой Ехидны.
– Он… позвал тебя?! Тебя?!
– Не ори, – скучно попросил я. – Зевс проснется. Тебе придется объяснять, что мы с тобой делаем в его спальне.
Она хихикнула тихо, истерически. Наверное, это и правда выглядело смешно. Зевс – в цепях и храпит, она сама – на семейном ложе: прямая, величественная, как на троне. А в руке застыл гребень, и ноги под себя подобраны, как у незадачливой царевны, узревшей в покоях мышь.
Здоровую такую мышь, подземную. Вон в кресле расположилась, кинжал зачем-то в пальцах качает. Такую зверушку у своего очага увидишь…
– Ты думала – я не узнаю?
– Нужно было это сделать раньше…
– Думала – не догадаюсь?
– Нужно было это сделать раньше!
– Или у меня не хватит ума понять, кого вы отправите в Тартар следом за Зевсом?
– Нужно было… – на ядовитую гадину, шипящую из угла, не глядят так, – нужно было тогда, сразу после Титаномахии. Я говорила ему. Говорила мужу, что тебе место в Тартаре! В Тартаре, с Кроном, со всеми титанами, с тварями, которые – там! Ему нужно было сразу отправить тебя за ними! А он…
– Он – что?
– Он…
Осеклась, послушно подняла глаза, впуская меня в память. Молодой Зевс – недавний победитель Титаномахии – меряет шагами чертог. Волосы слегка вспыхивают в лунном свете, походка неверная. В высокое окно несутся тягучие песни перебравших божеств. На Олимпе – ночь после жребия.
«Умолкни и никогда больше не заикайся о таком. Посейдона я могу дразнить сколько угодно, но Аид просто не умеет прощать. Всех оставшихся на свободе титанов я опасаюсь меньше, чем брата. Кем надо быть, чтобы ссориться с невидимкой… Оставь, я сказал, надоела уже! Он взял свой жребий. Он не пойдет против меня: ему незачем…»
За что я тебя всегда уважал брат: даже пьяным и усталым после пира, бросаясь отрывистыми фразами, ты умудрялся видеть истину.
– Он был прав тогда, – сказал я. Качнул кинжал в пальцах в последний раз и отправил в стену. Гера молча проследила за серебряным бликом, прилетевшим в середину тканого золотого яблочка. – Мне незачем. А зачем тебе, сестра?
–Не насмотрелся? Еще хочешь?! – и вскинула голову, отчаянно подставляя взгляд: на! подавись! узрей, что тебе там нужно, подземный мучитель!
– Лучше словами. А то еще отравлюсь, туда сунувшись.
В глазах у хранительницы очагов столько яда – куда там Ехидне. И куда там самой Гере тогда, в Кроновом брюхе. Жуткое варево: страх, едкая боль, застарелая, каждодневная ревность, разъедающее нутро бессилие, месть, ярость… Сестрица, ты хорошо бы смотрелась в моем мире с такими глазами.
Если бы тебя не выгнали из Стигийских болот.
– Надо мной смеются! Смеются!! Жена, которая не может удержать мужа на ложе… Получающая фальшивый почет! Что он дает мне?! Уважение богов? Песни харит?! Своим сучкам он дает большее! Ласки! Бессмертие! Вечную славу их выплодкам! Берет этих шлюх на Олимп, чтобы можно было опять делить с ними ложе! А надо мной!! Смеются даже смертные! Ты слышал их песни? Ах нет, ты не слышал, куда тебе. Они поют о маленьком Алкиде, который удавил моих змей. Они обожают давно сгнившего Персея! Поют… об этой свадьбе…
Это-то я слышал. Гермес рассказывал: Зевс решил проучить ревнивую супругу и устроил себе пышную свадьбу с дубом. Свиту собрал. Аполлона позвал с кифарой. Дуб этот ленточками украсили, в ткани завернули. «А потом, понимаешь, Владыка, сваливается с неба Гера в колеснице и начинает эту церемонию громить! С воплями, ломанием рук, красная такая… Посейдон потом признался, что нигде таких слов не слышал, отцу в запале каким-то блюдом в лоб прилетело, а он все хохочет! Гера там, наверное, час всех гоняла. Пока разобралась, что – дуб, вообще-то…»
– И ты решила, что если посадишь на место мужа Посейдона или Аполлона – тебя станут уважать больше?
Или, может, собиралась сама на трон воссесть. Царица Олимпа? Молнии в руку – прощайте, все неверные супруги?
– Я не хочу власти. Не хочу уважения. Я не хочу больше ничего, – мертвенный шепот, белые, искусанные губы, – ничего! Даже мести ему… Я только хочу, чтобы все это прекратилось.
Опустила голову, и волосы, уложенные в сложную прическу, сверкнули выцветшим, осенним золотом. Круглые плечи вздрогнули, но только один раз: царица не может себе позволить большего.
– Это не мой муж. Я любила не его. Они все как будто не видят. Но он же не был…
Вот тебе и раз. Сестрица Гера со своим бабским чутьем докопалась до разницы между Зевсом и Владыкой Зевсом. Выходит, и сама еще не до конца переменилась. А может, ей и меняться не нужно: она с кроновой утробы себя царицей считала.
Жаль, кинжал с пальцев уже сорвался. Может, я подарил бы его Гере. Сестре, которая так любит усложнять все там, где есть только один ответ.
– Ты так и не научилась молчанию, сестрица. Зря, я давал тебе полезный совет. Последуй второму моему совету: не хватайся за то, в чем не смыслишь. Закатывай скандалы муженьку, будь царицей, блистай на пирах. Строй интриги против ублюдков брата – у тебя это получается неплохо…
Я притушил остроту истины веками, но продолжение фразы сверкнуло из глаз: «И не надейся. Это никогда не прекратится». Ярко, наверное, сверкнуло: Гера распрямилась на кровати так, будто Громовержец коварно кольнул супругу молнией.
– А что до этого тебе? Тебе?! Разве ты не должен хотеть того же, после того, как он трахнул твою…
Я усмехнулся. Тень бешенства не коснулась висков, не затуманила рассудок.
Столетие назад я бы снес здесь стены, прежде чем опомнился: тогда Персефона еще всхлипывала во сне: «А-а… папа… не надо…» – тогда я сам еще не определился – во что верить…
– Кто может сказать, чего хотят подземные? Спроси Деметру: она объяснит тебе, насколько мне наплевать на жену. Потом еще добавит, что тебе повезло. И будет права. Отомкни его путы, сестра. И наслаждайся своим везением.
– Освободи его сам. Что тебе какие-то цепи! Один удар двузубца… Он не проснется. Его сон крепок, как после ночи с десятью ореадами.
А золотая сетка ждет не дождется: увенчать собою голову Владыки Аида. А Владычица Гера нехорошо улыбается и сжимает гребень дрожащими пальцами, ладони о зубцы изранила.
Потому что знает, что я не воспользуюсь двузубцем. Потому что освобожденный Зевс может задаться вопросом: если не молнии и не трезубец Посейдона раскололи его цепи – что тогда?
А мне бы не хотелось заполучить Зевса во внезапные должники. У брата ведь свои способы расплачиваться с теми, кто оказал ему услугу. Кого чем одарит: то Прометея адамантовыми клиньями, то Эпиметея – женой-Пандорой…
– Тебе лучше сделать это самой, сестра. Отомкни его цепи. Разбуди его. Ты не знала об этом заговоре. Едва только заподозрила – побежала спасать возлюбленного супруга, – на «возлюбленном» она хихикнула, показав зубы. – Он будет благодарен тебе за спасение.
– И закатит в мою честь пир, где обзаведется новыми любовницами! А ночью после пира понаделает им детей, которых провозгласит великими героями и царями Эллады!
Она встала с кровати – слишком просторное одеяние сползло, обнажая одну из грудей. Раскинула руки, улыбаясь мне в лицо и всем своим видом заявляя: нет! Он останется скованным! Он останется скованным даже если ты освободишь его – потому что он спит и молний при нем нет! Слышишь, да?! Это шаги его брата и его сына-ублюдка – далеко, за несколько коридоров, но ведь мы же с тобой боги и можем их слышать?! Скоро они будут здесь, чтобы отправить моего неверного мужа в Тартар… и что ты сделаешь тогда, подземный брат?!
– Что сделаешь? – повторили искусанные, улыбающиеся губы. – Будешь сражаться с ними? За него? Ты проиграл. Возвращайся в свои подземелья и жди, когда придет твой черед полететь в Тартар.
Она дрогнула, когда я поднялся, шагнул вперед – и оказался рядом. Чуть повернула голову, будто подставляя щеку под удар, в глазах мелькнул разгневанный Зевс, раскаленная ладонь, с размаху ударяющая по лицу…
– В глаза, – тихо приказал я, и она подняла голову, чтобы наши взгляды встретились, – ты еще не поняла, сестрица? Я не стану сидеть и дожидаться своей очереди. Хотите спровадить Громовержца в Тартар? Окажи мне эту услугу, сестра. Освободи мне трон.
Она приоткрыла рот, побелела, попятилась, наткнулась на ложе и опять оказалась сидящей рядом с мужем. Я присел на корточки, чтобы наши лица оказались на одном уровне.
Моему ласковому шепоту могли позавидовать волны Амелета.
– Потому что если вы не оставите мне выбора… Ты думаешь, я буду бороться с Посейдоном? Ждать стрел Аполлона, сестра? Ожидать, пока меня закуют во сне? Ты забыла, кто я. Я не стану сражаться. Я вгоню двузубец в спину одному и меч в глотку второму, пользуясь невидимостью, – слегка приподнял шлем, чтобы Гера могла на него полюбоваться. – Им – и кому потребуется. Потом займу место, которое мое по праву. Такого будущего ты хочешь для Олимпа?
Высшая ложь – когда в нее веришь ты сам, говорила Ата, и я верил. Я мог бы с упоением расписать Гере, какие порядки наведу на Олимпе после своего воцарения, кого запишу в новую свиту, а кого сошлю в подземный мир, какие законы установлю, а какие истреблю… Описать шествие чудовищ по земле, новый век – черный с алым, под стать новому Владыке Небес, новую Дюжину…
Мог бы даже вслух поразмышлять об участи самой Геры – но этого не потребовалось.
Наверное, то, что она додумала, посмотрев мне в глаза, было страшнее всего, что смог бы вообразить себе я. При всей моей фантазии.
Шаги двух других заговорщиков звучали уже в соседнем коридоре. Я распрямился, косо взглянул на золотую сеть. Потом на бледную, дрожащую Геру – царица богов, сидела б ты за прялкой, а не заговоры продумывала!
– Ключ. Отомкни его оковы.
Вот теперь она и впрямь испугалась: из горла полетело приглушенное рыдание.
– Что?!
– У Посейдона… ключ… у Посейдона…
– Ключ – и молнии?! Ну!
Она кивнула, захлебываясь, глядя дико, загнанно… смотрела – старухой, раздетой на потеху толпе солдат.
Шаги перестукивались по коридору осторожно – заговорщики идут, не кто-нибудь. Впрочем, Жеребца все равно слышно.
– Молись, сестра, – пробормотал я, натягивая шлем на голову за миг до того, как дверь открылась.
Первый втиснулся Посейдон: на голове – венец, белый царственный хитон – в пол, гиматий бирюзовой приливной волной лежит на плечах. Братец, ты, никак, сразу на трон собрался в таком-то наряде?
– Лежит, надо же, – пробормотал под нос. – Там уже все готово. Пора, сестра.
Аполлон за плечами Владыки Морей сперва казался почти неразличимым, но почти сразу гибко скользнул вперед, окинул отца брезгливым взглядом. Посмотрел на трясущуюся Геру.
– Ты плакала? Что случилось?
Оказывается, Мусагет умеет разговаривать без напыщенности. Правда, незримый аэд вовсю разливается гекзаметром о храбрецах, готовых свергнуть кровожадного тирана. А на самом Аполлоне – темный дорожный плащ с капюшоном. Видно, так он себе представляет заговорщиков.
– Женщины плачут, Сребролукий, – отозвалась Гера тихо. Хорошо, как нужно, отозвалась. Прикрыла обнаженную грудь, спрятала дрожь за царственной маской, надменно скривила губы. – Сегодня для меня скорбный день. Вы собираетесь отправить моего возлюбленного супруга в Тартар. Почему я не могу хотеть проститься с ним?
Жеребец шумно выдохнул. «Бабы», – сказали его глаза вышитым коврам. «А как же, бабы», – согласились оттуда обнаженные нимфы.
– Напрощалась? Колесница ждёт уже. Давай в сторонку, сестра, а то как бы сетка эта Гефестова не грохнулась.
Ступил к кровати, опираясь на трезубец. Гера осталась сидеть, как сидела.
– Вы рано пришли. Я думала, ещё…
– Понимаю, – тихо улыбнулся Аполлон, – Дий[2] не так часто посещает супружеское ложе. Но дальше оставлять его в твоих объятиях неразумно, мачеха.
– Ты полагаешь – я могу передумать?!
Хорошо, сестра, хорошо. Больше гнева на лице. Визгливей голос. Сейчас нужно тянуть время, твоему пасынку, который спаивает Гефеста, оно просто необходимо…
– Нет. Я думаю, что он может проснуться.
Красные пятна на лице у мачехи, упертые в бока руки, вздымающаяся грудь – это Стрелка не переубедило. Похоже, по пути с Посейдоном они условились о стратегии разговора с Герой: говорил Аполлон, а Жеребец тем временем двинулся вокруг ложа. Надо полагать, снимать с него Зевса. И на руках тащить во внутренний двор. Если, конечно, они носилками не запаслись.
– …не знаем, сколько продлится его сон. Медлить опасно: ведь у нас лишь одна попытка. Не сама ли ты мне говорила, как важно действовать быстро?
– Я говорила, как важно действовать правильно! Или вы сумели где-то достать Гермеса?! Как вы собираетесь без него добираться до Тартара?! Вы… своей поспешностью… всё загубите!
Чем они Зевса-то опоили? От таких звуков вулкан проснуться может. Еще погромче – и рати в бегство обращать можно, как воплем Пана. Или Зевс уже просто привык?
Аполлон вон морщится и потряхивает златыми кудрями из-под капюшона: эх, не кифара!
– Гермес нам не нужен. Я нашел единственную, кто бывал в Тартаре неоднократно: Ехидну. Она утверждает, что войти в Тартар может всякий. Двери заперты только для тех, кто желает выйти. Для узников.
– Аид… – не сдавалась Гера.
– Брат отлучился, – подал голос Жеребец. – Мне доложили: его нет ни во дворце, ни на судах.
И ступил ближе к кровати, а Гера метнула в пустоту обжигающий взгляд. Как будто я виноват, что какая-то паскуда проболталась Посейдону о моем отсутствии.
Найду – в Тартар запихну. Вместо Зевса. Или как там получится.
Гера еще что-то орала. Об охране, об осторожности. Встряхивала головой, размахивала руками: «Вы думаете – так просто пронести его по коридорам дворца? А как вы собираетесь везти его по подземному миру?!» Аполлон кривился в вежливой улыбке, мерил мачеху презрительными взглядами, бросал негромко: «Выпей настоя из лотоса. Теперь дело в мужских руках». А Посейдон похмыкивал и продвигался к постели – не спеша, искоса поглядывая на полустертый колчан, висящий через плечо.
Маленькое, ненужное дополнение на царственном плече, посверкивающее белым огнем, смертоносными символами власти.
Искушение было сильно. Протянуть руку, выхватить молнию (удержу, раз удержал Серп Крона!). Поприветствовать горе-заговорщиков так, чтобы еще на пару столетий о заговорах забыли. Гера вон тоже: орет, а нет-нет – посмотрит на колчан, будто ждёт, что сейчас полыхнёт вынутая из ничего молния, ударит в самозванца, пробудит хозяина…
Вот только невидимкам не по чину молниями швыряться. Ворам такие фокусы не с руки.
Золотая сеть свалилась сверху коварно и невесомо, повинуясь легкому мановению двузубца. Метко прилетела на макушку Посейдону, вмиг опутала с ног до головы, разрастаясь на глазах, весело вцепилась тонкими ниточками в волосы, в ткань, в кожу…
– Да что за…?!
Владыка Посейдон, оказывается, умеет ругаться как прежний Жеребец. И орёт не хуже. И краснеет.
И терпения у него, в общем-то, столько же.
– Сестра! Убери Тифоном драную сетку! П-понавешали! У-у-у, в клочья!
Рванулся, взревел, откинувшись назад, размахнулся трезубцем…
Сетка насмешливо блеснула золотом и пропустила удар сквозь себя – текуче-водная, гибкая, опутывающая Жеребца всё новыми слоями. Полыхнул ковер, вскрикнула Гера. Аполлон, выругавшись, пригнулся: новый сгусток божественной силы, расколовший стену, прошёл у него над головой. Посейдон качнулся, ринулся вперед: разорвать проклятую! Не того поймали! А коварное произведение Гефеста дернуло обратно – трепетно уложило среднего Кронида посередь кровати.
И посередь Зевса тоже, так что Гера могла бы даже взревновать.
Если бы не упала в этот момент на пол, визжа и прикрывая ладонями голову, потому что Жеребец продолжал поливать всё и вся своим божественным гневом.
Очаг разметало по кирпичику, черные дыры проело в коврах работы Афины, запахло горелыми подушками, на пол обрушилась морская вода. Море ревело и билось на кровати, пойманное издевательски тонкой золотой сеточкой. Изрыгало проклятия, катаясь по дрыхнущему младшему брату.
– Я… сейчас… всех… У-у-у, кишки Ехидны!!
– Дядя, перестань! Как мы тебя освободим, если ты… – это Аполлон, красавчика смазало по скуле щепкой от кровати, а потому он теперь пригибался тщательнее.
– А-а-а!! Изнанка Тартара! Приапорукий кузнец, чего наковал!
Гера исправно визжала – видимо, надеялась еще пробудить мужа.
Зря. Если уж Зевс не проснулся, когда на него плюхнулся Посейдон – едва ли его вообще можно разбудить, пока не закончится действие… чего, кстати? Чар? Настоя? Неужели же… Нет, об этом лучше пока не думать.
Шторм утих не скоро. Неистовство Жеребца погасило только заявление Аполлона, что еще немного – и они все втроем окажутся в Тартаре, когда Зевс очнется. Жеребец утих, отстранился, насколько смог, от похрапывающего Зевса, буркнул:
–И что, если очнётся? Цепи крепкие, не разомкнуть. Как сетка эта. Выпутывайте уже…
Выпутывали вдвоём: Аполлон тщательно и с насмешкой, Гера с мнимым испугом и мнимой же бестолковостью. Посейдон дергался и шипел:
– Дрянь какая… и не разорвать! О чём ты думала, когда её сюда вешала?
– О тех, кто может нам помешать, – отозвалась Гера, старательно дрогнула рукой – и опутала брата новыми извивами сетки.
– Напридумаешь… помешать! Разве только ты и помешаешь. Сетки она вешает! Гефестом кованые! Говорил же: в таком деле женщина – к беде только…
Испуг снялся с лица Геры легче дешевых румян. Губы изогнулись готовым к стрельбе луком – вот-вот пустят ядовитую стрелу.
– О, да, брат. В таком деле может помешать многое. Женщина, горячность, проигранные какому-то смертному состязания…
Все-таки неизящно и невовремя. Грива Жеребца стала дыбом, он рванулся так, что сеть не выдержала: дала брешь, а потом уже расползлась, осенней паутинкой повисла на плечах разъярённого морского Владыки.
– Ты… Что ты сказала?!
Гера сложила руки перед полной грудью. Откинула голову, показывая зубы в злорадной улыбке. Рот приоткрылся спелым стручком: ох, сейчас на Черногривого горох прошлого посыплется…
– Дело, – медовым голосом напомнил Аполлон. – После можете устраивать перебранки.
Глаза Стрелка добавляли: можете хоть в Тартар друг друга запихать – не заплачу.
Хороший же гадюшник развел вокруг себя младший. Жаль, тут нет Прометея – оценить. Видящий, печень которого все так же неизменно клюёт орел, был бы рад. Вот сбывается предсказание: тиран больше не сидит на троне. Тиран храпит, заголивши ноги, на кровати. А его медленно заворачивают в расшитое серебряными бурунами покрывало – чтобы никто из случайных слуг не мог заметить. Покрывало коротковато, ступни Громовержца торчат, но это ничего, по пяткам его вряд ли даже возлюбленные нимфы опознают. Потом звучит: «Ну, что? Двинулись?» – и сверток с Эгидодержавным плывёт к двери, повинуясь мановению трезубца. Ни дать ни взять – покойничек, несомый к костру. Не хватает носилок да погребальных жертв. Безутешная вдова присутствует: провожает возлюбленного супруга застывшим взглядом.
А подземные боги даже ближе, чем надо: я готовлюсь шагнуть вслед за кулем, в который превратился Владыка Неба.
Меня задержал Аполлон. Накидывая капюшон на голову, Стрелок встал в дверном проходе. Всмотрелся в бледную, кусающую губы Геру.
– Ты не пожелаешь нам удачи?
– Пусть ось Ананки вращается в нужную для вас сторону, – мёртвым голосом произнесла царица Олимпа.
– Мы повернём ее в нашу, – мягко и успокаивающе произнёс Кифаред.
Ананка рассыпалась из-за спины мелким смешком – чего захотели!
Путь по коридорам до внутреннего двора казался непомерно долгим. Будто одна из временных ловушек Крона раскинулась от стены к стене – и водит кругами, путает время. Одни и те же статуи, одни и те же двери, лепнина, тонкая резьба, аромат, одна, две, три спящие служанки (не думать об этом, после!), еще дверь, ещё лепнина…
Посейдон поглаживал колчан. На его плечах вызывающе золотились остатки Гефестовой сетки – получалось почти естественно. Аполлон перебирал пальцами в воздухе и что-то мурлыкал.
Наверное, представлял, какую песню сложит, когда всё будет закончено.
Вечный спутник Мусагета – незримый аэд – конечно, тоже был здесь, семенил возле похрапывающего свертка и ликующе бренчал:
После ж богатую ткань хитроумно великие взяли,
И, без почтенья обвив глупца злокозненное тело,
Мощью своею его приподняв, торопясь, в коридоры вступили.
Подвиг предчувствуя славный, ступал Посейдон Черногривый,
Путь указуя трезубцем, что волны морские колышет,
И, поднимая стихии со дна, корабли потопляет,
После же, словно зверей кровожадных и мрачнокосматых,
Он усыпляет стихии и делает тихими их, словно овцы.
Также и Феб златозарный, легко поспевая за Дедом
Морским, коридор наполняя прекрасным,
Благоуханьем своей красоты, тут ступал величаво.
Лик он сокрыл свой чудесный, подобно тому как
В тучах скрывается солнце, и страждет тогда на земле всё живое…
Он был слеп, этот аэд. Надрывался, воспевая красоту Мусагета и величие подвига – избавления Олимпа от тирании Зевса.
Иначе мог бы заметить что вслед за двумя богами идет третий. Правда, без кифары, молнии и невидимый…
Все аэды в каком-то смысле – слепцы. Они поют только об очевидном. Невидимок, которые так часто двигают великими, им не рассмотреть – потому и песни получаются хоть и красивыми, но с пеленой на глазах.
Вот они прянули в дверь, и предстал перед ними
Внутренний двор, что подобен своей красотою
Был басилевсам дворцам, ибо мрамором был он отделан
Разных цветов, и мозаикой он из камней драгоценных
Был изукрашен, которая изображала победы
Многомогучего Зевса, что ныне бесславно повергнут,
И в покрывало завернут и связан, как будто
Теленок едва лишь рожденный, который готов на продажу.
Гордую речь начал тут Посейдон Черногривый с насмешкой:
«Вскоре не будет уже здесь Тифона и яроразящего Зевса.
Волны из светлоблестящих сапфиров затопят сей двор неотступно,
Чтобы сияли они и напомнили мне бы о море».
Это сказав, подошёл он к своей колеснице богатой,
Где пенногривые кони в упряжке уже в нетерпеньи вздымались,
И, опустив в колесницу тирана, что храпом безмерным и глупым
Двор оглашал, словно вдруг бы решил напоследок
Колонны его пошатнуть и Олимп весь содрогнуть,
Руку воздел и сказал…
Аэд поперхнулся и жалобно икнул: переложить в песню то, что сказал Жеребец, не представлялось возможным.
Белая пена конских грив ошалело моталась в воздухе. Лошади не ржали – кричали, тянули в разные стороны, бешено грызли удила, рвали упряжь, нещадно избивая копытами драгоценные камни двора.
– Что ещё?! – простонал Аполлон.
Посейдон прошипел «Ничего!», зачем-то прокрутил в руке трезубец, взялся за кнут…
Правда ведь – ничего. Прекрасный день для Олимпа: воздух холодный и сладкий, как вода в лесном ручейке. Гелиос правит где-то вдалеке, от стад Нефелы отделились с десяток пухлых облачных овечек, собрались как раз над дворцом, пощипывают синеву Урана.
А лошади встают на дыбы, отворачивают морды и дрожат мелкой дрожью, и не собираются везти Громовержца в Тартар. Может быть, их лошадиные сердца не выдерживают такого кощунства.
А может, дело в том, что перед лошадьми, незримый, стоит ужас. Черный, скалящийся сотней волчьих жадных пастей, дышащий драконовым пламенем, капающий с клыков слюной…
Подземный ужас, вышедший в давние времена из кузниц Циклопов. Послушный тому, кто направляет его.
Хтоний был рад возможности не только скрывать, но еще и пугать. Он грелся у висков, впитывая в себя недоуменное апполоново «Они у тебя взбесились, что ли?» и яростное ответное Жеребца: «Сейчас взбесятся!»
Хтоний с тихой радостью принимал в себя даже мою немую, полубессильную ругань. То, чем я награждал в мыслях Гермеса, заставило бы вечного спутника Аполлона поперхнуться дважды и с заиканием петь потом еще два века.
Где ж Психопомп со своими сандалиями, когда так нужен-то, я сам не знаю, сколько смогу держать, пока они не додумаются…
Кнут прогулялся по пегим спинам раз, другой – лошади только неистовствовали сильнее. Кнут свистел: «Вперед!» Ужас шептал: «Ни с места!» – и шепот был выразительнее свиста.
– Мне сходить за моими в конюшни? – нервно хмыкнул племянник.
Посейдон промычал нечто нечленораздельное и поднял трезубец.
Приказ ударил по лошадиным спинам сильнее кнута: вперед! со всех ног! сейчас! Квадрига брата, исходя мучительным ржанием, шатнулась на меня, но в тот же миг я поднял двузубец, связав себя, его и хтоний в единое целое, в плотный кокон, за стенками которого – хищные страхи, только и ждут, чтобы наброситься и растерзать. Все кошмары подземного мира, все клыки, что есть, вся жажда крови, сколько ни отмерено, всё безмолвное, норовящее довести до безумия…
Под ногами дрогнул Олимп. Два приказа схлестнулись, заскрежетали друг о друга проверенными клинками – и лошади не выдержали, галопом пустились вскачь и от приказа, и от ужаса.
Вскачь по двору с раздирающим ржанием, волоча за собой колесницу с Зевсом. Покрывало соскользнуло до половины, и Громовержца мотало по дну колесницы из стороны в сторону. Звякали о золотое дно адамантовые цепи.
Жеребец ругался так, что наверняка до дома Мойр долетело: он не ожидал рывка, и при резком крене его сбросило с собственной колесницы. Аполлон отскочил из-под копыт грациозным, стремительным барсом, по привычке извлёк лук – наверняка хотел подстрелить одну из лошадей дяди, чтобы остановить колесницу…
– О-о-о-о, мрази! Убьюу-у-у-у!!
Я молча взял свои слова о Гермесе назад – пригибаясь, чтобы не получить в лоб летящим золотым костылём. Всё же Психопомп умеет подбирать моменты.
Из-за ругани Жеребца и сумасшествия лошадей приближение опьяневшего Гефеста было незаметно. Аполлон и Посейдон заметили Хромца, только когда во двор рухнула первая колонна, а в воздух взлетело крошево.
Аэд вякнул опасливо:
Кони и боги смешались в темнотуманную кучу,
Тысячегромные ругани взрывы слились в завывании диком…
Потом благоразумно замолк, храня невидимую голову. Потому что: где боги? кони? Какая колесница?! Ржание, ругань, пронзительный запах вина и амброзии, хриплый рёв Хромца и не менее яростный – Посейдона, которого Гефест в запале зацепил молотом; мелодичный стон Аполлона, которому тоже досталось, и густая мраморная пыль в воздухе, и перепуганные лошади носятся кругами, вконец обезумев и кусая друг друга…
И драгоценные камни разлетаются во все стороны – портят мозаику. Зевс и Тифон на мозаике сливаются во что-то единое, многоголовое и яростное, а по колоннам уже бродит кузнечный жар, и молот лупит во все стороны.
Кушай, не обляпайся, средний, я такое уже в своем мире видел.
Жаль только – Гермес всё-таки перелил вина в кроткого Хромца, и теперь тот в неуправляемой ярости. Его не заставишь освободить Зевса: он будет бегать по двору и крушить, а если попадётся под молот колесница с Громовержцем – и ее в щепки расколотит под нескончаемый припев: «Куда?! В цепи?! И орла…?!» А Посейдон сейчас очнется, схватится за колчан – и Гефест уляжется поперек второй поваленной им колонны, а тогда хаос прекратится, и момента больше не будет…
Действовать надо сейчас, пока из-за пыли они не видят друг друга.
Я выждал момент: колесница как раз поравнялась с Гефестом, и тот взметнул молот, яростно грохнул по борту, сминая и дробя свое же произведение. Божественным рывком я толкнул себя на колесницу, у коней подломились от ужаса колени, и они упали на мраморные плиты, перепутавшись гривами и упряжью, калеча друг друга копытами.
Я ужалил двузубцем один раз – и адамантовые звенья, опутавшие Зевса, лопнули. Младший от болтанки в колеснице начал приходить в себя – тряс головой, что-то бормотал.
По морде я ему прибавил просто с разгона, не успев остановиться. Спасибо – не двузубцем, а правой, открытой.
Могу прозакладывать ключи от Тартара – Владыку никакими сонными чарами не удержишь, если ему дать пощёчину.
С колесницы я шагнул уже не торопясь. Кони Посейдона били копытами, просили пощады, но хозяин не слушал, хозяин был занят сдуревшим Гефестом, не желавшим подставляться под трезубец. Они так и носились в облаке пыли: бирюзовый блик – Посейдон, огненный вал – Гефест, золотая струна – это Аполлон от молота уворачивается. Капюшон свалился, златые локоны растрепались, лицо покраснело, и по всему видать, что Аполлону такие танцы не по нутру: еще немного – и пристрелит брата!
Огонь! Нет, слепая мощь волн (вспомнил Жеребец, над чем царствует!). Золотая стрела! Сломалась о ярость, раздавлена кулачищем: «Ещё и стрелы?!» Молот! Трезубец…
Всё, сколько можно уже мазать по такой мишени.
Гефест наконец подставился, а может, Жеребец собрался и ударил точнее. Кузнец повалился, так и не расставшись с молотом. Яростно прохрипел: «Одолели!» – с ненавистью взглянул на кривые, жалкие ноги, выглядывавшие из-под хитона.
Посейдон подошёл, брезгливо отбросил молот от руки кузнеца. Спросил:
– Ну, и что с ним? С Лиссой ночки проводит?
– Пьёт, – махнул рукой Аполлон. – Гермес говорил – с ним было такое, когда покарали Прометея.
– Хорошо, – слово просочилось сквозь зубы медленно, коварно, как вода, проникающая в трюм. – Всё равно бы пришлось. Он слишком предан Зевсу.
Движение было царственным. Отточенным, красивым: наверняка Посейдон тысячу раз представлял, как он протягивает руку к колчану, достаёт холодную белую стрелу – произведение Циклопов…
Только вот закончился жест неизящно: пальцы схватили воздух. Попробовали поискать молнию пониже – нет. Повыше, левее, правее – нет… Пощупали колчан – на месте…
– Не это ли ищешь… брат?
Голос пал на площадку первой приближающейся грозой. Угольно-серой тканью туч, укрывающих вершину Олимпа. Мягкими, отдалёнными раскатами, обещающими большую бурю.
Захрипел аэд – песенный спутник Аполлона. Он не хотел придумывать эту песню. Не хотел знать, чем она закончится.
Наверное, Мусагет тоже хотел бы зажмуриться – но он стоял, молча глядя на отца. Даже не пытаясь наложить стрелу на тетиву. Знал – не успеет.
Потому что в руке Владыки Неба – молния.
Потому что глаза Владыки Неба сузились в опасном прищуре – когда он так щурится, то опередить его невозможно.
Потому что Громовержец, выпроставшись, стоит возле немо кричащих от боли лошадей – и выглядит как в старые военные времена: хитон простой, волосы всклокочены и сияют неизвестно от чего, лицо светится холодным гневом, а щека отчего-то горит.
К ногам Громовержца медленно сползают остатки кем-то разбитых цепей, а губы – тоже белые – едва шевелятся, а гром рокочет всё ближе и ближе:
- Ты рано взял мой колчан, Посейдон. С каких пор ты крадёшь у спящих?
Вдалеке, отзываясь на гнев Владыки, блеснула чужеродная зарница. Тучи Нефелы почернели, овцы обернулись драконами, веющими холодным ветром.
Шквал клыками рванул за подол хитона.
Я отвернулся. Шагнул, не размениваясь, сразу к подножию Олимпа. Ведь и гиматия же не брал: закутаться не во что. И сандалии легкие.
И нечего там смотреть и слушать: против бодрствующего Зевса они не выстоят.
Подумал, шагнул еще раз. Выбрался на зеленый холм, с которого Олимп казался средних размеров муравейником. В муравейнике творилась какая-то беда: плотным роем разозлённых ос вокруг вершины сбивались тучи, изнутри пробивались белые вспышки – хлесткие, короткие.
Гром рычал уже в полную силу, но до меня докатывались только гулкие отзвуки.
Снял шлем: тот давил ноющие виски. Всё равно никто не узнает: сидит на холме мужик в годах. Сутулится, взглядывает на Олимп, прутиком что-то чертит.
Хитон простой, наверное, местный деревенский дурачок.
– Ух, - сказал Гермес, спрыгивая на траву возле меня. – Папочка злится.
Заухмылялся и ткнул пальцем в сторону гермы, косо торчащей в отдалении, у леса. Странная, нелепая герма: нет ни перекрёстка, ни вообще дороги, а она стоит.
Вот, значит, как он меня нашёл.
– Я не опоздал с Гефесом, Владыка? Ни в какую пить не хотел! Пока уломал, пока предложил за Прометея выпить, пока он мне плакаться начал… Успел?
– Успел, – сказал я.
Тучи вокруг Олимпа сжались, спрятали гору в душный мешок.
Гермес сидел раскрасневшийся и пропитывал воздух винным духом.
– А зрелища я не видел, – посетовал, – пошёл слуг поднимать, рабов, харит, да вообще – всех. Чтобы свидетелей побольше на всякий случай. Чуть добудился некоторых. И чем это они их?
Я не ответил. Ничего не нарисовал. Молча рассматривал прутик с остатками зелени. В глазах плыли плесневые пятна – следы снов.
– Ты скажешь, что Гефест освободил Зевса, – медленно проговорил я, когда племянник перестал перечислять, что разгневанный Громовержец сотворит с заговорщиками.
– Так ведь он же и освобо…
– Ты. Скажешь, что он освободил Зевса. Сначала Гефесту. Потом всем.
– Понял, – скроил благостную мину племянник. Потом не выдержал, хихикнул: – Об этом Мусагет песни не будет складывать. А жаль. Надо бы, надо бы. А больше всего – о тебе, надо бы, Владыка. Не знаю уж, как ты это устроил – но тебе любой из нынешних героев позавидует!
– А вот этих поминать не надо. Накличешь.
[1] Дамат – в древней Греции советник при дворе басилевса.
[2] Дий – одно из имен Зевса.
Сказание 3. О чёрных и белых крыльях
Есть близнецы – для земнородных
Два божества – то Смерть и Сон…
Ф. Тютчев
У Владык всё великое. Если победы – до небес. Враги – в общем-то, тоже до небес, они не слишком отличаются от побед. Любви – на сотни песен, мудрости – на сотне мулов не увезти, а уж справедливости сколько!
Поэтому Владыки не должны видеть дурных снов. Потому что кошмары будут им под стать – великими. Безжалостными. После такого кошмара можно невзначай схватиться за молнию или за трезубец – и прости-прощай какой-нибудь смертный народ, невовремя подвернувшийся под руку.
Сны смотрят на меня из черных вод Амсанкта. Толпятся, обиженные. Они только что вытекли в воду вместе с памятью и теперь не хотят тонуть. Сны Аида-невидимки: черная пасть Тартара и белая усмешка отцовского серпа, голубые глаза барашка-Офиотавра и алые плоды, прорастающие из детских тел на острове Коркира.
Сны Владыки подземного мира: бесконечная череда теней и тянущие в мольбах руки грешники. Белые и черные перья – вперемешку. Юноша, струны кифары которого вызванивают непростительное, невозможное: «А если бы у тебя отняли…»
Снов что-то многовато. Не навеянные коварным жезлом Онира, – свои собственные. Пятнами плавают в черных водах, подмигивают нагловато. Подначивают: а правда, что Владыки не видят кошмаров? Или всё-таки врешь?
Вру, конечно. Видно, по старой памяти: науку Аты так просто не отбросишь, даже если всё уже кончилось, и здесь есть только я, стилос воспоминаний, да бултыхающиеся в холодных водах сновидения.
Уймитесь, сновидения. Послушайте о моем дурном сне. Длинном, жутком, такой ни одному сыну Гипноса в голову не придёт…
И расступитесь уже там, в водах: нам удобнее вспоминать, когда видим свои лица. Кошмары друг для друга.
Когда выясняем, уже в который раз: он…? я…?
Зевс, оказывается, умеет выдумывать казни.
Не хуже меня (еще вопрос, кто из нас взял нужный жребий).
Вестницей участи Посейдона, Аполлона и Геры выступила Кора. Спустилась в этот раз с опозданием: «Ну-у, мой царь, ты не представляешь, что там творилось на Олимпе».
– Представляю, – пробормотал я. – Гермес рассказал.
Персефона хмыкнула и уплыла сквозь розовую аллею, я шагнул следом – и кусты сомкнулись перед лицом. Мерзкая алая роза сунулась в нос, вцепилась шипами в гиматий: не отцепишься, пока не вдохнешь аромат. Я послушно вдохнул и расчихался.
– Не нравится? – долетел удивленный голос жены из глубин сада. - Я тебе другие покажу, перед тем моим уходом высадила…
Царю подземного мира нужен какой-никакой досуг. Когда жены нет, можно прогуляться по десятку разных троп, навестить подземных в их дворцах (эти всегда рады), да мало ли что!
Но, раз уж жена есть, приходится таскаться по ее саду. Не каменному – вызывающе живому, правда, темному и отделанному драгоценными породами камня, как все здесь, но все равно – дышащему Средним Миром.
Здесь даже поёт настоящий соловей – правда, когда я захожу в сад, бедный птах не подает голос. Побаивается.
– Только не грози моим цветам опять огнём, – сжал ладонь, на которой уже готово было вспыхнуть предупредительное пламя. – Подожди немножко, почти готово… все, можешь смотреть.
Колючие ветви расплелись, давая проход. Кора стояла в нескольких шагах, поглядывала на новую клумбу.
Не розы, лилии. Крупные, с искривлёнными лепестками, полыхают ярко, оранжево, по краям, кажется, даже теплые искорки проскакивают. Вот-вот процветут веснушками, улыбнутся, протянут руки: «Радуйся, брат!»
– Это… для неё, – тонкие пальцы жены осторожно приласкали лепестки. – Мать пыталась вырастить наверху, но получалось не так. Она очень огорчалась. Говорила: вот, я ведь помню сестру, а цветы почему-то золотые получаются, а Гестия не любила золота…
– На Олимпе всё золотое, – сказал я тяжело и сухо. Жена искоса глянула на мое лицо и вдруг хихикнула.
– Это точно. Даже цепи, на которых Геру повесили. Как, Гермес разве не рассказал этой новости? Наверное, рассказывает ее рапсодам. Брат говорил, что такое не должно быть забыто.
Улыбнулась мгновенно, мстительно и остро – и за улыбкой во весь рост встала усмехающаяся Гера, какая-то давняя ссора… «Я рада, что мой муж подменил брата на твоём ложе, племянница. Как тебе понравилось с ним? Я его понимаю: он пытался хоть отчасти восполнить то, что дал тебе такого мужа…»
– Цепи?
– Цепи. Чтобы привязать за руки, – она поиграла тонкой цепочкой браслета. – И две наковальни на ноги – чтобы надёжно подвесить между небом и землей. И плетка, чтобы бичевать. Мой царь, неужели ты правда не слышал? Я думала, ее крики до Тартара достанут!
Услышишь тут, как же. За постоянными стонами теней и воем казнимых на Полях Мук. Или по ночам – в снах, поросших зеленой, призрачной плесенью, сны втянули щупальца только после прихода жены, да и то – нет-нет, высунутся осторожно, тронут за виски…
Скамьи в этом саду увиты густой зеленью: плющ присосался к серебру, усеял его белыми цветами. Жена садится, оглядывая сад, я устраиваюсь удобнее: растянувшись на всю скамью и положив ей голову на колени. В песнях мертвых рапсодов герои отдыхают после битв именно так.
– Плётка?
– Кажется, да. Выделанная из драконьей кожи. Гермес мне шепнул, что у Аполлона осталось много кожи Пифона – он ее для чего-то хранил. Гермес ее, конечно, позаимствовал… правда ли говорят, что из драконьей кожи получаются отменные плети?
