Обложка Аэтеллон: Империя Плиссиадис

Аэтеллон: Империя Плиссиадис

Kagayaki Hoshimura

0% прочитано
Стандартный
Kagayaki Hoshimura

Аэтеллон: Империя Плиссиадис

Пролог

Пролог

Величественные потоки солнечного света, тягучие и золочёные, окутывали мраморные колонны, наполняя их безмолвной, вековой симфонией. Воздух здесь был не просто прозрачен — он был плотным полотном, сплетённым из самого света и тишины. Достигнув капителей, лучи мягко ниспадали вниз, даруя последнее прикосновение изумрудному ковру травы. Его густой, пружинящий ворс был столь совершенен, что каждое движение по нему уподоблялось шествию по живому, дышащему облаку, рождённому самой землёй в порыве щедрости.

Этот райский луг терял свои границы в буйстве жизни: алые розы, бархатные и тяжёлые от аромата, спорили нежностью с бледными соцветиями яблонь; где-то в листве уже алели первые капли вишни, а воздух, пьянящий и сладкий, был напоен дыханием цветущего персика и мёда.

В сердце этого великолепия, на аллее, терявшейся в сизой дымке, бродили две фигуры. Их крылья, белые, словно первозданный снег, были не придатком, а продолжением их сущности — воплощением небесной грации. Они двигались в странном, завораживающем ритме, словно участвуя в древнем танце, известном лишь им двоим. Их шаги едва касались земли, словно танцующие лепестки, а смех — струился нежным переливом, превращаясь в легкое эхо. Он рассыпался по саду тысячами невидимых брызг, цепляясь за листья вековых дубов и заставлял бархатные лепестки роз трепетать в немом восторге. Сам воздух казался опьянённым этой музыкой — ведь то была сама юность, сама радость, изливавшаяся в мир.

Внезапно младшая из них, именем Илари, сделала порывистое движение — лёгкий прыжок, оторвавший её от сестры. Она замерла, спрятав руки за спину и склонив набок голову, увенчанную лазурным водопадом волос. Улыбка резвилась на её устах, но в сиявших глазах внезапно заплескалась непрошеная серьёзность…

— Знаешь, — её голос прозвенел, будто хрустальный колокольчик, нарушающий заколдованную тишину, — я ведь читала в старинных книгах о многом. Я знаю, что мироздание держится не только на свете. Знаю, что есть боль, что разрывает душу, и предательство, что палит душу яростнее любого пламени…

Она сделала паузу, и взгляд её стал пронзительным, будто она на миг заглянула в пугающую бездну.

— Но я верю, — молвила Илари, и каждый слог был клятвой, застывший в хрустале вечности, — что любовь моя к тебе, сестра, переживёт любую, даже самую беспросветную тьму. Даже… даже ту, что скрываешь в себе.

Она закончила с лёгким, смущённым смешком, от которого задрожали крылья за её спиной, словно пытаясь отринуть саму возможность такого кошмара.

Плиссиадис замерла. Тень, быстрая и холодная, скользнула по её идеальным чертам. В её фиалковых очах, обычно безмятежных и глубоких, словно ночное небо, вспыхнула искра подлинной, почти осязаемой боли.

— Не смей, Илари... — её голос, обычно звучный и властный, внезапно опустился до шёпота, в котором слышались укор и мольба. — Не произноси таких слов. Они... как лезвие. Ты ранишь меня.

И, словно желая стереть, уничтожить саму тень этого чудовищного предположения своей сестры, она шагнула вперёд. Её движения были стремительны и полны сдерживаемой силы. Она схватила сестру, и её пальцы, привыкшие сжимать оружие, с нежностью воина погрузились в шёлк её волос. Она бережно, но неумолимо разрушала изящные косы, превращая их в ореол растрёпанных лазурных кудрей.

— Вот тебе наказание за твои глупости, — прошептала Плиссиадис, и в её голосе боролись нежность и горечь. — Я никогда, слышишь, никогда не посмею причинить тебе зло. Ты — моя, а я — твоя. Этот закон был дарован нам в миг нашего рождения, и он незыблемее всех светил, что горят на небосводе.

Илари, счастливая, с лёгким смехом убежала из её объятий. Её лицо сияло, как утренняя звезда. Она поймала сильные, уверенные руки своей сестры и прижала их к своей груди, где трепетно билось сердце.

— Прости, — выдохнула она, и в этом слове была вся её светлая душа. — Я не хотела огорчать. Я лишь... я лишь пыталась найти слова, чтобы описать счастье, что переполняет меня, когда ты рядом. Оно такое огромное, такое всепоглощающее, что иногда становится страшно, и рождаются странные мысли…

Плиссиадис посмотрела на неё, и лёд в её глазах исчез, уступив место тёплому, безбрежному морю любви. Она снова притянула Илари к себе, и их крылья, белоснежные и величественные, сомкнулись за спинами, словно защитный шатёр, ограждающий их маленький, совершенный мир от всей вселенной.

— Я знаю, — тихо прошептала она, касаясь лбом виска сестры, чувствуя исходящее от неё тепло. — Я знаю, моя дорогая. Я знаю.

Идиллия лопнула, как перетянутая струна.

День сменился ночью в одно мгновение, будто кто-то захлопнул крышку над светом. Луна, бледная и равнодушная, отбрасывала на почерневшие колонны искаженные тени. Воздух загустел, став тяжёлым и спёртым, пахнущим озоном и смертью. Розы, ещё недавно полные жизни, поникли, а их лепестки осыпались, словно пропитанные ядом.

В центре этого внезапного кошмара, на траве, теперь испачканной и примятой, лежала Илари. Её белые крылья, беспомощно раскинутые, были залиты сияющей, серебряной кровью, которая фосфоресцировала в лунном свете жутковатым свечением. Первые тяжёлые капли дождя, словно слёзы небес, с глухим стуком падали в эту неестественную лужу, разбавляя её и образуя зловещие разводы.

Над ней, статуей отчаяния, находилась Плиссиадис. В её руке, сжимающей до хруста в костяшках, было изящное оружие с золотой гравировкой — извращённое произведение искусства, ставшее орудием величайшего предательства. Крылья судорожно вздрагивали от каждого рыдания, которое разрывало её изнутри. По лицу, искажённому гримасой невыносимой боли, текли слёзы, смешиваясь с косым холодным дождём. А в глазах, широко распахнутых, бушевал ад — безумная смесь всепоглощающей ненависти, леденящего отчаяния и такой ярости, что, казалось, она могла испепелить миры. Где-то вдали, нарастая, билась в набат тревога, но для Плиссиадис это был лишь погребальный звон по её собственной душе…

Сад с его серебряным кошмаром распался, как мираж.

Теперь её вселенная свелась к боли — тупой, всепоглощающей, пульсирующей в такт разбитому позвоночнику. Холодная лесная грязь впитывала тепло её крови, тёплой и куда более тёмной, чем та, что пролила Илари. В ноздри ударил запах гари, раскалённого металла и влажной земли. Сломанные крылья, некогда символ её могущества, были беспомощным грузом, пригвождающим к земле.

Сквозь пелену слёз, крови и надвигающегося небытия, в сумеречном мире её распадающегося сознания, возникла тень. Фигура, лишённая чётких очертаний, склонилась над ней, заслонив мутный просвет между обгоревшими деревьями. Она пыталась сфокусировать взгляд, но глаза отказывались повиноваться, выдавая лишь размытый силуэт. Разум, отравленный болью, не мог анализировать — ни враг, ни друг, лишь смутное присутствие, которое регистрировал последний инстинкт выживания.

Её пальцы слабо дрогнули, пытаясь оттолкнуть незваного гостя, но тело уже не слушалось, став чужим, тяжёлым бременем. Последним, что запечатлело ее сознание, прежде чем рухнуть в бездну, был безликий силуэт, склонившийся над ней, и ледяное прикосновение чужой руки…

Главы от 1 до 1.7

Глава 1

Тишина задворок была обманчивой. Ее разорвал едкий шепот, похожий на шипение разозленной кошки: «Тише ты! Тише! Она уже точно там?» Мальчишка лет девяти, с глазами-угольками и хищным, прямым носиком, прижался к щели в дощатой стене. Его пальцы судорожно сжали край обшарпанной доски.

— Да! Вижу её! — другой голос сорвался на визгливый фальцет. — Ребят, по моей команде! Дверь закрывай! Три... два... и... Один!

Воздух вздрогнул от оглушительного, сухого удара. Рассохшаяся дубовая дверь с грохотом врезалась в косяк, и на мгновение воцарилась глубокая тишина. Её тут же разорвал изнутри тонкий, испуганный вскрик. Но ему не дали развиться. Самый активный из мальчишек, тщедушный и юркий, подпрыгнул и всем своим весом навалился на тяжелый деревянный засов. Тот с неприятным звуком вполз в железные скобы. Глухой стук прозвучал как приговор.

Небольшая группа детей замерла, а потом разразилась лёгким, нервным смехом. Не радостным, а злым, торжествующий о исполненной мелкой, жестокой мечты.

— Всё, ребят, — с наслаждением молвил заводила, прислушиваясь к приглушенным, отчаянным стукам в дверь и всхлипываниям, которые теперь доносились словно из-под земли. — Идём. Пусть сидит здесь, эта... Ведьмина Дочь.

Фраза прозвучала как плевок. Они развернулись и пошли прочь — подальше от этого места, подальше от чужой боли, подальше от слез, которые уже не доставляли ожидаемого удовольствия, а лишь щекотали неприятным холодком где-то под ложечкой.

А внутри тёмного склада воцарился иной мир. Мир, пахнущий пылью веков, старого дерева и затхлой сырости. Маленькая София, прижав к груди свою единственную спутницу — тряпичную куклу с выцветшими нитками волос, — замерла в оцепенении. Её первый порыв — бить в дверь, кричать — быстро иссяк, сменившись леденящим ужасом абсолютного одиночества. Слезы текли по её грязным щекам горячими, солеными ручейками. Она уткнулась лицом в волосы куклы, пытаясь найти в её знакомом, уютном запахе крупицу утешения.

И постепенно, глаза её привыкли к мраку. Сквозь щели в стенах, словно сквозь ресницы спящего великана, пробивались тонкие, почти невесомые лучи угасающего дня. Они падали на пол, и в этих золотистых столбах, словно завороженные, кружились мириады пылинок, исполняя свой немой, меланхоличный вальс. Это зрелище было одновременно прекрасным и невыносимо горьким — там, снаружи, кипела жизнь, а здесь, внутри, царили лишь она и всепоглощающая темнота.

— Мама... — прошептала она, и её голосок прозвучал так тихо, что его поглотила безжалостная тишина. — Мама-а-а! — позвала она громче, и в голосе зазвучала мольба, отчаяние, но ответом были лишь наступающие сумерки. Она прижала куклу крепче, так, что пальцы побелели. Новая волна подступила к глазам, но она их оттолкнула. Слезы не помогали. Они были бесполезны в этом царстве забвения.

Время текло странно, растягиваясь и сжимаясь. Синий сумрак за окном медленно густел, превращаясь в чернильную темень ночи. София, обессилев, поджала под себя ноги, обхватила колени и прижалась спиной к холодной, шершавой стене. Она просто сидела, уставившись в одну точку в темноте, уже не плача, не зовя. Она ждала. Ждала маленького чуда.

И вдруг — сквозь одеяло ночи — донесся скрип шагов. Заскрежетал засов. София вжалась в стену, сердце заколотилось в груди, как пойманная птица. Дверь со стоном отворилась, и в проеме, ослепительный и яростный, возник желтый глаз фонаря. На пороге стоял старик.

Не думая, не помня себя, София сорвалась с места и вцепилась в его твердую, пахнущие дымом и лесом, жилетку, спрятав лицо в грубой ткани.

— Софья! — воскликнул он, сердце ёкнув от неожиданности. — Господи, испугала меня! Что ты тут делаешь, малютка? Как тут оказалась?

Он присел на корточки, отодвинул фонарь, и его лицо, изрезанное морщинами, стало мягким. — Ну, что же тут? Всё хорошо, Деда Трофим здесь, уже не страшно?

София лишь мотала головой, не в силах вымолвить и слова. Потом, уткнувшись лбом в его плечо, она тихо, как секрет, выдохнула: — Деда Трофим... к маме хочу...

— Понял, родная, — его голос прозвучал мягко. — Пошли.

Он легко поднял её, словно пушинку, и усадил на свои широкие, надежные плечи. Так они и двинулись в путь — медленно, словно во сне, плывя по ночной деревне. София, вознесшаяся над землей, смотрела на усыпанное звездами небо, на редкие огоньки в окнах, на темные силуэты спящих домов. И под мерный, убаюкивающий шаг старика, под тихий скрип его сапог по утоптанной земле, она наконец почувствовала, как лед страха внутри нее начинает таять, сменяясь усталым, безмятежным покоем. Они, не спеша, направлялись к дому. К маме.

Дед Трофим, проводив Софью до самого крыльца и ласково потрепав её по волосам, удалился, растворившись в сгущающихся сумерках. Его последние слова — чтобы она больше не играла на старом складе — повисли в воздухе тихим эхом, но в сердце девочки уже поселился иной, куда более горький урок.

Дверь захлопнулась, отсекая внешний мир с его жестокостью и несправедливостью. И тут Софью окутало знакомое, родное тепло. Воздух в избе был густым и сладковатым от аромата сушёных трав, развешанных пучками под потолком. В печи, посапывая, потрескивали берёзовые поленья, а их пламя отбрасывало на стены танцующие оранжевые блики, которые казались единственными живыми существами в этом уютном царстве. В центре этого спокойствия, на грубой деревянной лавке, сидела её матушка. Её руки, ловкие и уверенные, перебирали пучки душицы и зверобоя, а губы тихо напевали старую, как сам этот дом, колыбельную. Мелодия была простой, но в ней заключалась вся вековая мудрость и покой крестьянской жизни.

Неумытая, с остатками высохших слёз на щеках, Софья подошла к матери тихими шагами и уцепилась маленькими пальцами за грубый край её одежды. Та повернулась, и в её глазах, усталых и добрых, не было ни укора, ни удивления — лишь бездонная, всепонимающая нежность. Она легко подняла дочь, словно пушинку, и усадила на свои колени, в самое безопасное место на свете.

— Где ты была, малютка моя? — её голос был тихим, как шелест тех самых трав.

— С куклой играла… — прошептала Софья, уткнувшись носом в материнскую шею.

— А почему так поздно пришла, птенчик мой?

— Заблудилась… а Дед Трофим меня нашёл…

— Ммм, значит, у тебя сегодня были небольшие приключения? — мать качнула головой, и её тёплые губы коснулись детского виска. — Ты ж моё солнышко. А чего плакала? Чего грязная такая?

— А я… — голос Софьи предательски дрогнул. Слова — горькие, обидные слова — комом встали в горле. Как рассказать о том, что тебя ненавидят? Как объяснить, что ты — чужая?

— Дочь моя, — ладонь матери, бесконечно нежная, погладила её спину. — Всё хорошо. Я рядом. Что же произошло на самом деле, солнце мое ненаглядное?

И тут плотина прорвалась. Всё, что она сдерживала — страх в тёмном складе, злорадные лица мальчишек, обидное прозвище — выплеснулось наружу бурным, сбивчивым потоком. Она рыдала, уткнувшись лицом в материнскую грудь, ища защиты от всего мира в этом маленьком островке любви.

Матушка не перебивала. Она лишь гладила её по волосам, тихо напевая свою песню, пока спазмы детского горя не стали слабее, а рыдания не сменились прерывистыми всхлипами.

— Теперь тебе легче, чудо моё? — спросила она, когда Софья наконец подняла заплаканное лицо.

— Да… — та прошептала, чувствуя странное опустошение после слёз.

— Знаешь, — мать улыбнулась, и в уголках её глаз собрались лучистые морщинки. — Когда я была маленькой, мне моя мама сказала то, что я хочу сказать и тебе, любовь ты моя.

— Мама моей… Мамы? — Софья посмотрела на неё с внезапным интересом, забыв на мгновение о своём горе. — И у тебя была мама, Мама?

— Да, — матушка легко рассмеялась, вытирая уголком фартука мокрые щёки дочери. — И у меня была мама, как и у неё была мама. Но моя мама — это твоя бабушка. А для твоей дочки я как раз и буду бабушкой.

Софья на мгновение отвела взгляд на свою куклу, смутно пытаясь представить эту сложную цепочку любви, уходящую вглубь времён.

— Ну вот же, моя мама мне говорила вот что: «Помни, доброе семя и на камне прорастет, а злое — и на жирной земле сгниет. Не отвечай обидой на обиду. Ты ему в ответ улыбнись, помоги, если сможешь. Увидишь, его зло от твоей доброты, как утренний иней на солнце, растает.».

Малютка смотрела на мать полным недоумения. Детская логика отказывалась принимать эту парадоксальную мудрость.

— Мам… Я не понимаю… — она нахмурила бровки. — Получается, я должна отдать куклу свою любимую?..

— Нет, солнышко, — матушка снова тихо рассмеялась, и её смех был похож на звон хрустального колокольчика. — Это значит, что даже при большой такой обиде, — она развела руки в стороны, показывая, насколько огромной может быть обида, — что даже при таком большом злом деле, — её руки разошлись ещё шире, — ты должна совершить вот такую большую доброту.

И тут она распахнула объятия так широко, что, казалось, могла бы обнять весь мир. Этот простой, ясный жест был понятнее любых слов. Софья смотрела на распахнутые материнские руки, на её улыбку, озарённую огнём очага, и в её детской душе что-то щёлкнуло. Она, конечно, не поняла всей глубины этой философии, но уловила суть: доброта сильнее. Она может поглотить любую обиду.

— Поняла… — тихо сказала она, и её взгляд медленно поплыл к очагу, к живому, дышащему огню, что дарило уют и защиту их родному дому. Треск поленьев был единственным звуком, нарушающим тишину, и он был таким же умиротворяющим, как материнские объятия.

Громкий треск.

Он прозвучал не в мире сна, а ранним утром. Ему вторил пронзительный крик петуха, разрывающий предрассветную мглу. Взрослая Софья медленно открыла глаза. Перед ней было не лицо матери, а потрескавшееся бревно стены её собственной избы, а через маленькое, заиндевевшее окошко на неё смотрели первые, робкие лучи солнца. Сладкий, сон о прошлом растворился, оставив после себя лишь привкус ностальгии и тихую боль утраты.

Глава 1.1

Еще до того, как первые петухи успели разорвать утреннюю завесу, Софья уже была на ногах. Ее тело двигалось на автомате, подчиняясь годами выверенному ритуалу. Заправить грубую соломенную постель, чтобы ни одной морщинки не осталось. Надеть выцветшее ситцевое платье с фартуком, пропахшее дымом и травами. «Пора работать», — прошептала она в тишину избы, и эти слова прозвучали не бодро, а тяжкой ношей, которую она взваливала на свои хрупкие плечи каждый день.

Она вышла во двор, где воздух был еще свеж. Куры, заслышав ее шаги, с надежным клохтаньем сбежались к ногам. Механическим жестом она разбросала горсть зерна, наблюдая, как они суетятся у ее стоп. Простая, понятная жизнь. Ей бы так.

Взяла метлу — старую, с самодельным черенком, отполированным до гладкости ее же руками. Каждый взмах медитативным, успокаивающим нервную дрожь, что стала ее вечной спутницей. Песок и пыль, следы прошедшего дня, покорно сметались с порога. Потом — обратно, в избу. Навести уют. Прочистить камин от старой золы, смахнуть длинной метелкой из куриных перьев паутину с темных углов. Она вытерла деревянный стол, поправила единственный глиняный кувшин на полке. Дом понемногу оживал, наполняясь ее живым присутствием.

Потом ее взгляд упал на аккуратную поленницу, сложенную у стены дома. Дрова, нарубленные явно мужской, сильной рукой. Микл. Щека на мгновение вспыхнула чем-то теплым и стыдливым, но это чувство тут же увяло, задавленное грузом неловкой благодарности и вины. Она набрала охапку, прижала тяжелую, смолистую древесину к груди и занесла в дом. Запах хвои и свежего дерева на миг перебил привычные запахи жилища.

