Абсолютная Альтернатива
Утреня
Богу и Творцу моему, вручаю душу и тело!
(Иоанн Кронштадский)
__________________
Далёкое будущее.
Умирающая Земля
Загадочная пространственная дверь не поражала воображения, как все механизмы Каина, что я наблюдал последние восемь месяцев. Массивным насыщенно-чёрным квадратом она зияла на фоне снежных просторов, и ослепительно яркий воздух, простиравшийся от земли до бирюзовых небес, не смущал эту всепоглощающую бездонность даже блеском полутонов. За время, минувшее с реинкарнации, я успел привыкнуть к удивительным краскам этого места. Иногда они ослепляли и пугали меня, но сейчас, в последний день моей второй жизни, а может, в первый день третьей, сомнений не оставалось, и ноги, казалось, несли меня к цели сами.
Опустив взгляд, я посмотрел на металлические конечности, похожие на манипуляторы роботов из старинных фильмов, затем на грудь, закрытую алюминиевым нагрудником и, наконец, на место схождения ног. Пах украшала пластина с клёпками, гладкая как колено. Раньше новое тело сводило с ума, однако ныне, зрелище казалось привычным и не вызывало ничего кроме отвращения.
То, что Каин являлся моим двойником, — нелепым металлическим роботом, — меня успокаивало. Господь-механик, как говорится, сотворил раба по собственному подобию. Увы, внешностью наше сходство ограничивалось. Возраст цельнометаллического воскресителя составлял десятки тысячелетий. Однако, если следовать прямому отсчёту времени, – я был значительно старше.
Согласно беседам, что мы вели перед костром, разжигаемым ночью и, согласитесь, весьма необычным для двух существ из металла, человеческая цивилизация канула в лету два миллиона лет назад. Каин жил здесь едва больше года. Слушая его скрипучую речь, я смотрел на голубоватый огонь, с трудом полыхавший низкими языками в разряженной атмосфере, и грел на убогом пламени руки, каждый раз забывая, что тепло не ласкает алюминиевых ладоней. Я с отвращением одёргивал пальцы от потрескивающих углей, неизвестно откуда добытых Каином среди ледяной пустыни, и продолжал смотреть на костёр, возложив голову на колени.
В те дни, глядя кварцевыми глазами на зыбкие полупрозрачные всполохи, я верил в слова своего спасителя безоговорочно, ведь снежные ветры, продувавшие мёртвое плато, бывшее некогда Восточно-Европейской равниной, свидетельствовали о правде красноречиво и громогласно. За время, минувшее с моей смерти, поверхность цветущего континента сковали льды и снега, великие горы превратились в барханы, покрытые белым панцирем. Многочисленные моря, омывавшие Европу и Азию, исчезли вместе с реками и озёрами. Мировой океан и гигантские континентальные водоёмы, служившие приютом для жизни в течение целых эонов, со скелетами миллиардов существ, превратились в гигантскую толщу льда. Жизнь на Земле сохранилась в виде бактерий и редких водорослей в подземных озёрах. Наша планета — медленно издыхала.
Мысль Каина казалась тогда очень странной. Но она была очень простой. Человечество вымерло. Вслед за ним исчезла жизнь на Земле. Оба события следовали одно за другим, но не проистекали одно из другого. Ведь человек причинял природе скорее вред, нежели добро. Однако бесспорным являлось следующее: единственным, кто мог пронести семена земной жизни в другие миры, был именно Человек…
Как ни смешно — а Каин не смотря на суровую внешность умел задорно смеяться, имитируя смех мембранами звуковых динамиков — с гибелью последних людей, живые существа на Земле оказались запертыми в единственном доступном мирке. Дальнейшую судьбу биосферы решило само течение времени.
По меркам эволюции процесс вымирания видов занял краткий период. Дело было не в радиоактивном заражении почвы или разрушении атмосферы. Большую часть растений сгубил холод — неестественно долгая ядерная зима. Травоядные сгинули с исчезновением корма, хищники — с вымиранием травоядных. Спустя миллионы лет поверхность прародины остыла, океаны исчезли, континенты замедлили скольжение по земной коре, горные массивы скрылись под слоем пыли, стёрлись под натиском ледников.
Только дикие вихри, парящие над океанами снега, остались порождать движение на когда-то густонаселённой Земле. Кипящая жизнью планета превратилась в пустыню, дно океанов — в равнину, реки зарылись в норы, облака покинули небеса. Время, которое было некому обуздать с исчезновением человека, сделало своё чёрное дело — жизнь обратилась в прах.
Мёртвая биосфера оставила на поверхности многочисленные отметины, которые я мог наблюдать в походном музее нашего пристанища гробокопателей. В стеклянных колбах, мимо которых Каин водил меня после реинкарнации, хранились удивительные находки. Черепа динозавров, скелеты обезьян, раковины моллюсков не поражали меня. Зато оружие и предметы последних дней перед гибелью человечества произвели неизгладимое впечатление. Слезы не катились из линз, в воздухе не хватало кислорода, но мне казалось, вид знакомых вещей впивается в горло рукой душителя, сбивает дыхание и затуманивает взор, выдавливая невозможные для робота слёзы. Мы вымерли, твердили эти вещицы. Я стал последним из всех.
Мне неслыханно повезло. Мой случай был уникален, почти невозможен с точки зрения вероятности. Я умер задолго до последней войны, на леднике глубоко в Антарктиде. Когда грянул апокалипсис, смерть миллиардов не тронула одного. Моё идеально сохранившееся тело явилось большой удачей — до этого момента Каину попадались лишь человеческие скелеты и впаянные в лёд фрагменты изуродованных тел.
Восемь месяцев назад, с радостью, доступной только учёным, он обрёл лучшую из своих находок. Холод полюса и неподвижность антарктических ледников позволили сохраниться моим останкам в течение сотен тысячелетий. Пока океаны замерзали, а горы стирались ветрами, лёд южного полюса по-прежнему подпирал небеса, скрывая в себе маленький кусок мяса — меня, неуязвимого в ледяном саркофаге.
Разумеется, моя плоть оставалась мёртвой. И мой спаситель не был Христом, чтобы воскресить мертвеца. Однако доступная ему техника отсканировала замороженный мозг и, прогнав через анализатор нейронные цепи, вернула мне подобие памяти. Поскольку человеческих тел в распоряжении Каина не имелось, он сохранил меня в собственном запасном корпусе. Подкрутил, перезарядил батареи, и вот — стальных существ стало двое на одной мёртвой Земле.
Назвал он меня незамысловато — Ники. Слово имело греческие или славянские корни, и, возможно, являлось моим подлинным именем. Личное прошлое до воскрешения я помнил смутно, к тому же сейчас, спустя толщу лет, оно ни значило для меня ничего. Технология воссоздания воспоминаний, применённая металлическим спасителем, оказалась не совершенной, но мог ли я спорить о совершенстве, проснувшись спустя два миллиона лет? Что-то я помнил, что-то бесследно ускользало, пугая тенями во снах, являясь отрывками и кусками во время мучительных размышлений.
Размышлений было очень много. Восемь месяцев я был предоставлен самому себе. Каин не общался со мной, стараясь не отрываться от непонятной работы. Раскопки вокруг лагеря закончились до моего воскрешения, поэтому глубокие ямы шурфов, окружавших куполообразные павильоны, в которых жили мы с Каином, выглядели заброшенными. Иногда я задумывался, как Каин копал эти карьеры в одиночку? На тысячи миль вокруг не было рабочих, техники, инженеров, даже кирок или лопат. Но Каин воскресил меня после смерти, и это значило, что возможность рыть ямы неизвестным мне способом является, возможно, самым ничтожным из его умений. Сомневаться в словах спасителя не приходилось — он был последним существом на планете, которое я мог бы назвать «живым». И он бродил целый год в одиночестве по империи льда и смерти, в разряженной атмосфере.
В моей новой жизни запоминать было нечего, подробности старой жизни – я вспомнить не мог. Дни тянулись за днями и были похожи как крысиные близнецы. Ежедневно Каин садился в маленький инопланетный транспорт, удивительно похожий на земной арктический вездеход с широкими гусеницами — что меня несказанно удивляло — и удалялся из лагеря на раскопки, где проводил целый день. Глубоко за полночь он возвращался в палатку и долго сидел, изучая добытые артефакты. Что именно он делал, я не знал, поскольку Каин просил в это время не беспокоить. Потом мой Господь выходил, и оставшееся до рассвета часы уделялись мне и беседам. Над потрескивающими углями расцветали наши долгие разговоры.
Существенно отличалась только последняя ночь.
— Мы говорили с вами о прошлом, Ники, — сказал в тот вечер мой металлический бог, обратившись ко мне по имени, что делал неописуемо редко. — Сегодня я расскажу вам о вашем будущем.
Откровенность, с которой стальной воскреситель обрушил на меня свои слова, повергла в оцепенение — столь решительные речи шли вразрез с самой природой Каина, привыкшего к долгим, неспешным беседам. Когда он обратился ко мне, я застыл в неподвижности, и лишь глухой лязг металлических манипуляторов, бессознательно хлопнувших по полированным бёдрам, нарушил внезапно наступившую тишину. Сделав сдержанный, почти церемонный поклон, я приготовился слушать, ожидая монолога как приговора — ибо в голосе моего собеседника звучала та непреложная твёрдость, что не терпит отказов и возражений. Каин не был моим хозяином, отцом или государем, но он являлся моим Спасителем — и этот факт впечатлял неизмеримо сильнее, чем что угодно другое.
— Вы считаете меня археологом, однако это не верно, — начал Каин свой необычный рассказ. — Такие как я живут вдалеке от населённых миров нашей расы и выискивают так называемые Точки фокуса, поворотные моменты истории погибших цивилизаций. Иногда меня называют хронокорректором, что в целом точно определяет мою специализацию. Отыскав в космосе вымерший мир, я веду раскопки и волновые замеры рассеянной информации, составляю хронологию прошлого мёртвой планеты и определяю даты, в которых слабое воздействие могло быть достаточным для сохранения жизни в ныне мёртвом мире.
Совершенно по-человечески Каин вздохнул — или, точнее, сымитировал вздох с пугающей точностью: грудная пластина плавно приподнялась, а из встроенного динамика донёсся мягкий, почти живой звук человеческого вздоха и выдоха. Эта странная привычка к антропоморфным движениям и жестам, столь чуждая его внеземной природе, неизменно завораживала меня. В первые дни после моего… пробуждения – если можно так назвать переход от небытия к этому металлическому существованию – я не обращал внимания на такие мелочи — моё сознание было переполнено осознанием гибели целой цивилизации и чудом собственного воскрешения. Но сейчас этот вздох заставил меня замереть. Я слушал Каина, подавшись вперёд всем корпусом, не отрывая кварцевых глаз-объективов от его выразительного, хотя и лишённого мускульной мимики лица.
Наверное, со стороны мы выглядели абсурдно — две механические конструкции, воспроизводящие человеческую речь, когда могли бы обмениваться данными через радиоволны, инфракрасные порты, ультразвук или световые сигналы. Иногда это недоумение прорывалось в моей стальной голове в виде навязчивого вопроса: зачем? Зачем это театральное подражание мертвецам?
Мой спаситель же тем временем продолжал:
— Необходимую «точку фокуса событий», или, если угодно, «точку бифуркации» для спасения вашего мира, мне удалось вычислить всего несколько часов назад. — Голос Каина звучал мерно, словно тиканье древнего метронома, отсчитывающего последние мгновения перед решающим выбором. — Завтра на рассвете я отправлюсь вниз по течению времени, и это… — Он сделал паузу, механический палец замер в воздухе, подобно стрелке весов, готовой качнуться в ту или иную сторону, — ставит меня перед простейшим выбором.. Я могу оставить вас здесь, среди этих ледяных пустошей, на трупе мёртвой планеты. Или вы можете –отправиться вместе мной. В далёком прошлом я произведу несколько незаметных уколов — крошечных, едва уловимых. Но, смею надеяться, достаточных, чтобы ваш мир смог выжить. Если желаете, мы вместе разделим этот прискорбный труд.
Он замолчал, и в этой пугающей тишине я ощутил весь вес его взгляда — нечеловечески пристального, пронизывающего, словно рентгеновский луч, просвечивающий самые потаённые уголки сознания.
— Что скажете, Ники? — спросил Каин, и в его голосе впервые за время нашего знакомства прозвучали едва уловимые нотки чего-то, что можно было принять за человеческую тревогу. — Вы понимаете, о чём именно я вас спрашиваю?
Моё тело вздрогнуло, будто от внезапного электрического разряда. Восемь месяцев покоя и тишины — размеренных и тягучих — вдруг взорвались, превратившись в мелькающий хоровод из обрывков образов, звуков, мыслей. Идея перемещений во времени, оброненная столь буднично и — в то же время — столь неожиданно и внезапно, буквально шокировала меня. За весь период моего… существования в этом металлическом облике мы ни разу не касались подобной темы. И всё же, когда я заговорил в ответ, голос мой прозвучал твёрдо, без тени сомнений…
— Выбор действительно прост, господин мой, — отозвался я без малейших колебаний, и слова мои прозвучали чётко, будто отчеканенные на меди, — разумеется, я хотел бы отправиться вместе с вами.
Каин ответил мерным кивком, и его стальной подбородок с глухим лязгом соприкоснулся с нагрудной пластиной. Ни единой эмоции не дрогнуло на неподвижном лике — лишь холодное сияние бездушных глазниц. Приняв от меня согласие, он развернулся и удалился в полном безмолвии. Я же остался на месте, механическими пальцами чертя бессмысленные узоры на вечном снегу. В сознании моем роились мириады вопросов, но Каин уже скрылся в складках походного шатра, а тревожить своего Спасителя в чертогах его личной лаборатории в те времена я не смел.
Предложение Каина висело в воздухе странной незавершённостью. Что ожидало меня в случае отказа? Каин бросил меня доживать век на мёртвой прародине? Но разве его путешествие в прошлое не стёрло бы моё настоящее, как стирают ошибочную запись? То был выбор без выбора — и я был рад, что ответил согласием на предложение железного божества.
Утром, к моему удивлению, всё случилось до отвращения просто. На вершине ледяного холма, примерно в километре от лагеря, Каин собрал металлический куб, одну грань которого занимала зловещая чёрная дверь. Мы сели в его вездеход — два механических существа в утробе механической же повозки — и подъехали к кубу. Вышли, хлопнули дверцами, остановились на миг. Два тонких стальных силуэта рядом с бездушным устройством, бездонным квадратом, зовущим нас в никуда.
Необычайно печально Каин оглядел окружающие равнины, словно прощался с чем-то немыслимо дорогим. Затем кивнул мне и тихо скользнул в проём. Что-то скрывалось в этом последнем взгляде, почувствовал я, гораздо большее, чем тяга гробокопателя к черепкам…
Короткое время после ухода Каина, я остался на планете один. Портал манил меня, звал, притягивал словно магнитом. Точки фокуса, линия времени, хронокорректировка — новых слов было слишком много для одного короткого дня и быстрой, наполненной пламенем ночи.
Отбросив мысли, я бросился в чёрный портал. Меня проглотила тьма, скользнув по лицу обжигающим языком.
Псалом первый
Ты ли тот, который должен прийти?
(Евангелие от Матфея, 11:2)
______________________________
Точка бифуркации.
22 февраля 1917 года. Петроград
День этот начался на удивление рано. Как в печальные дни после кончины Царя-Миротворца, увеселения были запрещены, и благотворительный бал, устроенный накануне матушкой Марией Фёдоровной напоминал скорее помпезные старческие посиделки, нежели торжественный приём самого роскошного двора Европы.
День этот стоял серый и тёплый, никчёмный и незаметный, затерявшийся в бесчисленной череде таких же незначительных и печальных дней, которыми наполнена любая другая зима российской Ингерманландии. Покрытые инеем стекла придворных экипажей, снующие через парадный вход потоки сановников и дворян, свита и дипломаты, дамы в роскошных уборах — всё было как всегда. И всё же, в воздухе, словно насыщенном электричеством, именно в этот совсем незаметный день, зрело волнение, уколами страха пугающее чуткие натуры, способные уловить флюиды странных энергий, наполнявших воздух противоестественным напряжением.
Заговоры зрели всюду в Санкт-Петербурге — в роскошных квартирах дворян-демократов, в столичных особняках фабрикантов-социалистов, в апартаментах Великих князей и, конечно же, в царских дворцах.
Зимний в этот убогий, забытый Господом жалкий день, воистину блистал мистическим великолепием. Сверкая миллионами ламп, украшающих роскошные анфилады, он поражал гостей и проезжающих мимо жителей русской столицы гордыней своих фасадов, прелестью их убранства и… мёртвым холодом света, истекающего из окон в грязную, безликую ночь.
У Юсуповых и Долгоруких рекою лилось вино, в особняках бесчисленных аристократов горели не гаснущие электрические свечи. Князья похищали танцовщиц, в салонах обсуждали революцию и романы, в Александрийском для жителей великого города давали блистательный «Маскарад». Не пьесу, нет — настоящую фантасмагорию шика, с полудрагоценными декорациями, с гигантскими зеркалами и огромными картинами в золоте, как гимн безумной неге богатых российских сословий.
Где-то в Лондоне в это время стрелялись биржевые брокеры и содержатели магазинов, где-то в Штатах бастовали взбешённые локаутом металлурги, падали акции парижских банков и в недалёком Стокгольме на экстренное заседание собирал управляющих нефтяной магнат Альфред Нобель. Экономический кризис и чудовищная Мировая война шагали по Творению Божьему вместе, будто взявшись за руки, тяжёлой поступью сотрясая основы колониальных держав, собирая печальную дань в виде рухнувших трестов и остановленных производств, миллионов убитых солдат, покалеченных, раненных, вдов и сирот, изломанных жизней и потерянных состояний. Однако здесь в Петербурге, столице одной шестой части света, пирующей во время чумы, не было до этого дела.
Хоть потоп. И да здравствует революция!
Революция, впрочем, пока воспалялась опухолью только в мозгах безумных социалистов, а также, как ни странно, в роскошных салонах аристократии. Революция не выплёскивалась на улицы потоками митингующих и плотинами баррикад. Ночные проспекты, освящённые зябкою русской стужей, оставались полны покоя и тишины. Пока ещё — оставались.
От мистических огней Зимнего дворца, по тонкому снегу, выпавшему вчера и едва припорошившему землю свежим, нетронутым сверкающим полотном, на каменную брусчатку Эрмитажа и Набережной через ворота, украшенные латунными вензелями, выехала одинокая карета. В окружающем царстве кладбищенского покоя, где ночная тишина звенела в ушах почти физически, это скрипучее творение инженерной мысли выглядело нелепо и неуместно. Деревянные рессоры жалобно стонали под тяжестью кареты, из ноздрей взмыленных лошадей вырывался пар. Николай Второй, затаившийся за плотными шторами своей повозки – самой убогой, которую только смогли отыскать во дворце, давно пересевшем на «самобеглые коляски» и «самокаты», которые снобы-аристократы с важностью именовали «автомобилями„ - едва приоткрыл на окне каретной дверцы край занавески. Через узкую щель в подёрнутом морозным узором стекле перед ним разворачивалась столица – умиротворённая, спящая, припорошенная девственным белым снегом.
Императорский моторный экипаж, машины сопровождения, а также конный эскорт из полуроты казаков лейб-конвоя в алых черкессках вопреки обыкновению сегодня остался в Зимнем дворце. Рядом с Николаем сидело только два человека. Один — высокий, надменный мужчина, с немного безумным взглядом, звался графом Владимиром Борисовичем Фредериксом, второй — узкоплечий, худой, но при этом крепкий, — Володей Воейковым, флигель-адъютантом Его Величества. Воейков дремал.
Измученный минувшей бессонной ночью, я отвернулся от обоих спутников и чуть прикрыл воспалённые от трудов глаза. Тело царя все ещё стискивало меня неудобством и непривычкой, однако, учитывая, что прошли уже сутки от вторичного возрождения, я начал к нему медленно привыкать. Его Императорское Величество, Божьей Милостью Николай Вторый, Самодержец Всероссийский, Царь Польский, Великий Князь Финляндский, Государь Туркестанский и прочая и прочая и прочая, вопреки моим ожиданиям оказался вовсе не субтильным бородатым доходягой, каким я его представлял по отрывочным сведениям, а вполне крепким, пусть не высоким, но физически сильным мужчиной.
В Санкт-Петербург, вернее в благоприятную Точку бифуркации, призванную изменить движение истории человечества, мы с Каином прибыли вчера вечером, если, разумеется, подобное определение времени подходит для описания темпоральных перемещений. Весь прошлый день был занят аудиенциями, а также никчёмной дипломатической болтовней, и сейчас истекал примерно двенадцатый час нашего пребывания здесь.
Высадку в прошлое я вспоминал со страхом и содроганием. Шагнув в портал, мы с Каином погрузились во тьму, затем окружающее заполнили всплески пламени и жгучая боль. Как позже пояснил мой полубожественный спутник, его машина не могла перемещать во времени материальные предметы и переносила в прошлое только чистую информацию, — некий сгусток сигналов, способных вместить в себя матрицу памяти человека. Принцип подобного переноса остался для меня непонятен, но объяснение я принял с лёгкостью, поскольку оно согласовывалось с моими ущербными познаниями в физике. Материя сквозь время не транспортируется, но вот душа человеческая — вполне.
Как бы там ни было, с телом-роботом, я распрощался. Было странно, но индивидуальная память моя с одинаковой лёгкостью могла размещаться как в электронном мозге алюминиевого андроида, так и в человеке из прошлого. Я не вполне понимал, что именно произошло с личностью Николая Второго после «подселения», но на данный момент это меня совершенно не беспокоило, ибо иных впечатлений хватало с переизбытком.
Тёмный куб Каина соединял свойства нейронного сканера, передатчика информации и крематория. Куб снял с нас матрицы личности, а сами тела — уничтожил, обратив в пепел. На долю секунды меня захлестнула боль, мир заслонили яркие всплески пламени. Затем, машина перебросила наши матрицы в заранее выбранные тела. Я не знал, копировалась ли полностью моя личность, или только набор воспоминаний, позволяющий Николаю Романову отождествлять себя с Ники из Антарктиды, но одно уловил хорошо: техника Каина не позволяла перебрасывать сквозь время материю, но материальный мир при этом менялся реально. Пусть в прошлое переносилась только матрица хронокорретора. Но с момента появления матрицы в голове «местного» реципиента, нить времени обрубалась.
Место, куда мы прибыли, не являлось «альтернативой» или «параллельным миром». Мы с Каином находились сейчас в 1917 году единственно возможной земной истории. Мы были в прошлом моей планеты — на самом деле. И будущего, из которого мы явились, отныне просто не существовало!
***
Как это было возможно, и каким образом теория перемещений в прошлое сочеталась с наличием в будущем родных миров Каина, где обитали его соплеменники, никто не объяснял. Каин разглагольствовал об энергетических сферах, что защищали миры хронокорректоров от темпоральных изменений на других планетах, а также о Теории изоляции, согласно которой каждая звёздная система существует в своём локальном времени. Совершенно независимо от прочих звёздных систем — до выхода местной цивилизации в дальний космос. В подобном урезанном объяснении оставалась уйма неясностей, но переспрашивать я не стал, поскольку после перемещения, меня поглотили куда более насущные вопросы.
Меня волновало, как Каин вообще мог предлагать оставить меня в покинутом будущем? По его собственным словам, при перемещении матриц это будущее исчезало. Останься там — и я бы просто перестал существовать! Подобные размышления бросали тень на искренность моего воскресителя. А эта искренность, между тем, служила единственным фундаментом моей личности.
Ещё более меня беспокоила связь между Точкой фокуса, куда мы прибыли и планом Каина по спасению жизни на планете Земля. На первый взгляд между ожидаемой здесь революцией и вымиранием биологических видов через миллионы лет не существовало никакой взаимосвязи, выводы Каина казались абсурдом, однако хронокорректор не спеша объяснил мне всё.
Оказалось, наш мир не был единственным, в котором металлический бог, выискивал кости и черепки для археологического собрания. Каин занимался своим ремеслом долго, и мёртвых планет изрыл множество. По большей части, погибшие миры являлись могилами цивилизаций, не сумевших выбраться в космос. Не все из таких народов гибли в междуусобной войне как мы, очень многие вымирали от нехватки ресурсов и загрязнения экосферы, но повсюду результат был один — непригодный для дыхания воздух, исчезнувшие или отравленные моря…
Сохранение жизни и распространение её за пределы планеты зависело, по словам Каина, от сохранения цивилизации — как сохранение огорода зависит от наличия на нем фермера. Жизнеспособность цивилизации, в свою очередь, была завязана на выход в космическое пространство. Шагнувшие к звёздам имели шанс выжить, все прочие — только шанс умереть.
Рывок в дальний космос был труден необычайно. Он являлся титаническим, почти невозможным усилием, требовавшим напряжения всех сил и ресурсов планетарной цивилизации. Помимо промышленного и научного потенциала, важнейшим условием такого «напряжения» являлось наличие общей планетарной власти. Формула выживания, таким образом, оказалась безумно проста: перед дорогой к звёздам планета нуждалась в объединении!
Консолидация мира могла идти разными путями. Редко — путём добровольного слияния государств, и значительно чаще — кровавыми войнами и бушующими всплесками миграций. Соль заключалась в том, что такое «объединение кровью» могло иметь место только в достаточно ранний период развития, пока уровень технологий не позволял создать оружие, способное уничтожить саму цивилизацию — как ни смешно — в той самой войне за объединение.
Пустынный пейзаж в оставленном будущем наглядно свидетельствовал, что человеческий род не преуспел в этой гонке. Обрывки памяти подсказывали, что в истории планеты Земля, было несколько разных эпох, когда одна или другая могучая нация могли объединить весь мир силой оружия или культуры, однако… этого не произошло. С течением веков население росло и места становилось все меньше. При этом мы не смогли выйти в космос, но умудрились создать чудо-оружие. Результат катился под моими ногами в оставленном будущем миллиардом снежинок, гоняемых ветром по бескрайним равнинам планеты-кладбища от экватора к полюсам.
— Время гибели вашей расы я датирую примерно 2060 м годом человеческого летоисчисления, — вещал Каин и его голос звучал холодно и методично, будто скальпель, рассекающий ткань времени, – Извечное противостояние Востока и Запада, чудовищная перенаселённость и истощение ресурсов сперва породили тлеющие очаги конфликтов, которые затем, словно огонь по сухой степи, переросли в глобальную схватку на выживание. Вы так и не успели объединить всю планету, не сумели совершить рывок к звёздам, но зато довели до совершенства искусство самоуничтожения — создав ОМП, причём одновременно в нескольких государствах. И этим подписали себе приговор.
Он сделал паузу, давая словам проникнуть в моё сознание.
— В условиях, когда технологии убийства опережали мудрость правителей, только единая Мировая Держава могла удержать человечество от падения в пропасть. География Земли, баланс сил великих держав — всё говорило о том, что объединение было возможно. Но… в дело вмешался хаос. Фактор случайности, во многом определяющий, как это ни странно, прогресс или гибель цивилизаций.
Каин резким жестом указал на окно, будто этим движением обозначал весь окружающий нас новый мир.
— Фокальная Точка, в которую мы переместились сейчас, расположена на рубеже двух веков — за полтора столетия до гибели человеческой расы. И за пятьдесят лет до создания ОМП. Этот краткий период… я именую его Экстремальным Отрезком — последний шанс для хронокорректора. Шанс сковать раздробленный мир в единый кулак, перенаправить энергию цивилизации не на самоистребление, а на прорыв в звёздам. И всё, что происходит вокруг нас сейчас — не фон, а ключевые элементы мозаики, которую нам с вами предстоит собрать.
Я слушал. Молчание было моим единственным ответом, тяжёлым и безгласным. Мне оставалось только кивать. Я не выспрашивал у металлического спасителя подробностей того, как именно произошла катастрофа. И какое из государств стало зачинщиком бойни, — не поворачивался язык. Эти вопросы обжигали сознание, но задать их — значило признать, что всё это правда. В музее Каина, на мёртвой Земле, хранились останки. Они лежали там, завёрнутые в прозрачную упаковку, немые свидетели апокалипсиса, и каждый предмет казался мне криком, застывшим в вечном безмолвии. Штурмовые винтовки, когда-то выплёвывавшие свинцовую смерть сотнями человеческих жизней в минуту, теперь были изъедены временем и коррозией — их приклады рассыпались в труху, стволы скрючились от ржавчины. Осколки бомб и гранат, рваные и острые, как вспышки моей урезанной памяти. Монеты, оплавленные в безымянных пожарах. Скелеты автомобилей, изуродованные взрывами. И даже посудные черепки… Все эти предметы были мне слишком знакомы. Не в том смысле, что я держал их в руках — нет. Но они отзывались во мне чем-то глубинным, будто я видел их не здесь, не сейчас, а тогда — в другой жизни, которая теперь казалась лишь сном. В памяти всплывали обрывки: короткие реплики, звуки — смех, плач, гул двигателей; призрачные лица, расплывающиеся, как тени; световые пятна — вспышки фар, зарева пожаров, мерцание экранов в темноте. Эти обрывки не складывались в картину, но их было достаточно.
Достаточно, чтобы не задавать лишних вопросов.
Потому что ответы — всё эти ржавые винтовки, оплавленные монеты, искорёженный металл — уже лежали передо мной. И кричали о прошлом громогласнее любых слов.
Кроме причин и следствий предстоящей работы, с каждым часом меня все сильнее беспокоила собственная память. Она и раньше давала сбои, и видит Бог, пока я бродил по снежным пустыням мёртвой Земли, воспоминания прошлой жизни крутились в черепе калейдоскопом картинок, переплетением обрывков и бликов, услышанных откуда-то фраз, искажённых лиц и видений. Сейчас же, эта память чудовищно преобразилась. Нет, я не вспомнил подробно минувшего детства, работу и сослуживцев, первую девушку, первый секс и первого друга, однако нечто, возникшее в голове, вдруг превратило страдающего амнезией бездельника в настоящее хранилище данных!
Данные помещались в маленькой компьютерной папке, которая висела передо мной прямо в воздухе, точно перед глазами. Именно так — в пустоте. Мысленно дотронувшись до неё микроскопическим манипулятором — «лапкой», также зависшей в воздухе, но подчинявшейся мне как собственная рука, — я мог сдвинуть папку, переместить её в сторону, дотронувшись дважды — раскрыть, и тогда, передо мной разворачивался широкий лист с «содержанием». Развёрнутый лист оставался полупрозрачен. Читая его, я одновременно видел всё то, что происходило вокруг, то есть, лист был виртуальным, являлся видением мозга, чем-то вроде галлюцинации или «внутренней голограммы», а не предметом из атомов и молекул. Иногда, чтобы проверить, я упирался лицом в стену или в предплечье, но погруженные в дерево или в тело буквы по-прежнему оставались видны, а «лапка» могла их касаться или перемещать!
Работая с воображаемым манипулятором, избрав в содержании нужный пункт, я мог развернуть его в форму отдельной страницы. Страницы эти содержали тексты и фотографии, в основном, касающиеся различных исторических деятелей и событий. Передо мной находилось нечто вроде «энциклопедии», со статьями на самые различные темы. Однако технической информации, схем или чертежей, описания конструкций или инженерной документации виртуальный справочник не содержал, что показалось мне странным для снаряжения хронокорректоров. Логика подсказывала, что главным достоинством визитёра в прошлое должна являться если не техника будущего, то хотя бы знания о ней, — знания, способные обеспечить сугубо техническое превосходство над далёкими предками. Ничего подобного не было в виртуальной шпаргалке. Однако имелась масса другого!
Пунктом, который возглавлял содержание призрачной энциклопедии, значилось «Введение в корректировку». Кликнув на нему «лапкой», я узрел виртуальный листок, заполненный текстом на одну четверть. Ей богу, это был самое краткое чтиво из всех, что я открывал до этого в «энциклопедии».
«Введение» содержало короткий перечень — не пунктов, не лиц, а неизвестных мне дат.
Каждой дате соответствовало несколько предложений, описывающих события, произошедшие в тот или иной день текущего одна тысяча девятьсот семнадцатого года. События описывались довольно сумбурно и рвано, а даты, насколько я мог судить, объединялись вместе некой внутренней логикой и вели к единому, немного пугающему результату.
Дословно, список оглашал следующее:
«23. февраля, четверг. Император покидает столицу и отправляется в Ставку. Начало инициации беспорядков в СПб».
