Обложка Триады

Триады

Михаил Абрамович Дынкин

0% прочитано
Стандартный
Михаил Абрамович Дынкин

Триады

Приложение

Михаил Дынкин

Триады

© М. Дынкин, 2019

© А. Куманин, иллюстрации, 2019

© О. Сетринд, обложка, 2019

© Издательство «Водолей», оформление, 2019

* * *

Вместо предисловия

Ты поставь мне на вид заоконный

двухэтажное здание школы,

старика с головой каракала

исполинской осины в сени;

облака, распустившие перья,

а под ними танцующих пери,

куб кофейни, узорные кровли

в голосящих гирляндах синиц.

Ты поставь мне на вид для контраста

вертухаев, от холода красных,

храбрецов, в ожиданье ареста

забывающих о кураже;

человека с овчаркой и чело-

века с дыркой в затылке. Зачем он

нарушал предписания квеста,

человек не ответит уже.

Ты поставь его на ноги что ли

и оставь на углу возле школы,

где норд-вестом как раз расшатало

жёлтый зуб неизменной ольхи.

Пусть кружит он по тёмным аллеям

бледным светом миров параллельных,

невесомой фигуркой Шагала,

птичьим вздором, звездой чепухи.

Триады

Птицы на заре перекликаются,

к Богу обращаются на ты.

Дерево, забыл как называется,

раскрывает красные цветы.

На балконах сонные курильщики

дым глотают, тупо смотрят вниз.

Школьницы замазывают прыщики -

близнецы подмигивают из

Зазеркалья.

Огненное лезвие

в облачный завёрнуто рукав…

Никакая это не поэзия,

говорит стоящий в облаках.

Головой покачивает, щерится;

под ногами вертится Земля…

Мне в него с рождения не верится,

как ему не верится в меня.

Изумрудный город

Всё прочее – литература

Литпроцесс

Торжественный запуск литпроцесса

состоялся в тихом Изящногорске

в десять утра по местному времени.

(Говорят, церемонию открытия посетил сам Президент,

загримированный на всякий случай под поэта-деревенщика.)

Раскрасневшийся мэр перерезал ленточку

и процесс пошёл:

зажужжали генераторы текстов,

начались фестивали и презентации,

возникли и сплотились вокруг кураторов

референтные группы.

С каждым днём таких групп становилось всё больше,

что неизбежно приводило к открытой конфронтации,

заключению стратегических союзов,

дезертирству и мародёрству.

Беспорядочные половые связи внутри групп

вызвали, в свою очередь,

невероятное количество текстов-мутантов,

похожих не только на мать с отцом,

но и на всех их единомышленников, включая кураторов.

Неразбериха сменилась смутой,

но на армию критиков полагаться не приходилось,

вояки только подливали масла в огонь.

Потом боевики из «Литературного джихада»

взорвали общежитие контролёров качества,

и страна забалансировала на грани гражданской войны.

Переодевшись верлибристом-западником,

Президент бежал за границу,

а в главные города страны вошли японские танка.

Начинался новый (экзотический) виток литпроцесса.

Модернисты

«Как хороши, как розовы мы были!» –

выстукивает некто Игорь Эс;

шлёт розаны Евтерпе на мобильный –

поэт в России умер, но не весь.

Вот прихватив аллюзии, коллажи

и прочий стихотворный инструмент,

Владимир Эм (как прежде эпатажен)

в горчичной кофте в свет выходит. Свет

садится на расшатанные стулья.

Мы видим в зале Николая Гэ,

пенсионерку с головой горгульи

и юношу в непарном сапоге.

Сначала читка, а потом фуршет, но

не хочется толкаться дотемна,

изображая Бога или жертву…

Багровый клён припал к окошку, а

по крыше шпарит оголтелый ливень.

Кто выступит с ноктюрном на трубе?

Иосиф Эм сбегает с чьей-то Лилей –

я полагаю, это Лиля Бэ.

Альбатрос

Эн живёт как придётся. Приходится туго вообще-то.

А душа того Эна как будто висит на прищепках

меж землёю и небом, которые сильно устали

и, возможно, со скуки готовы меняться местами,

что и делают, кстати, хотя без большого успеха.

Эн живёт, точно держит за хвост бесконечное эхо.

Переводит его на язык листопада и ветра.

Переходит в метро с облетающей ветки на ветку

облетевшую. Что ж… Не помочь ему, видно, и ладно.

Сочиняет стихи, иногда получается складно.

Сочиняет стихи, ничего не умеет помимо,

и печатает их на страницах «Херового мира».

Ибо Эн есть реликт и не может похвастать харизмой.

Месяцами небрит, состоит из одних атавизмов…

«Ну чего ты, чего?» – скажет Эну жена его Лена.

Пожалеет его. Ты бы лучше себя пожалела.

Джим

Сатори

Джим танцевал фанданго или сальсу

в техасском клубе «Сумрачный ковбой»;

в любовный треугольник не вписался,

ударился о стенку головой.

Его ногами били в коридоре

и на парковку вышвырнули, где

Джим пережил мгновение сатори

и так духовно вырос, что задел

макушкою туманность Андромеды

и в космосе открытом покружил…

Аптека. Ночь со вторника на среду.

Джим входит в дом.

Жена бранится: «Джим,

какого чёрта? Где тебя носило?»

Джим свирепеет, обувь сняв едва;

выталкивает в воздух слово Силы,

потом другие крепкие слова.

Машина времени

Джим времени машину изобрёл,

влетел в чужое прошлое, орёл.

А там жена, но только молодая

то принимает Джима за джедая,

то путает с мифическим царём.

Джим кипятится: «Что за детский сад!» –

подумав, возвращается назад,

выходит в изменённом настоящем.

Из зеркала на Джима смотрит ящер.

Джим холодеет и отводит взгляд.

Бросается к машине временной,

летит в родное будущее – ой,

кошмарный киборг по квартире кружит,

хохочет, называет Джима мужем,

кричит: «Добро пожаловать домой!»

Перевоплощение

Джим не желал перерождаться

но Джим в системе засветился.

Плывёт теперь к жене гражданской,

которой боссом приходился,

по морю перевоплощений…

И вот коричневым жучищем

в полу нащупывает щель он

и в поисках духовной пищи

летит на кухню из галута,

где целый вечер прохлаждался,

оказываясь почему-то

на той единственной гражданской.

Гадание

Маг

У мага восьмёркою шляпа,

масонский значок на груди;

скелет вылезает из шкафа,

пока он в асане сидит,

сиянием солнечным чакры

полощет который нисан,

и два его сердца от счастья

поют и стучат в унисон.

Скелет проползает на брюхе,

приветливо машет рукой.

Летают поддатые духи,

и демон какой-никакой,

а палец ему не клади в рот,

часами лежит на софе.

Кудесник зовёт его «Ирод»,

но это когда подшофе.

У демона сложное имя,

зато он в общении прост.

У демона когти что кии

и с рыжею кисточкой хвост.

Проснётся и думает: «Где я?» –

поэтому вовсе не спит.

Приходит жена чародея,

приносит технический спирт;

глотает, не морщась, красава,

на закусь берёт чернослив

и тоже садится в асану,

кокетливо чакры прикрыв.

Колесо Фортуны

Мы глотали колёса Фортуны

(две таблетки – и счастлив мгновенно);

задевали какие-то струны

в неподатливом сердце Вселенной.

И она становилась моложе,

прямо вот на глазах хорошела,

чудо-женщиной с матовой кожей

выгибала змеиную шею.

Говорила

изнутри озарялась, звенела…

Мы сидели, чисты и красивы,

на большом колесе обозренья.

Пролетали железные осы.

Города превращались в руины.

И неслись огневые колёса

по окутанной дымом равнине.

Дьявол

Дьявол приходит в гости в рабочий полдень:

шляпа восьмёркой, смокинг, резная трость.

А на челе его огненный знак Господень,

что не мешает видеть тебя насквозь.

Вежливый господин, утонченный даже,

лучшего собеседника – поискать…

Перстни на длинных пальцах, высок, вальяжен

и седина красивая на висках.

Ты же зарос щетиной, два дня не мылся,

на голове, наставленные женой,

вьются рога и не имеет смысла

смерть твоя, ты и без смерти-то неживой.

Ну ничего, вот придёт с портвешком подельник,

вспыхнет в крови животворящий крест…

Дьявол сидит и смотрит тебя, что телик.

Как ему только это не надоест?

Не верь

С Богом

«Не верь, – сказали бесы, – не проси».

И на крыльцо расшатанное вышли.

Закуривая, сел в упадке сил

в качалку кресла. Надо мной по крыше

грибным дождём прогуливался Бог,

в руках – букет из дивных мухоморов:

«Добавил и «не бойся» бы, но OK,

и так всё ясно, хватит разговоров.

Эй, выше нос, заканчивай смолить,

открой окно и комнату проветри.

Опохмелись, а после помолись

и чокнись с Богом чашками Ай-Петри;

на каждой восхитительный пейзаж –

сирень небес над каменным болваном.

А статус Крыма – ваш или не ваш –

бессмертному, прости, по барабану».

Мы выпили, решили закусить.

Забомжевав, скитались по России.

В иные дни случалось и просить,

но воровали чаще, чем просили.

* * *

Выпил парень, поехал в Иваново

да влюбился там в деву-лису.

Завлекла к себе в спальню она его,

расплела накладную косу;

рыжеватою шерстью покрылась вся,

зубы щёлкают, морда остра.

Взвыл любовничек, к выходу кинулся,

рухнул на пол, дышать перестал.

Вот очнулся в лесу заболоченном:

где бумажник? Бумажник тю-тю.

В череп будто бы гвозди вколочены,

а рука превратилась в культю

левая, а дрожащею правою

чертит парень невидимый крест.

В океане забвения плавая,

надвигается город невест -

крыши красной посыпаны паприкой,

в подворотнях пульсирует снег,

и плетутся на ткацкую фабрику

безутешные толпы калек.

На дне

Дерево стало рыбой, а дождь кустом.

Дьявол пришёл и осенил крестом

спящего андрогина с лицом дракона.

Вывел старик на улицу паука.

На пауке – ошейник, а старика

кличут Фаддей Евграфович Никаноров.

Вот он идёт быстро ли, медленно

вниз головой на городское дно,

видит бомжей, демонов, проституток;

в правой руке топорщится мокрый куст,

в левой – в смоле и листьях, горька на вкус,

пляшет ставрида-рыба на ножках гнутых.

В чёрные дыры затянутые дворы,

радуются пришельцу. И комары

пьют его кровь, превратившись в продажных женщин.

Лает паук на кошаков и крыс.

И андрогин кричит старику: «Проснись!» –

даром что сам сновиден он и нездешен.

По мотивам

Плохая карма

Плохую карму выдали Ивану.

– Хорошие разобраны давно, –

сказали, покачали головами…

Сидят и наслаждаются кино.

Там пьяный батя мается в передней.

В светёлке акушерка мельтешит…

Родился Ваня дураком последним,

читает Ваня книгу Берешит;

хохочет, ничего не понимает,

болтается у чёрта на рогах,

коту сапог кирзовый предлагает,

хотя коты не ходят в сапогах.

А где-нибудь в Италии далёкой

грустит старик, похожий на бревно;

папаша Карло, карлик одинокий –

плохая карма, сразу видно, но

есть у Карлито странная картина,

на ней в очаг пихает колесо

кубический гомункул Буратино,

а в правом нижнем – подпись: «Пикассо».

– Продай, отец, – откроешь галерею!

Тебя бы, старый, Феликсом назвать!

– Тьфу, – отвечает, – уходи, еврей, а

тот натюрморт бесплатно можешь взять.

* * *

Мы искали, где собака зарыта;

землю мёрзлую рыхлили, копали.

Обнаружили пустое корыто,

рыбий остов и скелет аксакала.

Голем Павлович сказал: «Это Пушкин.

Ну, не собственной персоною то есть.

Но куда запропастилась старушка,

что пилила аксакала всю повесть?»

Мы продолжили копать за собаку,

долго, коротко ли – без передышки.

Извлекли на свет гомункула в банке

и раввина в пожелтевшей манишке.

Голем Павлович сказал: «Это брат мой,

не раввин, а тот, который гомункул».

Мы решили возвращаться обратно,

совершили небольшую прогулку;

в повторяющихся снах заблудились,

покатались на змее Зодиака,

но не вызнал до сих пор ни один из,

где зарыта эта ваша собака.

* * *

Сунь Укун говорит обезьянам: «Прощайте!» -

машет лапой косматой руки.

Эмигрирует в Штаты ли в поисках счастья

или едет в республику ШКИД;

или, может, чудовище злобное вертит

на трёх буквах, последняя – «ю».

«Подари мне, любимая, персик бессмертья, -

обезьяне своей говорю. -

Я хотел бы вонзить в золотистую мякоть

сладко ноющие резцы,

и, упав на траву, хохотать или плакать,

наполняясь энергией ци.

Сунь Укун испарился, а мы – ну ещё бы! -

остаёмся на птичьих правах

в этих вечнозелёных прекрасных трущобах

без царя в золотых головах».

Аргумент

Было душно. Пел пернатый кантор

всей своею маленькой душой.

День перевалил через экватор

и на понижение пошёл.

Воздух плотной плёнкою казался.

Над асфальтом поднимался пар.

Гладил мальчик солнечного зайца

на веранде. Рядом мирно спал

молодой ретривер золотистый

и во сне рассматривал кота.

Кот же на рыбалку шёл, светился,

выпускал колечки изо рта.

В лапах – трубка, удочка, ведёрко…

И уже как будто не во сне

тёрли духи облако на тёрке,

чтоб летел на землю мокрый снег.

Замолкала птица, без оглядки

проносилась сквозь холодный свет.

Выпущен мальчишкой из рогатки,

мчался камень дезертирке вслед.

Разгонялся до потери пульса -

от натуги даже покраснел;

поравнялся с птицей, промахнулся

и исчез из виду вместе с ней.

* * *

Лёг в кровать, задумался, задел

локтем задремавшую супругу;

повернулся на бок, а затем

на спину… И вот идёт по лугу,

наступает прямо на цветы

жёлтые, багровые, любые:

вран-да-майна, мачеха-и-ты,

даже о ромашках не забыли.

Пьяный ангел валится в траву,

по земле катается, хохочет.

Бабочки по воздуху плывут,

закатив фасеточные очи.

Обернёшься – и черным-бела

роща расступается зловеще.

– Не смотри туда, сомнамбула, -

говорит сновидцу волнорезчик,

вырезая дивную волну,

на воду красавицу бросая.

Едет новобранец на войну,

руку под подушку запуская…

Он проснётся через полчаса,

весь в земле, укушенный женою;

распахнёт потухшие глаза

и заденет даму за живое.

Аргумент

«Не грусти, – говорил мне молчальник –

без озвучки, но я понимал, –

всё потеряно, друг, изначально;

обезьяна ты или кайман,

альбатрос или чёрная мамба,

наступает такая пора –

ни везение, ни доктора.

Эту фундаментальную тему

разрешают посредством ножа,

но куда бы душа ни взлетела,

существует ли, парень, душа?»

В отдаленье корова мычала,

дым курился над древней избой.

Скалил жёлтые зубы молчальник,

а точнее, остатки зубов.

Я на камень замшелый уселся

(правда в том, что в ногах правды нет).

И вонзилось мне лезвие в сердце,

как последний его аргумент.

Веселящий газ

Ленинград

Человек начинается с левой ноги –

вот проснулся и с левой встаёт.

Под крылом не зелёное море тайги,

а тускнеющий мартовский лёд;

грязноватого снега развалины на

тротуарах, пивная, продмаг…

Человек упирается в стену, стена

упирается в длинный овраг.

Там тамбовские волки играют в снежки;

наигравшись, спешат на парад.

В серых лапах пунцовые держат флажки.

Из Тамбова идут в Ленинград.

Человек улыбается, машет волкам.

«Наконец-то! – кричит. – Молодцом!»

Удаляется в ванну, по жёлтым клыкам

водит щёткою, бреет лицо;

корчит зеркалу рожи (не может без рож),

а из зеркала смотрят враги.

Между тем просыпается город и тож

поднимается с левой ноги.

Гумилёвский трамвай по Приморской бежит,

в отсыревшие боты обут.

Улюлюкают дамам на Стачек бомжи.

А по Невскому волки идут.

Следствие

Детектив изучает улики:

пол-литровую банку черники,

перья чаек, какие-то злаки,

норку мыши, лукошко опят.

Нарезает круги, размышляя;

запирается, чтоб не мешали

в кабинете. Зелёной клешнёю

потирает опять и опять

подбородок массивный багровый.

Вспоминает родные дубравы

на планете Аркадия Нова,

в олимпийские кольца свернув

впечатляющий хвост. А в подвале

душегуб созерцает ладони,

на которых сверкают медали,

из которых одна за войну,

а вторая за что-то такое –

в двух словах не опишешь. Толкая

вагонетку с бобами какао,

запыхавшийся судмедэксперт

говорит в диктофон: «Вероятно,

мышь убита тупым долгопятом».

Долгопят поправляет: «Предметом».

«Не тупым», – возражает предмет.

* * *

Она стоит под деревом нагая.

На голове два синих попугая;

один продолговатый изумрудный,

другой же вообще не попугай.

А дерево то яблоня, то вишня -

само не понимает, как так вышло,

но ты его за это не ругай.

Тут есть, конечно, пара неувязок.

Она стоит одетая под вязом,

на ней крутые валенки и стразы,

а больше ничего. Ну а чего

ты ожидал, читатель или зритель?

Вы с ней сто лет под ивою стоите;

вам машет солнце костью лучевой,

поёт зюйд-вест, селена глазки строит,

тень ворона выклёвывает глаз.

Стекает с веток красный дождь листовок…

Она считает, что грустить не стоит.

Её дыханье – веселящий газ.

Рагнарёк

Тяни-Толкай

Бранился извозчик и Тяни-Толкая хлестал,

когда из лечебницы вывели бледного Ницше.

Лёг на спину дождик, почувствовав вдруг, что устал.

Шли спать проститутки. Торги начинались на бирже.

Карета промчалась, забрызгав философу плащ.

И солнце туман распороло лучами косыми.

Голодные духи пускались над бойнями в пляс.

А Тяни-Толкай всё к земле прижимался, не в силах

понять, что случилось; зачем его, бедного, так –

тяжёлою плетью, с садистской оттяжкой, до крови?

И головы зверя мотались и никли не в такт.

Ах, если бы только он мог, как нормальные кони,

читать мостовую уверенным цоком копыт…

Тут бледный философ ударил злодея: «Не надо!»

Свернулось пространство в какой-то сплошной неевклид,

и в нём заметались зелёные ангелы ада.

И вот санитары берут Заратуштру в кольцо,

толкают и тянут, и это щекотно немного.

И всё заслоняет залитое светом лицо,

похожее на исполинский подсолнух Ван Гога.

Шалтай-Болтай

Что ни утро, дивился – живой,

явь за хвост разноцветный хватая;

под холодной водой в душевой

напевая «Шалтая-Болтая».

«Я сидел на китайской стене,

том Конфуция в лапах передних.

Было страшно и весело мне

оставаться одним из последних.

Было страшно. Багряной иглой

исцарапало душу светило.

Столько в землю шалтаев легло,

что болтаям земли не хватило.

Было весело. Дождь или снег –

я кричал: мы ещё повоюем!

Жил на свете один человек,

сам не знаю – во сне, наяву ли;

человечек смешной дрожжевой,

в смысле, рос не по дням – по часам он.

Что ни утро, стоял в душевой,

и вода накрывала, как саван,

человечка того – чудака,

распустившего мыльные перья…

Всё текла, говорю, и текла,

доходила до точки кипенья».

Рагнарёк

Был у Вани волшебный зверёк;

по-научному звать – «рагнарёк»,

хвост пушистый, глаза что рубины.

Рагнарьки, они вроде хорьков:

благородная синяя кровь,

сами белые наполовину.

А второй половины зверька

ни один из живущих пока

не видал – чудеса да и только!

В общем, странный зверёк рагнарёк.

Холил Ваня питомца, берёг

всё равно что родного ребёнка;

то расчешет, то кормит с руки.

А как умер, пришли мужики,

под ракитою Ваню зарыли.

Спи, Ванюша, вот Бог, вот порог,

а меж ними, что бурный поток,

рагнарьков половины вторые.

Тёмное место

Так долго Апостол ходил по воде,

что вышел на берег больным.

Гадал Пироман по вечерней звезде,

по рёбрам её огневым.

В таверне Сновидец сидел, выпивал

на пару с Паяцем Таро.

Вытягивал лапы роскошный сервал

под залитым пивом столом;

он экскурсоводом в Аиде служил,

в Морфеево царство сбежал,

и вот, перейдя на постельный режим,

лоснится что твой баклажан.

…Бомжи возле пирса костёр разожгли,

прочли мою жизнь, как роман.

Апостол сказал: «Не хватает души».

«Огня», – возразил Пироман.

Майя

1

Был День всех святых. Мертвецы воскресали.

Кошмарный оркестр громыхал Берлиоза.

Повстанцы сжигали колёса сансары,

боролись с припадками метемпсихоза.

Потом они смяли кордон полицейский

и, возликовав, развернули штандарты.

А в царском дворце предавались инцесту

придворные дамы и пьяные барды.

