Цветы у стен ямыня
Успеть сделать
Годы и вёрсты пораздай в срок,
Полные горсти – бороздам строк,
Сыновьям – кисти, дочерям – тушь,
Якоря истин – кораблям душ,
Башмаки – бо́сым, голытьбе – шёлк,
Ручейки-слёзы – седине щёк
Раздавай, скаред, избегай лжи.
Кто едва дарит, тот едва жив.
Павильон Великого Цветения
Государь Четвёртый боялся пользоваться палочками для еды. И, как следствие, мало ел.
В делах правления был немногословен.
Однажды в павильоне Великого Цветения учитель словесности Фан сказал о нём:
— Может ли кто-то сравниться с ним из ныне живущих?
Ученики молча и с восторгом смотрели на Фана. Тот взглянул в сторону и стал любоваться цветами вишни.
Тогда Цзань робко спросил:
— В чём?
Фан скорбно посмотрел на него и ответил:
— Ты слеп, потому что ещё не научился видеть великого.
Цзань прожил семьдесят восемь лет, из них сорок — в звании академика.
В делах правления исполнял предписанное. Ел и говорил столько, сколько считал нужным.
Учеников не брал.
Академик Чэнь Цзо
Академик Чэнь Цзо наведался к своему приятелю, чиновнику ведомства ритуала Шао Ся, в день его тридцатичетырёхлетия. Чиновник Шао встретил его, сидя за трактатом.
— Исполнения желаний, брат Шаньшу, — сказал Чэнь после приветствий. — Я, однако, думал, что у вас дома празднество.
— С чего бы? — удивился Шао.
— Так ведь у вас день рождения, а вы как-никак уважаемый чиновник!
— Брат Хуамин, — ответил Шао, — запамятовал я, что в «Аналектах» говорится о возрасте.
Чэню было удивительно слышать такое от служащего ведомства ритуала, но он на память начал цитировать слова Кун-цзы:
— «В пятнадцать лет я ощутил стремление учиться. В тридцатилетнем возрасте я утвердился. Достигнув сорока, освободился от сомнений…»
— Постойте, — встревоженно сказал Шао. — А что же сказано о тридцати четырёх?
— О тридцати четырёх — ничего.
— Стало быть, и праздновать нечего.
***
Тем же вечером Чэню пришло приглашение: его друг Шао собирал большую компанию в ресторане у Красных ворот. Академик явился и, застав смех и веселье, решил попенять:
— Что же вы празднуете, брат Шаньшу?
— Как же! — откликнулся чиновник. — Посмотрите, какой замечательный день, а сколько таких нам по щедрости дано свыше! Разве не повод для ликования?
Песня о счастливой женитьбе
Вскарабкался на гору лучник-рассвет, пускает стрелу наугад – Туда, где одежды любимой моей цветущий украсит гранат. Пускай её сердце – как вольный ручей, как ветер, что трудно пленить, Но смелой надежды я ткал полотно и выстрадал каждую нить.
Мои подношения были щедры, как струи весенней грозы. Я сливовым цветом за них заплатил учителю славы Сунь-цзы. Пути постигая земли и небес, дорогой к невесте я шёл И волосы – в память о прошлых годах – укутывал в траурный шёлк.
На круглую яшму я звон высыпал из чрева холодных котлов, Холмы и поля расшивая огнём знамён и походных костров. Недолго гнезду оставаться пустым – в нём феникс отыщет приют. О свадьбе грядущей литавры гремят и стройные трубы поют.
Был счастлив шаньюй обрести Чжаоцзюнь, меня же ждёт счастье вдвойне. Ведь сладкое имя невесты моей – победа в суровой войне.
Первая подшивка уличных стихов
Стрекотали цикады в поле. Две – в корзинке, одна – на воле.
*** На подносе рис, на подносе шёлк. Даже старый лис попадёт в мешок.
*** Солнце – красная печать на указе лета. Можешь тем не отвечать, кто не ждёт ответа.
Бумажный лис
Очень давно я не писал стихов. Они словно спрятались, скрылись от меня. Было время, когда идеи, образы, строки, словно яркие цветы, были повсюду — срывай смелее и плети венок. И вот спрятались, словно наступила долгая-долгая ночь. Или даже зима. Зима для меня одного.
