Я хочу быть один
Глава 1
В доме одна комната и три больших окна, по одному на каждую стену. В них всегда видно вечно серое небо, а также плечи и головы тех, кто стоит снаружи. Тех, кто сумел протолкнуться к окнам. В любое время дня и ночи несколько взрослых, косматых и грязных, глядят на нас с той стороны пустых оконных рам. Их можно понять — жизнь взрослых очень скучна. Большую часть времени они топчутся на одном месте. Их много, гораздо больше, чем свободного места. Они стоят так близко друг к другу, зажаты так плотно, что даже развернуться в другую сторону — уже целая история. Поменяться с кем-нибудь местами — событие. Вот и все развлечения — любуйся затылком соседа, заросшим лицом соседа, ухом соседа, а если ты вдобавок маленького роста, то скорее всего вообще ничего не увидишь. Будешь тыкаться носом в чью-то, заросшую рыжим волосом грудную клетку, в плечо, в лопатки. Мне это тоже предстоит: когда исполнится тринадцать, меня выставят наружу. Я перестал расти в восемь лет. Теперь все называют меня Кар-Лик.
Так что места рядом с окнами самые лучшие, козырные, как говорит Третья Няня. Взрослые, которым удалось застолбить их за собой, обычно не хотят их покидать. Защищают яростно, как вороны в книжках для малышей защищают свои гнезда. Не знаю, бывают ли вороны на самом деле. Я бы посмотрел.
Взрослые с той стороны окон считают, что им везёт. У нас в доме не так уж много всего происходит, но это лучше, чем ничего. Нас девятнадцать, не считая Няни, смотреть на нас гораздо интересней, чем пялиться в чужой затылок.
Наша комната вытянутая. Справа корыто, железное колесо на стене и табуретка Няни. А ещё люк на крышу и дверь наружу. Слева, между трёх окон, наш лежак. Он так расположен, что ни из одного окна до него не дотянуться. Те, что снаружи, частенько тянут к нам руки. От скуки, с дури, из любопытства, я не знаю и не понимаю. Если бы у меня была такая возможность, я бы никогда никого не касался.
Нас девятнадцать, и почти всё своё время мы проводим на лежаке — дощатом и занозистом. Мне одиннадцать лет, и моё место — второе справа.
Лет в пять или в шесть я просил Няню, тогда ещё Первую, чтобы она разрешила мне лечь с краю. Чтобы пришёл волчок, кем бы он ни был, и унёс меня в «волесок», чем бы это место ни было. Но никто меня, конечно, с краю не положил — по краям лежат самые старшие. Впрочем, на моей памяти волчок ни за кем так и не пришёл. Справа от меня, на краю лежака, место Зо-Зо. В апреле ему исполнится тринадцать, он получит оранжевый дождевик и кожаные подошвы на завязках. Мы все хором прочитаем благословение, Няня обнимет его, снимет с шеи ключ, щёлкнет замок, и Зо-Зо уйдёт наружу. Первое время он будет стоять прямо за дверью, и мы иногда сможем с ним переговариваться, будем смотреть друг на друга сквозь щели. Потом его оттеснят, он с кем-нибудь поменяется, постепенно он будет уходить всё дальше, и мы о нём забудем.
Вот только Зо-Зо не хочет уходить. Внешний мир его пугает, он мечтает остаться в доме навсегда. Но после тринадцати внутри могут находиться только Няня и калечные — те, кто не может подняться на ноги. Первая Няня как-то сказала, что если не вставать с лежака, не ходить, не тренировать ноги, то мышцы ослабнут, и человек не сможет стоять на ногах. Конечно, она собиралась нас напугать, чтобы мы усерднее тренировались, но Зо-Зо увидел в этом возможность остаться. С тех пор уже в течение трёх лет он пропускает тренировку на колесе, отдавая мне положенные ему полчаса, в надежде на то, что в день Ухода он не сможет встать на ноги.
И я кручу колесо целый час вместо тридцати минут. Мне это нравится. Колесо приделано к стене, и чтобы на него забраться, надо подтянуться на руках, поставить ноги на холодные стальные педали и крутить, крутить, пока не выйдет время. Это лучший час в день — чистый восторг, тело поёт от усилий, а главное, в это время я в каком-то смысле один — Зо-Зо не тыкает в меня локтем, маленькая Чонка не ползает по мне — туда и обратно, туда и обратно; Слю-Ня не шепчет мне на ухо свои глупости, я не чувствую ни одного липкого прикосновения, (помывочные дни случаются редко, ведь у нас только одна бочка для дождевой воды, набрать впрок не получается), поэтому шестьдесят минут на колесе для меня драгоценны. Иногда Слю-Ня и Пу-Зо отдают мне своё время. Они не собираются оставаться дома, как Зо-Зо, просто они ленивы. Им не нравится крутить колесо. Я их не понимаю.
Те, кто остался дома после того, как им исполнилось тринадцать, живут под лежаком и никогда оттуда не выходят, даже в туалет. Возможно, у них там своя выгребная яма. Мы с ними не разговариваем, и не только потому что нам запрещено, многие пробовали, но никто им так ни разу и не ответил. Говорят, перед тем как они уползают под лежак, Няня зашивает им рты. Они ведут себя так тихо, что если мы бы не находили около лежака пустые миски по утрам, то думали бы, что они там совсем умерли. В байку про зашитые рты я не верю — через носы, что ли, они кашицу едят?