– Спроси у Эриний. Их бичи…
Арес, когда был еще заносчивым и юным божком войны, раздобыл себе такой – погонять лошадей. Хорошо погонял. Только недолго: при мне он полоснул по спине своего вороного только раз, второй удар пришелся поперек физиономии самого племянника. «Понравилось? – спросил я, сворачивая бич в руке. – Запомни: драконьей кожей можно бичевать людей или богов. Лошадей жаль». Арес кусал губы от бешенства, плевался ихором, но ответить на удар не пытался: ни один бешеный не кинется на Чёрного Лавагета, когда у него в ладони такое оружие.
– Правда? Ну да. Алекто как-то хвасталась своим мастерством. Странно, что отец не попросил их.
Мягкая линия подбородка твердеет, пальцы перестают перебирать мне волосы, сжимаются коротко и резко. А я с недоумением вглядываюсь в нее снизу вверх.
Зевс что – сам…?!
– Сила и Зависть, его верные, верные слуги. С плётками. Там был весь Олимп. Все смотрели. Это не длилось долго. Но все смотрели. Отец тоже смотрел. Гефест пытался его отговаривать, но он ответил…
…что это в назидание другим, конечно.
Ни одна богиня больше не посмеет участвовать в заговоре против Громовержца. Чтобы не быть раздетой и высеченной перед остальными. Если с женой он поступил, как со смертной рабыней – какой может быть участь других?!
– И эти дни ты утешала Геру?
– Нет. Маму. Она пыталась что-то сделать для сестры… облегчить… хоть чем-то, – стеснительный тон и запинки у Коры начинаются каждый раз, как она говорит со мной о чужом милосердии. Будто опасается презрительно нахмуренных бровей и недовольного: «Это что за глупости?»
Если говорить приходится о милосердии Деметры – она запинается вдвое чаще.
– А вместо этого пришла в расстройство сама?
– Гера не хочет ее видеть, царь мой. Кричит. Проклинает ее, меня, почему-то с упоминаниями твоего царства…
Не надо угадывать, кого Гера сейчас проклинает больше всех. Надеюсь, она хотя бы вслух об этом не орет.
– …и я не смогла оставить мать, когда она плачет еще и из-за сестры. Ты не слушаешь, мой царь?
Дрёма подкралась коварным, невидимым наемником, смежила веки. Только вот перед глазами не кости скал, поросшие плесенью, не рассыпанные перья – огненные цветки. Колышутся, бросают теплые отблески, улыбаются…
– Я слушаю. Посейдона и Аполлона брат тоже бичевал?
– Нет. Их он заставил работать на смертного. Отдал в услужение Лаомедонту, царю Трои. Кажется, Лаомедонт решил воздвигнуть стены вокруг своего города, и теперь Посейдон и Аполлон заняты этим.
Воображение с готовностью представило Жеребца, волокущего здоровенную глыбу камня. Следом – Аполлона, с громкими ругательствами тешущего эту же глыбу. Воображение, конечно, врало: бог не станет работать руками, когда есть трезубец или волшебная кифара. Но вот уже сам факт…
– Гермес говорил: этот царь даже не собирается им платить за работу! Ходит вокруг этой стены. Ковыряет ее пальцем, ногой пинает. И ко всему придирается! То на трещину покажет. То глыба не так легла. А вот тут вражеский лазутчик с колесницей пролезть может – Гермес так и говорил: с колесницей! Представь себе, царь мой…
Кажется, не только эллинским басилевсам жмет череп. Натирает, небось, как не по размеру скованный шлем. Воображение почему-то не желало представлять участь Лаомедонта – наверняка ведь Зевс выбил из брата и сына клятву Стиксом не вредить этому царьку.
Зато представилось лицо Жеребца, которому какой-то царек доказывает: «Боги что – даже строить не умеют?!»
– После визита Таната нужно будет приспособить этого басилевса на стройку, – мечтательно сказала Персефона. – Аполлон будет признателен.
Особенно если я еще приставлю к Лаомедонту Эвклея – чтобы тыкал пальцем и бурчал: «Руки у тебя откуда растут? У Гефеста плечи ровнее, чем твоя поделка!» Хмыкнул, не открывая глаз. И жена туда же. Что-то в последнее время у всех большое желание взять на себя мои обязанности палача.
– А Гефест?
– Гефест?
– Гермес говорил, что это он освободил Зевса.
Я слышал только первую версию – напоказ, для свиты. «И тут он врывается, – вздымал руки Долий. – Молотом – хрясь! Посейдона в сторону, Аполлона в сторону, цепи расколотил, а потом уже Зевс сам – ка-а-ак!»
Геката ухмылялась едко, остальные честно верили, что до прибытия Гефеста Зевс так и торчал в цепях. «И глазами лупал!» – от большого вдохновения прибавлял Гермес шепотом.
– Ах, да, да… Отец устроил пир в его честь, – голос жены звучит мерно, усыпляюще. – Похвалил за верность. Но, кажется, брат был совсем не рад почестям. Он все ходил, просил, сначала за Геру, потом за Посейдона и Аполлона… Так просил, что Зевс чуть было не разгневался и не отправил его тоже строить стены Трои.
– Хорошо.
– Царь мой?
– Хорошо, что не стал бичевать.
Она опять прекратила перебирать мне волосы: ладонь остановилась на лбу, острые ноготки царапнули кожу. Нахмурилась – я скорее почувствовал, чем увидел, потому что видеть не хотелось, и думать, и тревожиться, хотелось – представлять себя молчаливым псом, положившим голову на колени хозяйке. Черным, подземным, осоловевшим от ее близости, не умеющим разбирать речь богов, не понимающим шелуху слов…
– Я спрашивала Афину… почему Зевс… почему он так суров. С Герой. С братом. И сестра сказала, что они посягнули на самое ценное для него. Молнии. Трон. Потому что для Владык нет ничего, что было бы…
Псы не слышат. Не понимают. Чувствуют только легкое подрагивание ладони на лбу. Невесомые, плавающие в воздухе тревожные нотки – даже не в голосе, в молчании. Молчание, в котором она представляет свою участь – если бы она вдруг подняла восстание против меня. Быть раздетой на потеху подземным, иссеченной бичами Эриний? Так ведь я не Зевс, я умею придумывать казни пострашнее.
У Владык ведь нет ничего, что ценнее их бремени.
Если, конечно, они Владыки, а не уроды с раздвоенными нитями.
– Афина мудра. Все знают, что в случае неудачи Владыка не пощадит бунтовщиков. Поэтому в подводном мире не было бунтов, а на Олимпе такое впервые.
Говорящий пес – это неинтересно. Ата сказала бы, что игра испорчена. Поэтому приходится подниматься, стряхивать с волос руку жены, избегать ее изумленного взгляда.
– Царь мо…
– В третий год моего правления. Спроси Гекату – она наверняка помнит.
Поражения нелегко забывать. Оранжевые язычки лилий подмигивают с клумбы, изредка долетающий сладкий запах отдаёт полынной горечью.
– Это тогда умерла та нереида? Левка?
Лицо не вспомнилось. Бирюзовой рыбкой из омута памяти блеснули два глаза – ласковые лагуны… потом сразу серебро волос, нет, листьев, кора под пальцами…
– Да.
В глубинах сада пробудился соловей. Издал пару отрывистых, печальных трелей. Жена смотрела опасливо, будто забрела в темную пещеру, слишком глубоко продвинулась, теперь вот не взбаламутить бы там что-то древнее, черное.
Девочка, ты-то что там можешь взбаламутить? Там всё так надёжно похоронено, что в последнее время даже Мнемозина не суется. Если бы смертные умели так погребать – наверное, тени бы попросту растворялись, не оставляя малейшего следа.
– Царь мой? Ты хочешь продолжить прогулку?
Вот еще, чтобы мне в лицо розы тыкались? Лучше пусть не розы – медные волосы с запахом нарциссов: приятнее на ощупь, и шипов у них нет.
Геката вспомнит, Геката расскажет: торжество при виде колесницы, мальчишка-возничий придерживает старуху с серебряными волосами, бежит, не оглядываясь, бросая в лицо миру легкую победу…
А потом возвращается Владыкой. Из этих, для которых нет ничего ценнее. Геката, правда, расскажет, что я никого не бичевал, так, посадил Харона на весла на веки вечные, а потом добавит, что я не Громовержец все-таки, и прошелестит, что я и так половину бунтовщиков перекалечил, а если бы еще и карал…
Но это будет после.
– Царь мой… ах, ты опять… но мы же только недавно… ой, фибула…
Фибула, подаренная матерью – золотой колос – метко улетает в гущу роз, гиматий Кора сбрасывает сама, не желая осквернять свой сад треском рвущейся ткани.
– Четыре дня, – слова выдыхаются коротко, резко: губы заняты сначала белой шейкой, потом стремительно припухающими губами, потом оголившимся плечом, – ты здесь пока четыре дня. Против восьми месяцев.
Пристало зрелому богу, Старшему Крониду и мрачному правителю подземелий вести себя, как влюбленному пастушку? Ананка полагает, что нет, и неодобрительно что-то бубнит из-за спины, но вот только я не очень-то слышу Ананку, и суды теней в эти дни коротки, потому что один вид Коры, поправляющей волосы, вызывает желание отправить на Поля Мук все тени и всю свиту. В первую неделю после ее спуска смолкает даже Тартар – узники не ломятся, не выкрикивают проклятия – бесполезно, все равно не услышу.
– Гефест иногда по годам… к жене… а она говорит, что у них не так…
– Потому что идиот.
Кора прикусывает губу, услышав звук своего рвущегося пеплоса (эту проклятую ткань иначе вообще снять невозможно!), с затуманенными глазами шепчет: «Аид, ты что… здесь?! А если кто-нибудь вдруг…» – блаженно улыбается, различая ответный невнятный шепот: «В Тартар заброшу, все равно никому не расскажут», – не замечает, что округа вымирает, даже бедный соловей онемел и сделал вид, что три года как тень.
Прижимается всем телом, обволакивает нарциссовым ароматом, забрасывает мою фибулу куда-то к колосу Деметры, ласкает сведенные плечи…
Не подозревая, что я говорил не о Гефесте. О себе. Гефест, хорошо осведомленный о неверности жены, прекрасно обходится подручными нимфами. Детей каким-то смертным настрогал. Наяды-нереиды к нему заплывают. Он не сидит восемь месяцев, ожидая встреч с женой.
Ему незнакомо безумие первых дней, когда важное и неважное меняются местами, когда бремя Владыки отступает на второй план и притупляется острота слуха… взгляда…
Кажется, я слышал что-то значимое. В рассказе жены, совсем недавно. Слышал – и пропустил мимо ушей, потому что идиот.
Слышал – или нет?
– Палач… хватит медлить, царь мой, это же не смешно… Я жду… жду…
Наплевать.
* * *
Послевкусие сна было непонятным. Плавало в висках мутью стигийских туманов. Память – верткая егоза – мельтешила среди мглы, подначивала: давай, лови! Хочешь вспомнить, что ты там увидел? Ну, хочешь же?!
Вообще-то, должен бы – ничего, раз уж Персефона здесь. Но сон пришел, утянул в себя, замелькал перед глазами белым… снег? Пух? Пепел?
Перья.
Ослепительные, как шапки на вершинах гор. Разлетелись по тяжким, серым камням, разлеглись в ущельях. Наверное, Ника-Победа линяет, вот и разбрасывает, где ни попадя.
Наверное…
Осторожно вытащил руку из-под теплой, румяной щеки жены, Кора прерывисто вздохнула, прошептала: «Аид, опять? Можно подумать – не того Жеребцом прозвали…». «Спи, дела», – выскользнул из-под одеяла, сопровождаемый полусонным обиженным бормотанием: какие там дела, в первую неделю после ее спуска?
Неотложные. Иначе ни в какую не оставил бы теплое ложе с соблазнительно раскинувшейся под скомканным одеялом женщиной. Не стал бы облекаться в царские одежды, делать шаг из спальни – от мужа к Владыке.
Не опаздывал бы – не стал бы.
Прометей утверждал: не следует спешить с карой. Особенно если речь идет о бессмертном. Все равно ведь рано или поздно – покараешь, а поспешишь – богов насмешишь, выдашь кару невиновному…
Интересно бы спросить пророка, что он думает теперь, когда когти орла Зевса ежедневно вспарывают титану живот, добираясь до печени?
Но в этот раз кара запоздала. Могу поспорить, Зевс сполна насладился зрелищем Аполлона и Посейдона, вкалывающих на смертного, посмотрел на иссеченную спину жены – и гнев Громовержца начал остывать.
Когда остывает гнев – приходят мысли. День или два – но Зевс задумается над средством, к которому прибегла его женушка. Или даже спросит ее напрямик, он это умеет. Поинтересуется со всем владыческим гневом: Гера, супруга моя мятежная, а как это ты меня усыпила, чтобы уж настолько надежно-то?
И Гера, испуганная нахмуренными бровями супруга, назовет подельника.
Указав при этом на мой мир.
Мир, в котором водятся чудовища с белыми крыльями.
Дворец был легким, стрельчатым. Не дворец – пара крыльев: примерь – и полетишь. Розовая мозаика змеилась по белым стенам, изображая то пастушек с сатирами, то розоперстную Эос (в таких позах, что розоперстная, увидев такое, стала бы еще и краснощекой). Дворец, сколько его помнили в подземном мире, звенел музыкой, полупьяным весельем, женскими игривыми голосами – а тут вдруг смолк, задышал осторожным, опасливым покоем.
«Никого нет дома», – честнейшим образом смотрели подслеповатые окна.
Ну да, как же, никого нет. Вон и Нюкта у входа разместилась – встречать. В черных с серебром скорбных одеждах, с заранее приготовленной мольбой на лице – что, Ночь, долго за любимого сынка мольбу готовила? Небось, пару месяцев, как узнала о крахе заговора против Зевса?!
– Владыка… молю…
– Где он? – бросил я, шагая с колесницы. – Или ты спрятала его под своим покрывалом, Великая Нюкта?
К дворцу не сделал ни шагу – и без того видно, что хозяина нет дома. Да Владыкам и не к лицу ползать под кроватями, ища незадачливых подданных.
– Он не знал! Владыка, не знал! Гера солгала ему, сказала, что хочет только не допустить Зевса на очередное свидание…
– Глупость нужно карать, о Великая.
– Владыка! Аид! – я окинул ее холодным взглядом.
Руки прижаты к груди. Глаза огромны, бездонны, полны ужаса. Сейчас на колени упадет – просить за любимчика, за маленького, белокрылого любимчика, за маменькина сыночка…
– Я прошу тебя как мать…
– У меня нет детей, Нюкта. Я не понимаю таких просьб.
Вздрогнула. Прикусила губу, потемнела глазами еще больше, хотя куда там – больше?
– Таната ты бы не стал карать за такое, – выговорила глухо.
– За него ты бы не стала просить, – отозвался я равнодушно.
Прикрыл глаза. Шепнул миру: след. Ищи. И черный нос невидимого пса, следуя легкому запаху макового настоя, которым был пропитан дворец, заскользил по скалам, пронесся вдоль асфоделей, потянул воздух Среднего Мира, которым веяло от входов… Там? Нет, не наверху, а совсем даже наоборот – ближе, ближе, мимо Тартарской пасти, мимо тщетных ударов в кованные Гефестом двери, вдоль русла Амелета, к другому дворцу – бархатно-фиолетовому, искрящемуся драгоценными камнями…
– Что же ты не сказала мне, что сын гостит у тебя, Великая Нюкта?
– Владыка… – простонала она безнадежно, зарываясь лицом в свое покрывало.
Мир ликующе лаял в уши: отыскал! Вижу! Чую!
Взять, – приказал я миру. Сюда.
Гипнос вывалился ко мне под ноги через два удара сердца. Взглянул в лицо – охнул, прошептал: «Я правда не знал, Владыка…» – и замер скрючившись, на коленях.
Не пытался ни улыбаться, ни играть в друзей: знал, с кем говорит.
А мне хотелось орать. Не по-владычески, а как в бою – срывая связки. «Не знал?! Ты не знал, на что идешь, усыпляя Зевса?! Навевая на Громовержца крепчайший сон, какой только можно вообразить?! По просьбе дражайшей Геры?!»
– Могу тебе рассказать, – я говорил тихо, невыразительно. Глядя сквозь него. – Очень скоро Зевс доищется, кто его усыпил. Услышав твое имя, он вспомнит – в чьей свите ты состоишь. Потом задаст себе вопрос: по чьему приказу ты действовал.
Он, зажмурившись, мотал головой, кусал губы, как будто больше всего на свете боялся услышать это. Нюкта сделала шаг вперед, хотела молить опять – я остановил ее жестом.
– Ты посеял вражду между подземным миром и Олимпом.
– Нет! – вскинулся, в отчаянии захлопал крыльями. – Владыка, я расскажу Зевсу… поклянусь Стиксом, что действовал без приказа! Стиксом! Я…
Я шагнул назад, пока он не принялся лобызать мне плащ. Что ты, белокрылый, между нами ведь совсем ни к чему такие церемонии. Я бы тебе лучше сейчас – по-старому, чтобы тебя аж под свод унесло. Не за провинность – за непонимание.
Непонимание того, к чему могло привести твое неумение думать.
Крик царапал горло, его приходилось силком пропихивать обратно в грудь.
«Стиксом?! На кой мне Стикс? Ты хотя бы понимаешь, что было бы, если бы я не успел, ты хоть понял, что я был в шаге от того, чтобы ударить из пустоты – и сесть на трон Зевса, ты хоть на секунду осознал, что я готов был – понимаешь, я готов был бить, если у меня не будет другой возможности!!»
– Хорошо, – взгляд спокоен и брезглив, голос – холоднее и ядовитее вод Запада. – Клянись ему. Стиксом. Чем хочешь. Изведай на себе справедливость Громовержца. Ощути его мудрость. Гера, Посейдон и Аполлон ощутили ее в полной мере. Интересно бы знать, что брат припас для тебя.
Бог сна сделался белее своих же крыльев. Нюкта обронила покрывало, которое комкала в пальцах – мягкие складки ночной ткани упали к ногам. Казалось: мать загородит сына. Заступит маленького пестуна от взгляда царя, клятвы Стиксом, кары Зевса…
Осталась стоять на месте. Только губы пошевелились, выбросив неожиданное:
– Нет. Покарай его сам, Владыка. Не отправляй к Зевсу. Это будет выглядеть правдиво. Ты разгневался из-за брата, придумал кару… Владыка, ты обещал мне награду за помощь с Фаэтоном…
Награду – кару? От того, кого звали Страхом? Карателем Олимпа? Гипнос шею вывихнул, уставился на мать непонимающими глазами: чего просит?! О чем говорит?! Тут ведь еще непонятно, кто страшнее-то…
Жаль, умом в Нюкту пошел не любимый сын – ненавидимый. Танат бы понял. Услышал бы главное в голосе матери – потаенную надежду.
Не на справедливость Владыки Аида. На изворотливость Аида-невидимки.
На то, что цари не только карают, но и защищают подданных.
Не трясись ты так, Гипнос. Я тебе сейчас придумаю кару: лютую.
Белокрылый, кажется, не услышал. Продолжил дрожать в мегароне, пока собиралась любопытная свита. Бросал умоляющие взгляды на явившуюся Персефону: заступись, Владычица!
Владычица, устроившись на своем троне, играла крупным белым нарциссом. Посматривала то на мое лицо, то на Нюкту, до ихора кусающую себе губы при каждом моем слове: «посягнул», «брат», «заговор», «Громовержец», «кара»…
Белые перья мельтешили перед глазами, смеялись из сна.
– Легко выбрать кару для того, кто летает. Встань. У тебя нет ничего дороже крыльев, – дружный вздох от всех крылатых в зале. – И я отнимаю их у тебя. Я запрещаю тебе летать.
Тишина белым покрывалом легла на зал, укутала свиту.
– Ле-ле-летать?! – поморгал белокрылый. – Владыка, а как же я…
И обеими руками показал на чашку.
Я пожал плечами – мол, какое мне дело до мелочей? Владыка Аид не оракул – на все вопросы отвечать. Владыка Аид – каратель. Вот, жестокую кару выдумал. А ты – хочешь ползай, хочешь – бегай от смертного к смертному.
Хочешь – харчевню открой и каждому по стаканчику макового настоя наливай.
В общем, вот тебе ужасная казнь, неси, как подобает подземным.
Гипнос так и замер – с чашкой в руках, мелко моргая. Встревоженно зашептались по стенам детки-сны.
Первой прыснула Геката. Пыталась сдержаться – нет, не успела ухватить за хвост серебристый смешок, острый, как игла вышивальщицы. Смешок кольнул Эриний, пощекотал Кер – и размножился, придавленным эхом загулял по залу: «Хи-хи, казнь! Вот уж казнь, так казнь! О-о, куда уж ужаснее!»
Персефона изо всех сил прикрывала ладонью улыбку. Нюкта стояла прямо, глядела – гордыми звездами. Шепнула сыну: «Благодари! Живо!»
Тут уже и до белокрылого дошло. Заухмылялся наконец. Забормотал благодарности (особенно за то, что на Олимпе его еще пару лет точно не увидят). Стиснул чашку, крылья прижал к спине – и двинул усыплять смертных неторопливым, мерным шагом. Напоказ громко стуча сандалиями по бронзовым плитам.
– Мой муж так разгневался, – вполголоса протянула Персефона, – когда узнал, что подданный посягнул на его брата…
– Не гнев – ярость, – поправил я тихо. – Ярость, порожденная страхом навлечь на себя гнев Громовержца.
Подземные дружно делали вид, что не вслушиваются. А может, и впрямь пребывали в экстазе после услышанного.
– Ярость, – согласилась жена. – Я опишу Зевсу. Скажу, что ты долго размышлял над карой, пока выбрал самую суровую.
Геката не сдержалась – выпустила в зал еще один острый смешочек.
Да уж – куда суровее. Настолько, что Зевс вскоре сам его и отменит. Когда весь Олимп лишится сна. Когда смертные, не могущие заснуть, начнут отчаянно взывать к Громовержцу.
– Пять дней? – спросила Персефона задумчиво. – Как ты полагаешь, мой царь?
– Полагаю, что больше.
Гипнос, конечно, невеликого ума, но Нюкте хватит разума сунуть чашку сына какому-нибудь из многочисленных внуков. И приказать плескать вкривь и вкось – чтобы смертные спали через одного.
Из угла метнула задумчивый взгляд Мнемозина-Память – и я вспомнил сон, в котором шел между скал, усеянных белыми перьями.
Во сне они вновь мешались с черными. Причудливыми фигурками в играх смертных – воинами, одетыми в белые и черные гиматии – усеяли серые скалы.
Белые крылья, черные крылья…
Белые убрались с пути, сложены и прижаты к спине, подрагивают в такт каждого шага, с мнимой скорбью: «А я теперь наказанный!»
Черные крылья прозвенели через полгода, в разгар весны.
* * *
Весенние дни с зимними играли взапуски. Перебрасывались погодой туда-сюда. Менялись – инеем, легкими серебристыми дождями, острым запахом свежести, первыми листьями. Деметра была рассеянна, или Персефона устала, – но на поверхности ростки травы серебрились по утрам от заморозков. Лужи позванивали льдинками, а женщины были холодны, как губы Таната – если верить взглядам молодых теней.
Подземный мир проводил Владычицу и нахохлился старым филином. Первый месяц сидел, не ухал, хмуро ворочался во мраке. Второй месяц (новый выводок щенят у волков Гекаты – и то прошел незамеченным) дремал, вяло посматривая огненно-черные сны.
На третий месяц мир оживился, налившись предвкушением. По миру прокатились вести с поверхности. Заглушили даже то, как Гипнос исполнял свои обязанности.
Белокрылый исполнял на славу. Каждый вечер он с трагической миной покидал подземный мир на своих двоих – ногах, не крыльях. Каждый вечер неизменно выдумывал новое: то пытался запрячь в колесницу своих сыновей, то стенал перед Танатом: «Чернокрыл, ты брат или кто?! Подбрось!», то старался напроситься на одну колесницу с матерью. Если напроситься не получалось – начинал стенать еще более громко («О, как я наказан! О, суровость Владыки! О, мои крылья! О, будет ли предел моим мукам?!»). Потом совал свою чашку Морфею или еще кому-нибудь из сыновей, нырял в сень ближайшего раскидистого дерева и наглейшим образом предавался безделью.
Как сыновья Гипноса справляются с делом отца – было видно по множеству сонных теней у моего трона. Подземные сперва даже выбирались посмотреть на поверхность, честно каждый раз описывали: «Сегодня опять подрались. Победил Онир со своим жезлом, только они в пылу боя половину чаши-то на себя пролили!», «Готовенько дело! Даже до середины Эллады не дотащили, уронили в море. Вот Владыка Посейдон выспится! Рыбаки рыбу сонную хватают, кому повезло – еще и нереид…» Потом перестали выбираться, начали гадать: скоро ли Зевс попросит сурового брата проявить милосердие к провинившемуся подданному. Громовержец отмалчивался (как-то нехорошо отмалчивался), Гермес тоже ничего нового не говорил.
– Гипнос, Владыка? Нет, про Гипноса отец ничего… у него сейчас новое: за Гераклом присматривает, не нарадуется! Сынок, понимаешь, и Авгию конюшни прочистил, и с вепрем сладил, и попутно дров успел наломать. Вот отец и посматривает. Ну, так, еще сидит с теми цепями, которыми его повязали. Нет, ничего не говорит. Так, сидит, поглаживает, под нос бормочет. Что бормочет, Владыка? «Хорош молот у Гефеста», – вот что бормочет. И усмехается. Да нет, просто усмехается, больше ничего не говорит.
Каждый раз, как я слышал это «усмехается» – по хребту тонкой ледяной змейкой ползло опасение: брат все-таки – дальновидец, что, если он сумел понять…
Так вот, на третий месяц я окончательно перестал слышать об усмешках Зевса. Да и о чем-либо другом – за потрясающей новостью: Адмет умирает! Новость гуляла по миру, уперев руки в бока, ломилась в дворцы, сочилась с поверхности с чудовищами и тенями. Адмет, Адмет, Адмет, срок, срок…
Редко бывает так, чтобы кончина смертного, пусть и басилевса, вызывала столько толков. Даже если басилевс – любовник Аполлона (мало ли у Сребролукого смазливых мальчиков в свите!). Даже если Мусагет просил Мойр пощадить своего любимчика (опять же – в пылу страсти чего только не сделаешь, а неумолимость Мойр известна всем – от олимпийца до последнего сатира).
Переполох вызвал ответ Мойр: Пряхи внезапно согласились сохранить жизнь Адмету, если он найдет себе добровольную замену к положенному времени.
Положенное время надвигалось с каждым днем: Сизифовым валуном толкало смертного басилевса в спину. Гермес говорил: на Олимпе так и не могут понять, с чего бы это Мойры так расщедрились. Передавал: олимпийцы с уважением посматривают на Мусагета, снискавшего особую милость Прях.
Сплетничал: Афина возмущается. Как вообще можно поменять нити? Артемида поссорилась с Промахос из-за братца. Дионис с Аресом заключают ставки – кто прибежит умирать за Адмета-басилевса.
Мойры молчат. То есть нет: назначили день, назначили час. Вот теперь уже точно молчат.
Спорят, наверное. На новый гиматий. Или на дары щедрого Аполлона.
Кто добровольно спустится за юного Адмета в мрачное царство Аида? Вплывет тенью под своды Запирающего Двери? Променяет цветущую жизнь на запах асфоделей?!
Новость распутной девкой гуляла по миру, сперва быстро, потом тяжко, медленной поступью. Новость беременела и на ходу рождала вопросы.
Бесконечные вопросы, сливающиеся в один: кто? кто?!
Подземные, вообще-то, азартны не хуже прях. Спорили до пены, до бешенства и потасовок. Приходили к царю разбираться в обиде на подстроенные противниками пакости: «Владыка… она мне все крыльцо коровьим навозом завалила! Нет, вот откуда взяла-то столько?!» Закладывали жертвы умерших или стада быков, у кого что было, перешептываясь в нетерпении: когда уже… кто уже…
В назначенный день в зал судейств в свиту набились те, кто там обычно и не состоял. Шепотки юркими ящерицами скользили вдоль стен, и в них повторялось все то же: кто? ну, кто? Ведь кто-то же – будет?
– Будет, говорю тебе, Эрида, обязательно будет! Эти смертные такие странные, друг за друга помирают…
– М-м, не знаю… вот, Мегара говорила, что во всем дворце таких не найдется.
– Ха, да что ты Мегару слушаешь, ты меня слушай: этот Адмет точно кого-нибудь уломает!
Но Эрида уже не слушает Эмпусу. Эрида плавно, на цыпочках отплывает к Мегаре: нужно же сообщить, что про нее тут говорили! Сеять раздор не приедается.
А мормолики взяли в кольцо Гекату и пытаются выжать из Трехтелой какую-никакую мудрость:
– Я думаю, это непременно будут родители. Мать или отец ведь не откажутся умереть за сына? Или вот слуги еще…
Трехтелая окатывает молоденьких спутниц полной таинственности улыбкой, и тонкая ткань на лицах колышется, скрывая насмешливые взгляды.
– В бою? Посреди бедствия? Да. Но сойти в наш мир добровольно, пусть даже и за сына… О, они оплачут его. Конечно, они будут горько плакать. Но ведь у них же не единственный сын. И обеспеченная сытая старость. А слухи про ласку нашего Владыки распространились по поверхности так широко, что к нам почему-то никто не хочет по доброй воле…
Шепотки перелетают из ушей в уши, порхают с губ на губы, и угомонить их может только появление в свете факелов Гермеса с той самой тенью, которую так ждали.
Гермес рад появиться: с озадаченным и чуть смущенным видом, который обозначает, что и он продул кому-то из подземных крупный спор с этой историей.
Входит медленно, давая рассмотреть, что ведет с собой женщину – тень, понурившую голову так, что не увидать лица. Все, кто ставил на мужчин, потухают, зато вторая часть свиты вытягивает шеи… ну… мать? нянька? старая, истомленная болезнями рабыня?
Жена.
Молодая – не более двадцати. Тросточка – дыханием переломить можно. Вокруг тонкой шейки вьются погребальные украшения, голова опустилась под тяжестью русых кос, с пальчиков вот-вот соскользнут дорогие кольца – наверное, дарил муж. Наверное, он вообще много чего ей дарил – Алкесте, дочери Пелия…
Отдарилась.
Девочка, чего ты-то туда лезла?!
– Подойди. Можешь смотреть.
Я и забыл, как обжигает любовь. К золотой занозе в сердце с годами притерпелся, а вот чтобы чужое – и так… не припомню.
Глаза цвета спелых маслин глядели не на подземного Владыку. Они глядели – в бесконечную даль, за мрак и огонь, и за своды, туда, где были муж и дети. А он – Адмет – он, наверное, сейчас плачет? Бедный… А что же детки, их лишь бы не забыли уложить, девочка только кашлять недавно перестала, ее кутать сейчас нужно и молочком с медом поить. Расплачется, разнервничается, будет звать маму – опять заболеет…
Женская часть свиты горестно развздыхалась: чудовищам тоже не чужда простая женская печаль. Да еще и споры проиграны.
Тень стояла передо мной, глядя в жизнь из смерти, и ждала приговора, и в руках у Эака-судьи дрожал ее жребий. Мурашиный вождь справедлив, он понимает, что это – не асфодели, это даже не Элизиум… Вот только он не вмешается.
И Персефоны нет. Она ведь приходит только когда к ней взывают герои. Алкеста не записывала себя в эти ряды… к кому она там перед смертью взывала? А, к Гестии, чтобы сохранила в доме тепло.
Персефона бы не побоялась вмешаться. Возмутиться решением Мойр и просьбами Аполлона: «Царь мой, как можно выменять жизнь на жизнь!» Вернула бы смертную доживать отмеренные ей годы. Но я-то – я Гостеприимный, а не Милосердный, и потому…
– Владыка, кхм, - деликатно напомнил о себе Гермес. – А может, не надо ее никуда… пока что? Тут ведь такая история получилась: еще погребение не свершилось, как к этому царю Адмету заявился Геракл. Просто по пути, он сейчас как раз едет у Диомеда его кровожадных коняг отвоевывать.
– Слышал.
Больше про коняг, правда, потому что растерзанные лошадьми-людоедами тени ужасно ноют и напирают на свои страдания: «И вообще, как это звучит?! Меня съели лошади!»
– Так вот, Адмет ему как радушный хозяин даже и говорить не стал, что жену хоронит. Оговорился, что, мол, родственница какая-то померла, я в хлопотах, а ты пируй себе! Двери на женскую половину позакрывал, а в мегароне пир для гостя, стало быть, устроил. Ну, ты ж знаешь этого моего братика: весь в папашу. Все равно вызнал, что надо, и решил воздать царьку за гостеприимство.
Здесь Гермес принялся скрести хрящеватый нос с таким задумчивыми видом, что до последней Керы дошло: путь воздаяния за гостеприимство герой выбрал странный.
– Он что же – решил вернуть ее из моего царства?
– Н-нет, до такого не дошел… – Гермес выдержал паузу, набрал воздуха в грудь и обвел мрачный зал заискрившимся взглядом. – Просто решил ее обратно у твоего вестника потребовать!
Тень вскрикнула от ужаса и закрыла лицо руками. Свита вразнобой заорала по другой причине: от пущего восторга. Зашелестели крылья, зацокали когти. Мнемозина в задумчивости сунула стилос за ухо и вперилась в Гермеса округленными глазами. А за остренькой улыбочкой Гекаты проскользнули почти неслышные слова о том, что Гераклу не суждено свершить десять подвигов во искупление…
Я сперва вообще не понял, о каком вестнике речь. Только когда Гермес зачастил в исступлении:
– Ну и вот, с вечера уже возле толоса сидит, ждет, значит, пока Железносердный наведается жертвенной кровушки напиться. Ждет, а рядом дубина лежит. Знатная такая дубина, здоровая, не об одну голову закалял…
У кого-то – дубина. А у кого-то – меч.
«Невидимка, – пробудилась Ананка за плечами. – Помнишь – я говорила, что тебе нужно научиться не вмешиваться?»
Я мотнул головой, изо всех сил борясь с желанием не думать о последствиях скоропостижной кончины великого героя, надежи и опоры Олимпа. И где – в толосе жены какого-то басилевса!
– …так вот, невидимка, забудь сейчас об этом совете. Нити дрожат. Отсекаются пути. Ножницы Атропос уже раскрылись – резать… и строки в моем свитке начинают выцветать. Невидимка!!
– Вон! Все!
Наверное, я никогда еще не действовал и не думал так быстро.
И никогда не плевал так на то, что обо мне подумают.
Рявкнул тени: «Стоять! Не ты!» – на остальных взглянул такими глазами, что их будто лихими конями за двери вынесло. Нетерпеливо сжал пальцы, призывая хтоний – хорошо еще, был у меня, а не у племянника.
Сомкнул ладонь на холодном, вялом запястье тени – это для кого другого она бесплотная, только не для подземного царя. И ничего не поясняя, невидимкой, в несколько шагов… Где у нас Феры? В Фессалии, а где там дворец, где толос этот?! А, будто бы Владыка – и не найдет!
В лицо дохнуло сначала пропитанным духотой ночи и терпкими ароматами склепа, потом сразу дунуло могильным холодом, и перед носом мелькнули сперва железные крылья, а потом просвистела дубина – и правда, хорошая, крепкая, в особенности – когда уходишь от нее впригибку, как пришлось мне…Тень Алкесты, не издавшую от потрясения ни звука, снесло куда-то в угол, звонко звякнул сосуд, по которому тоже прогулялась дубина, кровь – жертвенная кровь ягненка – давно расплескалась, запятнав ноги схватившимся не на шутку противникам.
Со стороны казалось: двое влюбленных, долгое время не видевших друг друга, слились в страстном объятии. Звуки были под стать: рваное дыхание с одной стороны и шумное пыхтение с другой. Они сдавили друг друга в удушающем приветствии. Они – это Убийца, который пока еще все же не схватился за меч, и сын Зевса, или, может, не он – не поручусь. Кроме Таната, в толосе ворочалось что-то огромное, сопящее, лица рассмотреть не удавалось, только бороду, почему-то торчащую из-под массивной львиной головы. В львиных глазах навеки остекленело удивленное выражение и безмолвное: «Воздуха!»
Благовония смешивались с острым запахом пота, перекатывались во тьме мышцы, и казалось – это безмолвный мрак толоса решил схватиться с каменными стенами, со скалами… борьба шла – сила на силу.
Отброшенная дубина, которой Геракл если и воспользовался – то в первые мгновения и только для неожиданности – валялась под ногами. Тень Алкесты, которую никто не замечал, приоткрыв рот, глазела на собственное умащенное маслами тело, а сын Зевса стискивал вокруг плеч Таната кольцо рук-цепей, не замечая, что Убийца опускает голову, что плечи мелко подрагивают…
Он не терпит цепей – с того самого своего заключения у Сизифа. А значит – сейчас будет ровный, почти незаметный вдох, удар затылком в подбородок, а потом Геракла будто отшвырнет взбесившийся вихрь – и темноту прошьет извлеченное из ножен холодное лезвие, которое не должно здесь появиться сегодня.
И пряди с головы величайшего героя будут отсечены – вместе с головой. Вернее, головами – его и львиной.
Почти угадал. Один удар в лицо затылком Геракл пропустил, а потом вдруг сам разомкнул хватку, и в миг, когда клинок Таната оказался на свободе – герой будто молотом бахнул Убийце по запястью – и одновременно навалился с прежней силой.
Клинок звякнул о камни толоса, равнодушно проехался по полу, и я на миг забыл о том, что собирался сделать, представив себе: какая это сила! Потом Танат, извернувшись ужом, метнулся за мечом, дающим ему последнее преимущество в схватке – и я вспомнил, что хотел сделать.
И, не веря, что делаю это, наступил на клинок в ту самую секунду, как Убийца дотянулся до рукояти.
Пальцы Таната тщетно рванули рукоятку. Раз, потом второй. Но верный меч предал: моими стараниями он будто присох к полу.
Третьего раза не было: Геракл рванул противника назад, и пальцы Убийцы схватили воздух. Правда, тут же сжались в кулак, которым бог смерти попытался заехать смертному герою, но тот кулак перехватил и развернул, очень удачным приемом опытного борца.
Знал он? Или просто чувствовал? Убийца всегда презирал борьбу. Его меч для него – единственное мыслимое оружие, и без меча он…
К тому же, устремившись за клинком, Танат открылся и дал возможность зажать в себя в такой захват, который уже было не стряхнуть.
Я стоял на мече, глядя на черное железо. Гладкое, ровное, когда-то певшее под пальцами. Это железо не должно даже стоять. А лежать на полу толоса какой-то смертной… лежать под ногами, пока хозяина вжимают щекой в эти же холодные камни, пока победитель, тяжко сопя, стискивает ему грудную клетку, выдавливая последние крупицы воздуха, или…
Раздался звон перьев, потом скрип зубов, и почему-то стало ясно, что Геракл не ограничился грудной клеткой. Истребитель Чудовищ хорошо знал слабые места тех, кого истреблял – и теперь он, вцепившись в основание крыльев Убийцы, медленно выворачивал их из суставов.
Следующая мысль была: если Танат не догадается и продолжит молчать… не знаю, сколько я устою на треклятом клинке. А тогда уже…
Но «тогда» не наступило: с той стороны, где на полу копошились две тени – огромная, с львиной головой, и поменьше, с неестественно поднятыми крыльями, долетел придушенный голос Убийцы:
– Чего ты хочешь?
Второй голос басовито прохрипел из недр львиной шкуры:
– Сам знаешь. Пусти ее.
– Нет.
Конечно – нет. Нет – это потому, что тень-то давно во дворце у Владыки. Стикс переплыла, за Гермесом прошла врата с Цербером… как ее отпускать? Куда отпускать?! И чему только героев этих учат… Конечно – нет.
Только вот Танат со своим «нет» – немногословен, а герой не умеет читать между слов.
Скрип зубов Убийцы повторился и перешел в сухой, сдавленный стон.
Надеюсь, он может думать в таком состоянии.
Тень верной Алкесты, до тошноты любящей жены (и дуры, если вдуматься как следует), повинуясь мановению моей руки, подплыла к своему телу в гробнице.
Мне не приходилось раньше воскрешать. Мало кому из богов приходилось: чтобы воскресить – нужно иметь не только разрешение Подземного Владыки, но и голос Мойр. В случае с Сизифом пряхи оказались неожиданно терпеливыми, теперь же…
«Я договорюсь с дочерьми, невидимка…»
Тень и тело стали единым целым. Дрогнули веки, затрепетали ресницы. Из горла донесся тихий всхлип – звоном расстроенной струны кифары.
Львиная голова – а под ней человеческая – тяжко качнулась в сторону звука. Звякнули перья. Неохотно и медленно сын Зевса высвобождал крылья противника от своей хватки. Что-то хмыкнул, пробормотал назидательно: «Ну, смотри мне…» – и поднялся.
Тень, гуще тени шагнула к гробнице, извлекла из каменного саркофага тоненькое, дрожащее тельце. Потом вход и ночное небо с удивленными звездами загородили широкие плечи. Геракл со своей добычей отправился радовать друга-Адмета. Видно, рассудил, что дубинку после подберет. И вообще, кто ее тут возьмет, эту дубинку, этот, Жестокосердный, вообще подняться не может…
Верная Алкеста, не в силах поверить в свое спасение, глухо всхлипывала в львиную шкуру.
Ладно, если ей повезет, теперь она сможет сама спросить у мужа – у бесконечно любящего мужа, почему он позволил ей занять его место.
Мне тут сейчас другое…
Момента, когда Убийца оказался на ногах, я не увидел. Измятые крылья дрогнули, кольнули глаза тысячью острий – и передо мной оказалось совершенно белое, залитое ихором лицо с горящими глазами. Ударил свистящий шепот:
– Значит, это был ты?!