Собрав в узел свои засушенные травы и взяв пустое ведро, она направилась в деревню. Вся ее фигура, согбенная, с опущенной, будто вросшей в плечи головой, была одной большой мольбой: «Только бы никого не встретить». Она шла по краю дороги, вжимаясь в тень от изб, впиваясь взглядом в землю под ногами, в трещины в старом плетне, в корни придорожных деревьев — лишь бы не видеть чужих, оценивающих глаз.

Вот и колодец, старый, с потемневшим от времени срубом. Деревенский центр вселенной, средоточие жизни и источник бесконечных сплетен. Сердце ее сжалось, словно в тисках. Быстро, думала она, просто быстро набрать воды и бежать. Опустить бадью, услышать ее глухой плеск о воду, почувствовать знакомое натяжение натруженной веревки… Но едва ее пальцы коснулись холодного, отполированного поколениями рук дерева, сзади раздались уверенные шаги, от которых слегка дрогнула земля.

— Утро доброе, Софья! Как ты?

Его басовитый голос, грубый, но беззлобный, прорезал утреннюю тишину, заставив вздрогнуть, будто от внезапного щелчка по нервам. Она не обернулась, лишь плечи ее инстинктивно сжались, пытаясь стать еще меньше, еще незаметнее.

— Микл… Я, да нормально. За водой вышла… — ее собственный голос показался ей тонким, как писк мыши.

Он шагнул ближе, и его широкая тень накрыла ее, заслонив бледное утреннее солнце. Он был воплощением всего, отчего сжималось ее существо, — силы, шума, настойчивого, требовательного внимания.

— Вот ты хозяюшка, с такого утра, а уже на ногах — Уважаю. — В его голосе звучала неподдельная, простая искренность, которая ранила больнее насмешки. — Я вот этим утром тоже работать иду, такую дичь вкусную поймать хочу, эх! Хочешь, и тебе принесу? Самую лучшую часть, да вместе и покушаем!

Он смотрел на нее, и в его глазах светилась, почти мальчишеская надежда. И от этого ее собственная неспособность ответить тем же кромсала душу острыми осколками стыда. Она чувствовала, как под его взглядом по коже бегут мурашки — не от неприязни, а от панического страха. Страха перед этой простотой, перед этой добротой, которая требовала ответа, которого у нее не было.

— Микл… Слушай, я понимаю, ты хочешь мне помочь… Но давай в следующий раз. — Она заломила пальцы, сжимая и без того помятый подол фартука. — Да и у меня там, дела по хозяйству, травку прополоть надо, да и дрова наколоть…

Ошибка. Она поняла это мгновенно, едва слова сорвались с губ.

— Дрова? — лицо Микла озарила широкая, сметающая все преграды улыбка. — Так давай я снова помогу, как в тот раз! Ну, Софья, что думаешь, возьмешь в работнички?

Его раскатистый, громовой смех прокатился по спящей улице, такой громкий и живой, что казался кощунственным в ее тихом, вымершем мире. Он был как ураган, грозивший смести ее хрупкие, с таким трудом выстроенные баррикады.

— Микл, прости, мне работать нужно, воду там набрать. Давай потом поговорим, хорошо? — это была уже откровенная мольба, шепот загнанного в угол зверька. Уйди, умоляла она его мысленно. Пожалуйста, просто оставь меня в покое.

Он замолчал. Его могучие плечи чуть опустились. Яркий энтузиазм в его глазах сменился легким, но понятным и обидным для нее разочарованием.

— Хорошо, Софья. Не буду мешать, пойду я, удачи тебе!

Он развернулся и зашагал прочь, его мощная фигура вскоре скрылась за поворотом. Она осталась стоять у колодца, с чувством горького облегчения, смешанного с гнетущим чувством вины.

За этой сценой, с противоположной стороны улицы, наблюдали три пары цепких, недобрых глаз. Агафья и ее две вечные спутницы, словно вороны на заборе, не пропускали ни единого движения.

— Смотри, смотри, снова охмуряет, ишь! — молвила одна, тыча костлявым локтем в бок соседке.

— Да ей лишь бы что, — вторая скривила губы в брезгливой гримасе. — Снова недотрогу из себя строит, чтоб он пожалел ее. А с нами даже не поздоровался, вот наглец. Мы на него смотрим, а на нас даже внимания никакого. Такой мужик пропадает. Что думаешь, Агафья?

Агафья стояла, неестественно выпятив округлую грудь и крепко скрестив на ней загорелые руки. Ее взгляд, острый и ревнивый, был прикован к месту, где только что стоял Микл. Он был ее негласной собственностью, самой завидной добычей на деревне, и эта бледная, вечно перепуганная мышь осмеливалась привлекать его внимание.

— Я, девочки, ничего не думаю, — сказала она наконец, и ее голос прозвучал сладко и тягуче, словно мед. — Ходит она сюда, ни с кем не разговаривает. Помню, я сама разговор как начну, а она то убегает, то прячется. Ишь, чует, что не по зубам я для неё. А Микл, не думайте девочки, он сам по себе добрый, вот и жалеет ее.

Она сделала паузу, и в ее узких, хитрых глазах созрел план.

— Давайте хоть поприветствуем, коль она уж сама к нам не подойдет.

Три фигуры, словно змеи, поползли через улицу, подбираясь к Софье сзади. Та, уставшая и опустошенная, ничего не слышала, погруженная в свой тяжкий, безрадостный мир.

— Софья, утро доброе! Как ты, тихоня? — голос Агафьи, слащавый и ядовитый, прозвучал прямо у нее над ухом.

Софья вздрогнула так, будто ее хлестнули по голой коже. Она медленно обернулась и увидела три насмешливо улыбающихся лица. Ее собственное лицо застыло маской немого ужаса. Она попыталась сделать шаг назад, но ее уже плотно окружили.

— О чем с Миклом разговаривали? — продолжила Агафья, игриво покручивая кончик своей толстой, заплетенной в косу пряди.

— Я, Агафья, нормально… Вот, делами занимаюсь… — выдавила из себя Софья, чувствуя, как земля уходит из-под ног.

— Делами? — встряла одна из подруг, та, что поострее и злее. — Это ты так на нас сказать хочешь, мы тут бездельничаем, а, Софья? Вот ты, конечно, даёшь, мы ж к тебе со всем добродушием!

Софья молчала, ее язык будто прилип к небу. Она чувствовала на себе их взгляды — тяжелые, осуждающие, прожигающие насквозь.

— Даже не подошла к нам, не поприветствовала, а мы тут старшие для тебя! — голос Агафьи внезапно потерял притворную сладость и зазвенел, как зазубренная сталь. — Прояви хоть уважение!

В этот момент Софья, движимая единственным инстинктом — бежать, — рванула полное ведро из колодца и с трудом поставила его на край сруба. Она собралась было пробормотать «простите» и улизнуть, но…

Агафья сделала «нечаянное» движение, и ее локоть толкнул тяжелую бадью. Деревянное ведро с глухим стуком опрокинулось, и чистая, холодная вода широким темным пятном позора растеклась по пыльной земле, брызги грязными слезами попали на подол ее платья.

— Ох! — фальшиво вскликнула Агафья, приставляя ладонь к щеке. — Как же так, Софья, чего же ты такая Растяпа!

Софья стояла, уставившись в мокрую, темную землю, в это лживое обвинение. В ушах у нее стоял оглушительный звон. Она слышала, как одна из женщин бросила сквозь смех: «Опять за свое», — но слова доносились будто из-под толстого слоя воды.

— Эй, Софа, на меня то смотри, я с тобой разговариваю, хотя бы голову подними, — потребовала Агафья, ее терпение лопнуло, обнажив злобу.

Но Софья не могла. Она была парализована, вросла в землю. Ее губы беззвучно шептали что-то, какую-то древнюю, детскую молитву-заговор от зла.

— Значит, мужика моего увести хочешь, а сама даже со мной говорить не можешь, да я тебе…

И тут Агафья, ослепленная злостью и ревностью, решила перейти от слов к делу. Ее рука, резко взметнулась в воздух, чтобы со всей дури пройтись по щеке этой ненавистной тихони. Но удар не состоялся. Ее запястье с такой силой сжала чужая, железная хватка, что у Агафьи вырвался короткий вскрик. Микл стоял бледный, его обычно добродушное лицо было темно и страшно. Его взгляд, тяжелый и обещающий, по очереди остановился на каждой из женщин, но дольше всего — на Агафье.

Та, фыркнув, с ненавистью выдернула руку.

— Ну и живите долго и счастливо! — бросила она через плечо и, гордо вскинув голову, поплелась прочь, уводя за собой притихших подруг.

И снова они остались одни. Микл и Софья. Тишина повисла между ними, густая и неловкая.

— Ты как? Снова они тебя, да? — его голос снова стал обычным.

Софья молчала. Она стояла, как вкопанная, глядя куда-то в пространство перед собой, видя и не видя ничего.

— Понял… — тихо сказал Микл.

Он ловко, почти не глядя, закинул ведро в колодец, могучими руками вытянул полную бадью и поставил ее рядом с ней, на сруб.

— Бери, да домой иди. Теперь все хорошо.

Софья кивнула, не поднимая глаз, и прошептала едва слышное «Угу». Взяв тяжелое ведро, она, не оглядываясь, побрела обратно к своей избе…

Глава 1.2

Величественный зал Аэтеллона был наполнен музыкой, что лилась с хрустальных хоров. Скрипки пели древний гимн совершенству, а их голоса, касались вершин мраморных колонн и растворялись в позолоте сводов. В самом сердце зала, на отполированном до зеркального блеска полу, сияла мозаика из чистого золота — гигантские крылья, словно распростёртые для объятия всего этого ослепительного мира.

Две белоснежные лестницы-близняшки, вели на антресольный ярус, где в тишине пребывала истинная элита небесного царства. Внизу же кипела искусственная жизнь: важные сановники с выверенными улыбками, столы, ломившиеся от диковинных фруктов и амфор с нектаром, фонтаны, извергавшие вместо воды благоухающие соки.

Но наверху, в царственном отдалении, находились те, для кого и затевался этот праздник. Двенадцать дочерей Эсфираль: Калиста, Элара, Феба, Деметра, Гелена, Ирида, Танаис, Кассия, Люцина, Октавия, Илари и Плиссиадис. Они были разбросаны по антресолям, словно живые драгоценности в оправе из мрамора и света.

А среди них, медленно шествуя и вбирая в себя всё это великолепие, парила сама Прародительница. Эсфираль. Её кожа излучала мягкое сияние. Длинные волосы белизны первозданного снега струились по плечам живым водопадом. Но истинным знаком её божественной природы были четыре великих перьевых крыла — знамёна за спиной и изящные, стрекозиные у бёдер. Холодные, всевидящие очи скользили по залу, и там, где проходила она, гости застывали в почтительных поклонах, шепча: «Моя Королева». Лишь её дочери — те двенадцать, чьи имена были перечислением самой совершенной красоты, — могли позволить себе не склонять голов. Они были частью её величия, живым продолжением её воли и власти.

— Впервые за столетия вижу, чтобы все тринадцать Великих собрались под одним сводом, — тихо произнес сановник, бросая робкий взгляд на антресоли. Формально путь туда был открыт для всех, но незримая преграда, сотканная из благоговения и страха, удерживала его внизу. Лишь избранные, чья кровь и заслуги приближали их к божественному семейству, осмеливались делить пространство с Прародительницей и её дочерями.

— Редкое зрелище, мой друг, — так же тихо отозвался его спутник, неприметный мужчина в скромных одеяниях. — Но нам остается лишь восхищаться издалека. Вернемся лучше к нашей дискуссии…

— Согласен. Мечтать о беседе с кем-либо из них сегодня — непозволительная дерзость. Если все они собрались здесь — значит, случилось нечто из ряда вон выходящее. Возможно, нечто опасное.

Он сделал глоток нектара, и рубиновая жидкость сверкнула в бокале. Его собеседник лишь кивнул: — Верно, верно... — И их разговор оборвался, утонув в праздничном гуле.

Причина торжества действительно была значительной — окончательный разгром революционеров, осмелившихся бросить вызов самой Эсфираль. А живым символом этой победы стала Плиссиадис, собственноручно обезглавившая мятеж.

Она медленно двигалась сквозь толпу на антресолях, словно призрак среди сияния. В руке её бокал с нектаром оставался почти полным — лишь изредка она подносила его к губам, делая несколько церемонных глотков. На её лице застыла та самая, отточенная до совершенства улыбка — безупречная маска, за которой не было ни торжества, ни удовлетворения. Даже среди сестёр она казалась одинокой, будто окружённая стеной. В её крыльях не читалось ликования, в опущенных ресницах — ни капли радости. Казалось, она не праздновала победу, а хоронила очередную часть своей души, принесённую в жертву на алтарь безжалостной политики Аэтеллона.

Внезапно сзади к Плиссиадис подбежало что-то маленькое и стремительное. Прежде чем она успела обернуться, на её спину вскочила легкая фигурка, заставив Плиссиадис невольно выронить бокал. Рубиновый нектар веером разлился по мраморному полу, а с её плеч сползла смеющаяся Илари.

— Илари! — воскликнула Плиссиадис.

— Сестра? — лукаво приложив палец к губам, прошептала младшая. Её глаза сияли безудержной, детской радостью.

— Сколько раз повторять, что юной леди не пристало запрыгивать на спину к старшей сестре! — попыталась сделать строгий вид Плиссиадис, но в её глазах, лишь мгновение назад пустых и холодных, вспыхнули живые искорки.

— Но ты была такой печальной... — надув губки, промурлыкала Илари. — А должна радоваться! Сестра Феба сказала, что это ты победила лидера мятежников! Почему же ты бродишь здесь одна, словно в трауре?

Они зашагали рядом, их крылья едва касались друг друга. Плиссиадис вздохнула:

— Я брожу в печали именно потому, что это сделала моя рука. Поступила я... неправильно.

— Но почему? Разве не радостно, что земли снова наши? Что мир возвращается? Разве мы не совершили доброе дело, победив зло в виде мятежников?

— Внешне — да, сестра. Но объяснить тебе сложно... — голос Плиссиадис дрогнул. — Я не чувствовала в них злобы. Лишь отчаяние. Желание быть услышанными. И страх. Тот... он не желал мне смерти. Он хотел лишь...

Их разговор прервал звонкий голос:

— Плиссиадис! Кажется, наша героиня наслаждается славой в одиночестве.

К ним подлетела Люцина. Илари тут же отпрыгнула от старшей сестры и с тем же восторгом обняла новую собеседницу. Люцина рассмеялась, что-то прошептала ей на ухо, и Илари, сияя, крикнула: «Будет сделано!» — и умчалась прочь.

Едва младшая сестра скрылась из виду, улыбка Люцины растаяла, словно её и не было.

— Мать желает тебя видеть, — её голос стал низким и холодным. — Радуйся этому вниманию, пока можешь.

Плиссиадис встретила её взгляд, и все тепло, на мгновение поселившееся в её чертах, угасло, сменившись привычной ледяной маской.

— Благодарю за известие, Люцина.

Оставив бокал на мраморных перилах, Плиссиадис устремилась к матери. Каждое движение её крыльев было отточено до механического совершенства. Эсфираль, заметив приближение дочери, жестом отпустила Кассию и Октавию, прервав беседу на полуслове. По мере приближения к ней, лицо Плиссиадис теряло последние следы жизни, превращаясь в изысканную фарфоровую маску.

— Рада тебя видеть, дочь моя, — голос Эсфираль был подобен звону ледяных кристаллов.

— Рада вас видеть, Мать Прародительница. — Голос Плиссиадис был ровным…

Они поднялись выше, в пространство под самыми сводами, где музыка и гул праздника превращались в отдаленный шум. Две величественные фигуры парили в золотистом свете, подобные божествам, сошедшим с небесного пантеона.

— Я собрала этот бал в твою честь, дочь моя. Отчего же в твоих глазах читаю печаль? — спросила Эсфираль, и в её голосе прозвучала нота заботливости.

— Я польщена... — она сделала крошечную, почти незаметную паузу, — но печали во мне нет.

— Но это так, дитя моё. Мы все видим, что ты не гордишься своим подвигом. Ты можешь открыть мне своё сердце, и я одарю тебя своей мудростью.

— Всё прекрасно. — Слово прозвучало слишком быстро, выученно. — Я... рада празднику.

— И всё же ты избираешь путь отдалённости, — продолжила Эсфираль, и в её глазах вспыхнули крошечные звёзды холодного интереса. — Несмотря на то, что я — Королева Аэтеллона, я остаюсь твоей матерью и единственной семьёй.

— Всё совершенно прекрасно. Я безмерно рада, что вы собрали моих сестёр и устроили торжество в мою честь. И я счастлива своей победой над теми, кто посмел поднять руку на вас, мою Мать и Королеву. Позвольте же мне удалиться и насладиться празднеством? — Плиссиадис склонилась в изысканном реверансе, каждое движение которого было изучено до микрона.

— Вижу в тебе смятение, дочь моя. Что ж, наслаждайся моментом. Не буду тебе докучать, — произнесла Эсфираль, и её крылья отбросили на стены зала причудливые тени.

— Благодарю вас, — откликнулась Плиссиадис, уже отдаляясь.

Спускаясь вниз, в гущу праздника, она чувствовала, как маска идеальной дочери становится всё тяжелее. Её улыбка застыла на месте, став ещё более натянутой и искусственной. Где-то в глубине, под слоями холодного совершенства, шевелилось нечто тёмное и щемящее — не печаль, а нечто более сложное и опасное, что она тщательно скрывала даже от самой себя.

«Даже такая краткая беседа даётся мне с неимоверным трудом...» — пронеслось в сознании Плиссиадис, пока она медленно скользила по залу, её крылья едва заметно вздрагивали. Каждое слово, обращённое к Матери, требовало невероятных усилий — словно она перемещала каменные глыбы, сохраняя при этом утончённую улыбку.

На противоположном конце антресолей за этим спектаклем наблюдали две изящные фигуры. Феба, опершись локтями о перила, следила за сестрой с лёгкой насмешкой в глазах.

— Опять наша Плиссиадис в своём репертуаре, — тихо произнесла она. — Мать Прародительница устроила в её честь целое торжество, а она... словно бы и не рада. Хотя... отчасти я её понимаю.

Рядом Элара, поправляя прядь волос, выбившуюся из сложной причёски, улыбнулась. Её взгляд скользнул по толпе внизу.

— Куда занятнее другое — сановники сегодня что-то притихли. Помнишь, как они прежде норовили завести беседу, чтобы урвать крупицу нашего внимания?

— Их пригласили для поддержания иллюзии, сестра, — Феба пожала плечами. — Пусть строят свои связи в этом позолоченном мирке. То, что творится за его пределами, — не их забота. Пусть лучше следят за рождаемостью и экономикой. Да и вспомни — в последний раз мы собирались все вместе перед казнью того лжесвидетельника. Они уяснили: когда мы вместе — лучше хранить молчание.

— Мне просто доставляет удовольствие наблюдать их разочарованные лица, когда они не получают ни капли нашего одобрения, — с лёгкой жестокостью призналась Элара.

— Сурова ты к ним. Но что-то в Плиссиадис сегодня... не то. Когда она вернулась от Матери, в её глазах была пустота.

— Успокойся, Феба. Если бы она вернулась иной, это была бы уже не наша сестра. Она всегда была задумчивой меланхоличкой. Лишь с рождением Илари в ней появились проблески света.

— Верно... Но скажи, Элара, только мне одной кажется, что во всём этом есть что-то... странное? Это внимание Матери, этот праздник, эта личная аудиенция...

— Феба, не стоит погружаться в эти мысли, — Элара легко коснулась её руки. — Лучше спустимся вниз и позабавимся с нашими почтенными сановниками!

С этими словами она увлекла сестру за собой вниз, где их появление вызвало замирание и почтительный трепет среди собравшихся. Две сестры, словно солнечные лучи, пронзили искусственную атмосферу нижнего зала, заставляя сердца сановников биться в унисон страха и восхищения.

