700 дней капитана Хренова. ч. 2. Оревуар, Париж!.
Глава 1. Франция, без будущего времени.
«700 дней капитана Хренова. Хеллоу, Альбион!». Книга вторая.
Морской лётчик, капитан Алексей Хренов, воюет во Франции в жарком мае 1940 года — среди отступающих войск, меняющихся, как перчатки аэродромов, бардака и паники, кальвадоса и неба, которое держит его.
Франция капитулирует, однако Алексей Хренов не относится к числу тех, кто складывает крылья.
За Ла-Маншем его ждёт Битва за Британию — другое небо, та же война.
Если вы, уважаемый читатель, пропустили первые страницы его приключений, то позвольте дать ссылки, откуда у этой истории растут крылья, хвосты и вечный крен на авантюры:
«Лётчик Лёха. Испанский вояж»
https://author.today/work/396119
«Лётчик Лёха. Иероглиф судьбы»
https://author.today/work/474676
«700 дней капитана Хренова. Бонжур, Франция!»
https://author.today/work/517081
Там всё началось. А здесь и сейчас — как водится, неожиданно продолжается.
Можно читать по порядку. Можно сразу нырнуть в огонь без предупреждения.
15 мая 1940. Аэродром Ту-лё-Круа-де-Мэц около города Мец, Эскадрилья "Ла Файет", Лотарингия, Франция.
На следующий день Поль заглянул в полутьму ангара, ухмыльнулся увидев Лёху и, страшно сводя брови, сунул ему грозно выглядящую официально бумагу. На английском.
— Ага! Вот ты где! На, читай, т-т-трусливая австралийская с-с-собака! — театрально заикаясь, произнёс Лёхин командир.
Англичане писали, что французский «Кертис» позволил сбить их «Бэттлы», трусливо отказавшись от схватки с немцами.
Поль смотрел то на бумагу, то на Лёху и в кое-то время за последние дни улыбнулся.
— Используй в сортире, — посоветовал он. — У англичан для этого отличная бумага.
*****
Лёха сидел на разборе полётов и по обрывочным фразам и излишне бодрому тону начальства было ясно, что под Седаном случился полный разгром. Только французы потеряли около пятидесяти самолётов, да и англичане не отстали далеко — самолётов тридцать тоже можно было списывать в убытки.
А закончилось всё... проповедью. Да, да! С самой настоящей проповедью!
Для человека, пережившего девяностые со всеми их чудесами, помнившего часы Vacheron Constantin в отражении лакированного стола и особые правила для попов при таможне алкоголя и сигарет, и к тому же искренне считавшего себя убеждённым буддистом, официальный священник — капеллан — в боевой эскадрилье вызывал удивление, сравнимое с артобстрелом.
Во двор ангара вышел армейский священник — худой, аккуратный, с таким лицом, будто он искренне надеялся, что авиация и лётчики иногда всё-таки оказываются ближе к Нему, чем им самим кажется. Он оглядел собравшихся, вздохнул и, сложив руки на животе, прочитал короткую проповедь — о душе, о страхе и о том, что не всякая высота измеряется метрами.
А потом неожиданно перешёл на личности.
— Дети мои, — закончил он проповедь мягко и с выражением, — я страдаю.
Лётчики насторожились. Когда страдает священник, это обычно заканчивается так себе.
— Я, страдаю, — повторил капеллан с выражением лица, кое бывает у человека, вынужденного лицезреть падение нравов, — При виде людей, которым доверено небо Франции.
Командование, аж в чине капитана, что присутствовало в помещении, где обычно обсуждали погоду, топливо, боеготовность самолетов, немецкие успехи, почему опять нет масла, неожиданно поддержало энергичным кивком головы духовную сторону, чем ввело усталых, замызганных и небритых летчиков в состояние крайнего удивления.
— Особенно, при виде низкого морального уровня арендованных нами лётчиков! — палец обличающе уставился в место, где слегка придремал наш герой.
Капеллан сделал паузу, явно ожидая, что лётчики устыдятся и проникнутся. Лётчики проникались слабо и как понуро. Тогда капеллан продолжил, уже с нажимом, словно речь шла не о культуре, а о дисциплине в полетах, продолжил:
— В свободное время, — сказал он, — вы должны развиваться. Интересоваться общественной жизнью. Следить за нравственным климатом нации. Газеты читать хотя бы! Вот ты, читай сын мой!
Палец сместился и упёрся почти в грудь пытающегося вынырнуть из дрёмы австралийского буддиста.
Лёха, сидевший с таким видом, будто нравственный климат был где-то далеко и дул явно в другую от него сторону, послушно взял газету. Из уважения и потому что она лежала ближе всего к нему.
Он развернул её, прокашлялся и, вставая, начал читать вслух, с чувством, с паузами, как на утреннике.
— Как сохранить нервы в военное время, — продекларировал он. — Ни в коем случае нельзя переутомляться… следует избегать разговоров о войне… необходимо ложиться спать пораньше и не читать возбуждающих историй…
Коллектив затаил дыхание. Наш герой перевёл дыхание, перелистнул страницу и оживился.
— Однако! — продолжил он жизнерадостно, — рекомендуется выпивать рюмку хорошего кальвадоса перед сном!
Капитан Монрэс, командир эскадрильи «Ла Файет», вслед за капелланом, открыл рот, закрыл рот, снова его открыл, пытаясь произнести что-то воспитательное, но не сумел.
Слово «кальвадос», произнесённое вслух и громко, подействовало на собрание разрушительнее разрыва артиллерийского снаряда крупного калибра. Философия мгновенно перестала быть абстрактной, культурное развитие — теоретическим, а собрание — перешло от состояния разбора полётов после тяжёлого дня и инструктажа перед вылетом завтра к планированию культурного мероприятия с элементами гастрономии и неизбежными последствиями.
— А я говорил! Я говорил! Не читайте французских газет до обеда! — Лёха процитировал незабвенного профессора Преображенского.
Он вывалился в коридор с выражением лица, которое бывает у человека, только что чрезмерно приобщившегося к культуре, можно сказать слегка насильно. Там же, у окна, он налетел на Поля с Роже, которые явно переживали происходящее легче и поверхностнее.
Лёха даже не стал входить в предисловия. Он вдохнул, как перед тостом, и бодро заявил:
— Ну что?! Выполним пожелания духовенства и приобщимся к культуре! Кальвадо́с?!
Поль вздрогнул, как человек, которому наступили на национальное достоинство. Роже тихо застонал и закатил глаза к потолку.
— Нет, Кокс, — сказал Поль с обречённой строгостью. — Не стать тебе французом.
— Это ещё почему?! Я правда не особо-то и страдаю, если что, но всё же… — удивился Лёха.
— Потому что это не «кальвадо́с», — терпеливо пояснил Роже, словно объяснял ребёнку устройство мира. — Каль-ва-до. Просто каль-ва-до́.
— Без всего? — уточнил Лёха.
— Без всего, — подтвердил Поль. — Ни ударений, ни пафоса. Ты его просто пьёшь и наслаждаешься, его не нужно побеждать!
Лёха задумался, потом махнул рукой.
— Ладно. Мы, австралийцы, люди простые, но компанейские и выпить не дураки! Наливайте ваш каль-ва-до со всем или даже без всего. А уж культурно получится или нет — разберёмся по ходу представления.
Рюмка этого самого каль-ва-до́, как это часто бывает, не оказалась одинокой и единственной. Потом выяснилось, что кальвадос лучше усваивается с закуской. Потом — что закуска без мяса оскорбляет человеческое достоинство пилотов. А дальше всё закономерно переместилось в ресторан прифронтового города Мец, где философия окончательно превратилась в алкогольную интоксикацию молодых организмов.
15 мая 1940. Ресторан - Brasserie Amos, самый центр города Мец, Лотарингия, Франция.
У третьего по счёту ресторана, который по каким-то одному ему известным причинам не устраивал Поля, Лёха поднял бунт и совершил стремительный переворот в руководстве делегации страждущих лётчиков.
Поль некоторое время сопротивлялся из принципа, потом махнул рукой, как человек, который уже дважды забраковал заведения общепита и теперь был вынужден согласиться с мнением большинства, а не начинать третью попытку на голодный желудок.
В итоге троица товарищей, не оглядываясь на здравый смысл и ведомая аппетитом, забурилась в одно из самых пафосных заведений столицы Лотарингии — региона, который с завидным постоянством умудрялся оказываться поводом для очередной войны.
В 1552 году французы, не склонные оставлять полезные города без присмотра, аккуратно оторвали Мец от Священной Римской империи и приписали себе. В 1871 году после франко-прусской войны теперь уже немцы отжали Мец у французов без особых церемоний. Зато Великая война в 1918 вернула город французам обратно. Торжественно, с флагами и надеждами на вечность. И вот теперь над ратушей снова начинало тянуть сквозняком перемен, грозя уже в который раз, и, судя по ходу истории, далеко не в последний, сменить вывеску вместе с языком приветствий.
Местные рестораторы смотрели на это философски. Люди, пережившие не одну смену флагов и меню, давно усвоили, что армии приходят и уходят, а обед подаётся по расписанию. Они спокойно разливали напитки, ловко таскали тарелки и делали вид, что происходящее за окном — всего лишь декорации к очередному обеду.
Война, правда, уже начинала сказываться на ассортименте. Некоторые позиции исчезли без прощания, другие стали неожиданно редкими и подозрительно дорогими. Но кальвадос всё ещё наливали, и пока это продолжалось, судьба Франции могла подождать.
И они напились, как люди, у которых на следующий день снова война, а сегодня внезапно случился свободный вечер и открытый ресторан.
— Кальвадос! — радостно продекларировал наш попаданец, едва они уселись за стол.
— Кокс! Начинать надо правильно, — сказал Поль, заглядывая в карту вин. — Мы всё-таки в Лотарингии, и мы лётчики, а не грязные пехотинцы в окопе. Белое. Сухое. Из Мозеля или, на худой конец, эльзасский рислинг. Вот! Отличный выбор.
— К вину нужен сыр, — тут же отозвался Роже с видом человека, для которого мир держался на гастрономических связях. — И не этот резиновый, что норовят тут всунуть, а нормальный. Мюнстер подойдёт. Или томм. Без сыра вино — это как Кокс без самолёта.
Лёха выслушал обоих, откинулся на спинку стула и хмыкнул.
Сначала зашло легко белое, для разминки, потом пошёл кальвадос, а дальше разговор свернул туда, где всегда заканчиваются все разговоры лётчиков — к мясу.
— Вы, конечно, начинайте с чего хотите. С вина, с сыра, хоть с ваших проклятых улиток. А я сразу скажу, чем всё закончится. Мясом. Потому что разговоры могут быть сколько угодно утончёнными, но голод они не обманывают.
Поль вздохнул, Роже пожал плечами, и официанту заказали всё сразу — на случай, если Лёха, как обычно, окажется прав. И кальвадос в том числе. В весьма изрядном числе.
— Простите, — сказал Поль с той подчеркнутой аккуратностью, которая появляется у людей уже нетрезвых, но ещё цепляющихся за манеры, — не могли бы вы попросить шефа… э-э… что-нибудь сделать с этим недоразумением.
Официант вздохнул заранее. Так вздыхают люди, которые знают ответ ещё до вопроса.
Лёха тем временем времени не терял. Он решительно подтянул тарелку Поля к себе, вооружился вилкой и, попробовав, одобрительно кивнул.
— Отличное дополнение к моим сосискам! — объявил он. — По мне так вполне себе. Даже жуется. Иногда это уже успех.
Поль уставился на него с выражением человека, у которого на глазах рушатся культурные устои Европы. Потом перевёл взгляд на официанта.
— Мсье, — возмутился он, — вы позорите Францию перед нашим австралийским другом!
Официант развёл руками с той искренностью, которую невозможно сыграть, и тихо, почти интимно, произнёс:
— Пока ещё Францию… Мсье, пока. Шеф профессионал, не волшебник.
Роже философски икнул, словно только что получил исчерпывающее объяснение мироустройства.
— Если мяса нет… э-э… — сказал он, борясь со словами, — значит, его надо где-то добыть.
Лёха оторвался от тарелки и посмотрел на Роже с живым интересом. В этом взгляде кальвадос уже плескался где-то на уровне глаз.
— Р-Роже… — сказал он с уважением. — Какая и-и-интересная мысль! Даже смелая. ИДЁМ!
Он сказал это тем тоном, после которого обычно начинаются события, о которых потом предпочитают рассказывать в прошедшем времени и без подробностей.
Сначала из двери осторожно вывалился Поль обнявшись с Роже, следом, зацепившись за косяк, выпал задумчивый Лёха, твёрдо уверенный, что он то идёт прямо, хотя тротуар с этим категорически не соглашался.
— Какие кривые трату.. троту..ары! — победил мудрёное словосочетание Лёха.
Свежий воздух ударил в голову резко и несправедливо.
Роже хотел что-то добавить, но вместо этого уткнулся носом в яркое пятно прямо перед ними и остановился. Остановились и остальные.
— Смотрите, — медленно сказал Роже, — Цирк! Когда я был маленьким, меня папа всегда брал меня в цирк...
Перед входом, приклеенная к стене с энтузиазмом и верой в лучшее, висела афиша передвижного цирка шапито. Цветная, размашистая, с перекошенными буквами и улыбками, слишком широкими для мирного времени. С неё смотрели акробаты, силачи, укротитель с усами и полосатый зверь, выглядевший уверенным в себе и явно не знакомым с понятием продуктовых карточек.
Лёха наклонился ближе к плакату, внимательно изучил тигра и кивнул с сочувствием.
Роже задумчиво почесал подбородок.
Как именно мысль перепрыгнула от плохо прожаренного рагу к тигру, потом никто вспомнить не смог.
И они каким-то образом попали во внутрь пойманного судьбой на границе старенького цирка-шапито. Лёха задержался у клетки, посмотрел внутрь.
Это был тигр, точнее, ещё тигрёнок. Не самый большой, но вполне настоящий: полосатый, с хвостиком и с тем взглядом, который не оставлял сомнений в происхождении. Индийский, как уверял плакат на клетке.
Наш изрядно нетрезвый попаданец прищурился и сказал с сочувствием:
— В цирке тигру недокладывают мяса! — вынес он откуда-то всплывший в голове вердикт. — Мы идем спасать хищника!
Дальше всё пошло быстро и уверенно, как обычно. По-Лёхински.
15 мая 1940 года. Аэродром в районе города Эйфель, западная Германия. Истребительная эскадра JG 51.
Вчера его сбили. Не громко, не показательно, без ценителей и фанфар. Просто сорвали атаку на английские бомбардировщики, размолотили самолет и вынудили тянуть до своих. Он посадил машину на вынужденную и пешком топал несколько километров по собственной стороне фронта и настроение окончательно портилось. Формально — ничего страшного. Самолёт потерян не был, пилот цел, отчёт списал всё на неудачное стечение обстоятельств.
Но такие вещи не забываются.
Поэтому сегодня он не стал ждать, а просто забрал самолёт из звена управления и полетел снова под Седан. Не потому, что так уж требовала обстановка, французов вчера отлично потрепали, а потому, что надо было доказать. В первую очередь самому себе — что вчера был просто неправильный день. Случайная ошибка.
К вечеру 15 мая воздух над аэродромом стал странно спокойным. Днём здесь гудело всё, что умело летать, штабные офицеры орали над картами, связисты путались в проводах, а механики ругались на моторы так, будто те делали всё назло. Теперь же шум стих, и остались только привычные звуки — ровное дыхание остывающий двигателей и неслышный отсюда гул войны, уходящий на запад, за реку Маас.
Вернер Мёльдерс посмотрел на небо, прищурился и кивнул сам себе. Вечереет. Летом дни стоят долгие и прекрасно подходят для охотников. Лучшее время для тех, кто летает не по расписанию.
— Свободная охота, — сказал он спокойно своему ведущему, словно объявлял сводку погоды. — Высота четыре тысячи метров.
Пара покатилась по полосе и легко оторвалась от земли. Солнце уже клонилось к горизонту, окрашивая облака в мягкий свет, при котором самолёты сначала видны идеально, а потом исчезают внезапно и навсегда.
Они взяли курс на юго-запад — Маас уже был форсирован, но фронт ещё не успел принять окончательную форму.
В этот вечер ему ещё не было известно, что где-то на французской стороне, в воздух снова поднимался знакомый ему самолет с не сильно трезвым лётчиком.
15 мая 1940. Аэродром Ту-лё-Круа-де-Мэц около города Мец, Эскадрилья "Ла Файет", Лотарингия, Франция.
В ресторане стало шумно и странно.
А ещё через некоторое время директор ресторана, багровый и в отчаянии, бегал и ругался нехорошими французскими и немецкими словами.
И на аэродроме раздался звонок.
— Алло! Это военная часть? Забирайте ваших проклятых лётчиков и их тигра!
— Простите, кого? — в трубке вежливо помолчали. — Вы пьяны? Это не католическое общество трезвости!
— Я трезв! Я, несомненно, трезв! — заорал директор. — Это вы пьяны, если думаете, что тигры сами приходят на кухню! Это лучший в Лотарингии ресторан, а не цирк-шапито!
— Повторите медленно.
— И да! У нас и так тяжело с мясом! — надрывался директор. — А ваши лётчики заперлись на кухне! Они там поют! Они спорят с тигром! Они уговаривают его не нервничать! И они кормят его моим мясом!!!
В этот момент на кухне действительно было оживлённо. Тигрёнок мирно сидел между мешками с мукой, грыз здоровенную кость и смотрел на происходящее с выражением глубокой жизненной удовлетворённости. Лёха, обняв полосатого и слегка заговариваясь, объяснял ему тонкости международного положения. Роже, немного шатаясь, дирижировал половником, а Поль пел, жаря «стейки в перечном соусе», часто поливая их коньяком.
— Если бы не семья, я бы пошёл в повары! Но! Ты понимаешь, Кокс, невместно! Смотри, надо буквально три капельки коньяка прямо перед готовностью... — рука командира, привыкшая к штурвалу и гашеткам, дрогнула, и приличная порция коньяка щедро оросила готовые стейки.
Поль задумался на секунду, а потом произнёс:
— Это новое слово в кулинарии! Очень популярно! Прошу к столу!
— Понимаешь, полосатый, — в это время говорил Лёха, — у нас тут война, а ты зверь нейтральный. Так что давай без резких движений.
Тигр чихнул и облизнулся.
— Ты, Кокс, несомненно, был дриссиром… дрис… ров-щиком! В этой своей, прошлой жизни! Видал, — обрадовался Роже. — Этот блохастый шерстяной мешок согласен!
Тигрёнок получил свою порцию стейка в натуральном исполнении, не испорченную температурой, коньяком и кулинарными способностями Поля.
Когда на кухню ворвались военные и настоящий укротитель из цирка, тигр сел, поднял голову, подумал и рявкнул, что было сил. Видно, он совершенно не желал прощаться с такими прекрасными своими новыми друзьями.
Лёха честно попытался отдать честь, но промахнулся и дал Роже в глаз. Роже заявил, что директор ресторана всё врёт, тигр пришёл сюда сам и вообще вёл себя прилично.
— Мы его просто накормили, — добавил он. — Из гуманизма.
Тигра увели. Лётчиков тоже.
Вечер 15 мая 1940. Аэродром Ту-лё-Круа-де-Мэц около города Мец, Эскадрилья "Ла Файет", Лотарингия, Франция.
Капитан Монрэс орал так, будто собирался взять Берлин одним только голосом.
Он перечислял грехи с удовольствием и расстановкой. Тут было и нарушение общественного порядка, и пьянство вне службы, и самоуправство, и даже использование военного статуса в гражданском конфликте. На слове тигр он сбился, вдохнул поглубже и начал сначала — уже громче и злее, явно надеясь, что от повторения смысл станет понятнее.
— В другое время, — рявкнул он, — за это бы сидели! Долго! И с пользой для нравственности!
И тут аппарат у него на столе взорвался оглушающей трелью.
Командир группы осёкся на полуслове, посмотрел на телефон так, будто тот собирался укусить, потом на лётчиков и лишь после этого снял трубку.
— Алле.
Он слушал молча. Секунду. Другую. Лицо его заметно осунулось.
— Понял… Да… Нет… Понял.
Он медленно положил трубку.
— Немцы прорвали фронт под Седаном, — сказал он внезапно севшим голосом. — Их танки под Ретелем, сорок километров от Седана! Массовый налёт где-то там. Все в воздух. Немедленно.
Он махнул рукой в сторону стоянок.
Лётчики уже бежали. Фронт трещал, связь рвалась, пехота бросала позиции, приказы противоречили друг другу, а штабы, бежали быстрее пехоты.
Разбираться с тиграми стало решительно некогда.
Глава 2. Порядок против Винни-Пуха и кальвадоса.
Вечер 15 мая 1940 года. Кабинет премьер-министра Великобритании, Даунинг-стрит, 10, Лондон.
Лондон встретил вечер привычной серостью. В кабинете на Даунинг-стрит Уинстон Черчилль, всего пятый день как премьер-министр Великобритании, отложил свежий доклад и стал раскуривать свою традиционную сигару. Доклад только что принесли и положили на стол прямо из-под печатной машинки — «ещё тёплый», пошутил Черчилль, — аккуратные стрелки, линии фронта, оптимизм в прогнозах, даже осторожный намёк на перенос войны на территорию Германии.
Реальная война шла ровно с 10 мая, с того самого утра, когда Германия рванула вперёд, а он сам, после отставки Чемберлена, занял этот кабинет.
Телефон зазвонил резко, заставив его дёрнуться и неловко срезать кончик сигары, вызвав короткую и непечатную реплику.
— Поль? — удивлённо произнёс Черчилль, после того как его соединили со звонящим.
Голос Поля Рейно, премьер-министра Франции, был усталым и неожиданно спокойным.
— Уинстон… Мы разбиты.
Черчилль замолчал, задумчиво глядя на карту Франции.
— Что значит — разбиты? Бои идут, мне только что принесли аналитический обзор. Ваши и наши армии в Бельгии…
— Прорыв, — перебил его Рейно. — Немцы вчера прорвали фронт у Седана. Управления больше нет. Мы экстренно пытаемся их остановить.
Наступила долгая пауза. Пять дней войны и пять дней премьерства. И это слово — разбиты — перечёркивало все аккуратные бумаги на столе.
— Я прилечу, — сказал Черчилль.
— Вы нужнее в Лондоне, — ответил Рейно. — Нам сейчас нужны не только слова поддержки. Нам, как воздух, нужны ваши самолёты.
— Ясно, посмотрим, что можно сделать, — уклончиво ответил Черчиль.
Связь оборвалась. Черчилль положил трубку, снова взял сигару и продолжил пытаться её зажечь. Доклад так и остался лежать на столе — абсолютно правильный и уже абсолютно бесполезный.
А в этот самый момент один хреновый попаданец старательно зажмуривал один глаз и дышал чистым кислородом, пытаясь добиться простого и почти недостижимого — чтобы впереди был один прожектор, а не три, и один самолёт, а не целая эскадрилья, возникающая из ниоткуда. Его командир, капитан Поль, упорно норовил разделиться и летать сразу на двух, а то и на трёх машинах, каждая из которых вела себя независимо и крайне фривольно.
Вечер 15 мая 1940. Дороги между городами Мец и Верден, Лотарингия, Франция.
Утром он ещё был полковником де Голлем и командовал своим полком у Меца, привычно игнорируя с приказы и пытаясь удержать свои танки в кулаке, а не разбазарить их поштучно. К вечеру этого же дня он уже ехал бригадным генералом на северо-запад, в сторону Лаона, с новым званием, новой ответственностью и 4-й бронетанковой дивизией, которую ещё предстояло не столько принять, сколько сначала найти, а затем собрать в реальности — по дорогам, в отступающих колоннах, на обочинах и в полузабытых парках техники.
****
Дорога была забита всем сразу, тем особым хаосом, который возникает, когда война уже идёт не по плану, но ещё не призналась в этом вслух.
Машина де Голля затормозила резко. Впереди посреди дороги раскорячился грузовик, из-за которого доносился смех и голоса, слишком живые для прифронтовой местности.
Де Голль нахмурился. Звание бригадного генерала было у него всего несколько часов, но привычка смотреть на войну как на работу, а не как на повод для веселья, появилась куда раньше.
— Что там такое? — сухо спросил он, не выходя из машины.
Адъютант с переднего сиденья наклонился вперёд, всмотрелся и поморщился.
— Лётчики, мсье генерал, орошают придорожные кусты.
Де Голль вышел из машины. Лётчики действительно были изрядно пьяны. Не до беспамятства, но ровно настолько, чтобы говорить и смеяться громче, чем позволяет обстановка. Один из них сидел, привалившись к борту, глядя в пустоту. Другой курил в кузове, явно нарушая сразу несколько приказов. Третий просто улыбался всему миру, пытаясь перелезть через борт.
Де Голль повернулся к сопровождающему лётчиков офицеру.
— Капитан Порталис, мсье генерал, адъютант аэродрома, — представился тот.
— Любопытно, — произнёс де Голль, глядя на них. — Мы теряем небо, немцы чувствуют себя в нём как дома, а здесь… празднование.
Порталис кивнул, словно ждал этого вопроса.
— Извините, мсье генерал, эти охломоны уже закончили поливать придорожные кусты, и мы сейчас продолжим движение.
Он на секунду замялся и добавил:
— Я разделяю ваше негодование, мсье генерал, и не сомневайтесь, они понесут наказание, особенно за тигра, которого кормили в лучшем ресторане города.
— Тигра? В ресторане? — вытаращился на компанию лётчиков де Голль. — Нет, я слышал про кавалеристов и лошадей в шампанском. Чувствую, мне пора перейти на мытьё моих танков сидром, а баки заливать коньяком! А то так, глядишь, я отстану от современных традиций нашей армии!
Капитан Порталис грустно улыбнулся и произнёс:
— Они только что из-под Седана. По пять вылетов за день. У командира, капитана де Монгольфье, шесть вылетов и все с боями. — Он указал на курящего лётчика.
— Этот сбил троих, — адъютант махнул в сторону лётчика с приличными синяками на лице, — ещё перед тем как сбежал из госпиталя.
Де Голль посмотрел на лётчиков внимательнее. Смех был усталым, резким — таким смеются люди, которые уже посмотрели смерти в лицо и остались недовольны встречей, а теперь смывали это ощущение тем, что оказалось под рукой.
Его взгляд остановился на последнем — высоком, улыбающемся лётчике, с выражением человека, которому происходящее кажется слегка абсурдным.
— Постойте… — медленно сказал де Голль. — А вот этого нахала я помню! Он из Австралии!
Лёха поднял глаза, заулыбался и слегка запинаясь произнёс:
— О! К-какая встреча! Я вас помню! Вы — де Голль! Мы, кажется, ехали...
Де Голль прищурился.
— Именно так. Я надеюсь, он умеет не только пророчествовать и калечить генералов.
— Вы правы, — спокойно ответил Порталис. — Подтверждены четыре сбитых. А сколько на самом деле — никто уже и не считает, он просто перестал докладывать.
Де Голль ещё раз посмотрел на Лёху, уже без раздражения, скорее с забавным интересом.
— И что вы теперь скажете, мсье… австралиец?
Лёха улыбался, явно пытаясь сфокусировать взгляд, потом выпрямился, насколько позволяла обстановка, и старательно произнёс:
— Господин… перзиде...нт… нет...
Он поморщился, будто слово застряло где-то не там, потряс головой и попробовал снова:
— Перзиде… пиз***енент... … тьфу ты… Президент Франции!
Он с внезапной серьёзностью выпрямился и, путаясь в словах, но явно стараясь быть понятным, добавил:
— Это… главное — не сдаваться. Вообще. Ни разу. С немцами надо драться. И тогда.. всегда. Где угодно. Ик... И как угодно.
Он махнул рукой куда-то в сторону темноты, и добавил уже тише, почти доверительно:
— Победа всё равно будет наша… Ик... Но будет. Это я точно знаю.
Порталис резко кашлянул, пытаясь замять неловкий момент.
Де Голль смотрел на Лёху долго и внимательно, и вдруг улыбнулся.
— Любопытно, — наконец сказал он. — Но честно говоря, ваше нынешнее предсказание звучит более оптиимстично и нравится мне гораздо больше прошлого!
15 мая 1940. Аэродром Ту-лё-Круа-де-Мэц около города Мец, Эскадрилья "Ла Файет", Лотарингия, Франция.
Пьяные лётчики трезвеют быстро. Если очень надо. Особенно когда сначала приходится бежать к самолётам, а потом — сразу взлетать, не успев толком понять, в каком именно состоянии ты был ещё минуту назад.
Через несколько минут аэродром уже жил другим ритмом. Не тем, в котором изящно спорят, неторопливо курят и авторитетно рассуждают о войне, а тем, где времени на рассуждения не остаётся вовсе. Моторы заводились с хрипом и злостью, словно их выдернули из сна за шиворот. Техники орали друг на друга, срывая шланги с заправщиков, самолёты стаями выруливали на взлётную полосу, не дожидаясь разрешения и не особенно заботясь о дистанции. Французский порядок в экстренном вылете проявился во всей своей красе — шумный, сумбурный и при этом удивительно работоспособный.
Поль со своим ведомым Жюлем взлетели первыми, буквально преследуемые Лёхой с Роже. Как они умудрились не побиться на старте и не въехать друг в друга, осталось тайной, аккуратно укутанной туманом войны и парами вчерашнего кальвадоса.
Они шли на полном газу, держа моторы в допустимых оборотах и не выжимая их сверх меры. Звено Поля потянуло по прямой на запад. Быстро, ровно и без лишних изысков.
В шлемофоне раздался голос Поля — неожиданно трезвый, как с удивлением отметило всё ещё мутное сознание Лёхи. Казалось, он орёт прямо в мозг, минуя уши.
— Группа, внимание. Вни-мание. Полный газ. Полный. Шаг винта добавить. Смесь нормальная. Повторяю — на-арма-альная. Моторы не рвать.
Всё таки возлияния давали себя знать. И Поль добавил сразу, без паузы, словно для тех, кто мог увлечься:
— Без аварийного режима.
Лёха толкнул газ вперёд до упора, прибрал шаг винта и аккуратно прикрыл корректор смеси. Он бросил взгляд на приборы, заставил их перестать плавать и дрожать перед глазами и отметил, что температура мотора в норме, а скорость держится около четырёхсот километров в час.
— Хорошо, что мы летаем растянутыми парами, — мелькнула в нетрезвой голове нашего попаданца мысль. За те несколько секунд, как ему казалось, пока он боролся с приборами, самолёт Поля как-то сам собой ушёл вправо и вниз, не мешая и не давя на зрение.
— Мастерство не пропьешь! — гордо, но пьяно подумал Лёха.
Он сделал несколько глубоких вдохов кислорода, заставляя мир стабилизироваться и перестать раскачиваться вокруг кабины, будто палуба корабля в штормовую погоду.
Через двадцать минут звено капитана Поля де Монгольфьер первым приближалось к городу Ретель. Остальные самолёты эскадрильи Ла Файет виднелись на горизонте, постепенно догоняя пьяных пионеров, которые, как выяснилось, умели летать быстрее всех, когда на кону было небо.
Правее города виднелись точки самолётов — сначала едва заметные, почти ленивые, а потом быстро растущие, наливающиеся массой и скоростью, словно кто-то крутил ручку оптического зума в сильном приближении прямо на небе.
Немцы работали методично и уверенно, так, как работают люди, которым кажется, что времени у них в избытке. Без суеты, без резких движений, будто это не бой, а аккуратно расписанная процедура.
— Мессершмитты! «Сто десятые», — Поль увидел почти сразу и прохрипел в рацию, — Атакуем.
Тяжёлые, самодовольные, мессершмитты шли правее и ниже, плотными парами, прикрывая болтающиеся ещё ниже пикировщики и, судя по всему, не особенно ожидая, что кто-то решит вмешаться. Машины шли как хозяева неба — спокойно, основательно, с видом людей, которые уже всё для себя решили.
Поль не стал выдумывать. Он зашёл сверху, опустил нос и заставил свой толстолобый самолёт уйти в пологое пикирование. «Сто десятые» заметили его почти сразу и начали входить в вираж, пытаясь развернуться и встретить атаку.
Поль продолжал, не раздумывая. Он слегка откорректировал траекторию и тоже вошёл в вираж, закручивая самолёт всё теснее, словно пытался выжать из машины последнюю каплю совести. Зрение серело, мир терял краски и становился похож на старую газетную фотографию, но именно в эту серую, безликую пелену аккуратно, почти вежливо, вполз хвост серого «сто десятого».
Лицо Поля было сведено таким напряжением, что любая мимика исчезла, а мозг, укутанный ватой алкоголя и перегрузки, испытал редкое и вполне приличное чувство радости. «Сто десятый» не умел крутиться. Это было известно всем — кроме, по-видимому, самих «сто десятых». Самолёт был большим, быстрым, отлично вооружённым и уродливым, как банковский сейф с крыльями, и поворачивал он соответствующе — как авианосец, которому вдруг вздумалось развернуться в маленькой гавани без лоцмана.
Противник вошёл в поле зрения, затем, с достоинством падающего шкафа, вполз в коллиматорный прицел. Поль не спешил. Он затягивал вираж ещё сильнее, словно медленно завязывал узел, в который вот-вот кто-то должен был попасться. Он считал упреждение, терпел, давил и ждал — а потом, в самом конце этого представления, с чувством нажал на гашетку.
Четыре крыльевых пулемёта «Кёртиса» заговорили сразу. Они трещали яростно и с удовольствием, будто долго копили обиду на весь окружающий мир и наконец получили возможность высказаться. Поль целился в левый двигатель — и попал. Из мотогондолы хлынул чёрный дым, густой, как сливки в приличном ресторане, и плотный, как бархат на креслах для особо важных персон.
Он попытался добраться до пилота — промахнулся. Самолёт странно качнулся, линия огня сползла назад, нашла хвост «Мессершмитта» и аккуратно, без лишних вопросов, срезала тому один киль, словно плохой парикмахер с опасной бритвой и в дурном настроении.
Вражеский самолёт сорвался в пикирование, явно не согласовав это решение ни с пилотом, ни с инструкцией. «Сто десятый» дёрнулся, завалился на крыло и пошёл вниз, оставляя за собой чёрный след, похожий на подпись под собственным приговором.
Радости у Поля почему-то не случилось. Его вдруг вывернуло всем, что успело накопиться в желудке — кальвадосом, недопереваренным мясом и чем-то зелёным, что и само, по-видимому, уже не помнило, чем было до попания внутрь французского командира. В кабине резко запахло тухлятиной, и почти сразу в его самолёт ударило несколько раз. Не смертельно, но достаточно, чтобы мотор закашлялся, а воздух наполнился запахом горелого.
Поль выругался, дёрнул ручку и вывел машину из боя, заставив её уйти вниз. Прикрываемый ведомым, он заковылял прочь от крутившейся вокруг смертельной карусели. Они уходили, дымя и теряя высоту, и каждый метр прочь давался с усилием, как будто небо неохотно отпускало их из своих липких, горячих рук.
Лёха с Роже, отстав от Поля с ведомым, свалились прямо на вторую пару «сто десятых», и тяжёлые крупнокалиберные браунинги тут же дали о себе знать. Воздух вокруг стал плотным, злым, прошитым трассами. От «мессера» полетели куски обшивки.
Именно в этот момент сверху пришли они.
Пара «сто девятых» — узких, быстрых, стремительно смертельных — вошла в бой резко, как нож мясника в приготовленную к разделке тушу. Без предупреждений, без разведки, без всяких вступлений.
15 мая 1940. Небо над Ретелем, регион Шампань-Арденны, Франция.
В кабине «Кёртиса» Лёха боролся не столько с немцами, сколько с самолётом и с самим собой. Мир вокруг ещё не до конца собрался. Его тошнило, небо плыло в разные стороны, приборы норовили съехать в сторону, коллиматор дрожал и двоился, будто ему тоже было нехорошо. Противные педали нажимались ровно в противоположные стороны, ручка дрожала и старалась выпрыгнуть из пальцев.
Самолёт вёл себя безобразно. Он то чихал, то тормозил в высоком небе, то, наоборот, нёсся в вираж, как припадочный, то крутил какие-то кривые бочки, то вдруг шёл ровно, не желая поворачивать.
Лёха стиснул зубы, чтобы не расплескать содержимое по кабине, и заставил руки работать отдельно от головы. Руки, как оказалось, всё прекрасно помнили и не нуждались в руководящем воздействии головы.
Перегрузка наваливалась вязко, резко и тяжело.
И именно в этот момент в его бестолковке, совершенно некстати, закрутилась песенка. Глупая, липкая, откуда — он и сам не смог бы сказать.
— Над Парижем дымная завеса, а в берлоге сухо... озираясь, выползла из леса, банда Винни-Пуха…
В прицеле мелькнул серый хвост, наш герой дал короткую очередь, и песня оборвалась.
Немцы, трассы, смертельная свалка — а у него в голове радостно пел медвежонок с опилками.
Строчка пошла по кругу, подстраиваясь под виражи и рывки машины, новых слов почему-то не прибавлялось, иногда возвращаясь снова к началу, будто внутри пластинка заела на одном обороте:
— Что за непруха у Винни-Пуха!
Он резко вдохнул кислород, пытаясь вытряхнуть эту чушь, но песенка лишь притихла на секунду и тут же вернулась.
— Что за непруха у Винни-Пуха!
В этом оказалось что-то странно успокаивающее. Раз в голове опилки, значит, и нервничать не о чем. Лёха потянул ручку чуть на себя, ловя «сто десятый» в прицеле, и зло усмехнулся.
— В голове мои опилки, да, да, да… Если у кого сегодня и непруха, так это точно не у Винни-Пуха.
15 мая 1940. Небо над Ретелем, регион Шампань-Арденны, Франция.
Вернер Мёльдерс не любил импровизацию. Он предпочитал порядок, высоту, ясность и скорость. Но Франция в мае сорокового не оставляла выбора. Здесь всё происходило слишком быстро, чтобы раздумывать, и слишком медленно, чтобы не успеть испугаться.
Подходя к линии фронта, он увидел, как один из их тяжёлых «сто десятых» камнем пошёл вниз, разваливая строй и саму картину боя.
Чуть в стороне дымил французский истребитель, уходящий с поля боя под прикрытием своего ведомого. И дальше — ещё группа толстеньких «Кертисов». Наглых, упрямых, таких, которые почему-то не спешили умирать и не считали нужным отступать.
Вернер зашёл в атаку уверенно, с высоты, как он привык, аккуратно укладывая самолёт в пикирование на крутящуюся внизу свалку. Всё было рассчитано правильно.
И он промахнулся.
Он сжал зубы. Внизу мелькнула одна французская зелёная машина, потом вторая. Они работали парой — чётко, слитно, и это оказалось неожиданным. Французы. Вернер не знал, кто они, но летали они так, будто им было плевать на расчёты аэродинамики и учебники.
Самолёт француза вёл себя совершенно непредсказуемо, как пьяный, отметил краем сознания Вернер, переламывая полёт и вводя свой истребитель в вираж.
Француза раскачивало, бросало из стороны в сторону, он вваливался в виражи, вытворял какие-то непозволительные истребителю кульбиты. И при этом странным, почти оскорбительным образом снова и снова оказывался на хвосте у «сто десятого». Второй ведомый вёл себя ничуть не лучше, словно они соревновались, кто первым нарушит все правила сразу.
— Вот сволочь лягушачья!.. — пробормотал в кабине «мессершмитта» Вернер и начал строить новый заход.
Сегодняшний бой явно обещал быть длиннее, чем планировалось. И куда менее аккуратным.
Глава 3. Самый зверский способ протрезветь.
15 мая 1940. Небо над Ретелем, регион Шампань-Арденны, Франция.
Лёхе казалось, что он наконец-то пришёл в себя. Мир вокруг ещё временами вёл себя странно — тянулся, дробился, будто его прокручивали в замедленной съёмке, — но в целом стал заметно добрее и даже, как ни странно, располагающим к жизни.
Это ощущение было знакомым. Он уже проходил через такое.
Когда-то давно, в другой жизни, они умудрились напиться в учебной части ВДВ — после присяги и похода в увольнение. И на следующее утро они были подняты сержантами с тем особым выражением лиц, при котором становится ясно, что процесс воспитания дебильных и молодых организмов запущен. Их — вчерашних студентов, а ныне солдат Советской армии — молча построили и погнали бежать кросс. Те, кто падал или просто отставал, поднимались точными, экономными пинками сержантов и они снова бежали. К концу трёхкилометрового кросса пьяных не осталось вовсе. Зато начались отжимания. Потом приседания. Потом ещё одни отжимания. Потом они стали перемежаться и закончились снова кроссом. И лишь часа через три Лёха, уже абсолютно трезвый, уставший как собака, злой и искренне проклинающий собственную глупость, ввалился в казарму, ощущая к жизни ровно одно чувство — ярость.
Сейчас происходило почти то же самое. Алкогольные пары жестоко и безжалостно вымывались из головы чистым кислородом и перегрузками, оставляя после себя злость и острое, почти физическое желание растерзать этих поганых немцев, которые сорвали похмелье, обещавшее быть таким долгим, мягким и исключительно приятным.
— Зверский способ протрезветь… — подумал Лёха, вгоняя самолёт в вираж и чувствуя, как вместе с перегрузкой возвращается ясность. Но оказалось ненадолго.
Проклятые «мессеры» вели себя безобразно. Они размножались: один вдруг становился двумя. Потом тремя. Они лезли в прицел, кружились, накладывались друг на друга, расползались, как плохо высушенные фотографии. Крылья множились, хвосты двоились, и небо внезапно наполнилось серыми силуэтами, будто кто-то щедро рассыпал их пригоршнями.
— Во дают… — с искренним изумлением высказался Лёха. — Восемь стволов — и всё небо в попугаях… тьфу, в сто десятых.
Он моргнул. «Сто десятые» не исчезли.
Наш герой даже не стал зажмуривать один глаз, выровнял дыхание и заорал, не стесняясь эфира и собственных мыслей:
— Получите, гады!
Спорить с реальностью сегодня было бесполезно, и он снова нажал гашетки — если уж их так много, кто-нибудь да окажется настоящим. Пара его крупнокалиберных стволов заговорила разом, и небо на секунду превратилось в ярмарку — всё в разноцветных попугаях…
Лёха хмыкнул, проводив падающую вниз цель взглядом: сегодня удача явно была не на стороне аккуратных и серьёзных.
— Хули тут попадать-то! — процитировал байку из будущего наш уже почти трезвый герой.
Новые действующие лица свалились сверху — пара «сто девятых» вышла на сцену как обычно: резко, дерзко, внезапно и совершенно неожиданно. Если бы не дрожь в руках и лёгкая болтанка сознания, передающаяся на ручку управления и заставляющая самолёт «плясать», — ещё вопрос, куда бы и как бы они попали: всё происходило слишком быстро и слишком близко.
Лёха на своём толстолобом самолёте снова резко ушёл в вираж. Собственно, это было единственное, что ему оставалось. Его «Кёртис» не тянул вверх за «мессерами» и был несколько медленнее их в горизонте, да и перекладывался из правого в левый вираж медленнее.
Не намного — но в бою и этого хватало. И против «сто девятого» у Лёхи оставался один честный аргумент: крутить виражи над полем боя, балансируя на грани, угрожая в любой момент сорваться в пике и заодно посбивать к чёрту охраняемые ими «Юнкерсы».
Тем более что «Юнкерсы» свою адскую работу уже закончили и теперь тянулись к границе длинной, растянутой цепочкой, усталой и самодовольной, как люди, сделавшие грязное дело и спешащие домой.
И вот тут случилось странное.
К его удивлению, пара «сто девятых» не ушла вверх фирменной горкой, не стала набирать высоту и готовить следующий удар. Вместо этого немцы мастерски скользнули в вираж, мягко, почти красиво, стараясь разорвать их с Роже и посбивать поодиночке.
— А вот это уже нехорошо… — мелькнуло у Лёхи, когда небо вдруг стало тесным, а бой — по-настоящему злым.
15 мая 1940. Небо над Ретелем, регион Шампань-Арденны, Франция.
Вернер сделал то, что обычно оставлял на самый крайний случай.
Он принял бой на виражах.
Вряд-ли он сумел бы ответить, почему в эти десятые доли секунды он не рванул вверх, не стал разрывать дистанцию и заходить в новую атаку с высоты. Скорее всего на него так подействовал вид наглых и ловких французских самолетов. Он довернул застонавший от перегрузки самолёт и остался внизу — в этой грязной, тесной, нервной свалке, где небо переставало быть пространством и превращалось в арену.
— Второй, — коротко кинул он ведомому в рацию. — В круг.
Он потянул ручку, дал ногу и аккуратно уложил «сто девятый» в вираж, чувствуя, как машина сопротивляется, как скорость вдавливает его в сиденье и теряется в вираже быстрее, чем хотелось бы. Немецкий истребитель не очень любил такие игры. Он был создан для удара, для высоты, для резкого входа и столь же резкого выхода из пикирования. Но Вернер знал и чувствовал его достаточно хорошо, чтобы заставить вытворять и нелюбимые манёвры.
Карусель сомкнулась.
Вернер почувствовал, как секунды растягиваются и становятся вязкими. Каждая ошибка теперь стоила не позиции, а жизни. Он закручивал самолёт в вираж, терпел, ждал и старался поймать момент — когда француз переборщит, потеряет скорость и влезет в точный прицел производства «Карл-Цейс-Йенна».
Странное поведение французов задевало где-то край его сознания.
Тот шёл неровно. Рвано. Будто больной. И именно этим был опасен.
Ни одной чистой, предсказуемой дуги. Ни одного красивого движения. Самолёт француза то чуть проваливался, то вдруг неожиданно всплывал, то резко менял крен, почти срываясь в штопор, ломая расчёт упреждения. Прицел снова и снова проходил мимо, француз намеренно ускользал из него в последний момент.
— Чёрт… Зараза зеленая! — процедил Вернер.
— Второй — заход сверху, — доложил ведомый коротко, напряжённо.
Французы делали то же самое, что обычно делали они сами. Пытались разорвать пару, вытащить одного и добить поодиночке. Делали это нагло, без уважения к теории летательных аппаратов, к правилам, будто этих правил никогда и не существовало.
Он резко переложил свой самолёт из левого вираж в правый, пытаясь поймать «Кёртис» на выходе. На мгновение показалось — вот он, зелёный хвост, вот нужный угол… Вернер дал очередь из пулемётов.
В этот раз ему достался «сто девятый» из звена управления — новейший Е-3 с парой 20-мм пушек в плоскостях. Выглядел он грозно и стрелял убедительно, хотя и недолго. Но нравился он Вернеру даже меньше его старого, с четырьмя пулемётами. Залп у нового был серьёзный, только в виражах разнесённые массы напоминали о себе и самолёт начинал маневрировать с грацией хорошо воспитанного, но очень крупного бегемота.
И в тот же миг второй француз совершил какую-то несуразную фигуру и зашёл сверху, дав просвистевшую совсем рядом очередь. Трассы прошли достаточно близко, чтобы заставить Вернера инстинктивно пригнуться, хотя прекрасно знал, что это бессмысленно.
Карусель стала по-настоящему злой.
И именно тогда Вернер уверовал, что с этими французами что-то не так. Странным был сам их способ пилотирования.
Француз странно держался в виражах. То недотягивал ручку, то, наоборот, перетягивал, словно на мгновение терял чувство усилия. Самолёт то раскачивался, то неожиданно всплывал, ломая привычную траекторию. Крен выходил каким-то неровным, с мелкими, нервными коррекциями, будто пилот всё время чуть-чуть не попадал в собственные движения.
Так не летали ни новички, ни асы.
— Он что, ранен? — мелькнуло в краю сознания.
Вернера накрыла злость.
Он не любил таких противников. С ними нельзя было работать по схеме, нельзя было разложить бой на аккуратные шаги. Француз ломал темп не мастерством, а какой-то дикой, неправильной пластикой.
Самолёт француза снова качнулся, вошёл в вираж с явным перебором, будто вот-вот сорвётся… Вернер тянул изо всех сил ручку на себя, ожидая ошибки.
И она случилась, хотя и не так, как ожидал Вернер Мельдерс.
Француз удержался в вираже и вдруг резко замедлился, почти встав в небе. Грубо, неровно — и Вернер проскочил мимо него с удивлением, видя как зелёное лицо француза в шлемофоне, проезжает в каких-то метрах мимо него.
— Пьяная французская свинья! — зло заорал Вернер в кабине. — Лягушатник, маринованный в кальвадосе!
И даже представить себе не мог, насколько он был прав.
Сзади вдруг рвануло так, будто хлопнули дверью небесного сейфа. Мимо кабины просвистели не привычные четыре тонкие нитки трасс, а две толстенные огненные верёвки, каждая размером с его собственное неверие.
Самолёт тряхнуло. Вернер вздрогнул вместе с машиной, и левое крыло ответило глухим ударом, и словно великан вырвал из него кусок. Там, где секунду назад был аккуратно нарисованный крест, теперь красовалась дыра сантиметров в тридцать, с рваными, дымящимися краями.
Вернер машинально вцепился в ручку, парируя резкий крен.
Он только успел подумать, о странностях сегодняшней судьбы, как сзади снова долбануло. Второй удар был не менее убедительным и гораздо менее точным. Теперь и в правом крыле появилась симметричная дыра — аккурат против первой. Второго креста тоже не стало, словно провели косметический ремонт без согласования с владельцем.
Самолёт ощутимо потянуло к земле. Вернер тянул в ручку, чувствуя, как «сто девятый» вдруг стал тяжелее, инертнее и резко потянулся к земле.
— Французская свинья! Второй самолет за два дня! — орал в ярости один из самый результативных летчиков Германии в кабине. — Пьяный ублюдок!
Он сжал челюсти, пытаясь удержать «сто девятый» и перетянуть линию фронта.
Ведомый Вернера успел только вдохнуть.
Наглый «Кёртис» мелькнул впереди — слишком близко, слишком самоуверенно, будто после удачи решил, что небо теперь ему должно. Немец аккуратно довернул, поймал мотор француза в перекрестье и, зажав гашетки, спокойно провёл длинную очередь — от капота до хвоста. Пули прошили двигатель, простучали по фюзеляжу, перечеркнули машину диагональю, как жирной чертой.
«Кёртис» дёрнулся, закашлялся дымом — и повалился вниз, став вдруг совсем обычным самолётом. Тяжёлым и смертным.
Над Ретелем бой распался сам собой.
Немцы ушли на север — раскачивающийся самолёт Вернера Мёльдерса с рваными дырами в крыльях, сопровождаемый своим ведомым. На юг полз дымящий «Кёртис» Кокса, упрямо держащийся в воздухе, и рядом с ним шёл Роже, прикрывая ведущего, болтаясь и по высоте, и по направлению.
Город остался между ними — точкой в небе, где ещё минуту назад решалось всё и где теперь уже не имело значения ничего.
16 мая 1940. Аэродром Прюне около города Реймс, Шампань, Франция.
— Ты бы всё-таки побрился, — сказал Роже, ведя опасной бритвой по щеке и щурясь в треснувшее зеркало. — Это уже не небритость.
— Это именно небритость, — возразил Лёха, перевернувшись на другой бок и стараясь выгадать ещё несколько секунд для сна, — Лёгкая. Фронтовая. Очень идёт к моему мужественному лицу, — пробормотал он.
— Лёгкая небритость — это когда тень, — фыркнул Роже и сплюнул в траву. — А у тебя уже рельеф. С такой скоростью скоро он перейдет в географию.
— Завидуй молча, — буркнул Лёха. — У меня волосы честные и растут, где положено.
— Где положено? — Роже даже остановился, приподнял бровь и посмотрел на него поверх лезвия. — Кокс, это уже борода. Ещё день — и кислородная маска с тобой разведётся.
— Да иди ты, — снова отмахнулся Лёха, не открывая глаз. — Просто ты потомок цыган. У тебя волосы прут из всех частей тела. Ты бриться должен каждый день, а иногда и два, если вечером по бабам намылился.
Роже усмехнулся, аккуратно прошёлся бритвой ещё раз и кивнул на станок около кровати Лёхи.
— Конечно. Американский «Жиллет»! Как им можно бриться! Что ещё взять с неприлично богатого, ленивого как тюлень потомка австралийских скотоводов. Хорошо хоть не ножницы для стрижки овец притащил.
— Зато я не собираюсь вскрывать себе горло перед завтраком, — снова лениво огрызнулся Лёха, не открывая глаз. — У тебя эта штука выглядит как последний аргумент в споре.
— Чик — и порядок, — спокойно ответил Роже. — Вот она. Культура. Чистота и настоящая мужественность. И стоит на миллион франков дешевле твоих лезвий.
— Бритвой по горло — и в колодец, — парировал Лёха известной фразой из его будущего. — Я в кино видел. Начинается всегда одинаково.
— Боится тот, кто не умеет, — отрезал Роже. — Меня ещё дед учил. Бритвой не только брились.
— Я даже спрашивать не буду, что вы бритвами делаете, сборище извращенцев, — вздохнул Лёха, садясь на кровати. — У тебя вообще семейные традиции тревожные.
Роже рассмеялся, вытер щёку и посмотрел в зеркало с видом человека, который победил утро.
— Пошли завтракать, — улыбнулся он. — А то местные ухари опять всё смолотят и будем пить остывший кофе. А после вылета — я затащу тебя к умывальнику.
Он повернулся к Лёхе, состроил страшную рожу и добавил с удовольствием:
— Или я тебя сам побрею, пока ты спишь. Без зеркала и без жалости.
— Тогда уж сразу скальп снимай, — хмыкнул Лёха. — Чтоб два раза не начинать.
Он посмотрел на опасную бритву, потом на свой станок и подумал, что бриться опасной бритвой он научился, а вот доверять этой острой штуке — нет. Поэтому при первой же возможности он снова купит лезвия. Хоть американские «Жиллет», хоть французские «Гиббс».
Мир и так был слишком ненадёжен и подозрителен, чтобы ещё проверять его на прочность собственным горлом.
И двое прикомандированных товарищей, шутливо препираясь, отправились в лётную столовую прилично разбомблённого немцами, но всё ещё функционирующего аэродрома Реймс–Прюне, на окраине города.
16 мая 1940. Аэродром Прюне около города Реймс, Шампань, Франция.
Внимательный читатель, несомненно, задастся вопросом, каким именно волшебным образом Кокс и Роже снова оказались в Реймсе — да ещё и вдвоём.
Сначала пришёл приказ из управления ВВС Франции — отправить двух лётчиков в разведывательные полёты в интересах сухопутных войск. Сначала хотели под Париж, но почти следом прилетело уточнение — под Реймс. Формулировка была сухая, аккуратная и совершенно не оставляла сомнений в том, что кто-то очень не хочет лезть туда сам.
Командир эскадрильи «Ла Файет» капитан Монрэс не сомневался ни секунды. Он даже не стал делать вид, что думает. Просто ткнул пальцем и отправил, как он сам выразился, двух «укротителей тигров и алкоголиков» — Лёху и Роже. С одинаково невинными, хотя и помятыми лицами и одинаково плохой репутацией.
А самолёт у Лёхи отняли. Ну как отняли. Честно экспроприировали.
Они дотянули до аэродрома, и по прилёте Роже обошёл самолёт Кокса неторопливо, как доктор перед неприятным диагнозом, потом остановился у кабины и засунул палец поочерёдно в две аккуратные дыры. Одна красовалась в борту прямо перед кабиной, вторая — ровно за креслом, будто кто-то целился и отмерял линейкой.
— Наконец я вижу настоящую рожу потомка скотоводов! — заметил он с удовольствием, глядя на зелёного и бледного Лёху. — Что, всю жизнь перед глазами промотал?
Лёха фыркнул и провёл ладонью по борту, ощущая пробоины.
— Жизнь слишком коротка для вскрытия, — буркнул он.
Роже ухмыльнулся шире.
— Вот именно. Разобьёшь свой единственный «Кёртис», и нам придётся соскрести тебя ножом со стенок кабины в спичечный коробок. Причём без гарантии, что соберём весь комплект.
Он ещё раз посмотрел на дыры, прищурился и добавил почти с уважением:
— Вы, хитрожопые австралийцы, не иначе как умеете просачиваться между струй дождя.
Лёха посмотрел на самолёт, потом на Роже и мрачно ответил, что дождь сегодня был какой-то слишком уж крупнокалиберный.
Так что всё было почти честно. Почти как с кошкой, которую на спор пытались накормить горчицей: пока пихали — не получалось, а стоило намазать зад — и сразу процесс пошёл. Громко, добровольно и с песнями.
Затем появился капитан Поль, Лёхин непосредственный командир, самолёт которого после того памятного вылёта тоже переселился в техническую часть.
Он возник перед Лёхой внезапно, с той самой улыбкой чеширского кота, за которой обычно следуют особенно выгодные, интереснейшие для одной из сторон предложения, и, не повышая голоса, аккуратно отобрал у него «Кёртис» с крупнокалиберными браунингами.
— Там твоих двенадцать и семь всё равно нет, это не наш калибр, — сказал Поль буднично. — А наши семь и пять ты найдёшь в любой дыре.
И, не давая времени на возражения, организовал ему взамен другой самолёт.
Лёха посмотрел на него и сразу понял, что это как любовь с первого взгляда. Или да, или нет. И пока он был не готов ответить.
Этот «Кёртис» был латанный-перелатанный, с незакрашенными латками на крыльях, словно его собирали из воспоминаний, слухов и пары честных проклятий. Четыре пулемёта — все из ремонтной части, — и вид у него был такой, будто машина уже всё повидала и теперь просто хочет, чтобы ей дали спокойно отправиться на запчасти.
— Зато надёжный, — с тем же чеширским выражением добавил Поль. — Новьё! Только что из ремонта!
Лёха вздохнул, провёл рукой по фюзеляжу и понял, что песня уже закончилась, а горчица всё ещё жжёт.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