Впервые на моей памяти Танат был в таком бешенстве, что забыл о разговорах взглядами. Впрочем, нет, во взгляде тоже было много.
Взгляд кричал о предательстве.
Я снял шлем и отступил, освобождая меч, – клинок тут же оказался в руках у своего хозяина.
Жаждущий крови и не желающий возвращаться в ножны.
На меня Убийца не взглянул и сразу повернулся к выходу. Туда, где в летней ночи таяли тяжелые шаги и звучало успокаивающее бурчание Геракла – великого героя, одолевшего саму смерть.
Ненадолго одолевшего – если только я не…
Когда я встал на его пути, загородив выход из толоса, Убийца и не подумал свести крылья и пропасть. Бегство – путь не для воинов.
Предупреждать он тоже не стал.
Лезвие ушло снизу вверх в коротком замахе. Черная железная дуга, впитавшая в себя холодную ярость побежденного, стремилась к моему горлу, и от нее можно было уйти в уклоне – подставив себя под второй удар, колющий, напоровшись на ядовитое острие… Или отразить мечом.
Я подождал, пока клинок пройдет свой путь до середины, а потом поднял руку и взял двузубец, и тот послушно пришел из подземного мира и зала, в котором был оставлен.
Волна мощи хлынула в оружие, рванулась вперед с неистовством тысячи воинов – и яростное железное острие не закончило своего пути. Убийцу шваркнуло о дальнюю стенку толоса – жестоко, с глухим ударом и погребальным звоном крыльев. Будто кувшин, который жена швырнула в стену над головой неверного мужа.
Кувшины, правда, не шелестят крыльями, падая на пол.
– Ты и теперь скажешь, что я бездарно дерусь?
На этот раз он не выпустил меч – сжал так, что пальцы побелели. Второй рукой Убийца ощупывал крыло – зря я его спиной шандарахнул, ему ж еще Геракл…
– Еще бы…
– Почему на этот раз?
– Потому что не с тем.
Встал, опираясь спиной на стенку, повесил меч на пояс. Попытался вытереть ихор из носа и ушей – без особого, правда, успеха. Тронул крылья – заскрипел зубами.
Я, усевшись на край гробницы, разглядывал развороченный толос. Лужи жертвенной крови. Раскиданные, опрокинутые золотые сосуды и украшения. Разломанный пополам серебряный гребень, украшенный черным жемчугом, который мягко поблескивал в звездном свете…
Рядом звякнули крылья.
– Во что ты влез на этот раз, невидимка?
Я пожал плечами. Не знаю? Не могу сказать? А вообще – нужно говорить? Ананка вон полагает, что не нужно. Довольно причмокивает и вспоминает – как было сделано. Слава Геракла теперь возрастет, а строчки в ее свитке – в порядке… что там такого про Геракла в этих ее строчках?
– Вокруг дворца бродит Тиха. Дочь Зевса, богиня случая. Переплетения нитей полны странных случайностей, Убийца: Адмет узнает о своей участи, молит всех, кого знает, умереть за него, соглашается только жена… И в день, когда ты ее забираешь, в Феры вдруг прибывает Геракл. Который дружен с Адметом. Сколько ты дашь за то, что великий герой не полезет в толос – отбирать жену друга у бога смерти?
Танат хрипло хмыкнул в темноте. Должно быть, полагал, что, если у героя есть мозги – то в любом случае не полезет.
– А теперь самое интересное. Кто молил Мойр, чтобы открыли Адмету его участь? Кто хорошо знал, насколько Алкеста любит муженька, потому что сам устроил их свадьбу? Кто вообще настолько знал, как поступит Адмет – потому что был его любовником?
– Блондинчик?
Подземные не слишком уважают Отпирающего Двери.
– Геракл боролся с Мусагетом, и никто не вышел победителем. Аполлон зол на брата. Если бы ты сегодня снес голову великому Гераклу…
До меня долетел повторный скрип зубов. Убийца не любит проигрывать. Точнее, не умеет.
– Одним героем меньше…
– Но ты бы вмешался. Нить Геракла не перерезана. Свиток не дописан. А еще он – любимый сын Громовержца. Ты навлек бы на себя гнев Зевса, а заодно уж и Мойр.
– На меня блондинчик тоже зол?
– Не на тебя.
Разговор в развороченном толосе складывался странный. Складывался – как прежде, немой, даже без взглядов. Я сидел на холодной, выщебленной от удара плите гробницы. Глядя на дубину, за которой рано или поздно вернётся великий герой. Танат примостился рядом, чуть расправив за спиной крылья со встрепанными перьями (будто мальчишка-сорванец волосы взъерошил!). В одну из золотых чаш, раскатившихся по толосу, он зачерпнул жертвенной крови со дна разбитого сосуда. Теперь время от времени припадал к чаше губами: ночь только началась, еще клинком до рассвета работать, а тут эта схватка.
– Аполлон не дурак. Не знаю, что думают про него, но он не дурак. Может, он сообразил, что отца освободил не Гефест. Или заподозрил что-то в связи с той колесничной гонкой… Но он нашел хороший способ отомстить. Гераклу, который посмел быть равным ему по силе. Мне, расстроившему их с Посейдоном заговор. Если бы я не остановил тебя сегодня – Геракл узнал бы, что такое смерть и подземный мир. Может, надолго, может, навсегда. А для тебя Зевс потребовал бы кары. Нет. Зная брата – он придумал бы тебе кару сам.
Зевс бы, конечно, не решился сковать бога смерти – иначе в смертном мире вновь воцарился бы Хаос… но у брата богатая фантазия. Он бы придумал, как покарать Убийцу, не отрывая его от обязанностей.
А мне пришлось бы выполнять. Или не выполнять – рискуя навлечь на себя гнев Зевса самому.
– Сквитаемся, – процедил Убийца. Непонятно, кого имел в виду: великого героя Геракла? Светозарного сына Зевса Аполлона?
Надеюсь, не меня.
Смерть мстительна. Смерть всегда возвращается и бьёт исподтишка.
Поздравляю, Геракл, сын Зевса. Ты обрел себе постоянного спутника за плечами. Железнокрылого спутника с морозящим взглядом. Правда, он и раньше сопутствовал тебе – а теперь будет маячить за спиной каждую свободную минуту. Как думаешь, сын Зевса – приятно иметь в спутниках Смерть?
Поздравляю, Аполлон, сын Зевса. Я просил тебя не стрелять в моем царстве. Ты плохо слушал, когда тебе рассказывали о мстительности подземного дядюшки.
Невидимка, любимчик Судьбы, ты тоже принимай лавровый венок – вон, Ананка расчувствовалась, по волосам ласково гладит. Великий герой жив. Восхищенные аэды в песнях захлебнутся, растреплют по всей Элладе о герое, который победил Смерть. Врукопашную одолел мечника! В одной львиной шкуре и при дубинке – и на бога! Сдавил могучими руками, вернул тень, которая по непонятным причинам не отправилась за Гермесом-Психопомпом, а послушно торчала у себя в толосе… Подвиг до небес, славная строчка в свитке.
– Что в нём такого? – спросил вдруг Танат. Отвернувшись. Слишком тихо, почти мягко, словно выходя за вечный, очерченный круг, покидая неизменное поле боя.
– В герое?
– В его свитке.
Я никогда не говорил с Убийцей об Ананке. О пустоте серого дома, намеках Мойр, свитке той, которая вращает ось.
А он никогда не говорил мне, о чем знал или догадывался – первый учитель. Даже в глазах ничего подобного не мелькало – или я начал хуже читать взгляды?
– Не спрашивал, –- отрезал я наконец.
Он долго молчал, рассматривая каплю крови, стекающую по его пальцу. Жертвенной, ягнячьей.
Тоже алой и смертной, как та, которая течет в венах у Геракла и остальных.
– Боги и до этого спали со смертными, - наконец сказал Танат. – Полукровки рождались и раньше. А подвиги, – слово скрежетнуло копьем о панцирь, – можно было пересчитать по пальцам.
– Ты видел когда-нибудь, как натаскивают свору псов? – спросил я. Совсем ни к чему спросил. Ни о чем особенно не думая. Так, скользила, извиваясь, тоненькая, холодная змейка мысли: что это молчит та, которая за плечами? Почему больше не гладит по волосам?
– Персей убил Медузу, – Танат отставил чашу, теперь сидел не шевелясь, – после воевал с Дионисом. Ясон и его сборище на том корабле…
– Да, – слово упало каплей лавы, загустевая в воздухе.
Продолжать мы не стали. Будто мальчишки, в шутку перебрасывающие из рук в руки горячий камень: коснешься – обожжешься.
И вообще – говорил я Гермесу: не поминай ты этих, накличешь.
Все, накликал Вестник. Теперь, небось, и в подземный мир косяками, как на нерест попрут. Подвиги совершать. В своем бы дворце отбиться…
– Думаешь?
Легко беседовать с тем, кто слышит не слова, не взгляд – предчувствие, растворенное в воздухе.
Думаю. Можно даже сказать: знаю.
– Знаешь, Убийца, – неспешно выговорил я, – я вспомнил одного героя. Обезумевшего героя, которому почему-то надоела слава и опротивели подвиги. Ты его знаешь. Резал прядь после того, как этот герой разбился после падения с испуганного молнией Пегаса.
Взбесившийся пес из своры, – прибавил я про себя. Решивший хватануть клыками за горло не дичь – хозяина.
– Беллерофонт? Тот, который хотел взлететь на Олимп?
– В том-то и дело, Убийца. Он хотел взлететь выше.
Сказание 4. О великих героях и вызовах Судьбе
В те дни, когда божественный Орфей
Дерзнул спуститься в царство Персефоны,
Он, гласом струн и пеньем вдохновленный,
Смутил сердца безжалостных теней.
И. А. Бем
В подземном мире смеются нечасто.
Тем более – перед троном подземного Владыки.
Тем более – если ты тень.
Тень героя, который без приглашения собрался в небо за бессмертием, а угодил в подземный мир, умерев в грязной канаве бродягой с отшибленными после падения с крылатого коня мозгами.
Тень, правда, не очень-то волновали условности. Из ее горла выходил густой, безумный клекот – точь-в-точь Зевсов орел спешит к Прометею, титанскую печеночку учуял.
– Понесешь кару за свое кощунство, – повторил я под жадными взглядами свиты. – Посягнувший на Олимп, каким бы героем он ни был, не увидит Элизиума.
Старец с шальными, пьяными глазами замотал головой, разбрызгивая призрачную слюну. Когда-то высокий, а после рокового удара – изломанный, скрюченный… ступил вперед, по старой привычке припадая на ногу. Сейчас покажет осколки зубов, просипит: «А что мне твой Элизиум, Запирающий Двери?!»
– А на что мне твой Олимп?!
«А-а-а-а-а…» – смесью восторга и ужаса пронеслось по залу, пока старец, дергая выбитой челюстью, пояснял – где он видел тот Олимп и всех его обитателей. Лететь туда? Вот еще, тратить на этих силу крыльев Пегаса. Нет, он – герой. Он так низко не летает.
– …выше Олимпа! К ее проклятой оси! К ее свитку! З-за глотку! И навеки, чтобы навеки… Чтобы – никого больше! Все написано?! Вот это все, значит, у нее написано?! Да я б ей показал, какое все… я б… в клочки…
Это воспоминание я старался похоронить надежнее остальных. Словно незримую точку отсчета, крошечный рычаг, повернувший ничтожную ось. Остальных – пожалуйста. О них даже аэды поют. Об Орфее, Тесее, Геракле – обо всех, кто побывал в моем царстве при жизни.
О кощунственных тенях аэды вспоминать не любят. И мне не хочется. Я бы лучше по-аэдски – об Орфее, о Тесее…
Но в память, цепляясь окровавленными пальцами за ее осколки, выползает тот день.
День, когда я сидел на троне, слушая, как мертвый герой Беллерофонт, убийца Химеры, рассказывал, как он собирался убить Судьбу.
– Глупец, – сказал я, опомнившись наконец. – Судьба бессмертна и неизменна.
И две истины тяжкими молотами бухнули по наковальне незыблемости: бессмертна. Неизменна.
Потом проросли ржавчиной, источились под яростным взглядом героя-безумца.
– Думаешь – написано всё, Гостеприимец?! Вы все думаете – предусмотрено всё?! А кто-нибудь подумал – что будет, если вдруг сбудется то, что не…
Потом его тащили из зала стражи. Когда я призвал стражу – сидя на троне, глядя вперед взглядом судии и ничего не сказав и не сделав? Не взмахнув рукой?
Его тащили из зала, бесплотный герой выкручивался, орал о том, что этого не погасит Лета, что он помнит, что он догадался и знает, что делать, знает, как уйти, знает…
Как убить.
Ананка смеялась. Уже потом. Когда я остался один, сошел с трона, уселся на ступени из мрамора. Просто сидел, просто молчал, желая избавиться от одного – знания, которое прочел в глазах сумасшедшего Беллерофонта.
– Маленький Кронид, – полетело из-за спины знакомой зарницей. Острой, лишенной улыбки зарницей.
Почему я никогда не слышал улыбки даже в твоем смехе, Судьба?!
– Маленький Кронид, почему ты решил, что я вечна?
«Не знаю, – подумал я тогда, – наверное, просто решил. Это просто. Ты бессмертна от рождения, как бессмертен я. Разве нет?»
– Бессмертна. Но могу умереть. Для кого-нибудь. Если он вдруг изберет путь, не прописанный в моем свитке.
Так мать кладет ребенку руку на плечо и мягко, вкрадчиво сообщает: понимаешь, папочка не вернется с войны. Люди умирают. И знаешь, я вот тоже когда-нибудь… «А я? – щурится непонимающий мальчишка, чешет облупленный на солнце нос. – Я что – тоже когда-нибудь…?» – «Ну конечно нет, мой маленький, ты будешь жить вечно».
Отражение там, в озере, все норовит отколоть что-нибудь повеселее. Надувает щеки – сейчас расхохочется, который там раз за жизнь?
«Бессмертна, – соскальзывает, как хитон с плеча, с искривленных в усмешке губ. – Бессмертна, как я…»
Капли памяти на пальцах в лучах закатного солнца отливают алым.
Кровью героев из славных сказаний.
Он стоял передо мной – герой из героев. Тот, кто заставил Харона перевезти его бесплатно. Кто прошел мимо Цербера, не предложив тому медовой лепешки(низвержение Крона ничто по сравнению с этим подвигом).
Живым. Живым попасть в мой мир. Пройти его без проводников, намертво заблудиться в низовьях Леты, едва не пропасть в топях у Ахеронта – и все же добраться до моего трона. Живым.
Без помощи богов, следуя только лишь своей боли.
Герой, равного которому нет в моей коллекции теней.
…бледный, вздрагивающий от каждого шороха молодой мужчина с некрасивым, но выразительным лицом, широковатым ртом и сухими – в них больше нет слез, только решимость – глазами.
Что мне делать с тобою, кифаред Орфей, явившийся сюда за тенью нимфы Эвридики? Нимфа уже давно испила из Леты, а ты ведь ко мне не за покоем пришел. Ты пришел побеждать смерть – вот, кстати, она стоит у моего трона с мечом в руке, не хочешь схватиться?
Ты уже почти победил ее – потому что почти заставил меня испугаться. Если один влюбленный додумался рвануть мимо Цербера и Харона – не смогут ли и другие? Я навешивал на свое царство замки изнутри, чтобы никто не смог вырваться – значит, ошибся, и нужно было ставить преграды еще и непрошенным героям? На вход?
И не станешь ли ты, кифаред, тропинкой, по которой кинутся за безвременно утраченными любимыми остальные, не придется ли мне из-за тебя просить Цербера ломать им шеи на входе, этим остальным? Живым не место на этой переправе, и пока они понимали это, их здесь не было. Не случится ли так, что ты установишь новую моду на паломничество к моему трону?
Не случится.
Молодой человек ударил по струнам кифары, запел – и я понял, что толп героев ко входу у Тэнара ждать не следует. Они не пойдут за своими возлюбленными, о какой бы любви ни кричали – потому что им будет далеко до любви, которая стояла передо мной во плоти, растекалась песней по моему тронному залу, заставила опустить меч Таната и прослезиться – Эриний…
Клянусь отсутствующим дном Коцита – я сам не знал, что они могут выделять какую-либо влагу, кроме пены злорадного бешенства на губах.
В глаза ударило солнечным полднем, и я невольно поморщился, забыв, что между этим залом и Гелиосом с его колесницей лежат толщи камней и ставшая родной тьма под сводами. Это плакала кифара и шел за ней голос певца: юная нимфа собирала цветы на весенней поляне, пританцовывала, и ее заливистый смех звенел над травой, над цветами, над танцем подруг…
…она танцевала, и медь волос плескала по ветру, и казалось: это новый цветок, порожденный Геей специально для того, чтобы зачаровывать, и я, онемев, смотрел из тени деревьев…
Вскрик боли вплелся в смех: смех прервался, смешался, на миг стал более высоким, потом выровнялся, потому что не было еще понимания… Понимание пришло, когда она опустила взгляд и увидела аспида в траве рядом и кровавые пятнышки на своей ноге. Тогда смех перешел в крик – недолгий крик, призывный – а остальные нимфы сбежались и подняли плач и не сразу догадались позвать Орфея, и вышло так, что они не успели даже проститься…
Я увидел, как нервно дрогнули крылья Таната – оставь, Убийца, ты разве не видел историй хуже? Уйди. Я позволяю тебе не дослушивать и вернуться к своим обязанностям. Хлебни из Леты, пролетая мимо: не нужно, чтобы червоточина этой песни ржавила твой меч и подрезала крылья. Это мойры, ты же знаешь, как это бывает. Лахезис небрежным, усталым жестом вынула жребий Эвридики, Атропос занесла его в список судьбы, в котором каждая строка – дыхание Ананки-Неизбежности. И в нужный момент в руках Клото оборвалась очередная нить жизни, а твой меч был просто продолжением ее ножниц, ты знаешь это лучше меня.
Танат молча растворился во тьме, таящейся в углах и огораживающей наши с Персефоной троны. Решил дослушать в одиночестве, а может, сумел разорвать сладкую петлю орфеевой песни, она хватала за горло и душила лучше, чем пение сирен, она проникала в каждую трещину души, она своей жизнью и горечью пропитывала здешние камни…
И мой мир слышал ее через меня.
Я прикрыл глаза – я знал, что Танталу больше не хочется ни пить, ни есть, что Сизиф уселся на камень и внимает, что данаиды застыли со своими сосудами… Муки прекратились во всем аиде, и преступники вздохнули перед великой тайной: есть мучения горшие, – те, которые выливаются на них сейчас в звуках музыки. Кто терзался – почувствовал себя в Элизиуме по сравнению с человеком, стоявшим сейчас у моего престола.
Кифаред, замолчи. Замолчи, пока я не дрогнул: со мной содрогнутся основы моего мира, пропуская на землю Тартар с теми, кто томится там. Я уже осознал глубину твоего горя, что еще?!
Не осознал. Кифара вздохнула особенно пронзительно, и новый куплет спросил меня: а если бы и ты? А если бы у тебя отняли? Ее? Навсегда?
Не на восемь месяцев в году – навсегда?!
Она взяла меня за руку. Впервые – так. Склонилась ко мне на грудь, не опасаясь взглядов (чьих? даже Геката в коридоре ревет, утираясь тремя вуалями, наивно думая, что я ее не вижу). Слезы блестели у нее на ресницах, и не разобрать, были ли это слезы тоски по потерянному, или по той любви, которая могла бы быть, или просто глубокое сочувствие делам смертных, которое редко, но посещает богов, особенно богинь.
Подняла подбородок. Впервые я слышал ее.
«Аид, ты ведь сделаешь это?»
А что мне остается, если он не оставил мне выбора? Если он произнес магическое: а если бы ты? Если жена мне не простит отказа?
Остальное я бы отмел. Она сошла в мой мир такой юной? Ты не видел, какими юными сюда входят. Ты страдаешь по ней? Полезное дело. Надеюсь, наверху мои эпитеты – все еще «неумолимый» и «непреклонный»? У людей жизнь короткая? Вообще не ко мне. Заберешь Эвридику ненадолго по моим меркам? По моим меркам и пять веков – недолго…
Но это был выпад, который нельзя было отразить. Запрещенный удар, кощунственно равняющий меня и его, богов и людей: а если бы ты…
Посейдон не допустил бы такой возможности: он Владыка или нет? Как это – отнять жену?
Зевс, если бы ему намекнули на потерю Геры (на избавление от Геры?) – сильно подозреваю, что выстроил бы в уме длинный список возможных жен.
Я допустил на миг – вообразить, что восемь месяцев закончились, а она не пришла, было легко…
Я не смог ответить.
«Аид… Аид, ты ведь сделаешь это?»
– Стикс, услышь мою клятву, – разорвал я наставшую в моем мире глубокую тишину. – Я выполню твою просьбу. Проси.
Только не пой больше.
Он смотрел – тоскливо и умоляюще, сам, видимо, не веря в то, что слышал великую клятву богов. Он тоже не очень-то умел изъясняться – когда не пел. И просьба его мне была известна, но ведь он должен сознавать, здесь вся моя свита, навострил уши весь мой мир, они ждут, что он сейчас начнет рыдать и на брюхе ползать, они иначе не понимают.
Я ждал. Он смотрел. Он знал, что я-то его давно услышал, и не разумел, что еще от него требуется. Как Дедал, как Арахна, как многие творцы, он был глух к церемониям.
– Проси, – повторил я с едва слышным, понятным нажимом в голосе.
Запоздало он упал на колени и принялся, запинаясь, выталкивать из горла просьбу, не умея как следует сказать, только повторяя, что он это ненадолго… совсем ненадолго… совсем…
Он был похож на пьяницу, которому после долгого воздержания показали откупоренный пифос с вином.
– Гермес, – позвал я, не слушая больше.
Если у этого бродяги и дар – это быть одновременно всегда и везде.
– Она ведь уже испила из Леты, – заметили над моим левым ухом. – Не жертвенной же кровью ее поить.
Вот только мне же в моем мире не нужно указывать, как с душами поступать. Я осадил племянника взглядом. Лета отпустит ее – была бы жертва. Не кровавая – кровавых она не принимает принципиально.
– Проводишь к выходу. Она будет идти за вами, – и теперь Орфею, коротко и без разъяснений: – Обернешься – потеряешь ее навсегда.
Он исступленно закивал, наивно полагая, что я беру с него очень малую плату. Гермес покачал головой, будто знал, что эта жертва – непомерная.
Нет, он не дурак все-таки. Дурака аид не принял бы как душеводителя.
Потому что это человеческое свойство – оборачиваться.
Они смотрят в прошлое, когда смотреть давно бы пора туда, где брезжит свет – но они вглядываются, где потемнее, как будто могут вернуться, изменить, переделать… Они так часто забывают вечное ради сиюминутного, что, право же, мне столетия назад надоело удивляться этому. Свою семью ради мига наслаждения на ложе с любовницей, свою жизнь ради момента упоения боем, будущее – ради хмеля…А это их «увидеть раз – и умереть не жалко»? Я два века не мог поверить в такой идиотизм, пока Харон не подтвердил Танатовы рассказы.
«Обернешься… потеряешь… навсегда… потеряешь», – раскатило вещее эхо. Он не слышал его. Он как раз захлебывался опять, только теперь уже счастьем: благодарил меня, благодарил владычицу. Вертел головой – ждал, когда появится его Эвридика. В конце концов Гермес внял моему короткому знаку и вывел кифареда из чертога.
С опозданием Персефона сняла руку с моего предплечья. Так, будто могла обжечься.
– Ты жесток, – заговорила вполголоса. – Ты лучше других знаешь, как они нетерпеливы за миг до своего счастья, как они хотят получить все и сразу. Лучше бы ты приказал ему усмирить Цербера.
– Он уже усмирил его, – задумчивое вытье слышалось от самого входа, что он сделал-то с собакой, в самом деле? Нужно будет Гелло отослать, пусть проверит. – И Лета не принимает легких жертв.
Только такую ношу, чтобы – камнем на дно.
– Но почему ты дал ему именно это? Именно то, что кажется мелочью? Ты ведь знаешь, с какой легкостью они совершают подвиги и какой непомерной тяжестью для них оказываются мелочи…
Иногда мне кажется – она все-таки слышит меня. Иногда мне кажется – я говорю сам с собой.
Вот только я бы сказал не «мелочи», а «терпение».
Я молчал. Тому, кого на земле поминают не иначе как в связке с Танатом Жестокосердным, не пристало отвечать на упреки женщины.
– Пошлешь за ней? – спросила она наконец.
– К чему? Чтобы он увидел ее в двух шагах, когда обернется? Ты жестока.
Глаза вспыхнули упрямым зеленым блеском – трава под солнечными бликами, лицо на секунду потеряло маску величия и стало – просто прекрасным и просто упрямым.
– Пошли за ней, Аид. Все равно, что ты думаешь. Я буду верить, что им под силу даже мелочи.
Так-то оно так, да только эта мелочь подразумевает – доверие Владыке Аиду, пусть даже он и поклялся водами Стикса. И сколько героев, да и богов способны на такое?
Мне никого не нужно было посылать. Тень Эвридики, услышав немой приказ, отдавшийся от стен моего мира, уже была на пути к выходу, маячила за спиной своего героического кифареда. Тот, кажется, еще хотел ее обнять, да Гермесу пришлось растолковывать: мол, это лишь тень, давай-ка поторопимся и оглядываться не будем. Образец терпения, как же.
Музыки больше не было, и можно было отправляться по делам, но приемный зал замер в тишине и ожидании, словно вслушиваясь в далекие отголоски, словно играя в игру, заключая неслышимые споры: выйдет? обернется?
Я сидел тоже, опершись щекой на кулак. Жребий все-таки примолк, и я почти слышал, как с каждым шагом ворочаются предательские мысли в голове у певца. Шагов позади не слышно. Но ведь она же тень, так что и не должно? Он ведь клялся, что вернет мне ее. И он ведь бог. Но шагов позади не слышно…
Я поморщился, когда кифара у самого выхода взорвалась криком скорби. Он прошел Харона, надо же – я думал, столько не продержится. Наверное, сорвался в нескольких шагах у солнечного света.
«Гелло, – позвал я без слов. – Слетай к Харону, предупреди: второй раз перевезет кифареда сюда – я самолично буду присутствовать на его свадьбе с Медузой».
Гелло – его бесчувственное сердце происходящему немало порадовалось – весело хрюкнул и пропал.
Отзвуки жалобных вздохов кифары доносились во дворец от входа еще несколько дней и постепенно замолкли, слившись со стонами теней…
* * *
Куски. Плохо держащиеся друг за друга лоскуты памяти. Тронь – разлетятся стайкой летучих мышей, запорхают вокруг, замельтешат памятными оттенками тьмы. Черными дырками в полотне воспоминаний.
Что там было после Орфея?
Не умею я правильно вспоминать. Учителя-аэда у меня не было – вот и не умею. Глаза лавагета выхватывают основного противника из гущи воинов, глаза вора высматривают – самое ценное, глаза дурака обращаются к самому яркому.
Длинно, с красочными подробностями, от дня ко дню? Не мое.
Остро. Быстро. В цель.
Если бы не клятва – проскакал бы по основным вехам черной саранчой. Свалил память в воды Амсанкта, понаблюдал – как она тонет…
Так нет, сиди, кряхти: что там было, после Орфея-то?!
Было два года.
Обычных, ничем не примечательных, оттого вдвойне, втройне, в сотню раз более драгоценных – и потому я зажимаю их в кулак, как скряга – подобранные на дороге истертые оболы. Зажимаю, баюкаю на груди. Пригодится расплатиться с моим Хароном.
Зачем вспоминать два обычных года? Я кормил Цербера. Раз десять, наверное. Пес гонялся за лепешками, радостно повизгивая. В мир повалили кентавры – их прирезал тот самый сынок Посейдона, который, сам того не желая, достал жену для Диониса. Было много судов – это из-за того, что сыновья Гипноса наигрались с его чашей. Теперь жребий бросали – кому бы скинуть. Смертные местами спали, а на каких-то островах – не дожидались сна, и смертей от этого прибыло, и Гермес докладывал, что Зевс уже подумывает – не слишком ли я суровую кару наложил на своего посланца?!
Обнаглевший вконец Гипнос полагал, что не слишком.
Еще дважды спускалась Персефона. Как обычно. Прощалась тоже как обычно, получая от меня «До скорого свидания».
На поверхности Геракл, победитель смерти, исполнил какое-то очередное задание Эврисфея – Гермес расписывал, какое, я не особенно слушал. Героями и без того были полны разговоры – что в Среднем Мире, что в подземном.
Скольжу по гладкому, без единой зазубринки льду прошлого, пытаясь ухватиться за важное.
Зевс бы, наверное, возмутился: кажется, у меня кто-то съел два года, а я и не заметил. Семь сотен дней – и нет деяний ни на одну песню, все суды да подземная скучища, да обсуждения нового любовника Ламии и ссоры сестер-Горгон.
Дни золотоносным песком просеиваются сквозь пальцы. Сейчас оставят нужное: самородок. Точнее, даже два самородка. Не чета Орфею – скромному, хоть и звонкому, хрусталю.
А мне хочется жадно ловить песок, чтобы оставить его себе. Память о скучных днях рядом с женой, о прогулках по берегам Ахерона, ежегодном пире Эриний, визитах Гермеса… крошки со стола, обрывки дороги между городами, ничего не значащий с точки зрения аэдов прах – поймать, удержать и спрятать.
Только вот колесницу памяти не остановишь, и мысленно я уже пролетел эти два года: дни ворохом песчинок стекли с ладоней в черную воду, оставляя одно.
Важное.
– Тесей!
Слово звонко прокатилось по залу. Отпрыгнуло от одной бронзовой колонны, от другой. Раздробилось на сотни маленьких «Тесеев», старательно полезло в уши к присутствующим.
Гермес пылал щеками, стоя перед троном. Взгляд Вестника обещал нечто особенное.
– Тесей? – переспросила жена заинтересованно. Зашуршала свита – имя героя зарницей пронеслось по залу. – Победитель Минотавра?
Если бы только Минотавра. Подвиги этого юнца здорово пополнили мой мир, особенно Поля Мучений. Корчится разбойник Прокруст на специально изготовленном для него ложе: раньше он растягивал путников сам – теперь ложе его и растягивает, и сжимает, и выкручивает время от времени – Гефестова работа… Лежит неподалеку от Прокруста великан Синид – ноги намертво прикручены к двум плакучим ивам. Правда, сам он прохожих то ли к соснам, то ли к елям привязывал, но в Эребе выбор невелик. Лежит Синид – боится дохнуть: веревка, удерживающая макушки деревьев у земли, почти совсем перетерлась: вот-вот – и останется от великана две половинки…
А вот Скирон – тот, что заставлял путников мыть себе ноги, а потом сбрасывал их на корм чудовищной черепахе – этот орет. Да еще как – расцвечивает своими руладами Поля Мук уже лет десять, а все не выдохся. Впрочем, когда тебя медленно жрут живьем, к тому же изнутри – не молчать же.
Перифету, сыну Гефеста, по просьбе отца пришлось сделать скидку – трудится в моих кузницах и пока не жаловался.
Тень обитавшего в Критском лабиринте получеловека-полубыка Минотавра бродит где-то в Стигийских болотах и является их немалым украшением, если судить по восторженным отзывам Ламии.
Керкион, паллантиды, какие-то кентавры, амазонки… Все, пока не выпили из Леты, в голос кляли сына Посейдона, наделяя его такими эпитетами – Гелло слушал и удивлялся.
– Я слышала о нем от Ариадны, жены Диониса. Это великий герой, не признающий преград, царь мой.
Вижу, что не признающий.
– У него кто-то умер?
Кашлянул Гермес, который все последнее время имел очень смущенный вид.
Как будто примерял на себя Прокрустово ложе: как бы преподнести весть так, чтобы самому целым остаться?
– Не у него. У его друга, лапифа Пейрифоя. Умерла жена, в расцвете сил. Юная Гипподамия…
Свита замерла – привычно и обреченно. Увидела: у Владыки заходили по челюстям желваки, и из-под век смотрит не родная чернота – тартарская.
Ну что ж, вот они. Явились по следам несчастного кифареда. Подвиг повторять. Побеждать смерть.
Ничего, кифаред Орфей. Рано или поздно Харон опять переправит тебя ко мне, а там уж я сведу с тобой счеты – и за твою песню, равняющую богов и людей, и за тропинку, которую ты проложил в мой мир для других героев…
– Так они хотят ее вернуть?
– В том-то и дело, Владыка, что нет. В общем, они сюда… ну, в общем…
И только тут я увидел, что Гермес разрывается между страхом и смехом.
– …за владычицей Персефоной.
Свита вплавилась в стены, стараясь слиться с бронзой.
* * *
Как видно, старею. Перестаю удивляться.
Зато учусь удивлять сам.
Они ждали немого выплеска бешенства – короткого, хлесткого, после которого придется обновлять стены зала и собирать тела.
Вместо этого я переспросил:
– За кем?
– За владычицей Персефоной, Владыка. Твоей женой.
Спасибо, что напомнил.
Надо бы гнев выразить, что ли. Или удивление. Пока свита окончательно не стала частицей стен этого зала. Впрочем, абсурд услышанного слишком силен.
– Они собираются… обольстить мою жену?
Геката закрылась всеми шестью руками, простонав в свою вуаль: «Ну, что будет!». Гермес с виноватым видом замотал головой.
– Н-не-а…
– Похитить, может статься?
– Нет, они собираются потребовать ее у тебя.
Рядом со мной впервые в жизни поперхнулся воздухом Танат.
– Потребовать у меня, – выговорил я неспешно. – Желания владычицы они спрашивать не собираются?
– Ты меня не особенно спрашивал, царь мой, – с обманчивой мягкостью заметила Персефона. Она смотрела пристально и чуть насмешливо.
Свита начала напоминать изображения на амфорах – прижались к стенам, теснее некуда…
Удивлялся за троном Гелло: «Требовать. Жену. Идут. Не боятся. К Церберу…»
Не хватало еще – пса покалечат.
«Слетай к Церберу, передай – пусть пропустит».
И Гермесу – только взглядом: «Рассказывай».
Рассказывать вестник богов умел славно. Времени было в избытке – от переправы Харона до моего дворца даже для героев неблизкий путь – и в кои-то веки бог торговли и путешествий мог дать волю своему языку. Разлился рекой, шире и глубже Стикса, девять раз опоясывающего мой мир.
Будь здесь толпа аэдов – во Флегетон бы попрыгали от зависти.
Свита, падкая на интересные истории (кроме Убийцы, но он стоически терпел), охала, ахала, пучила глаза и послушно внимала, как Гермес живописует отношения сына Посейдона Тесея и царя лапифов Пейрифоя – с самого знакомства.
Плясали тени от факелов по стенам – подчеркивали рассказ. Изображали двух великих героев: каждый услышал о славе другого. Вставал во весь рост грозный Пейрифой – желал битвы с таким противником. Шел ему навстречу великий Тесей, победитель Минотавра, Прокруста, Синида, причина гибели второго своего отца – Эгея…
Замирали герои – в восхищении рассматривая друг друга. Распахивали братские объятия – не в силах сражаться (здесь удивленный вздох свиты).
– Еще больше окрепла дружба героев после свадьбы Пейрифоя и прекрасной Гипподамии…
Оживление среди женской части. Вздохи от Ламии и Эмпусы – в момент пространного описания прелестей Гипподамии и преданности ей ее жениха. Персефона снисходительно улыбается – должно быть, вспоминает тень той самой Гипподамии, которая не так давно стояла перед нашими тронами. Хмыкает Танат – на рассказе о кровавой резне на той самой свадьбе – между героями и кентаврами. Урожайная была свадьба, а, Убийца?
– Но Гипподамия не прожила долго: скоро покинула она этот мир, унесенная кровожадным… кхе! Ну, в общем,Мойры неумолимо перерезали ее нить…
А Тесей и Пейрифой в великой горести решили раздобыть в жены царю лапифов Елену-спартанянку, дочь Леды и Зевса, о красоте которой начинают шептаться и в моем мире.
Кто не шепчется о красоте златокудрой девочки – бормочет себе под нос, что такая прелесть до добра не доведет.
И точно, не довела.
Подперев щеку кулаком, я смотрел на пляшущие тени – и они послушно складывались в картины. Вот Тесей и Пейрифой крадут пирующую на празднике Артемиды Елену… Вот отвозят ее в горное убежище и бросают жребий: кому достанется красавица? А перед жребием клянутся: тот, кому повезет, помогает добыть жену другому.
Вот Тесей, которому выпало владеть златокудрой, озадаченно чешет затылок – да нет, наверное, игра света…
– И тогда Пейрифой потребовал от Тесея, чтобы тот помог ему добыть…
Жест получился красивым. Исполненным негодования по поводу такой дерзости. Признания того, что иной кандидатуры не могло и найтись – ну конечно, кто второй по красоте после Елены?
Персефона печально улыбалась, покачивая головой.
– Почему Пейрифой не потребовал Афродиту?
– Видно, она ему казалась менее прекрасной, чем ты, владычица! – выкрутился посланец. И в глазах – свет вечной истины, надо же.
Жена усмехнулась. Поднялась, поправляя высокую прическу.
– Суды на сегодня окончены. Я отправляюсь в свои комнаты, если только мой царь не прикажет мне остаться.
– И не желаешь посмотреть на… прославленного героя?
Она безразлично пожала плечами, подпуская в улыбку разом холода и усталости.
– На участь прославленного героя? Нет, я не хочу на нее смотреть.
Проплыла к выходу, по пути сделав знак Гекате – Трехтелая тоже поспешила откланяться, хотя левое тело норовило выкрутить шею – подслушать.
Что там за участь ждет прославленного героя? Ужаснее ли мук Сизифа? Переплюнет кару Иксиона, покусившегося на жену самого Громовежца?
Карать отчаянно не хотелось – старею? Нет, не то. Глупость происходящего была столь очевидной, что сглаживала кощунственность.
Пришел горшечник к ванакту и заявляет: давай сюда жену! А то… ну, не знаю, что, но что-нибудь да сделаю.
И что делать ванакту? Казнить дерзкого? Да уж скорее плюнуть с высоты трона и послать проспаться.
Только вот мир клокочет в висках – исходит на злобное рычание. Тянет за плащ, подталкивает в спину: вставай, Владыка! Карай, Владыка! Они собрались посягнуть на твое! Дело не в глупости – дело в наглости. Двое смертных героев возомнили себя равными тебе. Они думают, что вправе прийти – и требовать у тебя!
– Они приносили жертвы, перед тем как спуститься?
– А как же.
– Кому?
– Мне, – виновато хихикнул вестник. – А еще Громовержцу и Аресу и почему-то Аполлону.
Гермесу – если придется воровать, Аресу – если придется драться, Зевсу – чтобы брата усмирил…
– Аполлону?
– Чтобы прославил их подвиг в песнях. После смерти, значит. Тесей же не дурак – понимает, к кому идет.
Дурак. Если понимает, но все-таки идет.
– Развлекись, маленький Кронид, – сладко шепнула Ананка. – Ты всегда терпеть не мог глупость.
– Эвклей!
Он не явился посреди зала: пришаркал из боковой двери. Смачно обсасывал мосластую кость.
– Чего?
– Пусть приготовят пиршественный стол. Я встречаю высоких гостей.
Свита замерла, не дыша от такого коварства.
* * *
...и впрямь оказались высокими. Рослыми. Статными. Сильными. Неуловимо схожими между собой: гордо вскинутые головы, блестящие доспехи, вызывающе торчащие бороды, нарядные хламиды поверх медных панцирей…
И взгляды, в которых нет и толики страха.
Лапиф Пейрифой – красавец с львиной гривой и застарелым шрамом на щеке – раздувает широкую грудь, хорохорится и с разочарованием посматривает на пустое место справа от меня: запал пропадает зря, если предмет твоих мечтаний не может оценить твоей отваги.
Темнокудрый Тесей, изрядно смахивающий на молодого Посейдона, красиво откидывает волосы – не укротить никаким обручам. Рука как бы случайно ложится на рукоять отцовского меча. Вся поза так и гласит: «Прокруста победил, Синида победил, Минотавра победил – надо будет, и тебе, Владыка, наваляю».
И – перемигивания, переглядывания: «Видал?» – «А то!» – «Навстречу вышел!» – «Да еще бы!»
Я и впрямь встречал героев перед своим дворцом: небось, не просить явились. Свита толпилась позади. Свита намертво помнила мою маленькую просьбу: оскорблениями не кидаться, клыки не демонстрировать, показывать почтение.
Геката и Танат, как не умеющие изображать почтение должным образом, остались во дворце.
– Радуйтесь, могучие! Давно мой мир не посещали такие славные герои! – знакомый тон, помню его по Титаномахии. Людоеды-великаны, когда я к ним явился с переговорами, таким же тоном заявили: «О, давно свежатинки не было». – Я наслышан о твоих подвигах, племянник. И о твоей свадьбе, о великий Пейрифой. Принимать вас в моих чертогах – честь для меня!
Подземные в дружном восхищении. И в испуге. Нет, они, конечно, восхищаются игрой своего Владыки, а испуганы – потому что сроду меня таким дружелюбным не видели. Но героям этого знать необязательно. Герои приосанились еще больше, упиваясь моментом: стоять среди подземных чудовищ, без страха сверху вниз взирать на Эмпусу, сыновей Гипноса, Немезиду…
И, между прочим, Тесей даже на полголовы выше Владыки. О красоте вообще говорить не стоит.
– Радуйся, Гостеприимный! – гляди-ка, сделали одолжение, обогрели улыбкой. Я не прав, Тесей не похож на Жеребца. Он похож на Владыку Посейдона. – Весть о чудесах твоего царства дошла до нас. Разве могли мы не увидеть…
– И еще у нас дело, – лезет лапиф, но Тесей, который в церемониях разбирается получше, тычет друга в бок локтем.