Глава 1.3

Огонёк в старом камине жил своей тихой жизнью, охотно обволакивая потрескивающие поленья алым покрывалом. Его трепетный свет танцевал в такт ночной тишине, а в те уголки, куда не мог дотянуться его живой язык, заглядывали бледные, стыдливые лучи луны. В этой уютной избе, хранящей запах старого дерева и печёного хлеба, мирно существовали двое… Они, прильнув друг к другу в простой соломенной постели, словно два птенца в гнезде, делились тихим теплом, обнимая и согревая.

Матушка маленькой Софьи, её лицо, смягчённое возрастом и заботами, было озарено отсветами пламени. Она нежно, почти бессознательно, гладила дочь по голове, и из её груди лилась тихая, добрая песня — мелодия, знакомая Софье с самого рождения. Но в этот вечер сон не спешил смыкать ресницы маленькой девочки. Её резвый, пытливый ум бодрствовал, что было редкостью — обычно колыбельная усыпляла её за несколько мгновений.

Заметив блеск широко открытых глаз, мать улыбнулась в уголках губ. «Коль уж моё солнышко не может уснуть, — подумала она, — расскажу-ка я ей сказочку, а там — как уж будет».

— Софья, — вымолвила она, и голос её был похож на шелест шёлка. — Спать совсем не хочешь, солнце?

Девочка повернула к ней голову. Мать лежала, облокотив голову на руку, и смотрела на неё с бездонной нежностью. Софья с внезапным удивлением подумала, как необыкновенно красива матушка под этим новым, непривычным углом.

— Не могу уснуть… — тихо призналась она. — Хорошо, — продолжила мать. — Тогда я расскажу тебе одну сказку. Такую ты ещё никогда не слышала! — В её словах зазвенел подлинный интерес, словно она и сама ждала этого момента.

— Хочу! Очень хочу!— глаза Софьи вспыхнули, а душа её, жаждущая чуда, устремилась навстречу обещанной истории.

— Ох, солнце ты моё! — Матушка рассмеялась, и смех её был похож на звон маленького колокольчика. — Хорошо, слушай же меня внимательно и не перебивай, ладно?

— Ладно, Мамуль, — послушно прошептала девочка.

Мать приподнялась, устраиваясь поудобнее, чтобы её рука могла не прерывать ласковый ритуал. Она слегка прокашлялась, собираясь с мыслями, и начала рассказ, погружая дочь в иные миры.

— Знаешь, далеко-далеко, за самым краем земли, там, где небо смыкается с бескрайними полями, живут люди. Но не простые, доченька. Они — прекрасные и мудрые, почти что создатели всего сущего. Волосы их — белее зимнего снега, а глаза —ярче самого редкого фиалка. Но самое восхитительное — их крылья. Величественные, белоснежные, они шуршат, как шёлк. И живут они столетиями, а самые верные из них — и тысячелетиями.

И вот, у одной семьи, что обитала на самой окраине тех дивных земель, родилась девочка. Но была она не похожа на других: волосы её были тёмными, как смоль, глаза — самыми обыкновенными, а за спиной… за спиной не было и намёка на крылья. Казалось бы, семья должна была погрузиться в несчастье! — Личико Софьи вытянулось от изумления. Как же так? Но она, затаив дыхание, слушала дальше. — Но они полюбили эту девочку всей душой, растили как родную. И все вокруг, глядя на их доброту, принимали её такой, какая она есть. И не было на тех небесах существа счастливее этой маленькой, бескрылой девочки.

— Но вдруг! — голос Матери понизился, став суровым и зловещим, а в глазах заплясали отблески тревожного пламени. — С небесных столиц, где правят железные законы чистоты, явились иные крылатые владыки. Узрев дитя, лишённое их благодати, они изрекли суровый вердикт: чуждое семя должно быть исторгнуто, дабы не оскверняло оно своим страданием их безупречный мир.

Долгие ночи напролёт семья в слезах совещалась, разрываясь меж долгом и любовью. И девочка, чьё сердце стало безмерно тяжким от их молчаливой муки, всё поняла. Чтобы избавить своих родителей от рокового выбора, она решила принести себя в жертву. Тайком, с помощью верных друзей, что не побоялись гнева сильных мира сего, она покинула небесные чертоги и спустилась вниз, в мир, что лежал под сенью её рая.

Оказавшись одна в незнакомом краю, она брела, не разбирая пути, через дремучие, шепчущие леса. Всё вокруг было ей чуждо, полно непривычных звуков, пугающих красок и скрытых опасностей. И однажды, когда сумерки сгустились меж стволами, из чащи на неё уставилась пара горящих глаз. На тропу вышел огромный волк, ощетинившись, с оскаленной пастью, с которой стекала свирепая слюна.

И вот, в решающий миг, когда зверь сгруппировался для смертельного прыжка… — Мать резко набросила край одеяла на Софью, окутав её в притворную тьму. Девочка взвизгнула от неожиданности, но Матушка, уже смягчив голос, медленно приподняла уголок «ночи», впуская обратно свет. — …как вдруг появился он. Рыцарь в стальных доспехах, отважный и несокрушимый. Взмах его меча, быстрый как молния, рассек и воздух, и гнусную тварь пополам.

Юная беглянка подняла на своего спасителя глаза, полные благодарности и ужаса, а он встретил её взгляд — и что-то дрогнуло в обоих сердцах. В тот миг произошло чудо более великое, чем любое небесное диво: они соприкоснулись душами и полюбили друг друга. — Софья замерла, впервые ощутив всю глубину и странную горечь этого слова — «любовь». Она-то думала, что оно принадлежит лишь ей и Матушке, а тут оказалось, что оно может связать двух совсем чужих людей, перевернув всю их жизнь.

— Рыцарь привёл свою избранницу в родную деревню, где на неё смотрели с недоверием и опаской. Но девушка, согретая его любовью, училась жить в новом мире. Вместе они построили дом на краю леса, а потом в нём случилось новое, тихое чудо: на свет появилась малютка-дочь… — Мать нежно провела пальцами по щеке Софьи, и в её глазах, на мгновение, блеснули слёзы. — Их собственная кровиночка. И жили они, побеждая все невзгоды, долго и счастливо.

— Мама! Не плачь, — испуганно прошептала Софья.

—Я не плачу, родная. Это слёзы радости, — улыбнулась мать, смахивая влагу с ресниц.

—Разве от радости плачут?

—Да, солнышко. Сердце переполняется таким счастьем, что ему тесно в груди, и оно просится наружу вот такими грустными каплями. Я так безмерно рада, что ты у меня есть, моё ненаглядное чудо, моя Софьюшка.

Она крепко, до хруста, обняла дочь, чувствуя, как та растворяется в объятиях.

—А теперь, после сказки, закрой глазки. Давай посчитаем овечек. — София невольно согласилась. — Вместе. Раз овечка… Две овечки… — Продолжил голос матушки…

Тихое бормотание слилось в единый ритм с ровным дыханием, и вскоре обе — и рассказчица, и слушательница — погрузились в безмятежный сон. Огонь в камине окончательно угас, превратившись в груду тёплого пепла. В избу вернулась благословенная тишина, нарушаемая лишь стрекотом сверчков да тихим потрескиванием догоравших угольков…

Глава 1.4

До бала…

В полуразрушенном здании, чьи стены еще хранили следы недавних сражений, царила напряженная тишина, нарушаемая лишь треском коммуникаторов. Среди груды обломков и опаленных конструкций был развернут импровизированный командный пункт, где решалась судьба последнего очага сопротивления. В самом сердце этого хаоса, на единственном уцелевшем мягком кресле, восседала Плиссиадис.

Ее фигура казалась инородной в этом царстве разрухи. Боевой костюм из сверхпрочного перламутрового материала облегал тело безупречным силуэтом, скрывая величественные крылья для большей мобильности. Каждая линия этого облачения была воплощением элегантной смертоносности. На столе рядом лежал ее знаменитый белый пистолет с золотой гравировкой — изящное орудие, уже успевшее стать легендой.

Справа от нее стоял офицер, чей вид был полной противоположностью ее безупречности. Его униформа была испачкана пылью и копотью, оружие покрыто царапинами, а в глазах горела смесь ярости и бессилия. Он молча наблюдал, как Плиссиадис изучала данные с планшета, ее тонкие пальцы быстро листали отчеты разведки.

— Я крайне недовольна, — ее голос прозвучал холодно и размеренно. — Вход, задний двор, окна... Они создали круговую оборону.

В этот момент где-то в отдалении грохнули взрывы, здание содрогнулось, с потолка посыпалась пыль. Офицер инстинктивно вздрогнул и посмотрел в сторону взрывов, но Плиссиадис даже не подняла глаз. Она продолжала изучать карту, лишь слегка сдвинув брови.

— Если так подумать... — она наконец подняла взгляд на офицера, заставив его невольно выпрямиться. — Вы точно уверены, что их там около сорока? Я вновь и вновь анализирую планировку здания, наши потери, данные разведки... Что-то здесь не сходится. Каковы ваши мысли?

Офицер сглотнул, чувствуя, как под взглядом этой изящной женщины его уверенность тает. Он боялся ее — не только как высшее начальство, но и как воплощение той непостижимой силы, что стояла за ней.

— Мы отправляли группу из десяти солдат ко входу, моя Госпожа, — его голос дрогнул. — То же самое и с другими группами. Группа «Дельта» обеспечивала огневую поддержку на расстоянии. Все группы, направленные в разные точки — точка А у входа, точка Б у окон нижнего уровня, точка В в заднем дворе... Все они были уничтожены мятежниками без возможности отступления.

Он сделал паузу, проводя дрожащим пальцем по карте.

— Мы пытались подорвать крышу, моя Госпожа, но приблизиться невозможно. Я лично контролировал все входы и выходы, чтобы подтвердить их численность. Мало того, что их много — практически каждый вооружен оружием X поколения. Это не новейшая разработка, но и не дешевое оружие с черного рынка. Скорее всего, там находятся те самые лидеры, что годами противостояли нам...

Он умолк, смахивая капли пота со лба. В воздухе повисло молчание. Плиссиадис отложила планшет, ее взгляд стал отстраненным, будто она просчитывала варианты, невидимые простым смертным. Ее пальцы легли на рукоять пистолета — нежный, почти ласковый жест, полный открытой угрозы.

— Вот как, — ее голос прозвучал как скользящий по льду клинок. — Уточни: войска отправлялись одновременно во все точки или поэтапно, на один вход?

Лицо офицера исказилось, в глазах мелькнула паническая мысль: «Твою ж мать, как я мог быть таким идиотом? Они же просто перебрасывали силы внутри здания! А я... я...»

— Отдельными группами... — прошептал он, уже мысленно прощаясь с жизнью за тактическую безграмотность.

Но вместо гнева он увидел, как губы Плиссиадис растянулись в ужасающей, почти кровожадной улыбке. Ее лицо на мгновение стало воплощением первобытного ужаса — то ли сама смерть, то ли демон войны.

— Вот как, — повторила она, и в этом повторе звучала холодная ярость. — Тогда слушай приказ. Ты ведешь двадцать солдат на основной вход. Я одна иду к заднему двору.

Офицер понял: его наказание — быть живым щитом, приманкой. Но приказ Верховной не оспаривается — возражение означало бы судьбу куда страшнее быстрой смерти в бою.

— Да, госпожа...

Штурм начался в кромешной тьме. Плиссиадис надела шлем, и мир преобразился в палитру изумрудных и фиолетовых оттенков. Ночное видение выхватывало каждую деталь, тепловизоры отслеживали малейшее движение. Она скользнула к заднему двору, слившись с тенями, и замерла в ожидании.

Первый же выстрел у входа стал ее сигналом. Взрыв гранаты, крики, запах гари — и она рванула с места. Дверь не открылась — она вылетела с петлями, сокрушенная её стремительным рывком.

Внутри время замедлилось. Ее сознание разделилось на миллион расчетливых частиц: отскок от стены, перекат, мгновенная оценка углов. Первый часовой у заднего входа лишь высунул голову из-за укрытия —смертельная пуля уже вошла в его лоб. Беззвучно, без предупреждения. Алебастровая кровь медленно растеклась по пыльному полу, словно жидкое серебро.

Она двинулась дальше. Десять мятежников, укрывшиеся за импровизированными баррикадами, вели методичный обстрел. Ее солдаты гибли под шквальным огнем оружия Х-поколения. В свете вспышек она увидела своего офицера — тот самый, что стоял перед ней час назад. Теперь он лежал, истекая кровью, его тело дергалось от попаданий.

Один из нападавших, стрелявший в умирающего, захохотал с истеричной эйфорией:

— Ну что?! Нравится, дщерь богов? Вот тебе и твои законы! Плевал я на них!

Плиссиадис приблизилась бесшумно, как тень. Они были слишком увлечены убийством, чтобы заметить ее появление. Она медленно приставила дуло пистолета к виску смеющегося.

— Ну и как тебе, нравится убивать моих солдат? — ее голос прозвучал ледяным шепотом.

Выстрел. Тело рухнуло.

На секунду воцарилась оглушительная тишина. Затем — хаос. Она действовала с пугающей эффективностью: два выстрела — два трупа. Бросок к ближайшему мятежнику — и вот он уже становится ее живым щитом. Остальные в ужасе стреляли в нее, пробивая бронежилет своего же товарища.

Выстрел в живот — выстрел в голову. Еще один — и еще. Четыре тела. Осталось двое.

Они бросили оружие, уткнулись лицами в грязный пол, бормоча мольбы о пощаде. Плиссиадис медленно подошла. Ни слова. Два выстрела — точных, безжалостных. Ей не нужны были пленные. Ей не интересны были их истории.

Тишина. Только треск догорающих коммуникаторов и запах крови. Она стояла среди тел, ее безупречный костюм теперь был забрызган серебристыми узорами. Пистолет в ее руке дымился, словно только что извергнутый вулкан. Где-то вдали все еще слышались отголоски боя, но ее работа здесь была завершена. Безжалостно.

В полумраке разрушенного здания Плиссиадис двигалась как тень, её шаги беззвучно скользили по обломкам. Солдаты уже зачищали первый этаж, но её путь лежал выше. Дверь на втором этаже, единственная уцелевшая, казалась немым вызовом. Одним точным ударом она высадила замок, и створка с грохотом отлетела в сторону.

Она вошла, готовясь к атаке, но замерла на пороге.

В луче лунного света, падающего сквозь дыру в потолке, сидел старик. Его старые крылья теперь висели за спиной бессильными, истончёнными лоскутами. К его груди прижималась маленькая девочка, не старше семи лет. Детские пальчики впивались в его поношенную одежду, а по грязным щекам струились беззвучные слёзы.

Плиссиадис замерла. За годы войн она видела многое — ярость, отчаяние, безумие в глазах врагов. Но не это. Не такую хрупкую, обречённую нежность. На мгновение её рука непроизвольно дрогнула, но затем она с силой воли вернула себе контроль. Пистолет плавно скрылся в кобуре.

— Вы — лидер этого жалкого сопротивления? — её голос прозвучал холодно и отстранённо, будто она оценивала не живых существ, а неудобную тактическую проблему.

Старик медленно поднял на неё взгляд. В его глазах не было страха — лишь усталая, испепеляющая горечь.

— Ну я. Разочаровал, о Великая?

— Напротив. Именно таким я вас и представляла. Слабый. Жалкий. Старый. — Она сделала паузу, изучая его. — Замечательно.

— И к чему эти слова? — прошипел он. — Разве вы не пришли убить меня и мою внучку? Это ведь в ваших правилах.

— Я не убиваю при детях.

Горький, надломленный смех старика эхом отозвался в пустом помещении.

— Вас это волнует? Ваши руки по локоть в крови чужих отцов, матерей, детей! Разве это — защита? Разве это — та святость, что вы проповедуете?

— Именно так. Вы пошли против Закона. Против воли Матери Прародительницы. — Её голос приобрёл металлический оттенок. — Вам повезло. Вы предстанете перед Великим Судом.

— Плевал я на ваши законы! — внезапно крикнул старик, и его тело содрогнулось от надрывного кашля. — Какой это закон, если он запрещает жить свободно? Если вы убиваете каждого, кто родился не с теми крыльями, не с теми глазами? Если любая жестокость оправдана вашим «порядком»?

— Вы слишком многословны для старика, — в голосе Плиссиадис впервые прозвучали нотки раздражения.

— Я буду говорить, пока могу! Скажите, о Великая, подали бы вы воду жаждущему?

— Поднесла бы.

— А если у него нет крыльев? Если его кожа — другого оттенка? Если его мысли — не ваши мысли?

— Тогда... это против морали, — невольно вырвалось у неё.

— Вот! — торжествующе воскликнул старик. — Вот что отличает нас! Мы помогаем всем, кто в нужде, а вы живёте в своей позолоченной тюрьме! Вы вообще знаете, что такое любовь? Чувствовали ли вы когда-нибудь радость от того, что рядом тот, кто понимает тебя без слов? Кто является твоей семьёй?

Его речь перешла в надрывный кашель. Девочка тихо заплакала, крепче вцепившись в деда. — Деда… мы же не умрём...? — Молвила она, спрятавши лицо в ветхие одежды. «Ты не умрешь…», мимолётные мысли коснулись Плиссиадис.

— В любом случае! — резко прервала его Плиссиадис, и её голос впервые зазвенел сталью настоящего гнева. — Вы будете задержаны. Всё остальное — на Суде!

— Чёрта с два! — прохрипел старик.

Его движение было поразительно быстрым для столь дряхлого тела. Правая рука рванулась к поясу, и Плиссиадис увидела белую чеку, уже выдернутую, и гранату в его сжимающейся ладони. Взгляд старика встретился с её взглядом — в нём не было ни страха, ни ненависти. Лишь бесконечная, всепоглощающая скорбь. Девочка зажмурилась, прижавшись к нему.

Инстинкт сработал быстрее мысли. Плиссиадис отбросила себя в дальний угол, пригнулась, и в следующее мгновение мир взорвался оглушительным грохотом.

Её броня выдержала, поглотив ударную волну и осколки. Когда пыль осела, она поднялась, отряхивая серую взвесь с костюма.

И тогда она увидела.

То, что осталось от старика и девочки, было размазано по стенам. Кусок детской кофточки прилип к потолку. Маленькая, изящная рука с тонкими пальцами медленно сползала по стене, оставляя за собой кровавый след…

— Сволочь, — прошептала она, и её голос дрогнул. — Как он посмел... взять с собой ребёнка...

Её кулак с размаху ударил в стену, оставив в бетоне глубокую вмятину. Боль в костяшках пальцев была острой, живой, единственным реальным ощущением в этом кошмаре.

В дверном проёме появились солдаты. Они застыли, ожидая приказов, но видели лишь спину своей командирши — прямую, незыблемую, идеальную.

Плиссиадис выпрямилась. Её лицо вновь стало бесстрастной маской. Она развернулась и прошла мимо них, не глядя, не оборачиваясь на кровавую комнату. Её шаги были твёрдыми и безжалостными.

Но в её памяти навсегда останется та самая маленькая рука, медленно сползающая по стене. И тихий шёпот, который никто не услышал:

— Прости…

Глава 1.5

В старой деревенской избе, пахнущей дымом, квашеной капустой и временем, разыгрывался вечный спектакль супружеской жизни. Воздух гудел от криков, а бревенчатые стены, казалось, вторили перепалке, поскрипывая в такт раздраженным голосам, словно делясь друг с другом вековыми сплетнями.

— Хрыч старый! — визгливо выкрикивала Катька, женщина с лицом, изборожденным морщинами, похожими на карту прожитых лет. — Не будь ты у меня на пути, я бы сейчас... — Она лихорадочно рылась в заветном сундуке, хранящем пожелтевшие воспоминания, и вытащила затертую до мягкости бумажку. — Жила бы с ним, вот он, писал-то как! А я, дура, за тебя пошла!

Письмо шлепнулось старику прямо в лицо и прилипло к щеке, словно мокрая бабочка. Трофим — а это был он — медленно снял его, развернул, и по его лицу поползла ухмылка, делая его похожим на старого, довольного кота.

— Погоди, погоди... — замурлыкал он, водя корявым пальцем по выцветшим строкам. — А чье это письмецо-то, Катька?