Тиран не тиран, но чертами похожий

на Гая Калигулу, сидя на троне,

кивал головою и хлопал в ладоши,

покрытые пятнами высохшей крови.

Он знал, что не будет и не было Рима,

что все эти люди, включая повстанцев,

суть майя, как мама ему говорила,

когда уставала от казней и танцев.

2

Человек человеку не то чтобы волк,

человек человеку – печаль,

объяснял неофиту старик Сведенборг,

головою кудлатой качал.

Не пристало мне смертному смертных чернить,

но и друг человеку – чужак.

Это тёмное место, прости, ученик:

на поверхности тени лежат,

а внутри пустота, говорил Сведенборг,

невозможно задать алгоритм.

В пустоте и творит нас невидимый Бог,

не вникающий в то, что творит.

Он идёт по карнизу, и сам Он – карниз,

где твои балансируют дни.

Голубятню откроет, и ангелы из

вылетают, как будто они

суть реальное что-то.

Краснеет флажок.

потому что трубит за спиною рожок,

и охота уже началась.

* * *

На холме, под узорною башней

дует фавн в тростниковую дудку.

Из материи тёмной и страшной

вылетают голодные духи;

над картофельным носятся полем,

издают леденящие писки…

Падший ангел с лицом Аль Капоне

с пароходика сходит на пристань;

обнимает за плечи красотку,

говорит, что соскучился сильно,

что купил ей браслет и кроссовки,

как она в феврале и просила.

Солнце майское выше и выше.

На бульварах играют оркестры.

Духи или летучие мыши…

(Здесь у автора тёмное место.)

Я прикрою окно, но не плотно.

И забьёт тополиная вьюга

небеса над заброшенным портом,

где миры проникают друг в друга.

Полтергейст

На заброшенной даче живут полтергейст и собака,

навещают соседей (заплаканный призрак и кот).

По ночам небосвод опоясан змеёй Зодиака,

а утрами в нём будто гигантская слива цветёт.

А у призрака в городе – старая дева-невеста.

Обручиться успели, потом он уехал на фронт,

подорвался на мине, согласно условиям квеста;

подружился с котом и вздыхает который не год

по убитой любви. Полтергейст говорит: «Время лечит».

Только времени нет, даже если барахтаться в нём…

Роет землю собака, спускается новый не вечер,

кот шипит и плюётся густым вертикальным огнём.

* * *

Жмурит утро раннее красный глаз свой.

Дерево осыпалось пеплом сизым.

Мёртвый Бог отступнику шепчет «здравствуй».

Луч скользит лунатиком по карнизу.

Мёртвый Бог выходит, живым сказавшись,

из глубокой комнаты в небо прямо.

Мимо скачет облако резвым зайцем,

исчезает в глотке воздушной ямы.

«Был один философ, писал – Ты умер», -

говорю (пусть думает, дело в Ницше).

А в трюмо, как в пахнущем гнилью трюме,

я второй сражается с жирной мышью.

Тело огуречиком, запятая

вместо носа (сразу видать – с приветом);

носится со шваброю, налетая

на предметы мебели цвета Леты.

Лорка

Федерико приходит утром, в прозрачном сне.

Говорит, послушай новые романсеро.

Держит его под руку мокрый снег,

а в глазах дожди; в правом – зелёно-серый,

в левом – чёрный в красную крапинку. Я молчу,

обращаюсь в слух, вижу цыганский табор,

молодых коней в половодье весенних чувств,

мотыльков, садящихся на гитару.

Федерико читает медленно, про себя.

Трётся кошкой Гвадалквивир о штанину его пустую.

Куклой из холодного серебра

снег сидит на стуле.

А над синей линзой речной воды,

над непросыхающими песками

полыхают яблонями сады,

корневые щупальца выпуская.

Суккуб

День закончился, не успев начаться.

Ты как раз сходил на базар за счастьем,

попросил сто грамм, положил в пакет.

А пакет с дырой, ты и не заметил,

как принёс домой злой осенний ветер,

пожелтевший лист да вчерашний свет.

А жена твоя всё бранилась: «Дима,

лучше б я сама на базар сходила.

Не мужик, а чёртово решето!» -

и так далее. Даже если в чём-то

и права, она у тебя в печёнках.

Ты сказал: «Проваливай, а не то…»

И пошёл в кровать. И тебе приснилось,

что она воистину провалилась

сквозь вчерашний свет да на Страшный суд;

и стучит в окно ветер злой осенний,

а твоё лицо – жёлтый лист, в росе он

или это слёзы – уже не суть.

* * *

Ой, да выдул стеклодув в небо песенку,

Ой, да выдали, дружок, с потрохами нас.

Приставляли маляры к небу лесенку,

только небо и без них разрумянилось.

Ой, да плыл я по реке без названия

на плоту, полынь во рту, сердце мечется

в тесной клетке, а когда сердце замерло,

солнце на воду легло, искалечено.

Вот и города огни – ну, не города;

так, посёлок, но большой – стеклодув, видать,

постарался. А река дышит холодом.

А на пристани стоит молодуха, глядь,

и прозрачною рукой машет: «Что же ты?

Неужели не узнал, столько бед вдвоём

пережито, столько дней вместе прожито.

Ты плыви ко мне, плыви, непоседа мой».

Я плыву, старуху вижу щербатую,

разворачиваю плот, да какое там:

«Я жена твоя! – кричит. – И судьба твоя».

«Ну, спасибо, – говорю, – успокоила».

Ах, ты речь моя, река, сталь кручёная,

заводила далеко, куда вывела?

Расплескали маляры краску чёрную.

Белоглазая карга сердце выела.

Суккуб

Не калина у ручья, а ракита;

не цветёт, а на ветру облетает.

Ляжет парень на траву, как убитый,

то ли любит, то ли нет, сам не знает,

только хочет он тебя, девку злую,

как увидит, пожирает глазами…

В небе птицы треугольник рисуют,

протыкают облака, исчезая.

Ведьма бросила в ручей коромысло.

Выпил Ваня из ручья, стал козлёнком.

В этой песне вообще нету смысла,

а и был бы в песне смысл, что в нём толку?

Бьёт копытцем дурачок о копытце,

ищет старшую сестру по болотам.

Сон к лицу певцу, опять ему снится

что-то огненное, жуткое что-то.

Вот лежит, а голова вся седая,

под свинцовой прохудившейся кровлей…

Снова ты его во сне оседлала,

расцарапала когтями до крови.

Миры

Дождь собирался с мыслями. Шёл снег.

Лоснилось солнце в огненном пенсне.

С ветки на ветку зайчик прыгал пылкий.

Летели в окна звёздные дробинки.

А из фонтанной чаши фейерверк

бил в небеса, по спектру разлагался.

Матрёшка спать укладывала Ганса.

Внутри матрёшки гансова родня

простукивала стены на немецком.

Всё это было в Лейпциге, ведь Лейпциг,

как выяснилось, город-западня.

Представь, дружок, глаза едва протрёшь, а

по комнатам то катится матрёшка,

то носится пронырливый сквозняк.

Внизу – предновогодняя возня,

фальшивый снег, упитанные кошки…

Случайный псевдогофмановский мир

(скорее невозможный, чем случайный),

не зря его в учебный план включают

апологеты школы Чёрных Дыр.

* * *

Абсурден мир за выбитыми окнами,

но мыслящие есть в нём существа;

им нравится ходить вокруг да около,

мне кажется, что это неспроста.

Такие, знаешь, существа некрупные,

прозрачные такие, днём с огнём.

Социофобы, а ложатся группами

в ночное время, никогда – вдвоём.

Стратегия сновидцев? Полигамия?

Прямых вопросов тут не задают.

В задумчивости трусь о шкаф рогами я,

вожусь с костюмом несколько минут.

Иду во двор, отпугиваю гарпию,

вцепившуюся в череп толмача;

смотрю на небо – там тарелки яркие

запутались в верёвочных лучах.

* * *

Конечно, был и некий третий мир

(попутно становившийся четвёртым).

И в этом мире я тебя кормил

добытым на охоте мастодонтом.

Прекрасный зверь, кому он тут мешал?

Но на грибах ведь долго не протянешь.

Мы поклонялись копьям и ножам

носили не без гордости, увы,

покрыты шерстью, вспыльчивы и дики.

Да что мы знали, молодые львы,

заляпанные кровью троглодиты?

Ты стала смирной, я тебя сломал –

шрам под лопаткой и рубец над бровью.

Но по ночам являлся мне шаман,

читал стихи: «Всё движется любовью».

Ещё там было о большой воде,

о воинах, плывущих по воде той.

Я спрашивал шамана: «Это где?» –

и просыпался, не поняв ответа.

Версии

Ян садится на мотоцикл, медленно жмёт на газ.

И когда у него во лбу загорается третий глаз,

всем становится ясно: Ян – настоящий тормоз.

А потом его мотоцикл набирает скорость

и взрывается в перспективе, что твой фугас.

Полный бак бензина, чёрная кожа, шлем.

Остаётся только сизый шипучий шлейф,

только встречный ветер и перекаты рёва.

По зелёным щупальцам, сжавшим руль,

пробегают искры. Колёса рвут

молодую ночь, контур её неровный.

Тормоз или нет, а вернётся домой с медалью…

Инь включает свет, расшнуровывает сандалии.

Низкий вырез платья, три голубых груди.

Инь сама не знает, как она хороша.

Вот она сияет комнаты посреди

и, взбивая воздух, крылья её шуршат.

Я лежу в курильне, чувствуя лёгкий крен

в голове, срастающейся с подушкой.

И приходят души с книгами перемен.

И галдят все разом. Я затыкаю уши…

Ян кладёт на тумбу мотоциклетный шлем.

Инь снимает платье, долго стоит под душем.

* * *

В первой версии Сэм – молодой перспективный хирург.

У него восемь рук, на спине – два янтарных нароста;

тип двуличности – Зет, место жительства – Новый Бейрут.

И не скажешь, что Сэму в Бейруте приходится просто,

но буддизм ему близок, зарплата его высока,

у любимой жены прошлым летом прорезались крылья…

Сэм лежит на диване и смотрит в дыру потолка,

там хохлатые гуси летят перевёрнутым клином.

Вечереет (в том смысле, что не за горами рассвет).

Стоит крепко зажмуриться – и по осеннему Бронксу

поползёт скользкий малый, подпольная кличка «Стилет»,

Сэм из версии два, поставщик контрабандных вольвоксов.

Он ползёт и ползёт мимо радужных пятен витрин,

заметая следы изумрудным хвостищем шипастым,

а внутри у него нерабочая версия три:

приоткрытая дверь, а за ней – коридор инфракрасный.

* * *

Он бросается в толщу времени, чертыхаясь на финикийском

и ещё шести языках, из которых четыре – мёртвых;

выбегает с той стороны и попадает в списки

киборгов, ожидающих капремонта.

Может, лучше (пока не поздно) угнать ракету

и направить её к скоплению Глаз Пирата;

просочиться сквозь червоточину, если это

позволяют характеристики аппарата?

Притворившись купцом с Плеяд, уничтожив всех, кто

заподозрил в нём самозванца и метаморфа,

он смывает кровь и, пройдя в капитанский сектор,

задаёт маршрут, фиолетовый лоб наморщив.

Голубые щупальца нашаривают в кармане

зажигалку… Да, мрачноватое вышло шоу.

На экранах – икра созвездий, полёт нормальный

или аномальный, какая разница по большому?

И под ретроджаз – кажется, это Заппа

(вместо бас-гитары соло виолончели),

звездолёт, вильнув, резко уходит в завтра,

исчезая со всех радаров без исключенья.

Гости

Помнишь?

Подошла и спросила: «Ты помнишь?»

Я плечами пожал: «Извините?»

Загорелся и тронулся поезд:

Альфа Лебедя – Мехико-Сити.

Крики гарпий туман распороли.

Липа голая зазеленела.

И остались одни на перроне

или даже одни на Земле мы.

Только женщина странная эта.

Только я – озадаченный, спящий,

то и дело шуршащий пакетом,

где грустит фантастический ящер.

Всей длины-то в нём три сантиметра

да и веса от силы три грамма,

а в наушниках – музыка ретро:

«Фрэнк Синатра для миниварана».

Крики гарпий, пылающий поезд.

В небе диск неизвестной планеты…

Сброшу кожу, спрошу тебя: «Помнишь?» –

закричишь и прижмёшься к стене ты.

Путешественник

Тихий вечер в окрестностях Сард,

на планете Земля сто четыре.

Ярко светятся окна мансард.

Орошающий клумбу ретривер

на хозяйку глазища скосил.

Облака в озерце распластались.

А в саду опустился без сил

на скамейку один иностранец –

путешественник издалека,

сто девятой Земли уроженец,

«занесло же тебя, дурака»

говорящий, а впрочем, уже нет.

Сердце в красную дверцу стучит –

путешественник не отвечает.

Сигарету зажёг и молчит,

то насупится, то заскучает.

Вспоминает драконий десант,

дикий хохот бизоньего волка…

Тихий вечер в окрестностях Сард

погружается в сон, разве только

ходит ветер по проволоке

над кинжальною синей осокой,

да в широкой небесной реке

нерестятся двуглавые сойки.

Линда

А когда Пространство в рулон свернулось,

Время перепуталось совершенно.

Старый Джеймс сквозь зрелость пронёсся в юность;

Линда снова села ему на шею.

Чуден Сан-Франциско шестидесятых.

Джеймс летит в машине с открытым верхом.

Только что прикончил большой косяк он

и теперь заходится глупым смехом.

Солнце озаряет ворота Лимба –

то-то на макушке глаза слезятся.

В бардачке термиты, на шее – Линда,

хищный гуманоид размером с зайца.

Багдад

Джинн

Абдула сказал, если расставить миски

с дождевой водой на ночь по всей квартире,

джинн шагнёт из тьмы, наступит в одну и скиснет,

станет умолять, чтоб мы его отпустили.

Абдула сказал, после такого ливня

дождевой воды и на армию джиннов хватит.

Джинн пришёл, лампу включил, спалил мне

дорогой сервант и тумбочку у кровати;

обольстил жену, чтоб ему (хорошо хоть

у меня их три, наложниц считать не будем).

Абдула сказал, «джинн» означает похоть

к человечьим самкам и ненависть к прочим людям.

Абдула сказал: видимо, сбой в программе.

Этот экземпляр вышел из-под контроля.

Ничего, Саид, помощь не за горами.

Если что, беги, я как могу, прикрою.

А у самого огненный вихрь из пасти,

подобрался весь, лик ядовито-зелен…

Я во двор, а там евнух кричит: «Попался! –

водяным ружьём тычет мне в грудь. – На землю!»

* * *

Он проходит анфиладой комнат.

В первой джинна олениной кормит

коренастый карлик-скоморох.

Во второй толстухи одалиски

предаются радостям лесбийским,

каждая, что плавленый сырок.

В третьей суфий кружится часами.

А в четвёртой делают кассамы -

по неверным в праздники палить.

Он идёт и сам уже не помнит,

сколько за спиной осталось комнат,

подвигов, соитий и молитв.

Евнух непочтительный и праздный

говорит: «Султан давно в маразме».

Полирует бритву брадобрей.

Демон усмехается облезлый.

А из разверзающейся бездны

лезут семь подземных королей.

Багдад

В Багдаде шумновато, но не так чтоб.

Корабль пустыни с курдом вместо мачты

по улице дымящейся плывёт.

Плетётся смертник ласковою псиной

за бочковидной гурией в лосинах.

Заходит на посадку самолёт,

в ковёр персидский превращаясь. В общем,

напрасно то клевещем мы, то ропщем.

Ну, бегают с оружием мужчины,

так у мужчин имеется причина –

они в пейнтбол играют, старина.

В Багдаде лето. В моду входит красный.

Залёг на крыше загорелый Карлсон,

любуется в оптический прицел

красотами, рукой багдадцам машет.

Багдадцы улыбаются и пляшут.

А в полуразвалившемся дворце

пришелец затаился шестилапый.

Там давеча прожёг паяльной лампой

во времени-пространстве Аладдин

дыру настолько чёрную, что опа,

Багдад тю-тю, за окнами – Европа;

надень противогаз и выходи.

Изумрудный город

Изумрудный город-2

Забор, развёрнутый гармошкой.

Соседский дворик. Морда кошки

в мясистых триффидах кустов…

Похмельный эллин из Канзаса,

скажи, как ты здесь оказался,

как из разрозненных кусков

слепил правдивую легенду,

сменил профессию и гендер

и превратился в жевуна?

Тотошка умер от гангрены,

но заливается Гингема,

твоя гражданская жена

дни напролёт сварливым лаем.

А ведь была прекрасней лани –

как ты по этой суке сох!

И вот сидишь – брюшко, бородка;

она швыряет сковородку,

ты прячешь голову в песок.

Потом уносишься в машине

с зашедшим корешем Страшилой.

Потом, ввалившись в бар «Сезам»,

вы пьёте огненную воду

и превращаетесь по ходу

в двух некрылатых обезьян.

Хозяйка бара Марта Гудвин

слетала в Город Изумрудный,

преобразилась прямо, вон

как загорела… Тянет гарью.

И дровосек Железный Гарри

глядит на Марту светским львом.

* * *

Орки идут в атаку стальною цепью.

Гоблины наступают железным клином.

Карлик украл кораллы у Клары Цеткин,

спасся от коминтерновцев у кикимор;

весь посинел, распух, наглотался дряни

да заложил кораллы в ломбард Кощея.

Выпили хоббиты, Гэндальфу в морду дали,

а протрезвев, побежали просить прощенья.

Ладно, неси нам, Бильбо, пирог с корицей.

Сам не пойму, что это я волнуюсь…

Заночевал Иванушка у сестрицы,

утром проснулся – рядом лежит Анубис.

Прячет глаза, мнётся, башка шакалья,

тянет слона за хвост, а кота за хобот.

Шёл, говорит, из Мордора в Зазеркалье

да и попал в ваш Изумрудный город.

* * *

Джинны спалили всех дуболомов Урфина.

Выволокли из дворца ящики с изумрудами.

Жёлтый туман рассеялся. Брезжит утро и

некому вызволять самозванца Гудвина.

Переоделся в старой служанки платье он

и был таков. Джинны созвали жителей.

Всё, говорят, кончилась автократия.

Славьте же, идиоты, освободителей.

Перелицуем смрадные ваши капища

в небо пронзающие мечети мы.

А в Преисподней Шайтан потирает лапищи;

всем, кто в него поверит, сулит бессмертие.

Что же ты плачешь? Топай в кроватку, девочка,

маленькая марранка, еврейка, дурочка.

Элли в своём Канзасе получит весточку,

вызовет бурю и прилетит на выручку.

Метаморфозы

Один, в пустой квартире, включишь телик,

сидишь и тупо смотришь всё подряд:

как лопаются пузыри истерик,

как хлопаются в обморок, горят

на производстве, произносят речи,

танцуют на коньках и без коньков.

А ты сидишь и коротаешь вечер,

покуда самолёты мотыльков

под солнцем лампы мечутся. Им страшно

и весело, а может, всё равно.

Тому, большому, явно сносит башню

сухое светоносное вино.

А эти двое экономят силы,

но вот столкнулись, вспыхнули, сплелись…

Да ты и сам, больной и некрасивый,

поднялся вверх и в воздухе повис.

Висишь и ничего не понимаешь,

одновременно мёртвый и живой;

когда летишь, на правое хромаешь -

оно помято и обожжено.

Что там за тип у телика уселся,

опутал стул системой корневой?

В мучнистом теле крохотное сердце

стучит-не достучится до него.

* * *

Сначала лошадь яблоней была,

зимою мёрзла, а весной цвела -

вся в белом, настоящая невеста,

но как-то летом вышла из контекста

и в лошадиный город забрела.

Нашла по объявлению квартиру.

Сошлась потом с орловским рысаком -

самовлюблённым муторным кретином,

к соседке сверху бегавшим тайком.

Потом развод. Потом – работа в цирке;

пятнадцать нестерпимо долгих лет

учила змееглазых афросцинков

держать в передних лапах арбалет.

Из кухни тянет сеном подгоревшим.

Пенсионерка в зеркало глядит,

напудренная, с мордой постаревшей,

претенциозной брошью на груди.

Ночь в мотыльковом облаке витает.

Летит в окошко пьяная пыльца;

там дерево, покрытое цветами,

хвостом от мух отмахивается.

* * *

Пляшут блики в речном рукаве.

Спит баркас на залатанном брюхе.

И поют у тебя в голове

тараканы о скорой разлуке;

пьют и курят, и плачут навзрыд,

о столешницу гасят окурки.

«Грустно, парни, – один говорит, -

на вселенской неприбранной кухне».

«Грустно», – прочие вторят, но вот

замолкают они наконец-то:

этот хлебную крошку жуёт,

тот с орехом сливается грецким.

Волны луч покрасневший дробят.

Сел в баркас человек или киборг,

беспредельным сиротством объят,

тараканом последним покинут.

Остаётся смотреть на суда,

в дальний рейс уходящие снова;

ждать, когда потемнеет вода

в голове существа неземного.

Ёрш

В подводном городе, на Синей улице

воскресший вроде бы стоит, целуется

мужик-утопленник с русалкой пышною.

Флиртуешь только ты, а замуж вышла бы?

Русалка фыркает, плывёт есть пряники.

Гуляют рыбки там: ерши, пескарики.

На Синей улице всех тварей поровну.

Дома сутулятся по обе стороны.

Окошки тусклые, зато глубокие,

в них щуки узкие, сомы широкие.

Под лунной лампочкой блестит излучина.

Сидит на лавочке налим задумчивый.

Сазаны-спорщики буянят, выпивши.

Бельё полощется, попробуй высуши.

* * *

Ходит по небу рыба, фигасе!

Облаков накрывает поляну.

Озаряется светом и гаснет,

попадая в воздушную яму.

Выбирается ямы воздушной -

видишь сам, обошлась без предлога.

Этой рыбе на небе не скушно.

В этой рыбе всего понемногу.

В ней Антихрист соседствует с Буддой,

милосердие с жаждой убийства.

А глаза её – два изумруда,

ювелиром посаженных близко.

Месяц рыбе фонариком светит.

Разливается море из бронзы.

Рыболовы расставили сети.

Эй, кричат они, прыгай, не бойся!

Ёрш

Ляжет рыба на песок загорать,

а когда её совсем разморит,

станет рыба засыпать, умирать,

с рыбьим богом о душе говорить.

Подтверди, мол, что бессмертна душа.

Где ты плаваешь? Ау, отзовись!

Не зажарят ли приматы ерша

на том свете, коли ёрш – атеист?

Рыбий бог сидит на троне, молчит;

то кальмар он, то чудовищный сом.

Рыбы-молоты и рыбы-мечи

стерегут его эпический сон –

не протиснешься, а если б и смог,

он с тобою говорить бы не стал.

Что он может, этот твой рыбий бог?

Посмотри, как он измучен и стар.

Ах ты, ёршик, водяная душа,

рай засыпан раскалённым песком.

Дожидается тебя, малыша,

сковородка в преисподней людской.

Соловей

Соловей прочищает горло, зовёт подругу.

Налетает восточный ветер, холодный ветер.

Одуванчики поднимают такую вьюгу,

Оба света спешат наполниться птичьим зовом.

Соловьиха блуждает между, сбиваясь с курса.

Небеса под ней яшмовы, бирюзовы.

А над брачным ложем – чёрная тень Прокруста.

Соловей свистит (денег не будет, значит).

Соловей кричит: «Где же ты, соловьиха?»

И слепит его солнечный юркий зайчик.

И трубит вдали облачная слониха.

* * *

Дождь идёт на своих, чтоб чужие боялись.

И глаза соловьих наполняются светом.

Соловьи же грустят, виски с содовой в баре

поправляют здоровье и плачут при этом

над истлевшим письмом в невесомом конверте

(соловьи собирают конверты и марки).

И садятся на голову бабочки смерти

одному, а другому мерещатся маки -

просто красные маки, бредущие лугом;

третий клюв раскрывает, но петь он не в силах…

Дождь кивает сквозь сон соловьиным подругам,

поначалу он сер, но становится синим.

* * *

Соловей считает, что время его пришло;

завещает жене гнездо, а любовнице – небо песен.

Скоро выйдет лето на перекур большой,

и уже ползёт по жёлтым деревьям плесень

то на этой, то на другой стороне Земли

(соловей в обеих – потусторонний).

И тумана щупальца оплели

чёрный смерч вороний.

Огоньки, загробные Соловки…

Не скучай, родимый,

облетая звёздные островки

в новом мире дивном.

Волк

Как ходили волки стенка на стенку, били

смертным боем одни других, а другие третьих.

И не то чтоб волки войны свои любили,

просто так хотелось о Родине порадеть им,

прямо так хотелось – попробуй остановись тут,

избеги соблазна мёртвою хваткой в горло

оппоненту впиться. Это тебе не диспут;

жги сердца напалмом, а не глаголом!

Есть ли кто живой? С поднятыми руками

выходи! Да, кажется, нет живых-то.

В голове у Родины – дыры и тараканы.

А в ногах у Родины – все твои сослуживцы.

* * *

У волка разыгрался аппетит.

Он прыгает на серну и летит,

несётся над землёй торпедой серой.

Теперь ему и дела нет до серны.

Теперь под волком озеро блестит.

Мерцают деревушки-светляки,

и змейка малахитовой реки

среди холмов игрушечных петляет.

Волк лапами молотит, словно он

свалился в воду. И со всех сторон

мошка созвездий вспыхивает, тает.

Сперва полёт похож на черновик.

Волк пробивает толщу кучевых,

курчавым обволакиваясь дымом.

Потом обходит, будто бы на шоу,

на скорости по-прежнему большой

эфиром наполняемые дыры.

В одной из них Земля лежит пластом,

покуда чайка Джонни Ливингстон

выводит волка на орбиту Марса.

Забыв о страхе, замедляя ход,

волк над планетой красною плывёт

во сне невероятном и прекрасном.

Оборотень

1

А как вышел я из дому во сне,

вижу – девка на качелях, красна;

чуть помялся да и сел рядом с ней,

присмотрелся: вместо девки – лиса.

Ну и ладно, эка невидаль, ну,

сон такой… У самого между тем

вырос хвост и тянет выть на луну,

рвать ходячую еду в темноте.

Село солнце. Я покинул село –

не пристало волку жить с шимпанзе…

Просыпаюсь рядом с девкой сенной.

Стала девка в полный рост, не глазей,

говорит. А на предплечье укус,

а костлявая спина в бересте,

а на маленькой груди – Иисус

вверх ногами на латунном кресте.

Зарываюсь я в подушку лицом,

окунаюсь во вчерашний кошмар:

как отужинал паршивой овцой,

выл потом на окровавленный шар;

под берёзой девку рыжую мял,

запускал под юбку когти-шипы…

То-то псы мои глядят сквозь меня,

кошка спину выгибает, шипит.

2

Толкались облака, белым-белы,

шли на восток, потом ползли на запад.

Подводный волк всплывал из глубины

навстречу сухопутному собрату.

Один пил воду, а другой смотрел.

Качались маки красными флажками.

Феб наводил на волка самострел

и приближался мелкими шажками,

надеясь поразить наверняка

животное отравленным лучом, но

туман сгустился, дрогнула рука,

а небо стало ледяным и чёрным…

Я помню, как мой брат пошёл ко дну,

как я метался под дождём и снегом,

как выл на ненавистную луну,

дрожал и становился человеком.

Чудаки

Полководец

Человека ломаная линия

оживляет выцветший диван.

Человек читает Тита Ливия,

отложив насущные дела.

На свирепой лошади проносится,

раздаёт удары на лету.

У него очки на переносице,

сигарета мятая во рту;

семеро по лавкам, ядовитая

толстая супруга или две…

Торжествует в самой гуще битвы он,

Сципионом смотрится в седле.

Джедай

Они кричали: «Ботаник, фрик! –

и чтобы добить. – Жиртрест!»

А он открыл седьмой материк

и первым закончил квест.

Ему плевать, что вздыхает мать,

что отчим рычит: «Достал!»

Он научился во сне летать

и как-то влетел в портал;

промчался молнией вдоль стены,

ударился головой

и вышел с той его стороны

джедаем из Звёздных Войн.

Огни

«Мы выходим к реке, наблюдаем огни», –

начинаешь вертеть в голове ты.

И старушки глядят тебе в спину, они

полагают, что парень с приветом.

Парень курит, бормочет. Ему пятьдесят.

Он в неважной физической форме.

Два бессрочных кредита на парне висят,

донимают гудки в телефоне.

Паровозы страдальца стоят в тупике

и в глубоком пике самолёты…

Нет, сдались человеку «огни на реке».

Да не смейтесь же вы, идиоты!

Герои

Агамемнон вернулся домой, уничтожив сто тысяч галлов.

Зовёт к себе Пенелопу, являются женихи,

читают ему стихи о демонах и валгаллах,

о том, как сияют скалы, о тех, кого душат мхи.

Агамемнон сидит, скучает, подбородок подпёр ладонью.

Вспоминает иное время, переход через Альпы, свет

над полями, заросшими белладонной…

Зря обвитый аспидами аскет,

сменив женихов, левитирует в тронном зале -

Агамемнон спит и видит во сне свиней:

это его гвардейцы пьют самогон в казарме,

цвет регулярной армии, самые звери в ней.

Алый шар, озарив дворец, катится над палестрой.

Ещё один сон – и хорош, пожалуй.

Приближается Пенелопа (а кажется – Клитемнестра),

ударяет спящего в грудь кинжалом.

* * *

когда нас запустили в лабиринт

я сразу понял: ничего не нужно

сядь у стены, предайся созерцанью

пускай другие ищут Минотавра

зачем искать? чудовище внутри

подопытного – это очевидно

– Тесей! Тесей!

– идите без меня

а дальше только вздохи, всхлипы, стоны

грызня за нары, вспышки красных ламп

разряды тока у пустых кормушек

и снова всхлипы: пощади нас, Зевс!

тем временем чудовище во мне

росло и чёткий контур обретало

рогатою вращало головой

копытом било и ревело: слушай

подопытный, что я тебе скажу!

хорош сидеть, иди по коридору

всё время поворачивай направо

покуда не опишешь полный круг

и знаешь что? не

позднее сам увидишь – что к чему

три года я блуждал по лабиринту

тут наконец-то лампочка зажглась

зелёная

и воин, отделившись

от оплетённой трубами стены

встал на пути

– будь проклят, Минотавр! –

воскликнули мы оба…

Олимпийцы

над куполом прозрачным наклонясь

застыли в ожидании исхода

* * *

Рубит голову дракону Персей -

моментально отрастает другая.

Заскучал драконоборец и сел

под скалою, на которой нагая

ждёт красотка, и железная цепь

держит деву, не даёт ей сорваться.

Изменяется Медуза в лице -

говорила же сестра не соваться

в мир героев, где сплошные враги

чуть заря из персонального ада

поднимаются с неверной ноги,

каменеют от случайного взгляда.

Вот идёт она вдоль моря, ворчит,

строгой меркою Вселенную мерит,

ненароком наступает на щит

и от ужаса сама каменеет.

Скоро выбелит поверхности все

полнолуние, чей свет плодоносен.

Андромеда на песчаной косе

ноги на плечи Персею забросит…

Спит дракон, до ста ворон досчитав.

И выносят санитары, поддавши,

за кулисы на зеркальных щитах

затвердевшие тела пострадавших.

Черничные метки

Эмигранты

Жизнь начиналась с чистого листа:

жена была безвидна и пуста,

родители казались облаками.

А в небе ливень всплёскивал руками

да ветер книгу осени верстал.

Толкаясь, мы грузились на ковчег.

Не помню, сколько было человек

со мной на этом ящике плавучем.

Но капитан ходил мрачнее тучи,

растущей после дождичка в четверг,

чтоб разразиться новым проливным.

И голубь возвращался пьяный в дым,

и на лету закусывал маслиной,

покуда коз на палубе пасли мы,

а в тёмном трюме спаривались львы.

Я бросил в воду бортовой дневник,

едва в тумане вырос материк,

и это стало точкой невозврата;

один из нас убил родного брата,

другой боролся с Богом, третий пик-

нуть не успел, как продан в рабство был,

четвёртый спился… Дальше я забыл.

Но вот бреду по парковой аллее.

Рош ха-Шана. Эпоха Водолея.

В наушниках: «Под небом голубым…»

Эмигранты

Красный свет включается, зелёный –

мы не помним, на каком стоять.

Наполняясь шёпотом влюблённых,

скверик погружается опять

в сумерки. Сканирует прожектор

тёмные владения свои.

Виршеплёты пишут на манжетах

что-то вроде: «розы, соловьи».

Грустно или, может быть, не очень.

Над мостом луна висит, седа.

Давеча, болтают люди, тощий

юноша перила оседлал.

Всё кричал, что мир – тюрьма-казарма,

что его оставил русский Бог,

а едва приблизились жандармы,

совершил смертельный кувырок.

Ветер разворачивает веер,

под ногами жёлтое руно.

Что нам человеческий конвейер?

Мы сошли с конвейеров «Рено»

выпить кофе, вволю намолчаться,

головы в ладони уронить;

заказали в «Куполе» две чашки

и один рогалик на троих.

* * *

На Западном фронте восточные люди одни -

квартал за кварталом в причудливой вязи из титров;

клошар на картонке, а веки ему подними

и встретишься взглядом с шайтаном, похожим на тигра.

Ты мог бы отпрянуть и ринуться прочь, но дома

настолько безлики, настолько запутано гетто,

что чёрный квадрат одного и того же двора…

Но лучше не думать. Да, лучше не думать об этом.

Линялые тени встают, не дождавшись суда,

и ящерки трещин бегут по облезлым фасадам…

Минута-другая, и новая Шехерезада

расскажет тебе о синдбадах, плывущих сюда.

Каин

«Там, наверху, ни ангелов, ни звёзд,

а только игры разума и света», -

ответил на незаданный вопрос

учитель и ушёл туда, где лето

становится зимою исподволь,

где клёны, подгоняемые ветром,

пересекают поле или двор;

где мальчики с глазами диких вепрей

мгновенно превращаются в мужчин,

которым предначертано томиться

под следствием, не помнящим причин;

один из них и впрямь братоубийца.

Один из них… Но что тебе с того?

Всё наперёд доподлинно известно -

ты вытрешь руки мокрою травой,

домой вернёшься, передвинешь кресло -

смотреть в окно на ливень или град,

окутываясь дымом папиросным.

И если спросят: «Каин, где твой брат?» -

ты скажешь: «Там, где раньше были звёзды».

Постоялец

Постоялец не смотрится в зеркало,

и без этого жизнь исковеркана.

Постоялец садится на стул.

Дым колечками вверх поднимается.

Час-другой и заря занимается.

Громыхает экспресс по мосту.

Над высоткою облако замерло.

Густо тени лежат под глазами у

постояльца, идущего сквозь

голый парк с безголовою грацией

выпить кофе в пустой ресторации.

Хорошо хоть с деньгами срослось –

два заказа и оба по высшему.

Жертву Икс завалил вместе с рикшею.

Той же ночью вернулся в Бангкок.

Жертва Игрек, свидетель по делу Эн,

тоже скоро отправится к демонам

или кто там у них за богов?

Постоялец в дешёвой гостинице

лёг на дно и никак не поднимется,

словно что-то разладилось. Нет

сил смотреть, как его отражение

третьи сутки сидит без движения,

к лобной кости прижав пистолет.

* * *

Ты отрастила зеркало до плеч,

упёрлась взглядом в собственный затылок;

причудливой заколкой (рыба-меч)

скрепила хвост из нитей паутинных…

Неправильная форма головы,

но формулу неправильности этой

не вывести на чистую, увы,

патологоанатомам, задетым

за мёртвое, впитавшееся в них

(побочные эффекты, всё такое).

Сокурсницы с глазами олених

размазывают слёзы под покровом

сгущающейся ночи. Жениху

детектор лжи пройти не удаётся.

Он говорит, что брился наверху,

когда увидел, как на дне колодца

поблёскивает лезвие ножа,

подпрыгивает, набирает скорость.

Нет, он тебя в колодце не держал.

Нет, не звала на помощь, не боролась…

Стоял под душем, словно под огнём,

пока из рук не выскользнул обмылок.

Запотевало зеркало, и в нём

в неверном свете плавал твой затылок.

Черничные метки

Брат

Мы плавали в околоплодных водах;

«мы» – это я и бедный брат мой Авель

(два существа неведомой природы),

и кто-то третий неизменно плавал

внутри-снаружи. Это ощущенье

на самом деле – непереносимо.

Затягивались жаберные щели.

Мы сталкивались лбами, но не сильно;

задрёмывали, сызнова сходились,

делились с братом даже биополем,

но врач сказал, что выживет один лишь.

Я посмотрел на Авеля: он понял.

Казалось, ветер над водой поднялся,

подбросил в воздух два комочка бренных…

А третий всё смеялся и смеялся

снаружи и внутри одновременно.

* * *

Во сне он часто видит мать с отцом.

Отец стоит с расстроенным лицом,

а мать всё улыбается, но как-то

смущённо… Он не знает, что сказать,

молчит, отводит в сторону глаза,

боится, что молчание бестактно;

встаёт с постели, накрывает стол

вчерашним снегом, сморщенной листвой,

разогревает дождевую воду.

Мать говорит – оставь, сынок, оставь.

А за окном проносится состав,

и корпуса кирпичного завода

лениво перебрасываются

мячом луны.

сама на мяч похожа баскетбольный.

Мать держит эту голову в руках,

и туфли на высоких каблуках

её приподнимают над любовью

и памятью, над кухонным столом.

И стан её становится стволом.

И, на ветру покачиваясь, ветки

цветами покрываются – весна…

Остаток ночи он лежит без сна.

В его ладони две черничных метки.

* * *

Он входит в комы комнату пустую,

садится в позу лотоса и видит,

как существа из голубого студня

вращаются по скошенной орбите;

как биополем катятся фаланги

воителей в кольчугах разноцветных,

и маленький кровососущий ангел,

вцепившись в космы северного ветра,

летит над ними…

По прозрачным трубкам

струится патентованная сома.

Он видит, как заламывают руки

гомункулусы в спиртовом растворе…

И вдруг – весна. Расшатанная парта.

Каких-то две недели до каникул.

Мать говорит, учился из-под палки.

Мать говорит, что так и не привыкла.

Она проходит призраком сутулым,

смущая сына профилем полёвки.

И попадает в комнату пустую.

И видит только пятна от шпаклёвки.

Река

Река

Помню только: луга, луга;

борщевик, иван-чай, крапива.

Изолентою берега

по старинке река скрепила.

Ностальгия? Какое там!

Сон предутренний с носом мокрым

по пятам за мной, по пятам,

светло-рыжий, золотомордый.

Птица в роще поёт, она

попадает в такие ноты –

не опишешь словами. На

велик сядешь, очнёшься, вот и

отплывает старик-паром,

покидает пустую пристань…

Помню, пили с друзьями ром,

отвратительный ром кубинский.

То ли клоуны, то ли львы

молодые, как не сейчас, но

получили дипломы и

разлетелись, не попрощавшись.

За окошком огни горят.

Псы соседские спать мешают.

Да и сны мои – чистый яд.

Выключатель впотьмах нашарю –

странно действует антидот,

в прошлом веке ещё просрочен:

упирается рыжий кот,

возвращаться к реке не хочет.

* * *

Лес бредёт сквозь комнату тумана;

постоялец машет деревам,

но не поднимается с дивана,

пропотев под горкой одеял.

Спит, не спит он, валится в валежник

собственного бреда. И над ним

пролетают птица-пересмешник

и дежурный ангел-аноним.

Тень сиделки лоб страдальцу вытрет,

всё равно горит он и горит.

Постоялец, что ты там увидел?

Ничего такого, говорит:

из болота лезущих кикимор,

цокотуху в тёмном янтаре,

тополей оранжевые клинья,

клёнов золотистое каре;

а ещё – разбойников и пьяниц,

кисточку у чёрта на хвосте,

говорит усталый постоялец,

так и не покинувший постель.

Кто же это ползает в пижаме,

собирает камни на душе,

словно в двойника переезжает,

волком в лес смотрящего уже?

Дознание

Сады сходились клином к водокачке.

Выгуливала барышню собачка,

похожая на мопса, но не мопс.

Расшаркивались тени, расступались…

Мы выспались, хотя не просыпались;

смотрели, как течёт по небу морс

заката, как ползёт нескорый поезд,

как горизонту кланяется в пояс

отсутствие достойных перспектив.

А в допотопном головном вагоне

допрашивал свидетелей Еговы

Мегрэ изображавший детектив.

«Мегрэ изображавший», то есть грузный,

пальто из драпа, взгляд усталый, грустный.

Что космос, что рабочий кабинет –

всё человеку с трубкою едино…

«Да нет же, нет, – «свидетели» твердили, –

не видели. Ну разве только свет

неверный, да и тот пугливей мыши,

в глазах у умирающего Ницше…

Простите, что не можем вам помочь».

А в окнах лес показывали даром.

И шли по коридорам санитары,

и им на пятки наступала ночь.

Сад

Адам

Он мечется меж Евой и Лилит,

идёт к одной, а там сидит другая;

они хохочут, рухнув на постель.

Лилит то остывает, то горит.

В любовной битве с ней изнемогая,

он будто бы несётся сквозь метель

из невесомых красных мотыльков,

а стоит заземлиться, и приехал –

входною дверью хлопнет: «Извини,

заказчик, понимаешь, бестолков,

а шеф не в духе. В общем, не до смеха».

Который год так и живут они…

Разрежет Ева плод запретный на

две половинки: «Помнишь?»

«Очень смутно.

Цветущий сад. В траве – речистый змей…»

«И всё?»

«И всё. Да ты никак пьяна?»

Она уходит в комнату, и утро

лучом шипящим следует за ней.

Ночной сад

Когда деревья были не большими,

не маленькими, с лицами на ветках?

Мы спорили, но так и не решили

и выехали в сад на табуретках.

Кричала неопознанная птица.

Тонула ночь в метели лепестковой.

Легла под сливу кошка окотиться,

и акушерка вместе с участковым

над ней склонялись с видимым участьем.

Поскрипывали старые качели;

минутой раньше свет на них качался,

но спрыгнув, сплыл по чёрному теченью.

Мы реплики роняли вне контекста,

и что-то в них змеиное сквозило.

А тьма лепила бабочек из теста

и на фонарь швыряла что есть силы.