– Что толку называться Гостеприимным, когда к тебе спускаются разве что тени? Будьте же моими гостями. Расскажите о своих подвигах, спойте песни среднего мира. Мое царство плохо одним: в нем бывает скучновато.
Подземные тут же проваливаются в скорбь. На физиономиях – тоска, Мнемозина с отвращением глядит на стилос. Позади кто-то из Кер со стоном: «В Тартар от скуки провалиться можно!» дерет на себе одеяния.
Даже Жеребец бы уже понял, что над ним издеваются, а герои – ничего, нет. Принимают мое гостеприимство, о котором в среднем мире шепчутся с ужасом. Следуют за мной по коридорам дворца, с любопытством оглядывают фрески. Грозно зыркают на свиту: «Боитесь?!» «Ой, боимся, боимся! » – прячутся за колонны подземные. «Точно боитесь?! » – «Ой, мамочки, сейчас нас всех тут как Прокруста с Минотавром…!» – «Ну и бойтесь».
Мир смеется. У него вообще-то довольно давно не было поводов. Орфей со своей музыкой потопил его в земной горечи. Эти двое со своей глупостью одаряют мир здоровым земным смехом.
– Владыка… а где же твоя жена, прекрасная Персефона?
– А? В своем саду. Женщины любят цветочки.
– Цветочки и героев, – под нос себе напевает Пейрифой, и даже Ананка за моей спиной скисает со смеху.
Харон не берет у теней оболов – хихикает в бороду и отмахивается веслом – мол, погодите, только дух переведу. Цербер унял вечную ярость, насмешливо порыкивает под нос. В Стигийских болотах и на Полях Мук тоже какое-то нездоровое оживление, и у себя во дворце усмехается вместе со всем подземельем Стикс…
Когда мой мир смеется – это для кого-то дурное предзнаменование.
Но некоторые герои предзнаменований не видят в упор.
Гекату одарили поклоном, заверили ее, что она прекрасна (таким тоном в таком заверяют только очень уродливых женщин). Ответной улыбкой Гекаты можно было отравить всю Фессалию и Крит в придачу.
На Таната Тесей взглянул с изумлением. Пробормотал что-то вроде: «Теперь понятно» – Убийца, мгновенно рассмотревший в глазах героя историю о толосе Алкесты, сделался грозен и потянулся к мечу. Но тут как раз вылез вперед Гипнос и во весь голос принялся заявлять, что это такая честь, такая честь вот так, вживую…
– Большая честь, – проронил наконец и Убийца, – узнать вас в лицо.
– Ну, Чернокрыл вообще лица не запоминает, – отмахнулся Гипнос вовремя, – только волосы…
Подземные услужливо организовали тишину, в которой с лица Пейрифоя пропал излишек румянца. Гипнос поразвлекался еще немного: «У Чернокрыла это называется “преждевременное знакомство”, вот весело, правда? Он и к нимфам потому не ходит. В молодости они за ним пытались бегать, так он посмотрит, подумает, а потом говорит: “Нет, нам еще с тобой рано знакомиться!” ».
Бог сна трещал все время, пока подземные почтительно увлекали гостей к пиршественному столу, пока изображали панику, стараясь добыть для дорогих героев самое почетное сидение: «Вот! На трон… золотой…» – «Да это ж Владыки трон! » – «Ой, точно, а куда тогда? » – «Вон то кресло давай! » – «Нет, недостаточно почётно…»
Я отступил в тень. Убийца шагнул следом, тронул за плечо.
«Почему не сразу? »
Черное лезвие тихо запело о крови глупцов-героев, о прядях, о Полях Мук…
«Убить сына Посейдона? Главную ставку своего отца? Я еще из ума не выжил».
«Он явился за твоей женой, ты имеешь право».
«Ты тоже имел право в толосе Алкесты».
Так уж сложилось, что все права в этой игре перетянули на себя сильные. Представляющие жизнь. За нами осталось единственное право: бить в спину.
Явился наконец Эвклей, рявкнул на всех луженой глоткой распорядителя, предложил дорогим гостям два трона во главе стола. Чуть пониже, чем мой, гранитные, зато величественные.
Есть же герои, которых не холодят троны, из чего бы они не были сделаны. Тесей и Пейрифой уселись по-царственному (пару веков назад я бы поучился у них посадке), недалеко плюхнулся Гипнос, напротив – Ахерон, Онир, Эак, дальше – Эринии, Геката…
– Владыка… а что, женщины у тебя тоже пируют?
– Конечно. Разве не знаете, что на Олимпе тоже пиры совместные? Правда, иногда Громовержец пирует только с мужчинами… – двусмысленно как-то получилось. – Но мне не с руки отгораживаться от подданных. Тем более, что в моем мире есть богини, более славные, чем некоторые боги.
Тесей кивает важно и с пониманием, а Пейрифой надувает щеки, чтобы фыркнуть – мол, все равно бабы, хоть и богини. Натыкается глазами на Трехтелую.
Улыбкой Трехтелой можно травить уже не одну Фессалию, а всю Элладу.
– Хай! Чаши свои вознесем за славных героев, гостей моих, Тесея и Пейрифоя!
Вознесем чаши, будем наслаждаться вкусом подземных яств (повара давно жалуются, что не удается как следует проявить себя), песнями и застольной беседой.
О чем говорят герои за столом? Конечно, о подвигах. Подвигов у героев столько – не на один подземный пир хватит. И все как один – аэдам до хрипоты, героям на легкую разминку.
– Да что Минотавр…
Тесей презрительно оттопыривает губы. Вертит зотолой, с вкраплениями бирюзы кубок, принюхивается к вину.
– Все равно что теленка прибить. Ну да, здоровый. Рогатый еще. Вонял он, правда – там и рогов никаких не надо, не за столом будь сказано, аж глаза резать начало…
Медуза Горгона, изредка составляющая тени Минотавра компанию в скитаниях по миру, тихо прыскает в рукав гиматия. Остальная свита хранит торжественное молчание посередь чавканья.
– А я его… за рога… и кулаком – бац! Он как кинется! А я – мечом!
– Мечом?
– Да, что Ариадна дала… – герой уделяет внимания поровну рассказу и жареному барашку. – Раз мечом, два мечом…
Кто-то из Кер лезет под локоть к Гекате, шипит: «А у Минотавра тоже был меч? Да? » – наивную Беду затыкают злым шиканием, Трехтелая ответствует с легкой улыбочкой: «Нет. У Минотавра была глупая бычья голова и два рога. Иначе в чем бы был тогда великий подвиг?» Гекате вторит Медуза, с мрачной ухмылочкой накручивая на палец прядь волос (пока не змеятся, не шипят): «Минотавру повезло. Он хотя бы не спал, когда его прикончили. Его не били из невидимости и с воздуха».
Тени аэдов вытянули шеи из углов, ловят каждое слово. По очереди разливаются сладкоголосым пением – воспевают все подряд, от богатой трапезы на столе до гибких станов подземных танцовщиц.
Подвиги, конечно, тоже.
– Синид? А, что Синид. И повозиться не пришлось как следует…
– Прокруст? Это который? А, да, с кроватью этой. Вот ты, Владыка, лучше меня их всех знаешь. Да он какой-то странный был, все шептал мол – порядок должен быть, кровать-то идеальна, мастером делана, а путники – непонятно кем деланы, мол. А оказался на этой кровати – заорал, проситься стал…
– Эрифманский вепрь – тьфу. Квелый он какой-то был. То ли после встречи с Гераклом, то ли вообще…
Все великому герою – тьфу и растереть. Великаны? Ха, пошел, отпинал легонько. Кентавры на свадьбе у друга? Били их, ох, били!
Пейрифой проталкивает вином здоровенный кус жареной кабанины с пряными травами. Цокает языком – ай, били! Ай, хорошо, что на свадьбу эти кентавры ворвались, а то свадьба какая-то скучная намечалась, без нормального мужского мордобития. А так – ратная потеха.
Рассказцы просолены шутками, проперчены кровавыми подробностями. Половина стигийских слушает жадно. Ахерон одобрительно лупит широкой ладонью – ладно, ох, ладно с теми кентаврами! Сыновья Гипноса черпают идеи для боевых, окрашенных безумием снов.
Вторая половина свиты тоже слушает, только нет-нет – взглянет на Владыку. Искоса, неприметно. Что это там – отзвук улыбки на суровых губах? Да ну, откуда, наверное, вино слишком крепкое.
Вино почтительно черпает из кратера какой-то из почивших басилевсовых сынов – смазливый, заведенный Эвклеем исключительно как подобие олимпийского Ганимеда. Багрово-черная жидкость плещется в золоте воспоминаниями.
Посейдон тогда принесся в измятых доспехах. Измочаленный какой-то и весь – весь заляпанный водорослями. Деметра всплескивала руками, Зевс хмурился: «Я говорил тебе – осторожнее с морскими!» «Пф, – отмахивался Посейдон, старательно становясь боком, чтобы не было видно сломанной руки. – Да я их… одной левой. Что мне эти чудовища? С одного раза – подчистую! »
– Владыка! Хай! За воинскую доблесть Кронидов!
Подземные охотно пьют за доблесть Кронидов тоже. Кое-кто попробовал эту доблесть на себе во время бунта – вон, Эринии льстиво ухмыляются и пытаются перекричать друг друга, воздавая славу мощи своего Владыки. Керы ежатся и потирают крылья, свита торопливо бряцает кубками, заедает-запивает, украшает богатую вышивку на скатерти каплями мясного сока, раздавленными оливками, крошками сыра и ветками зелени.
– Владыка! Не расскажешь ли что-нибудь из своих подвигов в Титаномахии?
– Спросите у аэдов: разве у них есть песни об этих подвигах? Мои свершения были невелики – не то, что у братьев.
– Но ведь Крона же вы…
– Я только унес его Серп. Не сложнее, чем унести другое оружие.
Не сложнее, чем таскать за хвост разъяренное время. Геката, я тебя очень прошу, направь свои улыбочки на жаркое, или что у тебя там на блюде поблизости. Убийца, глотни уже хоть раз из своего кубка, у тебя пальцы на нем лежат как неживые.
Убери понимание из глаз.
Рассказать о своих свершениях?!
Мне совсем не хочется, чтобы великие герои заблевали мой стол. Мнемозина покидает свое место, гордо шествует к выходу. Наверное, памяти нужно отдышаться. Наверное, невовремя рассмотрела в черных омутах глаз Владыки – то самое, что только раз всколыхнуть – и потонешь в багряном пламени когда-то обжитых домов, в соленой алой жидкости, брызгающей на лицо, в запахе горячей бронзы и стонах людского ужаса: «Это Аид! Аид!!»
– Да я и не мастер рассказывать. Пусть лучше аэды. Эй! – щелчок пальцами – и вдоль стен выстраивается призрачная вереница с кифарами. – Кто потешит моих гостей песнями о Титаномахии? О воинской славе Кронидов?
Вызывается какой-то безусый, с сильным высоким голосом. Песня долгая, я ее не слышал раньше: понаплодилось талантливой молодежи… О свершениях Кронидов в Титаномахию.
О грандиозных подвигах.
Сижу и припоминаю: а было ли там что такое грандиозное? «Аид, да сними этого проклятого дракона, он нам пятки скоро подпалит!» – «Зевса… попроси… занят!» Занят – это мы в очередной раз сцепились с Титием … или с Менетием? Не вовремя Мнемозина вышла. Сейчас-то – наверное, подвиги. А тогда – проезжали мимо, напоролись на засаду, отбились, захватили в трофеи пару копий отменной ковки, Зевс дракона подстрелил. Подстрелил, потом устало пнул лежащую под ногами тварь, махнул рукой: «Вы как хотите – а я после такого к нимфам заверну».
Блюда усердно пустеют, кубки стараются от них не отставать. Стигийские собаки из свиты Гекаты крадутся к мормоликам, тычутся в локти (нельзя ли косточку со стола Владыки? А лучше – целую ножку? Да не гусиную, нам бы баранью, что ли…).
Крошево лепешек и сыра, потеки от медовых пирогов, чахлые листики зелени – трапеза терпит разгром в неравном бою. Стигийские перестали молчать, осмелились, загудели. Полезли к героям с вопросами: а как было с амазонками? А как с аргонавтами? А Геракл – он какой? А не споют ли герои что-нибудь застольное?
Беседа – рекой шире винных. О правителях, еще о подвигах, потом о том, как счастливо поживает ныне Адмет со своей женой Алкестой (кубок мнется в пальцах Таната, как тесто, багряная жидкость проливается на руку), о гонках на колесницах, о пышных свадьбах, о…
Конечно, о бабах.
Аэды свое отпели – пресытили пирующих рассказами о войнах и подвигах. Звуки лир, серебрясь, переплелись с трелями флейты, вдоль стен гибко задвигались плясуньи. Прячут печаль по утраченным жизням в глазах. Танцовщицам повезло – за красоту их ввели в прислугу Владыки. Не жизнь, но и не вечные стенания на полях асфоделя. Еще и перед героями можно станом покачать.
– …Елена, конечно, да… только неопытная очень. Ну, девочка! А вот у Ариадны…
Повеселевший Тесей показывает, как там и что там – у Ариадны. Получается очень даже внушительно. Понимаю Диониса, которому потом досталась такая жена.
– А Антиопа копье бросала – залюбуешься! И лучницей была отменной. А как колесницей правила – у-у-у!
Тесей возносит руки, качает кудрявой головой, попутно смахивает капли пота со лба. От свидания с женой, правда, отказывается. Живым – живое. Понимаю тебя, герой. Твоя покровительница Афродита тоже постоянством не отличается.
– Тогда может быть ты, о храбрый Пейрифой? Я знаю, что ты потерял жену – прекрасную Гипподамию…
Пейрифой страдальчески морщит лоб и косится на друга. Чтоб этого Владыку с его радушием. Еще, гляди, жену обратно отдаст – что с ней потом на поверхности делать?!
– Не гневайся, Владыка! Мы не хотим нарушать законы твоего царства, уводя из него твоих подданных…
То есть умыкнуть мою собственную жену – менее кощунственно?!
– За чем же вы явились ко мне, герои? Не спорю, мой мир богат достойными невестами…
Геката аж раскраснелась, Алекто отмахнулась кокетливо: ой, Владыка, ну, ты скажешь! Засмущал…
Пейрифой сейчас не усидит, пихает Тесея локтем: излагай быстрее, а то он нам сейчас Ламию какую-нибудь…
Тесей излагает. Мягко, вкрадчиво, как полагается тому, чья покровительница – Любовь. За чем же им являться, как не за самым прекрасным, что есть в подземном мире? Что еще могло пленить сердце великого героя, как не великая же красота, сопряженная с великой опасностью? А прелесть Персефоны не воспеть и аэдам, и разве можно заглядываться на смертных женщин, когда есть такое?
А Пейрифой ляпает:
– Да, я хочу жениться на прекрасной Персефоне! И женюсь!
И не замечает сомнений среди пирующих.
Наверное, потому, что захмелел. Ох, и радовалась Гипподамия, делая глоток из Леты, с таким-то муженьком!
Тесей – этот пытается расписать выгоды. Во-первых, отдаешь жену не навсегда – Пейрифой все-таки смертный, а что для тебя, Владыка, полвека? Плюнуть да растереть, зато какой отдых получится! И от жены, и от – это с многозначительным подмигиванием – Деметры Плодоносной…
Гипнос услышал, тоже шутливо замигал: эй, Владыка, может, подумаешь над предложением? Избавишься на несколько десятков лет от неудовольствия тещи. Да и той же теще подарок сделаешь – дочка у нее славно погостит…
– Вечное лето! Лоза! Хай!
– Слава! – честно орут подземные, изображая полное перепитие. Вон, Эмпуса к Ламии наклонилась, расписывает, у каких юношей кровь вкуснее (спартанская невкусная, а вот афинские – ммм!), а Ламия не соглашается: юноши хороши на ложе, а вот младенцы…
Да, вечное лето, как в старые времена. Сколько благодарственных жертв мне люди принесут (в кои-то веки – не погребальных)! И, между прочим, Владыка, мы не только для себя стараемся. Потому что одно дело – когда жена хоть четыре месяца, а есть. А совсем другое дело…
Ого, ого, какие племянничек знает словеса. Посейдон мог бы гордиться. Ораторство вообще-то не его конек. А тут вдруг – море разливанное, подземные и уши развесили. Они и не подозревали, какие наслаждения таит временная свобода от жены.
Ахерон морщит нос, круглыми глазами смотрит на прислуживающую за столом Горгиру, в очередной раз беременную моим будущим садовником. Думает: а что, не попробовать ли?!
– Зевс Громовержец…
Зевс бы оценил. Вам бы сходить к нему, герои, сразу после заговора. Может, он бы вам Геру с порога в руки всучил. И сестре не пришлось бы изведать на себе бича из драконовой кожи.
Тесей поет гимн мстительности царицы. Обводя рукой стол для подтверждения. Одно за другим перебирает мытарства Зевса: вот (дымящиеся куски говядины) царю богов пришлось превращаться в быка, а вот (пирог с голубями) и птицей оборачиваться, и не одной птицей, а (фаршированные орехами и оливками лебеди, жареные перепела, соловьиные язычки в сметане) несколькими! И только последний баран (остатки жирного барашка) мог бы не понять… ой.
Пейрифой всё-таки выручил друга, застывшего в высший момент речи. Проревел славу Громовержцу (подземные подхватили с отвратными ухмылками). Дополнил, вознося заново налитый кубок.
– Да чего там, все о той истории с Минтой слышали. А так ты, Владыка, себе еще и получше заведешь. И побольше. Еще детишек вон нарожают, а то Персефона не сподобилась…
Всё, вымер зал. Будто Стиксом затопило. Музыканты-певцы надрываются, а свита будто взгляд Горгоны поймала. Только вот две из трех Горгон тут же и сидят – тоже окаменевшие. Мнут в лапищах сырые, проперченные куски мяса. Как и остальные, не сводят глаз с царя – да куда там с царя, с двузубца!
Интересно, с кем Персефона поделилась той случайно брошенной фразой «Не хочу от тебя детей»? Геката бы не выдала, значит, с кем-то другим.
Убийца плавно шагнул из угла – этому-то кто насплетничал?!
Я сделал жест, и трясущийся виночерпий наполнил мой кубок вином, отважно пролив на стол только треть. Белоснежная ткань украсилась опасной багровой лужицей.
– Тоже правда, – согласился я между глотками. – Наследников. Славных героев. Как вы.
Таких наследничков дождешься – непонятно, что с ними делать. То ли глотать, как отец, то ли сразу в Тартар, как дедушка-Уран…
Правда, если хоть один в меня пойдет – то его и в Тартар бесполезно.
– Ты прав, герой. Вы оба правы. Спросите аэдов – вам скажут, что Аид не дорожит женой. Да что за жена, если видишь ее четыре месяца?! Спросите сказителей – они скажут, что это нелепая история. Похищение, гранат, женитьба…
Если бы вы знали, насколько по-настоящему это была нелепая история – тогда бы вы оценили, герои. А так можете только кивать осоловело. Глазами вопрошать: Владыка, ты что – вот так жену нам и отдашь?! Мы потребовали, а ты – отдашь?!
– Не зря же меня зовут Щедрым?!
О-о, волнуется свита. Не зря. Ты у нас, Владыка, такой щедрый – только успевай от своей щедрости спасаться. Казни полной горстью, удары двузубца – от всей широты скверного характера. Интриги – сундуками, коварства – на горбу не унесешь. Лучше б ты был скупым, Владыка, но это мы обсуждать не будем.
А то еще на себе твою щедрость изведаем.
– Берите! – жест широкий, царственный. Отдаю, не сожалея. Не кто-нибудь – герои пришли требовать. Керы затаили дыхание, перестали перепиливать зубами бараньи ребра, смотрят.
Гипнос забыл мешать вино с маковым настоем – уставился.
Геката облизнула алые губы, показав зубки – предвкушение зрелища…
– Только уведите её сами. Поднимитесь на женскую половину – и возьмите!
Чего уж проще – взять! – сияют герои. Чего легче – подняться!
Раз, два, из-за стола, с каменных тронов…
Да вот что-то не получается.
Глупости какие-то, наверное, еда была слишком тяжела. Но что один пир для героя? Напрячь могучие ноги, опереться на стол руками…
Сидят. Дергаются недоуменно.
Каменные троны гостеприимно удерживают героев за то место, которым они думали, когда спускались в мой мир. Два гиматия – бирюзовый и темно-синий, с серебром – плотно приросли к сидениям. Два хитона – белых, из дорогого плотного сукна – к гиматиям приклеились. И то, что под хитонами, присохло ко всему остальному – и не желает возвращать героев в стоячее положение.
– Что… за…
Пейрифой пыхтит: шея побагровела, глаза от натуги лезут на лоб. Нагнулся вперед в попытке вырваться из объятий трона, растрепавшиеся кудри прилипли к щекам. У Тесея вздулись на шее жилы, хмеля – ни в одном глазу, пытается достать меч.
Свита молчит, смотрит пристально и жадно.
– Уберите столы, – сказал я негромко, – наш пир закончился.
Музыка и пение смолкли без всяких приказов. Руки спорых теней расхватали недоеденные блюда, растащили скатерти и сидения, выкатили двух-трех упившихся гостей, бережно, не пролив ни капли, унесли кратеры и кубки.
Факелы убрали гостеприимные оранжевые отсветы, зазмеились зловещими бледно-розовыми язычками.
Свита молчала, как на судах, где я выношу приговоры, и молчание веяло холодом.
Пейрифой ругался. Корчился на сидении, молотил руками по подлокотникам, и золотые браслеты высекали искры о камень. Тесей понял, что не удастся вырваться, надменно распрямился. Посмотрел на меня снизу вверх.
– Ты нарушил закон гостеприимства, подземный Владыка! Зевс Громовержец…
– Я знаю о гостеприимстве все, племянник. Не зря же меня назвали Гостеприимным. Брат сказал бы, что я был щедр к моим гостям. Устроил им пир. Предоставил троны. Почему бы им и не задержаться в моей вотчине? За развлечениями дело не станет.
Свита испустила восторженный звук – свист, рев, смех, все одновременно. Многозначительно пропел бич какой-то из Эриний, с кожаным скрипом развернулись крылья Кер.
– Кто из царей проявил бы больше гостеприимства к тем, кто явился требовать его жену? Я мог бы устроить тебе встречу с Прокрустом. Или с Синидом. Или с теми кентаврами, которых вы с дружком перерезали на свадьбе. Или приказать Харону вас потопить. Ты не находишь, что я великодушен, сын Посейдона?
Пейрифой поливал площадной бранью. Сразу всех – меня, мое царство, мою свиту, того, кто сделал эти троны. Сами троны – в особенности.
Тесей, сын брата, смотрел глазами Владыки Посейдона. Брезгливо кривил алые губы.
– Ты трус, Кронид. Боишься открытого боя? Боишься, что тебя могут как твоего гонца…
Подумать только – я мог бы заткнуть его одним ударом двузубца.
– Слава – опасное оружие, герой, – я говорил неторопливо, со скукой. – Она слепит. Глушит. У кого-то еще и отнимает последние мозги. Теперь у тебя будет время прозреть и поумнеть. Мой мир способствует размышлениям.
Мановением руки сдвинул свой трон в другой конец зала. Не обращая больше внимания на то, что мне кричат в ответ. «Мой отец этого так не оставит»? Посейдон не оставит, еще бы. Хотел бы я увидеть, как он явится ко мне требовать своего сынка обратно. Может, дорожку в подземный мир вспомнит – посидим по-братски.
Уселся, оставляя героев наедине с млеющей от нетерпения свитой. Первым порхнул Гипнос, осведомился: «Покропить? Нет еще? Ну, могу весточку молодой жене от кого-нибудь передать. Тесей, герой великий – это ж у тебя там молодая жена? Так могу передать, чтобы особенно не засиживалась. Свобода от мужа – тоже свобода, нет, что ли?»
Геката подошла, посмотрела, прошелестела: «Такие молоденькие, ай-яй…»
Керы-кровопийцы перепархивали, гнусно попискивали: «А их кормить будут? Тоже? Как Цербера? Или объедками?!»
Кто-то под шумок стянул у Тесея меч – странно, Гермес на пир приглашен не был. Морфей принял облик скорбящей Елены: «Дурак ты, муженек, с другом твоим…»
Под взглядами свиты герои шли пятнами, извивались угрями на сковородке. Тесей еще пытался сохранять царственность – какая тут царственность?! Тут Ламия лезет, воркует: «Красавчик… не удержусь ведь… ой, держите меня девочки!» И девочки послушно держат, приговаривая: «На глазах у Владыки! Ты что, с Лиссой пила?! Вот Владыка уйдет – а тогда уже можно будет…»
Убийца подошел последним. Постоял, скрестив руки, оглядывая героев, замученных насмешками свиты. На лица не смотрел – разглядывал волосы. Протянул руку – пропустил между пальцев светло-золотистый локон царя лапифов. Одобрительно цокнул языком.
– Запомню, – пообещал вполголоса и отбыл, не оборачиваясь.
Вперед протиснулся Эвклей. Удовлетворенно хрюкнул, глядя на героев на троне. Замер, ожидая приказаний.
– Телеги, – распорядился я. – Водворишь их у колонского входа. Там не хватает стражей и скульптур. Кормить пару раз в день. Думаю, то, что придется гадить под себя, герои как-нибудь стерпят. Геракл не побрезговал разгребать скотный двор Авгия.
Одобрительный шепоток прошел по свите – предвкушение того, что над героями можно будет издеваться не день и не два.
Меру моей щедрости эти двое изведали только к концу дня. Когда их водрузили на телеги, на которых обычно возили камни для постройки зданий. Когда запряженные в телеги волы медленно тронулись с места, увозя их к колонскому входу – а следом повалили визжащие, хохочущие стигийские.
Когда в мире не осталось жильцов, которые бы не сбежались посмотреть на торжественное шествие двух героев к своей казни.
Нет. Позже. Все-таки позже, когда троны уже установили у самого входа, и я похвалил Эвклея за хорошо проделанную работу.
Тогда из-за спины донеслись легкие шаги, повеяло нарциссом – и жена явилась в сопровождении свиты нимф, в расшитом золотыми лилиями пеплосе и с ласковой улыбкой.
И принялась любоваться затаившими дыханием героями. Любовалась долго, откинув голову. Потом удивленно обернулась ко мне.
– Царь мой, ты оставил им жизни?! Мог бы просто послать ко мне – из них бы получились такие красивые деревья…
Тесей только застонал сквозь сжатые зубы. Пейрифой зажмурился.
Бывают все-таки дни не для героев.
Сказание 5. О подземном гостеприимстве
Низойди в свой мир, Деметра,
Воззови уснувших, мать!
В. Брюсов
Отражение из черных вод смотрит устало. Тому, в озере, надоела падающая память, опротивели тополиные листья. Вон, губы брезгливо кривит. Сейчас скажет, что я несу какую-то чушь.
Правильно, отражение (ничего, что я не по имени? я же так и не разобрался, кто ты такой). Я несу чушь – ее предостаточно в моей памяти. Попытайся выйти, смертным рассказать – чего доброго на смех поднимут.
Нет в песнях. Нет в мире.
Вряд ли смертные так уж сильно отличаются от нас.
Потому что если кто-нибудь из олимпийцев узнал о том, что творилось все эти годы, да вот хоть бы о подземном гостеприимстве…
Засмеялись бы.
Сказали бы: чушь.
Глупости.
Сплетни.
Сплетни – всегда интересно. Особенно для подземного мира, в котором своих вестей набраться особенно некуда. Аид скуп на новости – хорошие ли, дурные… Новости – редкий трофей, и потому до них так жадны подземные.
На любую, самую малую сплетню, налетают стаей изголодавшегося воронья. Расклюют на частицы, разнесут по миру, будут с упоением обгладывать косточки в темных углах… пока сплетня не станет – тенью.
Ту историю с Фаэтоном обсуждали лет десять. До сих пор обсуждают. Нет-нет, да и вспомнят: «А вот помните, Владыка – с двузубцем… ну, в общем, только с двузубцем, больше-то там ничего и не было!» Самого Фаэтона из моих конюшен притаскивали: расспросить, видал ли он такое диво. Вообще, первые два года его наказание состояло из бесконечной обязанности повторять о своей поездке все. И внимать восхищенным ахам: это ж надо быть таким дурнем, что чуть ли не весь мир в Хаос запихать!
Когда на Фаэтона начала заглядываться Эвриала – младшая из Горгон – это обсасывали не менее упоенно, года полтора.
Про визиты Орфея и Тесея с Пейрифоем – не говорю. И без того каждый день толпа подземных ко входу шастает – высказать героям все, что о них думают.
И так – каждый раз. Владыка вновь в дурном настроении? Будут месяц гадать, мериться увечьями, выпытывать у Гелло или Эвклея: кто мог прогневать? Геката устраивает ночные мистерии? Есть, что обсудить месяца на два!
Если родится кто – вообще начинается бесконечное: от кого, на кого похож, подземный или нет, кем станет…
Персефона спустилась?! Дай волю подземным сплетникам: они бы раньше меня встретили царицу. Утащили бы подальше, начали бы выпытывать: как-то там, наверху?!
В подземном мире новостей мало, потому здесь падки на верхние вести – крупицы света, проникающие сквозь своды. Подземные в этом деле – народ ушлый: расспросят только что спустившихся теней, потрясут аэдов – не найдется ли новых песен? Подкатятся к чудовищам, убитым неистовым Гераклом: а какой он из себя (от Убийцы чуть ноги унесли как-то)?!
Но пир, праздник для подземных жителей – это визиты Гермеса. Не те, когда Психопомп пригоняет очередную стайку унылых теней и стрекочет крыльями талларий – побыстрее, на поверхности работы много! Не те, когда Вестнику вздумается поговорить с Владыкой наедине.
Но вот когда Долий заявляется официально – это восторг и трепет.
В зал набиваются все, кого зал (вообще-то, немаленький) может вместить. Стигийские змеятся вокруг колонн, мормолики перепархивают над головой, нимфы Ахерона с завистью поглядывают на тех, кто пристроился неподалеку у трона: у-у, счастливицы! Боги снов хлопают крыльями – будто стая уток снимается с зеркальной глади озера. Только вот голоса не утиные: шепот. А вдруг не придет? А вдруг задержат?
Пламя в светильниках – и то пыхает нервно-багряным в нетерпении.
Гермес не подводит. Вваливается надуто-торжественный, усиленно косящий глазами. За щеками – по три таланта новостей, каждому видно.
Чеканя шаг (какие тут талларии!), ступает по залу – и подземные начинают задерживать дыхание.
Некоторые вовсе перестают дышать. Когда Гермес с почтительными завываниями начинает:
– О, Великий Владыка!
Схема визитов Гермеса не меняется, наверное, полный век. Сперва – долгие и приторные заверения в почтении, потом – приглашения на пиры (приглашений много, все равно ведь все знают – не явлюсь. Раньше опасались, потому не звали).
И наконец…
– Громовержец повелевает проявить милость к Гипносу. Он разобрал дело… твоего подданного втянули в заговор по его недомыслию. Ты можешь снять с него кару, Владыка!
Подземные прячут ухмылки – ш-ш, заразы, не ломайте игру своему царю! Царю как раз надо корчить недовольную рожу, как всегда, когда в моем зале раздается «Громовержец повелевает».
И вообще, все ведь знают, что Аид – палач. Его амброзией не пои, дай над своими подданными поиздеваться.
– Передай Громовержцу, – губы – тонкой, чуть шевелящейся нитью, – я выполню его повеление.
Гипнос огорчится. Он только-только к безделью привык, дворец заново отделал, даже какую-то нимфу новую с поверхности в жены прихватил: «Нечего делать? Буду делать детей, Владыка, у меня это пока лучше всего получается!» Вокруг дворца теперь новая сотня детишек-снов вьется, пламенно-рыжие, видно, не для мирного времени сны.
Зато Танат перестанет таскаться по миру злее Цербера. После поражения от Геракла удвоение количества смертей по милости братца Убийца, кажется, принял на свой счет.
Условно милостивый кивок в сторону племянничка. Что там со вторым братом?
– Владыка Посейдон в гневе. В большо-ом гневе, – и непременное хихиканье. Всем ведь известно, что после того, как Посейдону пришлось участвовать в постройке стен Трои, его трудно застать в другом состоянии. – Передавал недовольство твоей карой для его сына.
Мнемозина у стены прикрывает навощенными табличками зевок. Очень надо о таком слушать. Если бы Посейдон мог – он бы каждый день гонял ко мне Гермеса вместе со своим недовольством. Геройства его сыну испортил, подумать только!
– Я удостоил Тесея трона. Чем еще недоволен мой брат?
Если бы к нему в подводный мир заявился смертный отбирать жену – Посейдон бы скормил смертного Харибде, не уточняя, чей это отпрыск.
– Гера вне себя от злости: Геракл все-таки пригнал коров Гериона в Микены!
В свите – оживление, сонм шепотков вспархивает между колонн ошалевшими мотыльками. Осса-Молва бесплотно шастает по залу, отращивает все новые головы: ах, великий герой! А вы знаете, как он с Герионом расправился?! А он ведь еще и на лодке Гелиоса покататься успел! Да-да, вместе с коровами! А он еще…
Будь здесь Убийца – он бы высказался. Хотя нет, он бы за меч схватился, он теперь постоянно так делает, когда при нем упоминают Геракла.
Гипнос брякнул как-то, не по делу. Еще секунда – и голову белокрылому пришлось бы приставлять на место, хорошо, я оказался рядом.
Когда я возник между ним и утратившим всю веселость Гипносом, Танат опомнился не сразу. Постоял, медленно вернул клинок на пояс. Проводил тяжким взглядом драпающего со всех крыльев близнеца.
– Ты не понимаешь, невидимка, – хрипло выговорил вдруг. – Этот герой убивает направо-налево. Сегодня вот Герион. И Орф. Брат Цербера. Сын Ехидны. Подземный. Он убивает, а я хожу вслед за ним и исторгаю тени. Иногда мне кажется – я его тень. Это хуже, чем с Сизифом.
– Так сорвись, – пожал я плечами. – Я не стану наступать на твой клинок каждый раз, как ты решишь опустить его на Геракла. Перережь герою глотку. Может, мне удастся обойти гнев Зевса, как с Гипносом. Может, Зевс вообще наплюет и заделает нового Алкида какой-нибудь смертной. А пряхи посмеются на своём Олимпе.
Убийца не смотрел мне в глаза. Кривил губы, словно от мерзкого привкуса. Полынь и желчь, а, старый друг? Вкус поражения, яд поражения, о котором невозможно забыть.
Если бы речь шла только о тебе – ты бы не побоялся наказания, и голова героического сына Зевса взлетела бы в воздух легче прядей, которые ты срубаешь с голов смертных.
– Человеческий век короток, невидимка. Я не сорвусь. Буду ходить за ним и отсекать пряди. Смерть умеет ждать – мы поквитаемся с этим сыном Зевса.
Что Зевс собирается одарить сыночка бессмертием – я Убийце говорить не стал.
– …ходят слухи, что Эврисфей вообще решил его к тебе отправить! Да-да, вообрази, Владыка! А то великанов Тесей поистребил, разбойников повывел, чудовища, какие есть – ну, ты знаешь, Владыка…
Знаю, что они со страшной силой просятся под землю – принимать не успеваем. После случая с Танатом как раз и началось. Скоро на земле из подземных порождений только совсем безмозглые останутся, а остальные ко мне сбегут: за убежищем от Алкида.
– …так он думает его или на край света, к Атланту, значит, за яблоками – или к тебе!
За гранатами ко мне, что ли? Убийцу цепями сковывать придется, а то герой тут и останется.
– Осса-Молва не только стоустна. Она часто лжива. Ты принес еще какие-нибудь вести?
Какие мне еще вести? Не к добру помянутая Осса отрастила сто голов, сто хвостов, свита только что в экстазе не бьется: неужели удастся посмотреть на героя?! На самого Геракла?! С безопасного расстояния, то есть, в присутствии Владыки и двузубца?! Таких подарков поверхность нам еще не делала!
Но вот глаза Гермеса горят нехорошо. Пылают нездоровым предвкушением. Похоже, у него там на прощание завалялась новость, да не просто новость, а – как топор из-за спины: вытащить и – с размаху – ка-а-а-ак…
– Вести мелкие, Владыка, вести мелкие! – врешь, как Мом-насмешник врешь, племянник, ничего, я тебе это припомню… – Афродита наказала дочь одного смертного царя, так что та воспылала любовью к своему же отцу. Вообрази только, вином его опоила, возлегла! А он потом очухался – и как пойдет за ней с мечом гоняться… А Афродита ее в дерево перекинула, прямо на бегу! Ну, царь – мечом по дереву, а оттуда младенец вываливается, да еще такой хорошенький…
– Дальше.
– Жена Эрота, Психея, дотосковалась: ушла из бессмертия. Не свыклась с божественной жизнью, бедняжка. Правда, ходили слухи о каких-то изменах… В общем, помахала мужу на прощание – и рассыпалась искрами между смертными. К каждому, говорят, залетела, никого не обделила.
Что ж, наверное, Гестия была не одна, кто понял, что Олимп никогда больше не сможет стать домом. Ни для кого. Закончила она тоже как Гестия.
– …правда, Эрот не слишком-то долго убивался, а ведь такая любовь была…
– Дальше.
– Дальше, Владыка? – и невинность из глаз вот-вот выплеснется, затопит зал. – А, вспомнил. Деметра вот в гости собирается. Уже вот скоро и поедет.
– Даль…
Стоп, какое мне дело вообще до Деметры и ее визитов?
– К кому она собирается в гости?
Гермес поднял брови, затрепетал пушистыми ресницами, посмотрел невинным младенчиком – только что палец не сосет.
– А я разве не сказал? Я вообще думал, что она Ириду с вестью пришлет…
Вездесущая Мнемозина уронила таблички. Шеи Оссы-Молвы завязались в мертвый узел – и шепотки смолкли. Взгляды пораженной свиты сошлись в одной точке: на бледном лице Владыки, привставшего с трона.
– К-какого Тартара?!
* * *
– Нет, я не знала.
Трехтелая плохо умеет бояться. Разучилась со времен нашего с ней знакомства. Остальная свита в стены впиталась, когда осознала, что я в бешенстве!
Гермес унес ноги под невидимостью: его спас хтоний.
А Геката вот не устрашилась явиться на зов.
– Знаешь, они провожали меня как в Тартар, – верные мормолики остались где-то во внутреннем дворе, а крылатые псы испуганно воют вокруг дворца. Боятся, что возлюбленную богиню к ним доставят в трех частях: три тела поодиночке. – В логово дракона отпускали бы более спокойно… ты делаешь успехи, Владыка. Как твои сны?
Дернул плечом, отмахнулся. Что сны… их нет, я всегда теряю сон перед началом зимы, и сейчас это хорошо, потому что мне надоело видеть зеленую плесень, надоело вязкое дыхание бездны, опротивели белые и черные перья вперемешку.
Вот только раньше потеря сна обещала скорый приход жены. А теперь ко мне в гости вместе с женой…
– Нет, я не знала. И Персефона вряд ли знала тоже. Но это только сестринский визит, Владыка. Разве не так?
Я барабанил пальцами по двузубцу. Старался не слишком сильно приглядываться к золотому лотосу, которым играла Трехтелая. Приторный аромат медом лился в воздух, и хотелось пригубить, утонуть в золотом меде, вот только Геката не торопилась пробовать цветок на вкус.
Зато с ним прекрасно можно было разговаривать, с золотым, пахнущим сладкими сливками лотосом. Гораздо лучше, чем с хмурым царем, рассевшимся в кресле.
– Ты ведь не бедный юноша, взявший девушку из знатной семьи, а потому опасающийся гнева тещи. И ты не настолько нелюдим, чтобы не вынести сестру несколько дней. Если нужно, ты бы стерпел всех олимпийцев. Что же тебя тревожит, Владыка?
Меня тревожит Деметра, внезапно возжелавшая повидать мое царство. Это примерно как если бы Танат заявил о своем желании погостить на Олимпе.
– …может, она просто не хочет расставаться с дочерью?
Столетие расставалась, теперь вот не желает. Даже лотос взглянул на чаровницу укоризненно. Та важно покивала и предположила ещё:
– Или решила проверить, как ей здесь живётся. Или ей надоели слёзы Геры и сплетни Афродиты. Или она хочет посмотреть на великого героя Тесея, который пытался украсть ее дочь. Или она решила наконец наладить отношения с зятем…
Деметра. Со мной. Трехтелая, я не верю, что ты настолько плохо представляешь себе нрав сестры. Ведь говорила же ты с Персефоной. Гермес к тебе во дворец тоже залетает. Как он – делился эпитетами, которыми награждает меня сестрица?
По сравнению с чувствами Деметры неприязнь Геры ко мне – смех. Странно, что Плодоносная не стала участвовать в заговоре против Зевса: Гере достаточно было шепнуть на ушко сестре, что вслед за Зевсом в Тартар упекут меня – она получила бы фанатично преданную сообщницу.
Царица богов просто плохо разбирается в чужой ненависти.
– …а может быть, ненависть к тебе начала затухать, и она решила обновить её, а, Владыка? Издалека, не видя, ненавидеть сложно. И Персефона в последнее время наверняка прискучила матери своими заверениями в том, что у вас всё хорошо, что ты не так уж плох…
Лотос кивает с жаром: да, да! Геката теперь расхаживает по залу. Зал не тронный, но тоже большой, отделанный зеленым мрамором, который так удобно подметать длинными, дымчатыми одеждами.
Правое тело Прополос следит за лицом Владыки: не мелькнет ли слабость – тень улыбки?
– В последние годы она жаловалась, что они с матерью спорят из-за тебя. И еще – что в последние месяцы лета ей не хватает… своего царства.
Расцеловать бы тебя за такие вести, Трехтелая. По-посейдоновски сгрести в охапку и к потолку подкинуть. Только вот Владыка подземный не зря нарёкся Мрачным, а потому лови награду – расслабленные пальцы на двузубце, самую малость потеплевший взгляд.
Но Трёхтелая успешно делает вид, что не видит ни того, ни другого: у нее ведь с лотосом беседа.
– Деметра теряет власть над дочерью. И винит в этом тебя. Ей непременно нужно доказать себе и Персефоне, что ты – чудовище. Вот моя разгадка этого визита, Владыка.
И решительно смяла пальцами лотос – брызнул золотой сок, хрустнули лепестки. Золотое забвение растворилось в легкой дымке над ладонью чаровницы.
Я потер лоб, натруженный черно-золотым венцом. Верь в то, во что хочется верить, – однажды сказал я жене…
Я хочу верить, что ты говоришь правду, Трехтелая. Что Деметра просто желает ненавидеть меня еще сильнее. Что собирается вступить со мной в бой за дочь.
Потому что если не так…
– Я могу выделить мормолик из свиты. Крылатых стражей. Деметре Плодоносной наверняка потребуется сопровождение, когда ты захочешь показать ей Поля Мук.
Геката лучилась ярче собственных факелов колдовским, таинственным огнем, пламя сродни предвкушению, которое я так недавно видел в глазах Гермеса.
– Или, быть может, мне поговорить с моими подругами-нимфами? Они немного грустны… но если облачить их в светлые одежды – из них выйдет хорошее сопровождение для твоей сестры, если ты вдруг решишь показать ей свет Элизиума.
Глаз богини колдовства не видно: скрыты вуалями, тонут в призрачном тумане. Только голос струится терпкой сладостью: гуще и чище золотого лотоса.
Не терплю золота. И без твоих намёков понятно, Трехтелая, что Деметру придется встречать с почестями – как олимпийку, сестру и мать Персефоны.
– Встреча…
– Я только чаровница и подруга царицы. Я не советница тебе, о Великий! Ты можешь позвать Гипноса – и посоветоваться с ним. Или позвать Таната и спросить совета у него. В конце концов, цари устраивают пышные встречи даже своим врагам. Пируют с ними. Посылают им дары – прежде, чем вцепиться им в горло на поле битвы. Владыки тоже устраивают своим врагам пышные встречи: они пробивают им грудь алмазными клиньями, разят их молниями, швыряют в Тартар и наваливают на них острова. Но правда в том…
– Правда в том, что я плохой царь? – спросил я ровно.
В ответ получил три улыбки – загадочных полумесяца. Трехтелая улыбалась бесстрашно. Знала, что после вестей о Персефоне ей не грозит удар двузубцем.
– Нет. Ты хороший царь. Лучший из царей, которые были в подземном мире.
Впору опять бледнеть и привставать с трона, но я-то здесь не первый год: я знаю, что Прополос вечно не договаривает. Вот и сейчас – шепот на грани слышимости, звуки по капле просачиваются сквозь вуали.
– Правда в том, что ты отвратительный Владыка.
* * *
Что такое встреча с почестями?
Олимпийские – те могли бы рассказать. У них там постоянно кто-нибудь гостит, у олимпийских. И каждого гостя ухитряются поразить пышностью, богатством, жизнелюбием, радушием…
Гермес говорит – у Зевса даже какой-то божок есть специальный. Распоряжается встречами гостей. Подбирает хитоны для харит, обустраивает покои, занимается поставкой красивых мальчиков и девочек для развлечений – ну, словом, никто пока ещё не разочаровывался.
Последняя моя попытка быть гостеприимным обернулась двумя героями, намертво приросшими к каменному трону. А в распорядителях у меня до сих пор ходил Эвклей, потому что до этого встречать нужно было разве что подземных. И только когда жена в мире. Так ведь её подруги давно уже не устраивают официальных визитов, а заходят по-простому.
Геката как всегда права: из меня Владыка – как из Гефеста шлюха.
Подземные полагали так же. Новость разлетелась по миру быстрее сыновей Эола, а там началось…
«Гостья? К нам?!»
«Ай-яй, Деметра же! Если бы Арес… Афина… вот Дионис, он же почти свой. Помнишь, наплясались еще тогда…»
«Да кто ж им, олимпийским, в голову вкладывал, без приглашения-то!!»
«Так встретить же надо! Встретить – так встретить!»
«О-о, не посрамим Владыку! Покажем гостеприимство подземное!»
Эвклей не успел сгрызть шестое яблоко, а я не успел отдать ему половину распоряжений по встрече олимпийской гостьи (наверняка будет на своей колеснице, посмотреть дорогу; выбрать не самых гнусавых аэдов – есть из чего выбирать, на певцов вообще мор в последнее время; стол не как для Тесея с Пейрифоем, поставишь хоть чашу крови – попробуешь двузубца…).
Лавина подданных обрушилась внезапно.
Камнепад вопросов.
Груда предложений. Одно другого заманчивее:
– Владыка… черепов бы вдоль дороги! Я вот, у меня есть, я, если что, еще одолжить могу полсотни… Владыка… э, почему гневаешься, Владыка?!
– Мы с сестрами можем набрать змей в Стигийских болотах… как, зачем?! А кого тогда в сад запускать?!
– Мыши, Владыка! Летучие мыши!
– Хс-с, куснуть?
– Владыка… я знаю, где можно добыть дракона. Дохловат, а так…
Ламия робко просовывает голову в дверь: а человечины, или еще чего – не надо бы? Лисса пляшет нетерпеливо, полыхает алым огнем в глазах: «Служить! Чем послужить?!» Мечет идеи, как самка лосося – икру, одна мысль-икринка уродливее другой. Эмпуса врывается, грохоча копытами: «Владыка, я там со стигийскими почти договорилась уже, да! Второй раз Деметра в гости не заявится!»
Подземное гостеприимство не унять – хлещет, как вино из продырявленного пифоса. Заткнешь пальцем одну дырку («Попробуешь это сделать – получишь место на Полях Мук») – из другой польется («Владыка, у нас тут шкуры есть, да-да, и все с клыками, так если выстлать пол в гинекее…»).
Половина сыновей Гипноса является с предложением обеспечить Деметре приятные ночи: «Хи-хи, такого покажем, что… хи-хи!» Нюкта прислала из дворца поинтересоваться: не хочет ли Владыка познакомить Деметру Плодоносную с Эребом?
Тартар – и тот ластится, трется о плечи. Шепчет: ничего, мы ей покажем. Ты только доведи до врат. Не посрамим. Потрясем стены, сорвем глотки в полном ненависти вое… ты чего, невидимка?!
Останавливать? Какое там. Желание достойно встретить олимпийку сильнее страха перед двузубцем Владыки: подземные жильцы идут и идут.
Лезут из всех щелей, выползают из всех углов.
За трапезой, на судах, в саду…
– Владыка, а если серы… в чаши… и поджечь!
– Стикс льда предлагала! От истоков своих! Вот если великанов отрядить, чтобы они пару обозов оттуда…
– Эвклея! Точно Эвклея! Страшнее этого у нас все равно никого…
– А если бы вулканы пробудить?
– А вот если преподнести ей ожерелье из гранатов…
– А если…
– Встретить? – коротко осведомился Танат, возникая рядом.
– Убийца, да хоть ты уже…! – рявкнул я, с трудом удержавшись от того, чтобы пустить в ход двузубец.
Танат, которого менее всего можно было заподозрить в желании поиграться с Деметрой в радушие, чуть дрогнул бровью. Нервишки шалят, ученичок, сказало это движение. Ты же у нас теперь Владыка – ну, так и будь Владыкой. Я предложил, ты отказался. Напусти на физиономию повелительности, качни головой, чего за оружие сразу хватаешься?
– Ты сегодня хорошо, если не сотый, – губы сжимались упрямыми раковинами над жемчужиной. Приходилось разжимать насильно. – Первыми Горгоны были. Потом Ламия и Эмпуса. И стигийские.
– Кто из стигийских?
– Две какие-то гидры, четыре полузмеи, один огнедышащий оборотень со свиным рылом. Дальше не считал. Перед тобой залетали Эринии.
– Видел, – пожал плечами Убийца, – обижены.
После того, куда я пообещал им запихать бичи, если они посмеют организовать Деметре встречу, – я не удивлён.
– Ты приказал им убираться на Поля Мук?
Я приказал им не высовывать оттуда носа, если они не хотят составить компанию Крону в Тартаре.
Каменный сад вокруг звенел хрусталем. Медленно качались, позванивая друг о друга, колокольчики – легкие, прозрачные, вызывающе неживые. Фигура Убийцы, прислонившегося к одному из ониксовых стволов и скрестившего руки на груди, казалась продолжением сада.
– Мне тоже прикажешь…?
Ручей в обрамлении неизменного хрусталя покрылся дополнительной коркой – ледяной.
– Что?
– Убраться из мира. Чтобы не оскорблять взор Деметры. Мне будет легко: наверху много работы. Могу даже переодеться в белое, на случай, если попадусь ей случайно. А что ты будешь делать с Флегетоном? Со Стигийскими болотами? С Полями Мук? С Цербером? Гелло?
Уголок губ первого учителя покривился в брезгливой усмешке, когда я с тихим ругательством впечатал ладонь в лоб.
Да, правда. Я мог бы изобразить олимпийское гостеприимство. Мог бы сделать больше того: засадить болота цветами, обрядить грешников в белое и приказать им петь хвалебные гимны (хотел бы я увидеть, как это получится у Менетия и Сизифа!). Сил Владыки хватит на то, чтобы даже безумные огненные вихри Флегетона улеглись и изобразили мирные огоньки светильников. А встречать гостей, конечно, будет Гипнос с его сыновьями – а что еще в подземном мире есть прекрасного?
Зачем? Деметра явится сюда выискивать причины для ненависти. Глупо думать, что она их не найдет. Асфоделевые луга, вечный мрак, чахлые ветки ив над стонущими водами Коцита, черный дворец в кольце пламени… На лицо мое посмотрит – и готова причина.
Так зачем отнимать у сестры возможности?
– Чёрный, – сказал я вслух.
Деметра не терпела во мне больше всего именно этой ухмылки. От нее вообще всех драло морозом по коже, в славные деньки Титаномахии, но сестра ненавидела ее особенно. «Пакость задумал», – обозначала возмущенно.
– Что?
– Встречать их будешь в чёрном. Горгон с собой не бери, прибережём на потом. Захвати Кер.
«Новая игра, невидимка?»
Новая. Надо будет вызвать Ату из мира смертных, она оценит. Заодно ещё сестрицу взбесит – та всегда ее недолюбливала…
Новая, замечательная игра…
В подземное гостеприимство.
* * *
Никтей похрапывал недовольно. Косил налитым глазом на братьев, прядающих ушами. Аластор подобрался, попытался ухватить зубами за плащ, получил по носу, отстал.
Эфон и Орфней фыркали, напрягали мускулы, как перед колесничными бегами.
Четверке было непривычно вот так: стоя рядом с царем. Вслушиваясь в до краев полный предвкушением мир: что там-то теперь?!
Храпели с подозрением и ревностью: небось, новую четверку завел, специально для встречи супруги?!
В последние годы я высылал свою колесницу Персефоне навстречу. Не боясь, что квадрига проявит себя: жену они приняли как часть меня, за все годы не тряхнули ни разу. Встречал сам, на берегу Стикса, легко снимал Кору с колесницы, пальцы пропитывались приставучим земным духом – поздних яблок, спелых плодов, осенних цветов. Прикрывал ей плечи багряным, вышитым золотом гиматием – чтобы было теплее и царственнее. Потом мы не спеша шли, рука об руку (я молча, она – щебеча о каких-то верхних новостях) к золотым воротам на алмазных столпах, а там уже под ноги вылетал одуревший от радости Цербер, ради владычицы забывший даже вечный голод. Потом с цветами и праздничными криками набрасывались подземные, потом – шествие во дворец, разноцветные огни факелов – это стараниями Гекаты, голоса аэдов, непременное пиршество и миг, когда наконец можно будет подхватить ее на руки, как в день похищения, пинком открыть дверь в выстывшую за восемь месяцев спальню…
«Прффффррр», – вздохнул Аластор.
Почему-то было обидно. Деметре, понимаешь, визиты. Причины для ненависти. А мне – торчи у ворот вместе с колесницей, потому что торжественная встреча. Владыка сестру привечает! Ну, где ее привечать-то, как не у врат златых?
То есть, приветить-то, конечно, и раньше можно…
От Белой Пристани донесся визг. Переливчатый, разноголосый. Цербер, замерший неподалеку, хрипло булькнул тремя глотками. Хвост-дракон пса торчал черным неподвижным олицетворением настороженности.
Хороших нимф себе Деметра в свиту набрала. Сколько орут, а всё не охрипнут.
В первый раз еще на самой поверхности возопили – думал, своды на голову рухнут. Убийца все-таки умеет производить впечатление. А уж в компании Кер…
Потом после спуска – там, вроде бы, им Гелло со своей родней под ноги сунулся. Возле Стикса – там стигийские гадюки сегодня… Потом еще сама Стикс с леденящей усмешкой обещала «Поприветствовать как следует», только вчера от нее гонец был… Всё?
«И-и-и-и-и, спаси нас, Великая Деметра!!»
Лисса раньше показалась. В компании самых безумных сынков Гипноса, надо полагать. Вот это уже зря, слишком предумышленно смотрится… какое мне вообще дело до того, как тут и что смотрится?
Все равно скоро навстречу выезжать.
Цербер сделал шаг вперед, нетерпеливо поводя влажными черными носами. Напряг мускулы, коротко рыкнул, махнул драконом – и вдруг не выдержал, рванул вперед спущенной с тетивы стрелой героя, бесшумно и мгновенно, как на охоте.
Я выругался и вспрыгнул на колесницу.
Почти успел.
Белая дорога вильнула прихотливой лентой в волосах пастушки. Открыла потаённое: замершую процессию с колесницей Деметры Плодоносной во главе. Воздушно-легкая, украшенная спелыми золотыми колосьями, увитая буйными цветами колесница стояла, скособочившись, на середине дороги. Крылатые змеи в упряжи силились вырваться, хлопали крыльями, испуганно шипя.
Свита – около сотни – сгрудилась позади колесницы и явственно тоже желала куда-нибудь упорхнуть. Какой-то юноша выбежал вперед, тыкал мечом в воздух – загораживал возлюбленную богиню.
Нимфы в задних рядах хором молились, глядя на черную, бесшумную, трехголовую тень, летящую навстречу. Прыжок за прыжком.
Только чуть медленнее моей колесницы.
Одного окрика хватило. Кора, стоявшая на колеснице с матерью, уже собиралась шагнуть навстречу псу, когда он услышал мой голос, затормозил со всех лап – и тут сообразил, что оставил пост.
Тифоново отродье униженно заворчало и оправдалось в глазах хозяйки тем, что обвыло чужаков всеми тремя пастями.
– Назад, – приказал я, осаживая лошадей. Цербер послушно отошел, кося налитыми кровью глазами. Шерсть дыбилась на загривке острым частоколом: полезет вражеская ладонь погладить – напорется.
– Приветствую тебя, сестра. Великая честь…
Мало того, что шелуха – так ещё позолоченная. Заметил это за собой в последние годы. Вроде бы – не умею, не знаю, не научился. А в нужный момент как пойду слова вязать: подземные только пасти разевают.
Умершие аэды вдохновляются по углам – есть, с чего воспевать мудрость Владыки.
Деметра, правда, не особенно вдохновилась. Ответное «почетно быть твоей гостьей, о Владыка Подземного Мира!» выпалила мне камнем из пращи в лоб. В глазах столько ненависти – хватило бы на новую реку подземного мира. На скулах горят пятна яростного румянца – надо полагать, следствие теплых встреч моих подданных. Никогда-то сестра притворяться как следует не умела…
Только вот что-то мельтешит соринкой в глазу. Что-то не так в Деметре: то ли гиматий чересчур вызывающе праздничен (разоделась в багрец и золото, как земля наверху), то ли колесница чересчур наполнена земными дарами, то ли пшеничные косы, уложенные в сложную прическу слишком старят лицо…
То ли глаза глядят с усталой обреченностью – словно после долгих метаний приняла решение.
А может, это просто я сестру слишком долго не видел. Со свадьбы своей не видел.
За разглядыванием Деметры я чуть не пропустил Персефону, пока она не покашляла: ничего, мол, не забыл, царь подземный?
Как Владыке положено приветствовать жену? Которую не видел восемь месяцев? Которую в последние годы просто подхватывал с колесницы, укутывал в плащ, а потом сразу: «Царь мой, я в этот раз пораньше, все равно там разбушевался Борей, и мне нечего делать. Ходят слухи – ему опять отказала какая-то смертная…»
– Радуйся, царица моя!
Словам положено было сдохнуть, но они все ползли и ползли – раненные твари. О троне, который ждет, о надлежащем месте рядом с мужем…
Персефона поглядела удивленно, шагнула с материнской колесницы и встала рядом со мной.
Стало полегче. Шелуха позолоченная обернулась привычной, чуть ядовитой.
– К чему церемонии между дважды родственниками? – получилось гадски подчеркнуть «дважды», и скулы сестры зажглись еще более яростно. – Я благодарен тебе, что ты решила сопроводить ко мне супругу. Времена нынче неспокойные.
– Времена неспокойные, – Деметра держала себя прямо. Смотрела чуть левее меня, на дочь. – Но мне уже давно хотелось посмотреть на вотчину дочери, – она подчеркнула последнее слово. – Правда ли, что моей девочке удалось принести весну даже в царство мрака и ужасов?
– Удостоверься сама, сестра. Пробудь у меня, сколько захочешь. Весь мой мир будет счастлив оказать тебе гостеприимство.
Свита Деметры разразилась стонами: вообразили, наверное… правильно, кстати, вообразили.
Казалось, сестра вот-вот упрет руки в бока – по старой привычке. Нет, сдержалась. Сквозь зубы заверила, что уже навидалась гостеприимства от моих подданных: по пути сюда.
– Ну, разве это гостеприимство?! Так, почтение выражают…
Когда две колесницы, а за ними сестрина свита неспешно двинулись ко дворцу (конечно, в сопровождении Цербера, пес неспешно трусил неподалеку от Орфнея и ревниво порыкивал на змей Деметры), я расслышал низкий смешок жены.
– Позёр, – раздался чуть слышный шепот. Можно подумать – Судьба теперь решила устроиться по правое плечо от меня и дарить советы уже оттуда. – Посылать Железнокрылого было обязательно?
А что, а что?! Я царь? Царь. Владыка? Геката, правда, говорит, что отвратительный, но какой уж есть. Кого царю посылать гостей встречать? Правильно, свою правую руку.
– Что – кто-то упомянул о Геракле или об Алкесте?
– Никому не захотелось, царь мой. Нимфам и маме хватило его лица.
Понимаю. Убийца, верный друг, подготовился основательно: постился, прилежно мотался по войнам, даже с Гипносом переговорил в угоду общего дела. Когда он уходил встречать Деметру – Керы дрожали на почтительном расстоянии. В лицо старались не заглядывать: неровен час, взгляд поперек горла схлопочешь.
–- Надеюсь, он был почтителен. Иначе…
Персефона фыркнула, не прекращая дарить ободряющую улыбку нимфам из свиты своей матери.
– О, да. Убийственно. Царь мой, это ты надоумил его поприветствовать нас словами о мире печали и ужасов, который, мол, ждет?
Жаль, я не слышал, как это прозвучало. В сочетании с тоном. Говори потом, что Убийца не умеет развлекаться…
Позади – из середины свиты Деметры – раздался сухой вопль. Наверное, Медузу заметили, вроде бы, ей пора припадать к стопам подруги.
Жена закатила глаза. Посмотрела с легкой укоризной. «Ты хорошо подготовился, царь мой, – прозвучало во взгляде. – Надеюсь, мне не придется просить у Гекаты для матери успокаивающий настой. С лотосом и водой из Леты».
Ограничился пожатием плечами. Для Деметры-то, может, и нет: сестра явно готовилась к тому, что увидит. Наверняка думала, что я Крона специально для нее подниму (или не подниму, но вытащу два-три кусочка из Тартара – это точно). И вообще, она Титаномахию видела, в последней битве участвовала… так что для нее, может, и не придется.
А вот для свиты ее крикливой – пожалуй.
И точно, пока мы продвигались по дороге, с особым тщанием убранной для такого случая, пока двигались вдоль Полей Мук, пока нас приветствовали все новые жильцы мира – свита сестры успела охрипнуть.
Деметра же держалась вполне достойно. Брезгливо кривила губы, глядя на черепа. Закрывала нос и рот платком от серных испарений. Бормотала что-то успокаивающее змеям в колеснице – когда навстречу хлынули стигийские отродья с широчайшими улыбками на пастях. Не ежилась, слушая стоны теней. Кое-где – так даже шею вытягивала: узреть ужасы моего мира в подробностях. Видно, чтобы было, что вспомнить, если опять станет не хватать поводов для ненависти.
С Гекатой во дворце даже завела какой-то разговор – мол, хорошо, что у дочери есть такая подруга, а то среди всех этих… И с отвращением смерила взглядом всех остальных.
Со мной сестра была напряженно-вежлива. Подарила две уксусные улыбки, пару раз дернула щекой. Обращалась не ко мне: к Ананке (или что там может быть за моим левым плечом?!)
Ах, спасибо за… гостеприимство (столько яда – и в одно слово!) Давно ее так нигде не встречали. Что олимпийские пиры по сравнению с этим… (тут вообще слов не нашлось, только губы дернулись). Ах да, да, конечно, и мир увидит, и пиры, и… куда-куда ее там приглашают?! Да, и это.
Только вот она так давно никуда не выезжала, а дорога была долгой. Нельзя ли перенести пир и ограничиться простой трапезой?
А как же, можно, если царица не против. Подземные, конечно, будут разочарованы, но я-то…
Царь всегда найдет, как проявить гостеприимство. Тесей и Пейрифой вон на себе убедились в моей щедрости. Конечно, царь, его жена и его сестра могут трапезовать по-семейному, в самом тесном кругу: никого, кроме них и обслуги, но гостеприимство – как пьяный Гермес.
Пролезет всюду.
Первым, что бросалось в глаза на обширном столе, было блюдо с гранатами. Широкое, серебряное, тонкой ковки. Затем – обилие мясных блюд. Кроме мяса – медовые лепешки, орешки в меду, сочные гроздья винограда – радость Диониса.
Вино, нектар, амброзия. Никаких тебе фруктов.
– Я плохо осведомлен о твоих вкусах, сестра, потому старался угодить, как мог. Правда, у меня нет человеческого мяса: Тантал утверждал, что ты питаешь к нему пристрастие. Но я могу послать подданных, специально для тебя…
Деметра поджала губы, с некоторой опаской опускаясь на трон, будто змеями, увитый кованными из золота асфоделями. Устремила холодный взгляд на отделанный гранатами кубок, с невинным видом пристроившийся возле носа великой.
На кубке красовалось похищение Коры. В подробностях.
– Благодарю тебя за заботу, Владыка, – выцедила сестра. – Тантал лжец, как многие в твоем царстве… на Полях Мук. Позволь мне спросить тебя: неужели твои подданные перестали питаться смертными? Пить кровь? Или, может, зря аэды на поверхности…
А ведь она изменилась – Деметра. В прежние времена она послала бы мне этот кубок в голову. Поднялась бы – и в лицо высказала кровожадному брату то, что думает. Годы ли на Олимпе сделали тебя достойным противником, сестра? С таким за столом схватиться – одно удовольствие.
– Аэды на поверхности – еще большие врали, чем мои преступники на Полях Мук, – широкий жест призывает робкого виночерпия из угла. – Знаешь, иногда они на Поля Мук и попадают. И продолжают врать. Но здесь они правы: мои подданные питаются на поверхности. Им незачем тащить обед с собой под землю. Да и я не приветствую. Персефону нервируют крики.
Кора со вздохом откинулась на троне и решительно спряталась за кубком с нектаром. Вид у жены был заинтересованный.
Может, давно не видела кровавых сражений: общество нимф тоже надоедает…
– Но кровь есть. Человеческой держать не приходится, но овечья – для Кер и мормолик, коровья – для теней, если потребуется возвращать память…
– Горгоны козью любят, – рассеянно отозвалась Персефона и потянулась за лепешкой, – от лошадиной они тоже не отказываются, но стараются не попадаться на глаза Владыке: всем ведь известно, что он колесничий.
От дочери Деметра такого не ожидала: замерла с невнятным звуком, стиснув пальцы на кубке, который дрожащей рукой только что наполнил тихий виночерпий.
Хороший воин никогда не пропустит паузу.
– За твое прибытие сюда, сестра! За ваше прибытие. И за семейные узы.
Если судить по взгляду Деметры – вино пошло в горло желчью Ехидны.
– Не хочешь ли отведать жаркого? Ножку барана? Лопатку? Плечико?
И не стоит сообщать мне глазами, какая я скотина. Ты еще не знаешь, кто тебе вино наливает.
А что я скотина – это истина известная. Кора вон не сомневается: только приподнимает брови и с интересом склоняет голову: а как далеко еще распространяется подземное гостеприимство?
– Благодарю. Я не столь уж голодна. Может быть, немного винограда… если бы я была уверена в том, что в твоем мире можно что-нибудь отведать без… последствий.
Я неспешно оглядел стол. Так, будто всерьез раздумывал: кормить тёщу подземной едой? Так, чтобы она тоже навеки стала частью моего мира?
– Думаю, гранатов тебе стоит опасаться. Моя жена ревнива. Кто знает, как она поймёт… – Кора приподняла брови еще выше и показала жестом: мать может не опасаться ничего.
– Вкушай спокойно, мама. Я говорила со слугами: блюда приготовлены из того, что растет и живет наверху.
Спасибо, Персефона. Теперь мне осталось только бросить под нос: «Почти все», – и смотреть, как Деметра колеблется между своим достоинством и желанием выплюнуть виноградину на тарелку.
К чести сестры – она всё-таки сдержалась. Только раздраженно глянула в сторону виночерпия, невзначай окропившего ей руку благоуханным нектаром.
Медленно вытерла пальцы белой тканью, смерила раздраженным взглядом и меня – за компанию.
– Неужели ужас перед тобой настолько велик, что даже слуги не могут его преодолеть?
– Ужас? – переспросил я, придвигая к себе кабаний бок. – Ах, да. Этот трепещет не передо мной. Пелопс, сын Тантала… подойди. Понимаю, сестра, ты не успела запомнить его в лицо…
Кудрявый Пелопс, на один день извлеченный Эвклеем с Полей Мук, явственно хотел на Поля Мук и вернуться. Даже несмотря на то, что ему обещали облегчить кару (за убийство сына Гермеса-Психопомпа – шутка ли!). Подошел, вздрагивая и стараясь не смотреть на застывшую Деметру. Затрясся, когда я кивнул ему на один из кубков.
– Бери. Выпей с нами за Деметру Плодоносную. И не смотри на нее так: не укусит.
Персефона тихо кашлянула, явственно полагая, что это уж слишком. Конечно, слишком. Слишком в духе олимпийских шуточек. Зевс и Посейдон посмеялись бы. Гера была бы в восторге. С нее сталось бы еще всучить перепуганного Пелопса в слуги сестре…
Хотя вино он разливает омерзительно. Он даже пьет его, трясясь: неровными глотками, временами захлебываясь под моим взглядом. Одно хорошо: с плеча соскользнул хитон, обнажив белое блестящее пятно из слоновой кости – поделку Гермеса взамен съеденного Деметрой куска.
Деметра отставила кубок с нектаром, скорбно поджимая губы. Прикрыла дурноту во взгляде влажным покровом божественной печали.
– Узнаю тебя. Ты всегда умел находить, чем больнее ударить. И не всегда различал врагов со своими.
Коротко, без нажима. Тень Пелопса подавилась еще больше, окрасив белый хитон в вино. Ни дать ни взять: зарезали мальчика. Сейчас сварят, на стол богам подадут.
Я кивнул тени: иди. Ответил небрежно, не переставая жевать (Гермес говорит: Зевс так постоянно с Посейдоном разговаривает):
– Ты права. В подземном мире нужно быть искусным палачом. Иногда приходится придумывать особую кару. Например: присутствие на божественной трапезе. Пелопс боится их еще с той поры, как был живым.
Все, сестра. Я отпустил поводья. Вернул в ножны клинок. Снял тетиву с лука. Можешь дышать: на сегодня ты пригубила подземного гостеприимства достаточно. Мне не хочется ссоры с женой: я кожей чувствую взгляды Персефоны.
Потому даю ей вмешаться: поднять голос мира посреди трапезного боя.
– Кара? Царь мой, а в чем же повинен этот смертный? Кажется, я пропустила суд над ним, и Гермес не говорил…
Я пожал плечами.
– Это скучная история. Прекрасная девушка. Её cуровый родитель, не желающий, чтобы дочь вышла замуж. Коварный влюбленный на колеснице. Свадьба в конце. Я плохой рассказчик. Вели позвать аэдов, они споют.
– Нет, подожди… я вспомнила. Мама, ты помнишь: Посейдон соревновался с одним царём из Писы? Решил его проверить в облике жениха его дочери. Встал на колесницу и проиграл!
– Эномай, – тихо откликнулась Деметра. Полоснула зятька взглядом: ничего на этот раз не добавишь?
Я бы с радостью, но говорить с набитым ртом… даже для Владыки как-то не очень.
И не добавлять же мне, что вместо Эномая Жеребца обставил я.
– Амфитрита целый месяц являлась в синяках, – Персефона неспешно погружает лепешку в мед. Слизывает янтарную капельку. Насмешливо ловит мой загоревшийся взгляд. – Говорила: Посейдон впал в полное неистовство, пьет. Кричит, что такого не может быть, что он расправится с этим ничтожеством. Но его любимец все равно решил соревноваться за руку той царевны… как же ее звали?
– Гипподамия, – подсказал я, поймав сразу два удивленных взгляда: жены и тёщи.
– Царь мой, а ты откуда…
«Невидимка, ты просто встань и скажи: бывал в шкуре Эномая. Они на тебя еще не так посмотрят…»
Широкий жест. Придвинуть к себе еще какое-то блюдо. С ахеронской рыбой.
– Судил ее. Проходила перед мужем.
Рыба в Ахероне водится особая. Слепая, черная снаружи. С белым, сладковатым мясом, не костистая. Лимоном польёшь – не хуже баранины, вот подземные время от времени и выбираются на берег реки с сачками. С сетями не ходят: течение порвет, унесет.
– Да, Гипподамия… Так значит, тем любимцем был Пелопс? – жена ловит мой скупой кивок и бросается рассказывать: Пелопс подкупил сына Гермеса, чтобы тот испортил колесницу царю… Но Эномай всё равно чуть не убил юнца, тогда Посейдон встряхнул землю (наверняка с большим удовольствием!) – и басилевс Писы угодил прямиком в подземный мир, а потом…
– Поля Мук.
Деметра погружена в свои размышления. Будто воздуха старается набрать перед боем – поправляет волосы, ломает пальцы. Вставляет к месту:
– Эномай ведь сын Ареса.
– Был сыном Ареса. Но отсекал головы женихам: подвесил на дверь больше десятка. Не мог же я его отправить в Элизиум.
Теперь бывший басилевс Писы уже плавает в дурмане асфоделей и никому не сможет рассказать, что однажды на колесницу встал не он. Так вернее.
– Но этот возница… сын Гермеса… затребовал слишком многое. То ли половину басилевии, то ли ночь с Гипподамией…
– Сын своего отца, – бормочет под нос Деметра, и мне – Владыке – становится не по себе от ее взгляда.
– …а Пелопс сбросил его со скалы и за это был проклят со всем потомством.
– Сын своего отца…
– Мама?
– Как странно, дочь моя… странно и печально. Тантал предает богов, желая трапезовать своим сыном. Пелопс, сын Тантала, воскрешенный Гермесом, подкупает сына Гермеса – и тот предает своего царя. Да, своего царя… Сына Ареса Эномая. Отправляет его в Аид. А после Пелопс предает сына Гермеса, сбрасывая его со скалы и получая вечное проклятие. Круг замкнулся. Он замыкается вновь и вновь, Кора, до бесконечности… муж не рассказывал тебе о ловушках Крона, на которые мы натыкались в Титаномахию?
Нашла, о чем говорить за столом, сестра. Как будто мне мало титанов в Тартаре – что я еще и на семейное ложе должен это нести. Еще что? Прикажешь описывать Персефоне все сожженные мной селения? Так ты наверняка без меня описала.
Жена, зачарованно глядя на мать, покачала головой. Опомнилась, бросила взгляд искоса: супруг с виду мрачен, но жует и нектар прихлебывает? Ну, тогда все в порядке, можно слушать.
– Змея, пожирающая собственный хвост. Иногда мне кажется: это не круг жизни, не круг времени. Это круг предательства. Все предают всех, это порождает жизни, порождает смерти. Боги – смертных, смертные – богов, боги – богов… Гестия предала нас, уйдя в людские очаги. Мы предали ее, когда…
Она осеклась, брезгливо покосившись на золото кубка.
Сперва Гера, потом Деметра. Все же не стоит поверхностно судить об олимпийских богинях. Еще, гляди, Афродита заявится в гости, чтобы рассудить, что, мол, теперь очаги не горят как прежде, потому что на Олимпе царствует величие…
– Круг легко разомкнуть, – осторожно заметила Персефона. – Разве не так? Возьмем тебя: разве ты кого-нибудь когда-нибудь предавала?
Деметра откликнулась слишком быстро. С готовностью. Так, будто ждала не один месяц:
– Я предала Зевса, встав на сторону своей подруги.
– Предала отца? – прошептала Персефона. Гроздь винограда безжизненно свешивалась между ее пальцев. – Я никогда не слышала от тебя…
– Это слишком темные воспоминания для Среднего мира, моя милая, - Деметра хмуро усмехнулась, приподнимая свой кубок. – Впрочем, для этого мира они подходят.
Вышколенные слуги исчезли сами собой. Персефона с тревожным интересом смотрела на мать.
Я, догадываясь, о чем пойдет речь, изучал крылышко коростелька. Зубами.
И являл собой высшее воплощение бесчувственной скотины.
– Казалось бы, что может слабая женщина во время Титаномахии, – пробормотала Деметра. – Великая битва, кипящая от края до края Фессалии… Мужчины – те были в бою. Афина и Стикс владели оружием не хуже, я же… что с меня взять? И однако, моя доля в рождении малютки Ники – не меньше, чем у иных лавагетов: я была рядом с Геей, матерью-Землей, которая была расположена ко мне больше, чем к остальным – ты ведь знаешь, бабушка любит тех, кто почитает природу… Я была для нее и внучкой, и подругой. Она учила меня выращивать цветы, придумывать травы и наполнять благоуханным соком плоды – то, что ты унаследовала, моя милая. Но мы говорили не только о корнях, стеблях и запахах: каждый раз, когда я оказывалась рядом, я слышала… да, я слышала.
Пальцы сестры на точеной ножке кубка побелели.
– «Что мне делать, Деметра? Мои сыновья истребляют все вокруг!» «Это плохие сыновья, – отвечала я. – Ты плодовита, ты родишь новых…» «Деметра, ах, Деметра, мой сынок, Офиотавр…» «Его убили твои сыновья-титаны, – шептала я. – Мои братья отомстят за него!» «Деметра, они заточили моих сыновей в Тартар! В бездну, где нет и солнечного лучика!» «Не плачь, – просила я, – Крон и его союзники заслужили эту участь…» А потом пришел день, когда она, почерневшая от горя, пришла ко мне и сказала, что собирается родить еще и боится, как бы об этом не прознал ее внук, Громовержец. И я, уже знавшая, что такое материнство, подумала: пусть родит. Пусть! Пусть у нее будет сын, пусть она наконец утешится в своем горе…
– И ты ничего не сказала Зевсу? – шепот Персефоны звучал едва слышно, прерывисто.
– Совсем ничего.
– И Мать-Гея родила?
– О да. Она родила Тифона, и ее утешение длилось недолго.
Жена замерла, недоверчиво повернувшись к матери: для нее восстание Тифона было лишь в песнях о подвигах отца, в грохотании молний отдаленной грозы, в косматой буре, которую они с подругами-нимфами переждали, укрывшись в каком-нибудь гроте…
– Тифон был повержен Зевсом-Громовержцем, а я навлекла на себя гнев твоего отца, – сестра сухо и горько усмехнулась мне над пиршественным столом. – О, многие еще помнят, что это такое – незримый и неотступный гнев Зевса.
В моей руке ненавязчиво хрустнула золотая чаша – словно была сделана из ореховой скорлупы. Персефона не услышала – как завороженная подалась навстречу матери.
– Ты не говорила мне… тебя покарали?
– О да, покарали, – ответила Деметра негромко. – Зевс выдумал наказание, чудовищнее которого не сыщешь. Его палач заставил меня пережить муки Геи-Земли, лишенной…
Она осеклась. Посмотрела на чашу, смявшуюся в моих пальцах. Потом мне в глаза.
Улыбка исчезла.
«Только скажи это – и те муки покажутся тебе блаженством, сестра!»
Невероятно – но услышала. Улыбнулась, презрительно качая головой: ты думаешь – я боюсь, мой ненавистный зять? Нет, бояться я уже давно перестала: ты сделал со мной единственное, чего я боялась, забрал у меня дочь… Но ради ее спокойствия – она не услышит этого.
– Мама? О чем ты?
Теперь Деметра смотрела перед собой – невидящими глазами, как в прошлое.
– Даже здесь слишком темно для этой истории, – наконец пробормотала она и обратила ласковый взгляд на дочь. – Тебе рано знать об этом, мое дитя… а может, тебе и совсем не нужно забивать этим свою головку. Да, меня покарали, и больше я не приближалась к матери-Гее – боялась, что твой отец разгневается еще больше. Но недавно я видела ее.
Персефона разочарованно откинулась на спинку кресла. Зато я нагнулся вперед.
– Видела Гею?
Мать-Земля не являлась богам ни разу после того как Тифон полетел в Тартар.
– О да. Она навестила меня – как свою единственную подругу, сказала она. Только ты заботишься о травах и цветах – сказала она… Еще она сетовала на плуги, вгрызающиеся в ее плоть, но это мимоходом. И завидовала новым цветам, которые я вырастила совсем недавно.
Она взяла с блюда виноградину, повертела в пальцах и бережно положила обратно. Глаза – не такие зеленые, как у дочери, трава, слегка присыпанная пылью веков – смотрели за мое левое плечо.
– Она была спокойна. Улыбалась. Ты вот выращиваешь цветы, – сказала. И тяжело вздохнула. Тогда я спросила: почему она не растит цветы. «Позабыла, как, – ответила она и хихикнула. – Я теперь могу выращивать разве что проклятия, и Флегры – мой душистый сад». А потом она спросила меня, насколько я люблю дочь.
Персефоне этот вопрос не казался интересным: она со скучающим видом осматривала стол. Упорно не желала замечать, что мать ласкает ее взглядом.
– А я ответила, что проще вычерпать Океан, чем мою любовь. И те месяцы, что я провожу без нее – о, они горчат страшнее ядовитых трав, они забирают радость убийственнее войн и пожаров. И мое утешение – лишь в том, что моя дочь каждый год возвращается из подземного мира…
Она протянула руку и погладила кончиками пальцев локоть Персефоны. Та откликнулась матери утомленной и снисходительной улыбкой. Внезапно оказавшаяся одновременно в двух ролях: маленькой доченьки и владычицы моих подземелий – жена не знала, как себя вести.
– И ты заплакала, – мой голос оказался в изобилии приправленным скукой. Деметра глянула гневно.
– Да, я заплакала, и моя подруга стала меня утешать. «Перемены – плод, который зреет медленно, но от которого сладко вкушать, – сказала она, обнимая меня. – А после обильной росы солнце припекает особенно ясно. Плачь перед великой радостью, внучка!» Что ты делаешь, дочь моя?!
Рассказ перетек в гневное восклицание плавно – как Коцит вливается в воды Стикса. Персефона недоуменно взирала на мать.
Жена только что остановила свой выбор на румяном гранате: расположила его на тонкой ладони, острым лезвием маленького ножика срезала кожицу…
– Неужели воды Леты помрачили и твой разум? Или этот… – она взглянула на меня и удержалась. – Как ты можешь есть это?!
– Они сладкие, мама… и ничем особенным мне больше не грозят, – усмешка была мгновенной и тонкой, словно золотисто-бронзовое лезвие, прячущееся в руке жены. – Не грозят вот уже много лет. Теперь это только вкусные плоды.
– Только плоды? Я ошиблась – это не воды Леты, это Лисса-безумие! Разве ты – Тантал, который хотел вместе с богами трапезничать собственным сыном? Разве ты – чудовище, которое готово пить кровь? Или мне нужно напоминать тебе, что гранаты выращены на крови моего внука Загрея?!
Ножик улыбки перековался в кинжал – спрятанный в ножнах таинственности, полный собственного превосходства…
– Нет, мама. О таком мне не нужно напоминать.
И забросила в рот несколько гранатовых зернышек, озорно подмигнув онемевшей Деметре.
* * *
Говорят, страшнее нет напасти, чем сварливая теща в доме.
Будучи Владыкой всех ужасов подземного мира, я неосмотрительно полагал раньше, что напасти страшнее все же есть.
Флегетон пылал жарко, подпитываемый моим раздражением. Лизал базальтовые скалы жидким багрянцем. Выплевывал из вод столбы охристого пламени, высвечивая по временам самый свод моих подземелий. Угрюмо тянулся руками огня к дворцу за моей спиной – ух, я б ее…
Ко всему еще и вино в амфоре, которую я захватил с собой, оказалось кислым (для прислуги, наверное), а возвращаться или сдвигаться с места не хотелось.
Огненная река скворчала под ногами, но опалить повелителя побаивалась – тянулась к босым ступням вопросительно, норовя пройтись по ним безвредным лиловым языком. Ты что ли, Владыка? – удивлялась река. А что ты тут делаешь-то – один на обрыве, над огненными водами? Других дел не нашлось?
Не нашлось. Площадка скалистая и неудобная, в копчик больно впивается какой-то непочтительный камень, гиматий пришлось снять и отшвырнуть – здесь-то зачем, здесь даже скалы от жара плавятся. Кувшин с вином стоит рядом, скособочившись – дохни и повалится в огненные воды, и станем мы собутыльниками: пылающая река и Владыка, сбежавший из собственного дворца.
Без боя сдал обитель власти. Эх ты, воин! – ухмыляется в отдалении зев Тартара.
Ты вообще заткнись. Была б у тебя теща – по-иному бы заговорил, небось.
Если теща – то да, – уважительно вздыхает Флегетон…
Мелькнули белые перья – под самым сводом. Гипнос летит из дворца как очумевший, даже в ступке своей забыл сонное толочь…
Что тут поделаешь, когда во дворце нынче царствует Деметра!
Есть у сестры эта особенность: занимать все пространство, куда б ни попала. Словно любимые ею лилии: только посади одну – потом не будешь знать, куда деться от аромата.
Кажется, в гинекее не осталось ни одной комнаты, которую она не обошла бы с комментариями, причем, слова не особенно подбирала: дальше «угрюмый» и «убогий» не двигалась.
Куда ни сунься – и под ноги тебе непременно попадется кто-нибудь из ее свиты, будет смотреть испуганными глазами и орать от ужаса, стоит тебе хотя бы руку поднять. На визг принесется сама Деметра и начнет ломать пальцы, вопрошая: неужели здесь не чтут даже закон гостеприимства, не чтут настолько, что готовы убивать ее слуг?
Кажется – она устраивалась на покой столько, будто собралась подождать тут до весны.
А дворец пропах лилиями, фиалками и нежными розами, и слуги ходят, ошалевшие, и в спальне Владыки наверняка – все те же ароматы, и какой вообще прок оставаться внутри, если Деметра вознамерилась не отпускать от себя «милую доченьку» до самого своего отъезда?
Хмель теплым трепетом разливался по жилам, и хорошо было просто сидеть и смотреть – на непрекращающуюся войну огня и черноты базальта. Неистовство пламени всякий раз наталкивалось на презрительное спокойствие камня, огонь метался, бросался, пугал шипением, бился о камень грудью – камень чуть удивленно молчал и принимал удары с легкой насмешкой.
Мысли, подогретые вином и раздражением, ложились неровно – в такт текущему под ногами пламени.
Что-то сказала Деметра. Что-то не так сделала Гея.
Что-то было в глазах Персефоны – или ее матери?
Я качнул головой, щелчком пальцев отправляя все же амфору вниз. Флегетон принял подарок с достоинством – поглотил вмиг, только рыгнул дурным оранжевым цветом: мол, не очень вино.
А то сам не знаю.
Деметра… Деметра пришла не просто так. Встревожилась и испугалась. Бросилась к ненавистному зятю, чтобы дать намек… нет, это просто смешно, почему не к самому Зевсу…
Потому что Зевс приобрел в последнее время дурную привычку лупить молниями, не задумываясь. А ее подозрения слишком неопределенны, чтобы пойти с этим к Громовержцу. А может, она просто не хочет открывать, что опять виделась с Геей.
К Посейдону она не пошла бы ни за что, значит, дорога одна: к подземному брату.
Но до чего же ей нужно было испугаться, чтобы пойти ко мне?!
Языки огня попритихли, добавили красок. Ржавчина старых оков, алость заката, порфир царственной мантии, блеск бронзы – мир слышал мою задумчивость…
Гея, Мать-Земля, почему ты навестила свою подругу, что сказала и чего не сказала?
Что за плод перемен взращиваешь нынче и кому придется вкусить от него?
Пламя воевало коварно. Когда ему надоедало колоть базальт искрами – оно раскрывало ему объятия, терлось нежно-розовой щекой, припадало пухлыми губами в порыве страсти. Базальт терпел и выглядел незыблемым – мне-то мог не врать, я тут не один год. Я знаю, что эти скалы медленно, но верно меняют форму под напором огня.
Лепестки пламени распускались на скалах – быстро увядающие цветы.
Флегры – душистый сад…
Флегрейские поля.
Выжженная земля на острове Эвбея у подножия великого вулкана.
Уединенная пустошь, которую смертный может пересечь за день пути.
Место старой войны огня и камня, до которого не долетают брызги Тирренского моря…
Что за проклятие Гея нынче выращивает на этих пустошах?
Ананка, кажется, готовилась что-то кричать: она наполняла грудь воздухом с такой силой, что огонь Флегетона поутих. Трудно было гореть.
Лучше всего наблюдать войну мрака и пламени все же именно отсюда, глядя вниз, на опаляемые скалы…
Прохладные губы ткнулись в висок. Что за чушь, Судьба никогда меня не целовала.
– Ты не пришел из-за матери?
В воздухе разлилось благоухание нарцисса.
Я пожал плечами, вглядываясь в вечную битву – огонь и тень.
Собственную жену не могу любить, когда в доме теща…
Медные локоны казались раскаленными, высвобождаясь из торжественной прически, огненными струями стекая на хитон. Одна особенно упрямая прядь упала на лицо, скрывая усмешку.
– Она собиралась проговорить со мной всю ночь, но когда я в очередной раз напомнила, что ночь тут вечная… Сказала: «Иди. Ублажай муженька, небось, заждался». Идти пришлось немного дальше, чем я рассчитывала.
Пламя прилипло к черным камням, приникло – не оторвешь. Так, будто это ему пришлось перенести восемь месяцев голода и пустого ложа, будто это оно глушило порывы тела предвкушением этого дня…
Восемь месяцев, Тартар побери Зевса за решение, которое он вынес!
– Ты разве не соскучился? – прошептала она за секунду до того, как я накрыл ее губы своими.
Умирающий не припадает так к чаше воды.
Тонущий в морских пучинах менее жадно хватает воздух.
И от одежд, пропитанных смертоносным ядом, избавляются не так быстро.
Камни больше не смели впиваться в кожу – плавились, униженно растекались от жара страсти. Пылал Флегетон, заливая красноватыми спелыми отсветами переплетающиеся руки, забирая последний воздух – его и так не хватало на вздох, и каждый вздох приходилось рассекать, делить на двоих, отвоевывая друг от друга в поцелуях…
Огонь и базальт? Нет, это внизу, где в бессильной зависти стонет Флегетон.
Здесь, на площадке – огонь и огонь. Словно пламени наконец удалось расплавить камень, и их больше не разделить. Искры, летящие от огненных вод, падают на гиматий, заменивший ложе, прожигают насквозь, сыплются на влажную кожу и гаснут стыдливо: менее горячи, чем ласки. Огненные воды буйствуют и ревнуют: на них больше не обращают внимания, воды недоумевают: что за два языка пламени отделились от них и сплелись на черном базальте? Воды поддерживают – взметывая ввысь огненный вал. Он взлетает – и падает вниз на базальтовое дно, признавая поражение.
– …что она понимает, эта Киприда. Если со всеми – то лучше всех? «Чему ты могла научиться со своим престарелым ужасом во плоти…» Если бы она дала Аресу отставку на восемь месяцев – узнала бы…
Пламя наконец угомонилось. Пыл безумства прогорел, и Флегетон ворочается в своем русле сонно и утомленно.
Хмель больше не течет по венам – вытеснен более приятными ощущениями. Блаженная истома погружает в дремоту, и голос жены кажется продолжением ладошки, скользящей по груди.
– Этой карой была я, верно?
Мысли не желают выплывать из мутного марева наслаждения – гуще стигийских туманов.
– А карателем – ты. Разве есть для матери мучение страшнее – знать, что твою дочь насилует властелин подземного мира.
Теперь она, рассеянно улыбаясь, проводит пальцем по моей щеке – одинокий корабль движется по морю. Корабль налетает на внезапные рифы – по скулам заходили желваки.
Туман из головы выметен ледяным ветром, и мысли больше не плавают: не в чем, вот-вот каменистые отмели покажутся…
– Я помню ее… когда вернулась тогда к свету. Тень… еще немного – и она сошла бы за мной в твое царство по естественной причине. С каким криком она бросилась мне навстречу… А потом она слушала волю Зевса о моем браке, будто свой приговор. По сравнению с этим твои казни более милосердны.
Наверное, Сизиф, который устал даже проклинать и с тупой покорностью катит в гору свою участь, с этим бы не согласился. Или Тантал, к которому на берег регулярно наведывается кто-нибудь из свиты: покушать в окружении красивых деревьев, на берегу прозрачной речки. Алчные взоры, стоны и проклятия казнимого никого не трогают.
– Ты выполнял волю Зевса? Или все же хотел меня?
– И то, и то.
Вернее, ни то, ни это. Просто однажды я поспорил с братом, посетил Нисейскую долину – и мне показалось, что стихия глупой Афродиты решила метнуть в меня молнию.
Странно – она все еще улыбалась. Убрала с моего лба прилипшие волосы. Медленно проследила пальцами морщину между бровей, попыталась разгладить – куда там! Обвела плотно сжатые губы с вечно опущенными уголками.
– Может, если бы ты… – начала шепотом и осеклась. – Знаешь, она так и бросается мне на грудь, когда я возвращаюсь. Будто я могла остаться здесь навсегда. А когда я ухожу – рыдать начинает за десять дней, так, что вся земля умывается дождями. И каждый раз уговаривает остаться еще на день… А если ко мне взывают герои – начинается одно и то же: «Как это ты пойдешь? Туда? Одна?! К нему?!»
– Твоя мать вообще способна посмотреть на тебя как на взрослую?
Сейчас это было трудно. Раскрасневшаяся, щедро облитая отблесками огненной реки, ослепительная в своей прелести, Персефона казалась совсем юной, и только улыбка – мудрая, исполненная житейского опыта – напоминала о правде.
– Царь мой… разве матери способны на такое? Для них дети никогда не взрослеют, а потому они готовы прощать и защищать до бесконечности.
Поудобнее устроившись у меня на плече, она принялась рассеянно смешивать – медь своих волос с чернью моих. Не замечая, что рука, обвивающая ее талию, окаменела.
«Вставай, лавагет!!!»
Звон в ушах? Крик? Голос Ананки?
Предчувствие?
Оглушительнее трубы, зовущей к бою.
«Вставай, Запирающий Двери! Ты заснул на своем посту! Ты был занят мелкими дрязгами, ты забыл о главном! Ты просмотрел! Ты упустил!»
Теплое дыхание жены едва согревало оледеневшую кожу.
Разрозненные куски с неумолимой точностью становились на место.
Падение Тифона, Гея, медленно бредущая от места славной победы Зевса…
Безумная девочка Макария, ныне – беспамятная тень: «Матери такие смешные…»
Матери смешные. Для них дети не взрослеют. Потому они готовы прощать до бесконечности…
Тишина – только треск камней под напором хитрого пламени. Полусонный шепот жены о том, что Афродита совсем обнаглела, сколько ей нужно любовников?
И вихрь, отчаянный вопль – не за плечами, а внутри, будто каким-то чудом Ананка втиснулась в грудь.
«Вставай, лавагет!!! К оружию!»
Гея – мать, которая готова прощать своим детям…
«Деметра, они заточили моих сыновей в Тартар! В бездну, где нет и солнечного лучика!»
Гея – мать, которая не готова простить то, что ее детей обрекли на вечное заточение.
Ведь такое уже было однажды: когда она готова была пойти против Крона за то, что он не выпустил Гекатонхейров и Циклопов.
«Я теперь могу выращивать разве что проклятия, и Флегры – мой душистый сад»…
Это проклятие нам. Победителям Титаномахии!
«К оружию, лавагет! К оружию!»
Лавагет запустил пальцы в волосы жены, словно мог отлить из них копье.
– Огонь и мрак, – шепнула Персефона, у нее слипались глаза. – Вечная война… А иногда кажется, что вечное зачатие чего-то…
Из вихрей пламени и сгустка темноты над Флегетоном, возле дворца Владыки свивалось, возникало предчувствие.
Жуткая тень материнского проклятия, от которой я постарался закрыть жену телом.
Сказание 6. О визите героя из героев и дурных новостях
Геракл был смел и полон сил
И, как гласит преданье,
Геройский подвиг совершил,
Великое деянье.
Царь Еврисфей сказал: «Добудь
Мне Цербера из ада!»
И вот Геракл пустился в путь —
«Раз надо, значит, надо»,
Джеймс Крюс
Говорят – внуков любят больше детей. За детей мы в ответе. Молотами воспитания выковываем в их свитках свои ожидания, надежды. Настойчиво пишем туда строки, которые хотели бы видеть в своих свитках.
За внуков в ответе родители. А потому можно наконец-то отвлечься от подготовки мальчика – к битвам, девочки – к замужеству. Всласть побаловать, ворча про себя: совсем эти родители ребенка загоняли, в чем душа только держится!
Думала ли ты когда-нибудь об олимпийцах как о своих внуках, Мать-Гея? Или они так и оставались для тебя – сыновьями Крона, любимого и старшего?
Детям дарят подарки. Внукам тоже дарят. Ты отдала Крону Серп, истребляющий все живое. Ты отдала нам Крона, когда дала Зевсу совет поднять Гекатонхейров из Тартара.
Детей наказывают. Внуков тоже. Только вот смертные ребятишки так просто стоять и ждать наказания не будут: дети бегут прятаться за плащ отца, внуки – за спины родителей…
Титанам некуда было спрятаться от твоего гнева: плащ оскопленного Урана-неба не укрыл бы их.
Олимпийцам от твоего проклятия тоже оказалось некуда бежать.
Мы с тобой не договорили, Мать-Гея. Все три раза, что разговаривали – может, потому твое лицо так настойчиво проступает в черной воде. Разное: то болезненное, с лихорадочными пятнами румянца, то иссохшее, с почерневшими от гнева глазами, то усталое – глаза тихой печалью подернулись…
Может, если бы я спохватился раньше – мы смогли бы избежать последнего наказания. Забросив в Тартар весь остров Эвбей. Снеся подчистую колыбель твоего нового проклятия.
И другой битвы – далекого отголоска Титаномахии – тогда бы не было. Мне не пришлось бы сидеть под тополем, глядя на серебро в пригоршне, вычерчивая бесконечную нить воспоминаний…
Мгновенный зеленый проблеск касается черных вод – это глаза памяти сияют из них ласковой безуминкой.
– Да, – шепчет безуминка вдохновенно. – О, да, сын Крона, тогда бы этой битвы не было. Вы получили бы отсрочку.
И ничего бы тогда не кончилось.
Деметра отбыла на следующий день. Бодрая и такая ядовитая, будто всю ночь наливалась ядами Гекаты. Не успел я заявиться к ней с предложением посмотреть мою вотчину, начиная с Полей Мук…
– Благодарю, о Гостеприимный. Нагляделась. Думаю, с меня уже хватит подземного гостеприимства – я многое могу о нем поведать! Не стану смущать тебя своим присутствием. И на поверхности много работы. И вообще, кто я, чтобы оценить прелести твоего царства?!
Кора, правда, все-таки сводила мать в свой сад. Показала розы, гиацинты, нарциссы, новые лилии – те, которые для Гестии.
Деметра фыркала так громко, что из моего сада сыновья Ахерона сбежались слушать.
В обратный путь сестру провожали опечаленные подземные: они-то уже успели запланировать Плодоносной приглашений на дюжину пиров. Мормолики находились в особенном огорчении: Трехтелая пообещала поразить Деметру в самое сердце своим радушием и, похоже, кое-кто принял это буквально.
Сестра, правда, не утерпела – на обратном пути взглянула на приросших к тронам героев у колоннского входа, но и только. От торжественных проводов отказалась («У твоих подданных много работы, о Щедрый. Резать пряди, прокусывать горло детям… разве пристало мне отрывать их от важных дел?!»).
Кора потом еще несколько дней ходила в задумчивости. Как-то раз обмолвилась тихо:
– Я не понимаю, царь мой… Я ожидала, что она будет раздражена после такого приема… но у поверхности мне показалось, что она вздохнула с облегчением, – помолчала и добавила: – Или это она потому, что у поверхности…?
– Может, – отозвался я.
Гермеса удалось выловить почти сразу. Он не стал спрашивать, что я ожидаю найти на Флеграх. Взял шлем, свистнул крылышками сандалий – все привычно…
Принес меньше, чем ничего.
– Ну, пустошь, ну, огнем спалена, – развел руками. – Холмы там еще повсюду. Облетал мигом. Только нет там ничего. Местность мрачная… про холмы говорил уже? Владыка, а с чего ты вообще решил, что там может что-то быть?!
– Были причины, – я принял от Гермеса шлем. Провел пальцами по бронзовой поверхности. На миг мелькнуло внутри – отзвуком недавнего крика – а если бы самому? Как в старые времена: шлем на голову и потихоньку, скрытно…
Только что там найдешь?
– Ты слышал что-нибудь о Гее?
Гермес закатил глаза.
– Отец приказал приглядывать. Еще после восстания Тифона. Неужели и ты, Владыка…?
– Что Гея?
Вестник с недоумением поглядывал на ожерелье в моей руке. Ждал сухих, приятных щелчков – жемчуг о жемчуг, восемь-четыре-восемь… Вместо этого ожерелье беззвучно кружилось в пальцах змеей, увлеченной погоней за своим хвостом.
– А что – Гея? – всплеснул руками Гермес. – Сидит у себя, ни к кому не ходит, ни с кем не разговаривает, все больше спит или стонет. По пепелищам шастает, это точно. Может, и на Флеграх была, только вряд ли что дурное делала: я же говорил, нет там ничего. Холмы, гарь, камни.
Могла Деметра ошибиться? Принять пустую угрозу за настоящую? Бред обезумевшей матери – за план мщения?
– Поглядывай, - обронил я, прерывая трескотню племянника.
– За Геей?
– За Флеграми.
Гермес еще раз закатил глаза. Какие, мол, Флегры, когда такие новости! А ты знаешь, Владыка…
Сейчас, вглядываясь в себя-прошлого, я все спрашиваю и не могу ответить: что было бы, если бы на Флегры тогда отправился я. Хватило бы у меня умения смотреть? Увидел бы семена до того, как проклюнулись всходы?
Вопросы – один другого бессмысленнее. Не пошел. Не увидел. Отделывался небрежным «поглядывай» – лишь бы заглушить недавно услышанный крик: «Вставай, лавагет!»
Лавагет на посту. Стоит, двузубец держит, только бить пока что некого.
И вообще, какие тут битвы, когда такие новости.
Кастор и Полидевк благополучно вернули сестру – прекрасную Елену – из Афин. В отсутствие героического Тесея крылатым братьям и помешать-то было некому. Геракл долго и упорно добирается с коровами Гериона к Микенам. Гера развлекается тем, что пугает коров (Аполлон уже сложил об этом пару оскорбительных песенок, теперь мачеха на него зла). Эврисфей срочно ищет, куда бы еще послать надоевшего героя. Герой мимоходом прибил еще какого-то сына Посейдона, теперь Черногривый опять в гневе.
Падают жемчужины – нет, это падаю я. В блаженную, прекрасную, невообразимо сладостную рутину, в бесконечные суды теней, в легкие прикосновения к щекам пахнущих нарциссами пальцев. В сплетни Гермеса, ссоры и дрязги стигийских, вяловато-удовлетворенное бурчание Тартара, в водопад вприскочку несущихся дней – куда угодно, только бы получить крохотную отсрочку… от чего?
Кто там знает, может, ничего и нет вообще.
«И ничего не скажешь напоследок, царь мой?» – «До скорого свидания». Впервые расставание кажется скорым и легким, потому что я взахлеб дышу каждым днем, который мне достается – серым, скучным, судейским днем, даже без нее – потому что живу торопливо, будто пытаясь отобрать у Ананки все, чего могу лишиться.
– Подойди. Можешь смотреть.
Кто сказал, что вглядываться в бесконечные людские нити – неинтересно? Там такого насмотришься – куда там Зевсу с его похождениями или аэдам с их песнями!
Вот потрясающая душу ужасом кража овцы. Вот душераздирающая история измены мужа с соседкой. О, с двумя соседками. И от каждой дети. Могу поручиться, Гера не чувствует половины того, что ощущала смертная пряха. А вот подвиг: вдова отдала последнее, чтобы вырастить сына здоровым, в учение отдать.
– Покой и забвение – твоя участь.
Эй, вы… визиты вкрадчивой Аты, бесконечные рассказы Гермеса, и гнев Посейдона, и в очередной раз влюбившаяся Ламия, и смешливые сны-сыновья Гипноса, и гранаты в моем саду – да, вы… летите сюда. Будьте здесь, потому что я дышу вами.
От суда к суду, от разговора к разговору.
Почти без перерывов.
А в перерывах остается… что остается-то?
Сны. Заплесневевшие, надоевшие своим однообразием – но хоть какие-то.
Когда Владыка спит – его свита тоже почитает за лучшее лечь спать. Понятное дело, это не относится к Танату, или к богам сновидений – у них самое время бодрствовать – но остальные торопливо направляются на покой, опасаясь нарушить безмолвие моего дворца шорохом или шепотом.
Потому как у Владыки – скверный характер и двузубец лежит возле ложа: протяни руку – и схватишь.
И потому что Владыка долго объяснялся сегодня… уже вчера со своим средним братом по поводу его сыновей. В последнее время сыны Посейдона хлынули в царство толпой, Пристань Скорби превратилась во что-то сродни семейной пирушки: «Ты, что ль?» – «Ага, я!». А Владыка Посейдон внезапно решил, что и ему позволительно попинать старшего братца и прислал Гермеса с бесстыжей рожей и ультиматумом: отдавай, мол, детей.
Впрочем, бесстыжая рожа – это у Посланца с рождения, так что от Колебателя Земли был только ультиматум.
Детей я отдавать отказался. Во-первых, ничем хорошим не закончится: все земные отпрыски Посейдона от отца брали разве что неистовство. Во-вторых, их сюда направил не кто-нибудь, а пресловутый Алкид, от упоминания которого у меня начинают ныть зубы и чесаться пальцы на верном двузубце.
Удружил ведь с Танатом. Убийца до сих пор не отошел от того захвата, случается даже – мажет, а ко мне после каждого раза Ирида от Мойр носится: мол, Владыка, ты там, случаем не запил? Или посланец твой? Мы еще нить резать и не собирались, а вы самоуправничаете!
Изрядно пришлось полетать Гермесу туда-назад, передавая то мне – бурю Посейдона, то Посейдону – холод от меня. Судимые тени, поеживаясь, оглядывались на мелькающего под бронзовым потолком посланца, правда, раза с четвертого он перестал пользоваться выспренними словесами и передавать мне все ругательства Жеребца, ограничиваясь сутью:
– Предлагает дары!
– Предлагает большие дары!
– Предлагает отпустить только двоих, только на полста лет и за дары!
– Спрашивает: в какой кишке отца ты, Владыка, потерял совесть?
– Спрашивает: тебе что – жалко?! Двоих же, на полстолетия и за дары!
– Ну, хотя бы в Элизиум их всех!
– Ну, в общем, там уже земля трясется, а он во гневе и обещает тебе своды снести…
Жеребец был как обычно сдержан. Владыка Морей, Колебатель Земли…
– Мои своды крепки. Гнев Посейдона лишь добавит жителей моему царству. Ответ я дал.
Взмыленный Гермес тяжело дышал, привалившись к бронзовой стенке. И силился соблюдать почтение.
– Все?
– Все.
– Ну, можно я хоть ругательствами разбавлю?!
Нельзя.
В конце концов, сошлись на том, что ладно уж, детей Посейдона еще много осталось, а Геракл – зараза. Не такая, как Крон, но все-таки…
Жеребец на этом особенно настаивал, и в конце концов я согласился. Кое-как разгребся с судами теней, в который раз подумывая о том, что с такой смертностью – мне нужны помощники, только вот какой бог согласится день-деньской сидеть и слушать жалобы бывших смертных? Потом еще пришлось пару раз облететь мир на колеснице: в Стигийских болотах буянила тень Лернейской гидры, до которой запоздало начало доходить, что она только тень. Сделать эта тварь никому ничего не могла, но своим шипением вывела из терпения Ламию и Эмпусу – вот еще, не хватало чудовищ судить… Пристроил гидру сторожить дальний вход, через который нет-нет да забредали тени – для них хватит.
И много еще было раздражающих мелочей, которые, кажется, и раздражать не должны – а все-таки…
Во дворец вернулся, когда Нюкта уже покинула свою обитель возле Тартара и поднялась на небо. Молча зыркнул на Горгиру, прислуживавшую за столом, глотнул нектара с таким лицом, будто в кубке уксус. Пинком отправил в дверной проем крылатого шпиона из свиты Гекаты.
Не раздеваясь, упал на ложе, прислушиваясь к тишине, мгновенно затопившей весь дворец. И Гипнос еще долго не осмеливался приблизиться ко мне.
Не тревожьте Владыку подземного мира. В особенности если он утомлен прошедшим днем.
И если жезл – на расстоянии вытянутой руки…
И если Владыка спит один.
Глубоким, неверным сном, который спешит разделить с ним его царство.
– Давай-давай, отрывай! Раз-два! И-э-э-эх! Пошел-пошел-пошел!
Сон сбежал с глаз, ускакал прятаться по углам. Глуховатый густой бас, отдавшийся в ушах, был чужероден и не принадлежал моему миру… моему царству.
Кто бы это ни был, поклялся я, протягивая руку за двузубцем, – он явился, куда нужно. Тут ему и оставаться.
Поднялся, потер затекшую шею, пытаясь сообразить спросонья: откуда голос-то? Бас не унимался, перекатываясь в ушах отзвуками отдаленного грома.
– Да как вас угораздило-то? Ну, давайте еще, рывком!
И чей-то боязливый тенорок рядом:
– Так ведь руки же из плеч нам выдернешь! И так больно…
Но этот уже – знакомый… Ах, да. Это же у колонского входа. Герои на троне. Тесей – еще сын Посейдона – с неразлучным Пейрифоем.
И кто-то, кто задумал их освободить и взялся за дело с выдумкой и размахом, если судить по громогласному рыку:
– Да ты сам зад от каменюки отрывай, сын Эгея, а то сидишь, будто в патоку влип!
Кто бы мог быть? Впрочем, какая разница.
Было двое на троне, станет трое…
Подхватил хтоний, лежавший рядом с двузубцем. Колесницы, как всегда, дожидаться не пришлось.
У колонского входа разворачивалась баталия, которая может поднять настроение даже Аиду Угрюмому, сдернутому с постели после короткого сна. Двое любителей чужих жен сидели, где их посадили, отчаянно от этого страдая, а сдернуть их с каменного насеста пытался…
Помяни – и явится, подумалось мне, когда я взглянул на львиную шкуру. Шкура трещала на широких, напрягаемых в усилии плечах. Бугрились мускулы под загорелой кожей. Валялась палица железного дерева неподалеку – такой запросто можно перешибить хребет Атланту…
Капли пота падали на кучерявую бороду, пальцы крошили гранит трона, а сквозь зубы вырывался отрывистый азартный шепот:
– Что ж ты туда, на локоть ушел, что ли… сейчас поддену…
Немного поодаль стоял Гермес и беззастенчиво над сценой ржал.
Эреб и Нюкта… что понадобилось Алкиду в моем царстве? Если эти двое – сколько ни оторвет – все его. Впрочем, нет, он явился с Посланцем за плечами, и крылья гермесовых сандалий трепещут гордо-официально, что значит – от отца…
Таната нужно отослать, подумал я, глядя, как сын Громовержца медленно, но верно отдирает сына Посейдона от его каменной кары. Тесей скрипел зубами, но отчаянно терпел, весь кривясь от благодарности.
Отослать Таната. Рано или поздно они здесь закончат и предстанут перед моим троном – не думали же они меня миновать? И Убийца, который хватается за меч при одном упоминании о Геракле, окажется не к месту.
И червячком вползла предательская мыслишка: призывал ли герой Персефону, когда шел сюда?
Чпок! Алкид наконец сладил с каменным сидением, и седалище Посейдонова сына оказалось на свободе. В троне образовалась порядочная ямка, окруженная гранитной крошкой. Силён.
Совершенно красный Гермес вытер щеки, а Тесей испустил облегченный вздох и бросился благодарить – плевать, что на ногах не стоит, а одна рука висит плетью: вывихнул-таки могучий Алкид.
Геракл принимал благодарности хмуро, почесывая бороду пятерней. Теперь, когда он выпрямился, сын Посейдона едва доставал ему до подбородка.
– Да чего там, в самом деле, – буркнул наконец герой из героев, оценивая глазами Пейрифоя. – Самому интересно – как ухитрились… Эх, глубоко ушел, ничего не сделаешь. Резать надо.
И достал из ножен меч (гефестовой ковки, сразу заметно). Прищурив глаза, смерил взглядом Пейрифоя…
– Скалу резать? – уточнил тот шепотом.
– Тебя. Если тянуть – правда руки оторву, за пояс обхватить – так пополам разорву, чего доброго. А так…ну, подлечишься потом. Опять же – не самая важная часть…
Эреб и Нюкта, охнул я про себя. Если этот лапиф согласится на такое – я его сам освобожу. Подожду, пока Алкид с мечом к трону подойдет, – и отпущу.
Пейрифой задергался так, будто собирался сбежать вместе с троном.
– Ге… геракл Неистовый… ты что? Ты… зачем резать?! Да я лучше тут, я лучше посижу… год или два. Я привык уже, а ты… – трагическим шепотом, – ты же мне все там отхватишь! Лучше тяни…
Геракл покладисто пожал плечами и вложил меч в ножны. У него за спиной беспомощно повизгивал от смеха Гермес.
– Ну, тянуть так тянуть…
Нет уж, хватит. Легкий удар двузубцем – и содрогнулась земля под ногами, наполнила уши мгновенным рокотом. Тесей – пусть уходит, опять же, сын Посейдона. Все равно договорились отпускать. Да и виновен он разве что в чрезмерном своем благородстве – полез выполнять клятву…
А вот тот, кто был зачинщиком – пусть сидит.
– Воля богов! – провозгласил Гермес, разводя руками. – Пейрифою не суждено быть освобожденным сегодня! К свету пойдет лишь славный Тесей!
Тесей готов был рвануть на свежий воздух и без этих слов, однако же – героическая натура! – повернулся к Гераклу.
– Разве ты не пойдешь со мной?
– Мне к самому Владыке, – прогудел тот, поднимая палицу. Из-за жеста слова прозвучали как-то нехорошо. – По приказу Эврисфея.
Больше Тесей ничего спрашивать не стал – только взглянул с немым изумлением.
– Пусть же Тиха-удача сопровождает тебя в твоем походе! – проговорил он. – Как надеюсь я, что мы еще свидимся однажды, и я смогу воздать тебе хоть чем-то…
Он не договорил – потемнело лицо. Он что-то предчувствовал или понимал, сын Посейдона, и это не относилось к миссии Геракла. Утешься, герой Афин. В Элизиуме нет скорбей, и возвращения сюда тебе стоит бояться меньше, чем возвращения домой.
Благородство из Тесея все же выветрилось не настолько, насколько надо бы: он задумал проститься и с другом.
– Я принесу жертвы Щедрому Дарами и его царице и буду умолять их о твоем прощении, Пейрифой! Надежда жива в моем сердце, что однажды…
–- А ты не мог бы сейчас? – перебил его друг. – Вот и Геракл Могучий к Аиду собрался. Если бы ты с ним…
Тут в венах у афинского героя закончилось благородство, он развернулся и заковылял к выходу из моего мира. Не дослушав. С большой скоростью. И не оборачиваясь.
Пейрифой провожал его стонами и мольбами, Гермес прыскал со смеху, Алкид скреб бороду и выглядел таким хмурым и таким… Гераклом, что Пейрифой не посмел тревожить просьбой и его.
– Не медлите, – послышался голос от входа. В проеме маячила стройная фигура Афины. – Путь до дворца Владыки долог и нелегок, я буду сопровождать вас.
Я вернулся к колеснице, не обнаруживая своего присутствия. С такими провожатыми сын Громовержца попадет в мой тронный зал раньше меня самого… впрочем нет, нужно ж еще подвигов насовершать. Два-три обещания теням, которые еще не успели хлебнуть из Леты; замахнуться мечом на какое-нибудь почившее чудовище (жаль, Алкид вошел не там, где я поставил гидру на страже). Афина при этом будет играть роль олицетворенного благоразумия (ей не приедается), Гермес станет копировать сестру, нацепит маску мудрого и серьезного проводника… пусть разбираются.
За чем же все-таки ко мне Алкид?
Жену я застал в тронном зале, тщательно поправляющую медные локоны.
– Они далеко? – было первое, о чем она спросила.
– Идут мимо Стигийских болот, – отозвался я. Умолчал о том, что идут – это несколько тысяч, потому что за Алкидом на очень почтительном расстоянии следовала толпа теней, которую не отпугивали даже сдвинутые брови Афины.
– Значит, я не ошиблась – и Тесей все же возносил мне моление о прощении с земли?
И когда только успел – за те минуты, пока моя колесница преодолела расстояние от колонского входа до дворца?
Тронный зал подозрительно быстро наполнялся свитой. И теми, кто к свите не принадлежал – надеюсь, хотя бы чудовища Гекаты явятся не все. Сама Трехтелая уже успела занять удобное место…
– Конечно, это задание Эврисфея, – пробормотала Персефона. – Его могли послать что-нибудь доставить из твоего мира… кого-нибудь.
Танат и раньше стоял и хватался за меч, а теперь вцепился в него и начал тащить с пояса. Эреб, о чем я думал…
«Убийца, тебя здесь нет».
Стиснул зубы, выпятил подбородок: «Не желаю показывать себя трусом!»
Плевать мне, кем ты желаешь себя показывать, те времена давно прошли. Знаю я, твою сдержанность, когда дело касается тебя лично, а мне потом с Зевсом и Мойрами объясняться… Вон отсюда работать!
Исчез. И свита что-то поредела. Первой рванула на выход Эмпуса, прорычав о том, что вот, мол, дело какое-то любовное. Потом унеслись Керы, крича что-то о новой войне наверху. Понемногу из тронного зала исчезли все, кого можно было хоть с натяжкой отнести к чудовищам, кто не исчез – либо зашился глубже во мрак, либо держался поближе к двери, Гелло ворочался за спинкой моего трона.
Время шло, страх перед Алкидом Неистовым витал в воздухе, да еще Геката бормотала себе под нос нарочито отчетливо: «Эреб, сделай так, чтобы его послали сюда не за Персефоной, а то вместо одного Неистового тут станет двое».
Алкид вступил в залу, докрасна накаленную слухами о нем, неспешной походкой человека, который проделал дальний путь. Афины с ним не было: провожала только до входа во дворец, Гермес держался чуть позади, видно, изнывая от желания взлететь. Все же дотащил подопечного короткой дорогой.
Жена смотрела на прославленного героя с восхищением. Я мысленно приподнял чашу: «Хорошая работа, брат». Найдите мне второго твоего сына, который был бы так похож – и так непохож на тебя…
И мощные плечи – отцовские, а манера их чуть сутулить – нет. И брови кустятся так же грозно: сдвинет – и молния из взгляда! – а он их не сдвигает, и нет взгляда-молнии, там ничего не блестит, там только внимательное, равнодушное спокойствие ремесленника, человека, который покорился своей Ананке.
И в достоинстве сквозит обреченность – это у него откуда? Что он такого видел, знает, почему смотрит как…
Я увидел, как перевела взгляд с Геракла на меня и обратно Персефона, как подскочили ее брови – и заставил себя не заканчивать мысль. Подумать о том, что у Геракла есть еще отцовская черта: рядом с ним становишься меньше. Хочется заслониться или хоть шлем-невидимку надеть. Только вот не от величия того, кто стоит перед тобой, как в случае с Зевсом Вседержителем – а из-за ощущения собственного ничтожества. Потому что это достоинство без гордости, эта тяжелая поступь без признаков царственной выправки, эти скрытая усталость и скука во взгляде – это все наводит мысль не о воине, а о рабочем, который забивает скот на мясо. Привели рабочего куда-то, а где скот-то? Этот, что ли? Или этот? Когда уже приступать?
Впервые за невесть сколько лет мне захотелось поерзать на троне.
Поклонился он низко – давая в подробностях рассмотреть оскаленную львиную голову, откинутую на плечи.
– Не гневайся, Владыка умерших! – пророкотало по бронзовому залу.
Слова словно приложили не к тому голосу и не к тому телу. Геракл и сам их стеснялся, видно, Гермес его научил, что говорить, ишь, сияет за плечом сводного брата, слушая, как тот выговаривает заученную речь…
– Не по своей воле я стою перед тобою! Великий Аид, не сердись на мою просьбу, ибо…
А в глазах: «Гидре было легче головы открутить! Не сбиться, не сбиться…»
– Оставим церемонии, герой, – перебил я. – Говори сам. Что заставило тебя оставить свет солнца и спуститься в мое царство?
Уж конечно, не желание проведать любимого дядюшку.
Геракл шумно выдохнул свое облегчение – будто цепи сбросил.
– Эврисфей, Владыка, – чтоб его в Тартар… Воля богов ведь – чтобы десять подвигов. Ну, а я… послали – пришел.
Я худо считаю или плохо осведомлен о верхнем мире?
– Разве ты не совершил уже десять подвигов?
– Не засчитал мне два, – и по привычке поскреб бороду. – Сюда послал – получится девять.
А ведь хорошо послал. Богатая фантазия у Эврисфея. Попадет ко мне – поставлю казни придумывать.
– Что же он хочет из моего царства?
– Да привести ему надо… – Гелло заскулил за троном, остальные замерли. – Стража твоего приказал привести. Цербера. Владыка, не по своей воле – но уж как есть, так есть…
…до такой фантазии и мне далеко. Захотел, не умирая, увидеть стража моих врат? Что ж не Таната приказал притащить?
– Своих собак у него нет, что ли, - в тон мыслям хихикнул Гермес. Вроде, и незаметно хихикнул. А видно: стоит за плечами у Геракла воля Зевса. Благодари, Владыка, небеса, что Цербера попросили, а не жезл.
– Ну что ж, бери.
Алкид открыл рот, чтобы поблагодарить, согнулся в полупоклоне – мимоходом взвесив в руке любимую дубину. Напряглось левое плечо: как там лук, не заскучал?
Ну уж нет. Разговор шел о Цербере, а не о шкуре, костях… что там еще от него останется?
– Но я отдам его тебе лишь с условием, что ты укротишь моего стража голыми руками и отведешь его в Микены живым. Тебе придется оставить оружие, герой.
Нахмурился – слегка. Обвел серыми глазами бронзу стен, то ли что-то прикидывая, то ли сомневаясь, а может, ожидая еще каких-то указаний…
– Где можно палицу положить?
Как же у некоторых героев все просто.
Палица была оставлена здесь же, в зале, вместе с мечом, луком и стрелами – под присмотром Гермеса, который в случае чего должен был возвращать добро хозяину. Геракл, освободившись от оружия и спросив меня дополнительно, можно ли оставить при себе львиную шкуру, обвел зал еще одним взглядом: удивительно цепким и деловитым, человека, который знает, что сейчас начнется рутина… работа.
– Где собака? – как будто собрался гончую натаскивать.
– У врат, которые вы миновали, – я кивнул Гипносу. – Тебя проводят.
Геракл еще поблагодарил, смерил взглядом Гипноса, как бы припоминая что-то («я – брат», – торопливо вставил бог сна) и той же ровной походкой потопал на выход.
– Медовые лепешки ты ему не приказал оставить, царь мой, – заметила Персефона.
Я кивнул.
– Потому что у него их нет.
Застонал Гермес, глядя на оружие, которое ему поручено было оберегать.
– Вот знал же, что что-то забуду!
Почти сразу же поднялась Геката: наверняка не могла пропустить такое зрелище. За ней убыла вся ее свита, потом Онир с Морфеем, Ахерон с женой…
Остальные держались напряженно и ловили каждый звук в воздухе.
Ждать пришлось недолго: Гипнос провожал на славу.
Жуткий вой взрезал тьму моего мира, заставил пригнуться асфодели и затрепетать – тени. Вой перешел в почти такое же громкое рычание, а за рычаньем вслед катился бас, который, наверное, расслышали только я да еще жена:
– Кусаться, зар-раза?!
Потом клацнули челюсти, гавкнуло, бухнуло – явно спиной в скалу – и бас мощно заругался с фиванским акцентом, а остатки свиты кинулись на выход с намерением – не пропустить…
Гермес сощурился, ловя то, что для меня было полными звуками, а для него – отдаленным эхом…
– Нет, п-постой… – шипел голос сына Громовержца у моих врат. – Я т-тебе… огнем? Порву пасть… пасти! Ах ты… ну, я сейчас…
Психопомп сгреб палицу, меч и лук и рванул к алмазным вратам, бормоча, что такого не увидеть – это… это…
Персефона замерла на троне, барабаня пальцами по искусно сделанному в форме головы пса подлокотнику.
– Ты не пойдешь смотреть?
А это совместимо с достоинством Владыки умерших? Который успел повидать Титаномахию, Тифона, гнев в глазах Зевса и утробу собственного отца? Смотреть, как какой-то полубог пытается голыми руками побороть порождение Тифона и Ехидны…
Порождение Тифона и Ехидны взвыло так, что бронза тронного зала откликнулась укоризненным гулом.
– А я обещал… что прищемлю… – удовлетворенно выдохнул голос Геракла. – Куда?! Стой, с-с-скотина!
– Ви-и-и-ии! – звук был каким угодно, но уж точно не собачьим.
Я сдался и поднял шлем, предлагая жене руку.
Мы почти успели.
Перед вратами на алмазных столпах витал дух восторга, смешанного с легким непониманием. Еще там витало дыхание – шумное, переходящее временами в сипение или хрип. Геракл и Цербер завязались в узел, образовав какой-то новый, не виданный моим миром вид чудовища, и теперь пялились друг на друга: четыре глаза против двух. Левая голова моего стража валялась без сознания. Дракон на хвосте, откашливая языки дыма, пытался вцепиться герою в ляжку, но как-то без запала – запал был основательно отбит…
Борода у Геракла слегка обгорела, а на львиной шкуре выделялись отметины мощных челюстей – кожа покойного брата оказалась Церберу не по зубам.
Одна львиная лапа еще и сейчас находилась в глотке у пса.
– Буф, – отрывисто и полузадушенно раздалось из свободной пасти.
– Сам такой, – отозвался герой, охаживая пса по голове кулаком. Взбугрились мышцы под львиной шкурой: он просто его душил, оказывается! Навалился, сдавил, сколько мог – и душил!
Средняя голова, не дожевав львиную лапу, упала рядом с левой, колени Цербера подогнулись… Какое-то время Алкид пытался выпутаться из узла их тел.
– Вроде как сделано, – сказал он и уселся на Цербера, вытирая потное лицо львиной лапой. – Кусачий… гад.
Все молчали. Даже Гермес, у которого слова находились всегда, стоял с разинутым ртом. Геката себе такого не позволила, но вот два ее призрачных тела…
Прошумели легкие крылья, и Гипнос, слегка рисуясь, спрыгнул на землю.
– А ты – уже? А я тебе веревку принес – не за загривок же ты его потянешь… И медовых лепешек. Кормить будешь. Дай ему, может, подобреет.
– Спасибо, – отдуваясь, проговорил Алкид. Взял лепешку, разорвал, половину отправил за щеку. Другую протянул дракону: – На, жри, чего там…
После тихой подсказки: «Не туда!» – с размаху загнал лепешку в правую пасть стража и осведомился угрожающе:
– Будем дружить?
Эреб и Нюкта! Мне показалось, голова закивала, давясь лакомством…
Голос Гермеса впервые на моей памяти прозвучал почти что робко:
– А он хоть встанет, чтобы идти?
Геракл, обвязывавший веревку вокруг второй шеи, окинул тушу Цербера тем же деловитым прищуром и махнул рукой:
– А если даже нет. Допру…
Уже когда мы вернулись во дворец, я услышал, как Геката говорила кому-то из свиты своих мормолик:
– Не знаю, куда его этот царек пошлет в следующий раз. Надеюсь, не в Тартар. Кто знает, что он оттуда принесет…
* **
Персефона не вернулась на поверхность, к матери. Хохотала и отмахивалась в ответ на расспросы стигийских: «Мама подождет! А вдруг Тесей решит вернуться на привычное место? Или вдруг Цербер все-таки съест по дороге великого сына Зевса – и придется за него вступаться перед Владыкой?! Как это – зачем вступаться? Да затем, что Танат тоже присутствует на судах! И вообще, я, если ко мне взывают герои – я должна быть в моем мире… ну вот, герои взывают».
Кора лукавила: взывал к ней только сидящий на троне у входа Пейрифой. Зато уж и взывал изо всех сил, будто отыгрывался за все время, пока просидел на камне бок о бок с другом Тесеем.
Герой уповал на милость владычицы сперва громко, потом осипшим горлом, потом просто стенал (зато жалобнее Гипноса в те времена, когда ему приходилось ходить пешком!), все одно и то же: умолял простить за глупость и самонадеянность «ничтожного смертного».
– Царь мой, – сказала Персефона огорченно. – Если он будет постоянно взывать – мне придется так и остаться в подземном мире.
Я пожал плечами: ничего не имею против. Вот Деметра – эта может огорчиться. Привычно убить несжатые колосья, вымазать лицо, облечься в черные одежды… встречайте зиму посреди лета!
Второй раз в гости она вряд ли явится, разве что вот Зевса с молниями прихватит с собой.
Герой, скрючившийся на сером камне, дрогнул, поймав мой взгляд.
– Позвать Убийцу?
Возможность проткнуть герою глотку до того, как взять его прядь, поднимет первому учителю настроение. Испорченное после визита Геракла в родной мир.
– Слишком быстро, царь мой.
– Пусть Эриний прихватит.
Кора целую минуту делала вид, что серьезно рассматривает это предложение. Герой забыл хрипеть: сжался, закаменел, притворившись частицей мертвой скалы: я не я, нимфа не моя, и вообще, я поймал взгляд ужасной Медузы…
– …Медуза! Жаль, конечно, здесь не остался Тесей, он похож на Посейдона… но думаю, и так сойдет. Моя служанка скучает, я же вижу. Ей нужен кто-то, кто…
Я кивнул: поступай, как знаешь. Ушел, избегая недоуменного взгляда зеленых глаз: разве это не забавно? Разве не развеет вечную скуку подземного мира?! Разве я не рад, что она здесь – не с матерью?
Взгляд не хотел отпускать. Преследовал, где только мог. Настырным охотником устремлялся следом.
– Царь мой, а ведь он был совсем не против – этот Пейрифой… Посмотрел на Медузу (конечно, в ее настоящем виде). Усы подкрутил, выпрямился даже. Говорит: а давайте! Раз уж такое дело… Медуза рассказывает: наговорил ей, какая она красавица. Посейдона ругал: мол, разве он умеет обращаться с такой прелестницей?! Нет, царь мой, Медуза сама не против: все-таки развлечение…
Взгляд легким осколком лета, зеленым листиком тополя скользил по моему безучастному лицу. Пробегал по неизменно нахмуренным бровям: что не так? Оглаживал мимоходом складку у губ – складка так и осталась, даже когда Пейрифой падал в ноги и умолял: «Верните на каменный трон! Или лучше что угодно…»
Убийце в ноги падал. За Эриниями со слезами гонялся. Наверное, не переставал взывать: жена все так и не торопилась в Средний мир.
Все так же смотрела.
– Как ты пристально следишь за Владыкой! – услышал я как-то раз, шатаясь невидимым по миру. Говорила Эрида-раздорница: только она так изящно гугнит в нос. – Неужто есть подозрения…
Поблизости с Эридой устало вздохнула Персефона. Наверное, махнула рукой: что вас слушать, тут за мужем присматривать надо…
– Подозрения, – это тихий, насмешливый, мертво-ровный голос Медузы, – зачем подозревать, если с этими худшее всегда оправдывается?! Вот этот Пейрифой…
– В гневе?! – ахнула добросердечная Горгира. Невнятно ахнула: Ахерон недавно преподал урок семейной жизни…
– Нет, – спокойно отозвался голос жены. – Муж не разгневан. Он ждет чего-то.
– Цербера? Ну, когда Цербер вернется? Или еще героев?
Персефона молчала. Только взгляд, которого я не мог видеть: пристальный, вопросительный – не отставал, словно прицепившийся в ночи блуждающий огонек.
Наверное, ждал вместе со мной, не знаю. Или – того же, что и я.
Того же, что я ждал с визита Деметры. Нет, раньше. С сожжения Гестии. А может, с того момента, как отгорела великая битва, и тысячи голосов возгласили: «Все уже кончилось!» – ложь, в которую я так и не сумел поверить.
Настоящий воин никогда не верит в победу до конца.
Настоящий воин всегда оглядывается и ждет.
Откуда принесутся на крыльях тяжелые вести?
Они были настолько тяжелыми, что не принеслись на крыльях. Пришли ногами – заплетая одну за другую, на полусогнутых. Гермес прибрел в тронный зал бесплотной тенью, держа в руках шлем, и крылья на его сандалиях трепетали едва-едва – траурно как-то…
И лицо Вестника было – под стать крыльям.
– Радуйся, Владыка, – заупокойный глас заставил сползти мечтательную полуулыбку с лица Гипноса и поперхнуться пеной бешенства – Эриний. Глаза посланца богов смотрели прямо и тускло, брюзгливые желтые тени залегли у губ.
Судимые тени первыми поняли, что они тут не ко времени – и сгинули, когда Психопомп был на полпути к моему трону. Персефона взглянула на брата с тревогой и поднялась.
– Я распоряжусь, чтобы подали нектара и горячего вина с травами.
Опередив ее, исчез Танат. Свита растворялась, не ожидая даже моего безмолвного приказа. Гелло отсылать не стал: тот, шебурша крыльями, затаился где-то у золотого трона.
Впервые мне настолько не хотелось слышать вести, что я прибег к вежливости.
– Присядь. Вижу, ты проделал трудный путь. Не хочешь ли сперва совершить омовение и подкрепиться, а уж потом изложить мне то, с чем явился?
– После, Щедрый Дарами, – племянник улыбнулся мертвой, выжженной изнутри улыбкой. Опустился на явившееся из ниоткуда сидение, пригубил пряное вино, поднесенное робкой тенью. – Вестник должен… носить вести. Знаешь, люди придумали казнить гонцов за дурные послания. А ты бы… напряг свою фантазию, дядя. Все знают, что она у тебя богатая – хоть на Сизифа и Тантала взглянуть… но для меня нужно что-то особенное.
– На их месте я казнил бы гонцов не за дурные вести, а за медлительность.
Гермес пропустил намек мимо ушей и с видимым наслаждением потянул вино.
– Возвращаю взятое, – опустил на мраморные плиты хтоний. – Без него меня бы как Крона – на кусочки…
Смешок, начисто лишенный веселья, странно зазвенел о бронзу зала. Я ждал.
Вести. Слова.
Угадывая весть и зная слово.
– Флегры.
И тут оно включилось. Давно забытое тиканье в венах: «Будет. Будет. Будет».
«…легры… гры-хы!» – злорадно раскатил Тартар.
– Мать-Гея…вновь пробудилась. Заплодоносила. Родила.
Конечно. Что еще может быть ее проклятием? Она умеет только рожать, в том числе и на погибель…
– Кого же? Великанов? Титанов? Бога?
– Новую расу. Вышли в свет… Юнцы этого мира, новое поколение от плоти ее… Себя они называют Гигантами – трепещешь, дядя?
– Видел их?
– Еще и как. Несколько дней там проторчал, лучше б сразу – на Олимп… – Гермес перекачивал в себя вино с такой скоростью, что рисковал уснуть на полуслове. – Самый здоровый – с пол-Тифона где-то…а есть и помельче – с меня, скажем. И по ужасу – разные…все больше косматые, шерстистые такие, знаешь… руки – во! От пояса и ниже тела змеиные. Правда, там есть еще и с крыльями, и с козлиными ногами… разнообразие…
Смешок уже не был мертвым. Просто истерическим.
– И?
– А ничего. Я говорю, сидел там пять… четыре… шесть? Не помню, сколько там сидел. Хотел понять – что они за проклятие на нас такое? Ведь и голов – по одной штуке… ну, почти у всех… И рук не по сто. Ну, палицы, мечи – так ведь это мы все уже видали! Пару перунов отцовских на них – да и все, кажется! А только есть в них какая-то жуть… к одному подлетел и чувствую…
Рука Гермеса промахнулась и легла не на чашу – в пустое место. Чашу, повинуясь моему взгляду, только что утащила подальше пугливая тень. Посланец надулся и обиженно засопел.
Да он точно не в себе. Нашел, на кого обижаться.
– Что чувствуешь?
– Холод в затылок. И перед глазами – дорога: пойдешь по ней, а возврата нет. И сердце замирает: вот если он меня сейчас увидит! Унюхает под шлемом! Тогда конец, а почему конец – не знаю. Это смерть. Это в них… отцовская кровь играет.
И тогда с опозданием я понял, что забыл задать самый главный вопрос.
Гекатонхейров и циклопов Гея породила сама – от беспредельной мощи, как и Урана. Титаны, с которыми мы справились лишь с помощью Сторуких, были порождены от Урана – сына Геи.
И если она хотела послать нам свое проклятие…
– Кто отец?
Гермес вдруг уставился на меня так, будто видел впервые.
– А ведь ты с ним близко знаком, – протянул задумчиво. – Он ведь твой… как это – подданный? Или просто у тебя в царстве жилье снимает? Хотя нет, он же тут был еще до тебя…
Я уже не слушал его – зажмурился, стараясь убежать от хохота, который глушил, колебал мой мир, прорывался из черных недр…
Тартар.
Сказание 7. О новых саженцах и лекарствах от болезней
И вот в Тартар-тартарары
Лечу стремглав, вдыхая холод
Непоправимого конца,
Игры проигранной до праха,
И нет, как нет у мертвеца,
Во мне сомнения и страха.
Н. Туроверов.
– Зря проклинаешь. У меня и без того никогда не будет детей.
На моей свадьбе они провозглашали тосты. За союз увядания и возрождения. Пустоты и наполненности. Небытия и бытия.
И желали мне побольше наследников, даже не задаваясь вопросами: как? Как может забеременеть бытие – от небытия? Возрождение от увядания? Свет от тьмы?!
Они не признавали этого, потому что намертво запомнили главный принцип Громовержца.
А если очень хочется?
Если очень хочется – тогда обязательно получится…
– Что ты сказала?
– Правду. Что не хочу от тебя детей.
Правду. Ты сказала правду. Я тогда солгал, пеняя на свой мир, на отца, на долг…
Я так страстно хотел детей – от тебя, Кора! – что готов был наплевать на собственное бесплодие.
Ты так страстно не желала детей от меня, что попрала данную тебе возможность создавать жизнь.
У правды долгий путь.
Хорошо, что она пришла ко мне только сейчас, когда уже все закончилось, когда уже ничего не может ни гореть, ни леденеть внутри, только память ихором вытекает из вен в озерную воду: бесцветно-чистое – в застоявшуюся болотную тьму, жизнь – в небытие…
Невозможный союз.
Ну, а если очень хочется?
Гея и Тартар. Мощь и плодоносность Земли. Уничтожающая тьма Великой Бездны. Двое, рожденные из Хаоса в самом начале времен.
Их дети на Флеграх – наполненные силой, какая, быть может, не снилась и титанам…
Снилась ли она нам?
– Сколько?
Я продолжал задавать вопросы. Гермес – отвечать, тоном послушного племянника.
А взгляды наши сошлись в единой точке – в черноте мрамора на полу.
И смотрели мы – словно в Тартар.
– Полсотни. То есть… на самом деле – двенадцать.
«Двенадцать», – нажимом отдалось от бронзы.
– Каждый – оружие против одного из Олимпийской Дюжины. Полибот – он сражается трезубцем, как Посейдон. Тифей – копейщик, но видно, что он – пара Дионису…
Он долго молчал. Я его не тревожил, уперся взглядом в мраморные плиты – не сдвинуть.
– Страшнее всех старший – Алкионей. И у него есть второе имя… Прозвище.
– Попытаюсь угадать – Погубитель Зевса?
Дрогнули посеревшие губы вестника, приносящего очень дурные вести.
– Гибель Аида.
Взвыла бронза – мириадом потерянных душ, нет – это мой мир в предчувствии недоброго. А Тартар молчит, но молчит зловеще: там ухмыляются про себя. Что, мол, Владыка, взял? Кто клялся, что будет – адамантовым стержнем? Замком?
Гибель Аида!
К замку подобрали ключ. Только и дела-то теперь – вставить да повернуть…
Тревожно подобрался за троном Гелло – шарахнулся в угол, свистя дыханием. Он услышал, угадал во мне то, чего не было – века.
«Боишшшшься…»
Да, боюсь. Мне страшно сейчас до похолодения пальцев, до посинения губ, до невозможности вдохнуть: исчез воздух, и вокруг только студень этих омерзительных слов: «Гибель Аида». Мне страшно до того, что я готов упасть на колени и молиться.
Вот только если ты бог – тебе попросту не к кому взывать. Изволь делать сам.
– Великая честь, – выговорил я тяжело, глядя поверх головы племянника. – Благодарю за то, что явился ко мне, а не на Олимп.
Он дернул плечом, поднимаясь. Верно понял, что еще немного – и его все-таки казнят за принесенные вести. Махнул рукой, словно прибавив жестом: «Тебе нужнее».
Я остался в тронном зале один – не припомню, когда такое бывало. Гелло исчез совсем, и только страх вязким туманом полз из углов, наполнял грудь…
Сын Тартара. Гибель Аида.
Сын Тартара. Тот, кто может открыть выход из Великой Бездны.
Не там, где стоят Гекатонхейры на страже. Не там, где окованные Гефестом ворота.
А где угодно.
Он же сын Тартара и Геи…
Геи, которая не может порождать лишь для уничтожения и мести. Она родила не проклятие нам. Она родила то, что может освободить ее сыновей.
Только нужно сковырнуть щит. Сбить замок, который держит узников помимо Сторуких. Убрать из стен этой темницы один-единственный стержень.
Адамантовый стержень.
Алкионею только нужно соответствовать своему имени: быть Гибелью Аида.
А потом наступит долгожданное «Рано или поздно».
О, Эреб, и Нюкта, и Хаос, как же все просто, им не нужно двенадцать Гигантов, им не нужно сто пятьдесят… им нужна только Гибель Аида – а потом из разверзшихся бездн поднимутся титаны, освобожденные братом, – и битва будет решена.
И все закончится.
– Ты верно понял, Аид-невидимка, – одобрили из-за спины.
– Они знали, – выдавил я. – Рано или поздно…
– Гея – их мать, Аид-невидимка. Все матери одинаковы. Конечно, они ждали… конечно, знали.
– И ты знала.
– Я тоже мать. Я не могла не знать.
– Ты знала с нашей победы… с Титаномахии. И оставила им шанс!
– Я оставляю шансы всем, маленький Кронид. Против этого я не могу пойти, такова моя натура…
– Нам?! Ты оставила хоть какие-то шансы нам – после…
Молчит. Ушла, наверное. Заглядывать в свой свиток: искать наш шанс, если, конечно, он действительно есть, если будет, когда наша Гибель протянет к нам руки.
Что-то творилось вокруг. С залом: колебались надежные опоры, ходуном ходили, осыпались в прах выложенные мозаикой стены, оставляя меня, только меня, меня одного…
Наверное, так рушатся иллюзии. Ты закрываешь глаза – и колыбель-нянька вокруг тебя таранными ударами разметывает мирок, который ты – вечный вор – выстраивал из уворованного времени, из заблуждений, из глупых желаний. Шелуха сыплется, уходит под ноги, оставляя единственное – верное, выкованное, предназначенное для тебя…
Я держу. Я еще держу.
Держу, слышите, вы?!
Когда я открыл глаза – передо мной были врата, измятые от ударов изнутри. Врата не тряслись. Не встречали ненавистного врага, шагнувшего к темнице прямиком от трона.
В Тартаре затаились. Держишь, – кивали в Тартаре. Ну, держи-держи…
И ухмылялись разрубленной надвое улыбкой.
Черная гадюка скользнула через дорогу, поползла по своим гадючьим делам. На миг показалось: остановится, откроет пасть, кусанет собственный хвост. От всей змеиной души. И еще посмотрит так лукаво немигающими глазками: Кронид, а тебе это ничего не напоминает, вообще-то? Ты б, может, к озеру Мнемозины сходил – память освежить, водички испить?
Нет-нет, – спорю я с Тартаром. Это все слишком быстро. У нас же еще не было Полынного Поля. Не было игры в захватывающий обман вместе с Атой. Доверчивого Офиотавра – ягненка на алтаре нашей игры – у нас тоже теперь нет…
Ягненком стали мы сами – бывшие победители. Боги. Владыки, воюющие, как Владыки. Кто сказал, что история должна повторяться в точности?!
Больше не будет попыток. Отсрочек тоже не будет. Есть то, что есть: мы и наша Погибель, пока еще не лицом к лицу, но уже вполне себе скоро.
Самое время вспоминать сказочку Аты. О Роднике Силы, в святилище которого три источника. Самое время попить целебной водички из всех трех.
«Восторг теперь на Олимпе, – беспощадно напомнила коварная Судьба. В какую игру играет – не признается, а хода исправно ждет. – А Ярость вообще под водой. Где ты найдешь те родники? Кажется, вам остался только Страх».
– Да.
Страх еще здесь. Белой маской смотрит на меня из любого водоема. Гнездится внутри, выпускает холодные щупальца, нетерпеливо елозит по спине, минуту назад закрытой пурпуром, а теперь – простым черным хламисом. Страх осторожно покалывает кончики пальцев левой руки, сжимающей двузубец.
Ползет к вискам, по которым только что скользнула знакомая бронза шлема. Скрывая Страх за невидимостью.
Страх – все, что осталось.
Черный Лавагет вышел в поле.
* * *
В сад выйти просто. Решил поглядеть на цветочки, полюбоваться наливающимися соком плодами. Шагнул за порог – любуйся!
Оказывается, в сад мести Матери-Геи попасть тоже не так сложно. Захотел сам удостовериться в исходящей от ее саженцев угрозе. Шагнул за пределы своего мира, наобум шепнув: Флегры!
И – будто потянуло в нужном направлении. С одного шага. Обидно до простоты – как через порог дома прыгнуть: оп – и в садике.
Смотри, лавагет, только не ослепни.
Поля выжженной земли радушно распахивают перед гостем обожжённые ладони. Узловатые, заскорузлые от долгой работы. Покрытые сухими трещинами, изломами скал, скрюченными стволами деревьев.
Место совокупления небытия и бытия. Сад мести.
Запустение. Безветрие. Земля – нет, пепел земли под ногами.
Тут и там разбросаны валуны – диковинные яйца невиданных птиц.
Застоявшийся в воздухе дикий, звериный дух.
Залысины почвы под ногами посыпаны чешуей, стертой о камни.
Вот они, – стукнуло сердце. Холодно, равнодушно. Вот они. Хотел увидеть? Смотри.
Посреди острого крошева черных камней вставали тени. Чернее черного, крепче крепкого. Тени, кривляясь, плясали в розоватых отблесках костров. Глухо перекрикивались о чем-то своем.
Волосатыми лапами драли овец и коз, приготовленных к ужину (кто жарил, а кто – так, сырьем). Метали копья. Боролись. И движения их казались странно, неправильно мягкими, как бывает только у змеелюдей. Нет, все-таки еще слишком далеко, нужно сделать их из мельтешащих у костров фигур – реальной угрозой, подойти поближе, взглянуть вплотную…
Глаза подводили. Отказывались проницать темноту. Глазам с чего-то виделась дальняя дорога – узкая, повыбитая копытами многих коней, ухабистая от колесниц. Дорога ложилась под ноги приветливо, дружески протягивала навстречу вихри серо-желтой пыли. Иди, шептала дорога. Там, дальше, ничего нет. Ты же, кажется, давно хотел – чтобы вот так, без возврата…
Рот наполнился вкусом ихора – я прокусил себе руку. Зажмурил глаза, вот только веки невидимые – не очень-то и зажмуришься. Или это просто перед закрытыми глазами – все та же дорога?!
Вглядываться по-настоящему, собой, не хотелось до озноба. До медного гонга в висках. Лучше, как Зевс, к любовнице: в змею… и на брюхе, только подальше отсюда, только…
«Невиди-и-и-и…»
Я не стал ждать, пока она выдохнет этот призыв. Пока положит ко мне руки на плечи и прошепчет привычно: «Ты должен знать своего противника…» Вгляделся – собой.
Уже готовясь увидеть то, что видел, когда смотрел на Серп Крона впервые: улыбающееся уничтожение, чистое небытие… Или перемешанную с буйными земными силами черноту Тартара.
На мгновение показалось: вот. Черные дыры плывут в ночи. Мелкие тартарята переползают с места на место, свивают кольца, хохочут, швыряют копья, хвастаются – кто дальше попал…
Нет, не то: дрогнуло, исчезло. Остались глаза.
Огромные, распахнутые в неизбывной муке. Переполненные безумным страданием, болью, ужасом… «О, сын мой, Климен!» – нет, вздор, глаза не синие – зеленые… нет, голубые… серые… карие, опушенные густыми, подкрашенными ресницами…
Разные глаза. Отовсюду. Смотрят из ночи, не мигают. А боль везде одинаковая – пронзительная, острая, хуже любого серпа Крона, острее крика…
Глаза глядят, не отпускают – сквозь кровь, копоть и пламя, которым пропитана ночь.
Кровью текут реки, копоть летит от дворца на горе, которая перестала быть светлой, пламя встало от неба до земли, голодным драконом прыгнуло к звездам…
А глаза не пропадают. Кричат. Следят.
Когда-то – знакомые. Теперь – застывшие. Глиняной памятью, бездушными картинками на амфорах.
После следующего видения я сумел отвернуться. До хруста вцепляясь пальцами в скалы, комкая камень, будто перегревшиеся под утро простыни. Привалился грудью к горячей скале.
Хотелось кричать. Выть обреченным на утопление псом. Хотелось встряхнуть старуху-Гею за плечи и заорать ей в лицо: «За что? За что это?! Я тебе что-нибудь сделал?!» Мои подданные не рвут тебя плугами, не устраивают пожаров, не кровавят поля – или ты уже не разбираешь? Всех под одну гребенку – и олимпийцев, и морских, и подземных?!
Сплюнул ихор – будто память выкинул. Помоги мне, Лета, ты часть моего мира. Я не должен этого помнить. После такого не едят и не спят. После такого не борются.
Ата, ты тоже помоги – по старой памяти. Дай мне обмануть самого себя. Дай мне сказать себе, что это было не предвидение. Так… одна из нитей. Одна из строчек в Свитке, который я так хорошо научился переписывать.
Мне хватило того, что я понял: Гея постаралась на славу. Они даже не чистое уничтожение.
Они чистое будущее.
Наше будущее.
Наша Судьба.
Погибель.
Вон тот, который, смеясь, мечет стрелы в небо, – наверняка Погибель Аполлона, даже рисуется так же. Приземистый, с трезубцем, водой протекает между скал – Гибель Посейдона; весельчак с мехом вина, старательно нанизывает шишку на конец острого копья – прощай, Дионис…
Тот, летающий, с козлиными ногами – наверняка Крах Афины, а этот, с бычьей шеей и здоровенным молотом… ну, да, кого ж еще на Гефеста выпускать…
Который – мой?
Шаги бесшумны, камни не выдадут, дыхание ровное, хоть и сквозь зубы. Между окаменевших черных стволов, бывших когда-то зелеными, между валунов-яиц, вдоль скал, прячась в тени костров… эй, который у вас тут Алкионей? Охота на свою погибель полюбоваться. Не зря ж я сюда в шлеме и с двузубцем…
Этот, с обожженной кожей? «Нет», – молчит сердце… Тогда вон тот, косматый, ростом с доброго Циклопа потянет? («Не-е-ет», – вздыхает Ананка). Так вон там еще один копейщик, черной бородищей зарос, ухмылка такая, что тянет врезать, чешуя черная, поблескивает легкой серебринкой… Что, и этот нет? Вот, какая досада.
Флегрейские поля невелики. Гиганты после сытного ужина. Собрались у костров, икают, перебрасываются ленивыми фразами: «А у Геры, говорят, ноги…» – «Да у них у всех ноги! И хоть бы у одного – хвост, тьфу, отродья» – «Да самое-то интересное – не ноги, а… это, которое… ну, там…»
Слышу издалека. Близко не подхожу: опять накатит озноб, привидится серая дорога. Крадусь, ползу на брюхе (Владыка… спасибо – не видит никто!), замираю при каждом шуме, и все вглядываюсь: ну? какой он? где он?
Перебираю Гигантов, как шлемы в оружейной – и ни один не подходит, сердце молчит и не желает выстукивать зловещее «будет». Судьба – будто выхлебала полноводный Пеней. Молчит. А я примериваюсь, присматриваюсь… словно не врага себе – дары драгоценные подбираю.
И с чего я вообще взял, что он будет какой-то особенный, этот Алкионей? Да может, я его и пропустил уже. За остальными. Их тут полсотни, а скольких я пересмотрел? Два десятка… три десятка, не меньше? Стоит ли дальше рисковать, торчать тут, высматривать свою Погибель – все равно ведь встретимся! Ведь в любой же момент…
Недалеко сухо и весело громыхнул металл. Статная фигура воина в блестящих доспехах показалась продолжением видений. Нет, в самом деле. Зачем война на Флеграх? Надо будет Гигантам – сами к войне в гости сходят.
Не звали, не ждали – какое место войне на обугленной земле? Эта земля выглядит так, будто на ней проиграли тысячи войн.
Ни укреплений, ни боевых колесниц. Мирные костры. Мирная ночь.
Мирные саженцы мести старушки-Геи тихонько набираются сил.
А война приперлась нежданной, грянула копьем о щит, грохнула боевыми сапогами. И стоит, выпроставшись: панцирь режет глаза белым блеском адамантия, кровавый плащ падает с плеч, конский хвост презрительно смотрит в небеса с глухого шлема.
– Ну, что ж вы?! – задорно подбодрила война. – Выползайте, выплодки Геи! На Олимп захотелось?! Отведайте гостеприимства олимпийского!
Гиганты ожили. Свились-развились многие кольца в ночи.
– А вот и развлекуха, – смачно прогудели с воздуха.
– У! Кронёныш!
– Пойдем бороться?
– Что с ним бороться…
Арес вскинул голову, приветливо оскалился в лицо подходящему Гиганту. Этот оскал он от дядюшки перенял, еще в Титаномахию. Притопнул ногой, с нетерпением вскинул копье: ну, давайте уже скорее! Это так весело, что уже даже немного страшно, когда же начнем?!
Мне бы сейчас мой оскал тоже не помешал. А то стою, как пыльным великаном по лбу треснутый. В голове угнездилась настойчивая кукушка: «Откуда?! Откуда?! Отку-ку-ку…»
Кукушка-кукушка, сколько моему племянничку жить осталось, а?!
Гигант оказался не копейщиком. И не парой Аресу – так, средне-мелкой шушерой, с серыми кольцами, сатирьими рожками и повышенной волосатостью на груди – казалось, что на Гиганта напялили волосяной панцирь.
Саженец Геи двумя пальчиками раскручивал увесистую дубинку. Стоял на месте. В атаку не спешил.
Вообще, кажется, ждал, что его копьем шибанут. Как мальчишка ждет: вот, сядет назойливый комар на ногу, тут я его и пришлепну, больше звенеть не будет!
– Даваа-а-а-ай, пле-е-е-есень, – нудно тянул Гигант.
Боевой клич Эниалия сотряс небеса. Бросок был образцовым: рука молнией – назад-вперед, копье с рукой – молнией… потом в воздух… потом…
Потом я не увидел. Моргнул, наверное. Привиделась серая дорога, успевшая мне порядком опостылеть, потом – бах! – Арес лежит почему-то. За грудь схватился, будто поймал в нее удар… он что, щитом заслониться не успел?!
Успел. Щит покоится в осколках.
А Гигант уже отполз, любовно покачивает дубиной и дальше. А на его место неторопливо ползет другой, в руке молот, тоже какой-то из средне-мелких, только рога поветвистее, чем у первого…
– А-а-а-а!!!
Все. Мало Флеграм войны, теперь у них еще Война в боевом неистовстве. Арес подхватился на ноги, полыхнул огнем ярости, поймал послушно вернувшееся в руку копье, вознес руку…
Кукушка в голове наконец заткнулась. Откуда, откуда, – нетерпеливо шепнул внутренний голос. Гермес растрепал, кто еще. Арес услышал, полез доказывать, что он самый-рассамый…
И – стиксовым ознобом по позвоночнику: хоть бы он с собой никого не прихватил, хоть бы один…
Один. Да он всегда и был одиночкой. Вон, напрягая мышцы, несется алым бликом навстречу противнику, сейчас нанижет на копье…
Бух.
Кто сказал, что Арес не летает?!
Хорошо пошел, высоко (дождю сегодня не бывать). Только недалеко: взлетел вверх, извернулся в воздухе, упал с опорой на руку, вскочил…
– Ублюдки Тартара!!! Я загоню вас туда, откуда вы вылезли!!
Война летит, незряча от ярости. Лицо перекошено, вены вздулись на шее. Вот-вот разразится воплем: «Дура! Девка!» – и провалится в детство, в бой с Афиной. А пока что проваливается просто так, нет, валится.
На черные бесплодные камни Флегрейского поля. Столкнувшись с колесницей будущего.
Получив шлепок от саженцев матушки-Геи.
– Вставай еще! Еще! – умоляют Гиганты. – Ещё!
Встает.
– Бей! Давай же, вот! Бей!
Бьет, целясь в щербатые рты, в горящие жадным блеском глаза, в заросшие волосами низкие лбы. Бьет изо всей ярости, всей божественной силой…
Как в стенку. Если бы стенка еще могла давать неслабой сдачи.
Арес отлетает осенним листиком. Поднимается еще и еще, уже шатаясь, правая рука переломана и не действует, копье не вернулось после очередного броска, но есть еще меч…
– Я-а-а-а ваааас!!
Гигантов он рубит? Воздух? Или они тут едины – Гиганты, черная, убитая родами земля, пропитанный вечной гарью воздух? Меч Ареса не наносит им ран, как не наносило копье, сам Эниалий только теряет силы…
– А! А! – дразнятся Гиганты, сплетаясь в хоровод вокруг слабеющего с каждой попыткой бога войны. – А! Мы так и со всеми! Чего молчишь, устал? Давай еще! Давай, плесень!
…плесень.
Мы для них – плесень.
На созревшем золотистом колосе мира.
Паразиты, которых нужно вытравить с земли.
Болезнь. А они – они лекарство. Лекарство матери-Земли от олимпийцев. Решила протравить мир, а то завелись тут, понимаешь, великие, вошкаются…
То, что я сделал вслед за этим, до сих пор морозит пальцы и ледяным обручем сжимает виски. В уши опять просится: «Кронид, ты хоть понимаешь, как ты рискуешь и чем рискуешь?!»
Я понимаю. Я и тогда понимал – и от этого мне сейчас еще страшнее.
И по сей день я не могу найти ответ – что это было? – вспоминая, как встал тогда рядом с Аресом.
Неприметной тенью скользнул среди приплясывающих вокруг Эниалия Гигантов (дорога снова мелькнула перед глазами – да отвяжись ты, проклятая!). Правой рукой обхватил неуемного племянника поперек груди, левой – взмахнул двузубцем над головой.
Удар раскрошил ближайшие скалы. Валуны запрыгали наперегонки подальше от страшного места. Недовольно дрогнули под ногами черные недра: это кто еще тут… дерется?!
Гиганты в круге остались стоять, будто не заметив удара. Двузубец? Какой двузубец?! Владыка?! Что, правда?!
Если они и замерли – то скорее от удивления.
– Э-э, куда подевался?! – обиделись сразу десятком глоток.
– А-а-а-а!! – из пустоты отозвался Неистовый. – Кто посмел?! Гермес, да я тебе кишки…
Резко пригнулся, пытаясь стряхнуть руку… не лбом же в затылок его добивать!
Я завел руку с двузубцем так, чтобы острия упирались племяннику в горло.
Ни дать – ни взять – влюбленный пастушок облапил пастушку. Сейчас наклонится к ушку, начнет приятности шептать…
– Заткнись. Замри.
Истинный воин всегда распознает голос командира. Даже сквозь горячку бешенства. Даже очень бывшего командира.
Даже если сказано – свистящим шепотом.
– Аи…
Острия двузубца посоветовали Аресу молчать прилежнее. Я закрыл глаза, отвлекаясь от Гигантов вокруг, от машуших косматых рук, змеиных колец, приготовившись сделать шаг, изламывая мир вокруг себя…
И почти сразу понял, что нам не уйти.
Они правда были едины с этим местом. С обожженной землей. С черными скалами, круглыми валунами.
С воздухом, напитанным гарью.
Воздух лежал тверже любого монолита. Шагнешь по Флеграм – окажешься на Флеграх же. Дорога открывалась только в одну сторону: на вход. На выход – та, другая, серая, которая так настойчиво просится в глаза. За железные врата, к злорадному смеху прошлого.
Да и зачем плесени выход?! Зараженные посевы выпалывают. Больные плоды складывают отдельно – высушить и жечь…
Огонь пришел послушно, по старой памяти. Сделал одолжение дружку – Черному Лавагету. Полыхнул от костров колоннами невиданных храмов, расплескал искры, заиграл тенями…
«Вона что сделали!» – радостно взревел один из Гигантов, кидаясь к костру…
Еще на одном загорелась шкура – на спине. Взревел, кинулся тушить… неважно.
– Пошли, – соскользнуло с губ. Нежнее шипения испуганной гадюки – короткое, трусливое словечко.
Арес не противился решению. Вообще. Пробормотал что-то вялое: «Ты-то зачем лезешь?» – и вдруг обмяк, провис в коленях и навалился всей тяжестью. Тело бога войны явственно стремилось к черной флегрейской почве. Наверное, задумал пустить корни.
На ногах держался – и то хорошо, не пришлось неистового перебрасывать через плечо. Перекинул руку, перенес половину веса племянника на себя, половину оставил ему – можешь идти при подгибающихся коленях? Иди! И – в поредевший круг, между Гигантами, стараясь никого не задеть, опираясь на бесполезный теперь двузубец, как на пастуший посох…
По скалистой тропе в обход вросшей в землю скалы, по острым черным осколкам, впивающимся в сандалии…
Куда? А, Тартар знает, куда. Наверное, на границу Полей, они же где-то да заканчиваются? Если нельзя шагать по-божественному – то чем хуже собственные ноги?
Жаль, колесницы нет. И звать не с руки: это все равно, что оповестить Гею о моем присутствии.
– Искать! – чей-то рев в отдалении раскатился новой волной мурашек по коже. – Ловить!! Уходят!!!
Уходим. Невидимками. Ногами.
Соленые капли стекают из-под хтония по шекам, по губам, Арес висит на плече и бубнит что-то невнятное – глупости какие-то, что олимпийцам не к лицу отступать (а у самого и лица-то наполовину нет – синяк сплошной). Цедит невнятно из-за распухших губ, что мы боги. И вообще, пусти меня, дядя, я им там сейчас головы поотрываю.
– Молчи… – выдох хриплый, и угрозы – ни на грош. Когда я успел так растерять силы?! Двузубцем всего-то один удар нанес, так что ж мне Эниалий тяжелым кажется?
Не мог же он отожраться так на Олимпе.
– Камнями их!!!
Метнулась мысль со вкусом крови: увидели?! Нет, принялись швырять камни наобум, полетели стрелы, два валуна стукнулись рядом, один, лаково-черный – за десять шагов впереди, дурной осколок чиркнул по плечу. На испуг взять хотят. Не дождутся.
Позади зашуршала о землю чешуя, я прислонил племянника к ближайшему стволу, прижался сам и замер. Двое. Размером со среднего великана: мощные кольца змеиных тел, от пояса и выше – бугры мускулов. Идут, вслушиваются, один расшвыривает камни, второй тычет воздух пикой.
И страх – веселенькими молоточками в виски: сейчас они тебя услышат. Узнают, почуют, а тогда, тогда…
Понимаю, о чем говорил Гермес.
Острый осколок чиркнул по шее – я не стал зажимать рану. Воздух вокруг Ареса и так пропитан благоуханием ихора: начнут внюхиваться – поймут.
Прошли. Остальных не видно. Можно.
Опять – между острыми осколками гор, укрываясь за наиболее крупными, стараясь не наступать на хрупкие кости каких-то животных…
Человек может пересечь Флегрейские поля за день пути. Сколько я буду тащить Ареса к ближайшей границе?
– Трус, – прохрипел племянник.
А то как же. Ты на удивление мало смыслишь в войне для бога войны, иначе понял бы, что трусы остаются живы. А герои имеют неприятную особенность. Умирать.
Что-что? Мы – боги и не можем умереть?
Где ты видишь богов? Двое воинов, ковыляя, уносят ноги от вражеского войска. Один поддерживает второго, второй спотыкается, порывается вернуться: «Боги!! Олимпийцы!! Да как такое может быть?!»
Два вредоносных жука ползут спасаться: налетела стая воробьев, сейчас на части расклюют…
– Слышишь! Тут кровь ихняя! Капает! – скрипнули позади. Дрогнула черная земля под тяжестью упругих колец змеиных тел, под победоносным кличем: сейчас!!
Дрогнула земля во второй раз. По-особому, счастливой дрожью предвкушения.
Флегры под ногами оживали, наливались плодородными соками, набухали, как груди роженицы, и это могло значить только одно: мать-Гея идет на встречу со своими сыновьями. Приголубить саженцы рукой, подкормить, посмотреть: может, какие сорняки в драгоценный сад занесло?!
И выполоть их безжалостной рукой.
Воздух сгустился еще больше. Был – монолитом. Стал – адамантом, через него не то что по-божесвенному нельзя идти – ногами не пройдешь. К каждой будто по титану привязали. Идешь, а верные Гее титаны вцепились в лодыжки и волочатся следом.
Цепляются за что ни попадя.
Арес окончательно обвис на плече, уже и говорить не пытается.
«Конец, – шепчет страх, охлаждая капли на губах. – Ты хотел узнать, как выглядит твоя Погибель?! Вот так и выглядит. Перед тем, как Гея натравит на тебя всех своих деточек, попроси показать тебе Алкионея…»
Я остановился: шагом больше, шагом меньше – вокруг, сколько хватает взгляда – все еще выжженное крошево, новый сад Геи. Земля дрожит слишком сильно: Плодоносная Мать скоро будет здесь.
Кольца – шуршат слишком близко…
У меня только одна попытка. Потом придется бросать племянника, на страх и риск призывать квадригу – и бежать самому, как получится.
И Гея, узнав, что я был здесь, начнет войну с Олимпом тут же, пока я не успел найти решение.
Глупо. Как-то не по-песенному. Неизящно, как повисший в воздухе вопрос. Все равно ведь слишком рано, нет, не то, не так…
Будто я – не на той дороге сейчас. Соскочил на кривую тропу, а она тупиком закончилась. Хватанул не тот жребий.
Это не моя Ананка.
Шаг. Воздух размыкается неохотно, его приходится раздвигать плечами и двузубцем, иду, как сквозь жидкий адамантий – тугой. Эниалий, кажется, что-то хрипит.
Два. Мир изламывается, бьется в осколки, осколки оставляют царапины на руках, раздирают хламис за плечами, но что-то сильнее мира и воли Геи тащит вперед. И Флегрейские поля остаются позади – со своими саженцами.
Три – как в Тартарскую пропасть. В огонь и мрак.
Ночной воздух окатил лицо. Ночь обрушилась высоким приливным валом, сразу отовсюду: запахом душистой травы, полусонным блеском звезд, мягким сиянием месяца.
Впору гадать – было?! Не было?! Может, мне просто привиделась на Флеграх ловушка для олимпийцев? Может, напрягись посильнее – и…
Только на губах так и остался медный привкус страха.
И усталый, предупредительный голос Ананки не отзвучал в ушах:
– Это второй мой подарок тебе, маленький Кронид. Больше подарков не будет.
Я знаю цену подаркам Судьбы. В прошлый раз получил шанс взять свой проклятый жребий. Может, и в этот раз она так же? Дала в последний раз воздухом подышать, посмотреть на звезды. Раз оглянусь – и туда, назад, на выгоревшую землю, к вкрадчивому шелесту, к материнской улыбке Геи – «здравствуй, гостенек!»
Да нет, непохоже, кому тогда строчки переписывать.
Интересно, куда меня вынесло. Местность не припомню, хотя вид мирный: холмы, весна, в недалекой роще, птички ночные заливаются, цветы благоухают… тоже ночные.
Ночной перекресток тих: не пылят колесницы, не бредут ослики из ближайшего селения, торговых обозов тоже в помине нет.
Правда, на нем с диким видом торчит царь подземного мира и держит в объятиях бога войны – но так ведь этого никто не видит!
Перекресток. Зов к Гекате слетел с губ почти сразу – или еще раньше, пока продирался сквозь пахнущий паленым воздух?
И почти сразу в отдалении, в леске взвыл крылатый волк – чуть тоньше, чем обычный. В воздухе поплыло благоухание роз – черных, бархатных, опасных, как та, которая носит их в волосах.
– Влады…
«Ка» Геката оставила при себе. Баба все-таки, хоть и подземная богиня.
И вообще, не каждый день видишь своего царя, сжимающего в трогательных объятиях свинцово-бледного Ареса.
Козодой в кустах тянул свое пение на манер аэда: нежно и прочувственно, вышибая у невидимых зрителей слезу новым сочинением о теплых отношениях на Олимпе.
Эниалия пришлось брякнуть на траву. Боги при надобности горы – одной левой, –обиделись бы на это аэды.
Вот если бы мне нужно было держать гору – это сколько угодно. А раскормившегося бога войны, который едва нас обоих не… – увольте, не буду.
Мне бы сначала с этим «не» разобраться. Какое-то очень нехорошее «не» выходит.
Геката неопределенно хрюкнула, проводив падающего Ареса взглядом.
– Твои снадобья с тобой, Хозяйка Перекрестков?
Трехтелую распирало от любопытства. Настолько, что она даже пренебрегла ритуалом лживых приветствий и заверений о почтении. Молча поплыла к Аресу (стремительно так подплыла!) нагнулась, положила руку на лоб, коротко провела по щекам.
– Я… их всех… – забормотал Эниалий. – Пусти! Аид… пусти…
И смешно зачмокал губами. Один в один – как в детстве, когда плевался материнским молоком и тянулся за нектаром.
Я потер саднящую царапину на шее, совсем позабыв, что у Гекаты три головы.
– Ты пострадал, Владыка?!
Так я тебе и сказал. А ты потом Персефоне за чашей амброзии это выскажешь. А жена потом: «Он что, опять на землю сунулся?! Куда-то с Аресом?! На что-то нарвался?! Геката, может, это у него возрастное, а? Вот Амфитрита говорит – Посейдон все время лезет на землю и все время на всех нарывается, с каждым годом все больше…»
Нет, спасибо, Трехтелая, посмотри, что там с Аресом. У меня не возрастное.
А нарвались мы все и дальше некуда.
Весенняя трава пачкала соком сандалии, холодила пальцы.
Геката воткнула в землю один из своих колдовских факелов. Воздух загустел от чар, запахло горькими травяными настоями. Прополос полностью отдалась целению.
Ну, не считая той головы, которая следила за моими метаниями по дороге.
– С-саааам, – упрямо хрипел врачуемый Арес и тянулся за невидимым копьем. – Я саааам…
Сам он, как же. А потом сначала Афродита, за ней Гера поднимут вой: ах, где это наш милый Арес, что-то он давно нас не тешил кровожадными историйками! Зевс привычно нахмурит брови, пойдет разбираться, набредет на Флегры…
И похоронит весь Олимп. Может, с Посейдоновым царством в придачу. Положит войско, как на Полынном Поле – ряд к ряду, только теперь в прогорклый пепел лягут бессмертные.
Потому что боги – ничто против Гигантов.
Плесень на колосьях плодородной нивы.
Вредные насекомые, которых нужно травить.
Болезнь, от которой нашли лекарство.
Лицо пылало. Искры внутри, давно залитые скукой правления, начали медленно воспламеняться. Унижение подожгло их вернее гнева: полыхнуло, доставая до горла…
Значит, болезнь. Зараза.
Да, зараза. Жуткая зараза, это про меня еще батюшка говорил. Твой сынок, Гея, слышишь?! Он тоже пытался найти от нас лекарство. Выжечь каленым серпом – ничего, перетерпели как-то, только немножко обожглись. И с Погибелью как-нибудь тоже…
– Владыка, – ровно напомнила о себе Геката.
Судя по ее лицу, Афине не придется радоваться, а Афродите – надевать траур. Это уж скорее наоборот, поскольку Арес явно приходит в себя. В ихоре он перемазался изрядно, по уху тоже влетело, панцирь во вмятинах… Казалось бы – тревожиться нечего, ан нет. И румянец украден каким-то бесстрашным вором, и зубы Войны стучат о кубок с целебным питьем… Умахалась война, сил ни на что не стало. Вон, веки потянул вверх так, будто к ним по наковальне привязали.
И все равно:
– Я сейчас… все равно… их всех там…
Ах, твою мать (да, Гера, в твой огород камень!), да что ж мне делать с тобой, придурком, чтобы ты не полез назад – верх брать, чтобы никому не разболтал, чтобы до Зевса не дошло…
Чтобы битва не состоялась, пока я не найду решение. Если оно есть, это решение.
Кивнул, подзывая Гекату. Трехтелая тут же подплыла, замерла в двух шагах, ручки сложила прилежно: слушаю-слушаю, чего прикажет Владыка?
– Однажды ты отняла у Персефоны память.
Что ты так дернулась, Трехтелая? Лучше укутывайся в свои вуали. Непросто спрятаться от того, у кого есть шлем-невидимка.
– Нужно то же снадобье. Чтобы он не помнил.
О чем? Ну – о чем?! Глаза чаровницы изнутри полыхают аметистовыми отсветами, отдают искрами авантюрина. Только искры гаснут одна за другой – может, Прополос давит любопытство сама, а может, это в глазах Владыки что-то такое…
– Я выполню повеление моего царя, – кровавая ухмылка пристала к губам, отковырни – а за ней изумление и тревога. – Сын Зевса не будет помнить этот вечер. У меня есть с собой золотой лотос. Есть остальные травы. Вот только вода из Леты…
Воды забвения? Не смеши, Геката, я за всю жизнь смеялся только дважды. Забвение легко позвать. Вытянуть сжатую в пригоршню ладонь. Шепнуть только губами – сюда! – и прозрачные воды плеснут сквозь кожу.
Бледные капли упали на ночную траву. Шепнули ей – спи. Сказали – забудь. Геката, покосившись с опаской, подставила свой котелок под родник забвения, возникший на моей ладони.
Часть моего мира – не часть меня.
Выпить из пригоршни, смыть медный привкус страха во рту, отвернуться от черных теней на выжженной земле, задавить видение, вставшее во весь рост – выше Урана, страшнее Тартара…
Я сжал пальцы, и воды Леты брызнули, окропили и без того беспамятную траву, подарили цикадам блаженство: не помнить. Геката, напевая сквозь зубы что-то колдовское, кружилась вокруг котла, отщипывала кусочки лотоса.
Огонь полыхал багряно-фиолетовым волшебством, и смотреть на него хотелось вечность.
Арес пытался встать, тянулся за копьем. Невнятно требовал каких-то пояснений: то ли почему я такая сволочь, то ли что это за сволочи на этих самых Полях, то ли где его щит.
Когда Трехтелая закончила с варевом и подошла к нему с кубком, бог войны заворотил нос. Еще и захрипел невнятно – мол, знаю вас, подземных, отравите, а потом в Тартар какой-нибудь, а ему же еще на Флегры надо, показать им там всем…
– Пей, – велел я, и племянник покорно глотнул приторно пахнущего настоя раз, другой, жадно прижался к кубку и осушил до дна.
– Лучше амброзии, – пробормотал, – это что… от Диониса… а?
У забвения вкус сладкий. Только иногда от него болит голова.
Эниалий захрапел почти мгновенно. Геката потерла точеный подбородок, пробормотала: «Кажется, слишком много сонного» – потом махнула рукой.
– Он будет спать до утра, а когда проснется – не вспомнит, что было. Я угодила тебе, Владыка?
– Да, – сказал я, – ступай.
Потом подождал, пока растворится в воздухе аромат роз, погаснет колдовское пламя костра, утихнет вдали вой крылатого волка…
Воздух полнился здоровым храпом Ареса – храп стеной стоял позади. Впереди, из рощи, доносились свадебные гимны соловьев.
Трава вокруг отдавала забвением и запахом божественного ихора, пролитого слишком рано, до битвы. Ночные цветы глушили мои неверные шаги.
Воздух пах свежестью и страхом.
Вот и Страх. Явился. Полон источник Силы. Булькает через край.
Только вот пить из него больше не нам.
Страх будущего разгуливает по сожженной и оскверненной плоти земли на Флегрейских полях. Страх прошлого вздрагивает от звука настигающих его шагов.
Страху страшно.
Страху очень хочется стать Аидом-невидимкой окончательно: срастись со шлемом, забиться в черную расселину подальше от Тартара, закрыть глаза ладошками и считать до бесконечности.
Только бы не слышать собственного голоса. Сорванного вконец от внутреннего крика. Пережатого вопросом, который наконец прорвался наружу: «Что… ты… сделаешь?!»
Что сделаешь, если они все-таки поднимутся – нет, когда поднимутся?
А они ведь поднимутся, Кронид. Встанут из запеченной дочерна земли, проклюнутся новыми всходами величия. Потянутся к небу руками – ростками новой эры…
Нет, не станут всходить на небо. Зачем им, новым хозяевам жизни. Пожалуй, потянутся как следует, рванут – и небо похоронит нас всех. Вместе со смертными и Олимпом.
Гея познает ласки муженька, как перед началом времен, только вот новой расы от соития Земли с оскопленным Небом не предвидится…
Зато от этого удара наверняка рухнут засовы Тартара. И все дети Геи окажутся на свободе. Сторукие, Циклопы, титаны и Гиганты.
И с треском переломится в этот момент Ось Судьбы…
Страшно, аж весело. Прямо как племяннику в битве, только наоборот. Кажется, здесь начинается такое, что хоть ты и впрямь: шлем на голову, сам в – в расселину, и сдохнуть потихоньку. Кажется, даже Владыкам опасно соваться между такими жерновами.
Так что ты сделаешь, маленький Кронид, – тихо спросила Судьба. Спросила, не спросив и даже не тронув за плечи. Просто тихонько идя следом. Глядя со мной на искристое покрывало Нюкты-ночи. Дыша со мной одним воздухом – горьковатым от близких пожарищ, с утонченными нотками овечьих катышков (на пастбище, наверное, забрели…). Что ты сделаешь, невидимка, когда небо начнет валиться на землю?!
Страх пошевелил моими губами. Изобразил кривую улыбку, похожую на выжигающий все естество серп. Прошептал почти неслышно: а у меня есть выбор, судьба моя?! А у меня был выбор – хоть один выбор, с тех пор, как я взял свой жребий?!
– Я удержу.
* * *
Гипнос, что ли, рассказывал об одной из своих жен. «Ужасная дура была, вот с пнем бы сравнил, да пня жалко! А восторженная какая… Ты, Кронид, вообрази: лежим мы с ней, значит, на звезды поглядываем (мне, понятное дело, надо отдышаться), а она прямо в лоб: «Ах, хотела бы я летать, как ты, милый-любезный! Ах, у вас там, в небесах – тишина-покой, чем выше, тем спокойнее! Облачка-тучки, птички-мотылечки, летай себе, задумавшись, будь счастливым!»
И заливался смехом, дергая себя за крылья. Потому что да уж – будь тут счастливым в спокойных небесах.
Только не забудь от попутных птиц уворачиваться. И от Гермеса – пронырливый посланец богов за день раз сто туда-сюда шастает по воздуху («Кронид, он ведь еще подрезать норовит и на соревнование подбить: крылья против сандалий…»). Попадешь под плохое настроение Борею – поломает перья. Его веселым братцам – Ноту или Эвру – так закружат и в уши надуют, что не отплюешься. Нефела лезет со своими овцами – посмотреть, где и что («Влажные, холодные… тьфу, и за пятки хватают!») Эос спросонья покрикивает на волов или на зазевавшегося летуна: «Подвинься! Кувшин росы на голову не хочешь?» Вестница Геры – Ирида – стрекочет радужными крыльями, рассыпает дробные горошины слов, и всегда: «Да? Что? Так и есть? И давай-давай уже скорее, совсем меня заболтал, а мне опять к Гере, ой, сил моих больше нет, а ты слышал, она опять с Зевсом поссорилась, но это вообще-то секрет, но поссорились они точно, и я только тебе, только одному…» Вовремя не вырвешься – уши к вечеру протряхнешь, не раньше.
В небе можно столкнуться с орлом, летящим клевать титанскую печень. Или с Громовержцем в облике орла – похищающим себе очередного красавчика-виночерпия. Или, Тартар не приведи, с молнией Громовержца, посланной в голову какому-нибудь непорядочному смертному.
О богах и шастающих по небу колесницах и говорить нечего: то Деметра с крылатыми змеями – в одну сторону, то Афродита – подальше от муженька, то Афина – по военным делам, утирать нос младшему братцу…
О том, что в небе можно еще и с Убийцей столкнуться – даже крылатые дальновидно молчат.
Высший мир со своей синевой, течениями, обитателями, - такой же, как морской, земной или подземный. Суета, склоки. Можно выше подняться, опять же, но там уже – свое: колесницы первобогов, и глухое бурчание из недр спящего Урана, хлещущий хвостом Скорпион, рыкающий Лев, тянущиеся лапами другие созвездия…
«Надоедает», – призналась Нюкта на том пиру, когда мы гостили у нее еще с братьями.
Видно, совсем надоело. Сегодня Ночь не торопилась с выездом в небо. Пережидала душные, липкие, небрежно прикрытые тучами сумерки. Перетряхивала покрывало, и оно сверкало редкими блестками звезд.
А Селена-Луна с воловьей упряжкой показалась в отдалении – на легкой колеснице, и сама в девичьем платье, кислая и хмурая. Опять, значит, решила для супруга стройняшкой заделаться и отворачивается даже от нектара. Еще тринадцать дней будет отворачиваться, а потом…
«Все сметет! – хохотал Гелиос, хлопая себя по ляжкам. – Мы уж спорили: сколько в нее влезает?! А я… по молодости когда… раз дохлого мыша ей в суп подкинул – и ничего, мыша выкинула, а бульон пошел! Вот, столько же наедаться будет, пока совсем не округлится. Ей и на колесницу восьмерка волов тогда нужна. А потом в зеркало посмотрит, загрустит – и снова худеть».
Даже во время Титаномахии Селена неуклонно ела, грустила, худела и снова ела. Что ей какая-то черная пустошь, дикие тени – саженцы материнской злобы, сладкая кровь бессмертных, пропитавшая округу, прозелень смертной плесени на скалах?
Золото дороги ластилось к ногам. Горячее, остывающее после жара колесницы, прошедшей в ворота. Она кипит, – говорил Зевс. Когда колесница Гиперионида снижается, вся дорога закипает. Присмотрись – ты увидишь, что копыта его коней испачканы золотом.
Не присматривался. Меня тогда больше морды интересовали: зазеваешься: пол-уха отхватит, это Посейдон вечно лез целоваться с «лошадками».
Нюкта опомнилась: торопливо накинула на небо покрывало, поправила там и сям. Удачно скрыла мой бросок через золотую кованую ограду. Потускневшую за столетия.
Белые и золотые камни под ногами. Возле дворца Гелиоса, да и в самом дворце, всегда было полно белого и золотого. И понималось: так должно быть. И солома на драгоценных плитах обязана валяться в полном беспорядке. И полногрудые служанки должны шнырять, обогревая зазывающими улыбками юношей-конюхов. Бренчать котлами, перекликаться, если вдруг вляпаются в навоз. Шнырять с ведрами воды – готовить омовение господину.
Соловьям надлежит петь, кузнецам за конюшнями – деловито поругивать своих подмастерьев, музыкантам во дворце – играть: хозяин прибыл!
Под ногами опасливо прошуршала солома. Робким, придушенным щебетом откликнулся соловей. Тяжким вздохом отозвалась служанка. Кто-то из первой конюшни (той, что в белом мраморе), надрывным козодоем вопил: «Воды-ы! Воды-ы-ы!». Ему вторила Стеропа – мать моей четверки, я ее еще помню по голосу.
Я еще помню.
Белый круг во дворе, засыпанный песком. Прозрачная ночь гладит горным холодком плечи. Гелиос утюжит бороду: «Да, да, так. Ноги правильно. Руки не напрягай так – ты ж коней не чувствуешь, вон как вожжи стиснул». Черноволосый юнец в легком хитоне уселся на дно колесницы, смотрит снизу вверх, шевелит губами. Белые лошади всхрапывают и стригут ушами, чуя чужака.
Песок из-под копыт, злорадный храп, резкий разворот, мальчишка летит в песок, на всякий случай взмахивая стрекалом. Гелиос хохочет. Громко, заразительно: кони останавливаются и ржут, из конюшен им другие откликаются…
Белый круг остался по левую руку. Дворец – впереди, конюшни – справа. Запах овса, амброзии, выстоянного дерева. Три здания – из белого, розового и зеленого мрамора – для коней. Четвертое – из золотистого, для колесницы.
Тихо, как в толосе. Соловьи – и те шепотом на ветвях переговариваются. Где-то всхлипывает женщина – но отрывисто, придавлено.
Ничего, сейчас тут такая музыка будет… если только учуют…
Учуяли.
Двенадцать ураганов разом вскинулись, забились о стойла. Захрапели, копытами замолотили, заскрежетали зубами: «Здесь!» Звонко тявкнул конюх – угодил какому-то жеребцу под горячую ногу. Заойкали служанки, запричитали, засновали с осколками колесницы в руках, освещая двор.
На дворец, куда я направлялся невидимкой, слуги косились с опаской. Золотой дворец был темен и угрюм. Смотрел, как я подхожу, запавшими окнами. Двери-губы – стиснуты: не пройдешь!
– Кто здесь?
Женщина вышла с женской половины, не из главных дверей. Без светильника. Спокойно сощурилась в полутьму, поправила на круглом плече накидку. Сказала тихо, хрипловато со сна:
– Кто? Я слышу, лошади бесятся. Я помню: они так боялись только…
Я шагнул в тень прислонившейся к дворцовой стене ивы. Снял шлем.
Океанида Персида устало хмыкнула.
– Честь. Что ж о визите не предупредил?
– Зачем? – сказал я, кивая в сторону стойл, где бушевали и бились кони. Престарелый конюх орал, перекрикивая ржание: «С Титаномахии такого не было!»
– Да, – согласилась Персида. – Идем.
Волосы так и не сподобилась подобрать, махнула рукой на дальнюю дверь.
Века назад она такой и была: оплывшей, грузноватой, медлительной. Посейдон так и попался: спросил, что это за служанка нам каждую ночь молоко таскает, неужели получше взять нельзя было. Гелиос пожал плечами: служанку – да. А вот жену…
Посейдон еще все фыркал: а что жену-то?!
– Что с ним?
– После сына своего… Фаэтона. Стал такой. Приедет – напивается вином. Музыкантов гонит.
Гера бы сказала – «из-за сына той смертной суки». Деметра бы сказала просто «смертной», но губы скривила бы так…
Персида не умела кривить губ: слишком толстые, такие только в полуулыбке растягивать.
– На служанок не смотрит. Раньше, было – то щипать начнет, то еще плясать… и в конюшни почти не ходит. А раньше…
– Я помню, как было раньше.
Полноватая Персида, добродушно щурясь, стоит на крыльце, бирюзовый хитон, развеваемый ветром, некрасиво облепляет грузную фигуру. «Ну, понеслись! Вы уж хоть после полуночи вернитесь, мужу хоть немного поспать нужно». Гелиос отмахивается, не оборачиваясь: какой сон, когда в стойлах, путаясь в своих ногах, бродят новые жеребята, и надо присмотреть, а потом хозяйской рукой огладить холки любимых Лампа и Бройта, вычесать светлые гривы, а потом еще мальчикам – братьям-Кронидам – показать, как нужно держаться в колеснице…
Во дворце было тише, чем даже во дворе. Ни ровного, сонного дыхания слуг. Ни шагов замечтавшегося музыканта, которому приспичило посмотреть на покрывало Нюкты во дворе. Тяжелый, прогорклый запах вина забивал дух дома – раньше во дворце у Гелиоса пахло травами, ольховыми дровами из очага, созревшими фруктами, маслом для светильников, какими-то притираниями с женской половины. Теперь – вино, камень, благовония, последние – чтобы заглушить вино, не иначе.
Персида все так и шла, не зажигая огня: сама она в этом дворце каждый поворот знает, мне тем более ни к чему. Вела узкими, короткими коридорами, предназначенными для прислуги – не для почетных гостей.
Зато здесь можно было спокойно разговаривать.
– Олимпийцы, конечно, заходили. Афина уговаривала. Деметра приходила – не знаю, чего, ушла в слезах. Обычно всех гонит. С Гефестом иногда пьянствует. Дионис, конечно, тоже здесь. Ты услышишь храп из мегарона – это там сатиры, атлеты какие-то, божки… кто их там разберет, может, и смертные. Велит их каждый раз поить и увеселять – то разных, то одних и тех же. Я звала Посейдона.
Остановилась. Когда стихло эхо шагов – стал слышен заливистый храп из мегарона, сотня голосов, не меньше.
Вгляделась в мое лицо – и по глазам нельзя было прочесть, о чем думает.
– Посейдон прислал сказать, что у Владык хватает дел. Когда у него появится время – может, и заедет. Но до него явился ты. Может, хоть ты…
Подумала, махнула рукой, пошла дальше. А, что с Владык взять. В делах с ног до головы, какое им дело до старых учителей. Конечно, и Запирающий Двери явился не как-нибудь – по делу.
– Он не спит, – сказала она, когда мы остановились перед одним из покоев Гелиоса. – Сидит, пьет. Не разбудишь. Иди.
И дернулась рука в старом, памятном жесте – поправить плащ мальчишке-колесничему, сыну Крона, ученику мужа. Вечно перекосит, волосы растреплет…
Еле заметно дернулась – но глаза Владыки зорки.
Хламисы и хитоны она нам штопала собственноручно – мне и Посейдону, когда мы в очередной раз рвали их, падая с колесниц. Старалась плеснуть побольше нектара, мужа укоряла: «Не гоняй мальчишек!» В тот последний раз, когда я забирал свою четверку, подошла, пригладила волосы, сказала: «Заезжай». Я дернул плечом, буркнул, что куда ж, мол, я денусь, стегнул свою – теперь уже свою – квадригу…
Заехал, припозднился малость.
Раньше все равно бы не смог. Меня не приняли бы здесь радостно – я помню, нельзя с тьмой…
В покое было темно.
Нет, не так. Было светло. Золотой, лишенный светильников свет, лился из изукрашенных созвездиями стен. По потолку неслись табуны лошадей, косили рубиновыми глазами. Солнечные зайцы играли в догонялки на золотых столиках, на кубках, на лужах нектара и вина – ждали солнечных лис.
Наверное, это я к своим подземельям привык. Притащил с собой тьму, вот она в глаза и бросается, и кажется – едкий мрак ползет из угла, пятнает золото, грязнит светлые мраморные плиты.
Из угла, где…
– Я радоваться должен? Падать ниц? Звать слуг, собирать аэдов? Великий… брат Зевса. Пожаловал.
Не могу увидеть его лица. Ждал ненавистного света в глаза, а тут – родная тьма кинулась. Голос из угла. Спутанная борода. Кубок с пол-амфоры обвис в сильных мозолистых пальцах – багряная жидкость лениво и мерно падает на пол.
– Я не с царским визитом. По делу.
– Знаю твои дела. Аэдов о них петь тошнит. Проваливай в свое подземелье… брат Посейдона. Судить и карать.
Детали – как тьма. Лезут в глаза ватагой ребятишек через забор. Сползшая хлена. Из-под нее торчит сандалия. Поблекшие губы кривятся – Гиперионид пригубил смертной горечи.
А лицо размывается, ускользает во мрак, пропадает из-за слишком ровного голоса.
Ровного и холодного, как воды Стикса. Если бы солнце было таким – вся земля навеки стала бы мерзлым севером.
– Ты получил моего сына… сын Крона. Для вечных мучений. Тебе еще недостаточно? Получил мою жену. Утопил ее в тумане своих дохлых асфоделей. Твой братец швырнул свою молнию, твой посланец не стал медлить с мечом. И после этого ты еще…
Нельзя, – шепнула, кажется, Ананка. Если ты взбесишься быстрее него – этот разговор закончится совсем не так, как ты планировал, маленький Кронид. Нужно другое.
– После этого стою здесь. Ты забываешь, что у меня нет детей, Гелиос. Мне чужды твои чувства. Меня не подстерегает то же, что тебя.
Хлена свалилась окончательно, пальцы скогтили кубок. Солнце окуталось тучами гнева, будто надавили на нарыв – вот-вот прорвется…
Остается одно – ударить.
Тем, что возьмешь в случае надобности.
Стрела. Одинокая, черная. Я никогда не был лучником, но незримая тетива с натугой отходит назад, острый наконечник матово поблескивает, наводясь в сердце сыну Гипериона.
Пальцы разжимаются, запуская в полет ядовитое варево моего мира.
– Скажи, каково ощущать себя сыноубийцей?
А теперь удержаться. Не призывать родные тени, не хватать двузубец.
Не закрывать глаза от солнца, взошедшего… вскочившего на ноги в нескольких шагах от меня.
Не шипеть сквозь зубы, когда капли сияния падают на кожу, жгут щеки…
Что он там ухватил? Хорошо, если не меч.
А, плетка. Неприятно, но перетерпеть…
Свитые воедино солнечные лучи в неистовстве хлестнули по стенам, разрезали хитон на груди, чистым пламенем ярости прошлись по коже. Звонко щелкнули о пол на излете. Опять взвились, бешено забили крыльями: найти причиняющие боль слова! Растрепать, разодрать, запихать в глотку тому, кто посмел…
Слов было не остановить. Они падали – беспощадно и метко. Копьями. Стрелами. Дротиками.
Густо смазанными ледяной отравой.
– Что, сын Гипериона?! Нельзя с тьмой? Как тесно ты породнился с Атой-обманом в последние годы? Или все-таки – с Летой? В ней ты потопил память о том, кто дал своему сыну нерушимую клятву Стиксом?
– Молчи!
Яростное солнце вспороло щеку, голова дернулась, клацнули зубы. Было отчего-то смешно. Наверное, потому, что я уже должен был лежать, орать и закрываться руками, как в тот, первый день. Потому что: солнце! В бешеном гневе! С плеткой, только плеть растворяется, хлещущие лучи кажутся продолжением пальцев титана…
Но это было легко. Стоять, выплевывая ядовитую шелуху слов. Не мигая, глядя на солнце.
Без щита. Без шлема и доспехов. С непокрытой головой. Не взывая к миру, который сейчас умоляет там, позади: Владыка, призови, я прикрою!
Не чувствуя за льдом недавнего страха ожогов на собственной коже.
– Кто доверил мальчишке колесницу? Поставил неопытного юнца править четверкой, с которой не каждый колесничий управится? Не обкатав как следует? Не дав лошадям привыкнуть?!
– Не смей!
Гиматий вспыхнул, обжигая ноги, – его пришлось затушить, но и только. Раскалялся и трескался мраморный пол, гудели под ударами стены – в них билось солнце. Солнцу хотелось вырваться из золотых стен. Рвануть в небо без колесницы.
Подальше от черной фигуры, которая с размаху лупит колючей истиной по светлым титанским щекам.
– У меня было много работы по твоей милости, Гиперионид. Сказать – сколько тысяч смертных твой сынок отправил ко мне с твоей подачи?! У Атропос ножницы, небось притупились!
Плеть поднялась к потолку. Дрогнула первой осенней паутинкой. Замерла.
Оплавленные созвездия по стенам тягучими нитями золота стекали на пол. Сочились, как потрескавшиеся соты – медом.
Откуда-то пахло паленым – наверное, от меня. Наверное, ожогов на мне все-таки больше, чем одежды сейчас. Не везет с Гиперионидами. Что сынок с колесницей, что отец его…
Жена за голову схватится, если узнает.
Зато я наконец-то видел его лицо: широкое, как солнце, и с двумя полуденными солнцами вместо глаз. Ноздри раздувались – то ли от гнева, то ли от омерзения.
Плетка настойчиво висела в воздухе.
– Почему, – хрипло выдавил он, – не ударил в ответ?
– Чтобы подарить тебе облегчение? Чувство собственной правоты?
Кушай не обляпайся, второй учитель. Ты не просто попрал закон гостеприимства – ты ударил безоружного. А он не стал отвечать. Ну как – полегчало?
Гелиос тяжело выдохнул, вышвырнул плетку в угол. Присел на скамью, почти не пострадавшую от его ударов.
– Какая же ты все-таки мразь, Кронид, – выговорил тихо и неожиданно ровно. – Деметра права: где хорошо – ты сделаешь плохо, где плохо – отравишь последнее. Что тебе нужно? Стой. Сначала ответь – что ты сделал с моим мальчиком. Какую муку…
– Ухаживает за моей квадригой. До старшего конюха уже дослужился, – в первые годы там и правда была мука, учитывая, насколько он после своего падения боялся лошадей. Да и подземные – мстительный народ – шпыняли исподтишка, тайком от Владыки. Потом привык, на младших покрикивать стал. Нимфам подмигивать. Таким манером еще женится.
– Твоя жена в свите у Персефоны. Прислуживает в ее саду.
– Что?
За дверью гудели опасливые голоса: входить? не входить? хозяину худо?
Хозяину было худо. Он бессмысленно уставился на дверь, пристроив широкие, подрагивающие руки на коленях.
Потом стал смотреть на оплавленные созвездия: Рак лишился клешни, у Льва скривлена морда, у Скорпиона выросли два хвоста…
Не на меня.
– Почему ты… не сказал? Почему не прислал?
– Вестника? Таната? Чтобы ты его – плетью, а он тебя – мечом?
Я бросал слова сквозь зубы: ожог на щеке мешал говорить.
Сварливый тон так выходил даже лучше.
Титан бросил растерянный взгляд – отвел глаза, устыдившись картины. Встретил гостенька – как еще тот на ногах стоит.
– Выпей нектара – я тебе гиматий сейчас…
Я и сам могу прикрыться божественным плащом, чтобы не показывать тебе последствия горячей встречи, Гелиос, второй учитель. Скрипнули зубы, когда плащ укутал исхлестанные плечи, запахнул обожженную грудь. Поклялся про себя: доберусь до своего дворца – нырну в лед источника. Хорошо – за целительными снадобьями далеко ходить не надо, Геката на всякий случай вечно притаскивает: «Владыка, а вдруг… братская встреча или беседа с каким-нибудь гостем…» И многозначительно хихикает.
Гелиос молча смотрел, как я выплескиваю нектар из своей чаши на ладонь, провожу по щеке.
– Ты мог передать с Гермесом. С Гипносом.
– Ты тоже мог передать с Гермесом. С Иридой. С Эос. С Селеной. С Персефоной. Краткую просьбу: проявить милость к твоему сыну и жене.
– Тебя прозвали Справедливым, а не Милосердным.
Да. А еще Ужасным, Безжалостным, Богатым, Гостеприимным, Запирающим Двери. Черным Лавагетом. Страхом Зевса. Много имен, много прозвищ, по имени вот не все осмеливаются. Если бы я каждый раз помнил, кем меня там прозвали – я бы шагу ступить не мог, скованный прозвищами.
– Так может, мне сейчас поступить по справедливости? С твоим сыном? С женой?
– Не надо.
Гелиос плеснул себе вина в кубок. Примерился и отставил с брезгливой, болезненной гримасой.
– Зачем ты ко мне? Чего хочешь?
Слово ожило во мне. Изморозью пробежало по горящей коже под плащом. Сорвалось с губ – острое, леденистое.
– Флегры.
Титан потер широченной рукой лоб. Понуро кивнул, как бы говоря – ну, мог бы догадаться.
– Я гляжу, ты еще не успокоился. Воюешь, Кронид?
– Было бы можно – не воевал бы.
Может, даже хочешь, чтобы я сдох вместе с олимпийцами, не знаю. Чтобы вышли на свободу твои братья. Договоришься с ними как-нибудь – все равно кому-то надо по небу ездить, светить – они забудут о твоем предательстве в Титаномахию…
Наплевать, на чьей ты стороне. Мне нужно от тебя только то, что ты можешь увидеть сверху.
– Мало что, – волосы качнулись и растрепались перезревшей пшеницей под ветром. – Мало что, Кронид… Мать-Гея осторожна. Ее сил хватает, чтобы заслонить от меня то, что происходит на земле. Она знает, что в Титаномахии я был на вашей стороне. Она скрыла своих новых детей. Я видел их лишь несколько раз. И ко мне она не приходила.
– К кому приходила?
Она не могла не прийти – раз навестила даже Деметру, не утерпела, намекнула… Не могла не прийти к кому-то еще. До родов или после, скорее – после, поделиться гордостью роженицы, показать деточек… Говорят, Геракл снял Прометея со скалы – не к нему ли? Нет, Провидец слишком переполнен жалостью ко всему живому. Тогда к Эпиметею? К Плеядам, дочерям Атланта, которые, я слышал, собираются податься светить на небо?
– Она говорила с Хироном.
Наставник героев. Сын Крона. Зачатый, когда отец превратился в жеребца, а потому рожденный кентавром. Пожалуй, это был хороший выбор, Мать-Гея. Кентавр не лез в Титаномахию. Потом обосновался на Пелионе и тоже ни во что не вмешивался. И все в один голос трубят о его мудрости, потому ты могла рассчитывать не только показать деточек, но и получить мудрый совет.
– Кентавр был на Флеграх?
– Не знаю. Знаю только, что Гея посетила его на Пелионе. Потом и он, и она исчезли. Шагнули.
То, что ты думаешь, ты можешь и не договаривать, Солнцеликий. Я и так у тебя это в глазах вижу. Там много чего – и восход укоризны, и зенит усталости, и даже закат гнева… А еще там – уверенность, что да. Хирон был на Флеграх. Видел будущее олимпийцев.
Ты уже сказал мне достаточно много – но воры жадны, и я попробую еще.
– Он вернулся на Пелион один?
Титан качнул головой. Рассеянно запустил в отросшие кудри пальцы. Потянул так, будто хотел что-то вырвать. То ли кудри, то ли пальцы…
– Они пришли вдвоем. Гея выглядела встревоженной. Кентавр выглядел… с ним в последнее время ничего не поймешь. С того момента, как Геракл ранил его своей стрелой, Хирон всегда выглядит одинаково: полупокойником. Говорили они недолго. Потом Гея ушла, а он отправился в свою пещеру.
Хорошо, Гиперионид. Просто отлично. У тебя зоркие глаза – Деметра наверняка проверила, когда ты ей описывал, как я похищал Кору. Теперь проверим насчет слуха. Помнится, бабские ссоры в своем дворце ты различал краем уха, из конюшни и посреди ржания лошадей. Что насчет того, что говорится на земле?
– Из их разговора… – теперь Гелиос выглядел смущенным. Одно дело – когда про тебя знают, что ты подглядываешь, так ведь это уже все и давно. А вот что ты еще и подслушиваешь… – Они говорили тихо, Кронид. Я не могу поручиться, что он вообще сказал это…
– Что?!
– Об Ананке, которая у каждого за плечами. О том, что любые саженцы… любые саженцы могут быть убиты.
Вот оно. Вот.
Приливная волна ликования в груди. Тартар полегчал на плечах – или показалось?!
Впустую клацнули ножницы Атропос – не по наши нити.
Любые саженцы. Могут. Быть. Убиты.
Даже те, что любовно высадила матушка-Гея на погибель нам. Взрастила из семени Тартара.
Лекарство от олимпийской болезни тоже можно уничтожить. Есть средство – о, Хаос! – есть, и я найду его, и первым делом я отправлюсь на Пелион. Не зря же этого кентавра считают мудрым.
Не зря и Мать-Гея выглядела встревоженной.
Мудрые просто так словами не бросаются. Возможно – нет, не возможно, вероятно, что Хирон усмотрел еще и – как…
Гелиос все тер лоб. Блуждал глазами по покою и бесцельно крутил в руках кубок. Кубок брызгал в глаза стаями бешеных солнечных зайцев…
– Послушай… лучше проси что-нибудь другое. О других. Иначе окажется, что ты зря пришел сюда. Подставился под плетку, – и с тяжким вздохом, всей необъятной грудью: – Ты ничего не узнаешь у Хирона.
Дернул пшеничным усом – усмехнулся сомнению у меня в глазах.
Я хорошо умею узнавать, Гиперионид. У живых. У мертвых даже лучше, чем у живых. Кентавр упрям, я слышал об этом еще во времена Титаномахии, но вряд ли он упрям настолько, чтобы…
– Ты ничего у него не узнаешь, - спокойно повторил сын титанов. – Гея знает, что Хирон мудр. Потому она потребовала у него клятву. Эту самую клятву.
Нахмурил посеребренные сединой брови, помахал рукой. Да, «нельзя с тьмой». Помню.
Гелиос встал, походил по светлому чертогу молча, сгорбив плечи. И все тер, тер лоб широченной ладонью. Дырку, что ли, протереть надумал?
– Аполлон рвется к власти. Ой, рвется… Начал вот заходить. Мол, ты бог солнца, меня тоже со светом равняют, почему бы за чашкой амброзии не посидеть?! Спрашивает: не устал ли я со своими жеребцами каждый день, по одной дороге. Намекал, что может подменить – денек-два, не больше… Эй, кто там, амброзии, что ли!
Служанка – лунолицая, полногрудая – вбежала так быстро, что я едва успел надеть шлем. Гелиос развеселился, шлепнул служанку под зад, мощно, так, что она с визгом унеслась за дверь. Захохотал и подхватил кубок – амброзия опасно плеснула к краям.
– А я уйду! Возьму – и уйду! Вожжи – Аполлону, а сам куда-нибудь… Потому что это будет страшнее путешествия моего мальчика. Быть на моем обычном пути, когда они там, на Флеграх, поднимутся против вас… а вы не сможете их остановить! Хоть ты-то понимаешь, что не сможете?!
Глаза Гелиоса стали полуденными солнцами – жгучими и злыми. Иссушающими до дна – вот только Тартарскую бездну не так уж просто иссушить.
– Хирон клялся Стиксом? – тихо переспросил я.
Первый учитель в ответ качнул кубком: чашу поднимем за Аида Хитроумного! И двух часов не прошло, как понял!
– Да! Ст-иксом! – попехнулся. Амброзия пошла носом. Махнул рукой, громко звякнул золотой чашей о золотой же столик, подошёл.
– Лучше выпей, подземный Владыка. Клятва Стиксом нерушима. С ними ничего не сделаешь. От Хирона не узнаешь. Выпей… ты же их видел?
Вязкая холодная тварь внутри зашевелилась. Робко протянула щупальце – отдернула, обжёгшись.
– Да, – сказал я.
Золото покоя, золото кубка, золото амброзии не могло заглушить видения оплавленной земли, змеиные следы, небытие, поднимающее к небу руки.
– И что ты сделаешь своим гневом? Яростью? Силой?!
Светлый покой отравила подземная усмешка. Ничего, второй учитель, приберёшь тут потом.
– Я не разгневался, когда их увидел. Я испугался.
Гелиос хохотал долго. Ржал всеми своими жеребцами. Пожалуй, что и кобылами тоже.
Солнечному богу мог бы позавидовать Посейдон.
– Забыл уже тебя… гы-гы-гы… а не следовало! Ты еще тогда… у-га-га… как сказанешь! Испугался! Да если б аэды слышали, как ты мне сейчас… Да так, будто меч чудодейственный сковали или…
Потянулся за кубком – запить раскаты хохота. И вдруг поперхнулся, вытер ладонью губы, ошеломленно уставился на золотые, изукрашенные созвездиями стены, что-то припоминая…
Разоренные селения? Трех богов над пропастью? Одинокого юношу, бредущего в Тартар? Мне-то что – я загостился в солнечной обители. Мне сейчас – в другую, подземную, а Гелиоса можно оставить, пусть себе отплевывается от нежданной оскомины.
И шепчет при этом полузабытое: «Горек источник страха…»
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