— Как чье?! — всплеснула она руками, и ее лицо, круглое, как сдобная булка, покраснело от негодования. — От поклонника таинственного! Ты смотри, хрыч, какие тут стихи, какие речи нежные! Я их наизусть выучила!

— Дурочка ты моя ненаглядная! — рассмеялся Трофим, и смех его был похож на скрип старой телеги. — Да это ж я писал! Гляди-ка, хранишь, сердешная, бережешь, как реликвию!

Катька замерла, ее глаза, маленькие и яркие, как бусинки, расширились от изумления. Она выхватила письмо обратно, вглядываясь в знакомые каракули, будто видя их впервые.

— Быть не может... Ты-то? Такие слова складывать? Да не в жизнь! — она покачала головой, и на ее лице смешались недоверие и зарождающаяся надежда.

— А ты, душенька моя, всему не веришь, — покачал головой Трофим, с нежностью глядя на пожелтевшую бумагу. — Вот только когда тебе под нос сунешь, тогда и начинаешь прозревать.

— Даже если и твое! — Катька вдруг сникла, ее голос стал тише. Она аккуратно сложила письмо, погладила его ладонью и бережно убрала обратно в сундук, в самый потаенный уголок. — Ты все равно мне жизнь всю попортил.

— Это как же я тебе жизнь попортил, а? Дорогая ты моя? — Трофим тяжело опустился на деревянный стул, который заскрипел под его весом.

— У всех мужья, — начала она, закатывая глаза к закопченному потолку, — вот, уже там своим жёнам платья покупают, а вот сверстник твой, как там его... Блин, имя забыла... А, Михайлов, вот он — уже там и ферму построил, во! А он в те года за мной бегал, надо же было мне, окаянной, за тобой увязаться! — Она снова надула губы, словно обиженная девочка.

— Катька, ты что, с дуба рухнула? — Трофим прищурился, в его глазах мелькнула искорка ревности. — Михайлов? Да мне на него дунуть — от него ничего не останется. Прям уж — мужчина золотой.

— Ну и что? — упрямо тряхнула головой Катька. — Ты только представь, будь ты у нас чуть умнее, мы бы жили, ох как хорошо!

— Да? А смысл-то? — Трофим вдруг нахмурился, и слова вырвались у него резко, прежде чем он успел обдумать их. — Даже если бы ты, душа моя, и была бы с ним, ты ж бесплодна! Ни сына, ни дочери не можешь родить ни мне, ни себе.

Последние слова повисли в воздухе, острые, как серп. Громкие, словно удар грома посреди ясного неба. Катька застыла, ее лицо побелело, а в глазах, таких же ярких и живых, промелькнула бездонная, давно похороненная боль. Шумная изба вдруг оглохла, и только треск полена в печи нарушал гнетущую тишину, ставшую страшнее любых криков.

— Ах, Трофим... — Голос Катьки дрогнул, и по ее морщинистым щекам, словно по высохшим руслам рек, потекли редкие, но тяжелые слезы. Она поникла, и тихий, горький плач, похожий на шум осеннего дождя, наполнил избу.

— Катька, прости... — Старик медленно подошел к ней, его натруженная рука легла на ее вздрагивающие плечи. — Я не хотел... Виноват, дурак, что не додумался в свое время ферму строить, как тот Михайлов. Не плачь, родненькая, прости старика.

— Да иди ты! — Она оттолкнула его, но в жесте уже не было прежней злости, лишь усталая обида. — Лучше подзови детей соседских с улицы. Небось наигрались, есть хотят. А мы тут с тобой, как малые... — Она повернулась к печи и вынула из теплого чрева камина чугунный котел, откуда повалил пар гречневой каши.

— Как прикажете, — покорно кивнул Трофим и, высунувшись в дверь, крикнул так, что, казалось, дрогнули вековые стены: — Дети! Пора кушать! Забегайте! Мы с бабушкой Катей вам каши наварили — объедение!

Катька краем потертого фартука смахнула остатки слез, и ее лицо постепенно оживало, согретое привычной заботой. Она ловко расставила по столу пять деревянных мисок и разложила в них дымящуюся кашу, щедро сдобренную маслом.

Едва Трофим смолк, в избу ворвалась шумная ватага ребятишек. Двое из них, не раздумывая, запрыгнули старику на спину, обвив его шею руками. Трофим, кряхтя, но с явным удовольствием, прокатил их, как наездников, а потом усадил за стол.

— Так... — пересчитал он детские головы и хлопнул себя по лбу. — Одной не хватает! Дети, кушайте, а ты, Катька, приготовь еще одну тарелку, забыли мы про неё то, старые!

Лицо Катьки на миг снова стало недовольным, но она без слов поставила еще одну миску на край стола. Дети уже уплетали кашу, и звон ложек сливался с их счастливым смехом. А в избе пахло теперь не ссорой, а гречкой, детством и тем особым миром, который мог существовать только здесь, между этими стенами.

Спустя минут десять дверь скрипнула, и в избу вошел Трофим, бережно неся на руках худенькую девочку с большими, слишком серьезными для ее возраста глазами. Это была Софья. Он усадил ее за стол, подвинув к ней миску с дымящейся кашей, и сказал мягко:

— Вот, Софьюшка, кушай на здоровье, родная.

Несколько детей невольно отодвинулись, будто вокруг девочки образовалось невидимое поле отчуждения. Шепотки о ее матери, «ведьме», уже давно стали частью деревенского фольклора. Трофим заметил это и лишь грустно опустил глаза. Чтобы разрядить атмосферу, он громко хлопнул себя по коленям, привлекая всеобщее внимание.

— А покуда вы, соколики, кашу уплетаете, я вам историю одну расскажу, — его голос зазвучал торжественно и таинственно. — Старую-престарую, да вот — сущую правду.

Катька, стоявшая у печи, обернулась и встретилась с ним взглядом. Он молча дал ей понять: «Оставь нас». Понявши жест, она, фыркнув, накинула платок и вышла на крыльцо — ей и впрямь не нравилось, когда муж вдавался в свои «бабьи сказки».

Дети, заинтригованные, повернулись к нему, на мгновение забыв о еде.

— Ну, коль слушатели собрались, начинаю, — Трофим кряхтя развернулся на табурете, сделал театральную паузу и начал, понизив голос до доверительного шепота. — Лет триста назад, а то и больше, когда наша деревня только-только зарождалась на этом самом месте, далеко, в другой деревне от нас, с небес упало нечто диковинное. Милир. Белый, словно лист бумаги, — он достал из-за пазухи чистый лист, показывая цвет. — И упал он в Старом лесу, весь в красоте неземной!

Дети замерли, ложки застыли на полпути ко рту. Софья, обычно такая замкнутая, смотрела на старика, не отрываясь, в ее глазах горел живой интерес.

— Подобрали его местные жители, — продолжал Трофим, и его голос стал жестче. — И давай допытываться: кто ты, откуда, зачем пришел? А Милир им в ответ лишь одно: «Ждите. Следуйте за мной. Кормите, поите, помогайте — и получите награду по вашей доброте». Но народ наш, известно, скор на подозренье. Решили они, что это не посланец небес, а дьявольское наваждение. И кинули его, светлого, в темницу, в сырой подвал на цепь!

Софья невольно ахнула, прикрыв рот ладошкой.

— Опасались, видишь ли, ухаживать за ним, думали — погубит он их души. А не ведали они, что существо то было из иных миров, из стран далеких, где города летают, а реки — из молока и меда. Но горе тому, — Трофим поднял палец, и его глаза сверкнули, — кто обидит пришельца из таких краев! Ибо за ним следует кара страшная.

Он сделал паузу, давая словам проникнуть в детские сердца.

— Год прошел. Милир тот в заточении умер. Не кормили его, не поили, лишь злобой своей травили. И едва душа его покинула тело, как на деревню обрушилась беда. Пришли из тьмы лесов существа, — Трофим встал, его тень, огромная и уродливая, заколебалась на стене, — не звери и не люди. Страшилы с клыками! И пошли они убивать всех подряд — и старого, и малого, без разбора! Ибо деревня согрешила, пролила невинную кровь! И не видать им было больше счастья, и судьба их была предрешена!

Он с силой ударил кулаком по столу. Миски подпрыгнули, ложки звякнули. Дети вздрогнули, а глаза Софьи стали круглыми от ужаса и восхищения.

— Вот потому, ребятки, если встретите в лесу что-то нездешнее, бегите без оглядки! Не подходите к лесу, и не глазейте! Говорю вам, всё там опасно. И история эта — не сказка, а завет предков. Сгинула та деревня без следа, будто ее и не было... И от нее лишь эта история к нам перешла!

Один из парней, коренастый и дерзкий, с вызовом посмотрел на старика.

— Дед Трофим, ну что вы нам страшилки-то рассказываете! Не бывает таких Милиров!

— Ну, детки, — вздохнул Трофим, разводя руками, — дело ваше — верить старому деду или нет. Но помните одну мудрость: все беды в наших краях издавна связывали с этими гостями…

— Да бросьте вы, — махнул рукой тот самый дерзкий парнишка, — запугиваете нас. И без ваших сказок слушаться будем.

— Хах! Ишь, какой смелый да умный выискался! — Трофим покачал головой, но в его глазах мелькнула усмешка. — Ладно, вижу, кашка у вас вся подъедена. Пора по домам. Ну? Что хозяевам сказать?

— СПА-СИ-БО! — дружно протрещали дети и, словно стайка воробьев, высыпали из избы, унося с собой и сытость, и новую порцию деревенского фольклора.

Когда изба опустела и стих топот детских ног, Софья осталась одна. Она робко подошла к Трофиму, потянула его за рукав и, встав на цыпочки, прошептала ему на ухо: «Моя мама тоже знает сказки про Милиров...»

Лицо старика озарила теплая улыбка. Он бережно взял девочку за руку и сказал мягко: «Вот чудеса-то! Ну что ж, проводи меня к ней, родная». И они медленно зашагали по тропинке к одинокому дому на краю деревни.

Глава 1.6

Величественный коридор, казалось, не имел конца, уходя в перспективную дымку. Под сводами витал торжественный полумрак, нарушаемый лишь мягким сиянием декоративных светильников. Их призрачный свет озарял ряд гордых гербов… Длинный, поглощающий шаги ковер и диковинные деревца в кадках, чьи нежные соцветия переливались оттенками лазури и зари. Эта роскошь была не просто украшением — она была воплощением самой сути небесных обитателей, даруя им выбор: парить под сводами или шествовать в задумчивой неспешности.

Именно последнее предпочитала Плиссиадис. Ее крылья были плотно сложены за спиной, пока она медленно скользила по ковру. Но не красота окружения занимала ее ум. Внутри бушевала тихая буря. Взгляд, обычно холодный и уверенный, был обращен внутрь, туда, где находились тяжкие думы. «Почему на душе лежит этот груз…? — терзался ее разум. — Все ли я делаю правильно? И где та черта, за которой долг оборачивается жестокостью, а порядок — тиранией?»

Она резко остановилась, будто наткнувшись на невидимую стену. В воздухе перед ней проступило видение — бледное, испуганное личико девочки, прижавшейся к деду. Та самая, чью жизнь она мысленно пообещала сохранить. Обещание, растоптанное суровой реальностью, оставило в ее душе незаживающую ссадину. Сжав виски пальцами, Плиссиадис резко свернула вправо, словно пытаясь убежать от прошлого.

Перед ней взмыли ввысь резные арки входа, увенчанные надписью: «Библиотека». Переступив порог, она замерла, ослепленная масштабом. Бесчисленные ярусы полок уходили в поднебесье, подобно улью, где вместо меда хранилась мудрость веков. Тишина здесь была не пустой, а густой, насыщенная знанием, прерываемой лишь шелестом страниц где-то на высоких балконах. Воздух пах пылью и древностью. Здесь, среди этого океана чужих мыслей, она надеялась найти ответы, способные утихомирить бурю в ее душе.

Плиссиадис обернулась, и взгляд её скользнул вглубь зала, где за массивной стойкой из тёмного дерева, почти полностью скрытая баррикадами из книг, фолиантов и свитков, сидела её сестра. Танаис. Та, что считалась умнейшей и мудрейшей среди двенадцати дочерей Эсфираль. Её знания, выхолощенные и отфильтрованные страницами бесчисленных томов, были одновременно и её силой, и её клеткой. Сейчас она, откинув лавину серебристых волос, с усердием впивалась в текст древнего фолианта, полностью отрешившись от мира.

Плиссиадис бесшумно подошла и облокотилась о стойку, но сестра, погружённая в изучение, не обратила на неё ни малейшего внимания. Лишь тонкие пальцы Танаис водили по пожелтевшим страницам и лёгкий, раздражающий щелчок языка «Т-ц» нарушали благоговейную тишину. Она достала увеличительную линзу, пытаясь разобрать стёршиеся символы.

Плиссиадис, устав от невидимого барьера, один раз отстучала по дереву костяшками пальцев. Тишина. Танаис лишь глубже нахмурила своё безупречное чело, её брови сошлись в строгую стрелу. Второй стук прозвучал громче, властнее, заставив вздрогнуть пылинки на ближайших стопках книг. Ответа вновь не последовало.

Когда Плиссиадис, с нарастающим раздражением занесла руку для третьего, уже откровенно громового удара, из-за баррикады книг донёсся тихий, ядовитый шёпот, словно змеиное:

— Ещё раз стукнешь, я тебе эти пальцы оторву и засуну в переплёт как забытые закладки.

— Что? — не расслышала Плиссиадис, но рука её замерла в воздухе.

— Да так, ничего, ничего, — уже обычным, ровным голосом проговорила Танаис, наконец отрывая взгляд от фолианта и убирая линзу. Её глаза, холодные и пронзительные уставились на сестру без тени приветствия. — Прости, я занята. Не сразу заметила тебя.

— Мне нужна книга, — без предисловий заявила Плиссиадис.

Уголок губ Танаис дёрнулся в едва заметной усмешке.

— А я думала — барабан, — снова пробормотала она себе под нос.

— Что?

— Да так, ничего. Какая книга? Обычно-то ты не балуешься чтением, — Танаис с лёгким хлопком закрыла фолиант, подняв облачко древней пыли. — Читать мысли не умею, так что изволь объяснить.

— Мне нужен доступ к запретным архивам. К тем книгам, что мы изъяли.

Танаис медленно, с театральной неспешностью, облокотилась на стойку, подперев подбородок сложенными пальцами.

— О как? Интересно-интересно. Неужто жаждешь просветления? Или, быть может, решила пересмотреть свои взгляды на мироустройство? Стать «новой, улучшенной версией себя»? — её голос звучал сладко и язвительно.

— Танаис, я пришла сюда не для обмена остротами, — голос Плиссиадис стал твёрже и холоднее. — Ты выдашь книги или нет?

— Без веской причины — увы, не могу. Запретный фонд, на минуточку. Не библиотека для начинающих.

— Мне нужно изучить психологию потенциальных мятежников и врагов. Чтобы предугадывать угрозы и ликвидировать их до того, как они нанесут ущерб.

Танаис замерла, её пронзительный взгляд будто бы сканировал сестру, выискивая скрытые мотивы.

— Хм… — она откинулась на спинку стула. — Знаешь, мне интересно кое-что другое, но отнюдь не твоя оперативная необходимость, буду откровенна. Но тебе повезло — сегодня у меня настроение хорошее, а твои навыки убеждения — откровенно плохи. Считай, мы оба в выигрыше.

— Танаис… — в голосе Плиссиадис зазвенела сталь, но сестра, не дав договорить, уже чиркала что-то на клочке бумаги. Быстрым, отточенным движением она протянула его Плиссиадис.

— Не потеряй. И не говори, что я тебя ни о чём не предупреждала. Некоторые истины… сжигают изнутри.

Кивнув с ледяной сдержанностью, Плиссиадис скользнула в лабиринт из сомкнутых книжных полок. Воздух здесь был густым и спертым, пахнущим не просто пылью, а тлением запретных истин. Следуя закорючкам на клочке бумажки, она двигалась через этот лес, словно тень: поворот налево, в глухую теснину, где светильники едва смежали желтые очи; затем направо, в коридор, заваленный свитками. И наконец — вверх, по витой лестнице, чьи ступени, казалось, рождались из тьмы.

И вот, цель. Но то, что предстало ее взору, заставило на миг замереть. Не просто полки, а нечто иное. Их скрывала, прозрачная, словно слеза, сетка, мерцающая сдержанным внутренним светом. Она была не материальна, а соткана из чистой энергии, и сквозь ее ячейки названия книг читались как эпитафии на чужих могилах. Лишь у края пульсировал маленький сенсор, одинокий алтарь в этом храме отреченного знания.

«Замечательно», — прошептала она, и слово повисло в тишине… Кончик пальца коснулся холодного экрана. Мгновение — и золотая паутина взорвалась тишиной, рассыпавшись на мириады светящихся пылинок, которые угасли, не долетев до пола. Перед ней зиял провал. Полки, облаченные в кроваво-красные переплеты с печатью «Запрет», дышали молчаливым вызовом. Паря над этим интеллектуальным кладбищем, она протянула руку, и пальцы ее сомкнулись на корешке одной из них. Первая же строка обожгла сознание: «О сопротивлении злу силою».

«Интересно, — подумала Плиссиадис, и в душе ее шевельнулся давно забытый росток надежды. — Возможно, это ключ». Она перевернула книгу в тщетной попытке найти имя автора, но его не было — лишь безличная мудрость, обреченная на забвение. Легкой насмешкой тронув губы, она унесла свою добычу в самый уединенный угол балкона.

И что же нашла она в этой книге, чьи страницы пахли не чернилами, но порохом и мятежом? Плиссиадис, опустившись в кресло с непривычной для воина осторожностью, погрузилась в чтение. Её глаза, привыкшие выхватывать тактические схемы и уязвимости врага, теперь с изумлением скользили по строчкам. Книга не была трактатом — она была исповедью, криком души.

«Что есть зло? — вопрошали первые строки, и слова висели в тишине подобно ядовитому туману. — И что есть добро? Неужели добро — это лишь слепая защита своих, а зло — лишь причинение вреда? Так ли примитивна вселенская инженерия?» Безымянный Автор вёл её дальше, в самые дебри сомнения. «Личность, — шептали страницы, — рождается на распутье между этими двумя силами, а жизнь — это вечный выбор на этом распутье. Но если так, то какое право имеем мы карать того, кто любит иначе, мыслит иначе, существует иначе? Не превращаемся ли мы тогда в то самое зло, с которым сражаемся? Для того, кого мы угнетаем во имя своего «добра», мы — злодеи. И это — незыблемая истина».

Плиссиадис почувствовала, что это было не откровение — это был приговор. Приговор всем её победам, всем миссиям, всем «подвигам».

«Наш мир — это весы, — продолжал невидимый наставник. — На каждую нашу радость найдётся противовес из разочарования, дабы сохранить хрупкое равновесие. Но если для кого-то мы — это горе и несчастье, значит, где-то существует место, где чаши весов должны прийти в гармонию. Значит, наша правота — не абсолют».

И тут мысль автора, острая как клинок, вонзилась в самое сердце её реальности. «Что же тогда есть мораль? Наша Прародительница вещает, что мораль — это служение ей. Вера в неё. Слепое исполнение её законов. Но мораль — это сама ткань, сотканная из добра и зла, это сама жизнь и её выборы. Так можно ли ту, чьи законы несут добро лишь избранным, а остальным — смерть или рабство, считать носителем добра? Её стандарты — не данность от природы. Они — лишь чья-то воля. А что делать тем, кто в эти стандарты не вписывается? Ответ известен: их следует «убрать», дабы не оскверняли они своим существованием её идеальный мир».

Страницы словно жгли ей пальцы. Это была не ересь. Это была иная правда, к которой сложно уверовать.

«Добро и зло не могут быть монополией одного существа! — настаивал автор, и его голос в сознании Плиссиадис звучал всё громче. — Они должны смешиваться в горниле общего диалога, рождая общий моральный вердикт. Мы все разные. У каждого — свой внутренний мир. И если я следую воле другого, найду ли я своё счастье? То, что будет желанно лично мне? Конечно, нет».