Я даже думал: где-то под лежаком есть тайная дверь в полу, и они все через неё куда-то вышли. Думал, пока прошлой весной один из тех, кто жил под лежаком, не умер. Еда из его миски не исчезала в течение двух дней, а на третий его труп вытолкнули наружу. Он был очень бледен, сед и стар. Няня скормила его тело Прядильцу в погребе. С тех пор Зо-Зо мечтает занять его место.
Зо-Зо выдумал целую систему сигналов — царапанья и постукивания — и заставляет нас её учить. Он уже придумал все самые нужные слова и каждый день сочиняет новые. Он говорит — мы будем переговариваться, он говорит — это будет весело. Зо-Зо думает, что умнее всех остальных до него, он думает — с ним всё будет по-другому. Но я в том не уверен. Весело не будет. Когда Зо-Зо заползёт под лежак, он просто исчезнет из нашей жизни.
В месяц дождей мы моемся каждый день. Наша бочка на крыше всегда полна, воду можно не экономить. Мы слезаем с лежака, даже Зо-Зо, который то ли уже действительно не может встать на ноги, то ли мастерски притворяется — он ползёт на локтях и коленях. Все выстраиваются вокруг ободранного корыта, ждут, подпрыгивая, приплясывая, изнывая от нетерпения, вопят и прикрикивают на того, кто моется.
— Что пятки трёшь, всё равно добела не отмоешь!
— Эй, что на своё пузо уставился — всем мыться надо!
— Чонка, не играй с мылом!
— Посмотрите на Зо-Зо! Сидит — грязь из пупка выковыривает! Вылазь уже, увалень!
Я не кричу со всеми. Не потому, что мне не хочется скорее влезть в корыто, просто сам я буду мыться настолько медленно, насколько только смогу. Если бы была возможность залезть в корыто последним, я бы всегда был в конце — последнего не торопят. Но Няня всегда сама назначает нам очерёдность, и я последним не бываю никогда.
Я залезаю в корыто и ложусь — я маленький, я помещаюсь. Раздаётся целый хор возмущённых голосов, но я закрываю левое ухо пальцем, а правым я и так ничего не слышу, потому что два года назад напихал в него воска и повредил какую-то перепонку внутри.
Теперь я практически не слышу того, что мне кричат. Осталось только закрыть глаза и ненадолго остаться одному в тёплой воде. Медленно намыливаю икры, сначала левую, потом правую, мыло выскальзывает и тонет, я поднимаю его, наощупь нахожу железный кувшин и неспешно, в несколько приёмов лью себе на голову пахнущую железом воду. Я знаю, что мне не дадут довести процесс до конца. Каждая секунда моего одиночества в тёплой воде и резком запахе мыла может стать последней.
В этот раз я успеваю вымыть ноги и живот, прежде чем крепкие руки Няни выхватывают у меня кувшин, поднимают рывком, ставят на ноги и намыливают, намыливают, трут так, что из глаз выступают слезы. После этого на меня опрокидывают целое ведро холодной воды.
Я вылезаю из корыта, мокрый, вода с волос заливает глаза. Возможно, меня сейчас поколотят, такое уже случалось, но в этот раз все просто хохочут, тычут в меня пальцами. Видимо, Няня что-то такое про меня сказала, весёлое, от чего потом со щёк несколько дней не сходит стыдная краска. Она так умеет. Вот только я ничего не слышал. И мне плевать.
Первую Няню убил Прядилец в погребе. То ли она сделала ему больно, слишком резко потянув нить, то ли увлеклась шитьём и забыла про время, оставшись в погребе до пяти утра, а этого делать ни в коем случае нельзя. В это время Прядилец начинает охотиться, даже если сыт — так он устроен, такой у него инстинкт.
Первая Няня была весёлая. Она, наверное, больше всех любила нас, детей. Постоянно сюсюкалась, лезла целоваться, а я не мог полностью вытереть с лица её слюни, только размазывал рукой. Зато она читала нам книжки. Их у неё было пять.
Первая ненавидела отпускать подросших детей наружу, долго плакала, когда провожала Жах-Лю. Вышила ей на дождевике узор из синих ягод. А на следующий день Первую убил Прядилец.
Вторая Няня не любила слов, просто молча заботилась о нас. Говорила только самое необходимое и с объятьями не лезла. Она мне нравилась больше всех, но пробыла она у нас недолго. Сверху, как всегда, сбросили контейнер с едой, но отчего-то промахнулись мимо приёмной площадки. Контейнер проломил крышу, прямо над табуреткой Второй. Было очень страшно. Старшие пытались приподнять контейнер и вытащить Няню, но у них ничего не вышло. Даже когда мы все вместе, позвав малышей, стали его наклонять, нам это не удалось.
Третью Няню сбросили только через неделю. К тому времени у нас закончилась еда, а контейнер мы открыть не смогли. Вторая Няня носила ключ от него на верёвке на шее, но то, что от неё осталось, находилось под контейнером, и ключ тоже.
