Тимур
Глава 1
Если честно, я не думаю, что это плохо – то, что мы делаем. Подумайте сами – мы же не детишек каких-нибудь достаем, и не бьем, например, собак или кошек, хотя Саня постоянно лупит своего пса – ему очень надо, чтоб пес выполнял команды, а ему уже лет пятнадцать или что-то типа того, и он даже не слышит ни черта, и задние лапы у него волочатся. Но он лупит поводком, а не кидает, например, камни. И мы не привязываем жестяные банки к хвостам кошек, как в папином детстве развлекались пацаны.
Ну просто поймите – вот есть нормальные, а есть Пупс. Вы вообще представляете, насколько хреновым надо быть, чтоб тебе дали кличку Пупс?
Вот у меня нормальная кличка – я Пионер. Тоже не ахти, но хотя бы не Пупс. Меня зовут Тимур, и после того, как мы читали в четвертом классе «Тимур и его команда», это ко мне прицепилось. У меня, типа, даже команда своя есть – Саня и Вано, так что все сходится. У них, кстати, кличка на двоих одна – Санивани. Типа, Ваня и Саня, да, это с ними с детского сада – одинаковые такие крепыши, их никто не отличал до третьего класса, я серьезно, вот и получилось – «эй, Санивани, иди сюда», и какая разница, к кому ты обращаешься. В этом году их накрыло, и они стали одеваться по-разному – прямо совсем, я имею в виду. Вано носит джинсы и толстовку – одну и ту же, здоровенную хреновину с оскаленной мордой волка, и если честно, иногда от него попахивает. Где-то раз в две недели он приходит в другой толстовке – серой. Это значит, что мамка отняла ту, с волком, и сунула в стиралку. И в этот день лучше Вано не дергать – его все бесит. Хотя в этом году его постоянно все бесит, он стал, знаете, как какая-то принцесса, только с басом и бровями жуть какими. Саня вот ничего – нормальный. Дурной, то есть, как всегда. И одевается повеселее – делает волосы торчком и укладывает так, чтоб на лбу висела длинная челка, носит узкие рубашки с мелкими пуговицами, и верхнюю постоянно расстегивает. Вчера он расстегнул три – на математике, и математичка выгнала его и написала в дневник: «Раздевался на уроке!!!»
Интересно, кстати, что ему дома сказали – мать-то у них нормальная, а вот папаша…
– Смари, чо я сделал, – Саня откидывает челку и демонстрирует мне опухшее, с засохшей желтоватой коркой ухо. В ухе – розовая большая скрепка.
Мы сидим на окне – или, точнее, в окне, свесив ноги в школьный двор, и дворник снизу грозит нам метлой и что-то орет. Вано грызет яблоко, нахохлившись злой вороной и медленно двигая челюстями, но прерывается, чтобы сказать:
– Дебил.
Я разглядываю скрепку и спрашиваю:
– Чем?
– Иголкой, у мамки стащил, – хвастается Саня.
– Круто.
– А то! Хочешь, тебе тоже сделаю?
Пожимаю плечами. Я занят – рву на мелкие клочки контрольную по истории, написанную на пару, и крошу ее вниз, на голову дворнику. Дворник у нас старый, как и здание школы, им на двоих, наверное, лет двести, и мне немного неловко крошить на него бумажки, но ладно – не камни же, не окурки мы на него кидаем. Подумаешь, контрольная по истории. Отошел бы – на него вообще ничего бы не попадало, а нет, стоит, орет. «Идиоты», «нехристи малолетние», «убьетесь», зануда.
– Кто такие нехристи? – спрашивает Саня – это хорошо, что он отвлекся от идеи всадить скрепку мне в ухо, потому что я не очень хочу.
– Не знаю, – говорю, – может, это что-то типа «нечисти».
Я вру – я знаю, что это от слова «Христос». У меня дома есть детская Библия, и пару лет назад мама читала мне ее на ночь, и я даже захотел креститься, и меня отвели в церковь, и какой-то дед с бородой окунул меня в огромное ведро с холодной водой. Козел.
Я не говорю Сане правду, потому что не хочу быть слишком умным. Я исправил в этой контрольной, от которой осталось два клочка, которые я кидаю вниз, пять ответов, чтоб не получить четверку. Дома говорят, что я скатился, но они не понимают – тупо быть умным.
– Кинь огрызок, – говорит Саня, пихая Вано в бок. Тот обкусывает с сочного огрызка остатки мякоти. Саня пихает снова. – Давай, кинь в этого придурка внизу.
Вано вздыхает и швыряет огрызок – и тот шлепается дворнику под ноги. Гремит звонок, и мы перекидываем ноги обратно в коридор, подхватываем рюкзаки – у меня черный, очень крутой, у Сани – черно-красный, а у Вано прошлогодний – синий, с рисунком Соника, но никто из нас пока не смог уговорить его выкинуть это позорище.
У нас английский – и у класса мы нагоняем Пупса. Саня улыбается, как хищная рыбина, и с размаху отвешивает Пупсу пинка под задницу. Вано невозмутимо толкает его плечом так, что Пупс ударяется о стену. Я медлю – эти двое уже сделали самое простое, что можно, и мне остается или сказать что-то, или ущипнуть его за обтянутый жилеткой жирный живот, но последнее я не люблю. В конце концов я говорю:
– Не ной, жиртрест, – и со спокойной душой захожу в класс.
Понимаете, это Пупс – с ним можно. Он постоянно ноет, носит очки, грызет шоколадки на переменах, и шоколад размазывается по его розовым губам. Он бегает, как старая толстая утка, не умеет прыгать через скакалку, не может отжаться даже один раз – я могу сорок подряд, Вано тридцать пять, Саня сорок восемь, мы нормальные. А Пупс – нет.
Он заходит в класс, садится за первую парту, и я вижу, что губы у него дрожат – эти его розовые толстые губы. Саня шумно причмокивает губами, притворяясь, что сосет соску. Уши у Пупса розовеют.
Он такой нелепый, что за него постоянно стыдно. Поэтому с ним так можно. Понимаете?
Самое крутое, что есть у нас в районе – это Подмост. Мы так его называем, когда не скажешь нормально – «я был под мостом». Типа, когда надо назвать в именительном падеже, мы говорим Подмост, а когда можно в творительном – «под мостом». Под чем, типа. Я никогда не называю падежи на русском, и Елеша, наша учителка, говорит: «Подумай хорошенько». Или «да ты же был хорошистом, как ты мог все забыть!». Я пожимаю плечами и говорю – ну, вот так.
Подмост – это пустырь под мостом, соединяющим два района. Насыпные кучи для велосипедистов-трюкачей, битое стекло в песке, бетонные плиты, исписанные граффити мостовые столбы, выходы к реке – справа и слева, справа – совсем глушь, слева – место поприличнее, все просматривается на раз, и там и нормальные люди гуляют. А под мостом и справа – всякие.
Мы туда ходим после школы каждый день, но сегодня после уроков Вано напоминает:
– Не придем домой – нам капец.