Финальные строки были пропитаны предсмертной горечью. «Тот, кто читает эти строки, знай: того, кто их написал, скорее всего, уже нет в живых. Или случилось нечто худшее. Но я обращаюсь к тебе: твоё счастье — это лишь то, чего хочет твоя душа. Меняй свою жизнь, лишь когда увидишь, что она катится в пропасть. И главное… не забудь. Прошу тебя, не забудь то, что прочёл здесь».

Плиссиадис медленно отстранила книгу, будто она обжигала пальцы. Прикосновение собственных ладоней к вискам стало жестом отчаяния, попыткой удержать свой старый мир. «Здесь есть своя истина, — прошептала она в гулкой тишине. — Но, если каждый изберет свою правду, мир падет в хаос. Хотя… их правда… тоже имеет право быть».

Она вернула книгу на полку, навсегда оставив меж стеллажей часть своей прежней уверенности. Проходя мимо пустой стойки, она бросила взгляд на место, где сидела Танаис. Его пустота была красноречивее любых слов.

Глава 1.7

Крохотные босые ножки весело топотали по узорчатому ковру детской комнаты. Маленькая Плиссиадис, увлечённо возившаяся на полу, теребила в руках роскошную книжку с золочёным обрезом, воображая его то грозным драконом, то волшебной каретой. Её глаза, два сияющих аметиста, искрились безудержным восторгом.

— Плиссиадис! — раздался у двери голос, полный мягкого, но строгого укора.

Малышка тут же вскочила, её личико озарила восторженная улыбка.

— Илари! Ты пришла!

Старшая сестра, покачав головой, изящно скользнула в комнату. Её лазурные волосы, уложенные в сложную причёску, выглядели безупречно.

— И что же с тобой делать, непоседа? — вздохнула она, с лёгкой укоризной разглядывая растрёпанную головку младшей. — Дочерям Прародительницы не пристало быть растрёпами.

Достав из складок платья изящную гребёнку, Илари нежными движениями принялась распутывать серебристые пряди Плиссиадис.

Плиссиадис извивалась под руками сестры, словно юный угорёк, не в силах усидеть на месте.

—Сестра! — прозвучал новый, более строгий укор. — Сиди смирно!

— Я и сижу! — фыркнула малютка, надув губки. Каждое касание гребня к спутанным прядям вызывало у неё возмущённое: «Ай!»

— Не айкай! Сидела бы спокойно с книгой — и волосы были бы целы, и я довольна.

— Но больно же!

— Потерпи. Уже почти закончила.

Ловким движением Илари распутала последний узел. — Вот и всё... Что ж, как я вижу, чтение у нас снова не задалось. — В её глазах мелькнула тень усталости.

— Куда это ты побежала, играть? — Илари скрестила руки на груди, пытаясь придать своему голосу суровость, которую тут же выдавали весёлые искорки в глазах. — Ты у нас книжку дочитала? Всё там выучила?

— Всё выучила! — Плиссиадис вспыхнула торжествующей, но совершенно лживой улыбкой, от которой у Илари ёкнуло сердце от умиления.

— Да ну? Первый вопрос! Как гусеница превращается в бабочку? А?

В воздухе повисла звенящая тишина. Малышка заворожённо поводила глазками по потолку, словно выискивая там ответ, и наконец выдала, торжественно хихикнув:

— Это когда она из домика выходит летать!

— Хм, почти верно, — не удержалась от улыбки Илари. — А как этот домик называется?

— А-а-а-а, забыла! — вздохнула Плиссиадис с таким драматизмом, будто речь шла о величайшей трагедии.

— А может, ты просто не знаешь? — подловила её сестра, наслаждаясь этой маленькой комедией.

— Знаю! Это… — взгляд ребёнка снова устремился в потолок с таким напряжённым выражением, будто ответ был записан между лепниной.

— Давай помогу, ко… — подсказала Илари, едва сдерживая смех.

— КОМОРКА! — выпалила счастливая Плиссиадис, подпрыгивая на месте. — КОМОРКА, КОМОРОКА!

— Да нет же, дурочка ты моя! — Илари нежно шлёпнула её по затылку, и сдержанный смешок наконец вырвался наружу. — Кокон! Кокон, запомни!

Плиссиадис, потирая затылок, посмотрела на сестру глазами, полными обиды и надежды.

— Запомнила… А теперь поиграем?

— Так ты же не дала верный ответ! — Илари склонилась к ней, притворно строгая.

— Я знала, правда знала! Просто забыла! Ну поиграем? Ну пожалуйста, Илари! — Глаза маленькой Плиссиадис наполнились такой вселенской мольбой, таким бездонным умилением, что они словно говорили: «Ну пожалей же меня, я же твоё маленькое, несчастное солнышко!».

— Ох, ладно уж! — сдалась Илари, не в силах противиться молящему взгляду. — Но только в этот раз!

— Ура! Мы будем играть в догонялки!

— Может, лучше посоревнуемся, кто больше страниц прочтёт? — попыталась предложить Илари, но в ответ услышала твёрдое: «Нет!»

Следующий час комната наполнялась беззаботным смехом, весёлыми криками и топотом маленьких ног. Воздух звенел от детского восторга, пока внезапно не распахнулась дверь. На пороге, словно воплощённая тишина, стояла Эсфираль. Её появление заморозило саму атмосферу комнаты. Холодный взгляд Прародительницы скользнул по Плиссиадис, заставив ребёнка потупить глаза.

— Илари, ты мне нужна, — прозвучало бесстрастно и неоспоримо.

— Да, сейчас, — отозвалась Илари, с лёгким трепетом поправляя складки платья.

Эсфираль приблизилась к Плиссиадис и, прикоснувшись прохладными пальцами к её щеке, спросила:

— Всё в порядке, дитя моё?

Девочка, не поднимая глаз, лишь кивнула, с трудом выдавив: «Да».

— Хорошо, — заключила Эсфираль.

Когда они вышли, Плиссиадис осталась одна, провожая взглядом удаляющуюся сестру. Тёмный дверной проём казался ей бездной.

— Я ещё вернусь, — тихо пообещала Илари на прощание.

Дверь закрылась с тихим щелчком, оставив комнату в тишине.

Время текло медленно. Жизнь маленькой Плиссиадис замерла в ожидании. Изредка к ней наведывались учителя — почтенные милиры с поблёкшими крыльями, чьи голоса дребезжали, как осенние листья. Но дитя не внимало их урокам. Все её мысли занимали две вещи: новые забавы и один мучительный вопрос.

«Где Илари? Почему она не приходит?»

В ответ — лишь молчание стен. Дни сменялись днями, однообразные и скучные. В этом вакууме тоски рождалось упрямство. Девочка постепенно превращалась в своевольную непоседу, бунтующую против всех и вся. Её сердце, не знавшее былой ласки, затвердевало с каждым пропущенным уроком.

В тот день, когда скука достигла своего предела, дверь отворил всё тот же милир. Но на этот раз его руки были пусты, а взгляд непривычно суров.

— Прародительница приказала тебе следовать за мной, — изрёк он, глядя на упрямо сжавшуюся фигурку.

— Пойду только если Илари зайдёт за мной! — выпалила Плиссиадис, закладывая руки за спину.

— Мы как раз направляемся к ней, — старик сделал паузу, наблюдая, как мгновенно преображается детское лицо.

— Правда? Тогда иду!

Долгий путь через незнакомые коридоры завершился у тяжёлой двери. Воздух внутри был густым и стерильным, пахнущим озоном и металлом. Приглушённый свет странных ламп отбрасывал синеватые блики на причудливые конструкции. В центре зала стояло нечто, напоминающее ложе, опутанное мерцающими трубками. Внутри угадывались контуры тела.

По периметру стояло двенадцать таких же лож, но меньших размером. Лишь одно, ближайшее, отличалось изысканными украшениями, явно указывающими на его королевский статус. Плиссиадис невольно сглотнула, чувствуя, как по спине пробегает холодок неизвестности.

— Я привел её, ваше величество, — старый милир склонился в почтительном поклоне перед Эсфираль, работающая над центральным ложем.

— Ты свободен, — бросила она через плечо. Сопровождающий удалился, и в зале воцарилась гнетущая тишина.

Плиссиадис окинула взглядом помещение. У стены стояли другие дети-милиры, застывшие в немом ожидании. На их бледных лицах читался неподдельный страх.

— Плиссиадис, встань с ними, — скомандовала Эсфираль, не отрываясь от своих манипуляций.

Девочка послушно заняла место в ряду. Внезапно Прародительница обернулась, и на её губах на мгновение мелькнула тень улыбки.

— Дети мои, настал час, ради которого вы здесь, — возвестила она, простирая руки. — Пришло время Жатвы! Благодаря этому мы все обретём долголетие во имя Аэтеллона и нашей семьи.

Дети замерли в смущенной нерешительности, но повиновение матери было законом. Они молча, по приказу, разошлись по пустующим ложам, покорно ожидая своей участи. Лишь Плиссиадис оставалась неподвижной, её маленькое тело напряглось в немом протесте.

— Илари! — внезапно вырвалось у неё, нарушая звенящую тишину. — Мама, я хочу видеть Илари!

Эсфираль, склонившаяся над одним из детей, медленно выпрямилась. Холодная тень скользнула в её взгляде, но через мгновение сменилась подобием материнской нежности. Она приблизилась к дрожащей дочери.

— Хорошо, — тихо произнесла Прародительница, поднимая Плиссиадис на руки. — Тогда смотри.

Она развернула ребёнка к центральному ложу. На нём, опутанная светящимися трубками, лежала Илари. Её тело было истощено до прозрачности, кожа натянута над хрупкими костями. Лишь глубокие глаза сохраняли сознание, отражая ужас маленькой сестры.

Плиссиадис застыла, не в силах издать звук. Когда мать приблизила её к ложу, Илари слабо улыбнулась.

— Прости, что не пришла... — её голос был едва слышен. — Не бойся... Всё... хорошо...

— Илари... — наконец выдохнула Плиссиадис, и слёзы покатились по её щекам.

— Плиссиадис! — в голосе угасающей сестры прозвучал последний наказ. — Слушайся мать. Всё, что происходит... необходимо. Обещай...

Девочка, захлёбываясь рыданиями, смогла лишь кивнуть и прошептать разбитое: «Угу...» — самое горькое согласие в её жизни…

И дальше, всё, как в тумане… Но…

Крохотные босые ножки весело топотали по узорчатому ковру детской комнаты. Маленькая Илари, увлечённо возившаяся на полу, теребила в руках роскошную книжку с золочёным обрезом, пытаясь найти ещё одну страницу для чтения. Её глаза, два сияющих аметиста, искрились безудержным интересом.

— Илари! — раздался у двери голос, полный мягкого, но строгого укора.

Малышка тут же вскочила, её личико озарила восторженная улыбка.

— Плиссиадис! Ты пришла!

Глава 1.8 Телеграм канал:

Глава 1.8

Глава 1.8

Острая боль, словно раскалённый клинок, пронзила сознание.

Плиссиадис рывком поднялась с постели, пальцы впились в виски, пытаясь сдавить пронзительную пульсацию. Три мучительные минуты ушли на то, чтобы волна боли отступила, оставив после себя лишь тяжёлое эхо.

Сделав глоток воды из кубка на прикроватном столике, она медленно осмотрела спальню. Три высоких окна заливали комнату утренним солнцем. На столе переливались нежные соцветия, рядом стояли шкаф и письменный стол. Взгляд привлекли часы, чьи стрелки замерли на отметке семь тридцать пять, словно время застыло в тревожном ожидании.

— Это что... сон? — не успела договорить Плиссиадис, как дверь распахнулась и в комнату ворвалась Илари.

Словно вихрь радости, она стремительно примчалась к кровати и заключила сестру в тёплые объятия. Звонкое «Доброе утро!» прозвучало прямо над ухом, а затем они обе, смеясь, повалились на мягкое покрывало. Все тревожные мысли мгновенно испарились.

— Доброе... — тихо выдохнула Плиссиадис, глядя в потолок и ощущая, как всё её тело тонет в беззаботных объятиях младшей сестры.

— Я ждала, когда ты проснёшься, целых тридцать минут! — Илари лукаво подмигнула, и на её лице расцвела довольная улыбка.

— Ужас! — с наигранным ужасом воскликнула старшая. — Целых тридцать минут потеряно!

— Вовсе нет! — возразила младшая, прижимаясь к сестре. — Я увидела, что тебе нехорошо, и подарила тебе свои целебные объятия!

Плиссиадис нежно коснулась ладонью её щеки, а затем погрузила пальцы в шелк её волос. Во взгляде старшей сестры смешались безграничная нежность, тёплая ласка и едва уловимая грусть.

— Спасибо, — прошептала она, и в этом слове звучала целая вселенная скрытых смыслов. — Но мне пора вставать.

— Не хочу, — уткнулась Илари в плечо сестры, — давай ещё полежим...

— Ладно, — сдалась Плиссиадис, и в её уступке сквозило облегчение. — Минут десять, не больше.

Тишина комнаты преобразилась, наполнившись тёплым биением двух сердец. Воздух стал сладким и густым... Плиссиадис нежно перебирала пряди сестры, а их дыхание слилось в единый ритм. В этих редких мгновениях безмятежности рождалась особая, хрупкая вселенная.

Когда стрелки отсчитали последние секунды, Плиссиадис с тихим вздохом поднялась. Илари, словно морская звезда, неохотно разжала объятия. Облачившись в строгое платье с вырезом для крыльев, Плиссиадис поправила складки ткани. На прощание она бросила взгляд на сестру, уже прильнувшую к её подушке. Тень улыбки тронула её губы, когда она вышла в звенящую тишину коридоров, оставив за собой островок тепла в холодном величии дворца.

С первым шагом по полу её лицо застыло в бесстрастной маске. Со вторым — во взгляде погасли последние искры тепла, уступив место привычной усталости. Плиссиадис пересекла галерею и ступила на балкон. Могучие крылья расправились, подхватив её тело, и с глухим шумом она ринулась вниз, преодолев сотни метров до другого яруса дворца.

Приземлившись, она отряхнула складки платья и вошла в новый коридор — мрачный и лишённый прежнего великолепия. За очередной аркой открылось зрелище: гигантская арена, где в смертельной схватке сцепились два бескрылых существа. Их тени метались по песку, отделённые от пустых трибун лишь мерцающим силовым полем, сквозь которое проникал один лишь свет.

Плиссиадис заняла свою ложу, погрузившись в мягкие бархатные складки кресла. Подперев ладонью подбородок, она устремила холодный взгляд на кровавое действо внизу.

— Опаздываешь, — раздался слева знакомый насмешливый тембр. Феба не утруждала себя взглядом в сторону сестры, всецело поглощённая зрелищем.

— Главное, что я здесь, — отсекла Плиссиадис. — Перейдём к делу.

— Обожаю эту двойственность: то ледяная, то деловая, — Феба намеренно проигнорировала сковывающий взгляд. — Мой боец — справа. Ставлю миллион солнечных крон на его победу.

Уголок губ Плиссиадис дрогнул в подобии улыбки.

— Столь безрассудная уверенность... Интересно, что внушило тебе веру в победу над моим избранником? Что ж, пари принимаю.

На арене, залитой ослепительным светом, замерли двое, словно воплощённые противоположности. Слева стоял юноша с волосами белыми, как пепел, и бездонными глазами. Его тщедушное тело было испещрено шрамами, а в руке он сжимал короткий клинок, больше похожий на хирургический инструмент. Напротив, высился исполин в латунных доспехах, чья тень поглощала половину арены. Железная перчатка с шипами и башенный щит делали его живой крепостью, а каждое его движение сопровождалось грохотом.

Казалось, исход противостояния предрешён. Но когда гигант обрушил свой удар, юноша исчез — его тело растворилось в стремительном уклонении. Удар щитом — и вновь пустота. Хрупкий боец превратил схватку в изнурительную медитацию, где каждая атака гиганта встречала лишь воздух. Казалось, он не сражался, а лишь отмерял время, утомляя противника этим бесконечным танцем.

Исполин, взбешённый неуловимостью жертвы, наконец поймал её щитом. Хруст костей прозвучал оглушительно. Тело юноши отбросило на несколько метров.

«Наконец-то», — выдохнула Феба, впиваясь ногтями в подлокотники.

Плиссиадис сохраняла ледяное спокойствие, наблюдая, как её боец поднимается. Но теперь в его глазах горел иной огонь — слепая, первобытная ярость.

«Победа за мной», — провозгласила Феба.

В этот миг хрупкое тело преобразилось. Оно двинулось с нечеловеческой скоростью, оставляя после себя ровный след. Исполин бил в пустоту, а в это время его доспехи покрывались сетью кровавых насечек. Каждое движение карлика оставляло глубокую рану, из которой хлестала серебристая кровь.

«Да ты шутишь!» — крикнула Феба, видя, как её великан медленно оседает на песок.

Финальный удар — точный и безжалостный — вонзился в горло. Затем последовал отрывистый рывок. На мгновение воцарилась тишина, нарушаемая лишь тяжёлым дыханием победителя, стоящего над обезглавленным телом.

Феба в ярости швырнула хрустальный бокал, и он разлетелся о мраморный пол.

«Грубая сила без тактики — всего лишь шум», — холодно произнесла Плиссиадис, поднимаясь с кресла. Она удалилась с трибуны, оставив сестру в ореоле разбитого стекла и унижения.

Спустившись в подтрибунные помещения, Плиссиадис нашла своего бойца за прозрачным барьером силового поля. Он сидел на голом каменном полу, перевязывая окровавленное предплечье грубым бинтом. Его клетка была стерильна и пустынна — лишь каменные стены и желоб для стока.

Заметив её тень, он поднялся с неестественной резкостью и подошёл к энергетической преграде. Теперь было видно, что он даже немного ниже её ростом. Его грудь тяжело вздымалась, смешивая запах крови и пота.

— Ты сражался прекрасно, — произнесла Плиссиадис, окидывая взглядом мрачное помещение.

Воин запрокинул голову, и в его глазах вспыхнул тот самый огонь, что принёс ему победу — слепая, всепоглощающая ярость.

— Не нужно этих слов, — прохрипел он, преодолевая страх. — Я убью тысячу, миллион — ничего не изменится. Пришли лишь для пустых комплиментов?

Плиссиадис медленно выдохнула.

— Тогда зачем ты продолжаешь бороться? Один проигранный бой — и твоим страданиям придёт конец.

Он выпрямился во весь рост и с силой сплюнул кровавую слюну на камни.

— Две причины. Я безумно люблю эту жизнь... и лелею надежду когда-нибудь оторвать вашу голову.

— Не боишься, что такие слова принесут тебе мучительную смерть? — её голос звучал почти отрешённо.

— Я просыпаюсь и засыпаю со страхом. Что может быть хуже? — гордо бросил он.

— Ты... исключительный воин, — промолвила Плиссиадис. — Я распоряжусь улучшить твои условия. Ты заслужил.

— «Угу» — отрезал боец и отвернулся, погрузившись в тень своей каменной темницы.

Смиренное закрытие век длилось недолго. Едва Плиссиадис развернулась, чтобы покинуть это место, наполненное запахом крови и отчаяния, как её путь преградила исполненная ярости фигура. Феба, с острым, как лезвие её меча, взглядом и раздражённой, кривой ухмылкой, с ловкостью, не оставляющей сомнений в её намерениях, облокотилась на эфес своего длинного клинка. Остриё с лёгким шипением вошло в твёрдый камень пола, будто в мягкий воск.

— М? — единственный звук, сорвавшийся с губ Плиссиадис, выразил лёгкое удивление. Она действительно не ожидала подобного развития событий.

— Реванш, — отчеканила Феба, и её голос звенел затаённой обидой и гордыней. — Только между нами. Я не могу позволить ни себе, ни своей чести Командира Стражи Аэтеллона пасть так низко, проиграв какой-то боевой кукле в пари.

Плиссиадис медленно выдохнула, её взгляд стал отстранённым, анализирующим. — Вот как, — произнесла она ровно. — Но ты же отдаёшь себе отчёт, что мой боевой опыт несопоставим с твоим? Наши судьбы расходились слишком радикально, пусть и берут начало из одного источника. Ты сражалась в стерильных коридорах дворца, я — на выжженных полях сражений. Ты обезвреживала нарушителей закона, я — уничтожала целые группы террористов. Пропасть, между нами, непреодолима.