Я вышел пройтись перед обедом и подошёл к старой яблоне, которую когда-то посадил сам. Луч солнца из-за тяжёлого облака на секунду пронизал желтеющую листву, и я, едва сдерживаясь, чтобы не побежать, устремился обратно, в кабинет. Лишь бы не опоздать!
Как назло, в кабинете не оказалось ни листочка писчей бумаги. На столе стояла бумажная игрушка-оригами — я сам неделю назад смастерил её, чтобы порадовать сына, — и сейчас мне казалось, это моя последняя надежда. Я развернул квадратный листок и, обмакнув кисточку в тушь, написал:
Провёл рукой По ветви старой яблони, Ни одного плода.
Не хватало двух строк.
Вдруг в комнату вбежал сын. Я очень многое ему прощал, не разозлился бы и сейчас, если бы не эти две строки.
— Папа, а где лис? — спросил он весело, подходя ко мне.
— Какой лис? — я был раздосадован. Но, в конце концов, он не виноват.
— Бумажный лис. Помнишь, ты его сделал?
— Ты всё равно с ним не играл, а мне понадобился лист бумаги, — я указал на стол.
Сын посмотрел на мои сиротливые три строчки, осторожно приподнял уголок листа и решительно покачал головой:
— Лис был рыжий, а твой листок с обеих сторон белый.
Я подумал, что всё равно уже ничего не напишу, и, чтобы порадовать его, решил собрать игрушку снова по старым линиям. Но лис ни в какую не получался. Сыну было очевидно, что лис куда-то подевался, и он упорно требовал от меня ответа, как умеют делать, наверное, только маленькие дети.
— Ну, хорошо, я расскажу тебе, как было дело, — я посадил сына на колени, и он сразу заулыбался. — Он превратился в чайник или в метёлку. Лисы ведь умеют превращаться.
— Неправда, — засмеялся он. — В метёлку и чайник превращаются тануки, а лисы превращаются в коварных девиц. Но бумажный лис не такой, он добрый и не стал бы никого морочить.
— Значит, он залез на окошко, потом — шмыг — и убежал в бумажный лес.
— А что там растёт, в бумажном лесу? — спросил сын.
— Ну… бумажные деревья? — неуверенно сказал я, но понял, что от меня ждут совсем другого, чего-то необычного, и исправил себя сам: — Там растут строчки недописанных стихов, пропавшие из-за всякой домашней суеты.
Мой собеседник задумчиво кивнул, потом спрыгнул на пол и потянул меня за руку в столовую. Жена как раз накрыла на стол и сейчас с нежностью смотрела на нас обоих. За столом сын, сколько я его ни одёргивал, взахлёб рассказывал о том, как ожила бумажная игрушка и отправилась в бумажный лес, поросший стихами.
После обеда я ещё раз навестил свою яблоню, и та, словно приветствуя меня, шелестела листвой, прикрывающей голые, бесплодные ветки.
Когда я вернулся в кабинет, моего листка на столе не было. Вместо него перед тушечницей стоял рыжий бумажный лис. Я хотел было сразу кликнуть сына, но пальцы словно сами собой развернули поделку, и с внутренней стороны я увидел:
Провёл рукой По ветви старой яблони, Ни одного плода. Тем слаще плодоносит молодая, Проросшая из семени её.
Хокку
Время прилива. Узор ракушек на пляже Лепит и сам стирает.
***
«Поосторожней, - Мне крикнул незнакомец. - Коварен нынче лёд».
Слова на шёлке
Великий наставник Ли Яньхоу был единственным, кто изъявил желание отправиться со мною в ссылку. «Мальчику нужно получить образование, — говорил он. — Тем более если это Сын Неба». Смешно, но и сейчас, встречая меня перед уроком в совершенно пустом зале Семидесяти Двух Учений, этот седовласый старец вставал на колени и клал бы земные поклоны до бесконечности, если бы я собственноручно его не поднимал. «Ваше величество… — шептал он тогда со слезами на глазах. — Ваше величество…»
Кажется, только мы вдвоём ещё помнили, что я император. Вернее, великий канцлер Шу тоже об этом знал, иначе просто приказал бы со мной разделаться, но он был опаслив до суеверия. Если у страны не будет государя, вся ткань общества расползётся на нити, а небо, грозно взмахнув факелами пяти стихий, нашлёт на страну неурожай, наводнения, моровые поветрия, сделает её добычей варваров, и в этом чудовищном котле страданий выварится, выкристаллизуется новая императорская династия — в строгом соответствии с законами природы. На смену дереву приходит огонь, на смену огню — земля. На смену нашей фамилии должны были прийти Ляо. Это было неизбежно.
Великий канцлер ненавидел род Ляо. Презирал всем сердцем и ненавидел. Он и сам когда-то носил фамилию Ляо, но по бедности перешёл в богатый клан Шу, а теперь кусал локти. Поздно. Усыновлять его обратно никто бы не стал, да и Ляо теперь были далеко, в краю кочевников, обнимались с ветром и слушали пение стрел. Поди разыщи!
Так что мне оставалось жить пленником — в удалённом и хорошо охраняемом дворце, в тишине, нарушаемой лишь моим собственным дыханием да голосом наставника, когда ему дозволялось ко мне являться.
Весь тот год мы повторяли систему времён. О! В такие дни я ощущал хоть какую-то власть. Прошлое, настоящее и будущее застывают на кончике твоей кисти и послушно ложатся на бумагу, принимая ту форму, которую ты пожелаешь.
— Записывайте, Ваше величество, — сказал в то утро Ли Яньхоу. — На этот раз стихи, вы ведь любите стихи?
Я любил. Я любил всё, в чём была жизнь. Стихи звучали так:
Стылую зиму хоронит зелёный росток. Тучи рассеялись, внемля монаршему гласу. И пеликан покидает прекрасный восток, Белые перья роняя у нашей террасы. Белые перья — последние вздохи зимы. В клёкоте птичьем по-над киноварью беседок Не различим, не заметим, не выведем мы, Как он и нас за собою позвал напоследок.
О как они были созвучны моим собственным чувствам! Как бы сейчас мне хотелось вдохнуть чудесной пудры, проговорить: «Изменяюсь!» — и обернуться птицей, огромной птицей с широкими белыми крыльями. Вперёд и прочь — за солнцем, за вольными стаями, туда, где угасает день! И не беда, если в пути меня собьёт чья-то стрела — я этого не боюсь! Пусть даже это будет стрела беглецов Ляо. По-своему это было бы изящным завершением полёта, всего двухсотлетнего полёта династии.
— Я напишу только «Стылую зиму хоронит зелёный росток», — произнёс я.
— Почему же?
— Закончилась тушь. И новой не достать. Во всём дворце больше не найдётся ни бруска.
— В таком случае, — задумчиво сказал великий наставник, — записывайте это в собственное сознание.
Он вновь размеренно прочёл стихотворение, отмечая окончания строк лёгкими ударами трости по высокой нефритовой вазе.
— Записали?
— Не получается, — признался я. — Я представляю себе, как так же, придерживая рукав, беру кисть, обмакиваю её в тушечницу и подношу к листу, чтобы начертать иероглифы, но при такой позиции вся тушь стекает в рукав.
— Ваше величество! — вздохнул великий наставник. — Да ведь в сознании вам не понадобятся ни тушь, ни тушечница, ни даже кисть с бумагой. Их там и вовсе нет.
Я был в полной растерянности. Сознание, как учат мудрецы, есть действительность совершенномудрого, ибо заключает в себе закон и ритуал. А тушечница и тушь, кисть и бумага суть четыре его друга. Со слов моего учителя выходило так, что в действительности этих четырёх друзей я лишён.
— Ай-я, — горько выдохнул Ли Яньхоу. — Неужели вам до сих пор не ясно? Трон ваших предков пустует. В столичном дворце, где вам полагается быть полноправным хозяином, бесчинствует узурпатор Шу: ест и гадит там же, где ест, как обезумевшая от жадности крыса, проникшая в амбар. О нет, не в вашем сознании вам следует искать друзей. Там вы даже более одиноки, чем в этой роскошной тюрьме.
Это было хуже пощёчины. С тем же успехом он мог бы сейчас подойти и вытянуть меня тростью по спине.
— Я прикажу вас казнить! Вас затравят леопардами! — задыхаясь злобой, шептал я.