К тому времени, как появилась Третья, вонь стала нестерпимой. Но новая Няня оказалась решительной, у неё на шее висел свой ключ. Она построила нас в цепочку, и мы начали доставать из контейнера банки с кашицей и протёртыми кишками шарообразов. И когда контейнер опустел, старшие и Няня сумели положить его на бок.
Большинство наших не смогли смотреть на то, что осталось от Второй. Я тоже хотел отвернуться, но почему-то не сумел. Стоял столбом и глаз с неё не сводил. Время стало тягучим и медленным, а окружающий мир ясным и чётким, как ноябрьский день в момент внезапного солнца. Я смотрел на раздавленное тело и понимал: вот он, финал, конец моей, конец всех наших жизней. Жить на лежаке, есть, ползать, крутить колесо, слушать чужие глупости, торопить сидящего в корыте, в тринадцать надеть подошвы, натянуть на глаза капюшон дождевика и до конца жизни стоять снаружи, глядя в чей-то затылок. А потом вот это. Вся, вся наша жизнь — раздавленный труп. Просто мы не заметили, потому что ещё не начало вонять.
Конечно, эти слова я придумал позже, когда подрос и чуть поумнел, но то моё ощущение было и страшным, и точным. И стоит мне только попытаться вспомнить этот момент, как оно возвращается, нимало не ослабев.
Шнурок на шее Второй был порван. Три ключа на проволочном кольце валялись рядом с изломанной рукой. И прежде, чем их заметил кто-нибудь кроме меня, я решительно наступил на связку ногой. Отступил на три шага, волоча ногу, шаркая по полу, а потом согнулся, словно у меня скрутило живот, и медленно вытащил ключи из-под пятки, зажал в кулаке. Тогда я не мог объяснить себе этот поступок. Задним числом придумал, что ключи — память о Няне.
Я долго думал, куда бы мне спрятать ключи. У нас не было ни своих вещей, ни места, где бы мы могли их хранить, ни одежды, в которой можно было бы что-то спрятать. Единственное, что я смог придумать, это встать, когда все уснут, а Третья спустится в погреб, чтобы проверить Прядильца. Тихо, не дыша, я соскользнул на пол, встал на четвереньки и засунул ключи под лежак, с внутренней стороны ножки. Был риск, что живущие под лежаком найдут и заберут моё сокровище, но я был уверен, что им это не интересно. И оказался прав.
Тело Второй отдали Прядильцу, запах выветрился, наша жизнь продолжилась.
Третья Няня была самой огромной из всех. Я вообще никогда не видел таких больших взрослых. Высокая и широкая, она с трудом могла протиснуться между нашим лежаком и стеной. Ни один взрослый из тех, что смотрели в наши окна, не смел протянуть к ней руку.
Маленьких Нянь вообще не бывает. В самые холодные дни зимы, когда у взрослых снаружи изо ртов идёт пар, она должна ложиться сверху и согревать нас всех. И новая Няня честно выполняла свою работу. Третья подминала нас всех под себя, становилось теплее, но мне было невмоготу. Я ненавидел это время. Третья была тяжёлой и душной. Я задыхался, хватал ртом воздух и кусал пальцы так, что на них потом ещё долго оставались красные дуги от зубов. Всё, чтобы не закричать. Казалось, я растворяюсь в окружающих меня липких телах, что вообще больше никакого меня нет, а мы часть какого-то многорукого, многоногого чудовищного существа, страшного, как тысяча Прядильцев, как бездумные глаза взрослых по ту сторону, Существа, которое никогда, никогда не остаётся одно, потому что у него много дрожащих, копошащихся тел.
Время от времени я терял контроль. Тогда я бился, кусался и требовал, чтобы меня выпустили. Если бы Третья позволила мне вырваться, я сполз бы на пол и тихо замёрз там, прижав колени к груди, но Третья не давала мне освободиться. Она просто приподнималась, била меня по шее ребром ладони. И я вырубался.
Если попросить у Няни табуретку, можно глядеть в окно поверх голов взрослых. Когда у Третьей было хорошее настроение, она разрешала каждому из нас глядеть наружу по десять минут. И можно было выбрать окно, в которое будешь смотреть.
Чаще всего выбирают северное. С той стороны пролегает шоссе, по которому ездят бульдозеры с прицепами. Те, что возят молочных китов. Никакого расписания у них, похоже, нет, поэтому увидеть их мы можем только случайно, если нам подмигнёт удача. Мне вот повезло три или четыре раза.
Чаще мы заставали проезд кита, теснясь на лежаке. Тогда мы слышали восторженные вопли и крики боли, тарахтение и дребезжание, а потом начинался молочный дождь.
Тем, кто стоит снаружи, места не хватает никогда, поэтому многие вынуждены стоять прямо на шоссе, толпа их просто выталкивает. С одной стороны, они всегда получают свою долю китового молока, у них всегда круглые животы, они никогда не голодают, тогда как тем, кто стоит дальше, приходится ловить каждую каплю, толкаться, подпрыгивать, распихивать соседей локтями. Причём всё это вовсе не гарантирует, что ты наешься. Так что стоящие рядом с шоссе всегда в выигрыше.
С другой стороны, далеко не все успевают увернуться, убраться с дороги, когда бульдозер с китом проезжает мимо.
Я всё же думаю, что у того, кто ведёт бульдозер, нет цели задавить как можно больше взрослых. Третья как-то раз заметила, скривив рот, что если бы водитель только захотел, то поехал бы в десять раз быстрее, гнал бы и давил, гнал бы и давил... На самом деле ему нет дела до окружающей его бесконечной толпы. Он выполняет свою работу и не считает попавших под ковш.
Взрослые разбегаются в стороны, расталкивают друг друга, падают, по ним идут другие. Возможно, в давке по обе стороны от шоссе гибнет больше людей, чем бульдозер увозит в ковше.
Зато на уцелевших дождём льётся китовое молоко. Кит на прицепе, огромный, наверное, в три наших дома, поставленных друг на друга, раскачивается и дрожит. Фонтан, бьющий из отверстия в белой с красными прожилками спине, поднимается высоко в воздух, молоко струями падает вниз, в протянутые руки, пригоршни, в распахнутые рты, стекает по волосам и бородам, течёт по земле, смешивается с грязью, собирается в мутные лужи. Наконец, бульдозер с прицепом и китом скрывается вдали, увозя с собою всех, кто не умел и не хотел вовремя уйти с дороги. Взрослые за нашими окнами облизывают пальцы, хлопают друг друга по плечам. Они пережили сегодняшний день, возможно, переживут и завтрашний.
Я смотрю в окно. Вопли стихли. Люди снова заполнили шоссе, начинают собирать тела раздавленных. Три или четыре взрослых поднимают труп над головами и бросают его в сторону, на головы других соседей, те подхватывают его и перебрасывают дальше. Это повторяется и повторяется. Тела словно бы уплывают на волнах, будто кусочки грязи в корыте, после того как ты уронил мыло.
Я думаю: «А что бы было, если бы кто-нибудь взял и не стал драться с другими за лучшую струю молока, а вместо этого ухватился бы за задний борт только что проехавшего прицепа, подтянулся и лёг рядом с колыхающимся белым китом. Он бы ехал и ехал, ехал и ехал, увидел бы много домов, за его спиной остались бы тысячи залитых китовым молоком взрослых, и всё это время он бы был один, почти что совершенно один, потому что кит настолько огромен, что просто-напросто не считается, а от случайных взглядов можно и отвернуться».
А что, если бы я сам запрыгнул на прицеп? Что, если бы это я смотрел, как исчезает вдали мой дом? Если бы это я лежал под боком у кита, закрыв глаза, и не было бы никого, кто мог бы заговорить со мной?
Вот только я вряд ли когда-нибудь смогу провернуть такое. Я же три года не расту. Когда придёт моя очередь выйти за дверь, моя голова окажется на одной высоте с животом среднего взрослого. Меняться местами, пробиваться сквозь плотную толпу — это не для меня. Скорее всего, меня быстро убьют, случайно или со зла. Таким, как я, не место снаружи, как и внутри. А если случится чудо, и я выживу, пробьюсь, проползу, пройду сто двадцать метров до шоссе, всё равно, как только начнётся давка и люди хлынут в разные стороны, спасаясь от ковша, меня раздавят одним из первых...
— Когда людям не хватает еды, воды и места под солнцем, — говорит Третья, внезапно оказавшаяся рядом, — тогда каждый из них готов идти по головам. И это понятно — либо ты по ним, либо кто-то другой по тебе.
От её слов у меня в голове вспыхивает молния.
— Что?! — Я медленно поворачиваю к няне лицо, срываясь на крик. — Что вы сказали?
Няня молча закатывает мне оплеуху. Беззлобно, для порядка. Нельзя повышать голос на взрослых.
— Говорю — либо ты, либо по тебе...
Мне нужно не это, а то, что она сказала раньше. Но я не переспрашиваю, я уже сам вспомнил её слова, а не только смысл, который она вкладывала в них.
Я слезаю с лестницы, хотя, судя по цифрам на бледном циферблате под потолком, у меня есть ещё четыре минуты. Заползаю на лежак, ложусь лицом вниз. Остальные хохочут и лупят меня по спине и плечам. Они думают, я плачу из-за оплеухи.
— Нытик! Нытик! Левый глазик вытек!
Глупые дураки! Кто будет плакать из-за того, что его ударили? Мне просто надо, чтобы никто не видел моего лица. Я как тот человек из сказки: он нашёл жемчужину, зажал её в кулаке и никому не показывает, разжимая пальцы, только когда все вокруг него уснут, чтобы любоваться ею в одиночестве.
Идти по головам. Третья сказала — идти по головам. Я маленький, лёгкий и ловкий. У меня может получиться.
Глава 2
Второго апреля я просыпаюсь первым. Взрослые по ту сторону окон дремлют, кто-то свесил голову на грудь, кто-то прислонился лбом к пустой оконной раме, кто-то завалился на соседа. Это тот редкий момент, когда на меня не направлен ни один взгляд. Мне странно и свободно. Небо светлеет. Всё становится объёмным и значительным, кажется, сейчас я что-то пойму. Что-то важное. Но тут один из этих типов за окном открывает глаза. У него седая клокастая борода и глаза навыкате. Он трёт их веснушчатыми кулаками, а закончив, смотрит на меня в упор, долго, равнодушно и бездумно. Я морщусь и отворачиваюсь, минута озарения проходит. Начинается день. Он принадлежит Зо-Зо. Сегодня он должен получить одежду и выйти наружу.