Лицо Фебы исказила гримаса ярости; она более не могла сносить это, как ей казалось, непрошибаемое высокомерие. — Ты… — она буквально прикусила язык, сдерживая поток гнева. — Слишком высокомерна для той, кто зовётся моей сестрой.

— Вовсе нет, — парировала Плиссиадис с ледяным спокойствием. — Я всего лишь констатирую факты. — Я докажу обратное, — заявила Феба, и в её глазах вспыхнул огонь одержимости. — Я докажу, что ты глубоко заблуждаешься на мой счёт. — Не вижу смысла тратить время на эту пустую затею, — Плиссиадис приняла более расслабленную позу, но в её гибкой готовности читалась мощь, ожидающая бури.

— Хорошо. Ставка — солнечные кроны и одно твоё любое желание.

И здесь во взгляде Плиссиадис мелькнула искра внезапного интереса. — Любое, говоришь?.. — она сделала едва заметную паузу. — Что ж, тогда договорились. Но помни, ты сама навлекла на себя это, не сумев трезво оценить дистанцию, между нами.

Со стороны Фебы донёсся лишь короткий, презрительный щелчок языком. Картина мгновенно преобразилась.

Теперь две могущественные сестры парили в небе над ареной, где лишь недавно лилась чужая кровь. Силовое поле, защищавшее пустые трибуны, загудело, набирая мощность, его мерцание стало почти ослепительным. Плиссиадис, вооружённая лишь изящным кинжалом, выглядела так, будто собралась играть с ребёнком. Напротив, Феба в своей латной броне с королевским мечом в руке казалась воплощением неудержимой мощи.

По едва уловимому знаку секунданта, воздух над ареной сгустился, возвещая начало поединка. И тут же пространство искривилось, наполненное свистом клинка Фебы. Её атака была яростным ураганом, серией молниеносных выпадов, нацеленных в шею, висок, сердце — в самые уязвимые точки. Но Плиссиадис не уклонялась; она парировала, и каждый блок был идеальным, математически выверенным движением, перенаправляющим чужую мощь в пустоту. Её тело было не гибким тростником, а скорее незыблемым утёсом, о который разбивались стальные волны.

Бессильная ярость закипела в жилах Фебы, окрашивая её взгляд в багровые тона. Её улыбка исказилась в сумасшедшей гримасе, а смех прозвучал хрипло и неестественно. Отчаявшись пробить защиту клинком, она пошла на обманный манёвр — мощный, коварный удар ногой в корпус сестры, рассчитывая застать ту врасплох. Но в тот же миг она увидела, как в аметистовых глазах Плиссиадис вспыхнула холодная искра, и её собственная лодыжка оказалась в стальной хватке. Последовал короткий, безжалостный рывок, и тело Фебы, описав дугу, с оглушительным гулом ударилось о силовое поле. Энергетический купол взвыл, выбросив сноп искр.

Плиссиадис, с лёгким пренебрежением разжав пальцы, позволила кинжалу упасть на песок. Она медленно приблизилась к поверженной сестре, и её голос прозвучал тихо.

— Смешно. Я взрастила свою силу на страданиях тысяч, вскормила её болью и потерей. А ты, не ведающая истинной цены победы, осмелилась бросать мне вызов?

Феба, с трудом поднимаясь, полная унижения и гнева, встретила её взгляд. Но, сделав глубокий вдох и резко выдохнув, она с неожиданным смирением протянула руку.

— Ты — чудовище, — выдохнула она. — Но пари есть пари.

— Деньги оставь себе. Просто обеспечь моему бойцу достойные условия. Сочти это проявлением моего милосердия.

— Это новое унижение? — горько усмехнулась Феба.

— Унижением было твоё поражение. Это — всего лишь моя воля.

Феба на мгновение замерла, затем кивнула с тяжёлой покорностью.

— Хорошо. Да будет так. — Их руки сомкнулись в коротком, твёрдом рукопожатии, скрепив не только пари, но и новую, горькую иерархию, установившуюся между сёстрами в пыльном воздухе пустой арены.

- Читатель мой, прошу, если тебе реально интересно, мой тг:

Глава 1.9

Крепкое, почти враждебное рукопожатие сестёр замерло в воздухе, будто скрепив не пари, а перемирие. И в этой зыбкой тишине, словно из самой тени, материализовалась Люцина. Её появление было бесшумным и внезапным, заставив и Фебу, и Плиссиадис инстинктивно выпрямиться.

— Прародительница ждёт в тронном зале. Немедленно, — её голос был гладким и холодным, как отполированный лёд. Ни приветствия, ни намёка на эмоции — лишь факт, обёрнутый в безразличие.

Феба, всё ещё пылая от унижения, попыталась возразить, но Люцина, уже развернувшись, сделала это бессмысленным. Её уход был так же беззвучен, как и появление.

— Истинное воплощение радости, — ядовито процедила Феба, с ненавистью глядя вслед.

Плиссиадис не ответила. Острая боль в виске вновь напомнила о себе, а взгляд, затуманенный ею, был прикован к удаляющейся сестре, словно пытаясь разгадать скрытую в ней угрозу.

— Идём, — коротко бросила она, прогоняя видения, направляясь к своей судьбе.

Тронный зал Аэтеллона был воплощением бездушного величия.

Бесконечный золотой ковер тянулся к подножию трона, где восседала Прародительница. Стены из молочно-белого кварца преломляли солнечный свет, рождая на них призрачные радужные узоры. Между исполинскими колоннами, устремленными в небесную высь, висели портреты двенадцати сестер. Одиннадцать из них дышали древностью, и лишь образ Илари сиял тревожащей новизной.

Плиссиадис, заняв место среди сестер, мгновенно ощутила эту дисгармонию. Ее взгляд, скользнув по собравшимся, безуспешно выискивал Танаис. Отсутствие хранительницы знаний зияло немым упреком. Лишь она одна, казалось, заметила эту призрачную брешь в безупречном ряду дочерей Эсфираль.

Все дочери склонили головы в почтительном поклоне. С высоты своего трона Эсфираль окинула их бездонным взглядом, и её голос, холодный и звенящий, наполнил зал, отдаваясь многоголосым эхом под сводами.

— Дети мои! Настал час, когда зерно, посеянное век назад, даёт свои всходы. Отныне наше существование обретёт новую гармонию, а вечное счастье укрепится между мной и вами. Моя дочь Илари, отныне наша плоть и кровь. Она готова, наконец, исполнить своё предназначение, как младшей из сестёр! Говори, дитя моё.

Её взор устремился на Илари, и лицо младшей дочери озарила улыбка, столь лучезарная, словно она ждала этого мига всю свою долгую жизнь.

— Сёстры! Мои единственные и самые любимые! Я безмерно счастлива, что свершилось это чудо. Я… бесконечно благодарна, что вы все здесь. Правда… Рядом со мной… Особенно тем, кто был со мной с самого начала. — Она склонилась в изящном реверансе и бросила свой взгляд в сторону Плиссиадис. — Буду служить вам всем своим существом!

Жесткий, отточенный хлопок Прародительницы разрезал тишину, и тут же его подхватили одиннадцать пар ладоней. Аплодисменты, рождённые волею матери, гремели в честь Илари. Но для Плиссиадис каждый удар, отзывался в висках пронзительной болью. Внешне — непроницаемая маска из холодного фарфора. Внутри же — огненная буря, и один лишь вопрос, вбиваемый в сознание словно раскалённое долото: «Почему так невыносимо больно? Замолчите! Довольно! Хватит!»

Взмах руки Прародительницы разом оборвал овации, повисшие в воздухе.

— День Жатвы наступит через семь дней. Завершите все дела, — её голос прозвучал как приговор. — Вы свободны.

Сёстры начали расходиться. Плиссиадис, развернувшись, почувствовала, как на неё сзади обрушился стремительный, тёплый груз, заставивший её сделать шаг вперёд. Внезапное объятие сорвало с её души ледяную маску, и пронзительная головная боль отступила, уступив место знакомому теплу.

— Илари! — вырвалось у неё, и в этом возгласе была вся накопившаяся нежность.

— Угадала! — звонко рассмеялась сестра, вцепившись в неё ещё крепче.

— Сколько раз тебе повторять… — начала Плиссиадис, но Илари, звонко смеясь, перебила:

— Знаю, знаю! Юной леди не пристало прыгать на спину к старшей сестре!

Спрыгнув на мраморный пол, она прильнула к сестре, обвив её руку. — Видела, как я стояла рядом с Мамой? — её голос звенел ликованием.

Когда они остались одни в безмолвном коридоре, ледяная маска Плиссиадис наконец растаяла. — Мне достаточно видеть твою радость, — тихо призналась она.

— О чём ты! — Илари надула губки. — Я не для этого спрашиваю.

— Ты держалась великолепно. Гордость для любой сестры.

Илари смущённо опустила ресницы, приняв комплимент как драгоценность. Сделав лёгкий оборот вокруг Плиссиадис, она внезапно замерла. — Пройдёмся по моему саду? — её голос приобрёл несвойственную задумчивость, почти тревогу.

— К чему эти вопросы? — удивилась Плиссиадис. — Ты же знаешь, я никогда не откажу.

Тень беспокойства мгновенно покинула черты Илари. — Спасибо, — прошептала она, и её лицо озарилось сияющей улыбкой, способной растопить лёд в самой замёрзшей душе.

Илари, не умолкая ни на секунду, вела сестру через анфилады залов, пока они не свернули под сень заветного сада…

Воздух здесь был не просто прозрачен — он был плотным полотном, сплетённым из самого света и тишины. Достигнув капителей, лучи мягко ниспадали вниз, даруя последнее прикосновение изумрудному ковру травы. Его густой, пружинящий ворс был столь совершенен, что каждое движение по нему уподоблялось шествию по живому, дышащему облаку, рождённому самой землёй в порыве щедрости.

Этот райский луг терял свои границы в буйстве жизни: алые розы, бархатные и тяжёлые от аромата, спорили нежностью с бледными соцветиями яблонь; где-то в листве уже алели первые капли вишни, а воздух, пьянящий и сладкий, был напоен дыханием цветущего персика и мёда.

В сердце этого великолепия, на аллее, терявшейся в сизой дымке, бродили две фигуры. Их крылья, белые, словно первозданный снег, были не придатком, а продолжением их сущности — воплощением небесной грации. Они двигались в странном, завораживающем ритме, словно участвуя в древнем танце, известном лишь им двоим. Их шаги едва касались земли, словно танцующие лепестки, а смех — струился нежным переливом, превращаясь в легкое эхо. Он рассыпался по саду тысячами невидимых брызг, цепляясь за листья вековых дубов и заставлял бархатные лепестки роз трепетать в немом восторге. Сам воздух казался опьянённым этой музыкой — ведь то была сама юность, сама радость, изливавшаяся в мир.

Внезапно Илари, сделала порывистое движение — лёгкий прыжок, оторвавший её от сестры. Она замерла, спрятав руки за спину и склонив набок голову, увенчанную лазурным водопадом волос. Улыбка резвилась на её устах, но в сиявших глазах внезапно заплескалась непрошеная серьёзность…

— Знаешь, — её голос прозвенел, будто хрустальный колокольчик, нарушающий заколдованную тишину, — я ведь читала в старинных книгах о многом. Я знаю, что мироздание держится не только на свете. Знаю, что есть боль, что разрывает душу, и предательство, что палит душу яростнее любого пламени…

Она сделала паузу, и взгляд её стал пронзительным, будто она на миг заглянула в пугающую бездну.

— Но я верю, — молвила Илари, и каждый слог был клятвой, застывший в хрустале вечности, — что любовь моя к тебе, сестра, переживёт любую, даже самую беспросветную тьму. Даже… даже ту, что скрываешь в себе.

Она закончила с лёгким, смущённым смешком, от которого задрожали крылья за её спиной, словно пытаясь отринуть саму возможность такого кошмара.

Плиссиадис замерла. Тень, быстрая и холодная, скользнула по её идеальным чертам. В её фиалковых очах, обычно безмятежных и глубоких, словно ночное небо, вспыхнула искра подлинной, почти осязаемой боли.

— Не смей, Илари... — её голос, обычно звучный и властный, внезапно опустился до шёпота, в котором слышались укор и мольба. — Не произноси таких слов. Они... как лезвие. Ты ранишь меня.

И, словно желая стереть, уничтожить саму тень этого чудовищного предположения своей сестры, она шагнула вперёд. Её движения были стремительны и полны сдерживаемой силы. Она схватила сестру, и её пальцы, привыкшие сжимать оружие, с нежностью воина погрузились в шёлк её волос. Она бережно, но неумолимо разрушала изящные косы, превращая их в ореол растрёпанных лазурных кудрей.

— Вот тебе наказание за твои глупости, — прошептала Плиссиадис, и в её голосе боролись нежность и горечь. — Я никогда, слышишь, никогда не посмею причинить тебе зло. Ты — моя, а я — твоя. Этот закон был дарован нам в миг нашего рождения, и он незыблемее всех светил, что горят на небосводе.

Илари, счастливая, с лёгким смехом убежала из её объятий. Её лицо сияло, как утренняя звезда. Она поймала сильные, уверенные руки своей сестры и прижала их к своей груди, где трепетно билось сердце.

— Прости, — выдохнула она, и в этом слове была вся её светлая душа. — Я не хотела огорчать. Я лишь... я лишь пыталась найти слова, чтобы описать счастье, что переполняет меня, когда ты рядом. Оно такое огромное, такое всепоглощающее, что иногда становится страшно, и рождаются странные мысли…

Плиссиадис посмотрела на неё, и лёд в её глазах исчез, уступив место тёплому, безбрежному морю любви. Она снова притянула Илари к себе, и их крылья, белоснежные и величественные, сомкнулись за спинами, словно защитный шатёр, ограждающий их маленький, совершенный мир от всей вселенной.

— Я знаю, — тихо прошептала она, касаясь лбом виска сестры, чувствуя исходящее от неё тепло. — Я знаю, моя дорогая. Я знаю.

Они продолжили неспешно бродить по саду, где листва шептала тайны ветру, пока не нашли укромный уголок под раскидистым дубом. Устроившись на мягкой траве, сестры вслушивались в трели птиц, впитывали золотистое сияние солнца, растворяясь в безмятежном покое. Но Плиссиадис, с ноткой горечи в голосе, прервала идиллию.

— На самом деле… — голос Плиссиадис, прижавшейся виском к коленям сестры, был глухим и надтреснутым, будто выворачивающим душу наизнанку. — Мне невыносимо тяжело. Я хочу излить душу… Тебе. Только тебе.

Илари замерла, пальцы невольно прикоснулись к губам.

— Не верю своим ушам! Ты впервые… так со мной говоришь.

— Я истощена, — прошептала Плиссиадис, и в этом шёпоте слышалось разрушение всех её крепостей. — Я больше не различаю, куда иду... Всё расплывается.

— Я всегда готова тебя слушать. Все эти годы ты была моей опорой. Кажется, я подсознательно ждала этого. — Ладонь Илари легла на её голову, словно благословение.

— Неужели ждала, когда твоя старшая сестра, обессилев, расплачется у тебя на коленях? — в её горькой усмешке прозвучала вся горечь былого превосходства.

— Молчи! — Илари с комичной строгостью подражая её жесту, легонько щёлкнула её по лбу. — Теперь «я» — старшая. Можешь доверить мне любое своё бремя. Это останется нашей тайной. — Её смех, чистый и звонкий, рассеял тяжёлый воздух.

— В последнее время я совершенно заблудилась, — продолжила Плиссиадис, закрыв глаза. — Правильно ли я поступаю с тобой, с сёстрами, с матерью… Даже с теми, кто лишь однажды встретился на моём пути. Моя исповедь будет долгой и утомительной. Ты уверена, что не уснёшь?

— Для меня нет ничего важнее, — твёрдо ответила Илари.

— Хорошо, — выдохнула Плиссиадис, погружаясь в пучину признаний. — Я ощущаю себя монстром, покрытым ледяной коркой. Я — убийца. Раньше я верила, что совершаю это во имя долга, но теперь… теперь я вижу лишь бездну, в которую бросаю чужие жизни. А сёстры… кроме тебя, у меня никого нет. Все они — лишь маски, скрывающие холодный расчёт. Наша жизнь — это вечный турнир, где царит зависть, где каждый жест — укол, а каждое слово — интрига. Это вечное состязание за милость Матери… оно иссушает мою душу.

Илари ловила каждое слово, и чем дольше говорила Плиссиадис, тем более хрупкой и беззащитной та становилась. Вся её несокрушимая мощь растаяла, оставив лишь израненную душу. Она прижалась к сестре с отчаянной силой, будто та была единственным пристанищем во всей вселенной.

— Во мне… — голос её оборвался. — Постоянная боль. Я ношу в груди камень, тяжёлый и холодный. Но когда я думаю о тебе… он становится невыносимым. Почему всё устроено именно так? Зачем нам подчиняться этой жестокой судьбе? Неужели иного пути действительно нет?

— Есть, — тихо, но твёрдо перебила Илари. — Выбор есть всегда. И я… я понимаю тебя лучше, чем ты думаешь. Я тоже боюсь потерять тебя. Но мама сказала, что мне осталось… совсем немного. До Жатвы. Я также боюсь.

— Тогда скажи, что делает тебя такой счастливой? Почему ты не борешься? — голос Плиссиадис дрожал.

— Потому что ты рядом. Я хочу, чтобы ты жила — долго и счастливо. А единственное, что я могу для этого сделать — это отдать себя — тебе.

— Нет! — вскрикнула Плиссиадис, и слёзы, наконец, хлынули из её глаз — не воина, а напуганной девушки. — Я не хочу этого! Не хочу снова терять тебя! Умоляю, не обрекай меня на это снова…

— Сестра…

— Ты не понимаешь, Илари! Я живу веками. И в каждом новом — я вижу тебя. Новую тебя. И каждый раз всё заканчивается одним и тем же — прощанием. И каждый раз я с тобой, а ты — со мной, зная, чем это закончится. И я бессильна что-либо изменить…

— В наших силах. И я знаю, как нам это совершить.

Голос Илари прозвучал с несвойственной ей стальной твёрдостью, заставив Плиссиадис поднять взгляд. В её фиалковых очах, обычно скрывавших бури за ледяным спокойствием, читался неприкрытый, животный страх.

— Ты… знаешь? — выдохнула она, не веря собственным ушам.

— Знаю, — без тени сомнения подтвердила Илари, поднимаясь во весь рост. — Ночью. Я буду ждать тебя здесь, в нашем саду. А сейчас… мне нужно отойти. Мама велела встретиться с ней.

Плиссиадис смотрела на сестру, и в её душе на мгновение вспыхнул и тут же погас хрупкий огонёк надежды. Затем плечи её расправились, а взгляд снова стал прямым и ясным — маска старшей сестры, несущей бремя ответственности, была водворена на место.

— Что ж, — произнесла она, и в её голосе вновь зазвучала привычная власть, но теперь смягчённая безграничным доверием. — Я доверюсь тебе.

— Спасибо, — прошептала Илари, и в этом слове была тихая клятва.

Разойдясь с сестрой, Плиссиадис бродила по бесконечным галереям, пытаясь усмирить смятение в душе. Внезапно её пронзила виски стальная игла боли, за ней хлынула тошнота и леденящий ужас. Мир поплыл. Едва добежав до своих покоев, она рухнула на пол.

Боль, острая и всё сжигающая, выла внутри черепа. Она кусала губы до крови, сдерживая дикие вопли. Всё смешалось в огненном вихре — ярость, отчаяние, нежность, бессилие. И в этом хаосе, словно вспышка молнии, родилось словно чужое воспоминание.

Выйдя из библиотеки, Плиссиадис замерла на пороге, поражённая открывшимся зрелищем. В полумраке высокого коридора Кассия и Октавия, подобные хищным фуриям, избивали Танаис. Хранительница знаний, беспомощная и окровавленная, уже не сопротивлялась, лишь судорожно вздрагивала от каждого нового удара, обрушивавшегося в живот, в голову. Октавия, с лицом, искажённым холодной яростью, с размаху вколотила её тело в стену — глухой стук возвестил о потере сознания жертвы.

