Обложка Вендетта

Вендетта

Александр Гарцев

0% прочитано
Стандартный
Александр Гарцев

Вендетта

Глава 1

Вендетта Александр Гарцев Новелла ГЛАВА 1. ЦИРК Снег в ноябре в областном городе — это не белое покрывало из рождественских открыток. Это месиво. Серая каша под ногами, которая хлюпает, чавкает, засасывает. Она пахнет мокрым бетоном, выхлопными газами и собачьей мочой. Именно в эту кашу Роман Воронин упал коленями, когда увидел своих детей. Он не планировал этого. Он вообще перестал планировать свою жизнь — это умение ушло первым, раньше денег, раньше квартиры, раньше совести. Просто ноги, привыкшие за полгода к одной траектории — от ночлежки на Заречной до магазина у вокзала, где продавец иногда наливает в стаканчик не глядя, — вдруг вынесли его в парк. Туда, где за бетонным забором стоял цирк-шапито. Цирк давно закрылся на зиму, но аттракционы ещё не разобрали. Колесо обозрения замерло чёрным скелетом на фоне низкого неба. Карусель с лошадками, покрытая инеем, казалась кладбищем весёлых снов. И среди всего этого — она. Анжелика. Она стояла у ларька с сахарной ватой, и Роман узнал её не по лицу — он смотрел на неё снизу вверх, а лицо было в тени капюшона. Он узнал её по тому, как она держала спину. Прямо. Жёстко. Как будто внутри неё вставили стальной прут вместо позвоночника. Так держатся женщины, которым не на кого опереться. Дети были с ней. Катя — в розовом пуховике, который он помнил ещё с прошлой зимы, только сейчас он казался мал. Миша — в синей куртке, на полголовы выше сестры. Они смеялись. Смеялись по-настоящему, тем смехом, который не выдумаешь, не срежиссируешь. Миша что-то показывал на качелях, Катя запрокидывала голову, и её смех разлетался по парку мелкими осколками. Роман не понял, в какой момент его колени коснулись земли. Колени встретили мокрый асфальт, и боль от удара была почти приятной — она заглушала ту, другую, что жила в груди уже сто семьдесят четыре дня. Сто семьдесят четыре. Он считал. Не нарочно, просто внутри завелся счётчик, который тикал каждое утро, когда он просыпался в чужом теле, на чужой койке, с чужим запахом перегара изо рта. — Папа! Это Миша увидел его первым. Голос у мальчишки ломался — то ли от холода, то ли от того, что внутри что-то треснуло. Он бежал, скользя по льду, вросшему в асфальт, и Роман чувствовал, как земля под коленями становится жидкой, как она принимает его, готова проглотить целиком, но он не позволит — не сейчас. Миша врезался в него, обхватил за шею. От сына пахло снегом, мандаринами (откуда в ноябре мандарины?) и чем-то детским, забытым, таким родным, что у Романа перехватило горло. Он вцепился в куртку сына пальцами, которые дрожали, и не мог разжать. — Папа, ты где был? Папа, ты плачешь? Папа, у тебя борода… Катя подошла медленнее. Она была старше, ей было восемь, и она уже всё понимала. Она остановилась в трёх шагах, глядя на отца. В её глазах не было той безусловной радости, что у брата. Там была осторожность. Там был вопрос, который она не задавала вслух, потому что мать научила её не задавать вопросы, на которые нет безопасных ответов. — Катя, — выдохнул Роман. — Катюш… Она сделала шаг. Потом ещё один. Потом её розовый пуховик оказался рядом, и он почувствовал, как её маленькая ладонь легла ему на макушку, туда, где волосы давно не знали шампуня, где грязь въелась в кожу. Она гладила его. Восьмилетняя дочь гладила отца по голове, и это было так неправильно, так чудовищно неправильно, что Роман заскулил — тихо, по-звериному, уткнувшись лицом в плечо сына. Он поднял глаза только когда почувствовал её тень. Анжелика стояла в двух метрах. Капюшон она откинула, и Роман увидел её лицо. Оно изменилось. Не то чтобы постарело — нет, тридцать четыре не возраст для женщины, если она не пила свои дни на дне бутылки. Но в нём появилось то, чего раньше не было. Какая-то завершённость. Какая-то окончательность. Как будто она уже всё решила про себя, про него, про их жизнь — решила и закрыла папку с делом. Она не плакала. Это ударило больнее, чем если бы она закричала или бросилась на него с кулаками. — Роман, — сказала она. Не «Рома», не «Ромочка», не тем голосом, каким звала когда-то в темноте спальни. Просто — Роман. Как чужого. — Лика, — прошептал он. — Я… я… Что он мог сказать? Что пил каждую ночь, потому