— Встань, Зо-Зо! — торжественно говорит Третья.
Все наши столпились за её спиной, глазеют, шушукаются, ждут. Зо-Зо чуть приподнимается на локтях и картинно падает. Няня хмурится и хрустит костяшками пальцев.
Она трижды ставит его на ноги, и столько же раз он валится на пол. Последний раз он чуть не разбивает себе голову об угол лежака. Третья всегда знала про план Зо-Зо, и про то, что он несколько лет не вставал с кровати, только в туалет и в корыто, на четвереньках. Знала, но не вмешивалась. И теперь она делает вид, будто не понимает, что происходит.
— Ты что, мало занимался на колесе?
У неё нехорошая улыбка. Третья подходит к стонущему на дощатом полу Зо-Зо, выворачивает ему руку и давит на локоть.
— Вставай, — говорит она, — а то сломаю твой пухлый окорочок.
Остальные постепенно выходят из-за её спины и обступают Зо-Зо. Я опускаюсь на колени, и мне становится хорошо видно его лицо. Сначала он стискивает зубы и терпит, потом начинает стонать. Постепенно стоны превращаются в крики.
— Не надо! Отпустите! Пожалуйста! Няня!
На это невозможно смотреть, это невозможно слушать. И я уже открываю рот — наорать, наорать на Третью и будь что будет, но в этот момент Зо-Зо прекращает кричать и подмигивает мне. И тут я осознаю, что за всё время он ни разу даже не попытался удержаться на ногах. Все силы, вся воля Зо-Зо направлены на то, чтобы остаться в доме.
Хруст. Третья отпускает руку Зо-Зо. Та безвольно падает.
— Твоя взяла, — холодно замечает Няня, — ты останешься, будешь жить под лежаком. Отправишься туда, как только срастётся рука. Странный выбор, конечно, но делай, как знаешь.
Няня спускается в погреб и через минуту возвращается с длинной палкой и аптечным чемоданом на колесе. Сама сломала Зо-Зо руку, сама же будет её лечить. Все наши плотно обступают их с Зо-Зо, им интересно, они смотрят во все глаза и ни что больше не обращают внимания. Я стою снаружи и дрожу, потому что знаю, точно знаю, что сделаю прямо сейчас.
Падаю на пол, засовываю руку под лежак и сердце подскакивает к горлу — ключей нет, кто-то их нашёл, взял, украл. Да нет же, вот они, с другой стороны! Ты всё перепутал глупый Кар-Лик. Хватаю связку, прячу в кулак, поднимаюсь. Сверху на лежаке лежат дождевик и подошвы, приготовленные для Зо-Зо. Хватаю их как можно будничнее, иду к лестнице на крышу. Ни няня, ни дети не оборачиваются. Даже взрослые в окне на меня не смотрят. Они толкаются и пытаются приподняться повыше, чтобы лучше рассмотреть, что там Третья делает с Зо-Зо. И только лупоглазый с клокастой бородой лыбится, глядя на меня. Вставляю ключ в замок. Не тот, второй даже не пролезает в скважину, третий. Замок тихо щёлкает, и я обеими руками выталкиваю крышку люка наверх. Она открывается бесшумно — пару дней назад Третья смазала петли. Одежду Зо-Зо кидаю вперёд себя, следом ныряю сам. Вываливаюсь на крышу, переворачиваюсь, аккуратно закрываю люк. Замок остаётся с той стороны. Сверху крышку держит только одна хлипкая задвижка. Вряд ли она даст мне много времени. Как только меня хватятся, максимум, что у меня будет, это пара минут. Будем надеяться, что моё отсутствие заметят не сразу.
Я пытаюсь натянуть дождевик, это не просто, если ты никогда раньше его не надевал. Путаюсь в рукавах, в каждый из которых могло бы поместиться две моих руки. Пытаюсь одновременно смотреть на дорогу, слушать, что творится внизу и сражаться с пуговицами.
Случайно сталкиваю с крыши лежащие рядом подошвы. Раздаются недовольные возгласы. Естественно, подошвы шлёпнулись на голову кому-то из взрослых. Моё время стремительно тает. Рукава безнадёжно длинны: одежда была приготовлена для высокого и толстого Зо-Зо, никак не для меня. Подтягиваю и подворачиваю их как могу. И тут я слышу с той стороны люка скрипучий голос взрослого. Догадываюсь, чей.
— Там у вас мальчик на крышу залез, по лестнице.
Всё-таки этот пучеглазый меня сдал.
— Какой ещё мальчик, — раздражённо кричит Третья, — заткнись и отойди от окна, бесполезный мяса кусок!
Как будто он может отойти. Он накрепко зажат другими взрослыми. И молчать он, похоже, тоже не собирается. Когда ещё получится поучаствовать в поимке глупого ребёнка.
— Маленький черноволосый, — обиженно бухтит он, — схватил одежду и в люк, я всё видел, я за ним следил!
Начинается галдёж. Что-то кричит Третья, но я уже не слушаю, и так понятно, что пучеглазый отнял у меня почти всё время.
Небо в тучах. Нависло над головой. Огромное, тёмное. Всё-таки из окон не оценить, как его много. Оно тянется и тянется во все стороны. Кручусь на месте. Везде, везде, со всех сторон, до самого горизонта шевелится, колышется море взрослых. Море — Вторая показывала книжки — песок, волны, пена... Это очень похоже, только вместо голубой воды головы, головы, головы. То тут, то там темнеют островки домов. Интересно, весь мир такой? А что там, откуда приезжает бульдозер с китом на прицепе? Всё точно также? И что там, куда он уезжает?
Я не могу понять, где проходит шоссе. Взрослые стоят слишком плотно. Я слышу, как скрипит лестница с той стороны. Толчок. Третья пытается открыть люк. Звякает задвижка.
На самом краю видимости поднимается пыль. Раздаются вопли, шум мотора и лязг. Это бульдозер. Приближается, давит не успевших освободить дорогу.
Резкий и сильный удар снизу. Крышка подпрыгивает, но задвижка пока держит. Ещё удар. Сломает ли Третья мне руку? Или оторвёт ногу, чтобы я больше никогда не нарушал порядок?
Подхожу к краю. Сажусь. Крыша не высока. Если я повисну на руках, мои ноги коснутся плеч лысого взрослого подо мной. Он меня не видит и не слышит. За спиной от сильного удара дверца люка со стуком распахивается.
— Кар-Лик, дрянь такая! Иди сюда!
Отталкиваюсь и прыгаю. Босые ноги попадают точно на плечи лысого взрослого. Он вскрикивает от неожиданности, а я делаю неуверенный шаг, переставляю ногу, а потом бегу — по плечам, по головам, наперерез бульдозеру, к белому киту, заливающему всех своим молоком. И уже ясно, что мне не успеть. Я недооценил его скорость и переоценил свою. Подо мной кричат, ругаются, запоздало пытаются схватить за ноги. Если я споткнусь, задержусь, на этом мой побег и закончится.
От проезжающего бульдозера словно расходятся волны, передние напирают на задних, пытаясь уйти с дороги кита. Сверху льётся молоко, моя нога скользит, я перелетаю через чью-то голову и падаю на шоссе позади прицепа. Вскакиваю и бегу, бегу за ним. Это не совсем похоже на тренировку на колесе, ноги заплетаются, и я падаю носом вниз. Обдираю колени о твёрдое покрытие шоссе. Поднимаю голову. Это самые медленные секунды из всех, что я проживал. Да, толпа — море. Две огромные волны слева и справа готовятся сомкнуться надо мной. Выживших взрослых выталкивают обратно на шоссе. Почему они не пытаются влезть на прицеп? Им не интересно? Их не привлекает возможность остаться в одиночестве, хотя бы ненадолго?
Пока в голове проносятся эти мысли, тело берет управление на себя, подскакивает и летит над асфальтом, догоняет прицеп, подпрыгивает и повисает на руках. Идёт молочный дождь, все кричат, а я подтягиваюсь, извиваясь всем телом, и заползаю на доски. Рядом со мной дрожащий бок кита. Красные прожилки и тёмные пятна. Я закрываю глаза... Мир качается, море волнуется и уносит меня всё дальше и дальше...
Его зовут Семнадцатый Пастух , и другого имени у него нет, но я предпочитаю называть его Наставником. Он что-то вроде Няни для шарообразов. В его стаде четыре с половиной миллиона особей. Я бы не смог объяснить, насколько это большое число, но кажется, они заполняют всё. Они, действительно, похожи на шарики на ножках. Вытянутые мордочки, маленькие чёрные глазки. Работа Пастуха в основном заключается в том, чтобы гонять над стадами маленькую тучку. Шарообразы дождя не любят, тоненько кричат, прячут головы, зато там, где он пролился, очень быстро растёт новая трава. Поливать землю надо часто, потому что шарообразов очень много, а едят они почти постоянно.
Кроме того, каждые три дня Наставник должен загонять часть стада в Переработочную. Я там не бываю, и Наставник не требует. Там автоматическая линия, превращающая живого и тёплого, жалобно мекающего шарообраза в консервную банку с датой производства и сроком годности на этикетке. Когда я понял, что всю жизнь питался тушёными кишками этих жалких и бестолковых животин, меня вырвало.
Когда Наставник занят в Переработочной, я занимаюсь поливом вместо него. Но основная моя работа — находить шарообразов, заболевших чернявкой. Её переносят какие-то местные мошки. Если вовремя не обнаружить и не изолировать больное животное, оно заразит всех шарообразов вокруг себя. Те в свою очередь — своих соседей, а соседи — своих. Если вовремя болезнь не пресечь, может погибнуть большая часть стада.
Первые симптомы — чернеют ноги. Сначала снизу, около копыт, дальше тёмные разводы поднимаются наверх. Когда начинает темнеть шерсть, болезнь уже нельзя остановить. В самом начале моей работы здесь я пропустил очаг заболевания, а потом увидел на снимках с дрона чёрный двадцатиметровый круг. Шарообразы в его центре были мертвы, ближе к периферии животные не могли подняться на ноги, а крайние ещё спокойно паслись, но уже вовсю заражали других. Погибло несколько тысяч шарообразов. Это был жёсткий урок и хорошая демонстрация важности моей работы. Я тогда подумал, что все взрослые за стенами моего бывшего дома тоже могли болеть и разносить заразу. Лечил ли их кто-нибудь? Удалял ли источник заражения?
Наставник ничего об этом не знает. Он живёт здесь больше двадцати лет, подобно мне убежав из дома на бульдозере. Здесь его встретил Пастух за номером шестнадцать и сделал своим помощником. Все эти годы мой Наставник следил за шарообразами. Жизнь его текла медленно и однообразно, побег из дома так и остался единственным большим событием в его жизни.
Прошло пять лет, как я живу на Пастбище, я так и не вырос, впрочем, теперь это неважно. Мне больше не с кем себя сравнивать. Семнадцатый и сам ненамного выше меня, а моим шарообразам всё равно.
У Пастуха есть библиотека. Так называется книга с меняющимся содержимым. Открыв её на первой странице, можно выбрать тему, которая тебя интересует, и тыкать наугад в одну из тысяч книг списка. Пастух научил меня читать. За первые полтора года я освоил всё, что мне нужно было знать — о шарообразах и их болезнях, заучил наизусть устройство техники на Пастбище, так что теперь способен отремонтировать буквально всё. Теперь я читаю только для удовольствия.
Книги в библиотеке старые, в них нет ни слова о том, что окружало меня в детстве, что происходит со мной сейчас, как устроен мир. Впрочем, что он устроен плохо, я никогда не сомневался. Люди не должны жить рядом. Не должны драться за свою очередь в корыте. Не должны касаться друг друга, смотреть друг на друга, потому что тот, на кого смотрят, в этот момент не может быть полностью собой. Если бы я придумывал мир, я бы сделал огромное море, а в нём острова. На каждом острове человек в огромном доме в тысячах комнат. И эти острова плавали бы, их носило бы волнами. А когда два острова встречались и проплывали мимо друг друга, их хозяева махали бы друг другу с вершин самых высоких башен. И радовались бы — как хорошо, что кроме нас есть ещё и другие люди. А потом острова расходились бы, скрывались вдали, и хозяева островов возвращались к своим занятиям. И только вспоминали, что вот есть в мире ещё один остров, кроме моего, на нём живёт другой человек, похожий на меня, и как это здорово.
Жить на Пастбище было в тысячу раз лучше, чем в доме, но и здесь я никогда не был один. Шарообразы были повсюду, а я всегда был окружён шарообразами. Они лучше, гораздо лучше людей, потому что ничего не требуют, не заговаривают с тобой, им не надо отвечать, им нет до тебя дела. Но ты им нужен, им без тебя не выжить. С ними я никогда не бываю один.
Посреди Пастбища одиноко торчит решетчатая дверь. Вокруг неё, как и везде, пасутся шарообразы. Над ней светящийся кружок в металлической раме, а в нём цифра семь. Очень странно — дверь в отсутствии стен. Я спрашивал Наставника: зачем она, для чего? Но он только хмурился и говорил, что не знает. Через год, проходя мимо, я заметил, что цифра в кружке изменилась — семёрка сменилась шестёркой. Я побежал к Наставнику, но он не заинтересовался, пожал плечами и ушёл в Переработочную. С тех пор каждый год цифра менялась. Шестёрка превратилась в пятёрку, пятёрка в четвёрку, четвёрка в тройку. В тот год Наставник попросил звать меня Напарником, но я отказался. Моя жизнь была однообразна и, если бы не книги, безумно скучна. А когда над дверью засветилась цифра два, Наставник привёл мальчика, маленького, светловолосого и ошалелого. Также, как я, он убежал из дома, также, как я, он приехал вместе с китом. Также, как и я, он остался у ворот Пастбища, когда бульдозер растворился в воздухе. Вот только встретил его не я.
— Вот и смена пришла, — заметил Наставник.
Через два месяца, когда мальчик освоился, Наставник привёл меня к железной двери с цифрой наверху.
— Прости меня, — сказал он, — всё это время я врал тебе. Я кое-что знаю про эту дверь. Мне рассказывал мой Наставник, предыдущий Пастух. В неё можно войти. И за ней ты найдёшь то, что больше всего хочешь. Одиночество — сколько пожелаешь. Прости, я знал, что ты уйдёшь, если я скажу, а я и так еле справляюсь с работой и… не хочу оставаться один с шарообразами.
Я даже не стал делать вид, что верю ему, слишком нелепо это прозвучало. Кто в здравом уме не захочет остаться один? Все лишь терпят друг друга, потому что у них нет выбора. Потому что в мире нет места, где человек может оставаться наедине с самим собой.
Но я не стал возражать, просто покачал головой. До меня постепенно доходил смысл его слов. Одиночество. Море, океан одиночества. На всю мою жизнь.
Между тем мой Наставник опустился на колени. Над колыхающимися спинами шарообразов виднелась лишь его голова.
— Прости меня, хоть и нельзя такое простить. Я всё украл у тебя...
— Не надо, Наставник, — сказал я, — не говори так. С тобой и шарообразами мне было лучше, чем дома, гораздо лучше. У меня впереди жизнь. Годы, наполненные одиночеством.
— Нет. — Наставник закрыл лицо руками. — Нет и нет...
В этот момент раздался негромкий треск, и двойка над дверью сменилась единицей.
— Вот так, — сказал Наставник, — до того, как Верхний мир наполнится, остаётся год. Эта дверь ведёт туда, это точно — я видел, как в неё вошёл мой Шестнадцатый Пастух. Верхний мир давно пуст, те, кто жил там, ушли сюда, в Нижний.
— Зачем?
— Чтобы выжить. Шестнадцатый точно не знал, что случилось, но в какой-то момент в Верхнем мире стало невозможно жить. Слишком грязно. Тогда они спустились сюда. Ждать, пока наверху всё не очистится. Шестнадцатый говорил: первое число над дверью — триста двадцать пять. Отчёт времени.
— Интересно, насколько там грязно? — проговорил я тихо. Меня колотило.
— Уже ни насколько. Верхний мир чист. Через год все: и Пастухи, и Ремонтники, и Няни, и те миллиарды, что просто стоят, выйдут через эту дверь. Выйдут и наполнят мир, пустующий более трёхсот лет. Прости меня, я ведь знал, о чём ты мечтаешь. Если бы я сразу сказал правду, у тебя было бы целых семь лет одиночества. Самого полного. А теперь — год, только год.
Мы долго молчали. Мне вспомнилась книга, которую я прочёл две недели назад. Младшему сыну нельзя было есть конфет, у него была какая-то болезнь, при которой запрещено сладкое. Я не знал, что такое конфеты, но это явно было запредельно вкусным лакомством, и младший мечтал о них. В конце концов он вылечился, и мать приготовила ему сладкий подарок на день рождения — мешок конфет. Но старший брат ночью съел почти всё, осталось только несколько карамелек на донышке. Но его братишке было плевать. Он набил ими рот и был счастлив. Как и я.
— Ничего, — сказал я, — двенадцать месяцев до конца, это же целая вечность. Мне хватит с головой при условии, что прямо сейчас я останусь один.
Ржавые петли двери заскрежетали, когда я аккуратно закрыл её за собой.
Я думал найти себе дом, а получил целый город из камня и стекла. Не уверен, что за отпущенные мне двенадцать месяцев я сумею обойти его, хотя много хожу и никогда не ночую в одном месте дважды. Мне не нужно заботиться о пище — в подвалах полно морозильных складов, забитых едой, мне столько и за десяток жизней не съесть. Залитые светом залы со стенами из цветного стекла, ажурные колонны, переплетающиеся под потолками в десяток моих ростов, балконы и галереи, кованые мостики между корпусами, так высоко, что кажется ты уже в небесах. Впрочем, до облаков бесконечно далеко.
В садах фонтаны с фигурами птиц и животных, которых я никогда не видел и уже не увижу. Но мне почти не грустно от этой мысли — фонтаны работают. Никого не осталось, а они пускают вверх разноцветные струи — для меня. К концу июня на деревьях появились первые плоды, и я перестал ходить на склады. Я просто срываю их по пути, а когда устают ноги, нахожу скамейку, мраморную лестницу, беседку или поваленный ствол. Вытягиваюсь и ем, обливаясь соком. Косточки я всегда зарываю в землю. Мне нравится думать, что из них могли бы вырасти новые деревья.
Я никогда не забываю, что к началу декабря всё здесь погибнет. То есть, не погибнет, а наполнится взрослыми, но это то же самое. Мне почти не грустно от этого. Но когда я моюсь в искрящихся струях фонтана, я слышу голоса.
— Что ты намываешься, вылезай давай!
— Эй, мелкий, да что тебе там мыть, не выдумывай!
— Копуша, нечего на струи смотреть — всем мыться надо.
От этого нельзя укрыться, заткнув уши. Голоса звучат у меня в голове. Они гасят радость, лишают купание удовольствия.
— Вон! Вон отсюда! Вас здесь нет, вы все, все остались далеко и давно!
Они не слышат. Их невозможно усовестить. Всё чаще я ощущаю спиною взгляд. Взгляд тех, кто ушёл под лежак, в пыльную темноту. Они молчат, потому что Няня зашила им рты, но смотреть зашитые рты не мешают. И тогда мне становится неуютно в самых красивых садах, и я ухожу, почти убегаю из мозаичных залов, сбегаю по ступеням винтовых лестниц высоких башен, куда забрался, чтобы посмотреть, как солнце поднимается, освещая город, меня перестают радовать заросшие пруды, неожиданно обнаруженные за колючими изгородями. Я постоянно чувствую их присутствие, и оно отравляет моё прекрасное, волшебное одиночество.
А ночью, застегнув спальник и уставившись в небо, я долго борюсь со сном. Потому что как только глаза начинают слипаться, кто-то принимается ползать по мне, туда и обратно, туда и обратно. Кто-то шепчет мне в ухо глупости, пахнет потом и давно немытым телом, моё лицо в слюнях, а потом Няня, огромная и тяжёлая, как кит, наваливается сверху. Я кашляю, задыхаюсь и не могу выговорить ни слова. И только шепчу, без звука, одними губами:
— Я хочу быть один. Хочу быть один...
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
