а кто злодей?
Глава 1
Год выдался чёрствым и бесплодным. Поля, словно выгоревший пергамент, не дали всходов, скот не плодился, а в домах витала тревога, горькая и липкая, как дым. Крестьяне шептались, подсчитывая скудные запасы, гадая, хватит ли их, чтобы дотянуть до следующей жатвы, которая может так и не наступить.
И в такую ночь, когда сама земля будто затаила дыхание, в одной из деревенских хат родилась девочка. Она не кричала. В комнате повисла тяжёлая, звенящая тишина, и многие подумали, что дитя появилось на свет мёртвым. Но мать, измученная родами, крепко прижала к груди безмолвный комочек жизни и не хотела не за что в жизни отпускать его. Ее надежда - это все на что она могла положиться в этот час.
— Элони. Её будут звать Элони.
Только она одна не слышала в этой тишине смерти — лишь затишье перед чудом.
И чудо свершилось. Тёплый ветерок влетел в приоткрытое окно, лунный свет упал на лицо матери и ребёнка, и тишину разорвал тихий, ясный смешок. Радость, хлынувшая в комнату, была почти осязаемой. Малышку окрестили чудом, одолевшим саму смерть.
Волшебство из сказок, в которые так верят дети, оставалось на страницах книг. Но она научилась находить его в другом — в том, что взрослые называли «обычным». В игре солнечных лучей на заре.В глубине ночи, таившейся в её глазах. В таинственном узоре на крыльях бабочки.
В самом обычном. В миске горячей похлёбки, которая грела ладони и пахла дымом. В улыбке семьи, которую она знала наизусть — каждую морщинку, каждый изгиб губ. В камушках у реки, которые были теплее и красивее любых алмазов на короне короля.
Её считали чудом, потому что она была живым напоминанием о них. Каштановые волосы — от отца, который всегда пах землёй и дымом. Голубые глаза — от матери, которая умела смотреть так, что становилось тепло. И маленькое, хрупкое телосложение — от неё же. То самое тело, которое, как шутил отец, «выдержит всё, потому что в нём слишком много силы, чтобы заметить».
Она часто думала: откуда на рассвете цветы берут силы проснуться и раскрыться ещё красивее, чем вчера? Почему обычные камушки у реки кажутся ей драгоценнее алмазов? И почему ветер в поле звучит по-разному — иногда как песня, иногда как голос, который зовёт её домой?
Но самым главным её чудом был отец. Он не был королём, не был героем. Он просто вставал раньше всех, разжигал очаг и ждал, когда она проснётся. Он не читал сказок — он сам был сказкой. Той, в которую веришь, даже когда знаешь, что она закончится.
Он был высоким, широкоплечим, с руками, которые пахли землёй и дымом. Он вставал раньше всех, разжигал очаг, ставил чайник, и Элони просыпалась от запаха трав, которые он заваривал по утрам. Она бежала к нему босиком по холодному полу, и он подхватывал её, кружил, смеялся.
— Соня, — говорил он. — нас ждет лес.
Они ходили в лес вместе. Он учил её различать травы, показывал, где растёт ромашка, где — зверобой, где — та самая трава, которую нельзя трогать. Он говорил:
— Запомни, дочка. Земля даёт нам всё. Но она же и забирает. Уважай её. Благодари. И никогда не бери больше, чем нужно.
Она смотрела на него и чувствовала себя в безопасности. Ничего не могло случиться, пока он рядом. Ничего.
Он учил её не бояться темноты. Они сидели у камина, и он говорил:
— Тьма — это просто отсутствие света. Как тишина — отсутствие звука. Ничего страшного в них нет, пока ты не начнёшь придумывать монстров.
— А ты не боишься, пап? — спросила она однажды.
Он помолчал. В молчание чествовалась горечь. Горечь чего-то неизвестного ребенку.
— Нет… Я боюсь не успеть. Не научить тебя всему, что знаю. Не сказать, как сильно люблю. А смерть… смерть придёт, когда придёт. Главное — чтобы до неё мы успели пожить.- его улыбка была теплой даже когда он говорил вещи столь ужасные как смерть.
Она не знала. Она просто сидела рядом с ним, смотрела на звёзды и была счастлива. Потому что он был рядом. Потому что он был живой. Потому что он был её отцом.
Эти слова отца она запомнила навсегда. Но самые яркие и тёплые знания она получила от матери — у камина, где тепло обжигало лицо, а лучи огня танцевали на страницах книг. Пахло дымом и воском, и этот запах навсегда стал для неё запахом дома.
Мать знала всё о звёздах и травах, о том, как считать и как писать. Она была из тех, кто ищет ответы в книгах. Отец же знал лес — каждый его шорох, каждую тропу, каждый след. Он был из тех, кто ищет ответы в тишине. И Элони впитала и то, и другое.
Они выглядели как одно целое. Как будто их соединяла невидимая нить, которая тянулась от отца к матери, от матери к Элони, и обратно — замыкая круг. А в центре этого круга всегда была она. Их общая надежда. Их общая любовь. Их общая жизнь.
Она была центром их вселенной. И когда эта вселенная рухнула — она осталась одна Что пройдёт всего несколько лет — и она будет стоять у его кровати и смотреть на его лицо. Спокойное Чужое. она помнила тепло. Помнила, какой была эта любовь.. И трогать его руку — холодную. И звать его — он не ответит.
Хворь пришла неожиданно, как гром средь белого неба. Он вернулся от друга — весёлый, с улыбкой на лице. Она запомнила это. Последний раз, когда он был живым. Настоящим.
Что-то было не так. Она не знала, что именно. Но чувствовала. Как будто воздух в доме стал другим — тяжелее, холоднее, пропитанным дымом, который не выветривался.
На утро он выглядел уставшим, кашлял, говорил, что это просто простуда. Элони варила ему отвары, он пил, улыбался, гладил её по голове:— Не волнуйся, дочка. Я крепкий. Со мной ничего не случится.
Мать стояла у его кровати, не двигаясь. Она не плакала. Она просто смотрела на него, и в её глазах было что-то, чего Элони никогда не видела. Страх. Не тот, который кричит. Тот, который заставляет молчать.
А потом он не встал с постели. Его лицо стало серым, как пепел. Глаза — мутными, как вода в стоячем пруду. Она держала его за руку, и рука была холодной. Не такой, как всегда. Не тёплой. Не живой.
— Не бросай то, что любишь, — прошептал он. — Не бросай…
Его голос оборвался. Она ждала, что он скажет ещё что-то. Но он не сказал. Он просто закрыл глаза. И замолчал навсегда.
Она стояла у его кровати и смотрела на его лицо. Оно было спокойным. Как будто он просто спал. Но она знала: он не проснётся. Никогда.
Она не плакала на похоронах. Она стояла у могилы и смотрела на землю, которая его забрала. Она думала: «Как это — больше никогда его не увидеть? Как это — жить, когда его нет?» Она не знала ответа. Она не знает до сих пор.
Она пришла домой, села в его кресло. Оно было ещё тёплым. Пахло дымом — он всегда заваривал их по утрам. Она сидела и смотрела в стену. Она не ела. Не спала. Не говорила. Она просто сидела и ждала, когда боль станет меньше. Она не стала. Она просто стала другой. Глухой. Тяжёлой. Вечной.
А потом она взяла его книгу. Ту, которую они читали вместе. Он не умел читать — он водил пальцем по строчкам, а она читала вслух. Он слушал и улыбался. Она открыла первую страницу и начала читать. Не потому, что хотела. А потому, что это было единственное, что осталось. Единственное, что связывало её с ним.
Боль от потери была такой острой, что она искала спасения в знаниях. погрузилась в изучение трав, свойств кореньев и соцветий, пытаясь понять непостижимое и обрести контроль над хрупкостью жизни.
Фаврут пришёл через неделю. Он стоял в дверях, смотрел на неё, и в его глазах была такая боль, будто он потерял не друга, а брата.
— Я обещал ему, — сказал он. — Я буду заботиться о тебе.
Элони посмотрела на него. Чужой человек. Но в его голосе было что-то такое, что заставило её поверить.
Он принёс ей книгу. Сказки, как он думал, что если Элони еще ребенок то ей должны они понравиться.
— Я не хочу сказки, — сказала она. — Я хочу учиться. Я хочу, чтобы никто больше не умирал из-за того, что я не смогла помочь.
Он посмотрел на неё долго, очень долго. На девочку, которая только что похоронила отца. На девочку, которая не плакала на похоронах, а теперь сидела в его кресле и сжимала книгу. На девочку, которая была такой маленькой, такой решительной.
— Хорошо, — сказал он. — Я научу тебя всему, что знаю.
На втором этаже их дома слышались крики и плач, разрывающий на части. За пару дней дом, где пахло мёдом, где всегда было тепло и где звучал смех, стал холодным, тёмным и чужим. Казалось, даже стены оплакивали его.
Элони стояла посреди этой пустоты и чувствовала, как холод проникает под кожу. Она не плакала. Она просто стояла и ждала, когда он вернётся. Он не вернулся.
Она не боялась холода. Отец научил её: тьма — это просто отсутствие света. Холод — просто отсутствие тепла. И она верила, что сможет снова зажечь этот дом. Но её тепло не могло заполнить пустоту, которую он оставил.
К семнадцати годам она уже была искусной травницей. Но ни одно знание не могло вернуть его. Ни одна трава не могла оживить мёртвых. Она знала это. И всё равно продолжала учиться. Потому что это было единственное, что у неё осталось. Единственное, что связывало её с ним.
Она помнила его руки. Большие, тёплые, с въевшейся землёй под ногтями — такими, что казалось, сама земля держалась за него. Она помнила его голос — низкий, спокойный, который всегда говорил ей, что всё будет хорошо. Она помнила, как пахло от него — землёй, дымом и чем-то тёплым, что она не могла назвать. И она помнила, как в последний раз держала его за руку — и она была холодной.
Она не хотела забывать. Потому что если боль уйдёт — значит, она перестанет помнить. А она не хотела забывать. Она хотела только одного — чтобы он вернулся. Но он не вернулся. И никогда не вернётся.
Она помнила его последние слова: «Не бросай то, что любишь». И она не бросила. Она просто научилась жить с тем, что любовь осталась, а его — нет.
Глава 2 Корни и книги
— Травы, что ты просили, Фаврут.
Элони поставила плетёную корзину на прилавок. Её взгляд скользнул по знакомым полкам с банками и склянками, будто ища ответ на невысказанный вопрос. Но ответа не было. Он был где-то там — в травах, в книгах, в тишине, которая осталась после отца.
Из-за занавески в глубине лавки появился высокий, широкоплечий мужчина. Его лицо, испещрённое морщинами, озарила улыбка. Но Элони видела: глаза его устали. Он работал всю ночь. Как и она.
— О-о, куда быстрее, чем я ожидал. — Его взгляд оценивающе скользнул по фигуре девушки. — И снова читала до рассвета?
Элони нахмурилась, поправляя выбившуюся прядь волос. Она знала, как выглядит после бессонной ночи. Она знала, что Фаврут всё равно заметит. Он всегда замечает.
— Фаврут, не начинай. Мне нужны эти знания.
— Я обещал твоему отцу заботиться о тебе как о родной. — Он сложил руки на груди, и в уголках его глаз заплясали смешинки. — Когда ребёнок не спит по ночам, волосы у тебя словно гнездо сороки, да и платье помято. Книги, знаешь ли, плохие подушки, дитя моё.
Она покраснела, начала торопливо приглаживать непослушные пряди, а он рассмеялся — и весь магазинчик наполнился тёплым, дребезжащим звуком. Элони слушала этот смех и думала: «А что, если я потеряю и его?»
Она прогнала мысль. Но она осталась. Где-то глубоко. Как шрам, который не болит, но никогда не исчезнет.
— Фаврут, можно тебя кое о чём спросить? — сказала она, сжимая пальцы.
Он перестал смеяться, наклонился к ней. Стал серьёзным.
— Какое?
— Мне нужна твоя мастерская. Я нашла рецепт… Возможно, средство от той болезни, от которой умер мой отец.
Её голос дрогнул. Она не смогла сдержать дрожь. И не стала.
Фаврут смотрел на неё как на редкий, стойкий цветок, пробившийся сквозь каменистую почву. Он помнил ту ночь. Её первый смех. И он помнил её отца — своего друга, которого не смог спасти.
— Та болезнь давно отступила, — тихо сказал он.
В лавке повисла тишина. Было слышно, как бурлит настой в соседней комнате. Как скрипят половицы под чужими шагами где-то на улице. Как бьётся её сердце.
— Я знаю, — ответила Элони. — Но вдруг она вернётся? Вдруг кто-то ещё лишится родных? Я не хочу, чтобы кто-то стоял у чьей-то кровати и ждал чуда, которое не придёт. Я не хочу, чтобы дети теряли отцов.
Она смотрела на него, и в её глазах блестели слёзы. Но она не плакала. Она давно научилась не плакать. Она научилась превращать боль в дело.
Фаврут молчал. Долго. Потом положил руку ей на плечо. Тяжёлую. Тёплую. Как тогда, в день похорон.
— Хорошо, — сказал он. — Но в этот раз пусть горит только твой ум и любопытство.
Мастерская стала её вторым домом. Или, может быть, первым — тем, который она выбрала сама. Запахи сушёных трав, пыльные фолианты, которые Фаврут приносил ей, чтобы «развеять хмурость», — всё это было миром, где она могла дышать. Где она была по-настоящему жива. Или, по крайней мере, могла не думать о том, что живёт.
Она могла часами сидеть в мастерской, перебирая травы — шалфей, мяту, ромашку, зверобой. Её пальцы запоминали каждую текстуру, каждый запах, каждое свойство. Она смешивала настои, переливала их из одной склянки в другую, и в этом ритуале было что-то успокаивающее. Как будто если она будет делать всё правильно, если она будет знать достаточно, то однажды она сможет вернуть то, что потеряла.
Там пахло дымом. Таким же, как и дома. Но дома этого запаха больше не было. Он остался только здесь — в мастерской Фаврута, в его руках, в его присутствии.
Фаврут всегда был где-то рядом. Не навязчиво, не шумно. Просто — был. То он приносил пучок сушёной мяты и показывал, как правильно её хранить. То объяснял, почему подорожник — особенная трава для лечения ран, и как важно не перепутать его с другими листьями. То просто молча сидел в углу, перебирая свои баночки, пока Элони работала.
В лавке всегда было тихо. Даже когда заходили покупатели, даже когда Фаврут с кем-то разговаривал — тишина оставалась. Она была не пустой, не давящей. Она была тёплой, как одеяло, в которое можно укутаться, когда холодно. Как будто сама мастерская дышала этой тишиной и передавала её ей.
Элони не знала, сколько раз она засыпала за столом, уткнувшись носом в раскрытую книгу. И сколько раз просыпалась от того, что Фаврут осторожно укрывал её плечи старым пледом, пахнущим травами и деревом. Он никогда не будил её. Он просто оставлял её спать, пока она не проснётся сама.
Иногда она ловила себя на мысли, что здесь, в этой мастерской, среди этих запахов и книг, она чувствует себя в безопасности. Как будто отец всё ещё рядом. Как будто он просто ушёл за дровами и скоро вернётся, и всё будет как прежде.
Но он не возвращался. И она знала это. Но она научилась жить с этим. И Фаврут научил её, что иногда тепло — это не огонь в очаге. Иногда тепло — это рука, которая гладит по голове, когда ты спишь за столом. Это голос, который говорит: «Не торопись, я подожду». Это тишина, в которой можно быть собой.
Когда Элони осталась одна. Она провела пальцами по корешкам книг. Ей казалось, что здесь, среди этих запахов, отец становится ближе. Она закрыла глаза и прошептала:
— Я сделаю это, папа. Я не дам другим потерять тех, кого они любят.
Она не забыла. Она просто научилась не падать каждый раз, когда вспоминает. Она не ждала чуда. Она сама хотела стать чудом для тех, у кого не осталось надежды. Она не хотела быть героиней. Она хотела быть той, кто вовремя протянет руку.
Она смотрела на свои руки — тонкие, умелые, въевшиеся запахом трав. Эти руки держали отца за руку, когда он умирал. Вытирали слезы матери. Эти руки не смогли его спасти. Но они могли спасти кого-то другого. И она не имела права отступать.
Фаврут не заменил отца. Он стал тем, кто держит её за плечи, когда земля уходит из-под ног. Он стал тем, кто напоминает ей, что она не одна. Она боялась, что однажды он тоже не откроет дверь. Что лавка будет закрыта. Что она останется одна. Поэтому она так часто приходила. Поэтому она так цеплялась за каждую минуту рядом с ним.
Она не смотрела назад. Она смотрела вперёд. Потому что там — те, кого она может спасти. Потому что там — жизнь. Потому что там — надежда, которую нельзя похоронить вместе с мёртвыми.
Она боялась не смерти. Она боялась, что не успеет сделать достаточно, чтобы смерть отступила. Она помнила, что говорил отец про смерть у камина. Тогда эти слова казались просто глупостью. А теперь она понимает этот страх. Понимает страх не успеть побыть достаточно с теми, кем дорожишь.
Она не верила в чудеса. Но она верила в травы. В знания. В Фаврута. В себя.
И пока она училась у Фаврута, пока её пальцы запоминали каждую траву, а сердце постепенно училось биться ровнее — дома всё было иначе.
Мать держалась. Она не плакала при ней. Она не говорила о боли. Она просто вставала каждый день и шла работать — туда, где платили хоть что-то. Где можно было протянуть хотя бы до следующей недели. Она бралась за любую работу: стирала, убирала, помогала на кухне в трактире, таскала тяжести, которые были ей не по силам. Она делала это, потому что Элони должна была есть. Потому что дом должен был быть тёплым. Потому что нельзя было сдаться — даже когда хотелось лечь и не вставать.
Элони видела это. Видела, как мать приходит поздно вечером, едва держась на ногах, как её руки красные от холодной воды, как она старается улыбнуться, когда сил уже нет. Но она не говорила ничего. Она просто обнимала её, когда та засыпала в кресле, укрывала пледом — и на утро снова бежала по дому: стирала, убирала, готовила, чтобы мать могла отдохнуть хоть немного. Она была маленькой, но она старалась быть опорой. Она летала по дому, как ангел, которого никто не видел, — тихо, незаметно, но неустанно. Она не жаловалась. Она не просила помощи. Она просто делала то, что могла. Потому что если она перестанет — мать упадёт. А если мать упадёт — она останется совсем одна.
Она не знала, сколько это продолжалось. Месяцы? Год? Она просто знала, что каждый день просыпается и делает то, что нужно. Потому что иначе нельзя. Потому что если она остановится — она увидит пустоту. А пустоту она видеть не хотела.
И среди всей этой бесконечной беготни, среди стирки, уборки, готовки, среди запаха дыма и холодной воды — она замечала, как мать иногда смотрит на неё. Не с улыбкой, не с теплом. А с чем-то, что Элони не могла понять. Смесь боли, вины и какой-то далёкой печали. Как будто она видела в ней ту, кого уже нет. Как будто Элони напоминала ей о том, что она потеряла.
Мать больше не брала в руки книги. Те, что раньше лежали на столе, покрылись пылью. Она не говорила о травах, не рассказывала о звёздах, не учила читать. Она просто работала. И когда Элони приходила с новыми знаниями от Фаврута, мать слушала молча, кивала, но в глазах её не было того огня, что раньше. Будто она боялась, что если снова прикоснётся к этому миру — ей станет ещё больнее. Будто знания напоминали ей о том, что она потеряла мужа, а вместе с ним — часть себя.
Элони не спрашивала. Она чувствовала, что мать не хочет говорить. И она уважала это молчание.
Но иногда, когда Фаврут заходил к ним или когда они случайно встречались в деревне, мать смотрела на него с той же смесью благодарности и боли. Она не говорила ему спасибо. Она не объясняла, почему не может сама учить дочь. Она просто смотрела, как он говорит с Элони, как терпеливо объясняет, как ждёт, когда она запомнит. И в этом взгляде было что-то, чего Элони не могла понять: может быть, ревность. Может быть, облегчение. Может быть, чувство вины за то, что она не смогла дать дочери то, что мог дать чужой человек.
Но она не мешала. Она не отбирала у Элони эти уроки, это тепло, этого человека. Она просто отступила. И позволила Фавруту занять то место, которое когда-то было её. И она выросла со знаниями обязоностями и что не мало важно ангелом для дома который пережил и стал пахнуть не теплым камином , а нечто другим. Нечто похожее на тишину и пробивающее счастье.
Но даже у ангелов есть свои тайны. Свои места, куда они улетают, когда никто не видит. Свои мысли, которые они не доверяют даже самым близким.
И у Элони такое место было.
И был ещё один мир. Потаённый уголок на берегу реки. Она никому о нём не рассказывала. Даже Фавруту. Туда нельзя было попасть случайно — нужно было знать тропинку, поворот у старой ивы, камень, который пахнет мятой. Она знала. И кто-то ещё.
Она не думала о нём сейчас. Но он был там. Ждал. Как ждёт всё, что не закончено. Как ждёт всё, что ещё не сказано.
Она взяла книгу с полки, открыла первую страницу. И начала читать. Потому что читать — это было единственное, что она умела так же хорошо, как дышать.
Глава 3 Сладкий мед
Элони закрыла за собой дверь. День был долгим. Она смешивала настои, растирала корни, запоминала новые травы — и теперь каждая косточка ныла от усталости. Но это была приятная усталость. Та, которая напоминает: ты жива. Ты делаешь. Ты не стоишь на месте.
Она поднялась на второй этаж. Там, за окном, небо уже горело малиновым — тем самым закатом, который бывает только перед тем, как мир погружается в тишину. Тёплые лучи скользили по полу, по стенам, по её лицу, и на мгновение Элони показалось, что она снова маленькая. Что сейчас войдёт отец, и всё будет как прежде.
Она подошла к окну. На столе стояла простая глиняная ваза — Фаврут принёс её вчера. А в ней — ромашки. Полевые, живые, пахнущие мёдом и солнцем. Она сама не знала, зачем поставила их туда. Может быть, потому что они напоминали о чём-то. О чём-то, что она не хотела забывать.
Элони села на выступ у окна, поджав ноги. Лучи заката падали на её лицо, и она чувствовала, как усталость медленно отпускает. Она смотрела на ромашки и не могла отвести взгляд. Их белые лепестки, такие нежные, такие хрупкие, — и вдруг она снова была там. В поле. На закате. С корзинкой, полной цветов, и с ним.
Это воспоминание пришло само. Не позванное, не нужное — но такое живое, что она почувствовала тепло на лице и запах мёда в воздухе.
Она закрыла глаза. И позволила себе вернуться.
Она вспоминала закат окрашивал поле в теплые, медовые тона. Воздух, напоенный ароматом нагретой за день земли и полевых цветов, был густым и сладким. Элони, совсем еще дитя с корзинкой, легкой как пух, бродила среди ромашек. Ее тонкие пальцы, уже знающие осторожность травницы, бережно снимали белые головки с упругих стеблей. Каждый цветок был маленьким солнцем, обещанием спокойного сна для ее мамы. Мир в этот миг был прост и ясен: синее небо, золотая даль, шепот ветра в траве и тихое жужжание последних пчел.
Тишину разорвал топот. По тропинке, сбивая пыль, мчался мальчишка. Он бежал так, будто за ним гналась сама тьма, не видя ни пути, ни цветов под ногами. Интерес, острый и жгучий, кольнул Элони в сердце. Что может заставить так нестись, забыв обо всем на свете?
Когда он остановился, прислонившись к старому дубу и судорожно глотая воздух, она подошла так тихо, что он вздрогнул, услышав ее голос.
— С тобой все в порядке? — спросила она, и ее голосок, чистый и звонкий, как лесной ручеек, прозвучал в вечерней тишине.
Мальчик быстро вытер лицо рукавом, но Элони успела заметить влажный блеск на ресницах и красные пятна на щеках.
— Да, — буркнул он, стараясь казаться грубым. — Ты чего одна в поле, совсем дурная? — Он окинул ее исподлобья оценивающим взглядом.
Вместо обиды на его грубость, Элони только мягко улыбнулась. Эта улыбка, доверчивая и солнечная, застала его врасплох. Она рассказала о маме, о целебном отваре, и в ее словах не было ни тени жалобы, лишь тихая забота. Потом, словно предлагая самое драгоценное, что у нее есть в этот миг, она протянула ему одну из только что сорванных ромашек. Мальчик растерялся. Рука его неловко потянулась и взяла хрупкий цветок. Прикосновение к его шершавым пальцам было странно теплым.
— Так от чего ты так бежал? — не отступала Элони, подпирая подбородок ладонями. Ее глаза, большие и светлые, смотрели на него с таким неподдельным любопытством, что сопротивляться было невозможно.
Он покраснел еще сильнее, уткнувшись взглядом в белые лепестки у себя в руке.
— Там... жук огромный был, — прошептал он, и в этом признании была вся горечь детского стыда за внезапную, непреодолимую слабость.
Элони не засмеялась. Она кивнула, совершенно серьезно, как будто он сообщил о настоящей опасности. Ее принятие было таким простым и полным, что сжимавший его сердце ледяной комок страха и стыда начал таять. Они пошли собирать ромашки вместе. Он, все еще немного насупившийся, старательно срывал цветы, подражая ее бережным движениям. И тогда, среди белого моря ромашек, под багряным небом, он вдруг остановился и выпрямился во весь свой невысокий рост поднял свою руку верх, ромашка в его руке выглядела словно грозный меч способный победить ужасного чудища.
— Я, когда выросту, буду защищать тебя, — произнес он с той непоколебимой, детской серьезностью, которая не терпит сомнений. — И перестану бояться жучков. Ты больше не увидишь моих слез.
Он сказал это, глядя ей прямо в глаза, и в его взгляде горела такая искренняя решимость, что мир вокруг на мгновение замер. Элони рассмеялась, но смех ее был не насмешкой, а светлым, радостным фонтанчиком, в котором звенело удивление и какая-то новая, еще неосознанная нежность. В тот вечер они разошлись, унося с собой: он — память о ее тихой улыбке и белой ромашке, она — обещание, данное с такой трогательной важностью.
На её лице появилась тихая улыбка — такая, которая бывает только тогда, когда вспоминаешь что-то по-настоящему важное. Запах ромашки был настолько ярким, что, казалось, окутывал всю комнату. Он одновременно успокаивал — и не давал забыть о нём. О том, кто когда-то взял ромашку в руки и поднял её над головой, как меч.
Элони повернулась лицом к закату. Малиновый закат уже стал алым. Свет омывал её лицо, и она зажмурилась на мгновение, позволяя теплу проникнуть внутрь. С каждым разом, когда она смотрела на закат, в памяти всплывали их встречи.
И теперь, стоя на пороге юности, Элони, вспоминая того перепуганного мальчика с ромашкой в руке, первый день как он стал рыцарем и чувствовала не просто тепло — а целую вселенную внутри, тихую и сияющую. Потому что тот мальчик вырос. И она выросла вместе с ним. И их сердца, сбившиеся в один такт еще на том закатном поле, продолжали стучать в унисон, готовые встретить все, что уготовила им судьба.
Вечерний воздух был густ от запахов сушёных трав и воска. Завершив последний эликсир, Элони смахнула со лба прядь волос, липкую от пара, и направилась к их месту. Тропинка, знакомая каждым корнем и каждым поворотом, сегодня вела её не к радости, а к тревожному предчувствию, сжавшему в кулак её сердце.
Он уже ждал. Стоял, прислонившись к старому дубу, и золотой свет от заката играл с его волосами делая их еще золотее. Сильвин. Имя, которое она шептала с шести лет, сначала в играх, потом – с замиранием в груди. Из того тщедушного, испуганного мальчика с царапинами на коленях он вырос в… в вот этого. Высокий, с плечами, которые уже несли груз доспехов, а не просто вязанку хвороста. Голубые глаза, которые раньше смеялись одним с ней шалостям, теперь смотрели глубже, видели больше. В них была усталая мудрость, которой не должно быть в восемнадцать. Но при виде её они на миг ожили.
— Сильвин! — её крик сорвался сам, чистый и беззащитный, как птичий щебет. Она забыла про всё — про достоинство, про тяжёлые мысли, — и побежала к нему, платье цеплялось за влажную траву. Он раскрыл объятия, и она влетела в них, уткнувшись лицом в твёрдую кожу его дублёного дублета. Пахло им — лесом, конской сбруей, чистым ветром и чем-то неуловимо своим, родным. Она вжалась в него, пытаясь стереть ту пустоту, что росла между ними с каждым его отъездом.
Но его объятие было другим. Руки обняли её крепко, почти больно, но в самой их плотности, в том, как его ладонь прижалась к её спине не для ласки, а как будто желая запомнить изгибы, была печаль. Не грусть, а тяжёлая, взрослая печаль. Элони отпрянула, всего на полшага, чтобы заглянуть ему в лицо. Её собственная улыбка замерла и осыпалась, как сухие лепестки.
— Что-то не так? — её голос прозвучал тише, испуганней. Она почувствовала, как ладони стали влажными.
Сильвин не ответил сразу. Он взял её руку, и его пальцы, грубоватые от меча, осторожно сомкнулись вокруг её тонких запястий.
— Нам лучше сесть, — сказал он. Голос был твёрдым, как булыжник, но в нём дрожала та самая сталь, что режет по живому.
Они сели на старый, заросшим мхом поваленное дерево. Элони молчала, а в ушах у неё стучало. Журчание ручья, обычно такой умиротворяющий звук, теперь давило на виски монотонным гулом. Она знала, о чём он скажет. Знавала с тех пор, как он нацепил на грудь рыцарский значок. Расставание. Оно витало в воздухе каждого их свидания. Но она затыкала уши сердца, придумывала себе сказки: вот закончит службу у командира, вот получит свой участок земли… Они же должны были пожениться. Это было так же неизбежно, как смена времён года.
— Мне нужно скоро уехать, — наконец произнёс он, и слова падали, как камни в тихую воду её надежд. — Далеко. И, возможно… очень надолго.
Элони почувствовала, как холодная волна прошла от копчика до самых корней волос.
— Куда? — выдохнула она, и в этом слове была вся её опаска, вся мольба сказать «на южную заставу» или «в горный дозор». Но в голове уже крутилась чумная мысль, слух, от которого она отмахивалась неделями.
Он не смотрел на неё. Его глаза были устремлены куда-то в темноту леса — туда, где, возможно, уже ждала смерть. Он молчал так долго, что Элони показалось: он не скажет ничего. А потом он заговорил.
— На переговоры. С принцем Кионом.
Она ждала продолжения. Он не торопился. Слова давались ему тяжело, как будто он вытаскивал их из самой глубины, где они лежали, пропитанные страхом.
— Он не объявлял войну, — сказал он, и голос его был ровным, слишком ровным. — Но его солдаты уже пересекают границу. Меня отправляют… для переговоров.
Он замолчал. И в этой тишине было всё: и страх, и неизбежность, и знание того, что переговоры — это только прикрытие. Что на самом деле его отправляют на смерть.
— Если переговоры сорвутся… будет страшное.
Элони смотрела на него. Она знала этот голос. Она знала, когда он звучит так — спокойно, ровно, без дрожи, — значит, внутри него всё кричит. Значит, он уже знает, что не вернётся. Но не говорит этого. Потому что если скажет — она рухнет. А если она рухнет — он не сможет уйти.
Она хотела сказать что-то. Спросить: «Почему ты?», «Кто тебя послал?», «Ты же знаешь, что это ловушка?». Но слова застревали в горле, потому что она знала ответы. Потому что она знала, что он не может отказаться. Потому что он — рыцарь. Потому что он дал слово. Потому что он не умеет отступать.
— А что мне делать… если ты не вернёшься?
Голос сорвался, и она ненавидела себя за то, как он прозвучал — хрипло, по-детски беспомощно. Она хотела быть сильной. Хотела сказать: «Я буду ждать», — так, как говорят жёны солдат, провожая их на войну. Но она не была женой солдата. Она была просто девушкой, которая любила мальчика, который когда-то боялся жуков. И сейчас этот мальчик стоял перед ней в доспехах, и в его глазах была такая пустота, что ей стало страшно.
Тогда он сломался. Его маска дала трещину. Он сделал шаг вперёд и прижал её к себе так сильно, что она почувствовала, как его сердце бьётся через доспехи — быстро, неровно, испуганно.
— Я сделаю всё, чтобы вернуться, — сказал он. Его голос дрожал. — Ты слышишь? Всё. Что бы ни случилось — я вернусь. А ты… ты просто жди. Не плачь. Жди. Обещай мне.
Элони не могла дышать. Она чувствовала тепло его тела, его запах — лес, ветер, страх, который он так тщательно скрывал. Она хотела сказать: «Я боюсь». Хотела сказать: «Не уходи». Но она знала — это только сделает больнее.
— Обещаю, — прошептала она в его плечо.
Они стояли так, в тишине, которая была громче любых слов. И оба знали — что бы он ни обещал, что бы она ни говорила, они не могут изменить того, что уже случилось. И что этот вечер может быть последним.
Они просидели так до поздней ночи, в тишине, которая была громче любых слов. Боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть это хрупкое, последнее мгновение близости.
Когда они возвращались домой ночь давила своим холодом. Звезды, которые когда-то освещали путь домой теперь вели в разлуку от дома. Посмотрев в голубые глаза Сильвина как небо, в котором летали птицы и в тоже время как глубокое пучина моря. И она снова вернулась в те дни, когда он только вернулся к ней рыцарем. Она узнала об этом от Фаврута — он принёс новости, как всегда, между делом, но в его голосе слышалось что-то особенное. Он не смотрел на неё, когда говорил. Перебирал сухие листья на столе, будто они были важнее слов.
— Сильвин прошёл отбор, — сказал он. — Он станет рыцарем.
Элони тогда не поняла, почему у неё перехватило дыхание. Почему руки, державшие пучок мяты, дрогнули, и листья посыпались на пол. Она знала, что он ушёл. Знала, что он хочет стать рыцарем. Но не представляла, через что ему придётся пройти. Не представляла, что значит смотреть в глаза человеку, который готов убить тебя, и не отступать.
Ей рассказали позже. Не он — другие. Те, кто был там. Она сидела у колодца, когда услышала голоса — молодые парни, вернувшиеся с отбора, обсуждали тех, кто прошёл. И имя Сильвина прозвучало среди них, но не так, как она ожидала.
— Этот парень, Сильвин… — один из них усмехнулся. — Я думал, он сломается. Стоял на поле, сжимал деревянный меч, как будто это была его последняя надежда. Руки тряслись, как у ребёнка.
— А потом что? — спросил другой.
— А потом он посмотрел на небо. На закат. И вдруг перестал дрожать. Я не знаю, что он там увидел, но он пошёл вперёд. Его сбивали с ног, а он вставал. И снова шёл. И ещё раз. Пока его противник не выдохся. Он не был лучшим — он просто не сдался.
Элони слушала и не могла дышать. Она видела это. Видела его на поле, среди пыли и криков, сжимающего меч так, как будто от этого зависела вся его жизнь. Видела, как он падает. Как встаёт. Как идёт снова. И как его глаза, такие же, как тогда, в поле, — синие, глубокие, — смотрят не на противника, а куда-то сквозь него.
Она не знала, сколько это длилось. Минуты? Часы? Она знала только одно: когда всё закончилось, когда его назвали рыцарем, он не улыбнулся. Он просто стоял на коленях, переводя дыхание, и смотрел на небо.
Элони долго молчала после этого. Она не искала его. Она ждала. И когда он пришёл — спустя несколько дней, — она увидела его другим. Не старше, не выше. Другим. В нём появилась та самая серьёзность, которую она видела в глазах взрослых мужчин. Та, которая говорит: «Я не уже не мальчик. Я вырос. Я могу защищать».
— Ты стал рыцарем, — сказала она, и это был не вопрос.
Он кивнул. Потом посмотрел на неё, и в его глазах мелькнуло что-то, чего она не могла понять. Усталость. Облегчение. И благодарность.
— Я не мог отступить, — сказал он. — Я обещал тебе. И я не хотел, чтобы моё обещание оказалось пустым.
Элони смотрела на него, и в груди разливалось тепло. Она не знала, что сказать. Она просто взяла его за руку и сжала. Потому что иногда слова не нужны. Иногда достаточно просто быть рядом.
Запах ромашек смешался с дыханием вечера, и Элони закрыла глаза, позволяя этому воспоминанию наполнить её. Она не могла его забыть. И не хотела. Потому что это воспоминание — это был он. Его голос, его обещание, его руки, которые однажды сжимали не меч, а простую белую ромашку.
Утро было холодным и ясным. Солнце только золотило верхушки деревьев, когда она снова увидела его на окраине деревни. Он стоял рядом с конём, и в первых лучах его доспехи сияли ослепительно. Они не просто делали его старше — они делали его чужим. Превращали её Сильвина, мальчика с тайного места, в Сильвина Рыцаря, солдата короны. Только глаза остались прежними. И, глядя в них, Элони тонула, забывая про холод, про страх, про всё.
— Элони, — он подошёл, и латы тихо лязгнули. Он взял её лицо в руки. Ладони в кожаных перчатках были тёплыми. — Обещай мне кое-что. Когда я вернусь, ты встретишь меня в белом платье. А я… я привезу тебе букет. Ромашек. Такой же, как тот, что ты подарила мне в первый раз, помнишь?
Она кивнула, не в силах вымолвить слово. Горло сжалось. Она вспомнила после нескольких лет то самое знакомство в поле ромашек и клятвой защищать ее.
Она прижала свою щеку к его ладони, желая, чтобы этот миг растянулся в вечность.
И тогда прозвучала труба. Резкий, медный звук, разорвавший небо на части. Он вздрогнул. Его взгляд стал отстранённым, сосредоточенным. Он одним движением взлетел в седло, и конь под ним беспокойно переступил с ноги на ногу.
— Не плачь, — бросил он ей сверху, и это прозвучало как приказ. Как заклинание. — Я вернусь.
Он развернул коня и тронул его в поводья. Элони стояла, вцепившись в складки своего платья, и смотрела, как он отдаляется. Как его светящаяся фигура становится меньше, превращается в точку, а потом и вовсе исчезает в утренней дымке у дороги на замок.
Она не плакала. Пока он был виден — она держалась. Она сжимала пальцы так сильно, что ногти впивались в ладони, оставляя красные полумесяцы. Она смотрела на его спину, на его светлые волосы, которые ветер развевал, как в тот день, когда они встретились в поле. Она пыталась запомнить каждую деталь, каждое движение, каждый вздох — чтобы потом, когда его не станет, у неё было что-то, за что можно зацепиться.
И только когда он исчез — когда последний луч солнца погас на его доспехах, и утренний туман поглотил его, — она позволила себе упасть.
Она опустилась на колени прямо посреди дороги. Руки дрожали. Она смотрела на пустоту, которая осталась на том месте, где он только что был. В груди разрасталась пустота, такая огромная, что, казалось, она заполнит всё внутри и не оставит места для воздуха.
Слёзы потекли беззвучно. Горячие, солёные, невыносимые. Она не вытирала их. Она просто сидела и смотрела на дорогу, которая вела в замок. Туда, где он сейчас. Туда, куда она не могла пойти за ним. В королевство Киона ещё никто не возвращался живым. Ни один.
Она знала это. Слышала от женщин на рынке, которые шептались, когда думали, что никто не слышит. Слышала, как они говорили о мужьях, братьях, сыновьях — которые ушли и не вернулись. Слышала, как их голоса ломались, когда они рассказывали о том, как ждали. Как верили. Как надеялись.
«Не жди, — говорили они. — Оттуда не возвращаются. Если он не вернулся через месяц — значит, не вернётся никогда».
Элони знала это. Она знала, что идёт на смерть. Что Кион — не просто соседний правитель. Он тот, кто не берёт пленных. Он тот, кто не оставляет следов. Он тот, кто забирает и не отдаёт.
Но она не могла не верить. Она цеплялась за его слова, за его глаза, за обещание ромашек. Он особенный. Он не такой, как все. Он вернётся. Он должен.
Она сжала руки в кулаки так сильно, что ногти впились в кожу. Она почувствовала боль, и это было хорошо. Это было единственное, что удерживало её от того, чтобы развалиться на части.
Выплакавшись, она вытерла лицо, которое стало незнакомо-опухшим. Ветер коснулся её щёк, и она поняла — воздух больше не пах им. Он пах пылью дороги, далёким дымом и чем-то чужим, что она не могла назвать. Дом был позади. Он был впереди. И она осталась одна. Также как когда-то оставалась одна в кресле отца. Боялась, что он может также исчезнуть как он, а она не в силах будет помочь.
Она встала. Ноги дрожали, но она заставила себя подняться. Она не оглянулась на опустевшую дорогу. Если она оглянется — она упадёт. А если упадёт — она уже не встанет.
Она пошла в лавку Фаврута. Каждый шаг давался с трудом, но она шла. Потому что он просил её жить. Потому что если она остановится — она увидит пустоту. А пустоту она видеть не хотела.
Но жить в этот день оказалось невыносимо тяжело.
Глава 4 Бремя
Её сердце, это упрямое, неразумное сердце, яростно билось в такт одной лишь молитве: «Пусть для него станет исключением сама смерть». Собравшись, словно затянув на себе невидимые доспехи, она направилась в лавку.
Не смотря на то что только солнце поднималось, на улице слышались безумные крики. На такие крики не способны даже животные чье сердце вырезают на живую. Подходя ближе к главной площади, где разворачивалась безмолвная трагедия. Воздух гудел от сдавленных рыданий — звука, такого густого и тяжёлого, что им, казалось, можно было подавиться. Матери, молодые и уже седые, стояли на коленях на холодном камне, их пальцы впивались в щели между плитами, будто пытаясь удержать здесь, на этой земле, тех, кого уже увёл королевский указ. Их плач был не просто звуком — это был запах отчаяния, видимый парой в морозном воздухе, физическое давление на грудь. Среди призванных были мальчики, чьи щёки ещё не знали бритвы, шестнадцатилетние, едва освоившие меч, и те, кто и вовсе приписал себе года. Их матери знали.
Знают все. переговоры с княжеством Киона — это не поле чести, а в любой момент может перерасти в кровавую мясорубку, жернова которой не щадят никого.
Элони шла, опустив голову, но каждый стон, каждое сдавленное всхлипывание впивалось в неё — не иглами, нет. Раскалёнными гвоздями, которые загоняли под ногти, пока она пыталась дышать, пока она пыталась не упасть, пока она пыталась не закричать вместе с ними.
Она видела, как стража, безжалостная и холодная, как их латы, выдирает мальчишек из рук матерей. Как одна из них — молодая, с распущенными волосами, с лицом, которое уже не помнило, что такое улыбка, — вцепилась в ногу офицера. Не в руку. Не в плечо. В ногу. Так хватаются за последнюю соломинку. Так хватаются, когда уже нечем дышать и нечем надеяться.
Элони не видела лица стражника, который подошёл к ней. Она слышала только его шаги — тяжёлые, железные, как поступь самой смерти. И звук воды, льющейся из медного кувшина.
Вода шипела, когда касалась её кожи. Она шипела, как змея, как ненависть, как всё, что было в этом мире жестокого и бессмысленного. Белый пар поднимался над её руками — теми самыми руками, которые ещё минуту назад держали сына. Теперь они держали только боль.
Женщина вскрикнула. Это был не крик боли. Это был крик того, кто больше не может, но вынужден. Того, кто уже сдался, но тело ещё сопротивляется. Звук был таким, что у Элони сжалось горло. Она почувствовала, как к нему подступает желчь — горькая, горячая, как тот чай, что лился на лицо служанки во дворце.
Она отпустила ногу офицера. Отползла назад на коленях — не вставая, потому что встать уже не было сил, — и прижала руки к груди. Её ладони были красными. Ярко-красными, как закат, который она, возможно, видела в последний раз, когда была счастлива. Кожа на них надулась пузырями — теми самыми, что бывают, когда мясо уже не может держать форму, — и Элони показалось, что она слышит, как эта кожа продолжает шипеть, даже когда воды уже нет. Как будто боль не отпускает, даже когда источник боли исчез.
Мальчик, которого она держала, стоял рядом. Он не смотрел на неё. Он смотрел в землю. И Элони видела, как дрожат его плечи — мелко, почти незаметно, но так, что невозможно было не заметить. Он боялся повернуться. Потому что если он увидит её руки, если он увидит, что она сделала ради него, — он не сможет уйти. А если он не уйдёт — его убьют. И тогда её боль будет напрасной.
Он ушёл. Не обернувшись.
Она осталась на коленях. Она смотрела на его спину, на то место, где он только что был, и не плакала. Она просто сидела, прижимая к груди обожжённые руки, и смотрела, как он становится меньше, превращается в точку, а потом и вовсе исчезает за воротами.
И в этот момент Элони поняла: она не плачет, потому что слёзы кончились. Кончилась даже боль. Осталась только пустота. Та самая, которую Элони знала наизусть. Которая была в ней с того дня, как умер отец. Которая теперь была здесь, на этой площади, в глазах каждой женщины, которая смотрела на уходящего сына.
«Какой ужас, — пронеслось в голове Элони, — какая бесчеловечная пытка — отнимать сыновей и запрещать даже оплакивать эту потерю».
В лавке пахло сушёными травами, воском и покоем. Этот знакомый аромат был глотком воздуха после удушья площади. Надев фартук, она машинально принялась расставлять баночки, её пальцы искали утешения в привычных движениях.
— Ты как? — голос Фаврута из глубины комнаты прозвучал не просто с обеспокоенностью, а с той пронзительной чуткостью, которая выдавала в нём больше, чем просто наставника.
— В порядке, — солгала она, и голос её дрогнул. — Просто… грустно. Но я верю. Он вернётся. — Её взгляд упал на стеклянную миску с розоватой, мерцающей жидкостью, которую она раньше здесь не видела. — Фаврут, а это что? — спросила она, беря миску в руки. Жидкость была тёплой, будто живой.
— Это… подарок. Для тебя, — он вышел, взял миску и с почти ритуальной аккуратностью перелил содержимое в небольшой флакон из матового стекла в форме сердца. — Духи. Чтобы запах напоминал о доме, о поле, о чём-то вечном, что не могут отнять ни указы, ни войны.
Она поднесла флакон к носу. Первой волной накатила свежесть ромашки и василька — словно дыхание летнего луга. Затем её обняла успокаивающая горечь лаванды. А в конце, на самой глубине выдоха, остался тёплый, золотой шлейфея и мёда — сладкое обещание, капля надежды. Слёзы снова подступили к глазам, но теперь они были другими.
— Спасибо, — прошептала она, обнимая его. В этом простом жесте была вся её благодарность за годы молчаливой опеки, за науку, за это убежище среди склянок и сушёных растений.
-когда не стало отца это была трагедия и – смахнув слезинку с глаза – я очень рада что ты всегда со мной – на ее еще опухавшем лице появилась шаткая, но искренняя улыбка.
–я не мог иначе поступить - Фаврут обнял сильнее Элони. И казалась что время на миг остановилось и в этом хаусе и криках настало настолько маленькое и шаткое спокойствие.
Она вышла из лавки, и дверь за ней закрылась с глухим, тяжёлым стуком. Фаврут остался внутри — там, где пахло травами, где было тепло, где можно было дышать. А здесь, снаружи, воздух был другим. Он пах дымом, пылью и чем-то ещё — тем самым, что остаётся в ноздрях, когда кто-то кричит, а ты не можешь ему помочь.
Элони остановилась на пороге. Ладони были влажными, сердце колотилось где-то в горле. Ей нужно было идти к матери Сильвина. Она знала, что должна. Она обещала. Но ноги не слушались. Каждый шаг в сторону площади казался шагом в пропасть.
Она заставила себя двинуться.
Площадь встретила её тишиной. Но это была не та тишина, которая успокаивает. Это была тишина после бури — зловещая, густая, липкая, как дым. Она пахла страхом и обожжённой кожей. Элони чувствовала этот запах каждой клеткой, и он въедался в лёгкие, как яд, который она не могла выкашлять.
Её шаги замедлились. Сердце ныло. Она смотрела на пустые камни, на которые ещё несколько часов назад падали колени матерей, и ей казалось, что она видит их — вросшие пальцы, сжатые кулаки, мокрые от слёз лица. Она видела, как они стояли на коленях, как их плечи тряслись, как они цеплялись за своих сыновей, будто могли удержать их силой своей любви. И она видела, как они отпускали. Как их пальцы разжимались, как руки опускались, как в их глазах гас свет.
Она сама знала этот свет. Она видела его, когда держала руку отца, и она стала холодной.
Горькие слёзы поливали цветы на площади. Они не выдержали — поклонились так низко, что коснулись земли, как будто сами хотели уйти вместе с теми, кто уходит. Лепестки, ещё вчера яркие и живые, теперь лежали на камнях, примятые, сломанные, как будто их топтали ногами те, кто даже не заметил. Или те, кто заметил, но не посмел остановиться.
Фонари больше не вели домой. Они освещали тишину — густую, липкую, как дым. И сплетников в тени, которые шептались, но никто не мог разобрать слов. Их голоса были тихими, прерывистыми, как будто они боялись, что если скажут громче, то эта тишина их поглотит.
Элони прошла мимо них, не поднимая головы. Она не хотела слышать, что они говорят. Она знала, что они шепчутся о тех, кто ушёл, о тех, кто остался, о тех, кто никогда не вернётся. И она знала, что они не видят её боли — так же, как не видели боли матерей.
Проходя по этим улицам, когда-то столь громким и шумным, её сердце снова пронзила столь давно забытая боль. Боль безнадежности. Безысходности.
Спокойствие — это хрупкая вещь, которую может пошатнуть любой.
Она думала, что научилась жить с этой болью, что она стала частью её, как шрам, который не болит, но никогда не исчезает. Но сейчас, на этой площади, боль вернулась. Она сжала грудь, сжала горло, сжала всё внутри, и Элони почувствовала, как слёзы подступают к глазам.
Она не дала им пролиться. Она сжала зубы, подняла голову и пошла дальше. К дому родителей Сильвина. Туда, где её ждали. Туда, где её боялись.
Любовь всё исцеляет, но она не может исцелить то, что и так было сломлено и носило груз.
Она пошла быстрее. Потому что если бы она остановилась — она бы упала. А если бы упала — она бы не встала.
Дверь открыл отец Сильвина — его лицо, обычно доброе и улыбчивое, было серым и опустошённым. В горнице мать, рыдала, сгорбившись над столом, её плечи тряслись в беззвучных спазмах. Воздух был насыщен горем, густым, как смоль.
Элони молча села рядом, не решаясь прикоснуться. Потом осторожно положила руку на её сведённую судорогой ладонь. Слов не было. Какие слова могут быть, когда из-под ног уходит земля?
— Ты… не откажешься от него? — голос матери прозвучал внезапно, резко, словно удар ножом в тишине. Она подняла заплаканное, опухшее лицо, и её взгляд, острый и отчаянный, впился в Элони. — Если он вернётся……… другим? Без ноги? Или без рук? Или… пустым внутри?
Вопрос повис в воздухе, тяжёлый и неотвратимый. Элони увидела в этих глазах не проверку, а животный страх матери, пытающейся хоть как-то защитить своего ребенка, даже если для этого нужно оттолкнуть всех остальных.
— Нет, — ответила Элони так же твёрдо, как тогда стражнику. Она взяла обе руки в свои. — Никогда. Я люблю его душу. А душа не бывает искалеченной. Я буду с ним. Всегда.
Их дальнейший разговор был похож на бальзам — они вспоминали Сильвина сорванцом, приносящим Элони букеты одуванчиков; одиннадцатилетним, тайком читающим рыцарские романы; шестнадцатилетним, с серьёзным взглядом, говорящим о будущем.
А потом мать, вытирая слёзы, вдруг улыбнулась — той самой улыбкой, которую Элони видела на старых портретах:
— А помнишь, как он впервые привёл тебя к нам? Ему было десять, а он уже стоял в дверях, выпрямившись, как настоящий рыцарь, и говорил: «Мама, папа, это Элони. Она будет моей женой». Мы тогда рассмеялись, а он обиделся. Сказал: «Не смейтесь. Я серьёзно». И смотрел на тебя так, будто ты была его самым ценным сокровищем.
Элони улыбнулась. Она помнила этот день. Он прибежал к ней утром, запыхавшийся, с красными ушами, и сказал: «Ты должна познакомиться с моими родителями. Я уже всё им рассказал». Она испугалась тогда — она никогда не была в чужих домах, не знала, что говорить, как себя вести. А он взял её за руку и сказал: «Не бойся. Я рядом».
И она пошла. Он вёл её через поле, через лес, через весь мир, который был для неё чужим, и держал её руку так крепко, что она чувствовала его тепло даже сквозь холодный ветер. Как тогда думала это очень долгий путь, но теперь она проходила его за пару минут. Когда они подошли к дому, он остановился, посмотрел на неё и сказал: «Ты самая красивая. И самая сильная. Я хочу, чтобы они это увидели». И она вошла. И они увидели.
А потом был другой день. Он принёс ей книгу — старую, потрёпанную, с выпавшими страницами. Сказал: «Я нашёл её на чердаке. Там про рыцарей. Я не умею читать, но я хочу, чтобы ты читала мне вслух. Чтобы я знал, что ты рядом». И она читала ему. Часами. Сидя на старом поваленном дереве у реки, пока солнце садилось за горизонт, а ветер шевелил его светлые волосы. Он слушал, закрыв глаза, и иногда перебивал: «А он победит? А она его дождётся? А они будут вместе?»
И она отвечала: «Да. Он победит. Она дождётся. Они будут вместе».
Она не знала тогда, что эти слова станут её проклятием.
Мать снова заговорила, и голос её дрожал:
— Он всегда говорил о тебе. Всегда. Даже когда уходил на тренировки, даже когда его посылали в дозор, он говорил: «Я должен вернуться. Она ждёт». Я думала, он шутит. Думала, это подростковая влюблённость, которая пройдёт. Но он не шутил. Он никогда не шутил, когда речь шла о тебе. Элони опустила глаза. И вдруг перед ней всплыло другое воспоминание — то, которое она прятала глубоко внутри, как самое ценное, как то, что нельзя никому показывать, потому что оно слишком личное.
Тогда ей было двенадцать. Отец умер три дня назад. Она не плакала. Она просто сидела в его кресле, сжимая его книгу, и смотрела в стену. Ей казалось, что время остановилось. Что она больше никогда не сможет встать, никогда не сможет говорить, никогда не сможет чувствовать.
И тогда пришёл он.
Она не слышала, как открылась дверь. Не слышала его шагов. Она просто почувствовала, как кто-то сел рядом с ней на пол — прямо у её ног, — и осторожно положил голову ей на колени.
Она опустила взгляд и увидела его — мальчика, который когда-то боялся жуков, который обещал защищать её, который теперь смотрел на неё так, будто она была самым важным человеком на свете. Он ничего не сказал. Он просто сидел рядом, положив голову ей на колени, и ждал.
Она не знала, сколько они так просидели. Минуты? Часы? Вечность? Она не помнила. Она помнила только его тепло, его дыхание, его руки, которые сжимали её ладонь так крепко, как будто он боялся, что она исчезнет. И она не исчезла. Она осталась. Потому что он был рядом.
А потом она заплакала. Впервые с тех пор, как умер отец. Она плакала, и слёзы текли по её лицу, падали на его волосы, и он не отодвигался. Он просто сидел и ждал, пока она выплачется, пока боль станет чуть меньше, пока она сможет дышать.
— Я здесь, — сказал он тогда. — Я всегда буду здесь.
И она поверила ему. Она верит ему до сих пор.
Отец молчал. Он сидел у стола, смотрел в одну точку, и его руки, большие, натруженные, сжимали край стола так, что побелели пальцы. Он не плакал. Он просто сидел и слушал. И в этом молчании было больше боли, чем в любых словах.
Элони вспомнила ещё один день. Они стояли на мосту через реку, и он сказал: «Когда я стану рыцарем, я построю тебе дом. Не такой, как у всех. С окнами на закат. Чтобы ты каждый вечер могла смотреть на небо и знать, что я скоро вернусь». Она рассмеялась тогда — он всегда говорил такие вещи, от которых у неё замирало сердце. А он не смеялся. Он смотрел на неё серьёзно и говорил: «Я не шучу. Я всё сделаю. Для тебя».
Она не знала, что эти слова станут её единственным сокровищем.
Они смеялись, и смех этот был горьковатым, но живительным. На мгновение скорбь отступила, уступив место теплу общей памяти. Они были счастливы. Всего несколько минут. Они забыли о страхе, о неизвестности, о том, что их ждёт впереди. Они просто сидели в этой комнате, пахнущей горем и воском, и вспоминали мальчика, который когда-то бегал по полю с букетом одуванчиков и кричал: «Я буду защищать тебя!»
Но время не прощает. И даже самые тёплые воспоминания не могут удержать тьму за дверью.
Элони почувствовала, как тепло начинает уходить. Как комната снова становится холодной, как воздух сгущается, как тишина возвращается — не та, успокаивающая, а та, которая ждёт. Она посмотрела на мать Сильвина и увидела в её глазах то же самое. Они обе знали. Они обе чувствовали это.
Она встала. Слова застревали в горле, но она заставила себя сказать:
— Я пойду. Мне нужно… мне нужно узнать, что с ним.
Мать подняла на неё глаза — влажные, пустые, без надежды. Она не сказала ни слова. Она просто кивнула. И в этом кивке было всё: и страх, и отчаяние, и благодарность за то, что кто-то ещё верит.
Элони вышла из дома, и дверь за ней закрылась с глухим, тяжёлым звуком. Она стояла на пороге, смотрела на тёмное небо, и ветер бил её в лицо, холодный, как лёд, как сама смерть. Она знала, что должна идти. Должна узнать правду. Но она не знала, как.
Она пошла по тёмной улице, и в ушах у неё всё ещё звучали их голоса — смех, воспоминания, слова, которые она никогда не забудет. Они были в прошлом. А впереди была только неизвестность. Она шла, и тишина давила на неё, как камень, который нельзя сбросить. С каждым шагом она чувствовала, как тепло покидает её, как боль возвращается, как страх сжимает горло.
В голове крутились слухи, которые она слышала. О том, что принцесса сошла с ума. О том, что лекари не возвращаются. О том, что война неизбежна. И о том, что оттуда, из королевства Киона, ещё никто не возвращался живым.
«А что, если это правда?» — пронеслось в голове. — «Что, если он не вернётся? Что, если я никогда больше не увижу его глаза? Что, если я потеряю его, как потеряла отца?»
Она остановилась посреди дороги. Ветер стих. Тишина стала густой, как дым. Она подняла голову к небу и увидела звёзды — те самые, на которые они смотрели вместе, когда он обещал ей всё. И вдруг она поняла, что звёзды не изменились. Они были такими же, как тогда. Они не знали, что он ушёл. Они не знали, что она осталась одна.
«Он вернётся, — прошептала она в пустоту. — Он должен. Он обещал».
Но даже её собственный голос прозвучал неуверенно. Потому что она знала, что обещания — это просто слова. А слова не могут защитить от войны, от смерти, от неизвестности. Единственное, что у неё было — это вера. И она цеплялась за неё, как за последнюю соломинку.
Она пошла дальше. Быстрее. С каждым шагом она отдалялась от дома родителей Сильвина, от их смеха, от их боли. Она шла туда, где её ждала правда. И она боялась её больше, чем смерти.
Но она знала, что должна идти. Потому что если она остановится — она потеряет всё. А если потеряет всё — не сможет смотреть на себя в зеркало.
Она шла, и в голове звучали слова отца: «Не бросай то, что любишь». И она не бросала. Она держалась. Она верила. Она надеялась.
Но надежда была тонкой, как паутина. И она не знала, выдержит ли она.
Она шла, погружённая в свои мысли, и не заметила, как оказалась у тёмного переулка. Оттуда доносились голоса — сдавленные, полные одновременно страха и азарта. Голоса были сдавленные, полные одновременно страха и азарта от обладания тайной. Платья служанок мелькнули в темноте — тот самый серо-голубой цвет, который носили только при дворе.
— …принцесса ему в лицо рассмеялась, говорят! Все подарки назад отослала. Позор на весь род! Теперь война неминуема…
— Не будет войны! Король что-то другое затеял. Всех лекарей к себе согнал, травников… Рыцари не на поле боя готовятся, а во внутреннем дворе что-то строят… Ни один из тех, кого позвали, не вернулся в город. Говорят, скоро новый указ выйдет — явиться всем, кто разбирается в травах…
— А принцесса-то с ума сходит! Вчера служанке за неправильную чашку чай кипящий на голову вылила! Будто её подменили…
Лёд пробежал по спине Элони. Разрозненные кусочки пазла — плачущие матери, пропавшие лекари, тренирующиеся рыцари, обезумевшая принцесса — начали складываться в зловещую, неясную картину. Это была не просто переговоры. Это было что-то иное, тёмное и скрытое за высокими стенами дворца. Она прижалась к холодной стене, сердце колотясь как птица в клетке, а потом, не помня себя, бросилась бежать домой.
Всю ночь она не спала.
Она лежала на кровати, смотрела в потолок и пыталась собрать в голове то, что услышала. Принцесса. Лекари. Рыцари. Переговоры. Всё это крутилось в её голове, как колёса мельницы, и она не могла их остановить. Она перебирала каждое слово, каждый обрывок фразы, пытаясь понять, что за тайна скрывается за стенами дворца.
Зачем королю лекари, если он говорит о переговорах? Почему рыцари тренируются во внутреннем дворе, а не на границе? И почему принцесса, которая должна быть символом надежды, — она сходит с ума? Что-то было не так. Что-то было глубоко не так.
Утром она встала с первыми лучами солнца. Она не чувствовала усталости — только странное, пульсирующее напряжение, которое не давало ей покоя. Она помогла матери по дому: принесла воды, наколола дров, поставила тесто. Мать смотрела на неё с тревогой, но ничего не спрашивала. Может быть, чувствовала, что дочь не готова говорить. Может быть, боялась услышать ответ.
А потом Элони вышла в привычное для нее поле. Собирать травы.
Она делала это на автомате, как делала тысячи раз. Пальцы сами находили нужные листья, срезали стебли, складывали в корзину. Но мысли были далеко. Она смотрела на небо, и оно было ясным — удивительно ясным, без единого облака. Таким, каким не должно быть, когда в мире столько тревоги. Солнце поднималось над горизонтом, золотило верхушки деревьев, и мир казался таким же, как всегда — спокойным, размеренным, не знающим о том, что где-то собирается буря.
Она сорвала веточку мяты, поднесла к носу. Запах был свежим, живым, привычным. Но он не помогал. Он не мог унять тревогу, которая поселилась в её груди.
«Что происходит во дворце? — думала она. — Зачем королю переговоры, если он готовит рыцарей? Кому нужны эти лекари, если их не отпускают обратно? И принцесса… она действительно больна? Или её болезнь — это что-то другое? Что-то, что нельзя называть вслух?»
Она смотрела на небо, и оно было таким светлым, таким безоблачным, что ей хотелось плакать. Почему мир продолжал быть прекрасным, когда в нём было столько боли? Почему солнце всё так же светило, когда матери теряли сыновей, а лекари исчезали за дворцовыми стенами?
Она не знала ответа. Она знала только одно: она не может сидеть сложа руки. Если там, за этими стенами, происходит что-то страшное — она должна узнать. Если её знания могут помочь — она должна попытаться. Если она останется здесь, в этой тишине, она сойдёт с ума от неизвестности.
Она не хотела ехать во дворец. Она боялась того, что могла там увидеть. Но она знала: если она не поедет, она никогда не простит себе. Потому что где-то там, за этими стенами, может быть правда. А правда — это единственное, что у неё осталось, когда всё остальное было отнято.
Она вернулась в дом, собрала корзину, и пошла к Фавруту. Но в этот раз она шла не с травами. Она шла за ответами.
— Фаврут! Правда, что всех лекарей собирают во дворце? И что они не возвращаются?
Он вздрогнул, и в его глазах на миг мелькнуло нечто — не удивление, а скорее… тревожное признание. Он слишком медлил с ответом.
— Слухи, дитя. Всегда много слухов. Да, некоторых приглашали… для почёта. Все живы-здоровы. Тебе же рано об этом думать. — Его рука потянулась погладить её по голове, но жест показался неестественным, успокаивающим слишком нарочито.
Именно в этот момент в лавку вошёл стражник. Его железные шаги отдавались эхом по деревянному полу. Указ он зачитал нарочито громко, как приговор. И упомянул «девушку, что травы собирает».
Пока Фаврут пытался шутить и отшучиваться, Элони, притаившись за дверью, слушала тихий, почти неразличимый шепот стражника Гарида, старого знакомого Фаврута:
- это же просто лавка без каких-либо секретов
— …девочку не прикрыть. Её видели. Ей придётся явиться.
- да брось друг мой, много какие девушки собирают травы.
- много, но мало кто работает в твоей лавке и известна этим на всю округу
В этот миг страх внутри Элони кристаллизовался во что-то твёрдое и острое — в решимость. Страх за Сильвина, боль матерей, тайна дворца — всё это сплелось в один клубок. Бежать? Но тогда навлечёшь подозрение и на себя, и на Фаврута, да и как жить, не зная, что происходит за этими стенами, куда ушёл её любимый?
Она вышла из укрытия. Не испуганной девочкой, а молодой женщиной, прямой и спокойной. Её голубые глаза встретились с взглядом стражника без страха.
— Не трудитесь, — сказала она. — Я всё слышала. Завтра явлюсь во дворец. Мне тоже интересно, зачем понадобились скромные знания травницы.
Стражник, ожидавший истерики или мольб, отступил на шаг, смущённый её уверенностью. Он кивнул и удалился.
— Что ты задумала? — спросил Фаврут, когда дверь закрылась. Его голос дрогнул. — Ты же не хотела туда.
Элони уже стояла у полок, собирая в холщовую сумку определённые травы: пахучий шалфей, тимьян, кору ивы, ярко-жёлтый чистотел и несколько маленьких, ничем не примечательных серых грибов, которые она никогда не использовала в своих снадобьях.
— Я не хотела, — тихо согласилась она. — Но теперь я должна. Кто-то должен узнать правду. О лекарях. О том, что там на самом деле происходит. — Она обернулась к нему, и в её улыбке не было ни хитрости, ни бравады. Была только железная воля и та самая боль, которую она теперь несла в себе. — Не волнуйся.
Она ушла, оставив Фаврута одного в наполненной ароматами тишине лавки. Он долго смотрел на пустой дверной проём, а потом его взгляд упал на пустую полку, где обычно лежали те самые серые грибы — редкие, малоизвестные, ядовитые в неправильных дозах, но обладающие одним свойством: в малых количествах они могли вызывать симптомы тяжёлой, неизлечимой болезни. Симптомы, которые могут заставить даже королевских лекарей отступить. И он понял. Понял, какую цену она, его тихая, любящая ученица, готова заплатить, чтобы не стать ещё одной жертвой дворцовой тайны и вернуться к своему Сильвину.
Глава 6 Темница
Она начала делать.
Травы ложились в ступку, как живые. Ромашка — для виду. Болиголов — для дела. Она растирала их в пыль, и её руки двигались сами, без участия души, как у человека, который уже перестал быть собой.
Сначала шалфей. Он пах домом и утром. Она задержалась на нём чуть дольше, чем нужно, и почувствовала, как что-то сжимается в груди. Это был последний запах, который напоминал ей о том, кем она была. И она положила его в смесь.
Она не позволяла себе думать. Не позволяла себе останавливаться. Если она остановится — она увидит, что делает. А если увидит — она не сможет продолжать.
Она смешивала корни, цветы, листья. Её пальцы знали каждое растение — их текстуру, их запах, их цену. Раньше она использовала их, чтобы лечить. Теперь — чтобы убивать. И в этом не было разницы для её пальцев. Они просто делали то, что должны были. Они не спрашивали, зачем. Они просто — делали.
Час шёл за часом. Она не знала, сколько прошло. В комнате было тихо. Слышно было только, как ветер стучит в окно. Как где-то далеко кричит птица. Как её собственное сердце замедляется, замирает, перестаёт бояться.
И вдруг — она услышала шаги.
Тяжёлые. Мерные. Они приближались.
Элони замерла. Её руки всё ещё держали склянку. В голове билась одна мысль: «Они пришли за ней. Они знают. Они убьют её».
Но дверь не открылась. Шаги затихли. И снова — тишина.
Она перевела дыхание. И продолжила.
Жидкость в склянке была прозрачной, как слеза. Ни цвета. Ни запаха. Только лёгкое движение, когда она поворачивала склянку в руке — и свет проходил сквозь стекло, не задерживаясь.
Она знала, что это яд. Она не знала, насколько смертельным он будет. Может быть, он убьёт за несколько часов. Может быть, за несколько минут. Может быть, мгновенно.
Дверь скрипнула, и в комнату вошла служанка. Её шаги были мягкими, почти бесшумными — как у кошки, которая крадётся за добычей. Она не подошла, не поклонилась, не сказала ни слова. Она просто взяла склянку и спрятала её в складках своего серого платья.
И вышла.
Элони смотрела на её спину. На то, как она двигалась. Медленно. Размеренно. Как будто несла не смерть, а обычную чашку чая.
Она смотрела на эту склянку — маленькую, почти незаметную, которая исчезала в складках ткани. Она следила за ней глазами, боясь моргнуть. Потому что если она моргнёт — она потеряет её из виду. А если потеряет — значит, всё было не зря. Значит, она действительно это сделала.
Дверь закрылась. Тяжело, глухо, как крышка гроба.
Тишина вернулась.
И в этой тишине она слышала только одно — стук собственного сердца. Громкий, неровный, панический. Каждый удар отдавался в висках, в горле, в кончиках пальцев.
Она опустила голову. Посмотрела на пустой стол, где только что стояла склянка. На ступку с остатками трав. На свои руки.
«Неужели это все?» — прошептала она. Слово сорвалось с губ, тихое, как вздох.
Через пару часов пришел ответ в письме. Шероховатая бумага, а в ней идеальными выведенными буква написано «Переделать». Не было написано, что именно неправильно, только одно слово …
Она пыталась снова. И снова. И снова.
Сначала она считала попытки. Потом перестала. Дни сменялись ночами, свет за окном становился то золотым, то серебряным, то серым — и она перестала замечать разницу. Всё, что существовало, было на этом столе. Ступка. Пестик. Травы. Склянки. И её руки, которые делали одно и то же, как у куклы, у которой оборвали нити.
Она пробовала смешивать по-новому. Она пробовала другие пропорции. Она пробовала в разные фазы луны, хотя знала, что это не имеет значения. Она цеплялась за любую соломинку, за любой шёпот надежды, который мог привести её к правильной формуле.
Перерывы на еду становились короче, и еда — всё более скудной. Сначала ей приносили хлеб и сыр. Потом — только хлеб. Потом — кашу. А потом пришла записка, приколотая к глиняной миске:«Чтобы легче думалось».
Она не знала, кто это написал. Но она съела кашу, потому что не было сил спорить.
Иногда, когда руки уже не слушались, а глаза слипались, она брала с полки флакон духов, который подарил Фаврут. Открывала его, и запах ромашки с шалфеем окутывал её, как одеяло, которое она оставила дома. На мгновение она оказывалась там. Где пахло дымом и книгами. Где смеялся Сильвин. Где мать сидела в кресле у камина, а отец — живой, настоящий — стоял в дверях и улыбался.
На мгновение.
А потом она открывала глаза. И видела стол. Травы. Склянку. Свои руки — бледные, дрожащие, с тёмными кругами под ногтями.
И возвращалась к работе.
Она не помнила, сколько прошло времени. Может быть, день. Может быть, три. Может быть, неделя. Она знала только одно: каша исчезла, и больше её не приносили. Она чувствовала, как желудок сжимается, но это было далеко, как будто боль принадлежала не ей.
Она перестала делать перерывы на сон. Она просто сидела за столом, смешивала, пробовала, выливала, начинала заново. Её руки дрожали так сильно, что пестик выскальзывал из пальцев и падал на пол, рассыпая травы. Она поднимала его и продолжала.
Она не знала, сколько ещё продлится это безумие. Она знала только одно: если она остановится, она увидит пустоту. А пустоту она видеть не хотела.
Только надежда заставляла её двигаться дальше. Она чувствовала пустоту — и маленький, тёплый огонёк внутри, который не давал ей упасть. Он горел всё слабее, но пока он был, она могла двигаться.
Иногда, когда тишина становилась слишком плотной — такой плотной, что её можно было потрогать, разрезать ножом, — за дверью раздавались голоса. Служанки останавливались на минуту, чтобы переброситься новостями, думая, что в комнате никого нет. Элони замирала, прижималась спиной к холодной стене и слушала, затаив дыхание.
Она собирала их обрывки, как драгоценные камни, пытаясь сложить из них картину того, что происходит во дворце. Но картина не складывалась. Она рассыпалась, как пепел, как те письма, которые сжигались в камине.
Голоса были тихими, но в них слышалось что-то липкое — страх, который не выветривается, даже когда его смывают водой.
— ...король уже третий день не выходит. Только бумаги перебирает. Говорят, он письма жжёт. Целыми пачками. Бумага такая тонкая, что от неё остаётся только пепел. И он смотрит на этот пепел, как будто ждёт, что из него вырастет что-то живое.
— А принцесса? Слышала, она разбила зеркало. Вдребезги. И сидит на полу среди осколков, как ребёнок. Она смотрит в них и не видит себя. Говорят, она боится собственного отражения.
— Её фрейлина только и может, что сидеть рядом и молчать. Джелен никого к себе не пускает. Даже короля. Он стучался, стучался, а потом начал швырять в дверь всё, что под руку попалось. Вазы. Подсвечники. Говорят, чуть не проломил дверь.
— А если проломит? Что тогда?
— Тогда... тогда будет кровь. Как всегда.
Голоса затихали, шаги удалялись, и снова наступала тишина.
Но эта тишина была не пустой. Она была живой. Она дышала. Она ждала. Элони чувствовала её на коже — холодную, липкую, как паутина, которая опутывает лицо, не давая дышать.
Она сидела неподвижно, прижимая к груди флакон с духами. Она не знала, сколько раз она делала это за последние дни. Сотни? Тысячи? Флакон стал тёплым от её рук, но запах внутри уже почти исчез. Ромашка. Шалфей. Мёд. Они были такими слабыми, что приходилось вдыхать глубоко, почти до боли, чтобы почувствовать их.
Она думала о короле. О его усталых глазах. О его словах про больную дочь. Она снова спрашивала себя: знает он или нет?
Он говорил о Джелен так, будто она была не человеком, а вещью, которую нужно выгодно продать.
А потом она думала о самой Джелен. О её улыбке, когда кипяток лился на голову служанки. О её глазах — холодных, пустых, как вода в стоячем пруду. О словах про подвалы, про запах металла, который нельзя забыть. И о том, как она кричит по ночам — не громко, не истерично, а скорее сдавленно, как будто кричит внутрь себя, чтобы никто не услышал.
«Кто из них чудовище?»— спрашивала она себя. —«Отец, который продаёт дочь? Или дочь? Или оба?»
Ответа не было. Только страх.
Он жил теперь в ней, въевшийся, как запах чая в коридоре. Он был её постоянным спутником, её тенью, её вторым дыханием. Он проникал в каждую клетку, в каждую мысль, в каждое движение. Иногда ей казалось, что она больше не чувствует ничего, кроме него. Что он стал её единственной реальностью.
Но где-то глубоко, в самой тьме, всё ещё горел маленький огонёк. Он был слабым, почти невидимым, но он был. Она держала его в себе, как осколок стекла — остро, больно, но необходимо. Потому что если она отпустит его, она развалится.
«Он вернётся»,— шептала она. —«Он обещал».
Она повторяла это снова и снова, как молитву, как заклинание, как последнюю нить, которая связывала её с миром живых.
И она продолжала двигаться. Не потому что была сильной. А потому что не могла позволить себе остановиться. Потому что если она остановится, тьма поглотит её целиком. И тогда она потеряет всё. Даже надежду.
Вечером в комнату ворвалась девушка. Она была невысокого роста, длинные рыжие волосы собраны в аккуратный пучок на затылке, закреплённый шпилькой с тёмным камнем. Её бордовое платье струилось при каждом движении, и Элони показалось, что оно напоминает запёкшуюся кровь — ту самую, что остаётся на камнях после того, как кто-то ушёл и не вернулся.
— Идём за мной, — произнесла она. Голос был низким, ровным, без эмоций — как у человека, который привык отдавать приказы и не ждать вопросов.
Элони медленно поднялась из-за стола. Ноги не слушались — они двигались сами, как у куклы, которую кто-то вёл на невидимых нитях. Она чувствовала, как колени дрожат, как ступни немеют от долгого сидения, как каждый шаг отдаётся в позвоночнике глухой, ноющей болью.
Цоканье каблуков разносилось по коридору гулким эхом, отражаясь от высоких сводов и возвращаясь к ней усиленным, искажённым звуком. Сердце стучало так сильно, что Элони казалось — оно вот-вот вырвется из груди, пробьёт рёбра и побежит куда-то вдаль, подальше от этого дворца, от этих стен, от этой тьмы, которая сгущалась с каждым шагом.
Девушка шла впереди, не оборачиваясь, не замедляя шага. Её бордовое платье мерцало в тусклом свете факелов, и Элони не могла отвести от него взгляд. Оно казалось живым — как будто ткань дышала, пульсировала, впитывала в себя свет и отдавала его обратно, тёплым, багровым, почти пульсирующим.
Пока они шли по бесконечному коридору, Элони успела заметить портреты, висящие на стенах. Они были огромными, тяжёлыми, в массивных золочёных рамах, и висели на таком расстоянии друг от друга, что между ними сияли пустоты — тёмные, холодные, как провалы в памяти. Они казались монолитами — безмолвными стражами, хранящими историю, которая начиналась хорошо, но заканчивалась плохо. Всегда плохо.
Элони сбавила шаг, насколько могла, и остановилась у одного из портретов. Девушка не обернулась. Она просто продолжала идти, и звук её каблуков постепенно затихал в глубине коридора, оставляя Элони наедине с картиной.
На портрете был изображён король. Молодой. Совсем не такой, каким она видела его сейчас. На его лице не было той усталой тяжести, той серой тени, которая лежала на нём во время их разговора. Он выглядел гордым, сильным, почти надменным — и в то же время на его губах играла улыбка. Настоящая. Живая. Его глаза, чуть прищуренные, светились тем же тёплым светом, что и сейчас, но в них не было той пустоты, которую Элони заметила при первой встрече. Они улыбались. По-настоящему. Рядом с ним стояла женщина — худая, изящная, в струящемся тёмно-синем платье, которое напоминало ночное небо, усыпанное звёздами. Её волосы были такими же рыжими, как у девушки, которая вела Элони, но мягче, светлее, как осенние листья перед самым листопадом. Она смотрела на лица с портрета, и её глаза — такие же светлые, как у Джелен, но без той ледяной жестокости, — казалось, приветливо улыбались. В них была теплота. В них была жизнь. В них была любовь. А в самом центре портрета, на руках у мужчины, сидела маленькая девочка. Она смеялась — во весь рот, широко, открыто, показывая белые, ещё молочные зубы. Её платье было жёлтым, как луч золотого солнца, как ромашка, как всё то, что уже никогда не вернётся. И оно ей так шло — светлое, тёплое, живое, как сама весна.
Элони смотрела на эту девочку и не могла отвести взгляд. Она видела в ней Джелен.. Ту, которая верит, что мир добр, что люди хороши, что любовь побеждает всё. Ту, которую убили задолго до того, как та научилась убивать сама.
Она хотела задержаться ещё. Хотела рассмотреть каждую деталь, каждую морщинку на лицах, каждую складку на платьях. Хотела понять, где именно всё пошло не так. Где эта улыбка превратилась в оскал. Где этот свет погас.
Но времени не было.
— Идём! — голос девушки донёсся откуда-то издалека, резкий и требовательный.
Элони вздрогнула и поспешила вперёд, оставляя портрет позади. Но образ маленькой девочки в жёлтом платье всё ещё стоял перед глазами — светлый, чистый, почти призрачный. Как напоминание о том, что даже в этом проклятом дворце когда-то было тепло.
Принцесса вела её дальше. Вниз. Туда, где факелы горели реже, где свет становился тусклее, а тени — длиннее, где воздух становился холодным и влажным, как дыхание склепа. Каменные ступени были скользкими от сырости, и Элони приходилось держаться за стену, чтобы не упасть. Стена была холодной — такой холодной, что обжигала ладони.
Она спускалась всё глубже. Мир наверху, мир света и портретов, оставался где-то далеко. Внизу была только тьма. И она не знала, что ждёт её в этой тьме.
В самом низу были решетки отражающие от факелов как лезвия. Они и были лезвиями отделяющие свободу от гниения. Идя по коридору, ее привлекла одна камера точнее человек сидящий там. Он сидел в углу камеры, прижавшись спиной к сырой стене. Его руки были обмотаны грязными тряпками, пропитанными чем-то тёмным — может быть, кровью, может быть, чем-то ещё, что уже не имело названия. Волосы, когда-то светлые, теперь были длинными, спутанными, серыми, как паутина, которой он оброс за годы, проведённые здесь. Он раскачивался вперёд и назад — медленно, ритмично, будто держал себя в каком-то странном танце. Его губы шевелились без звука. Он говорил с кем-то, кого никто, кроме него, не видел.
Элони остановилась около его камеры. Воздух здесь был другим — спёртым, влажным, пропитанным запахом плесени, старого железа и чего-то ещё, что она не могла определить. Запахом страха, который осел здесь так давно, что стал частью стен.
Он поднял голову. Его глаза были пустыми — как у человека, который видел слишком много. Или слишком мало. Или который перестал отличать одно от другого. Он посмотрел прямо на неё, но не так, как смотрят на живого человека. Он смотрел сквозь неё, как будто видел что-то другое — что-то, что стояло у неё за спиной.
— Ты тоже не спишь? — спросил он, и голос его был тихим, хриплым, как у того, кто не говорил годами. Он звучал так, будто слова пробивались сквозь толщу воды. — Они не дают нам спать. Они… они всё забирают. Сначала сон. Потом — мысли. Потом — имя. Ты помнишь своё имя?
Элони не ответила. Она не могла. Горло сжалось так сильно, что воздух не проходил.
Он усмехнулся, и в этой усмешке было что-то странное, почти ласковое — как у человека, который уже не помнит, что такое злость, потому что злость сгорела в нём давно, оставив только пепел.
— Я помню. Я помню всё. Слишком много. Слишком… — он замолчал, посмотрел в пустоту, как будто увидел там что-то, чего не видели другие. — Они говорили мне, что я должен забыть. Что память — это болезнь. Что если я буду помнить — я не выживу. Но я помню. И я выжил. Только вот… я не знаю, жив ли я ещё.
Он снова закачался, быстрее, ритмичнее, как маятник, который нельзя остановить.
— Знаешь, что они делают с теми, кто помнит? — спросил он, и голос его стал громче, почти торжественным. — Они… они закрывают их здесь. Чтобы память не мешала. Чтобы она не… не выходила наружу. Потому что если она выйдет — все увидят. Все увидят, что они делают. Все увидят, что под этим дворцом. Все увидят… правду.
Он наклонился вперёд, и его лицо оказалось близко к решётке. Элони увидела его глаза вблизи — они были мутными, с жёлтыми белками, как у старой собаки, которую выгнали умирать. Но в них было что-то, от чего кровь застыла в жилах. В них было знание. Знание того, что он видел то, что не должен был видеть. И оно сожрало его изнутри.
— Ты знаешь, что она больна? — спросил он, и его голос стал шёпотом — таким тихим, что Элони пришлось наклониться ближе, чтобы услышать. — Не так, как говорят. Не… не телом. Душой. Она… она сломалась. Давно. Когда мать умерла. Когда служанки шептались. Когда он… — он замолчал, нахмурился, будто пытался вспомнить. — Когда он прислал ей мёртвого котёнка. АхАхАхХАХАХАХАХ – его руки прицеплены к решетки, а его туловище резко наклонилось назад. Казалось что не возможно так выгнуться обычному человеку.
Элони почувствовала, как холод пробежал по спине.
— Он думал, что это любовь, — сказал он, и его голос стал почти ласковым, как у человека, который рассказывает ребёнку сказку. — Он не знал… как иначе. Его никто не научил. Как и её. Как и всех нас. Мы все… мы все не знаем. Мы просто делаем… то, что умеем.
Он посмотрел на неё, и вдруг его глаза стали ясными. На одно короткое мгновение. В них мелькнула искра — не разума, нет. Искра боли. Искра человека, который всё ещё был там, глубоко внутри, под всеми этими слоями безумия.
— Ты видишь птиц? — спросил он, и его голос стал чуть громче, почти нормальным. — Те, что кружат над дворцом? Они свободны. Они могут улететь в любой момент. Просто расправить крылья и подняться. А я… я когда-то тоже был свободен. Пока не попытался вылечить её. Пока не понял, что её нельзя вылечить.
Он замолчал. Его глаза снова стали пустыми.
— Потому что она — не больна, — сказал он, и голос его был ровным, как у человека, который повторяет истину, в которую верит всем сердцем. — Она — не такая. Она — просто… она — то, что сделали другие. А то, что сделали другие, нельзя исправить. Можно только… забыть. Или умереть.
Он начал смеяться. Тихий, безумный смех, который не был смехом — это был звук, который издаёт человек, когда у него больше нет сил кричать.
— Я пробовал забыть! — выкрикнул он вдруг, и его голос эхом разнёсся по коридору. — Я пробовал вырвать это из себя! Я вырезал это из своей головы! Но оно возвращалось. Оно всегда возвращается. Оно живёт в стенах. Оно дышит в этом воздухе. Оно ждёт, когда ты закроешь глаза, чтобы заползти внутрь.
Он вцепился пальцами в решётку, и Элони увидела, как тряпки на его руках потемнели от крови, которая сочилась из-под них. Его лицо стало страшным — искажённым гримасой, в которой смешались гнев, страх и что-то ещё, что она не могла назвать.
— Ты тоже это чувствуешь! — закричал он, глядя прямо на неё. — Я вижу! Ты уже здесь! Ты уже внутри! Ты уже думаешь, что выхода нет! Ты уже веришь, что должна сделать это! Ты уже готова убить! Потому что они заставили тебя поверить, что у тебя нет выбора!
Он замолчал, тяжело дыша. Слюна текла по его подбородку, смешиваясь с кровью из разбитых губ. Он смотрел на неё диким взглядом, и в этом взгляде было столько боли, что Элони захотелось закрыть глаза.
— Ты упадёшь, — сказал он, и голос его стал тише, почти нормальным. — Все падают. Но ты… ты ещё можешь встать. Я — нет. Я уже… я уже не помню, как это — стоять. Я только… качаюсь.
Он откинулся назад, и его тело снова начало двигаться в том странном ритме — вперёд-назад, вперёд-назад, как маятник, который отсчитывает последние минуты чьей-то жизни.
— Ты ещё можешь уйти, — сказал он, почти шёпотом. — Ты ещё не здесь. Ты ещё… ты ещё не сломалась. Не становись как мы. Не верь им. Не верь никому. Даже себе. Особенно — себе. Себе верить нельзя. Себя не знаешь. Себя… себя не увидишь, пока не упадёшь.
Он снова поднял голову, и в его глазах была такая пустота, что Элони показалось: она смотрит в свою собственную душу.
— Ты уже упала? — спросил он, и голос его был тихим, почти детским. — Или ещё падаешь? Или… уже не помнишь?
Элони не ответила.
Она стояла, не двигаясь, и чувствовала, как его слова впиваются в неё, как иглы — острые, холодные, точные. Она чувствовала, как они оседают в её груди, как семена, которые когда-нибудь прорастут. Она чувствовала, как страх, который она носила в себе, становится частью её.
Она видела в нём себя. Не сейчас — будущую. Ту, которая будет сидеть в такой же камере, раскачиваться вперёд-назад, шептать что-то стенам и смотреть на мир пустыми глазами.
— Идём, — сказала Джелен, дёрнув её за рукав. — Нечего глазеть на него.
Её голос был резким, нетерпеливым, но в нём слышалось что-то ещё — что-то, чего Элони не могла понять. Может быть, страх. Может быть, вина. Может быть, знание того, что она тоже могла бы стать такой.
Элони послушно шагнула вперёд. Но она обернулась.
Он смотрел ей вслед. И в его глазах была такая пустота, что Элони показалось: она смотрит в свою собственную душу.
— Ты упадёшь, — прошептал он, но она услышала.
Она пошла дальше, и звук её шагов эхом разнёсся по коридору.
А он снова начал качаться. И шептать. И смеяться.
Джелен повела её дальше. Вниз. Глубже. Ступени становились уже, скользкими от сырости, покрытые мхом, который рос там, куда не проникал ни один луч света. Факелы горели реже — их заменяли масляные лампы, которые чадили и коптили, оставляя на стенах чёрные подтёки, похожие на следы пальцев.
Воздух стал тяжёлым, как перед грозой. Элони чувствовала, как он заполняет лёгкие, не давая сделать полноценный вдох. Где-то вдалеке капала вода — ритмично, как тиканье часов, которые отсчитывали время, которого у неё почти не осталось.
Джелен остановилась перед одной из камер. Она не смотрела на Элони. Она смотрела внутрь — на пустую камеру, которая ждала свою жертву.
— Смотри, — сказала она тихо, и голос её был ровным, почти безэмоциональным. — Смотри и запоминай. Это место, где ты окажешься, если не сделаешь то, что я прошу.
Элони подошла ближе к решётке. Камера была почти пустой. В углу стояла старая деревянная скамья, покрытая чёрными пятнами плесени. На стене, на уровне глаз, кто-то выцарапал ногтями или чем-то острым несколько слов. Элони не могла их прочитать — они были стёрты, замазаны грязью, но контуры всё ещё угадывались.
— Здесь не было окон, — сказала Джелен, и в её голосе появилась странная, почти отсутствующая нота. — Ни одного. Свет не проникает сюда никогда. Даже днём. Даже летом. Здесь всегда темно. Всегда холодно. Всегда сыро.
Она замолчала, провела пальцами по прутьям решётки.
— Люди, которые здесь сидели, забывали, что такое солнце. Что такое ветер. Что такое… свобода. Они переставали помнить, как выглядят звёзды. Как пахнет трава. Как звучит смех. Всё это оставалось там — наверху. А здесь была только тишина.
Она повернулась к Элони, и в её глазах мелькнуло что-то — может быть, отголосок той девочки с портрета, которая когда-то смеялась, не зная, что её ждёт.
— Если ты не сделаешь яд, — сказала она, и каждое слово падало, как камень, — ты окажешься здесь. Не потому что я хочу этого. Потому что я не смогу тебя защитить. Потому что мой отец узнает. И ты станешь просто ещё одним именем, которое выцарапают на стене, прежде чем забыть.
Она посмотрела Элони прямо в глаза, и в её взгляде не было ни угрозы, ни жестокости. Была только усталость. И страх. Тот самый страх, который она носила в себе так долго, что он стал частью её.
— Ты думаешь, я хочу этого? — спросила она, и голос её дрогнул. — Ты думаешь, мне нравится делать тебе больно? Мне нравится, когда кто-то страдает? — она усмехнулась, горько, надорванно. — Мне это не нравится. Я просто. Я научилась только этому. Даже если эта сила превращает меня в чудовище.
Она отвернулась и пошла обратно к лестнице, не оборачиваясь.
— Идём. Ты увидела достаточно.
Элони стояла, не двигаясь. Её взгляд был прикован к пустой камере. Она смотрела на стёртые надписи на стенах, на чёрные пятна плесени, на скамью, на которой когда-то сидел тот, кто забыл своё имя. Она чувствовала, как холод поднимается откуда-то из глубины, из-под земли, проникает под её кожу, въедается в кости.
«Я не хочу быть здесь»,— подумала она. —«Я не хочу забывать, что такое солнце. Я не хочу забывать запах трав. Я не хочу забывать… его».
Она заставила себя двинуться вперёд.
Каждый шаг давался с трудом. Каждый шаг уводил её всё дальше от света, который остался где-то наверху, за этими стенами. Она чувствовала, как её тело становится тяжёлым, как свинец, как камень, как могильная плита.
Они поднимались по лестнице — медленно, потому что сил почти не осталось. Свет становился ярче, теплее, но Элони не чувствовала его. Она чувствовала только холод, который остался в подземелье, прилип к ней, как вторая кожа.
И вдруг, когда они почти дошли до конца коридора, она увидела их.
Птицы.
Они кружили над дворцом — большие, белые, с широкими крыльями, которые ловили закатный свет. Элони остановилась. Её глаза, уставшие, пустые, вдруг ожили. Она смотрела на них — на то, как они кружат, как взмахивают крыльями, как поднимаются всё выше и выше, к облакам, к ветру, к свободе.
Она вспомнила слова безумца.«Ты видишь птиц? Те, что кружат над дворцом? Они свободны. Они могут улететь в любой момент».
— Идём, — сказала Джелен, и в её голосе впервые за всё время появилась мягкость. — Хватит смотреть на них. Они не помогут тебе.
Но Элони не могла отвести взгляд. Она смотрела на птиц и чувствовала, как внутри, в той самой пустоте, которую она носила в себе, что-то шевелится. Маленькое. Хрупкое. Живое.
«Они умеют летать, — подумала она. — Они не знают, что такое клетки. Они не знают, что такое яд. Они не знают, что такое выбирать между смертью ».
Она хотела быть как они. Она хотела расправить крылья и подняться. Улететь туда, где не было этого дворца, где не было страха, где не было выбора, который ломал её изнутри.
Но она знала: она не птица. Она — человек. И у неё нет крыльев. Только надежда, которая становится всё тоньше с каждым днём.
Она отвела взгляд. Повернулась к Джелен.и пошла вперёд. Но она обернулась ещё раз.
Птицы всё ещё кружили. Свободные. Лёгкие. Чужие.
Она смотрела на них, и внутри неё горел маленький огонёк. Слабый. Почти угасший.
Но он был.
Как только дверь её собственной темницы закрылась — с глухим, тяжёлым стуком, который прозвучал как приговор, — Элони рванула к окну.
Она не помнила, как оказалась у подоконника. Не помнила, как её ноги, подкашивающиеся от усталости, сделали эти несколько шагов. Она просто была там — прижавшись лбом к холодному стеклу, смотря вверх, туда, где небо уже начинало темнеть, окрашиваясь в багровые и фиолетовые тона.
И снова увидела их.
Птицы. Те же самые. Или другие. Она не знала. Они кружили над дворцом — свободные, лёгкие, летящие на порывах ветра, который, казалось, звал их куда-то далеко, туда, где нет стен, где нет камер, где нет яда и выбора, от которого ломается душа.
Они могли улететь куда угодно. В любой момент просто расправить крылья — и исчезнуть. Не возвращаться. Не оглядываться. Не помнить.
Элони завидовала им так сильно, что внутри, в той самой пустоте, которую она носила в себе, что-то треснуло. Как лёд под ногами, который больше не выдерживает тяжести.
Она не заметила, как по щекам потекли слёзы.
Сначала они были тёплыми. Почти живыми. Они скатывались по её лицу, оставляя мокрые дорожки на серой, уставшей коже, падали на руки, которые всё ещё дрожали от холода подземелья. Потом они стали горячими — такими горячими, что, казалось, могли обжечь. Они текли рекой, ручьём, потоком, который она не могла остановить.
И вместе с ними вырывалось всё.
Слёзы усталости. Та, которая въелась в её кости за эти дни и ночи бесконечной работы, когда она не спала, не ела, не чувствовала ничего, кроме пустоты. Слёзы тоски по тем, кого она любила. По матери, которая сидела в кресле у камина и ждала её возвращения. По Сильвину, который ехал к ней с букетом ромашек, не зная, что её уже нет — той Элони, которую он обещал защищать. По отцу, которому обещала лечить, которому говорила на могиле много раз что это стало, а теперь его дочь станет убийцей.
Слёзы страха. Того самого, который она так долго сдерживала. Который жил в ней, как зверь, запертый в клетке, и теперь вырвался наружу, разрывая её изнутри.
— Я не хочу, — прошептала она, и голос её был чужим, хриплым, как у того безумца в подземелье. — Я не хочу быть здесь. Я не хочу делать это. Я не хочу убивать. Я не хочу… я не хочу забывать.
Она сползла на пол. Её тело больше не держало её. Ноги подкосились, и она упала — на колени, потом на бок, потом просто легла, прижимаясь щекой к холодному каменному полу, который помнил столько же боли, сколько и она.
И разрыдалась.
Всё, что копилось дни и ночи — все эти часы, когда она сидела за столом и смешивала травы, все эти минуты, когда она слушала голоса за дверью, все эти секунды, когда она смотрела на пустую камеру и видела себя там, — вырвалось наружу, как вода из прорванной плотины.
Она плакала, не сдерживаясь. Её плечи тряслись. Её руки, которые ещё недавно держали смерть, теперь просто лежали на полу, раскрытые, беззащитные, как у ребёнка. Она не пыталась остановить слёзы. Она не пыталась встать. Она просто позволила себе упасть. Позволила себе быть слабой. Позволила себе быть той, кем она никогда не хотела быть.
— Я не знаю, — говорила она в пустоту, и голос её срывался на всхлипы. — Я не знаю, как быть сильной. Я не знаю, как быть доброй. Я не знаю, как выбрать между смертью и смертью. Я не знаю, как жить.
Она вспомнила слова безумца.«Ты ещё можешь уйти. Ты ещё не здесь. Ты ещё не сломалась».
Но она чувствовала, что уже здесь. Что уже сломалась. Что та Элони, которая когда-то собирала ромашки в поле, которая держала отца за руку, которая ждала Сильвина у реки, — та Элони умерла где-то там, в подземелье, в камере, которая ждала её.
— Он сказал, что я упаду, — прошептала она, глядя в потолок. — И я упала. Я упала, и я не знаю, смогу ли встать.
Её глаза закрылись. Слёзы всё ещё текли, но уже не так сильно. Усталость, которая была её спутником все эти дни, наконец накрыла её с головой, как тёмная вода. Она чувствовала, как тело становится тяжёлым, как мысли исчезают одна за другой, как мир вокруг становится всё более далёким, всё более чужим.
И в этом угасании, в этом падении в темноту, она увидела их снова.
Птицы.
Они кружили над ней — не в небе, не над дворцом, а прямо здесь, в её голове. Они были светлыми, почти прозрачными, и их крылья касались её лица, как чьи-то руки. Они не говорили. Они просто были. Свободные. Лёгкие. Чужие.
— Возьмите меня с собой, — прошептала она, и голос её был таким тихим, что его мог услышать только ветер, который шевелил шторы. — Возьмите меня с собой. Я больше не хочу быть здесь. Я больше не хочу быть человеком. Я хочу быть как вы. Свободной. Пустой. Ничего не помнящей.
Но птицы не ответили. Они просто кружили, и кружили, и кружили — а потом исчезли, растворились в темноте, которая накрывала её, как одеяло, как саван, как последнее пристанище.
— Я не хочу помнить, — прошептала она перед тем, как провалиться в пустоту.
А потом темнота поглотила её.
Она очнулась от холода. Каменный пол был сырым. Над ней стояла Джелен.
— Вставай! — голос принцессы звенел от ярости. — Солнце уже светит! Ты собралась отлынивать от работы?
Элони с трудом поднялась.
— Извините, мисс… я сейчас…
— Сейчас ты сядешь за работу, — Джелен шагнула к ней, и в её глазах не было ничего человеческого. — Ты поняла меня?
— Да, мисс.
Джелен посмотрела на неё, развернулась и вышла. Её платье скользнуло за дверь, как язык пламени.
Элони осталась одна. Она стояла на коленях посреди комнаты, и силы покидали её. «Я не выберусь, — подумала она. — Я умру здесь как тот безумец».
И тогда пришло письмо.
Оно было коротким: «Сегодня ты можешь отдохнуть. Не беспокойся».
Элони перечитала его несколько раз. От кого? Кто прислал? И главное — зачем?
Она не знала. Но сил сопротивляться не было. Она решила поверить.
И незнакомец не обманул. В тот день к ней никто не заходил. Она смогла выдохнуть и дать себе упасть, теперь не на каменный пол , а на кровать которая забрала ее в сон. В сон, которого давно не было у нее.
А на следующее утро приступила к работе.
Но вопрос оставался. Тайный посланник. Кто он? Почему помог? И что попросит взамен?
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