что без алкоголя видел её лицо? Что спал на вокзалах, потому что ни одна дверь не открылась перед ним? Что знал: Вика выгнала его, как выкидывают надоевшую вещь, даже не взглянув вслед? Что Антон, этот тихий школьный «ботан», теперь живёт в его бывшей квартире? Что всё, что он построил за пятнадцать лет, рассыпалось в прах за сто семьдесят четыре дня? Она не дала ему договорить. — Не надо. Два слова. Она сказала их не зло. Она сказала их устало, как говорят «я больше не могу» после долгого пути. Она достала из кармана куртки кошелёк, вынула купюру — пятитысячную, новую, хрустящую — и протянула ему. Не глядя в глаза. — На первое время. Поешь. Помойся. Роман смотрел на деньги и не мог пошевелиться. Пятитысячная. Она давала ему пять тысяч. Та женщина, у которой он когда-то отбирал последнее, оставляя пустой холодильник и ревущих детей, теперь давала ему пять тысяч, как нищему у перехода. — Лика, я не… я не за этим… — Я знаю, — сказала она. — Возьми. Он взял. Потому что не мог не взять. Потому что в кармане у него было семнадцать рублей и талон на бесплатную баланду в столовой для бездомных. Потому что он был голоден так, что тошнота подкатывала к горлу, и потому что он уже давно перестал быть тем Романом, который мог отказаться от милостыни. — Папа, ты придешь? — спросил Миша, не отпуская его шеи. Роман посмотрел на Анжелику. Она отвела глаза. Она смотрела куда-то в сторону, на чёрный скелет колеса обозрения, и в её взгляде было что-то такое, отчего у него внутри всё оборвалось. — Не сейчас, сынок, — сказал он. — Потом. — Когда потом? — спросила Катя. Она всё ещё стояла чуть поодаль, и её голос был спокоен — слишком спокоен для восьми лет. — Скоро, — соврал Роман. Он поднялся с колен. Мокрые штанины прилипли к ногам, колени саднили, но он не чувствовал боли. Он смотрел на Анжелику, пытаясь поймать её взгляд, но она не смотрела на него. Она смотрела на детей. И в том, как она смотрела на них, было что-то такое, что Роман понял окончательно, бесповоротно, как понимают приговор, когда судья зачитывает последнюю фразу. Она не простила его. Она не простит его. Никогда. Она стояла перед ним — его жена, женщина, с которой он прожил пятнадцать лет, мать его детей — и была дальше, чем Луна. Дальше, чем та жизнь, которую он потерял. Дальше, чем любое расстояние, которое можно преодолеть. — Иди, Роман, — тихо сказала она. — Иди. Не надо, чтобы дети видели. Она не добавила «больше никогда». Она не добавила «ты им не нужен». Она просто сказала «иди», и в этом одном слове было столько всего, что он развернулся и пошёл. Он не оглядывался. Он знал, что если оглянется, то рухнет снова, и на этот раз не поднимется. Он шёл, чувствуя спиной её взгляд, и думал о том, что пять тысяч в кармане — это ровно столько, сколько нужно, чтобы купить пол-литра и забыться на один вечер. Или чтобы заплатить за неделю в ночлежке и попробовать не напиться. Или чтобы… Он не знал. Он ничего не знал. Сзади раздался детский смех — Катя что-то сказала, и Миша засмеялся, и этот смех был таким обычным, таким мирным, таким домашним, что Роману показалось: он слышит его из какой-то другой жизни, из окна поезда, который уходит без него. Он вышел из парка, свернул на улицу Ленина, потом на Комсомольскую, потом туда, где дорога вела к вокзалу. Он шёл и чувствовал, как снег под ногами становится всё жиже, всё грязнее, всё больше похож на ту кашу, в которую превращается человеческая жизнь, если долго её не чистить. У магазина «Продукты» на углу он остановился. Постоял минуту. Потом вошёл. Купюру в пять тысяч он разменял на водку, хлеб и колбасу. Самую дешёвую. Колбасу он съел тут же, у витрины, не жуя, давясь, чувствуя, как по горлу идёт горячий ком. Хлеб сунул в карман. Водку — в пакет. Когда он вышел, снег пошёл сильнее. Крупные хлопья падали на асфальт и тут же таяли, превращаясь в ту же серую жижу. Роман поднял лицо к небу, и снежинки падали на его щетину, на губы, на закрытые веки, и это было похоже на причастие. Или на плевок. Он не знал, что будет завтра. Он не знал, будет ли завтра вообще. Он знал только одно: где-то там, в парке, у чёрного скелета колеса обозрения, стоит женщина, которая когда-то любила его, и держит за руки двоих детей, которые когда-то звали его папой. И они идут домой. Без него.

ГЛАВА 2. ИДИЛЛИЯ Сентябрь, три месяца до. Областной город. Квартал частных домов на северной окраине. В начале сентября в областном городе наступает пора, которую старожилы называют «бабьим летом», но это название кажется Анжелике слишком весёлым для той тихой, обманчивой ласки, с которой солнце прощается с землёй. Воздух становится стеклянным — прозрачным, хрупким, готовым треснуть от любого резкого звука. Паутина летает над заборами, тонкая, как материя, из которой шьют саваны. Листья ещё зелёные, но уже краплёные желтизной — болезнь, которая начнётся через неделю, а пока только намечается, как первая морщина у виска. Северная окраина города пахнет яблоками. Здесь, за гаражами и автобусным кольцом, начинается частный сектор: деревянные дома с резными наличниками, огороды, покосившиеся заборы. Дом Ворониных стоит в глубине улицы Вишнёвой, хотя вишни здесь не растут уже лет десять — вымерзли в ту зиму, когда Анжелика только переехала сюда из деревни. Остался только старый, дикий, корявый куст у крыльца, который каждую весну выбрасывает горсть кислых ягод, будто извиняясь за чужую щедрость. Анжелика любила это время. Не за красоту — красота здесь была неброской, крестьянской, той, к которой привыкаешь, как к запаху собственной кожи. Она любила его за предсказуемость. В начале сентября она всегда знала, что будет дальше: дети пойдут в школу, заказы в бухгалтерии навалятся после летнего затишья, Роман вернётся из очередной командировки и будет до Нового года дома, потому что логистика в четвёртом квартале требует присутствия в офисе. Всё было расписано, как бухгалтерский баланс: дебет с кредитом сходились, и это давало ощущение, что мир держится на надёжных сваях. Утро того дня, когда всё ещё было целым, началось как обычно. Она проснулась за десять минут до будильника — это у неё всегда получалось само собой, организм привык к дисциплине раньше, чем разум осознал её необходимость. За окном было серо, но не от дождя — от той предрассветной мути, когда ночь уже отступила, а день ещё не вступил в свои права. Стекло покрылось испариной, и сквозь неё двор выглядел акварельным пятном: размытые очертания гаража, качелей, старого куста у крыльца. Она лежала на спине, слушая, как дом дышит. Где-то в детской тихонько посапывал Миша — у него начинался насморк, надо было купить в аптеке капли. На кухне капал кран — Роман обещал починить ещё в прошлый приезд, но так и не собрался. Сама квартира пахла вчерашним борщом, стиральным порошком и чем-то ещё, неуловимым, что она называла про себя «запахом дома» — смесью нагретого дерева, старых книг и сухих цветов, которые Катя поставила в кружку на подоконник. Роман спал рядом, повернувшись на бок, лицом к стене. Она смотрела на его спину — широкую, сильную, на которой, если приглядеться, уже проступала та мягкость, что приходит к мужчинам после тридцати пяти, когда спортзал заменяется диваном, а бег — командировочными обедами в придорожных кафе. Его волосы, русые, с первой сединой на висках, торчали в разные стороны. Он храпел — тихо, по-домашнему, и этот храп был такой же частью утра, как капающий кран и серый свет за окном. Она не знала тогда, что это утро она запомнит навсегда. Что через три месяца она будет прокручивать его в голове, пытаясь найти трещину, тот микроскопический разлом, через который потом хлынула грязь. Она будет перебирать детали, как следователь: что он сказал, когда проснулся? Как посмотрел? Не слишком ли долго задержался в душе? Не слишком ли часто смотрел в телефон? Но тогда она не искала трещин. Тогда она просто лежала, чувствуя тепло его тела сквозь простыню, и думала о том, что сегодня нужно: — забрать Катю из школы в два, у неё английский по средам;— купить молоко, хлеб, курицу;— отправить отчёт по ООО «Стройтех» до обеда;— позвонить маме в деревню, у неё давление, а таблетки, кажется, кончились. Она любила этот список. В нём была жизнь. Настоящая, плотная, осязаемая жизнь, которую она построила своими руками. — Ты уже не спишь? — голос Романа был хриплым со сна. — Сплю, — сказала она и улыбнулась в темноту. Он перевернулся, не открывая глаз, нашарил её руку, сжал. Ладонь у него была горячая, сухая, и этот жест — механический, полубессознательный — был ей дороже любых слов. Он всегда так делал по утрам: просыпался, находил её руку, сжимал. Пятнадцать лет. — Который час? — спросил он. — Шесть тридцать. — Рано, — он потянулся, и кровать скрипнула под его весом. — Можно ещё полежать. — Нельзя. Катю в школу, Мишу в сад, потом работа. — Ты вечно занята, — сказал он, и в голосе его не было упрёка. Была констатация. Или даже восхищение? Она не разбирала тогда. Она встала, накинула халат — старый, синий, с застиранным воротом — и вышла на кухню. Пол под ногами был холодным, и она пожалела, что так и не купила те коврики, которые присмотрела в прошлом месяце на маркетплейсе. Но потом подумала: коврики подождут, сначала нужно оплатить кружок рисования для Кати и репетитора по математике для Миши. На кухне было темно. Она включила свет над плитой — тусклый, жёлтый, какой бывает в дешёвых люминесцентных лампах. За окном начинался день. Небо на востоке розовело, но розовый был не нежный, а какой-то больной, с желтизной, как синяк, который вот-вот перейдёт в зелёный. Двор ещё спал. Соседский пёс, рыжий кобель по кличке Граф, не лаял. Ворота на улицу были закрыты. Качели, которые Роман сварил для детей из профильной трубы, стояли пустые, и на сиденье лежал забытый с вечера Мишкин рюкзак. Анжелика поставила чайник, достала из холодильника молоко. Холодильник был полон — это она тоже любила. Не изобилие, нет, они не купались в деньгах. Но в нём всегда было молоко, яйца, масло, кусок мяса для супа, банка солёных огурцов, которую мама прислала из деревни. Достаток был не в дорогих продуктах, а в их количестве. В том, что она могла открыть дверцу и не пересчитывать, хватит ли до зарплаты. Чайник закипел, и пар осел на окне, затягивая стекло новой пеленой. Анжелика провела по нему пальцем, и в чистой полоске увидела двор: серый, мокрый, с лужами, в которых отражалось розовое небо. Красиво, подумала она. И не подумала тогда, что красота эта — обманчивая, что она бывает только перед ненастьем. — Мам! — донеслось из детской. — А где мои колготки? Она вздохнула, отхлебнула чай — слишком горячий, обжёг язык — и пошла разбираться с колготками. По пути заглянула в спальню: Роман уже встал, стоял перед открытым шкафом, выбирал рубашку. Он был в одних трусах, и его тело — ещё не старое, но уже не молодое — выглядело в утреннем свете каким-то уязвимым. Складка на боку, след от ремня на талии, родинка на лопатке, которую она когда-то целовала, сама не помня когда. — Синюю, — сказала она. — Синяя тебе идёт. — А я думал, белую, — он обернулся, и на его лице была та полуулыбка, которая когда-то, в самом начале, сводила её с ума. Теперь она просто грела. Как старый плед. Как этот дом. Как всё, что было нажито, выстроено, выстрадано. — Белая будет мяться в дороге, — сказала она практично. — Ты всегда права, — он надел синюю, и это было так привычно, так правильно, что у неё внутри что-то расслабилось. Потом был завтрак. Катя вышла из своей комнаты уже собранная — в школьной форме, с бантами, которые сама завязала, хотя они вечно съезжали набок. Она была похожа на Анжелику в детстве: та же серьёзность в глазах, те же скулы, тот же упрямый подбородок. Миша плелся сзади, сонный, в пижаме, на которой были напечатаны динозавры, и ныл, что не хочет кашу. — Будешь есть, — сказала Анжелика твёрдо. — Каша полезная. — Папа, скажи ей! — Миша посмотрел на Романа. Роман поднял руки в примирительном жесте. Я вне игры, сказал его взгляд. Он всегда был вне игры, когда дело касалось дисциплины. Она злилась на него за это, но тихо, про себя, потому что понимала: кто-то должен быть добрым полицейским. И этот кто-то — точно не она. Она кормила детей, собирала портфели, проверяла, не забыли ли сменку и фартук для рисования. Роман пил кофе за кухонным столом, листая новости в телефоне. Время от времени он поднимал глаза и смотрел на неё. Она чувствовала этот взгляд, но не придавала ему значения. Она привыкла, что он смотрит. Пятнадцать лет. — Я сегодня пораньше, — сказал он, когда она уже застёгивала куртку Мише. — Освобожусь к четырём. Может, сходим куда-нибудь? Давно не были вдвоём. — А дети? — спросила она автоматически. — Бабушка присмотрит. Позвоню ей, она будет рада. Анжелика замерла на секунду. Куда-нибудь вдвоём. Это было так давно, что она почти забыла, каково это — сидеть в кафе, смотреть на него не через головы детей, не через список дел, а просто так. Она почувствовала что-то, похожее на тепло. Или на надежду. Она не разбирала тогда. — Хорошо, — сказала она. — Давай. Он улыбнулся, и в его улыбке было что-то мальчишеское, что-то от того Ромы, который приехал за ней в деревню на стареньком «Форде» и сказал: «Выходи за меня, я тебя никому не отдам». Она вышла из дома первой — детей нужно было отвести до школы и сада, потом вернуться, сесть за компьютер и разгрести отчёты. На улице было свежо. Сентябрьское утро пахло прелыми листьями и дымом — где-то топили баню. Солнце уже поднялось над крышами, но грело слабо, как через марлю. На лужах лежала тонкая, ещё неокрепшая корочка льда, которая хрустела под ногами, как сахар. — Мам, а папа нас сегодня заберёт? — спросила Катя, когда они вышли за калитку. — Папа сегодня раньше освободится, — сказала Анжелика. — Но заберу вас я, как обычно. — А куда вы пойдёте с папой? — спросил Миша, подпрыгивая на ходу и стараясь наступить на каждый ледок. — Никуда, — сказала Катя за неё. — Они пойдут в кафе. Как взрослые. — Я тоже хочу в кафе, — надулся Миша. — Подрастёшь — сходишь, — сказала Анжелика и взяла его за руку. Ладошка у сына была тёплая, сухая, и этот контакт — такой простой, такой ежедневный — наполнял её чем-то, что можно было назвать счастьем, если бы она вообще позволяла себе такие слова. Она не знала тогда, что это утро — последнее утро её иллюзий. Что через три месяца она будет вспоминать каждую его минуту, каждое слово, каждый взгляд, пытаясь понять: где он уже был не с ней? Когда его мысли впервые убежали в другую сторону? Когда он перестал видеть её? Она не знала, что Роман, уходя из дома в тот день, поцеловал её в щёку — так же, как целовал тысячу раз до этого. Что он сказал «до вечера» — и в его голосе не было ничего, что могло бы её насторожить. Она не знала, что Вика, её лучшая подруга со школы, уже отправила ему сообщение: «Кофе сегодня? Мне нужно с тобой поговорить. Наедине». Но это будет позже. А пока — пока было утро. Было солнце, которое пробивалось сквозь серую пелену. Был дом, в котором всё было на своих местах. Была её жизнь, которую она считала своей. Она вела детей по Вишнёвой улице к автобусной остановке, и её шаги были твёрдыми, ровными. Каблуки оставляли на тонком льду аккуратные вмятины, и в каждой из них, если приглядеться, отражалось небо — высокое, сентябрьское, ещё ничего не знающее о том, что случится через три месяца.

ГЛАВА 3. ТРЕЩИНА Середина сентября, два с половиной месяца до. Центр города, бизнес-центр «Платина», кофейня на первом этаже. В середине сентября в областном городе наступает пора, которую не назовёшь ни осенью, ни летом. Это безвременье. Небо висит низко, серое, ватное, и кажется, что если поднять руку, можно достать до него ладонью. Дождь идёт не переставая, но не тот, осенний, хлёсткий, а какой-то моросящий, мелкий, как пыль. Он не смывает грязь с улиц, а только размазывает её, превращая город в акварельный рисунок, который кто-то нечаянно залил водой. Воздух становится тяжёлым, сырым, и в нём

Спасибо за чтение

Вернуться к книге