Фонарь то выключался, то включался,

за ним гонялся полтергейст-дворецкий.

Но вот поймал, стоит и дышит часто.

И кошка окотилась наконец-то.

* * *

Мафусаил заходит в детский сад,

прозрачные глаза его слезятся.

Он на качелях курит самосад,

глядит на нарисованного зайца,

бегущего по тусклым кирпичам

за толстым медвежонком апатичным.

Сейчас бы полстакана первача

и он бы разобрался, что первично -

материя или бессмертный дух.

Мафусаил сквозь тополиный пух

хромает к цилиндрической ракете –

она висит в двух метрах от земли

гибридом первоптицы и змеи,

подрагивая в инфракрасном свете.

Теремок

Теремок, не высок и не низок,

ковыляет на курьих ногах.

На веранде – ликантроп и призрак,

а на кухне над жареным рисом

медитирует кот в сапогах.

Мышь и крыса дерутся в чулане

за зелёный просроченный сыр.

Пентюх Петя курить начинает -

три затяжки и, бросив чинарик,

пьёт из чайника чёрный чифир.

Ах ты, Петя, малиновый гребень,

скоро съест тебя, Петя, лиса.

Столько звёзд этой ночью на небе -

то-то в комнатах светится мебель,

и горят за окошком леса.

Теремочек ветшающий нищий,

за плечами – сума да тюрьма,

спорит с Богом, пристанище ищет.

И хохочут над ним теремещи.

И свистят ему вслед терема.

* * *

Тук-тук-тук, кто живёт в теремке,

держит руку на ржавом замке,

весь дрожит, покрывается потом?

Кто с другой стороны, тук-тук-тук,

в дверь стучится без помощи рук,

как вообще он проник за ворота?

В небе чахлая ходит луна.

Подступает к стене белена.

В огородике тени роятся.

– Кем бы ни был ты, дверь отвори!

Не топтаться же мне до зари

на пороге.

– Извольте убраться!

Тук-тук-тук, ты чужак или свой,

человек или хищник лесной,

тот внутри или этот снаружи -

наблюдателю разницы нет,

он наводит курсор на объект,

дополнительный ключ обнаружив.

Видит

электронных ворон во дворе,

чудака в теремочке и нечто

на пороге, такое, что «ок,

ты в игре…»

Раздаётся звонок -

наблюдатель ни с места, конечно.

* * *

Заходи, милый друг, в теремок.

Обменяйся с Хозяином снами.

Скоротай вечерок, вечерок,

как его коротаем мы сами

по колено в крови и любви

под хозяйским заботливым взглядом.

Он берёт за постой не рубли,

но застигнут врасплох снегопадом,

волчьей стаей, предательством, ты

говоришь: «Торговаться зачем мне?»

Распускаются души-цветы

за беседою нашей вечерней,

за последней из наших бесед…

Посмотри, мы уже исчезаем.

Это вовсе не страшно, сосед.

Это просто зевает Хозяин.

Окно

Дом Фауста

Дом, который построил Фауст,

на высоком стоит холме.

Окна спален впадают в август,

а подвал утонул в зиме.

Не скучают в шкафах скелеты,

научившись считать до ста.

Полтергейсты крадут браслеты

у любовницы Фауста.

Говорят: «Разделяй и злобствуй,

и с друзьями делись потом».

Выйдет Фауст на свежий воздух

и гармошкою сложит дом.

Это будет с весны на среду

(в крайнем случае, на четверг),

в час, когда я умру и въеду

в дом, который построил Джек.

Клоуны

Клоуны уехали, а цирк,

видишь сам, остался и разросся.

Волокут лошадок под уздцы,

запрягают в чёрные Роллс-Ройсы;

катятся кругами день за днём,

погружаясь в толщу чернозёма…

Змей Горыныч давится огнём.

Скалится скелет гипнотизёра

в бабочке, цилиндре и пенсне;

говорит: «Воскресните, умрите!»

Воскресает мало кто, но все

следуют инструкциям. В зените

крутится Фортуны Колесо,

оборот – и наступает старость.

Смотришь отражению в лицо –

цирк уехал, клоуны остались.

Окно

Ты был окном. В тебя курил подросток

с нечистой кожей, заячьей губой.

Мечтатель сквозь тебя смотрел на звёзды.

Сухой старик, к стеклу прижавшись лбом,

скользил по припаркованным машинам

отсутствующим взглядом, а когда

он умер, человек пришёл служивый,

и окатила мыльная вода

твоё лицо. Ты снова стал прозрачным

искрящимся на солнечном свету.

Внутри ребёнок ползал на карачках,

снаружи клён качался на ветру.

Тот сбросил листья, этот быстро вырос.

Мир опустел, остались только сны.

Но как-то утром гости заявились,

дом оцепили, к вечеру снесли.

Незнакомка

Возвращался поздно, навеселе,

грязный саван поверх пальто.

Все огни погасли в родном селе,

полыхала звезда зато;

полыхала так – на снегу пожар,

даже фиксы искрят во рту.

Шёл, а чёрт за ворот его держал,

хохотал, подводил черту:

мол, проходит смерть твоя во тщете,

жизнь пройдёт посреди руин.

Только нет на свете на том чертей,

всех на этом похоронил

человек, бредущий куда ведут

ноги ватные. А куда?

Он с кончины путает «там» и «тут»,

хорошо хоть полынь-звезда

озаряет страшный замёрзший лес,

тень грачиную, дрожь куста…

Мир как на ладони сегодня весь,

а ладонь, как всегда, пуста.

Незнакомка

В соседнем доме окна светятся,

они не жолты, а красны.

Мальчишка из рогатки метится

в вороньи тусклые кресты

в одном окне, раскрытом настежь, а

над душегубом аккурат

толстуха делает гимнастику,

в горящий вписана квадрат.

Я вижу куклы злое личико,

теней и сполохов балет,

лицо заядлого курильщика

и даму в шёлковом белье.

Всё будто смазано и скомкано

в густом искусственном огне.

И Смерть голодной Незнакомкою

то в этом движется окне,

то в том – ей, кажется, без разницы,

она идёт по этажам.

Кто унижается, кто дразнится,

кто до дверей не добежал…

Вороны мечутся унылые.

Шуршит осенний инвентарь.

И вносит новые фамилии

в реестр птица-секретарь.

* * *

Я снова умер, извини,

со мной случается такое;

и вижу мокрые огни

над высыхающей рекою.

Огни не то чтоб лили свет,

река не то чтоб обмелела…

Друид, а может, Бафомет

мне машет веточкой омелы

так далеко внизу, уже

не разобрать, да и не надо.

Тебе не нравится сюжет,

ты смотришь в сердце листопада.

Оно пульсирует, и в нём

кричит и мечется синичка,

пока мы с Господом вдвоём

сидим у чёрта на куличках;

считаем – нечет или чёт,

читаем Плиния и Прокла.

А ты всё куришь, злишься: «Чёрт,

и этот бросил, будь он проклят!»

Подсолнух

Босх

В деревне Босх живёт в глухом углу, он

на самом деле – демон-домовой,

взъерошенный, зловредный и угрюмый,

и, кажется, не дружит с головой

профессора с фамилией не русской –

не Джоуль, но похоже вроде как.

Хозяйка дома не влезает в блузку,

хозяин носит даму на руках;

всё думает – куда её пристроить,

сажает на кипящий самовар,

пока башка профессорская стонет,

выкатываясь с варварским «вар-вар»

из-под стола на жёлтый лист газетный,

что раздражает Босха, и тогда

он прислоняет голову к розетке

и смотрит, как искрится борода

профессорская; и спешит к мольберту,

и, высунув раздвоенный язык,

рисует духов, брошенных в конвертор,

и сад эдемский в яблоках глазных.

Брейгель

Попробуй визуализируй,

сквозь линзу визу рассмотри

в пространстве брейгелевском зимнем

с катком сияющим внутри.

Неси свой бред пустопорожний

в заснеженное полотно

через незримую таможню,

заиндевевшее плато.

Норд налетает, полосует

слепое зеркало реки.

Пронзают шпагами сосулек

снеговиков снеговики.

И пусть земля его не держит,

Бог не пытается спасти,

упрямо чертит конькобежец

восьмёрку бесконечности.

Смотри же, соглядатай тайный:

искрится лезвие конька.

В шар заключённые хрустальный,

срослись бровями облака.

Еловый лес в колючий ворот

роняет сизое лицо.

С холма на лыжах едет город,

забыв накинуть пальтецо.

А на серебряных пружинках

и фиолетовых лучах

висят икары и снежинки

и что-то страшное кричат.

Подсолнух

Кончаются буквы, приходят слова,

а может быть, наоборот.

И грозный петух (или это сова)

кричит нам, что враг у ворот.

Роняет гранатины плачущий сад.

«Ей Богу, – бормочет Ван Гог, –

не лучшее время картины писать,

не лучшее время, Магог».

Магог отвечает: «Чем дольше не жить,

тем легче ходить по Земле,

но если хотите, могу приложить

отросшее ухо к зиме.

Там с грохотом тяжким ползут поезда.

И женщина в самом соку

плывёт подо льдом, и морская звезда

горит у неё на боку.

Я вижу, как едет на чёрном козле

насупленный белый ходок;

как в снежной ловушке кричит мой близнец –

покинутый Господом Гог.

Вот он выбирается из западни,

проходит сквозь тысячу сит.

И море волнуется раз, и над ним

остывший подсолнух висит».

Тополя

Смерть в Венеции

Шёл по следам кустодиевских дам,

а угодил в венецианский дом…

Цветёт в каналах узкая вода.

Искрит на солнце клинопись гондол.

Лучистый

Сан-Марко отдыхает от дождей.

Ведёт мальчишка красного коня

по кровлям в разгорающийся день.

Твоя жена хохочет сверху вниз,

ладони упираются в быка.

Её нарисовал сюрреалист,

чьё имя в тайне держится пока.

Кустодиевских барышень она,

сам видишь, совершенный антипод…

Ты катишься сквозь город, как волна,

открыв фосфоресцирующий рот.

Дворцы преображаются в кубы.

И ряженый, лица подняв кружок,

из-под воды кричит тебе: «Купи

стекла венецианского, дружок!»

Темнит восток, на западе – Сёра.

И не поймёшь, с какого потолка

берётся беспредметная зима –

сплошные снеговые облака.

Рокировка

В тяжёлой раме позолоченной

стоишь ты с видом озадаченным,

пыльцой засыпанный цветочною,

перед фасадом дома дачного.

Слегка размытый, неразглаженный,

в цилиндре чёрном, нахлобученном

на третий, глубоко посаженный

и разным фокусам обученный

глаз, но профаны-посетители

проходят мимо, разве только я

застыну знаком вопросительным,

перетекая в тело тонкое.

И в это самое мгновение,

как в «Аксолотле» кортасаровом,

мы рокируемся, наверное,

в одно незримое касание.

* * *

Там тополя Моне, прозрачны и легки,

стоят на берегу сиреневой реки,

окрашивая бледной желтизною

сырые небеса и кривизну Земли.

Там ласточки в преддверии зимы

вычерчивают сложные узоры

над медленной рекой, похожей на змею.

Там демон и святой садятся на скамью

и смотрят в горизонт, и держат на замке рты.

Нет смысла говорить, всё сказано давно;

самосознанья два, а знание одно,

и оттого-то оба – интроверты.

Там (стало быть, нигде) в спиральном рукаве

Галактики, в твоей несчастной голове,

катящейся по кладбищам и лимбам,

мы курим и молчим под сенью тополей –

сон это или нет, не бойся, дуралей,

ни ангельских рогов, ни дьявольского нимба.

Рисунок

За стеной дождя ссорятся соседи,

мальчуган стоит с плюшевым медведем,

капюшон до глаз, скоро в первый класс.

А в моём окне расплескалось солнце,

золотой зверёк на полу пасётся,

заяц или нет, лопоухий свет.

Но в душе моей барабанит ливень,

режут молнии небо цвета сливы;

на крыльце каяк, в комнатах сквозняк.

Вздрагивает и замерзает зайчик.

Скалится малец за стеной прозрачной.

И горазд реветь плюшевый медведь.

Я возьму весло, от крыльца отчалю.

Протыкает сон иглами-лучами

залитый водой ёжик золотой.

* * *

Это просто рисунок нечёткий:

пьяный мальчик идёт по двору,

а за ним увязались два чёрта,

и ольха в карауле почётном

машет ветками им на ветру.

Воздух цвета брусничного чая.

Синий Форд у кирпичной стены…

Первый чёрт молчалив и печален,

а второго едва различаю –

серый контур в глубокой тени.

Спит в канале роскошная Лета,

изогнувшись зелёной змеёй.

И в рубашке смирительной лето

волокут санитары в карету

скорой помощи по мостовой.

С неба звёздные сходят лавины.

Тонет утро в фабричном дыму.

Вся рубашка у лета в крови, но

в жёлтом доме второй половины

сентября будут рады ему.

Люди в окнах стоят, на балконах;

у иных сигареты в руках.

Забывают о снах бестолковых –

как из тел выбирались белковых,

растворялись в телах-двойниках.

Люди, белыми нитками шиты,

ноги в чёрную ставят дыру…

Платье красное сбросив на плиты,

зря ветвями, ольха, не маши ты,

даже если идёт по двору

пьяный мальчик домой от девчонки,

в лёгкой куртке поверх пиджака,

в силуэт превращаясь нечёткий.

И рога молчаливого чёрта

пробивают над ним облака.

* * *

Тяжелеют бабочки людей,

падают, не справившись с полётом,

под свинцовой лейкою дождей,

парковой фальшивой позолотой…

Птичий день, расписанный по нотам,

гаснет на сиреневой воде

муторных каналов городских,

по которым тени побежали.

Свет течёт из чёрных глаз тоски,

растворяется за гаражами.

Там пустырь, разбитые скрижали,

ржавый трактор, доски и пески.

Щёлкнет клювом фотоаппарат,

обернёшься – вот ты и попался…

Высыпали звёзды на парад;

каждая указывает пальцем

на луну, закрашенную красным,

где всю ночь лунатики горят.

Красное и чёрное

Закат

Где космы облачные спутаны

над крепостями и таранами,

оскальзываясь в тёмном пурпуре,

мятежники штурмуют рай, но

ещё придётся пресмыкаться им

и по планете ползать плоской.

Их побеждает гравитация,

а не сверкающее войско

из прозелитов в шлемах огненных,

нагрудниках – сапфир и золото…

Но вот, удушливыми смогами

всё небо застлано над городом.

Застыли зрители печальные.

Пристала к морю нить свекольная.

Звезда проклюнулась случайная,

бессмысленная, беззаконная.

Двенадцать

В небе чёрные красных теснили.

Выгибали свинцовые спины

боевые коты облаков.

Падал снег, или дождь, или литий.

Понтий руки багровые вытер

и вошёл к Саломее в альков.

Приготовился было раздеться.

Саломея поморщилась: «Детка,

голова разболелась, прости».

Фыркнул Понтий: «Не хочешь, не надо».

И над мокрым гранатовым садом

лёг стервятник на ветер костьми.

Наблюдали за птицей зловещей

чернокнижник и краснодеревщик

из окна на шестом этаже.

В глубине же сгустившейся ночи

за столом, в атмосфере рабочей

десять прочих сидели уже.

Чёрный квадрат

Мир накрывается чёрным квадратом.

Шах говорит исключительно матом.

Мертвенно бледен, сидит офицер

в красной траве. И – для них это Пурим –

всюду летают весёлые пули;

славно, когда хоть какая-то цель

в жизни твоей намечается. Память –

странная штука, как если бы падать,

падать и падать в себя самого,

будто поставлено на перемотку

всё, что случилось. А в небе над мёртвым

ангел и демон в могучем сумо

слившись, скользят по незримой орбите.

Спросишь, который из них победитель;

не напрягайся – где рай, там и ад.

Вот тебе, золотце, смерти болотце.

Ай или рад, от тебя остаётся

супрематический чёрный квадрат.

Иосиф и его братья

Питекантропу странное снится,

будто он по равнине летит

в легкокрылой своей колеснице,

и солдаты ревут ему: «Тит -

чемпион!» – или что-то такое…

Питекантропу снятся огни

городка над багровой рекою.

Питекантроп кривится: «Одни

трупы…» – мечется, хочет проснуться,

сомневается – жив или мёртв;

слышит, как из громоздкого блюдца

непрестанно строчит пулемёт.

Смотрит в лица вьетконговцев, немцев.

Застонав, вырывает глаза,

потому что увидел Освенцим,

потому чтотакоеузнал

о природе своей человечьей,

что готов превратиться в слепца.

И ложатся калеке на плечи

светоносные руки Творца.

Извиваясь, царапаясь, щерясь,

питекантроп шипит: «Убери!» -

забивается в угол пещеры,

мелкой дрожью дрожит до зари.

* * *

Иосиф и его братья,

сёстры его и жёны.

Дети его вне брака

в домах из жжёного

кирпича, ракушечника и дерева.

Иосиф и его демоны;

один – большой, зеленоватый, внутренний,

а второй поменьше, похож на нутрию,

заплывающую в сны Иосифа по весне.

Иосиф и

плач, шёпот его, палач невидимый.

Иосиф и его ланч с Овидием;

вечер у Клэр,

рандеву с Ягодой.

Иосиф в укусах своих химер

в Аиде врагов народа.

Внутренний демон когтями острыми

рвёт ему плечи, коленкою бьёт под дых.

Где вы, братья мои и сёстры?

– В газовых душевых.

Он проснётся с криком. И, рядом сидя,

фараон его спросит: «Сын

мой возлюбленный, что ты такое видел?»

И Иосиф ответит: «Сны».

Рим

Носит проскрипционные списки

над вокзальною площадью ветер.

Холм вздымается Капитолийский.

Школяры план сражения чертят

на скамейке. И небо над ними

нависает зелёной трясиной.

В нём закат высекают огнивом

и дожди набирают курсивом.

Мы сойдёмся на Марсовом поле,

разминёмся на вилле Боргезе.

Лихо пляшет Нерон на балконе,

вознесённом над рощей из лезвий,

над искрящимся хаосом линий,

над телами солдат на бруствере.

А с трибуны кричит Муссолини,

вдохновляемый Макиавелли…

Побледнеешь и окна закроешь.

Номер люкс, золочёная клетка.

Это мне показалось всего лишь.

Это просто фантазия, детка.

Созвездие мертвецов

Слои

В первом слое всё ещё остаётся

что-то вроде лиц на одно лицо.

Хочется забыться, не уколоться

о шипы созвездия Мертвецов.

Те садятся в землю, картошку чистят.

Эти ходят по небу на руках…

Во втором всё больше простые числа -

ни на что не делятся, кроме как.

Третий смутен, призрачен, заморочен

на изгнанье демонов перед сном.

Экзорцистам нравится, мне не очень.

А четвёртый, кажется, запасной.

Города возносятся над Коцитом,

Тибром ли, Дунаем его зови.

К жизни возвращаются мертвецы там,

рыщут нанороботы в их крови.

* * *

И вот он выбирается из тела,

невидимый летает по палате.

Мелькают спицы – это вяжет тени

старуха Парка на его кровати.

Мужик в очках (прозектор или доктор?)

откладывает папку в чёрный ящик.

И санитары ржут над анекдотом,

рассказанным в прошедшем настоящем.

Становится прохладней. Не вмещает

больничный двор всех дублей. Вечереет.

На ужин рис с котлетой обещают,

чьи ящики ещё не почернели.

Жена стоит, она пока не знает,

ждёт электричку, переводит стрелки.

Фасеточными умными глазами

глядит пришелец прямо из тарелки

в лицо сестричке (снято крупным планом),

застыв в багровой лужице от чая.

И женщина, столкнувшись с тараканом,

кричит, сама того не замечая.

* * *

Осенний лист, что старый каббалист,

откинувшийся в кресле, криворотый.

И тот, и этот слышат резкий свист

в мерцающих сосудах-сефиротах.

Возможно, это ветер-соловей.

И если ветер – северный, конечно,

отчаянных разбойничьих кровей,

летящий исключительно по встречной.

Подняться бы, но нет у старика

ни сил, ни даже времени подняться.

Обняться бы сквозь смерти и века

с листом осенним – желтолицым братцем.

Старик ему годится в праотцы.

Противоречу сам себе? Нисколько.

Они по гороскопу Близнецы -

я и составил оба гороскопа.

Да будет прочен наш триумвират

(глубокий старец, жёлтый лист и автор),

под грохот ливня в четырёх мирах

несомый судном мёртвых аргонавтов.

Мираж

Любите ли вы Брамса?

Да не люблю я Брамса, говорит,

он навевает неземную скуку.

Идёт на кухню, мрачен и небрит,

и к шкафчику протягивает руку –

извлечь из недр заначенный косяк;

садится у плиты на табуретку…

Его жена – блондинка на сносях,

а может быть, бесплодная брюнетка;

поди пойми, которая из двух.

А есть ведь и запутаннее темы:

материя первична или дух,

свобода воли, квантовая теле-

портация… Он дёргает плечом,

и гостьи или кто там (смотрим выше)

то спрашивают, мы-то здесь при чём,

то на стене потрескавшейся пишут

письмо. Герой читает: «Добралась…

Прошло успешно… Склеивает ласты…»

И слышит фортепьяно (это Брамс).

И цепенеет в волновом коллапсе.