Закинул на плечо свой детсадовский рюкзачок и ноет, понимаете. Мы идем по школьному двору, двадцать метров до заветной калитки, выкрашенной в тошнотный зеленый. У калитки Саня говорит:
– А и похер, – и швыряет рюкзак через забор, а сам хватается за прутья забора и, пыхтя, карабкается вверх.
Ему не нравятся калитки. Это, типа, слишком просто. Меня калитки устраивают, Вано тоже – и мы ждем с другой стороны, пока Саня наиграется в крутого. Он уже лежит пузом на верхушке забора.
– Влетело? – спрашиваю.
– Ага, – зевает Вано. – Этому стриптизеру дебильному. Сначала за стриптиз на матике, потом за эту срань в ухе.
– А тебе за что?
– За компанию.
Мимо нас идут малявки с мамками – тут рядом три детсада, и малышня просто навалом. Какая-то девчонка гремит самокатом – дешевым, с пластиковыми колесами, и поет мерзким голосом заставку из «Чародеек». Моя Танюха постоянно смотрит этот кретинизм.
Я вспоминаю про Танюху – и вспоминаю, что мне сегодня нужно ее забрать, потому что отец допоздна, а у матери зубной. Блин.
– А дойдете со мной до Танюхи?
Вано пожимает плечами.
– Можно.
Саня наконец приземляется, выбив кроссовками пыль из земли, гордо хватает рюкзак.
Всю дорогу до сада – это немного вниз, потом налево, потом направо – сад у Таньки логопедический, потому что она не выговаривает даже мое имя, я у нее «Тиул», позорище малолетнее, – всю дорогу эти двое ругаются, идти им сегодня под мост или нет. Саня петушится и горланит, что клал он на отца с его замашками и не надо его тут воспитывать, Вано говорит, что он не извращенец и ему лишний раз ремнем по жопе получать не в кайф. Они перекидываются – как мяч пасуют друг другу:
– Ссыкло!
– Придурок.
– Обезьяна ссыкливая!
– Клещ безмозглый.
– Говно дрожащее!
– Пес позорный.
– Петушок обрезанный!
– Орнитолог херов.
Я не люблю Танюху. Ей четыре и пять, и она самое тупое существо на свете. Она только и умеет, что приставать и портить тетрадки. Еще она считает, что она фея – как те, из мультика, и постоянно играет с воображаемыми феями-подружками. Честно говоря, я думаю, у нее беда с головой, но мама не верит.
– Тиул!!!
И да, она слюнявит мою одежду, когда обнимается. Сегодня у нее тупые хвостики торчком и розовая вельветовая юбка, под ней – растянутые колготки, вечно сползают, вот и сейчас мотаются чуть ли не на уровне коленей. Наклоняюсь, сую руки ей под юбку, нахожу резинку колготок, подтягиваю повыше. Танюха верещит, потому что я почти отрываю ее от земли.
Когда она совсем меня бесит, я думаю, что было бы, если бы она была реально умственно отсталой. Мне приходилось бы кормить ее с ложки кучу лет подряд, и вытирать ей сопли, и не позволять есть обои. Так что все не так плохо – по крайней мере, она хотя бы не ест песок. Уже.
– Тимурчик, ты за Танюшенькой? – воспитателка улыбается – у нее три золотых зуба, и меня от нее жуть берет. Я неловко киваю, говорю Танюхе:
– Пошли.
Санивани ждут у ворот. Их не пускают внутрь с того дня, как они научили танюхиних одногруппников говорить «сука» и «ебана». Между прочим, мои предки тогда решили, что это я учил Танюху, и по губам прилетело нам обоим. Вано пинает бордюр, Саня дуется – значит, Вано победил и под мост мы сегодня не идем. Блин.
– Может, вас отпустят ко мне, поиграть в приставку? – предполагаю я. – У меня отец поздно придет.
Я имею в виду – придет поздно и не станет проверять дневник, в котором сегодня три пары и два трояка. Саня злобно молчит, Вано качает головой:
– Батя не отошел еще.
Танюха загребает бордовыми сандалиями желтые листья. Я держу ее за руку, потому что она не видит машин и однажды чуть не убилась – никто не знает из предков, но мне хватило. Рука у нее липкая и жаркая. Мерзость.
Санивани уходят в свой подъезд – первый, в другом конце дома. Танюха просится поиграть на площадке, но я шлю ее лесом – ненавижу площадки. Особенно бабулек, которые начинают: «Ой, Тимурчик гуляет с сестренкой, как молодец!» – фу. Танюха начинает ныть и тянуть руку, но короткий поджопник решает дело – теперь она ревет, но не тащит никуда в сторону.
– Скажешь маме – переломаю ноги твоим куклам, – говорю.
Наверное, я не очень нормальный старший брат. Но предки меня не спрашивали, когда делали вот этот отсталый комок вечных слез и визгов, и что теперь.
Я ненавижу такие дни – когда Саниваней запирают дома, а мне надо сидеть с сестрой. От нее же нигде нет покоя – на улице она свалится с какой-нибудь лестницы на площадке и свернет шею, и меня потом убьют, а дома она лезет под руку. Ей вечно что-то надо, понимаете – погреть ей суп, остудить ей суп. Поиграть с ней в фей – тут я, конечно, сразу говорю, что иди ты. Попить воображаемый чай из воображаемой чашки. Почитать – она тупая и еще не умеет. Включить ей телек – предки ей запрещают брать пульт без спроса, а меня бесят ее мультики. А самое отстойное – она вечно просит второй джойстик, когда я сажусь играть в «Денди», поэтому я обычно прячу его где-то в шкафу. Но она знает, что он есть.
– Хочу с тобо-о-о-о-ой, – она садится рядом на ковер – красный, тонкий, с дебильными узорами, ему лет сто или около того, и пыль из него уже не выбивается. Я молчу. Сижу по-турецки, таскаю из пачки чипсы – сырная «Русская картошка», отвратительная приправа жжет язык. Игрушка тупая – веселый австралопитек пытается, типа, выжить и побить своей дубинкой всех обезьян. Я говорю: – Отвали.
– Дай мне щипсы, – Танюха даже «чипсы» не может сказать, зато может протянуть загребущую ручонку, получить по ней и начать ныть.
Но мне все равно – пусть ноет, дома никого нет.
«Денди» старая. Ужасно старая, унылая серая коробка. У Саниваней «Сега», и она даже выглядит круче. Любимая игра Вано – «Соник». На «Денди» не выпускают. «Денди» вообще – фигня, но мои предки считают, что для хорошей жизни хватит магнитофона и пылесоса, а приставки – особенно новенькая «Плейстейшн», дорогущая, – это ерунда. И компьютер – ерунда, и сотовый мне обещали только на день рождения, а он, на минуточку, в апреле.
У Саниваней есть сотовые, и не один, на двоих, а два. Две «нокии», умещающиеся на ладони. Они постоянно строчат друг другу смски, хотя живут в одной комнате.
Когда я смотрю на часы – тоже старые, у нас в квартире такое все, на них половина седьмого. Австралопитек в оранжевой тунике задолбал меня уже хуже некуда. Вырубаю приставку. Убирать мне лень – сматывать эти все провода, ну, потом. Прислушиваюсь – в ванной шумит вода. Танюхи не слышно. Иду проверить – и ору:
– ТЫ БОЛЬНАЯ?!
Танюха стоит в воде по щиколотку. Ванна полна доверху, из крана хлещет. Танюха двигает по поверхности пластмассовую оранжевую лодку и даже не замечает меня. Дура. Дура, дура, дура.
Я вытаскиваю ее в коридор, больно схватив за локоть, не глядя отвешиваю пару тумаков. Она опять орет. Я выключаю воду, выдергиваю затычку. Штаны уже все мокрые, вода стекает в коридор – тонкие, угрожающие струйки. Судорожно оглядываюсь – мамин халат? Полотенца? Швыряю на пол все, что нахожу. Бегу в комнату, сдергиваю с кроватей покрывала – с моей, с танькиной, кидаю их прямо в коридоре. Вода в ванной словно застыла – дурацкая лодка так и покачивается на самом верху. Так. Ладно. Под ванной должен быть вантуз. Наклоняюсь – и тут слышу то, от чего скручивает живот.
В замке поворачивается ключ. Замок у нас хреновый, и чей-то приход всегда слышен – скрежет, тихая ругань, звон ключей, опять скрежет. Я так и стою с вантузом в руке, когда отец выдает:
– Что тут… Ох е-мае.
Танюха ревет в голос. Отец рассеянно треплет ее по голове – у-у, конечно, ее всегда хвалят, – и скидывает ботинки. Отнимает у меня вантуз, за плечо выставляет меня из ванной.
– Я мог бы сам, – бормочу я.
– Я вижу.
Звуки рвоты хреновых труб – и из ванной плещет еще порция воды. Трубы выблевывают клок волос, какую-то черную муть и желтоватую грязь – и с тихим свистом начинают всасывать воду. Отец швыряет вантуз в раковину.
– Принеси одеяло. Из нашей комнаты. Тимур, живо!
Я отмираю и иду раздвигать родительский диван – одеяло лежит в нижнем ящике. Диван ворчит и не поддается, я сдираю пальцы об деревянный низ, прежде чем ящик отъезжает с унылым скрипом.
Отец молча забирает одеяло, стелет на пол ванной, приминает ногами. Поднимает, выживает в пустеющую ванну.
– Собери покрывала. И все вытри.
Мы возимся еще минут десять – собрать всю воду, выжать одеяло, выжать покрывала, повесть сушиться на балконе. По пути на балкон отец запинается о провода «Денди» и смотрит на меня очень зло.
Я убираю «Денди» в ящик под телевизором. Я знаю, о чем думает отец – если протекло вниз, соседи выставят счет за ремонт. Придется лезть в копилку «на черный день». Если протекло сильно, ее не хватит.
Ноги у меня совсем ватные. Отец говорит:
– Иди погуляй.
Я вижу его – и не вижу одновременно. Байковая рубашка в синюю клетку, заправленная в перетянутые ремнем джинсы, засученные рукава, мокрые носки. Смотреть ему в лицо я не могу, но слышу, что он повторяет:
– Иди гуляй, Тимур. Иначе не сдержусь сейчас, и получишь по самое некуда. Татьяна, что ты ревешь? Иди сюда.
Я иду под мост. Быстрым шагом туда полчаса. Я иду еле-еле, окольными путями, и проходит больше часа, прежде чем ревущая громадина моста оказывается над головой. Солнце уже укатилось за горизонт, из-под моста виден кусок красно-фиолетового неба. На кучках песка упражняются велосипедисты. Я брожу между бетонных плит, пинаю пустые бутылки. Народу много. Я вижу знакомых – пара одноклассников, Миха и Китай. Под мышкой у каждого по скейту, у Михи – новенький, синий, с красной огненной волной, у Китая – простой черный, прошлогодний. У мостового столба крутятся девчонки постарше – у них магнитофон и двухлитровая бутылка «Фанты». Я не хочу ни с кем говорить и иду направо – в дикую часть пустыря. Там деревья, песчаные дорожки, в конце – несколько оврагов с вонючими болотцами. Там бывают даже совы и ящерицы.
Я хочу дойти до конца. За последним болотцем открывается река, и если ее переплыть – окажешься у причала, от которого до нашего дома пять минут. Это очень смешно, да? Пять минут, а если не плыть, а возвращаться – час или около того.
Я иду. Встречаю по пути двух велосипедистов и дедка с бородой до пояса. Может, он поп? Солнце совсем уходит, и делается темно и прохладно. Я в одной рубашке, еще и в мокрых носках. Слышу, как кричит сова. Ловлю ящерицу – не знаю, как разглядел в темноте. Ящерица бьется, зажатая в ладонях. Щекотно. Я как раз собираюсь ее отпустить, когда слышу дрожащий голос:
– Не мучай.
Щурюсь, ищу, кто это – и со второго раза узнаю голос:
– Ну пожалуйста.
И тут вижу его – это Пупс. Он поднимается с травы под большим деревом, поправляет очки. На нем огромная вязаная кофта с большими пуговицами – видно, связала его сумасшедшая бабка. Все знают, что Пупса воспитывает бабка, и все знают, что она того. Саня сказал бы сейчас что-то типа: «Ха-ха, ты что, сбежал от бабули, Пупсик?» Наверное, Саня отобрал бы у него кофту. И все, что в карманах. Вано стоял бы и жевал травинку.
Ящерица крутится у меня в руках. Я поднимаю руки выше.
– Хочешь, чтоб я отпустил?
Мне плохо. Меня тошнит, у меня мокрые ноги, и мне противно от всего, и когда Пупс кивает, я говорю ему:
– Попроси.
Я как будто повторяю за кем-то из фильма про клевых ребят, но не помню, из какого.
– Попроси, – говорю я, – стоя на коленях.
Он мнется. Огромные глаза блестят. Ящерица замирает, и я думаю: вдруг она сдохла?
Пупс кривит рот, сдерживая плач, и опускается на колени. Серьезно. Он встает на колени и говорит:
– Отпусти, пожалуйста, ящерицу.
Я не знаю, что со мной – наверное, это все Пупс. Я говорю:
– Ага. Тогда лизни мой кроссовок.
Чувствую вялое движение. Может, ящерице не хватает воздуха. Пупс пялится на меня, часто моргает, и слезы уже текут по его лицу.
– З-зачем, – говорит он, и я делаю вид, что собираюсь швырнуть ящерицу на землю – с размаха, как камень.
Я не знаю, что он делает тут. Пупс, отличник, зануда и бабкин внучок. Что он делает тут – под мостом, в глуши, когда уже ничего не видно. Но я знаю, что делаю тут я – стою с ящерицей в кулаке и жду, пока он дотянется языком до моего кроссовка. У меня кружится голова. Он подползает, высунув кончик языка, и я говорю:
– Господи, отвали нахрен.
Швыряю ящерицу ему в лицо – может, уже дохлую, и срываюсь на бег. Туда, вглубь, к болотцам и реке.
У реки я долго стою и думаю, есть ли на середине реки водовороты. В детстве отец рассказывал, что если ты попадешь в водоворот, тебя утянет на дно. А по осени и по весне в реке открывают шлюзы – я толком не знаю, что это такое, кажется, какие-то люки на дне, и когда они открыты, в реке куча водоворотов. Я смотрю внимательно – река гладкая, ничего как будто нет. Я думаю – пять минут, и я буду дома. Может, еще и десяти не будет. Наверное, когда отец говорил «погуляй», он не имел в виду, что я могу идти под мост. Может, он имел в виду что-то типа «погуляй, подумай о своем поведении, приди и извинись». Я стою, думаю о водоворотах, отце и времени. Захожу в воду по щиколотку, по колено. Я смогу проплыть сто метров? А если водоворот? Вода уже холодная, и меня бьет дрожь.
Нет.
Я возвращаюсь домой через целую вечность. Во дворе уже никого нет, кроме парочки пьяниц: они разложили на газетке под фонарем свою закуску и разливают водку в пластиковые стаканчики. Открываю дверь подъезда, вызываю лифт.
Мать бьет меня полотенцем, потом целует в макушку и говорит:
– Да ты весь мокрый!
Пока я переодеваюсь и залезаю под душ, она звонит отцу – он ищет меня по дворам.
В рюкзаке лежит дневник с тремя парами и кучей домашки, на часах почти одиннадцать, я отогреваю под кипятком окоченевшие пальцы и уже знаю, чем закончится этот вечер.
Когда я гашу свет в ванной, отец уже дома. Он молча берет меня за плечо, утаскивает на кухню и там, сняв ремень, отвешивает мне несколько ударов. Я терплю молча, но когда после он рывком притягивает меня к себе, не выдерживаю – рыдаю ему в грудь. Я так много хочу ему сказать – водовороты, три пары в дневнике, ящерица в ладонях, но говорит он:
– Ну, хватит. Возьми вот.
И дает мне коробку – я сквозь слезы не сразу понимаю, что это.
– Хотя ты сегодня и не заслужил.
На коробке написано – «SonyPlaystation».
– Там на телевизоре пара дисков. Что-то про футбол и про какую-то боевую курицу. Посмотришь завтра.
– Что ты ему сразу игрушки пихаешь, покормил бы сначала! – это мама. Они о чем-то переругиваются вполсилы – как всегда. Хлопают крышки сковородок и кастрюль, мама предлагает – котлеты, пельмени, суп. Я так и стою с коробкой в руках. Пельмени жарили на сливочном масле – запах на всю кухню, только теперь замечаю.
Мама не отстает, и мне приходится прожевать пару штук, залив кетчупом. Коробка с приставкой стоит на столе, и я не могу понять, хочу я взять ее в руки еще раз или никогда не видеть.
Санивани опаздывают на математику, и новость я сообщаю им, перегнувшись через парту, когда учителка пишет на доске дату и тему. Вано одобрительно кивает и щурится – явно прикидывает, удастся ли сегодня уломать отца отпустить их ко мне. Саня подпрыгивает на стуле:
– СЕРЬЕЗНО?! Охренеть!
Громкий шлепок – учителка бьет ладонью по столу. Я возвращаюсь на стул. По рядом идет Вероника Абросимова, собирая тетрадки с домашкой. Рыжие тонкие косы болтаются из стороны в сторону. Она замирает у моей парты – я развожу руками.
– А Лесков не сделал, – тут же докладывает она.
– Давай дневник, – говорит учителка. У нее клочковатые желтые волосы и толстые губы, и пиджак на ней трещит по швам. Я отношу ей дневник – она пахнет мелом и сладкими духами. Кладу на стол, отворачиваюсь – и тут она ловит меня за руку. – Тимур, – говорит, – мне говорили, ты талантливый мальчик. Почему ты не учишься?
– Я тупой, – говорю я.
– Пора звонить твоим родителям, – вздыхает она, и я пожимаю плечами.
Иду к своей парте, по пути пинаю рюкзак Пупса. Щеки отчего-то заливает краской. Вспоминаю – темная трава, он ползет, высунув язык. Сверлю взглядом его макушку. Учителка диктует задание. Вано пишет, Саня отрывает кусок страницы, слюнявит, катает мокрую противную «пульку». Кидает в Пупса. Тот вздрагивает, хватается за шею.
Сегодня он в полосатой водолазке и кажется еще толще, чем обычно. Наверное, он запихивает в себя сальные пончики и разваренные сардельки просто кучами.
Когда звенит звонок, я нарочно толкаю его локтем, так, что он падает обратно на стул, и беру со стола его тетрадку. Мы писали самостоятельную, и в этой тетрадке – его очередная пятерка. Я иду по коридору и рву ее в клочья, захожу в туалет и спускаю в унитаз.
– Крутяк, – говорит Саня, и я говорю ему:
– Завали.
Он удивленно моргает.
– Пошли на физру, – говорю.
У нашего физрука сальные волосы, и от него вечно разит потом, как от пьющего бомжа. Каждый урок он начинает с того, что пытается построить нас, и даже прижимает мяч к груди, надеясь, что это ему поможет. Он называет нас «ребятки».
– Постройтесь, ребятки! Ну, постройтесь! В линию!
Вано жует жвачку, сунув руки в карманы. На линии стоит он, девчонки и пара ленивых зануд – тех, знаете, которые сделают все, что им говорят учителя, чтоб только те отстали. Саня качается на футбольной сетке, продев ноги в отверстия и свесившись вниз головой. Я туплю в углу и жду, пока из раздевалки появится Пупс. Он всегда выходит последим. У него всегда тупые растянутые шорты, из-под которых торчат уродливые коленки, и серая футболка. Он потеет, и она вся идет пятнами. И когда он бегает, все трясется. Он как бегающий кусок сала. И дышит, как поезд. Я жду, пока он появится, и думаю – что он сделал с той ящерицей? Если живая – отпустил, а если дохлая?
Звенит звонок, и он выползает из раздевалки. Пялится в пол, еле перебирает ногами. Саня падает с сетки, поднимается, нагоняет Пупса и отвешивает ему пендаль. Орет:
– Фу-у, Пупс пернул! Я щас сдохну!
Я вспоминаю, как отец вчера вручил мне коробку с приставкой. Как растрепал волосы перед сном.
Мне тошно, и я говорю Сане:
– Завали уже.
– Ты чо ноешь сегодня? – удивляется он. Я дергаю плечом.
– Поиграть хочу, а ты носишься. Бесишь.
Кто-то считает, что из нас троих главный Саня – он, типа, самый громкий, и больше всех дурачится, и он вообще без тормозов. Но это не так.
Это вообще смешно – я же Тимур, и команда моя. По-настоящему. Поэтому Саня затыкается и приплясывает на линии, вместо того, чтобы попросту выбить у физрука мяч и начать играть. У физрука получается построение впервые с начала года. Он радуется, как умственно отсталый.
Мы играем в футбол. Одну команду набираю я, другую – Василек Петров. Он берет Митька Данилова, я беру Саню. Он берет Сережу Прохорова, я беру Вано. Он берет Юлю Сазукину, я беру Машку Орлову – у нее самые длинные ноги, и она дает мне списывать английский за сухарики. Он берет очкарика Костю Митришина, я беру…
– Арсеньев, – говорю я, и Пупс, медленно переставляя ноги и не отрывая взгляд от пола, встает за моей спиной. Саня довольно гогочет и тыкает Пупса в живот – он, типа, оценил шутку.
Только это не шутка.
Я сам еще не знаю, что.
Мы рубимся в приставку часа четыре. Пока не приходит мама и не спрашивает, типа, сделали ли мы уроки. Танюха разувается в коридоре, и я думаю – блин, почему бы ей не ходить в тот сад, где дети ночуют.
По-честному, нас вообще не волнуют в тот момент никакие уроки. Санивани срутся за цвет формы их команды, типа, желтые шорты и белые майки или белые шорты и желтые майки, а меня бесит, что они делают это уже минут пять, неужели это, блин, так важно?
Мама спрашивает:
– Вы хоть поели?
Танюха пытается полапать приставку и ноет:
– А это что за иглушка-а?
Я шлепаю ее по руке, мама говорит:
– Не бей сестру!
И говорит:
– Я разогрею вам суп.
Я говорю – прошу, да уже умоляю, блин:
– Мам, ну отстань.
Она не отстает. Там борщ, говорит, со вчера, с говядиной, могли бы разогреть, нельзя же не есть, ты что, хочешь гастрит? Саня орет, что желтые шорты – это тупо и как у этих самых, но не уточняет, у кого именно, потому что я убью его, если он уточнит это при маме, а мама убьет меня, если это услышит мелкая. Вано отстаивает желтые шорты, потому что ему по приколу сраться с братом. Танюха утаскивает с телевизора второй диск и карябает пальцами пластик, пытаясь открыть. Мама нудит про суп и предлагает тогда сварить пельмени. С бульончиком, Тимур, будешь? Мне кажется, они все издеваются.
Вано предлагает:
– Доиграем завтра?
Танюха вытаскивает диск и кричит:
– Свелкает, он свелкает!
– Убью, если сломаешь, – говорю я, пока Санивани натягивают кроссовки. У Сани черные, у Вано красные, на толстой белой подошве. Тоже хочу такие.
Я слышу треск диска и как Танюха начинает хныкать, когда поворачиваю замок. Блин. Я. Ее. Убью.
Я закрываюсь на балконе. Пахнет пылью, деревом, краской. Балкон остеклили в том году. Раньше зимой тут лежал снег, осенью – сухие листья. У нас прямо за окном – две громадные липы. Балкон завален всякой фигней. Старые железные санки, старый танькин велик с розовыми колесами, коротконогая лавка, на ней – банки с гвоздями и винтами, отвертки, молоток. В углу пыльные удочки и холщовый мешок. Я сижу на полу, застеленном линолеумом. Окна нараспашку. Ловлю залетающие листья, крошу в пальцах. Тут холодно, но внутрь я не пойду.
Слышу, как приходит отец. Как Танюха жалуется ему, что я ее бил. Как мать жалуется тоже. Я слышу:
– Совсем спятил с этими приставками! Я ее заберу, честное слово, если это не прекратится. И ты видел его дневник?!
Мама работает в зоомагазине. Продает вискасы и клетки для хомяков. Может, у них сегодня недостача, и она бесится. Не знаю. И не хочу знать. Она наорала на меня, а мелкая, как всегда, осталась не при чем. Это нечестно.
Я беру с лавки отвертку, кручу ее в руках. Снаружи темнеет. Орут вороны. Их тут целая куча.
Отец стучится в окно.
– Откроешь?
Я подпер дверь изнутри лыжной палкой, чтобы снаружи ее нельзя было открыть. Пинаю палку ногой, она падает.
– Ты решил заработать воспаление легких и умереть нам всем назло? – интересуется отец, прикрывая за собой дверь.
Пожимаю плечами. Может, и так.
– Пошли ужинать, – говорит отец.
Я не хочу ужинать. Я спрашиваю:
– Ты видел мой дневник?
– Еще нет.
– Там двойки. И тройки.
– Да, я уже понял, что ты решил не напрягаться в этом году.
Он не злится. Поднимаю глаза – он скрестил руки, стоит, подпирая плечом дверной косяк. Следы мазута прямо на груди. Мозолистые пальцы. Я даже с пола вижу, какие они. Кожа давно загрубела. Он тщательно моет руки, грязи не остается, но руки у него вечно шершавые и грубые. Он ремонтирует троллейбусы, ему там не до нежностей.
Еще он сильный. В том году мама сломала ногу, и он выносил ее на улицу на руках, чтоб она посидела на лавке, даже когда лифт не работал. И он умеет гнуть железки.
– Забери приставку, если хочешь.
– Зачем?
– Тебе мама сказала. Я слышал.
– И что мне делать с твоей приставкой? Молиться на нее? Перед сестрой извинись и играй на здоровье. Пошли. Хватит тут сычевать.
За ужином мама все ворчит и ворчит. Что у всех дети как дети и без приставок, и если я не буду учиться, то что из меня вообще выйдет, и если я хочу всю жизнь, как она, в магазинах за пятнадцать тыщ пахать, то могу, конечно, и дальше ни черта не делать. Танюха ковыряет котлету вилкой, сидя на коленях у отца. Мама выдыхается, встает налить чай.
– И вообще, – говорит, – брал бы пример с Толика с четвертого. Не ребенок, а золото, понимает, что его одна бабушка воспитывает и ей тяжело. В магазин ей сходит, полы помоет, учится хорошо.
– Ну и усынови Толика.
– Тимур!
Но я уже отодвигаю стул.
– Тарелку помой, – отец пьет чай и смотрит в телек: звук выключен, но люди бегают на экране и машут руками.
Намыливаю тарелку так, что она может треснуть. Мама шумно ставит перед Танюхой чашку с чаем, вторую – перед собой. Я знаю – она ищет слова, чтобы объяснить мне, какой я плохой. Может, я успею домыть тарелку раньше.
– Знаешь, Тимур, – не успел, – я вообще не понимаю, откуда в тебе столько злости. Представить не могу, чтобы Толик вот так с бабушкой разговаривал.
– Хватит, – вдруг говорит отец. – Хватит, Маша. Он поймет, когда мы умрем, и он останется один. Я тоже засранцем был, пока мать не умерла. Потом как отрезало. Домыл, Тимур? Иди отсюда.
Мы не делаем ничего плохого. Вообще-то Пупс сам виноват, что все его шпыняют – он же просто терпит. Если бы мне кто-то подкладывал в тетрадки жвачку, или пинал бы меня под жопу, или называл «эй, жиртрест», я бы не терпел. Мне, если честно, не нравится драться. Но я бы дрался.
Поэтому я Тимур, Пионер. А он – Пупс.
Типа – каждый получает то, что заслуживает, понимаете?
На выходные мы уезжаем на дачу и два дня собираем яблоки. Танюха, конечно, ничего не собирает, а просто носится по участку и копается в муравейнике за домом. Мама укутывает розы в мешковину. Отец сгребает сухие листья в мелкие кучки. Вечером мы жжем костры и сжигаем их. Дым до неба. Когда они не заняты на участке, они смотрят телек, а меня сажают делать уроки. Я ухожу на крыльцо. Там кресло, звезды и приходит соседский тощий кот. В кармане у меня всегда для него сосиски или кусок котлеты. Я кормлю его и глажу. У него плешь между ушами. Мама говорит, это лишай и чтоб я его не кормил.
Папа говорит, что листья надо кидать в костер маленькими кучками. Потому что в листьях спят божьи коровки и надо внимательно смотреть, чтоб не кинуть их случайно. Я опять вспоминаю ящерицу и Пупса. Я вообще-то даже не собирался убивать ту ящерицу. Нужна она мне.
Я притаскиваю из-за дома гнилое полено и кидаю в огонь. Раздается треск и писк.
– Муравьи, – говорит отец. – Ты не посмотрел. А там были муравьи.
Возвращаемся мы в воскресенье. Уже темно. У подъезда стоит машина «Скорой». Водитель курит в окно. Задние двери открыты – наверное, чтобы вкатить туда лежанку с больным. Танюха хочет заглянуть внутрь, мать дергает ее за руку. В дверях мы сталкиваемся с врачами. Они тащат носилки. Мужик, похожий на алкаша, в куртке не по размеру, и толстая тетка, вся красная. За ними плетется Пупс.
– Алевтина Григорьевна! – ахает мама.
Водитель вывозит каталку, носилки ставят прямо на нее. Фонари у нас в районе хреновые и вечно мигают. Вот и теперь. Старуха на каталке вся желтая и неподвижная. Меня подташнивает. Мне страшно и интересно до жадности – мертвая? Или нет?
Тетка-врач смотрит на маму.
– Знаете бабку? Возьмите внука. Пока в соцслужбы дозвонишься, рак на горе сдохнет. Квартира у вас какая? Я запишу.
– Сто восемнадцатая, – говорит мама. – А что с…
– Инсульт, – тетка захлопывает задние двери машины и орет: – Валера, заводи!
Я смотрю на Пупса. Он в тапках и в пижаме. В клетчатой. Пуговица на пузе расстегнута, я вижу его пупок. Мы поднимаемся домой все вместе. Танюха пытается вызнать, «что с бабуской», мама шикает на нее. Отец сверху вниз смотрит на Пупса. Он так и не произнес ни слова. Танюха не успокаивается и дома, и мама кричит на нее и угрожает всыпать, если она не пойдет чистить зубы и не успокоится. Танюха уходит, хныча. Мама притаскивает матрас. Стелет на него теплое одеяло – я понимаю, что это их, мамы с папой. Сверху простынь, подушку.
– Уступишь Толе свою кровать, – говорит она. – Иди спроси у него, может, он голодный. Господи, ему же вещи забрать надо, наверное… Спроси, нужно ли ему что-то дома. Тимур, иди!
Я иду на кухню. Пупс сидит на табуретке и икает каждые две секунды. Он видит меня и зажимает рот ладонью, но икота не прекращается. Я мнусь. Как на уроке, когда не читал то, что было задано, но пытаешься ответить.
– Э…
Каждый получает то, что заслуживает. Коричневые тапки, пижама, красное лицо. Сопли из носа. Не могу на него смотреть.
– Тебе, типа, чо-то надо?
– Что?
– Ты тупой?
– Я… Не расслышал.
– Хочешь спуститься и что-то взять из дома?
Он не хочет. Я пожимаю плечами и ухожу в комнату. Раздеваюсь, падаю на новую лежанку. Танюха возвращается из ванной, забирается в постель. Накрываю голову подушкой. Слышу, как мама шепотом говорит Пупсу, чтоб он ложился и отдыхал. Говорит ему, что все будет хорошо. Что он может ее разбудить, если ему что-то понадобится. Или разбудить меня. Отлично, блин, мам, спасибо.
В квартире почему-то пахнет костром и горелыми листьями. Еще – яблоками, в коридоре их три мешка. У мамы каждую осень едет крыша, и она делает варенье, пироги. Посыпает яблоки сахаром и готовит так в духовке. Я думаю про завтра. Я не могу идти в школу вместе с Пупсом. Мы ходим обычно с Саниванями. Блин.
Мне снится что-то муторное. Сквозь сон я слышу хныканье, и это не Танюха.
Я жду Саниваней у их подъезда. Я ушел из дома в половине восьмого, пока Танюха уплетала бутерброд с паштетом, а Пупс ковырялся в ванной. Санивани выходят, переругиваясь, и мы идем в школу.
На математике я долго думаю, сдавать ли тетрадку, когда Абросимова проходит между рядами.
– Лесков, не тупи, – торопит она.
– Иди ты, – наконец говорю я. – Я не делал.
– Лесков опять не готов, – докладывает она на весь класс.
Вано сдает тетрадку, Саня тоже. Я чувствую себя идиотом. Весь урок рисую на полях и ничего не делаю. В середине урока учителка идет погулять по рядам, пока Абросимова решает дроби на доске. Встает надо мной и тяжело вздыхает. Берет мой дневник, уносит на стол. Долго в нем что-то пишет.
После звонка я читаю: «Уважаемые родители Тимура Лескова, ваш сын регулярно не выполняет домашние задания и не работает на уроке. С его мозгами он мог бы быть отличником. Мне будет очень жаль ставить ему «3» или «2» в четверти». И подпись.
– Чо там? – Саня заглядывает через плечо. Захлопываю дневник.
– Пишет, что я тупой урод.
На завтраке дают колбасу. Саня ловко утаскивает пару бутеров со стола малышни, но этого ему кажется мало. Он дожидается, пока за своим бутером потянется Пупс, и выхватывает бутер у него из-под руки.
– Куда тебе жрать? – тычет его в живот пальцем и откусывает от бутерброда. Говорит с набитым ртом: – И так слоняра.
– Будешь столько жрать, сам разжиреешь, – говорю я.
В горло ничего не лезет. Наверное, это все колбаса. В школе она хреновая, как из туалетной бумаги. Я откладываю свой бутер, поднимаю рюкзак.
– Я на историю.
Я смотрю на все как из-под воды. На истории нас кормят оливками – типа, чтобы мы поняли, что ели греки. Саня пережевывает оливку и, когда учитель отворачивается, подкрадывается к Пупсу и плюет ему за шиворот. После истории Саня находит в раздевалке его куртку – дурацкую, с огромными карманами, и закидывает в женский туалет. Выходим на улицу, и там он находит белый камень и царапает на асфальте «Пупсус в жопе уксуз». Вано исправляет «з» на «с». Больше он почему-то ничего не делает.
Я вдруг думаю – а раньше он много делал? Вано говорит:
– Ты сегодня странный. Пойдем под мост? Мамка денег дала, купим колы.
Мы идем. Сегодня мне не надо забирать Танюху. На улице тепло и солнечно. Под ногами шуршит. Машины едут пыльные. Мы покупаем колу и две пачки чипсов, и сухарики с укропом. Шляемся под мостом долго – до темноты. Знакомые скейтеры дают нам покататься за пачку сухариков и остатки колы. Саня сбивает коленки в кровь и рвет школьные штаны. Вано раздирает локти. Я падаю раз, два, три. Коленка, локоть, та же коленка. Скейтеры старше нас. Один в седьмом, другие двое в восьмом. Они ржут и делают ставки, кто навернется следующим, хрустят сухарями.
– Давайте с горы, – один из них кивает на песчаные горки для велосипедистов.
Саня тяжело дышит, стоя наверху. У него взгляд психа. Он заметно стремается – но запрыгивает на скейт и пускает его вниз. Путается в ногах и летит головой в песок. Старшие ржут. Вано возвращает свой скейт семикласснику.
– Зассал? – хмыкает тот.
– Оценил, что ноги пока из жопы, – честно говорит Вано, и я вижу, что ухмылка старшего становится из ехидной какой-то нормальной. Типа, уважительной. Не знаю.
Я смотрю на Саню, потирающего плечо и смахивающего с щеки песок. Смотрю на скейт. На гору.
Ветер бьет в лицо, в животе – кувырок. Я съезжаю гладко и спотыкаюсь уже внизу, когда торможу.
– Респект, – старший дает мне пять. – Ты крутой, пацан.
У этого дреды и прыщ на носу. И светлые глаза, какие-то спокойные. Я впихиваю ему скейт и жму плечом. Тянет лыбиться, но я, типа, смущаюсь.
Я крутой. Крутой.
Круто.
Дома тихо – так тихо, знаете, когда ты сразу понимаешь, что сейчас будет жопа. Я вхожу с теплой улицы, тяжело дыша – мы мчались наперегонки, и по лестнице я взлетел пешком. Коленка саднит, локоть тоже, но у меня столько сил, словно я гребаный бог. Греческий. Зевс или типа того. Но я снимаю кроссовки – и слышу, как на кухне стучит ложечка. О края чашки, типа. Тук, тук. Тук.
Очень тихо. Даже Танюха не носится. И мультиков ее не слышно.
– Тимур.
Я чувствую кувырок – как тогда, на горке. Заглядываю на кухню. Мама вяжет. Она не доставала спицы тыщу лет. Связала в том году Танюхе уродливую желтую беретку, и все. Мама вяжет, поджав губы, отец мешает чай.
Он говорит:
– Сядь.
Он сгорбленный, как гора.
– Где ты был?
– Гулял.
– Почему ты гулял?
– В смысле?
– Я сказала тебе забрать Таню, – говорит мама.
– Не говорила.
– Сказала.
– Не говорила! – я кричу. Я уже знаю – что-то случилось, я как муха, а надо мной газета, и меня злит все – как мать двигает руками, как звенят спицы, как булькает то-то на плите в огромной белой кастрюле. И запах лука и рыбы. Я кричу, потому что мне страшно: – Не надо на меня вешать всякое, ты ничего мне не говорила, блин, я не тупой! Сама небось не помнишь нифига!
Оплеуха быстрая и странная. Не пощечина, не подзатыльник. Я затыкаюсь и тру ухо. Отец опускает руку.
– Не дорос огрызаться на мать, – он спокоен, и от этого спокойствия мне делается еще жутче.
Что, блин, я сделал?
Что?
– Татьяну пришлось забирать матери, – говорит он. – Воспитательница сидела с ней до восьми. А могла вызвать милицию.
Но мама не говорила.
Она, блин, ничего не говорила!
Я молчу.
– Когда ты шел гулять со своими друзьями, ты подумал, что Толя не сможет попасть домой? У нас нет запасных ключей. У тебя, у мамы, у меня.
Так отдали бы ему свои.
Я молчу. Глаза жжет. Я слышу, как старшеклассник говорит «Ты крутой». Я хочу назад туда. Не хочу слушать, что тут они говорят.
– Когда ты выкидывал куртку Толи и оставлял его без ключей, ты думал, что ему придется ждать кого-то из нас на улице без куртки?
– Нет, – говорю, – а его разве не должны были забрать?
Я не знаю, откуда отец узнал про куртку. Я хочу сказать – это не я. Не я кидал куртку. Я не кидал эту чертову куртку. Отец все стучит своей ложечкой.
– Охранник не выпустил Толю без куртки. Узнал, что его бабушку увезли. Узнал, что он пока живет у нас. Позвонил маме. И по секрету рассказал, что Тимур Лесков и его друзья регулярно издеваются над Толей Арсеньевым. Уже два месяца. Что скажешь?
Я молчу.
Мы не издевались, папа.
Это же Пупс.
Он же сам виноват.
Я вспоминаю каталку, ящерицу, плач в темноте.
И молчу.
– Я бы тебя выпорол, Тимур. Если бы это могло помочь. Если бы ты не смог сесть неделю и сразу все понял. Но, к сожалению, тому, у кого нет сердца, так ничего не объяснишь. Хоть убей его.
– Пап.
– Иди спать. И не шуми. Таня и Толя уже спят.
– Пап…
– Вон пошел отсюда.
Отец не прав. Таня спит, а Пупс – нет. Я вижу в темноте его блестящие глаза. Он обнимает подушку. И пялится, пялится, пялится. Я отворачиваюсь, закрываю опухшие глаза.
– Извини, – слышу. – Я не хотел, чтобы он… чтобы дядя Коля говорил.
Дядя Коля – охранник. Я ничего не отвечаю. Хочу, чтобы все исчезло. Пупс, я, Танюха, эта комната, этот дом. Этот город. Или чтобы все можно было отмотать на два месяца назад. Да хотя бы на день.
– Извини, – он все не отваливает, и я даже с закрытыми глазами вижу его тупые круглые глаза. – Извини, что тебе попало.
Заткнись. Заткнись, заткнись, ЗАТКНИСЬ. Урод. Придурок. Жиртрест. Заткнись там, закрой свой поганый рот, засунь в жопу свои извинения, козел, дебил, недоумок.
Я слышу, как дверь комнаты открывается. На потолке – полоска света. Отец стоит на пороге, дверь тихо скрипит. И наконец закрывается.
Снова делается темно.
Мы не ждем Саниваней. Я закрываю дверь и, подумав, молча сую Пупсу ключи. Лифт не работает. Спускаемся так. На улице холодно и моросит. Ветер срывает с меня капюшон. Пупс ежится. До школы три минуты – завернуть за угол, войти в ворота, да и все.
Раздеваюсь. Пупс вешает куртку на крючок, наклоняется переобуться, отклячив зад. Я отворачиваюсь. Мне лень надевать сменку, я вешаю мешок и выхожу. Первым сегодня русский. До звонка десять минут, и я сажусь на окно у кабинета. Из щелей дует. Листаю учебник. Что-то про местоимения. Сквозняк обвивает шею, как веревка.
До звонка минута, когда я слышу их.
– Вот он! Пионер, ты чо, склерозник? Мы тебя три часа ждали.
Саня запрыгивает на подоконник рядом со мной. От него разит одеколоном. Рубашка в полосочку расстегнута, конечно. Вано зевает – он сегодня тоже в рубашке, и они похожи сильнее, чем обычно.
– Мамка постирала все нормальное, – поясняет он на мой взгляд. – Сказала, я одеваюсь, как бомж. И заставила одеться, как голубой.
– Нормально ты одет, – говорю я.
Звонок. Учительница впускает нас. Она мне нравится – не старая, не орет, улыбается по утрам. Она никогда не называет меня по фамилии. И никого.
Пупс заходит последним. Не знаю, где он ошивался до звонка. Где он всегда ошивается до звонка. Саня встречает его, имитируя пердеж. Я сцепляю зубы. Пинаю его стул.
– Чо? – оглядывается он.
– Тупая шутка.
– А? Нормальная шутка.
– Тупая.
– Да иди ты, – он фыркает и отворачивается.
Отец утром ушел молча. Мама тоже не проронила ни слова – со мной. У Пупса она спросила, выспался ли он, и предложила лимон в чай.
Все разваливается.
На завтраке Саня опять тянет лапы к бутеру Пупса – сегодня с сыром. Я стою и смотрю. Смотрю. И все. Как он хватает, как пихает Пупса локтем, как запихивает сыр в рот, а хлеб швыряет ему обратно. Пупс поднимает хлеб с пола, кладет на тарелку и уходит. У моего чая нет вкуса.
Вторым уроком москвоведение. Мы смотрим фильм про Кремль и его башни. Полкласса зевает – жалюзи закрыли, и в классе пыльно и темно. Саня кидает в Пупса кусочки ластика. Отламывает, кидает. Отламывает. Кидает.
Я смотрю на Пупса. Он трясет головой, краснеет, но не отрывает взгляд от экрана. Почему он никогда не реагирует? Почему он не встанет и не треснет этого дебила? Что, блин, с тобой не так, Арсеньев? Я перегибаюсь через парту, отнимаю у Сани ластик.
Отламываю кусочек, кидаю ему за шиворот.
– Эй!
Отламываю второй.
С истории нас выгоняют, оставив в дневниках по замечанию. Читаю свое – «нарушал дисциплину». Саня в коридоре накидывается на меня:
– Чо ты прикопался?!
Я пожимаю плечами. Саня щурится и сжимает кулаки.
Мы идем на улицу – дверь под актовым залом никогда не закрывают. Шляемся под мелким дождем, молчим. Завуч – тетка с лицом как курицы и дряблым петушиным подбородком – орет из окна, чтобы мы шли на урок.
Все разваливается.
Две математики тихо. Я опять не сдаю домашку, и меня заставляют решать ее прямо на уроке – за прошлые три раза, на оценку. Сижу в конце класса. За окном серость. Дворник метет двор и то и дело трет поясницу. Саня зыркает на Пупса, на меня. Говорят, типа, затишье – это всегда предвестник жопы. Бури, то есть. Я решаю дроби и знаю – Саня оторвется на физре. И я или буду с ним, или уже никогда не буду, типа того.
Мы переодеваемся. Сегодня нас пускают в раздевалку за пять минут до звонка, времени размусоливать нет. Саня насвистывает, стягивая рубашку. Машет ею в воздухе, закидывает на вешалку. Пупс медленно достает шорты. Медленно – футболку. Я завязываю шнурки. Саня смотрит на Пупса с хищным ожиданием – и когда Пупс нехотя стягивает штаны и остается в широких синих трусах, Саня шагает к нему, выхватывает штаны, выхватывает шорты и говорит:
– Догони.
Дверь хлопает. Я слышу, как Саня смеется сам с собой. Пупс стоит красный – только ляжки белые и тяжелые.
– Дебил, – говорит Василек Петров.
– Как есть, – соглашается Митришин.
Никто из них не кидается ему вслед. Вано опасно щурится, размышляя, влезть ли в драку – у братьев не принято молчать, когда одного из них шпыняют. Пупс медленно садится на лавочку. Еле держится, чтоб не реветь.
Я могу ничего не делать. Могу сыграть в футбол, выбрать нормальную команду. Сходить с Саниванями под мост после уроков. Сегодня мать уж точно заберет сестру сама – она же мне теперь не доверяет.
Я могу ничего не делать.
Встаю. Пол скрипит под подошвами.
Догоняю Саню у женского туалета. Он уже швырнул внутрь штаны и теперь прицеливается, чтобы подальше кинуть и шорты. Я выхватываю.
И там, сжимая в руке огромные и не очень-то чистые шорты, думаю – не разваливается. Развалилось.
Саня смотрит зло.
– Почему? Что, блин, с тобой не так?
Пожимаю плечами. Держать шорты противно, как будто это грязные носки.
– Отстань от него, – говорю. – У него бабка помирает. В реанимации.
– И чо? Каждый день кто-то помирает.
– И то.
Я не знаю, что ему еще сказать.
Я выбираю команду.
Сережа Прохоров. Василек. Славка Демидов. Тамара Осипова. Антон Панов. Абросимова. Дима Шадрин.
Толя Арсеньев.
Вано и Саня играют в другой – впервые с первого класса.
Мы идем домой молча. Молча поднимаемся на лифте. Я молча ставлю на плиту суп. Вынимаю сковороду с котлетами и картошкой. Включаю телек. Идет заставка «Рейнджеров». Наливаю чайник, достаю чашки – две.
Едим мы тоже молча.
– Я могу помыть посуду, – вызывается Пупс, но я говорю:
– Я помою.
Выливаю средства со столовую ложку. Пена летит во все стороны. Руки масляные от сковороды. Беру с полки скребок. Пальцы колет. Тру, что есть сил. Ошметки котлет и картошки летят в раковину.
Выключив воду, понимаю – Пупс еще тут. Смотрим друг на друга, и мне вдруг очень нужно узнать:
– Та ящерица.
Он моргает.
– Она жива была? Когда я кинул.
Он кажется удивленным. Кивает.
– Да. Я ее отпустил. Она убежала в траву. И все.
Я киваю тоже.
– Хорошо.
Я знаю, что должен говорить не это. Не спрашивать про ящериц, не говорить «хорошо». Не знаю, что там у меня с сердцем. Наверное, оно правда хреновое.
Я отворачиваюсь, делаю шаг, торможу.
– Хочешь поиграть в приставку?
– Я никогда не играл. У меня, наверное, не получится.
– Тыкать в кнопки? Не тупи. Пошли.
Он садится на ковер. Я разматываю провода, втыкаю в телек.
Про уроки мы не вспоминаем.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