Взгляд Октавии, острый и злой, тут же нашел Плиссиадис. «Кассия, следи за ней, — бросила она, не отводя глаз от старшей сестры. — Ты поступила опрометчиво, Плиссиадис.».

Плиссиадис не дрогнула, лишь холодное понимание сковало её изнутри. Бегство было бессмысленным.

— Я не понимаю, что здесь происходит, — её голос прозвучал ровно. — Но судя по вашему занятию, вы либо кровожадные дуры, либо преследуете какую-то иную цель.

— Тебя это не должно волновать. — крикнула Октавия и стремительно ринулась вперёд.

Их бой был жестоким и безмолвным, словно смертельный танец. Отточенные движения Октавии сыпались градом, вынуждая Плиссиадис лишь отбиваться. Удар, блок, парирование. Но в следующее мгновение, как удар молотом, кулак Плиссиадис вонзился в печень сестры. Та, сдавленно ахнув, отшатнулась. На миг воцарилась хрупкая пауза, в которой повисло их обоюдное напряжение, — и танец смерти возобновился с новой, лихорадочной скоростью.

Его прервал сухой, оглушительный хлопок.

Плиссиадис отбросило назад, в живот впилась ослепительная боль. Кассия стояла неподалёку, в её руке дымился гравированный белый пистолет.

— Чёрт, Кассия! — прошипела Октавия. — Нам не велено её убивать!

— Хотела бы — выстрелила бы в голову. Времени нет. Танаис на мне, — её голос был ледяным и деловым. — Докладываем Матери и возвращаем всё, как было.

— Без тебя знаю, — буркнула Октавия, уже склоняясь над телом Плиссиадис, в глазах которой медленно гас свет сознания.

Родилось новое воспоминание.

— Эту дуру — в угол, а Плиссиадис — в центр. В первую очередь её. Танаис подождёт.

Голос Октавии пробивался сквозь вату нарастающего шума в ушах. Сознание возвращалось обрывками, принося с собой осознание места. Комната… знакомая. Холодный блеск стеклянных панелей, стерильный металл. В центре — нечто вроде операционного стола, его очертания плясали в мутном зрении.

— Раздевай её! Быстро! — Голос Октавии сорвался на визгливый фальцет, выдавая панику. — Сначала рана… — Последующие слова потонули в гуле, долетев лишь невнятным бормотанием. — Так… — её тон вновь стал резким, сосредоточенным. — Теперь нужно повозиться у этой дуры в голове.

И вновь — неслышный приказ. И вновь — знакомое, леденящее душу ощущение пустоты, предвещающее боль, что уже подбиралась к вискам стальными щупальцами.

Родилось новое воспоминание.

«Осталось совсем немного…» — голоса плыли над ней, теряя очертания, словно дым. — «Не будь упрямства Танаис, всё могло бы обойтись гладко. Но нет — ей снова потребовалось сеять сомнения, подрывать веру в Мать, снова тянуть Плиссиадис на свою сторону… А та, словно в заколдованном круге, раз за разом совершает одну и ту же судьбу. Мать должна была устранить их обеих — и точка.»

«Она нас любит. Не в силах принять потерю такой, какая она есть…»

«В этом её слабость. Кто знает, сколько ещё продержится её идиллия?»

Слова таяли, распадаясь на звуки, лишённые смысла. Сознание Плиссиадис уплывало в туман, где не оставалось ничего, кроме одного жуткого, навязчивого ощущения: в её голове, в самых потаённых извилинах памяти, кто-то настойчиво и безжалостно копошился, выискивая, стирая, переписывая…

Она открыла свои глаза…

Взгляд уткнулся в потолок, такой далёкий и безразличный, будто за ним скрывался иной, холодный мир. Медленно, превозмогая пульсирующую боль в висках, она подняла руку и стала разглядывать её, словно впервые видя эти знакомые линии ладони, эти пальцы…

— А я… «Это всё ещё я?» — беззвучно прошептали её губы.

Повернувшись на бок, она увидела за окном угасающий закат, пылающий прощальным огнём. Горькое осознание накатило новой волной. Сколько раз её сознание перекраивали, подменяя память? Сколько битв она проиграла, даже не успев понять, что сражается? Её существование, её душа — всего лишь пергамент, на котором Прародительница выводила удобную судьбу. И главная ложь, вбитая в самое нутро — что убийство сестры есть благо, норма. Любовь, что должна быть спасением, оборачивалась величайшей жестокостью. Нет. Сквозь пелену боли и ярости зрела новая решимость. Она должна попытаться снова. Последний раз.

Она поднялась, и память, как острая заноза, вонзилась в сознание: обещание, данное в саду Илари. Ночное свидание. Найденное решение. На мгновение её черты застыли в привычной ледяной маске, скрывая бурю под тонким фарфором невозмутимости. Теперь оставалось лишь ждать, стараясь не выведать новые воспоминания. Плиссиадис приняла окончательное решение.

Сад тонул в бархатной, почти осязаемой тьме. Полночь приближалась, и с каждой минутой тревога в её груди сжималась в тугой, болезненный комок. Уже готовая двинуться к покоям сестры, она замерла, увидев в арочном проёме долгожданный силуэт. Илари. Её шаги были беззвучны, а взгляд — неестественно ярким, сияющим наигранной радостью, которая резанула душу острее любого ножа.

— Я пришла, — голос Илари прозвучал как эхо из другого мира. — И наше решение… — Её пальцы, тонкие и бледные, скользнули в скрытый карман и извлекли изящное оружие с золотой гравировкой. Тот самый пистолет, что уже разрывал хрупкую плоть и проливал серебристую кровь…

— Что это значит? — голос Плиссиадис дрогнул, в висках застучала знакомая, отчаянная боль. — Ты же…

— Есть нечто, о чём я умалчивала, сестра, — перебила Илари, и её сияние померкло, уступив место бездонной скорби. — Я слышу их… всех прежних Илари. Они кричат во мне. Страдают.

— Я не понимаю, — Плиссиадис отшатнулась, будто от удара.

— Их чувства, их любовь к тебе, к самой жизни — ничто не угасло! Все они — во мне. И все они жаждут одного — конца этой пытке, — слёзы, тихие и горькие, покатились по её щекам.

— Погоди, нет…

— Я сама пыталась положить этому конец, сама… но не смогла. Не в силах. Поэтому умоляю — убей меня. Дай мне свободу.

— Я не могу…

— Пойми! Это — единственный путь! Иначе всё повторится. Снова и снова мы будем проживать чужую жизнь, подчиняясь чужой воле! Если тебе невыносима эта ложь, позволь же мне, твоей сестре, просить о последней милости — изменить всё!

— Стой! — крик вырвался из самой глубины её существа. — Давай сбежим! Я смогу защитить тебя, я…

— А если нас поймают, всё начнётся сначала. Все наши усилия обратятся в прах. Пойми, я страдаю. Они страдают. Всё, что было до, всё, что вокруг — я носила в себе, думая, что ты счастлива в этом цикле, и потому терпела, притворяясь…

— Я не смогу без тебя жить. Ты — единственная, ты одна…

— Прошу тебя.

Взгляд Илари, полный безграничной мольбы и всепонимающей печали, пронзил её насквозь. Они обе понимали. Это был вечный цикл, порождённый чужой волей, в который они больше не желали вписываться.

— «Хорошо» — Отчеканил голос Плиссиадис, взывая болью в груди…

Воздух загустел, став тяжёлым и спёртым, пахнущим озоном и смертью. Розы, ещё недавно полные жизни, поникли, а их лепестки осыпались, словно пропитанные ядом…

В центре этого внезапного кошмара, на траве, теперь испачканной и примятой, лежала Илари. Её белые крылья, беспомощно раскинутые, были залиты сияющей, серебряной кровью, которая фосфоресцировала в лунном свете жутковатым свечением. Первые тяжёлые капли дождя, словно слёзы небес, с глухим стуком падали в эту неестественную лужу, разбавляя её и образуя зловещие разводы.

Над ней, статуей отчаяния, находилась Плиссиадис. В её руке, сжимающей до хруста в костяшках, было изящное оружие с золотой гравировкой — извращённое произведение искусства, ставшее орудием величайшего предательства. Крылья судорожно вздрагивали от каждого рыдания, которое разрывало её изнутри. По лицу, искажённому гримасой невыносимой боли, текли слёзы, смешиваясь с косым холодным дождём. А в глазах, широко распахнутых, бушевал ад — безумная смесь всепоглощающей ненависти, леденящего отчаяния и такой ярости, что, казалось, она могла испепелить миры. Где-то вдали, нарастая, билась в набат тревога, но для Плиссиадис это был лишь погребальный звон по её собственной душе…

Глава 2

Топот стремительных шагов, нарастая гулким эхом, выплеснулся из зловещего мрака коридоров в лунный сад. Ворвавшаяся стража застыла на пороге, поражённая открывшимся зрелищем: в самом сердце некогда райского уголка, на измятой траве лежала Илари, а над ней, как воплощённое отчаяние, высилась фигура Плиссиадис. По её лицу, искажённому немой мукой, струились слёзы. Встретив взгляд пришедших, она резко рванулась с места, будто сама тень сорвалась с цепи.

Началось безумное преследование. Плиссиадис, как загнанная лань, металась по спящим садам, взлетала на кружевные балконы, ныряла в лабиринты бесчисленных дверей. Цель была одна — посадочная платформа с её единственным шансом на спасение. Достигнув зала с парящими челноками, она в мгновение ока впрыгнула в ближайший аппарат. С оглушительным рёвом машина ринулась в ночную высь, рассекая сплошную завесу ливня.

Но свобода оказалась миражом. Из грозовых туч, словно стая хищных ястребов, вынырнули такие же челноки, но вооружённые стальными пушками. Первые ослепительные вспышки выстрелов прочертили темноту, возвещая начало смертоносной погони.

Один из снарядов настиг-таки её челнок, разорвав его и ночь ослепительной вспышкой. С оглушительным скрежетом обломки машины прочертили в падении огненную борозду, круша вековые ветви и с грохотом рухнув на промокшую землю.

Лил сплошной стеной ослепляющий ливень.

Плиссиадис, беспомощная и разбитая, рухнула на промокшую землю, в самое подножие груды искорёженного металла, который ещё несколько минут назад был кораблём и шансом на спасение.

И тут из-за пелены дождя перед ней возникла фигура. Неподвижная и безмолвна. Октавия встала над ней. Её пистолет, холодная точка смерти, был невозмутимо направлен в лицо беглянки. Но палец на спусковом крючке не дрогнул. В её глазах читалась не жажда немедленной расправы, а ледяное, выверенное ожидание, куда более страшное, чем любая ярость.

— Рано или поздно это должно было случиться, — голос Октавии был холоден и ровен, словно сталь, закалённая в жидком азоте. Плиссиадис молчала, её взгляд скользнул по кольцу воинов, по непроницаемому лицу сестры. Ловушка захлопнулась. — И всё же, даже теперь, она приказала вернуть тебя живой. Мне, старшей после тебя, поручили вернуть предательницу. Как же я тебя ненавижу.

— Если ненавидишь — убей, — отрезала Плиссиадис, и её шёпот был похож на шипение раскалённого металла, брошенного в воду.

Спрятав пистолет, с невероятной силой Октавия схватила и швырнула Плиссиадис в груду еще дымящихся обломков челнока. Удар был чудовищным; хруст ломающихся крыльев отозвался в костях пронзительной болью. Сознание поплыло, мир превратился в кашу из вспышек и гула. Прежде чем оно успело хоть как-то сфокусироваться, последовал жёсткий удар сапогом в живот, затем — в лицо.

— Убить? О, нет. Я не смогу спать спокойно, если ты умрёшь так… быстро, сестрёнка. Наконец-то я могу высказать тебе всё вне этих позолоченных стен.

— Ты в таком же заточении как и я…

— В заточении? О, нет, сестрёнка. Это не заточение. Это — сад. И я здесь садовник. А ты... просто сорняк, который я наконец-то вырываю с корнем. — жёстко парировала Октавия, и её рука все же потянулась за пистолетом. — Знаешь… Только ты одна не смогла принять дар Илари. Её уникальная природа, её плоть и душа — это ключ к нашему бессмертию, к вечной жизни одной семьёй. Только ты отвергла этот дар.

— Семья, пожирающая собственных детей… Звучит как извращённая шутка, — попыталась съязвить Плиссиадис.

— Заткнись! Это — высшая форма любви! Почему ты не понимаешь? Почему каждый раз, когда я стираю твой разум и переписываю тебя заново, ты, как проклятая, находишь в себе силы идти против нас? Против семьи?

— Потому что это ненормально! Нельзя так жить! Я не могу…

Выстрел прозвучал коротко и сухо. Пуля, разрывная и точная, прошла насквозь через бедро. Плиссиадис, стиснув зубы, судорожно выдохнула. Слёзы выступили на глазах…

— Не можешь? — Октавия фальшиво умилилась. — Та, что залила кровью целые толпы, не может принять нашу любовь?

— Я пролила бы её меньше, не копайся ты в моей голове! Да, я убивала, но твоей рукой, вашей волей! Я отказываюсь быть марионеткой!

— Это и есть любовь. Всё, что мы делали — мы пытались вернуть тебя в вечное объятие семьи.

— Скажи… Вы всем так мозги промываете?

Второй выстрел ударил в другую ногу. На этот раз Плиссиадис оставалось лишь бороться за возможность оставаться в сознании.

— Самое забавное… Только я и Кассия никогда не предавали идею. Вы все — предательницы. Особенно Танаис… Такая умная, и такая слабая.

— Долго ты ещё будешь издеваться?! Прикончи меня! — крик вырвался из самой глубины её существа, из того уголка души, что ещё не был отравлен.

— Нет, нет и ещё раз нет! — Октавия с наслаждением растягивала слова. — Я намерена растянуть этот миг на вечность. Ты так меня извела, что теперь я буду упиваться каждой секундой.

— Ты безумна.

— А знаешь, что мы сделали с Танаис? — Пистолет плавно скрылся в кобуре. В следующее мгновение Октавия, двинувшись с нечеловеческой скоростью, впилась пальцами в горло сестры и рывком подняла её в воздух. — Мы её ломали… Снова. Потому что она научилась прятать в сознании осколки памяти. Мы ломали её так… тщательно. Сначала пальцы, потом ноги… А после вновь погрузились в её мозг. И знаешь, что мы поняли?

Хватка на горле сжалась, перекрывая воздух.

— Если бы не твоё проклятое существование, ни она, ни другие не посмели бы пойти против семьи.

С невероятной силой Октавия швырнула Плиссиадис в груду обломков челнока. Удар был чудовищным; хруст ломающихся крыльев отозвался в костях пронзительной болью. Прежде чем сознание успело отреагировать на эту агонию, последовал жёсткий удар сапогом в живот, затем — в лицо. А после началось методичное, яростное избиение, каждый удар которого был наполнен годами копившейся ненавистью.

Воздух разорвал неровный смех. Он не выражал радости — лишь чистую, концентрированную жестокость, наслаждение абсолютной властью над тем, кто когда-то был равен. Эта неприкрытая садистская экзальтация заставила нескольких солдат в строю невольно отвести взгляд и сделать шаг назад, в тень.

— Ох, кажется, я слегка увлеклась наказанием, — голос Октавии прозвучал сладко и притворно-сочувственно, пока она смотрела на изуродованное тело сестры. — Но теперь, чисто из личного, маленького интереса… Скажи, как такая нежная «Иларина» душечка, как ты, смогла на неё поднять руку? Даже я была поражена. Все твои прежние бунты имели одну цель — её спасти. А тут… Бабах! — Она щёлкнула пальцами. — И всё пошло прахом.

Сквозь сломанные зубы и хлещущую кровь Плиссиадис хрипло, с невероятным усилием выдохнула:

— Тебя… это не должно волновать.

Глаза Октавии вспыхнули свежей яростью. Она снова впилась в сестру и с размаху вмяла её в острый край покорёженного металла, вырвав у той стон.

— Какая же ты дрянь, — прошипела она, её лицо исказилось омерзением. — Знаешь, я тут подумала… Раз Мать не решается тебя устранить, это сделаю я. Но ты не заслуживаешь быстрой смерти... Ты будешь умирать медленно, в агонии.

Чёткий, выверенный удар сапогом — и кость в ноге Плиссиадис сломалась с отчётливым, влажным хрустом. Боль, острая и всепоглощающая, на мгновение выжгла всё сознание.

— Вот и готово, — Октавия выпрямилась, с удовлетворением глядя на результат. — Теперь здесь только ты, лес и дождь. Часов через десять ты сдохнешь. Может, от лап голодного зверя, а может, сама размозжишь голову о металл, лишь бы прекратить мучения. Выбор за тобой. Матери скажу: «Погибла при падении». Что-то вроде того. Придумаю. Ну, будь, сестрёнка, не хворай.

С этими словами она легкомысленно помахала рукой на прощание и ловко впрыгнула в ожидающий челнок. Её солдаты, не глядя на оставленную жертву, молча последовали за ней. Вскоре рёв двигателей сменился нарастающим гулом, который растворился в шуме ливня. Тишина, нарушаемая лишь стуком капель по обломкам и прерывистым дыханием Плиссиадис, поглотила всё.

Теперь её вселенная свелась к боли — тупой, всепоглощающей, пульсирующей в такт разбитому позвоночнику. Холодная лесная грязь впитывала тепло её крови, тёплой и куда более тёмной, чем та, что пролила Илари. В ноздри ударил запах гари, раскалённого металла и влажной земли. Сломанные крылья, некогда символ её могущества, были беспомощным грузом, пригвождающим к земле.

Сквозь пелену слёз, крови и надвигающегося небытия, в сумеречном мире её распадающегося сознания, возникла тень. Фигура, лишённая чётких очертаний, склонилась над ней, заслонив мутный просвет между обгоревшими деревьями. Она пыталась сфокусировать взгляд, но глаза отказывались повиноваться, выдавая лишь размытый силуэт. Разум, отравленный болью, не мог анализировать — ни враг, ни друг, лишь смутное присутствие, которое регистрировал последний инстинкт выживания.

Её пальцы слабо дрогнули, пытаясь оттолкнуть незваного гостя, но тело уже не слушалось, став чужим, тяжёлым бременем. Последним, что запечатлело ее сознание, прежде чем рухнуть в бездну, был безликий силуэт, склонившийся над ней, и ледяное прикосновение чужой руки…

Глава 2.1

Утро Софьи, как всегда, было отмерено привычными дорожками быта. Сегодня движения её были особенно резвы и точны — она управилась куда быстрее обычного, словно стараясь опередить собственные мысли. Завершив последнее движение, она на миг замерла, и взгляд её невольно устремился в небесную высь, где таяли последние клочья утреннего тумана.

Чёрные, глубокие глаза, обычно опущенные к земле, с минуту жадно впитывали простор, но долго предаваться этому было нельзя — вода сама себя не наберёт. Словно тень, бесшумно и легко, она прокралась к колодцу. На этот раз ей удалось остаться невидимкой — даже чуткий Микл, обычно всегда оказывавшийся поблизости, не заметил её. Сердце её забилось чуть спокойнее.

Вот уже полная, отяжелевшая бадья заскрипела в руках. Повернувшись к тропинке, ведущей к дому, Софья сделала первый шаг, и в ту же секунду...

Соседняя дверь с грохотом распахнулась, и на улицу, словно мешок с картошкой, вывалился старик Трофим. Он тяжело шлёпнулся в грязь и, беспомощно перекатившись, уставился на порог. Там, в проёме, высилась его Катька. Её лицо, обветренное и резкое, выражало такое нескрываемое презрение, что, казалось, могло испепелить.

— Хрыч старый! — голос её прорезал утреннюю тишину, как нож. — Чтоб ноги твоей тут не было, пока не протрезвеешь! От тебя несёт, как от падали!

Дубовая дверь захлопнулась с таким звуком, будто навсегда отсекла его от прежней жизни.