* * *

Так уставал, что даже Смерть казалась

то девочкой с кругами под глазами,

то сонною кассиршей: «Вам чего?»

«Сам не решил, а что в ассортименте?»

«Семь новых версий жизни после смерти».

Потом происходило ничего.

Ну, то есть как? Он ездил на работу,

ходил с женою в супер по субботам,

сбегал воскресным вечером в гараж.

Они там на троих соображали,

покуда красный шар за гаражами

высвечивал очередной мираж.

Так уставал от скомканного света

в конце туннеля…

«Гражданин, вы это…

Определились с выбором-то?» – «Ну,

которая из версий покрасивше?» -

и тонет взглядом в декольте кассирши,

и тянет время, и идёт ко дну.

Призрак

Доктор трубку к груди приложил,

головой покачал: безнадёжно.

Предложил принимать рыбий жир

и гостей, если это возможно.

Пациент не вздыхал, не рыдал.

Встал со стула. Куда бы податься?

Я, бормочет, такое видал,

что давно перестал удивляться.

На холодную улицу из

поликлиники страшненькой вышел.

Заскользил неуверенно вниз,

а внизу – черепичные крыши,

лай собак, человеческий смех;

лёд искрится на речке замёрзшей,

и скрипучий сиреневый снег

прилипает к тяжёлым подошвам.

Пациент привыкает, прикинь.

Человек ко всему привыкает,

даже если отбросил коньки

и в чужие дома проникает.

Ляжет он в башмаках на постель,

рыбий жир попивая из миски.

И всю ночь принимает гостей

за вернувшихся с кладбища близких.

Сквозь тьму

Всё холодней становятся вечера

с мутными сновиденьями на борту.

Щерится в изголовье черным-черна

полночь, тупо уставившись в пустоту;

руки скрестила на ледяной груди,

в правой руке брелок, на брелке – скелет.

А в волосах её пепельных – бигуди,

словно из жизни вырвали сорок лет.

Вот и сидишь на кухне втакомгоду

ветхозаветном, что полноте, был ли он?

Митрич котлетой давится на ходу.

Тётя Наташа готовит себе бульон…

Музыка из мультфильма «Ну погоди!»

Чёрствая хала, не спрашивай: «Где же мак?»

А в волосах твоих пепельных – бигуди,

даром что ты не женщина вроде как.

Ночь

Спешились печали, стали табором,

развели косматые костры.

Небеса лежали звёздным табелем.

Лесостепь кустарные усы

на ветру топорщила. Гусиными

косяками воздух был прошит.

Проносился красный лист осиновый

над полями книги Берешит;

превращался в сердце или, может быть,

это сердце превратилось в лист.

Дождь, свисая с тучи растаможенной

головой сиреневою вниз,

размышлял – пролиться или ну его;

так извёлся, что валился с ног…

В лунный свет завёрнутая мумия

пожирала падалицы снов.

* * *

Я помню, как звезда падучая

входила в штопор зимним вечером,

и всё металась мышь летучая

среди деревьев обесцвеченных.

Дома светились изнутри, и в них

в прямоугольных жёлтых лужицах

то застывали люди-нутрии,

то хор теней, казалось, кружится.

Над парком собирались с мыслями

два облака –

и чёрное, размером с миску, но

оно росло и дождик сеяло.

А в сердце тьмы, в дожде и грохоте

роились сумрачные призраки.

«Живой лазутчик в мёртвом городе!

Дурная кровь!» – кричали, изверги.

Паук

Начинается утро, а может быть, нет,

но густеет на дальнем лазурь.

И о чём-то пытается малый в окне

сообщить человеку внизу.

На трепещущих пальцах плетёт-не плетёт

паутину – несчастья, любви?

Что там летнее солнце в духовке печёт?

Почему не плывут корабли

облаков по пустынной лазури небес,

а стоят на приколе? Зачем

этот жирный, в сетчатку впитавшийся блеск,

этот тёмный асфальтовый червь?

Так парит, что двойник твой идёт на грозу,

говорит: «Улетаю. Пока!

Всё расскажет тебе, человеку внизу,

человек с головой паука».

Хоровод

Говорил во сне тебе мёртвый друг:

«Есть у лета тайная комната.

Там декабрьский саван прядёт паук,

выпуская нити из живота».

А потом и правда пришла зима.

Ветер выдул в небо чужие сны.

И снегурка за руки нас взяла

так, что наши руки теперь красны.

Нет, не кровь, скорей – ледяной ожог;

круг за кругом, пальцы не расплести.

Там, где было сердце, искрит снежок,

а в еловых лапищах лёд блестит.

Слепнут глаз холодные угольки…

А придут родители, скажут: «Ой!» -

круг за кругом дети-снеговики

топчут циферблаты по часовой.

* * *

Всё плетёт паутину паук-альбинос;

светоносные нити искрятся.

Невозможно смотреть на такое без слёз.

Бесполезно слепым притворяться.

То ли падает снег, то ли это лучи

озаряют туннели кончины.

Как одно от другого смогу отличить,

если сам я горящей лучиной

пролетаю над городом, полем, рекой,

рассыпаю последние искры

там, где корчится солнце ночным мотыльком

в альбиноса сети исполинской?

Тоска

Сигарета, кофе, сигарета.

Разговоры долгие во сне.

За окном кровавая вендетта -

то-то лист кленовый покраснел;

кружится и кружится, подхвачен

ветром, оголяющим строку,

ледяным, порывистым, наждачным,

с маузером чёрным на боку.

Посмотри, в зазоре меж мирами

(не поймёшь, как он туда попал)

раненый прохожий умирает,

вырастает город Тлакопан.

«Боже, дай добраться до аптеки!» -

человек подстреленный твердит.

И к нему подходят тепанеки,

вырывают сердце из груди.

Там, над храмом, облако пасётся -

лапы серы, а глаза белы.

И не может сердце или солнце

достучаться до сомнамбулы.

Ленинград-2

«На полотнах старых мастеров…» –

это просто строчка для завязки.

Это пьяный Витя-ветерок

в голове устраивает пляски.

Это Зина, девушка-зима,

ледяными длинными ногтями

за живое мёртвое взяла

и к окошку из постели тянет.

За окошком Клим в снегу стоит –

чёрный клён, трепещущие ветки.

И сверкает панцирем стальным

небо, отшлифованное ветром…

Выпил кофе. Рыбок покормил.

Купит йогурт. Джинсы постирает.

Пропускает чёрно-белый мир

сквозь себя и снова умирает.

Это просто колокол звонит

над кристаллом северной столицы.

«Не осталось цвета, извини», –

объясняет ангел серолицый.

Разве только робкий костерок

(плоть от плоти гаснущего солнца)

о полотна старых мастеров

красным боком в Эрмитаже трётся.

* * *

И было так, что не было никак.

И снег летел. И каждый божий кварк

в поток друзей-товарищей вливался.

И девушка в сиреневых левайсах

и белом топе шла сквозь зимний парк.

Шла девушка, и ты смотрел ей вслед.

И опускались бабочки на снег

(возможно, даже эльфы или пери).

И на востоке чайники запели;

там птицелюди кипятили свет.

По западу же растекался мрак.

И было так, что не было никак.

В окне напротив девушка горела.

И шла старуха с клюшкою сквозь время,

на голове – полуночный никаб.

Пейзажная лирика

Новогодний пейзаж: в небесах акварельных

точки птиц, а под ними – бульвар,

фонари, занесённые снегом деревья,

разноцветных машин караван -

в перспективе сужается он, исчезает.

У витрин – человечков икра.

Ледяные круги у зимы под глазами -

это в кольца свернулась река.

Живописец устал от пустых разговоров,

от болезней, безденежья, склок;

закурил и вошёл в нарисованный город,

на скамейку холодную лёг.

Сон-травою дымится его сигарета,

высыхают дорожки из слёз.

Человечки кричат ему: «Мастер, ты это…

Возвращайся, пока не замёрз».

* * *

И если описание природы,

то лучше осень – алые парады

кленовых листьев в воздухе свободы,

хоть той свободы больше, чем не надо,

а листья лбами стукнулись о землю,

теперь шипят под нашими ногами…

Идёт кругами город карусельный,

поскрипывает, тонет в птичьем гаме.

Но вот и птицы отбывают к чёрту,

живущему на юге, предположим,

пока октябрь перебирает чётки

косым дождём застигнутых прохожих.

Кто, кто на птичьем поезде не едет,

выходит из трамвая на кольце, где

впадают в спячку люди и медведи

и, загрустив, меняется в лице день?

Он видит сны, вернувшиеся с юга;

там звёздами стреляют холостыми

глаза домов, вцепившихся друг в друга,

над океаном чёрным и пустынным.

* * *

«Не сомневайся, я приду

(весной ли, осенью, не знаю)

смотреть на дерево в саду

твоими страшными глазами.

Оно с лучом наперевес

стоит у изгороди старой.

А из расколотых небес

на землю падают кристаллы;

и в каждом мёртвая душа

с душой бессмертною в обнимку

трепещет, будто бы нашла

свою вторую половинку.

Их мониторит доктор Зло

в лаборатории секретной,

а значит, мёртвой повезло

питаться соками бессмертной…»

Так шепчет женщина (но где?),

пока в промокших мокасинах

по пузырящейся воде

идёт, хромая, лжемессия.

Так сам себя в полубреду

пугает призрачный мужчина,

покуда с дерева в саду

слетают лица и личины.

Гости-2

Получаешь письмо деловое.

Отвечаешь: спасибо, но нет.

Вечереет. И рыбы в девоне

погибают на братской войне.

Юрский ящер над ними несётся;

развернувшись, уходит в триас.

А в мелу затмевается солнце,

происходит падение масс

на какую-то новую Землю…

Вот и небо ложится костьми.

Лишь висит птеродактиль музейный,

потешая с восьми до шести

посетителей праздных, нечастых;

заливается краской стыда…

Нет, спасибо, не здесь, не сейчас и,

полагаю, вообще никогда.

Под дождём

Всю неделю ливень хлестал по лугу,

голубая плётка его дымилась.

Время шло на запад, свернуло к югу,

вымокло до нитки, остановилось.

И уже в безвременье (или где там?),

на веранде крытой за чаем сидя,

сквозь витые струи небесной Леты

старого товарища я увидел.

Весь в дожде, он (будто бы из воды сам)

говорил, и голос его звучал из-

под земли: «Кем я тебе приходился?

Сколько раз лицо мне твоё встречалось,

но не помню где – в университете?

Что-то ты, приятель, белее мела…»

Обернулись крыльями руки-плети;

полетели к Господу две

на пустое, грустное, цвета стали,

пахнущее брежневской пирожковой.

Никого, конечно же, не застали,

разве что Гагарина с Терешковой.

Ангел

В полевых мундирах стоят цветы.

Ветер носит то, что налаял пёс.

Пьяный ангел падает с высоты,

матерясь при этом, что твой матрос.

Он в прошедшем времени восставал,

а теперь из будущего грядёт,

озаряя летнюю пастораль

шумным ливнем огненным. На живот

речка малахитовая легла

с лодкою-заколкою в волосах…

Крикнул дачник ангелу: «Нелегал!»

А потом заплакал, не понял сам,

отчего такая берёт тоска

на исходе августа, дивным днём;

сжал в объятьях женщину из песка,

наклоняя голову под огнём.

Апокриф

Отмороженные подростки в ковше двора;

самодельные папироски, ножи, понты.

Смотрит с неба на них измотанный жёлтый Ра,

на руках его окровавленные бинты.

А потом он встаёт со стула, плетётся прочь,

и по ходу его движения в окнах свет

зажигается, чтобы город увидел ночь,

чтоб кружась над ним, ярче вспыхивал первый снег.

Я хотел бы залечь медведем на дно зимы,

отмахнуться тяжёлой лапой: «Пошли вы все!»

Оторваться во сне от выбеленной земли.

Затеряться в воспрявшей зелени по весне.

Доктор Ди

Снег выпадал в отдельных эпизодах,

всё остальное время шли дожди.

Их получал из жидкого азота

мой психоаналитик – доктор Ди.

Он пил мартини, пах овечьей шерстью,

прикидывался тёртым калачом…

Раз в месяц я ложился на кушетку

и обсуждал с всезнайкою-врачом

то шанс заметить ангела в кристалле,

то целый комплекс травм дородовых.

А ледяные струи всё хлестали,

не отличая мёртвых от живых.

Я снова видел лица дорогие,

обмотанные клейкой лентой тьмы…

Ад, говорил Ди, это не другие,

ад – это мы.

Апокриф

А пока из окон вываливались старухи,

и по воздуху плыли листья, пропахшие солидолом,

прокуратор, как был в плаще, мыл под краном руки,

словно красил раковину бордовым.

Возвращались с празднества фарисеи,

Асмодея гладили против шерсти.

Облака на нитках сырых висели,

проливаясь ливнем таких известий,

что вставали волосы ветра дыбом,

и тряслись поджилки у самых смелых.

На столах лежали хлеба и рыбы,

но никто не ел их.

Приходил Иуда, звонил, стучался;

истощённой псиною лёг за дверью.

Пётр уехал жаловаться начальству,

а Фома и раньше в меня не верил…

Книгу Чисел ангелы пролистали,

накупили комиксов, улетели.

Господи, зачем ты меня оставил

в этой страшной осени, в смертном теле?

Храм

Аккурат за семью тощими коровами

проследовали семь точных.

Иосиф даже вскрикнул во сне от неожиданности.

Покинув ложе,

молодой человек подошёл к книжной полке,

чтобы свериться с Торой.

О точных коровах в Пятикнижии ничего не говорилось.

Коровы могут быть либо тощими, либо тучными.

Это несоответствие не просто сбивало с толку,

оно выводило Иосифа из себя.

Фараон, жена фараона, их телохранители

стояли меж двух колоссальных пальм

и терпеливо ждали.

Фараон был почему-то ядовито-зелёного цвета,

а жена его щеголяла новой кошачьей головой.

Телохранители же казались обычными людьми,

вот только глаз у них было многовато.

«А мой ли это сон?» – подумал Иосиф,

когда вечернее небо

заслонили семь тучных дирижаблей,

и рослый солдат в противогазе

пробежал мимо,

крича что-то невразумительное

на неизвестном Иосифу языке.

Первый храм

«Время было в те дни пространством, – рассказывает старик. –

Соломон как раз исследовал материк

сформированный предстоящим ненастоящим.

Там-то мы и строили первый Храм.

А душой проекта был сам Хирам –

маг великой силы, до срока спящей.

В будущем снег слепил нас, из прошлого дул хамсин.

Смерч налетал на Храм и крышу ему сносил.

Время было в те дни погодой, погода – скверной.

Соломон скончался, Хирама и след простыл.

Всё колено Дана исчезло в песках пустынь.

Дождевой паук проглотил всех людей Ефрема…»

Кто подсчитает, сколько неба прошло, пока

слушали мы рассказы пьяного старика,

сколько морей истекло изумрудной кровью?

Время стало гибелью, веществом,

удалённым зубом, сухим листом,

забродившим тестом, сырой любовью.

Третий храм

В Мёртвом море прошедшего времени,

под мерцающим звёздным драже,

ржавый танкер, гружённый евреями,

в настоящее входит уже.

Пассажиры не верят, что выжили;

кто-то молится, кто-то молчит.

Нефть горит на полях Пятикнижия,

в животе бухенвальдской печи.

А едва прекратится горение,

вырастает на чёрных волнах

третий Храм в четырёх измерениях,

девяти основных временах.

Бледный всадник

Простые вещи

Посланец

«В конце туннеля повар-душевед

помешивает праздничный обед

из волн дистиллированного света.

Накатывают дивные валы

на радугой висящие столы.

Стоят с хлеб-солью родственники…»

Это

я просто заговариваю смерть;

кто дважды умер, тот и должен петь,

пусть оба раза были репитици-

ей (смерти) хорошо и без меня.

Окно открою – кружится Земля,

параболы вычерчивают птицы.

Использую, но не могу понять

простые вещи (зеркало, кровать),

а к сложным вообще не прикасаюсь.

Светлеет небо, ходит ходуном.

Постукивает лапой метроном

по дереву. Является посланец,

мычит сквозь обрывающийся сон.

Потом молчит. Возможно ли, что он –

немой сосед по лестничной площадке?

«Немой» в том смысле, что уже не мой.

Его несёт над зыбкой мостовой

потусторонний повар беспощадный.

* * *

Простые вещи: тумбочка, пиджак.

Весь этот джаз вещей обыкновенных

звучит внутри… Не надо провожать

до кладбища, где не меня, наверно,

какого-то другого чудака

ждут люди в чёрном, плачут ли, скучают.

Я вижу яму, яма – глубока;

лежащий в ней людей не замечает.

Я постою немного, как в бреду,

цветочною пыльцою припорошен.

В пустующую комнату войду,

на тумбочку пиджак потёртый брошу.

* * *

Кричат вороны, важничают голуби,

взлетают майны к Господу наверх.

Пылающую спичечную голову

несёт сквозь парк печальный человек;

пинает листья, на скамейку рушится,

сжимает зажигалку-пистолет.

Старик в очках или юнец в наушниках?

Я вижу только блики на стволе,

чужие сны, над ними тень крылатую,

она похожа на мальтийский крест.

Земля покрыта огненными пятнами,

поодаль трактор эту землю ест.

Шипит старик, с товарищем беседуя;

товарищ умер двадцать лет тому.

А от юнца любовь ушла последняя,

сухим листом упала на траву…

В окне небесном флаг закатный выставлен –

багряной кисти лёгкие мазки.

Но я боюсь, что зажигалка выстрелит,

и небо разлетится на куски.

Гудки

Всё чаще слушал длинные гудки ты,

особенно когда навеселе был.

Гнал ракию из высохшей ракиты,

подсвечивал приземистое небо

зеленоватым нимбом алкогольным.

На что надеясь? Ни на что по сути…

Звонил по новой. Было очень больно

читать с экрана: «Абонент доступен

и отвечает всем, за исключеньем

ревнивца, матерящегося в трубку».

Но сам

с мирно лежащим под ракитой трупом.

А ведь (по слухам) крепким был мужчиной;

жаль, в настоящем выглядишь прескверно…

Она вчера страховку получила,

на выходных отпразднует, наверно.

Являлся сыщик с папкой и улыбкой,

курил и кашлял, паутину плёл всё;

не обнаружил ни одной улики,

потом вообще куда-то перевёлся.

Звезда

…Но нравилось, когда горит звезда,

роняет свет на квантовое поле.

И птица выпадает из гнезда,

висит над электронною тропою.

Страховочные крепкие ремни

удерживают птицу на весу, и

тропа уходит в параллельный мир,

восьмёрку бесконечности рисует.

И где-то там, сто лет тому уже -

или ещё? – на скомканной постели

лежит и курит (вот и весь сюжет)

моя душа в материальном теле.

Любуется подругою, лучась.

Оттягивает страшную минуту.

Она из тела вылетит сейчас…

Но нравилось и это почему-то.

* * *

Первая была – вылитая весна;

волосы цвета солнца, а руки – вербы.

Только о ней и думал, ночами лежал без сна.

Первая была небом.

А вторая была жарким июльским днём,

яблоком наливным, виноградом пьяным.

Стоит войти, и весь охвачен огнём,

не знаешь, куда бежать, выдыхаешь ямбы.

Третья была дождём, облаком кучевым.

За руки держишь и начинаешь кашлять.

Сломанная другими, так и не починил…

Чай травяной, тарелка овсяной каши.

А четвёртая – толстый лёд, великанский град.

Даже если лежит спиной, заморозит взглядом.

Только вышел в буран из тела, смотрю – стоят

все четыре рядом.

Гурия

Елена

Елена просыпается и ждёт,

кто из героев в комнату войдёт.

Царь Спарты? Вкрадчивый троянский лучник –

женоподобный юноша Парис?

Никто не входит, кроме пары крыс.

Елена думает: «С Парисом было лучше».

Слепящий зайчик прыгает в постель.

По спальне рыщут крысы между тем,

то воздух дегустируют носами,

то по сусекам лапками скребут.

В окне же, на багровом берегу

лежат ахейцы, дом стоит на сваях

кубическою версией коня.

Поодаль – Троя в языках огня.

А в бельэтаже Олимпийцы скалятся.

Елене скучно. Кто все эти люди?

Она ласкает собственные груди,

идёт к трюмо. За нею утро тянется

хвостом воспоминаний или грёз.

Елена красит губы, чистит хвост;

рассеянно поглаживает крысу –

ту, что смышлёней (стало быть, Улисса).

В глазах зверушки полыхает SOS.

* * *

у Марины волосы до плеч

а в глазах сиреневые сполохи

вот она идёт тебе навстреч

утро грозовое держит под руку

ветром опоясана шальным -

дышит он Мариной, не надышится

облаков воздушные шары

на лучах тускнеющих колышутся

сквозь Марину дерево растёт

золотое дерево осеннее

хочется пуститься наутёк

но и в бегстве нет тебе спасения

ротозеи с дырками в груди

в небеса уносятся свинцовые

остаёшься только ты один -

лапки кверху, обе окольцованы

* * *

Хорошо на свете умирать,

уходить в небесный Эмират

с пышнотелой гурией в обнимку.

Систола, диастола… До ста

досчитав, хирург кричит: «Сестра,

мы его теряем! Дай бутылку».

Выпей, доктор. Угости сестру…

Дремлет меченосец на посту.