— Приказывайте, — Ли беззаботно махнул рукой. — Кто услышит ваш приказ? Вы знали, что гвардейцам, охраняющим ваши покои, запрещено не то что разговаривать с вами, но даже слышать вас? В каждом ухе у них с полцуня шерсти и хлопковых бинтов, да трижды в день капитан-префект Вэй Ху обходит караулы и проверяет, не осмелился ли кто-то подвинуть затычку. Кричите, они совершенно глухи.
— Я напишу указ, и вас казнят. Моё слово — закон.
Великий наставник криво усмехнулся:
— Стал бы я откровенничать, не зная, что нахожусь в безопасности? Ну, подумайте, какой указ, у вас ведь нет ни крошки туши!
От беспомощной ярости мутилось в глазах. Мне хотелось выть раненой волчицей, но так моё бессилие лишь умножилось бы многократно. Я оторвал полосу от подола своей шёлковой рубахи и, прокусив указательный палец, начал выводить слова собственной кровью.
Дождавшись, когда алые строки подсохнут, я аккуратно сложил написанное и передал Ли Яньхоу:
— Сам я никак не смогу передать это наружу. Вы должны мне помочь. Зашейте мой указ себе в пояс, а в столице разыщите тех, кто ещё сохранил верность императорскому дому: они не преминут привести написанное в исполнение.
Великий наставник рухнул на колени и припал губами к моим туфлям:
— Ваше величество! Даже если мне суждено три тысячи раз погибнуть, я не смогу отплатить вам за то бесконечное доверие, которым вы меня наградили!
***
Трудно сказать, что́ подвело старого чиновника: лицо, походка или просто неудачный день, — но на Малом мосту стража остановила его для досмотра. Насколько это было возможно, Ли держался спокойно и уверенно, но, когда подлецы начали внимательно изучать свежие стежки на его поясе, понял, что всё кончено.
— Простите меня, Ваше величество, — беззвучно произнёс он и, перемахнув через балюстраду, бросился на дно ущелья.
Через минуту моё тайное послание было в руках Вэй Ху. Бегло его просмотрев и, конечно, не поняв ни слова (никто из приставленных ко мне гвардейцев не умел читать), капитан-префект распорядился незамедлительно и в строгой секретности доставить его лично великому канцлеру.
Внешние и внутренние караулы в моём дворце были удвоены.
***
Тревожная весть застала канцлера в его роскошной резиденции. Нечестивец сидел под жёлтым балдахином, вкушая перчёную утку, фаршированную грибами и чёрным рисом, под непристойную музыку тамбуринов. Десятой доли совершаемых им сейчас преступлений в былые времена хватило бы, чтоб казнить его со всеми родственниками-кровососами, но теперь он ощущал полную безнаказанность. Казалось, ещё немного — и из боковой комнаты выйдут танцовщицы и построятся восемью рядами. Вот тогда можно ставить точку. Но Шу был не дурак. Он знал, что всему есть предел.
Да и стоит ли шагать дальше положенного, когда ты и так стоишь на вершине власти и целый рой прихлебателей жадно заглядывает тебе в рот, изредка перешёптываясь — а на самом деле приглядывая за соседом, чтобы тот не явил особого проворства.
Со двора раздался крик: «Доклад», — и канцлер, потянувший было к себе утиное крылышко, так и замер с открытым ртом, позволяя приближённым заглянуть дальше обычного. «Доклад! Донесение из Лазурного дворца!»
Музыка и перешёптывания сразу стихли.
— Прикажете всем удалиться? — робко спросил министр просвещения Ли Юнь. Подумать только, тоже Ли, а какие разные судьбы!
***
В зале остались сам великий канцлер, генерал летучих колесниц Сунь и лейб-медик Ван. И дочь узурпатора, девица Нюйши, о которой как-то особо не вспоминали, потому что она, как и полагается приличной девице, находилась в уголке за ширмой. Шу прочил её в императрицы и даже уже исчислил удачный день для нашей свадьбы, так что ей полагалось подслушивать мужские разговоры и осваивать азы стратагематики и государственных интриг.
— Итак, господа, когда наставник императора Ли Яньхоу покидал Лазурный дворец, бдительная стража извлекла у него из пояса вот это! — грозно произнёс Шу. — Вы понимаете, что это значит?
— Сын Неба что-то замышляет… — произнёс на вдохе лейб-медик Ван, так что неясно было, вопрос это или утверждение.
Канцлер расчистил письменный стол и развернул на нём шёлк.
— А вы уверены, что это написал сам император? — с сомнением спросил генерал Сунь. — Ведь почерк, кажется, не его?
Ещё бы! Я написал это левой рукой и по-французски!
— Нет-нет, — задумчиво сказал Ван, — послание действительно его. Я узнаю эту кровь. Но мне трудно прочесть… Первое слово — кажется, «маркиза»?
Шу с видимой брезгливостью склонился над столом и начал читать:
— «Маркиза…»
***
Маркиза не могла уснуть. Она сидела на краю кровати, обняв кружевную пуховую подушку, и плакала от бессилия. Эта история не могла, не имела права завершиться столь ужасно, а главное — прозаично. А как она начиналась в июне!
Её старший брат Антуан, le blond cupidon, а ныне гордость полка королевских кирасир, навестил тогда родные пенаты и, возвращаясь в столицу, невзначай забыл у себя в комнате томик Корнеля, весь испещрённый рукописными пометками, комментариями и даже вариациями стихов, подчас точнее и сильнее строк самого Корнеля. На форзаце красовался лаконичный экслибрис, в котором имя владельца было обозначено лишь первой буквой — L.
За неделю маркиза прочла книгу несколько раз от корки до корки и в романтическом порыве на карточке, которую использовала для закладки, написала горячий ответ этому неведомому комментатору. Надо же было случиться такому, что Антуан, вернувшись за этой книгой (взятой, как он объяснил, у друга), увёз её в столицу с той самой закладкой. А ещё через неделю таинственный L. написал ответ!
Всё лето они переписывались. Её респондент так и не называл своего полного имени, предпочитая скрываться за инициалом, и маркиза полюбила эту литеру сильнее, чем что-либо в жизни. Долгими вечерами она вышивала её на платках вместе с собственной монограммой, и буквы перевивались, перетекали одна в другую, как её собственные мысли порою переходили в рассуждения L., холодные и высокие, как Монблан, так что невозможно было понять, где заканчивается одно и начинается другое.
Антуан, однажды перехватив эту необычную корреспонденцию, обещал сестре устроить их встречу, которая произошла в сентябре на вечере у герцогини де Жуайез. Всё то, о чём могла мечтать маркиза, сбывалось: L., граф Луи д’Аркур, был невероятно хорош собой. В его облике её восторгало всё, от лучезарной открытой улыбки до пышных манжет, самый шелест которых заставлял её сердце трепетать.
Уединившись в колоннаде à la grecque, они завели разговор об античных и современных авторах, но если, находясь у себя в имении, маркиза могла тщательно вымерять каждое слово, то здесь оступалась на всяком шагу, допуская ошибки в суждениях и обнажая свои до боли мелкие познания Аристофана и ранних работ Брентано. Видимо, чувствуя неловкость, изменился и L., отзываясь на её слова холоднее обычного и в самых скупых формулировках.
Они простились как-то вскользь. Ни рукопожатия, ни взгляда. Это был разгром, полное поражение романтизма под натиском беспощадной реальности.
Внезапно окно приоткрылось, и на пол с глухим стуком упал конверт. Письмо от L. Наверное, последнее его письмо…
«Милая маркиза! — начиналось оно. — Вы не правы». И этим завершалось.
Шелест его манжет чувствовался даже с листа бумаги, и при чтении письма корсет стискивал грудь неимоверно. Писать ответ самой было выше её сил, и маркиза позвала кормилицу, старушку Клотильду.
— Сами вы не правы, граф! — срывающимся голосом диктовала юная госпожа, словно разговаривая сейчас с этим нахалом. — И дальнейшее знакомство с вами обременительно будет и для меня, и для вас.
«Сами Вы не правы, граф, — покорно выводила Клотильда. — И дальнейшее знакомство с Вами обременительно будет и для меня, и для Вас»…
***
— И это всё? — срывающимся голосом спросила моя невеста из-за ширмы. — Неужели он больше ничего не написал?
Генерал Сунь и лейб-медик Ван смущённо переглянулись, а великий канцлер хрипло подтвердил:
— Это всё.
Из-за ширмы послышались рыдания.
— Это… так трогательно и проникновенно… — наконец, проговорила Нюйши. — Отец, я не смогу жить, если не прочту этой истории дальше. Умоляю, разыщите продолжение!
***
В зале Семидесяти Двух Учений царил мрак. Я сам погасил все светильники, прежде чем вернуться на место, а теперь капитан-префект нёс перед канцлером огромный бумажный фонарь — иначе нельзя было увидеть решительно ничего.
— А вы уверены, что он по-прежнему здесь? — недоверчиво спрашивал Шу. — Не мог он сбежать?
— Ни в коем случае! — рапортовал Вэй Ху. — Гвардейцы повсюду. С тех пор как ушёл господин Ли, Сын Неба никуда не отлучался из этого зала. Вот же он, господин великий канцлер! Кажется, спит!
Свет фонаря коснулся моей фигуры, и по кивку узурпатора, вперёд семенящей походкой вышел лейб-медик Ван. Он внимательно меня осмотрел, проверил пульс и зрачки и с потерянным видом сообщил:
— Император умер.
— Что?! — прогремел Шу. — Как умер?! От чего он умер?!
— Посмотрите сами. В нём нет ни кровинки. Похоже, в этом и есть причина.
— Он истёк кровью?
Но во всём зале не было ни пятнышка крови, а на моём теле — ни единой раны, кроме той, на указательном пальце.
— Мне кажется… — промямлил Ван. — Как бы это выразить… Он исписался… Не в том смысле, в каком исписывается дешёвый литератор, а в самом благородном, царственном смысле. Вся его кровь вытекла вот через этот палец. Мы видели начало работы Сына Неба, но он, видимо, с тех пор неустанно писал её дальше.
— В таком случае — где эта работа?! Мы обыскали весь зал, каждый его уголок — и ничего не нашли.
И не могли найти. Лейб-медик не ошибся: роман действительно был завершён. Но я не так-то прост. Я записывал его в своё сознание.
Смотритель дворцовых экипажей Ляо Янчжу и литератор Чжан во время случайных встреч обсуждают проблемы современной литературы
Былки-кобылки
Смотритель дворцовых экипажей Ляо Янчжу, ценитель искусства, усмотрел в торговых рядах литератора Чжана и остановил его, ухватив за рукав.
— Я, — сказал Ляо, — почитаю вас великим мастером словесности! Читать ваши работы — особое наслаждение. Знаете почему? У вас нет вот этих бесконечных «был», «была», «было».
Чжан опешил:
— Помилуйте, сударь! Что вы такое говорите? Да у нас в языке и слов таких нет!
⁂
Глаза и волосы
Прогуливаясь во время ассамблеи по саду Осенней Свежести, смотритель дворцовых экипажей Ляо Янчжу, ценитель искусства, усмотрел у пруда с карпами литератора Чжана и направился к нему.
— Я, — сказал Ляо, — почитаю вас великим мастером словесности! Нет в ваших работах, знаете, дурацких и пространных описаний. Знаете, «у неё были такого-то цвета глаза, такого-то цвета волосы, которые спускались на столько-то цуней ниже лопаток»…
— Зачем ещё цвет указывать? — удивился Чжан. — Может, пишут ещё: «У неё были глаза и волосы»? К чему бы?
— А что сказать про длину ниже лопаток? — не сдавался Ляо.
— Вы что, женщин не видали? — спросил Чжан и покачал головой.
⁂
Из зеркала смотрел
По пути в загородное имение смотритель дворцовых экипажей Ляо Янчжу, ценитель искусства, увидел у городских ворот литератора Чжана и повелел остановить паланкин.
— Я, — сказал Ляо, ступая на землю, — почитаю вас великим мастером словесности! У вас, дорогой господин Чжан, нет заезженных штампов: из зеркала, мол, смотрел на персонажа такой-то и такой-то человек. Усталый, знаете ли, мужчина или горделивая девушка с водопадом волос и родинкой на щеке.
— Да ну вас, в самом деле! — отмахнулся Чжан. — Видели вы наши зеркала? Усмотришь там, усталый человек или горделивый? Даже родинку не разглядишь.
— Вот есть, говорят, очень чистые зеркала, не бронзовые, а серебряные, — отметил Ляо.
— Ишь ты, — хмыкнул Чжан. — Ну, посмотритесь в такое.
В скором времени Ляо раздобыл себе серебряное зеркало, его доставили в имение под тяжёлым покрывалом. Сдёрнув ткань, чиновник подошёл ближе. Из зеркала на него смотрел литератор Чжан.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
