Точка возврата
Глава 1
Самолёт тряхнуло.
Арсеньев открыл глаза и сразу понял, что спит уже несколько секунд — запретная роскошь, за которую на войне не штрафовали, а убивали. В ушах стоял звон, тот самый, что остаётся после разрыва зенитного снаряда в ста метрах от крыла. Он посмотрел на приборы — высота три тысячи, курс двести тридцать, моторы тянут ровно, но слева — крен, почти незаметный, на полградуса.
Этого было достаточно.
— Трофимов, — сказал он в ларингофон. — У нас крен. Ты спишь?
В наушниках — шипение. Потом недовольный голос командира:
— Не сплю. Я цель ищу.
— У нас нет цели. Мы только пересекли линию фронта. До цели — тридцать минут. Ровно тридцать. И если мы будем лететь с креном, мы пропустим точку сброса на полтора километра. Ты хочешь бомбить свои же?
Трофимов ничего не ответил, но самолёт выровнялся. Арсеньев выдохнул. Негромко — чтобы никто не слышал в эфире, хотя они летели в полной тишине: на борту было приказано не включать переговоры, кроме экстренных случаев, но это правило Арсеньев нарушал уже второй год. Ему нужно было знать, что происходит в кабине. Нужно было слышать дыхание Трофимова, чтобы угадать, когда тот собрался делать очередную глупость.
За иллюминатором — чернота. Только звёзды, жёсткие и холодные, как лезвия. Внизу — земля, такая же чёрная, но мёртвая. Между ними — три километра пустоты, и в этой пустоте они летели уже два часа.
Арсеньев снова посмотрел на карту. Она лежала на планшете, пристёгнутом к колену, и на ней был проложен маршрут — тонкая линия карандаша, которую он сверял с приборами каждые три минуты. Всё было правильно: курс, скорость, ветер, поправка на отклонение. Если Трофимов не свалится с курса, если зенитки не выбьют мотор, если «мессеры» не прилетят с западной стороны — они отбомбятся через двадцать восемь минут.
Двадцать восемь.
Арсеньев мысленно перебирал числа: скорость 360 километров в час, это шесть километров в минуту, до цели примерно сто семьдесят километров. Если немцы включат прожекторы — будет плохо. Если не включат — плохо тоже, потому что тогда они не увидят наземных ориентиров, а это значит, что прицел будет работать только по радиолокации, а у неё погрешность двести метров.
Двести метров для бомбардировщика — это промах. Промах — это потерянный вылет. Потерянный вылет — это недовольство комдива, это отстранение от полётов, это стыд перед экипажем.
Арсеньев не мог позволить себе стыд. Он воевал не за медали.
— Арсеньев, — голос Трофимова в наушниках резкий, как удар. — Ты чего молчишь? Я без твоего нытья не могу работать.
— Я не ною. Я считаю.
— Считай дальше. Только громко, чтобы я слышал. Мне твой голос нужен, чтобы не заснуть.
Арсеньев усмехнулся. Трофимов не спал, Трофимов издевался. Это был их ритуал: перед каждым сбросом командир злил штурмана, чтобы тот вышел из оцепенения. Арсеньев знал эту тактику и не поддавался.
— Сейчас цель появится справа, — сказал он спокойно. — Железнодорожный узел. Пять путей, два склада. Приказ — накрыть склады. Бомбы — фугасные, по двести пятьдесят. Сброс — серийный.
— Я знаю приказ, — ответил Трофимов. — Ты мне скажи, когда я увижу огни. Я хочу видеть, как они горят.
Арсеньев промолчал. Он не хотел видеть, как горят склады. Он хотел видеть приборы. Он хотел слышать, как ровно работают моторы. Он хотел чувствовать под ногами устойчивый полёт — и больше ничего.
Война для Арсеньева была работой. Ремеслом, в котором не было места ни ненависти, ни жалости. Он не думал о немцах как о людях — они были просто точками на карте, целями, которые нужно было уничтожить. Если он начинал думать о том, что там, внизу, на железнодорожной станции, кто-то спит в казарме, или пьёт кофе, или пишет письмо домой — он переставал быть штурманом. Он становился человеком. А человек не может сбрасывать бомбы на других людей.
Поэтому Арсеньев не думал. Он считал.
— Цель вижу, — сказал он ровно. — Справа по курсу, сорок пять градусов. Прожекторов нет. Зениток не слышно.
— Почему? — голос Трофимова насторожился.
— Не знаю. Может, экономят снаряды. Или ждут, пока мы подойдём ближе.
Их разговор прервал грохот. Сзади, где сидел стрелок-радист, раздался звон разбитого стекла, потом мат — длинный, смачный, на три этажа.
— Егоров? — крикнул Арсеньев в ларингофон. — Егоров, что у тебя?
В ответ — кашель. Потом голос сержанта Егорова, хриплый и испуганный:
— Стекло разбило. Не пойму чем. Вроде бы осколок, но я не слышал разрыва.
— Может, птица? — спросил Трофимов.
— В три тысячи? — Арсеньев покачал головой. — Нет. Егоров, осмотрись там. Возможно, нас засекли.
Он снова посмотрел в иллюминатор. Справа, в черноте, уже можно было различить тусклые огни — станция. Те самые пять путей и два склада, которые они должны были разбомбить. Цель приближалась, и Арсеньев начал отсчёт.
— До сброса — две минуты, — сказал он в эфир. — Трофимов, держи курс. Скорость не меняй. Я включаю прицел.
Он переключил тумблеры на штурманском пульте — загорелась подсветка прицела, тонкая зелёная линия поползла по линзе. Арсеньев приник к окуляру. Он видел внизу железную дорогу, чёрную нитку на сером фоне земли. Склады — прямоугольники, но не чёткие — нечёткие, потому что облака, потому что ночь, потому что он уже третий вылет без сна.
— Одна минута, — сказал он. — Трофимов, я вижу склады. Они освещены. Немцы не выключили свет.
— Дураки? — засмеялся Трофимов. — Или знают, что мы не попадём?
— Они просто не ждали нас. Мы идём с востока, а они ждут с запада.
— Тогда я подойду ближе. Чтобы без промаха.
— Нет, — резко ответил Арсеньев. — Ближе не подходить. Идём на высоте. Сброс через тридцать секунд.
Но Трофимов уже повёл штурвал вниз. Самолёт просел на двести метров, и Арсеньев почувствовал, как его прижало к креслу.
— Трофимов! — крикнул он. — Верни высоту!
— Я вижу цель лучше, чем ты, — ответил командир. — Сейчас мы уложим бомбы в ворота склада.
— Мы не «Штуки»! Мы не пикируем! На Ил-4 не пикируют!
— Я командир, я решаю.
Арсеньев сжал зубы так, что хрустнула челюсть. Он знал: сейчас нельзя спорить. Трофимов уже принял решение, и если Арсеньев будет кричать в эфир, стрелки начнут нервничать, а нервные стрелки — это промазанные очереди и сбитые истребители.
Он взял себя в руки.
— Трофимов, — сказал он тихо, почти спокойно. — Снижаться опасно. Снижаться — это попасть под зенитный огонь. Они нас ещё не видят. Если мы сохраним высоту — мы отбомбимся и уйдём. Если мы подойдём ближе — нас собьют.
— Не собьют, — ответил Трофимов. И в голосе его звучала та уверенность, которую Арсеньев ненавидел больше всего. Абсолютная уверенность в своей непогрешимости. Так уверены только самоубийцы или святые.
Самолёт снизился ещё на сто метров. Теперь они шли на высоте двух тысяч, и Арсеньев видел в прицел уже не только склады, но и людей. Маленькие фигурки бежали по перрону. Кто-то указывал в небо. Сейчас включат прожекторы.
— Десять секунд, — сказал Арсеньев. — Восемь. Шесть. Четыре. Сброс!
Он нажал кнопку — самолёт дёрнулся, освободившись от тонны груза, и взмыл вверх. Трофимов надавил на штурвал, уводя машину от цели. Справа уже загорелось — ярко, слепяще, как солнце, которое решило родиться прямо на земле.
Попадание.
Арсеньев не успел обрадоваться. Потому что в этот момент сзади, где сидел Егоров, раздался удар. Глухой. Тяжёлый. Металл о металл.
— Егоров?! — крикнул он в ларингофон.
В ответ — молчание.
Арсеньев рванул ремни безопасности, вскочил с кресла и, согнувшись, побежал по узкому проходу к хвостовой башне. В самолёте пахло гарью — резко, противно, как от горелого масла. Он толкнул дверцу турели.
Сержант Егоров сидел в кресле, уронив голову на грудь. Над его виском чернела аккуратная дыра — с пуговицу. Крови было мало, только тонкая струйка стекала по щеке, но глаза — открытые, остекленевшие — смотрели куда-то в пустоту.
Арсеньев закрыл ему веки ладонью. Ладонь была холодной, и он не почувствовал, как они сомкнулись — может, ему показалось, что он закрыл их. Может, он просто прикоснулся к лицу мёртвого человека и убрал руку.
Он развернулся и побежал обратно в кабину.
— Трофимов, — сказал он в ларингофон, и голос его не дрожал. — Егоров мёртв. Снайпер. Кто-то стрелял с земли.
— Снайпер? — переспросил командир. — С высоты две тысячи?
— Он попал в голову. Егоров смотрел в амбразуру. Снайперская винтовка с оптикой. Две тысячи — предел, но возможно. Ветер был слабый.
Трофимов молчал несколько секунд.
— Проклятье, — сказал он коротко, и это было единственное слово, которое он мог сказать.
Самолёт летел дальше. Слева по курсу уже пылал склад — огромный факел, который светил им в хвост и мешал видеть горизонт. Арсеньев сел в кресло и снова взялся за карту.
— Курс на базу — двести сорок, — сказал он. — Три часа сорок минут. Если моторы выдержат.
— А если не выдержат? — спросил Трофимов.
— Тогда нас ждёт то же, что и Егорова.
Арсеньев не хотел говорить эти слова. Но он знал: на войне нельзя врать командиру, даже если правда может его сломать. И он сказал правду.
Самолёт шёл на восток. Внизу горела немецкая станция. На борту лежал мёртвый сержант. И впереди — три часа сорок минут до дома.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