Гурия вращается сумбурно;

исполняет танец живота,

выпускает кольца изо рта

дыма или, может быть, Сатурна.

Дно

Под сизоватой лейкой ливня,

в его ловушке водяной,

теряет город чёткость линий

и дышит трудно, как больной.

Лоснятся струи дождевые

у пешеходов на глазах.

Возможно, мы ещё живые,

но это сложно доказать.

Ты скажешь: «Ох, сплошные тучи», -

вернёшься в тёплую кровать.

И я кивну на всякий случай -

живым положено кивать.

* * *

На улице тихо, как будто все умерли, разве

хохлатая птица кота светло-рыжего дразнит.

Кот делает стойку, в траву опускается, ждёт.

Светает тем временем. Сны вырастают большими.

Выходит сомнамбула из поливальной машины -

небесной машины, окутанной сизым дождём.

Глаза открывая, я вижу нахохленный город,

пернатую девушку с аквамариновым горлом

и рыжего парня с кошачьим лицом. И тогда

сомнамбула падает, резко становится мною

под грохот будильника за дождевою стеною,

а в омуте зеркала черти заводятся, два

лукавых отродья…

Я выспался, но не проснулся.

Дрожит на запястье незримая ниточка пульса.

Кот прыгает, только хохлатая птица уже

исчезла из виду, лишь катится с серой вершины

расплывчатый контур пустой поливальной машины

и валится на бок, и тонет в последнем дожде.

* * *

Под грохот трубы водосточной,

в наполненном ветром дворе,

сутулые призраки топчут

узоры на жёлтом ковре

из листьев, похожих на мёртвых

лимонниц. И в сумерках сна

орудуют дворников мётлы,

вздуваются, как паруса,

подростков короткие куртки.

Овчарка справляет нужду.

Бомжи собирают окурки,

швыряют их в спину дождю.

Над тополем кружится ангел,

пищит, как летучая мышь.

Гагарин плывёт в акваланге

на уровне вымокших крыш;

отталкивает ногами

ошмётки закатных лучей.

И мятый журавль-оригами

сидит у него на плече;

то клюв раскрывает бумажный,

то крыльями бьёт на ветру,

глядит на далёкие башни,

на солнца тускнеющий труп.

А в сердце потрёпанной птицы

простое желанье одно –

в колодец двора опуститься,

почувствовать лапами дно.

Экскурсия

На берегу кемарят лодки.

Купальщики вбегают в реку.

Снег одуванчиковый лёгкий

летит на детские коленки.

В зените Ра на жёлтом стуле

сидит, скучая и потея.

Последние часы июля.

Шипящий луч ползёт по телу;

пронзает зубом ядовитым

плечо тоскующей толстушки,

хлеща по пышной ягодице

хвостом с блестящей погремушкой.

Над пирсом облако повисло,

похоже на тираннозавра.

Две девушки выходят из на,

буравят синими глазами

статистов меченых – осёкся

на полуслове первокурсник,

схватился лодочник за сердце,

старик лицом в газету ткнулся…

Две девушки идут реки вдоль,

взрываясь хохотом порою.

Одна из них – зеркальный дубль

несуществующей второй. Я

смотрю на них, не отрываясь,

пока грохочет погремушка.

Снег одуванчиковый сна из

летит на рыхлую подушку.

* * *

Этот сон не такой, как другие.

Собираются все дорогие,

полукругом садятся за стол.

Друг старинный, похожий на копта,

две бабули в сиреневых кофтах,

все любовницы, жёны… Но кто

в облаках там витает напротив,

улыбается, весь в позолоте

проносящихся листьев и солнц?

Он похож на тебя отдалённо,

как похожи два парковых клёна,

даже если один невысок,

а второй – исполин настоящий.

Я не знаю, какой из вас спящий.

Друг стакан поднимает: нака-

тим? (Возможно, тебя зовут Тимом.)

И плывут города-побратимы

по реке, если это река.

Получается странное в сумме -

чувство, будто проснулся и умер,

будто ты – электрон или кварк.

И приходят с тобою проститься

люди-волны и люди-частицы,

и не могут

Экскурсия

Они плывут и выделяют сны:

две девушки и средних лет мужчина.

Мужчина не дотянет до весны –

учёные не знают, в чём причина.

Пожмут плечами: слабое звено,

имеются симптомы дисбаланса…

Никто уже не помнит, как давно

состав конкретной тройки не менялся.

Пусть цель эксперимента не ясна,

нет смысла индульгировать зато нам;

мы видим сны внутри чужого сна,

до самой смерти бодрствуем в котором.

Сомнамбулы плывут по часовой,

все трое ладно скроены и рыжи.

Экскурсовод качает головой:

пожалуйста, не подходите ближе.

Нет, не страдают, боже сохрани!

Нет, не лабораторные зверушки,

экскурсовод глаза отводит, и

вся группа смотрит на мои веснушки.

Пунцовая кукла

Убийца битый час сидит на стуле,

глядит в окно сквозь тюлевую дымку,

в ладони – дрессированная пуля,

приученная, в жертве сделав дырку,

к хозяину кратчайшим возвращаться.

Убийце даже ствол теперь не нужен.

Коллеги или просто домочадцы

по кухне ходят, сервируют ужин.

Убийца есть не хочет, но придётся -

за маму ложка и за папу тоже;

со всеми вместе плачет и смеётся,

в конечном счёте, давится картошкой.

Покашляв, возвращается, сутуля

натруженную спину, наблюдать, как

в окно с жужжаньем вылетает пуля,

нацелясь в незадачливого дядьку.

Сейчас она опишет круг почёта,

пробьёт и так изношенное сердце,

побагровеет и ручною пчёлкой

нырнёт в ладонь убийцы-экстрасенса.

* * *

Младенец зависает над коляской,

над матерью, читающей Жорж Санд…

Его лицо пылает алой краской.

Он плавно левитирует сквозь сад

общественный к газетному киоску,

выходит с мёртвым братиком на связь

и, выплюнув наскучившую соску,

хохочет, невидимкой становясь.

Удручена невидимостью сына,

мать мечется под взглядами косыми,

пока не превратится в манекен.

В коляске же, под вылинявшей курткой

лежат в обнимку две пунцовых куклы,

подброшенные неизвестно кем.

* * *

Набрасывал эскиз карандашом -

пять-шесть несочетающихся линий.

Руками разводил: «Нехорошо», -

топтал блокнот и выходил под ливень.

У них там месяцами льют дожди,

сплошная сырость, всё заплесневело.

Чем глубже сон, тем выше этажи,

а в окна заплывают каравеллы

с кошмарными тенями на борту -

пропитаны забвением и смертью,

матросы ловят слово на лету:

полюбоваться и швырнуть на ветер.

Смотри же, как стираются слова;

осталась только пара фраз на вынос,

эскиз, не доведённый до ума,

программный сбой, истёкший антивирус.

Жизнь других

Все они возвращаются: женщины, дети, старцы.

Те, кого ещё помнят, и те, кого помнить некому.

И по этому случаю в клубе сегодня танцы,

а потом фуршет с ожившими человеками.

Что с того, что они молчат, не узнавая близких,

что глаза их подернуты тёмной плёнкой?

Мэр поднимет стакан с отборным шотландским виски,

сфотографируется с ребёнком,

исчезнувшим прошлым летом; всем городком искали,

прочёсывали болото – нашли ботинок.

Священник прочтёт молитву, всплеснёт руками,

выйдет походкой смешной утиной

в сад… Холодок бежит по моей спине и

хочется закричать, а едва отпустит,

буду висеть под лампой в твоём не сне я,

словно бездушный шарик на нитке пульса.

* * *

Оно сидело, пасти разевало,

смотрело, как трясётся обезьяна

(от страха что ли?) в клетке на полу;

забилась в угол, плечи опустила…

Оно с собою восемь захватило:

три сдохли, остальные на плаву.

Оно теперь внутри них, но при этом

оно снаружи, инфракрасным светом

окутанное – не добро, не зло,

не жизнь, не смерть. Оно вне категорий;

какой-то жуткий автономный голем.

Зачем его на Землю занесло?

Помёт крысиный в бункерах бетонных,

медузы звёзд на чёрных мониторах,

антропоморфных чудищ карусель -

я вглядываюсь в мир его глазами,

покуда нечто в сердце мне вползает,

чужое, невозможное совсем.

* * *

Он берёт её за руку, чувствует пустоту;

привлекает её к себе и обнимает воздух.

Вспышка слева и вспышка справа, огонь во рту.

Потолок обуглен

и густо закапан воском

уплывающий из-под ног деревянный пол.

Где они сейчас – в будущем или в прошлом?

В этом странном месте ей хочется быть слепой,

стать лесной тропой, градом побитой рожью;

энергично роющим чёрный туннель кротом -

да не важно кем или чем, лишь бы только не видеть это

умоляющее лицо, ибо дело в том,

что в конце туннеля нет никакого света.

Или всё же есть свет и внутри него,

вопреки судьбе на ноги стать пытаясь,

борется с анакондою корневой

то, что от них осталось.

Кристалл

парень входит в кристалл, выключает в гостиной снег

раздвигает гардины, распахивает окно

змеевидный луч вспыхивает в листве

переползает с шипением на балкон

табуны машин носятся по шоссе

самолёт растопырил когти (читай – «шасси»)

солнце крутится красной белкою в колесе

к облакам поднявшегося такси

а в другом кристалле девушка за столом

пьёт зелёный чай, выпустив какаду

из тоскливой клетки, и тот говорит: «шалом!»

расправляет крылья, добавляет: «how do you do?»

светоносный змей оплетает древесный ствол

сполох языка раздваивается, гляди

попугай задевает чашку, и брызги летят на стол…

на зелёных нитях свешиваясь, дожди

заливают оба кристалла сухой водой

Наблюдатель встаёт со стула, откладывает тетрадь

нарезает за кругом круг, бормоча невозможный вздор

обессилев, падает на кровать

эксперимент провален, но что с того?

в спальне, засыпан снегом, стоит июль

скверы палят по небу из всех стволов

но какаду заговорён от пуль

* * *

Тишина такая, что тонешь в ней,

как один утопленник мне сказал.

Проплывает дерево без корней,

хлещет мокрой веткою по глазам.

А в осеннем небе парад планет.

Облепили блики окно и дверь.

Налетает ветер, в руке стилет;

мы бесшумно возимся с ним на дне.

Накрывают листья нас с головой,

обвивает кольцами береста.

Красота такая, хоть волком вой,

только волк от воя давно устал.

Он в хрустальном шаре оленя ест,

в левой лапе косточка, в правой – нож.

А закончив трапезу, смотрит в лес

или спит под зонтиком, вызвав дождь.

* * *

Слышишь, Мариам, плачет грудничок?

Сквозь метель бежит надувной волчок -

схватит за бочок, превратится в птицу;

полетит она в дальние края,

залетит в бутик нижнего белья.

Там твоя, Мирьям, старшая сестрица,

бросив взгляд в окно, к зеркалу идёт.

У неё большой ярко-красный рот,

а глаза ну чисто аквамарины.

Топчется в снегу плюшевая рысь.

И блестит фонарь, золотисто-рыж,

за стеклом витрины.

Мариам, проснись, сделай что-нибудь!

Приголубь волчка, дай младенцу грудь,

покажи ему хищницу из плюша.

Только не смотри в голубой кристалл;

задувает в нём старшая сестра

золотой огонь,

Гости-3

Байкер

Байк взлетает и небо выходит

сизым боком, заросшим травой,

и на нём, словно кот на комоде,

марсианин лежит волновой.

Он лежит в неглубокой тарелке,

размышляет о тонких мирах,

о скитаниях Белки и Стрелки

в дебрях космоса. А во дворах

птичий гам, метеоры и вспышки.

Там в скафандрах с чужого плеча

лунный мячик пинают мальчишки

или бьются на шпагах-лучах.

Байкер звёзды вдыхает, несётся,

руль сжимает, вперёд наклонясь;

пролетает над третьей от солнца,

кувыркается, падает в грязь.

Сновидец

В той комнате ружьё висит на стенке,

задумалось, куда ему пальнуть.

Плывут огни немыслимых оттенков,

от зеркала к дивану держат путь.

В углу старуха сны на спицах вяжет.

В другом углу – любовников возня.

Из коридора мат, многоэтажен,

доносится, но в коридор нельзя

тебе, дружок, баюкай лучше зайца,

корми медведя плюшевой лапшой.

Никто не знает, как ты оказался

в той комнате, то светлой и большой,

то маленькой, внутри – чернила ночи,

но в каждом варианте по ружью;

оно висит и высказаться хочет,

под ним – зеленоватый абажур

в А-версии; в Б абажур сиренев,

свет выключен, и пьяный алеут

бьёт лыжной палкой северных оленей,

выпытывая, как тебя зовут.

Олени спят, не издают ни звука.

В окне звезда от холода дрожит.

«А в самом деле, как его зовут-то?» –

бормочет бабка, спицы отложив.

В окне звезда, сугробы в коридоре.

А в пыльном кресле, бледен как мертвец,

сидит сновидец с зайцем на ладони

и вспоминает, кто он, наконец.

Девочка

читал ей Пастернака или Лорку

сейчас уже не вспомнишь, да и толку

душа засобиралась в самоволку –

восьмой десяток телу как-никак

а память, словно просека кривая

разбросанные доски от сарая

на пустыре, где ночь горчит сырая

рукою чёрной шарит в облаках

та взбалмошная девочка, та стерва

она теперь прабабушка, наверно

читал ей Элюара и Верхарна

дарил цветы, в итоге уломал

на первом курсе это было или

в десятом классе, Люда или Лиля

потом они лежали и курили

потом – непроницаемый туман

далёких солнц отравленные стрелы

влетают в окна дома престарелых

и что-то там внутри перегорело

и где-то рядом приглушённый свет

старушку опоясывает что ли

ту девочку, Олесю или Олю

напомни, в институте или в школе

они лежат и курят столько лет

Исчезновение

Верь не верь, всегда есть кто-то третий,

даже если двое как один.

Дверь откроешь – налетает ветер

и вбегает мёртвый господин.

Он садится в кожаное кресло,

говорит: «Зашёл на огонёк».

Я не знаю, что сказать конкретно;

как его спровадить за порог.

За окном крещенские морозы,

месяц август, поздняя весна.

Бегают по кругу паровозы.

Обнимают Землю небеса.

Господин сидит себе, не дышит,

предлагает тост за милых дам…

«Из меня защитник никудышный,

но тебя в обиду я не дам», -

бормочу. Глаза на миг прикроешь:

благодарна, да ведь это так,

сотрясенье воздуха всего лишь,

трагифарс, любительский спектакль.

Всё равно кривляюсь – дело чести;

ерепенюсь – сам не лыком шит…

Только вот один из нас исчезнет,

если гость откланяться решит.

* * *

Кот вернулся, лёг на одеяло.

Яблоневый снег летел за окнами.

Поднимался с серого дивана

бледный свет и в небо плёлся, охая.

Протирал очки он, щёлкал пальцами,

с каждым шагом ярче становился.

Толстый шмель гудел в цветочной пасти.

Плыли облака в кошачьей миске.

А когда твой дубль вошёл, сутулясь,

в воду зазеркальную по пояс,

ты на правый бок перевернулась,

и исчезла целиком и полностью.

Дом мой – крепость, прочие нелепости…

Никогда ты штампы не любила.

Досаждало чувство, будто это всё

не взаправду. Так оно и было.

* * *

Послушать попсу, так у них там сплошная любовь,

Багамы и танцы, весёлые брачные игры…

Захлопни калитку, к зимовке нору подготовь.

Смотри, как сквозь рощу бредут саблезубые тигры.

Им хочется мяса, почувствуй их голод, дружок.

Что толку в твоей нестреляющей ржавой двустволке?

Летает над рощей навязчивый серый снежок,

и тиграм навстречу кошмарные движутся волки.

Они разойдутся, не станут друг друга стращать,

кататься по снегу, клыки в оппонентов вонзая.

Мы курим на кухне, нам холодно даже в плащах.

И звякают льдинки в мешках у тебя под глазами.

Так хочется спать, что боюсь, мы и правда уснём.

И вот по экрану финальные тянутся титры.

Но чёрт или дачник ещё обнаружит весной

замёрзшего волка в объятьях застывшего тигра.

Прогульщик

пришла, устроила экзамен

а я забыл всё, что я знаю

позднее вспомнил, но не то:

кривая яблоня на даче

старик на озере рыбачит

завёрнут в толстое пальто

не по сезону, ну да Бог с ним;

мадам в берете кисти Босха

на балюстраду оперлась

с лица мы воду пить не будем

поскольку там такие груди

что напряжёшь и третий глаз

с кривою яблоней сливаясь

смотрю на них, не отрываясь

подросток – что с меня возьмёшь

рыбак плотвичку подсекает

грушовка ядом истекает

из-за холма выходит дождь

а что ты, милая, хотела

услышать?

это ли не тема -

на мёртвой даче ночь стоит

фонариком астральным светит

туда, где женщина в берете

«не бойся, мальчик» говорит

* * *

Дождь похож на юнца желторотого:

много шума в теченье короткого

промежутка, размашистая

угловатость какая-то, резкие

перепады. Раздвинь занавески и

убедишься – змеится струя,

в серых коконах улицы замерли;

небеса провалили экзамены -

то-то молния с них норовит

соскользнуть. А проходит минуты три -

и плывут светоносные нутрии

по сиреневым лужам. И вид

заоконный меняется сызнова.

И приходит такая по вызову,

синяки от бессонницы под

голубыми глазами навыкате;

шепчет: «Если смущаешься, выключи

свет, прогульщик, но деньги вперёд».

* * *

В ресторане шумно и дым столбом,

да какое «дым» – веселящий газ!

Но подходит женщина в голубом

пригласить гуляку на белый вальс.

Между ними разница в двадцать лет;

он – студент, а женщине к сорока,

но в глазах у женщины странный свет,

этот свет вливается в паренька,

ударяет в голову, как вино.

В животе становится горячо.

Он вздохнёт, смешается, скажет: «Но…» -

и уткнётся носом в её плечо.

Кольцо

Дядя Сэм и подпись: «Кукрыниксы».

Тополя желтеют на ходу.

И хохочет, обнажая фиксы,

в стёршемся из памяти году

гуманоид сумчатый и лысый,

обнимая девушку с веслом.

И они уходят за кулисы,

телевизор смотрят перед сном.

Там всё тот же чёрно-белый пленум,

мячики ответственных голов,

мощные колхозные

заводной стахановский галоп…

Что тебя за муза укусила -

вспоминать в прекрасном далеке

пьяных финнов на Электросила,

кепку в указующей руке?

* * *

Вот она и замкнулась в кольцо.

Человек возвращается в школу.

У него молодое лицо.

Ни сиделки теперь, ни уколы

не нужны человеку. Долой

госпитальные ваши застенки!

Развалился за партой, родной,

и косится на чьи-то коленки.

Человек вспоминает – на чьи;

озаряется внутренним светом.

Человека пронзают лучи

на исходе последнего лета.

Ничего, говорит человек.

Улыбается дочке и внуку.

В голове у него фейерверк,

а в глазах нестерпимая мука.

Человек скоро сутки как мёртв.

Человеку такое в новинку.

Входит в класс он и руку мне жмёт

после летних коротких каникул.

Любовь

На улице Ленина жил и

героем немого кино

заглядывал в окна чужие,

как если бы падал на дно

осеннего неба – там жёлтым

осина горит фонарём,

и светит звезда отражённым

в затянутый шторой проём.

Ты плачешь. Мрачней Еврипида

твоя молодая душа.

Капризная девочка Лида

с тобою в кино не пошла;

Петрову доверила сумку,

Егорову… Да, нелегко

забыть эту рыжую суку,

сказал бы поэт Смеляков.

Светает. Окно запотело.

За шторой медведь не медведь…

Как сильно она растолстела!

Как страшно на это смотреть!

Двое

«Знаешь, Лиса, – говорит раздражённый Волк,

правою лапой указывая на дверь, -

я тут подумал, к раву сходил, и вот…»

В этот момент за стеной «запевает» дрель.

Поезд ревёт, к станции подходя,

и от его дыханья дрожит перрон.

Смотрит с семи небес человек дождя

и вызывает по телефону гром.

«Знаешь что, дорогуша…» – шипит Лиса.

(Может быть, Волк и знает, читатель – нет.)

Рыщут лихие всадники по лесам,

лица их омывает холодный свет.

Ставят они капканы на серый люд,

рыжих лисиц выкуривают из нор.

Страшные псы жертву на части рвут.

Пьяный мясник точит во сне топор.

Сколько у нас есть времени? Полчаса?

Стали в прихожей, лапы не расплести.

«Милый, прости за всё», – говорит Лиса.

«Ты меня, – отвечаю, – за всё прости».

* * *

Вошли в кофейню. По улице брёл февраль.

Замёрзший город раскачивал враль-муссон.

И если спросят, а почему он – враль?

Я не отвечу, поскольку впадаю в сон.

Они сидели, смотрели глаза в глаза.

На тротуарах лежал синеватый снег.

И разливалась молочная белизна

по небосводу. И город гулял на все.

Что ж, был бы повод, а повод, конечно, был:

овчарке мэра исполнилось десять лет.

Они сидели, уставшие от пальбы,

речей, оркестров, летящих в метель карет.

Он говорил ей, что это судьба. Судьба!

Она смеялась: не то говоришь, не то,

когда в кофейню вошёл господин судья,

а с ним жандармы и чёрт ещё знает кто.

Я слышал выстрел, сам выстрелить не успел;

сдавил подушку и лёг на асфальт плашмя.

Кругом кричали и снег надо мной краснел,

чертил узоры на крыльях её плаща.

Двое

1

Проснувшись, он будто бы видит жену;

встаёт, пожимает плечами.

«Скажи, дорогая, зачем я живу?»

«Не знаю», – жена отвечает.

За окнами осень стреляет дождём:

фонтанчики, вспышки, поминки…

«Скажи, дорогая, куда мы идём?

Кто наши сложил половинки,

да так неудачно, что в сердце пустом,

в густой паутине сиротства

вовеки не стать нам одним существом?»

Жена говорит: «Не юродствуй.

Взгляни лучше в зеркало – всклочен, небрит

с весны, под глазами круги», – но

всё это неслышно она говорит,

во сне, из глубокой могилы.

2

Ей сказали, муж твой остался на поле боя.

Он лежит Болконским, смотрит на голубое-

голубое небо. Сказали, как лев, сражался.

Нам ужасно жаль и все мы скорбим ужасно.

Постояли, вышли. Вдова застонала, села

сиротливой птицей на подоконник серый.

Нет, она не верит. Что они понимают?

Вот идёт он полем. Правда, слегка хромает.

На лице улыбка, в правом глазу – ромашка.

Распахнул калитку: это тебе, Наташка.

Только кто там, кто там – женщина или птица?

Наяву ли это, разум ли помутился?

Захромал он к дому, ключ в рюкзаке нашарил.

А на грязной кухне красное пьют клошары.

Извини, не знали (Господи, ну и рожи!),

что придёт хозяин, мы ведь и сами тоже

из иного мира. Нет здесь твоей любимой –

мы её спугнули, а егеря убили.

Он стоит, не верит. Что они понимают?

В голубое небо смотрит и улетает.

И ложится снова, жухлой шурша листвою.

И стучится птица в сердце его пустое.

Только детские книги читать

Выбор

Вот город Икс, а это город Игрек.

В каком из них ты жить хотел бы, мальчик?

Смотреть в окно, как проплывают титры

осенних листьев под дождём прозрачным;

ходить на службу, примерять личины,

в итоге сесть на антидепрессанты…

Ты будешь представительным мужчиной,

цитирующим Троцкого и Сартра,

остановившись в выборе на Игрек;

в Икс – неказистым, малогабаритным,

влюблённым в укротительницу тигров.

Смотри в окно, как проплывают титры

осенних листьев или снежных хлопьев,

как муравьи бегут по тротуарам,

автомобиль проносится галопом,

и женщина с искусственным загаром

за сигаретой курит сигарету,

у магазина обувного стоя.

А крикнешь ей: «Иди домой, Джульетта!» –

такую мину женщина состроит,

что думаешь, гори оно огнём всё!

Летят в сугробы пурпурные листья.

Зима бинтует раненую осень.

В Икс входят тигры, в Игрек – маоисты.

Болезнь

Мальчугану снятся корабли,

острова сокровищ, каннибалы,

звёзд голубоватые рои,

джунгли, опоясанные алой

дымкой, налетающий зюйд-вест.

Мальчик просыпается внутри сна,

в облаках витает, плохо ест

и на старших смотрит с укоризной.

До чего же скучные они:

дом, работа, возятся ночами…

Никогда не вырасту и ни-

кто не помешает мне отчалить

на пиратском хищном корабле

с чёрными невольниками в трюме,

лазерною пушкой на корме

и мартышкой мачтовой…

Сгорю я –

бредит мальчик – в утренних лучах;

засыпает крепче, чем обычно.

Переводит время на врача.

Переходит с детского на птичий.

* * *

Только детские книги, и те

не хочу раскрывать, если честно.

Только молча сидеть в темноте,

не сходя по возможности с места.

Только слушать: гудят провода,

листья с криком катаются в корчах,

и бежит дождевая вода

по дрожащей трубе водосточной.

Только детские книги, ага.

Начитался всерьёз и надолго.

Бьёт в избушке садистка Яга

кочергою несчастного волка.

Спит царевна в хрустальном гробу,

а проснувшись, на веник садится,

вылетая в

что гнедой каменеет под принцем.

Надавали Емеле лещей:

«Вот тебе говорящая щука!»

И хохочет за лесом Кощей,

смертоносные иглы нащупав…

Помнишь, мама, в далёком году

был я тощеньким злобным волчонком?

Всё качался в глубоком аду

на качелях, придуманных чёртом.

Школа

После дождя

После дождя небо лежало в лужах,

листья, дрожа, падали с мокрых веток;

в жёлтых глазах их обозначался ужас

перед распадом.

Шумные малолетки

фрика из сто двенадцатой обступали.

Главный злодей всё скалился: «Коротышка,

видно, твои родители плохо спали,

а поутру потрахались, вот и вышло

чудище-метр с кепкой. Бабло принёс-то?»

Фрик головой кивал, улыбался жалко.

Фрику хотелось стать с душегуба ростом,

сбить с него спесь, вместо того чтоб жаться

и лебезить… Не унывай, ботаник,

мокрым лицом в листьях гниющих лёжа.

Сплюнет злодей, пнёт напослед, отстанет.

Мать из окна крикнет: «Домой, Серёжа!»

* * *

Учитель круг горящий чертит,

рисует звёзды на доске

и говорит: «Смотрите, черти,

как мир висит на волоске;

как гнётся тополь заоконный,

как самый первый ученик

пускает в будущее корни

и облетает в тот же миг.

Вы думаете, это шутка,

пустые праздные слова,

но преисподняя маршрутка

уже спешит из пункта А.

Её водитель – рыцарь крести -

вращает руль туда-сюда.

Она практически на месте».

Учитель пишет: «До свида…»

Кричит: «Гори оно огнём всё!»

Хохочет, мел в руке кроша.

А мы сидим, не шелохнёмся,

боимся думать и дышать…

Вползают в окна змеи улиц.

Снег пробивается сквозь смог.

И непонятно, по кому из

звонит простуженный звонок.

* * *

За школой начинались пустыри,

где вы играли в «море раз-два-три,

замри, умри, убейся, успокойся».

Ты точно помнишь: первым замер Костик

с членистоногой немочью внутри.

Наташа вышла замуж, вышла в сад

в предместье Карфагена или Сард.

Сама не знает, что случилось с нею,

каким маршрутом двигаться назад;

где муж её, и что так тянет слева.

Наташи нет. Она лежит пластом

в реанимационном. Море, стоп!

Не слушается, едет автостопом

перед глазами Толика, он столько

на свадьбе выпил, что покинул строй.

Все замерли. Остался ты один.

Лес изваяний толиков и дим,

наташ и надь в кольцо тебя берёт и,

прорвав его, ты едешь на работу

под детский крик: «Води, Вадим, води!»

Горнист

В смешных смирительных рубашках

герои едут на картошку.

Глядят на силосную башню

сквозь запотевшее окошко;

на лес, по плоскости наклонной

ползущий в вязкое болото,

на луг в испарине и коме,

на холостые обороты

светила в дымке студенистой

(оно заходит на посадку),

на безголового горниста

и на бесхвостую русалку.

Возможно, это детский лагерь.

Возможно, буферная зона.

Повсюду вымпелы и флаги,

колхозники и робинзоны

в смешных смирительных рубашках

(родная, стало быть, кровинка),

читающие по бумажке

чужие реплики свои как…

Автобус прыгает на кочках,

играет в сумеречный ящик.

И камер пурпурные точки

сканируют героев спящих.

* * *

Ещё стоишь, прижавшись лбом

к стеклу вагонного окна ты,

и видишь ельник голубой,

дождя прозрачные канаты;

деревню – пять горбатых изб,

посёлок городского типа,

с холмов спускающийся вниз

к речушке медленной и тихой.

А дальше – станция, кабак,

Ильич приземистый из бронзы;

другая речка, где рыбак

кривую удочку забросил.

Он ждёт, а рыба не клюёт

(она не птица, между прочим).

Висит над полем самолёт,

и ты в то поле спрыгнуть хочешь;

преодолев последний страх,

пожать усталыми плечами,

без всякой цели, просто так

скатиться с насыпи песчаной;

в траве, подсвеченной лучом,

под толстым облаком волнистым,

лежать, не думать ни о чём

советским гипсовым горнистом.

* * *

Неужели и правда я жил там,

удивлялся роскошным снежинкам,

умиравшим на детских руках;

возвращался из школы дворами,

ждал волхвов, что приходят с дарами,

если долго витать в облаках?

Летом – дача, варенье из сливы…

Отчего же я был несчастливым,

не играл ни в машинки, ни в мяч;

щуплый мальчик с усмешкой кривою,

с чёрным облаком над головою,

муравьёв нелюдимый палач?

Приходили волхвы, приносили

недомолвки да взгляды косые,

сиротливого ливня гобой.

Было восемь мне лет или девять.

Я не знал, что на свете мне делать.

Я не знал, что мне делать с собой.

Сезон дождей

В небесной цирюльне две ласточки облако стригли.

Дождь вышел сухим из поднявшейся было реки.

На зябких осинах остались лишь красные стринги;

они бы прикрылись, да руки, видать, затекли.

Воспитанный мальчик проходит, глаза опуская.

– А где его мама?

– Она улетела на юг,

зарылась в песок и в песке парадиз отыскала,

и в том парадизе амуры носами клюют.

А что ещё делать, когда наступает сиеста?

Воспитанный мальчик приветствует уличных псов,

идёт по бульвару, схватившись за палец норд-веста.

А в ранце мальца – голограммы просмотренных снов:

пришельцы и гномы, усталый волшебник-любитель -

он всё перепутал, но так интереснее, нет?

Блестят фонари, и черту горизонта событий

подводит с улыбкой учёный старик Эверетт.

* * *

Никогда не закончится этот сезон дождей,

разве что моросящий сменится проливным.

Кто там стоит со шлангом, смывая с Земли людей,

серой громадой, увенчанной кучевым

облаком? Брось, не важно, кто это и зачем.

В окна мои вплывают русалки и скумбрии.

Ной задремал на вахте, и оплели ковчег

змеи его тфилина, похожие на ремни.

Валится в воду город и под водой плывёт

Левиафаном… Голубь (а приглядишься – дрон),

виснущий над ковчегом, вздрагивает и вот

падает в эмалированное ведро.

* * *

Кричали майны, выдохлись, замолкли.

Цветы склонили головы, промокли.

Дождь побуянил, быстро перестал;

ушёл на север с молнией в кармане

и на венецианском карнавале

два полновесных вечера блистал.

Мы натощак с тобою покурили.

Ты улыбнулась: «Посмотри, Курилы

плывут по небу».

Я присвистнул: «Да,

один в один, невероятно просто!»

Взмахнул лучом Феб обоюдоострым,

и облака исчезли без следа.

Тоска сдавила горло, отпустила.

Звенящий воздух. Съёмная квартира.

У изгороди – пальмы мощный ствол,

то золотым окутанный, то синим.

Как хорошо и как невыносимо

брести по саду смертным существом!

Бледный всадник

Красные дни – праздные, отрывные.

Пахнут спиртным, лозунгами, дождём.

Жёлтые падают листьями расписными.

В серых мы по привычке чего-то ждём.

Только чего? Ладно, не суть, забыли.

Серые держат за ноги, тянут вниз.

Катится ли мгновенье в автомобиле,

скажешь ему: «А ну-ка, остановись!»

«Слушай, – кричит, – если остановлюсь я,

ты не сумеешь жить, не захочешь петь!»

Серые дни шаркают и плюются;

лягут в постель и

«Всё, – говорят, – хватит, дошли до точки.

Больше не видеть солнца нам. Мы на дне».

«Серые дни – это ещё цветочки», -

скалится самый чёрный из чёрных дней.

* * *

Если хочешь, задай мне вопрос,

только я всё равно не отвечу.

Видишь, небо в зазубринах звёзд

бледный шар закатило на плечи?

Опустели колодцы-дворы,

Тусклый свет обивает пороги.

И торчат из чернильной дыры

чьи-то головы, руки и ноги.

Ветер листья сдувает, сердит,

с мокрых клёнов – на то он и ветер.

Ты, к стене прислонившись, сидишь,

так, по-моему, и не заметив,

до чего на подъём тяжела;

от бессонниц глаза покраснели.

А любовь лишь надеждой жива,

что и вера умрёт вместе с нею.

Вот она над душою висит

Купидоном от холода синим…

Так о чём ты хотела спросить?

Я отвечу, чтоб ты не спросила.

* * *

Дождь шуршит листвою в городском саду.

Я не знаю, кто я и куда иду.

Люди и машины. Запах шаурмы.

В голове сплошные белые шумы.

Тополь выпил лишку и ушёл в загул,

алую манишку на груди рванул -

полетели клочья, озарив скамью,

где авиапочтой голубиною

отправляет лето бандероли в лимб

с групповым портретом пожелтевших лип,

мёртвою надеждой, тучей кучевой…

Что меня здесь держит? Больше ничего.

Словно всадник бледный, мчащий в пустоту,

выставляю средний палец на лету.

Рождество

А потом просыпалась подложная память.

Заоконная женщина старой знакомой

представлялась. И снег, разучившийся падать,

зависал над дворами, вцепившись в балконы.

Сквозь него сизари пролетали со свистом.

Кулаки сквозняка в подворотне мелькали;

там статист, превратившийся в протагониста,

рисовал чьё-то детство цветными мелками.

Так всплывает набросок скупой карандашный

(или это слова из прочитанной книги):

невысокое облако, озеро, башня…

И разбитые губы, и чаячьи крики.

Ничего, ничего невозможно поправить.

Виснет снег над страницами книжки-раскраски.

Заоконная женщина, ложная память

человека-растения в кресле-коляске.

Декабрь

В переходах воздушных роенье снежинок и толп,

голубые шары, серпантин, ожидание чуда.

Кучевые раздвинув, мальчишки спешат на каток,

а в клубящихся перистых мыли хрустальное блюдо;

уронили нечаянно – брызги прозрачные лишь

засверкали, попадали, крышки домов пробивая…

Ты лежишь и горишь, третьи сутки лежишь и горишь

под пробитою крышкой, пока многоножки трамваев

громыхают за окнами, и сквозь горячечный бред

ходит археоптерикс по ватному парку, щебечет…

Ест декабрь горожан на столовом своём серебре,

и стоят на полу фонарей воспалённые свечи.

Колокольчик фарфоровый, в сердце ли жалящий смех.

Чувство, будто внутри распрямилась стальная пружина.

Это женщина в белом – сиделка, любовница, Смерть –

ледяную ладонь на пылающий лоб положила.

Рождество

Виноградные листья свернулись в священные свитки.

На газоне скворцы, раскричавшись, затеяли драку.

Шумный ливень промчался, да сам же и вымок до нитки.

Шли волхвы, да забыли, куда подевали подарки.

Первый волхв был, как рыба на гибких чешуйчатых ножках,

а второй, словно ящер средиземноморского типа;

а последний – всех краше – пятнистая дикая кошка…

Увязавшись за ними, отстало, и тикало тихо

на белёной стене, за притворенной дверцею время.

Мы сидели под ним, замерзали и кутались в тени.

А в кристалле окна виноградные листья горели,

суетились скворцы, и один (самый бойкий) был тенор,

а другой – баритон. Остальные, довольствуясь свистом,

занимали места на зелёной галерке древесной,

чтоб увидеть волхвов, выходящих бок о бок на пристань:

ягуар, латимерия, ящер с лицом басилевса.

Надо сесть на корабль и отплыть за три моря отсюда

в царство гипербореев, покрытое снегом и мраком.

Ни на что не надеясь, не веря ни в слово, ни в чудо,

стать зловонным дымком над заснеженным грязным бараком.

И, возможно, тогда ты услышишь, как плачет Младенец,

что легко объяснить абстинентным синдромом и стрессом…

В этом Новом году тебе попросту нечего делать;

мене, текел… Но ты не имеешь ни формы, ни веса.

Новый год

Снеговик

В доме холодно – ляжешь в постель и

не желаешь расстаться с пальто.

Верно, черти заснули в котельной

или, может, играют в лото

на бессмертные души таких-то

(если правда бессмертна душа).

А в окне, под замёрзшею пихтой

лепит снеговика малышня.

Расцветают созвездия залпом.

Шкет за шкетом уходит домой.

Снеговик одинокий пузатый

остаётся вертеть головой;

видит серое здание, пихту,

птичьих лап разветвлённый пунктир –

это беглые души таких-то

вылетают из клеток квартир.

* * *

Ледяными руками декабрь обнимает дома.

Бросил Санта мешок, где падучие звякают звёзды,

в неглубоком колодце покрытого снегом двора

и подался на юг – старику надоели морозы.

С чемоданом в руке, с молодою фригидной женой

(для домашних – Снегурка, а по документам – Снежана)

он стоит на платформе, замёрзший пускай, но живой.

И, окутан метелью, к платформе состав подъезжает.

Крестит ангел рождественский прямоугольники крыш.

Над высотками Сити сверкают тарелки пришельцев.

В новогоднюю ночь ты получишь подарок, малыш -

полнолунный сестерций;

на одной стороне его бровь выгибает Нерон,

на другой – в ярких плавках, отбросив коньки или санки,

Санта-Клаус в шезлонге лениво считает ворон,

а Снегурка его на песке распласталась русалкой.

Ты монету подбросишь – орёл или решка? Орёл!

Двухголовая птица пернатыми машет руками.

Мандарин фонаря в спальню катится рыжим огнём.

Затихает твой город, заставленный снеговиками.

Новый год

Сперва из текста выпадает снег,

а вслед за ним – герой и героиня.

Всё это происходит не во сне –

они как раз о смерти говорили

в шестой главе, и на тебе – летят;

вокруг – снежинки, ангелы и галки…

И дикторша в вечерних новостях

тот самый текст читает из-под палки.

Она доходит до шестой главы.

А студия тем временем пустеет,

хотя по ней расхаживают львы,

застав киномехаников в постелях;

читай «врасплох» и сразу отвернись,

ведь ты же не выносишь вида крови…

В студийных окнах только тёмный низ

ночных небес и кадры старых хроник:

отец народов на трибуне ли,

лиловый негр, линчуемый толпою;

пришельцы на другом конце Земли,

идущие на этот за тобою.

Они спешат, их душит нервный смех,

в их сумках – новогодние подарки.

А с неба продолжает падать снег,

протагонисты, ангелы и галки.

Гиперборея

они живут не разлей вода, но коли разлил – не жаль

в их душах вечная мерзлота, и ежели ты чужак

в гиперборейской земле пустой, что ж, welcome, how do you do

ползи домой, под стрелой не стой – они

небесный свод – покрывало им, а ветер – блоха на нём

а поздний вечер стирает грим, рисует рукой-углём

такие лица в мертвецкой сна

что лучше виселица, чем спа

да, проще спрятаться, чем забыть названия станций дна

состав в метели летит, забив на шпалы и холода

налиты красным его глаза, и люди в нём что кули

и если стрелочник ты, то знай, что шансы твои – нули

В баре

Снег выпадает массою творожной,

напудренным летает снегирём.

И облако идёт уже порожним

под тусклых звёзд рассеянным огнём.

Несут луну, чтоб город осветила.

Плетётся бот с общественных работ.

Заиндевевший змей локомотива

речной вокзал переползает вброд.

Глядишь в окно, хандру пережидая.

Два Чёрных Русских и ещё один.

«Но в парк ушли последние джедаи», –

поёт на сцене мёртвый господин.

Март

Лёг на бок и за ночь растаял

измотанный мартовский снег.

Багряную фишку поставил

на чёрное поле рассвет.

Обрушился ветер наждачный

на лес, уходящий в весну.

И в капсуле неба прозрачной

стремительный боинг блеснул.

Коттедж обветшалый и вязкий

прижался к речным тополям.

Там зомби анютины глазки

в пустые глазницы вставлял.

Охотники на привидений

и прочую нечисть за ним

следили, в засаде сидели,

замри, бормотали, замри…

А на пустыре за помойкой,

в упавших с небес облаках

Анюте печальной и мёртвой

с похмелья пригрезилось, как

несусь я в толпе невидимок

сквозь лиственниц палочный строй,

когда голосящий будильник

по спальне запрыгал пустой.

Метаморфозы-2

Похитители тел

Помнишь, в фильме «Вторжение

похитителей тел»

(мы смотрели его в новогоднюю ночь,

лишь бы только не видеть Киркорова;

ты всё встать и пройтись по гостиной хотел,

но сидел как прикованный);

ну так вот, в этом фильме они сознавали, что переродились.

Мы смотрели, курили. За окном падал снег,

а за стенкой ругались соседи.

Замораживал водку в медвежьем углу холодильник.

На тарелках лежали накрытые шубами сельди.

Ты бутылку открыл и, поморщившись, сделал глоток;

молча сполз на ковёр, резко дёрнулся, замер.

И твоя голова превратилась в кошмарный цветок,

и захлопала злыми глазами.

Это длилось секунду-другую, а может быть, пару столетий.

Ты вернулся в себя и сказал: «Хорошо бы поесть».

Пел Киркоров. Звенели бокалы. Никто ничего не заметил,

но я знаю – они уже здесь.

* * *

Я видел дерева систему кровеносную,

убранство внутреннее тигра саблезубого;

любил беседовать, когда гулял по воздуху

с психоделическою ласточкой безумною.

Послушай, милый друг, мне говорила ласточка,

мы в симуляции, Господь ушёл на пенсию,

он был айтишником, теперь ему до лампочки,

и эта матрица давно покрыта плесенью.

А время тигром шло за нами следом и

багряным деревом лилось на площадь Дервишей,

и незаметно протекало за беседою

на староптичьем, а потом на Новодевичьем.

* * *

Жил человек и вот он спёкся.

Ушёл в колонию вольвоксов,

уменьшился, позеленел.

А может, камбалою стал он;

лежит на дне больной и старый

и знать не знает о земле.

А то пингвином в мире верхнем

стоит тот самый человек, и

снежинки падают ему

на чёрный фрак, и фотовспышкой

пингвинья белая манишка

на миг рассеивает тьму.

Да вот же он – скалой отвесной

соединяет мир небесный

с могильниками праотцов…

Однажды ты из комы выйдешь,

глаза откроешь и увидишь

метаморфозы мертвецов.

* * *

Окаянные дни, но не в бунинском смысле.

Просто марли тумана на ивах повисли,

и обуглились листья в ладонях костра.

Здравствуй, жизнь! Никакая ты мне не сестра.

Я открою окно, закурю сигарету.

Мне сегодня легко, но не то чтобы это

утешало, я – воздух, а не человек;

в понедельник родился и умер в четверг.

Водит свет по щеке тусклым пальцем латунным.

Входит ворон в пике, окольцован Сатурном,

камнем падает в реку, кричит: «Nevermore!»

Здравствуй, смерть! Мне не нравится наш разговор.

Декарт

Не было ничего, кроме Декарта.

Каким-то образом он существовал.

Существовал, потому что мыслил.

Возникали и приходили в негодность вселенные.

Где-то зарождалась жизнь, а значит, и смерть.

Прошлое было будущим,

будущее – свершившимся фактом.

Ньютон открывал закон всемирного тяготения,

а соседка закрывала окно.

Облетал тополь.

Цвели ирисы.

Декарт пульсировал, непрерывно видоизменялся, гудел.

Те, кто его создал, давно исчезли,

но Декарт продолжал мыслить.

Он – был.

Конечно, некоторые из нас

догадывались, в чём дело,

но что это меняло, кого могло спасти?

«Держи своё мнение при себе

и не окажешься в Жёлтом доме», – советует Лейбниц.

И я держу.

Эффект наблюдателя

1

Мятежники взяли дворец штурмом,

выволокли на улицу императора

и оставили его истекать кровью

на ступеньках храма Великой Любви.

Солнце катилось над кровлями,

подскакивая на невидимых выступах,

и зелёные ножи кипарисов

кромсали пьянящий воздух безвластия.

Наблюдатель смотрел, как рослый преторианец с головой волка

насилует верховную жрицу,

как ссорятся у бочек с вином ласторукие бражники,

а по центральной площади города

проносятся на своих железных конях рогатые байкеры…

Полицейские, посовещавшись, вышибли дверь,

что заставило Наблюдателя резко подняться с пола

и швырнуть в ближайшего робокопа хрустальный шар.

Мгновением позже шар пробила пуля,

и охваченный анархией город прекратил своё существование.

Наблюдатель выпрыгнул в окно,

превратился в ангела-людоеда и попытался скрыться,

но столкнувшись с армейским вертолётом,

упал на землю.

На следующее утро состоялся суд.

Беглеца обвинили в незаконных занятиях магией

и приговорили к пяти годам заключения

в хрустальном шаре Наблюдателя номер два.

2

«Первоначально ангелы были людоедами, –

сообщается в книге Еноха, –

а затем Господь сделал их наблюдателями».

Эн откладывает манускрипт,

прислоняется спиной к хрустальной стене, размышляет.

Срок его заключения подходит к концу.

Ещё неделя и в воспалённых глазах Наблюдателя номер два

отразится другой постоялец.

В хрустальной сфере начинается дождь,

вода поднимается, виснет у Эна на плечах,

целует его в рот.

Эн знает, что это последнее испытание,

что дождь не реален, а электрический стул – реален,

но надо же на чём-то сидеть,

когда ноги тебя не слушаются,

а на голове что-то вроде шлема для видеоигр.

3

Наблюдатель номер три

изучает лицо Наблюдателя номер два,

следящего за казнью Наблюдателя номер эн.

Все они непрерывно расщепляются,

попадая то в одну, то в другую ветку Вселенной,

теряя связь с действительностью,

забывая счастливые дни людоедства и вольницы.

Мёртвая зона

1

Существует ли жизнь по ту сторону смерти?

Вот о чём шептались в

спорили геоманты, размышляли философы.

Начинённые электроникой кроты и медведки

запускались в открытый космос,

но каких-либо признаков жизни приборы не зафиксировали.

Между тем дела шли своей чехардой:

бастовали шахтёры,

одичавшие гномы разоряли предместья,

в заброшенных штольнях полыхали в бессильной ярости

оставшиеся без средств драконы,

и даже свежим – только что с похорон – мертвецам

не лежалось на месте;

новички энергично рыли туннели,

спешили заняться войной и любовью,

членовредительством и правдоискательством.

Если там, наверху, нет жизни, говорили они,

то значит, нет и Бога,

а если нет Бога, то позволено всё

(но это уже достоевщина какая-то).

2

Мёртвую зону украсили цветочными клумбами,

осветили голубыми и жёлтыми фонарями.

У Северных Ворот заработал дорогой ресторан,

а на южной стороне открылись ночные клубы и дансинги.

Первыми посетителями стали невидимые существа из Красных Земель;

переговаривались они сплошными шипящими,

держались с опаской.

Потом появились люди – трёхметровые, голубокожие,

шумные.

Не прошло и года, как в восточной части Зоны

построили оперный театр и разбили прекрасный парк.

На западе стремительно разрастался китайский квартал;

теперь там можно было полакомиться уткой по-пекински,

отдохнуть в обществе шестигрудых певичек

или расслабиться в знаменитом «аквариуме»

(опиумной курильне с прозрачными зеленоватыми стенами).

От туристов (прежде всего из соседней Марсиании

и далёкого, но дружественного Некростана)

просто отбою не было.

Некростанцы добирались до Зоны посредством мощных телепортов,

а жители Марсиании – пешком,

причём средняя скорость отдельного ходока

составляла 80–90 километров в минуту.

Экскурсоводов набирали из зомби четвёртого поколения,

охрану доверили сумеречным существам Зазеркалья.

Лазутчиков из мира живых предполагалось уничтожать на месте,

но за всё время существования Зоны

ни одного лазутчика не обнаружили.

3

Всю ночь охотники ловили и перепрограммировали кротов.

Медведок на этот раз было мало,

но с одной, особенно шустрой, пришлось повозиться.

Саймон сидел на своём любимом крутящемся стуле

и курил вторую сигарету подряд, когда они вошли.

– Бесполезно, – сказал Саймон. –

Мёртвая зона – везде. Мы буквально ходим по трупам.

– Вы знаете, что делать, – сказал Саймон.

– Знаем, – ответили охотники.

В Доме Молитвы начиналась утренняя служба.

Отец Чарльз взошёл на кафедру,

поднял вверх левую руку,

положил на Библию правую.

– Смерти нет! – закричали прихожане. –

Смерти нет, нет!

Охотники обложили Дом сеном и подожгли.

Нескольким прихожанам удалось выбраться наружу,

но их расстреляли из автоматов.

Саймон сидел в кабине потрёпанного грузовичка, ждал.

Закончив дело, охотники запрыгнули в кузов,

и грузовичок покатился на восток.

Через полчаса деревню уже прочёсывала новая партия кротов.

Жизни не было нигде.

От автора

Человек не выспался (и ладно),

распахнул широкое окно

в красные созвездья олеандра,

золотое световолокно.

Девять жизней в человеке киснут –

та, что есть, и восемь запасных.

Первая уходит по-английски.

Остальные жизни смотрят сны;

в небеса пушинками взлетают,

словно Бог свистает их наверх.

Человек в окне стоит и тает.

Ты и есть тот самый человек.

Мать с отцом. Проваленный экзамен.

Мириады разноцветных брызг…

Это память хлопает глазами,

путает спросонок верх и низ.

Отблески сплошные, отголоски –

не поймёшь, снаружи ли, внутри.

Всё смешалось в доме у Облонских,

на голову стало, посмотри:

снизу солнца жгучая крапива,

а вверху Земля лежит, темна…

Проведи по линии отрыва

ногтем или что там у тебя.

Стихи для Ольги

Не спился, но не спится мне, не спится;

ворочаюсь часами, словно жду

погоды у невидимого моря,

составленный из раковин ушных,

чьи створки открываются навстречу

потокам ветра, птичьим голосам,

невыносимой музыке, рождённой

на стыке темноты и пустоты.

Иду курить и снова возвращаюсь

в постель, где остаётся столько места

свободного, что и Левиафану

хватило бы, я верю, за глаза.

Когда-нибудь ты выйдешь из больницы,

домой приедешь, а на дне квартиры

расколотая ракушка морская

поёт тебя на мёртвом языке.

* * *

Снег начинался нехотя, исподволь,

будто ловила бабочек на ладонь

ночь молодая и уходила вдаль;

будто играл словами небесный Даль

с видимым принуждением, в полусне…

Всё-то я вру, ну откуда в Ашдоде снег?

Может, и правда бабочки-мотыльки

сыпались с неба, пили нектар с руки?

Только рука ведь не медуница, нет.

Значит, лишь электрический дивный свет

падал, кружился белым пустым листом

в наше с тобой последнее Рождество.

* * *

Снега белый парашют хлопает над крышей.

За окном продрогший шут с цирковою крысой,

покосившийся ларёк, тополёк шершавый…

Кувыркается зверёк, двигает ушами.

Может, это по любви. Может, по привычке.

С тяжким грохотом вдали мчатся электрички.

А куда они спешат, мы того не знаем.

А душа-то у шута словно тень сквозная.

Не задерживаясь в ней, свет летит холодный.

Нет ни крыльев, ни корней, лишь глаза и хорды,

бубенцы да голый хвост, нежность и бессилье

под стеной из мёрзлых звёзд, в закутке крысином.

* * *

По весне облетают деревья,

летом снег выпадает, представь.

И затянутым стихотвореньем

вдалеке громыхает состав

неизменный и неторопливый,

непонятно – с людьми или без;

огибает подкову залива,

углубляется в смешанный лес.

Нет у нас ни единого шанса

дотянуть до зелёной зимы:

я, как лес пресловутый, смешался,

ты живёшь под землёю взаймы.

Ходит ветер с включённою дрелью

по темнеющим листьям травы.

И горит колесо обозренья,

сквозь которое прыгают львы.

Крысиный царь

Я помню «до», не понимаю «после»,

всё повторяю: «Завтра будет поздно», –

да что там «поздно», завтра истекло.

Но наступает новое вчера, и

монарх крысиный топчется в чулане,

и светотень с букетиком стихов

протягивает ноги на пороге.

И кружатся незримые дороги,

и зримые от них не отстают.

И шар карминный катится над миром…

Ты одеяло сбрасываешь: «Милый,

поедем к морю, я опять в строю!»

Сорвёшь со стула платье с попугаем,

то самое… Вот тут и напугает,

любимая, тебя крысиный царь.

Прости, но только «здравствуй» напишу я,

он повернётся на источник шума,

и ты увидишь три его лица.

Пчела

Имяреку что, по сути, надо?

Ничего не надо, ничего.

Он сидит в вишнёвом сердце сада,

говорит с гудящею пчелой:

«Плохо дело, пчёлка, понимаешь? –

на плечах дымится головня. –

За меня Тоска выходит замуж.

У Тоски ребёнок от меня».

А пчела летает по беседке,

над сидельцем спёкшимся гудит.

У неё прекрасные фасетки,

золотые буквы на груди.

Видит пчёлка тварей подзамочных.

Слышит пчёлка, говорящий куст:

«Бедная ты, бедная, – бормочет. –

Всей-то жизни на один

Попугай

1

«Что касается перспектив…» – говорит врач.

Пациент сидит, держится из последних сил.

Доктор, вот только не надо врать.

Доктор, ты зачем меня пригласил?

Был я в снах своих попугаем: перо к перу,

быстрые крылья, тело что изумруд…

Ты зачем поймал меня, не пойму?

Доктор, и ты Брут

среди прочих брутов? Сколько же вас таких?

Я слыхал о Ницше, правда, не помню где.

А осталось только – падающего толкни,

если он не держится на воде,

не огнеупорен, воздухом выпит весь…

Видишь, как покидая земную твердь,

я теряю в весе, но каждое слово взвесь

и лишь потом ответь –

стоит ли цепляться за эту жизнь,

если есть другая, чудо как хороша:

ветер треплет перья, крыло дрожит,

но танцует в небе птичья моя душа.

2

Ты ушла и стала попугаем

после смерти, как договорились.

Мы ещё с тобой похулиганим

в Барселоне или лучше в Риме.

Бесподобным небом италийским

пролетим над виллою Боргезе,

попугая два александрийских;

две души – то вспыхнут, то исчезнут,

то дрожат бок о бок мелкой дрожью

аккурат на линии раскола…

Ты дождись, дождись меня. Дождёшься?

Извини, что мешкаю. Я скоро.

3

Попугай меня, попугай,

женским голосом покричи,

сильной лапой поотбивай

ритм кошмаров моих ночных.

Я проснусь в никаком краю

(я везде теперь ни при чём)

и с руки тебя покормлю,

и подставлю тебе плечо.

Кот

Кот говорит, что утром было зябко.

Кот спрашивает:

– Где моя хозяйка?

– Она ушла, но я с тобою, кот.

– Не может быть, ведь мы её любили!

А за окном бегут автомобили.

И день похож на скверный анекдот.

Нет, он хорош по-своему, он светел.

Кот говорит, что мы за всё в ответе.

– Пойдём во двор, она наверняка

сидит там с чашкой липового чая.

Выходим, ничего не замечаем.

Ну, разве только времени река

несёт сквозь нас её прозрачный профиль.

Кот говорит:

– Я вижу, дело плохо,

но ты держись, хозяин, я с тобой.

И я киваю, обнимаю зверя.

И у крыльца осиротевший велик

покачивает ржавой головой.

* * *

Обостряются чувства настолько, что дикие звери

от меня убегают в свои заповедные дали.

Притупляются чувства, и больше себе я не верю,

но такое мне тело, такое сознание дали.

Сигарету закуришь, и мир наведётся на резкость.

Хлопнут дверью соседи, и что-то внутри перещёлкнет,

словно солнечный зайчик цепляется за занавеску,

и в глазах его белых окно превращается в щёлку.

Не смотри сюда, милый, забудь то, что видел, ушастый:

человечка-курилку среди обстановки нехитрой.

Тень в ногах его дремлет приблудною чёрною шавкой,

в голове проплывают то волки, то овцы, то титры.

Лось

1

Не спится человеку по ночам.

Не снится человек тот никому.

А если и приснится невзначай,

сновидящий спиной стоит к нему.

Так падают, едва посмотрят вверх;

немеют, задохнувшись на бегу.

Так катится под горку человек,

лежит с отбитым копчиком в снегу.

Проходит мимо здоровенный лось,

в глазах его Вселенная горит;

не спрашивает: «Что с тобой стряслось?» –

ведь лоси не умеют говорить.

2

По одному вплывают люди-лоси

в ночное море, в осень золотую.

Совсем продрогла во дворе-колодце

осина. И похож на запятую

в чернильном небе скрючившийся месяц.

Там больше марсианских нет тарелок,

лишь смерч из листьев кружится на месте,

как инвалид из дома престарелых.

Он столько лет обходится без пары,

танцует с тенью, ни о чём не просит,

когда его хватают санитары –

хохочущие молодые лоси.

Голубой вагон

Осторожно, звери открываются

в каждом человекосуществе.

Голубой вагон бежит и валится,

на спине катается в листве.

Пассажиры смотрят невозможные

из разбитых окон, а потом

из пустого дождик льёт в порожнее,

над могильной скорчившись плитой.

Страшно жить с волками и медведями,

засыпать у тигра на плече,

даже если никуда не едем мы,

даже если нет нас вообще.

Свет горит (а может, это кажется)

на невзрачной станции среди

мокрых рощ, в багровое окрашенных.

Возникает чувство, что в груди

полыхает, бьётся сердце осени…

Мы вздохнём с тобою глубоко,

крепко-крепко за руки возьмёмся и

выпрыгнем в разбитое окно.

* * *

Нет, я не верил в Бога никогда,

с лица Его не пил святую воду.

Смотри, как испаряется вода -

быстрей, чем вера в личную свободу,

бесповоротней, чем чужая жизнь

(бывает и своя тебе – чужая).

Эй, люди, говорящие «держись»,

за что держаться? Я держусь за жало,

за жалость к утонувшим во вчера.

Забвение – вот лучшее лекарство…

В моей ладони мёртвая пчела,

игрушечное тельце камикадзе.

* * *

И только отвернули простыню,

как стало ясно – женщина другая

лежит под ней, но я их не виню,

не возмущаюсь, сам себя ругаю

за то, что как всегда недоглядел.

Лети, коровка божия, на небко

кормить своих малиновых детей,

покуда бородатый метр с кепкой

кивает головою: «Да, она;

жена, беглянка, бабочка, вина…»

(Вот до чего мы оба докатились.)

А там, снаружи, яркий свет дневной.

И дождик из коровок проливной.

И невесомость. И необратимость.

* * *

у меня закончились слова

человек спускается с холма

в мокрую осеннюю низину

голову закидывает вверх

жмурится, вздыхает человек

тянет невозможную резину

возвратится вечером домой -

не хватает порции двойной

виски или что там в мини-баре…

человечек сартровский нагой

на земле на голой, а другой

нет земли

да как же задолбали

человека музыка и смех

буйные соседи, свет и снег

первый снег, пусть он последним будет

вот и Бог насупился – сперва

у Него кончаются слова

а потом закончатся и люди

* * *

Это странное место, здесь нет ни тебя, ни меня,

а Леонтьев поёт, и кащеи какие-то пляшут;

и стоят возле Храма столы голосистых менял,

и неоновый змей оплетает торговую башню.

Помнишь, ты говорила, когда нас не станет, они

ничего не заметят, продолжат кривляться и драться.

Бог не любит нас, милый, а этих крышует, хранит.

Видно, что-то неладно в Его королевстве мудацком.

Понимаю, что грубо, что трудно стоять до конца.

Посиди со мной, милый, в ногах правды нет и нигде нет.

Если долго смотреть в черепную коробку Отца,

даже бабушка Смерть за живое тебя не заденет.

* * *

Иногда он взлетает, идёт над Землёй,

словно принял на грудь и поймал позывной,

словно нечего больше бояться,

ибо

с человеком, которого Гог и Магог,

не задумавшись, приняли в братство;

нечестивое братство бунтующих душ…

Что он видит внизу – Эрмитаж, Мулен Руж,

сны живых, копошение зомби?

Перекурит на облаке, чёрен, космат,

и пойдёт себе дальше сквозь красный закат

по висячим садам бирюзовым.

Нет ни цели, ни смысла, ни верха, ни дна,

только ненависть, ненависть только одна,

но раз в вечность, в условленном месте

он встречается с ней и прощает Творцу,

ощущает, как кровь приливает к лицу,

забывает о гибельной мести.

* * *

Вернувшись из больницы, он ложится

измотанный в несвежую постель.

Лежит и курит в свитере и джинсах

и видит страшный замок из костей,

едва глаза закроет, а откроет -

всё как обычно: стены, потолок.

На венском стуле пятна бурой крови.

Нет, показалось. Боже, Ты бы мог

её спасти, не будь Ты аутистом.

Бог отвечает: Я не аутист,

а созерцатель снов твоих ветвистых,

и в этой ветке снящийся Матисс

рисует в небе красного танцора,

обнявшего за талию её.

Там вечера переворот дворцовый,

засвеченные кадры, вороньё.

* * *

«Теперь, когда всё кончено, я не

начну с нуля, покуда сам не кончусь», -

так думает лежащий на спине;

так на бок поворачиваясь, корчась

в околоплодных водах пустоты,

поджав колени, в позе эмбриона,

бормочет он у финишной черты

и засыпает, чтобы удивлённо

смотреть во сне на женщину свою.

Она идёт по липовой аллее;

приблизившись, садится на скамью.

И светятся в глазах её оленьих

верхушки лип. И лист летит – желтей

(там, наяву, где нет её в помине)

лица вдовца и, озарив постель,

ложится на свободной половине.

* * *

Примерно раз в неделю мы теперь

во сне с тобой встречаемся, но стоит

тебя мне в нашей комнате увидеть,

я начинаю думать, что попал

в какую-то побочную реальность,

и понимаю, что боюсь проснуться,

и тут же просыпаюсь как назло.

Потом лежу с открытыми глазами,

и если это утро, то скворцы

кричат в саду, и луч искрит, пронзая

трепещущее кружево ветвей,

а если ночь, я вижу беглых духов;

они танцуют в самом сердце тьмы

вдали от ледяных небесных тюрем,

свободные, насколько вообще

дух бестелесный может быть свободен.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге