13 легион
Глава 1 Forever
Так без любви не биться сердцу,
И не гореть глазам огнём,
В объятьях жарких не согреться,
Когда не вместе, не вдвоём.
Песня шла по кругу четвёртый раз. Константин Морозов включил повтор ещё в Бронксе, на выезде с пирса, и с тех пор подпевал — громко, с чувством и на полтона ниже вокалиста.
Радан не возражал. Первые три раза.
— Ещё один куплет, — сказал он, не отворачиваясь от окна, — и я попрошу Эмму перепрошить тебе магнитолу. Будет играть только гимн и прогноз погоды.
— Эмма меня любит. Она не станет.
В правом ухе щёлкнуло.
— Эмма тебя терпит, — сообщил голос Эммы Макс, бодрый, как будто на Станции стоял полдень, а не первый час ночи. — Магнитолу я перепрошью за четыре минуты. За три, если без гимна.
— Ты подслушиваешь.
— Я на связи, Костя. Это называется «оперативное сопровождение», ты под этим расписывался. Дважды, потому что в первый раз расписался «Морозов-красавчик» и кадровик вернул бумагу.
Константин убавил звук, но выключать не стал. Песня ушла куда-то под приборную панель и зудела там вполголоса, как муха между оконными рамами.
Дорога петляла по Золотому берегу Лонг-Айленда, между каменными оградами старых поместий. Домов за оградами видно не было — только деревья, кованые ворота, почтовые ящики размером с собачью будку и изредка свет в окне где-то в глубине, за полмили от дороги. Потом чьи-то ворота с бронзовыми львами на столбах. Фонари кончились у последней заправки. Дальше светили только фары, и в них то и дело загорались глаза — кошка, собака, один раз лиса, которая не стала уходить с обочины и проводила машину долгим, неприятно разумным взглядом.
Радан опустил стекло на два пальца. Пахло мокрой листвой, солью — пролив был совсем рядом — и яблоками: сладкий, тяжёлый, с гнильцой запах старых садов, где падалицу давно никто не собирает.
Город остался позади, но не отпускал. Над западным краем неба висело его зарево — ровное, оранжевое, как над пожаром, который никто не собирается тушить. Даже отсюда, за тридцать миль, Нью-Йорк не давал ночи потемнеть до конца.
— Давай ещё раз, — сказал Радан. — С начала.
— С какого начала? — Эмма чем-то зашуршала, судя по звуку — пакетом орешков. — С того, какая я умница, или с того, где трупы?
— С трупов.
Шуршание прекратилось. Голос стал ровным, без улыбки.
— Три недели назад в канале Гованус, в Бруклине, нашли Итана Миллера. Двадцать лет, третий курс архитектурного в Пратте. Без телефона, без документов и без крови. Совсем без. Судмедэксперт написал «обескровливание неясного генеза» и ушёл на больничный — мы его понимаем. После Итана пропали ещё четверо. Все за последние десять дней, всем от восемнадцати до двадцати двух, и все в ту ночь, когда пропали, шли на вечеринку к одному и тому же человеку.
— Чейз Дрэгулеску, — сказал Константин.
— Чейз Дрэгулеску. Сто сорок тысяч подписчиков, закрытый канал, вечеринки по приглашениям. Красивый, как реклама зубной пасты. Я пролистала его профиль до самого первого поста. Ни одной фотографии при солнце. Ни одной, Радан. Я сначала решила — эстет.
— А потом?
— А потом посмотрела, на кого записан дом. Дом записан на траст, траст — на компанию в Делавэре, а та — на Тудора Дрэгулеску, тысяча восемьсот восемьдесят первого года рождения, уроженца Трансильвании. Владеет домом с пятьдесят восьмого. За сто сорок пять лет ни разу не был у врача. Я ему, честно говоря, завидую.
— Прадедушка, — сказал Константин.
— Лев думает, что не родственник.
Львом в команде звали Дмитрия Танина, самого старшего из них. Прозвище прилипло давно, и Дмитрий его не оспаривал — он вообще редко что-нибудь оспаривал вслух. Он просто потом оказывался прав.
— Два года назад, — продолжала Эмма, — Чейз Дрэгулеску был Чейзом Купером из Нью-Джерси, с онлайн-курсом про личный бренд и кредитом на айфон. Потом у него в профиле четыре месяца тишины, а после — новая фамилия, дом на Золотом берегу и сторис только по ночам. Лев говорит, его не родили. Его подобрали.
— Последняя пропавшая?
— Хлоя Беннетт. Девятнадцать. Журналистика в Колумбийском, второй курс. Пропала позавчера. Её мама написала в полицию, Чейзу в директ, в телеграм, в комментарии под каждым постом. Сорок три сообщения. Последние два Чейз удалил. — Эмма помолчала. — Её телефон в последний раз выходил в сеть из этого дома. Сегодня в четыре утра.
— Значит, может быть жива.
— Может.
Константин сбросил скорость. Ещё поворот — и фары упёрлись в длинную глухую ограду — старую, каменную, с тёмными потёками от дождей. Над оградой стояли ели. За елями светились окна второго этажа, и оттуда, даже сквозь закрытые стёкла машины, долетал бас.
— Танцуют, — сказал Константин.
— Танцуют. Эмма, что сказал Лев?
— Дмитрий передал дословно. — Эмма всегда передавала приказы от Дмитрия, а не от Льва, будто кличка была слишком домашней для официальной части. — «Задача: вывести гражданских, зачистить молодняк. Если проснётся старший — в бой не вступать, уходить, ждать группу. Старших такого возраста вдвоём не берут». Конец цитаты. Ещё он сказал: «Пусть Радан не геройствует». Но это, по-моему, не для протокола.
— Принято.
Константин покосился на него.
— Ты сейчас сказал «принято» тем же голосом, каким говоришь «посмотрим».
— Тебе показалось.
* * *
Константин загнал машину в съезд у соседних ворот, за которыми давно никто не жил, метров за двести от дома, и заглушил мотор. Песня оборвалась на полуслове.
Радан вышел первым. Холод сразу забрался под пальто. Он постоял, давая глазам привыкнуть к темноте, и поправил шпильку в волосах. Волосы у него были длинные, чёрные, собранные высоко на затылке, а шпилька — бронзовая, старая, с потёртой головкой. Константин за три года так и не узнал, откуда она. Однажды спросил. Радан ответил: «Подарили», — и по его лицу было ясно, что дальше этого слова дорога не идёт.
Лицо у Радана было узкое, скуластое, с прямыми тёмными бровями, и на нём почти никогда ничего не отражалось. Незнакомые люди рядом с ним почему-то начинали стоять ровнее. Константина это когда-то бесило. Потом он заметил, что и сам стоит ровнее, и бросил беситься — толку не было.
Константин выбрался следом и потянулся так, что хрустнули плечи. Он был выше Радана на полголовы, черноволосый, в белой рубашке под кожаной курткой, и выглядел так, будто приехал не на задание, а на свидание. Это было не совсем неправдой: свидания у Константина случались в самых неподходящих местах. Глаза у него были жёлтые — не карие и не янтарные, а именно жёлтые, ровного цвета, без единой крапинки. Девушки спрашивали, линзы ли это. Константин отвечал, что нет, и вопросы обычно на этом заканчивались, а начиналось что-нибудь другое.
— Рубашку снимешь? — спросил Радан.
— Нет.
— Она за тысячу баксов. Ты сам говорил.
— Я говорил «за девятьсот». И нет. Я пойду через сад, вдруг там люди. Не собираюсь бегать по чужому саду голым, у меня принципы.
— У тебя рубашки, — сказала Эмма. — Пока что.
Константин сделал вид, что не услышал. Сунул руки в карманы, перешёл дорогу и шагнул в просвет между елями. Сухая хвоя лежала там толстым слоем, но ни одна иголка не хрустнула. Человек ростом под два метра так ходить не может. Константин мог, и это была первая примета. Второй были глаза. Третью лучше было не видеть до последнего.
— Скинула тебе приглашение, — сказала Эмма. — Купила у одного мальчика за пятьсот долларов и обещание не рассказывать маме, где он был в прошлую субботу. Ты Тайлер. Двадцать четыре года, крипта.
— Я не похож на Тайлера.
— Ты ни на кого не похож. Поэтому пойдёшь Тайлером.
У ворот, под камерой, стоял охранник — крупный, в чёрной куртке, с планшетом. Когда Радан подошёл, он поднял голову, и Радан увидел его глаза. Обычные карие глаза, чуть влажные. В них не было ни скуки, ни подозрения, ни интереса. Так смотрит человек, который давно спит и видит во сне, что стоит у ворот.
— Приглашение.
Радан показал телефон. Планшет пискнул.
— Тайлер, — прочитал охранник. — Добро пожаловать, Тайлер. Хозяин рад гостям.
И улыбнулся. Улыбка появилась на лице сама по себе, отдельно от глаз, и так же отдельно ушла.
— Видела? — тихо спросил Радан, когда за спиной щёлкнула калитка.
— Видела. — Орешков больше слышно не было. — Он под ними. Давно. У него на шее пластырь, справа.
— Вижу.
Дом стоял в глубине участка. Его строили в двадцатых, когда на Золотом берегу ещё закатывали вечеринки в духе Гэтсби, — для кого-то, кто мог позволить себе колонны, — и колонны остались: белые, толстые, с облупленными завитками наверху. Всё остальное перестроили. Второй этаж стал стеклянным, а по краю крыши тянулась розовая неоновая трубка, выгнутая в слово «forever». Под надписью, на балконе, курили двое. Музыка шла изнутри — плотная, без слов, такая, от которой начинают ныть зубы.
— «Forever», — сказала Эмма. — Он это серьёзно, на крыше? Это как если бы я повесила над Станцией табличку «Здесь живут волшебники».
— Ты повесила, — отозвался Константин откуда-то из сада. — В туалете на втором этаже.
— Это другое. Это юмор.
— Тут яблоневый сад, — сообщил Константин. — Всё в падалице. Если меня услышат, это не я, это яблоки.
* * *
Внутри было жарко. Пахло духами, пролитым шампанским и хлоркой — где-то рядом был бассейн. И ещё чем-то сладковатым, с привкусом металла. Радан узнал этот запах не сразу, а когда узнал, перестал чувствовать духи.
Гостей было человек сорок. Они танцевали в большом зале под старой хрустальной люстрой, вокруг которой кто-то намотал синие и розовые неоновые трубки, сидели на кожаных диванах вдоль стен, снимали друг друга на телефоны. Обычная вечеринка. Радан шёл через зал медленно, давая себя рассмотреть, и только на середине понял, что ему не нравится.
Все улыбались.
Смеялись немногие. А улыбались все — танцующие, сидящие, парень, который стоял лицом к стене и не двигался, девушка в углу, которая плакала. Она тоже улыбалась. Слёзы текли по улыбке и капали с подбородка на платье.
— Эмма.
— Вижу через твою камеру. — Пауза. — Мне это очень не нравится.
— Сколько здесь не наших?
— Дрон даёт тепловизор. Сорок один человек с нормальной температурой. И шестеро — с комнатной. Двое на балконе, двое в зале, одна у бассейна. Шестой в подвале. С ним внизу ещё двое тёплых, но холоднее, чем надо. А сам он почти совсем остыл. Даже для них это мало. Лежит и не шевелится.
— Спит.
— Будем надеяться.
Чейза Дрэгулеску Радан узнал сразу. Тот стоял у камина — настоящего, старого, обложенного зелёными изразцами — и снимал сторис. Белая толстовка, белые кроссовки, светлые волосы, уложенные так, чтобы казаться неуложенными. Он быстро говорил в телефон, вставляя английские слова через одно, и смеялся, показывая зубы. Зубы были ровные, белые и совершенно обычные.
Рядом с ним стоял парень с бритой головой и золотой цепочкой поверх футболки. Он тоже улыбался, но не так, как гости. Гости улыбались, как спящие. Этот — как человек, который знает, чем закончится вечер, и ему заранее весело.
Радан не стал к ним подходить. Он обогнул камин по дуге, кивнул кому-то незнакомому — тот, улыбаясь, кивнул в ответ — и вышел через арку туда, откуда пахло хлоркой.
Бассейн был под стеклянной крышей, длинный, подсвеченный снизу бирюзовым. По воде плавали чьи-то кроссовки — пара, носками в разные стороны. На шезлонге у дальнего края, завернувшись в плед, сидела девушка: тёмные волосы, острый подбородок, шарф на шее, хотя в галерее было душно. Она смотрела на воду и улыбалась.
На соседнем шезлонге лежала другая — в серебристом платье, на животе, болтая в воздухе босыми ногами, как школьница на пляже. Листала телефон. Когда Радан вошёл, она подняла голову.
— Ой, — сказала она. — Новенький.
— Тайлер.
— Ну конечно. — Она села, поджав под себя ноги. Глаза у неё были светло-серые, с крошечными зрачками, хотя в галерее стоял полумрак. — А я Кайли. Ты к кому?
Радан посмотрел на девушку в пледе.
— Хлоя, — позвал он негромко.
Ничего. Улыбка не дрогнула, глаза смотрели в воду.
— Она отдыхает, — сказала Кайли. — Она очень устала. Мы все немножко устали, у нас третий день праздник.
Радан присел на корточки перед шезлонгом, так, чтобы оказаться у Хлои перед глазами. Вблизи было видно, что губы у неё пересохли и потрескались, а из-под шарфа выглядывает край бинта.
— Хлоя, — сказал он. — Твоя мама написала тебе сорок три раза.
Что-то произошло — не с улыбкой, улыбка осталась, а с глазами. На долю секунды они собрались в точку, и в них появилось что-то очень маленькое и очень испуганное, как ребёнок, выглянувший из-за двери. Потом оно ушло.
Будь здесь Евгений Петлявин, подумал Радан, он ляпнул бы какую-нибудь глупость, и она бы проснулась.
Евгения здесь не было.
— Вот это ты зря, — сказала Кайли у него за спиной. Голос остался весёлым. — Мы маму не обсуждаем. Чейз не любит.
— Радан, — сказала Эмма. — Двое из зала идут к тебе. Быстро.
Чейз вошёл в галерею, не убирая телефона. Бритоголовый шёл за ним. Музыку в зале кто-то убавил, и стало слышно, как гудит фильтр бассейна.
— Тайлер, — сказал Чейз. Он оглядел Радана с головы до ног: пальто, волосы, шпильку, лицо. — Нет. Ты не Тайлер. Тайлера я знаю. Тайлер маленький и потеет. Ты кто?
— Я за ней, — Радан кивнул на Хлою. — И за двумя внизу.
Чейз перестал улыбаться. Без улыбки лицо у него оказалось совсем молодым и немного глупым.
— Ты из этих, — сказал он. — Со Станции. Дед говорил, что вы есть. Я думал, гонит.
— Дед правильно говорил.
— Трой, — сказал Чейз, не оборачиваясь. — Выведи гостя.
Трой двинулся. Кайли — одновременно с ним, с другой стороны и гораздо быстрее: Радан успел увидеть только, как с шезлонга исчезло серебристое платье.
Он не стал отступать. Поднял левую руку — невысоко, на уровень груди, ладонью вперёд, как поднимают руку, чтобы остановить машину, — и воздух перед ним загустел.
Щит каждый раз выглядел по-разному. Иногда — как дрожь над асфальтом в жару. Иногда — как старое бутылочное стекло с пузырьками внутри. Сегодня он лёг перед Раданом тусклой бронзой, от пола до потолка, и Кайли врезалась в него с разбега.
Звук был такой, будто в соседней комнате уронили колокол: низкий, гулкий, долгий. По воде в бассейне пошла рябь. Кайли отбросило назад, через шезлонг, спиной в колонну. На бронзе остались её ногти — длинные, серебряные, — и Радан увидел, что это накладные, а под ними были ещё одни, свои, тёмные и загнутые, и они тоже остались. Медленно, с тихим скрипом, всё это поползло по щиту вниз.
Удар он почувствовал зубами. Так было всегда: всё, что принимал щит, отзывалось в нём самом — не в мышцах, глубже, в костях, в корнях зубов, будто щит рос прямо из челюсти. Константин утверждал, что именно поэтому у Радана такое лицо.
Трой был медленнее, но тяжелее. Радан повернул щит ребром — бронза сузилась, стала похожа на приоткрытую навстречу дверь, — и Трой налетел на неё плечом. Колокол ударил второй раз. Радан проехал полметра по мокрой плитке, но устоял.
— Обнимите гостя, — сказал Чейз. Негромко. Просто сказал.
Музыка в зале оборвалась.
И гости пошли.
Они шли из зала через арку, все сразу, плотно, неторопливо, как идут к выходу после концерта. Девушка, которая плакала. Парень, который стоял лицом к стене. Охранник с планшетом. Кто-то держал бокал и не замечал, что тот наклонился и шампанское льётся на пол. Все улыбались и протягивали к Радану руки.
— Радан, — очень тихо сказала Эмма. — Их нельзя.
— Знаю.
Щит, который останавливает вампира, ломает человеку рёбра. Радан отступил к Хлое, встал перед её шезлонгом и свернул бронзу полукругом — не стеной, а низким куполом, по пояс, — накрыв себя и её. Первые ладони легли на щит снаружи. Пальцы, браслеты, чьё-то обручальное кольцо. Люди гладили бронзу и улыбались, но не давили, и от этого Радану было не по себе сильнее, чем если бы они ломились.
Трой ударил в купол кулаком. Колокол. Ещё раз. Кайли поднялась у колонны, посмотрела на свою изуродованную руку и перестала быть весёлой.
И тут со стороны сада, где стеклянная стена галереи выходила к яблоням, раздался звук — не звон, а тяжёлый, мокрый хруст, как будто кто-то медленно, одну за другой, ломал толстые ветки. Радан знал этот звук. Слышал его раз сорок и так и не привык.
Стекло выгнулось, пошло трещинами и рухнуло внутрь целым листом, и следом за ним в галерею шагнул Константин.
Вернее, то, что из Константина сейчас получалось.
Он менялся на ходу. Плечи раздались вдвое, и белая рубашка лопнула на спине по шву, от воротника до пояса. Чёрная шерсть ползла от затылка по шее, по рукам, выбиралась из-под манжет. Пальцы вытягивались и темнели, ногти загибались в когти. Лицо пока оставалось почти человеческим, только челюсть подалась вперёд, и зубам во рту стало тесно. Хруст шёл изнутри него — кость за костью.
— Минус девятьсот баксов, — сказала Эмма.
Радан посмотрел на него из-под купола.
— Господи, — сказал он. — Меня возбуждает, когда ты становишься таким волосатым.
Константин покачал головой — медленно, с достоинством, насколько хватало достоинства человеку, у которого прямо сейчас вытягивалось лицо.
— Я сделаю вид, что этого не слышал, — ответил он. Последнее слово вышло уже рыком.
Хрустнуло в последний раз, громче всего, — и посреди галереи стоял волк.
Он стоял на двух ногах. Ростом за два метра, сутулый, длиннорукий; пальцы почернели, но всё ещё помнили, что были пальцами. Шерсть тёмная, почти чёрная, на груди с проседью. Морда длинная, узкая. На плечах висели белые лоскуты — всё, что осталось от рубашки, — а на левом запястье чудом держалась манжета с запонкой, как браслет.
Глаза остались прежними. Жёлтые, ровного цвета, без крапинок. Это было единственное, что у Константина при превращении не менялось совсем, и Радан был за это благодарен: по глазам он всегда знал, кто перед ним.
Кайли оскалилась.
— Собака, — сказала она с отвращением. — Чейз, у них собака.
Волк закатил глаза. Радан не знал, что волки так умеют. Константин, судя по всему, узнал об этом недавно, и ему понравилось.
Дальше всё случилось очень быстро.
Трой бросился на волка, и это была ошибка, которую он, судя по лицу, понял уже в воздухе. Константин поймал его за горло одной лапой, развернулся всем корпусом и приложил о бортик бассейна. Плитка лопнула. Трой вывернулся — он был сильный, намного сильнее человека, — и тогда Константин наклонил голову и сомкнул челюсти у него на шее. Радан отвернулся. Не потому, что не мог смотреть: мог и видел вещи хуже. Просто Хлоя смотрела в ту сторону, и он хотел закрыть ей обзор хотя бы плечом.
Сверху что-то тяжело ухнуло — двое с балкона спрыгнули на стеклянную крышу галереи. Эмма успела сказать: «Сверху, двое», — и крыша не выдержала. Они рухнули прямо в бассейн, подняв волну, которая окатила Радану ботинки.
Константин встретил их у бортика. Красиво он не дрался никогда. В кино оборотни дерутся красиво, с прыжками и рёвом, — Константин дрался, как работник бойни под конец смены: экономно, быстро и без лишних движений. Первый так и не выбрался из воды. Второй выбрался, и больше ничего не успел.
Кайли не стала ждать своей очереди. Серебристое платье мелькнуло в арке и пропало.
Чейз стоял там же, где стоял, и снимал. Всё это время — снимал, держа телефон вертикально, как для сторис. Видимо, рефлекс. Когда второй из бассейна перестал шевелиться, Чейз опустил телефон, и лицо у него стало совсем детским.
Потом он побежал. Не к выходу — в глубь дома, туда, где за кухней была лестница вниз.
— Дед! — кричал он на бегу, и голос срывался, как у подростка. — Дед, вставай! Деда!
Радан опустил купол. Гости стояли вокруг, держа ладони в воздухе, там, где только что была бронза, и улыбались ему.
— Сколько до группы?
— Сорок минут, — сказала Эмма. — Лев поднял группу, но с острова до Лонг-Айленда быстрее не доедешь, даже ночью. Радан…
Голос у неё стал очень спокойным. За весь вечер Радану ничего не понравилось так мало.
— Шестой встал.
Свет погас.
Весь сразу: люстра, неон, бирюзовая подсветка бассейна, розовое «forever» на крыше. Фильтр захлебнулся и замолчал. Стало так тихо, что Радан услышал, как с бортика капает вода.
— Это не я, — сказала Эмма. — Радан, это не я. У них щиток в подвале.
Вокруг зашуршало. Гости — все до одного — садились на пол там, где стояли. Без звука, без вопросов, аккуратно, как садятся дети в детском саду, когда воспитательница хлопнет в ладоши. Чья-то рука соскользнула у Радана с плеча.
Волк рядом с ним глухо заворчал. Шерсть на загривке у него поднялась дыбом.
Из глубины дома, оттуда, где начиналась лестница вниз, донёсся голос. Старческий, сухой, хорошо поставленный — голос человека, который привык, что его слушают с первого слова.
— Чейз, — сказал голос. — Сколько раз я тебя просил. Не шуметь после полуночи.
Короткий звук — влажный, как будто наступили на что-то мягкое. Чейз закричал, и крик оборвался на середине.
Капала вода.
— Ну что ж, — сказал голос, уже ближе. По ступенькам зашлёпали шаги — медленные, босые. — Давайте посмотрим, кто у нас в гостях.
Глава 2 Сто лет без солнца
Город спит и не знает, кто
до рассвета стоит у его дверей.
Мы вернёмся к утру. А если нет —
не зажигай над крыльцом огней.
Песня, которую Константин крутил всю дорогу, всплыла у Радана в голове сама — последняя строчка, про «не вместе, не вдвоём». Четыре раза слышал и ни разу толком не слушал. Нашёл время.
В темноте было слышно всё. Капли с бортика. Дыхание волка — частое, горячее, с присвистом на выдохе. И гостей: сорок один человек сидел на полу и дышал в одном ритме, медленно и глубоко, как дышат во сне.
— Эмма. Свет.
— Двадцать секунд. У них генератор в гараже, и он, слава богу, со мной разговаривает.
Шлёп. Шлёп. Шаги поднялись по лестнице и затихли где-то в кухне. Тот, кто шёл, не торопился.
На восемнадцатой секунде над дверями загорелись аварийные лампы — красные, тусклые. Вода в бассейне стала чёрной, а лица сидящих гостей — одинаково тёмными, как на старой фотографии, где проявитель лёг неровно.
В арке стоял старик.
Невысокий, сухой, с прямой спиной. На вид — лет шестьдесят пять, крепкие шестьдесят пять. Седые волосы зачёсаны назад, усы подстрижены по моде, которой не помнил уже никто из живых. Поверх белой рубашки с запонками — тёмно-синий стёганый халат, подпоясанный шнуром с кистями. Босиком. Ступни белые, длинные и совершенно чистые, хотя он только что поднялся из подвала.
В правой руке он держал Чейза. За капюшон, как кота за шкирку. Чейз висел, не доставая ногами до пола, и голова у него была повёрнута неправильно — почти лицом за спину. Глаза были открыты. Он моргал.
— Прошу прощения за беспорядок. — Старик разжал пальцы, и Чейз упал на плитку, как сумка. — Молодёжь. Пустишь одного в дом — и вот. — Он поднял глаза к потолку, где под красными лампами темнели мёртвые неоновые трубки. — Неон.
Он произнёс это слово так, будто держал его двумя пальцами на вытянутой руке.
— Тудор Дрэгулеску. С кем имею честь?
— Радан.
— Радан. — Старик повторил имя так, будто проверял монету на зуб. — Не здешнее имя. И не тамошнее. А это, надо полагать, ваш… — он поискал слово, глядя на волка, — компаньон. Не нужно рычать, молодой человек. Я вас прекрасно слышу и так.
Константин рычать не перестал.
— Девочку в серебряном не ищите. Она внизу. Мешала мне спать ещё с весны, а сегодня прибежала и начала дёргать за рукав. Я не люблю, когда дёргают. — Дрэгулеску чуть наклонил голову. — Вы со Станции. Узнаю. В пятьдесят восьмом году от вас приезжал человек. Очень вежливый, в шляпе. Мы пили с ним чай на веранде и договорились: я не трогаю город, а город не трогает меня. Шестьдесят восемь лет договор прекрасно работал.
— Эмма, — сказал Радан, не шевеля губами.
— Лев слышит. — Пауза. — Лев говорит, в архиве ничего нет. Ни договора, ни человека в шляпе.
— Значит, и договора нет, — сказал Радан вслух.
Дрэгулеску посмотрел на него с интересом — так смотрят на ребёнка, который вдруг сказал взрослое слово и сам этого не заметил.
— Вы слышите кого-то, кого не слышу я. Это не очень вежливо, но я понимаю: служба. — Он повёл рукой над сидящими гостями. — Предложу вам то же, что предложил тогда. Забирайте их. Всех. И тех двоих, что внизу. Мальчик набрал слишком много, мне столько ни к чему. В моём возрасте после полуночи не едят.
В ухе раздался звук: Эмма проглотила смешок и, кажется, им подавилась.
— Радан. — Уже серьёзно. — Лев на линии. Он говорит: соглашайся. Выводите людей.
Радан смотрел на старика.
Это действительно был лучший вариант. Сорок один человек на полу. Двое в подвале. Хлоя за его спиной. Константин, у которого вся морда в чужой крови, а левый бок — Радан только сейчас разглядел — распорот от рёбер до бедра: кто-то из тех двоих в бассейне всё-таки успел. Вывести всех, уйти, а со стариком Станция разберётся потом — по-взрослому, вшестером, с подготовкой.
— Отпусти их. Сначала их.
— Извольте.
Дрэгулеску не сделал ничего заметного. Не поднял руку, не повысил голос. Просто сказал, как говорят прислуге: «Ступайте». И гости встали.
Они поднимались по одному, отряхивали колени, поправляли волосы и шли к выходу — через зал, через холл, на крыльцо. Не толкаясь, не оглядываясь. Хлоя поднялась с шезлонга, уронила плед и прошла мимо Радана так близко, что задела его рукавом. Он её не остановил.
— Ворота открыты, — сказала Эмма. — Вижу их на камерах. Идут по дороге к шоссе. Колонной, Радан. Как на параде в День благодарения. Я вызвала четыре скорые и сказала, что у вас массовое отравление на вечеринке. Это даже почти правда.
Галерея опустела. Остались мёртвые в бассейне, Чейз на полу, моргающий в потолок, волк — и они двое.
— Ну вот, — сказал Дрэгулеску. — А теперь вы, как я понимаю, скажете, что сделки не будет.
— Итан Миллер.
— Простите?
— Двадцать лет. Архитектурный. Его нашли в канале Гованус.
Старик чуть свёл брови, вспоминая.
— А. Да. Это был мой. — Таким тоном говорят «это был мой зонтик». — Мальчик не умел, делал всё грязно. Я показал ему, как надо. Педагогика требует наглядности.
— Пропали четверо. Я видел троих.
— Четвёртого не ищите. Не найдёте.
Эмма молчала. Потом сказала:
— Лев слышал.
— Передай Льву, что я тоже его слышал.
Пауза вышла долгой. Радан знал, что сейчас происходит на Станции: Дмитрий снял очки и трёт переносицу двумя пальцами — так он делал всегда, когда не хотел говорить то, что должен.
— Он говорит: «Тогда не умирай. Это приказ». — Эмма помолчала. — Последнее он сказал два раза.
— Сделки не будет, — сказал Радан.
— Жаль. Тот, в шляпе, был сговорчивее. — И, не меняя тона: — Стойте.
Радан замер.
Он не собирался — тело решило за него. Ноги перестали быть его ногами, руки повисли, и левая, щитовая, стала чужой, как отсиженная. Волк рядом тоже застыл, но иначе: его трясло, шерсть ходила волнами, он сопротивлялся — и проигрывал.
Дрэгулеску подошёл. Не быстро — спешить ему было некуда. Остановился в шаге от Радана и долго смотрел ему в лицо. От него пахло не кровью, как Радан ожидал, а погребом: сырым камнем, яблоками, старой шерстью.
— Странно, — сказал старик. — Мне кажется, я вас где-то видел.
Радан прикусил язык. Сильно, до хруста, до горячего во рту. Боль была его собственная — единственное, что в этом теле сейчас принадлежало ему, — и он вцепился в неё, как в поручень автобуса на крутом повороте.
Левая рука дёрнулась.
Этого хватило. Щит раскрылся между ними так близко, что ударил старика в грудь не бронзой даже, а самим своим появлением — как дверь, которую распахнули человеку в лицо. Дрэгулеску отлетел на три шага, устоял, качнулся на пятках.
На секунду хватка голоса ослабла — так разжимаются пальцы, когда человека толкнули под локоть. Константину этой секунды хватило.
Он прыгнул без разбега, прямо из неподвижности, и вцепился старику в плечо. Дрэгулеску даже не обернулся. Завёл руку за спину, взял волка за загривок и швырнул через всю галерею — легко, как швыряют на диван куртку. Константин пробил арку, снёс что-то в зале — судя по звону, люстру — и затих.
— Костя! — крикнула Эмма.
Из зала ответили рычанием. Злым и, главное, живым.
— Стойте, — повторил Дрэгулеску, глядя на Радана.
Радан сжал зубы на прокушенном языке. Слово прошло сквозь него, как сквозняк сквозь пустую комнату, и ничего не задело. Пока во рту было больно, тело оставалось его.
Старик приподнял бровь. Кажется, впервые за вечер ему стало по-настоящему интересно.
Больше он не разговаривал.
Дальше Радан почти ничего не видел. Старик двигался так быстро, что глаз ловил только начало движения и конец, а середину приходилось угадывать. Радан угадывал. Щит вспыхивал бронзой то слева, то справа, то над головой, и удары в него были уже не колоколом. Будто в щит раз за разом въезжала гружёная машина.
После пятого удара заложило уши. После седьмого из носа потекло. После девятого по бронзе побежала трещина — тонкая, ветвистая, как русло реки на карте.
— Пульс сто девяносто два, — сказала Эмма. — Радан. Радан, сто девяносто восемь.
Он не отвечал. Он считал.
Каждый удар, принятый щитом, оставался в нём. Копился, как вода за плотиной, где-то между лопатками и челюстью. Это была вторая сторона щита, о которой Радан не любил говорить: всё, что вошло, можно было вернуть. Целиком, разом. Беда в том, что, пока держишь, оно давит изнутри, и чем больше набрал, тем ближе к тому, чтобы лопнуть самому.
Вернуть можно было и сейчас. Только куда? Сзади бассейн. Справа арка в зал, где лежал Константин. Слева колонны: старика просто отшвырнуло бы в дом, и через секунду он вернулся бы — злее. А за последней целой стеклянной стеной, в красном свете аварийных ламп, темнела терраса. По её краю шла кованая ограда, старая, с пиками.
Радан шагнул вбок. Десятый удар он принял на ребро щита и дал ему развернуть себя, как дверь на петлях. Ещё полшага. Плитка под ногами была мокрая, и он чуть не упал. Не упал.
Теперь старик стоял спиной к стеклу.
Одиннадцать.
Дрэгулеску вдруг остановился. Отступил на шаг и посмотрел на треснувшую бронзу — внимательно, без улыбки.
— Щит, — сказал он. — Звенит.
Двенадцатого удара не было. Старик стоял и смотрел.
— Я такой видел, — медленно сказал он.
Радан отпустил.
Одиннадцать ударов существа, которое было старше Бруклинского моста, ушли обратно одной волной. Щит не ударил — рванулся вперёд, как сорванная ветром дверь, и бронза на мгновение стала белой.
Старика подняло в воздух и бросило спиной вперёд. Он пробил стекло, пролетел над газоном и рухнул на ограду террасы. Ограду ставили ещё в двадцатых, вместе с колоннами. Одна из пик вошла ему в спину и вышла под рёбрами спереди.
Радан сел на мокрую плитку. Не упал — сел: ноги просто перестали держать. Щит погас. Левая рука до локтя была чужой, пальцы почернели под ногтями, будто по каждому ударили молотком.
— Радан? Ты живой?
— Да.
— Скажи что-нибудь ещё. Мне надо слышать.
— Эмма. Замолчи.
— Живой, — сказала она кому-то в сторону, наверное Льву. Голос у неё дрогнул.
* * *
Дрэгулеску смеялся.
Радан вышел к нему через выбитую стену, по стеклу, которое хрустело под ботинками. Константин догнал его на полпути — хромая, с куском люстры в шерсти на плече — и встал рядом.
Старик висел на пике, как на крючке, не доставая ногами до земли. Халат распахнулся, рубашка под ним потемнела. Он смеялся тихо, с хрипом, запрокинув голову.
— На перевале, — сказал он, увидев Радана. — В девятнадцатом году. Под Верным — его теперь, кажется, зовут как-то иначе, я не слежу. Я был пленный. Австрийский солдат, румын из Трансильвании, четыре года в туркестанских лагерях. Нас гнали через горы — обоз, бабы, дети, раненые… и нас догнали. — Он перестал смеяться. — Я видел щит. Над обозом. Бронзовый. Он звенел, когда в него стреляли. Человек держал его три часа. Три часа, мальчик. Я тогда был ещё живой, лежал под телегой, смотрел на него и думал — ангел.
Он закашлялся. На подбородок потекло тёмное.
— У него было ваше лицо. Ваше. Я лица не забываю.
— Ты врёшь.
— Сто сорок пять лет, — почти ласково сказал старик. — Зачем мне вам врать, Радан? Вы мне не интересны. Мне интересен он.
И рванулся с пики.
Это было невозможно — пика прошла насквозь, — но он это сделал: с влажным звуком снялся с неё и прыгнул. Не на Радана — мимо, в темноту сада, к ограде, к дороге, по которой десять минут назад ушёл сорок один человек. Раненому нужна была кровь, и он знал, где её взять.
Константин не дал ему долететь.
Радан не видел, как это было, — только тень, которая встретила тень над газоном. Потом короткий сухой хруст. Потом тишина.
Волк стоял посреди газона, тяжело дыша. У его ног лежал Тудор Дрэгулеску — отдельно от своей головы. Тело менялось прямо на глазах: темнело, ссыхалось, морщинилось, как печёное яблоко, забытое в духовке, пока халат на нём не лёг складками, будто внутри никого не было.
В галерее, на мокрой плитке, Чейз Дрэгулеску перестал моргать.
От газона пахло яблоками. Сладко и тяжело.
Обратно Константин превращался быстрее, чем туда. Всегда. Говорил, что обратно — как разжать кулак, а туда — как сломать. Через минуту на газоне сидел голый человек, обхватив колени, и с отвращением сплёвывал в траву.
— Сто сорок пять лет, — хрипло сказал он. — Знаешь, какой у него вкус?
— Не хочу.
— Как у ковра. — Константин сплюнул ещё раз. — Как у ковра, который сто лет провисел у бабушки на стене. Я теперь это всю жизнь буду помнить.
— Костя, — сказала Эмма. — У тебя бок.
— Знаю я про бок. — Рана стягивалась, затягивалась розовым, но медленно, неохотно. — Затянется. Рубашку жалко.
— Помянем, — сказала Эмма.
Константин лёг на спину, прямо на мокрую траву, и раскинул руки.
— Радан. Что он тебе сказал?
Радан не ответил.
* * *
В подвал Радан спустился один, светя телефоном.
Лестница была каменная, ступени стёрты посередине. Внизу пахло сыростью и яблоками — здесь хранили урожай и, судя по всему, хранили до сих пор: вдоль стен тянулись дощатые стеллажи с банками, стояли ящики, укрытые мешковиной. У подножия лестницы лежала Кайли. Радан посветил на неё и сразу отвёл телефон.
Двое, о которых говорила Эмма, нашлись в дальнем углу, на матрасах, под одним одеялом. Парень и девушка, оба худые, бледные до синевы, с перевязанными шеями. Живые. Девушка, когда на неё упал свет, зажмурилась и сказала: «Не надо». Радан опустил телефон.
— Всё. Уже всё. Мы вас заберём.
Она не поверила. Он не стал убеждать — сел рядом на корточки и ждал, пока Эмма скажет, что скорая у ворот.
Пока ждал, посветил по сторонам.
В другом углу стояла железная койка — армейская, узкая, застеленная серым одеялом, заправленным так ровно, что по нему можно было проверять уровень. Рядом — табурет. На табурете — очки в тонкой оправе, сложенные дужками вниз, поверх растрёпанной книжки на румынском. Больше ничего. Ни гроба, ни бархата, ни свечей. Так спит человек, который когда-то привык к казарме и не захотел отвыкать.
Над койкой на гвозде висела фотография в простой деревянной рамке.
Радан подошёл ближе.
Снимок был старый, жёлтый, с обломанным уголком. Горная дорога — узкая, по краю обрыва. На дороге обоз: телеги, лошади, люди в шинелях и тулупах, женщины в платках. Снег. Всё смазано — снимали, видимо, на ходу. А на краю кадра, у самого обрыва, стоял человек. Спиной к камере, далеко, расплывчатым тёмным пятном. Левая рука у него была поднята — невысоко, на уровень груди, ладонью вперёд. Так поднимают руку, чтобы остановить машину.
Радан снял рамку с гвоздя и перевернул.
На обороте, карандашом, выцветшим почти до невидимости, с твёрдыми знаками на концах слов, было написано: «Перевалъ. Мартъ 1919».
Он долго смотрел на тёмное пятно у обрыва. Пятно не становилось чётче.
— Скорые у ворот, — сказала Эмма. — И наш фургон. Ты где?
— Иду.
Фотографию он вынул из рамки и убрал во внутренний карман пальто.
* * *
Наверху было людно. У ворот мигали скорые, и синие отсветы бегали по елям. Гости сидели на бордюре вдоль дороги — кто в пледах, кто в куртках с чужого плеча — с одинаковым выражением на лицах: так выглядят люди, проснувшиеся не в своей кровати. Кто-то плакал. Кто-то громко требовал вернуть телефон. Высокий парень в одном носке ходил от машины к машине и спрашивал у каждого парамедика: «А диджей где? Вы диджея не видели?»
Станционный фургон — белый, с синей надписью на боку «PEST CONTROL 24/7», уничтожение вредителей, круглосуточно, — стоял чуть в стороне, и из него уже выгружали чёрные мешки и канистры. Надпись придумал Евгений. Он утверждал, что это единственная честная вывеска во всём Нью-Йорке.
Хлою Радан нашёл у второй скорой. Она сидела на ступеньке, завёрнутая в фольгированное одеяло, которое шуршало при каждом движении, и смотрела на свои руки. Глаза у неё были испуганные, красные — но её собственные.
— Ты был там, — сказала она, когда он подошёл. Не спросила. — У бассейна. Ты сказал про маму.
— Да.
— Я слышала. Я всё слышала, всё это время. Я просто не могла… — Она замолчала. — У тебя есть телефон? Мой… я не знаю, где мой.
Радан протянул ей свой.
Она набрала номер не сразу — пальцы не слушались, дважды ошиблась в цифрах. Потом приложила телефон к уху. Гудки Радан слышал даже со своего места.
— Мам, — сказала Хлоя. — Мам. Это я.
И больше ничего не смогла — заплакала. Радан отошёл к машинам, чтобы не стоять над ней. Телефон он потом заберёт. Или не заберёт.
* * *
Константину нашли одежду в фургоне — серые спортивные штаны и куртку, на спине которой тоже было написано «Pest Control». Он посмотрел на надпись, посмотрел на Радана — и надел молча. Для Константина это было всё равно что упасть в обморок.
— Группу Лев развернул на полпути, — сообщила Эмма, когда они выехали на дорогу. — Как только понял, что вы живы. Аста при этом сказала в эфир такое, что у меня покраснел микрофон. Я записала. Буду шантажировать.
— Не надо.
— Надо, Радан. Это Аста. С ней иначе нельзя.
Константин завёл мотор. Песня включилась с того же места, где оборвалась: «…в объятьях жарких не согреться…» Радан протянул было руку к магнитоле, потом опустил её и откинулся на сиденье.
Пусть играет.
Они ехали на запад по пустому Лонг-Айлендскому шоссе, прямо в городское зарево, потом через мост в Бронкс, к старому пирсу в Порт-Моррисе, где Станцию ждал катер. Небо за спиной начинало сереть. Константин молчал. Радан тоже. Где-то на полдороге он достал фотографию и смотрел на неё, пока в машине не стало достаточно светло, чтобы понять: светлее она не станет.
* * *
Станция стояла на острове Норт-Бразер, посреди Ист-Ривер, между Бронксом и тюрьмой Райкерс. Моста туда не было никогда. Когда-то здесь была карантинная станция: на остров свозили тех, кого боялся город, — больных оспой, тифом, саму Тифозную Мэри, которая прожила здесь двадцать три года и здесь же умерла. В шестьдесят третьем больницу закрыли, остров объявили птичьим заповедником и запретили на него высаживаться — всем, кроме тех, кому полагалось знать. Название осталось.
Корпуса из тёмного кирпича, соединённые крытыми переходами. Плющ до самых крыш. Деревья, проросшие сквозь пол бывшей часовни. Над входом в главный корпус — каменный кадуцей: жезл и две змеи. Одна змея давно откололась, и Евгений утверждал, что она уползла.
За рекой просыпался город. Небо над Квинсом уже порозовело, но солнце ещё не вышло.
Внутри пахло кофе.
Эмма Макс сидела в операторской, поджав ноги в кресле, в толстовке на три размера больше нужного; из-под капюшона торчали светлые, коротко стриженные волосы. Перед ней горели три монитора. На столе стояли две пустые банки энергетика и лежал тот самый пакет орешков — пустой. Увидев Радана, она развернулась вместе с креслом.
— Ты зелёный.
— Он не зелёный, — сказали из кухни. — Зелёный тут я. Не надо апроприировать.
Эмма не обратила внимания.
— Двойной? — И, не дожидаясь ответа, бросила через плечо, в угол: — Двойной ему. И без этих твоих.
Кофемашина в углу загудела. Никто её не включал, никто не нажимал кнопок, а она гудела, булькала и наливала. Техника на Станции слушалась Эммы — не в переносном смысле. С любым прибором, у которого был хоть какой-нибудь процессор, Эмма разговаривала, как с соседкой по лестничной клетке, и приборы, как правило, соглашались. Особенно кофемашина. Константин подозревал, что кофемашина в неё влюблена.
На кухне за столом сидел Евгений Петлявин и ел хлопья из кастрюли.
Он был зелёный. Не бледно-зелёный, как человек после карусели, а ровно, насквозь, цвета молодого огурца — от гладкой лысой макушки, чуть бугристой над висками, до пальцев на ногах, которых у него было по шесть и которые он сейчас грел в шерстяных носках с оленями. Глаза большие, тёмные, без белков. Всё остальное — обычное: худой, сутулый, растянутый свитер, ложка в руке.
— О, — сказал Евгений, увидев Константина. — «Pest Control». Наконец-то честная надпись.
— Женя, — устало сказал Константин. — Я сейчас…
— Ты сейчас что? В прошлый раз ты пришёл без штанов, я морально готов ко всему. — Евгений присмотрелся. — Ты опять порвал рубашку.
— Девятьсот баксов, — сказали Эмма, Радан и сам Константин одновременно.
Евгений кивнул, как будто получил ответ на давно мучивший его вопрос, и вернулся к хлопьям.
Радан сел напротив, взял кружку — Эмма принесла её сама, кофемашина ходить не умела — и сказал:
— Старший умел приказывать. Голосом. Я встал как столб. Костя тоже.
Евгений перестал жевать. Положил ложку.
— Вот. Вот! Вот поэтому меня надо брать. Я сколько раз говорил? На меня это не действует. У меня в голове слишком шумно, туда никакой вампир не протиснется — там очередь. А если бы я ещё пошутил…
— Его шутки снимают чары, — пояснила Эмма, хотя все за столом это знали. — Человек под гипнозом смеётся — и гипноз слетает. Это у Жени вторая суперспособность. Первая — что он зелёный.
— Это не суперспособность, — оскорбился Евгений. — Это национальность.
— Не национальность, а диагноз, — сказали от двери.
Аста Моран стояла в дверях кухни, прислонившись плечом к косяку. Волосы у неё были красные — не рыжие, а именно красные, цвета вишнёвого сока, — и цвет этот был натуральный, о чём она сообщала каждому, кто открывал рот, чтобы спросить. Чаще всего — раньше, чем он успевал его открыть. Она была в чёрном с ног до головы и в чёрных перчатках, которых не снимала и в помещении.
Аста втянула носом воздух и поморщилась.
— От вас пахнет погребом. И кровью. Чужой. Старой. — Ещё вдох. — Лет сто, не меньше. Отвратительный букет. Как будто вы облизали шкаф в краеведческом музее.
— Это он облизывал, — Радан кивнул на Константина.
— Я не облизывал. Я…
— Не хочу знать. — Аста перевела взгляд на Радана, и что-то в её лице на мгновение сдвинулось, как сдвигается занавеска, когда за ней кто-то проходит. Потом вернулось на место. — Тебе сказали уходить.
— Сказали.
— И ты, конечно, не ушёл.
— Не ушёл.
— Как мило. Как старомодно. — Она повернулась к коридору и позвала, не повышая голоса, но так, что услышали, наверное, в Бронксе: — Милла! Тут твой командир разваливается на запчасти, а все делают вид, что так и надо!
Милла Грасс пришла через минуту — в шёлковой пижаме тёмно-зелёного цвета, босиком, с отпечатком подушки на щеке и тёмными волосами, кое-как заколотыми карандашом. Константин немедленно сел прямо. Милла этого не заметила — или сделала вид, что не заметила. Она всегда делала вид, и всегда так ласково, что обидеться было невозможно.
— Покажи, — сказала она Радану.
Он не стал спорить и положил на стол левую руку.
При свете кухни рука выглядела хуже, чем он думал. Пальцы распухли, под ногтями было черно, от запястья к локтю расползались лиловые пятна, как будто кожу изнутри закрашивали чернилами.
— Ой, — тихо сказала Милла. — Ну кто же так.
Она взяла его руку в обе ладони — тёплые, мягкие, пахнущие ночным кремом, — и закрыла глаза.
Радан смотрел, хотя видел это уже много раз. Лиловые пятна на его коже начали бледнеть. Медленно, от краёв к середине, будто их стирали влажной тряпкой. А у Миллы на запястьях, там, где кончались рукава пижамы, одновременно проступили синяки. Того же цвета. Той же формы. Их словно переливали из одного стакана в другой.
Через минуту его рука стала просто рукой — немного онемевшей, но своей. Милла открыла глаза и посмотрела на свои запястья.
— Не больно? — спросил Радан.
— Чуть-чуть. — Она улыбнулась. Улыбка у неё была такая, что Константин опять сел прямее, хотя прямее было уже некуда. — Я потом отдам.
— Кому?
— Кому-нибудь, кто заслужит, — ласково сказала Милла и одёрнула рукава.
Евгений открыл рот, посмотрел на её запястья и закрыл. Аста в дверях хмыкнула — коротко и, кажется, одобрительно.
* * *
На двери кабинета Дмитрия висел лист бумаги, приклеенный скотчем. Почерком Евгения на нём было выведено: «Штаб Тринадцатого легиона. Без стука не входить. Со стуком тоже подумайте».
Их было тринадцать. Название придумал Евгений: заявил, что у команды, которая спасает миры, должно быть такое имя, чтобы враги бледнели, а кадровик икал. Дмитрий запретил писать его в отчётах. Через месяц сам подписал так рапорт в штаб — и запрещать перестал.
Радан постучал и вошёл.
Кабинет когда-то принадлежал главврачу: вдоль стен — стеклянные шкафы с пожелтевшими историями болезней, которых никто не открывал с шестидесятых, у окна — стол, заваленный папками, на столе термос. Дмитрий Танин сидел за столом и пил чай из термосной крышки.
По паспорту ему было сорок шесть. Выглядел он на шестьдесят: седой, с глубокими складками у рта, в очках, которые вечно сползали на кончик носа. В команде все знали, откуда разница, но вслух об этом говорил только Евгений, и то не каждый день.
Дмитрий умел останавливаться внутри секунды. Для всех вокруг проходило мгновение, а он успевал подумать минуту, час — сколько требовалось. Двигаться при этом не мог, только думать. Но время, проведённое в этих паузах, никуда не девалось. Оно ложилось ему на лицо. Евгений как-то подсчитал, что Лев старше собственного паспорта лет на четырнадцать. Дмитрий не стал спорить — только поправил: на пятнадцать.
— Садись. Рука?
— Милла.
— Хорошо. — Он налил чаю во вторую крышку — у него их всегда было две — и подвинул Радану. — Ты нарушил приказ.
— Да.
— Был выбор?
Радан подумал.
— Был.
Дмитрий кивнул, будто этот ответ устроил его больше, чем «не было».
— В отчёте напишу, что пропала связь. Второй раз не напишу. — Он отпил чаю. — Я бы на твоём месте тоже нарушил. Но я старый, мне можно. А ты в следующий раз бери с собой Женю. Чтобы я меньше волновался.
Радан достал фотографию и положил на стол. И пересказал — слово в слово — то, что Дрэгулеску сказал ему на ограде.
Дмитрий слушал, не перебивая. Потом взял снимок, поднёс к лампе. Посмотрел на обоз, на снег, на тёмное пятно у обрыва с поднятой рукой. Перевернул. Прочитал надпись.
И остановился.
Со стороны этого никто бы не заметил. Но Радан знал, куда смотреть: зрачки у Дмитрия на мгновение замерли и перестали подстраиваться под свет лампы. Одно мгновение. Значит, там, внутри себя, Дмитрий только что провёл сколько-то времени. Минуту. Или день.
Потом зрачки ожили.
— Похоже на Курдай. Или на Кастек. По тем перевалам в девятнадцатом много кто шёл. — Он аккуратно положил снимок на стол. — Я подниму архивы.
— Ты что-то знаешь.
— Я много чего знаю. — Дмитрий снял очки и потёр переносицу двумя пальцами. — Пока — ничего такого, что тебе поможет. Когда будет — скажу. Ты мне веришь?
Радан смотрел на него. Дмитрий выдержал взгляд спокойно, без усилия, как выдерживал всё.
— Верю.
Он забрал снимок со стола. Дмитрий проводил его глазами, но ничего не сказал.
— Тогда иди поспи. — Дмитрий надел очки обратно. — И загляни по дороге в зал. Эйв там со среды. Проследи, чтобы хоть поела.
— Малефик ещё не вернулся?
— Третьи сутки за Порогом. Вестей с полуночи нет. — Крышка с чаем в его руке не дрогнула. Он поставил её на стол — слишком аккуратно. — Эйв держит.
Малефик, которого все — и за глаза, и в глаза — звали Инквизицией, ушёл туда в среду вместе с Анирой Сайф, Сией Кейс и Рене Андерсон. На прозвище Малефик не обижался: он вообще ни на что не обижался, кроме плохого плова. Задание было простое — сходить и посмотреть. Простые задания за Порогом Радан не любил больше всего.
* * *
Зал Порога когда-то был больничной котельной — здесь стояли котлы, огромные, в два этажа. Котлы давно разрезали и вывезли, остались только бетонные постаменты и потолок с рыжими потёками. А посреди зала, вмурованное стоймя в бетонный пол, стояло кольцо из тёмного железа — метра четыре в поперечнике, гладкое, без швов, без заклёпок, без единой царапины.
Когда Порог был закрыт, сквозь кольцо было видно противоположную стену зала. Обычную стену, с облупленной краской и щитком пожарной сигнализации. Только если долго смотреть, становилось понятно, что стена в кольце находится чуть дальше, чем стена за кольцом. На полметра. Может, на метр. Радан старался долго не смотреть.
Перед кольцом стояло старое кожаное кресло, и в кресле спала Эйв. На полу у кресла стояла тарелка с макаронами — остывшими и нетронутыми.
Ей недавно исполнилось девятнадцать — она была младше всех в команде, и младше намного. Худая, в огромном вязаном свитере, явно чужом, с острыми коленками, подтянутыми к груди, и тёмной чёлкой, упавшей на глаза. Правая рука свисала с подлокотника, и ладонь лежала на железе кольца. Даже во сне — лежала и не соскальзывала.
Без Эйв они никуда не ходили. Порог открывался только под её рукой и оставался открытым, только пока она держала. Сколько бы ни длилось задание по ту сторону — три часа, три дня, — всё это время Эйв сидела здесь, в этом кресле, и спала урывками, не отнимая ладони.
Радан снял пальто и укрыл её. Эйв не проснулась. Только пробормотала что-то и сильнее прижала ладонь к железу.
* * *
На крышу главного корпуса вела железная лестница через люк. Радан поднялся туда, потому что заснуть всё равно не смог бы, а на крыше был воздух — холодный, сырой, пахнущий рекой и соляркой: вверх по течению ползла баржа.
На крыше был Дархан.
Он стоял у дальнего края, спиной к восходу, и работал с клинками. Длинная изогнутая сабля в правой руке, короткий нож в левой — и такие движения, что Радан, видевший это не в первый раз, всё равно остановился у люка. Ничего лишнего. Ни одного жеста ради красоты. Сабля описывала короткие дуги, нож шёл следом, закрывая то, что сабля оставляла открытым, и всё это было похоже не на танец, а на работу — так плотник ведёт рубанок, не задумываясь, куда пойдёт стружка.
Дархан Мураитов появился на Станции три года назад. Однажды ночью Порог открылся сам, без Эйв, — первый и единственный раз за всю историю Станции, — и из него вышел человек в разорванном, тёмном от крови чапане, с саблей в руке. Он оглядел кирпичные стены, лампы дневного света, Евгения, который как раз шёл мимо с кружкой, и спросил по-казахски, далеко ли до Аныракая.
Ему объяснили, что Аныракайская битва была в тысяча семьсот двадцать девятом году. Дархан выслушал, кивнул и сказал, что знает: он оттуда.
Первые три дня он считал, что умер. На четвёртый увидел, как Евгений ест пельмени, и решил, что нет: на том свете так не едят.
Теперь он носил чёрную толстовку, джинсы и старые кожаные сапоги, а поверх толстовки — пояс с серебряными бляхами, тот самый, из тысяча семьсот двадцать девятого. Чёрные волосы коротко острижены, лицо широкоскулое, тёмное от степного солнца, которое не сошло с него за три нью-йоркские зимы; узкие внимательные глаза, тонкий белый шрам через левую бровь. Смартфоном он пользоваться научился, но писал только голосовыми: буквы, по его мнению, были делом писарей, а он не писарь.
Его клинки резали то, у чего нет тела. Призраков. Тени. Чужие чары. Радан однажды видел, как Дархан разрубил заклинание, натянутое поперёк коридора, — оно висело в воздухе, как паутина, невидимое, пока на него не падал свет, — и оно распалось на две половины, и концы ещё долго шевелились, ища друг друга.
Дархан закончил связку, опустил клинки и только тогда обернулся.
— Командир. Живой.
— Живой.
— Хорошо. — Дархан убрал нож в ножны на поясе, а саблю оставил в руке, опущенной к бетону. — Эмма сказала — старик. Совсем старый?
— Сто сорок пять.
Дархан хмыкнул.
— Молодой ещё. — Без улыбки, но Радан уже научился понимать, когда Дархан шутит. — Ты сюда не воздухом дышать пришёл. Говори.
Радан рассказал. Про перевал, про обоз, про щит, который звенел, когда в него стреляли. Про лицо.
Дархан слушал, глядя не на Радана, а на реку внизу. Когда Радан закончил, он долго молчал.
— Мне тоже никто не верил, — сказал он наконец. — Что я оттуда. Лев поверил. Остальные — нет. Евгений думал, что я актёр. Месяц думал. — Он помолчал. — Если в девятнадцатом году на перевале стоял человек с твоим лицом и держал твой щит, значит, одно из двух. Или ты туда пойдёшь. Или ты там уже был.
— Или это совпадение.
— У тебя щит. У него щит. Лицо одно. Это не совпадение, бауырым. Это родня. Или ты сам.
Солнце вышло из-за Квинса — разом, целиком, — и река внизу вспыхнула, а стеклянные башни на том берегу загорелись одна за другой, сверху вниз, будто кто-то включал в городе свет по этажам. Дархан повернулся к солнцу и прищурился.
— В моё время старики говорили: время — не река. Река течёт в одну сторону. Время — это степь. Иди куда хочешь, только следы оставляешь.
— Ты это сейчас придумал.
— Сейчас, — согласился Дархан. — Но звучит хорошо, да?
В ухе щёлкнуло. Радан и забыл, что не вынул наушник.
— Радан. — Голос у Эммы был такой, что он сразу повернулся к люку. — Радан, Дархан. Вниз. В зал. Быстро. Эйв проснулась.
Они спустились бегом — по железной лестнице, по коридору, мимо кухни, где Евгений стоял с ложкой в руке и уже не шутил.
В зале Порога горел весь свет. Эйв стояла перед кольцом босая, в своём огромном свитере, и пальто Радана лежало у её ног на бетоне. Обе ладони она прижимала к железу. Лицо было белое.
Внутри кольца больше не было видно стены. Там было темно — ровно и глухо, как в воде ночью, если смотреть на неё с моста.
У стены уже стояли Дмитрий, Эмма и Аста. Милла прибежала следом за Раданом. Константин — последним, в чужих спортивных штанах и с кружкой в руке.
— С той стороны стучат, — сказала Эйв, не оборачиваясь.
— Наши? — спросил Дмитрий.
— Наши стучат три раза. — Голос у неё был тонкий и очень ровный. — Малефик всегда стучит три раза. Мы так договорились.
Из темноты в кольце донёсся стук. Глухой, тяжёлый, будто стучали не по железу, а в толщу земли с той стороны.
Раз. Два. Три.
Эйв выдохнула.
И тогда раздался четвёртый — тише остальных. Осторожнее. Как будто тот, кто стучал, приложил к Порогу ухо и теперь тоже слушал.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