«24 февраля, пятница. Император прибывает в Ставку. Инициация беспорядков в СПб достигает результата. Забастовка пекарей. Одновременно, произведён локаут Путиловского завода».
«25 февраля, суббота. Для усиления эффекта от беспорядков, провоцируется измена столичного гарнизона, — среди солдат распространяются слухи о немедленной отправке на фронт».
«26 февраля, воскресенье. Запланированное расширение беспорядков. Количество бастующих, которым известно о заведомой пассивности войск, неуклонно растёт».
«27 февраля, понедельник. Взрывообразное расширение беспорядков. Число бастующих достигает 200 тысяч. Заговорщики теряют контроль над массой. Солдаты гарнизона присоединяются к демонстрантам».
«28 февраля, вторник. Активизация Совета рабочих и солдатских депутатов. Контроль заговорщиков над беспорядками утрачен. Массовые погромы. Учащаются случаи поджогов домов. Убийства офицеров гарнизона, травля жандармов и полицейских».
«1 марта, среда. Разрешение ситуации. Император возвращается в столицу с войсками для подавления бунта. Среди мятежников паника. Восставший гарнизон выражает готовность сдаться. Массовые демонстрации рабочих прекращены».
«2 марта, четверг. Падение Российской империи».
Внимательно, я ещё раз перечитал. Список дат описывал одну неделю. Всего одну! Однако смысл, что прятался в этих коротких строчках, содержался огромный. И в то же время, он ускользал от меня. Я почти догадался, к какому именно периоду человеческой истории решил приложить руку Каин, однако отсутствие внутренней логики в списке событий поразило бы даже несведущего человека. Согласно перечня, монарх некой державы отправился для победоносного подавления бунта. Но на следующий день империя рухнула, не имея на то причин или оснований!
Перечитав в третий раз, я с досадой помотал головой. Всё это было выше моих способностей к логическому анализу. Хмыкнув, я свернул информационную папку, чуть отодвинул шторку в окне кареты и впился взглядом в скользящие мимо кварталы спящего города. Энциклопедия содержала виртуальную карту местной столицы, поэтому с географией Петрограда, а также его достопримечательностями я был заочно знаком. Уже въехали на Аничков мост, и карета, стуча колёсом, переползала через Фонтанку.
— Я вижу, Ники, вы познакомились с моим виртуальным подарком, — снова обратился ко мне Каин, с бархатистыми интонациями Министра Двора графа Фредерикса, тело которого, сидящее прямо передо мной в безупречном мундире, он сейчас занимал, — это прекрасно, ибо сегодняшний день – редкая драгоценность из тех немногих, что я смогу вам уделить.
Оказавшись в прошлом, Каин по-прежнему общался со мной на «вы» тщательно соблюдая исторический антураж, однако жестикуляция его стала живее, чем в мире-кладбище будущего. Возможно, сказывалась смена тела: превратившись в существо из плоти, он стал активней, а кроме того, добавилась мимика, отсутствовавшая у механического носителя. Возможно, сказывались личные пристрастия занимаемой оболочки, ведь граф Фредерикс, как следовало из той же «энциклопедии», отличался весьма крутым нравом, едким юмором и бесстрашным самообладанием, свойственным только опытным и удачливым царедворцам.
— Прежде всего, у меня не будет для вас инструкций или советов, — продолжил мой повелитель, — принимать решения и действовать вы будете сами, по собственному усмотрению. Реципиент, тело которого вы занимаете, является монархом одной из крупнейших держав, но его функцию я считаю второстепенной. Ваша задача — выжить. Просто выжить без всяких комментариев и усложнений. Действуя так, как я предполагаю, вы поможете мне самим фактом своего существования! Он сделал паузу, затем добавил с лёгкой усмешкой:
– Надеюсь, в обстановке вы разобрались. А если нет, Ники, – его голос внезапно стал ледяным, — сделайте это быстрее. Выход из сложившейся ситуации достаточно элементарен, однако сама ситуация всё же крайне критическая, и времени на поиск решения у вас почти не осталось.
— Боже правый! — Вырвалось у меня. — Но в чём именно заключается это решение? Как именно я должен действовать?
Каин улыбнулся губами Фредерикса:
— Пустое, Ники. Вы разберётесь. Информационная программа, подключённая к вашей матрице, поможет вам в этом. В каком-то смысле, можете считать перемещение в новое тело началом службы. Отныне вы служите мне, и ваша жизнь есть награда и, одновременно, результат, который я от вас жду. Просто останьтесь жить, Ники. Если нет, остальное теряет смысл.
Он уже собирался удалиться, но внезапно остановился, : — Впрочем, — Каин помедлил, будто вспомнив о чём-то не слишком важном, — одну услугу я вам окажу. Назовём её, скажем, жертвоприношением. В вашей ситуации это небольшое кровавое воздаяние окажется очень кстати. Закончим на этом. Удачи и… сделайте правильный выбор!
— Постойте, — воскликнул я совершенно растерянно, схватив своего спутника за рукав расшитого золотом мундира, — у меня столько вопросов. Хотя бы минуту. Куда же!..
Но Фредерикс в этот момент уже трагически закатил глаза и несколько раз спазматически дёрнулся. Затем обмяк на спинке сиденья, пустив слюну изо рта. Сначала я испугался, что мой (вернее царя Николая) Министр Двора отдал Богу душу, однако, приложив пальцы к шейной артерии, почувствовал под ними живую пульсацию. Вероятно, информационная матрица Каина могла свободно перемещаться не только сквозь бездну времени, но и из одного человека в другого. Подобная способность показалась мне весьма полезным умением для хронокорректора. Впрочем, думать сейчас мне следовало о другом.
Отвернувшись от Фредерикса, валявшегося на диване безвольной тушкой, я озадаченно потёр подбородок с жидкой императорской бородой.
В словах Каина крылся подвох, какая-то дилемма, загадка.
Закрыв глаза, я принялся размышлять.
Ситуация крайне критическая, — так сказал мой Спаситель. И что же?
Не открывая глаз, я снова сунулся в виртуальную «энциклопедию», полистал файлы, затем, не в силах вчитываться в сухие строки дарёного справочника, закрыл папку и откинулся на спинку дивана. Граф Фредерикс храпел. Флигель-адъютант Воейков, валяющийся радом с ним в противоположном углу кареты, лежал словно мёртвый, не издавая ни звука. Беседовали мы с графом громко и беспробудный сон Воейкова, святой, как у младенца, наводил на мысль о ещё одной способности моего фантастического подельника — гипнозе. В карете императора, царский адъютант не мог спать настолько глубоко!
А впрочем, остановил себя я, всё это ерунда. Гипноз, как рытье ям без лопаты, можно считать скромнейшим проявлением всемогущества. Не надо думать, надо действовать так, как сказано, решил я. Вопрос лишь в том, что не сказано почти ничего! Произошедшее казалось безумным бредом, и тогда, сбитый с толку, я попытался подключить логику.
Министр Двора граф Фредерикс, вернее, хронокорректор Каин, перенёс меня на «рубеж двух веков». В первые минуты после высадки, едва оглядевшись по сторонам, я понял, что имелся в виду стык двадцатого и двадцать первого века. Определить это было легко — по одежде, каретам, одиноким нелепым автомобилям, оружию офицеров, внешнему виду домов. По словам Каина, он забросил меня сюда из альтруистических побуждений, — дабы не оставлять в мёртвом будущем. Я буду использован здесь как помощник хронокорректора. К чему тогда недомолвки и недосказанности в нашем последнем с ним разговоре? Чем собирается заниматься тут лично Каин? В чём заключается суть производимых нами именно в России и Петербурге исправлений? В конце концов, почему меня разместили на постой именно в тело русского царя, слабовольного, но все же самодержавного монарха, абсолютного повелителя огромной, могучей страны?
Совершенно очевидно, что Каин многое не досказывал, и вовсе не отводил мне роль пассивного наблюдателя в задуманном им проекте корректировки. По меньшей мере, он ждал от меня решения сложившихся «критических» обстоятельств — ведь как минимум, мне приказали выжить!
Отбросив сомнения, я решил приять этот постулат за ближайший и единственный пока план. Крайне неважно разбираясь в обстоятельствах давней земной политики, лишённый подробных инструкций, я мог опираться лишь на подарок своего бывшего «железного» властелина — виртуальную энциклопедию, висящую в пустоте в виде полупрозрачной папки.
Забыв про лень и усталость, я раскрыл её, и фразы потекли ко мне в мозг. Чтобы исполнить замысел моего божественного Спасителя, мне нужна была информация!
Псалом второй
«Я завещаю тебе любить все, что служит России.
Охраняй самодержавие, помни, что ты отвечаешь за своих подданных перед престолом Всевышнего.
Вера в Бога и царский твой долг да будут основою твоей жизни!
(Из завещания Николаю II его отца, Александра III Миротворца).
__________________
23 февраля 1917 года.
Полночь
Пока конный экипаж, сквозь затянутую морозным холодом ночь, тащил меня в неизвестность, события, захлестнувшие Европу кровавым потоком, продолжали безудержно развиваться, стремясь к угрожающему финалу.
Мировая война уже третий год гудела над миром тревожным, голодным набатом. Для всех сражающихся сторон, эти три чудовищных года стали по-настоящему Великой Войной. Именно так — «Великой»!
Было непонятно и удивительно, но совершенно одинаково называли её и в дипломатических кулуарах, и в королевских дворцах, и в столичных французских борделях, и в дешёвых немецких пивных, и в тесных бункерах Вердена, и в грязных окопах Перемышля, и в душных колониальных портах, и, конечно же, на кладбищах и на братских могилах, переполненных человеческим мясом. Война была одноликой — для всех народов и наций. И облик этот, был обликом мясобойни…
Начавшись с ничтожного выстрела проклятого Гаврилы Принципа, Великая бойня всколыхнула, взметнула ввысь и обрушила фундаменты государств. Никто из тех, кто поставил на пламя этот мгновенно вскипевший котёл из крови и человеческой муки, даже понятия не имел, насколько жестоким окажется урок противостояния.
Причины и поводы для войны казались теперь не стоящими даже тысячной доли потерь, понесённых сражающимися державами. Как многоглавое чудовище, великая война пожирала детей человеческих в Атлантике и на Кавказе, в джунглях Тангаиньки и в Намибийской пустыне, в австрийской Галиции и во французском Эльзасе, в песчаной Месопотамии и в продуваемой ветрами Элладе, и даже в жёлтых водах Циндао, — война вгрызалась в людскую плоть. Никто не знал три года назад, в немыслимо далёком сейчас одна тысяча девятьсот четырнадцатом, неприметном за вуалью всеобщего процветания и окутанным столь сладким ныне, дурманящим ароматом мира, что война сгрызет десять миллионов человеческих жизней и двадцать два миллиона — оставит изломанными инвалидами. Неужели стоила Лотарингия этих жизней? Неужели стоила этих жизней австрийская гегемония на Балканах? Или лавры Англии как мастерской мира и хозяйки морей? Или наивная помощь русских своим братьям-славянам?
Нет. Разумеется, нет.
Однако не это стало самым отвратительным результатом. Громыхающему пироксилином чудовищу служили пищей не только людские жизни. Война пожирала больше — сами основы Цивилизации.
Именно мировая война, а вовсе не «призрак революции» знаменовал собой крушение старого Европейского миропорядка — его лидерства и его превосходства. Крушения, от которого великий континент не оправится уже никогда.
Европа рыцарей и древней аристократии, где, несмотря на лживое «свободомыслие» и «распущенность нравов», оставались живы представления о верности и чести, канул в небытие. После Великой Войны стало возможным то, что до неё считалось немыслимым: политические чистки и пропаганда, всесилие тайных служб и концентрационные лагеря, массовые казни и этнический геноцид. Скоро — все это станет нормой. Ну а пока…
Пока никто не знал и другого: к ногам великого противостояния рухнут четыре великих империи, доставшиеся Европе от её славного прошлого — Оттоманская и Австрийская, Германия и Россия. Цвет и слава минувших столетий!
Я с ужасом перечитывал строки, перелистывая одну виртуальную страницу за другой. Энциклопедия Каина подтверждала — Россия станет только первой из падших Империй. Всего через семь дней огромную страну, сравнимую по территории с континентами почти физически уничтожат. Миг этого грандиозного краха приближался ко мне с каждым скрипом моей кареты. Я читал, вспоминал то, что мне было известно о России и революции раньше, до воскрешения. Запоминал, уточнял, все более и более погружаясь в мрачную атмосферу окружающего меня зловещего мироздания…
Наш путь от ворот Эрмитажа через заснеженный город, без конвоя сопровождения и без сановников свиты, как оказалось, влёк экипаж к простой цели. Два дня назад, совершенно неожиданно из отпуска вернулся руководитель русского Генерального штаба генерал Алексеев, и сообщил, что я (вернее царь Николай, разумеется) необходим ему в Ставке, дабы переговорить «по совершенно неотложным вопросам». Ох уж эти вопросы, которые невозможно решить без монарха и нет возможности отложить!
Война есть война. Алексеев, будучи начальником Штаба и фактическим Верховным Главнокомандующим — не по должности, но по факту, имел право требовать от царя почти что угодно.
Его телеграмма, собственно, была первой, которую я прочитал в новом мире.
Первый вечер после «высадки» промчался стремительно и сумбурно. Очнувшись в императорской спальне, я встретил за дверью Каина в теле Министра Двора. Лже-Фредерикс коротко посвятил меня в курс, объяснив, что наше перемещение удалось, и мы немедленно приступаем к осуществлению задуманных им исправлений. Дата прибытия поразила меня, ведь я искренне полагал, что мы попали на самый стык двух столетий — где-то в год 1899-й, 1900-й или в 1901й. Причём тут февраль семнадцатого, я решительно не понимал. Неспешно Каин пояснил мне, что именно этот год, а вовсе не придуманная людьми глупая календарная дата является истинным рубежом, на котором завершился век девятнадцатый с его отголосками благородного средневековья и начался изуродованный технологиями двадцатый.
Далее Каин-Фредерикс помог мне одеться, незаметно ознакомил с прочими, снующими вокруг царедворцами, и удалился по своим «божественным» нуждам. Следующие четыре часа прошли в одиночестве — словно во сне. Я привыкал к своему новому телу и состоянию, ежеминутно пытаясь избежать разоблачительных ситуаций. Один час ушёл на шапочное знакомство с Семьёй. К моему удивлению, у императора Николая оказалось четыре прелестных дочери, очаровательный маленький сын и любящая жена. Они беседовали и шалили, что-то шептали мне на ухо, о чем-то просили, хвалили и укоряли, обнимали меня, называя глупым словом «Папа„.
Пытаясь ускользнуть от нелепостей, почти неизбежных в подобной удивительной ситуации, я постарался сбежать из личных покоев как можно быстрей. И действительно — от конфузов с Семьёй защитили государственные дела. Сменив персидский халат на строгую военную форму, я прошёл в кабинет в другой половине Дворца, где принял текущие доклады русских министров.
Слушать отчёты оказалось не сложно — достаточно было состроить суровую мину и что-то коротко спрашивать или мудро кивать. Как ни странно на лицах министров я не увидел при этом ни тени сомнения, было видно, что подобное поведение Государя — как совершенно несведущего в делах страны человека — являлось для них привычным.
Докладов на первый вечер было назначено два.
Первым явился некто Беляев, как оказалось, мой военный министр. Он сообщил, что начальник генерального Штаба генерал-адъютант Алексеев, срочно вызывает меня в Могилев.
Мне в руки передали ту самую первую телеграмму. В спешке или растерянности, я не обратил на неё внимания. Первый министр правительства, которого я опять же впервые увидел в новой императорской ипостаси, интересовал меня больше принесённой им непонятной бумаги. Министр производил печальное впечатление. Беляев совершенно не походил на руководителя могучего военного ведомства во время жестокой войны. Скорее, он напоминал повадками хорошего секретаря, толкового, но не способного принимать самостоятельных решений. Спустя минут десять не дождавшись от меня интереса, Беляев откланялся и ушёл.
Вторым визитёром являлся более занятный субъект — некий господин Протопопов, министр внутренних дел. Высокий импозантный мужчина, со щегольскими усами и несколько нервной манерой ведения разговора, этот розовощёкий хлыщ произвёл на меня впечатление совершенно обратное «беляевскому». Если первый казался образцом исполнительности при полном отсутствии ума и инициативы, то второй являлся весьма деятельным и грамотным малым, вот только качеством преданности совершенно не обладал. Протопопов почти не слушал меня (меня, Императора!), подобострастно кивал, бросался велеречивыми оборотами, однако полностью игнорировал задаваемые вопросы.
Вглядываясь в черты его лица, довольно пухлого, несмотря на стройную, почти тощую фигуру, я спрашивал себя, обращаясь одновременно и к своему носителю Николаю: неужели это действительно министр внутренних дел в стране, балансирующей на самом краю революции? Работа с кадрами, очевидно, была поставлена Николаем Вторым ни к чёрту.
Всё же, в отличие от Беляева, Протопопов хотя бы владел информацией о текущей обстановке в империи. Когда я сообщил ему о телеграмме Генерального штаба, переданной военным министром десять минут назад, Протопопов взорвался словесным потоком. По словам министра внутренних дел, в Петербурге в ближайшее время не следовало ожидать чего-то особенного. Социалисты вроде Ульянова-Ленина или Троцкого были разогнаны жандармерией как тараканы и прятались либо за границей, либо слишком далеко от столицы, и угрозы для государственных устоев не представляли. С терроризмом было покончено решительными мерами военно-полевых судов ещё при Столыпине и о страшном времени, имевшем место несколько лет назад, когда бомбы взрывались в подъездах жилых домов, а министров правительства стреляли в театрах из револьвера, никто не вспоминал.
В подобной расслабленной обстановке, по мнению Протопопова, главное, что надлежало делать царю, как Верховному Главнокомандующему вооружёнными силами — отдать внимание фронту. Война, и только война является главной точкой приложения сил и деятельности Государя!
— Алексеев требует, чтобы я прибыл в Ставку немедля, — сообщил я в заключение своему главному «полицейскому», — Ваше мнение, насколько я понимаю, — ехать. Вы уверены, что в столице всё спокойно и мой отъезд не является несвоевременным? – Спросил я вполне конкретно, вспоминая чёткую информацию, предоставленную виртуальной энциклопедией, о падении Российской империи и революции, которые должны были потрясти Петроград буквально на днях.
— Если вы отправитесь немедля, то будете в Ставке уже следующим утром, Ваше Величество, — ответил Протопопов, привычно игнорируя мой вопрос. — А по поводу столицы не беспокойтесь. Все обстоит прекрасно, и нет решительно никаких поводов для волнений. Решительно — никаких. Если что-то изменится, Вы будете немедленно извещены!
Каков молодец, подумал я, прекрасно зная, что в ближайшие дни город вздрогнет от революционного взрыва. Мне только казалось или царя действительно выпихивали из столицы? С другой стороны, оставаясь в Зимнем дворце, прямо в центре густонаселённого города, я не знал на кого могу положиться: Беляев и Протопопов, по крайней мере, положительных эмоций не вызывали. Из этих соображений путь в Ставку Верховного главнокомандования, казался логичным решением. В обстановке я не разбирался, людей, на которых мог бы рассчитывать не знал. Мне было приказано выжить, и значит, нужно скорей бежать из столицы, пока события, описанные в каиновском «подарке» не накрыли меня с головой.
Прибыть в Ставку, неспешно и обстоятельно изучить ситуацию, разработать последовательность действий, определится с противниками и друзьями, расставить приоритеты. И только затем — отвечать. Зимний — это сердце России, однако Могилев — сердце армии. Если окружить себя лесом штыков, как бы не развернулись события в Петрограде, двух преданных батальонов мне хватит, чтобы раздавить… Вот только что раздавить? Толпы бастующих и демонстрантов? Российскую Думу? Заговор царских родственников? Я не знал даже этого. Путь в Могилев казался лучшим решением, хотя бы для того, чтобы определиться с врагами.
Армия ждала меня там. Армия, которая никогда не подводила русских царей. Надеюсь, не подведёт и сейчас.
Решив воспользоваться приглашением генерала Алексеева, я отпустил министра внутренних дел, и вызвал к себе Воейкова, царского адъютанта.
— В Могилев? — офицер широко раскрыл глаза. — Но сборы государыни и детей займут не менее суток. Свита не извещена, а спешное отбытие автомобильного кортежа и двух рот конного конвоя по ночному Питеру произведёт много шума.
Я задумался на мгновение, постучав пальцами по резному подлокотнику кресла. — Тогда отыщите мне неприметный конный экипаж, — распорядился я, – отправимся без лишней помпы. Протопопов заверял, что я могу быть в Могилеве уже следующим утром. Значит — я должен быть там в это время.
— Будет исполнено, Ваше Величество, — Воейков лихо щёлкнул каблуками, и я заметил, как золотые аксельбанты на его плече вздрогнули от этого резкого движения.
Когда он уже повернулся к выходу, меня осенило. И я задал вопрос, который не успел прояснить у Протопопова, и который меня живо интересовал: — Погодите, Владимир, — остановил я царского адъютанта. — До Могилева ведь не меньше тысячи вёрст? — Я сделал паузу, собираясь с мыслями. — Мы что, полетим на аэроплане?
Лицо Воейкова выразило искреннее изумление. — Помилуйте, Государь! — Адъютант взглянул на меня удивлённо. — На Царскосельском вокзале под парами стоит ваш личный бронесостав.
Ровно через час, наскоро попрощавшись с Семьёй, отказавшись от конвоя и Свиты для ускорения своего движения, в неприметной карете я выскользнул из дворца в холодную февральскую ночь. Императрица закатила скандал по поводу столь скорого и столь необычного способа путешествия, но помня о том, что она жена Николая Второго, а вовсе не моя, я с лёгкостью отбил все упрёки. Мягким нравом царица Александра Федоровна не отличалась, и, насколько подсказывали мне весьма скудные знания по европейской истории, именно склонность Царя к исполнению её истерической воли во многом способствовала разложению русского государства. Впрочем, в последнем утверждении я не был уверен доподлинно, поскольку не мог судить об Александре Фёдоровне по нашему поверхностному знакомству. Женой, как мне казалось, царица была отменной. Она родила Николаю пятерых прекрасных детей, бросила ради него родину и родителей, друзей и даже родную речь. Уже одно это могло сделать ей честь как матери и супруге. Так что подверженность Николая Второго её влиянию я искренне оправдывал и понимал, — подарив мужу всю свою жизнь, она вполне заслуживала подобного отношения.
Впрочем, всё это не было сейчас важным. Важным для меня был — только бунт.
***
Царский поезд ожидал Николая Второго на Царскосельском вокзале — самой старой станции Санкт-Петербурга. Старейшая железная дорога России проложила первые свои рельсы именно отсюда, соединив столицу империи и Царское Село — местопребывание императоров. Той же цели Царскосельский вокзал служил и сейчас.
На запасных путях, укрытых от посторонних глаз витыми прутами чугунного забора, закрытых наспех сколоченными деревянными щитами, стоял императорский бронепоезд. Говорят, красота оружия способна заворожить мужчину. При этом обычно подразумевают клинки сабель или самолёты, мощь танков или чеканку на пистолетах, гордые силуэты линкоров или отделку эфесов шпаг. Сейчас передо мной стояло нечто совершенно иное.
Лик бронепоезда подавлял. Железное тело тяжкого, жирного, неподъемного чудовища, дышало чем-то древним и изначальным, несмотря на то, что с момента изготовления обвесов стального гиганта минуло, возможно, едва полгода. Возможно, личный царский бронесостав был вооружён проще, нежели его собратья на линии фронта. Возможно, он был не столь опасен для вражеской пехоты и артиллерии, и не подготовлен к ведению непосредственных боевых действий. Однако он брал другим, — пусть прозвучит это глупо, — неописуемой красотой! Гвардейский красавец, окрашенный в жгучее чёрное, обшитый броневыми листами, ощерившийся улыбками пушек и пулемётов, он был просто неописуем.
Но кое-что в нём смущало. В самом центре состава, за бронированным локомотивом и двумя широкими стальными платформами, царский поезд включал два вагона небесно-голубого цвета. Наш экипаж остановился именно перед ними, и самые ужасные мои опасения подтвердились. Опознавший царя через окно и совершенно ошалевший от неожиданности офицер охранения, выбежавший из флигеля вместе с двумя стрелками, как кузнечик подскочил к дверце конного экипажа и распахнул её передо мной.
— Рады приветствовать Ваше Величество! — барабанной дробью отчеканил он. — Прошу проследовать в вагон-салон!
Горькая усмешка скользнула по моим губам. Разумеется, мой любезный реципиент изволил разъезжать в вагонах цвета небесной лазури. Безусловно, в те давние времена, когда век ещё не перевалил даже за свою первую четверть, голубой цвет не был запятнан теми пошлыми ассоциациями, что налипнут на него десятилетия спустя. Но суть заключалась не в том. Два голубых вагона, словно нарочито кричащие своей безмятежной яркостью и почти театральной мирностью, попросту разрушали поразительное впечатление, производимое несокрушимым и грозным бронесоставом — исполинским порождением войны, чья мощь, грозная стать и суровая гармония должны были внушать человекам лишь трепет. Увы, но к длинному списку недостатков несчастного Николая, помимо плохо поставленной кадровой работы, я мысленно прибавил ещё и полное отсутствие вкуса.
— В карете ещё двое, – бросил я офицеру, кивнув в сторону экипажа. — Будьте любезны, помогите им выбраться.
Офицер, чинно исполняя приказ, заглянул внутрь — и едва не лишился рассудка. Ему, вероятно, доводилось видеть многое на своём веку, но вот чтобы в личном экипаже Его Императорского Величества сопровождающие особы бесцеремонно почивали, оглашая округу богатырским храпом, попирая все мыслимые нормы приличия и всяческий этикет… Такое зрелище – он явно видел впервые.
— Устали, – предупредил я его недоумённый взгляд и снисходительно махнул рукой в сторону вагона. — Тащите обоих в салон.
***
Когда тяжёлая дверь бронированного вагона захлопнулась за мной, отсекая суету внешнего мира, я впервые за долгие часы почувствовал, как измученное тело моё обретает передышку. Скинув с плеч шинель, я повесил её на медный крюк, вбитый в стальную переборку. Фуражку сдвинул на затылок, потом и вовсе снял — ладонь провела по влажному лбу, стирая следы усталости, словно пытаясь стереть и само время, что неумолимо давило на виски. Здесь, в этой железной утробе, закованной в броню, среди мерного гула колёс и лёгкого дрожания пола под ногами, я наконец остался наедине с собой.
Ни Каин, притаившийся в теле Фредерикса, ни докучливая императорская семья с её бесконечными тревогами, ни лживые или медлительные министры русского правительства — более не окружали меня. А окружала меня – тишина. Не абсолютная, конечно. Чудовищно большой бронепоезд жил своей жизнью. Где-то лязгали заслонки, незнакомые люди перекликались незнакомыми голосами — но эти далёкие звуки на меня не давили, не требовали ответов, не пугали неведомыми угрозами. Я смог, наконец, дышать.
Солдаты конвоя, исполненные молчаливой и уверенной дисциплины, уложили Воейкова в изолированное купе, где его бледное, словно восковое лицо, почти слилось с царящим там полумраком. Графа Фредерикса же в надежде на скорое пробуждение, я велел бросить на роскошный диван своего вагона-салона.
За окном, в кромешной тьме, мелькали редкие огни деревень, словно звёзды в бескрайнем космосе из которого явился в наш мёртвый мир Каин. Колеса барабанили в рельсы и эта чёткая, почти гипнотическая дробь, монотонный и неумолимый ритм убаюкивали сознание. Мои мысли, освобождённые от необходимости что-то говорить, реагировать, предугадывать и сопоставлять, наконец-то понеслись вдаль — туда, где ещё оставались воспоминания, не отравленные новым миром..
Проведённое в карете время, я в основном, потратил на ознакомление с каиновской «энциклопедией». И теперь мог поклясться, что основные события предстоящих жестоких дней вызубрил наизусть. Как это ни глупо, знания энциклопедии никакой ясности не внесли. Доподлинно зная последовательность предстоящих потрясений, я и сейчас ничего в них не понимал. Возможно, Николаю Второму было даже легче ориентироваться в предыдущей версии реальности нежели мне с моими знаниями из будущего.
Например, энциклопедия не называла имён заговорщиков. Вероятно, этого не знали и будущие историки или же Каин намеренно от меня скрывал такие данные. Напротив некоторых дат указывались некоторые действия, совершенные тем или иным историческим лицом. О том, чём упомянутые лица занимались в промежутках, не говорилось ни слова. Гучков позвонил, Родзянко поехал, Протопопов признался, Алексеев телеграфировал, Николай отрёкся. Ни мыслей, ни мотивации описываемых поступков «энциклопедия» не приводила, и последовательную картину происходящего составить было невозможно. Более всего, разумеется, меня поражало то, что Николай отрёкся.
Отрекся… Но почему и зачем? Абсолютно ни одно из событий, описываемых в подаренном Каином информационном файле, не вело моего реципиента к отречению от престола.
Бунт — был. Восстание гарнизона — имело место, несомненно. Предательство родственников — возможно. Заговор Думы или аристократов — безусловно.
Однако ни забастовки рабочих в одном, отдельно взятом городе гигантской Империи, ни предательство родственников монарха, не являлись достаточными причинами для крушения государства и трёхсотлетней династии, а, если посмотреть более широко, то и для крушения всей тысячелетней Российской державы.
Или являлись?
Энциклопедия подтверждала, что в критический для русской истории период, массовые демонстрации и митинги проходили только в Питере. Ни в Москве, ни в Киеве, ни в других крупных и мелких городах бескрайней страны — выступлений населения виртуальный справочник не отмечал.
Энциклопедия подтверждала, что восстание солдат Петроградского гарнизона действительно имело место, как исторический факт, зафиксированный в сотнях источников. Но гарнизон включал всего сорок тысяч штыков, в то время как в распоряжении Николая Второго находилась чудовищная, самая большая в Европе двенадцатимиллионная армия!
Быть может, Каин предоставил мне ложные сведения, и в этом заключалась вся соль?
При подобных обстоятельствах отречение выглядело смешно, невозможно. Мало того — даже необъяснимо. Но ведь отрёкся же Николай, и это исторический факт!
Снова и снова перебирая в памяти статьи дарёной энциклопедии, я пришёл к простейшему выводу: все знания «файла» сводились, по сути, к короткой записке, к «Введению в корректировку», которое я прочитал в самом начале знакомства с подарком Каина. Огромный объём дарёной «библиотеки» был кратко изложен на его первой странице — широко расписанной, обросшей подробностями и деталями, — но с тем же смыслом и содержанием. Сделать какой-либо вывод о причинах или мотивации приближающегося переворота, опираясь на «энциклопедию», не представлялось возможным. Хаотические перечисления поступков и высказываний тех или иных видных деятелей русского общества и даже членов правительства давали обширную пищу для общефилософских размышлений, но ни на йоту не приближали к пониманию причин царского отречения и последовательности событий, которые к нему привели.
При всей обширности заключённой информации, «энциклопедия» оказалась не полной. Она подробно расписывала одни события и почти не затрагивала другие. Вероятно, Каин собирал «файл» на основе данных историков, изучавших события по искажённым воспоминаниям очевидцев, лживым мемуарам участников, пропаганде и новостям из газет. Реальных знаний о том, что произошло в эти дни, в его распоряжении не имелось!
Выводы мои не стыковались друг с другом. Откуда у Каина могло появится столько письменной информации о событиях миллионолетней давности? Я видел то, что Каин приносил в лагерь, возвращаясь с раскопок — но ни книг, ни документов там не было и быть не могло, ведь мемуары и газеты просто истлели за прошедшую бездну времени. И всё же, виртуальная энциклопедия полнилась именно письменными источниками, включая фотографии и электронные копии пожелтевших от старости бумажных листов. Объяснить я это не мог, а потому решил не забивать голову и сконцентрироваться на конкретных задачах.
В сугубо практическом смысле более всего раздражало отсутствие указания на конкретных участников заговора. По косвенным фактам можно было строить догадки, записывая в ряды предателей высокопоставленных лиц, однако уверенность, что так оно и есть, отсутствовала. Ну что ж, думал я, змеиный клубок придётся разматывать самостоятельно. Царь Николай, однако, размотать его не сумел. Сумею ли я — вопрос.
Разобравшись со своей «базой данных», я погрузился в анализ прочитанной информации. Снова и снова я перечитывал «Введение в корректировку», биографии участников, длинные перечни и перемешанные даты событий. И вдруг, злобно выругавшись, стукнул кулаком по столу. В море данных я просмотрел очевидное — то о чём знал уже в первый день пребывания в Фокальной точке: «Введение в корректировку» и «энциклопедия» описывали ровно семь дней фактических событий!
Выходило, что историю гигантской страны, историю самого человечества, перекроили всего за одну неделю. С четверга двадцать третьего февраля — точно по следующий четверг, второго марта, когда последовало отречение. Первый четверг — спокойное течение времени. Спокойствие на фронтах, спокойствие в стране. Неумолимо приближается победа над врагом, на ближайшие месяцы назначено наступление. Мирная столица, верноподданные солдаты.
И в следующий четверг — катастрофа. Гибель Империи, падение государственной власти, самой царской династии, цвета офицерства и интеллигенции, разрушение армии, предстоящее поражение в Мировой войне и тень шестилетней войны Гражданской..
Всего за семь дней?!
Ну что же, предсказанная Каином «критическая ситуация» и поставленная передо мной задача «выживания» читались вполне прозрачно. С волнением, я взглянул на отрывной календарь, затем на часы, висящие на стене. Гулко тикая, стрелки ускользали за полночь.
До падения Российской империи оставалось менее шести суток.
Их следовало прожить.
Псалом третий
«Ни к одной стране судьба не была столь жестока как к России.
На пороге победы, она рухнула на землю, заживо пожираемая червями».
(Уинстон Черчилль)
____________________________
24 февраля 1917 года.
Первый час ночи. Железнодорожная линия Новгород-Могилёв
В то же мгновение, когда последний когда последняя мысль моих размышлений словно застыла в воздухе, я внезапно ощутил на себе чей-то пронзительный взгляд — острый, ядовитый, наполненный такой концентрированной ненавистью, будто раскалённая игла палача медленно вонзалась между моих лопаток в напряжённые от постоянной готовности мышцы. Этот взгляд жёг плоть, пронзал ткань мундира, заставляя каждый нерв на спине сжаться в болезненном спазме. Инстинктивно, с той животной резкостью, что пробуждается в человеке перед лицом смертельной опасности, я рванулся всем корпусом назад — так стремительно, что разрезанный моим телом и взметнувшимися рукавами рубахи воздух всколыхнул разложенные на столе бумаги, заставив их трепетать, как испуганных птиц…
Вагон-салон, однако, оставался невозмутимо тих и безмятежен. В его золочёном пространстве, озарённом мягким светом электрических бра, по-прежнему находились лишь я да министр Двора, развалившийся на бархатном диване бесформенной грудой. Его грудь мерно поднималась и опускалась в такт глубокому забытью. Казалось, мои нервы, истерзанные постоянным напряжением последних дней, начали порождать фантомные страхи — древние фобии и подсознательный ужас каких-нибудь салических королей, что веками передавались по линии крови от монарха к монарху: это вечное, изматывающее ожидание смерти или измены, шёпот заговора за каждой портьерой, блеск кинжала в дрожащей руке фаворита, горьковатый привкус мышьяка в утреннем вине…
Пока мои напряжённые, бегающие глаза методично исследовали каждый угол салона, выискивая невидимого врага, граф Фредерикс внезапно очнулся. Его веки дрогнули, затем медленно раскрылись, словно тяжёлые занавеси в театре, обнажая взгляд, который растерянно блуждал по потолку, прежде чем остановиться на мне — мутный, вялый, словно затянутый дымкой долгого забытья, каким бывает взор человека, насильно вырванного из объятий глубокого сна.
— Живы, Владимир Борисович? — спросил я, и мой голос прозвучал чуть хрипло от недавнего напряжения, в то время как глаза всё ещё не отрывались от колеблющихся в такт движению поезда оконных штор.
— Так точно, — ответил мне граф, — но, где мы?
Губы мои искривились в усмешке. — А что вы помните из последнего? — поинтересовался я, наконец отводя взгляд от окна и внимательно изучая его лицо.
Министр Двора заметно стушевался.
— Помню смутно, — рассеяно начал он, и слова его лились медленно, как густой сироп, — кажется… заседание Госсовета… аудиенция Их Высочеств… приёмы… — Он поморщился, будто от головной боли. – Потом я отправился за Вашим Величеством, чтобы звать к ужину. Да! Потом… как провал… Не знаю.
«Значит, — подумал я, вспоминая события моего первого вечера во дворце, — Фредерикс являлся Каином примерно одиннадцать часов. А впрочем, кто может ручаться, что сейчас передо мной не Каин, который лишь искусно отыгрывает роль ничего не помнящего старика?»
— Мы следуем в Могилёв, — пояснил я просто, сделав сознательное усилие, чтобы голос звучал ровно, решив не мучить министра Двора лишними вопросами — если, конечно, передо мной действительно сидел мой преданный царедворец. — Вы заснули, и я не велел вас будить. Вы, должно признать, милостивый государь, крепко спите.
Выбор напитков в вагоне-салоне поразил бы любое воображение: хрустальные графины и тяжёлые бутылки с позолоченными этикетками выстроились передо мной безупречными рядами, сверкая в мягком свете электрических софитов барного шкафа. Однако при ближайшем рассмотрении обнаружилось, что все марки были мне совершенно незнакомы — будто я попал в иное измерение, где даже историю виноделия переписали заново. Видимо, в начале двадцатого века представления об элитных напитках у высших аристократов — настоящих аристократов, а не тех кто считал себя таковыми в будущем — были совсем иными.
С лёгким раздражением я выбрал наугад бутылку — коньяк или, возможно, арманьяк. Не церемонясь, грубо вырвал пробку и наполнил большой хрустальный бокал до отметки в три собственных пальца. Золотистая жидкость переливалась в прозрачных гранях, играя янтарными бликами. Одним решительным движением я поднёс массивный бокал к губам и смачно, сквозь зубы вылакал, будто извозчик стакан самогона после изнурительной смены.
Граф Фредерикс наблюдал эту сцену с выражением беспредельного ужаса на лице. Его глаза, и без того немного выпуклые, казалось, готовы были буквально выскочить из орбит, а челюсть отвисла настолько, что вот-вот грозила отделиться от черепа. Последний русский монарх, как известно, крепких напитков не потреблял. Судя по искреннему шоку, застывшему на лице моего визави, передо мной был всё же настоящий граф Фредерикс, а не Каин. Ну и аминь.
— Быть может, присоединитесь? — спросил я с нарочитой небрежностью.
Граф судорожно помотал головой.
Тогда я схватил бутылку, бокал и тяжело опустился рядом на диван, заставив пружины жалобно застонать.
— Раз так, сходите в купе, — велел я министру. — Мне требуется адъютант — узнайте, пришёл ли Воейков в себя или нет?
Шокированный выходками монарха, мой спутник кивнул с механической покорностью, и, пошатываясь, как человек, перенёсший сердечный удар, поплёлся к выходу.
Я снова налил себе дрожащей рукой. На этот раз струя из бутылки с гулким всплеском перелилась через край, оставив на бархатной обивке тёмное пятно, похожее на кляксу.
Коньяк в бокале спокойно смотрел на меня тусклым золотом, переливаясь оттенками осенней листвы и старого янтаря.
Принятый натощак, в состоянии предельного нервного напряжения, крепкий ароматный напиток подействовал почти мгновенно. Сознание поплыло, границы реальности стали зыбкими, а запутанное положение Николая Второго внезапно предстало передо мной в кристальной ясности — будто туман рассеялся, открыв чёткую гравюру, где каждый штрих был выверен до мельчайших деталей. Картина происходящего очистилась от лишних деталей и шелухи.
В чем суть сложившейся ситуации, спросил себя я?
Когда-то и где-то, мне удалось читать, что политические события являются отражением экономики. Мнение прогрессивного революционера о происходящем, вероятно, звучало бы так: нищие классы угнетённой страны страдали под пятой издыхающего монархического режима. Светлые силы революционных преобразований смели их с лица земли. Годится как версия? Да. Однако «энциклопедия» Каина говорила совсем о другом.
Могучие силы, определившие развитие русской экономики почти на сто лет вперёд, включая время промышленного рывка, называемого в энциклопедии непонятным словом «советский», обозначились в России очень давно.
Ещё в первой, составленной специально для царя Николая Второго росписи государственных доходов и расходов на далёкий 1895 год, министр финансов Витте приводил наглядные факты. Отталкиваясь от них, не представляло труда проследить ту фантастическую, но при этом совершенно реальную динамику, с которой «отсталая угнетённая страна» под управлением «издыхающего» самодержавия рвала все представления о возможностях экономического подъёма. У русского царя отсутствовала необходимость завышать экономические показатели на бумаге — он не отчитывался ни перед кем на съездах и в комитетах, а потому, показатели роста были реальными. И они поражали!
Согласно данным энциклопедии, за время правления ничтожного, глупого и никчёмного царя Николая выплавка чугуна в России возросла на 160%.
Выплавка стали — на 217%.
Добыча угля — на 129%.
Нефти — на 1475%.
И так далее, и так далее.
Я мог бы возразить, что указанные отрасли не являлись для России традиционными, и до Николая Второго их просто не существовало, однако данные классического российского экспорта — показатели сбора хлебов — за тот же период времени росли в полтора раза в год!
Потрясающим примером фантастического прорыва служили и железные дороги. Их протяжённость за время правления Николая увеличилась на 60% и превысила абсолютные показатели любой европейской державы. Общий же средний прирост промышленности и торговли во всех отраслях российской индустрии составлял более 12% в год.
Двенадцать процентов — каждый год!
Я не готов был ответить за Европу и Соединённые Штаты, хотя в «энциклопедии» эти страны упоминались, однако мог поклясться, что ни один из правителей России, за всю её историю, включая упомянутую «советскую» индустриализацию, взятую в реальных, а не бумажных показателях, не мог похвастаться чем-то подобным даже близко, даже в самых дерзких своих мечтах.
Но это было не всё.
Ежегодный прирост населения Российской Империи за время правления Николая Второго превышал 5% в год. Не в какой-то в отдельно взятый год, а в каждый год, рассчитанный из общих показателей за период. На период Фокальной точки, указанная цифра превышала показатель любой другой страны мира, включая колониальные Индию и Китай.
Да-да, это не ошибка — по приросту населения Российская империя опережала Индию и Китай!
Никогда, ни в одной державе совместный успех экономики и социальной сферы не выглядел столь глобальным и показательным. Могучая динамика чувствовалась повсюду, и темпы развития поражали не только историков будущего, составлявших, очевидно, тексты в энциклопедию Каина, — они были наглядны и очевидны для современников. Такие понятия как «коммерческий кредит», «банковская деятельность», «биржа», «акционерная компания», не слышанные никогда ранее на Руси и введённые в оборот именно при царе Николае, прочно вошли в повседневную жизнь миллионов городских обывателей.
Разумеется, до экономического процветания в стране, отстающей от Запада веками, было невообразимо далеко. Разумеется, экономика была полна перекосов и диспропорций, которых не могло не возникнуть в столь стремительном, почти взрывообразном росте. Но подобным «оправдательным» особенностям николаевского правления никто значения не придавал.
До введения жёстких мер министром Столыпиным, террористы по-прежнему, как и полста лет назад валили чиновников направо и налево, взрывая бомбы в жилых домах и стреляя в людей на улицах среди бела дня. Демократы маниакальным упорством штамповали социалистические агитки и пропагандировали «демократические свободы», не существующие нигде кроме их собственных гениальных голов.
Каким образом активная оппозиция могла действовать при подобных головокружительных экономических успехах, оставалось для меня загадкой. Это было невозможно, немыслимо.
Единственный довод, оправдывающий сложившееся положение вещей, я мог приписать только личной мягкости и недалёкости Николая Второго.
Царь абсолютно гнушался помпы, он не пропагандировал достижения собственной внутренней политики с какой-то болезненной закомплексованностью. Люди, оскорблявшие его имя, и подрывающие сами основы государственного устройства его державы почему-то отправлялись в ссылки, условия которых зачастую напоминали проживание на отдыхе, а не развешивались на столбах и не рассаживались на электрических стульях, как делалось в либеральной «парламентской» Англии или «демократичных» Соединённых Штатах.
Поразительно, но в начале века Россия могла похвастать самым высоким заработком квалифицированных рабочих в Европе. Ни немец, ни француз, ни англичанин не получали на родном заводе столько, сколько получал русский — то был зафиксированный статистикой факт. В России проживало меньше рабочих, чем в других промышленных странах, и постоянная нехватка кадров заставляла российских фабрикантов энергичнее повышать оплату труда. Стоит ли говорить, что бунт пролетариата в стране с самым высоким заработком пролетариата, выглядел абсурдом?
Читая энциклопедию и нервно смеясь, я одним махом выплёскивал содержимое бокала в пересохшее горло. Царское пойло продирало внутренности, казалось, до шейных позвонков. Вселенная чудила вокруг меня, и то, что происходило в России, не могло, не должно было происходить!
***
Голова раскалывалась на части, а моё общее состояние напоминало скорее состояние выжатого до последней капли лимона, брошенного на обочину дороги, нежели состояние живого человеческое существа. С трудом поднявшись с дивана, где я провёл эти мучительные часы, я машинально подошёл к зеркалу — и едва узнал своё отражение.
Беспокойный сон, перегар крепкого коньяка и неотпускающее нервное напряжение украсили лицо Николая Второго нездоровым румянцем, стеклянным блеском потухших глаз и синюшными мешками под веками, будто нарисованными тушью умелым, но злым карикатуристом.
За окном Могилёв встретил нас поистине «царским» приёмом — ледяным, безжалостным утром, когда мороз, казалось, не просто кусал за щёки, а буквально впивался в плоть клыками разъярённого зверя. Особый павильон, выстроенный специально для высочайших визитов, несмотря на адский холод, был переполнен людьми — словно муравейник, потревоженный неосторожной палкой. Я проспал всю дорогу мёртвым сном затравленного сурка, но расторопный адъютант Воейков, разбуженный графом Фредериксом, успел-таки оповестить Ставку Верховного главнокомандования о приближении её номинального главы. И теперь Ставка — вся эта машинерия власти, помпезности, заносчивости и высокомерия, все генералы, адъютанты, чиновники, бездельники — выстроились в почтительном ожидании, готовые принять своего «Верховного», не подозревая, что под шинелью «обожаемого монарха» скрывается совершенно чуждый им человек с чуждой душой и ещё более чуждыми им мыслями.
Сквозь запотевшее от мороза вагонное окно перед моими глазами постепенно вырисовывалась картина, достойная кисти художника-баталиста. По мере того как поезд замедлял ход, сначала смутные тени, а затем и чёткие фигуры встречающих генералов, вытянувшихся во фрунт, обретали форму и смысл. За моей спиной, чуть склонив голову, возвышался министр граф Фредерикс, чей бархатистый голос, словно опытный экскурсовод по моей просьбе комментировал наблюдаемую картину.
— Согласно высочайшему регламенту, — начал граф свой неторопливый комментарий, тщательно подбирая слова, — Ваше Императорское Величество обязаны встречать все присутствующие в Ставке представители генералитета без исключения. — Его тонкая кисть с аристократической белизной ногтей указала на первую фигуру в строю. — Первым, как и полагается по протоколу, и ближе всех при выходе августейшей особы из вагона-салона, стоит лично Его Превосходительство генерал-адъютант Михаил Васильевич Алексеев, начальник штаба Верховного главнокомандования.
Граф сделал паузу, переводя взгляд на следующую фигуру.
— Вторым в этом почётном ряду — генерал-адъютант Владислав Наполеонович Клембовский, начальник гарнизона Ставки. В его ведении находятся все наличные силы охраны августейшей штаб-квартиры. — Фредерикс слегка наклонился ко мне, понизив голос. — Главным образом это войска противовоздушной обороны, инженерные части, железнодорожные батальоны, связисты, а также казачьи сотни, обеспечивающие внешний периметр и несение караульной службы.
Его указующая ладонь плавно переместилась дальше по строю:
— Далее мы видим генерала от инфантерии Дмитрия Николаевича Кондзеровского, отвечающего за снабжение армии; адмирала Александра Ивановича Русина, обеспечивающего связь с морскими силами Империи; генерал-квартирмейстера Александра Сергеевича Лукомского, курирующего авиационные части; помощника начальника штаба генерал-лейтенанта Александра Ильича Егорова. — Граф сделал почти незаметную гримасу. — А вон тот скромно стоящий господин — протопресвитер Ставки отец Шавельский, Георгий Иванович, наш духовный пастырь. И… — Фредерикс едва сдержал пренебрежительную нотку, — тот невзрачный человек чуть поодаль — господин Щусев, могилёвский генерал-губернатор..
Министр Двора обвёл взглядом остальных встречающих.
— Остальные человек двадцать пять — это специалисты Генштаба и офицеры сопровождения высшего ранга, согласно Табели. — Вдруг его брови удивлённо поползли вверх. — Бог мой, а вот и новое лицо! Если мои старые глаза не обманывают, третьим за Алексеевым возвышается Николай Иудович Иванов, бывший командующий юго-западным фронтом. — Граф задумчиво потёр переносицу. — Этот генерал от кавалерии, насколько мне известно, состоит при Генеральном штабе уже неделю как личный советник самого Алексеева… Хотя, — он вдруг смутился, — простите, Ваше Величество, вам это должно быть известно лучше меня. Ведь именно вы лично отстранили Иванова от командования фронтом и заменили его на генерала Брусилова…
— На Брусилова? — мои губы сами собой сложились в сконфуженную гримасу. — Ну, должно быть.. — Я с трудом проглотил ком в горле. Эдак и «провалиться» не долго. Царь то не настоящий. — Знаете, Владимир Борисович, после вчерашнего коньяка у меня сегодня что-то плоховато с памятью. Да и душно здесь просто невыносимо. — Резким движением я поправил воротник мундира. — Пойдёмте уже на выход, Бога ради!
Ещё толком не замерли последние вздохи паровоза, ещё колёса, стонущие от усталости, преодолевали последние сантиметры пути, как мы уже торопливо заспешили к выходу из вагона-салона. Я, разумеется, следовал впереди — не из особого тщеславия, а потому что каждая секунда в этом душном купе казалась мне уже невыносимой пыткой ожиданием.
Испуганный дежурный, завидя моё решительное движение, буквально выпорхнул вперёд и распахнул тяжёлую дверь передо мной с такой поспешностью, будто от этого зависела его жизнь. Не дожидаясь полной остановки состава, я ступил на подножку и одним резким движением спрыгнул на перрон — легко, как горный архар в ущелье.
Этот неожиданный манёвр явно озадачил встречающих — свита из встречающих генералов явно не ожидала подобного поведения от обычно вялого царя Николая. На их лицах, застывших в церемонных улыбках, промелькнуло недоумение. Вероятно, на предыдущих «высочайших визитах» первыми с поезда степенно сходили либо Воейков, либо Фредерикс, осматриваясь и давая знак к началу церемонии. Но мне было наплевать на их чинопочитание и придворные ритуалы Ведь мне оставалось быть самодержавным монархом всего несколько дней — несколько жалких, стремительно истекающих суток — и я не собирался затруднять себя этикетом.
Перрон встретил меня запахом снега и машинного масла. Холодный ветер, словно желая проверить мою решимость, рванул навстречу, но я лишь глубже втянул воздух, чувствуя, как он обжигает лёгкие. Где-то впереди маячили фигуры генералов, застывшие в почтительном полупоклоне, но в этот момент они казались мне всего лишь декорациями в спектакле.
Как подсказывала «каиновская» энциклопедия, Ставку Верховного главнокомандования перенесли в Могилёв после последнего наступления немцев, так как Барановичи, где ранее располагал свой Штаб бывший «главковерх» Николай Николаевич Романов — Великий князь и по совместительству родной дядя императора, стали не безопасны. Отсутствие безопасности легко объяснялось, учитывая, что кайзеровские снаряды долетали до Барановичей, не пролетев и половины доступной дистанции, а офицеры германской армии, могли рассматривать дом Главковерха со своих траншей из биноклей.
Могилёв отстоял от Барановичей почти на триста километров вглубь российского тыла, снаряды туда, разумеется, не долетали, и за минувшее с немецкого наступления время, пользуясь покоем и тишиной, старый провинциальный городок превратился в настоящий военный лагерь. Императорскую Ставку обороняли отдельный авиационный отряд, отдельная артиллерийская батарея, батарея воздушной артиллерийской обороны, а также разнообразные конные и пешие воинские подразделения.
Для защиты Генерального штаба, расположенного в умозрительном «центре» железнодорожной линии Питер-Одесса, то есть «по середине» главной артерии снабжения всех четырёх «германских» фронтов, этих сил было более чем достаточно ибо грозить, по большому счёту в Могилеве нам могли только шпики, лазутчики да сумасшедшие немецкие пилоты, если бы кто-то из них рискнул дотянуть до середины России на своих фанерных аэропланах.
Для подавления столичных волнений эти силы, конечно, не подходили. К моему счастью, граф Фредерикс оказался настоящим кладезем знаний — пусть не таких судьбоносных как каиновская энциклопедия, но зато приближенных к «местным» реалиям и гораздо более конкретных. Он сообщил мне, что мой реципиент по совету благоверной супруги императрицы Александры Федоровны, сподобился примерно две недели назад прикомандировать к Генеральному штабу генерала Иванова — того самого «старика».
Иванова прикомандировали «не голышом», а с полной кавалерийской дивизией, — причём ни какой-нибудь, а гвардейской, — снятой с фронта и поставленной в Могилеве «для тылового усиления».
Услышав об этом, я чуть не перекрестился. «Как знала, матушка, ей богу, как будто знала», — думалось мне, ведь вопреки суждениям историков царственная супруга оказалась совсем не глупа. Разумеется, я не ведал её мотивов, однако в данный момент они были не важны. Куда важней оставались факты: свободная кавалерийская дивизия при Штабе могла стать решительной силой против любых восстаний и переворотов. Куда там Думе или Великим князьям, — задавим!
Впрочем, действовать я собирался последовательно, продуманно и без спешки. Шесть, а вернее, уже пять дней — это, в сущности, уйма времени…
Спрыгнув с подножки вагона, я на мгновение замер, ощущая под ногами твердь перрона, пока мои глаза привыкали к зимнему свету. За моей спиной раздался тяжёлый топот — это Воейков, неуклюже спрыгнув, буквально врезался в промёрзшую землю, едва сохранив равновесие. Следом, с достоинством, присущим старому царедворцу, начал осторожно спускаться граф Фредерикс, его тонкие пальцы с аристократической бледностью цепко держались за поручни.
За этим дуэтом последовала целая процессия высокопоставленных особ, чьё присутствие в поезде сегодня утром стало для меня полной неожиданностью. Первым из вагона появился свиты генерал-майор Граббе, в безупречном мундире, сидевшем на мощных плечах. Затем, плавно перешагнув через порог, спустился свиты граф Нарышкин, его ухоженная борода поблёскивала в морозном утреннем солнце. С юношеской лёгкостью сошёл с подножки свиты флигель-адъютант Мордвинов. Особняком выделялась фигура герцога Лейхтенбергского, чей титул звучал для меня как эхо наполеоновских времён. За ним, осторожно ступая, появился лейб-хирург Федоров, тот самый, которого спустя год расстреляют вместе с Царём и его семьёй в Екатеринбурге — разумеется, в прошлой версии времени, а не в этой. Завершали пёструю картину прочие титулованные особы, чьи имена и непонятные должности сливались в моей голове в единый бессмысленный гул.
Всех этих людей граф Фредерикс представил мне — вернее, напомнил об их присутствии Николаю Второму — всего тридцать минут назад, когда меня разбудили перед прибытием в Могилёв. В полутьме купе, сквозь пелену недосыпа и похмелья, он перечислял титулы и фамилии, которые я едва успевал не то что запоминать, но просто воспринимать на слух.
Теперь, на перроне, эта свита выстраивалась в определённом порядке, соблюдая невидимую, но строгую иерархию. Их лица, освещённые зимним солнцем, выражали почтительное ожидание, смешанное с профессиональным «придворным» любопытством –— все они изучали своего монарха, пытаясь уловить малейшие изменения в его поведении, мимике, жесте.
Я же стоял перед ними, совершенно обескураженный. Вокруг бушевала Мировая война. А абсолютный властелин одной шестой части суши и самой огромной армии в мире, ежедневно истекающей кровью и ежедневно теряющей искалеченными, раненными, убитыми молодых и сильных мужчин, путешествовал в сопровождении множества людей, функции которых невозможно было даже описать.
Чуть далее, на перроне, красовался в неподвижном молчании Собственный Его Императорского Величества гвардейский конвой, замерший сотнею истуканов в фигуре почётного караула. За грозными царскими «конвойными» кутались в шубы ряды «обычных» генералов, и далее уже — роты «обычных» солдат, отгораживающих территорию со всей этой разношёрстной публикой от суеты прочего, «не придворного» мира. В голубом небе, несмотря на мороз, висели торжественные звуки марша, выдуваемые, должно быть, примёрзшими к медным трубам губами военнослужащих штабного оркестра. И пар, пар шевелился в воздухе, вырывающийся в морозную чистоту из ртов, и носов, из горнов, из печных привокзальных труб и широкого жерла огнедышащей паровозной топки…
Итак, решил я, приступим. Начать, пожалуй, следовало с Алексеева, поскольку Командующий штабом являлся центральной фигурой во всей этой чехарде. Мои глаза, скользя по безупречно выстроенному каре генералов, почти мгновенно выхватили его фигуру из общего строя — действительно, как и говорил Фредерикс, он занимал положенное ему первое место в этой иерархической композиции. Каиновская «энциклопедия» не только содержала его фотографию, но и давала достаточно подробную характеристику, поэтому узнал я его без малейших затруднений.
Генерал был очень светел лицом, что странно контрастировало с его строгим мундиром. Он был чуть выше меня ростом (интересно, имелся ли хоть кто-то из генералов ниже царя?), а весь его облик излучал ту особую интеллектуальную основательность, которая свойственна лишь людям академического склада ума. И это впечатление не было обманчивым — ведь Алексеев являлся не просто строевым офицером, а подлинным «профессором военного дела», возглавлявшим Николаевскую Военную академию и считавшимся главным теоретиком современной войны в русской армии.
Его лицо, обрамлённое аккуратной сединой, было отмечено печатью глубокой мысли. Открытый, необыкновенно высокий лоб, казавшийся ещё более массивным под фуражкой, придавал облику что-то от «роденовского» мыслителя. Густые, щетинистые усы, торчащие как у кавалериста старой закалки, контрастировали с тонкими чертами лица. На переносице поблёскивало пенсне, за стёклами которого прятались внимательные, усталые глаза. Плотно сжатые губы образовывали одну прямую, неумолимую линию, словно подчёркивая его решимость и бескомпромиссность.
Но более всего поразил меня его взгляд — тревожный, проницательный, лишённый всякого подобострастия. Даже перед лицом Императора Всероссийского этот первый среди русских офицеров не счёл нужным изобразить хотя бы тень придворной любезности или дежурной улыбки. Его приветствие было скупым и лаконичным — лишь чёткий, отточенный жест руки, поднесённой к фуражке привычным, отработанным жестом:
— Рад приветствовать, Ваше Императорское Величество, — негромко произнёс он.
— Не ожидали, Государь, вы прибыли так неожиданно, — громко вставил стоящий рядом стоящий рядом генерал-адъютант Кондировский.
— Здравия желаем! — рявкнул слева от него генерал-лейтенант Клембовский.
Я кивнул обоим генералам, но обратился всё-таки к Алексееву, поскольку вопли его штабных офицеров меня мало интересовали.
— Звали, Михаил Васильевич? — спросил я с нарочитой простотой, делая шаг вперёд. — Принимайте.
***
Спустя тридцать минут я сидел уже в здании Штаба. Со станции в сопровождении особ Свиты Николая Второго препроводили на проживание в императорский дворец, оказавшийся на поверку совершенно небольшим зданием — бывшим домом Могилёвского губернатора. Со слов спутников я уловил, что на размещение в резиденции, Николай обычно тратил несколько часов — в том числе на отдых и чаепитие. Спать хотелось жутко, однако вопреки устремлениям своего «царского» тела, я заставил себя наплевать на привычки и заняться делами. Спустя пятнадцать минут после прибытия «во дворец», я уже находился в здании Генерального штаба.
Строение Штаба выглядело удивительно незамысловато. Оно представляло собой неприметный двухэтажный кирпичный домик, с отштукатуренными стенами, выкрашенный в охру, с покатой крышей и рядами высоких сводчатых окон с маленькими форточками и белыми деревянными рамами. То был совершенно заурядный архитектурный проект, по которому строились сотни доходных зданий на улицах Питера и Москвы, Рязани или какого-нибудь Новониколаевска в далёкой Сибири. Домишко выглядел очень уютным — жилым. Он походил именно на обычный многоквартирный дом, а не на сосредоточение высшей военной власти, откуда отдавались распоряжения многомиллионным армиям гигантской державы.
Когда я зашёл внутрь, корпящие над картами офицеры, не ожидавшие столь скорого визита своего Императора, встали. Дежурный офицер препроводил меня в личный «царский» кабинет, где я потребовал себе командующего. Алексеев явился почти сразу же, поскольку, как сообщил дежурный, располагался ниже этажом в переговорной комнате с радиотелеграфом. Я подумал было спросить, с кем переписывается мой старший офицер сразу после появления в Ставке монарха, однако в словесном потоке, в который погрузил меня руководитель штаба, это скромное желание затерялось.
Следующие десять минут Алексеев, потратил на пространные излияния, заговаривая мне зубы и описывая общую обстановку на фронте. Говорил он много и со знанием дела, однако в отличие от уютного штабного здания, его доклад не пробуждал во мне тёплых чувств, ибо слова генерала не могли объяснить срочность вызова в Могилев. Между тем, это был главный вопрос.
Войска на фронте стояли спокойно, брожений не замечалось, имелось недовольство умов и солдатские пересуды, но они, во всяком случае, не носили достаточной силы, способной повлиять на развитие военных действий.
Напротив, положение фронтов заметно улучшились. Уже не случалось перебоев с поставками продовольствия как в начале войны, ситуация с вооружением и боеприпасами казалась несравнимой как с четырнадцатым, так и с шестнадцатым годом. В полном достатке имелись винтовки и ружейные патроны, возросло количество гаубиц, броневиков, пулемётов, и наконец-то сравнился с германским наш орудийный парк. Был уже разработан план кампании на новый, 1917й год, который мы с союзниками должны были начать одновременно — на всех фронтах. Истощённая до невозможности, измотанная морской блокадой и израненная потерями германская армия была просто не в состоянии одновременно противостоять натиску Запада и Востока. Чуть позже, как следовало из дарёной «энциклопедии», командующий германской армией генерал Людендорф напишет в своих мемуарах про это время: «Наш разгром в 1917 м году казался мне неизбежным»
*(Примечание автора: Людендорф Э. Мои воспоминания о войне 1914–1918 гг. М.1924.С.14.).
Именно таковым, по данным энциклопедии, казался разгром Германии и мне. Мы уже почти дотягивались рукой до победы, касались её подушечками пальцев! Но в чём же дело тогда?
Ещё раз, мысленно, я воспроизвёл в памяти содержание срочной депеши, взывающей меня в Ставку полтора, нет, уже почти два дня назад.
«Его Императорскому Величеству Государю Императору:
Дерзаю всеподданнейше доложить Вашему Величеству, что в связи с неотложными обстоятельствами СРОЧНО необходимо присутствие Вашего Величества в Могилеве».
АЛЕКСЕЕВ».
*(примечание автора: текст телеграммы — подлинный).
Всё.
Вопросы? О, у меня имелись сотни вопросов. Возможно, сам Николай Второй, оказавшись в подобной ситуации, не имел оснований для беспокойства. Но я то знал, что ситуация «крайне критическая» и до крушения Империи осталось ровно пять дней. Информационный файл, подаренный мне Каином, не давал разъяснений, кто именно и зачем организовал это предательское выступление против власти, но между строк сухих текстов, составляющих основу моей виртуальной «шпаргалки», смысл читался легко. В сложившейся ситуации я был обязан прояснять такие вопросы!
Дождавшись, пока Алексеев завершит свой размеренный доклад, я тщетно пытался найти в его гладко выструганных фразах хоть намёк на истинную причину той тревожной телеграммы, что вырвала меня из Петербурга. Каждое его слово было отполировано до блеска, как сапоги на парадном смотру, но за этой безупречной формой скрывалась пугающая пустота. Не найдя в его речах ни единой зацепки, я решился спросить своего старшего офицера прямо.
— Вы не объяснили, Михаил Васильевич, в чём срочность моего вызова, — напомнил я, сделав ударение на последнем слове.
Реакция генерала оказалась поразительной — не смущение, не замешательство, а спокойная, почти ледяная уверенность:
— Срочность есть, — его голос звучал, как отмеренные удары метронома. — Обстановка на фронтах стабильная, Ваше Величество, тут вы правы. Однако подготовка к весенней кампании требует вашего непосредственного присутствия. Множество вопросов ждут высочайшего рассмотрения. Кроме того… — он сделал едва заметную паузу, — войска опечалены длительным отсутствием Верховного Главнокомандующего в Ставке.
Последняя фраза вызвала у меня усмешку. Театральный жест — апелляция к «чувствам армии» — был слишком грубым для такого искушённого человека, как Алексеев.
— Любопытно, Михаил Васильевич, — начал я, ощущая, как в голосе моём появляется металлический лязг, — каким именно образом вы измеряете степень «опечаленности„ войск моим отсутствием? Командующие фронтами подают вам рапорты или пересылают коллективные солдатские письма? Есть сообщения о бунтах, митингах? Или, может, двенадцать миллионов штыков вам лично докладывают о своих печалях?
— Никак нет, — ответил он, не моргнув глазом, будто мы обсуждали погоду.
— Тогда на чём основано ваше заключение?
Я сдерживался, но во мне начал медленно закипать гнев. Телеграмма — я вдруг почувствовал это поджилками — была прислана неспроста. Вероятно, сам Николай Второй никогда бы ни снизошёл до гнева на подчинённых (он никогда и не гневался публично — вообще, никогда), но я не был настоящим царём, и ситуация с возможным государственным переворотом, такая ничтожная вначале, стала вдруг казаться мне более запутанной. Генерал явно темнил — и вёл свою, непонятную пока игру.
— Более мне нечего добавить, — заявил «главный русский военный» и в его голосе проявились нотки холодной обиды. Он мастерски изображал оскорблённую гордыню, но за этим спектаклем явно скрывался расчёт. — Обстановка требовала Вашего присутствия и я осмелился просить Ваше Величество о прибытии в Ставку. Отдавать распоряжения Вашему Величеству я никогда не смел. Если Вы находите невозможным дальнейшее пребывание в Могилеве, прошу нижайше меня простить. Прикажете готовить поезд к отбытию?
«Вот же сволочь» — пронеслось у меня в голове.
— Не беспокойтесь, — узнав позицию Алексеева, я ответил с подчёркнутой лёгкостью и обернулся к сопровождающему меня Воейкову. — Владимир, мне срочно требуется связь с Петербургом. А вы… — я бросил взгляд на Алексеева, — Вы свободны, Михаил Васильевич. Обсудим всё подробнее вечером.
Щёлкнул каблуками, старый штабист ушёл, обиженно поджимая губы. Эта игра меня не смущала — очевидно, что с вызовом в Могилев всё обстояло не просто.
Ох, не просто, командующий генштабом, а, по большому счёту, единственный, кто управлял армией во время войны, настоящий Верховный Главнокомандующий — а не Николай, разъезжающий с нелепой, раздутой свитой в бирюзовых вагонах — сорвался из отпуска в Крыму два дня назад. Абсолютно ничто не объясняло подобного поведения. Немцы, изнурённые трёхлетней войной на два фронта были измучены до последней крайности. Как наша, так и союзническая разведка докладывали, что никаких действий на западном фронте в ближайшее время не предполагается. Антанта и Четверной союз готовились к решающей схватке — но только весной!
Сейчас усиленными темпами велась подготовка, подвозились резервы, делались запасы, индустрия Европы штамповала оружие и боезапас для последней, решающей схватки. Всё это было общеизвестно и очевидно. Но не менее очевидным являлось то, что сама схватка отодвинута как минимум на три месяца в будущее. Ибо зимой — по февральской слякоти, не восстановив гигантские потери последнего наступления, немцы к Москве и Киеву не пойдут.
В этих условиях начальник генерального штаба срывается из отпуска и вызывает Императора срочно только для того, чтобы обсудить вялотекущую обстановку и неимоверно далёкие планы, детали которых даже не вычерчены штабистами на картах? Бред, больше чем бред!
День между тем, стремительно истекал. После напряжённого разговора с начальником штаба, меня пригласили в переговорную. Радиотелеграф отстучал на ленте сообщение в Петербург. Затем, оставив Воейкова вместе с радистами, я вернулся обратно к себе в кабинет. Мне не хотелось контактировать с окружающим миром только через «странного» Алексеева, поэтому я потребовал у флигель-адъютанта запросить Питер самостоятельно, через имевшуюся в распоряжении штаба аппаратуру, и лично дождаться ответа.
Результат поверг меня в оцепенение.
Когда, спустя три часа скомканного обеда в обществе все того же Фредерикса и беглого осмотра внешних укреплений Ставки, я вернулся в штаб, ко мне, без стука и едва вышибив дверь, ворвался Воейков. Его глаза были округлены от невероятного изумления.
— Что случилось? — спросил я, чувствуя, как холодная тяжесть ложится на сердце. Я уже почти догадывался, о чём пойдёт речь.
Адъютант, с каким-то театральным отчаянием, потряс в воздухе кипой телеграмм. Бумаги шелестели, словно сухие листья.
— Родзянко и Протопопов! — выдохнул он, и голос его сорвался от возбуждения. — В ответ на ваш запрос… пришло восемьдесят телеграмм. Восемьдесят, Ваше Величество! Целым потоком — почти одновременно! Военный министр Беляев, начальник гарнизона Хабалов, министры, председатель Думы… Все как один докладывают, что в столице творится нечто невообразимое!
— Как давно? — перебил я его, собственный голос прозвучал для меня чужим и слишком спокойным.
— Телеграммы получены только что, аппарат работал последние полчаса без перерыва…
— Нет, Воейков, нет, — я медленно поднялся из-за стола. — Я спросил, как давно начались эти беспорядки в столице?
Адъютант смутился, растерянно заморгал, затем, торопливо перебирая злосчастные бумаги, ответил с совершенно поражённым видом:
— Похоже… похоже, Ваше Величество, волнения в городе идут уже второй день. Они начались почти сразу, как только мы… Как только мы отбыли!
— Уже второй день, — я произнёс слова с ледяной отчётливостью и скверная, кривая улыбка тронула мои губы. — А докладывают только после прямого запроса? Идёмте-ка, Владимир, обратно в переговорную. Мне срочно нужна прямая связь с министром внутренних дел, Протопоповым. Хочу послушать, как эта сволочь прокомментирует происходящее!
Однако судьба распорядилась так, что первым собеседником моим стал не министр Протопопов, а командующий Петроградским гарнизоном. Не желая общаться только через радиотелеграф, я потребовал связывать меня с членами правительства по телефону. Телефонные линии, насколько я понял из торопливых объяснений связиста, соединяли в России почти двести тысяч абонентов, но распределение их напоминало карту звёздного неба — яркие скопления в столицах и губернских центрах, окружённые темнотой обширных «пустых» пространств. Москва, Петербург, Харьков, Кострома — эти города купались в роскоши телефонного общения, тогда как остальная Россия довольствовалась телеграфом и почтой с ямщиками.
Самые протяжённые, недавно законченные линии, тянули свои тонкие щупальца даже к Тифлису и Гельсингфорсу, однако коренной русский Могилев — всего лишь ставка Верховного Главнокомандующего — подобными техническими изысками похвастаться не мог. Единственную телефонную линию провели сюда уже во время войны — от железнодорожной станции прямо в Ставку, ибо Министерство путей сообщения, как выяснилось, оборудовало телефонами все крупные станции и даже отдельные поезда — в частности, артиллерийские бронесоставы.
Эта уникальная «военно-железнодорожная» артерия связывала кабинет Главковерха со штабами фронтов, с московским и петербургским гарнизонами, а также (по не вполне понятной логике) со штабом гарнизона в Ревеле — видимо, чтобы оттуда уже радиотелеграфом передавать сообщения в Финляндию и в Кронштадт. Внутри самой Ставки телефонные аппараты, словно пауки по углам, опутали сетью внутренней связи несколько зданий выборочно. В частности Штаб, караульные посты, административные и даже некоторые жилые корпуса — предназначенные непосредственно для проживания Царя и генералитета. Однако, аппараты внутренней сети обеспечивали столько «местную» связь между отдельными зданиями Ставки. И для соединения со столицами — не годились.
Подобная картина имела место и в Петрограде.
Столица в этом отношении представала настоящим царством телефонии. Она объединяла восемьдесят тысяч телефонных аппаратов (чуть ли не половину всех телефонизированных точек в России!) связывала между собой министерства и ведомства, больницы и полицейские участки, железнодорожные станции и большие заводы. Однако военная линия оставалась всего одна, и заканчивалась она в кабинете командующего гарнизоном Хабалова. Именно туда, как объяснили мне, срочно вызвали всех министров на экстренное совещание, назначенное на семь вечера. Ну а пока…
Пока связист, с почтительным поклоном, вручил мне тяжёлую телефонную трубку. Мой взгляд невольно скользнул по массивному деревянному корпусу аппарата, где блестела латунная табличка с надписью «Эриксон» — это название почему-то показалось мне знакомым, будто эхо из другого времени. Помотав головой, словно отгоняя морок, я поднёс трубку к уху и услышал сипящие, словно доносящиеся из-под воды звуки. А затем — тусклый, лишенный тембра голос.
Первым на другом конце провода оказался, разумеется, «хозяин телефона» — сам командующий Хабалов, чей голос доносился сквозь помехи, будто из другого измерения. Следующие несколько минут, я нервно покачивался на каблуках, а моё ухо потело, плотно прижатое к трубке, и наливалось кровью от осознания собственной глупости и лёгкого чувства стыда.
То, что вещал мне несчастный генерал из восставшей столицы, я, в общем-то, знал итак — из данных «энциклопедии». Забавляло лишь то, насколько быстро все заварилось, и то, насколько медленно меня обо всем извещали. Интересно, если бы я не разослал запросы по ведомствам, хоть кто-нибудь из них посмел бы самостоятельно рапортовать Императору о произошедших событиях? Николай, насколько я смог уловить из содержащихся в энциклопедии воспоминаний, реагировал на подобные известия вяло и без интереса. Его министры и генералы вполне могли умалчивать факты не умышленно, а только из желания не беспокоить государя по пустякам.
Вот тот же Хабалов — он не докладывал мне три дня, а сейчас буквально ныл в трубку, словно расстроенная барышня! Его голос сипел не только из-за дурной связи или несовершенства аппаратуры — нет, он и вправду говорил так: почти неразборчиво и невнятно, но при этом с каким-то пронзительным повизгиванием.
— Это пахнет изменой. Изменой, Государь, или я уже решительно ничего не понимаю! — он всхлипывал в трубку почти после каждой фразы
Перебив его, я как можно более мягко попросил:
— Сергей Сергеич, — у моего «носителя» воистину была феноменальная память, — успокойтесь, пожалуйста, и изложите всё по порядку.
Хабалов собрался.
— Всё началось с хлеба, Ваше Величество, — поведал он уже чуть более внятно. — Ещё с двадцать третьего февраля правительству в моём присутствии сообщалось о так называемой «забастовке пекарей», — точнее, владельцев пекарен, недовольных фиксированными ценами. Эти торгаши, эта жадная сволочь, осмелилась нарушить военное положение! Достаточно было вовремя пригрозить штрафами — они бы не посмели и пикнуть! Но и Совет министров и городская управа проигнорировали все предупреждения. И что же? 24 февраля, буквально через пару часов после Вашего отъезда, все пекарни столицы разом взвинтили цены! Одновременно, все, сразу, как только открылись двери магазинов! Государь, это же явный сговор, ей Богу, даже слепой увидит!
Генерал перевёл дыхание, и я слышал, как дрожит его голос.
– Ирония судьбы, – продолжил Хабалов, — но нелепый »хлебный бунт» – нелепый, ведь хлеба в городе более чем достаточно! – совпал с этим дурацким праздником социалисток, «Международным женским днём». Сотня-другая баб-домохозяек, причём в основном из обеспеченных и образованных сословий, вышла требовать снижения цен. Тут-то правительство запоздало спохватилось: объявили что цены на хлебопродукцию в ближайшее время будут урегулированы, а пекарей прижмут к ногтю! Объявления дали в газеты, а дополнительно — решили расклеить по всему городу. Более того — градоначальство на самом деле приступило к работе, собрав комиссию с владельцами ведущих пекарен. Ей Богу, через пару-тройку дней всё было бы…
Хабалов неожиданно замолчал.
— Дальше, пожалуйста, — мягко подтолкнул его я, чувствуя, как по спине пробегает предательский холодок.
— А дальше, государь, начался настоящий ад! — голос Хабалова сорвался в истерику. — Именно в этот день, в день хлебной демонстрации, как будто специально ожидая повода, Путиловский завод объявил локаут! Крупнейший военный завод страны, в разгар войны уволил двенадцать тысяч рабочих. Двенадцать тысяч! Как вы думаете, чем они занялись на следующий же день?
— Вероятно, это риторический вопрос, — выдохнул я. — Присоединились к митингующим?
— Точно так! Давно следовало отдать все крупные заводы под прямой контроль правительства, а военные и стратегические — вообще на государственную дотацию, тогда бы не было никаких локаутов. Уверен, это заговор думцев. Путилов, как и прочие столичные фабриканты, тесно связан с Родзянко и Гучковым. Даю руку на отсечение, они договорились с пекарями и заводчиками заранее. Все было запланировано! Подстроено как по нотам!
Я машинально пригладил волосы на затылке — в кабинете становилось невыносимо жарко.
— Похоже на правду. И что сейчас?
— Я… не знаю… — хрипловато, но при этом как-то тающе тихо, запричитал Хабалов, — город словно охватило собачье бешенство. Двенадцать тысяч путиловцев стали только началом. Фабриканты будто сошли с ума, Государь! Локауты обрушились на город настоящим водопадом! Якобы из-за участия в забастовках, а на деле, просто чтобы подогреть обстановку, рабочих стали увольнять массами — всех подряд! Сегодня, по данным статистического комитета градоначальства, уволено уже сто пятьдесят тысяч человек… Сто пятьдесят тысяч! Они оставлены без средств к существованию, в условиях, когда в столице якобы нет хлеба — все лавки заперты проклятыми коммерсантами на лопату! Пролетарии крайне раздражены — и их можно понять, ведь у всех семьи! Мои казаки пытаются что-то сделать, но их слишком мало против этого моря людей. И вы же знаете эти рабочие комитеты, они как стервятники, слетающиеся на вонь падали. Пока всё оставалось спокойно, их не было слышно, сидели тихо и не высовывались. Но другое дело сейчас — уволенные десятками тысяч собираются на площадях и требуют хлеба! А социалисты, естественно, призывают их к низвержению власти! Это ужас, гигантский бунт!
«Истеричка, — подумал я про Хабалова, — причитает и причитает». Неужели начальник гарнизона, в городе которого происходят массовые беспорядки, может реагировать на них столь ограничено и бездеятельно? В его силах было объявить город на военном положении ещё вчера. Организовать конфискацию и раздачу хлеба, ночное патрулирование улиц, разогнать несколько сотен митингующих кавалерией, арестовать всех известных и просто попавшихся под руку агитаторов-социалистов, объявить повсюду — пусть даже соврав, — о скорейшем принятии мер по обеспечению продовольствием. Ведь на то и война, на то и оставлен в столице вооружённый до зубов гарнизон!
А с другой стороны, что можно ожидать от несчастного генерала? Обычный тыловой офицер, весьма посредственных способностей, старый, не годный к драке, каких с началом войны десятками удаляли с фронтов в глубинку. Преданный — да. Великолепный хозяйственник — возможно. С огромной выслугой лет, прошедшей в мирные годы. Но хлыст и кулак, способные разогнать демонстрантов, приструнить пекарей и фабрикантов, усмирить Думу, навести порядок в оказавшейся на краю гибели столице — эти действия с рыдающим тыловиком Хабаловым никак не ассоциировались.
Я покачал головой. Боже мой, как быстро всё произошло. Ещё двое суток назад — полная тишина и благодать. А сейчас?
Вот что значит хорошая организация. Повышение цен на хлеб и массовый локаут — всего лишь. Но каков результат! Сто пятьдесят тысяч рабочих, их жён и детей, готовы порвать меня на куски! И это — во время войны. В энциклопедии я читал, что позже, в той же России, во время новой мировой войны с немцами, за украденные продукты или слово, сказанное против тоталитарной власти, воюющей за Родину, расстреливали почти без следствия и суда. По мне, это было чересчур, однако то, что происходило сейчас в Петербурге, воистину было достойно применения подобных методов.
Организованная, массовая забастовка в столице в самый разгар войны.
Это не было предательством или изменой.
И уж тем более это не было Революцией.
Это было — всего лишь! — государственным переворотом.
***
Следующие несколько часов, тянувшиеся как густой смоляной дёготь, я провёл в томительном ожидании связи с министром внутренних дел. Чтобы отвлечься от гнетущих мыслей, я перебирал аккуратно сложенные на столе телеграммы, каждая из которых казалась тяжёлой, будто отлитой из свинца. Мои пальцы нервно перелистывали пожелтевшие листки, глаза механически скользили по строчкам, но сознание постоянно возвращалось к одной из них: не телеграмме — письму, что пришло от императрицы Александры Фёдоровны, которую я так опрометчиво оставил в бушующем Петрограде.
Теперь, когда я вновь и вновь прокручивал в голове события последних дней, меня охватывало странное, почти болезненное чувство при мысли об этой женщине. Царица Александра Фёдоровна была мне абсолютно чужой — незнакомой немкой средних лет, заносчивой гессенской принцессой, чьё поведение часто граничило с глупостью. Её ограниченность и фанатичная преданность Распутину вызывали во мне лишь раздражение. И всё же…
И всё же каждый раз, когда перед моими глазами вставал её образ — хрупкая фигура в тёмном платье, бледное лицо с тонкими чертами, всегда чуть напряжённое, всегда готовое к обороне, — меня охватывало щемящее чувство, словно в груди сжималась невидимая пружина. Возможно, рассуждал я, это было эхом тех истинных чувств, которые питал к ней сам Николай — измученный её постоянным давлением, её истериками и приступами мигрени, но при этом по-настоящему любящий, преданный до глубины души.
Это странное, не принадлежащее мне чувство, словно тень от чужой души, необъяснимым образом передалось мне вместе с царской оболочкой. Оно жило во мне, как живёт память о давно забытом сне — смутная, но неотвязная. И теперь, глядя на её сообщение, я ловил себя на том, что мои пальцы непроизвольно — чуть бережнее касаются бумажных листов, а в горле стоит необъяснимый комок.
Листы были исписаны её характерным почерком — нервным, угловатым, с резкими росчерками. Каждая строчка дышала тревогой, но за этой тревогой угадывалось что-то ещё — то ли упрёк за внезапный отъезд, то ли немой вопрос, почему я оставил её одну перед надвигающейся бурей. И странное дело — хотя разумом я понимал всю нелепость ситуации (ведь это была не моя жена, не моя тревога), что-то во мне откликалось на этот безмолвный укор, заставляя испытывать почти физическую боль.
Сжимая в руках бумагу, я подошёл к окну. За стёклами клубился февральский туман, поглотивший очертания штабных построек. Где-то там, за сотни вёрст, в охваченном беспорядками Петрограде, эта женщина — чужая, нелюбимая, но почему-то небезразличная — ждала вестей от человека, которым я лишь притворялся. И это осознание наполняло меня странной смесью вины, раздражения и непонятной нежности.
Она писала:
«Бесценный мой!
Вчера случились беспорядки на Васильевском острове и на Невском,
потому что бедняки брали приступом булочные.
Большой магазин Филиппова разнесли вдребезги.
Стачки и беспорядки в городе стали более чем вызывающи.
Но это глупое хулиганское движение: мальчишки и девчонки бегают по улицам и кричат,
что у них нет хлеба, просто для того, чтобы создать возбуждение.
И рабочие, которые мешают другим работать.
Если бы погода была холодная, они все, вероятно, сидели бы дома.
Но всё успокоится, если Дума начнёт хорошо себя вести.
Нужно немедленно водворить порядок, день ото дня становится всё хуже…
Завтра воскресенье, и всё будет гораздо хуже».
*(примечание автора: текст письма Государыни Императрицы — подлинный).
Александра Фёдоровна, как мне было известно из сообщения графа Фредерикса, телеграфировавшего ей сразу по прибытии нашего поезда в Могилев (я, дурак, оказался слишком занят, чтобы об этом побеспокоиться), выехала из Зимнего в Царское село буквально на следующий день после меня. «Мне тяжко оставаться в городе без Него», — писала она министру Двора. Отложив листок в сторону, я снова задумчиво посмотрел в окно.
Настоящий Николай Второй, как бы ни осуждала его история, был великолепен в одном — как любящий отец и преданный супруг. Он оставался верен семье до конца своих дней. А что же я? Ведь, как ни крути, пока я нахожусь в этом теле, это моя семья. Я должен был о них позаботиться. О них — и о всей огромной стране.
Как и я, о событиях в городе императрица узнала с большим запозданием — через сообщения людей Свиты и Двора, а вовсе не по официальным каналам. Во время переезда в Царское Село её просто не повезли по улицам, на которых бушевала толпа. Возможно и к лучшему, а возможно… город уже два дня раздирало восстание, но никто из тех, кто реально мог ему сопротивляться, о нём либо не знали, либо пытались не замечать. В Царском же Семья была в полной безопасности в окружении надёжной охраны.
Убрав в сторону телеграмму жены и царицы, я взялся за следующую. Вопреки мнению Александры Федоровны, премьер-министр Голицын сообщал по поводу событий в городе нижеследующее:
«Ничего грозного во всем происходящем усмотреть нельзя, Государь.
Полиция прекрасно обо всем осведомлена.
Не нужно сомневаться, что выступления будут ликвидированы
в самое ближайшее время
ГОЛИЦЫН».
*(примечание автора: текст телеграммы Голицына — подлинный).
Мои губы скривились в косой усмешке. Дурак или предатель? И кого он имеет в виду под загадочным словом «полиция», неужто и правда бестолковое ведомство Протопопова?
Собственно, следующее сообщение прибыло как раз оттуда. На телефонную связь шеф полиции упорно не выходил, но телеграмму царю отправил:
«Ваше Величество.
В Петрограде начались беспорядки несколько дней тому назад.
Вызванные казаки вроде бы усмирили толпу, и к вечеру все успокоилось.
Положение восстановлено.
ПРОТОПОПОВ».
*(примечание автора: текст телеграммы Протопопова — подлинный).
Мои брови полезли вверх. Интересное слово «вроде бы». Особенно — для министра силового ведомства. Перечитав обе телеграммы и едва не сплюнув с досады, я скомкал их и выбросил в ведро. Это была не информация, а никчёмные бумажки. Ни в одном из прочитанных сообщений не сообщалось ничего конкретного. По поводу письма Александры Федоровны всё ясно — царица в Царском селе, далеко от эпицентра событий, изолирована от них, как и я, опирается только на домыслы и слухи. Но почему же министры занимаются отписками?
Хотя бы один из членов правительства должен дать мне ясную обстановку. Ведь не один же глупец Хабалов сохранил мне преданность! Торопливо, я начал перебирать оставшиеся листы в поисках телеграммы военного министра Беляева.
Нашёл. Развернул. Перечитал и ахнул.
Картина, обрисованная военным министром, в корне отличалась от успокоительных сообщений Голицина и Протопопова. Доклад Беляева был чёток и лаконичен, как доклад всякого военного человека. Самым смешным являлось то, что писали все три государевых человека, по сути, об одном и том же, но как же контрастны при этом представали описанные картины!
«Государь!
С 24 февраля, столица охвачена чудовищными беспорядками.
Митинги и выступления на площадях в течение трёх дней следуют беспрерывно.
До запроса Воейкова писать Вашему Величеству не смел, желая не беспокоить напрасно.
Однако сегодня утром в Петрограде подожжены два охранных отделения,
причём толпа не даёт тушить пожар, пожарных избивают.
С начала восстания, в Таврическом Дворце, Государственная Дума заседает без перерыва.
Депутаты ходят в красных бантах и активно общаются с митингующими.
Только что получил известие, что подожгли окружной суд.
В удалённых кварталах открыта настоящая охота за полицейскими.
Жандармов отлавливают и вешают на столбах.
На Васильевском и Петроградской стороне снял три трупа.
В одном из патрулей застрелен казак.
С Вашего высочайшего позволения, с 27.02.1917 г. в городе ввожу военное положение.
Полагаю, что в ближайшее время беспорядки будут прекращены.
БЕЛЯЕВ».
*(примечание автора: текст телеграммы Беляева — подлинный).
Медленно сложив прочитанную телеграмму, я положил её на стол к остальным.
Ну что же, Беляев, по-своему, молодец. В это тяжёлое время хоть кто-то может послужить мне опорой. Нужно ему помочь.
— Телеграфируйте в штаб гарнизона, — произнёс я, и аппарат застучал:
«Введение военного положения подтверждаю.
Повелеваю завтра же покончить с беспорядками, недопустимыми
во время тяжёлой войны с Австрией и Германией.
НИКОЛАЙ»
*(примечание автора: текст телеграммы Николая из Ставки накануне восстания — подлинный).
Когда министр внутренних дел всё же вышел со мной на связь, я готов был его растерзать. Протопопов прибыл в штаб гарнизона последним из всех членов правительства. Случилось это ближе к вечеру, так что меня вызвали к телефону уже во время позднего ужина. Фредерикс, сидевший со мной за столом, предложил, чтобы министр подождал, пока закончится трапеза Государя, однако я, ожидавший этого разговора почти весь день, упрямо отодвинул тарелки.
Суть произошедшего, изложенная по телефону Хабаловым и подтверждённая военным министром Беляевым, была для меня ясна. Соблазнённые Думцами фабриканты и продавцы хлеба спровоцировали массовые забастовки, приурочив антиправительственные выступления к моёму отбытию из столицы и к какому-то незначительному социалистическому празднику — помянутому Хабаловым «международному женскому дню» *(примечание автора: 8 марта по старому стилю – 24 февраля по новому).
Специально или же нет, но назначенное мной правительство молчаливо способствовало заговорщикам. Возможно, по недальновидности и скудоумию, а возможно, — по преступному сговору с изменниками.
Полезно было другое. Источник волнений вырисовывался теперь вполне чётко. Перед восставшими, как следовало из докладов, выступали Думцы. Главным требованием восставших, читаемым чётко сквозь вуаль воплей о сдерживании цен на хлеб и прекращении увольнений, было создание нового правительства, ответственного перед Думой.
Поганцы, поганцы, размышлял я. В отличие от Николая, я родился, вероятно, в более развитую, с точки зрения социологии эпоху, и прекрасно осознавал, что создание представительной демократии совершенно не влияет на демократичность или же недемократичность государственной власти.
Напротив! Самые отъявленные негодяи, диктаторы и тираны выбивались к вершинам власти исключительно на волне народной любви и в странах, где существовали развитые избирательные системы. Поэтому вопрос подписывать Конституцию России или не подписывать передо мной, в отличие от моего реципиента не стоял. Вопрос заключался лишь в том, что заниматься демократическими преобразованиями в воюющей стране было не только немыслимо, но просто смертельно. Игры в парламент и конституцию — не для войны. После победы — конечно. Однако сейчас идти на поводу у думской оппозиции чревато расколом общества, брожениями и, в конечном итоге, ослаблением фронта.
Вывод мой не был нов, он не был продиктован личными воззрениями Николая или моими собственными убеждениями. При приятии решения я старался руководствоваться только формальной логикой и опытом будущего. Ведь не случайно же каждая конституция каждого демократического государства предполагает объявление в стране чрезвычайного или военного положения. Для критических ситуаций, угрожающих самому существованию нации, такая мера — жизненно необходима, это условие выживания, а не признак авторитаризма. Единоличную власть Президента или Премьер-министра во время смертельной схватки с внешнним врагом не оспаривают — это правило общепризнанно. Ибо в эпоху кризиса — не может быть колебаний.
Общество или едино, или … оно мертво. А демократия и реформы пусть останутся мирному времени!
Размышляя так, я бежал (именно бежал) по гравийной дорожке, соединяющей Резиденцию со зданием Штаба, и прикидывал меры, которые следует предпринять. Текст Конституции, ей богу, сяду писать сегодня же. За основу, пожалуй, возьмём американскую конституцию, только с Монархом вместо Президента. Власть северо-американских президентов, вопреки мнению русской прогрессивной интеллигенции необычайно велика, она значительно шире власти большинства ныне царствующих королей или императоров монархических государств, благодаря чему, вероятно, США и добились таких успехов во внешней политике, несмотря на якобы ярко выраженное «демократическое устройство». Однако подписывать конституцию и объявлять об изменении основ государства, стану только после победы. Никаких уступок и реверансов в военное время совершать не следует — это признак слабости не столько для внутренней оппозиции, сколько для атакующего врага и скользких жадных союзников. А Думу разгоним сегодня же. Николай — душа-человек, безвольный бездельник и дитя-праведник. Однако же я — не он, и прощать предателей не намерен.
После того как в голове созрело некое понимание происходящего и определились позиции главного моего врага, — крикливых говорунов в Думе, — созрел простейший по сути план, и возбуждённое волнение понемногу сошло на нет. Причины краха, как мне казалось, заключались в нерешительности Николая Второго. Измена Думы теперь была очевидна, разгон же нескольких сот бездельников-депутатов сложностей для Императора не представлял. Сформировав примерный рисунок дальнейших действий, совершенно упокоенный и уверенный в себе, я вошёл в здание Генерального штаба.
Как бы там ни было, размышлял я, начать «разгон» следовало с частичной замены министров правительства, ибо только с его молчаливого согласия скромные митинги протеста могли перерасти в массовые выступления, бушующие ныне на улицах Петрограда. Первым кандидатом в списке предстоящего «парада отставок» стоял, разумеется, министр внутренних дел. Я решил отдать об этом приказ немедленно, как только рука коснётся телефонной трубки.
Ступени парадной лестницы, покрытые красной ковровой дорожкой, медленно проплывали под моими ногами. Поднявшись на лестничную площадку, я задумчиво остановился. Что-то … смущало.
Хотя вина Протопопова в стремительном развёртывании восстания просматривалась очевидно, не очевидным представлялось другое — я не был уверен в его предательстве. Поведение министра внутренних дел, в каком-то смысле оставалось в рамках обычной логики закоренелого бюрократа и могло объясняться не изменой, а нерешительностью и отсутствием способностей для разрешения нештатных ситуаций — как и в случае Хабалова. Но главное, собственно, заключалось даже не в этом!
Я понятия не имел, на кого можно было бы заменить Протопопова на посту министра полиции. Люди вокруг меня находились сплошь незнакомые, известные разве что по сухим «энциклопедическим» справкам, и никого, решительно никого моя каиновская шпаргалка не выставляла как надёжного и упорного человека.
В более ранние годы правления я мог бы указать на Витте или Столыпина, но ныне не наблюдалось фигуры, даже близко сравнимой с такими колоссами. Я уже беседовал об этой проблеме со своим главным «кадровиком» Фредериксом, однако он, топорща усы, только пожимал плечами. За последние два года мы с ним меняли министров правительства со скоростью патронов в стреляющем карабине, и ни одного подходящего кандидата посоветовать он был просто не в состоянии.
В сложившейся ситуации Протопопов выигрывал по сравнению с любыми другими потенциальными вариантами. Он УЖЕ был министром и, значит, хотя бы оставался знаком со структурой и функциями министерства. В качестве «товарищей министра» и руководителей департаментов были поставлены его люди, и значит, ему не придётся перед подавлением выступления ломать голову над кадровыми вопросами, как приходится сейчас это делать мне. При полном отсутствии других кандидатов на кресло министра внутренних дел уже одно это служило достаточным аргументом, чтобы не менять его «на скаку».
Махнув рукой, я продолжил подъём по лестнице, решив оставить Протопопова на посту главы МВД — не из доверия, а от элементарной безысходности. Смешно, но в гигантской России я не знал никого, кто был бы способен в ближайшие дни и часы сменить бездеятельного ублюдка — а может быть и изменника — на его месте. И всё же…
Забастовки в Петрограде начались точно двадцать четвёртого февраля, в день, когда я выезжал из столицы. Ещё гремела музыка в Зимнем, и Николай со своими домашними изволил ужинать в парадной столовой, а тучи уже сгущались, лавочники переписывали ценники в магазинах, а фабриканты составляли чёрные списки для массовых увольнений. Аристократы, дымя сигарами и посасывая вино, трепались в своих салонах о необходимости социальных преобразований, а Думцы, должно быть, в предвкушении потирали руки. И обо всё этом Протопопов — знал.
Не представляю, на какие жертвы пришлось пойти фабрикантам, чтобы объявить массовые локауты. Чтобы решиться на такой шаг, владельцы заводов и фабрик должны получить очень сильные гарантии компенсации, чтобы в разгар войны решиться сорвать фронтовые поставки. В дело, как минимум, были замешаны миллионы рублей, а может даже дойчмарок. А может, я неуютно поёжился — и фунтов стерлингов. Последнее предположение, кстати, не являлось таким уж и смешным. При последнем визите союзники показали, что не довольны моей настойчивостью в вопросах турецких проливов, и сейчас, вполне вероятно, пытались найти замену несговорчивому монарху.
О введении карточной системы и милитаризации крупных заводов речь шла уже давно. На неоднократные замечания Николая министры постоянно докладывали, что «дело движется». Обвинять их в сознательном уклонении от введения карточек и отказе от национализации заводов, действительно, было невозможно. Россия в 1917 году оставалась единственной (!!!) воюющей державой Европы, где хлеб свободно покупали в магазинах, а не получали по карточкам, согласно установленной норме. При любом раскладе это следовало считать плюсом, а не минусом правительственной политики. Я был шокирован, когда узнал, но дело обстояло именно так!
В Германии и во Франции уже давно жили впроголодь, и только в богатейшей необъятной России народ покупал продукты без каких-либо ограничений. События последних трёх дней как будто являлись карой за относительно хорошее по сравнению с прочими странами состояние экономики. Это истина казалась вывернутой на изнанку, казалась полной, неописуемой глупостью, она противоречила логике — но оставалась фактом. Самое лучшее обеспечение продуктами во время войны привело к событиям, грозящим уничтожить державу.
Наконец, мы с Фредериксом поднялись в комнату, и измотанный навалившейся работой связист протянул мне телефонную трубку.
***
Разговор с министром внутренних дел звучал настолько странно и зловеще, что оставил в моей душе гораздо более глубокий след, чем недавняя словесная перепалка с начальником Генштаба Алексеевым или же истеричные рыдания командующего Петроградским гарнизоном Хабалова.
Обычно сдержанный Протопопов, этот розовощёкий «тощий толстяк„, преобразился до неузнаваемости. Его привычный голос, всегда звучавший заискивающе-льстиво, теперь лился ровными, почти гипнотическими интонациями. Вальяжные, убаюкивающие нотки его доклада ласкали слух, словно пытаясь успокоить взволнованного ребёнка — или, точнее, полуслепого щенка — меня.
Я прервал этот сладкоголосый поток:
— Вы несёте откровенную чушь, Александр Дмитриевич! — мои слова прозвучали резко и грубо, как удар хлыста. — И Хабалов, и военный министр Беляев единодушны во мнении, что беспорядки тщательно спланированы и подготовлены Государственной думой. — заявил я прямо, стремясь услышать его реакцию. — Только полный идиот, зная факты, может в этом сомневаться. Нити заговора, как я понимаю, тянуться к политическим союзам, сумевшим перетянуть на свою сторону купечество и фабрикантов.
— Вы совершенно правы, Ваше Величество, — отозвался он с леденящей душу будничностью, как будто докладывал о расписании поездов.
От такого заявления меня едва не перекосило.
— Да неужели! — Буквально прошипел я в трубку, сжимая её так, что пальцы побелели. — Что именно вам известно? Говорите!
— Ничего особенного, — ответил министр ровным голосом, в котором не дрогнула ни одна нотка, — о возможном заговоре мне докладывали очень давно. Дважды я докладывал о нём Вашему Величеству лично. Примерно месяц назад, 27 января сего года, я имел свидание с начальником отделения полиции по охране общественного порядка, руководителем службы тайных агентов генерал-майором Глобачевым, который докладывал мне о том, что Гучков и прочие лидеры Думы готовят государственный переворот.
Он сделал паузу, будто давая мне время осознать сказанное.
— Авангардом движения Думы является рабочая группа военно-промышленного комитета Думы, ответственная за снабжение армии и тыла продуктами питания, а также за связь с крупнейшими фабрикантами. Заговор готовился почти открыто и носил, как мне казалось, чуть ли не театральный характер. Аристократы, думцы и богатейшие заводчики просто щеголяли друг перед другом свободой нравов и воззрений, собираясь в салонах, роскошных квартирах, на балах и в дорогих ресторанах — всё это выглядело не серьёзно. Глобачев, тем не менее, настаивал на немедленном аресте всех членов рабочей группы думского комитета, ибо, несмотря на несерьёзность заговора, в нём участвовали очень известные люди, с огромными капиталами и влиянием. Мы, однако, не стали ничего делать, поскольку арест лидеров сделал бы невозможными добрые отношения с Думой и …
— Да в своём ли вы уме, Протопопов?! — взорвался я. — И вы осмеливаетесь спокойно мне об этом докладывать? Да я немедленно отдам приказ Хабалову арестовать вас и повесить в ближайшей подворотне!
На том конце провода повисла тяжёлая пауза, после чего раздался сконфуженный голос:
— Запрет на аресты исходил от вас лично, Государь… — министр произнёс это так, будто извинялся за неудобство. — Глобачев обладал информацией о заговоре, благодаря показаниям одного из высокопоставленных армейских офицеров с Кавказского фронта. Перед тем как серьёзно планировать переворот, думские эмиссары и отдельные члены военно-промышленного комитета, уполномоченные остальными, посетили Тифлис. Где встречались с… — он сделал многозначительную паузу, — вашим родным дядей, любимцем армии, генералом от кавалерии, Николай Николаевичем Романовым…
Его голос стал тише:
— То был не заговор Думы, Ваше Величество. В деле запутаны, по меньшей мере, шестнадцать членов императорской фамилии, Великих князей… Прибыв в Тифлис, посланцы вели почти открытые переговоры о замене Вашего Величества на престоле на Николай Николаевича Романова. Переговоры велись от лица Гучкова и князя Львова — лидеров думских союзов. Николай Николаевич, как известно, отказался от трона — остался верным присяге. Однако, если бы мы начали раскручивать нить, то уже одно участие в таких переговорах оказалось бы чревато для вашей Семьи потерей престижа. Репутации Дома Романовых был бы нанесён непоправимый урон. А Николая Николаевича пришлось бы…
— Довольно, — подавленно прошептал я, ощущая, как почва уходит из-под ног. — Значит, это я сам запретил аресты… Вы правы. Давайте закончим на этом.
Министр, явно обрадованный завершением разговора с венценосным начальством, попрощался со мной и немедленно отключился. Беседа, которую я ожидал почти четыре часа, окончилась совершенно безрезультатно.
У меня просто не осталось физических сил на продолжение драки. Голова раскалывалась, ни слушать доклады, ни разговаривать по телефону, ни перечитывать телеграммы я был уже не в состоянии.
И всё же кое-что мне следовало сегодня сделать, во что бы то ни стало.
Подозвав Воейкова, я продиктовал самодержавную волю сегодня в последний раз. После обработки офицером канцелярии штаба она звучала дословно так:
«Циркулярно, всем государственным учреждениям и фронтам.
На основании статьи 105й Основных государственных законов повелеваем:
Государственную Думу распустить с назначением времени созыва
вновь избранной Думы не позднее апреля 1917го года.
О времени числа производства новых выборов в Государственную думу
последуют от нас особые указания.
НИКОЛАЙ».
Содержание телеграммы стало известно в Таврическом уже через десять минут.
Представительного органа в России более не существовало.
Любое обращение любого депутата к народу отныне являлось нелегитимным.
Любое обращение любого депутата к толпе, отныне можно было квалифицировать как измену.
Не знал я лишь одного — получив царскую телеграмму, Совет Думы, как и происходило при реальном Николае в реальном историческом Феврале, постановил не расходится, и оставаться на своих местах.
Именно с этой секунды, хаотическое восстание масс, превратилось в настоящую революцию!
Псалом четвертый
«С озверевшими людьми другого способа борьбы нет и быть не может. Вы знаете, я не злоблив, но пишу убежденный в правоте своего мнения. Это больно и тяжко, но верю, что к горю и сраму нашему, лишь казнь немногих предотвратит море крови!»
(из письма царя Николая адмиралу Дубасову, 1905 год реальной истории)
____________________________
25 февраля 1917 года.
Могилев
Утро началось тяжко. Едва продиктовав накануне роковую телеграмму о роспуске Думы, совершенно опустошенный и морально, и физически, я с трудом добрел до своей временной «резиденции» в сопровождении верного Воейкова и рухнул мешком на кровать. Сон настиг меня мгновенно – глухой, беспробудный, похожий на потерю сознания. Но пробудился как от удара – и резко вскочил, судорожно комкая в руках смятую простыню.
Тело ощущалось, будто налитое расплавленным свинцом, тяжёлым и ядовитым. Голова раскалывалась на части – пульсирующая, неумолимая боль стучала в висках, заставляя сознание тонуть в горячем тумане, а веки, набухшие и неестественно тяжёлые, предательски слипались, несмотря на долгий, казалось бы, сон.
Глаза, воспалённые и покрасневшие, жгли, будто в них насыпали раскалённого песка – даже слабый утренний свет резал их, заставляя щуриться и моргать, но облегчения это не приносило. Всё общее состояние было отвратительным — я чувствовал себя разбитым, опустошённым, словно после долгой болезни.
А за окном, ещё вчера залитым золотистым солнечным светом, теперь нависали серые, раздувшиеся от влаги облака.
Перед сном Воейков, почти с отцовской настойчивостью, заставил меня облачиться в ночную рубашку – и теперь, в её белоснежных, неестественно чистых складках, я чувствовал себя сумасшедшим, сбежавшим из лечебницы. Собрав остатки воли в кулак, я буквально выдернул себя из цепких объятий не слишком комфортной на самом деле офицерской односпальной кровати, сбросил нелепую ночную одежду и, преодолевая слабость, умылся ледяной водой, которая обожгла кожу, но не принесла свежести. Механическими движениями натянул армейскую гимнастёрку, опоясался ремнём, надел сапоги – с каждым этим движением будто облачаясь в доспехи перед битвой.
Странно осознавать, но пребывая в этом теле уже почти трое суток, я так и не удосужился внимательно его изучить. В бесконечных анфиладах Зимнего дворца зеркала встречались на каждом шагу – огромные, в золочёных рамах, они отражали мою новую внешность десятками повторений, но останавливаться перед ними, всматриваться в это чужое лицо, не было ни времени, ни душевных сил. Даже в уборной вагон-салона мелькало моё отражение, но ночь, проведённая в одном купе с Фредериксом, исключала возможность спокойного изучения своей новой оболочки – и дело было не столько в дискомфорте, сколько в опасении дать лишний повод для подозрений. Окружение царя и без того ловило каждое моё слово, каждый жест, отмечая про себя странные перемены в характере, темпераменте, даже манере речи русского самодержца.
И вот сейчас, наконец, представился удобный случай остаться наедине с самим собой – или, точнее, с тем, в кого я превратился.
Я медленно подошёл к зеркалу, и первое, что бросилось в глаза – усталость. Глубокая, всепоглощающая усталость, застывшая в мелких морщинках у глаз, в упрямых складках у рта. Это было лицо человека, слишком долго носившего неподъёмное, непосильное для него бремя. Мои пальцы нерешительно коснулись щеки, ощущая под подушечками колючую щетину – царь, оказывается, тоже нуждался в бритье, как и «обычный» смертный.
Отражение в зеркале дышало странной двойственностью. Внимательные глаза, казалось, смотрели сквозь меня, сохраняя какую-то неуловимую глубину, унаследованную от настоящего Николая. Но выражение этих глаз было уже другим – более острым, более осознанным. Я провёл рукой по подбородку, наблюдая, как повторяет это движение моё зеркальное «я», и вдруг осознал весь сюрреализм ситуации: я изучал лицо императора, как актёр перед спектаклем изучает грим, с той лишь разницей, что этому спектаклю пока не видно конца.
Мои пальцы скользнули выше, к вискам, где уже пробивалась седина – лёгкая, можно сказать »благородная», придающая лицу некую особую значимость. Наклонился ближе, разглядывая каждую морщинку, каждую чёрточку этого незнакомого лика, который отныне являлся моим собственным. Как странно – вся Россия знала эти черты по портретам и фотографиям, миллионы людей едва ли не молились на это изображение, а для меня оно оставалось чужим, словно маска, надетая в карнавал.
И всё же… Всё же что-то в этом отражении уже начинало мне казаться «родным». Может быть, уголок губ, поднимающийся в ехидной усмешке, или особый блеск в глазах, когда в душе поднимались боль или гнев. Постепенно, незаметно для самого себя, я начинал срастаться с этим образом, как дерево срастается с вросшим в него металлом — болезненно, но, увы, неотвратимо.
Медленно, я снова провёл рукой по небритой щеке, ощущая под пальцами шершавую поверхность, и вдруг поймал себя на мысли, что это движение уже не кажется мне чужим.
Для сорока восьми лет и примитивного века, в котором не могли лечить сифилис и тиф, ухоженность императора поражала своей почти неестественной тщательностью. Признаться, эта избыточная, на мой современный взгляд, забота о внешности сначала показалась мне преувеличенной для мужчины, даже для монарха. Однако, погружаясь в воспоминания своего нового «я», пришло понимание — передо мной не просто человек, а живой символ империи, чей облик оттачивался десятилетиями строжайшего придворного церемониала.
Каждое утро этого тела начиналось не с кофе и газет, а с целого ритуала: травяные примочки для лица, паровые ванны с эфирными маслами, втирания редких бальзамов, специальные шампуни на основе яичных желтков и целебных трав. Эти процедуры, как выяснилось, сопровождали Николая с самого детства — не как прихоть, а как неотъемлемая часть воспитания наследника престола. В этом не было ни тени той метросексуальности, что станет модной век спустя – лишь холодный расчёт и вековые традиции. Кожа монарха должна была быть безупречной, как фарфоровая пластина, волосы – ухоженными, как деревья в дворцовом парке, предназначенном для дипломатических встреч, а руки и пальцы — сильными руками военного, но при этом безупречными внешне, как замшевые перчатки поверх стального каната.
Результат превосходил ожидания. Кожа этого мужчины, чей возраст без малого приближался к пятидесяти годам, могла бы вызвать зависть у иной топ-модели будущего и уж тем более у всякой «местной» красавицы – ровная, почти без пор, с лёгким румянцем здорового кровообращения. Ни тени мешков под глазами, несмотря на бессонные ночи, ни слишком глубоких морщин, хотя бы одна из которых непременно должна была прорезать лоб человека, несущего тяжесть управления огромной «мировой» державой.
Пристально изучая отражение, я отмечал каждую деталь: серые глаза — красивые и тёплые, как дымка над лесным озером; открытое, удивительно простое лицо, лишённое даже тени надменности, что обычно сопровождает безграничную власть; поджарое, жилистое тело, в котором не было ни грамма лишнего жира — результат ежедневных прогулок, гимнастики и, безусловно, спартанского образа жизни царя Николая — весьма аскетичного для самого богатого человека этой планеты. Даже его невысокий рост – который, как я знал из «энциклопедии» так раздражал кайзера Вильгельма – казался теперь не недостатком, а частью его идентичности, «самости». Царь не был гигантом, титаном из прошлого, героем из саг и былин. Он был – человеком. Живым человеком. Как и положено быть истинному правителю государства, живущего для и во имя собственного народа.
Но более всего поражала не внешность царя Николая, а то, что скрывалось за ней — невероятно крепкая нервная система, выкованная годами самодисциплины. В первые часы моего пребывания в этом царственном теле я, словно учёный, проводящий эксперимент, сознательно воздерживался от вмешательства в его естественные реакции, отмечая каждое движение, каждый жест, каждую интонацию голоса.
И чем дольше наблюдал, тем больше поражался: Николай не допускал ни единого лишнего взмаха руки, ни одного случайного поворота головы. Речь его, даже в критической ситуации, лилась очень размеренно, практически без повышения тона и рваных пауз. Даже когда раздражение его прорывалось наружу, оно проявлялось лишь в едва заметном застывании взгляда или чуть более плотном сжатии губ. Пальцы, казалось, были высечены из камня — ни дрожи, ни беспокойного перебирания складок одежды — во всяком случае в присутствии рядом других лиц я ни разу не наблюдал. Голос царя почти в любой ситуации сохранял бархатистую ровность, веки не дрожали, щёки не покрывались бледностью или румянцем.
Эта поразительная выдержка не была маской, которую можно надеть лишь на время, для официальных приёмов или лицемерных бесед. Она пронизывала каждую клеточку, каждый нерв царя Николая, став его второй кожей, а точнее - единственной и истинной природой человека, с пелёнок воспитывавшегося как живое воплощение высшей власти. В каждом его жесте, в каждом вздохе читалась многовековая традиция самодержавия, отлитая в плоть и кровь. Он не играл роль монарха — он был монархом Более того – являлся самой «Монархией» как таковой, лишь облечённой в человеческую форму.
Говорят, будто существует особое понятие – «царский характер». Это не просто совокупность черт, а некий почти »алхимический» сплав качеств, создающий впечатление «величины личности» – непререкаемой мощи, несгибаемой воли, способной сокрушить любые преграды. Таков был Пётр, рубивший головы стрельцам собственноручно; таков был Грозный, движением брови заставлявший трепетать бояр; таков был даже Николай Первый, чей голос в момент гнева и ярости, по воспоминаниям современников, звучал как удар набатного колокола.
У Николая Второго – ничего этого не было. Впечатления – он не производил. Не заставлял сердца сжиматься от одного лишь появления в дверях. Не внушал страха. Не внушал ужаса.
Однако только ли »ужас« определяет способность монарха управлять огромной державой?
На фоне своего отца, Александра Третьего – богатыря, гнувшего подковы и серебряные рубли голыми пальцами, чья бородатая, медвежья стать сама по себе была символом величия русского трона, - Николай казался почти невидимкой. По сравнению со своими «грозными» предками нынешний государь, действительно, выглядел «тишайшим» — точно как царь Алексей, который служил ему — по собственному признанию Николая — своеобразным образцом для подражания.
Но это был только фасад его личности.
Вопреки расхожему мнению, коим грешил и я, исходя из своих неполных представлений о последнем русском царе, Николай оказался человеком необычайного, почти патологического упрямства, а вовсе не той безвольной «тряпкой», каковой его привыкли изображать историки и современники. Разумеется, для правителя его характер показался мне не вполне подходящим, ибо вслух, Николай почти никогда не отстаивал своих решений перед подданными, родственниками или послами держав. Он соглашался с их мнением или молчал, или же отвечал неопределённо. Однако почти ничто, кроме долгих доводов убеждения, не могло заставить русского Государя поменять свою позицию в каком-то вопросе, ибо отмалчиваясь и не возражая, Николай, тем ни менее, всегда поступал по-своему, совершенно не думая о том, что его собеседникам казалось, будто им удалось его убедить.
Он мог часами выслушивать доводы министров, кивая своей аккуратной бородкой; терпеливо внимать громогласным увещеваниям дядьёв – великих князей; даже принимать с кроткой улыбкой откровенные ультиматумы иностранных послов. Казалось, вот-вот - и он уступит, сломается, примет чужую волю. Но именно здесь и таился главный парадокс его натуры: за этим покладистым фасадом скрывалась железная непреклонность, сравнимая разве что с медленным, но неостановимым движением ледника.
Именно в этом парадоксальном сочетании – несгибаемой внутренней воли и полном отсутствии внешнего пафоса — заключалась главная трагедия Николая как правителя. Трагедия, которая в конечном итоге и предопределила его роковую судьбу. За тем, что многим казалось безволием, безынициативностью, скрывалась просто сильная выдержка. Перед лицом самых страшных испытаний, какие только могут выпасть на долю монарха — кровавого террора, унёсшего жизнь любимого деда и дяди, чудовищных потерь в мировой войне, покушений на собственную жизнь – Николай сохранял ледяное спокойствие.
Современники видели в этом эмоциональную тупость, не понимая, что наблюдают не отсутствие чувств, а лишь железный самоконтроль.
Действительно, излишняя эмоциональность есть удел слабых людей, не так ли?
Кричать и гневаться, топать ногами и рубить головы, легко, если ты при абсолютном отсутствии смелости являешься абсолютным же самодержцем. Николай мог убивать людей миллионами, как это делал чуть позже Иосиф Сталин в той же стране, чем и навёл порядок, задавил Смуту. Однако царь даже не повышал голоса на подчинённых!
«Чем выше человек, тем скорее он должен помогать всем, и никогда в обращении не напоминать своего положения», — это его слова. Слова Николая.
Дело заключалось не в «неопытности» или «слабости» Николая, а в том особом, чрезвычайном историческом моменте, при котором моему несчастному реципиенту довелось царствовать. «Слабоволие», «внушаемость», «тупое упрямство» и прочие упрёки, которыми бросались в него более поздние, в основном постреволюционные историки, возможно и имели под собой почву, однако ни в коей степени не могли стать теми критическими факторами, что неминуемо привели к падению монархии. Уже помянутые Александр Третий и Николай Первый были подготовлены в смысле образования не в пример хуже Николая Кровавого, однако справились и правили достаточно долго и благополучно.
Ещё одной чертой, поразившей меня до самых глубин души, была религиозная вера русского Самодержца. Православие не являлось каким-то эффектным жестом царя, какой-то пропагандистской кампанией или «политической необходимостью» как можно было подумать про правителя «православной» страны. Религия составляла глубинную основу мировоззрения этого человека, самую суть его личности, фундамент индивидуального психотипа, если хотите.
Вера в Бога, идеи ответственности и долга являлись своего рода «самостью» Николая, что, в общем, легко объяснялось, учитывая суровое детство, военное воспитание, семейное почитание недалёкого Государя-отца – того самого, гнувшего монеты в руках, — а также многочисленные убийства родственников, которые окружали будущего «кровавого царя» с ранней юности. Когда мальчику стукнуло всего тринадцать лет, в парадный вход Зимнего внесли его деда — взорванного террористами царя Александра, с ошмётками мяса вместо ног и торчащими из кровавой каши изломанными бедренными костями. Тут поневоле станешь религиозным!
Возможно, поэтому Николай относился к несению обязанностей монарха, прежде всего, как к тяжёлой работе, к труду и, более того, как к своему священному, страшному, неподъёмному, порой откровенно пугающему, но неизбывному долгу. Несчастный человек этот до дня своей смерти истово верил, что для стомиллионного русского этноса царская власть является благом, священной манной, а революционеры — только тонкий налёт, кровавая пена на теле величайшего из народов…
С другой стороны, назвать Николая глупцом или неучем, запутавшимся в собственных заблуждениях, не поворачивался язык. «Глупец на престоле» в совершенстве владел четырьмя языками: родным русским, французским, английским и немецким. И правда – «глупец», ведь каждый так может.
С иностранными послами в России, а также с многочисленными родственниками во всех дворах Европы, он общался без переводчика — свободно.
Кроме того, Николай окончил полный курс по программе Юридического и Экономического факультетов Петербургского университета, то есть имел минимум два высших образования по важнейшим для правителя специальностям.
Начальный же курс образования будущего царя занимал двенадцать лет (это при распространённых тогда в России школах-трёхлетках) и включал отнюдь не зубрёжку молитв, а также традиционных для дворян иностранных языков, танцев и песнопений.
В «детский» курс будущего Императора входили расширенные (по сравнению с принятыми на тот момент «гимназическими») программы по минералогии, химии, физике, ботанике, зоологии, и даже анатомии.
Добавьте к этому обширнейшую военную практику — два полных сезонных сбора в рядах Лейб-Гвардии Преображенского полка, два сезона в рядах лейб-гвардии Гусарского полка и один полный сбор — в рядах артиллерии. По меркам будущей постреволюционной России это был полноценный двухлетний курс службы обычного призывника.
Как бы там ни было, роясь в слоях его памяти, я убедился, что Николай являлся глубоко эрудированным человеком, не только начитанным, но и обладающим страстью к перу. Личный дневник Николая, который я нашёл в прикроватной тумбе, поразил меня, пожалуй, даже больше того, что я отыскал в его голове. Воспоминания человека порой сумбурны и теряют яркость с течением времени. Слова же, переданные бумаге, не меняются никогда.
Забросив все, я с головой погрузился в чтение. Записи, сделанные на жёлтых страницах рукой моего реципиента, отчасти можно было винить в позёрстве, ибо писал наследник и император весьма цветисто, витиевато. Разумеется, Николай не мог не знать, что после смерти его тетради станут достоянием истории. Однако, написанные рукой ребёнка,затем юноши, а затем взрослого человека в минуты ужаснейших потрясений, таких как смерть деда, отца и дяди, или величайших радостей, таких как рождение любимых детей, записки отражали особенности характера этого удивительного человека.
Впрочем, одна из записей поразила меня более всего, поскольку имела непосредственное отношение к моему собственному незавидному положению.
На последней странице дневника, заполненной как раз перед моим «вторжением», имелась следующая запись:
«Сегодня был в лесу. Как тихо. Всё забываешь, все эти дрязги, людскую суету. Здесь ближе к Богу и ближе к природе. Долго сидел, болтал ногой в ручье».
И ниже дата:
«Двадцать первое февраля».
*(примечание автора: текст записи и дата подлинные, из реальной истории)
Прочитав строки, я внутренне замер. Очарование, охватившее меня при знакомстве с царём Николаем по первым страницам его дневника, вдруг исчезло, снесённое ледяным ветром. Судя по предшествующим «запискам», в последние дни существования своей великой Империи, несчастный мой Император выезжал на автомобиле за город — на длительные многочасовые прогулки, полные безделья и философских раздумий. Пока в окопах умирали солдаты, их вождь и предводитель болтал сапогом в ручье!
Эта запись и дата более чем что-то другое давали характеристику моему реципиенту, перечёркивая всё, что я узнал о Николае чуть ранее.
Прекрасный человек, искренний, могучий, добрый, образованный, умный и волевой, он упустил ничтожный момент, являвшийся главным в жизни его Семьи и Державы. В минуту, когда царапались эти милые уютные строчки, судьба ломала хребет его Родине.
Стране и армии в эти мгновения оставалось жить всего несколько дней. Неудивительно, что при подобном отношении Государя, страна их не пережила. Бездеятельность царя Николая невозможно было объяснить ничем — ни его внутренней сдержанностью, ни усталостью от постоянной борьбы. Человек может быть сколько угодно прекрасен, сколько угодно мудр, сколько угодно дисциплинирован. Однако факт остаётся фактом — страну Николай упустил, позволил свалиться в бездну. Именно — в эти дни.
Захлопнув потрёпанную тетрадь, я резко поднялся с кровати, ощущая как в висках стучит кровь. В одно движение сорвал с медного крюка тяжёлую шинель, и, не утруждаясь застегнуть все пуговицы, решительно направился к выходу. В голове стучала одна мысль: нужно действовать сейчас, немедленно, пока ещё можно что-то изменить, пока не случилось то, что уже произошло в другом времени, в другой реальности… Но что творится сейчас в столице? Какие «ветры перемен» уже гуляют по её ожидающим крови площадям?
Увы, ветра эти дули отнюдь не в мою пользу.
Когда я вошёл в оперативный зал штаба, генералы Алексеев, Иванов и несколько других высших офицеров, словно по команде, вытянулись во фрунт. Но их лица, обычно непроницаемые, сейчас были красноречивее любых слов. В налитых красным бессоницей и беспокойством глазах Алексеева читалось что-то среднее между презрением и животным страхом, а генерал Иванов, этот старый вояка, нервно покусывал седой ус. Что-то важное, что-то ужасное случилось за те несколько часов, что я отсутствовал.
– Что стряслось? Докладывайте немедленно, – приказал я, внутренне приготовившись к худшему. Руки сами собой сжались в кулаки, готовясь к удару, который вот-вот должен был обрушиться на меня.
Первым решился ответить генерал Алексеев. Воейков, обычно достаточно словоохотливый, стоял поодаль, бледный как полотно, и упорно смотрел в пол, будто надеясь провалиться сквозь землю.
– Ваше Величество… – начал Алексеев, и его обычно уверенный голос, теперь звучал глухо, словно из колодца. — Всю ночь к нам поступали телеграммы из Петрограда. Вчерашний указ… – он сделал паузу, сглатывая ком в горле, – возымел совершенно обратный эффект. Дума отказалась самораспуститься…
Губы мои сами собой искривились в горькой усмешке.
– Михаил Васильевич, – перебил я его, чувствуя, как нарастает гнев. – А вы и правда всерьёз ожидали, что господа депутаты прочитав Указ покорно разойдутся? Это известие предсказуемо, как восход солнца. Что там Беляев с Хабаловым? Похватали уже народных представителей?
Ответом мне стало тягостное молчание. Помедлив несколько секунд, Алексеев лишь молча протянул мне пачку телеграмм, его рука едва заметно дрожала. Первый текст – помятый от спешки или волнения – был именно Беляева. Строки, выведенные телеграфным ключом, жгли пальцы – настолько чудовищным было их содержание. Каждое слово впивалось в сознание, как гвоздь в сосновую доску, рисуя картину надвигающейся катастрофы, которую мы все так легкомысленно недооценили…
Текст вещал:
«Государь!
К моему несчастию нахожу полностью невозможным исполнение Вашего повеления в виду отсутствия средств и неподчинения личного состава. Забастовки в Петрограде продолжаются, однако, к великому прискорбию моему, в беспорядках начали принимать участие войска. Приказов стрелять в митингующих и об аресте Думы не давал, поскольку опасаюсь вверенных мне частей. Хабаловым введено военное положение, однако работники коммерческих типографий отказываются печать объявления.
Никто из горожан о военном положении не осведомлен.
Сегодня ночью лейб-гвардии Преображенский и Волынский полки покинув расположение казарм, ушли к Таврическому Дворцу, для охраны взбунтовавшихся депутатов. В Таврическом объявлен Временный комитет государственной Думы, заседающий под охраной солдат непрерывно.
К преображенцам присоединяются другие части. С развёрнутыми флагами в сопровождении военных оркестров, присягают новому правительству. По сообщениям представителей градоначальства, в городе бастует уже сто восемьдесят тысяч рабочих. Начались тотальные погромы булочных, пекарен, продуктовых лавок.
Людей убивают…»
*(примечание автора: выдержка из текста обращения Хабалова подлинная, из реальной истории)
Недоуменно, я сложил телеграмму, выровнял сгиб ногтем, и бросил бумагу на стол.
Сто восемьдесят тысяч бастующих? Бунт гарнизона? Новости впечатляли.
Итак, мой хвалёный Беляев не только не предпринял мер для физического разгона зарвавшихся говорунов из Думы, но даже не смог расклеить объявлений о военном положении. Коммерческие типографии не принимают у военного министра заказ?! Смех, да и только! Нет, подлец, определённо, подлец. С Хабаловым было ясно с самого начала — он является негодным исполнителем, но отчего оказался настолько слаб духом военный министр?
Я глянул на Алексеева:
— Дальше!
Телеграммы всю ночь действительно шли потоком. В руках начальника штаба находилась целая стопка, он протянул мне из неё два верхних листа. Взглянув на подпись, я понял — генерал отдавал мне сейчас самые важные сообщения.
Царю Николаю писал Председатель опальной Думы Родзянко. Оказалось, лидер недоношенной русской демократии попросту игнорировал мой указ о роспуске своего паршивого «парламента». Первая телеграмма, в частности, гласила:
«Ваше Величество!
В столице царит полнейшая анархия. Ваше правительство парализовано. Транспорт, продовольствие, топливо пришли в расстройство, части войск стреляют друг в друга.
На улицах — беспорядочная пальба. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство.
Всякое промедление смерти подобно.
Молю Бога, чтобы в этот час ответственность не пала на венценосца.
РОДЗЯНКО».
Ни слова о роспуске Думы. Меня будто нет!
Вторая телеграмма лидера оппозиции оказалась ещё более краткой и красноречивой:
«Ваше Величество, положение стремительно ухудшается.
Надо принять немедленно меры о замене правительства, ибо завтра будет уже поздно. Настал последний час, когда решается судьба Родины и династии».
*(примечание автора: текст обеих телеграмм Родзянко подлинный, из реальной истории)
Я скривился — «судьба Родины и династии», — надо же, сволочь, как загнул! Совершено очевидно, что обе телеграммы руководителя Думы рассчитаны произвести впечатление на слабодушного государя, вызвать испуг и растерянность, нежели являются реальным сообщением или докладом. Слишком много пафоса, отметил я. Возможно, на «болтающего ногой» Николая послание действительно произвело бы впечатление, но на меня — совершенно нет.
Медленным, почти церемонным жестом я сложил обе телеграммы, будто сворачивая погребальный саван, и бросил их на стол рядом с первой. Бумаги, шурша, упали неровной стопкой.
– Когда поступили? – спросил я, впиваясь взглядом в бледное лицо Алексеева.
– Первое сообщение – через час после того, как Ваше Величество изволили удалиться на покой, — ответил генерал, тщательно подбирая слова. – Второе… второе пришло на рассвете, в восемь утра.
Пальцы мои непроизвольно сжались.
– И почему меня не разбудили немедленно? – Голос сорвался на опасную ноту.
Алексеев сделал шаг назад, его очки блеснули в утреннем свете.
– Помилуйте, Ваше Величество! Как можно было потревожить ваш покой?
По-моему, Алексеев уже просто глумился. Я посмотрел на его очкастую рожу, но ничего там не обнаружил. Генерал держал себя беспристрастно, как будто ничего существенного не происходило. Можно бы отстранить Алексеева от командования прямо сейчас, но зачем? Заменить мне его было не на кого. Ни Фредериксом же, в самом деле.
— Это правда, про измену войск гарнизона? — спросил я снова.
– Если Беляев об этом пишет… – помялся Алексеев, – значит, вероятно, правда, Утром я также разговаривал по телефону с Хабаловым. Тот подтверждает.
— Да мыслимо ли такое?! — Не сдержавшись, я с силой ударил кулаком по столу, и чернильница на нём подпрыгнула. Меня снова начала охватывать злость, так не присущая «старому» Николаю. — Вы же отбирали для контроля столицы эти части лично! Самые преданные войска!
Алексеев поднял тонкую, как лезвие, бровь:
— А разве, Государь, в столице стоят какие-то иные? Таврический Дворец охраняет собственный Его Императорского Величества Лейб-гвардии Преображенский полк, созданный ещё Вашим славным предком Петром Великим. Всё дело в том, что гвардейским полками командуют аристократы, а Дума наполовину состоит из представителей аристократии и сынков фабрикантов. Остальное не сложно додумать… Армейские же стрелковые полки поддались всеобщему разложению. Кроме того, Хабалов сообщал, что в частях пустили слух, будто в течение недели все столичные подразделения отправят на фронт, на передовую… вот и поднялись.
Он многозначительно замолчал. Но больше слов и не требовалось. Круг измены замыкался: аристократы, промышленники, военные – все нити заговора вели в одно место.
— Кто мог пустить такой слух, как я понимаю, догадаться тоже не сложно?
— Как скажете, Ваше Величество.
Тихо выругавшись, я ткнул ему пальцем в грудь:
— Нет уж, генерал! Это вы, как высший военный руководитель, скажете мне, что теперь делать! В городе оказались неблагонадёжные части, никчёмный гарнизонный начальник, и военный министр-идиот, который даже не может заставить типографии печатать правительственные листовки!
Алексеев выпрямился:
— Все назначения подписаны вами, Ваше Величество, — уверенно возразил он. — Я неоднократно указывал на то, что генерал Хабалов не способен поддерживать в столице порядок, так же как Беляев — руководить военным ведомством во время войны. То же касается и прочих одиозных назначений …
От его слов меня едва не перекосило, будто ударили под дых. В отчаянии я махнул рукой и, пошатнувшись, опустился в ближайшее кресло. Спина прилипла к кожаной спинке. Перед глазами поплыли круги. Каждый удар сердца отдавался в висках, словно похоронный колокол, отсчитывающий последние минуты империи. Все рушилось. И самое страшное – рушилось по моей вине, вернее, «его вине» – настоящего Николая. Алексеев лишь констатировал то, о чём давно предупреждал.
В комнате повисла гнетущая тишина, прерываемая лишь тиканьем массивных стенных часов.
Наконец, мне удалось успокоиться: мы с Николаем разные люди и то, что не вышло у одного, вполне может получиться у другого. Если мои министры бессильны, то единственной властью в городе на время бунта остаётся Государственная дума. Её признает толпа и, вероятно, с ней связаны заговорщики. Я подозвал к себе Воейкова:
— Вот что… свяжите меня с Родзянко!
***
В отличие от нерасторопного Протопопова, энергичный Родзянко вышел со мной на связь уже через час. Получив приглашение, председатель государственной Думы не собирался медлить и прибыл в расположение штаба на шикарном автомобиле в сопровождении вооружённого эскорта из преображенцев и волынских стрелков. Впрочем, теперь это уже был не председатель «подделки под парламент», каким его всегда почитали при Дворе. В данный момент со мной разговаривал настоящий полновластный хозяин затопленного бунтом миллионного города.
В расположение штаба петербургского гарнизона он прибыл явно без опаски. Во-первых, неприкосновенность гарантировал ему лично Император, а, во-вторых, и я, и сам господин Родзянко прекрасно понимали, что стержень восстания не может быть заключён сейчас в одном человеке, пусть даже лидере Думы. Убей я его, останутся ещё несколько сот депутатов и огромная толпа бастующих горожан.
Связист, дрожащими руками протянувший мне телефонную трубку, казалось, боялся даже дышать в этот момент. Я взял тяжёлый аппарат, ощутив холодный металл в ладони, и снова откинулся на спинку кресла, будто эта опора могла защитить меня от надвигающейся бури.
— Депутаты Думы единогласно требуют немедленной отставки вашего правительства, Государь, — начал Родзянко без предисловий, сходу, едва поздоровавшись, будто разговаривал не с Императором, а с одним из своих думских товарищей-крикунов. Его голос звучал вызывающе, почти фамильярно. — И заметьте, это единодушное требование всего представительного собрания! На сегодняшний день полная смена кабинета министров является мерой, способной остановить кровопролитие!
Мои пальцы сжали трубку так, что кости побелели.
— Ах, вот оно что, — я насильно выдавил из себя вежливую усмешку, хотя каждый мускул моего лица напрягся от ярости. — Видимо, именно поэтому вы устроили этот спектакль с буйствующим народом? Трудно было с Путиловым договориться о массовых локаутах?
Родзянко, словно опытный фехтовальщик, легко парировал:
— Не будем бросаться друг в друга взаимными обвинениями, Ваше Величество, этак далеко можно зайти, — его голос приобрёл опасную мягкость. — Вы меня ещё изменником назовите.
— А разве вы не изменник? — я нарочито удивлённо хмыкнул. – Формально, после указа о роспуске Думы вы более не являетесь её председателем и вообще депутатом. Отказ подчиниться указу законной власти — указу о роспуске Думы — есть государственная измена чистой воды. Тем более во время войны.
В трубке послышалось едва ли не шипение.
— Вопрос лишь в том, что именно считать законной властью.
— О, вот даже так? — мой голос стал опасным, как лезвие стальной бритвы.
— Давайте оставим эти споры, Ваше Величество, — внезапно серьёзно заявил Родзянко. — Положение в столице, ей Богу, грозное. Я искренне тревожусь за судьбу Родины и народа.
Я откровенно расхохотался:
— Полегче на поворотах, Михаил Владимирович! Меньше пафоса, а то мне может стать дурно от такой лицемерной риторики.
— Вам может стать дурно от слова «Родина», Государь? – невинно спросил Родзянко.
От наглости Председателя, меня вдруг охватило странное ожесточение, смешанное с азартным задором.
— От ваших речей, милостивый государь! — воскликнул я. — Высокопарные фразы о «Родине и народе» не должны исходить из уст предателя, который только что поднял руку и на то, и на другое!
На другом конце провода повисла молчаливая пауза. Когда Родзянко заговорил снова, в его голосе появилась задумчивость:
— Мне кажется, Государь, вы… несколько изменились. Манера речи и поведения не вполне соответствуют вашим обычным привычкам.
— Да бросьте, перевороты в стране происходят не каждый день, так что мне не сложно было измениться, — продолжил я, думая как прекратить перепалку и вернуться к делу. — В любом случае, вы требуете невозможного. Я прекрасно осведомлен, да вы и не скрывали, что Государственная дума в лице руководителей военно-промышленного комитета сознательно инициировала беспорядки в городе. Искусственное повышение цен на хлеб, массовые локауты, угрозы солдатам гарнизона отправкой на фронт. Охранка обо всем осведомлена. Прокрутить нити, которые приведут меня к фамилиям конкретных депутатов не сложно.
Я сделал паузу, давая ему осознать сказанное.
— И вот моё предложение, Михаил Владимирович: никаких репрессий против депутатов, если вы немедленно объявите о сложении полномочий Думой и призовёте народ к спокойствию до окончания Германской войны.
В ответ раздалось нечто среднее между ругательством и нервным сопением, затем Родзянко произнёс с притворной лёгкостью:
— Ваше Величество, вы, кажется, переоцениваете свои возможности… — но его голос дрогнул, выдавая напряжение. Этот человек, обычно такой жёсткий и целеустремлённый, впервые за весь разговор со мной казался неуверенным в своём положении. Воздух между нами наэлектризовался – даром что говорили через телефонные аппараты – и я точно понял: следующими словами мы с ним определим, прольётся ли в Петрограде кровь…
— Вы не поверите, но то же самое, я могу предложить и вам, Ваше Величество. Слово в слово. – наконец выдавил из себя, решившись, Родзянко.
— Вы в уме ли? – голос мой источал яд.
— А вы? – парировал Родзянко, и вдруг в его тоне прозвучала неожиданная слабость. – Всё зашло уже слишком далеко, Государь! Мы разбудили зверя, которого не так то просто будет усмирить. – Он сделал паузу, будто собираясь с мыслями. - Признаюсь, Ваше Величество, движение пролетариев возбудил организованный нами локаут, однако мы просто физически не смогли бы договориться с владельцами всех предприятий, а теперь.. – его голос сорвался, – Теперь бастуют все поголовно! Цены на хлеб подняли несколько крупных хлеботоргующих заведений. Однако сейчас, после массовых погромов булочных, в столице на самом деле нет хлеба — поставщики из страха не везут зерно, а мукомольни и хлебопекарни стоят, на них нет рабочих. Да что там! В Питере не осталось ни одной не разгромленной хлебной лавки. Через день или два в столице начнётся не искусственный, а настоящий голод, ибо миллион ртов съедает за день уйму продуктов. Ответьте, сможет ли это успокоить толпу? И кого именно, Государь, эта толпа сочтёт виновной в рыданиях своих голодных детей?
— Вы ведь дворянин, не так ли? — попытался я укорить его, чувствуя, как отчаяние сжимает горло.
— Ах, бросьте риторику, Государь, сейчас не до неё! – Родзянко резко оборвал меня. – Риторика нам пригодится, но только Думе, а вовсе не старой власти. Сейчас ситуация предельно проста: я не могу повернуть назад. Во-первых, потому что не хочу, – Его голос стал откровенным, почти исповедальным. – А во-вторых — потому что не в силах! До расположения Штаба я ехал в сопровождении восставших солдат гарнизона. Они сидели на подножках моего автомобиля, сверкая пристёгнутыми к винтовкам штыками у самых моих окон! Как вы думаете, что будет, если я сейчас выйду к ним и объявлю, что сдаюсь? То же самое касается и всей Думы. Если Таврический хотя бы заикнётся о том, чтобы идти на попятный перед «старой властью», нас перережут в течение десяти минут. И хорошо, если перережут, могут вытворить и похуже.
— Оставьте, жалости не вызывает, — сквозь зубы процедил я.
— А мне и не нужно вашей жалости! – взорвался Родзянко. – Пожалейте лучше себя, Ваше Величество!
— Я сижу в Ставке в окружении армейских подразделений, чего мне боятся?
В ответ раздался резкий, почти истерический смех:
— Телеграфа, Ваше Величество. Самым страшным оружием нашего времени являются не пушки и аэропланы, а телеграф! Пока ещё бунтом охвачена только столица и три полка петроградского гарнизона. Но если ситуация затянется хотя бы на несколько дней, огонь неповиновения перекинется по телеграфным проводам на Москву, на Киев, на всю Россию. Подумайте, что будет тогда. Ни вы, ни я, ни даже всемогущий генерал Алексеев не в состоянии контролировать бешенство многомиллионной толпы! Дайте мне ответственное министерство, признайте ограничение самодержавия в пользу представительной власти, и я попробую все утихомирить, превратить буйство масс во всенародный праздник. Ваше признание мы объявим величайшей победой революции. И тогда люди смирятся, я ручаюсь!
Я слушал Родзянко в трубку, но мне показалось, будто я вижу, как он жестикулирует руками.
— Вы и сейчас не понимаете нас, Государь, как не понимали никогда! — с напором продолжал он и его голос звенел уже истерическими нотами... — Я и мои соратники столкнули с горы огромный камень, который катится дальше уже без нас! Мы накануне великих событий, исхода которых почти невозможно предвидеть. Либеральная демократия требует от вас смены лиц, причём не только лиц, но и всей системы управления! Создайте правительство, ответственное не перед царём — перед Думой, и тогда…
— Тогда я вас всё же повешу, — произнёс я отчётливо, абсолютно ледяным тоном
Родзянко осёкся. В трубке воцарилась мёртвая тишина.
— Да, — повторил я уверенно, — точно, повешу. Не только вас лично, Михаил Владимирович, не обижайтесь, а вообще всю вашу поганую Думу до последнего поганого человека.
Долгие секунды в трубке слышалось только тяжёлое дыхание. Когда Родзянко заговорил снова, в его голосе булькала желчь:
— Я вижу… Государь… вы избрали самый опасный путь, решили пойти против своего народа…
— Против кучки зажравшихся ублюдков, вообразивших себя революционерами, — перебил я. - Вы сами, Михаил Владимирович, один из крупнейших малороссийских землевладельцев. Каким образом ваши тысячи гектаров земли на Украине соотносятся со словом «народ»? Вы и народ — вещи не просто разные, а несовместимые. А ваш Гучков, он же банкир? А Львов, он же князь, голубая кровь в десятом поколении! С чего вы взяли, что вы — представители народа?
Родзянко притих. Молчал и только гулко дышал в телефонную трубку.
— Я вижу, вы… действительно изменились… Ваше Величество, — прошипел он тихо, наконец. — Ещё вчера вы только кивали на мои требования, молчали и соглашались, а вот сейчас, грозите мне карой…
— Опять громко сказано, Михаил Владимирович, — поправил я. — Кара вам будет на Страшном Суде и в Чистилище. Я веду речь всего лишь об уголовном преследовании в рамках закона. Что я изменился — да. Но скорее – прозрел. Тех депутатов, кто добровольно раскается и немедленно покинет столицу, я оставлю в живых. Всем остальным — только плаха. Итак, что на счёт моего указа распустить Думу?
— Никогда! – почти что выплюнул он. — Что на счёт требования Думы распустить правительство?
— Ответ тот же, – отрезал я. – Разумеется, правительство я в ближайшее время распущу за бездарность и некомпетентность, однако к формированию нового кабинета, Дума не будет иметь ни малейшего отношения. Со своей стороны обещаю, как только кайзер Вильгельм подпишет капитуляцию, заверенная мной русская Конституция с ограниченными правами монарха, отправится в новую Думу.
— Ложь! – взвизгнул он.
— Вы не в себе, Родзянко, – тихо произнёс я. – Вы только что упрекнули во лжи своего Императора. Может, повесить вас дважды? Сначала за шею, потом за ноги?
Председатель парламента захрипел от бессильной ярости. Разумеется, он не верил Николаю, и, в общем, имел на то полный резон. У моего реципиента имелась сотня возможностей благоприятно подписать Конституцию и, припевая, продолжить свою богатую, сытую, полную счастья жизнь монарха, который «царствует, но не правит». Однако Николай Второй из раза в раз отказывался от каждой возможности. Результат бессмысленного упрямства Императора был наблюдаем в данный момент, что называется «на лицо».
Окажись я в его худощавом теле хотя бы в году 1913 м, я сделал бы самое простое — подписал конституцию. При любом Основном законе власть монарха в «монархическом» государстве в любом случае остаётся огромной, не меньшей, по крайней мере, чем власть президента или премьера. Но формальное утверждение красивой конституционной «бумажки» мгновенно бы сняло с Николая ответственность за любые политические, экономические или военные неудачи, возложив их на председателя Правительства, и значительно снизило социальное напряжение, убрав из рядов моих противников миллионы сторонников либерального строя, оставив в оппозиции только социалистов и террористов, а также превратило бы в союзников богатейших помещиков и фабрикантов. Существовало единственное «но»: в 1914 м началась война. Изменить сейчас государственный строй означало одно — встряхнуть общество, отвлечь его от главной задачи, над которой трудились и умирали три долгих года миллионы российских подданных, — от Победы!
Возмущение Родзянко тем временем постепенно угасло, словно костёр, залитый холодным дождём. Председатель Думы пришёл в себя, и когда он заговорил снова, его голос звучал размеренно, тихо, с ледяной убеждённостью, которая была страшнее любого крика:
– Я глубоко убеждён… – он сделал паузу, тщательно подбирая каждое слово, будто выкладывая их на весы истории, — я убеждён, Государь, что очень скоро вы будете горько сожалеть о принятом вами решении.. Мы ещё увидим, кто кого будет вешать за ноги на фонарных столбах… — Его дыхание стало прерывистым. — Клянусь вам, не пройдёт и трёх недель, как вспыхнет такая революция, которая до основания сметёт всё!
Я сидел в кресле, сжимая холодную телефонную трубку, и хотя собеседник не видел меня, очень медленно и обречённо кивнул.
– Абсолютно согласен с вами, Михаил Владимирович, – произнёс я негромко, и мой голос прозвучал неожиданно спокойно на фоне общей напряжённости разговора. — Здесь мне просто нечего возразить.
В отличие от Родзянко, мне было знакомо содержание Каиновской «энциклопедии» и известно заранее, чем закончится игра в русский бунт.
Революция действительно «до основания сметёт всё». И прежде всего — самих псевдо революционеров.
Родзянко немыслимо повезёт. Большинство его товарищей по измене расстреляют, повесят, зарубят шашками, закопают в безвестной могиле. Но сам он скончается в изгнании, в каком-то нищем югославском селе в жалкой убогой хижине на чужбине.
Услышав мой странный ответ, Родзянко удивлённо притих, как будто напугавшись непонятного поведения Императора, которого знал уже много лет. Через несколько томительных мгновений, сдержанно попрощавшись, мы окончили разговор.
Я медленно положил трубку, ощущая в душе чёрную пустоту. В комнате стало тихо — только часы на стене по прежнему продолжали свой неумолимый ход, неумолимо перемещая меня – и эту страну – из размытого прошлого в жуткое будущее через страшное настоящее. За окном февральский ветер гнал по небу низкие облака, предвещая метель.
Самую страшную метель, которая когда-либо поднималась над любимой Николаем Россией…
Псалом пятый
«Революция победила лишь потому, что в силу оригинальной исторической ситуации замечательно „дружно“ слились разнородные классовые интересы, противоположные политические стремления. Связь англо-французского империализма с октябристско-кадетским капиталом России явилась фактором, ускорившим кризис путем организации прямого заговора против Николая Романова».
(Ульянов-Ленин, 1917 год реальной истории)
__________________________
26 февраля 1917 года.
Могилев
После схватки с председателем Думы и, как только что выяснилось, — моим главным политическим противником, я уходил из переговорного пункта с тяжёлым сердцем, но все же — не без надежды. Главное, что я должен был сделать за эти три дня, наконец свершилось. Содержание переворота, такое не понятное в самом начале моего пути в этом мире, теперь прорисовывалось контрастно. Суть происходящего стала ясной, чёткой, и мне отныне предстояло лишь действовать, а не думать.
Как ни крути, то было невиданным облегчением!
Конечно, ситуация с восстанием в городе по-прежнему оставалась сложной: бунтующий гарнизон насчитывал сорок тысяч штыков, бастовало, согласно последних данных, свыше двухсот тысяч рабочих. Если посчитать их семьи, а также жителей близлежащих сел и предместий, которые будут охвачены бунтом в ближайшие дни, количество душ, противопоставляющих себя моей власти, зашкалит за миллион.
Восстание, как нарыв, раздувалось и распухало, наливаясь гнилью.
И все же, теперь мне стало легко.
Опасность грозила страшная, но сейчас я мог глядеть ей в лицо, не спрятанное более за скрытой, неизвестной личной. Никаких загадок или недомолвок почти не осталось, и пусть я не знал пока всех заговорщиков по фамилиям, но после разгона массового восстания выяснить это, учитывая возможности охранки, станет совсем не сложно. Я знал теперь главное — где скрывается сердце многоголовой гидры. Оставалось лишь его раздавить!
Родзянко стал последним, с кем я разговаривал этим утром по телефону. После его признания почти ничто более меня не сдерживало и не волновало. Мы с Фредериксом находили довольно странным, что столь мерзкий человечишка сподобился так легко передо мной раскрыться, ну да Бог ему в судьи. Возможно, Родзянко решил, что уже все кончено. Размышляя об этом, я вспомнил жандарма Глобачёва, того самого, что две недели назад докладывал о заговоре министру внутренних дел, с указанием всех подробностей.
Глобачёв был полностью прав в своих оценках. Заговор думцев казался опереточным, похожим больше на комедийный фарс, правда, кровавый, нежели на реальный переворот. Очевидно, именно в «опереточности» заключались его успешность и сила. Никто не воспринимал заговор думцев всерьёз, ни министр Протопопов, ни царь Николай. Тем более, царь Николай!
Однако, услышав зов Думы, толпа, закормленная социалистическими теориями за долгие годы агитации, поднялась, сметая все на своём пути. Не потому, что обожала лидеров думцев или хотя бы понимала их требования, а просто … потому что позвали.
Вопрос заключался в другом: услышав призыв той же Думы прекратить беспорядки, внемлет ли такому призыву толпа? Сам Родзянко в этом сильно сомневался. Должен ли сомневаться в подобном исходе я?
Как бы ни было, закончив с телефонными переговорами и чтением телеграмм, я решил отключиться и попробовать проанализировать новые обстоятельства. Выйдя из переговорного пункта, в сопровождении Воейкова и министра Двора, я отправился с этой целью к себе в кабинет. Присел, растворившись в огромном диване, посмотрел на большую картину напротив. Картина в кабинете Верховного главнокомандующего Русской армией (то есть меня) изображала рябчиков и легавых. Собак, разумеется, а не преданных стране жандармов охранки.
Еще раз, будто сквозь туман тягостных мыслей я обратил внимание, насколько кабинет моего реципиента неудобен для настоящей работы. Одинокий стол, стулья, кресла, письменный прибор. Полное отсутствие книг, карт, каких-то иных носителей информации. Ткань гобеленов на стенах, роскошный камин в углу.
Меня окружала тягостная картина.
Компьютер сюда, подумал я, интернет, факс, электронную почту, мобильный телефон. В начале двадцатого века время текло очень медленно и неспешно. Эта тяжкая, тягучая, почти болотная неспешность, облицованная панелями роскоши и традиций, в сложившейся обстановке являлась абсолютно не приемлемой!
Ответ на мой главный вопрос явился в голову сам — будто из окружающей пустоты. Для того чтобы разрубить узел заговора, мне не нужно было выдумать нечто сложное. Чтобы решить задачу, необходимо было элементарно ускориться!
Я вскочил с дивана и начал вышагивать по комнате от стены к стене.
Четыре дня назад, заговор можно было пресечь, просто уведомив население о запрете повышения цен на продукты.
Три дня назад — запретив мирный митинг женщин-социалисток.
Два дня назад — объявив город на военном положении, и расставив повсюду вооружённые конные патрули.
А сейчас?
Подойдя к двери, я выглянул в коридор и решительно подозвал флигель-адъютанта.
— Вот что, Володя, пора нам заканчивать прохлаждаться. Через тридцать минут соберите срочный совет генералитета. Алексеев, Иванов, все генералы штаба — ко мне.
Воейков испарился как призрак.
Ровно через тридцать минут — минута в минуту все собрались. Уж что-что, а соблюдение формальной дисциплины в Русской армии оставалось на высоте. Энциклопедия Каина сообщала, что через две недели, солдаты сами начнут выбирать себе офицеров, воинским чинам старше унтера будет запрещено (на фронте!) носить оружие, а за малейшую грубость по отношению к рядовому составу, генералов и адмиралов будут раздирать на куски штыками. Назначенный через месяц после моего отречения Верховным Главнокомандующим генерал Брусилов после прибытия сюда же, в Могилев, станет пожимать руки и душевно обнимать солдат конвоя, но при этом даже не поздоровается с генералами Штаба. Не удивительно, что очень скоро, в уже фактически выигранной войне, Россия подпишет мир с немцами, согласно которому граница Германии будет проходить по Дону и через Смоленск. Страна потеряет гигантскую территорию с почти тридцатью процентами населения только потому, что десяток сытых изменников задумал поиграть в революционеров!
Пока ещё дисциплина соблюдалась. Однако я чувствовал, что постепенное разложение армии расцветает у меня на глазах. Рыба, как водится, начинает гнить с головы. Солдаты ровняли фрунт при моем приближении и улыбались. Однако генералы — именно генералы, те самые, которых всего через пару недель станут вешать пачками, по трое на дерево, стрелять как плешивых собак и рубить шашками позвонки на пустырях и кладбищах, — именно они стали первыми, кто начал проявлять мне непослушание.
Их преданность стала формальной.
Насколько подсказывала «энциклопедия», в течение последнего месяца Николай Второй трижды отдавал, например, приказ о передислокации Гвардейского Экипажа в Царскосельский Дворец для охраны Детей и Императрицы, однако выполнено оно было только с третьего раза. Начальнику штаба потребовалось вторичное уведомление, чтоб он отдал соответствующее распоряжение командиру Экипажа, а командиру Экипажа — отдельное распоряжение, чтобы он поднял свой зад.
Получая приказ, каждый офицер обдумывал, осмысливал и как итог оспаривал решение вышестоящего командира. Затем выполнял, но высказывая при этом своё особое мнение, привычно и часто — просто из желания высказываться в пику поставленной над ним власти. Нет ничего удивительного, что при таком положении, приказы офицеров точно так же выполнялись унтерами и солдатами. То есть — никак.
В обществе царил дух разложения, в котором был, несомненно и прежде всего, виноват сам Государь Император. Русское самодержавие, как всякая военная машина, эффективно функционировавшая на протяжении сотен лет, по необходимости представляла собой массивную, гипертрофированно-централизованную систему. Масса системы в течение всей Истории гарантировала системе силу и мощь. Сверхцентрализация — способность управлять всем обществом из единого центра, а значит, максимальную эффективность во время военных противостояний. Разумеется, подобная конструкция имела множество издержек и недостатков, в частности, была крайне неповоротлива и не учитывала некоторых индивидуальных потребностей подданных. Например, потребности поиграть в парламентаризм. Однако при жёстком центре и идеологическом единстве общества, подобная система, ориентированная, прежде всего, на обеспечение внешней безопасности и экспансию, во все века во всех странах оказывалась более чем жизнеспособна.
Именно в этом заключалась ещё одна трагедия Николая.
Вопреки опыту предшественников, последний царь великой России никогда не показывал силу центра. И тем самым допустил раскол общества.
Военная система подобна перевёрнутой пирамиде, в которой верхние слои стоят на тонкой вершине. Вершиной этой является Монарх — символический или реальный глава военной машины.
В лице моего носителя, Россия получила самое страшное, и, по сути, единственное, что способно ее свалить — Неуверенного Властителя.
Система лишилась фундамента. На троне был — слабый Царь.
***
Пока я думал над этим, все генералы, присутствовавшие на данный момент в Ставке, собрались в холле перед моими дверями. В кабинет вошёл Воейков и доложил, что все ожидают.
— Просите, — махнул ему я.
Дверь открылась, и передо мной предстал цвет русского офицерства — элита армии и народа. Все валялись на диванах, расслаблено, привыкшие, видимо, к тому, что аудиенции Государя следует дожидаться долго. Кто-то улыбался, кто-то говорил — они что-то обсуждали между собой, и, клянусь господом, темой обсуждения являлся я и моя немощь перед лицом очевидного уже переворота думских говорунов.
Остатки совести все ещё водились в их душах. Увидев стоящего в дверном проёме Императора, горе-вояки вскочили и подтянулись, ехидные улыбки сползли с разжиревших с лиц. Наконец, все двинулись в кабинет.
Первым, разумеется, через порог переступил Алексеев.
Будущий лидер Белого движения и создатель Добровольческой армии, уроженец Твери и полный генерал от инфантерии, произведённый в этот чин «за отличие» под Мукденом и «личную отвагу» ещё под Плевной, Его Высокопревосходительство полный генерал армии Михаил Васильевич Алексеев носил очки, имел лихие усы, торчащие жёсткой щёткою в стороны, и грудь в аксельбантах.
Высокий открытый лоб его говорил о недюжинном уме, а глубокие морщины на лбу — о титаническом напряжении, в котором эта могучая, но страстная личность пребывала в последние сложные годы великого европейского противостояния.
Средний рост генерала увеличивал длинный френч, а далеко не атлетическую фигуру делали подтянутой и почти вызывающей благоговение блистательные погоны, железный крест под плотно застёгнутым, отглаженным до скрипа воротником, и наградное Георгиевское оружие.
С трудом оторвавшись от завораживающей фигуры первого русского генерала, я дождался, когда вошедшие рассядутся, затем вышел вперёд, к столу:
— Обрисовывать ситуацию, полагаю, никому не нужно, — начал я, опёршись пальцами на покрывающее стол сукно, — большинство офицеров знакомо с событиями, происходящими в данный момент в Петрограде. Собранный сейчас военный совет созван с единственной целью — водворить порядок в нашей столице. По возможности — с наименьшим числом жертв, как в корпусе возмездия, так и среди восставших. Мы не должны забывать, что речь идёт не о немцах и австрийцах, с которыми мы находимся в состоянии войны, а нашем собственном народе, — тут я немного скривился, вспомнив пафосные речи Родзянко. — Тем не менее, учитывая, что война продолжается, и не за горами начало весенней кампании, обстановку я оцениваю как крайне сложную. Со дня на день пожар восстания может перекинуться, как на другие города России, так и, что гораздо страшнее, на части Армии, стоящие на германских фронтах.
Я обвёл взглядом собравшихся офицеров, их лица в тусклом свете керосиновых ламп казались высеченными из камня. Тяжёлые портьеры в кабинете Верховного главнокомандующего едва колыхались от сквозняка, создавая причудливую игру теней на стенах, увешанных картами фронтов. Восстанию нужно было положить конец, и сделать это следовало незамедлительно – каждый потерянный час мог стать роковым.
– Хочу услышать мнение каждого из вас, господа, – начал я, намеренно медленно. – Начать, предлагаю с высказываний младших по званию офицеров.
Никто не возражал. Самым младшим по званию на этом собрании оказался флигель-адъютант Воейков. Он поднялся так резко, что его стул с грохотом отъехал назад.
— Я полагаю, тут нечего размышлять, Ваше Величество, — его голос звенел, как клинок, вынимаемый из ножен. — Надо собирать преданные войска в железный кулак и давить бунтующий сброд. Промедление смерти подобно!
Генерал Алексеев, сидевший напротив, поднял голову – в движении читалась холодная снисходительность. Его пенсне блеснуло в свете лампы, когда он повернулся к молодому офицеру.
— Называть «сбродом» русский народ, молодой человек, как минимум пошло, — произнёс он с ледяной вежливостью. – Вижу, Воейков, вы несколько забылись в своём рвении.
Но адъютант, вместо того чтобы смутиться, лишь вытянулся ещё больше.
– Так точно, Ваше превосходительство! – его голос звучал вызывающе. – Как бы там ни было, если уж спросили про моё мнение, я выступаю за силовое решение проблемы, причём незамедлительно. Уверен, несколько крепких, дисциплинированных частей смогут без труда навести в столице порядок. А чем дольше мы медлим, тем больше риск распространения мятежа на прочие губернии и города. Пока бунтом охвачены лишь столица и полки гарнизона. На фронтах затишье, в губерниях — тем более. Значит, нельзя позволять гнилью разрастаться. Когда рана начинает гноить, её следует вырезать раскаленным ножом – быстро и без сожалений.
После моего флигель-адьютанта поднялся генерал-лейтенант Кондировский – следующий по старшинству. Он встал тяжело, как встают люди, привыкшие нести груз ответственности. Ордена на мундире тускло поблескивали в свете ламп, когда его грудь поднялась от глубокого вдоха.
– Согласен с Воейковым! – громко и грубо пробасил он. – Гной нужно выжигать калёным железом. И чем скорее мы это сделаем, тем выжигать будет меньше!
Следом встал генерал Клембовский. Его длинные седые усы дрожали от внутреннего напряжения.
– Полностью разделяю это мнение, – голос Клембовского прозвучал скрипуче, почти раздражённо. – Промедление – суть погибель, Государь!
За ним встал генерал Иванов – неспешно, с достоинством.
– Возражений нет, – заявил он тихо и просто. – Да и других вариантов решений, пожалуй, тоже. Власть, безусловно, должна демонстрировать свою силу, Ваше Величество. Тем более во время войны. Подобные волнения абсолютно недопустимы.
Один за другим, как кадеты на перекличке, поднимались остальные присутствующие офицеры Генерального штаба, и каждый выражал поддержку предложению Воейкова. Лишь их общий руководитель, главный «полководец» русской армии генерал Алексеев оставался сидеть молча и почти неподвижно, лишь его худые тонкие пальцы нервно перебирали край разложенной на столе карты.
Когда все высказались, устремил на него пристальный взгляд.
– А вы что скажете, Михаил Васильевич? – спросил я, подчёркивая каждое слово. Знаменитый стратег вздрогнул, словно очнувшись от глубокой задумчивости, а его лицо исказила гримаса, будто от внезапной физической боли.
— Раз общее мнение таково, – его голос звучал непривычно тихо, – я, разумеется, возражать не стану. Хотите, господа, затопить кровью собственную столицу? Что ж, извольте… – Его рука коснулась груди у самого сердца. – Ваше Величество, простите меня за слабость, однако Санкт-Петербург, с некоторых пор, я считаю своим родным городом, своим домом. И совершенно не представляю, как бомбить его артиллерийской шрапнелью или прорываться в штыки через Невский и Лиговку по баррикадам из тел пролетариев. – Он резко замолчал. – Впрочем, лишнее говорю. Давайте собирать части и выступать.
Ответ Алексеева меня удовлетворил. Собственно, я хотел услышать мнение военных только потому, что сам не являлся специалистом в военной области. При обсуждении вопроса могли выясниться подробности, в которых я не разбирался, но которые могли быть важны для операции подавления. Само решение о немедленной отправке в столицу наиболее преданных войск я принял ещё до начала совета. И сейчас — только убедился в его верности. С другой стороны полное единодушие генералитета меня настораживало. Все только покивали, согласились со мной, никто не предложил возможной альтернативы или не указал на детали, стоящие внимания. Возможно, успокаивал я себя, решение о силовой акции просто является простейшим из возможных и самым надёжным, поэтому никто не возражал. С другой стороны, я понятия не имел, как именно может осуществляться подобная операция, а никто из «профессионалов» не высказал никаких подробных комментариев.
Сообразно с ситуацией, после формального утверждения решения о вторжении в Питер, я попросил Алексеева ознакомить меня с диспозицией доступных военных сил.
Он пояснил. Выходило, в общем, не плохо: без ущерба для обороноспособности фронтов начальник штаба мог выделить мне значительный контингент. От войск Северного фронта предполагалось отправить в Петроград 34-й Севский, 36-й Орловский, 2-й Лейб-гусарский Павлоградский полки, а также два кавалерийских полка из находящейся в резерве 15-й кавалерийской дивизии.
Из войск Западного фронта выделялись два пехотных полка и особая пулемётная команда Кольта.
От сил Юго-Западного фронта под командованием Брусилова Алексеев предлагал выставить 67-й Тарутинский, 68-й Бородинский, 15-й Уланский Татарский, а также 3-й Уральский казачий полки.
*(примечание автора: перечень подразделений, выделенных для подавления Петроградского восстания — подлинный. Именно эти части должны были отправиться вместе с царём на бунтующую столицу в реальной русской истории)
Кроме того, для усиления моего «ударного кулака», отдельные части предполагалось наскрести по гарнизонам: от Выборгской крепости — наиболее прочный батальон крепостной артиллерии, от коменданта Кронштадта — два батальона минёров. И я, и другие участники этого последнего перед карательной экспедицией совещания надеялись, что усилия именно этих, самых страшных частей артиллерии, не понадобятся при подавлении бунта, однако лишними их никто не предполагал.
Наконец, ближайшим расквартированным в Прибалтике дивизиям и бригадам Северного фронта генерала Рузского, предписывалось дополнительно выделить по одной пешей и одной конной батарее, имеющей по одному зарядному ящику на орудие, и прислать снаряды в хвосте движения войск.
Вся суета с перемещениями совершалась с единственной целью — не допустить ослабления фронтов перед возможным усилением весенней активности немцев. С фронтов снимались исключительно запасные или резервные части, обычно (по решению командующего Алексеева) по одному полку с дивизии или бригады.
Менее всех пострадал от предполагаемых наборов в «корпус возмездия» (или «карательный корпус», как уже окрестили экспедицию некоторые из офицеров) именно Северный фронт, поскольку представлял собой наиболее опасный вектор немецкого наступления. Генерал Рузский охранял Ригу и Даугавпилс, а также дорогу из Питера в Могилев и далее на юг, через Минск и Киев — основную снабжающую артерию наших «германских» фронтов. Возможно, по этой причине Рузский сидел со своим штабом довольно далеко от линии фронта — в Пскове, как раз на железной дороге.
Единственными частями, не собранными с фронтов по остаточному принципу, стали части конногвардейцев, расквартированные в Новгороде. По приказу Алексеева сразу три гвардейских полка — Семеновский, а также Третий и Четвёртый Гвардейские — должны были выступить на мою защиту и присоединиться к «ударным частям» в окрестностях Петрограда. Кроме того, непосредственно из Ставки в Питер направлялся отборный Гвардии батальон Георгиевских кавалеров, который должен был выступить самым первым из всех.
В деле формирования армии я не смел возражать Алексееву по простейшей причине — я совершенно ничего в его действиях не понимал. В итоге, мой «ударный кулак» напоминал скорее сборную солянку, нежели спаянное войной фронтовое соединение. Я спросил об этом Воейкова — единственного кому мог на данный момент доверять, на что флигель-адъютант справедливо заметил, что он также никогда не служил начальником генерального штаба, однако столь значительного числа опытных армейских подразделений, в любом случае должно быть достаточно против слабо организованных бунтовщиков. Возможно, для митингов и демонстраций, для нападений на булочные и охоты за убегающими жандармами толпы пролетариев организованны достаточно хорошо, — отметил молодой офицер, — однако для ведения эффективных военных действий одних только агитаторов-горлопанов не хватит.
Алексеев живо набросал для меня список частей на бумаге. Я начал читать.
Каждая дивизия в царской армии включала, насколько я знал из данных библиотеки, примерно десять-двенадцать тысяч бойцов, так что выходило весьма не дурно. Общая цифра доступных для подавления бунта частей составляла, по меньшей мере, шестьдесят тысяч человек. Не слишком много, если бы нам противостояло двести штыков регулярной армии, но вполне достаточно, чтобы разогнать двести тысяч невооружённых бунтовщиков и сорок тысяч солдат Петроградского гарнизона.
Безусловно, такая арифметика не радовать не могла. Похоже, радостно размышлял я, задача окажется проще, чем задумывалось. Митингующие и демонстранты очень слабо вооружены, а потому серьёзной военной силы не представляют. Восставшие полки гарнизона вооружены прекрасно, но меньше нас числом и к тому же (я считал это главным) будут расколоты одним только фактом прибытия в столицу преданных власти частей.
На этой волне оптимистического подъёма Николай Второй действительно показался мне безвольной сошкой, совершенно лишённой способности управлять. Подавить восстание казалось сейчас делом простого желания, которое по непонятной причине отсутствовало у Николая, но наличествовало у меня!
Загвоздка заключалась в другом. В отличие от того же Николая Второго, я не являлся штатным военным, а потому, как подсказывал простейший анализ, для управления экспедицией мне был необходим военный специалист. Воейков или Фредерикс, разумеется, отпадали, и взоры мои обратились, прежде всего, к офицерам генерального штаба.
На самом деле, настоящих генералов при штабе находилось всего два — Алексеев и Иванов. Остальные, за исключением, может быть Лукомского, являлись высокопоставленными штабными работниками. Кандидатуру Алексеева я сразу отмёл как по моральным мотивам, так и в сугубо практическом смысле — ведь никто кроме Михаила Васильевича, военного профессора и автора планов по грядущему наступлению, управлять фронтами не мог. В этом смысле Алексеев оставался незаменимым для меня человеком. Лукомский также отпал в силу давно известных ещё до войны либеральных взглядов.
Оставался, таким образом, Иванов.
***
Когда последний из генералов, низко склонив голову, покинул кабинет, в воздух заполнила тишина. Тяжёлые портьеры замерли, перестав шевелиться от сквозняков, а пламя керосиновых ламп, казалось, стало более тусклым. Я оставил в кабинете только двоих – Алексеева, чьё бледное лицо не выдавало сейчас ни единой эмоции, и старика Иванова.
Генерал от инфантерии Иван Иудович Иванов был человеком, чьё имя знала вся армия — с тех самых пор, как будучи ещё молодым подпоручиком он отличился при взятии Карса на Кавказе. Позже была Шипка, где батальон уже премьер-майора Иванова неделю удерживал перевал. А затем — тот самый легендарный бой у селения Горни Дыбник в Болгарии, когда его дивизия, окружённая превосходящими силами турок, не только выстояла, но и продержалась до подхода основных сил. За это в войсках его прозвали «стальным» — за непреклонную волю и фантастическое упорство.
Внешность старика Иванова казалась слепком со всей его бравой службы. Коротко стриженная седая голова, причёску которой он в шутку называл «солдатским ёжом», лицо, изборождённое морщинами и застарелыми шрамами — один из них, длинный и белесый, тянулся от виска к углу рта, напоминая о штыковой атаке под Плевной. Но больше всего запоминались глаза — узкие, тёмные, глубоко посаженные. В них читалась необычная смесь глубинной мудрости и упрямого фатализма, свойственная людям, не раз прощавшимся с жизнью, готовыми сознательно умереть.
Шершавые пальцы, на одном из которых не хватало фаланги, теребили отворот мундира. Это было непохоже на привычную манеру Иванова — за минувшие часы я много за ним наблюдал, и обычно он держался со спокойной, почти равнодушной уверенностью, как человек, привыкший командовать под огнём. Воейков сказал, что во время боя Иванов мог дремать в седле, а его приказы, произнесённые обычным тоном, без надрыва и крика, были слышны даже сквозь грохот канонады.
Однако сейчас в его осанке — всегда прямой, будто он проглотил аршин — читалась непривычная скованность. Не страх — было бы странно ожидать страха от офицера, водившего войска в штыковую, - а скорее тяжёлое предчувствие. Перед ним стоял Царь, и генерал Иванов прекрасно осознавал: приказы, которые будут отданы ему сейчас на подавление дикого и бездумного «русского бунта» собственных подданных, будут куда страшнее атаки на турецкие пушки.
С будущим командиром «корпуса возмездия» мы говорили бурно и торопливо.
— Не буду ходить вокруг да около, Иван Иудович, – начал я, тщательно подбирая слова. — обстановка предельно критическая. Мне необходим человек, способный возглавить непосредственное руководство экспедицией по наведению порядка.
Иванов сдержано кивнул, его седые усы дрогнули. Алексеев лишь пожал плечами, тонкие брови, похожие на крылья чайки, напряжённо сдвинулись к переносице.
– Согласны? – спросил я, пристально глядя в глаза старому генералу.
– Воля Императора – закон для меня, Ваше Величество, – будто нехотя ответил избранный мной «командующий экспедицией», и в его голосе я услышал странную нерешительность. – Так было при вашем отце, так есть сейчас и так будет всегда, Государь.
Неоднозначный ответ заставил меня слегка покачать головой.
— То есть, вы согласны. Я правильно понимаю?
– Так точно, Ваше Величество! – на этот раз его голос прозвучал громко и чётко.
— Тогда я хотел бы услышать ваши возможные соображения по поводу предстоящей операции.
Иванов задумался, его грузная фигура слегка покачивалась.
— Ну… – протянул он, словно собираясь с мыслями, — соображения тут достаточно очевидны, Государь. Заговор готовился давно, об этом повсюду шло много сплетен, слухов. Распутина вот, убили… Не знаю, я далёк от политических интриг.. Совершенно очевидным является центральное звено беспорядков, Ваше Величество. Разумеется, это Дума. Однако, с сугубо силовой точки зрения, опасность представляет не это сборище бесполезных говорунов. И, разумеется, не толпы праздношатающегося народа вперемешку с уголовниками. Опасность представляет — лишь возможное, организованное сопротивление солдат гарнизона. Хотя… – он тяжело вздохнул, – я в целом абсолютно согласен с Воейковым. В мятежных частях заправляют не офицеры, а солдатские комитеты. А коллегиальность на войне — гибель. Бог даст, справимся, Ваше Величество.
Последняя фраза заставила меня нахмуриться. Или мои генералы действительно считали царя Николая идиотом и в силу давно выработанной привычки не посвящали его в оперативные планы, или… или Иванов был очередной пустозвон. Как было написано в энциклопедии, выражение «Бог даст, справимся», использовал некто генерал Куропаткин, отступая перед японцами под Мукденом…
— Я хотел бы услышать нечто более конкретное, Иван Иудович.
– Что именно, Ваше Величество?
— Понятия не имею, — я помотал головой, — Да все! Порядок движения войск, направления вторжения в город, тактические задачи для отдельных частей.
Иванов слегка смутился, его жилистые пальцы сцепились в замок.
— Разумеется, разработкой конкретных планов я не занимался, Государь. Прежде всего, мне нужны полномочия, ведь официального назначения на пост командующего экспедицией ещё не произведено. Но будьте покойны, Ваше Величество, план операции я разработаю в кратчайшие сроки. Самое главное сейчас — собрать выделенные войска в кулак и подвести их под стены столицы. Возможно, одного этого хватит, чтобы усмирить бунт. Вспомните 1905й год в Москве! Те же семеновцы в количестве всего двух тысяч штыков прошли по Пресне — и этого хватило, восстание в миллионном городе прекратилось. – Его голос зазвучал увереннее. – Что же касается ближайших планов, то … Могилев слишком далеко от места событий. Предлагаю, назначить местом сбора корпуса возмездия Царское Село, и немедленно туда выдвигаться. По мере прибытия отдельных частей, разберёмся и с планами. Главное сейчас — не медлить!
Такие слова пришлись мне по душе. По крайней мере, это было что-то конкретное.
– Когда? – спросил я коротко.
Иванов развёл руками, его мундир скрипел от движения.
– Сегодня же, – ответил он твердо. – Из выделенных для подавления бунта частей на территории Ставки размещается только гвардейский Георгиевский батальон. Если вы настаиваете на немедленных действиях, я готов выступить с ним на Царское сразу, как только договоримся с железнодорожниками.
— А время на подготовку георгиевцам не требуется?
— Требуется конечно. Но утром выступим в любом случае. Кстати… – он поморщился, – ограниченность пропускной способности железных дорог — одно из самых слабых мест плана. В ближайшие дни на Петроград пойдёт множество эшелонов с войсками. Мне нужны полномочия, чтобы прекратить движение пассажирских поездов и торговых составов на ключевых направлениях.
— Хорошо. Приказ составим немедленно, с предоставлением вам на время мятежа чрезвычайных полномочий на транспорте. Минута грозная, и нужно сделать все для ускорения прибытия войск в Петроград. С завтрашнего дня вам будут подчиняться все министры правительства, командующий Северным фронтом Рузской, гарнизоны прилегающих городов. Этого достаточно?
– Полагаю, что да, – кивнул Иванов, но в его глазах читалось сомнение.
– И вот что… Я еду с вами! – Неожиданно заявил я.
– Государь? – не смотря на приличные габариты, генерал едва не подскочил на месте, его лицо внезапно побелело, как мел.
— Мой бронепоезд вместе с составами для снарядов, о которых говорил Алексеев, поедет вслед за войсками. – пояснил я.
Иванов опустил глаза:
— Экспедиция не безопасна, Ваше Величество… А присутствие ваше не обязательно. Смею предположить, что вы вполне могли бы наблюдать за событиями из Ставки.
Я с удивлением разглядывал переменившегося в лице генерала. Неужели так беспокоится о моей безопасности? Ну что же, это делает старику честь. Видя, что я не возражаю, Иванов уже открыл рот для новых увещеваний, но внезапно в разговор вмешался молчавший до этого Алексеев.
— Желание Императора, закон для подданных, не так ли, сударь? – произнёс он с ледяной вежливостью. – А присутствие Его Величества в столице может быть полезным. Уже одно это, а не только прибытие войск, способно успокоить толпу.
Иванов резко замолк, его челюсти сжались с таким усилием, что мне почти послышался зубовный скрежет. Два старика буквально прожигали друг друга взглядами. Я с тревогой наблюдал эту немую сцену.
Да что за чертовщина творится?
— Есть простой момент, государь, который, видимо, смущает генерала Иванова, — пояснил тем временем Алексеев. — Основная линия Могилев-Новгород, будет, безусловно, сильно загружена переброской войск. Ваш бронепоезд может стать помехой для движения составов с артиллерией и солдатами карательной армии. Впрочем, любые сложности преодолимы. Если вы отправитесь по объездной линии через Смоленск, Вязьму и Лихославль по Николаевской железной дороге на Псков, а оттуда на Царское через Тосно, то никаких препятствий для перемещения войск возмездия не создадите. За это время, кстати, закончится и развёртывание полков. Вы это имели в виду, Иван Иудович?
Избранный мной «командующий» кивнул. Бледность его стала почти что мертвенной.
— Решать вам, Государь, – наконец, прошептал он. — Генерал Алексеев прав. Воля Императора закон для всех нас.
Засунув руки в карман, я покачался на каблуках. Я решительно ничего уже не понимал! Что творится вокруг?
Может, действительно, арестовать Алексеева прямо сейчас? Или заменить Иванова?
Но на кого? И что делать потом — отменить экспедицию?
Прокрутив в голове возможные последствия этого странного поведения двух боевых генералов — единственных людей, на которых я мог положиться в столь грозный момент, я ничего не нашел. В конце концов, если бы Алексеев или Иванов действительно что-либо против меня замышляли, они могли бы провернуть переворот прямо здесь, в Могилеве. Подобрать преданные части, арестовать Николая или даже убить. Но нет, они бегают передо мной на карачках, кричат «Ваше Величество», исполняют приказы, изображают видимость послушания. Войска собираются в Царском, я еду туда же, но через Вязьму и Лихославль. Какой-то подвох?
Да нет же, все чисто, бронепоезд полон охраны, на линии стоят преданные войска. А отправляться в Царское до прибытия туда «корпуса возмездия» глупо. Сидеть в Могилеве, ожидая результатов — ещё глупее. А значит ….
— Приготовьте мой бронепоезд, — приказал я. — Отправляюсь в Питер через Вязьму и Лихославль.
Псалом шестой
«Солдат бронепоезда должен иметь крепкое сложение при небольшом росте, хорошо развитую мышечную систему, нормальные слух и зрение, крепкие нервы и несомненную твёрдость духа».
(из инструкции Русской армии для военнослужащих бронепоездов, 1917 год)
__________________
28 февраля 1917 года.
Железнодорожная линия Вязьма-Лихославль-Псков
Ночь. Стук колёс. Из Могилева мы отбыли в пятый час пополудни, двадцать восьмого февраля — в самый последний день зимы, словно сама природа торопилась проводить нас в новую, ещё неведомую эпоху. До часа «Х», отречения Императора, того рокового мгновения, после которого рухнет тысячелетня твердыня русской монархии, оставалось всего двое суток — сорок восемь часов, за которые можно было переписать историю, если бы только кто-то осмелился протянуть руку к перу судьбы.
Поведение генералов тревожило меня все сильнее, но донесения, приходившие на каждой станции через радиотелеграф, оставались спокойными, даже обнадёживающими. Казалось, ничто — ни тревожный шёпот в думских кулуарах, ни странная суета в штабах фронтов — не предвещало ужасных событий, нависших над огромной страной.
Я сидел у окна, прислушиваясь к стуку колес, и наблюдал, как за стеклом мелькают верстовые столбы. За ними расстилались бескрайние просторы — заснеженные поля, чёрные от ночи перелески, редкие огоньки деревень. Глядя на них я размышлял: быть может, рельсы истории уже переложены и судьба моего венценосного реципиента коренным образом изменилась?
Все выглядело крайне странно. Алексеев сообщал, что войска прибывают в Могилев, согласно графика, и развёртывания передовых частей в районе Царского следует ожидать через сутки, то есть, именно тогда, когда я доберусь до места сбора. Далее последует штурм, но детали боевой операции, как это ни странно, занимали меня сейчас меньше всего. Известно, что монарх не обязан быть гением и разбираться во всех вопросах. Для каждого дела найдутся профессионалы, в данном случае — военные офицеры, командиры частей и соединений. Генштаб обеспечил подавляющее превосходство правительственных частей над солдатами гарнизона, а дальше… дело за исполнителями. Вникать в подробности я не мог, прежде всего, потому что ничего в них не смыслил. По словам Алексеева, все выглядело гладко. Соотношение численности, вооружения и качества подготовки войск находились на моей стороне.
В то же время, в сообщениях комгенштаба звучали едва слышные, но тревожные нотки. К моему огромному удивлению, кавалеры Георгиевского батальона отправились вслед за мной только следующим утром, спустя семнадцать часов после выхода царского бронепоезда — Ставка откровенно не торопилась *(примечание автора: выезд Георгиевского батальона, призванного охранять Государя, спустя 17 часов после выезда самого Николая Второго – подтверждённый записями исторический факт). Являлось ли это следствием обычной для русского командования халатности или в вялом выдвижении войск крылось нечто более сложное? Подобные мысли вызывали возмущение в измученной бессонницей голове, однако усмотреть явной угрозы пока не удавалось. В конце концов, до Питера оставались ещё сотни километров, а впереди простирались просторы, где не было ни единого бунтовщика.
Движение царского поезда, на первый взгляд не вызывало трудностей. Солдаты, размещённые на станциях, где Воейков делал остановки для связи со Ставкой, встречали меня громким «Ура!», заранее выстраиваясь на перронах. В Смоленске и Вязьме с караваями выходили к поезду губернаторы, читали доклады, расшаркиваясь в преданности. Подобное отношение приходилось видеть и со стороны губернских обывателей. Безусловно, война прошла тяжким гребнем по каждой семье, жуткой гримасой, отразилась на лице экономики, расстроила финансы, взвинтила стоимость продуктов, породила нищету и разруху, особенно, в прифронтовой полосе. Однако сказать, что царя ненавидели, презирали — было невозможно. Я видел презрение в досадливых взглядах генералов, оно скрывалось в словах министров и аристократов, но не на лицах обычных губернских жителей. Вернувшиеся из окопов солдаты, измотанные тяжёлым трудом крестьяне, бредущие со смены рабочие смотрели на голубые вагоны — а царский поезд был известен в этих краях каждому — с полей, с дорог и с перекрытий перронов с каким-то странным воодушевлением, немыслимым для ненавидящих или презирающих царя подданных. Все они хотели конца войны — это правда, но разве не этого хотел я сам? До победы над немцами оставалось дотянуться рукой, выдержать шесть или семь месяцев противостояния. Альтернативой являлись шесть лет гражданской войны, и выбор казался мне предельно простым: шесть месяцев или шесть лет? Сто тысяч павших в победоносном рывке или пять миллионов — в братоубийственной бойне? Ответ для меня был не менее очевиден…
В качании поезда, в скольжении ледяных пустошей и в коротких остановках на станциях, да в городах минул один день, за ним в ночь ускользнул и второй.
На рассвете следующего дня около шести часов утра второго марта одна тысяча девятьсот семнадцатого года, перебирая стальными колёсами по примороженным стужей рельсам, наш поезд медленно вполз в Псковский уезд. Спустя полчаса в окне мелькнуло убогое здание очередного вокзала, и на деревянном щите, венчающем фасад под облезлой двускатной крышей, я прочитал надпись, намалёванную белой краской через кривенький трафарет:
«Станция Дно.
Николаевской железной дороги»
Дав два гудка, мой бронепоезд медленно остановился.
На Дне.
2 марта 1917 года.
Николаевская железная дорога. Станция Дно
Давно освободив охрану от предрассудков, что мучили офицеров Свиты при предыдущем владельце тела Николае Александровиче Романове, я курил на площадке вагона-салона совершенно свободно, в полнейшем и расслабленном одиночестве — с расстёгнутым воротом гимнастёрки, без шинели и без фуражки, брошенной где-то в купе, зато с георгиевским крестом, болтающимся на груди.
*(примечание автора: решением Георгиевской Думы Юго-Западного фронта, за личную отвагу при проведении Вильно-Молодеченской операции, полковник Николай Романов награжден орденом Святого Великомученика Георгия 4-й степени. Георгиевский крест — высшую боевую награду России, последний Император не снимал почти никогда. Даже в день расстрела в Ипатьевском доме в Екатеринбурге, орден оставался на его гимнастерке.
Я приоткрыл окошко, и холодный предрассветный воздух ворвался внутрь, смешиваясь с дымом папиросы. Впереди, медленно вырастая из утреннего тумана, показалась платформа станции «Дно». Она была почти не освещена и выглядела совершенно пустынно - лишь пара керосиновых фонарей тускло желтели в серой дымке, отбрасывая дрожащие тени на пустые дощатые настилы. Странно, но за всё время пути это был первый случай, когда поезд Императора не встречали. Ни военного начальства, ни гражданских чиновников на платформе не наблюдалось - хотя о нашем прибытии, безусловно, известили заранее. Никого. Только ветер гнал по перрону клочья газетной бумаги, да где-то вдалеке скрипела не запертая дверь станционного дома.
Отсутствие людей в столь раннюю пору меня не тревожило. В отличие от остановок в Смоленске, Вязьме и Лихославле, я не проезжал через Дно впопыхах, торопясь следовать дальше. Согласно последнему сообщению Алексеева, передовые части прибудут в Царское Село, как минимум, через сутки, ехать же отсюда до Царского мне оставалось менее четырёх часов. Это значило, что ждать сбор карательных легионов я буду «на Дне».
Я затянулся, наблюдая, как пепел падает на рельсы. Явиться в революционный пригород раньше войск – было не лучшим решением. Поезд замедлился, и я почувствовал, как под ногами дрогнули тормоза.
Судя по телеграммам губернаторов, списывавшихся с Питерским градоначальством, известия о приближении войск и царя к Петербургу не были секретом для бунтовщиков. Вместе с этими известиями в городе нарастали беспокойство и паника. Солдаты гарнизона и горлопаны из социалистов уже не так озверело драли глотки на митингах, выступления и демонстрации прекратились, столицу охватывало то мрачное предчувствие, что окутывает зримым ужасом обречённые на штурм неприятеля города. И, хотя Питер никто не оценивал как неприятельский город, последствия штурма пугали восставших со всей очевидностью — бунтующие солдаты озлобленно бродили по улицам, обирая прохожих и занимаясь уже почти откровенным мародёрством в предчувствии скорой кары, а многочисленные пролетарии, ещё вчера щеголявшие с алыми бантами на кепках, суетливо прятались от них по домам. На дорогах царило безмолвие. Кто мог — давно сбежал в пригород, а кто не мог — опасался произвола расставленных вдоль дорог «революционных» патрулей. На столицу накатывала … тишина.
Тем более удивительным в данных обстоятельствах казалось поведение Думы. Как мне докладывали, последняя почти никак не реагировала на скорое приближение своего неминуемого конца. Громогласных ораторов стало меньше, улицы очистились от демонстрантов, никто не пел гимнов свободе, однако попыток «мириться» заговорщики также не проявляли. «На что они надеются? — размышлял я. — Как мой Беляев, на божью помощь?» Развязка стремительно приближалась, и шансов в ней у мятежников не имелось ни одного.
Станцию «Дно» как место ожидания царём поспевающих вслед карательных войск Алексеев назначил мне не случайно. Вот уже год после наступления немцев и знаменитого отката русской армии в 1915 году на станции размещался штаб Северного Фронта, объединившего первую, пятую, шестую и двенадцатую русские армии. А значит, теоретически, станция Дно являлась для Императора самой надёжной и безопасной точкой на карте северо-западных губерний. В неисчислимом множестве здесь стояли преданные полки, и генерал Рузский, недавно назначенный Николаем, управлял отсюда огромным фронтом, простиравшимся от осаждённой немцами Риги до самых Барановичей. Рузскому подчинялись сотни тысяч военнослужащих, и, разумеется, никакая Дума, никакой питерский гарнизон, никакие бунтующие пролетарии или террористы-социалисты при всем желании не могли грозить сюда кулаками.
Поезд, тяжело пыхтя, наконец дополз до перрона. Колеса сделали последний оборот и замерли. Пар из клапанов паровоза медленно растворялся в холодном воздухе, окутывая платформу призрачной дымкой.
Станция представляла собой унылое зрелище. Посередине платформы ютилась крохотная каморка — пристанище дежурного и начальника станции, чьи замёрзшие окна едва пропускали тусклый свет керосиновой лампы. Деревянные стены, почерневшие от времени и непогоды, казалось, вот-вот рухнут под тяжестью налипшего снега. На дальнем конце платформы, в грязной каше из снега и угольной пыли, бесцельно топтался караульный солдат. Его шинель, покрытая инеем, сливалась с зимним пейзажем, а винтовка, небрежно перекинутая через плечо, выглядела лишней в этом забытом богом месте.
Прибытие императорского поезда не вызвало ни малейшего оживления. Ни торопливых шагов встречающих, ни привычной суеты станционной прислуги – только ледяной ветер гнал по перрону клочья снега. Минуты тянулись мучительно медленно.
Наконец, спустя долгих десять минут томительного ожидания, на платформе появилась одинокая фигура. Мрачный молодой офицер, сгорбленный от холода, неспешно выбрался из здания вокзала. Его мундир, некогда аккуратный, теперь выглядел поношенным и неопрятным. Мутный, лишенный всякого интереса взгляд скользнул по нашему составу, не выразив ни удивления, ни даже простого любопытства. Совершенно безучастный, он медленно прошёлся вдоль вагонов, словно выполнял опостылевшую обязанность, и так же неспешно скрылся за покосившейся дверью вокзала, не удостоив нас ни жестом, ни словом.
Все это насторожило меня. Предчувствия сжали мне сердце ледяными пальцами. Всё в этой ночной встрече казалось подозрительным — неестественная тишина заснеженной платформы, отсутствие обычной суеты вокруг императорского поезда, какая-то особая, зловещая напряжённость в морозном воздухе. Я почувствовал, как по спине пробежали невидимые мурашки.
Приняв решение подготовиться к встрече, я вернулся в вагон-салон, где царственная роскошь внезапно показалась мне ненужной и чужой. Быстрыми движениями опоясался ремнём, накинул шинель, и водрузил на голову фуражку с кокардой.
Вернувшись на площадку, я приказал вызвать Воейкова и караул. Минуты ожидания тянулись мучительно долго; время словно загустело в морозном воздухе. Я стоял, вглядываясь в снежную пелену, где редкие электрические фонари бросали жёлтые пятна света, создавая причудливую игру теней на заснеженных рельсах.
И вот, наконец, из ночного мрака возникла приближающаяся к бронепоезду делегация «местных». Возглавлял её невысокий, плотный человек в мундире генерала армии — его неуклюжие движения, когда он переваливался через рельсы, перебирая короткими ногами, могли бы показаться комичными, если бы не общая тревожная атмосфера происходящего. За ним, как тени, двигались ещё около двадцати военнослужащих — все сплошь офицеры. Простых солдатских шинелей в бредущей к моему бронесоставу толпе видно не было - что само по себе было странно.
Мой взгляд скользнул по их фигурам, отмечая детали: ни винтовок за плечами, ни пристёгнутых к ним штыков, ни традиционного для русского офицерства холодного оружия – кавалерийских шашек и сабель – не уместных, впрочем, на занесённой снегом станции, видно не было.
В лидере делегации без труда угадывался командующий Северным фронтом генерала Рузской. В этом не было сомнений хотя бы потому, что «на Дне» не имелось других полных генералов армии. Круглолицый военачальник двигался медленно, будто нехотя и выражение его лица, очень бледное в тусклом свете луны и немногочисленных электрических фонарей, освещавших платформу, вдруг живо напомнило мне выражение лица Иванова, которое запомнилось при расставании.
— Не езжали бы, Ваше Величество, — сказал тогда Иванов еле слышно, — остались бы в Могилеве.
— Может, поделитесь со мной причинами? — спросил его я.
Иванов только спрятал глаза:
— Предчувствие, Государь. А причины нет, в самом деле. Переживать за царственную особу, мне велит моя преданность, а…
— А ещё преданность велит быть со мной откровенным. Предчувствие? Да черт с вами, генерал…
Я чувствовал тогда, что Иванов чего-то мне не досказывает, но пребывал в уверенности, что недосказанность эта касается опасности операции, каких-то военных аспектов, о которых в виду безвольности или глупости Николая офицеры отказываются сообщать.
Однако сейчас, глядя сквозь замороженные стекла вагона на плотно сбитую фигуру командующего Северным фронтом, в голову лезла, карабкалась, проползала, крамольная мысль: до Царского можно ведь не добраться…
Казалось, Рузский нарочно двигался не спеша. Во всем его облике, отражалась чудовищная борьба, захватившая сердце этого незнакомого мне человека. Голова генерала, как видно в тяжёлом раздумье, была опущена вниз. За Рузским, отставая от него на полшага, брёл, сумрачно сдвинув брови, генерал-лейтенант Данилов, а также прочие старшие офицеры северных армий, которых теперь, на коротком расстоянии, я узнавал одного за другим по фотографиям из «Энциклопедии». Все эти люди, как ни странно, казались страшно подавленными.
Подавленность приближающейся делегации постепенно передавалось и мне, ощущение чего-то неотвратимого вдруг заполнило черепную коробку. Контрастное отличие этой встречи от тех почти торжественных приёмов, что оказывали в других губернских городах, завораживало, почти гипнотизировало меня. Гражданские лица, те самые, от которых я ожидал ненависти и бунта, встречали мой поезд, подбрасывая в воздух шапки. А старшие офицеры штаба, цвет нации и дворянства — молчаливым кильватерным строем сгорбленных фигур.
В одно из мгновений, я хотел крикнуть немедленно отправляться, открыть огонь по бредущим меж рельсов сумрачным силуэтам, и под парами, надрывая машины, убраться со «Дна». Но куда? Не эту ли станцию командующий Алексеев назвал самым надёжным местом для Императора?
Развернув к Воейкову бледное лицо, я велел ему встретить гостей.
Станция Дно. Тот же день.
Шесть десять утра
Мы стояли в вагон-салоне.
Присутствовали министр Двора граф Фредерикс, адъютант Воейков, я, командующий фронтом Рузский и два его офицера. Остальные, включая мою охрану и спутников Рузского во главе с Даниловым, остались ожидать за дверью — в тамбуре и соседнем вагоне.
Хотя ко мне явились офицеры собственной армии, диспозиция напоминала переговоры с врагом — трое на трое, две группы, одна напротив другой.
Впрочем, Рузский не был мне другом, — я ощущал это кожей, почти подсознательно, сердцем и подкоркою мозга. Невнятно поприветствовав меня, Рузский ввалился в салон-вагон, и кивнул мне, как равному, не отдав честь, не сказав ни слова. Он молча скинул припорошённую мелким снегом доху, затем знаком, велел сделать то же самое своим офицерам. Ни слова не говоря, пришедшие побросали шинели и шубы на обитый шёлком царский диван. Возмущённый нарушением этикета Воейков, попытался вмешаться, но я качнул головой и несчастный адъютант отступил к вагонной стене. Он тоже почувствовал: молчание Рузского и его спутников служило прологом к чему-то жуткому.
Не дожидаясь очередной бесцеремонности, я предложил всем сесть.
Два спутника генерала так и сделали, однако сам Рузский остался на ногах. Было видно, что он сильно волнуется и желает покончить с целью своего визита как можно скорей.
— Государь, — начал Рузский дрогнувшим голосом, видимо не в силах более сдерживать гнетущую его тяжесть, — с вашего позволения я начну, ибо разговор нам предстоит, возможно, долгий и нелицеприятный.
— Неприятный для вас, надеюсь, — пошутил я, хотя под ложечкой предательски засосало. — А впрочем, валяйте.
Рузский взглянул на меня чуть удивлённо, но, видимо, собственные переживания занимали генерала на данный момент гораздо более необычного поведения Императора.
Шумно вздохнув, он продолжил:
— Утром, государь, я разговаривал с руководителем временного думского комитета, господином Родзянко…
Я молчал и только глядел на его лицо. По-видимому, Рузскому стало нехорошо. Он покраснел от стыда, и, очевидно злясь на себя, оскалился.
— Сообразно беседе с Родзянко, имею вам сообщить, государь, — произнёс он быстро, торопясь высказать все, приготовленное для этой, безусловно, «исторической» речи, — что части Северного фронта полностью одобряют действия думского комитета, и моим штабом принято решение действовать сообразно указаниям новой государственной власти.
Вот и все. Слова вылетели из уст. Неужели так просто?
Воейков дёрнулся, было, но я осадил его взглядом. Изменника следовало выслушать до конца.
— Я сожалею, государь, но теперь уже трудно что-нибудь сделать, — ободренный моим бездействием предатель быстро заговорил. — Вся страна, все прогрессивные люди великой России настаивают на реформах. Вы не слушались нас, государь… и мы… и мы решились на социальные преобразования сами … — Рузский от волнения начал глотать слова, — а теперь … придётся вам отвечать. Во избежание кровопролития в Петрограде, Ваше Величество, вы должны сдаться на милость победителей!
Я сдержанно рассмеялся.
«Все прогрессивные люди Великой России», подумал я, сколько пафоса — опять, как и в случае с Родзянко. Неужели эти слепцы действительно полагают себя представителями всей бескрайней, огромной, на самом деле «великой», вернее «чудовищно великой» страны?! Неужели они не осознают, что «прогрессивные» пролетарии и крестьяне, измученные и озлобленные войной «прогрессивные» солдаты уже через несколько дней, начнут забивать им в плечи гвозди вместо погон, а в грудной клетке — вырезать орлов, насиловать их чистеньких обученных языкам дочерей, пьянствовать и блевать в дворянских особняках?
Я с яростью взглянул на Рузского. Увидев царскую злость, Рузской в первое мгновение словно отшатнулся, однако сила противника вдруг вдохнула в бывалого генерала способность к продолжению натиска. Не имевший решимости атаковать беспомощное ничтожество, каковым являлся, по его мнению, падший царь Николай, он узрел во мне зверя. Чувство опасности взбодрило его, как всякого хорошего полководца.
— Далее! — прогремел он тверже. — Положение в Петрограде таково, что теперь министерство из Думы, о котором мы просили вас, государь, ещё совсем недавно, будет бессильно что-либо сделать, так как поднявшиеся на бунт массы не будут этим удовлетворены.
Он торжественно выдержал паузу, вдохнул больше воздуха, и, наконец, провёл завершающий штрих:
— Необходимо отречение Вашего Величества от престола!
Ноги мои онемели. Казалось, я ожидал этих слов, они были прямым следствием сообщения Рузского об измене, однако, неожиданно и ужасно, слова эти словно опустошили меня до самого дна. Смех и злость во мне вдруг притихли, будто пламя притушенное водой. Едва увидев Рузского, бредущего ко мне через рельсы, я почувствовал, что тут меня ждёт ловушка, но только сейчас, сопоставив сказанное Рузским с моими собственными размышлениями, пришло понимание, что именно произошло.
Рузский стоял прямо передо мной и его уверенность в собственных силах, его способность говорить с Императором столь открыто и дерзко, говорила сама за себя. Спроваженный Алексеевым, я оказался на «Дне», в центре лагеря вражеских сил, в ставке штаба, подчинённого Рузскому фронта, среди сотен тысяч солдат, для которых он — повелитель. Или повелитель для них всё-таки я? До момента Истории, обозначенного в энциклопедии Каина как час падения российской государства и, фактически, тысячелетней монархии, оставались ещё почти сутки, но что это означало? Ничего абсолютно! Мышеловка захлопнулась уже сейчас, стальными зубьями расчленив жертве позвоночник.
Даже я, с полным отсутствием опыта заговоров и переворотов, мог бы спланировать действия Рузского. Окружить станцию всего лишь одним преданным батальоном, заранее объяснив бойцам суть действий. Перекрыть рельсы по ходу движения локомотива, чуть дальше за станцией. Наставить на поезд пару орудий прямой наводкой — вот и всего лишь. Никуда теперь я не денусь.
Не в силах сдержаться, я упёрся взглядом в окно, тоскливо глядя в глаза своему отражению. «Конец», — прошептал мне тот, что глядел из покрытого изморозью стекла. Так вот о какой критической ситуации предупреждал меня Каин.
— Насколько я понимаю, — голос царя Николая казался сейчас чужим, — вы один из участников думского заговора, генерал?
— Обстановка требует…
— Отвечайте на вопрос!
Рузский засопел.
— Именно так, Ваше Величество, — ответил он сухо, — Северный фронт вам более не подчиняется. Подавление бунта в Питере — это преступление против народа. Мои солдаты не допустят братоубийственной бойни.
— Да откуда вы набрались таких слов, генерал? — снова насмешливо спросил я.
— Это правда в последней инстанции. Народу нужна свобода!
— Даже ценой поражения в войне?!
— Войну необходимо прекратить.
— Каким образом? Вы ведь военный, Рузский, вы сами верите в то, что говорите? Каким образом можно прекратить войну желанием одной из сражающихся сторон? Только сдачей! Я могу прекратить войну немедля, если подпишу с немцами безоговорочную капитуляцию и сдам им территорию до Киева и Смоленска! Вы в уме ли?!
Но генерал был упрям.
— Тем не менее, — произнёс он негромко, — согласно решения Государственной Думы, вы будете оставаться здесь до момента подписания отречения. Ни мои полки, ни вы лично, не поедете в Петроград.
— Вы безумец, Рузский. Иванов уже в Царском Селе, Алексеев стягивает части для подавления бунта со всех фронтов. Ваш заговор обречён!
Казалось, Рузский весь задрожал. Большое круглое тело его, затряслось как будто в конвульсиях — он страшно, задыхаясь, смеялся.
— Глупо, Ваше Величество, — произнёс он, тряся щеками, ему было стыдно, ужасно стыдно, и он давил в себе дрожь, до боли стискивая кулаки. — Вы всегда были наивны и слепы, но не настолько же, как сейчас. Никто вас в Царском не ждёт! Вы слышите? Там нет никого! Ни одно из подразделений, выделенных Алексеевым для экспедиции в Питер не сдвинулось с места. Это даже не измена — полкам просто не отправили телеграммы с вашим приказом, а вы не соизволили перепроверить. Только Георгиевцы, восемьсот человек отправились вслед за вами, но мои войска разоружили их в верстах двадцати отсюда, почти четыре часа назад. Иванов прибудет в Царское Село в абсолютнейшем одиночестве. Но он не разочаруется. Мы отправили его в Царское только для того, чтобы он сообщил все Императрице.
Рука моя коснулась взмокшего лба. Я провел ладонью по волосам и … молчал.
Расстегнул воротник, набрал больше воздуха, выдохнул.
Пухлое лицо Рузского сделалось совершенно пунцовым. Он отстранился от меня, сгорая стыда. Сопровождавшие его офицеры, Воейков, Фредерикс — никто на меня не смотрел. Выражения их лиц невозможно было передать.
— Через час здесь будут представители Думы, — продолжил Рузский сквозь заполняющий уши шум, — они привезут с собой текст отречения от престола. Вы подпишете его, государь, ибо таково решение избранных Русского Народа.
Не в силах больше выдерживать напряжение, я отмахнулся и откинулся на диван.
Как и Рузскому, мне было ужасно стыдно. Не за измену, разумеется, за собственную глупость. Сказано верно — двадцатый век, это век прогресса. Заговорщики всего лишь не отправили телеграммы верным частям, чем не ход для политического переворота? Не нужно подсыпать яд, натаскивать наёмных убийц…
Господи Боже, так вот в чем весь фокус… объездная дорога на Псков, стыдливое поведение Иванова, промедление Георгиевцев в Могилеве, неожиданный вызов меня Алексеевым в Ставку накануне спланированного в столице народного бунта — внезапно все встало на свои места. Так вот значит, как, как просто! Представители Думы прибудут сюда через час с текстом отречения. Сюда, в расположение штаба фронта, в место, призванное служить самой крепкой опорой трона. Прибудут всего через час, притом, что от Питера едва ли не сутки пути. Значит — все знали заранее, следили за бронепоездом, за телеграммами, за телефонными переговорами, за каждым шагом…
Какие же молодцы. Красавцы!
— Я полагал, что единственным избранным русского народа последнюю тысячу лет является Самодержец, — обречённо произнёс я, взглянув на генерала в упор.
— Ошиблись, — тускло ответил Рузский.
— Значит, теперь народ представляет сборище представителей фабрикантов и кучка аристократов, купивших себе депутатские кресла? И кто же это решил?
— Не я.
— Но это же глупость! — воззвал я если не к преданности Рузского, в полном отсутствии которой уже не приходилось сомневаться, то хотя бы к разуму, — Вы грамотный человек, генерал, вам наверняка известна одобренная прошлой Думой процедура избрания депутатов. Нынешний состав представляет от силы пять процентов от всего населения, неужели вам это не известно? О каких представителях народа идёт сейчас речь? Дума — это заседание капиталов, стремящихся к власти любой ценой! Эти глупцы готовы взорвать страну в разгар войны, в тот самый момент, когда мы приближаемся к решающей схватке с агрессором. Неужели вы, Рузский, русский генерал, не понимаете этого?!
— Решаю не я, — ещё глуше произнёс генерал.
— А кто, дьявол вас раздери?!
Казалось от этого возгласа, Рузский вздрогнул как от пощёчины.
— Это заговор Ставки, — хрипло заявил он. — Я всего лишь пешка. Так получилось, что вы с Императорским поездом прибыли именно на Дно и миссию поручили мне. Впрочем, неважно уже, это просто слова. Комитетом главнокомандующих фронтов мне только велено задержать вас до прибытия думских.
— Ложь!
— Не верите? — Рузский нервно хохотнул. — На станции телеграф. Запросите Алексеева и командующих. А там … решайте.
***
Минуты тянулись подобно смоле, густой и неумолимой. Через час после роковой встречи я мерил шагами тесное купе, как зверь в клетке, ощущая, как стены вагона смыкаются вокруг меня. Разумеется, никто не осмеливался препятствовать моим бесцельным блужданиям. Снаружи, в морозной мгле, бронепоезд плотным кольцом окружили солдаты Рузского — серые, безликие тени с винтовками наперевес. Между сугробами чернели жерла пушек, а на крышах соседних вагонов притаились пулемётные гнёзда.
Мы ждали. Ждали представителей думского комитета. Моих сопровождающих — остатки Свиты и атаманцев императорского конвоя – пока никто не резал и не развешивал на придорожные ели, но соотношение сил было ясно с первого взгляда — сотню придворных невозможно противопоставить войскам огромного фронта.
Многие из моих спутников ещё даже толком ничего не знали. Все догадывались, что происходит нечто ужасное, но истинный масштаб катастрофы оставался для большинства сокрыт. После мучительных раздумий, посовещавшись с Воейковым и Фредериксом — я принял решение не объявлять подробности двору и охране, чтобы не разжигать и без того накалённую атмосферу, не обострять противостояние и избежать тотальной резни. Которая вполне могла бы хаотически вспыхнуть, узнай кто-то из рядовых атаманцев о готовящейся измене против Царя.
Рузский не возражал.
Энциклопедия моя молчала, но царь Николай, оказавшись в сходных обстоятельствах, со всей очевидностью действовал, как и я, ибо других вариантов логика не предусматривала. Можно было устроить тут бойню, начать палить и рубиться шашками, но к чему? Ведь как бы там ни было, суть ситуации скрывалась отнюдь не в Рузском и не в делегатах от Думы. Прежде всего, царь ждал мнений своих генералов — командующих штабов и фронтов. От них, а вовсе не от болтунов-депутатов и не от бастующих пролетариев, сейчас зависело будущее Российской державы.
После нашего разговора, Рузский ушёл, и Фредерикс с Воейковым отправились с ним. В присутствие графа, генерал сделал запросы в Ставку и далее — командующим фронтов. К солнечному полудню второго марта, начали приходить их сумрачные ответы.
Я медленно перебирал телеграммы одну за другой, все глубже и глубже осознавая всю глубину окружавшего Николая предательства. Открытия впечатляли.
Первое сообщение поступило от генерала Брусилова — командующего юго-западным фронтом, героя войны и моего личного полководца-кумира. Популярный военачальник, обласканный медалями, орденами, всеми мыслимыми почестями и наградами, возможными на тот момент в армии и стране, писал своему государю дословно следующее:
«Ставка. Его Императорскому Величеству Государю Императору.
Почитаю долгом своим представить на благовоззрение Вашего Величества тревогу свою за судьбу Родины и Народа. Ныне армия заключает в своих рядах представителей всех классов, профессий и убеждений, почему не может она не отразить в себе настроения всей страны. Дерзаю всеподданнейше доложить Вашему Величеству о крайней необходимости принять срочные меры для успокоения населения и позволяю себе думать, что при существующих ныне условиях, обращённым к Вашему Величеству требованиям Думы надлежит дать полное и всецелое удовлетворение.
БРУСИЛОВ».
Чтение «посланий» происходило всё в том же вагоне-салоне, защищённом от зимней стужи трёхслойным стеклопакетом и стальными стенами бронепоезда. Мне, однако, казалось, что я держу в руках обжигающий пальцы лёд. Подобные телеграммы пришли от всех, за исключением командующего Западным Фронтом генерала армии Эверта, который, по словам Алексеева, отсутствовал на данный момент в своём Штабе и разъезжал по окопам. Но все остальные — ответили. Телеграмму прислал даже командующий Балтийским флотом вице-адмирал Непенин, которого, если не обманывала меня Каиновская энциклопедия, пьяные матросы исколют штыками, а потом пристрелят в сортире, спустя всего несколько месяцев после моего отречения, которого с таким жаром сейчас добивался от меня вице-адмирал.
Все лидеры армии как один призывали царя «принести жертву на алтарь Отечества и Народа» — отказаться от власти.
«Собаки!» — размышлял я, со злостью сминая бумаги. Слезы почти наворачивались на глазах. Сам Император был стоиком и, вероятно, мог сдерживать свои чувства, однако я не являлся царём Николаем Вторым и не мог этого терпеть. Руки дрожали, перебирая обжигающе ледяные листы, глаза почти не видели текст.
Одна телеграмма поразила более всех. Длинная лента, пришедшая с Кавказского фронта, даже не наклеенная как обычно на телеграфный бланк для удобства чтения, вещала:
«Ставка. Его Императорскому Величеству Государю Императору от командующего Кавказским фронтом Великого князя Н. Н. Романова».
Это писал царю его родной дядя, Великий князь. Тоже — Романов. Текст гласил:
«Я, как верноподданный, считаю по долгу своему и духу присяги, необходимым молить Ваше Величество спасти Россию и Вашего наследника, зная чувство любви Ваше к Родине и к цесаревичу Алексею. Осенив себя крестным знамением, передайте ему Ваше наследие, другого выхода нет.
Как никогда в жизни молю Господа подкрепить Вас.
Писано Тифлисе.
Великий князь, генерал от кавалерии, Николай Николаевич Романов».
Во рту стало кисло. Дочитав, я с отвращением сплюнул на пол, в очередной раз шокировав стоящего в этот момент рядом Фредерикса. Чёртовы изменники! Должно быть, для самого Николая Второго только что прочитанное письмо явилось самым страшным ударом. Никто из его генералов не оказал ему поддержку, но это можно было ещё перенести. Однако то, что даже родной дядя, ближайший из близких, внук самого Николая Первого, призывал его к отречению, просто не укладывалось в голове. Не только в его — в моей!
В отличие от моего реципиента, Великий Князь Николай Николаевич не приходился мне родственником, но до чего же было противно!
Масштабы заговора просто поражали. Охватывающий Думу, крупнейших заводчиков, министров правительства, верхушку армии и флота, тщательно продуманный, и при этом, как показало будущее, совершенно безумный по результатам, — он столкнёт страну в пропасть.
Нет уж, к дьяволу! — внезапно подумал я. Царь Николай всегда обращался к Богу, однако, учитывая обстоятельства, время Бога должно было убраться сейчас ко всем чертям. Я не собирался сдаваться. И демоны, недоступные канонизированному православием Николаю, были вполне доступны никчемному хронокорректору со щенячьей кличкой Ники.
В конце концов, для Ники и Каина это всего лишь попытка.
Скомкав послание Великого князя, я привычно бросил его в ведро.
***
Наконец, думские прибыли, о чём и доложил Воейков, войдя в салон и звонко щёлкнув каблуками.
Дослушав флигель-адъютанта, я выбрался на платформу, — чтобы вдохнуть свежего зимнего воздуха перед самыми страшными переговорами в своей жизни. На улице стоял лёгкий мороз. Шёл снег.
Издалека, медленно наползал на станцию новый незнакомый мне поезд. Короткий, словно обрубленный, жуткий в мутном свечении звёзд, отражавшихся в грязно-снежном покрове. Весь освещённый огнями, он состоял из паровоза с одним вагоном, и медленно выдвигался из темноты. Это прибыли господа из Думы.
Господами, собственно называл их генерал Рузский, именно так: «господа делегаты». Однако это было не просто вежливое обращение, принятое меж российскими подданными. На станцию Дно прибыли действительно Господа, — господа моего будущего и будущего огромной древней страны.
Не знаю почему, но руки мои при виде чужого поезда снова затряслись, хотя непосредственной опасности жизни или здоровью моему в этот печальный момент ничего не грозило. Я взглянул в вагонное стекло — в слабом отсвете станционных огней там отражалось смертельно бледное лицо царя Николая. Кожа выглядела коричневой, морщинистой, будто опалённой жаром. Под глазами налились чудовищные мешки — след бессонницы и переживаний. «Измена, трусость и обман!» — кажется, так написал сам Николай в день отречения в своём дневнике. Разумеется, в той, реальной истории, об этом писала энциклопедия. А что же напишу я? Воистину, лучше, чем царь, не скажешь.
*(примечание автора: «измена, трусость и обман» – реальная запись из дневника Николая Александровича, сделанная в день отречения от престола).
Тем временем, короткий состав окончательно остановился, дыхнул в морозную ночь раскаленным паром, стальные колеса замерли над стальным полотном. Какие-то фигуры начали прыгать с подножек. Не в силах более наблюдать за явлением изменников-победителей, я от вернулся в вагон-салон.
Туда же, через пару минут, победно блистая глазёнками, ввалился генерал Рузский. Он не нуждался в думских, чтобы убить или низложить монарха — стрелкового батальона на это хватало с лихвой, однако, в поддержке нуждались останки дырявой совести. Матёрый вояка боялся грешить один.
— Господа депутаты прибыли, Ваше Величество, — с некоторым вызовом сообщил он мне. — Изволите принять, Государь?
Воейков фыркнул, глаза Фредерикса наполнились гневом.
— Разве у меня есть выбор? — спросил я Рузского, не глядя на изменника, и не оборачиваясь. — Просите.
Новые «господа» России вошли один за другим. На этот раз я обернулся и внимательно оглядел гостей.
Заочно знакомый по энциклопедии со многими участниками февральских событий я сразу узнал вошедших. Их было трое, и это меня удивило. В начальной версии истории царя Николая, за отречением к нему явилось только два депутата — Гучков и Шульгин. Об этом также, скомкано, сообщала энциклопедия. Вероятно, последняя беседа со мной все же оказала на Родзянко некоторое воздействие, и он явился дополнением в предательском трио.
Родзянко вошёл вторым, Шульгин третьим. Но первым, — первым вошёл Гучков.
Дальнейшая диспозиция не изменилась, оставшись той же, что и на переговорах с Рузским. Мы сели за небольшим столиком. Вокруг царили тепло и уют: зёленый шёлк по стенам и мягкий электрический свет, изливающийся на него с потолка.
Политическую программу изложили мне, не стесняясь и сухо, суровым чиновничьим речитативом — почти дословно повторив слова командующего фронтом об отречении.
Мне оставалось лишь слушать и бессловесно кивать.
Вся эта игра с переворотами являлась не моим делом, ведь я не являлся русским и, тем более, русским царём. Однако страшное чувство вдруг заполнило меня изнутри. Я слабо знал историю. После знакомства с энциклопедией, — возможно, немного лучше, чем среднестатистический обыватель, но все же до профессионального историка мне оставалось невообразимо далеко. Однако мне был известен простой несомненный факт: Россия являлась одной из величайших Империй, когда-либо созданных человечеством. По занимаемой территории чудовищная русская монархия превосходила Рим, Византию и империю Карла Великого, вместе взятые.
И то, что её конец вдруг явиться столь ничтожной, позорной, ублюдочной данью, потаканием прихоти мелкой кучки интриганов, не рассчитавших бешенства голодной толпы — было не правильно, не верно! Всё было не так! Как будто Александр Великий скончался в начале своих славных походов. Как будто бы Цезарь умер от гриппа в Галлии, не перейдя Рубикон. Все это не укладывалось в голове…
И вдруг совершенно чётко, как будто отщёлкнув тумблером где-то в самой глубине чужого мозга, я понял ясно и чисто, словно увидев перед глазами картинку с потрясающим разрешением, в самых мельчайших деталях: такого нельзя было допускать!
Станция Дно.
В то же мгновение
Тяжёлая тишина повисла в душном купе вагона, пропитанном запахом пота, табака и страха. Я медленно выпрямился из позы сгорбленного ничтожества и взглянул на господ-депутатов в упор. Взгляд, до этого блуждавший по узорчатому ковру под ногами, встретился, наконец, с глазами «истинных» избранников народа — фабрикантом-миллионщиком, дворянином-дуэлянтом и земельным магнатом. Куда уж мне с моей царской рожей.
— Я понял. Текст достаточно прост, — произнёс я, и собственный голос показался мне чужим — спокойным, почти бесстрастным. — Вы дадите мне время, хотя бы полчаса?
Гучков, этот самоуверенный человечишка, даже не пошевелил губами в подобии улыбки. Его холодные глаза скользнули по мне, будто оценивая товар на аукционе.
— Разумеется, Ваше Величество, — ответил он, и в его тоне не было ни тени почтения — только плохо скрываемое торжество.
Воейков, мой верный флигель-адъютант, не выдержал. Его лицо исказилось от ярости, и он резко шагнул вперёд, словно готовый броситься на Гучкова.
— Прекратите паясничать, сударь! — воскликнул он, и его голос дрожал от бессильного гнева. — Перед вами всё-таки Император!
Но Гучков лишь презрительно скривился. Он чувствовал себя победителем, хозяином положения, и эта уверенность придавала ему наглости и хамства.
— А вы, любезнейший, потрудитесь не вмешиваться! — отчеканил он каждое слово, будто вбивая гвоздь в крышку гроба. — Мы прибыли разговаривать не с Вами, будете мешать — вас выведут из салона вон!
Воейков было вспыхнул, но я резко вскинул руку и заставил его молчать.
— Хватит, — сказал я тихо. — Извольте прекратить этот фарс.
В комнате воцарилась мёртвая тишина. Воейков стоял бледный, как призрак, его пальцы судорожно сжимались и разжимались. Гучков, несмотря на всю свою самоуверенность, нервно постукивал карандашом по колену — он понимал, что зашёл слишком далеко. Рузский, предатель в генеральских погонах, покрылся испариной - капли пота медленно скатывались по его щекам. Даже Шульгин, монархист по убеждениям, но трус по натуре, дрожал как осиновый лист, не смея поднять глаз.
Я посмотрел на них — на всех этих людей, которые всего за несколько прошедших мгновений превратились из моих подданных в моих судей. На лжецов, изменивших присяге, осмелившихся диктовать условия тому, кого ещё вчера называли помазанником Божьим.
Не сказав больше ни слова, развернулся и вышел. Слова были совершенно излишни.
Дверь за спиной закрылась с тихим щелчком.
Вагон-салон, как любой другой вагон любого поезда — пусть даже Личного Его Величества императорского бронесостава, имел два выхода: первый — в который вошли «Господа» и второй через который я только что вышел. Тамбур мог вывести меня в следующий вагон, предназначавшийся для сна и отдыха — там я мог остаться наедине с самим собой. Двери вагонов, ведущие на перрон, были закрыты, вдоль линии дежурили солдаты Рузского. Не революционные солдаты и не толпа из рабочих разграбивших арсенал — обычные солдаты обычной армии, серьёзные, спаянные дисциплиной, отнюдь не бунтовщики. Вероятно, я мог бы раскрыть сейчас дверь, кинуться вниз, закричать. Конечно, меня бы узнали, и тогда, вероятно, призови я на помощь, кто-то из монархически настроенных стрелков вступился бы за меня. Только смысл?
Рузскому подчинялся весь фронт. И черт его знает, как отреагируют рядовые, если я велю им стрелять в своего командира.
Мозг лихорадочно соображал. Так вот, о каком именно «критическом положении» меня предупреждал хронокорректор. Отпущенные мне семь дней я немыслимо заблуждался, с уверенностью, основанной на невежестве, я ожидал угрозы от всех: от социалистов, от рабочей партии, от бунтующих пролетариев, от гнева голодной толпы, от солдат гарнизона, не желающих воевать за «чуждые им интересы», от депутатов Думы наконец, от промышленников и даже от зажравшихся аристократов. А оказалось… банальней.
Николая сверг заговор генералов!
Энциклопедия повествовал мне ясно о последующих событиях — после отречения Императора дума — эти крикливые болтуны, способные лишь плести интриги, — не сможет удержать власть. А легитимности или веры, у них, в отличие от меня, просто не хватит. Как только я поставлю подпись под отречением, все провалится в пропасть.
Только после отречения Императора рабочие партии начнут собирать отряды из пролетариев, только после этого — когда отпустятся вожжи, взбунтуется «красный флот». Только после этого начнутся солдатские мятежи, немыслимые в воюющей армии. Но пока ещё — ничего этого не было. Только кучка подонков в соседнем вагоне, демонстрации безработных в столице, стрельба в воздух резервных тыловых частей, не желающих отправляться на передовую.
Смешно. При всех стараниях, я не преодолел черту, которую не смог перейти Николай Второй. Со всеми знаниями из будущего, с моим «современным» взглядом и якобы более решительной волей — я оказался бессилен против удара предателей в спину. Чуть более оперативные сборы в Ставке, чуть более быстрая отправка с «мнимыми» войсками на Петроград — и все. Результат тот же. Царь в западне, в окружении вражеских солдат с кучкой никчёмных придворных. Через стенку сидят Гучков и Родзянко, я подпишу отречение. Или …
Кстати что будет, если — «или»?..
Логика предписывала простейший выход: табакеркой в висок как Павлу, удушение подушкой как Петру Третьему. А проще — полет свинца в лоб. Двадцатый век, черт бы его побрал, это столетие неумеренного прогресса. Табакерки нынче не в моде.
Убьют. Потом объявят, что отрёкся. Миллионы людей в губерниях и областях великой России не будут сличать подписи на бумагах. Есть телеграф. Есть газеты. Между прочим, предыдущее, «реальное» отречение, по данным энциклопедии было написано Николаем на телеграфном бланке простым карандашом — не пером! Тем не менее, это не помешало.
Наследником является малолетний Алексей, а значит — моё отречение в его пользу всего лишь формальность. Один выстрел в голову — и императором автоматически станет маленький больной цесаревич.
«Ну что же, Николай Александрович, — криво усмехнулся я, обращаясь к своему „альтер эго“, — моё присутствие тебя не спасло. Мы опять проиграли».
Или?..
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