Трофим сидел в грязи, бессвязно бормоча что-то под нос. Улица опустела, и лишь Софья, отступившая в тень, осталась свидетельницей его унижения. Сердце её сжалось от острой жалости. Медленно, почти неслышно, она подошла и, обхватив его за локоть, мягко помогла подняться.

— С-с-па... спасибо, родная, — просипел он, с трудом выговаривая слова. От него и впрямь тянуло перегаром, густым и тошнотворным.

— Ничего, дед Трофим, осторожней, — тихо проговорила Софья, чувствуя, как его тело безвольно покачивается. — Пойдёмте ко мне, я вас накормлю...

Старик что-то невнятно промычал в ответ, но кивок его головы был красноречивее любых слов. Опираясь на хрупкое плечо девочки, он покорно поплёлся за ней, оставляя за собой на утренней земле неровный след.

Уже находясь в доме Софьи, хозяюшка принялась за дело. Она усадила Трофима на крепкий стул у порога и, ловко стряхнув с него верхнюю одежду, принялась протирать запачканные грязью руки и лицо влажной тряпицей. Движения её были спокойны и методичны, будто она вытирала пыль с дорогой иконы. Старик покорно сидел, лишь изредка покачиваясь.

Затем Софья зачерпнула из бадьи чистой воды в глубокую миску и, не колеблясь, плеснула её старику в лицо. Вода хлынула ручьём по его седой щетине, заставив его вздрогнуть и смущённо хмыкнуть. Хмельная муть в его глазах чуть отступила, уступив место растерянности.

Убедившись, что он хоть немного пришёл в себя, Софья помогла ему добраться до кровати. Едва голова Трофима коснулась подушки, как тяжёлое, хриплое дыхание возвестило о наступившем сне. Тогда девушка принялась готовить. Доставая из чулана картофель, морковь и лучок, она ловко нашинковала всё ровными ломтиками и отправила в кипящий на камине горшок. Ложка мерно постукивала о глиняные стенки, а сама Софья, подбрасывая в огонь сухие поленья, тихо напевала старинную песенку.

Полчаса пролетели незаметно. Ароматный пар уже вился над глиняной миской, когда Софья, отложив половник, мягко разбудила старика. Тот поднялся с постели нехотя, но в его потухших глазах уже теплилась слабая искра — отблеск возвращающегося сознания. Она усадила его за стол и, взяв ложку, принялась нежно кормить обессилевшего деда. Тот покорно открывал рот, медленно прожевывая овощ за овощем, и с каждым глотком живительного бульона в его щеках проступал румянец, а взгляд становился всё яснее.

Отложив пустую миску, Софья устремила задумчивый взгляд на огонь в камине, мысленно уносясь куда-то далеко. Её размышления прервал окрепший голос старика.

— Спасибо, доченька, — произнес он, и в голосе его уже слышалась былая твердость.

— Не за что, дед Трофим. Отдыхайте, поправляйтесь, — тихо отозвалась она.

Но он, словно не слыша её, уставился в ставшую перед ним пустоту, и лицо его исказилось горькой гримасой.

— Я-то её… как любил, — хрипло начал он, сжимая на коленях натруженные кулаки. — А она! Изменила! Мне, старому дураку!

Софья молчала, давая ему выговориться, стать исповедником его немой боли.

— Я дом для неё строил… — голос его дрогнул, оборвался. — Каждое брёвнышко сам клал, руками своими! Всё ради неё! А она… Всё. Кончено.

Софья смотрела на его лицо, изборожденное морщинами и горем.

— Я… — продолжил он, и голос его был похож на скрип старого дерева. — Я решил. Решил, что больше с ней жить не буду. Жена, что неверна, хуже волка в овчарне. Не нужна она мне. Помру в одиночестве, да и всё! А ты, Софьюшка… Спасибо. Ты мне как дочь родная… А я-то, я копил по монетке, чтоб её удивить. Всё просила, подарков ждала… — Голос его пресекся, заскрипел от нахлынувшей горечи. — Прошу, Софья. Ты всегда старику доброе слово находила. А мне уж ничего не надобно… Слушай сюда. За чащей, там, где буреломом большое-пребольшое бревно лежит, если прямо от твоего окошка идти — найдёшь наспех сколоченный крестик. Деревянный. Там, в дупле том, сумочка лежит, глубоко запрятана. Забирай. Ты у нас тихоня, неброская… Хоть так тебе помогу.

— Дед Трофим… — начала было Софья, желая отказаться, но он резко перебил.

— Не «Дед Трофим»! — качнулся он к ней, и в его мутных глазах вспыхнул странный огонёк. — Гляди на меня, старика. Будь молод — я бы ещё, ого-го! А теперь… Мне и того довольно, что дышу. Возьми, прошу. Ради успокоения души моей.

— Угу… — прошептала Софья, опустив глаза к полу.

— Ох, пойду я, дорогая, — поднялся он, покачиваясь, но на ногах держался твёрже. — Уже могу, могу бродить! Ходить!

Он вышел, с силой захлопнув дверь, не рассчитав тяжесть своей длани. Софья осталась одна. Снова её взгляд утонул в огне камина, где последние угольки медленно угасали, словно повторяя путь её собственных угасших надежд.

Глава 2.2

Едва первые лучи солнца позолотили верхушки деревьев, Софья уже шла по знакомой тропе. Не то чтобы ей сильно хотелось забирать то, о чём говорил старик Трофим, — скорее, её вело чувство долга, тихая обязанность перед его горем и доверием.

Чтобы дорога не оказалась пустой тратой времени, она захватила с собой плетёную корзинку — по пути можно было собрать ягод. Она хорошо помнила, что в тех местах росли обильные кусты малины.

С ночи моросил мелкий, назойливый дождь, и теперь воздух был влажным и прохладным, а с листьев с тихим шёпотом скатывались капли.

Пробираясь сквозь мокрые ветви, она брела, слушая утренний птичий хор. Эта мирная музыка успокаивала и усыпляла бдительность.

«Кап, кап» — одна за другой, спелые рубиновые ягоды падали на дно корзинки, отбивая тихий, ритмичный такт.

Малинник манил её всё дальше, и с каждым шагом первоначальная цель путешествия таяла в памяти, вытесненная алым соблазном. И в тот миг, когда её пальцы срывали последние ягоды, наполняя корзинку до краёв…

Воздух пронзил громкий, женский смех — нервный, пронизанный злобой.

Испуганная Софья пригнулась, инстинктивно слившись с листвой. Затаив дыхание, она начала медленно пробираться навстречу зловещему хору.

И вот, сквозь частую завесу ветвей, ей открылось зрелище, от которого кровь застыла в жилах. На поляне стояли громадные железные машины, от которых исходил низкий, вибрирующий гул. Вокруг них суетились странные существа — подобные людям, но с величественными крыльями за спиной.

В центре очищенного пространства, залитого неестественным светом, разворачивалось немыслимое действо. Одна из крылатых женщин, движимая холодной яростью, избивала другую. Каждый удар отзывался глухим хлопком, каждое движение было отточенным и смертоносным. Противница, обездвиженная лежала в огромных металлических обломках, а по её телу растеклось сияющее серебро — кровь.

Для Софьи, прильнувшей к кустам, эта картина была абсолютно чужой, вырванной из иной, жестокой реальности.

Та, что командовала расправой, сделала повелительный жест. И механизм пришёл в движение: крылатые существа стройными рядами устремились к железным машинам. Гул моторов взрезал тишину, и одна за другой громоздкие конструкции, содрогаясь, отрывались от земли, поднимая вихри пыли и прелой листвы. Вскоре последний силуэт растворился в облаках, оставив после себя лишь вытоптанную поляну и искалеченное тело…

Минуты тянулись, словно наполненные гнетущей тишиной.

Наконец, собрав всё своё мужество, Софья вышла из укрытия. Женщина лежала без движения, словно разбитая драгоценная статуэтка, на её хрупком теле не было живого места. Девушка медленно приблизилась и, склонившись над пострадавшей, застыла в немом изумлении. Даже покрытая грязью и пятнами загадочной субстанции, незнакомка была ослепительно прекрасна. Безупречные черты лица, изящные крылья, напоминавшие лепестки диковинного цветка...

— Красивая... — выдохнула Софья.

Она осторожно осмотрела раны: крылья были вывернуты под неестественным углом, нога явно сломана, а из многочисленных порезов сочилась серебристая жидкость. Страх сжимал ей горло, однако сильнее оказалось другое чувство — тёплое и настойчивое. Оно рождалось в самых глубинах её души и твердило: «Это... нечто важное. Не случайность... Это, должно быть, сама судьба. Я обязана... Не могу позволить ей умереть...».

И страх отступил, сломленный непоколебимой решимостью.

Таща за собой беспомощное тело, спотыкаясь о корни и прижимаясь к стволам деревьев, Софья проделала этот бесконечный путь до дома. Каждый шорох заставлял её замирать, каждый отдалённый голос впивался в сердце ледяной иглой — но судьба, казалось, взяла её под защиту, и ни одна живая душа не встретилась на пути.

Уложив незнакомку на свою постель, она первым делом смахнула с ладоней комья земли и капли крови. Пальцы её дрожали, когда она принялась осторожно снимать прорванную в клочья одежду. Но едва она случайно коснулась основания величественного крыла, воздух разрезал сдавленный стон — первый звук, вырвавшийся из груди таинственной пленницы. Сердце Софьи сжалось, вместив в себя и леденящий ужас.

Влажной тряпицей она принялась обтирать холодную кожу, и под слоями грязи и крови проступала душераздирающая картина: глубокая рваная рана на ноге, перелом в основании крыла, тёмная ссадина на груди... Каждое прикосновение к ранам рождало новый стон, от которого по спине Софьи бежали мурашки. Но она не останавливалась, с упорством, рождённым отчаянной надеждой, перевязывала повреждения чистыми тряпицами, шепча слова утешения — больше для успокоения собственной души, чем для бессознательной страдалицы.

Первый день слился в лихорадочном водовороте. Софья металась между печью, колодцем и постелью, пытаясь создать подобие стерильного убежища. Воздух в избе пропитался густым ароматом наваристого бульона, который она с величайшим трудом вливала в неподвижные уста, борясь за чужую жизнь как за свою собственную.

Второй день начался с первыми лучами и продолжился тем же отчаянным марафоном. Девушка двигалась с непривычной стремительностью — летела к колодцу, порхала по рынку, проворно пропалывала грядки. Каждое её действие было подчинено единой цели, заряжено новой, неведомой доселе энергией.

К третьему дню по деревне поползли первые слухи. «Бес в неё вселился», — шипели одни, косясь на её дом. «Просто повзрослела», — находились те, кто пытался найти разумное объяснение. «Хворь, не иначе», — качали головами третьи, видя в её лихорадочной активности признаки недуга.

На четвертый день на пороге возник Микл. «Что случилось, Софья? Всё в порядке?» — спросил он, но в ответ получил лишь сдержанное: «Всё хорошо. Просто дела. Работаю».

Пятый день...

И в этот пятый день, когда первый солнечный луч лишь коснулся подоконника, случилось чудо. Софья, дремавшая на стуле у постели, почувствовала на себе тяжёлый, осознанный взгляд. Она открыла глаза и встретилась с ним — ясным, фиалковым, полным безмолвного вопроса. Незнакомка пришла в себя.

Софья потупила взгляд, словно пойманная на проступке. Лёгкий румянец тронул её щёки, когда она склонила голову в почтительном, почти робком жесте.

— Здрав... Здравствуйте... — прошептала она…

Глава 2.3

Плиссиадис с тихим стоном приподнялась, острая боль пронзила сломанные крылья и разбитое тело. Взгляд её, ясный и холодный, скользнул по низким, закопчённым потолкам, по пучкам сушёных трав, по простой глиняной утвари. Всё здесь было чуждым, примитивным, иным. Затем её фиалковые глаза остановились на спящей девушке…

«Мне неслыханно повезло», — пронеслось в сознании, быстрой, расчётливой оценкой ситуации. Но тут же, словно тень, навалилась горечь иного рода. Память, острая и неумолимая, вонзила в душу свои клинки: «Я… убийца сестры. Предательница рода. Изгой. Теперь я — никто».

Грудь сжалась от внезапной, удушающей печали, столь сильной, что она едва не застонала. Её взгляд, смягчённый болью и сожалением, снова вернулся к спящей девушке, и тихий шёпот сорвался с губ, обращаясь не к ней, а к призраку, что навсегда остался в том проклятом саду: — Прости, Илари…

После этих слов она заметила — Софья приоткрыла глаза. Сонная дымка мгновенно рассеялась, сменившись испуганным осознанием. Девочка инстинктивно выпрямилась на стуле, пальцы вцепились в подол платья.

Когда их взгляды встретились, Софья тотчас же потупила глаза, будто ослеплённая непривычным сиянием. Её собственные, тёмные и глубокие, устремились в грубые половицы.

— Здрав... Здравствуйте... — прошептала она.

Плиссиадис лишь молча смотрела на неё.

А затем… по идеальным, бледным щекам незнакомки медленно, одна за другой, покатились слёзы. Они текли беззвучно, но с такой всесокрушающей тяжестью, что казалось — плачет сама душа.

Софья, не понимая, что происходит, вскочила с места. Её охватила тихая паника.

— Простите! Простите, пожалуйста! — залепетала она, суетливо поправляя краешек её одеяла. — Вам где-то больно? Я… я что-то не так сделала?

— Всё в порядке, — прозвучал голос Плиссиадис, тихий, но удивительно ровный. — Эти слёзы — от боли душевной. Вы здесь ни при чём.

Софья, слегка успокоившись, снова опустилась на стул, будто ожидая дальнейших указаний. Плиссиадис резким, но изящным движением тыльной стороны ладони смахнула слёзы, глубоко вдохнула и, медленно выдохнув, вновь устремила пронзительный взгляд на девушку.

— Моя жизнь… Вы спасли меня? — её голос звучал ровно, но в глубине фиалковых глаз таилась острая настороженность.

— Да… — кивнула Софья, набравшись чуть больше смелости.

— Вы знаете, кто я? — в вопросе прозвучала стальная нота, а взгляд стал непроницаемым.

— Нет… — уверенность Софьи снова пошатнулась.

— Вас кто-то прислал? Это приказ?

— Нет…

— Вы что-то хотите от меня взамен?

— Нет… Простите, я не понимаю, к чему все эти вопросы…

Плиссиадис резко поднесла руку ко лбу, пытаясь заглушить внезапно нахлынувшую острую боль. Перед её внутренним взором вспыхнуло видение: Октавия, её лицо, искажённое ненавистью, и сокрушительные удары, обрушивающиеся на её беспомощное тело.

— Я лишь пытаюсь понять ваши намерения, — пояснила Плиссиадис, её голос стал чуть мягче, но отстранённость в нём сохранилась. — Ничего более.

Софья посмотрела на неё с тихим недоумением, в её глазах читалась искренняя попытка понять. — Я… — начала она, подбирая слова. — Я видела, как вас избивали… Вам было очень больно. У вас текла… — она запнулась, не зная, как назвать ту серебристую субстанцию. — Кровь. Я не могла оставить вас там умирать. Это было бы неправильно.

— Значит, ты спасла меня, руководствуясь своими моральными принципами? — уточнила Плиссиадис.

Софья совсем смутилась. Словосочетание «моральные принципы» было ей незнакомо и казалось слишком сложным для такой простой ситуации. Но после паузы она тихо ответила: — Можно и так сказать…

— О как, — Плиссиадис произнесла это скорее про себя, её взгляд ушёл в пустоту, размышляя над услышанным. Немного помолчав, она снова перевела взгляд на девушку, и в её глазах на мгновение мелькнуло что-то, похожее на удивление или даже лёгкое недоумение. — Вы… удивительно добры. Спасибо вам. Вы спасли мою жизнь.

Софья смущённо опустила глаза, лёгкий румянец тронул её щёки.

— Что вы! Я лишь сделала то, что сделал бы каждый… наверное.

— Вы точно не знаете, кто я? — Плиссиадис вновь устремила на неё свой ясный, пронизывающий взгляд, будто пытаясь обнаружить малейшую тень лжи.

— Я… правда не знаю, — тихо, но твёрдо ответила девушка.

Плиссиадис тихо вздохнула, и в этом вздохе слышалась не только физическая боль, но и тяжесть неотвратимой судьбы.

— Я искренне благодарна вам за свою жизнь, — начала она, и её голос приобрёл металлический оттенок. — Но вы спасли не ту, кого следовало бы. Сам факт моего существования здесь, рядом с вами, уже ставит под удар вас и всех, кто вам дорог. Наши миры… слишком разные.

— Простите, что перечу, — голос Софьи вдруг окреп, в нём впервые зазвучала непоколебимая решимость, — но я бы сожалела всю жизнь, если бы прошла мимо. Поступить иначе я не могла.

Её глаза, обычно робкие и потупленные, теперь смотрели прямо, наполненные твёрдостью. Это была первая в её жизни по-настоящему осознанная цель.

Плиссиадис снова вздохнула, но на этот раз в звуке было не только отчаяние, но и проблеск чего-то иного.

— И всё же мы говорим на одном языке, — произнесла она, и это прозвучало скорее как откровение для неё самой, нежели как констатация факта. — Возможно, наши миры не так уж и далеки друг от друга.

Софья молчала, но в её тёмных глазах, обычно потупленных, вспыхнула крошечная искра — не радости, а тихого, почти робкого торжества.

— Ты согласна с тем, что, защитив мою жизнь, ты обрекаешь себя на новую, тяжёлую судьбу? — голос Плиссиадис звучал отстранённо. — Возможно, даже на смерть. Из-за меня ты можешь пострадать.

И тут Софья слегка съёжилась, но не от страха. Она задумалась. В её существование, отмеренное привычными дорожками от дома к колодцу, ворвалось нечто невообразимое. Нечто, словно самой судьбой ей указанное. Впервые она почувствовала пульс чего-то большего, чем стены родной избы и бесконечный круг дел. И в глубине души, тихо и неоспоримо, созрело решение.

— Да, — твёрдо сказала она. И в этом коротком слове прозвучала вся её несгибаемая воля.

— Возможно, это и есть судьба, — удивительно точно произнесла Плиссиадис. — В таком случае, давай теперь на «ты».

Она попыталась приподняться, но острая боль в сломанной ноге ударила в виски, вырвав сдавленный стон.

— Осторожнее! Пожалуйста… — встревожилась Софья. — У вас нога… сломана…

— «У тебя», — мягко поправила её Плиссиадис, снова опускаясь на подушки.

— Да… Пожалуйста, тебе не нужно двигаться.

— У меня возник ещё один вопрос, — продолжила Плиссиадис, устремив взгляд куда-то в пространство над кроватью. — Ты — человек, верно?

Софья на мгновение удивилась очевидности вопроса.

— А… человек… — неуверенно подтвердила она.

— Понятно, — тихо сказала Плиссиадис. — Ты очень хрупка. Будь осторожнее.

— Да… Хорошо, — кивнула Софья, всё ещё смущённая этим внезапным переходом на «ты».

— И всё же… почему ты согласна на новую судьбу? — спросила Плиссиадис, и в её голосе прозвучало почти лёгкое любопытство.

Софья снова задумалась, подбирая слова для чувства, которое не умела назвать.

— Понимаете… Я живу здесь, как в клетке. У меня всегда было ощущение… что в этой жизни мне нет места. Я просто существую. Но… с ваш-твоим появлением всё будто обрело новые краски. Будто я наконец-то нашла причину… Жить.

Плиссиадис молча выслушала её. После паузы она произнесла лишь: «Я тебя поняла».

Дальше их беседа потекла спокойнее. Плиссиадис, как опытный тактик, задавала чёткие вопросы, а Софья, постепенно теряя робость, рассказывала о деревне, о старейшинах, о соседях и об окрестностях — обо всём, что знала сама и что могли знать другие.

Из этого потока информации Плиссиадис мысленно выделила главное: в деревне ходит какая-то болезнь, поселение удалено от больших дорог, раз в месяц приезжают торговые караваны. Скудные, но жизненно важные данные.

После долгих разговоров, когда время уже клонилось к вечеру, Софья засуетилась, принимаясь за свои обычные дела, теперь заряженные новой, скрытой целью.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге