Обложка Сын помещика - 17

Сын помещика - 17

Никита Васильевич Семин

0% прочитано
Стандартный
Никита Васильевич Семин

Сын помещика - 17

Глава 1

Закладка:

Сын помещика — 17

Ночь с 28 на 29 января 1860 года

Петербург. Доходный дом, где живет Роман

Арина жила на первом этаже, недалеко от входа в подъезд, поэтому, войдя внутрь дома, я первым делом машинально бросил взгляд на дверь в ее квартиру. И еле удержался от ругательства. Девушка стояла в дверях и провожала какого-то мужчину, который пока стоял ко мне спиной. В голове пронеслись сотни мыслей, главная из которых была: задолбала! Ну сколько можно-то⁈ Ведь все ей объяснял, даже предложил решение ее проблемы на вечер, стоило ей немного подождать да смирить свою гордыню, раз уж не может усмирить похоть. А тут…

И только когда мужчина повернулся, я понял, что дело еще хуже, чем мне показалось. Тургенев! Где только Арина смогла с ним пересечься?

Ивана Сергеевича я не раз видел в гостях у Елены Павловны, хоть близко мы с ним и не сошлись. Но шапочно знакомы были, да еще и недавно виделись в салоне великой княгини. Неудивительно, что он меня узнал. Я же быстро прокручивал в голове, к каким проблемам это меня приведет, стоит Елене Павловне узнать об интрижке Арины с Тургеневым. Я ведь как девушку расписал? Верная жена, ищет не любовника, а человека, который разделит ее интересы в постели, станет ему опорой. А тут… пусть Арина и не изменяла мужу за отсутствием такового, но вот про «не ищет любовников» — уже получалась ложь с моей стороны. Учитывая, что Ее Высочество только недавно вновь начала относиться ко мне без негатива, и каждое мое действие теперь рассматривает через призму того, что я могу обмануть или утаить что-то от нее… Короче, выходка Арины сулила мне проблемы с великой княгиней.

Но прямо сейчас разговора с девушкой не получится. Надо проводить Настю с Александрой и Софьей до нашей квартиры. Да и говорить с Ариной лучше без их присутствия.

Все это я передумал в те несколько секунд, покуда мы обменивались с Тургеневым приветствиями и я отвечал на его вопрос о концерте.

Затем мы наконец раскланялись и попрощались. А когда я посмотрел мельком на дверь в квартиру Арины, она уже была заперта. Мои дамы ушли вперед, не мешая моему разговору с Тургеневым, и когда я зашел, Настя тут же стала спрашивать меня — чего я так долго.

— Разве долго? — удивился я. — Ты просто устала, вот и тянется у тебя время до сна.

— Наверно ты прав, — кивнула она.

— Иди, отдыхай, — махнул я рукой.

— А ты?

— Спрошу, что Иван Сергеевич делал у Арины Борисовны. Ты же знаешь, что я за нее поручился перед Борисом Романовичем. И о ее… особенностях.

Любимая понимающе кивнула.

— Только не задерживайся.

— Я ненадолго, — пообещал я Насте.

Затем скинул шинель, оставшись в сюртуке, и пошел вниз.

Ноги гудели, во рту было сухо, в голове шумело от концерта, от свечей, от цесаревича, от чужих похвал и от всего прочего. Больше всего на свете мне хотелось лечь лицом в подушку и уснуть до утра. Но я знал одно: если сейчас я не спущусь вниз, то Арина к утру придумает себе оправдание, или еще какие аргументы подберет, а то и вовсе — решит соврать мне и подготовится к этому, чтобы звучало правдоподобно, и потом мне это боком выйдет. Нет уж! Надо выяснить все здесь и сейчас. Да, я думаю, что она все же получила то, что хотела. Но вдруг — нет? Помнится, Настя мне говорила про Тургенева, когда мы были в салоне и рассматривали каждого мужчину как кандидата на роль партнера для Арины, что он безответно влюблен в некую Полину Виардо, и ни с одной дамой встреч не имеет. Мог ведь и «послать» Арину, когда она бы «пошла в наступление». Вот это и надо выяснить.

На лестнице было темно и тихо, и из-под двери девушки не пробивалось ни полоски света.

Однако Арина открыла на мой стук сразу, будто ждала под дверью, и посторонилась, пропуская — и все это молча, с гордо поднятой головой. Неужто я прав, и Иван Сергеевич ей «не дался»? Потому и не чувствует сейчас за собой она вины?

Свечу она зажгла заново, и в ее свете я увидел ее всю: халат на голое тело, босые ноги, растрепанные волосы, на щеке красная полоса от подушки. И взгляд. Она смотрела на меня с вызовом, снизу вверх, чуть склонив голову набок. Словно я просто так к ней вломился ночью, а не она нарушила то, о чем я просил ее и на что получил ее согласие.

— Ну, — сказала Арина. — Говорите.

— Елена Павловна просила вас привести, — начал я. — Когда я просил за вас. Она обещала подумать и, покуда думает, хотела на вас посмотреть. Сказала, что прежде, чем кого-то вам советовать, ей надо знать, с кем она дело имеет. Я собирался вас к ней отвезти.

— Ну так отвезите, — пожала плечами Арина и села на кресло, закинув ногу на ногу; халат при этом разошелся до бедра, и она не поправила его.

— Уже не повезу, — покачал я головой.

Она подняла бровь.

— Отчего же?

— Оттого что Иван Сергеевич Тургенев — частый гость ее салона, — сказал я. — И нынче он вышел из вашей двери ночью, и видел его тут не кто-нибудь, а я, а у княгини он бывает раза по два в неделю. Стало быть, так или иначе, а она об этом узнает: не от него, так от кого-нибудь, с кем он поделится впечатлениями от прошедшего с вами вечера. И тогда, сударыня, она не простит мне того, что я ей сказал.

— А что вы ей сказали? — насторожилась Арина.

— Что вы верная жена, — ответил я, глядя девушке в глаза и стараясь, чтобы мой взгляд не опускался ниже. — Что мужу вы ни разу не изменили и дело у вас не в блуде, а в том, что жить вы хотите с человеком единых интересов. Что вам нужен муж, а не любовник для этого. Это я говорил про вас в ее кабинете, и на этом было построено все мое ходатайство. Вы понимаете, что это значит, ежели она теперь

Закладка:

Я думал, сейчас Арина начнет отрицать, что с Тургеневым у нее ничего не было, но она заговорила об ином.

— Я верная жена, — сказала она с усмешкой. — Это вы верно подметили, Роман. А вы забыли, что я сейчас и не жена вовсе? Я разведенная. Бумага от консистории-то наша где? Меня от мужа освободили. В чем же я виновата перед вашей княгиней? Тем, что я не гожусь вам в монахини? Спросите у любой дамы в этом городе, что она делает в свои двадцать три, оставшись одна и не имея над собой хозяина. И почему же я не могу провести ночь с понравившимся человеком, если все по согласию было, а закон мы не рушили? Или, по-вашему, та, которая мужа ищет, должна сидеть в комнате и носа на улицу не высовывать? Так повторю, я не монахиня!

— Стало быть, не понимаете, — вздохнул я, покачал удрученно головой.

— Прекрасно понимаю. Это вы нагнетаете.

— Нет, не понимаешь ты ничего, — процедил я со злостью, невольно перейдя на «ты». — И потому дальше говорить нам не о чем. Только и думаешь, что своей п… — я еле удержал чуть не сорвавшийся с языка мат.

Она смотрела на меня, еще насмешливо, еще с вызовом, но в глазах у нее что-то дрогнуло.

— Завтра я куплю тебе билет до Москвы, — взяв себя в руки, сказал я. — Первый утренний. Довезу до Николаевского вокзала и посажу на поезд. Из Москвы — не знаю, как ты поедешь: почтой или по железной до Рязани, а там уже и до Царицына недалеко. Я дам тебе денег на дорогу и напишу твоему отцу письмо. Собирай вещи.

Я повернулся к двери, чтобы уйти. Смысла больше разговаривать с этой девицей, которая не может себя в руках держать, я не видел. Итак давал ей столько шансов, сколько никому иному не дают.

Арина вскочила и бросилась за мной — я услышал ее шаги по половице, и в прихожей, у самой двери, она обхватила меня сзади. Обхватила крепко: обеими руками поперек груди, прижавшись всем телом ко мне и уткнувшись щекой мне в спину.

— Пожалуйста, не надо, — прошептала она мне в сюртук, и голос у нее был уже не тот, которым она недавно пыталась говорить со мной. — Роман, не смей так поступать. Я больше не буду. Что мне сделать, чтобы ты поверил? Я на все готова!

Ее грудь упиралась мне в спину, а жарким шепот пробудил воспоминания о том, что было утром.

Как она крутилась передо мной в этом своем платье, стояла рядом так, что я чувствовал ее дыхание, и клала мою ладонь себе на грудь. Тогда я еле удержался и то, помогла мне не только моя верность Насте, но и необходимость скорого выступления перед цесаревичем. Мне казалось еще минуту назад, что я устал, хочу спать, а что утреннее возбуждение давно прошло… Но сейчас оно накатило с новой силой.

Халат на Арине был тонкий, и я прекрасно чувствовал, что под ним ничего нет. Еще и бурное воображение подкинуло образ обнаженной девушки, что прижимается ко мне и «готова на все».

Конечно, я не стал тут же раскладывать Арину прямо на полу, но в штанах стало очень тесно. Я взял руки девушки и попробовал их расцепить.

— Арина, отпусти, — процедил я. — И отойди.

— Не отойду, — сказала она и вжалась еще плотнее, а свои руки сцепила в замок, чтобы я не смог их разжать. — Роман, милый. Я все сделаю, как ты скажешь. Приведу себя в порядок, к княгине пойду, как ты велишь, сидеть буду дома до самой Пасхи. Только не отправляй меня. Дома я у отца пропаду. Умоляю, оставь меня здесь, при себе!

— Я сказал — собирай вещи, — прошептал я, стараясь расцепить ее пальцы.

В целом получалось, вот только шум мы издавали изрядный, а на дворе ночь и через тонкие стены доходного дома соседи могут нас услышать. Потому и действовать я старался потише, а разжимал ее пальцы аккуратно — чтобы не наставить синяков.

Арина восприняла это по-своему. Ее хватка резко ослабла, она шагнула вбок, посмотрела мне в лицо, затем невольно скосила глаза на мой пах — и в ее глазах блеснула радость. Она тут же повалилась на колени, прямо в прихожей, на холодные половицы, обхватила мои ноги обеими руками и прижалась щекой к моей ширинке, где выпирал уже характерный бугорок. Халат на ней распахнулся сверху, грудь вывалилась наружу, но она этого будто не заметила.

— Хочешь, я отдамся тебе прямо здесь? Сейчас? Только скажи — и я буду твоей! Я же чувствую, что нравлюсь тебе, — прошептала она.

— Да что ж ты делаешь, — зло процедил я, как можно тише, и взял ее за плечи. — Встань. Слышишь? Поднимись немедленно!

Она не встала. Наоборот — уткнулась носом мне в бедро, а ее пальцы уже пошли по поясу моих штанов, ища застежку на ремне.

— Роман, — заговорила она быстро, снизу, глядя не на меня, а на пряжку. — Я все сделаю, доверься мне. Хоть один раз. Тебе будет хорошо, да и мне тоже, а потом я буду как шелковая. Ну чего ты притворяешься, будто я тебе противна? Давай, я хоть так заглажу свою вину.

Я оторвал ее руку от пояса и отвел в сторону. Она тут же взялась другой. Я бы мог применить больше силы, и тогда бы она никак не смогла мне противиться, вот только я опасался, что она вскрикнет и разбудит соседей. Как потом перед ними мне объясняться-то? А если я при этом ей синяки поставлю, и в ее дурную голову придет пойти в полицию и написать на меня заявление? В итоге я действовал в пол силы, стараясь быть аккуратным, что давало Арине возможность и дальше целенаправленно пытаться стянуть с меня одежду.

— Не смей, — пыхтел я, пытаясь достучаться до ее разума. — Все равно отправлю тебя к отцу.

— Да ты же сам меня хочешь, — уже с азартом шептала она и дернула застежку на ремне. Я почувствовал, как полы штанов разошлись. — Наверняка весь день думал обо мне… вон, какой он у тебя твердый

Закладка:

— Пусти, — перебил я ее, в который раз пытаясь перехватить руки девушки и убрать подальше.

Штаны на мне были уже расстегнуты. Она схватилась за мои трусы на завязках и потянула их вниз. Если бы я не держал ее за кисти, то уже вскоре оказался бы перед ней и без них. Сколько это заняло у нас времени, я не считал, но в какой-то момент я решил перестать церемониться и дернул Арину за кисти вверх. Та охнула и уткнулась лицом мне в живот. И именно в этот миг дверь квартиры отворилась.

На пороге стояла Настя в накинутом на плечи платке, с лампой в руке. Мы с Ариной синхронно повернулись в ее сторону. Картина, признаться, предстала ей еще та. Я стою и держу за кисти Арину, прижимая ее к себе. Грудь у стоящей на коленях девушки обнажена и находится возле моего паха, сейчас не прикрытого штанами, да и со стороны не видно — есть ли на мне еще трусы или нет. Лица у нас раскрасневшиеся, дыхание сбито у обоих.

Взгляд моей невесты, поначалу задумчивый, стремительно менялся на удивленный. Глаза делались все больше, а лицо все белее.

— Роман, — просипела она, словно ей стало резко не хватать воздуха, — что здесь происходит?

Глава 2

28 — 29 января 1860 года

Петербург. Доходный дом, где живет Роман

Настя простояла у окна еще минуты две после того, как за Романом закрылась дверь, и все это время слушала, как в доме постепенно смолкают звуки. Александра с дочкой уложились спать и после того все окончательно затихло.

Но наступившая тишина ее не успокоила, а наоборот. Девушка прошла по комнате, поправила одеяло на Софье, поглядела на кузину Романа, которая уже легла и отвернулась к стене, потом села на кровать и принялась ждать. Ее любимый обещал отойти ненадолго. Прошла четверть часа, которая в тишине показалась ей вечностью. На душе у нее становилось неспокойно.

Настя знала, что у Арины есть «проблема», как это называл Роман. Знала и о том, что Роман поручился за Арину перед великой княгиней и уверял ее, что девушка — верная жена, ищущая нового мужа. А еще — видела лицо своего жениха там, на площадке, когда они поднимались, а из квартиры Арины выходил Тургенев. Роман в тот момент был не то чтобы бледен. Он был зол. Зол молча, ровно, по-настоящему, а таким Настя видела его нечасто и всегда потом происходило что-то выбивающее их всех из привычной колеи жизни. И потому она боялась. Не за себя, а что Роман от злости может что-то сотворить.

Настя попыталась лечь и успокоиться, но тревога не проходила. Она все ждала, что вот сейчас скрипнет лестница, хлопнет дверь, и все кончится. Лестница не скрипела.

Не в силах больше терпеть, девушка встала, накинула платок, взяла лампу и пошла вниз.

На площадке первого этажа было темно, но из-под двери Арины пробивалась тонкая полоска света. Настя уже подняла было руку, чтобы постучать, и тут услышала за дверью возню.

Сперва она обмерла. Подспудно у нее был страх, что Арина из-за своей «особенности» может попробовать соблазнить Романа, а тот поддастся. Это была одна из причин, почему она не утерпела и пошла вниз. Такую картину Настя рисовала себе, пока шла по лестнице, и от того, что страхи подтверждались так быстро, у нее похолодели пальцы на ручке лампы. Она прижалась ухом к теплой краске двери и прислушалась.

Там что-то шуршало, что-то с глухим стуком задевало пол. И поверх этого — шепот, торопливый и злой, который не разобрать, разве что отдельные слова, что доносились до нее:

— Пусти…

— Не смей…

Роман. Его голос, придавленный до шепота, будто он борется с кем-то. Настя узнала бы его из тысячи. Неужели в квартире Арины посторонний? Но потом через дверь Настя услышала голос Михайловой:

— Да он у тебя уже твердый!

Настя отшатнулась от двери и уставилась на нее, ничего не понимая. «Он у тебя твердый» — это не то, что говорят друг другу двое в обычной обстановке. Это вообще не то, что должна говорить мужчине чужая ему девушка в квартире в третьем часу ночи.

Больше Настя не стала ждать. Она взялась за ручку и толкнула дверь. На ее удачу та оказалась не заперта.

Настя не сразу поняла, что видит. Первое, что бросилось ей в глаза, это Арина. Она стояла на коленях на холодных половицах, в распахнутом халате, из которого вывалилась ее голая грудь, и упиралась лицом Роману куда-то в живот. Юноша стоял над ней, держал ее за кисти и тянул вверх, лицо у него было красное, дыхание сбитое, и штаны на нем были расстегнуты и спущены.

«Неужели он решил мне изменить», — пронеслось у Насти в голове, и от этой мысли у нее стало пусто в груди.

Но прежде чем эта мысль захватила ее, разум сумел заметить нестыковки. Если бы они делали то, о чем она подумала, поза была бы другой: Роман бы не тянул ее за руки вверх, не скалился от злобы, не шептал то, что Настя успела расслышать. Нет, все было бы наоборот — он прижимал бы Арину к себе гораздо нежнее и не на холодных половицах прихожей, а на кровати в спальне.

А потом Роман оттолкнул Арину от себя, так что та охнула и села на попу, и отпустил. Отступил на шаг, стал торопливо заправлять рубашку и натягивать штаны, и все это время смотрел на Арину сверху, со злостью, от которой Насте стало холодно уже за нее, за Арину, а не за себя.

— Я все сказал и мнения своего не поменяю, — бросил Роман Михайловой.

И Арина заплакала. Она не выла, не прятала лицо в ладони, как это делают барышни. Она просто села там, на полу, в расстегнутом халате, не обращая внимания на свой расхристанный вид, и залилась слезами, глядя на него снизу вверх и не говоря ни слова.

Настя молча посторонилась и пропустила жениха наружу. Роман прошел мимо нее, не глядя, и пошел наверх, и слышно было, как он зло пыхтит, поднимаясь по ступеням.

— Роман, — позвала она.

Он не обернулся.

Тогда Настя, еще раз посмотрев на Арину, развернулась и поспешила следом. Ей нужно было узнать, что это только что было.

* * *

Поднимаясь по лестнице, я злился так,

Закладка:

Злился на себя, что допустил такую ситуацию. На Арину, что она никак не исправляется несмотря ни на что. На то, что весь вечер — весьма ответственный и прошедший на мой взгляд замечательно — был перечеркнут ею в одну минуту. На то, что я, дурак, еще и поручился за нее перед Ее Высочеством, а теперь придется объяснять Елене Павловне, с чего вдруг все переменилось. И злился на то, что Настя зашла в такой момент и скорее всего все неправильно поняла.

Ведь что она видела? Распахнутый халат на Арине, ее лицо на моем животе, да и мое возбуждение наверняка заметила, когда я застегивал штаны. Хорошо хоть я не поддался соблазну, не потерял головы. Вот это я себе засчитал в плюс: сдержался, не пошел на поводу у Арины и своей похоти. Ну, и сумел все же не перейти на крик. Еще соседей нам не хватало! Тогда бы ситуация стала еще хуже. Жить в доходном доме после этого стало бы проблематичным.

Это, пожалуй, единственный плюс за весь разговор с Михайловой. Все прочее — минусы.

Арина не раскаялась. Она извинялась, обещала, просила, стоя на коленях и глядя мне в пряжку — но не раскаялась ни одной мыслью. Ей не было стыдно. Ей было страшно, что я отправлю ее домой. Разница между этим огромная, и я вполне могу ее различить.

А еще Настя. Настя, которая застала нас в столь неоднозначной позе и неизвестно, что подумала.

Я вошел в квартиру, скинул сюртук на спинку стула, не глядя, и упал в кресло в углу — ноги гудели, в горле было сухо, в голове шумело. И стал ждать. Я знал, что будет: слезы, дрожащий подбородок, «как ты мог», «я так и знала», и все это — шепотом, чтобы не разбудить Софью и мою кузину, и потому с особенным упреком, от которого некуда деться.

Дверь вскоре отворилась, и вошла Настя. Она держала лампу и, поставив ее на комод, села напротив, на край кровати, посмотрев на меня.

И не заплакала. Не сказала ни «как ты мог», ни «я так и знала». Сидела, смотрела и молчала так долго, что я уже сам собрался начать говорить. А потом сказала одно слово:

— Расскажи.

Без истерик, с просьбой в голосе. Я поднял на нее глаза. И, признаться, не сразу нашелся: я готовился к буре, а не к этому.

— Расскажи, — повторила она. — Только не увиливай. Я все равно не усну, покуда все не узнаю. Хочу услышать все от тебя.

И я рассказал. Коротко, без подробностей, которые были излишни.

— Утром отправлю Елене Павловне записку и попрошу принять меня как можно скорее, — закончил я свой рассказ. — Скажу все сам, не дожидаясь, покуда ей донесут в другом виде. А Тихона пошлю на вокзал: пусть берет билет для Арины Борисовны домой.

Настя кивнула. И сидела еще минуту, глядя в пол, а потом сказала:

— Хорошо. Но в эту ночь я буду спать здесь.

— Что?

— Здесь, с тобой. Не смотри так. Просто посплю.

Я не нашелся, что ответить. Ожидал я чего угодно, только не этого. Она встала, откинула одеяло, задула лампу и легла, и я кое-как разделся и лег рядом, стараясь держаться от нее на ширине ладони.

Но возбуждение из меня никуда не делось. Оно немного остыло на лестнице, и потом в разговоре, под спокойным взглядом любимой девушки. Однако когда она легла рядом, в одной рубашке, с косой, откинутой на подушку, оно вернулось и усилилось. И мне уже не хотелось с ним бороться, как это было внизу, у Арины. Я повернулся к ней, положил ладонь ей на бедро и притянул к себе.

— Роман, — сказала она тихо, не отстраняясь. — Нельзя. Там Александра с Софьей. Она просыпается от каждого скрипа, а эта кровать скрипит так, что ее, наверное, слышно во всем доме.

— И что мне теперь делать?

— Спать. Я для этого и пришла. Я соскучилась, и мне хотелось лежать с тобой рядом, а не на другом краю квартиры. И тебе надо успокоиться после этой… этой девки, — не удержалась она все же от негатива к Арине. — Просто давай, побудем рядом. Мне так спокойнее. И тебе, надеюсь, тоже.

— Настя…

— Не сегодня. Пожалуйста.

Она повернулась ко мне и обняла. Так сильно, что я не смог бы проявить инициативу, только обнять в ответ.

Я смотрел в темноте на ее лицо, едва различимое, и думал, что вряд ли теперь успокоюсь, когда рядом лежит красивая девушка, которую я люблю и на которой женюсь, и лежит она по своей воле. Вот только успокоиться мне все же придется. Не заставлять же ее силком?

— Ты понимаешь, что делаешь? — спросил я.

— Понимаю, — сказала она. — Я тебя мучаю. Немножко, — хихикнула она. — Считай это наказанием за то, что пошел к ней в одиночку.

Она прижалась головой мне к плечу, и через минуту уснула, а я лежал еще долго, слушая, как на лестнице капает вода, и смотрел в потолок.

Сон сморил меня только спустя час.

Утром я проснулся раньше всех: светало поздно, за окном было серо, бачок на лестнице все так же капал. Настя спала, отвернувшись, и я с полминуты лежал и смотрел ей в затылок, а потом вспомнил вчерашний вечер целиком, и мне стало тошно.

Первым делом я сел за стол и написал Елене Павловне.

В записке я просил княгиню назначить встречу по поводу девушки, о которой у нас шел разговор. Там же я заранее предупредил, что приду без нее и на это есть веские причины. Обещал объяснить все при нашем разговоре и заранее просил прощения, что так вышло. Запечатав записку в конверт, отдал его Тихону.

Второе поручение дал ему же — отправиться на Николаевский вокзал, за билетом для Арины Борисовны. Брать на ближайший рейс, что идет в Москву, на двоих — про служанку Арины я не забыл. Дав парню денег на билеты, я прошел на кухню, где Александра уже возилась с завтраком.

Настя к тому времени встала, умылась и тоже была здесь — ставила чайник. Софья крутилась рядом, по мере сил стараясь помочь матери и Насте.

Ответ от Елены Павловны пришел через час. Я вскрыл записку сразу при получении. Ее высочество

Закладка:

— Стало быть, к двенадцати, — сказал я. — Что на вокзале?

Тихон снял шапку.

— Беда, Роман Сергеевич, — сказал он. — Нету билетов.

— Как нет?

— Все разобрали, — он развел руками. — Нынче же суббота: кто гуляет, кто едет; из Москвы в Петербург валят, из Питера в Москву все. Место только в третий класс были, но не брать же их для барыни? Я в кассе стоял долго, упрашивал, но говорят одно: до понедельника ни одного места. А вы же приказали — на ближайший. Вот на понедельник я и взял для Арины Борисовны и ее служанки.

Парень вынул из кармана сложенные билеты.

— На понедельник?

— Как есть, — кивнул Тихон.

— Ну и слава Богу, что хоть такие нашлись, — сказал я. — Значит, поедет в понедельник.

Забрав билеты, я отнес их к себе и положил в ящик стола. Потом вспомнил, что есть еще одно дело, связанное с записками. Пришлось возвращаться за слугой.

Я догнал его во дворе.

— Тихон! Скачи к Куропаткину, в контору. Матвея Егоровича ты же знаешь?

— Знаю-с.

— Передай ему от меня записку, я сейчас напишу, и скажи на словах: сегодня, ближе к трем часам, я жду его в конторе у Плешкова. Если будет спрашивать, скажи, что разговор пойдет о привилегии и о том, что купец за нее даст. Все запомнил?

— А ежели он занят?

— Тогда пусть сам мне напишет, в котором часу может. И пускай ответит, как дела с оформлением идут. У Плешкова обойдусь тогда и без него, но с ним вернее.

Тихон уехал. Я поднялся к себе, допил остывший чай, надел сюртук получше — не тот, что вчера, для сцены, а будничный, но хорошего сукна, и сказал Насте, что к полудню буду у княгини и, скорее всего, вернусь не скоро.

— К Арине не пойдешь? — уточнила она.

— Нет. Пусть сидит дома, — сказал я. — Надеюсь, ума у нее хватит никуда не сбегать. Но ты поглядывай, там ли она или нет.

— Ты ей уже про билет сказал?

— Сегодня скажу, как вернусь — я поправил шарф. — Анастасия, ты не думай, что я делаю это из злости. Я вчера внизу, когда она на коленях стояла и обещала, что будет как шелк до Пасхи, понял только одно: словам ее веры нет. Сколько она обещаний давала, а толку? Нет уж, пускай к отцу едет, только он способен ее в узде держать.

Настя смотрела на меня и молчала. Но в ее глазах я видел, что в глубине души она рада.

К полудню я вышел из дома, сел в поданные сани и поехал к Михайловскому дворцу. Тихон еще не вернулся, потому и пришлось воспользоваться извозчиком.

Елена Павловна приняла меня в том же кабинете, что и в четверг, только тогда за окнами была темнота, и свечи горели в два ряда, а сейчас за окнами стоял серый, ничем не примечательный петербургский день, и свечей не было вовсе. От этого все выглядело будничнее, без салонной пышности.

Великая княгиня сидела за столом над бумагами: при ней лежали две папки, какие-то листы с пометками на полях. При моем появлении она прикрыла их ладонью без всякой нужды, просто по привычке.

— Садитесь, Роман Сергеевич, — сказала она. — Я, признаться, ждала вас не сегодня. Записка ваша написана так, будто вы просите прощения или сообщаете о покойнике.

— Не о покойнике, ваше высочество. Но прощения я и в самом деле пришел просить.

— Вот как? — она откинулась в кресле и посмотрела на меня с тем любопытством, с каким, должно быть, слушала доклады о чужих делах, зная наперед половину. — И в чем же вы провинились?

— В четверг я просил вас подумать о партии для Арины Борисовны Михайловой, — начал я. — Явился к вам с чужим делом, отнял время и поручился за нее. Увы, я, сам того не ведая, обманул вас, дав неверную оценку характеру этой дамы. Я прошу вас эту просьбу снять и более о ней не думать. И о том, что я вам про нее рассказывал, тоже прошу забыть.

Елена Павловна не удержалась от вопроса:

— С чего такая перемена? В четверг вы говорили о ней с жаром, как говорят о деле, которое решили довести до конца. Разведенная, несчастная девушка, которая не может найти любви и мужа по своему вкусу. А сегодня вы просите ее забыть. Что произошло, что вы говорите о неверной оценке?

— Она обещала мне сидеть дома до того дня, когда вы ее примете, и не выходить. Я дал ей это условие как единственное, которое она могла исполнить — и она его нарушила в тот же день. Вчера вечером она была в ресторане, и оттуда привела к себе Ивана Сергеевича Тургенева. Я вернулся с концерта и застал их: он выходил из ее двери в третьем часу ночи, а она стояла за ним в халате. Дальше, полагаю, объяснять не требуется.

Княгиня не изменилась в лице. Только взяла со стола перо и стала его поворачивать в пальцах — медленно, туда и назад.

— Тургенева, — произнесла женщина, то ли уточняя, то ли размышляя вслух.

— Да, его.

— Иван Сергеевич у меня бывает, — тут Елена Павловна чуть усмехнулась. — Он большой охотник говорить о женщинах, но в этом смысле, я полагаю, вы уже знаете, он человек несчастный. Влюблен в одну даму уже который год и других не замечает. Тем интереснее, что вы его видели ночью у своей знакомой дамы, — она отложила перо. — Что она вам сказала, когда вы ее спросили? Или у вас не было разговора после?

— О проведенном вечере не отрицала, как и о том… что закончился он не едиными разговорами, — ответил я. — Говорила, что разведена, что она не монахиня и что искать мужа не значит сидеть в четырех стенах. И, ваше высочество, у нее это не от испуга вырвалось: она так и думает. Она не раскаялась. Она испугалась только того, что я отправлю ее домой. Вот и получается, что я вам заявлял, будто она любовников не ищет, а по факту выходит иначе.

И

Закладка:

— Я помню, вы упоминали про ее «особенность». Я полагала, что у нее лишь живое воображение, но сейчас понимаю — дело не в том. Раз вы приказывали ей сидеть дома, то выходит, опасались такого события, что произошло вчера?

— Было схожее, но не дошедшее до конца.

— Расскажите подробнее. Все, что знаете о ее… отношениях с мужчинами, — приказала Ее Высочество.

Тут уж скрывать что-то я не видел причин. Раз Елена Павловна заинтересовалась, то мое молчание будет мне во вред.

Выслушав меня, она заявила:

— Вы сердитесь на больную девушку. А это все равно, что сердиться на человека с лихорадкой за то, что он не встает к обеду.

Я поднял на нее глаза.

— Я вас не понимаю, ваше высочество.

— Понимаете, — качнула она головой. — Просто не хотите называть вещи своими именами, потому что вам удобнее считать это распущенностью. Это не распущенность, сударь мой. Это болезнь, и в ней ничего нового нет. Медики называют ее по-разному, а на деле все одно: в человеке помимо его воли живет голод, который он не умеет ни насытить, ни перетерпеть, и он гонит его вперед, как кучер гонит лошадь, покуда та не сдохнет или не разобьется вместе с экипажем. Таких женщин я в своей жизни видала, и не одну.

— И как же их лечат?

— Обыкновенно — смирением, — княгиня произнесла это так же спокойно, как говорила о реформах. — Есть два способа, и оба старые. Первый: больную изолируют в лечебнице, и там ее держат так, что она и себя самой не помнит — рубашка, стены, решетка и холодная вода. Второй: монастырь. Там ее выматывают службой, послушанием, постом, иной раз не одним годом, и из десяти одна так и остается, а девять возвращаются и делают то же, что делали.

Я молчал. Княгиня смотрела на меня, прищурясь.

— И однако ни того, ни другого к вашей Арине Борисовне применить пока нельзя, — сказала она. — Во-первых, она еще не дошла до конца: спать со всяким, кто посмотрит, она, по вашему же рассказу, не стала, и перед вами вчера держалась, и до известной черты себя контролирует. Значит, случай не запущен, и приканчивать девушку в двадцать три года мы не станем. Во-вторых, она дворянка, дочь предводителя уездного дворянства. Ее отец — лицо выборное, о нем губернатор пишет, и о том, что его дочь увезли в лечебницу в рубашке, узнает весь уезд, а дальше пойдет по губернии. Такие скандалы обходятся дороже самих болезней. Я этой девушки не знаю и не защищаю. Я просто не желаю, чтобы ее род заплатил лишнего.

— И что же вы предлагаете?

— Максимилиановская лечебница на Васильевском, — сказала Елена Павловна. — Я имею честь быть ее покровительницей, и там есть врач, который занимается именно такими больными: не теми, что в палате с решеткой, а теми, что пока держатся на свободе. В силу молодости он старается сделать себе имя. Пробует новые методы, спорит с маститыми докторами и лечит разговором и наблюдением, а не водой. Его зовут Эдуард Эйхвальд*. Я напишу ему записку и попрошу быть у меня или приехать к вам, где вам будет удобнее. Пусть посмотрит девушку и скажет свое мнение. Если он скажет, что бессилен, вот тогда отправляйте ее отцу с его заключением. Пусть он решает, что дальше делать с дочерью.

— А если он скажет, что готов взяться за ее лечение?

— Тогда она останется, и отсылать ее домой вам не придется.

— Но мне скоро в губернию, — заметил я.

— Я присмотрю в этом случае за девушкой.

Я сидел и молчал. Явно Елена Павловна привыкла решать даже столь деликатные дела правильным подбором людей. Она посмотрела на меня и добавила:

— Зная вас, Роман Сергеевич, предположу, что вы уже и билет ей купили?

— Купил. На понедельник.

— Сдайте.

Она встала, и я поднялся следом, понимая, что разговор закончен. Лишь напоследок добавила:

— Приведите ее ко мне к вечеру. Мне этот случай любопытен, — она коротко усмехнулась. — При всем моем знакомстве я не знаю ни одной дамы, кому удалось бы довести Ивана Сергеевича до своей постели. А ваша Арина Борисовна справилась за один вечер. Это я хочу видеть своими глазами — получится ли у нее заинтересовать Ивана Сергеевича еще раз?

Покидая дворец, я лишь удивленно качал головой. Думал, что придется краснеть и оправдываться, но на том все и закончится, а вышло, что Арина все-таки увидится с великой княгиней! Надо сейчас же написать записку Насте, что вечером Елена Павловна ждет Арину у себя. Думаю, это позволит Михайловой не делать глупостей хотя бы до вечера, вернее любых иных уговоров.

* — Эдуард Эдуардович Эйхвальд, работал в Максимилиановской лечебнице, в 1866 году стал личным лекарем Елены Павловны. Занимался в том числе проблемами «нимфомании». Он старался смотреть глубже ярлыка, подходил к случаю с точки зрения нервно-психического расстройства, а не только как к «половой аномалии». В его практике акцент делался на поиске причин: гормональных сдвигов, неврологических нарушений или душевного потрясения. Соответственно, и лечение он выстраивал иначе, чем многие коллеги: сочетал медикаментозную поддержку (например, препараты для нормализации нервной системы или гормонального фона) с психотерапевтическими беседами, режимом, иногда — гидротерапией (лечебными ваннами), а не сводил всё к подавлению или изоляции.

Глава 3

Бонусная глава за 100 лайков)

29 января 1860 года

Петербург. Контора Плешкова

К Владимиру Никифоровичу я добрался без десяти три. Куропаткин уже ждал меня у ворот — стоял, заложив руки за спину, в теплом пальто и разглядывал вывеску на соседнем доме так внимательно, будто собирался ее переписать.

— Роман Сергеевич, — он снял шляпу и поклонился, — вы, я вижу, точны.

— Как дела, Матвей Егорович?

— Дела — смотря с которой стороны посмотреть, — он пошел рядом со мной к подъезду, и мы стали подниматься по широкой каменной лестнице. — Бумаги наши в департаменте приняты, все по форме, и отказу причин нет. Однако решения пока не принято, но я над этим работаю.

— Есть какие-то затруднения? — покосился я на мужчину.

— Особо никаких, но нужно ваше дозволение, — тихо ответил Куропаткин. — Конкуренты ваши не только прошение подали — они его уже

Закладка:

Мы поднялись еще на пол-этажа, и он продолжил также вполголоса:

— Мне стало известно, что их поверенный уже ходил по купцам — к кому именно, не скажу, но след я взял верный. Ищут, стало быть, покупателя, и ищут с той же целью, что и мы. Это как на торгу: кто первый товар показал, тот и цену назначает.

— И что же вы мне предлагаете? Не зря ведь про мое дозволение спрашивали?

— Работать на то, что у нас есть, — сказал Куропаткин без тени уныния. — Первый наш козырь — работающая машина, которую можно показать, потрогать и завести, чего нет у конкурентов. Их машина в Дубовке, далеко от столицы. Второе, и главное, о чем я прошу — ваше имя, Роман Сергеевич. Про вас нынче в присутствиях говорят, и говорят не как о просителе, а как о человеке от государя. Это, поверьте мне, стоит иной справки. Если вы дозволите, я стану упоминать об этом, чего не делал ранее, и к концу следующей недели обещаю вам все формальности завершить.

Мы остановились в коридоре перед высокой дверью с медной табличкой «Торговый дом Плешкова». Куропаткин посмотрел на меня уже не как советчик, а как человек, готовый работать.

— Так каков ваш ответ? — спросил он меня.

— Сугубо положительный.

Удовлетворенно кивнув, Матвей Егорович повернулся к двери и постучался.

Держать нас на пороге никто не стал и через минуту мы уже рассаживались в кабинете Владимира Никифоровича.

Кабинет у Плешкова был устроен не по-домашнему, а по-деловому: тяжелый стол, за ним сидел сам хозяин; на стене — карта с чьей-то пометкой углем, на подоконнике — счеты, где рядом с деревянными костяшками лежала новомодная железная машинка счислений. Промышленник поднялся нам навстречу и подал мне первым руку, а уж потом поздоровался со стряпчим.

— Роман Сергеевич, присаживайтесь. Матвей Егорович, вы тоже не стойте, в ногах правды нет, — показал он себя радушным хозяином, после чего вернулся за стол и глянул на меня с хитринкой в глазах. — Я, признаться, к вашему приходу подготовился, больше чем вы думаете. Нынче мне принесли справку из департамента. Есть такой же двигатель, как ваш, и привилегия на него уже оформлена, на другое имя. Господа Лисовы. Слыхали?

Я переглянулся с Куропаткиным. Ох не зря мы успели перемолвиться перед этой встречей. И предупреждения стряпчего на диво быстро сбываются.

— Слыхал, — ответил я ровным голосом.

— Тем лучше. Стало быть, не буду вас учить, как оно бывает, — Плешков заговорил спокойно, деловито, как человек, который не пугает, а раскладывает все «по полочкам». — Смотрите, как получается. Ваша привилегия еще не выдана — и когда это произойдет, лишь одному богу известно. Это раз. А у них бумага уже на руках, и я могу с ними подписать договор хоть завтра, и обойдется мне это дешевле. Это два. Скажите-ка вы мне, с чего я стану брать дороже то, чего у вас пока и нет?

— Затем, — сказал я, — что у них машина хуже, и вы это сами увидите, если возьмете и ту и другую в работу. Я же могу вам рассказать о наших устройствах и их различиях, что вы потом способны проверить с любым механиком.

Плешков откинулся в кресле и сложил руки на своем объемном животе. Куропаткин рядом со мной сидел неподвижно и не вмешивался, как и обещал.

— Извольте-с.

— В их машине один поршень, — начал я. — От одного поршня силы выходит меньше. У меня поршней два, и ход они дают ровный, а главное — тянуть могут в разы больше. Там, где вам два двигателя с одним поршнем ставить придется, да еще как-то их работу согласовывать, можно одним моим двухпоршневым обойтись.

— Дальше.

— Мой двигатель уже отработан на «отказ» и все записи о том имеются. Вы заранее можете спланировать — когда он под замену пойдет и какие у него поломки могут возникнуть. К тому же в моем двигателе для зажигания используется головка накаливания, от чего нет опасности срыва хода. А вот у Лисовых такого нет! Плюс — мой двигатель хоть и потребляет топлива больше, зато и выходная мощность в разы выше. И там, где вы штоф топлива с моим двигателем потратите, чтобы две лошадиных силы получить, у Лисовых и за ведро не вытянете. А два их двигателя, поставленные в пару, уже больше штофа будут потреблять. Потому и с топливом выгоды не получится.

Плешков молчал с полминуты. Счеты на подоконнике лежали к нему ближе, и я думал, он ими воспользуется, но пока Владимир Никифорович их не трогал.

— Хорошо, — сказал он. — Допустим даже, что вы правы. Откуда вы знаете их характеристики так хорошо, будто свои? — он посмотрел мне в глаза, и в них было не любопытство, а именно то, что мне и требовалось: деловая подозрительность человека, который умеет ловить на слове. — Вы их машину изучали? У вас ее чертежи?

— Не изучал, и чертежей у меня нет, — сказал я. — Я их машину знаю лучше, чем те, кто ее строил.

Плешков удивленно вскинул брови, ожидая объяснений. И я не стал затягивать с этим.

— Двигатель подобного типа придумал я. Раз вы наводили справки, то должны понимать — ничего подобного в России раньше не было. Однако сам я не мастеровой и не инженер. Да и иных дел полно. Поэтому для воплощения своей идеи в жизнь мне потребовались чужие руки. В итоге я доверился сыну Лисова, который указан в оформленной на их имя привилегии, с просьбой поспособствовать этому начинанию. Модель он в итоге собрал. А после того, как собрал — рассудил, что лавры ему нужнее, и объявил изобретение своим. Но по молодости лет оформил все не на себя, а на своего отца, — я отпил воды. — Вот откуда я знаю, что у них за машина, господин Плешков: это моя

Закладка:

Плешков слушал, и лицо у него менялось на глазах. Он был из тех людей, для которых ворованное — это не грех, но показатель, что люди, пошедшие на это, могут обмануть уже и его самого. А потому я заметил, что готовность торговаться со мной у Плешкова изрядно упала.

— Значит, — сказал он медленно, — вы им больше не нужны, а они вам мешают.

— Это так.

— И цену они поэтому дадут ниже, — он усмехнулся в усы, — потому что строить толком не умеют и будут рады хоть кому-нибудь продать сворованную идею.

— Возможно.

— А теперь вот что, — Плешков хлопнул ладонью по столу. — Хоть вы мне и обсказали все, но один факт не отменишь — ваша привилегия еще не оформлена. И как нам быть? Предлагаете мне ждать этого момента? И сколько? Или же готовы предложить мне что-то взамен?

Я посмотрел на Куропаткина, и Матвей Егорович тут же заверил Владимира Никифоровича, что привилегия будет нами получена на следующей неделе. И даже если меня к тому моменту не будет в городе, бумагу он привезет сам и покажет не копию, а подлинник. Потому ничего не мешает нам заключить предварительный договор прямо сейчас, который вступит в силу после получения той бумаги.

Дальше уже говорили они вдвоем с Плешковым, а я отвечал на то, что касалось машины. Владимир Никифорович оказался въедливым. Докапывался, при каких нагрузках наша машина показывала свои силы, спросил, что бывает, если встанет один поршень, и я честно ответил, что в этом случае встанет вся машина. А потому на подобный случай неплохо иметь запасные детали для оперативного ремонта. Ответ ему, кажется, понравился больше, чем если бы я стал расписывать, будто такого никогда не случится.

— Еще одно, — добавил я, когда основные моменты мы проговорили. — Ту машину, которая у нас сейчас, я считаю не последней. Ее вполне можно улучшить и при минимальной доводке снимать с двигателя не две лошадиные силы, а больше. Тот же вал, тот же впрыск, только цилиндр иной — это как пример. Но возьмусь я за это не раньше, чем по первой договоримся. Иначе мне и работать незачем: сделаю — а продать будет некому, и выйдет, что я просто ради забавы деньги спускаю.

— Вот это по-хозяйски, — кивнул одобрительно Плешков.

Он крикнул в дверь, и вошел его стряпчий — сухой человек лет пятидесяти в сюртуке с потертыми локтями, с той одинаково недоверчивой миной, с какой смотрят на все, что им предстоит закрепить на бумаге. Сели они с Куропаткиным в сторонке, за отдельный стол, и принялись за оформление достигнутых договоренностей.

Договор вышел предварительный — это значило, что Плешков платит ныне задатком, а остальное по вручении оформленной привилегии. Права на установку двигателей на своих предприятиях он берет сроком на год с возможностью продления соглашения. С нашей стороны мы обязуемся давать ему не только готовые изделия, но и мастеров, которые проведут установку и обучение персонала его заводов работе с двигателем. Куропаткин прочел бумагу дважды, в третий раз прочел вслух, и я подписал, а Плешков приложил печать с оттиском своего торгового дома и вынул из ящика деньги, которые тут же были пересчитаны при мне и записаны в бухгалтерскую книгу.

— Ну, — сказал он, вставая и подавая мне руку уже не как посетителю, а как человеку, с которым у него теперь общее дело. — С Богом. К концу недели я жду от вас бумагу, а летом и осенью посмотрим, как ваша машина себя на мельницах покажет.

Домой я отправился в приподнятом настроении. Теперь осталось организовать потоковое производство двигателей, в чем мне Костович поможет. Для начала оформлю создание предприятия, чтобы все официально было, а там уже на базе мастерской, где он работает, и развернем производство.

* * *

Петербург. Доходный дом, где живет Роман

Ночь Арина провела почти без сна, а когда все же сомкнула глаза, то это было не сном, а провалом в темноту с тяжестью в груди и с каменной подушкой под головой.

Наутро тяжесть никуда не делась. Арина даже не хотела вставать. Переворачивалась в постели, подтягивала одеяло, откидывала его, садилась, пила воду из графина, ложилась снова — и все возвращалась к одной и той же мысли, от которой делалось стыдно и зло. Она сама себя подставила. Все было в ее руках: сидеть дома, дождаться визита с Ее Высочеством, выйти к ней в приличном виде, показать себя женщиной, которую можно звать в приличный дом. И надо было всего-то потерпеть — день, два, самое больше — неделю, как ей и велено было. Но она не удержалась. В который раз.

Под утро, когда стало сереть, Арина увидела в окно, как со двора выехал Тихон — слуга Романа и его верный порученец. Арина приподнялась на локте и долго смотрела ему вслед, пока карета не свернула за угол.

Пару раз заглядывала Ирина — звала сначала на завтрак, а потом осведомлялась, все ли у барыни хорошо и не позвать ли врача. Арина прогнала ее оба раза. Но к обеду все же позвала к себе, когда увидела, что Тихон вернулся.

— Сходи, разузнай, — говорила Арина, глядя в стену, — куда он ездил и что делал.

Служанка ушла, а девушка мысленно взмолилась — хоть бы не сбылись ее самые худшие опасения. Ведь Роман обещал отправить ее обратно домой. И если его слуга ездил за билетами…

Ирина вернулась часа через полтора и заговорила не сразу. Арина, у которой внутри было все натянуто, словно пружина, даже хотела прикрикнуть на нее, чтобы не томила, а у самой похолодели пальцы.

— На вокзал, — заговорила служанка, и у Арины все оборвалось. — Николаевский. Был в кассе, стоял там долго. Говорит, на выходные мест не было, он взял на понедельник. Два билета. Для вас, барыня, и для меня.

Арина в опустошении

Закладка:

Два билета. В понедельник. Значит, все-таки Роман выполнил свою угрозу. Не просто стращал, а купил билет, и разговаривать больше не станет.

«Вот и посетила столицу», — мысленно горько усмехнулась она.

Что ей запомнится? Тургенев. Как она шла рядом с ним под снегом и как слушала его про свободу и чувство, повторяя про себя: вот, вот человек, который меня поймет. Он не обманывал ее. Он честно сказал ей на крыльце, что в нее не влюблен — и она все равно настаивала на продолжении. И добилась своего, а что получила? Полчаса, и то наспех, и он после этого смотрел в потолок и говорил, что книги из этого не выйдет.

А потом еще и ситуация с внезапным приходом Анастасии в столь пикантный момент. Если бы она не зашла, то Роман еще мог бы потом простить. Его можно было переубедить. А теперь — все. Арина понимала, что Скородубова не оставит все это без внимания. Будет требовать от Романа, чтобы он услал Арину куда подальше. Наверняка всю ночь этим и занималась, потому Тихон поехал на вокзал чуть свет.

После слов Ирины девушка продолжила лежать на кровати поверх покрывала и смотреть в потолок. На нее накатила апатия. Все казалось пустым и незначительным. Даже мелькнула мысль — а не наложить ли на себя руки? Чтобы не испытывать чувство стыда, вернувшись домой и смотря в укоряющие глаза отца и мамы. Не встречаться с Петром Егоровичем, который будет помнить их ночь в Тамбове и потом случай в Рязани. Не терзать себя и других, что тоже мучаются от ее страсти.

Все эти мысли крутились в голове Арины, когда в дверь вновь постучалась служанка.

— Барыня, — сказала она с порога. — К вам Анастасия Петровна пришла.

Арина медленно повернула голову и тихим голосом спросила:

— Зачем?

— Говорит, дело есть. Я ее в прихожей оставила, в комнаты не звала.

Вот оно что. У Арины не возникло сомнений, ради чего пришла Скородубова. Точно ведь о вчерашней ночи речь заведет. Станет упрекать Арину, наговорит кучу дурного, возможно и проклянет в сердцах. Арина бы так и поступила на ее месте.

Ничего подобного сейчас ей слышать не хотелось, а потому она ответила Ирине:

— Скажи, что я не могу. Что приболела, и не велю беспокоить.

Служанка посмотрела на нее, будто хотела возразить, но промолчала и вышла.

Ее не было минуты три. Арина за это время успела придумать, что скажет потом, если они все же встретятся: «Мне не о чем с вами говорить. Следите за своим женихом, чтобы не ходил в одиночку по чужим квартирам, а не упрекайте меня в том, что я защищала себя, как могла».

Дверь вновь отворилась, но зашла Ирина без гостьи.

— Я передала ваши слова, барыня, и она ушла. Но велела передать вам на словах, — тут Ирина помолчала, выдохнула, как выдыхают перед тем, как сказать что-то важное и продолжила. — Роман Сергеевич нынче утром был у великой княгини. У Елены Павловны. И ее высочество изволила сказать, что ждет вас у себя нынче же вечером. Так и передали: к вечеру.

Арина встала с кровати так быстро, что еле удержалась на ногах.

— Ждет меня? — переспросила она, и в этом вопросе было все: и недоверие, и испуг, и что-то похожее на мгновенно вспыхнувшую, еще не понятую радость. — Великая княгиня — меня?

Она заходила по комнате. Туфли, пеньюар, платье на стуле, брошенное после ночи — все это мелькало у нее перед глазами, а сама она уже соображала: что это значит? Радоваться или, наоборот, собирать вещи? О чем говорил Роман с Еленой Павловной? Он уже взял билеты, тогда для чего эта встреча? Решил показать Ее Высочеству, какая она дрянь, и на том покончить? Еще сильнее втоптать ее имя в грязь?

Может быть, и вовсе не ходить? Заболеть, лечь, сказать, что не в состоянии?

Но при мысли о том, чтобы отказать особе такого положения, Арине сделалось холодно. Это сказанное вслух «я не приду» было не отговоркой — это было оскорбление, и не Роману, а великой княгине. Елена Павловна такого не забудет, и не простит. Отказаться — значит закрыть себе дорогу в Петербург навсегда, а может, и не только Петербург: у ее высочества знакомых по всей стране полно и весьма влиятельных.

Лучше уж прийти и выслушать все, что о ней думают. По крайней мере, это неприятность на один вечер, а не на всю жизнь.

«И даже можно воспользоваться этим и рассказать свою версию, — промелькнула в голове Арины мысль. — Чтобы она услышала меня, а не обо мне с чужих слов. Да, так будет гораздо лучше!»

Арина выдвинула ящик, достала свежую рубашку, чулки, темное платье — самое лучшее, что у нее было, и позвала Ирину.

— Подготовь мне ванну, — приказала она. — И мыло. И найди мне заколки, все, какие есть, а не те три, что у тебя вечно под рукой. И кружева достань, кружевной воротник. Я поеду не к тетке на блины.

— Слушаюсь, — кивнула поспешно служанка и убежала.

Арина села перед зеркалом и стала смотреть на себя — на бледное лицо, на красные от бессонницы глаза — и в ней вместе с досадой и страхом ворочалось еще одно чувство, в котором она не хотела признаваться даже самой себе: любопытство, до чего же это все доведет.

Глава 4

29 — 30 января 1860 года

Петербург. Зимний дворец

Император читал доклады в кабинете, перед обедом.

Подшивка была составлена толково, как он любил. Сверху лежала записка от брата, великого князя Константина Николаевича, что комиссия к поездке в Саратов укомплектована полностью — как людьми, так и материально. Затем был небольшой очерк министра государственных имуществ Муравьева о том, как готовятся к посевным в иных губерниях, и уже напоследок — мнение свиты его наследника о прошедшем концерте молодого провинциала.

Разобравшись с первоочередными делами, Александр Второй перешел к запискам свиты цесаревича. Сверху лежал отчет попечителя Николая, графа Строганова, на четырех листах; затем мнение полковника Рихтера и секретаря Оома, каждое отдельно; и под конец — записки от Боголюбова и личного врача наследника Шестова.

Император начал с перечня песен. Так было удобнее: сперва ознакомиться с изначальным вариантом, а потом уже узнать рассуждения

Закладка:

Против «Гангута» и «Петропавловска» стояло одно слово: известно. Обе вещи Винокуров исполнял ранее и не раз, обе были приняты, и по морской части ни у кого претензий не возникло. Только врач Шестов писал, что они вызывают крайний ажиотаж у цесаревича и не стоит их слушать перед сном, а Боголюбов упомянул, что не против написать пару батальных полотен — настолько ярко, несмотря на короткий текст, описаны события.

Против инструментальной зарисовки тоже не было никаких замечаний, кроме рихтеровского «к исполнению пригодна».

На песне «Идем на Восток» государь задержался. Слова ему нравились, и свита цесаревича в целом тоже приняла песню хорошо. В итоге Александр написал на полях: «Можно. В училищах и на флоте особенно».

Композиция про французского кардинала большинством свиты наследника была принята прохладно. Чуть подумав, император постановил: «в концертах можно, в печать не торопиться». Французская тема, французские дела, а с Францией нынче надобно было ладить осторожно, и не всякое слово, сказанное при своих, следует печатать.

И только дойдя до последней вещи первого отделения, мужчина остановился и отложил карандаш.

«Как на войне». Тут были и мнение Рихтера — короткое, жесткое: в обществе, тем паче при наследнике, вещь недопустима, вычеркнуть из обихода даже письменного; и приписка графа Строганова о том, что он, как попечитель, поощрять этого не намерен и, не будь в зале цесаревича, встал бы и вышел; и осторожное оомовское — что исполнение таковых вещей в присутствии августейших особ требует предварительного согласования.

Император прочел это дважды. Он не думал, что песня опасна. Он думал иначе: что она прилипчива. Что у нее простой и цепкий мотив, который после двух прослушиваний остается в голове у человека на неделю, и что слова ее всякий юноша повторит, не разобравшись, что там к чему. Смешать войну с любовью — в этом не было ни крамолы, ни бунта; в этом было непривычное и очень личное, что поймет лишь боевой офицер. А молодое поколение начнет повторять, не понимая смысл слов. И от того могут возникнуть конфликты, которые приведут к розни. Уже привели — император это видел в строках отчета свиты своего сына.

Он взял карандаш и написал на поле около «Как на войне»: «Не показывать. Ныне и впредь. Ни при наследнике, ни в собраниях, ни в печати. Через кого следует — довести».

Дальше пошло второе отделение, и здесь пометок вышло больше, потому что ничего подобного ранее в высшем свете не исполнялось.

Против «Колобка» и «Лесника» государь написал одно: «В гостиные и на ярмарки можно. В училищах — нет». Он не находил в этих вещах ничего крамольного, но и придавать им статус официально разрешенных на государственных мероприятиях не видел смысла. Сказка, переделанная в страшное, оставалась сказкой, а сказку народ рассказывает сам, без его указа.

Против «Банника» — «можно везде, где смеются», и при том он коротко усмехнулся. Слова в песне просты и понятны для каждого, независимо от сословия. Всякий, кто парился в бане, поймет, о чем там поется.

Против «Собирателя легенд» — «можно. Тихо и в домах». Затем вспомнил, что и сам когда-то любил читать про странствия и что слушать такое интересно, но вдруг разрешение исполнять эту песню поймут превратно — как поощрение на смену насиженного места? Если люди начнут ходить по стране, то это хаос породит, а такого императору не нужно.

Дальше шли романсы: «Десять капель», «Половинка» и «С тобой». Тут он поставил: «В частных домах, можно в салонах, но не на большой сцене». Император посчитал, что место романсам, как и прежде, в гостиных, а не на подмостках театров.

Против «Пламени в наших глазах» — «можно камерно, в узком кругу, но текстов не издавать». Тут государь понимал, что поставишь однозначный запрет — лишь привлечешь внимание. Но из-за строки про то, что хочется все бросить, давать дорогу этой песне он посчитал невместным.

Тут он дошел до «Руки к небу» и задумался надолго. Песня уже вызвала обширные дебаты ранее, которые выплеснулись на поля журналов. По-своему она была опасна. Либерально настроенные круги уже пытались взять ее «на щит», и потакать им император не хотел.

Подумав, он тяжело вздохнул и написал: «Можно в узком кругу».

И под всем этим, отдельной строкой, которую следовало довести до музыкальных кругов столицы: «Показать Антону Рубинштейну и в дирекции театров список сей с моими замечаниями. Пусть в концертах и собраниях господа распорядители учитывают, что и где можно петь. На печать — смотреть по каждой вещи отдельно. Важно — для каждой вещи есть свое место и время».

Император отложил перо и велел подать чаю. И пока его несли, подумал, что хорошо, что Винокуров уезжает в Саратов. Он итак взбаламутил слишком многих в столице. А ведь Петербург — не провинциальное болото, тут и без юноши хватает беспокойных личностей.

Пусть едет. И столица от него отдохнет, а то вон, даже наследник стал тянуться к этому Винокурову. И в деле себя покажет. Побудет в Саратовской губернии, поглядит, как его же реформа входит в жизнь — и как мужик принимает ее, и как помещик, и напишет о том честно. А песни — песни подождут. Сейчас же государь велел наблюдать за юношей без шума и без арестов. Вот как суд пройдет, так пусть уезжает из Петербурга, да на подольше.

* * *

Петербург

От Плешкова я поехал не домой, а в мастерскую Костовича. Пока есть время, надо договориться с инженером о дальнейшей работе.

Было уже около четырех, смеркалось. Добравшись до мастерской, я толкнул дверь, но та осталась запертой. Костовича здесь не оказалось. Выходит, сегодня он решил двигателем не заниматься. Оно и понятно — суббота на дворе, а спешки уже никакой нет.

Вернувшись в сани извозчика, я назвал адрес и отправился домой к инженеру.

Добрался туда я за час. Открыла мне супруга Виталия Степановича, и была весьма удивлена моему визиту.

— Роман Сергеевич? — узнала меня женщина и пропустила на порог, обернувшись. — Виталий! К тебе!

Инженер вышел из комнаты в рубашке, с полотенцем на шее — видно, только что умылся. Увидев меня, сразу переменился в лице: былое спокойствие сменилось тревогой, словно я принес ему дурные вести.

— Роман Сергеевич? Что-то не так?

— Все в порядке и даже лучше, — поспешил я успокоить мужчину. — У меня до вас есть предложение. Предлагаю обсудить его не на пороге.

Мы прошли в его комнату —

Закладка:

— Слушаю вас, — сказал Костович, садясь напротив и вытирая руки полотенцем.

— Есть хорошая новость, — сказал я. — Час назад я подписал договор с господином Плешковым о поставке на его мельницы нашего двигателя.

Инженер повесил полотенце обратно на шею.

— Стало быть, надобно еще их делать?

— Вы все правильно поняли, — кивнул я. — И двигатели новые нужны, и люди — которые те двигатели Плешкову установят и обучат его мастеровых с ними управляться. Предварительно договорились на десять двигателей.

Костович молчал, и я видел, как он считает в уме, сколько времени у него займет выполнение дела.

— Когда они нужны? — уточнил инженер.

— К лету, — сказал я. — К тому же я обещал Владимиру Никифоровичу, что мы продолжим совершенствовать двигатель. А потому наше дальнейшее сотрудничество с вами я вижу следующим образом.

— Слушаю, — подобрался Костович, как перед прыжком в воду.

— Мастерскую вашу я трогать не стану. Да и как место для разработки новинок оно подходит как нельзя лучше. Потому и отработанный двигатель будем собирать не там. Я оформлю на свое имя завод: предприятие с правом строить машины по нашей привилегии, с конторой, с людьми, с адресом и с уставом. И я хочу, чтобы начальником на нем были вы. Завод будет заниматься выпуском получивших привилегию и заказ двигателей, а ваша мастерская — разрабатывать новые. На заводе вы мне нужны как лицо доверенное. Можете поставить там своего заместителя заниматься текучкой и лишь пригляд за ним держать, а сами и дальше работать в своей мастерской. Увы, мне из столицы в ближайшие дни придется уехать по поручению Его Величества. Потому я спрашиваю вас — вы готовы взять на себя такую ответственность?

Костович ответил не сразу. Он мыслями ушел глубоко в себя, взвешивая мое предложение, его плюсы и минусы. Я его не торопил, подспудно переживая, что он откажется.

— Роман Сергеевич, — сказал он наконец. — Дело ваше надежное, я его видел в работе. Но я вам скажу так: я ведь инженер, а не заводчик. По-хозяйски смотреть — это не мое. Даже если за меня всю работу заместитель будет делать, как вы предлагаете, то как я сам его смогу проверить? Быть уверенным, что он меня не обманывает? А ведь вы спрос с меня держать будете. Боюсь вас подвести в этом деле.

— Скажу прямо, — вздохнул я, понимая резоны мужчины, — у меня нет времени искать кого-то другого. Потому прошу вас все же взяться за это дело. А если боитесь, что ваш заместитель начнет вас обманывать — так просто спрашивайте у него о любой мелочи, которая покажется вам подозрительной. Ложь — она всегда в мелочах вскрывается. И трудно всегда лишь в начале. Как поставите дело на ноги, так и пригляда от вас оно станет меньше требовать. И ваш заработок увеличится. Уверен, ваша дражайшая супруга будет этому рада.

На лице Костовича все еще были сомнения. И я решил его дожать:

— Новые модели двигателя, на которые будем оформлять привилегии, станут полностью под вашим именем. Но работать над ними вы не сможете, если на это не будет средств. А без завода и продажи через него двигателей, не будет ни денег, ни привилегии, ни вашего имени, как талантливого инженера, на слуху у общества.

— Хорошо, — решился Виталий Степанович. — Но мне понадобится время, чтобы наладить работу завода. До того мига я с усовершенствованием вашего двигателя работать не смогу.

— Прекрасно понимаю, — кивнул я удовлетворенно. — И не тороплю вас. Сначала — завод, потом — новые виды машин.

На этом мы пожали руки. Я пообещал, что в понедельник сведу его с Куропаткиным, и там уже оформим бумаги по регистрации нового завода, а дальше он уже будет работать с Матвеем Егоровичем по юридической части без меня. Вот теперь и домой можно!

* * *

Петербург. Михайловский дворец

Арина прибыла во дворец к великой княгине к седьмому часу. Внутри у девушки все дрожало от страха и предвкушения. Впервые она посещала столь величественное и красивое здание, да еще была на приеме у особы, приближенной к императору. Это же почти в шаге от самого государя! Еще неделю назад она могла о таком лишь мечтать, а сегодня лично встретится с держательницей самого известного салона в Петербурге!

Лакей на входе принял у нее верхнюю одежду, после чего другой слуга проводил ее вглубь дворца.

Елена Павловна приняла девушку в небольшой гостиной в углу дворца. Когда Арина зашла, то сразу увидела мягкий диван, два кресла у камина, ширму с вышивкой и чайный столик. А затем уже ее взгляд упал на хозяйку всего местного великолепия.

Елена Павловна сидела в кресле, в темно-лиловом платье с кружевом, и в прическе у нее было вколото что-то блестящее. Она смотрела, как Арина входит, кланяется и остается стоять, потому что не знает, куда сесть, и молчала, оценивая поведение Михайловой.

— Присаживайтесь, — сказала она наконец и указала на кресло напротив. — Ближе к огню. Вы, чай, замерзли, покуда ехали.

— Благодарю, ваше императорское высочество.

— Чай будете?

— Буду, — сказала Арина и тут же спохватилась: — Ежели позволите.

Первые полчаса говорили о пустом. О Царицыне, о дороге, о том, как долго шел поезд, и как трясло в нем. О том, что в столице то дождь, то мороз, а в Саратовской губернии нынче снега по пояс. Елена Павловна спросила про отца: правда ли, что он предводитель уездного дворянства и сколько лет им уже избирается. Про имение: велико ли, есть ли конный завод, сколько душ. Про мать: жива ли, чем занимается. Арина отвечала, сперва натянуто, потом все свободнее, потому что спрашивали не в лоб и не с подвохом, а так, как умеют спрашивать люди, которые тридцать лет принимают у себя всяких и знают, как расположить к себе даже незнакомца.

— Что вы любите делать? — спросила княгиня, отставляя чашку.

Арина задумалась.

— Танцевать, — сказала она. — Летом — верхом ездить. Читаю много, — прибавила она, — хотя батюшка говорил, что от этого у барышни одни капризы.

—

Закладка:

— Деревню, — сказала Арина и, увидев, что княгиня едва заметно усмехнулась, осмелела: — Не то чтобы деревню. Тишину эту. Как у нас в уезде все устроено: сплетни, именины, карты и до смерти повторяющиеся разговоры. Я там с ума сходила, ваше высочество. Тоска одна, право слово! Все друг друга знают, и нового почти ничего не бывает.

— Это я понимаю, — сказала Елена Павловна. — Я сама в молодости не могла усидеть на месте, — она помолчала и вдруг спросила, глядя не на Арину, а в огонь: — А как вы жили замужем?

Арина отвела глаза.

— Что вам про то говорить, ваше высочество. Скучно.

— Я про вас уже кое-что слышала, — сказала княгиня спокойно, — но то — стороннее мнение. Мне интересно, что скажете вы. Правда ли, что ваш муж отказывался исполнять свой супружеский долг, и за то консистория встала на вашу сторону?

Арина долго молчала. В камине трещало березовое поленце, где-то в глубине дворца приглушенно звенели посудой.

— То — правда, — проговорила она. — И это было невыносимо больно, — Арина подняла на княгиню глаза. — Он не то, чтобы был плохим мужем… Просто он сначала не смог, а потом и вовсе не захотел играть со мной в постели.

— Играть? — вскинула бровь Елена Павловна.

— Да, — Арину понесло, и она уже не следила за словами, хотя и понимала, что говорит с великой княгиней. — Как в театре, ваше высочество. Там ведь не просто выходят и говорят друг другу «я вас люблю». Там у каждого своя роль, и наряд, и сцена: нынче я гордая пленная турчанка, а он паша; завтра он разбойник, а я купеческая дочь в пути. Мне хочется не спать по обязанности, а ставить с мужчиной пьесы в постели, и чтобы он в этих пьесах играл со мной, а не смотрел на меня сверху вниз и молча пыхтел. Вот этого мне не дали. Мне не нужны любовники, коли мой муж будет со мной в постели разнообразен и страстен, а не… — тут Арина прикусила язык, поняв, что и так наговорила лишнего.

Елена Павловна смотрела на нее долго и без усмешки, и Арина уже не понимала, что видит в этом лице.

— Люди, что вас знают, считают это «проблемой», — сказала наконец княгиня. — Я же проблемы в том не вижу, если вы умеете себя контролировать и не искать всего этого на стороне, даже вопреки здравому смыслу. Вы умеете?

Женщина пытливо посмотрела на Арину и та поняла — вот оно. Самое важное в их разговоре. Что ответить? Сказать, что умеет? Но Роман уже был на приеме у княгини и мог все рассказать и о Тургеневе, и о Скородубове. Тогда Елена Павловна все знает и слова Арины воспримет как ложь. Собственно, они и будут ложью. Сказать правду? Страшно. Как бы после этого ее не выставили за дверь с запретом появляться здесь ближе, чем за три версты.

Наконец Арина решилась.

— Нет, ваше высочество, мне сложно себя держать в руках, — прошептала она, уставившись в пол.

— Тогда это не проблема, а болезнь, — вдруг заявила Елена Павловна. — И не бойтесь этого слова. Болезнью называют не то, чего человек хочет, а то, что он не может остановить, когда разум говорит ему: хватит. Различать эти состояния и помогать человеку справиться с недугом — задача не ваша, а докторская, — женщина сделала паузу. — Я готова взять вас под свою опеку, Арина Борисовна. Я найду вам место при своем дворце, введу вас в общество, и впредь вы будете сидеть в Петербурге не как беглянка, которую укрывают до поры. Но у меня будет одно условие, и оно не обсуждается.

— Какое? — вскинулась Арина с надеждой.

— Доктор. Из Максимилиановской лечебницы. Человек, который занимается такими больными и который покуда лечит не веревками, а словом. Он будет вас наблюдать, и я хочу знать, что он о вас скажет. Хотите вы этого или нет — станете к нему ходить. И пока он не даст свое заключение, высшего света вам не видать.

Не сказать, чтобы слова Елены Павловны понравились Арине. Но она поняла, что большего ей здесь не светит. Значит, надо «пройти лечение»? И тогда ее примут в высший свет столицы? Что ж. Арина согласна!

Девушка сделала радостное лицо, поклонилась и поблагодарила. На этом ее разговор с великой княгиней подошел к концу.

А Елена Павловна осталась в кресле у камина и еще с четверть часа сидела, вертя в пальцах ложечку.

Слова Романа об Арине она слышала раньше, а сейчас составила собственное мнение о девушке из личной беседы. И оно вышло такое: не глупа, держится прямо, врет мало и только в мелочах, а то, что она имеет такую «особенность», не беда — в Петербурге есть дамы и гораздо более вульгарные и даже подлые. Порок же у Михайловой не подлый, а детский: ей хочется играть, и в ней нет ни скуки, ни злобы, ни того приятного самоедства, которым барышни ее круга изводят себя и других. Такому человеку не место в глуши и не место в богадельне. Такому человеку можно придумать место в столице и даже сосватать, с пользой не только для девушки, но и для ее будущего мужа.

* * *

Петербург. Доходный дом, где живет Роман

Вернувшись вчера домой, я получил от Елены Павловны записку: «девушку я видела, дальнейшая ее судьба — не ваша забота». Вот и все, что в ней было написано, но какой камень с души у меня упал!

Потому в воскресенье, после утренней службы, я отправил Тихона сдать билеты. А сам, вернувшись домой, сел за письма.

Первое письмо было отцу. В нем я решил предупредить родителей, что покидаю столицу и убываю в Саратов. Как доберусь — отправлю телеграмму с адресом, где остановился. Так же коротко написал о причинах моего отъезда. Следующее уже было для Михайлова. Там я расписал все «художества» его дочери и неожиданное расположение великой княгини к Арине. И что теперь ответственность за ее судьбу лежит на Елене Павловне. Думаю, он будет рад такому исходу.

Когда Тихон вернулся, я вновь отправил его с поручением — найти Матвея Егоровича и назначить ему встречу на завтра. Надо свести их с Костовичем, а там уже без

Закладка:

Далее вновь я взялся за бумагу. На этот раз писал для Шпаковского. Что временно покидаю Петербург, но о нашей работе не забыл и жду ее результата. К этому письму еще и добавил денег, чтобы было на что инженеру проводить свои опыты.

Пока я занимался бумагомарательством, Александра с Софьей решили сходить погулять. Погода на улице была хорошая, и девочка просилась на горки. В итоге мы с Настей остались дома одни, и я не замедлил воспользоваться этим. Кровать под нами скрипела так, что мне казалось, нас весь этаж слышал, но под конец мы оба откинулись на подушки уставшие и довольные. А там решили и в баньку сходить. Воскресенье все же. Но пришлось дождаться, пока с прогулки вернется моя кузина с дочкой.

День был морозный, но без ветра и в бани мы решили пойти пешком, совместив поход с прогулкой. Снег скрипел под ногами, мороз щипал щеки, но это были приятные ощущения. Софья шла посередине, держась за руки мамы и Насти, и временами повисала на них, требуя, чтобы ее проволокли по накатанному снегу. Сани скользили мимо, у кучеров на спине курчавилась изморозь, лошади шли в клубах пара, и весь город был на улице: к воскресному вечеру на Невском собралась такая толпа, что не протолкнуться.

Мы прошли до Полицейского моста, поглядели на Неву, всю заваленную торосами и еловыми вешками: кое-где уже прорубили проруби и стояли бабы с коромыслами.

Затем мы зашли в кондитерскую. Там было тепло, до одури пахло ванилью и жженым сахаром, и мы вчетвером уселись за столик у окна. Софья получила двух петушков на палочке, которых она тут же облизала и перепачкала всю шубку; Настя взяла себе шоколад, Александра — кофе со сливками, а я просто сидел, пил чай и смотрел на них.

Хороший был час. Первый за много дней, когда не надо было ничего решать и никого ни в чем убеждать.

Подкрепившись, мы уже напрямую отправились в Туляковские бани. У входа, как всегда, толпился народ, из-под двери валил пар, у тумбы стоял извозчик и ждал, кто из распарившихся гостей наймет его, чтобы вернуться домой с ветерком. Настя взяла Александру под руку, Софья вцепилась в подол своей мамы, и они пошли в свое отделение, а я шагнул в мужское.

Оплатив проход и сдав вещи для чистки, пока я буду мыться и париться, я двинулся искать относительно свободные парные. И в одной из них наткнулся на знакомое лицо. На полке сидел, закутанный в простынь, Достоевский. Меня кольнула совесть. Он столько раз мне помогал, а я из-за внимания жандармов и приказа Елены Павловны был вынужден бросить общение с ним, отделавшись запиской. Решив, что это знак, я шагнул внутрь парной.

Глава 5

30 — 31 января 1860 года

Петербург. Туляковские бани

— Федор Михайлович, — поприветствовал я Достоевского, прикрыв за собой дверь. — Вот уж кого не чаял здесь встретить.

Он поднял голову, и я увидел, как он сначала не узнал меня, а как узнал, так лицо у него переменилось — не от радости, а от той быстрой работы мысли, с какой человек прикидывает наперед, грозит ли ему чем-то нежданная встреча или нет.

— Роман Сергеевич, — сказал он и подобрал простыню на груди. — Вот тебе и раз. В Петербурге, стало быть, и в парной не спрячешься.

— Позволите?

— Садитесь, коли не боитесь, что увидят нас вместе, — сказал он с усмешкой в голосе, но усмешка вышла невеселая.

Похоже, все-таки обиделся писатель, что наше общение было скомкано.

Я влез на полок рядом с ним, и первые минуты мы молчали. Я не знал, с чего начать, и по взгляду мужчины я понял, что он тоже чувствует некую неловкость.

— Я вам должен объясниться, — начал я спустя минуту. — Потому что пропал я тогда не по своей воле и не по небрежению.

— Я так и понял, — ответил он ровно.

— Я написал вам письмо. Вы получили его? — он кивнул. — Тогда должны знать. За мной установили слежку жандармы, и я боялся как-то вам навредить.

Он повернул ко мне голову.

— Из-за меня?

— Сначала была у меня такая мысль, — кивнул я. — Вы же сами меня не раз предупреждали, что это возможно. Что ваше прошлое тянется за вами тенью, и что всякого, кто сойдется с вами слишком близко, эта тень рано или поздно коснется плеча. Я это запомнил. А тут за мной завели наблюдение — и первый, о ком я подумал, были вы. Не потому, что винил, а потому, что другого объяснения не находил.

— А оказалось? Судя по вашей оговорке, это не так?

— Оказалось — Персия, — ответил я. — Я в Царицыне водился с одним персом. Писал ему портреты, потом посчитал его другом. Кроме портретов он говорил со мной о деле: о железной дороге, о торговле между нашими странами. А после выяснилось, что он не просто перс, а из тех, кого называют бабидами. Тех самых, что замарали себя покушением на шаха. Государь дел с ними иметь не желает, и то, что мой знакомец уверял меня в его будто бы негласном согласии, оказалось ложью. Мне велели это знакомство свернуть, а за мной стали присматривать. Вот почему я пропал. Дальше объяснять не стану, потому что это не моя тайна.

Достоевский долго молчал. Потом сказал:

— Вы мне объясняетесь, будто в чем-то передо мной виноваты. А это не так, — он вытер лицо ладонью. — Да и в чем тут моя обида? Я вас предупреждал не из любезности, а потому что сам через это проходил. Когда человека ведут за его связи, убеждения, за вольность в словах… а потом хватают и везут на каторгу. Он это потом всю жизнь помнит, и тех, кого он в это дело затянул. Я боялся, что затяну вас. А вышло, что затянули вас персы. Смешно и глупо, право слово.

— Мне было потом совестно заходить, — признался я. — И дел навалилась куча. Впрочем, как обычно у меня и бывает.

— Совестно ему, — проворчал добродушно Достоевский. — Знаете, сколько людей меня оставили, и никто из них не приходил объясняться? Для меня это уже в чем-то традиция. Даже удивлен, что вы решились сейчас ко мне подсесть.

Он слез с

Закладка:

В предбаннике было полегче: пахло мокрым деревом, чаем и пивом, за столами сидели распаренные люди, кто-то пил из глиняной кружки, кто-то спал, закинув голову. Мы уселись в углу, и я спросил ему чаю, а он велел подать еще и квасу.

— А теперь вы как? — спросил он.

— А теперь я уезжаю, — ответил я. — В Саратовскую губернию, по комиссии. Реформу вводить в жизнь. В понедельник у меня суд, и до понедельника я еще в столице, а после — поездом.

Он поставил кружку и не сказал ни «что, уже?», ни «как же так», а только кивнул, будто ждал этого.

— Ну, стало быть, пора, — проговорил он, — вам не по гостиным ходить, а делом заниматься. Идите. Только, Роман Сергеевич, — он поднял на меня глаза, и в них не было ни шутки, ни обычной его торопливости, — послушайте меня, старого каторжанина. Вы едете освобождать мужика. Это дело великое, спору нет. Но помните: реформа ваша не в указе, а в человеке. Вы бумагу напишете, ее в Сенате прочтут, в губернии объявят, и помещик ваш бумагу поймет по-своему, а мужик по-своему. И вы будете меж ними. И потому — не забывайте спрашивать людей. Не только говорить им, но и слушать, чего они сами хотят. Именно слушать, а не догадываться. Пять минут живого разговора в избе дают больше, чем пять листов бумаги, и вот такие минуты вы там не упускайте. Я знаю, о чем говорю. Меня самого одна баба на каторге научила, как с народом надо.

— Я запомню, — сказал я.

— Запомните, — он усмехнулся. — Все запоминают поначалу. А потом забывается в суете каждодневной. А как забудете — вас же и обманут, и вы еще удивитесь, отчего.

Мы выпили, он вытер усы и поднялся.

— Мне пора, — сказал он. — Благодарю, что составили компанию.

— Федор Михайлович, — сказал я и взял его за руку. — Ежели вернусь в столицу, я к вам зайду. Спасибо за все, что вы для меня сделали.

— Приходите, — кивнул он и посмотрел на меня с той своей прямотой, от которой делалось не по себе. — Только уж не прощайтесь снова запиской.

Все-таки обиделся. Пусть умом все и понимает, но на душе от того не легче.

Он оделся и ушел, а я посидел еще немного, потом вернулся наверх, к полку, где банщик ждал меня с веником и сказал, что ежели ваше благородие желает, так он еще разок пройдется. Я желал. Меня выпарили так, что искры из глаз посыпались, и я вылез оттуда уже другим человеком: с легкостью на душе, словно из меня, как из ковра, всю пыль лишнюю выбили.

Из бань вышли мы вчетвером. Настя, румяная, в шали, сразу заметила во мне перемену и сказала:

— Ты чего такой?

— Разговаривал тут с одним человеком, — ответил я. — Ни о чем важном, но я был рад его видеть.

— Когда ты умеешь поговорить ни о чем важном? — улыбнулась она и взяла меня под руку.

Софья, у которой в кулаке застыл леденец, шла между нами и требовала саней. Сани мы взяли. Мороз стоял такой, что дыхание садилось на воротник изморозью; город мигал по сторонам огнями, и до дома было ехать четверть часа. Я же думал, что встреча с Достоевским была не иначе, чем божьим промыслом. Чтобы у меня на душе не было никакой тяжести перед тем, как я возьмусь за работу в Саратове.

Домой мы вернулись в темноте, и на дверях, в щели, торчала записка.

Я прочел ее, зайдя в зал, при свете свечи, которую Настя держала у меня над плечом. Писал Синицын, коротко и по-деловому: «Роман Сергеевич. Заседание по вашему делу назначено на завтра, к девяти утра. Я заеду за вами в восемь. Синицын».

— Что там? — спросила Настя.

— Завтра суд.

Она ничего не добавила, только ободряюще погладила меня по спине и пошла на кухню. Но я успел заметить волнение на ее лице. Переживает за меня больше, чем я сам.

Ночью я спал, против всякого ожидания, крепко. Утром, еще затемно, я велел подать горячей воды, побрился, надел тот же сюртук, в котором ходил к Елене Павловне, и, подумав, достал из шкатулки медаль.

Золотая, на владимирской ленте, пожалованная государем за проект. Я никогда ее до этого не носил: возиться с лентами и орденами казалось мне нелепым. В это утро — надел. Не для того, чтобы похвастаться перед судьями. Для того чтобы в этом зале, где меня будут разбирать по бумагам, было видимое напоминание, что за моей спиной стоит император.

Настя вышла меня проводить. Она была уже одета, причесана, и на лице у нее было то особое, застывшее выражение, какое бывает у людей, решивших не плакать.

— Ты не ходи, — сказал я. — Не нужно.

— Нужно, — сказала она. — Я не в зал, я в сенях постою.

Синицын подъехал ровно в восемь — свежий, в новом сюртуке, с портфелем, и в приподнятом настроении.

— Роман Сергеевич, — он пожал мне руку. — Ну-с, с Богом. Дело наше первое в списке, в девять как раз и начнем.

Мы сели в мою карету, потеснившись на диване. Тихон успел протопить, потому несмотря на жесткий мороз внутри было тепло и комфортно.

— Артем Михайлович, — спросил я, — что мне нынче от вас следует знать?

— Знать следует одно, — сказал он, не поворачивая головы. — Дело ваше в канцеляриях уже прошло. Вам это и прежде было сказано, и я вам это повторю, потому что повторение тут не лишнее. Но в зале я вам ничем помочь не смогу: голоса у меня нет. Так что там все — на вас: как войдете, как встанете, как ответите. И еще вот что, — он помолчал. — Ничего лишнего не говорите. На вопрос — ответ. Понимаете? Люди на таких заседаниях губят себя тем, что начинают объяснять больше, чем их спрашивают.

Присутствие, в которое мы приехали, стояло на углу, серое, казенное здание, с облупившейся колоннадой и запахом, знакомым всякому, кто был в присутствиях: мастика, казенные чернила и мокрые шинели.

Синицын провел меня через сени, сдал шубу сторожу, и в комнате для ожидания, где стояли две скамьи и висела

Закладка:

Мимо проходили люди с папками, кто-то спрашивал у сторожа, где третья камера, откуда-то из глубины слышался ровный гул — там зачитывали чьи-то бумаги. Когда висящие на стене часы пробили девять, сторож, отворив дверь, сказал:

— Господин Винокуров? Просят.

Зала была небольшая и холодная: в ней пахло топленым воском и парфюмом находящихся здесь людей. У стены справа стоял большой стол, покрытый зеленым сукном, за столом — три кресла, а слева был расположен маленький столик для протоколиста, который уже держал перо наготове. Из окон на пол ложился слабый зимний свет.

Кресла были уже заняты.

В среднем сидел судья, мужчина лет шестидесяти, с седыми бакенбардами, в мундире с двумя звездами; он держался прямо и смотрел на меня поверх стола так, как смотрят на человека, о котором все уже прочитано и осталось только подтвердить. Слева от него — глава дворянского собрания столицы, немолодой уже, но крепкий, с той особой сухощавой складкой на лице, какую дает порода, а не богатство; справа — городской голова, купеческого вида человек с бородой лопатой и с большой золотой медалью на шее поверх сюртука.

Этим трем людям сегодня предстояло официально решить — виновен я, или нет. Не знай я о решении государя отправить меня в Саратов, волновался бы, а так испытывал лишь нетерпение, когда же все закончится.

— Господин Винокуров, — начал судья, и голос у него был ровный, без нажима. — Становитесь. Дело ваше слушается первым. Прошу всех занять места.

Читали дело долго, и читал его не судья, а протоколист — тем ровным, без всяких чувств голосом, каким читают описи имущества.

Купца, убитого мною, называли по имени-отчеству, и в бумаге он выходил человеком почтенным: состоял во второй гильдии, имел несколько лавок, собственные производства по всей стране, осуществлял поставки муки в казну, жена, дети. Затем шло то, что касалось меня: сведения о сделке, о свидетелях, о том, что хозяин заманил меня к себе под предлогом переговоров об изделии. Потом — ночь, опоенное вино, комната, девица, фотограф, слуги. Потом слуги, которые меня держали. Потом — выстрел.

— Стало быть, — сказал судья, когда протоколист умолк, — было покушение на честь и достоинство дворянина, и было смертоубийство. По первому пункту со стороны господина Винокурова претензий не имеется, и я не вижу никого, кто в этом зале стал бы утверждать обратное. Решать выставлять претензию семье купца или нет — на его совести. Но пока нас оно не касается. А потому перейдем ко второму пункту. Прошу присутствующих высказаться.

Первым подал голос глава собрания.

— Читаю бумагу и не нахожу в ней того, что в ней, по совести, должно быть, — сказал он, разворачивая лист и ведя по нему сухим пальцем. — Господин Винокуров стрелял в безоружного. Из бумаг видно, что оружия у купца при себе не было, а что касается опасности для жизни… сами господа свидетели показывают разное. Один говорит, что юношу в ту минуту никто не держал; другой — что слуги бросились за ним следом. Я не законник и разбираюсь в этом так, как разбирается всякий дворянин: если бы за мной в чужом доме за спиной бежала свора, и хозяин этого дома стоял бы передо мной живой и невредимый, я бы тоже не стал поворачиваться к нему спиной и уж тем более вести какие-то разговоры.

— Но он был безоружен, — заметил городской голова.

— И человек этот был мошенник, — ответил глава собрания без всякой горячности. — Он заманил дворянина в дом, опоил его и уложил с девицей да с фотографом — чтобы после торговать его именем и его честью. Мне кажется, ваше превосходительство, — он повернулся к судье, — что человек, устроивший такое, вполне мог попытаться довести начатое до конца, если бы господин Винокуров не был столь решителен.

Судья кивнул и спросил:

— Господин следователь, вы предоставили материалы. Скажете свое слово?

Следователь Свиридов поднялся — тот самый, что допрашивал меня в участке, немолодой, с усталым лицом, и сказал негромко, но так, что его услышали все:

— Я обязан доложить суду одно обстоятельство, и оно, по моему разумению, спорное. Господин Винокуров к моменту выстрела покинул комнату, где его удерживали опоенным. То есть плен, в котором он находился, был им оставлен. Но дома купца он еще не оставил, а дом этот — с крепкими воротами, с прислугой, с людьми во дворе, и люди эти, как видно из показаний, прежде уже пытались его задержать. Стало быть, вопрос о непосредственной угрозе я оставляю открытым и, как лицо, ведущее следствие, настаивать на своем мнении не берусь.

Он сел, и в зале стало тихо.

Судья смотрел на меня.

— Что скажете, господин Винокуров?

Я встал. Я знал, что нужно говорить коротко, и все-таки не удержался.

— Я в тот дом приехал по делу, — сказал я. — Меня усадили за стол, напоили, а после уложили с чужой женщиной и приставили к нам фотографа — чтобы было чем меня держать. Вот только кроме девицы там же был молодой отрок, и когда я очнулся, то слышал слова фотографа, что именно его хотят под меня подложить. Я стрелял не за то, что меня опоили. Я стрелял, когда понял, чем это кончится для моего имени, что меня хотели выставить не просто падким на дам человеком, а содомитом. Это привело меня в ярость, и потому я не удержался.

Глава собрания и городской голова переглянулись, и в этом коротком взгляде было видно многое: первый уже все решил, второй еще только решал. Хотя упоминание о содомии изрядно поколебало уверенность последнего. Неужели это не вошло в материалы дела?

— Мне надобно уточнить, — сказал судья. — Господин Винокуров, что у вас на груди?

Я ответил не сразу, потому что не думал, что придется.

— Медаль «За усердие», — сказал я. — Пожалована государем императором за проект об устройстве быта помещичьих крестьян. И сверх медали дан высочайший рескрипт, которым повелено ввести мои положения в Саратовской губернии прежде прочих.

Я произнес это без всякого нажима — просто как обстоятельство, какое есть. И увидел, как судья чуть откинулся в кресле.

Городской голова в первый раз за все заседание посмотрел на меня не как на подсудимого, а как на человека, о

Закладка:

Судья совещался с ними вполголоса, минут пять, и я стоял, чувствуя легкое раздражение, что приходится тратить время на эту формальность.

— Выслушав дело и мнения, — сказал наконец судья, и голос его сделался официальным, — суд полагает: смертоубийство, вами совершенное, есть грех тяжкий, и никакие обстоятельства его не отменяют. Но поелику вы действовали, защищая свою честь, а не в расчете и не из корысти, и поелику нет сомнений в намеренной попытке удержать вас всякими путями, дабы порушить вашу честь и достоинство, наказания за содеянное — лишения прав, ссылки или заключения — суд на вас не налагает. Постановляем: во искупление греха смертоубийства быть вам на исповеди и причастии, и надлежит вам в церкви принести покаяние перед Богом и духовным отцом вашим. С вас взыскать судебные издержки, а дело считать решенным. Встать.

Я итак стоял, потому поднялись сами судьи. Протоколист заскрипел пером. Сторож в сенях отворил дверь, и слышно было, как в коридоре кто-то ходит.

— Заседание закрыто, — постановил судья, после чего всего трое уселись обратно.

Меня выпустили не сразу: еще подписывали что-то сторожу, еще Синицын ходил с моим бумажником уплачивать пошлину, и я стоял в комнате для ожидания, глядя в окно на заснеженный двор, где извозчики били рукавицами друг о друга.

В сенях меня ждала Настя. Она ничего не спросила — просто подошла, взяла меня под руку холодными пальцами и потерлась щекой о плечо.

Синицын догнал нас уже на крыльце, с портфелем, довольный, как человек, которому удалось сдать работу на отлично.

— Ну-с, — сказал он, — поздравляю. Покаяние, издержки и ни одного дня заключения. Я вам это говорил еще в кафе, Роман Сергеевич, и теперь говорю: иначе и выйти не могло.

— Когда мне идти к батюшке?

— Да хоть нынче, — ответил он, — церковь на углу, там вас примут. Только, — он усмехнулся, — духовному отцу тоже не все рассказывайте. Ему для порядка довольно двух слов: согрешил и каюсь.

Я рассмеялся — впервые за это утро, а раздражение стало уходить прочь. Тянуть с покаянием я не стал и приказал Тихону править к ближайшей церкви.

Из церкви я вышел уже полностью успокоенный.

Батюшка оказался немолодой, с усталым, но теплым лицом; он выслушал меня, не перебивая, укрыл епитрахилью, прочел разрешительную молитву и сказал всего одну фразу, которую я потом вспоминал долго: «Ты не себя защищал, ты свое имя от поругания берег, и это не грех, а грех твой в том, что ты человека убил в гневе, а не в последней нужде». Никаких епитимий он мне не наложил, только провел причастие и отпустил «с богом».

Перед уходом я поставил свечу, постоял у иконы и вышел на улицу.

С Куропаткиным встреча была назначена на два часа.

Вернув Настю в квартиру, я заехал за Костовичем, забрав его из дома, и уже вдвоем мы отправились в контору Куропаткина, где и была назначена наша встреча.

— Матвей Егорович, — сказал я, войдя и первым делом представляя их друг другу, — вот человек, о котором я вам говорил. Виталий Степанович Костович, инженер, чьих рук дело первая машина, а теперь в будущем — и весь завод по ее производству.

Куропаткин поднялся и пожал Костовичу руку обстоятельно, как жмут руку тому, с кем предстоит работать.

— Очень рад. О вас мне Роман Сергеевич сказывал, — кивнул он и усадил нас. — Ну-с, господа, давайте сразу к делу. Начинать оформление по открытию собственного вашего заведения мы пока не можем.

Костович поднял брови.

— Почему?

— Потому что заведение, о котором речь, будет строить машины по привилегии, — начал объяснять Куропаткин, — а привилегия еще не выдана. Вы, Виталий Степанович, на мое слово не обижайтесь. Я не чиновник, я объясняю как есть. Ежели мы сейчас подадим бумаги на завод, да еще пропишем в них производство по привилегии, о которой в департаменте еще не вынесено решение, то нам либо откажут, либо — что хуже — положат под сукно. И за то время, покуда бумаги там будут лежать, господа Лисовы успеют обскакать нас дважды. Стало быть, ждем решения. Я на этой неделе обещал Роману Сергеевичу его получить, и слово свое держу.

— Сколько ждать? — спросил инженер.

— Полагаю, дней пять, не больше, — Куропаткин посмотрел на меня. — А вот о чем мы с вами можем и должны говорить нынче, так это о том, чем будет ваш завод. Размер здания, состав помещений, число работников, потребные материалы, характер производства — все это надобно и для смет, и для бумаги на открытие. Без этих сведений, даже с привилегией в руках, мы будем стоять месяц.

— Тогда давайте начнем с того, что я знаю, — сказал Костович и открыл папку.

Дальше говорил больше он, а мы слушали.

— Помещение надобно каменное, — начал он, разложив на столе лист с чертежом. — Деревянное дешевле, но у меня в цеху открытый огонь бывает, керосин, стружка и масло. Пожар в деревянном строении — вопрос не «ежели», а «когда». Стало быть, камень, с железной крышей, а ежели сумеем — с кирпичным сводом. Сарай для готовых машин можно поставить и деревянный, отдельно, шагах в двадцати: держать его под одной крышей с производством я не стану.

— Это разумно, — кивнул я. — На сарае мы не сэкономим много, зато сам цех будет в безопасности.

Костович кивнул и повел пальцем по чертежу:

— Одно большое отделение для сборки — саженей восемь на шесть. В нем ставим три сборочных места. Рядом, отгородив стеной, токарная: два станка на первый год, третий закладываем с запасом по месту. Отдельно — кузница с горном, отдельно — кладовая для металла и отливок. Контора — передняя комната, с окном на улицу и с печью. И еще одна комната под чертежную: там работники будут изучать, что им строить, и там же можно разместить приказчика, что будет вести подсчет расхода материалов и количество новых изделий. Это для начала. Пристройку с востока я закладываю по месту так,

Закладка:

— Отливки? — спросил Куропаткин, записывая.

— Литье заказываем у знакомого литейного — я с ним работаю третий год и знаю, что он держит меру. Мы делаем модель, он по ней отливает и передает нам, для чего и нужен склад, затем мы растачиваем и подгоняем. Это дороже своего, но зато мы не заводим литейного дела, которое само по себе стоило бы больше всего завода.

— Дельно, — сказал Куропаткин. — Продолжайте.

— Работники, — Костович помолчал, считая. — Первый год: три слесаря, два токаря, два кузнеца, четыре сборщика, один приказчик для склада и конторы, сторож. Пятнадцать душ с мастером и со мною. Больше брать не надо: лишних людей кормить, а на десять машин их хватит. Понадобится больше — доберем. И уже эти работники смогут новых натаскать. А их — я буду учить.

— А машин в год?

— К лету даем десять — это те, что по договору с Плешковым, — сказал Костович. — Коли дело пойдет, и место позволит, к следующему лету можно вести двадцать. Но на бумаге я бы поставил производство не менее восьми машин в год, а в перспективе — двадцать.

— Мало, — вмешался я. — Понимаю, что дело новое, но смотрите — уже десять к лету нам заказали. А как распробуют, так потом вал заказов пойдет, двадцати двигателей в год не хватит. Пока на этот год поставим двадцать, а на будущее нужно уже думать о сотнях.

Куропаткин с Костовичем посмотрели на меня с удивлением, но спорить не стали.

— Тогда двадцать пишем как обязательное, и сто — как предел, — постановил Куропаткин. — Если задумаете расширять, вот тогда уже можно будет и новую бумагу справить. И сделать это станет легче, когда производство готовое будет.

Так и пошло — Матвей Егорович с Виталием Степановичем расписывали и обсуждали основные моменты, а я иногда вмешивался, дополняя их тем, что я жду от предприятия в будущем.

К четырем часам на столе лежали три листа: смета на постройку и оборудование, ведомость потребных материалов и список работников с окладами. Куропаткин прочел все вслух, мы поправили то, что показалось нам неверным, и затем стали подписывать.

Я подписал каждый лист и отсчитал деньги на первое оформление — пошлины, за копии, за прошения да на задаток по участку.

— И последнее, — сказал я. — Я скоро выезжаю в Саратов. Со мной можно связаться телеграфом: адрес дам из губернии немедленно, как встану на месте. Все, что нужно решить в мое отсутствие, покуда не вышло привилегии, решает Виталий Степанович по технической части, а по бумажной — вы, Матвей Егорович.

— Тогда надобно закрепить это бумагой, — заявил Куропаткин и сам сел за угол стола.

Он написал доверенность от моего имени: что я, дворянин Винокуров, доверяю инженеру Костовичу быть моим доверенным лицом по всем делам, касающимся устройства и открытия завода, заказывать материалы, нанимать людей и вести переговоры в пределах названных сумм. Прочел вслух. Я подписал, а Куропаткин рядом поставил свою подпись с объяснением, что заверяет руку подписавшего, после чего приложил свою печатку и велел переписать бумагу набело еще раз, для второго экземпляра.

— Ну-с, — сказал он, складывая листы в папку, — на сем и порешим. Как получу привилегию — сразу подам бумаги на завод и телеграфирую вам в Саратов. Вы же, Виталий Степанович, покуда ищите место: ежели попадется каменное строение с двором, пригодным под навес — смотрите и пишите мне. Свое строить долго и дорого, а чужое и арендовать можно.

Мы пожали друг другу руки и вышли на улицу, где уже зажигали фонари и дворники скалывали лед у тротуара. Ну вот, еще одно дело в столице я завершил и дальше оно без моего присутствия пойдет. Надо подумать, ничего ли не забыл? А пока — домой, вещи тоже собрать надо.

Глава 6

31 января — 1 февраля 1860 года

Петербург. Доходный дом, где живет Роман

Вещи я собирал сам, и это оказалось делом куда более муторным, чем все столичные бумаги вместе взятые.

На кровати лежал раскрытый сундук, на стуле — ворох рубашек, на столе — папки: чертежи двигателя, копии писем, саратовские данные, переписка со Шпаковским. Бумаг было больше, чем белья, и я, глядя на это, подумал, что еду в Саратов не дворянином, а писарем.

У Насти была иная проблема. Она с тоской смотрела на цветы, которые сделала своей рукой, и мучалась выбором — оставить их, или все же забрать с собой? Проблема была в том, что вещей у нее было немало, еще и платьями здесь новыми обзавелась, и цветы упаковать было некуда.

— Оставь, — сказал я ей. — Может, на новом месте они к интерьеру не подойдут. И тебе будет чем заняться, пока я работаю. За шитьем новых цветов время до вечера пролетать будет быстрее.

— Может, ты и прав, — вздохнула она тяжко. — Скажу Егору Петровичу, чтобы не выкидывал их. Если новый постоялец их не одобрит, пусть кому другому хотя бы предложит.

Не только Настя переживала в связи с отъездом. У Александры сердце тоже было не на месте. Она старалась не подавать вида, но ее нервозность вылилась в постоянные хождения по квартире. То Софье замечание сделает, что та балуется, хотя раньше бы просто заняла дочку делом. То пыль начинает протирать на и так чистой полке. И на меня нет-нет, а бросит взгляд. Я не сразу догадался, что ее тревожит, а как понял, то позвал ее для разговора:

— Александра, — крикнул я. — Заходи. Хватит по коридору ходить, пол протрешь.

Она вошла и остановилась у порога. В руках она держала полотенце, которое ей сейчас было совершенно не нужно.

— Роман, — заговорила она, когда увидела немой вопрос в моей взгляде, — я хотела спросить. Ты ведь уезжаешь. Получается, мои услуги компаньонки для Анастасии не нужны?

— То есть как — не нужны? — удивился я. — Предлагаешь мне в Саратове новую компаньонку искать? Или ты не хочешь Петербург покидать?

— По правде говоря, я боюсь, — призналась она мне, не двинувшись с места.

— Чего же?

— Что в какой-то момент стану тебе не нужна и останусь за порогом с дочкой. И одно дело, если это будет в Петербурге, тут работу

Закладка:

Я понял, что она имеет в виду.

— Ты о том, что мы с Анастасией весной поженимся?

— Да, — кивнула кузина. — Она станет твоей женой, и компаньонка при ней больше будет не надобна. Обычно как бывает: при незамужней — компаньонка, при замужней — либо родня, либо прислуга. А какая я родня, если вычеркнута из рода? И приживалкой быть не хочу. Мне надобно знать, как я жить буду, а не переезжать из угла в угол по чужой милости.

Я сел на край кровати и показал ей на стул. Она присела, не выпуская полотенца.

Пусть мы не говорили с ней о будущем, но чего я точно не собирался делать, так это бросать ее, когда услуги компаньонки больше не понадобятся. О чем тут же ей и сказал:

— Я тебя не брошу. Это первое, и больше к этому не возвращайся. Ты мне кузина, и покуда я жив, ни ты, ни Софья без крыши не останетесь.

— Спасибо, — сказала она еле слышно.

— Второе, — продолжил я. — Ты напрасно думаешь, что я тебе места не придумал. Уж найти, чем тебе заняться, не такая и большая проблема.

— Вот как? — удивилась она.

— Именно так. В самом худшем случае я вижу твое будущее здесь, в Петербурге, все также компаньонкой, или даже чем-то большим. Но уже при Анне, сестре Анастасии. Ты ведь ее видела: одна живет, целый день на фабрике, а вечерами вышивает золотом и говорит, что хочет быть ювелиром, а не чьей-нибудь женой. Пока она никуда не ходит и живет одна. Но ежели дело у нее пойдет, ежели она сама мастером станет, который с заказчиками общается — при ней человек нужен. Не в прислугах, а при деле: записи вести, присутствовать на переговорах в качестве компаньонки, письма писать, за товаром следить. Ты грамотная, счет знаешь, в свете держаться умеешь. Я с Анной поговорю, она тебя примет.

Александра молчала долго; я видел, что она взвешивает мои слова, оценивая плюсы и минусы.

— А ежели она не захочет? — спросила она. — Или ежели она сама все же выйдет замуж?

— Тогда будет видно, — сказал я. — Как и сказал, к Анне — в самом худом случае. А так у меня иные планы.

Она подняла брови.

— И какие же?

— Ты правильно вспомнила про нашу свадьбу, — заметил я. — И ты поедешь с нами в Царицын. А там, уже в Дубовке, я намерен говорить с Софьей Александровной и Владимиром Михайловичем о тебе.

Полотенце в руках кузины сжалось.

— Не надо, — сказала она быстро. — Они меня не примут. В семнадцать лет вычеркнули и забыли. Что ты им скажешь? Что я овдовела и теперь никому не нужна? Что при мне девочка? Роман, она для тебя тетя, а для меня — чужой человек. Она не потерпит, чтобы в роду говорили о ее дочери.

Я видел, как Александра боится. И не встречи с родителями, а вновь услышать отказ из их уст от нее.

— Ты можешь быть права, — сказал я. — Но я думаю, что они корят себя за то решение каждый день. И если у них появится возможность возобновить с тобой общение, они ей воспользуются. Смотри: твоего мужа уже нет. Зато есть дочь — их внучка. И я уверен, Софья Александровна будет очень рада с ней познакомиться и принять в семью. Она сама мне, перед моим отъездом, признавалась, что ей не хватает детского смеха в доме. Обещать, что смогу убедить их принять тебя обратно, я не стану. Но поговорю обязательно. А если продолжить молчать, то так и можно всю жизнь прожить, не встретившись и не узнав, как вам друг друга не хватало. Кто-то должен сделать первый шаг.

Александра долго молчала, и лицо у нее было такое, будто она борется сама с собой: одна половина ее хотела сейчас же спрятаться, чтобы не обмануться, а другая уже не могла не верить.

— Не давай ложных надежд, — прошептала она наконец. — Я ведь могу и поверить.

Затем кузина отвернулась к окну, посидела так и, не сказав больше ни слова, вышла, забрав с собой ненужное полотенце. В коридоре она задержалась на миг, и я услышал, как она глубоко, на весь вздох, втянула воздух, а потом пошла к себе. Больше она бессмысленно не ходила по квартире, тоже начав собирать вещи в дорогу.

Утром пришло письмо. Посыльный в великокняжеской ливрее постучался в десять, когда завтрак давно прошел, и я думал, чем заняться сегодня.

Распечатав конверт, я вчитался в строки. Подпись была уже многообещающая: ' В. К. Константин'. В письме брат императора сообщал, что мне следует быть сегодня в восемь часов вечера на Николаевском вокзале — собранным, с готовностью выехать по государственному делу в Саратов. К письму были приложены и билеты — причем не только на мое имя, но и на всех, с кем я жил.

Тут я усмехнулся. Я-то думал, что билеты придется покупать самому. В крайнем случае — на моих дам так точно, а вон как получилось. Откуда великий князь узнал точные данные о том, с кем я живу и в каком составе предполагаю выехать, для меня тайной не стало. Третье отделение с меня наблюдение не снимало, и я настолько к нему привык, что даже перестал замечать. Все же от жандармов не только неудобство есть, но и некая польза.

К шести мы уже сидели «на чемоданах». Все же некий мандраж присутствовал у всех в доме, что выливалось в разные мелочи. То Софья потеряла варежку и вместе с Александрой носилась по дому в ее поисках, то Тихон искал веревку, чтобы перевязать сундук, то Настя в -надцатый раз перепроверяла свой сундук — все ли взяла.

В шесть с половиной я приказал Тихону подавать карету. Надеюсь, о ее перевозке Константин Николаевич тоже подумал. Или кто за него, кто билеты на нас брал. Проходя мимо квартиры Арины, я задержал на мгновение взгляд на ее двери.

— Она сегодня съехала, — заметила мое внимание Настя. — Вроде как, к Ее Высочеству перебралась.

Я лишь молча благодарно кивнул. Ну вот теперь точно с ней все. Дальше она не моя проблема.

Закладка:

Внутри, в огромном сводчатом зале, пахло углем, мастикой и мокрыми шубами. Носильщики тащили чемоданы, кто-то ругался, кто-то прощался, кто-то бежал с подушкой под мышкой. У входа нас встретил посыльный от князя. Он же повел к остальным членам нашей выездной компании, которые находились уже в поезде.

Вагоны у нас были отведены в голове состава. Два для комиссии и один для моей кареты. Моя догадка и скрытая надежда оправдались — не останусь я без собственного транспорта в Саратове.

В вагоне все было обито, привинчено и подсвечено: диваны, столик, стекла в латунных обводах, печь, зашитая в железо, и свечи в фонарях, которые проводник уже зажег одну за другой. Пахло новым сукном и углем.

С Константином Николаевичем мы раскланялись коротко, после чего он отпустил нас занимать купе, а как устроимся, просил меня подойти.

Софья тут же влезла на диван с ногами и объявила, что поедет у окна. Настя укутала ее пледом, Александра, оглядев вагон, сказала, что в такой комнате можно жить, а я лишь с улыбкой кивнул. Ну да, после тех условий, в которых она была с дочкой, когда мы встретились, купе выглядит в разы лучше и комфортнее для жизни.

Ровно в восемь прогудел звонок, потом второй. Я стоял у окна и смотрел, как за стеклом в морозном тумане проплывает перрон, как люди с фонарями машут вслед и как город начинает отходить, огонек за огоньком, в темноту.

К великому князю я отправился спустя четверть часа, чтобы дать ему самому обустроится, но и не затягивать с визитом.

В своем купе Константин Николаевич был вместе с адъютантом. Встретил он меня приветливо и предложил присесть напротив, после чего перешел к делу.

— Роман Сергеевич, — сказал он мне как старому знакомому, — с отъездом вас. Не жалеете, что покидаете Петербург?

— Не в опалу ведь еду, — улыбнулся я.

— И то верно, — энергично кивнул мужчина. — Александр, — повернулся он к адъютанту, — позови остальных членов комиссии. Полагаю, надо всем познакомиться с Романом Сергеевичем.

Молодой поручик щелкнул каблуками и вышел. Чтобы вернуться спустя пять минут в компании нескольких мужчин. Одного из них я знал. Потеснившись на диване, рядом со мной уселся Самарин, за ним — интеллигентно выглядящий мужчина лет сорока с аккуратными бакенбардами, в гражданском костюме. Чем-то он напоминал ученого по внешнему виду. Рядом с князем сел пожилой дворянин. Взгляд внимательный, гладко выбритое лицо, голова почти полностью седая. По левую руку от него, практически у выхода, присел последний участник комиссии — самый энергично выглядящий среди всех зашедших. На вид около сорока лет, может поменьше, живой взгляд, и в движениях словно был скрыт порыв прямо сейчас встать и куда-то побежать.

— Знакомьтесь, господа, — начал Константин Николаевич, разворачиваясь корпусом так, чтобы видеть всех сразу, — Председатель редакционной комиссии и моя правая рука в этой поездке — граф Панин, Виктор Никитич, — указал князь на сидящего рядом с ним старика. — Далее — Семенов, Петр Петрович. Секретарь, а кроме того исследователь, — взгляд Константина Николаевича сдвинулся на «подвижного». — Занимался сбором сведений для комиссии. Самарин, Юрий Федорович. Человек, который выполнял всю черновую работу по сведению всех данных в единое целое.

Самарина я знал, потому посмотрел на последнего, пока не представленного, члена комиссии, того самого «ученого-интеллигента».

— А это — Кавелин, Константин Дмитриевич. Отвечал за правовую сторону подготовки реформы. Господа, — обвел всех взглядом великий князь. — Ну а это, собственно, Винокуров Роман Сергеевич. Юноша, чей свежий взгляд на реформу привлек внимание Его Величества, и по чьей работе мы отправились в этот путь.

На мне скрестились взгляды присутствующих. И лишь у Самарина, да Семенова я не заметил никакого негатива ко мне. А вот от Панина шла явная неприязнь. Кавелин же смотрел на меня свысока, как на молодого и глупого подростка, каким я был в глазах почти всех сидящих в купе. Пожалуй, только Юрий Федорович знал, что несмотря на мой внешний вид, дураком я не являюсь, и предвзятого отношения с его стороны не было. Еще у Петра Петровича скользило любопытство, а в остальном, чувствую, члены комиссии серьезно ко мне относиться не будут.

Представив всех друг другу, князь попросил адъютанта передать ему папку с документами.

— А теперь вот что, — начал он, получив требуемое. — Сегодня утром, покуда мы с вами собирали чемоданы, Сенат провел заседание и подготовил все бумаги по варианту реформы Романа Сергеевича. Прошу всех ознакомиться с ними.

Это была тонкая пачка листов, еще пахнущих типографией — копии сенатских указов, которыми положения моего проекта обращались в законодательную форму. Я развернул верхний и прочел при свече, что качалась над столом.

Там было написано все, о чем я писал в черновиках, и что потом правил Самарин. Личная свобода объявлялась сразу, но с выкупным платежом, правда строго фиксированным. Подворье с домом и землей под ним переходило в собственность мужика по наследству без выкупа и иных обременений. Долг за выкуп растягивался по годам, взыскиваясь казной, а не помещиком, чтобы не выглядело, будто одна крепость сменилась иной. Крестьяне обязаны для выплаты долга собираться в артели, которыми будут управлять помещики и иные дворяне, али купцы в случае, если помещики не справятся с добрым устройством артели. Учреждались присутствия по крестьянским делам — и там же был порядок, как разбирать споры. И была статья, из-за которой я задержался взглядом дольше всего: до введения всего в действие никаких толкований по деревням не пускать, а в губернии действовать не разом, а уезд за уездом, начиная с тех, где дворянство изъявит готовность. Интересный пункт. Похоже, боятся, что мужики в губернии могут не принять мою реформу, и чтобы она вся разом не встала, и бунты не прокатились, и решено так действовать. Может, оно и к лучшему.

— Успели, стало быть, — сказал я, не столько князю, сколько себе.

— Еще бы не успеть, — усмехнулся Константин Николаевич. — И потому в Саратов мы едем не с просто проектом, Роман Сергеевич, а с законом. Это, поверьте, совсем другой подход налагает.

— Закон, — повторил я. — Тогда у меня к вам есть

Закладка:

Князь откинулся в кресле.

— Так ведь в бумаге написано — где помещики первыми изъявят желание. Или у вас есть конкретные предложения?

— Я бы начал с двух уездов, где дворянство не так богато и где мужика уже приучили к оброку, а не к барщине: там счет деньгам ведут все, и артель им будет понятнее, чем отдающего повинность барщиной мужику. И раз уж то моя инициатива, то я бы уезд, где имение моего отца стоит, включил в список.

Панин, который до того молчал, подался вперед.

— Дубовский? — спросил он, показывая, что успел что-то разузнать обо мне.

— Да, именно его.

— Вот тут-то, Роман Сергеевич, я вас и попрошу остановиться, — сказал Константин Николаевич, и голос у него сделался суше. — В Дубовке у вас отец, имение, знакомые, и половина губернии будет говорить: приехал свой и начал с родного угла, стало быть, что-то себе выторговал. Я вас не подозреваю. Я вас предупреждаю.

— Я это понимаю, — кивнул я, хотя до высказывания князя под таким углом не смотрел на ситуацию. — И потому просил бы по Дубовскому уезду вести дело не мне. Пусть его ведет Юрий Федорович либо кто-то иной из присутствующих, а я поеду туда только как член комиссии и в те деревни, куда меня позовут. Но начинать все же надобно там, и вот почему: то, что я написал в проекте, я написал не из книг, а по частичному опыту своего имения. В нем будет проще ввести новые нормы и наглядно показать для остальных, как они работают. И эту весть ведь можно и по-иному повернуть: не потому что себе что-то выторговал, а приказали со своего начать, раз старый порядок рушить начал. Ведь если свое имение не трогать, то другие голоса пойдут — почему это у других все рушу, а свое берегу.

Самарин, до того глядевший в стол и кивнул:

— Резонно. Но тогда надобно так условиться: за Дубовский уезд отвечаю я, а Роман Сергеевич — по особым делам, там, где его позовут, и всякий свой выезд пишет в журнал комиссии. Тогда ни один человек не скажет, что он тайно распоряжался в своем уезде.

— Принимается, — согласился великий князь.

— И второе, — продолжал Самарин, обращаясь уже ко всем. — Критики будет много, и она пойдет не столько из губернии, сколько из Петербурга. «Современник» уже пишет, что опыт на одной губернии есть подмена реформы всеобщей, и что, ежели он удастся, дело протянется годы. Читайте газеты, господа, и не удивляйтесь. Нас будут обвинять в том, что мы медлим, и тут же говорить, что мы спешим, пусть из разных журналов, но все одновременно.

Дальше и остальные члены комиссии включились в обсуждение предстоящей работы.

Пусть поначалу члены комиссии, кроме Самарина и самого великого князя, на меня смотрели негативно, но постепенно, по мере обсуждения, стали понимать — я действительно самостоятельно писал работу. Что уже как минимум достойно уважения. И понимаю все детали своей реформы лучше всякого, кто сидел в купе. И единственное, пожалуй, что негативного у них осталось ко мне под конец беседы — что это не ИХ работу решили воплотить в жизнь. Но в целом я понял, что прямо никто палки в колеса мне ставить не будет. А вот попробовать перехватить контроль за исполнением, особенно если начало будет сугубо положительным, тот же граф Панин может попробовать. И сдерживает его, чтобы начать подминать меня с первых минут, только присутствие брата императора.

— Ну, будет на сегодня, — сказал наконец Константин Николаевич и поднялся. — Отдыхайте. Завтра прибудем в Москву, а там надобно перегружаться, и дальше в путь. Пока осмыслите все, о чем мы говорили. Доброй ночи, господа.

В своем вагоне я застал почти всех спящими. Софья спала на диване, раскинувшись, Александра сидела рядом, привалившись к стенке, с раскрытой книгой на коленях, свесив голову. Только Настя ждала меня, не ложась.

— Ну что там? — спросила она тихо.

— Познакомился с членами комиссии, — ответил я. — Обсудили, как будем вести работу.

— И как тебе?

— Лучше, чем я думал, — сказал я и сел рядом. — Хотя на мой возраст и косятся.

Она помолчала и положила голову мне на плечо.

— Знаешь, о чем я подумала, когда ты ушел? В Дубовке ведь тоже уезд. И там ваше имение. А ежели там пойдет все криво?

— С нее-то и решили начать, — усмехнулся я. — И чтобы криво не пошло, для того я и еду. По месту смотреть, да поправлять.

Мы поудобнее расположились на противоположном от Софьи и Александры диване и постарались заснуть. Пусть не особо удобно — купе рассчитано было на двоих человек, а не четверых, но все лучше, чем в вагонах классом ниже ехать. Я опять вспомнил о своих чертежах по устройству вагонов и тому, что так и не нашел времени на поиск промышленника, который бы взялся за работу над ними по моим наброскам. Ну ничего, авось, когда мой собственный завод по выпуску двигателей заработает, я обзаведусь нужными связями в этой среде, не уповая лишь на милость Елены Павловны, и вот тогда вернусь к этой теме.

Глава 7

8 — 9 февраля 1860 года

Саратов

В город мы въехали на исходе дня, и последние версты тракта я просидел рядом с Тихоном, потому что сидеть в карете итак было тесновато, да еще с погодой повезло — ветра и снега не было почти все время пути. Потому на месте возницы ехать было даже приятнее. Под сидением грела печка, а лицо обдувал небольшой встречный ветерок. Да и вид с места возницы был лучше, чем из окна кареты.

Город открылся постепенно: сперва колокольни, потом длинная линия домов по косогору, потом трубы, пристани и, наконец, сама Волга — широкая, по зимнему белая, затянутая льдом. Но при этом — живая. По ней двигались сани, у берега бабы набирали воду в прорубях, ближе к середине реки рыбаки проверяли сети, даже детей заметил, что бегали по реке и играли в догонялки.

Дорога далась нелегко. Особенно Софье. Не привыкла девочка по стольку времени в пути проводить. Поэтому прибытия в Саратов все ждали с нетерпением.

Зато в дороге я смог привести мысли в порядок, а не в

Закладка:

Еще как-то незаметно Александра стала моим писарем. В дороге обсуждения комиссии по предстоящей работе не прекратились. Так я узнал, что каждому члену комиссии положен оклад за работу. И мне, как формальному главе, самый высокий. Правда Константин Николаевич не озвучивал, сколько он получит за эту работу, потому может у меня денежное довольствие и поменьше его будет. Но все равно приятно. Особенно из-за того, что я вообще об этой стороне не задумался, привыкнув жить с отчислений за патенты. И деньги были приличные. Около пятисот рублей серебром за месяц и еще триста серебром на проживание «в поле». Итого — восемьсот рублей серебром, или около трех тысяч рублей ассигнациями. Настя как услышала от меня эту сумму, так рот раскрыла и молчала не меньше минуты. Собственно, когда речь зашла о деньгах и предстоящих расходах Александра впервые проявила инициативу и стала записывать — куда и на что мы потратим деньги, а я ей надиктовывал. Ну и дальше так и пошло: возвращаюсь с обсуждения между членами комиссии, голова гудит, а забыть ничего не хочется, и тут же Александра достает из моего портфеля тетрадь, перо и я машинально диктую те детали, которые боюсь забыть.

В Саратове комиссии отвели дом, купленный казной для приезжающих чиновников — двухэтажный, каменный, с холодными сенями и с печью, которая грела один угол. Нам с Настей, Александрой и Софьей дали две комнаты наверху. Софья, добравшись до подоконника, объявила, что видит реку, и требовала, чтобы ее сейчас же повели на нее смотреть; Настя пообещала завтра. И вообще за время пути моя невеста стала больше внимания уделять девочке, в то время как Александра была занята пером и моей диктовкой, или когда она дремала.

После прибытия мы отдохнули буквально ночь и уже на следующее утро отправились на прием к губернатору. И представиться надо, и обсудить ход дальнейшей работы. Конечно наше прибытие, особенно в составе брата императора, ни для кого не прошло незаметным. Но пока народ гадал — для чего мы явились. Хотя слухи о вводе реформы все же гуляли по городу. Все-таки рескрипт императора был напечатан в «правительственном вестнике». Но потом на эту тему никаких новых новостей не выходило, вот простой народ и гадал — что еще могло произойти и по какому поводу мы явились.

Губернаторский дом стоял на главной улице, высотой в два этажа, с крыльцом под навесом и с часовым у двери. Нас встретили в сенях, провели в зал, где пахло воском и где уже были расставлены стулья вокруг стола — по числу гостей. Игнатьев вышел к нам в мундире, немолодой, грузноватый, с той неторопливой походкой, какая бывает у людей, много лет просидевших в своем кресле и не боящихся ни гостя, ни начальства. Для Константина Николаевича стул был отдельный, рядом с губернатором.

Великий князь представил его нам, а нас — ему.

— Граф Панин, Виктор Никитич, — говорил он, — председатель редакционной комиссии. Петр Петрович Семенов, секретарь — он у нас и сведенец, и статистик. Константин Дмитриевич Кавелин, по правовой части. Юрий Федорович Самарин, который сводил воедино весь черновой труд.

Игнатьев каждому коротко поклонился и каждому нашел слово — этому про службу, тому про работу, а Кавелину даже про его прежние статьи, которые он, оказывается, читал. Потом взгляд губернатора дошел до меня, и он задержался на мне дольше, чем на прочих.

— Роман Сергеевич Винокуров, — назвал меня Константин Николаевич. — Автор проекта.

— Знаю-с, — отозвался Игнатьев и пожал мне руку крепко, глядя в глаза. — Я вам писал, Роман Сергеевич.

Я не сразу нашелся, что ответить.

— Простите, Алексей Дмитриевич, — сказал я. — Я от вас письма не получал.

Рука у него в рукопожатии не дрогнула, но лицо переменилось: сперва недоверие, потом что-то похожее на досаду.

— Как не получали?

— Никак. Мне писем из Саратова не приходило, — я подумал и добавил: — Ежели не считать казенных бумаг.

— Тогда перескажу все позже, о чем я хотел вас уведомить заранее, — решил он.

Меня же это немного кольнуло. Значит, до государя его письмо дошло, а до меня — нет? Вывод я мог сделать лишь один — его перехватили жандармы и по какой-то причине не посчитали нужным отдать его мне после прочтения. Но сейчас и правда не до того.

Игнатьев же обвел взглядом присутствующих и повел нас к столу, где уже стоял чай и лежали на зеленом сукне карты губернии — не одна, а четыре: уездов, дорог, казенных оброчных статей и церковных приходов. Сев, он первым делом сказал то, что, как я понял, у него было приготовлено к этой минуте давно:

— Господа, прежде всего я должен принести вам благодарность. От себя и от губернии. Я писал в Петербург, что вводить дело разом по всей губернии не должно: у нас множество уездов, и в одном помещики сидят на барщине, а в другом мужик ходит на Волгу и платит оброк деньгами. И объявлять всем им одним днем — значит получить разом и волнения, и недоразумения, и то, что вы приедете в пустые деревни, откуда мужик сбежал, ни в чем не разобравшись, как-то было несколько лет назад. И я счастлив, что мои слова были услышаны.

— Мы все помним ту историю, Алексей Дмитриевич, — сказал Панин, разворачивая карту. Хотя вот я, например, не совсем понимал, о чем они. Но зарубку себе сделал. — Первые уезды будут пробою.

— Именно так, — воодушевленно кивнул Игнатьев и придвинул к себе лист со списком. — Что до проб, то вот их и надобно выбирать по-хозяйски. У меня в губернии оброк преобладает в двух уездах: Петровском и Хвалынском. Там мужик торговый, на Волге бывалый, в отход ходит, деньгами считает, и надел у него невелик. Слово «артель» для него не пустое: они и рыбные ватаги держат, и в соляные собираются, и плотничают артелями. Ежели наша артель там пойдет, то пойдет не по бумаге, а по привычке.

— А барщинные? — спросил Ершов.

—

Закладка:

— Тогда так, — сказал Константин Николаевич и обвел ногтем кружок на карте. — Дубовский уезд, где имение Винокуровых, и один из помянутых оброчных. В Дубовский поедет Юрий Федорович: там надобно начинать с отцом автора, чтобы ни у кого не было повода говорить о снисхождении к родне.

— Дубовский уезд* лишь недавно выделен из Царицынского и сразу такое внимание может сработать не так, как мы думаем.

* — в РИ Дубовка была не городом, а посадом, и входила в Царицынский уезд. Здесь — она получила до попадания ГГ статус города и выделена в отдельный уезд

— И все же мы поступим так, — покосившись на меня, заявил Константин Николаевич.

— Как вам будет угодно, — не стал дальше спорить Игнатьев.

Затем мы перешли к обсуждению, кто еще выдвинется по уездам, кто останется в Саратове, как мы будем списываться, и какие меры имеем право предпринять в случае форс-мажора.

Когда общая часть кончилась и все пошли к окнам смотреть на Волгу, губернатор тронул меня за рукав.

— Роман Сергеевич, — сказал он негромко и отошел со мной к дальнему окну, в угол. — Теперь о вас. В своем письме я просил Вас меня выслушать и не рубить сгоряча — не вводить Вашу реформу разом по всей губернии. Мне радостно, что мои слова услышаны, но печалит, что они не дошли до Вас. Надеюсь, ко мне от этого у Вас неудовольствия не имеется?

— Ни в коем случае, Алексей Дмитриевич.

Губернатор удовлетворенно улыбнулся и задал новый вопрос:

— Тогда мне любопытно другое: куда вы сами хотите ехать? В Петровский или Хвалынский уезд?

— В Хвалынский, — сказал я, не раздумывая. — Насколько я понял, в Петровском практикуют не только оброк, но и барщину, причем — пополам. Потому начну с чего-то более «легкого», чтобы наработать опыт.

— Радостно слышать столь здравые рассуждения. Хвалынский, стало быть, — Игнатьев кивнул и посмотрел на меня внимательно. — Только, Роман Сергеевич, я вас обязан предупредить, как старший: мужик ждет свободы без обременений и даже оброчные крестьяне могут выразить свое недовольство, услышав про долг. И выражает он свое недовольство так, как привык испокон веков — вилами и топорами. Мой совет: возьмите в дорогу кого-нибудь из становых, они люди грубые, но мужика знают. И не отмахивайтесь от помощи батюшек. Я говорил с Владыко, он поспособствует вашему начинанию со своей стороны. Коли начнут мужики роптать — вы уж не стесняйтесь к их помощи обращаться.

— Благодарю за совет. Я им воспользуюсь, — кивнул я. Раз уж находящийся на посту губернатор так переживает, у него наверное есть на то основания. И упоминания о разбежавшихся мужиках несколько лет назад, о чем все кроме меня в курсе, заставляет еще серьезнее отнестись к его предупреждению. — И еще, Алексей Дмитриевич, у меня к вам просьба. Я приехал не один: со мною невеста и ее компаньонка с дочкой. В первый уезд я их с собой брать не буду, действительно неизвестно, как все пойдет. Да и дорога для девочки тяжко дается. Вы уж присмотрите за ними, пока меня не будет.

Игнатьев чуть улыбнулся, первый раз за все утро.

— О том можете не переживать. Пригляжу, как за своей родней. А в Хвалынске за помощью в первую голову обратитесь к местному исправнику. Панфилов его фамилия. Он человек грубый, но исполнительный. Назовете ему мое имя — вас примут и окажут всю помощь, что потребуете.

Разъезжались мы тихо, без тостов. В Саратове в итоге остались все, кроме Самарина, меня и, что стало для меня неожиданностью, Семенова. Петр Петрович выразил желание отправиться в уезд со мной. Остальные члены комиссии остались в Саратове ждать наших отчетов.

Но и без дела они тут сидеть не будут. Панин с Кавелиным, к примеру, займутся учреждением присутствий по крестьянским делам для начала — в Саратовском уезде. А великий князь, как и было сказано мне ранее, пока лишь станет смотреть за нашей работой со стороны, но в готовности вмешаться по необходимости.

С Настей я прощался вечером, во время прогулки по городу. Та переживала, что впервые за последние месяцы мы расстаемся, но истерик устраивать не стала. Лишь крепко держала меня за руку все время, пока мы осматривали новый город. А утром я уже садился в свою карету вместе с Петром Петровичем. Нас ждал Хвалынск.

* * *

Саратов. Дом губернатора

Лакей унес посуду, и в зале стало слышно, как потрескивают свечи да как за стеной, в сенях, кто-то из дворовых волочит по полу половик.

Алексей Дмитриевич остался сидеть у стола, не поднимаясь. Перед ним лежали четыре карты, и на верхней, уездной, ноготь великого князя оставил вдавленный след над Дубовским уездом. Мужчина провел по этому следу пальцем, будто стирая, и не стер.

Полтора года. Полтора года он водил у себя в доме комитетские заседания — предводители, помещики с родословными, споры о выкупе, о наделах, о том, как бы все осталось по-старому, и гнал в Петербург справки, ведомости, представления. Он был уверен, что дело пойдет по губернскому порядку: от комитета к министру, от министра к Государственному совету, и что имени его в этом деле хватит на всю оставшуюся службу. А выходило так, что решили в Петербурге, быстро, и решили по бумаге, которую написал мальчик из Дубовского уезда.

Мальчик приехал. Игнатьев ждал увидеть человека с гонором: молодой, отмечен государем, в пятнадцать лет уже в рескрипте — такие обыкновенно держатся так, будто им уже дали генерал-адъютанта. А приехал юноша, который кланялся ровно, отвечал не по написанному, а по своему, и на вопрос «куда вы сами хотите ехать» сказал «в Хвалынский» не задумываясь.

Вот это Игнатьев отметил отдельно.

Дубовский уезд был у него на родине. Имение отца, знакомые, соседи, исправник, всякий пристав знал, чей он сын. Юноша мог поехать до дома, сидеть там в тепле, за отцовским столом, и никто бы слова не сказал: начали с Царицынского края — так и начали, кому как не своему там распоряжаться. А слова о том, что могут начаться пересуды… Так они в любом случае

Закладка:

Умен. Или очень молод и потому бесстрашен. Игнатьев, впрочем, знал по опыту, что из этих двух объяснений второе куда чаще встречается, а ошибаются на нем не реже.

Хотелось держать его при себе в Саратове, при комитете, в общем порядке — так спокойнее, так его работа будет видна всякому и каждый сможет сказать, что он, Игнатьев, ее направлял… Но вышло, что пришлось отпустить. Отпустить тоже не беда: пригляд за ним поставить, да потом написать, что только благодаря своевременной помощи губернатора у юноши все получилось.

Еще радовало присутствие Великого князя. И то, что он остался в Саратове. Можно свести более тесное знакомство с братом императора. Покажешь себя с лучшей стороны, так это не забудется. И Игнатьев видел, что именно Его Высочество главный среди приезжей комиссии. Юношу никто тоже вниманием не обделял, из чего можно сделать вывод, что его здесь проверяют для дальнейшего продвижения вверх. Но главный — брат государя, это точно. По-иному и быть не могло.

Хуже было с другими.

Панин Алексею Дмитриевичу не понравился. И не по делу, а по манере: он сел в его зале так, словно его позвали не как участника комиссии, а принимать губернию под свою руку. Кавелин держался чистым кабинетом: разложил привезенные бумаги и говорил о правовой стороне, которая к живой губернии не всегда применима, или будет работать не так, как он видит. Самарин был работяга, из тех, кто читает и пишет до полуночи и не любит говорить на людях — такой не опасен, но и не полезен в главном: он не отвезет в Петербург того, что нужно Игнатьеву. А Семенов — тот все записывает, все разложит по столбцам и увезет, и по этим столбцам потом будут судить в столице. Вот только о том, что из губернии следует знать наверху, надо позаботиться ему самому, никому не поручая. И самое лучшее — задружиться с великим князем. Тогда мнения всех остальных будут не столь важны.

* * *

Слух о приезде высоких чинов из столицы покатился по всем дорогам губернии. Причины такого внимания назывались разные, но самые прозорливые вспомнили о недавно вышедшем рескрипте императора. Те, кто о нем вообще слышал. Но они же делились с соседями, а те уж перевирали на свой лад.

Из того, что было известно в народе, говорили так: государь соизволил освободить крестьянина, а проект принадлежит дворянину Винокурову, и повелено ввести его в Саратовской губернии прежде прочих.

— Свобода, стало быть, — удивленно чесал макушку бурлак.

— Свобода, да не всякому, — отзывался приказчик, человек сноровистый. — Вон и бумага: прежде прочих мест. Значит, у кого прежде — тот и выкупайся прежде.

— Чей-то выкупаться-то? — спросил зипунный. — Про выкуп ни слова не сказано!

— А ты думаешь, что тебе она «за так» достанется? — ехидно хмыкал приказчик. — Помяни мое слово — еще и должен останешься, и дети твои платить будут.

Бурлак поджал губы и уже по-иному принял известие.

Никто ничего точно не знал. И это незнание пошло гулять дальше, обрастая, как всегда бывает, новыми байками. У одного оно обратилось в «дадут всем по рублю на душу в придачу», у другого в «землю отберут в казну, а мужика сделают „государевым“, а не помещичьим», у третьего в «часть отпустят, а у остальных все как раньше останется».

К началу февраля слух был уже в двадцати деревнях, и в каждой он звучал по-своему.

Например, в Каменку его принес богомолец, ходивший в Саратов на поклон к мощам: он рассказывал, что у господ прочтен указ, что воля будет в воскресенье, а до того никому никуда не выходить, потому что господам надобно всех переписать. Мужики слушали и верили на половину; староста слушал и понимал одно — грядут перемены, а они всегда к худу. И затем шел в волостное правление — спрашивать. В волостном правлении писарь сам ничего не знал, но так как спрашивать у него в тот день пришли пять человек, он надел картуз и пошел к попу. Кому как не духовному лицу знать, чего опять господа выдумали? Они ж ему исповедаются, глядишь, и о своих думках говорили.

Поп в Каменке был человек старый, читал по-книжному и перетолковывать не любил.

— Не было мне о том ни бумаги, ни наставления, — сказал он. — Придет время — объявят в церкви, тогда и узнаете. А покуда всякий, кто станет вам сказывать государеву волю от себя — смутьян, и его надобно гнать от себя, а не слушать.

— Так ведь в ведомостях печатано, батюшка, — сказал писарь.

— Печатано, — согласился поп. — Ведомости я сам читаю. Только в ведомостях про то, что вам надобно, нет ни строки. И как вы сейчас все вывернете, а потом не так выйдет, так ты же крайним и останешься. Оттого и говорю: не толкуйте.

Из Каменки слух пошел дальше, уже с поповскою оговоркой — что слушать никого не велено — и в этом виде он оказался хуже всякого другого: потому что мужик, которому велено не толковать, толкует вдвое. А уж «не слушать» принимает как обратное — еще ширче распахнуть свои уши и внимать всем, чтобы по крошке выловить истину.

В итоге к приезду столичных господ народ оказался взвинчен до крайности — от непонимания и страха перед неизвестностью.

Глава 8

Бонусная глава за 200 лайков)

12 февраля 1860 года

Хвалынск

До Хвалынска мы добирались два дня, и последние версты я снова ехал не в карете, а рядом с Тихоном — понравился мне вид с его места, да и погода располагала. Петр Петрович тоже порывался сесть на облучок, но места здесь лишь на двоих, потому ему пришлось остаться в карете.

Город открылся с пригорка, сразу весь: длинная улица вдоль Волги, каменные купеческие дома в два и три этажа, тесовые крыши слобод за оврагом, сады, которые зимой стояли черными, будто кто-то обвел их углем по снегу, колокольни и, за всем этим, река — белая, просторная, с санными дорогами

Закладка:

Петр Петрович Семенов всю дорогу писал. У него была манера: он не спрашивал, а ждал, пока ты сам скажешь, а потом заносил в тетрадь короткой строкой, без единого лишнего слова. Из Саратова мы выехали вдвоем, и в дороге я понял, зачем он напросился. За два дня поездки он выспросил у меня всю мою реформу от начала до конца, по пунктам, и раза три возвращался к тому, что ему казалось недоговоренным: как именно считать долг из первых доходов, кто ведет книги, кому жалуются, если артельный совет неправ. Я отвечал, а он записывал. К концу пути у него в тетради было больше порядка, чем у меня в голове.

— Ну-с, Роман Сергеевич, — сказал он, когда мы въехали в город, — вот вам и первая проба. С чего начнете?

— С исправника, — сказал я. — Раз Алексей Дмитриевич к нему мне посоветовал в первую голову обратиться, то с него и начну.

Панфилов жил в небольшом каменном доме. Нас он принял в кабинете, где пахло табаком, махоркой и мокрой шубой, а на столе лежали ворохом бумаги, придавленные печатью вместо пресса. Был он мужчина лет сорока пяти, широкий, с обвислыми усами и с тем выражением лица, с каким люди его должности смотрят на всякого приезжего, пока не поймут, чего от них ждать: не то чтобы враждебно, а как на работу, которую еще неизвестно, как придется исполнять.

— По какому делу? — спросил он, не вставая.

Я положил перед ним бумаги от губернатора: приказ всячески мне способствовать за подписью Игнатьева, копию сенатского указа и мое назначение в комиссию. Панфилов читал медленно, водя пальцем по строкам, потом отложил верхний лист, взял второй, дочитал и только тогда поднялся.

— Стало быть, это вы, — сказал он. — Мне Алексей Дмитриевич телеграфировал, что приедет человек от комиссии. Только писано было — от комиссии, а не что сам автор проекта.

— Автор, — сказал я. — И мне тут надобно будет много вашей помощи.

— Помогу, что в моих силах, — кивнул он степенно. — У меня под рукой пять станов, на каждом по два становых, да десятские по деревням. Порядок поддерживать хватает, но ежели народ бузить начнет, то этого мало. Прошу вас учесть сие.

Не успели мы сесть, как в сени вошел еще один человек: немолодой, в хорошей шубе, с лицом человека, привыкшего, что его слушают.

— Лука Ермилович Толмачев, — отрекомендовался он, — здешний городской голова. Мне уже донесли, что из Саратова прибыл чиновник. Я почитаю за обязанность явиться сам, а не ждать, покуда меня позовут.

Он сел, оглядел мои бумаги, которые Панфилов еще держал в руках, и, к его чести, читать их не попросил, а стал спрашивать.

Я рассказал коротко: указ есть, губерния идет первой, вводить будут уезд за уездом, и Хвалынский — один из первых двух, потому что здесь мужик оброчный, торговый, приученный считать деньгами и ходить в артелях на Волгу.

— Это верно, — кивнул Толмачев. — У нас артель не выдумка. Рыбные ватаги, плотники, бурлаки — все артелями искони работают. Мужик наш слово это знает. Только, — он поднял палец, — вы, Роман Сергеевич, не подумайте, что он от этого меньше боится. Он боится не артели, он боится, что его в ней обсчитают.

— Об этом и будет первый разговор, — сказал я. — Но прежде надобно, чтобы за столом сидели все, кто в уезде что-то значит. Чтобы кривотолков не пошло. А то я объявлю, мужик поверит, а помещик не поверит, потому что не знает об этом, и пойдет меж ними распря по уезду.

Панфилов крякнул.

Толмачев же сразу понял и подхватил:

— Тогда позвать надо главу дворянства и протоиерея. Андрей Ильич Кушелев — предводитель уездный, человек не злой, но помещик до костей, ему всякая перемена поперек. А отец Никодим в соборе — его здесь слушают больше, чем меня и исправника вместе.

— Зовите, — сказал я.

Пока ждали местных представителей власти, я приказал Тихону найти нам комнату для постоя. Петр Петрович же пошел по городу. Как он сказал — решил посмотреть, чем живет местный народ, да как в целом думает. Я ему не мешал.

Председатель собрания и протоиерей подошли через пару часов, от чего в кабинете Панфилова сразу стало тесно. Кушелев вошел, оглядел нас с порога и сел так, будто пришел не совет держать, а узнать, чего от него хотят и скоро ли отпустят. Отец Никодим, высокий, сутулый, с длинными волосами и с руками в черных жилках, сел с краю и положил на колени широкую ладонь.

— Господа, — заговорил я. — Прежде чем мы что-нибудь начнем делать, я должен вам объяснить, что именно будет делаться. Все, что я скажу, писано в указе, и ничего сверх указа я не выдумываю. Слушайте по порядку и не перебивайте. На все вопросы отвечу позже, как ознакомлю вас с деталями реформы. Мне важно, чтобы у каждого находящегося здесь не возникло недопонимания, а главное — каждый должен уяснить: решение принято, и оно не обсуждается, его нужно привести в исполнение. И я надеюсь, что вы не будете идти против указа Его Величества, — подчеркнул я последний момент.

Убедившись, что меня внимательно слушают, я перешел к сути.

— В Саратове учреждается губернская выкупная и артельная палата. При губернаторе и при человеке от министерства внутренних дел. На ней общий учет долгов и выкупных платежей по уездам, сверка отчетов уездных комиссий и надзор за тем, чтобы помещик не обходил норму хлеба, которую мужику положено оставить на прокорм. И туда же идут на утверждение все крупные переводы артелей под управление казны: ежели в уезде хозяин оказался негоден, дело артели передают государству или другому помещику не исправником и не на словах, а по бумаге из палаты.

— Это еще почему? — спросил Кушелев.

— Я просил не перебивать, — покосился я на Андрея Ильича. Тот нахмурился, но больше ничего не сказал. Чуть подумав,

Закладка:

— Простите, что перебиваю, но кто ж эти люди? — спросил Панфилов. — У нас в уезде агронома нет вовсе.

— Первых пришлют от палаты, — сказал я. — Они будут обязаны не только выполнять свои прямые обязанности, но и набрать себе учеников из местных, способных к этому делу.

Я сделал паузу, чтобы убедиться, что меня поняли, и снова Кушелев не удержался от вопроса:

— Хорошо-с. А деньги? Кто будет собирать, хранить?

— Деньги идут через кассу палаты. Двойная подпись на всяком кассовом документе, ежемесячная ревизия, и ведомость выплат печатается в уездных ведомостях. Господа, я не сумасшедший, — сказал я, поймав их лица. — Я понимаю, что ведомость эту мужик прочтет не всякий. Но прочтет писарь, прочтет староста, прочтет мещанин, а через них узнает вся волость. Всякий слух страшнее в темноте. Ежели люди знают, сколько собрано и куда ушло, у них пропадает половина поводов видеть обман.

Толмачев одобрительно качнул головой. Кушелев промолчал.

— Это был самый высокий уровень, а теперь перейдем уже к уездном, на котором работать вам. На первом этапе необходимо создать уездную комиссию по освобождению крестьян и устройству артелей. Председатель — Панфилов, как представитель государства по месту.

— Дождался, — сказал исправник без всякой радости.

Я не обратил на его реплику внимания и продолжил. Сейчас я озвучивал все то, что мы с членами комиссии обсуждали еще в поезде, по пути в Саратов, а потому не боялся ошибиться.

— В комиссии: уездный агроном, казначей, двое или трое гласных от думы, — я посмотрел на городского голову, — и один-два помещика из соседних уездов, не здешних. Не потому, что здешние хуже, а потому, что сосед правит строже: ему тут ни с кем не ссориться и не дружить после заседаний.

— Умно, — сказал Толмачев.

Кушелев на это промолчал, еще сильнее нахмурившись.

— Комиссия утверждает списки артелей, доли и пайщиков, ведет книги учета скота, делянок леса и разбирает споры. Ниже — становые приставы: порядок, склады, мастерские, и передача людей от помещика государству, где до того дошло.

— Хватит ли? — засомневался Панфилов. — Их немного, и иной работы с нас не снимают.

— Будут работать посменно. И все это — на время введения реформы в жизнь. А ваша задача, Сергей Сергеевич, написать позже отчет — сколько времени уходит у них на выполнение этой повинности, какие самые острые проблемы приходится решать, и сколько людей требуется на это направление по вашему уезду.

Исправник сдвинул брови и ничего не ответил, но я видел, как он думает, как бы побыстрее избавиться от новых обязанностей.

— Дальше волость, — продолжил я. — Волостная управа, выборная. Она ведет сельские книги, метит скот, распределяет сено между крестьянами, фиксирует нормы хлеба и собирает первые акты: о падеже, о пожаре, о болезни. Без такой управы мы будем возить всякую мелочь в уезд, и уезд задохнется в бумагах. Внутри артели — артельный совет, тоже выборный. Он распределяет паи, утверждает распорядок, ведет учет отработанных дней и выплат и решает мелкие споры. И у него тоже две подписи на кассовых книгах да ежемесячная сверка с уездной комиссией.

Отец Никодим до этого сидел не шевелясь, а тут проговорил, не поднимая головы:

— Вы, Роман Сергеевич, все про подписи да про книги. А мужик в артель придет не за подписью, а за тем, чтобы его в ней не обманули.

— В том и дело, батюшка, — сказал я. — Подпись и книга для того и нужны, чтобы можно было обманутого защитить. Артельный совет обмануть может, я знаю, что всякий власть получивший свою выгоду ищет. Оттого над мужиком еще три расправы стоят, и об этом надобно сказать отдельно.

Кушелев вздохнул и поерзал в кресле:

— Ну, говорите, — пробурчал он. — Что еще за расправы?

— Первая: артель и помещик, — я стал загибать пальцы, чтобы и самому не сбиться. — Между ними всякое бывает: заказы, цены, качество работ. Здесь уездная комиссия для них выступает, как третейский судья, и в суд тот входить будут агроном, казначей и один гласный от думы. Они смотрят расчет, сверяют объемы и качество и утверждают цену. Решение их обязательное, обжаловать можно только в палату.

— Это что же, мужик на меня жаловаться будет, и судить будут не равные мне, а иные мужики? — спросил Кушелев, и в голосе у него было больше любопытства, чем дерзости.

— В целом — да, — не стал я отрицать. — В уездную комиссию будут входить в основном люди из мещанского сословия, хотя и дворянам туда ход не запрещен. Просто нас меньше. В случае разногласий эта комиссия составит акт. И ежели вы, к примеру, срываете заказы или платите ниже уговоренного не раз и не два, а постоянно, то артель уходит из-под вашего управления. К государству или к другому помещику, у кого дело идет как положено. Не потому, что вы злодей, а потому, что артель, которую обирают, работать не станет, а бросить ее нельзя: за каждым артельным долг, который он выплачивать должен помещикам через казну.

Кушелев пожевал губами и ничего не сказал. Отец Никодим, кажется, одобрил это молча.

— Вторая расправа: свои внутри артели, — я поднял второй палец. — Паи, дисциплина, счет дней. Сперва артельный совет: разбирает, проверяет учет, решает простым большинством. Кто не согласен — идет в волостную управу. Управа смотрит книги, может поправить доли, но пай без согласия самой артели менять не вправе. Это надобно помнить твердо: покуда артель не согласилась, никто ее пая не касается.

Панфилов, до этого слушавший, как слушают чужую длинную бумагу, вдруг ожил:

— В бумагах упоминается, что мужик из артели уйти может.

Закладка:

— В том и самый трудный узел, — сказал я. — Уходить с долгом можно, и запрещать ему это силой нельзя, потому что тогда выйдет та же крепость, только под другим названием. И вот как это должно выглядеть: он подает прошение в уездную комиссию и указывает, куда уходит и кто его берет. Комиссия проверяет, есть ли там место, и согласны ли в новой артели принять еще одного человека. Ежели да — перевод записывают в книгу, копию в палату, копию прежнему помещику, и мужик вместе со своим долгом переходит на новое место отработки. Ежели нет — отказ, и он остается покуда в артели.

— То есть без моего согласия его забрать могут? — спросил Кушелев.

— Именно так, иначе какая же это свобода будет? — усмехнулся я. — Вы же его никогда не отпустите, даже ежели он вам не нужен вовсе.

— И правильно, — неожиданно вставил Толмачев. — Бывали у нас случаи, когда бурлак с одной ватаги в иную хочет перейти, и там его ждут, а артельный бригадир не дает того. Словно он барин ему. Уж сколько потом головной боли от таких историй случается — жуть!

Я дал городскому голове высказаться и продолжил:

— Третья расправа связана с землей. Знаю, что многие крестьяне ее ждут, особенно, кто барщиной отрабатывает. Так вот — мужик получит ее только в рамках собственных подворий. И чтобы рассудить — сколько и почему он получил, нужна подкомиссия — землемер, волостной старшина и человек от палаты. Границы, подворья, пастбища, лес, сено — все это в их власти. Они фиксируют границы, утверждают делянки и ведут реестр. Всякий спор решается по межевым книгам и актам, а не по тому, кто громче крикнул. Сено и пастбище — по утвержденным квотам. За лишнюю голову скота платит уже двор, а не артель, а деньги идут хозяину пастбища — помещику, али государству.

— Это мужику не понравится, — сказал Панфилов уверенно. — Ор будет — выше гор.

— Не понравится, — согласился я. — Потому и говорю: без схода и без разъяснения это не вводится, иначе нам тут же припомнят, что мы пришли обирать.

— А ежели артельщика наказали неправедно? — спросил отец Никодим.

— Восстановить можно по бумаге. Артельный совет составляет дисциплинарный протокол: кто, когда, в чем проступок, кто видел, какая мера. От выговора до лишения доли в прибыли. Жалоба на несправедливое наказание идет в волостную управу, оттуда в уездную комиссию. А ежели дело тяжелое — драка, порча имущества, самовольный уход — то это уже не артельное дело, а становой пристав и общие законы империи.

— Стало быть, на все про все бумага, — сказал Кушелев с усмешкой.

— Бумага, — сказал я. — И пример вам, чтобы не думали, что я из любви к писанине это придумал. У мужика пал скот. Ежели он придет с пустыми руками и скажет «пала корова», ему никто ничего не заплатит: ни артель, ни казна. А ежели у него два свидетеля, подпись волостного старшины, отметка в сельской книге и подпись землемера — тогда есть за что платить. Без этого начнется так: пало у одного, а сказали, что у десяти, и вся губерния будет доить казну, покуда она дно не покажет. Вот для того протокол, вот для того книга, вот для того две подписи.

— Убедительно, — сказал Толмачев.

— И про недоимку, — продолжал я. — Ежели артель не заплатила, казначей уездной комиссии идет к ней вместе с ее представителем и сверяет счеты на месте. Не сошлось — дело идет в палату, а та может назначить независимую ревизию. Взыскивают недоимку казенные органы, как и написано в указе, но не иначе как с уведомлением артели, и у артели есть право обжаловать. Не потому, что мне так нравится, а потому, что ежели у мужика отнимут последнее без объяснения, то он и прав, когда говорит, что его обобрали.

Кушелев пожевал губами и снова заговорил недовольно:

— Роман Сергеевич, я вам скажу то, что вы сами узнаете через неделю: написано у вас складно, а делать это все кто будет? У меня вот нет ни казначея, ни агронома, ни писаря, который разберется в ваших книгах. И кто работать будет во всех этих комиссиях?

Я этого и ждал и потому ответил сразу:

— Затем я и собрал вас сегодня, Андрей Ильич, а не прислал циркуляр. Людей надобно набирать здесь, на месте, и учить здесь же, а не ждать, покуда их пришлют из Саратова. Тех людей, у кого специализация есть — агрономы, к примеру, губерния направит. Но и вы уж своих воспитывайте, а не только на помощь сверху надейтесь. Кто у вас в уезде грамотный, честный и в деньгах разбирается, кроме купцов?

Толмачев поднял руку, как в думе.

— Есть такие. В приказе общественного призрения сидит человек, Никифоров. Скучный, но счетный.

— Вот с него и начнем, — сказал я.

Дальше пошло не так гладко: Кушелев спросил про хлебные магазины, Панфилов — про то, кто будет кормить становых, ежели им придется ездить вдвое больше, Толмачев — про то, кто платит писарям в волостях, а отец Никодим вдруг спросил, что будет с теми, кто уже теперь должен помещику по старым книгам. На каждый вопрос у меня был ответ из указа, но не на каждый — из головы: какие-то мелочи я записывал себе на листок, чтобы после спросить у Кавелина либо у палаты. И очень жалел, что не взял с собой Александру. Ее помощь, как моего писаря, была бы неоценима. Но я решил не отрывать ее от дочери, а ребенку новая поездка точно ни к чему, вот и оставил всех своих дам в Саратове. И тут надо думать — или все же говорить с кузиной о возможности оставить ее дочку на попечение Насти, или искать себе личного писаря уже из местных.

После всех пересудов дошли до главного:

— А теперь скажу, с чего мы начнем завтра. Первое дело — не комиссия, не книги и не казна. Первое дело — объявить людям, что именно будет, и как оно будет проходить. И объявить так, чтобы не переврали, а для этого недостаточно расклеить лист: его прочтет один писарь, народ поймет по-своему, и к вечеру по

Закладка:

— Это вы верно заметили, — сказал Толмачев. — У нас уж чего только не рассказывают.

— Оттого и прошу каждого взяться за свое. Лука Ермилович, вы передайте весть мещанам, по всем уровням, до самых малых. Напрямую реформа их не касается, но купцы — первые наниматели артелей, и им надобно понимать, с кем они будут работать, по каким расценкам и кто им будет платить. Ежели купец не поймет, он артель не возьмет, а без этого все наше дело станет на месте.

— Передам, — сказал Толмачев. — И сам растолкую, где не поймут.

Отец Никодим поднял голову, и я впервые увидел его глаза, светлые и очень внимательные.

— А я бы, Роман Сергеевич, — сказал он негромко, — сделал это на площади перед собором. В воскресенье, после поздней обедни. Тогда народ будет не на работе и не при деле, а при церкви, и соберется не по приказу, а сам. И надобно, чтобы он видел, что за вами стоит государь. Вы говорите от государя, вы приехали по его указу. Мужик наш этого не поймет из бумаги, а увидит — из того, что вы стоите перед храмом, и что при вас исправник, и что я вас благословляю.

— Государь помазанник Божий, а дело его — воля божья, — добавил он тише. — Мужик это свяжет в одно, и ему будет легче.

— Согласен, — сказал я. — Так и сделаем. Тогда, Сергей Сергеевич, к вам просьба: соберите старост деревень по уезду к завтрашнему полудню на площади перед церковью. Всех, до кого дойдет ваша рука. Буду держать речь перед народом, чтобы каждый услышал из моих уст, а не через писаря какого или по слухам.

Панфилов почесал под усами.

— До дальних не дойдет к утру.

— До кого дойдет, тем и скажите. До остальных дойдет через волостную управу, пусть там старосты и соберут своих.

Кушелев, не дожидаясь, пока попросят, сам сказал:

— Помещиков я оповещу. Всех, кто в уезде. И скажу, что ежели кто не явится — я не стану за него просить, когда у него начнут отбирать артель.

— Спасибо, Андрей Ильич.

— Благодарить будете, когда обойдется, — буркнул он.

— Значит, выступление завтра, — сказал я. — В воскресенье. К полудню, после обедни. И вот еще что, господа: кто придет, тот придет с тем, что уже слышал. Мужик в уезде уверен, что ему дадут волю без выкупа и всю землю. Надобно сказать сразу и прямо, что выкуп будет, что его растянут на годы и что земля под подворьем его, а надел — с долгом. Говорить толпе об обмане их ожиданий страшно, но обойти это молчанием еще страшнее: тогда через неделю точно бунт получим.

Толмачев и Панфилов переглянулись, и я понял, что оба думают одно: этот приезжий собирается испортить себе первый же день. Но спорить не стали.

Расходились в темноте. Тихон уже ждал меня у порога дома исправника.

— Нашел я вам угол, господин. У вдовы одной комнатку снял.

Я благодарно кивнул ему, и парень повез меня на место моего временного пристанища.

Комнату сдавала мещанка Аграфена Иванова, вдова лет пятидесяти. Она встретила меня в сенях с лампой, поглядела, как я стряхиваю снег, и молча пошла ставить самовар. Комната была маленькая, в одно окно на двор, с железной кроватью, столом, покрытым резьбой по краю, и образом в углу. Пахло сушеными яблоками, которыми здесь, видно, пропиталось все, от занавески до подушки.

Я сел на кровать, не раздеваясь, и просидел так довольно долго. Завтра мне предстоит впервые выступать перед большой толпой из самых разных сословий. И говорить довольно неприятные для некоторых вещи. Как бы бунт не начался прямо там. И чтобы этого не случилось, надо подготовить речь для начала. И продумать — что делать, когда начнется гвалт. А он начнется. Вопрос в ином — сумею ли я его обуздать?

Глава 9

12 февраля 1860 года

Дубовка

В город Юрий Федорович прибыл глубокой ночью, а потому сразу к местным властям не пошел. Ямщик высадил его почтовой станции, где еще горел фонарь, и долго возил кнутовищем по заиндевелой доске, покуда из караулки не вышел сторож с колотушкой и не показал, где на Нижней улице сдаются комнаты. Самарин взял чемодан и пошел по скрипучему насту, мимо темных лавок с навесами и запертых амбаров, от которых пахло мышиным дерьмом. Собаки за заборами принимались лаять загодя, будто знали, что идет чужой.

Комнату он нашел в местном доходном доме: без столичных излишеств, с одной скрипучей кроватью, бельевым шкафом и письменным столом. Заспанный домовник выдал ключ, взял рубль задатка и поинтересовался — нужно ли господину чего, али он может идти дальше досыпать. Юрий Федорович не стал ничего просить, а разделся и упал в постель, надеясь выспаться с дороги.

Вот только проснулся он от стука в дверь. За окном было еще серо, иней стоял на стекле узором, а печь за ночь остыла так, что железная дверца отдавала холодом. Открыв дверь, он увидел мужчину лет тридцати в мундире капитана-исправника: шинель внакидку, шапка в руке, на усах налип иней.

— Прошу прощения, коли разбудил. Капитан Губин, Василий Емельянович, — представился незнакомец. — А вы-с, как мне доложили, к нам по делам новой реформы прибыли?

— Да, это так, — кивнул Самарин и представился сам.

— Тогда буду ждать вас в ресторане у госпожи Повелецкой. Там и позавтракать можно. Или вам удобнее будет в ином месте?

— Лучше где-то, где ушей поменьше, — заметил Самарин.

— Тогда буду ждать вас у себя в кабинете, в полицейском участке.

Участок помещался на той же улице, что и доходный дом, только в другом конце.

Через час Юрий Федорович, приведя себя в порядок и позавтракав у Повелецкой пирогом с вязигой, сидел уже у Губина. В кабинете пахло махоркой и казенными чернилами, на столе лежали бумаги, придавленные тяжелой печатью, в чернильнице торчало гусиное перо с обкусанным концом, а на подоконнике стояла бутыль с мутной водой и сохли сухари. За стеной, в караулке, кто-то мерно стучал в пол, будто отбивал такт.

Василий Емельянович оказался мужчиной деятельным: встретил Самарина лично у проходной и, пока они шли через двор, успел дважды крикнуть кому-то за ворота и раздать три распоряжения, а

Закладка:

— Так и передайте, что благодарю и остановлюсь у себя, — сказал он слуге. — А к Никифору Андреевичу я непременно зайду.

Слуга поклонился и вышел, а Губин, глядя ему вслед, сказал негромко, подтверждая мысли самого Самарина:

— Он не из любезности. Ему надобно, чтобы вы жили у него, и он слышал все сам, а не то, что ему перескажут.

В итоге Пазухин сам прибыл в полицейский участок, когда Самарин кратко пересказывал Губину и Повелецкому, оказавшемуся не только мужем упомянутой исправником держательницы ресторана, но и городским головой, нюансы новой реформы.

Городской голова, Аристарх Венедиктович, был человек пожилой, полностью седой с вислыми усами. Он сидел в шубе нараспашку, поверх сюртука, с тяжелой цепочкой на жилете; то и дело вытирал платком шею и слушал, наклонив голову набок, как слушают люди, привыкшие считать, а не читать. Пазухин вошел без стука, оставив в сенях палку с серебряным набалдашником, и сел не на предложенный стул у стола, а к окну, где было светлее; шинель на нем была хорошая, но старая, с потертым воротником, а сапоги простые, валяные, с кожаными застежками.

— А почему же сам автор этой реформы к нам не приехал? — спросил глава дворянского собрания.

— Я уже о том тоже спрашивал, — заметил Василий Емельянович, покосившись на Самарина. — И было сказано, чтобы кривотолков не пошло, будто Роман Сергеевич в родном уезде не так, как в иных местах, реформу вводит.

— Именно так, — подтвердил Самарин. — Если господин Винокуров будет здесь вести дело, то ведь найдутся злые языки, что начнут болтать, будто он ради собственного имения старается, и своим друзьям-соседям больше воли и прав дает, мужика здесь ущемляя. Даже если это не так.

Пазухин кивнул медленно, будто ставил в уме точку, и больше об этом не спрашивал.

Дальше уже Юрий Федорович повторил основные положения реформы для вновь прибывшего Пазухина: что воля объявляется с фиксированным выкупом, что земля остается за помещиком, что мужик волен выбирать артель, а дети его родятся свободными. Губин при этом что-то чертил огрызком карандаша на обороте рапорта, Повелецкий слушал, вытянув шею, а Пазухин смотрел в окно, за которым дворник скалывал лед у крыльца, и по лицу его нельзя было понять, согласен он или только терпит.

Потом Самарин попросил его заняться сбором местных помещиков.

— Аристарха Венедиктовича я уже просил собрать купцов, — посмотрел Самарин на городского голову, — а Василия Емельяновича — старост деревень. Прежде чем что-то вводить, надо о том сказать. Думаю завтра, в воскресенье, перед народом это озвучить. Но прежде — самим помещикам и местным купцам все узнать следует. Чтобы вы бучу среди простого люда не поднимали. Я же понимаю, что многие обидеться могут, если узнают всё вместе с мужиками, а не раньше их, — усмехнулся Юрий Федорович.

— То дело не быстрое, — заметил Никифор Андреевич. — За день все не успеют собраться.

— Но уж разослать весть с моими подробными объяснениями вы им можете? Тянуть с внедрением реформы в жизнь строго запрещено Самим! — значительно сказал Самарин, подняв палец вверх, имея в виду государя.

Все этот жест прекрасно поняли и уточнять, кем именно, не стали. Губин даже отложил карандаш.

— Да, так и сделаю, — заверил Юрия Федоровича Пазухин.

— Тогда вечером жду всех, до кого вы сможете дотянуться…

— В моем доме, — тут же предложил Никифор Андреевич место проведения собрания. — К семи часам. Места у меня хватит, чай будет, а кто замерзнет — тому и водки найдется.

— Хорошо, — не стал по этому поводу спорить Самарин.

На том они и разошлись. Повелецкий, уходя, долго застегивал шубу и говорил в сенях с кем-то из знакомых; Пазухин вышел молча, взял свою палку и уехал на санях скорой рысью, а Губин, оставшись с Самариным, подошел к окну и сказал:

— Вы уж не сердитесь, Юрий Федорович, но на вечер я вам одного не советую пускать: Петра Ильича Мосолова. Он мужиков своих держит на барщине и как услыхал про рескрипт, так грозился, что никого из мужиков не отпустит. Или же долг им неподъемный выкатит, что те до конца дней своих внуков на него горбатиться будут.

— Пустим всех, — сказал Самарин. — Наоборот — надо донести до каждого мысль, что идя против реформы, он фактически бунтовщиками себя выставляют.

* * *

После того как Василий Емельянович проводил Самарина, он постоял еще немного у окна, глядя, как тот идет через двор, обходя замерзшую лужу, и как за воротами сани, приняв седока, увозят на Нижнюю улицу. Потом Губин притворил дверь, снял мундир и повесил его на спинку стула, оставшись в сюртуке, который был ему тесен в плечах, и велел городовому подать чаю. Чай принесли в жестяной кружке, с двумя сухарями, и он сел за свой стол, придвинув к себе ближе чернильницу и придавив бумаги печатью.

Сведения о Винокурове для губернатора Губин собрал и отправил давно. Он даже помнил, в какой день: отписывал в среду, на прошлой неделе, и дважды переписывал набело, потому что хотел, чтобы там не осталось ни одного слова, за которое его самого можно было бы подтянуть. Ничего криминального в них упомянуто не было, а потому он и не сомневался, что юношу от работы над реформой не отстранят. Но капитан надеялся, что Роман приедет в свой уезд, где они смогут поговорить лично и при этом разговоре Губин намекнул бы юноше и об интересе губернатора и о том, что сам Василий выставил Романа в выгодном свете. Ведь так можно еще сильнее сблизиться с рванувшим ввысь по карьере Винокуровым. Вон он уже и с самим государем виделся, и благорасположение его имеет! Губин прикинул в уме: ему уже больше тридцати лет, из них четыре в исправниках, а дальше в уезде чина не возьмешь, тут надобно быть в губернии, а

Закладка:

Сама реформа Губина не пугала. Пусть он и получил летом одну деревеньку и сам стал помещиком, однако крестьян там немного — сорок душ, из них двадцать два тягла, — да и те все в основном на оброке у капитана сидят. Он даже помнил, сколько причитается: по пятнадцать рублей с тягла, триста с небольшим в год. И эти деньги, даст бог, он увидит только на следующий год в Покров. А пока и брать с крестьян нечего. И надо было как-то думать, где им работу найти, чтобы они смогли этот оброк выплачивать вовремя и утаить ничего не могли. А тут и думать не придется! Просто распределить своих крестьян по артелям, и начнет денежка капать. И не будь он капитаном-исправником, то можно было бы подумать о том, чтобы взять самому главенство над одной из артелей и показать себя хорошим управленцем. Связи у него благодаря службе имеются обширные и самого разного толка. И среди купцов он известен, да и их грешки знает, и приказчики при его виде шапку снимают, кланяются, и все местные помещики ему благодаря службе знакомы — уж сколько раз в год по их имениям он объезд делает! Показал бы себя, а там глядишь и еще пару артелей под управление ему дали бы — ведь далеко не все помещики смогут хорошо ими управлять, это Губин видел по своему уезду. Уж в этом Василий Емельянович не сомневался. Вот они-то и станут главными противниками реформы. И на таких надо бы Самарину указать и пояснить, почему они могут начать втихую саботировать внедрение реформы в жизнь.

Мужчина потянулся за карандашом и на обороте исписанного рапорта стал писать фамилии: Мосолов, Кулыгин, вдова Безобразова, еще двое помещиков помельче. Против Мосолова поставил крестик, против Кулыгина — вопросительный знак, потому что тот был из тех, кто всегда соглашается, а делает по-своему. Написав, Губин поглядел на список, нашел его коротким и добавил от себя: «А за сим смотреть».

— А все же хорош Роман, — усмехнулся он себе под нос, откидываясь на спинку стула. — Ведь тех же своих крестьянок, что ему игрушки делают, теперь официально в артель можно свести и дальше ими управлять, как до этого он делал. И с массажистками также. Не удивлюсь, если он и других своих крестьян по артелям уже распределил, да не удержал это в тайне. Потому его сюда и не допустили. Ведь верно тогда бы вышло — о себе подумал, а другие — крутитесь, как хотите. Или подумал, а потому и решил так не подставляться? — вдруг пришла капитану мысль. — Вот же жук! — невольно восхитился Губин хитростью парня и даже стукнул ладонью по столу так, что брызнули чернила. — Нет, с ним точно нужно дружить! Не всегда ведь он в столице будет. А даже если так, то через него самому можно подняться. Как бы теперь с ним пересечься только…

Он потер пятно от чернил мизинцем, посмотрел на палец и вытер его о бумажку. За окном смеркалось рано; в караулке перекликались, кто-то тащил по двору вязанку соломы, и в сенях хлопнула дверь. Губин допил остывший чай одним глотком и подумал, что если завтра объявление пройдет тихо, то послезавтра он сам предложит Самарину проехаться по уезду, а по дороге можно поговорить не спеша и без лишних ушей. А там, глядишь, и письмо в Хвалынск о вводе реформы в уезде напишется от общего имени, и в этом письме будет стоять и его, Губина, подпись.

* * *

Письмо от Романа Сергей Александрович получил позавчера, и с тех пор оно лежало у него на столе поверх всех бумаг, зачитанное до дыр.

Писано было двадцать первого января, и почерк был торопливый, неровный, с нажимом — видимо сын писал не за столом, а где-то стоя, между делами. Сообщал, что жив, что здоров, что работа, о которой он упоминал в телеграммах, доведена до конца, и что теперь она будет вводиться в Саратовской губернии, прежде всех прочих мест империи. И тут же писал подробности о той работе, пусть и без цифр.

Сергей Александрович читал письмо вновь, сидя в кабинете, при свете, падавшем из окна на лист бумаги и в который раз испытывал одно и то же: сперва гордость, от которой делалось тепло в груди, а потом холодок под ложечкой. В рескрипте, который был опубликован в местных «ведомостях» и лежал тут же, под прессом, не было сказано ничего о сути реформы и ее деталях. Только то, что государь соизволил дать мужику волю по работе Романа Винокурова, и что вводить надлежит сначала в Саратовской губернии. А все подробности будут, как выйдут указы из Сената. Помещики эти указы ждали, посылали в город письма с запросами, спрашивали у знакомых в Саратове и получали в ответ одно: ждите.

И только сам Сергей Александрович теперь знал детали благодаря письму сына.

Тут в дверь постучались, и в кабинет заглянула Евдокия.

— Барин, вам письмо посыльный от господина Пазухина принес, — сказала она, протягивая записку на серой бумаге, сложенную вчетверо и запечатанную печатью предводителя.

— Со слов посыльного: Никифор Андреевич велели всем дворянам быть в Дубовке как можно скорее, по делу рескрипта его императорского величества. Кто не приедет, за тех он не ответчик.

Забрав записку, мужчина быстро с ней ознакомился. В ней было все то, что сказали на словах. После прочтения Сергей Александрович не стал медлить и велел Корнею закладывать тарантас.

— Что случилось? — всполошилась Ольга Алексеевна.

— Дело Романа до нас дошло, — с улыбкой ответил ей помещик. — Сейчас все узнают то, что наш сын с государем обсуждал.

Женщина и обрадовалась этому, и опечалилась — что сам Роман к ним не приехал. Соскучилась она по своему мальчику безмерно.

Собирался Сергей Александрович недолго: велел подать шубу потеплее, сунул в карман письмо сына, а в другой — рескрипт, вырезанный из газеты, и, уже садясь в тарантас, спросил у Корнея, не проезжал ли кто из соседей.

— Дык, барин, вам же в первую голову весть доставили, — пожал плечами Корней. — Граф если

Закладка:

— Ясно. Трогай!

Дорога шла накатанная: обозы придавили снег так, что полозья по нему катились, как по льду. Мороз стоял крепкий, но без ветра. Тарантас набрал быстрый ход, чтобы к вечеру, пусть и позднему, уже быть в Дубовке. А версты через три он догнал возок Уварова, и тот, услыхав за спиной бубенцы, велел кучеру придержать.

— Сергей Александрович! — крикнул он, оборачиваясь и поднимая воротник. — Садитесь, вместе веселее.

Леонид Валерьевич был в бобровой шапке, тоже без своих домочадцев, потому места хватило на обоих. Они уселись рядом, прикрыли ноги волчьей шкурой, и возок пошел дальше.

— Что скажете? — спросил Уваров. — Я рескрипт читал трижды. И ничего не понял, кроме того, что велено вводить и что мы тому первыми.

— Я знаю больше, — сказал Сергей Александрович и сам почувствовал, как в голосе прибавилось весу. — Мне Роман писал. Позавчера то письмо пришло.

Уваров повернулся к нему всем корпусом.

— И что?

— Свобода будет недаром, а с выкупом. Выкуп фиксированный, не такой, какой барин назначит. Землю мужику не отдают вовсе: надела не отрезают, вся земля остается за нами. Мужик получает волю и право наняться в артель, к кому хочет: к своему помещику, к соседнему, али к купцу. А дети, которые родятся после объявления, будут свободными, и долг отца на них не переходит.

Уваров долго молчал, глядя перед собой на дорогу.

— Земля, стало быть, наша, — проговорил он наконец. — Это уже легче.

— Легче, — согласился Сергей Александрович. — Только вот беда — не поднялись бы мужики от того, что их наделов лишают. И пойдут ли они вообще в артели?

— Придут, — сказал Уваров. — Против воли государя им не устоять. Да и мы со своей стороны сидеть сложа руки не будем. А вы, Сергей Александрович, чем недовольны? Сын у вас вон где. В рескрипте его имя стоит. Вся губерния знает теперь, чья это работа.

— Этим и недоволен, — сказал Винокуров, и вышло это у него резче, чем он хотел. — Я горд, Леонид Валерьевич, Романом. А только скажите мне честно: кто завтра останется недоволен — на кого будут указывать? На государя? Нет. На Винокуровых. Нас будут проклинать в уезде, за столом не сядут, здороваться будут сквозь зубы. Все, у кого плохо пойдет дело, станут твердить, что Винокуров их разорил.

Уваров усмехнулся и поправил шапку.

— Не разорил он никого, покуда еще и не начали. А что проклинать будут — так не все же? Друзья от вас не отвернутся: я вот сижу рядом и не отсаживаюсь. А те, кто станет проклинать, ничего не сделают, потому что за Романом вашим не губернатор даже, а государь. Они это быстрее нас с вами поймут, как только узнают.

— Может, вы и правы, — вздохнул Сергей Александрович, немного отходя.

— А еще вот что, — продолжал Уваров. — К вам скоро придут просить. Через вас, через сына. Одному — побольше артелей в управление отдать, другому — долг для крестьян прибавить, третьему переписать что-нибудь так, как ему хочется. Вы уж держитесь крепко, Сергей Александрович: уступите одному — и через месяц у вас вся губерния будет просить.

Винокуров хотел ответить, но сначала налетел ветер, а потом уже показался дым над слободами. Он поправил воротник и смотрел, как город все быстрее приближается, вырастая на глазах.

— Как вы думаете, — спросил он, — что нам скажут?

— Много чего, — пожал плечами Уваров. — Никифор Андреевич человек основательный: соберет, объяснит, что знает. Может, бумаги какие покажет.

— Может, и Роман там будет, — сказал Сергей Александрович, стараясь, чтобы это прозвучало равнодушно. — Комиссия-то, слышно, в Саратове. Он мне оттуда телеграфировал. Адрес называл, да то, что в уезд отправляется для работы. Может — в наш в первую голову?

— Может, и так, — согласился Уваров. — Скоро все сами узнаем.

Сергей Александрович смотрел на приближающийся город и поймал себя на мысли, что сильно соскучился по Роману. И был бы рад его видеть даже без всякой реформы и если бы он прибыл без нового чина и должности.

Глава 10

12 — 13 февраля 1860 года

Дубовка

К семи часам у дома Пазухина стояло пять саней. Остальные помещики прибывали позже, из-за удаленности опаздывая к назначенному времени, но это сейчас мало кого волновало. Главное было — узнать подробности о новом указе из первых уст.

Кучера топтались у каретника, хлопали рукавицами, переговаривались о том, чей барин приехал первым, а в сенях лакей принимал шубы и складывал их на лавку так, что к концу съезда получилась гора меха, из которой торчали чьи-то шинели.

В гостиной горели все свечи, какие были в доме, и от этого общество, собравшееся в креслах, выглядело торжественно и недовольно одновременно. Пазухин стоял у стола, на котором лежала карта уезда и переписанная копия сенатских указов, и никого не садил, пока не съехались все. Городской голова Повелецкий обмахивался платком в углу; Губин, не снимая мундира, пристроился у двери, чтобы видеть всех; Самарин сидел сбоку, с портфелем на коленях.

К семи успело подъехать только шестеро помещиков, чьи имения были ближе всего к городу. Петр Ильич Мосолов, плотный, с одышкой, в сюртуке, который был ему узок в поясе, сел первым и сразу развернул кресло так, чтобы оказаться напротив Самарина. Афанасий Петрович Кулыгин, сухой и вежливый, улыбался всем и ни на кого не смотрел. Вдова Марья Дмитриевна Безобразова, в черном платье и с ридикюлем на коленях, сидела прямо, как на приеме у начальницы института. Граф Свечин опоздал буквально на десять минут, но все равно считался пришедшим вовремя. Уваров вошел вместе с Винокуровым и сел рядом с ним. Подойдут ли остальные помещики, было неизвестно, а потому решили начать пока таким составом.

— Господа, — заговорил Пазухин, когда лакей обнес собравшихся чаем, — я собрал вас не для того, чтобы что-то решать. Решил уже все государь, а мы будем исполнять. Я собрал вас, чтобы вы услышали все прежде, чем услышит мужик. Завтра в полдень Юрий Федорович скажет то же самое народу на площади. Чтобы вам не пришлось краснеть

Закладка:

Он кивнул Самарину, и тот заговорил.

Юрий Федорович был краток: свобода объявляется с выкупом, выкуп фиксированный и взыскивается казной по годам, помещик получает свое от казны; земля остается вся за помещиком, надела не отрезают; мужик волен наняться в артель, к кому хочет; дети, рожденные после объявления, свободны и выкупа не платят.

В гостиной стало тихо так, что было слышно, как в печи оседает уголь.

— Не отрезают, стало быть, — проговорил Мосолов, и в голосе его не было вопроса. — А я дохода лишаюсь! Мне теперь что, мужикам платить, чтобы они пашню вспахивали?

— На первых порах доход вам сохраняется от выплат крепостными своего долга. И платить вы будете, это так, но не мужикам, а артели под руководством другого помещика, — сказал Самарин.

— А ежели я не согласен отпускать? — Мосолов подался вперед. — У меня мужик на барщине. С чего мне кому-то платить, если он мне должен за так все пахать? И что тогда, коли не отпущу?

Самарин сложил руки на портфеле.

— Согласие ваше на это никому не нужно, Петр Ильич. Это не вы волю даете, а государь. То — его решение, которое и вам исполнять придется.

— Хорошенькое дело, — сказал Мосолов и посмотрел на остальных, ища сочувствия, но взгляды окружающих остались равнодушны. Уваров смотрел в окно, Кулыгин улыбался, Безобразова перебирала застежку ридикюля.

— Позвольте мне, — заговорила вдова. Голос у нее был сухой, а дикция — четкой. — Марья Дмитриевна Безобразова. Имение у меня в закладе, три года не плачено, и я живу тем, что получаю с оброка. Объясните, что с закладом будет.

— Заклад не отменяется, — ответил Самарин. — Палата ведет учет по каждому имению, и выкупные деньги, какие вам придутся от казны, пойдут в том числе на закладные. Отчетность двойная, ревизия ежемесячная, ведомость печатается в уездных известиях. Оттого, что вам будет видно, куда идет рубль, легче вам не станет, но обмануть вас будет труднее. И чтобы дохода не терять, когда крепостные долг вам выплатят, советую взять под свою руку какую-нибудь артель. Но ежели вы плохо ей руководить станете, то ее заберут и впредь новую не дадут. Учтите это.

— Хорошо, что хоть так, — сказала Безобразова и снова выпрямилась.

Кулыгин переждал и спросил вежливо, будто извиняясь:

— А считать как? С души или с тягла? По какой ревизии?

— Выкуп — с души, у каждого крестьянина будет свой долг, который он сможет и досрочно выплатить, ежели пожелает. Отчисления будут записываться в книгу учета, при переходе мужика из одной артели в другую будет копироваться последняя запись по выплатам с указанием, где ранее работал.

— Еще вопрос, — не отставал Кулыгин. — Что с дворовыми? Они мужику не родня по земле, они при доме. Они тоже в артель?

— В артель идут те, кто работает на земле или ремесло имеет и оброком отдает. Дворовых не трогают прямо, но теперь им надо платить жалование, которое записывается в книгу учета, и с того жалования их долг выплачивается. Размер жалования помещик определяет сам, но с оговоркой — не ниже положенной государем суммы. Эту книгу учета надо ежемесячно показывать комиссии для сверки. Дворовые имеют право покинуть помещика и попроситься в артель, как и любой иной крепостной. Так же как отдававшие ранее барщину или оброк имеют право наняться в дворовые за оклад.

— А с недоимкой как? — спросил Уваров, поворачиваясь от окна. — У меня за прошлые годы с деревни шестьсот рублей не собрано, и по старой книге они за мной числятся.

— Недоимка по старым книгам остается, но взыскивать ее будет казна, а не вы, и с уведомлением артели, чтобы всякий знал, за что платит. И с правом обжаловать в палату. Вас же это избавит от того, чтобы вы третий год ездили по дворам и самому выпрашивать свое же.

— Избавит, — сказал Уваров. — Только сперва у меня мужик спросит, за что его обложили, и я ему должен буду объяснить так, чтобы он понял.

— Объясним, — сказал Самарин. — Для того и комиссия.

Собрание пошло дальше, но уже иначе: говорили не о том, быть или не быть, а о том, кто будет в комиссии и кто станет первым. Пазухин, у которого под рукой была вся бумага, называл по порядку: председатель — исправник, то есть Губин; уездный агроном, казначей, двое или трое гласных от думы, один-два помещика из соседних уездов, чтобы не было своих счетов.

— Сами видите, — сказал он, — у нас тут всяк всякого знает. Потому по спорным делам нужен человек со стороны.

— Мне бы хотелось знать и о спорах, — сказала Безобразова. — Кто разбирает, когда артель не согласна с моим управляющим?

— Уездная комиссия, — ответил Самарин. — Агроном, казначей и гласный от думы. Решение обязательное, обжалование — в губернскую палату. И если помещик срывает или не находит заказы или платит ниже уговоренного в бумагах, а то и от случая к случаю — акт, и артель переходит к государству или к другому хозяину.

Мосолов при этих словах отставил чашку так, что она звякнула о блюдце.

— Значит, я еще и должен буду перед агрономом отчитываться, — сказал он.

— Должны, — кивнул Самарин. — Особо если вы заранее решили обмануть артель или прижимать ее начать.

Больше Мосолов вопросов не задавал. Он сидел, скрестив руки, и до конца обсуждения смотрел на карту уезда с таким видом, будто хотел ее испепелить взглядом.

Разъезжались к одиннадцати. В сенях было тесно и холодно, лакей путался в шубах, кто-то не находил свою шинель, Мосолов, уже одевшись, остановился подле Винокурова и сказал негромко, но так, чтобы слышали стоящие рядом:

— Вашего сынка работа, Сергей Александрович. Вам и отвечать.

Винокуров ничего не ответил, но Уваров, стоявший рядом, подобрал с лавки свою шубу и нарочно громко сказал:

— Государю понравились идеи Романа Сергеевича. Если для кого-то это не так, то пущай в Петербург едет, да на прием к Его Величеству просится.

Мосолов поджал губы и вышел крайне раздраженный.

Естественно, что на ночь глядя Сергей Александрович обратно не поехал. И съемную комнату искать не стал. Зачем, если можно у сестры остановиться?

О своем внезапном визите мужчина предупредил Зубовых еще только прибыв в

Закладка:

Открыла ему сама Софья Александровна: в шали поверх платья, с лампой в руке. За ней в глубине дома пахло копченостями, вишневым вареньем и ее любимыми духами, которые Сергей Александрович помнил еще по последнему своему визиту.

— Наконец-то, — сказала она. — Я уже велела ставить самовар дважды. Проходи, проходи, не стой на пороге.

В гостиной было тепло, на пианино стояла новая модель парусника, видать подаренная Зубову недавно, так как ранее ее Сергей Александрович не примечал. Владимир Михайлович встретил гостя, тепло обнявшись, и предложил присесть. А сам умостился в соседнее кресло. Одет он был в сюртук, на столике рядом стояла початая бутылка коньяка, который он тут же предложил Винокурову.

— Рассказывайте, — сказал он, заполняя рюмки. — Мы уж все истомились — что за срочное собрание устроил Никифор Андреевич, на которое лишь помещиков позвал? Это связано с тем рескриптом государя, что недавно вышел?

Сергей Александрович сел, принял рюмку, заметив недовольно поджатые губы сестры, когда она зашла в зал, погрел коньяк в руках и рассказал Зубовым все, что было.

— Тогда понятно, почему нас не позвали, — покивал Владимир Михайлович. — У нас все слуги на найме.

— А про Романа что-нибудь слышно? — встревоженно спросила Софья Александровна. — Его же работа, а самого его и нет.

— Не было его, — ответил мужчина, помрачнев. — Собрание вел предводитель, говорил этот, из комиссии, Самарин. А Романа нет. Я, признаться, думал, что он приедет: писал мне, что отправится в уезд. Только в какой — не сказал, а я грешным делом подумал, что к нам направился. Но нет. Со мной потом Василий Емельянович поделился — мол, чтобы кривотолков не было, будто он у нас иначе, а не как у остальных, реформу вводит, не поехал. Вот и направили не его, а этого Самарина.

Софья Александровна взяла кружку с чаем с принесенного служанкой подноса и села.

— Наверное, это действительно так.

— Мосолов уже фыркает, — ответил Сергей Александрович. — «Вашего сынка работа» сказал. При людях.

Владимир Михайлович усмехнулся понимающе в усы.

— Этот может, — кивнул он. — Мосолов и на меня говорил, что я службу в порту несу не правильно. Такому лишь бы свое негодование высказать, а так его слова сами по себе не опасны. Опасно, Сергей Александрович, другое: ежели мужик на площади завтра поднимет шум, а другие еще и масла в огонь подливать станут. Полагаю, чтобы такого не случилось, для того вас так резко и сдернули из домов, — тут Зубов помолчал немного и добавил. — Я слышал, Губин выставит казаков. Да и у нас с порта матросов хотят подтянуть в оцепление, на случай, если мужик бузить начнет.

— Да, он о том на собрании говорил, — подтвердил Сергей Александрович.

— Это хорошо. Вопрос с этим выкупом — острый. Мужикам не понравится. Тут без показа силы не обойтись, иначе погромы быстро вспыхнут.

— И все же, — сказала Софья Александровна, — Роману я напишу. Пусть знает, что в своем уезде его не все проклинают.

Сергей Александрович посмотрел на нее через стол и вдруг понял, что за весь этот вечер впервые вздохнул ровно.

— Завтра в полдень на площади, — сказал он. — Пойдете?

— Пойду, — ответила Софья Александровна так, будто речь шла о премьере. — И Владимир пойдет. Ему по службе полезно послушать, а мне — любопытно.

— Куда уж я денусь, пойду, — подтвердил Владимир Михайлович, — но не как праздный зритель. Ежели начнется непонятное, я Губину помогу, чем смогу. Выделенные портом матросы под моим началом будут.

На другой день к полудню площадь перед церковью была полна так, что люди толкались локтями. Обедня кончилась, народ валил наружу и не расходился. У лавок стояли купцы в шубах, на заборах сидели верхом мальчишки, бабы держали ребят на руках, а впереди, шагах в десяти от церковного крыльца, стояли старосты — человек сорок — которых Губин согнал по волостям еще с утра и которые теперь переминались, не зная, куда девать руки.

Казаков было человек двадцать, и стояли они не строем, а вразброс, по краям площади, у съезжей и у лавок. Губин распорядился так нарочно: чтобы видели, что власть на месте, и в то же время, чтобы не выглядело, будто город обложен. Сам он стоял у крыльца, в мундире, без шубы, и от мороза лицо у него было красное, а глаза злые.

Самарин поднялся на крыльцо, развернул бумагу и подождал, пока гул не стихнет до терпимого.

Зачитывал указы Сената он недолго и без красот. Что государь дал волю, и эта воля объявляется с сего дня, что за волю платят выкуп, и выкуп этот установлен общий, а не по помещичьему счету; что земля остается за помещиком, надела не отрезают. Что работать мужик будет в артели, у кого захочет — у своего барина, у соседнего, у купца; что дети, которые теперь народятся, народятся свободными и никакого выкупа на них не будет; что для разбора всяких дел учреждается уездная комиссия, а в волостях управы и артельные советы.

Пока он говорил про государя, слушали молча. Как только сказал про выкуп, по площади пошло шевеление, раздались первые недовольные голоса.

— А земли-то совсем не будет? — крикнули из середины, и голос был молодой и звонкий.

— Только под подворьем, — ответил Самарин. — Надела не отрезают. Работать будете в артелях, по договору.

— А сколько платить-то придется? — закричали уже двое или трое сразу, и с разных сторон.

— Выкуп по общей оценке, — отвечал Самарин, повышая голос. — По дворам объявят старосты, каждому его долю, в книге. Платить будете в казну, по годам, а не барину в руки.

— А ежели нечем платить? — выкрикнул высокий мужик в рыжем тулупе, стоявший ближе всех, и на него обернулись сразу человек десять. — У меня шесть душ, а землю вы всю забираете и отдаете помещику. С чего я заплачу?

В толпе загудели. Губин сделал шаг вперед, но Самарин поднял руку, и он остановился.

— Все продумано,

Закладка:

Мужик в рыжем тулупе хотел еще что-то сказать, но его перебили.

— А ежели мы в артель не желаем? — заорали слева, от лавок. — Мы не барские, мы мещане!

— Мещан реформа напрямую не касается, — ответил Самарин. — А потому и кричать не надо. Только тех, кто в крепости состоял, должен свой долг в артели отработать.

Гул не унимался, а, наоборот, рос; недовольство на лицах нарастало, кто-то уже и шапку от горячности скинул, кулаками стали потрясать. Губин уже стоял рядом с Юрием Федоровичем на ступеньке, готовый дать в любой момент отмашку казакам, и те внимательно смотрели на капитана, положив руки на эфесы шашек.

Самарин поднял бумагу над головой.

— Довольно! — крикнул он во всю мощь своих легких. — Сказал я вам главное, а по частному делу получите ответ не от меня, а от старосты своего и от уездной комиссии. Старосты здесь, у крыльца. Кто чего не понял — иди к своему старосте, он запишет и передаст в комиссию. На том объявление окончено.

Он свернул бумагу и сошел с крыльца. В толпе загудели еще сильнее, но в толпу стали вклиниваться казаки на лошадях, разбивая ее на мелкие ручейки. Вид грозных мужчин с оружием наизготовку привел многих в чувство, а самых горячащихся унимали соседи, пока казак не подоспел да не огрел всех без разбору. Люди стали потихоньку расходиться с площади. Сначала купцы пошли, потом мещане, которых указы не касались, а там уже и мужики из крестьян стали поворачиваться к старостам, чтобы получить ответы.

В участке, куда Самарин пришел прямо с площади, было холодно и пахло мокрой шерстью. Губин снял мундир, налил себе воды из бутыли и выпил залпом.

— Могло быть хуже, — сказал он. — Если бы затянули с ответами, то без крови не обошлось бы.

— Могло, — согласился Самарин и сел к столу. — Теперь слушайте, Василий Емельянович, что дальше. До среды нужно окончательно определиться с уездной комиссией. Состав, где размещаться будет, в какие часы работать. С главой той комиссии проще — сказано в председатели поперву исправников ставить. А потому вы ее председателем будете. Осталось найти казначея, агронома, да двоих от думы. И еще помещиков из соседних уездов, которые пригляд вести будут. Как это сделаем, так и дальше идти можно.

— Артели тоже после?

— Да, — Самарин достал из портфеля листок и положил перед Губиным. — Сперва должен быть орган, который эти артели утверждает и книги ведет; иначе через месяц у нас будет три артели и тридцать жалоб, и разбирать их будет некому. Как только комиссия встанет, определяем мужиков в артели, а артели распределяем между помещиками — по заказам и по управлению. Вот тогда только и начнется то, ради чего мы приехали.

Губин посмотрел на листок, потом на Самарина.

— А с такими, как Мосолов, что делать?

— Мосолов получит артель на общих основаниях, — сказал Самарин. — И ежели управится лучше других, то через год получит вторую. Я не отбираю у него ничего, покуда он сам не докажет, что управлять не умеет.

За окном площадь пустела. Мальчишки, которые сидели на заборе, спрыгнули и ушли, старосты разошлись по дворам, на первый взгляд все обошлось. Но что будет вечером, когда мужики все обсудят меж собой, да еще и чарку-другую примут на грудь? Этого не ведал никто. Зато Губин понимал, что расслабляться пока рано. И пошел о том же предупредить казаков, да Зубова с его матросами.

Но кроме Дубовки в этот же день похожее собрание шло еще в одном уезде. И вот там такого же спокойствия не наблюдалось.

Глава 11

13 февраля 1860 года

Хвалынск

Ночью я почти не спал. Аграфена Иванова предлагала мне какую-то настойку, которая должна была сон навести, но я отказался. Заварил себе чай, но не пил, а только держал кружку в руках, чтобы согреть пальцы, и смотрел в окно, за которым ничего не было, кроме снега и угла соседней крыши. Речь я переписал три раза и к утру знал наизусть, но легче от этого не стало. Впервые буду выступать перед толпой, да еще в этом времени. И люди придут простые, которые на дуэль за непонравившееся слово вызывать не будут, а скорее в морду дадут, если случай представится. И пусть уезд мы выбрали оброчный, где артели — дело привычное и всем знакомое, но все равно… боязно было.

Утром Тихон подал шинель. Я проверил, как сидит кобура: револьвер висел под левой рукой, под шинелью, так что снаружи не было видно ничего, кроме чуть оттопыренной полы. Привычка, заведенная еще в Царицыне после неудачного, для бандитов, нападения на меня. Я не собирался им пользоваться, но без него уже чувствовал себя, будто забыл надеть портки.

Площадь перед церковью была полна еще до конца обедни. Хвалынск — город торговый, и в воскресенье здесь не работают, а торгуют, а потому на площади стояли возы, у лавок толклись мещане, у съезжей — десятские, которых Панфилов согнал с утра. Городовых он выставил полтора десятка, и они стояли не в ряд, а по углам, как столбы, у которых, однако, есть глаза.

Дул низовой ветер, с Волги, и тащил по наметенному снегу шелуху от семечек и запах конского навоза. К нему добавлялись запахи дыма из печных труб, рыбы и сдобы, продаваемой вразнос.

Помещики стояли отдельно, у церковного крыльца: Кушелев впереди, в шубе с поднятым воротником, за ним еще трое. Купцы — у лавок, Толмачев с ними, в своей хорошей шубе, с непокрытой головой. Отец Никодим вышел на крыльцо в ризе, и когда я поднялся к нему, благословил меня широкой рукой так, чтобы видела вся площадь.

— Говорите, Роман Сергеевич, — сказал он тихо. — И не бойтесь. Народ вас слушает.

Народ слушал,

Закладка:

У самого спуска к реке, по-хозяйски широко, стояли бурлаки и речные ватаги: их не спутаешь, у них и зимой плечи развернуты под лямку, и старший у них не приказчик, а передовщик либо водолив, выбранный своими же. Рядом, опрятнее всех, в новых полушубках, держались плотники; у них на поясе топоры, а в глазах — счет, потому что у них заказы и имя. У пристанских амбаров переминались грузчики-биндюжники в кожаных фартуках, те, что таскают мешки с барж, у них смех и прибаутки, а за прибаутками — свой портовый обычай, которого ни один начальник не отменял. А дальше всех, к сторонке, у забора, стояли артельщики с меловых приисков; они пришли последними, встали в стороне и молчали, будто их тут и нет.

Я знал про ватаги от Толмачева. Знал, что они работают не от помещика, а от выбранного старшего, что деньги делят по паю и что атаман у них — власть, перед которой иной барин покажется мягок.

Я глубоко вздохнул, вспомнил строки своей речи, что писал накануне, и стал говорить.

Об отмене крепостного права, об указах Сената, о том, что воля объявляется с этого дня. Сказал про выкуп, что он общий, установленный, а не по счету барина. Сказал, что земля остается помещику и надела не отрезают, а дом и двор остаются за мужиком. Сказал, что работать всякий будет в артели, у кого захочет, но артелями станет руководить помещик или иной приказчик от государства, али купец.

Пока говорил про волю, слушали хорошо. Как только сказал про выкуп — по площади пошло шевеление, и я услышал, как в задних рядах кто-то длинно и смачно выругался.

— Сколько? — крикнули из середины.

— Выкуп по общей оценке, — сказал я. — По дворам объявят старосты, каждому его долю, в книге.

— А земля?

— Земля помещичья. Надела не отрезают.

И вроде все было спокойно, пока я не дошел в своей речи до артелей. На площади стало шумно, и возмущение пошло от артелей, а не от слободских. Сперва подали голос бурлаки, и сделали это резко.

Из передней кучки вышел мужик лет пятидесяти, широкий, с седой бородой, обрезанной лопатой, и сказал громко, не крича, но так, что услышали все:

— Стало быть, мы барину кланяйся, а он нам — милость свою? Мы в ватаге сами себе хозяева, у нас старший свой, выбранный. Нам чужого приказчика не надо. Мы сами знаем, как лямку тянуть.

— Чай, не барщина, чтобы нас по списку строить! — крикнул молодой, стоявший у него за плечом.

И за ними загудели остальные, и голоса пошли злые:

— Не надобен нам помещик!

— Мы его не видали!

— Мы на Волге живем, не на его пашне!

Плотники держались иначе. Их старший, сухой мужик в опрятном полушубке, в ответ не крикнул, а сказал спокойно, будто обсуждал цену за сруб:

— Мы за работу головой отвечаем, а не числом. Пусть они сами строят, а мы по своим договорам работаем, — он посмотрел на меня и прибавил: — Нам наше имя важно. Припишут к нам чужого — отвечать-то нам. Тогда мы новых подрядов вовсе не возьмем, вот и весь разговор.

Биндюжники у амбаров засмеялись.

— У нас тут не рекрутский набор! — крикнул один, вытирая нос рукавицей. — Кто умеет — тот и грузит, а кого прислали — пусть сами с ним разбираются.

— У нас обычай портовый, — добавил другой, постарше. — Старшего не присылают, а выбирают. И чужого старшего мы не признаем, хоть ты его из самого Саратова привези.

Только приисковые у забора держались тихо. Один из них, пожилой, в меховой шапке, переступил с ноги на ногу и обронил тихо, ни к кому не обращаясь:

— Мы по договору работаем, а не по указу. Пусть у них своя артель будет, а у нас своя.

Панфилов шагнул было вперед, но я успел положить ему руку на плечо.

— Погодите, Сергей Сергеевич.

— Не погожу, — прошипел он, не оборачиваясь. — Вы посмотрите, что делается. У меня людей — полтора десятка на весь город. Если начнется буза, не сдюжим.

Гул нарастал. Атаман бурлаков не кричал и не грозил, он стоял, расставив ноги, и говорил своим, не оборачиваясь к ним, и от этого выходило еще хуже: они слушали его, а не меня. За его спиной мужики уже подались вперед, и один, молодой, в кафтане с чужого плеча, крикнул:

— Пусть барин сам в ватагу идет да пай свой отработает!

В передних рядах засмеялись. Слободские, которые стояли ближе к крыльцу, оглядывались на них, и я видел, как на их лицах тревога сменяется азартом и некой хищностью, что всегда бывает в толпе, когда она чует, что страха нет ни у кого.

— Православные! — поднял руку отец Никодим, и его услышали. — Дайте сказать! Слово от государя слушайте!

— Мы слушали! — заорали из кучки у лавок. — Наслушались!

Кто-то толкнул воз, воз скрипнул и покатился, лошадь под ним шарахнулась, и визгнула баба с ребенком. Городовые взялись за шашки. Кушелев что-то кричал Панфилову, тыча пальцем в сторону ватаг, и в голосе его было столько злорадства, что я понял: он ждал этого с самого начала, чтобы сказать потом «я предупреждал».

Гул нарастал и грозил вот-вот перерасти в нечто большее, чем простые крики. Внутри у меня все скрутило от страха перед этой безликой и зловещей массой людей. И тогда сработали рефлексы.

Рука сама нашла под шинелью револьвер. Он легко скользнул из кобуры в мою ладонь и придал своей тяжестью мне уверенность. Какого-то единого врага передо мной не было, а потому я поднял руку и выстрелил.

— БАХ!

Грохнуло так, что заложило уши. На колокольне сорвались вороны и пошли низом над площадью. Лошадь под возом рванула и потащила сани в сторону, кто-то упал, кого-то удержали за плечи.

И стало тихо. Так тихо, что я услышал, как у меня стучит кровь в висках, и как в морозном воздухе расходятся дым и

Закладка:

Я опустил револьвер, но не убрал его.

— Дослушайте, — сказал я, и голос мой в этой тишине прозвучал громче, чем я ждал. — Я приехал не от барина и не от дворянства. Я приехал от государя, и говорю то, что написано в его указе. Воля вам дана. Долг за нее будет, потому что за все платят, и я не стану вам врать, что будет иначе.

Никто не перебивал.

— А теперь про артели, — я посмотрел прямо на седого бурлака, и он не отвел глаз. — Вы работаете сами, старшего себе выбираете сами, и мне это не мешает. В указе ватага называется артелью, и артель будет записана в книгу уездной комиссии: сколько человек, кто старший, чей заказ, как делят заработок. Не для того, чтобы вас под чей-то сапог положить, а для того, чтобы никто из вас не мог сказать, что его обошли, и чтобы тот, кто артель нанял, знал, с кем имеет дело.

— Нам чужого приказчика не надо, — повторил бурлак. — И новичков нам не приписывай. В лямке надо идти ровно, а кого без навыка в тягло поставишь — тот и себя загубит, и других за собой потащит.

— В лямку я к вам никого не поставлю, — пообещал я. — Это ваше артельное дело, кого брать. В книге будет записано, кто у вас старший и кто в паях; а с кем вам идти в лямке — решайте сами.

Плотник в опрятном полушубке поднял голову.

— А к нам приписывать будут?

— Только если сами захотите, — я повернулся к нему, чтобы слышали и остальные. — За брак в срубе отвечает ваш старший, а не уездная комиссия, и навязывать ему людей, которых он не знает, никто не станет. Артель сама скажет, сколько рук ей надобно и каких. Не сойдетесь с заказчиком — не берите подряд, воля ваша.

— То-то же, — сказал плотник и больше не добавил ничего.

— А портовый обычай? — крикнули от амбаров. — У нас старшего выбирают, а не присылают!

— И пусть выбирают, — сказал я. — Мне до вашего порта дела нет, покуда в книге стоит ваша артель и ваш старший. Но ежели начнете затягивать сдачу груза да ссылаться на обычай, то заказчик пойдет в комиссию, и комиссия спросит с артели, а не с обычая.

Биндюжники загомонили, но уже без злости, а так, как гомонят люди, которым объяснили, в чем они ошибались и чего не поняли.

— А приисковым что? — спросил я, отыскав глазами кучку у забора.

Пожилой в меховой шапке помолчал, потом ответил:

— Мы по договору работаем. Нам бы только, чтобы нас к казенному делу не приписали.

— Не припишут, покуда сами не попросите.

Он кивнул и больше не сказал ни слова, но я видел, как он переглянулся со своими: вот это, мол, нам и надобно.

Толпа стояла и слушала, но я видел, что это только передышка. Сейчас возникнут новые вопросы, а кто-то просто из-за нрава горячего станет кричать и нагнетать, и все может еще хуже закончиться. Пора завершать свое выступление.

— Довольно с вас на сегодня, — сказал я. — Кто в ватаге старший, пусть идет к полицейскому участку. Не толпой, а по одному от ватаги, со мной и с исправником говорить. Там и обсудим все предметно: кому подчиняться, как делить заработок, что с теми, кто в ватаге в долях, а что с теми, кто помещику принадлежит. Через час я вас жду.

Я спрятал револьвер в кобуру и застегнул шинель, будто ничего не было.

— Сергей Сергеевич, — сказал я Панфилову тихо. — Идемте. И поставьте у крыльца два десятка, чтобы не полезли за нами следом все разом.

Он кивнул и махнул рукой. Городовые сдвинулись с углов к нам, окружили плотнее, чтобы ко мне прорваться никто не смог, так что я шел, видя перед собой только их плечи и спины, и слышал за спиной глухой, недовольный, еще не решенный гул. Кто-то крикнул вслед, кто-то засвистел; отец Никодим с крыльца говорил что-то громко и крестил площадь, но слов я уже не разобрал.

Площадь осталась позади. Мы прошли переулком, где наметенный снег лежал по колено, и вошли в присутствие с черного хода. Здесь с полчаса назад возили дрова, и пахло не канцелярией, а стружкой и свежим деревом.

— Не знал, что у вас револьвер имеется, — сказал Панфилов, только когда за нами закрылась дверь. — Знали, что так выйдет?

— Не знал, — покачал я головой. — Но он меня уже не раз выручал. Я без него теперь на улицу не выхожу никогда.

Исправник посмотрел на меня с уважением, помолчал и снял фуражку.

— В первый раз так выступаете, Роман Сергеевич? — спросил он, вытирая усы.

— В первый. И, к сожалению, не в последний. Одна надежда — не каждый раз придется вот так… с пальбой.

Я сел к столу и придвинул к себе лист. За окном, на площади, еще стояли, и по тому, как переговаривались кучки, было слышно, что спор у них идет не со мной, а между собой.

— Кто придет, как думаете? — спросил я.

Панфилов потер лоб.

— Бурлаки придут, — сказал он. — Они народ строгий, но порядок любят, и ежели им сказано явиться, то явятся. Плотники придут — эти будут первыми, им важно договор уставить, а не пошуметь. Биндюжники придут, но больше послушать да посмеяться, а после примутся за свое, как всегда. А приисковые, — он поморщился, — те, пожалуй, не придут. Они так и на площадь явились, будто их сюда привели, и стояли в стороне. Их дело — договор с подрядчиком, а до казны им и дела нет.

— Ну и то ладно, — сказал я. — Главное сейчас правила новые ввести, да большинство артелей под них подвести. А кто сразу не придет, с теми разговор позже будет и уже иной.

Панфилов понимающе покивал, но ничего не сказал.

Да уж. Не подумал я о том, что уже существующие артели не примут над собой приказчика. Но в целом это и не страшно. Пусть за приказчика у них будет их старший. Если в артели есть оброчные крестьяне, то она должна будет отчитываться о них и удерживать часть их заработка в пользу выкупа,

Закладка:

Я разложил перед собой три листа и начал писать. На первом — для бурлаков: про то, что старшего выбирают они сами, что в книге только их имена и паи, что в лямку я никого не ставлю, а заказчик будет разговаривать с передовщиком. На втором — для плотников: про договор, про то, что за брак отвечает артель, а не уездная комиссия, и что подряды у них никто не отбирает. На третьем — для порта: про обычай, про то, что старшего им не присылают, и про то, что за затянутый груз опять же отвечает артель, а не комиссия.

Разговор с каждой артелью выходил свой, хотя указ был один на всех.

Я поглядел на эти три листа. Потом на четвертый, чистый, который лежал сбоку — для приисковых — и подумал, что вся моя работа здесь, пожалуй, и будет состоять из таких вот разных листов. Только начал, а уже стали всплывать детали, не учтенные мной раньше. Но ничего — прорвемся! Для того я сюда и приехал, чтобы на месте все не только посмотреть, но и сразу решить возникающие разногласия.

Глава 12

13 февраля 1860 года

Дубовка

К вечеру площадь перед церковью опустела, но город не успокоился. Народ с объявления не разошелся по домам сразу: сначала купцы потянулись к лавкам, потом мещане к своим воротам, а мужики, пришедшие из деревень, остались стоять кучками у съезжей, будто ждали, что кто-то выйдет и скажет еще что-нибудь, получше того, что они услышали в полдень.

Сказать было некому. Самарин ушел в участок, а оттуда на Нижнюю улицу, в свой доходный дом, и ставни у него закрылись рано.

К седьмому часу стемнело. Мороз к ночи стал крепче, дым из труб стелился над крышами, и над слободами повисла та тихая, глухая зимняя тишина, в которой далеко слышно, как скрипят полозья и как лает собака на другом конце города.

В питейном доме на Нижней улице, у Тимофея Спиридоновича, с обеда не переводился народ. Низкая комната с закопченным потолком, полати, столы, на стенах лампы с жестяными отражателями, у стойки зеркало в темной раме, засиженное мухами еще с лета. Пахло перегаром, мокрой овчиной и щами, которые варились где-то за перегородкой. К вечеру здесь стало тесно так, что к стойке пробирались боком, а у двери стояли те, кому не хватило места, и через каждые две минуты кто-нибудь входил и выпускал на мороз облако пара.

Гаврила Сидоров из Ключей сидел у окна, расстегнув тулуп, и держал в руке кружку, из которой пил редко, больше грел ладони. Мужик он был степенный, сорока пяти лет, с рыжей бородой, и на площади стоял впереди, у самых старост.

— Свобода, — сказал он, ни к кому не обращаясь и глядя в темное окно. — Слышь, Трофим? Свобода.

Трофим, сухой мужик с обмороженным ухом, сидевший напротив, поставил кружку так, что она стукнула о стол.

— Слыхал. Воля объявляется с сего дня, — передразнил он тонко, по-писарски. — А пашню мне кто даст? У меня девять душ, а земли — вот, — показал он кукиш собеседнику. — Было три десятины с половиной, а сейчас — и это забрали.

— За подворье не платить, — сказал кто-то от печи. — Дом, двор — все, стало быть, наше.

— Дом! — фыркнул Трофим и обернулся. — Дом мой, а поле барское. Что мне с дома, коли мне пахать негде и зерна в нем не будет?

Гаврила отпил немного и вытер усы.

— Мне в Царицыне сказывали, будто воля будет бесплатная и с землей, — сказал он негромко. — Еще до Рождества. Мол, приезжие люди говорили, что государь отдает землю даром, за то что мужик столько лет терпел.

— И я про то слыхал, — подхватил молодой, стоявший у двери в накинутом на плечи кафтане. — Мне дядька из Саратова письмо писал. Будто бы не просто отпускать будут, но и земли отрезать.

— Отрезать, — сказал Трофим и засмеялся коротким, злым смехом. — Держи карман шире. Сам ведь слыхал — не отрезают, а наоборот.

Разговоры в комнате шли вразнобой, но постепенно все чаще сходились к одному. Про то, что воля без земли не воля, а новый оброк. Про то, что выкуп — это долг, а долг — это опять барин, только теперь с казенной бумагой. Про то, что в артели погонят всех, а в артели старшим станет приказчик.

Около восьми у стойки появился человек в добротном полушубке, в сапогах, каких в слободе не носят, и спросил у Тимофея полуштоф. Налил себе сам, не торопясь огляделся и подсел к столу, где сидели Гаврила с Трофимом.

— Здорово, робята, — сказал он.

— Здорово, Панкрат, — ответил Гаврила, приглядевшись. — Ты, чай, у Мосолова при доме?

— У него, — Панкрат сел, поставил полуштоф и пододвинул кружки. — У Петра Ильича в передней пятнадцать лет. Все жду, когда мне за пятнадцать лет хоть на собственные сапоги выпадет, а не даденные с барского плеча.

Мужики усмехнулись и пододвинули кружки. Панкрат налил всем троим и выпил сам, потом вытер рот ладонью и сказал, будто между делом:

— Вы про души-то слыхали? Али вам на площади не сказали?

— А что там слыхивать? — не понял молодой от двери. — Выкуп с души, то каждый слыхал.

— А с какой, все ли поняли? — Панкрат сдвинул брови и заговорил обстоятельно, как человек, который знает бумагу. — Платить, стало быть, придется за каждую душу. Не за мужика одного, как ныне оброк собирают, а за всякого человека, кто в доме есть. За бабу. За девку. За старика, что на печи лежит. За младенца, который еще ходить не умеет.

В комнате стало тише, и от этого сразу услышали, как за перегородкой стучат ложки.

— Как за младенца? — спросил Гаврила, и рука его с кружкой остановилась в воздухе. — Он же не работает. Он грудь сосет.

— А вот так. Душа — она ведь у кажного имеется, — Панкрат развел руками. — Мне барин бумагу читал. У меня в семье,

Закладка:

— Двенадцать, — повторил Трофим и начал загибать пальцы. — У меня девять душ, а в доме сколько? Девять, да мать, да жена, да семеро малых, да старики ащо… это ж!

— И с каждой? — спросил кто-то из-за соседнего стола, уже громче.

— С каждой, — подтвердил Панкрат.

— Так это же втрое против оброку выйдет! — Гаврила поставил кружку. — У нас шесть мужиков оброчных, а в доме девятнадцать человек. Этак и внуки наши не выплатят!

По комнате пошел шум. Кто-то встал, кто-то, наоборот, сел и придвинулся ближе. Слово «души» пошло от стола к столу, из угла в угол, и к двери, и там его повторили так, как повторяют то, во что сразу поверили.

— А приезжий-то этот, из столицы? — крикнули от печи. — Он про то говорил?

— Он про выкуп говорил, — сказал Трофим. — Про общий с души. А с какой — не сказал.

— Не сказал, — подтвердил Панкрат спокойно и налил еще по одной. — Зато сказал, что дети, которые народятся, будут свободные. Это как же? Значит, который уже народился, тот за себя и за отца платит, а который еще не народился, тот ничего не должен? По-божески это?

— Не по-божески, — сказал высокий мужик из-за соседнего стола и стукнул кулаком по столешнице. — Обманули!

— Обманули! — подхватили у двери.

Гаврила молчал. Он смотрел в свою кружку, и по лицу его было видно, что он еще считает — то ли души, то ли годы, за которые придется платить. Трофим же поднялся и, ни на кого не глядя, пошел к стойке.

— Тимофей Спиридонович, — сказал он громко. — Налей еще. С горя.

За перегородкой уронили ухват. В комнате стоял уже не гул, а сплошной говор, и в этом говоре все чаще звучало одно слово: приезжий. Кто-то предложил идти в участок, кто-то — к старосте, а один, самый молодой, в накинутом кафтане, сказал:

— Чего староста? Староста сам ничего не знает. Пойдем к приезжему, спросим по-хорошему. Он где стоит? На Нижней, в доходном дому? Рядом ведь.

— По-хорошему, — повторил Трофим и усмехнулся. — А как он тебе ответит? Бумагой помашет, да и все.

В участке, за три квартала от питейного дома, в кабинете горела одна свеча. Губин сидел в сюртуке, мундир висел на спинке стула, и перед ним на столе стояла жестяная кружка с чаем, к которой он не притронулся ни разу за весь вечер. Рядом лежал лист, и на нем его рукой были выписаны фамилии, а против двух стояли крестики.

Тут в дверь постучали.

— Что там? — спросил Василий Емельянович, не оборачиваясь.

Вошедший десятский Федот в тулупе и с шапкой в руках, переступил с ноги на ногу.

— У Тимофея тесно стало, ваше благородие. Пьют. Про души говорят.

— Про души, — Губин наконец взял кружку. — Кто говорит? И что?

— Да все! Но Артемка отметил, что началось, когда дворовый Мосолова, Панкрат, туда зашел. И еще человек от Кулыгина, Алешка, там сидит. Странно это, чего дворовым в питейке сидеть, а не рядом с барином быть? А говорят про то, будто кажную душу выкупать потребно будет, а не тока те, что под тяглом ходят.

Губин отпил чаю, поморщился, что остыл, и поставил кружку.

— Дворовые, — сказал он. — Ну да. Мужику про такое в голову не придет. Наверняка этих дворовых сами же Мосолов с Кулыгиным и послали. Да еще и чушь эту в уста их вложили, чтобы шум поднять да потом сказать: вот, мол, что ваша реформа делает — мужика на бунт подбивает. Шалишь… — прошептал Губин, качая головой, — у меня их трюк не пройдет.

Он встал, подошел к окну и приотворил внутреннюю створку. С улицы тянуло холодом и далеким, еще неясным гулом, каким всегда отзывается пьяная толпа.

— Казаки на месте?

— Стоят, как велено. У съезжей и у лавок.

— Казакам команду не давать, покуда я не скажу, — Губин повернулся. — Они пусть стоят и будут наготове. А как начнется — тогда и покажутся. Матросов Зубова сколько?

— Тридцать два человека. Владимир Михайлович сами при них.

— Хорошо, — Губин подошел к столу, взял лист и постучал по нему пальцем. — Слушай, Федот, и передай всем, с кем стоишь. Городовым и матросам не пить ни капли. Ни одной. Кто выпьет — того я сам на каторгу отправлю, где гнить будут до конца своих дней. Драться без нужды не велю; но ежели толпа полезет — хватать не всех, а тех, кто впереди голосит да руки норовит распустить. Дворовых особливо хватайте — неча им по питейным сейчас шастать. Их потом не отпускать ни под каким видом, даже ежели барин приедет просить. Для начала мы сами с ними поговорим, что они там забыли. Понял?

— Понял, ваше благородие.

— И еще. Если холодная переполняться начнет, то тех, кого первыми схватили, выпускать с пинком под зад и напутствием — домой вертаться, покуда не передумали. Только дворовых, если схватите, держите не выпуская.

Губин снова подошел к окну. Гул на улице сделался ровнее и ближе; где-то за углом запели, не в лад, и сразу оборвали.

— Фонарь на каланче, — сказал он. — Как я велю зажечь, значит, начинаем. Не раньше. Пусть накричатся всласть, пусть до приезжего дойдут, но чтобы до него никто пальцем не дотронулся. Мне нужен шум, Федот, а не кровь. Ежели будет кровь, нам с тобой завтра не бумаги писать, а объяснения.

— А ежели они до приезжего не дойдут?

— Дойдут. Я их породу знаю — обязательно дойдут, — сказал Губин. — Пусть Юрий Федорович сам послушает, чего от него хотят. Он человек столичный, ему полезно.

Федот потоптался и вышел. Дверь за ним хлопнула, и в караулке раздался его голос, которым десятский передавал приказ капитана.

Губин сел, придвинул лист и поставил против фамилии Мосолова еще один крестик, рядом с первым.

К десяти часам на Нижней улице стало тесно. Из питейного дома вышли не все сразу: сперва трое, потом еще пятеро, потом вся комната, и вслед за ними вывалились на снег и те, кто стоял у двери, и те, кто сидел у печи. Тимофей Спиридонович вышел

Закладка:

Шли не строем, а кучей, и с каждым шагом толпа росла: из переулков выходили другие мужики, кто-то выскочил из ворот в одном тулупе на рубаху, кто-то тащил за собой соседа, а двое несли фонарь, и в желтом пятне света было видно пар изо ртов и поднятые руки.

— К приезжему! — кричали впереди. — К приезжему, спрашивать!

— По-хорошему спросим, — говорил Гаврила, шагая в середине и все еще надеясь, что так и выйдет. — Скажем: так, мол, и так, ваше благородие, объясните про души.

— Объяснит он тебе, — отвечал Трофим. — Держи карман шире.

Панкрат шел впереди, но не первым, а за теми, кто кричал громче всех, и когда у очередного забора к толпе прибавлялись новые люди, он оказывался как раз рядом и говорил им то же самое, коротко, чтобы запомнили: за каждую душу, за бабу, за младенца.

У доходного дома на Нижней улице, где снял комнаты приезжий из столицы, толпа остановилась. Дом был двухэтажный, каменный низ, деревянный верх, с крыльцом под навесом и с фонарем у двери. В окне второго этажа горел свет.

— Эй! — закричал молодой в накинутом кафтане, и его голос сорвался. — Ваше благородие! Выходи!

Никто не вышел. В соседних окнах задергивались занавески, в одном мелькнуло лицо и пропало.

— Выходи, говорят! — заорали уже человек десять разом. — Про души скажи! За младенца сколько?

Кто-то стукнул в дверь кулаком. Кто-то бросил в нее снегом, и снег прилип к доскам. В задних рядах засмеялись, и от этого смеха передним стало смелее.

— Долой приезжего! — закричали от фонаря, и это было уже не про выкуп, а гораздо серьезнее.

Дверь отворилась не от их стука. Самарин вышел сам: в шубе поверх нательного белья, без шапки, и от мороза у него сразу заиндевели усы. Он встал на верхней ступеньке, поднял руку, призывая к тишине. Поначалу это даже возымело эффект.

— Господа, — сказал он громко и ровно, как говорил на площади. — Я вам все сказал днем, и только то, что было написано в указах Сената, от себя ничего не добавил. Ежели чего не поняли, приходите завтра в участок. Я приму каждого.

— Про души! — закричали ему. — За всякую душу платить?

— Про какие души? — Самарин опустил руку и обернулся, будто искал рядом кого-то, кто объяснит. — В указе написано — выкуп с мужика, с того, кто в крепости состоял. Дети, которые народятся, свободны.

— Врешь! — крикнул Панкрат, и его услышали все, потому что он стоял близко к крыльцу. — Барин бумагу читал! За бабу, за старика, за младенца!

Толпа подалась вперед, и ступеньки под ногами передних скрипнули. Кто-то схватил Самарина за полу шубы, кто-то тянул к нему руку через головы, и в этом движении сразу пропал всякий разговор: люди уже не спрашивали. Разгоряченные хмельным вином и речами, они желали выместить свое непонимание и злость на том, кто принес в их жизнь разлад и неясность.

На каланче зажегся фонарь.

Это увидели не сразу. Первыми увидели те, кто стоял у фонаря и глядел не на дом, а вдоль улицы, и один из них сказал негромко:

— Никак пожар?

Свисток прозвучал с двух сторон сразу, пронзительно и коротко, и следом за свистком из переулка, из-за поленниц, от ворот вышли городовые. Их было немного, но они шли не по одному, а по двое, прямо в толпу, не останавливаясь.

— Разойдись! — крикнул урядник. — Именем закона, разойдись!

С Нижней улицы, от порта, подошли матросы: тридцать человек в черных шинелях, с ружьями и тесаками, впереди офицер. Владимир Михайлович Зубов шел без шапки, с непокрытой головой, будто вышел из дому на минуту. Он остановился шагах в пятнадцати от толпы, оглядел ее и сказал своим спокойно, так, чтобы слышали только они:

— В воздух, два раза. Потом в штыки, но не колоть. Если бабу или ребенка увидите — пропускать.

Первый выстрел легонько встряхнул улицу. Второй ударил по ушам, и в переулке завыла собака. Толпа ахнула и шарахнулась назад так дружно, что передние повалились на задних, и на снегу осталась лежать чья-то шапка.

Городовые вошли в эту рассыпавшуюся кучу и начали выхватывать тех, кто был впереди и голосил. Матросы разошлись полукругом, взяли толпу с двух сторон и потеснили остальных к заборам.

— Не бей! — крикнул кто-то тонко. — Не бей, дяденька, я так!

— Домой иди, — сказал ему матрос и толкнул в спину. — И вот так, чтобы я тебя больше не видел.

Самарин стоял на крыльце, и его уже никто не держал. Шуба на нем распахнулась, он смотрел, как по улице кто-то с воем катается, держась за бок, другой ругается и третий бежит. Та самая толпа, которая недавно требовала от него ответов и хотела даже растерзать, сейчас стремительно таяла, словно снег под ярким солнцем. Потом он поднял руку и хотел что-то сказать уряднику, но тот был уже далеко.

— Юрий Федорович, — сказал домовник, выскочивший из-за угла в валенках и без шубы, — барин, идите в дом, ради Христа. Идите, я дверь запру.

Самарин не двинулся.

— Чего они хотели-то? — спросил он, ни к кому не обращаясь. — Я же им все сказал. Если не поняли, то почему утром не прийти?

— Про души кто-то слух пустил, — сказал домовник, — будто выкуп будет за кажного — и стар и млад платить должон.

— Бред, — покачал головой мужчина. — Как этому могли поверить?

Зубов подошел к крыльцу. На его лице не было ни ярости, ни недовольства — просто усталость человека, которому не дали отдохнуть и пришлось выполнять не слишком приятную работу.

— Юрий Федорович, — сказал он. — В дом. Я у крыльца поставлю двоих на всю ночь, чтобы больше ничего не повторилось.

Хоть толпу и удалось отогнать от дома Самарина и рассеять, а многих зачинщиков схватить, спокойнее в городе не стало. Рассеянная толпа разбилась на кучки, которые стали метаться по Дубовке. В одном конце города загорелся сарай с сеном, и пока его тушили, в другом колотили в ставни и требовали хозяина. Городовые с матросами ходили по двое, разгоняя тех, кто решил пошалить

Закладка:

Губин всю ночь был на ногах. Он объехал город в санях дважды, проверяя, как идет усмирение разошедшейся от хмельного и небывалой новости толпы.

Уже под утро, когда мороз стал сухим и колючим, а над Волгой начала подниматься серая мгла, он вернулся в участок, снял шапку и долго отряхивал ее, стуча о колено. Первый накал мужиков удалось сбить. Сейчас поспать надобно, а уж потом приниматься разбирать все последствия прошедшей ночи.

* * *

Хвалынск

Первый старшина свободной артели пришел через полчаса, и это был плотник. Тот самый сухой мужик в опрятном полушубке, с ним двое, оба в новых рукавицах, оба сняли шапки на пороге, будто вошли не в полицейский участок, а в церковь.

— Савелий Тимофеев, — сказал он. — Старший у плотников. Артель наша ходит от Сызрани до Астрахани, а ныне стоим здесь.

Я махнул рукой и исправников писарь, немолодой человек с косым почерком и вечным пятном на среднем пальце, придвинул к себе новую тетрадь.

— Пиши, — сказал я. — Артель плотницкая. Старший Савелий Тимофеев. Сколько вас?

— Двадцать три человека, — Савелий отвечал не сразу, а чуть подумав, будто проверял по памяти еще раз. — Из них четверо с семьями при нас, но в пай не входят.

— Сколько рук в работе?

— Девятнадцать. Остальные при хозяйстве.

— Заказ?

— Амбар на пристани у Толмачева, — Савелий кивнул в сторону, где за стенами была река. — Сруб уже поставлен, потолок кладем. И второй подряд взяли — дом рубить в Затоне, под слом. Пойдет с весны.

Писарь записал, посыпал строку песком, сдул и посмотрел на меня.

— Что писать про помещика? — спросил он тихо. — Артель от барина или от себя?

— От себя, — сказал Савелий, и в голосе его не было вызова, только твердость. — Мы по договору живем, у нас и книга своя есть, и расчет свой.

— Пиши: артель вольная, — сказал я. — Старший выбранный. Договоры свои, заказы свои.

Савелий поглядел на меня, потом на Панфилова, будто ждал, что тот станет спорить, но капитан молчал и только крутил в пальцах карандаш.

— Стало быть, и на площади можно было так сказать, — проговорил плотник негромко.

— На площади я сказал, что к вам никого не припишут, коли сами добро не дадите, — ответил я. — А в общий учет встать надо, на случай, если у вас спор с артелью помещичьей возникнет. Кстати, у вас в артели бывшие крепостные имеются?

Савелий подумал и покачал головой.

— Нет, ваше благородие, все из свободных.

— Хорошо, — кивнул я и велел писарю это отметить.

Вторыми пришли бурлаки. Их было двое, и они вошли так, будто они не сами пришли, а их привели: седой мужик с бородой, обрезанной лопатой, и молодой за плечом. Седой назвался Игнатом Прокофьевым и сказал, что он передовщик, а старшего они еще выбирают на весну, потому что зимой ватага разбита и половина людей по деревням.

— А кто за вас отвечает ныне? — спросил Панфилов.

— Ныне я, — сказал Игнат. — По зимнему делу.

— Сколько вас?

— Сорок два человека по списку. На льду работают двадцать девять, остальные на своих дворах, ждут весны.

— Заказ?

— Кладь гоняем по льду до Толмачевых складов. Соль да железо, — Игнат подумал. — И на весну подряд у нас на сплав, но тот подряд еще не скреплен, договорились на слове.

Писарь записал, а я против слова «сплав» поставил свою пометку: договор укрепить в комиссии. Потом тоже уточнил — имеются ли у них крепостные. Вот тут оказалось, что такие есть. Пришлось отдельно записывать, кто именно из бывших крепостных входит в их артель. Сколько они потом будут выплачивать по долгу, решит уже комиссия, о чем я Игнату и сказал.

Третьими пришли биндюжники — трое, с мороза, в кожаных фартуках поверх тулупов, и старший у них был Герасим, мужик с хриплым голосом и с такой шириной в плечах, что в дверь он проходил боком.

— Девятнадцать нас, ваше благородие, — сказал он, не дожидаясь вопросов. — Старший — вот, я. Заказ — дрова на складах, разгружаем баржи, что перед ледоставом прибыли. Новые заказы будут, как Волга вскроется.

— По паям делите?

— По паям.

— Хорошо. Мне нужно, чтобы в книге стояло, кто у вас старший и как делят деньги. Остальное ваше дело. И есть ли среди вас те, кто в крепости был, а с сего дня свободным стал.

Герасим глянул на своих и хмыкнул, коротко назвав имена бывших крепостных.

— А приисковые? — с интересом спросил он под конец.

— Не пришли, — ответил за меня Панфилов.

— И не придут, — уверенно заявил Герасим. — Они у подрядчика на договоре, им казна не указ.

— Значит, их запишем с пометкой, что известили, а не явились, — сказал я. — Найду их сам, когда день будет.

Когда все ушли, за окном уже стемнело, и в караулке зажгли лампу. В комнате остался запах мокрой овчины, пота и махорки.

— Трое записаны, — сказал Панфилов, глядя в тетрадь. — А толку-то, Роман Сергеевич? Двадцать три, сорок два, девятнадцать. Итого восемьдесят четыре человека, да двое старших без списка, да приисковые, которых нет. Кто всем этим будет распоряжаться?

— Артели и будут, — сказал я. — Я же не над ними начальник, я только записал, кто они есть.

— Записал, — повторил Панфилов и закрыл тетрадь ладонью, будто она могла уйти. — А ежели завтра плотники с биндюжниками не сойдутся? Вот, скажем, возьмут плотники заказ на настил, выполнят, а биндюжники по нему пройдутся до того, как плотники заказ сдали, и сломают доску-другую. Кто их судить меж собой будет?

— Уездная комиссия, — сказал я.

Панфилов посмотрел на меня, потом на тетрадь под своей ладонью, и медленно руку снял.

— Так ее же пока нет, Роман Сергеевич.

— А вы на что? — удивился я.

— Один человек — разве ж это комиссия? — он развел руками, и

Закладка:

Я откинулся на спинку стула. За окном кто-то проехал в санях, полозья проскрипели и затихли за углом.

— Погодите, Сергей Сергеевич, не нагнетайте. Кто нам нужен по бумаге?

— Агроном, — сказал Панфилов без запинки, будто читал. — Казначей. Двое от думы. И помещик, а лучше двое, из соседних уездов, чтобы у нас тут своих счетов не было.

— Агроном в уезде есть?

— Нет агронома. Есть землемер Ляпин, — Панфилов поморщился. — Он по части хлеба мало смыслит, зато бумагу знает и в Саратове никого не боится.

— Вот его и посадим временно, — сказал я и придвинул к исправнику чистый лист. — Пишите, Сергей Сергеевич.

— Я?

— Вы председатель. Вам и писать.

Панфилов взял перо, обмакнул, подержал над чернильницей и посмотрел на меня так, будто я просил его подписать признание.

— Роман Сергеевич, людей не спросясь в бумагу вписывать нельзя. Казначей мне еще вчера говорил, что у него отчеты за год не сведены. Гласные от думы — купцы, у них лавки; Толмачев и тот на месте сидит через день. А помещиков я и знать не знаю, оне ж не из нашего уезда.

— То не беда. Напишем не «утвержден», а «временно исполняет обязанности». Пока в Саратове не утвердят состав, всякий будет сидеть на своем месте по моей бумаге, а ежели через месяц окажется, что не тянет, так мы его заменим и напишем причину.

Панфилов опустил перо.

— Заменим, — повторил он. — А человек уже будет опозорен. Вы, Роман Сергеевич, в столицах может привыкли, что должность — это бумажка. А у нас тут ежели человека поставили и сняли, так об этом будут говорить до Покрова.

— А ежели мы до среды никого не поставим, говорить будут не об их репутации, а о том, что государь дал волю, а на деле ничего нет, — сказал я. — И тогда не плотники с биндюжниками сойдутся, а пол уезда меж собой передерется.

Он посидел еще немного, глядя в лист, и я видел, что он прикидывает не доводы, а людей: кто обидится, кто согласится, кого надо позвать первым, чтобы остальные не оскорбились. Это было то, чего у меня не было, и чему я в этом времени еще только учился.

— Первым позову Толмачева, — сказал он наконец. — Он голова, его слово в думе весит. За ним казначея. Агрономом впишим Ляпина, но завтра же отпишем в Саратов, чтобы прислали настоящего, а Ляпин пока посидит за столом и бумагу свезет. Помещиков я сам поеду просить в Петровский уезд. С тамошним исправником у меня отношения хорошие, посоветует дельных, кто не откажется.

— Вот и хорошо, — сказал я. — Заседание завтра, в девять.

— В девять не соберемся. Купцы в девять в лавках.

— В десять.

— В десять можно, — согласился Панфилов и начал писать.

Я смотрел, как на листе появляются строки. Панфилов, председатель, в. и.о. Голубев — казначей, в. и.о. Ляпин — агроном, в. и.о. гласных от думы — Толмачев и Рыбников, в. и. о… И пустая строка для помещиков, которых он найдет в Петровском уезде. Против каждой фамилии писарь по моему указанию поставил в скобках одно и то же слово: временно.

— Не по-людски это, — сказал Панфилов, ставя точку.

— Не по-людски, Сергей Сергеевич, было бы месяц ждать, — ответил я. — За месяц нам тут такое устроят, что и комиссия не разберет. Пусть лучше человек неделю посидит и покажет, на что годен. Не справится — снимем тихо, без позора: скажем, что был временно и ушел по делам. А справится — так и останется, глядишь, еще и рад будет.

Панфилов хмыкнул и впервые за вечер усмехнулся.

— А ежели справится так, что его потом не снять?

— Если дело хорошо справит, тогда я первый за него буду держаться.

Он посмотрел на меня внимательно, будто проверял, не шучу ли, и кивнул.

Домой я шел уже в одиннадцатом часу. Снег скрипел под сапогами так громко, что я слышал каждый шаг, и от этого на душе становилось спокойнее.

Я шел и перебирал в уме, что вышло за день. Сказал речь, которую готовил всю ночь, и чуть не получил за нее бунт. Записал в тетрадь три артели и не записал четвертую. Собрал комиссию, которой еще утром не существовало, поставив в нее людей, которых никто не спрашивал. И весь день я не сказал ничего нового, чего не написал бы месяц назад в Петербурге, а только объяснял одно и то же на разные голоса: бурлаку, плотнику, биндюжнику, исправнику и писарю. Похоже, это становится нормой. Нудной, тяжелой, но очень необходимой — объяснить столь разным людям то, что сам писал на бумаге.

И тут я подумал, что кое-что мы серьезно не учли, когда с великим князем делили уезды. В следующий уезд я приеду не с речью. Сперва нужно будет создать комиссию и управы, хотя бы предварительно, на бумаге расписать людей да сказать им об этом, а уж потом выходить на площадь и читать указы. Объявлять закон там, где еще некому разобрать первую же ссору, значит своими руками поднимать ту самую толпу, ради усмирения которой я нынче стрелял в воздух.

Порядок должен быть обратный тому, что я делал. Сперва орган, потом озвучивание закона. Так будет правильнее.

Глава 13

14 февраля 1860 года

Дубовка

Мороз к полудню стал сухим и колючим, и над Волгой держалось марево, словно над раскаленной плитой. В участке за ночь выстудило караулку; в кабинете у Губина печь топили в шесть утра, а к двенадцати часам железная дверца снова отдавала холодом. Капитан сидел в сюртуке, мундир висел на спинке стула. Со вчерашнего объявления на площади он спал часа четыре, не больше, и от недосыпа у него слезились глаза.

На столе лежал вчерашний лист с фамилиями: против Мосолова два крестика, против Кулыгина вопросительный знак. Рядом стояла жестяная кружка с чаем, вторая после пробуждения. Чай он пил и вкуса не чувствовал.

Десятский Федот вошел, стуча сапогами, и остановился у порога.

Закладка:

— В холодной сей час сидит семнадцать душ, ваше благородие. Мужики больше из слободских, да из Ключей. Большинство пойманных пришлось отпустить, иначе не влезали. Сделали все, как вы велели — самых первых из слободских выпустили, остались лишь те, кого под утро взяли. Сарай у Игожина сгорел до основания, а кто поджигал, того не сыскали.

— Дворовые есть?

— Панкрат, что господину Мосолову служит, да Алешка из слуг господина Кулыгина. Первым Панкрата взяли.

Губин отставил кружку.

— Вот оно как. Тогда давай этого Панкрата первым и веди. Алешку держи, покуда не позову.

Панкрат вошел боком, будто в дверях было тесно, хотя шел один. Полушубок на нем был добротный, но уже помятый, при входе он шапку снял и оставил в караулке, и от этого голова у него казалась меньше, чем обычно. На скуле багровела ссадина, левый глаз заплыл.

— Садись, — сказал Губин.

— Постою, ваше благородие, если позволите.

— Как хочешь. Пятнадцать лет у Петра Ильича в передней, а ума не нажил, раз здесь оказался.

Панкрат не ответил.

— Зачем в питейный пошел?

— Барин послал.

— Зачем?

— Сказал: пойди, послушай, что мужики говорят. Чтобы нам, значит, в неведении не быть, ежели что затеваться начнет.

Губин кивнул, будто записывал в уме.

— Складно сказываешь. И я бы поверил, ежели бы не одно: мужики в один голос твердят, что про выкуп за всякую душу пошло от тебя. Ты им про младенца толковал. Про бабу, про старика. Кто тебе это в уста вложил?

— Я пересказывал то, что при мне говорено было, — сказал Панкрат, и голос у него остался ровным.

— При тебе. А кем? Уж не сам ли Петр Ильич тебе то сказывал? И другим велел передать, а?

Панкрат смотрел мимо капитана, в окно, за которым дворник скалывал лед у крыльца.

— Ты в дворовых пятнадцать лет служишь и знаешь, чем дело пахнет, — продолжил Губин, — а если нет, то я тебе сейчас объясню. Ночью толпа шла к дому Самарина, кричала «долой приезжего», хватала его за шубу. Это не пьяная драка у кабака. За это идут в Сибирь, и не на освоение, а на каторгу. Ты у меня одну ночь в холодной сидишь, а можешь и до конца жизни родных не увидать.

— Я человек подневольный, — все же разомкнул уста Панкрат.

— Подневольный, — повторил Губин. — Вот и скажи — кто тебе приказывал такое говорить?

Панкрат молчал. За стеной, в караулке, кто-то переступил с ноги на ногу и кашлянул.

— Барин твой ответ держать тоже будет, — сказал Губин уже тише. — Но против него слова ничьего нет, так он и вывернется. А ты сидеть будешь. Мне не ты нужен, мне нужно, чтобы бучу в уезде не поднимали. Вывернется твой барин, да потом брата твоего на то же подобьет, или сына, или еще кого из твоей родни. Вы — на каторгу, а он — лишь руки азартно потирать будет. Такой судьбы своей семье желаешь? Да? — Панкрат упрямо покрутил головой. — Скажешь правду и выйдешь сегодня. И барина можешь уже не бояться. Али забыл, что вчера сказано на площади было? Вы все теперь — свободные. Пусть и с долгом, но уже не подвластны барину, как раньше было. Можешь смело писать бумагу о переводе в артель, али к другому господину, коли он тебя примет. Но то, если сейчас запираться не будешь.

Панкрат перевел сомневающийся взгляд с окна на Губина и все же заговорил.

— Петр Ильич призвали меня в кабинет, — начал он медленно. — Велели, чтобы мужик зашумел. Сказали: пойдешь в питейный и скажешь, будто выкуп будет за каждую душу, за старика, за младенца. А как зашумят, то их разгонят.

— Так и сказали: разгонят?

— Не сомневались. Сказывали, казаки есть, разгонят.

— А для чего им это?

— Того не сказывали, ваше благородие. А я не спрашивал.

Губин откинулся на спинку стула и посмотрел на лист с фамилиями.

— Хорошо, — кивнул он. — Уже кое-что проясняется. Ладно, свободен.

Василий Емельянович велел Федоту увести Панкрата и привести Алешку. А сам подумал:

«Стало быть, слух решили помещики пустить, чтобы мужик зашумел. А потом давили бы: вот что реформа делает, мужика на бунт подбивает. Самыми хитрыми себя посчитали? Так и я, чай, не дурак».

Кулыгинский дворовый был моложе и мельче, в сером кафтане, и нижняя губа у него распухла так, что он говорил в сторону, будто через силу.

— Ты в питейном при Панкрате сидел, — начал Губин. — Что тебе велено было?

Алешка глянул на дверь, потом на капитана и сразу сдал, без запинки, будто ждал, что спросят.

— Афанасий Петрович велели при нем быть и поддакивать. Чтобы, значит, не один он был, а как бы от разных господ.

— Бумагу тебе барин читал?

— Не читал. На словах сказывали.

— И что сказывали?

— Что надобно, чтобы мужик зашумел. И что разгонят.

Губин помолчал, глядя на него.

— Иди. И передай Панкрату, что слово мое крепко. Не будете запираться, так и выйдете уже сегодня и родных своих увидите.

Когда увели и Алешку, Губин взял перо и записал на листе несколько строк своим мелким, косым почерком. Писал он долго, потому что останавливался и перечитывал написанное, будто искал слово, за которое потом не сможет зацепиться никто.

Федот вернулся сам, без напоминания, и остановился у притолоки.

— Что еще? — спросил Губин.

— Там это, ваше благородие. Старшие слуги приходили. От Мосолова дворецкий, да от Кулыгина старший лакей. Просили дворовых отпустить.

— А ты?

— Сказал, что не велено.

— Все верно сделал. Это все, или?..

— Теперь и сами господа пожаловали, — Федот помялся. — Оба. Стоят в сенях, шубы не снимают. Петр Ильич кричат.

Губин усмехнулся и поставил перо в стакан.

— Кричат, — усмехнулся он. — Ничего, в сенях холодно, покричит и перестанет. Держи их там. А как кричать перестанет, так зови первым Мосолова. Как войдет, в коридоре никого не держать и ко мне не пускать, хоть сам губернатор приедь.

Как Федот вышел, мужчина сел ровнее, придвинул лист и посмотрел на два крестика против Мосолова, потом на вопросительный знак против Кулыгина. И ничего менять или добавлять не стал.

Закладка:

— Вы там в сенях кричали, что я не имею права держать ваших людей, — ехидно заметил Губин. — А вот я с вами не согласен, коли они закон нарушают.

— Панкрат у меня в передней пятнадцать лет, — Мосолов вытер платком шею. — Что бы он ни сболтнул спьяну, это не дело полиции.

— А уж это мне решать. Спьяну — оно обычно закон и нарушают. А тут даже и не спьяну было. Он полуштоф поставил и мужикам подливал, а сам пил мало. И слух пускал, от которого мужики злее становились и на улицу пошли.

Мосолов хотел что-то сказать, но поджал губы и промолчал.

— Вот его показания, — Губин повернул к помещику лист. — И еще один дворовый, кулыгинский, подтверждает, что свидетелем тому был. Я, Петр Ильич, исправник и за порядком поставлен следить. И мое дело не только бумагу составить так, чтобы ее в губернии не переписывали, но и чтобы вообще ту бумагу изводить не приходилось. А уж коли пришлось… Вот как здесь у нас складывается в одно слово: подстрекательство. Не к драке у кабака, а к бунту против воли государя. Вы понимаете, чем это пахнет? Отнюдь не штрафом.

Мосолов смотрел на лист, но читать, кажется, не стал. Пальцы у него на колене сжались в кулак, потом разжались.

— Панкрат — холоп, — сказал он. — Что с него взять? Он что услышал, то и повторил.

— Он БЫЛ холопом. Ровно до вчерашнего дня. А сегодня уже — свободный. Но это к слову. Правда в ином: он сказал, что вы его призвали в кабинет и велели, чтобы мужик зашумел. И еще сказал, что вы не сомневались, будто толпу разгонят. Казаки, говорит, есть.

— Мало ли, что мужик бает, — хмуро сказал Мосолов.

— Не мало ли, — покачал головой Губин. — Оно и раньше было, а сейчас и подавно — его слово в суде учтут. И свидетели есть, что не только он это исполнял, но и по вашему приказу делал.

В кабинете стало тихо.

Мосолов положил платок на колено и поднял глаза. В них уже не было ни злости, ни раздражения, только расчет, и Губин этот расчет узнал сразу, потому что сам жил им каждый день.

— Чего вы хотите, Василий Емельянович? — спросил Мосолов тихо. — Денег?

Губин усмехнулся и откинулся на спинку.

— Денег мне не надо, Петр Ильич. В губернии сейчас смотрят на наш уезд самым пристальным образом. Ни единый промах не простят, и мне в том числе. Ежели я у вас возьму рубль, завтра мне за этот рубль ответ держать перед губернатором, а послезавтра могу и чина лишиться.

Мосолов молчал, и по лицу его было видно, что он не верит сказанному: ведь не берут денег только те, кому уже заплатили другие или бессребреники, к которым Василий Емельянович не относился.

— Но кое-что вы сделать можете, — выдержав паузу, продолжил Губин. — И не для меня, а для дела. Комиссия в уезде учреждена, я в ней председатель. Мне нужны агроном и казначей. Люди не на месяц, а на год, причем самого лучшего образования и усердия. И жалованье таким положить не из чего: казна на это денег не даст, а без агронома артели — это стадо без пастуха, без казначея — книги без счета. Вы человек хозяйственный, вы это понимаете лучше меня.

— Стало быть, я вам должен людей содержать? — Мосолов даже привстал.

— Не мне. Комиссии. Агроному надобно тысячу двести в год, казначею восемьсот, да на разъезды двести. Итого две тысячи двести серебром. Деньги пойдут не в мой карман, а в уездное казначейство, с распиской и записью в книгу. Могу написать и так, что внесены они вами на нужды комиссии по собственной охоте. Тогда ваша фамилия будет стоять в бумаге не под подстрекательством, а под пожертвованием. Улавливаете разницу?

— Две тысячи двести, — повторил Мосолов, будто пробовал сумму на вес. — Это грабеж!

— Это год содержания двух людей, без которых реформа в уезде встанет, — сказал Губин. — А ежели встанет, то придут из Саратова другие люди, и с ними разговор будет уже иной. Они не договариваться, а спрашивать приедут. Разница, Петр Ильич, для вас большая.

Мосолов долго молчал. Потом снова взял платок и вытер шею, хотя в кабинете было холодно.

— А с Панкратом что будет?

— Если мы договоримся, то ничего, — пожал плечами Губин. — Бумагу с него я возьму, но как только вы деньги в казначейство под роспись внесете, так и уничтожу, будто и не было ее.

— А ежели я денег не дам?

— Тогда я отправлю эту бумагу в губернию сегодня же, — Губин взял перо и повертел его в пальцах. — И напишу, что вы, Петр Ильич, вместо содействия реформе чинили ей препятствие через дворовых своих людей. И фамилия ваша будет стоять в первой же строке.

Мосолов смотрел на перо. Одышка у него сделалась громче.

— Агронома я найду сам, — сказал он наконец. — У меня в Царицынском уезде знакомый есть, он по хлебу понимает. Казначея выписывать надобно из Саратова, тут я никого не знаю, в ком деньги не пропадут.

— Вот и выпишем из Саратова, — согласился Губин. — И чтоб человек был с аттестатом, а не с родней.

— С аттестатом, — проворчал Мосолов. — Две тысячи двести. За этакие деньги я мог бы трех приказчиков держать.

— Приказчики вас с каторги не вытащат, — Губин придвинул к себе чистый лист, обмакнул перо и заговорил, как о деле решенном. — Деньги привезете к среде, не позже. Не мне, в казначейство. Расписку возьмете и мне покажете. И еще, Петр Ильич: дворовых я отпущу сегодня, но в питейный они больше не пойдут. Ежели кто из ваших людей еще раз в такое место сунется, я буду смотреть на это

Закладка:

Мосолов встал тяжело, будто разом постарел. У двери он обернулся.

— Вы, Василий Емельянович, не исправник. Вы торгаш.

— Как скажете, — усмехнулся Губин, не поднимая головы от листа. — Только я торгую не своим, а вашим.

Половица под Мосоловым скрипнула еще раз, дверь хлопнула, и в сенях послышался его голос, короткий и злой.

Мужчина записал на листе: «Мосолов П. И. — взнос на комиссию, две тысячи двести, к среде, в казначейство». Потом посмотрел на написанное и подумал, что Самарин об этих деньгах непременно спросит, откуда они, и что врать ему не придется: все будет стоять в книге, черным по белому. Это было то, что он любил больше всего на свете: когда дело устроено так, что и с прибытком, и придраться не к чему.

Кулыгин вошел без шума. Шубу оставил в сенях, был в сюртуке, сухой, с приглаженными волосами, и в дверях поклонился так, будто вошел не в полицейский кабинет, а в чужую гостиную.

— Василий Емельянович, — поприветствовал он капитана. — Простите великодушно, что заставил вас ждать.

— Не заставили. Присаживайтесь, Афанасий Петрович.

Помещик сел на краешек кресла, не касаясь спинки, и положил руки на колени.

— Я по делу, которое само себя объясняет. Люди мои вчера были в питейном. Это я знаю. Алешка — дурак, я его не оправдываю.

— Алешка показал, что вы велели ему быть при Панкрате и поддакивать.

Кулыгин не изменился в лице. Только улыбка сделалась тоньше.

— Быть при Панкрате велел, это правда. Мосолов человек горячий, я боялся, что он без присмотру наговорит лишнего, и мужики поймут не так. Вот и послал своего, чтобы рядом был.

— А про то, что мужик должен зашуметь, вы ему говорили?

— Говорил, — согласился Кулыгин так же легко. — Говорил, что мужик нынче волнуется и что всякое слово теперь дорого стоит. Алешка мальчишка, он и перевернул по-своему.

Губин помолчал, глядя на него.

— Что ж, я вас услышал. Однако факт имеется: ваш дворовый сидел рядом с Панкратом, который слух дурной распускал, и поддакивал ему. Может статься, и вправду по глупости. Потому бумагу на вас я не пишу.

— Покорнейше благодарю, — Кулыгин поклонился.

— Благодарить не за что. Вы у меня на карандаше, Афанасий Петрович. В комиссию не войдете ни под каким видом. Ни как гласный, ни как проверяющий в соседние уезды. Не в наказание, а в предосторожность.

— Позвольте узнать, надолго?

— Покуда я не увижу, что в ваших землях реформа идет не хуже, чем в прочих. И смотреть я буду внимательнее, чем в прочих. А ежели в ваших землях начнется такая же ночь, как эта, я и ночное происшествие припомню, и про Алешку не забуду.

Кулыгин молчал. За окном проехали сани, и полозья скрипели, пока не затихли за углом.

— А ежели я, напротив, пособить возьмусь? — спросил он. — Деньгами, людьми. У меня в Саратове знакомства есть.

— Не надо, — сказал Губин.

— Отчего же? С Мосоловым, я слыхал, вы уговорились. Он вам пособил.

— Пособил, — согласился капитан. — И этого пока довольно. А вам я скажу то же, что сказал бы ему, коли б он спросил: не нужны мне ни деньги ваши, ни знакомства. Мне надо, чтобы у вас было тихо. Тихо будет, тогда и вспоминать будет нечего.

Кулыгин поднялся и одернул сюртук.

— Тихо будет, — пообещал он.

— Алешку с Панкратом отпущу к вечеру, — Губин взял перо. — Обоих. И помните, что они теперь свободные. Так что коли услышу, что вы своего Алешку пороть вздумали, то глаза закрывать на это не буду.

— Не сомневайтесь, Василий Емельянович, пороть не буду, — улыбнулся Кулыгин и встал, покидая кабинет.

Когда дверь за ним закрылась, Губин посидел немного, глядя на лист. Против фамилии Кулыгина стоял вопросительный знак, и капитан его не тронул. Мосолов злился, хлопал дверью и оттого был понятен. Этот же кланялся, соглашался и ушел с улыбкой, а сделает все по-своему, и не сегодня-завтра его люди опять окажутся там, где им быть не велено. Уж больно скользкий. Но если все же тихо сидеть будет, то уже большая польза от того для всего уезда. И главное — не придется самому Губину лишний раз отвлекаться на проделки Кулыгина.

Мужчина взял карандаш и под вопросительным знаком приписал: «В комиссии не держать. За сим смотреть». Потом придвинул чистый лист, обмакнул перо и начал писать так, чтобы и Мосолов не оказался под следствием, и Панкрат не пошел по каторжной статье, и в губернии бумага выглядела как надо. День только начинался.

* * *

Хвалынск

К десяти в кабинете Панфилова собрались семеро, и от этого в комнате стало тесно и жарко, как в бане. Я сидел во главе стола, положив перед собой вчерашний лист с нашими назначениями и придавив его печатью. По правую руку от меня устроился Толмачев, в сюртуке, но с шубой на плечах, потому что печь со вчерашнего вечера не топили и от оконного стекла тянуло холодом. Рядом с городским головой сидел Рыбников, гласный от думы, человек с длинной бородой и с манерами человека, привыкшего молчать на собраниях и говорить потом, наедине. Сам хозяин кабинета расположился слева от меня. Казначей Голубев, сухой старик в очках, принес с собой две папки и положил их на колени, будто пришел не заседать, а держать ответ.

Ляпин опоздал на десять минут. Вошел в снегу, с планом уезда под мышкой, снял шапку и остановился у порога.

— Виноват, господа. Мост через овраг разобрали, объезжал.

— Садитесь, — сказал я. — Больше ждать некого.

Писарь пристроился в углу за маленьким столиком, разложил лист и посмотрел на меня, как смотрят на человека, который сейчас скажет, сколько будет работы.

— Господа, — начал я. — Комиссия по крестьянским делам Хвалынского уезда учреждена. Покуда временно, до утверждения из Саратова, и я не стану спрашивать, кто из вас хочет в ней сидеть, а кто нет. Указ есть, и исполнять его надобно. Но я скажу вам, кто чем будет занят, чтобы после не было разговоров, будто я кого-то поставил втихую.

Я взял лист и принялся зачитывать.

— Председатель — Сергей Сергеевич Панфилов, как представитель государства по месту. Казначей — господин Голубев. Агроном — господин Ляпин, пока из Саратова не пришлют настоящего. Гласные от

Закладка:

В кабинете стало тихо. Голубев поправил очки.

— Позвольте, Роман Сергеевич, — сказал он. — Я казначей в казначействе и вы в комиссию меня пихаете. У меня отчет за год не сведен, недоимки не разобраны, а из-за новой должности моя работа растянется еще на год. Зачем вы мне тягло это вешаете?

— Вешаю, потому что не на кого более. Отчет вы сведете, недоимки разберете, а книги будете вести так, как я скажу. Иначе через месяц у нас в уезде будет собранных денег с трех артелей и ни одной записи, кто именно и сколько сдал. Если не хотите этой тяготы, ищете себе замену достойную.

— Я землемер, — подал голос Ляпин. — Я, Роман Сергеевич, хлеб по бумаге знаю, а не по всходам. Что я в агрономии?

— Как и сказал — вы на посту временно. Как агронома пришлют, вы ему план уезда отдадите, и тогда свободны. А до той поры подписываете бумаги и ездите по полям с тем, что есть.

Толмачев усмехнулся в бороду.

— А я, стало быть, в лавке не нужен?

— Вы городской голова, Лука Ермилович. Вам в комиссии сидеть по должности, а не по охоте. Лавка без вас постоит. Да и разве у вас приказчика толкового не найдется? Ни в жизнь не поверю!

Рыбников ничего не сказал, только погладил бороду и посмотрел на папки Голубева.

— Жалованье будет? — спросил он наконец.

— Покуда нет, — сказал я. — На первых порах — никому. Как комиссия встанет на ноги, и книги пойдут, тогда и о жалованье скажем. Я вас не обманываю: месяц-другой придется поработать за совесть.

— За совесть, — повторил Рыбников так, будто пробовал слово на вкус.

— Временное — не значит ненастоящее, — заметил я. — Через месяц я каждому скажу, справляется он или нет. Кто справляется, останется и будет утвержден. Кто не справляется, уйдет тихо, и я не стану о том кричать. Но покуда место занято, работать надобно по-настоящему, иначе весь уезд увидит, что комиссия у нас лишь на бумаге.

Панфилов крякнул и подвинул к себе чернильницу.

— Ладно. Что первым делом?

Я удовлетворенно кивнул и сел ровнее. Вроде больше никто препираться не планировал.

— Надобно разослать по волостям приказ. В каждой волости собрать сход и выбрать временных глав в управы. Не назначить сверху, а выбрать: голова и писарь. И в приказе написать прямо, что голова временный, до утверждения комиссией, чтобы после никто не говорил, будто его обошли и посадили чужого.

— Мужик выберет того, кто горластее, — заметил Толмачев.

— Пусть горластее, лишь бы его волость слушала. Нам надобно, чтобы управа была своя, а не присланная. Присланного слушать не станут, а своего — станут, да еще и попрекнут, коли он не так дело повел.

Панфилов посмотрел на меня.

— Писать как?

— Пишите: «По указу его императорского величества и по распоряжению уездной комиссии…» Дальше я продиктую.

Писарь, Петр Петрович, придвинул лист, поднял перо, и в кабинете стало слышно, как оно заскрипело по листу. Я посмотрел на эти шесть лиц, из которых четверо, по совести, не понимали еще, зачем они тут сидят, и подумал, что вчерашняя речь на площади была самой легкой частью дела. Говорить умеет всякий. А вот заставить шестерых разных людей работать — это уже гораздо сложнее.

Приказ мы написали к полудню. Панфилов читал его вслух, писарь переписывал набело, Голубев смотрел в свой список и вздыхал, а Толмачев дважды поправлял слова, которые, по его мнению, мужик не поймет.

— «Незамедлительно» — это как? — спросил он. — Мужик подумает, что его в солдаты забирают.

— Пишите «не откладывая», — сказал я.

Потом я перевернул лист и начал диктовать второй, который был важнее первого.

— Как управы выберут глав и писаря, им надобно будет опросить всех бывших крепостных в волости. Каждого: и барщинного, и оброчного, и дворового, что у барина при доме остался. Спросить: что человек умеет, и в какую артель хочет пойти.

Голубев поднял голову от папок.

— Всех? У нас в уезде бывших крепостных, почитай, десять тысяч душ.

— Всех, — сказал я. — Иначе мы соберем артели наугад. Посадим в порт пахаря, а биндюжника на пашню отправим, и оба будут виноваты, когда не справятся с работой должно, а по сути вина — на нас, что вовремя не опросили.

— Кто опрашивать станет? — спросил Панфилов. — У меня на станах люди наперечет, и у них другой работы хватает.

— Волостные главы и писаря. Они же свои, они знают, кто в чем ухватист. Становые только возят бумаги и следят, чтобы опрос не затянули.

— Писарь у помещика под рукой, — сказал Толмачев. — В деревнях грамотных мало, и те — наперечет

— Эти сведения в первую голову для самого помещика важны. А то примет он артель под руку, а в ней люди к делу не способные от того, что он писаря зажал и их вслепую распределили, — ответил я главе города. — И еще момент. В каждом списке против всякого человека должна стоять его подпись или крест, коли неграмотен. Тогда мужик будет знать, что он записан, и придет спросить, коли в списке вышло не так.

Я взял чистый лист и начал чертить графы, чтобы все в кабинете видели, как будет выглядеть бумага.

— Пишем так. Волость, деревня, двор. Кто в доме: имя, отчество, лет сколько. Кто из них в крепости был и с какого дня свободен. Что умеет: пахать, косить, плотничать, печь класть, кузнечить, рыбу ловить, по воде ходить, скотину держать и так далее. Куда хочет: в артель к своему помещику, к соседнему, к купцу, в город на промысел. И место, где человеку удобнее работать, потому что иной и рад бы, да двор его за тридцать верст.

Петр Петрович писал быстро, перо у него ходило по тетради, а на краю листа он уже дорисовывал графы, будто проверял мою мысль своей.

— А ежели мужик не знает, чего хочет? — спросил Ляпин.

— Так и пишите: «не знает». Это тоже ответ. Потом управа посмотрит, в чем у него сноровка есть, и скажет, куда его звать.

— А ежели соврет? Скажет, что кузнец, а гвоздя

Закладка:

— Первый месяц покажет, — ответил я. — Кузнеца в кузнице видно через день. И еще вот что, господа: в списке должна быть графа, что человек умеет делать сам, без подсказки. Не то, на что у него бумага об образовании имеется, а то, что он в своей деревне делает. У нас в иных деревнях печников нет, а печи кладут так, что любо дорого посмотреть.

Толмачев крякнул и посмотрел на меня с неожиданным интересом.

— Это верно. У нас в слободе один сапожник так сапоги тачает, что купцы из Саратова заказывают, а он числится при конюшне.

— Вот таких и надобно в первую голову, — сказал я. — Они и артель соберут, и других научат.

Потом мы взялись за список артелей. Тут я велел писать не то, что мы думаем, а то, что в уезде уже есть. Толмачев с Рыбниковым называли, Панфилов поправлял, Ляпин смотрел по плану уезда, где какие промыслы, а Петр Петрович запись вел.

Вышло так: земледельческая артель, плотницкая, бурлацкая, биндюжная, приисковая, рыбная, мельничная, лесопильная, кузнечная, шорная, гончарная, портняжная, печная. Отдельно Толмачев сказал про консервную, где солят и коптят рыбу для армии и флота, и я велел поставить ее в список первой строкой, потому что заказы туда пойдут от казны, а казна платит вернее купца.

— А бабы? — спросил Рыбников.

— Что бабы?

— Бабы в артель пойдут?

— В консервную пойдут, — сказал Толмачев. — У нас на посолке бабы и стоят.

— Коли сами захотят, — поправил я. — На них дом держится, а потому, если остальная семья согласна ее долю выплачивать, то женщина имеет право в артель не вступать.

Этот момент кстати мы подробно с тем же Самариным не обсуждали. Вообще как оказалось хоть крепостными числились все крестьяне в семье, но оброк или барщину отдавали лишь взрослые до определенного возраста. Вот на них-то по моей реформе и вешался долг. Со стариков и детей до 17 лет выкуп не требовался.

— А так, можно портняжную артель под них создать, или огородную, коли нужда в такой будет. Пишите отдельной строкой, чтобы после не спорили, будто женщин некуда девать, — сказал я.

К концу списка лист исписался почти весь, и писарь переписывал его набело, а Голубев уже не вздыхал, а смотрел в него через очки и что-то считал на пальцах.

— Это сколько же рук выходит? — сказал он. — Ежели всех, кого мы запишем, разобрать по этим артелям, то у нас в уезде не останется ни одного человека без дела.

— В том и смысл, — кивнул я.

— А ежели артелей не хватит?

— Значит, тогда будем придумывать новые, чтобы людей к делу приставить. Или объединять несколько под одну руку.

Панфилов все это время сидел молча, а тут посмотрел на меня так, как смотрят на человека, который предлагает переплыть Волгу в декабре.

— Роман Сергеевич, это на месяц работы. А то и на два.

— Пусть так, — согласился я. — Зато через два месяца у нас будет не уезд, в котором никто не знает, чего от него хотят, а книга, где против каждого двора стоит, что люди в этом дворе умеют, и куда они хотят идти. По этой книге мы соберем артели и раздадим их помещикам, и всякий помещик получит не стадо, а работников, которые сами выбрали, куда идут.

— А покуда мы ее собираем, — стал возражать Панфилов, — мужик без дела будет сидеть и думать, что его обманули.

— Не будет. Как только управа встанет, она же и начнет опрос. Тут же, на сходе, чтобы человек уходил с мыслью, что его записали в работу, а не в недоимку.

Толмачев поднялся, снял шубу с плеч и повесил ее на гвоздь у печи.

— Это можно, — сказал он. — Ежели так, то это можно.

Я смотрел, как писарь выводит набело графы, и думал о том, что вся моя реформа в Петербурге была шестью главами и расчетом по губернии, а здесь она сведется вот к этим листам: кто что умеет, куда хочет и кто за это ответит. Вчера я объяснял уезду закон. Теперь надобно было узнать уезд, чтобы закон было к чему приставить.

П. С. Буду рад вашим лайкам) добьем до 300 и тогда в субботу допглава!)

Глава 14

16 февраля 1860 года

Хвалынск

Дело с внедрением реформы постепенно входило в рабочее русло. А сегодня еще и Панфилов должен приехать из Петровского уезда с дворянами, которые будут вести контроль по месту. Как они прибудут, введу их в курс дела, посмотрю, как себя вести будут, и можно уже писать в Саратов.

Но первой новостью сегодня для меня стало не возвращение исправника, а письмо от Юрия Федоровича. Когда Тихон принес мне плотный конверт, подписанный мелким ровным почерком, я испытал укол совести. Ведь договаривались мы с Самариным, что будем поддерживать связь и отпишем друг другу о том, как у нас выступление прошло. Но нет, я так замотался с приемом артельных старшин, а затем доведением до старост деревень, как именно вижу работу волостной управы, что совсем забыл об этом.

Поблагодарив Тихона, я вскрыл конверт и вчитался в строки.

'Милостивый государь Роман Сергеевич.

Пишу вам коротко, как мы о том и уговаривались.

В Дубовском уезде комиссия собрана и действует. Присутствие открыто, книги заведены, волостные управы начаты по тем же правилам, что мы с вами писали: сход выбирает голову и писаря, выбор временный, до утверждения из губернии. Работы много, людей мало, но дело идет.

Однако же не все прошло у нас гладко. После оглашения указов Сената в Дубовке ночь была беспокойная. Толпа приходила к моему дому, кричала, что выкуп будут брать за всякую душу, и требовала немедленных ответов. Кончилось тем, что городовые с матросами разогнали толпу, зачинщиков взяли, а к утру все стихло. В бунт не переросло, до крови не дошло, но и до спокойствия далеко. Слух тот, как я понимаю, пустили дворовые люди двух помещиков, но до суда дело не дошло.

Еще одно обстоятельство, которого я вам в письме не объясню. Помещик, который на собрании у предводителя громче всех говорил, что его разоряют, а реформу называл грабежом, на днях внес

Закладка:

В остальном внедрение идет по плану. К посевной, даст бог, управимся, ежели в других уездах пойдет так же.

Напишите, как у вас. Жду ответа и надеюсь, что в вашем уезде столь острых событий не протекало.

С глубоким почтением, ваш покорный слуга, Юрий Федорович Самарин'.

Я дочитал, отложил лист и взял чашку с чаем, что налила мне хозяйка дома. Он успел остыть, но я не обращал на то внимания.

Про беспорядки Юрий Федорович написал без подробностей. Впрочем, думаю, я и сам бы не стал их расписывать. Чем страшнее было, тем короче потом выходит.

А вот сведения про взнос в две тысячи двести рублей серебром интересные. Сумма это не малая, так еще и дана помещиком, который сначала кричал, что его разоряют, а потом вдруг раскошелился на содержание чужих людей, без которых реформа в уезде встанет. И упоминание, что ночные беспорядки из-за слухов, которые распускали дворовые слуги, наводит меня на очень интересные мысли. В Дубовке исправником Губин служит, которого я прекрасно знаю. Это человек хитрый и докопаться до сути способен легко. Как и шантажом не брезгует, чтобы пользу себе приобрести. Мог он узнать, что именно этот помещик своих слуг подослал слух распускать, а потом надавил на него, что посадит за такое действо? Легко! Почему деньги на содержание агронома и казначея выбил, а не себе в карман? Тоже понятно. Василий Емельянович за длинным рублем не гонится, ему статус и власть подавай. И как капитан-исправник он председателем уездной комиссии в Дубовке назначен. И вот — он выбивает деньги на содержание агронома и казначея. И такие, что можно доброго работника нанять, который со всем усердием будет обязанности свои исполнять. И тогда комиссию в Дубовке в пример иным будут показывать, и имя самого Губина в губернии станет на слуху, а там и до губернатора легко дойти и себе что попросить за такое радение. Василий Емельянович мастак наперед смотреть.

Я сложил письмо, потом развернул и прочел еще раз, уже не цепляясь за строки, а проверяя, что запомнил.

Надо же. У нас тут ночью беспорядков не было, ну так и противодействия от помещиков мы не видим. А вот в Дубовке те сразу начали гадить по мелкому. Хорошо хоть не всем уездом. Полагаю, в тех местах, где мужик барщиной отрабатывает, а не оброком, еще сильнее сопротивление помещиков будет. И как тогда нам быть, чтобы их настроения изменить?

Я отодвинул чашку и придвинул к себе чистый лист. Надо подумать, что в ответ Юрию Федоровичу написать. Не только описать все наши события, но и мысли пересказать, какие у меня возникли.

Я обмакнул перо, стряхнул лишнее и вывел первую строку.

'Милостивый государь Юрий Федорович.

Отвечаю в тот же день, как получил ваше письмо, покуда все свежо в памяти и покуда меня не позвали по какому-нибудь срочному делу, каких всегда хватает, стоит новое начать.

В Хвалынске комиссия учреждена. Покуда временно, до утверждения из Саратова, и я велел против каждой фамилии в списке так и писать: временно исполняющий обязанности. Жалованья я никому не положил: сами знаете, что оно будет идти из тех денег, по которым артели станут отчитываться, а размер того сбора пока нам неведом. Но вот идея, что некоторые сознательные помещики могут внести деньги из собственных средств на это дело, меня заинтересовала. Считаю, можно попробовать ввести это во всех уездах. А жертвующим сделать поблажку какую — например, дать право первого выбора артелей под свою руку'.

Тут я остановился. А ведь и верно. Дельная мысль. Пожалуй, стоит ей поделиться и с Панфиловым, и потом остальным членам нашей комиссии по реформе озвучить. Размяв пальцы, я продолжил писать.

'Волостные управы начаты. Разослали приказ по волостям: собрать сходы и выбрать временных голов и писарей, среди своих. В приказе написано и то, что голова временный, до утверждения комиссией, чтобы и дело было начато, и снять можно было того, кто не справляется. Списки крепостных с их умениями пополняются. Против каждого двора ставим, кто в доме живет, что умеет и в какую артель хочет, с подписью или крестом, коли неграмотен. По уезду таких душ до десяти тысяч, и растянуться эта работа может на два месяца, если не поторапливать никого. Но на то и комиссия есть — чтобы управы шевелились и не затягивали.

Волнений, каких вы описали, у нас не было. Но без шума не обошлось, и не там, где я ждал. Не крестьяне зашумели или помещики, а вольные артели: бурлаки, плотники, биндюжники. Как услышали, что артелью будет руководить помещик или приказчик от казны, так решили, что им тоже приставят начальника, и на площади начали кричать, что чужого старшего не признают и работать не станут. Еще немного, и я бы получил бунт от людей, которых освобождать было не от кого: они и до указа жили сами по себе, на договорах и паях.

Я объяснил им, что в книгу пойдут только их имена, паи и старший, а кого брать в лямку или в сруб, решают они сами, и что комиссия им не начальник, а третейский судья, чтобы споры с иными артелями разрешать. Разошлись мирно, старшие пришли в присутствие, и я записал три артели.

Отсюда главное, что я вынес и о чем прошу вас подумать вместе со мной.

В Хвалынске я сперва вышел на площадь с указами, а комиссию собрал на другой день. И заплатил я за это тем, что посреди речи достал револьвер и выстрелил в воздух, иначе бы меня не дослушали. Как я понял, в Дубовке у вас вышло то же самое — сначала зачитали указ, а уж потом комиссию собрали. И получили в итоге беспокойную ночь, потому что указ озвучен, а конкретных шагов, как его воплощать, никто не услышал.

Вывод я для себя сделал такой: в следующий уезд надобно приходить не с речью. Сперва приезжаем и собираем комиссию, хотя

Закладка:

В остальном начало положено, и я считаю, что в Хвалынске дело можно считать запущенным. Как только получу от Саратова утверждение состава, можно начинать в Петровском. Надеюсь, и у вас дело будет спориться с той же скоростью.

Теперь о том, что к реформе не относится, но важно для меня.

Видели ли вы в Дубовке моего отца, Сергея Александровича? Был ли он в городе, слушал ли ваше выступление? Как он вообще себя чувствует? Может, передавал что мне на словах? Как вы понимаете, в ближайшие дни я приехать домой не смогу, а за родных переживаю. И послать мне письмо им труднее — я ведь сейчас, как и вы впрочем, надолго в одном уезде задерживаться не буду, и точного моего адреса у них тоже не имеется. Буду искренне благодарен, если у вас найдутся ответы на эти вопросы.

Остаюсь ваш покорный слуга, Роман Винокуров'.

Я поставил точку, посыпал лист песком, сдул его и прочитал все с начала, не пропуская ни строки. В двух местах перо соскочило и поставило кляксы, и я переписал письмо набело, уже не останавливаясь.

В моей прежней жизни тратить время на письма не пришлось бы вовсе. Всего лишь набрал номер, да узнал все из личного разговора. А здесь приходилось томиться в неизвестности без возможности получить мгновенный ответ и обходиться эрзацем в виде таких вот писем.

Я сложил лист вчетверо, запечатал и вышел в сени, где Тихон чистил сапоги.

— На почту, — сказал я. — Скажешь, что срочное. И узнай, не вернулся ли Сергей Сергеевич из Петровского.

— Вернулся, — сказал Тихон, принимая у меня письмо. — Час назад прибыл, я видел, как его возок проезжал по улице.

Что ж. Тогда пора к капитану идти, да узнавать — кого он нам в комиссию нашел.

Панфилов сидел в присутствии и вид имел усталый. Сюртук на нем был тот же, что и в поездку, помятый на локтях, усы обвисли сильнее обычного, а на столе рядом с бумагами стоял стакан с крепким чаем и лежал пирог, которым он по-видимому обедал прямо здесь.

— С приездом, Сергей Сергеевич, — сказал я, садясь напротив. — Как дорога?

— На обратном пути одна лошадь в яму угодила. Подкова сорвалась, пришлось ее менять на станции, а в остальном без приключений, — он прихлебнул чая и вытер усы. — Привез я вам помещиков для комиссии. Один — отставной ротмистр, Бахметьев Андрей Николаевич, поместье у него под Петровском, но живет он больше в городе. Хозяйство запустил и оттого злой на весь свет. Второй — Шатилов Петр Фомич, помещик степенный, у него две деревни и мельница, человек нелюдимый, но счетный.

— Зачем же нам тот, кто свое запустил? — удивился я.

— За тем, — ответил капитан, — что за иными будет строже смотреть. Хотя бы из зависти. Да и служба для него — дело привычное, не то что за землей следить.

Я задумчиво кивнул, принимая ответ. Панфилов же подался к столу и понизил голос, будто в комнате кто-то мог нас слушать.

— Я им сказал так: надобно в комиссии сидеть, в бумагах подписываться, за мужиком и за помещиком смотреть, чтобы никто от буквы закона не ушел. Бахметьев сразу согласился, ему лишь бы при деле быть. Шатилов думал долго, потом спросил, какое жалованье. Я говорю: покуда никакого, а будет уже со сборов артельных, с тех налогов, что они в казну отчислять обязаны. Все, как вы нам и говорили. Он помолчал тогда, но согласился со мной приехать.

— Значит, можно докладывать, что комиссия у нас в полном составе имеется? — уточнил я.

— Выходит, так, — Панфилов поскреб в затылке и вдруг посмотрел на меня внимательно. — Роман Сергеевич, у меня к вам вопрос, покуда они не вошли. Мы для Хвалынска взяли помещиков из Петровского, как вы и велели. Теперь для Петровского надо своих подбирать. А не проще ли взять тут же, из местных? У меня в уезде дворяне есть, люди известные. Одного назову, он и поедет.

— Вот этого делать не надо, — отказался я.

— Отчего же? — Панфилов даже пирог отложил.

— Сергей Сергеевич, мы ведь помещиков из соседних уездов берем, чтобы у них сговора со своими не случилось. А что будет, если, условно, два уезда помещиками для комиссий «обменяются»? Не знаете? А я вам скажу. Петровские попросят своих помещиков с вашими, из Хвалынска, договорится, чтобы не так внимательно за законом следили и глаза закрывали на мелкие прегрешения. И то же в ответ пообещают. И для чего нам тогда эти помещики из соседнего уезда нужны были? Мы по-другому сделаем. Смотрите. За Хвалынским уездом приглядывают дворяне петровские. Это мы уже сделали. Петровский будут смотреть дворяне уже из третьего уезда, я думаю, из Кузнецовского. А Кузнецовский потом возьмут под наблюдение хвалынские.

— Круг, — сказал Панфилов, глядя на мои каракули.

— Можно и так сказать. Главное в чем: допустим, уговорили петровские дворян из Хвалынска не так люто все проверять, как положено. А вот Хвалынскому дворянству надо на поклон уже к кузнецовским идти. Людей в цепочке для согласования резко больше становится, и вероятность того, что подобный уговор меж ними сорвется — повышается. А нам то надо.

— А ежели они все-таки сговорятся? — спросил Панфилов.

— Конечно полностью возможность сговора убрать не получится, — вынужден был я согласится. — Но такие уговоры втайне провести сложнее, и другие члены комиссии их заметят и при нужде смогут в губернаторскую палату записку донести. А там уже в Саратове с таким уговорщиками разбираться будут.

Панфилов крякнул и посмотрел на лист с моим кругом.

— Ловко, — сказал он наконец, без восхищения, а так, как говорят о работе, которую сделали не они. — Только чужой человек в уезде слепой. Его обманут, а он и не заметит.

Закладка:

— Две подписи, — повторил Панфилов и усмехнулся. — У вас на все две подписи.

— На все, — согласился я. — Двух подписей человек не подделает так же легко, как одной.

Он помолчал, потом встал и взял с полки папку.

— Ладно. Тогда я так и запишу: для Петровского искать помещиков в комиссию в Кузнецовском, — он поморщился. — Только там у меня знакомств нет. Надобно будет через губернского предводителя либо через Алексея Дмитриевича.

— Да и не нужно нам искать. Как приедем в те уезды, да дворян соберем, так и кинем клич — кто согласен подрядиться на эту должность. Вот как здесь, в Хвалынске, сегодня сделаем. Я и вас просил лично съездить, чтобы первый шаг был сделан. Первому быть всегда труднее, а потом уже проще идет, когда дорога проторена.

— Ну, как знаете, — Панфилов взял со стола стакан, допил чай и поставил его так, что дно стукнуло. — Пойдемте, покажу вам наших петровских. Они со мной прибыли. Поди, извелись уже от ожидания, особенно Бахметьев.

— Зовите, — сказал я и поднялся. — Посмотрю, кого вы сватаете в комиссию.

Пришли они через четверть часа, оба в шубах, и в присутствии сразу стало тесно. Бахметьев, высокий, сухой, с бакенбардами до углов рта, вошел первым и огляделся так, будто попал в место, о котором много слышал и не верил ни одному слову. Шатилов, плотный, седой, в простом сукне и с руками, которые не прятал, вошел за ним и остановился у двери, не снимая шапки, пока не увидел, что хозяин комнаты сидит.

— Андрей Николаевич Бахметьев, — отрекомендовался первый, кланяясь коротко, по-военному. — А это Петр Фомич, он у нас человек молчаливый, но, ежели что скажет, так по делу.

— Роман Сергеевич Винокуров, — сказал я. — Присаживайтесь, господа. Сергей Сергеевич вам, полагаю, уже объяснил, зачем вы здесь.

— Объяснил примерно, — Бахметьев сел и расстегнул шубу, но не снял ее. — Сказал, что мы будем смотреть за реформой. Только я, признаться, не возьму в толк, что это значит. Смотреть за реформой — это как? Стоять и глядеть?

Шатилов сел молча, положил шапку на колени и стал смотреть на меня так, словно я ему денег обещал.

— Это значит проверять записи в книгах, чтобы все было учтено, если возникнут какие разногласия между артелью и помещиком — вы должны лично по месту выезжать и смотреть, как артель сработала, свидетелей опрашивать — были ли склоки между артелью и помещиком, или нет, — сказал я. — Это если кратко. А так я скажу вам две вещи, и попрошу обе запомнить.

Бахметьев приподнял бровь.

— Первое: вы в комиссии не для того, чтобы хлопотать по дворянским делам. Ежели помещик придет к вам жаловаться, что мужика ему дали не того, что артель требует себе больше, чем следует, или что казначей считает не так, то вы его выслушаете, но не как равного по статусу, а как и любого иного человека, над кем пригляд держать следует. Никаких особых прав у дворянства в этом деле нет, и в указе их нет.

— То есть мы не за дворян, — сказал Бахметьев, и в голосе его не было обиды, а только что-то вроде любопытства.

— Вы за выполнение закона. Второе: вы здесь не судьи. Споры разбирает основной состав комиссии: агроном, казначей, один гласный от думы и председатель при них, который заверяет их решение. Ваше дело другое.

Я взял лист со списком волостей и положил его перед ними.

— Вот уезд. Пять станов, в каждом деревни, в каждой деревне дворы. По каждому двору теперь пойдет опись: кто живет, что умеет, куда хочет идти в артель. Пишут это волостные головы и писаря, то есть люди, которые помещика видят каждый день, а иной и вовсе у него в приказчиках был. И вот тут мне нужен человек, которому помещик не начальник и не сосед по имению. Вы будете ездить по волостям и смотреть: тот ли человек в списке, то ли про него написано. Ежели в списке стоит кузнец, а он за всю жизнь гвоздя не выковал, вы это отметите. Ежели в списке двор пустой, а по двору ходят люди, вы это тоже отметите.

— А ежели меня самого обманут? — спросил Шатилов неожиданно и без всякого вызова, просто как человек, который взвешивает работу до того, как за нее взяться.

— Кто-то будет стараться, — согласился я. — Потому и надобно ездить, а не сидеть. И надобно, чтобы вас в уезде видели не один раз и не в одном месте. В волостях быстро узнают, кто приехал проверять и для чего. К тому же вы будете не один, вас двое. Один смотрит, другой считает, а после сверяете.

Бахметьев усмехнулся.

— Мы с Петром Фомичом друг друга знаем двадцать лет и за это время дважды ссорились насмерть. Сговориться нам будет труднее, чем с исправником.

— Тем лучше, — сказал я.

Шатилов чуть шевельнул углом рта, и я понял, что это у него означает одобрение.

— Далее, — продолжил я. — На сходах, где выбирают волостных голов и писарей, кто-нибудь из вас должен быть. Не для того, чтобы указывать, кого выбирать, до этого я вам запрещаю касаться прямо. Для того чтобы после не говорили, будто голова поставлен от комиссии. Вы свидетель, что выбрали своих, а не присланных.

— Свидетель, — повторил Бахметьев. — Хорошее слово. В суде свидетелю присягать положено.

— Присягать не надобно. Надобно подписывать. Против каждого листа, который вы проверили, будет ваша подпись и дата. Ежели не проверили и подписали, ответите вместе с писарем. Ежели увидели непорядок и не написали, ответите один.

— Вот это уже по-нашему, — сказал Бахметьев и все же снял шубу, бросив ее на лавку у стены. — А жалованье?

— Жалованья нет.

— Никакого? — переспросил он, будто надеялся, что ослышался.

— Поначалу — никакого. Казна на это денег не дала. По реформе — жалование начнет выплачиваться из налогов, что артели станут платить. Потому в

Закладка:

Шатилов погладил шапку на коленях.

— Я на своем коне поеду, — сказал он. — Казенных не прошу и прогонных не возьму. Но хотелось бы бумагу получить, чтобы ему овес выдавали на почтовых станциях, как казенным, когда я в пути.

— Это можно, — кивнул я.

Панфилов тут же сделал пометку о просьбе Шатилова, чтобы потом ее не забыть и превратить в полновесную бумагу.

— И еще, господа, — я посмотрел на обоих. — Я не спрашиваю, любите ли вы реформу. Мне это безразлично. Мне надобно, чтобы вы были точны. Мужик, который увидит, что в списке против его двора стоит правда, поверит и в остальное. А ежели он увидит, что там написана чепуха, он решит, что его обманывают во всем, и тогда ни один указ до него не дойдет.

Бахметьев поднялся и оправил сюртук.

— Я, признаться, ждал, что вы станете нам говорить про пользу просвещения и про долг дворянства перед отечеством.

— Не стану, — сказал я. — Мне от вас надобны не речи, а ваш взгляд и подписи.

— Когда начинать? — спросил Шатилов, надевая шапку.

— С понедельника, — сказал я. — Завтра я вам отдам списки волостей и приказ, который разослан. До понедельника прочтите его и спросите все, что непонятно. Лучше спросить сейчас у меня, чтобы потом не стоять перед мужиками, не зная ответа.

Бахметьев надел шубу и у двери обернулся.

— Роман Сергеевич, а ежели я приеду в волость и увижу, что голова там пьяница и вор, а мужики его любят и другого не хотят?

— Пишите как есть, — сказал я. — Управа выбирается своими, и снять его может только сход. Наше дело записать и предупредить, а не править за них. Они теперь за себя сами отвечают, и это, пожалуй, поважнее выкупа.

Шатилов кивнул и вышел первым.

Теперь осталось только в Саратов письмо написать великому князю о том, как идет реформа. Да и Насте тоже следует что-то написать, чтобы не волновалась. И я снова сел за бумагу. Ах да, еще и с Панфиловым насчет «пожертвований» поговорить. Ну, это мы прямо сейчас и сделаем…

Глава 15

Бонусная глава за 300 лайков)

17 февраля 1860 года

Саратов. Дом губернатора

Зал топили с шести утра, и к девяти в нем достаточно тепло, чтобы сидеть без шуб. Стулья Игнатьев велел расставить вокруг стола, но не вплотную, чтобы никто не сидел плечом к плечу, и каждому хватило места разложить бумаги. Четыре карты губернии лежали на зеленом сукне, придавленные по углам пепельницей, прессом и двумя чернильницами. Уездную он повернул так, чтобы Хвалынский и Дубовский пришлись ближе к его руке.

Накануне пришли бумаги. Нарочный из Хвалынска привез пакет от исправника, и Алексей Дмитриевич прочел его еще в халате, стоя у окна, при свече. Панфилов писал коротко: комиссия учреждена, присутствие открыто, книги заведены, волостные управы начаты. О беспорядках ни слова, чему губернатор искренне радовался. Зато на двух страницах исправник жаловался, что людей нет, что становые и без того загружены, а те, кого он посадил в комиссию временно, работают без всякого жалованья, и ежели так пойдет, то половина разбежится при первой оказии. В конце стояла приписка, обведенная для верности дважды: «Жалованье, ваше превосходительство, надобно. Хотя бы писарю и казначею, чтобы они с чужих рук не брали, и соблазна исказить сведения ради поживы у них не было».

Игнатьев отложил лист и взял второй, из Дубовки. Губин писал обстоятельно, с той аккуратностью, с какой человек составляет бумагу, которую потом, возможно, станут читать в Петербурге. Ночью толпа приходила к дому Самарина, кричала про выкуп за всякую душу; городовые с матросами разогнали ее без крови, зачинщиков взяли, а к утру стало тихо. Отдельной строкой стояло: помещик Мосолов внес в уездное казначейство две тысячи двести рублей серебром на содержание агронома и казначея сроком на год, по собственной охоте.

Губернатор удивился и задумался, с чего такая щедрость? В охоту он не поверил ни на медный грош, но сумма была внесена, расписка имелась, и в бумаге все выглядело ладно и красиво.

Мужчина сложил оба листа в папку, положил сверху донесение и подумал, что за полтора года комитетских заседаний в этом зале ему ни разу не приходилось ждать известий с такой жадностью. Прежде дело шло от предводителя к предводителю, от справки к справке, и всякий шаг можно было придержать, поправить, повернуть по-своему. Теперь же все решалось в уездах, где сидели двое приезжих, и ему оставалось читать их письма и лишь предполагать, чем это обернется для губернии и для него самого.

В связи с известиями из уездов Великий князь назначил собрание всей столичной комиссии.

Первым приехал Панин. Он вошел в зал по-хозяйски, что так не нравилось Игнатьеву. Кавелин, вошедший за ним, был в гражданском и держал под мышкой папку с завязками.

После них через четверть часа отворилась дверь, и в зал вошел Константин Николаевич, а следом за ним адъютант с портфелем. Великий князь был в сюртуке, без мундира, в весьма приподнятом настроении. Панин тут же обратился к нему:

— Ваше Высочество. Я не понимаю, почему мы не можем начать работу по созданию уездных комиссий сами, отдавая все на откуп лишь господам Винокурову и Самарину? Создание губернаторской палаты и присутствия по крестьянским делам нами завершено. Так что же мы сидим?

— Виктор Никитич, — сказал великий князь, садясь на свое место, — я вас уже просил этих комиссий не формировать.

Панин подался вперед.

— Но ваше высочество, а если мы не успеем к посевной?

— Смею напомнить вам, что главой комиссии по реформе назначен Роман Сергеевич, а не я. Если вы так хотите ему помочь — пишите напрямую, а ко мне с таким вопросом не подходите. И завершим на том, — твердо заявил Константин Николаевич. — Мы обязаны помогать ему, то слово государя, но не работать за его спиной.

— Он молод, и мог по неопытности просто забыть про нас, — заметил Панин.

— Потому и говорю: пишите ему. Напомните

Закладка:

Игнатьев, который изначально не хотел вводить реформу во всей губернии разом и был рад, что работа пока идет лишь в Хвалынске и Дубовке, тут же решил поддержать великого князя:

— Я, Виктор Никитич, вам вот что скажу, — губернатор погладил карту ладонью. — У нас в губернии оброк в двух уездах, а в остальных — или барщина, или пополам. Ежели мы разом посадим комиссии везде, то в барщинных уездах не мужик, а помещик станет своих крепостных на бунт подбивать, распуская лживые слухи. И чтобы разом везде не полыхнуло, и надобно по уезду в неделю вводить. И то — это очень быстро получается. Вон, в Дубовке уже были беспорядки. Хорошо хоть там капитан справный, свое дело знает. И матросы имеются — чай, портовый город. Но не будь их без крови бы могло не обойтись. А вы торопитесь. Это боком нам всем выйти может.

Панин посмотрел на него долгим взглядом и ничего не ответил.

Кавелин развязал папку и выложил на сукно тетрадь с закладками.

— Тогда, господа, у нас еще один вопрос, — сказал он. — И он, полагаю, поважнее порядка в уездах. Жалованье, — припечатал Кавелин, словно штамп поставил. — В положении написано: члены уездных комиссий служат без оклада, покуда не пойдут артельные сборы. Мы это писали, и такова была воля государя, чтобы на казну обременение сильное не вешать. Но на местах выходит так, что без оклада здесь и сейчас, а не позже со сборов, люди не сильно рвутся место получить. И идут туда либо по указу сверху, либо те, кто в иных местах себе работу не нашел. И это надобно менять, иначе уездные комиссии свою функцию не выполнят, либо выполнят спустя рукава, что к бардаку приведет и большим проблемам.

Игнатьев придвинул к себе папку.

— Из Хвалынска мне пишут ровно о том же, — сказал он. — Дозвольте, ваше высочество, я прочту.

Константин Николаевич кивнул. Губернатор развернул лист и прочел вслух, не торопясь, ту самую приписку, где исправник просил жалованье хотя бы писарю и казначею. Когда он дошел до последней строки, в зале стало слышно, как за окном скрипят полозья по накатанному снегу.

— Это он складно пишет, — усмехнулся Панин. — А что по делу предлагает?

— Панфилов просит жалованье выделить. Покуда только казначею и агроному, — Игнатьев положил лист.

— Казна на это денег не давала и не даст, — покачал головой Константин Николаевич. — В указе сказано: жалованье из артельных сборов. Как артели пойдут, так и будет чем платить.

— Артели будут собраны к посевной, — заметил Игнатьев. — А первые сборы, особливо с земельных артелей, раньше осени ждать нет смысла. И до того комиссии придется работать лишь с надеждой, а на пропитание искать из своего кармана. Я не стану спорить с указом, ваше высочество, я говорю о том, что вижу. Кто месяц проработал за совесть и не получил ничего, тот второго месяца не проработает. Даже если справно свою лямку тянуть будет, но без рубля в кармане ему подработку на стороне искать придется. Или мздоимством заниматься, чего нам не требуется и чего мы хотим избежать всеми силами.

Константин Николаевич нахмурился и спросил:

— Проблему я услышал, а решение у вас имеется?

— Исправник из Дубовки, капитан Губин, писал, что у них местный помещик деньги занес ради найма казначея и агронома, в виде пожертвования на нужды реформы. Винокуров пишет, что это можно по всей губернии распространить, а взамен тем помещикам дать право первого выбора себе артели.

Великий князь кивнул и достал два письма.

— Самарин с Винокуровым мне тоже писали, как у них дело движется. И об этом упоминали оба, — хмыкнул он. — А вы что думаете, господа? — повернулся мужчина к Панину и Кавелину.

— Ваше высочество, — начал Константин Дмитриевич, — это надобно взвесить. Сегодня помещик выбирает артель за пожертвование, а завтра пойдет слух, будто он ее купил и вместо крепостных получил мастеров себе в услужение.

— Артель собирается по согласию, Константин Дмитриевич, — не согласился Константин Николаевич. — Это в указе и в проекте. Мужик в нее идет сам и в книге ставит крест или подпись, что идет. А главное — каждый пишет, хочет идти под руку определенного помещика, али нет. И те артели, что не захотят под руку к помещику идти, ему на выбор даваться не будут.

— Тогда так и надобно записать в разъяснении: право первого выбора, но без принуждения. Помещик выбирает из тех, кто сам изъявил желание. Ежели он берет артель, а люди в ней не согласны идти под его руку — выбор отменяется, и деньги остаются пожертвованием без всяких прав.

Панин, слушавший с закрытыми глазами, открыл один глаз.

— А ежели он внес две тысячи и ему отказали, он завтра же потребует их назад и напишет в Петербург.

— Пусть пишет, — пожал плечами Кавелин. — Мы ему ответим, что пожертвование есть пожертвование, а не купчая. Иначе мы в одном уезде соберем деньги и отдадим мужика в те же руки, из которых его только что выпустили.

Игнатьев слушал и вертел в пальцах карандаш. Про право первого выбора он думал то же, что Кавелин, и даже резче: у него в губернии помещиков знали по отцам и дедам, и всякий такой выбор через год стал бы обычаем, а через два — законом на местах. Потому спорить с высказыванием не стал. Только добавил:

— Пожертвование — дело добровольное. Я бы приписал в разъяснении еще одно: пусть жертвователь пишет на бумаге, что дает деньги без всяких условий, кроме права первого выбора. Тогда, ежели он вздумает потом попрекать комиссию, у нас будет чем ему ответить.

Константин Николаевич кивнул и сделал пометку.

— Принято. Так и пойдет по всем уездам. А теперь, господа, послушаем Петра Петровича, зачем он к нам приехал.

В зал зашел Семенов, изрядно удивив остальных своим присутствием. Ведь все помнили, что он уехал в Хвалынск вместе с Винокуровым, а тут вдруг в Саратове оказался.

Зайдя в зал и поприветствовав собравшихся, Семенов сказал, зачем прибыл:

— Полагаю, всем вам было бы интересно выслушать от очевидца, как проходило оглашение вести о реформе, и как она была принята народом на площади?

Закладка:

Петр Петрович кратко рассказал, как зашумели свободные артели, и как Роману Винокурову пришлось стрелять в воздух, чтобы унять их возмущение и продолжить говорить. Как после все непонимание разрешилось, и больше волнений среди народа не было. Что столкнулись в основном с организационными проблемами в уезде, а не с мужицким бунтом.

Игнатьев, который о выстреле не знал, повернул голову.

— В донесении исправника о том ни слова.

— Исправник в донесении пишет, что бунта не было, — заметил Семенов. — И это правда. Бунта не было. Был выстрел, и потом тишина.

Панин хмыкнул и что-то черкнул себе на листе. Великий князь покивал и подвел итог:

— Стало быть, опыт Хвалынска и Дубовки можно считать успешным. Я не стану говорить, что мы победили. Мы узнали, где у нас рвется: в слухах, в жалованье и в том, что закон объявляют прежде, чем создадут комиссию, которая его разберет. Винокуров об этом написал прямо, и с ним согласен Самарин. Значит, в следующие уезды едем по-новому.

Он отыскал на карте два кружка и поставил ноготь сперва на один, потом на другой.

— Юрий Федорович заканчивает в Дубовке и идет в Царицын. Роман Сергеевич — в Петровский уезд.

— В Петровском барщина пополам с оброком, — сказал Игнатьев. — Мужик там тяжелее и помещик злее.

— Тем ценнее Винокурову получить опыт, сравнимый с тем, что образовался у Юрия Федоровича. У него ведь тоже в уезде был оброк пополам с барщиной. Роман должен учесть это. Как мне известно, Самарин отписал ему о своих проблемах, — сказал Константин Николаевич. — Петр Петрович, вы поедете с ним?

— Поеду, ваше высочество. Уверен, мои наблюдения еще могут пригодиться вам и остальным членам комиссии, как стороннего зрителя.

— Вот и хорошо. Это все, или что-то хотите добавить? — заметил князь, что Семенов не торопится присаживаться на свободный стул.

Семенов перевернул страницу в тетради.

— Роман Сергеевич просил передать вашему высочеству просьбу. Не о награде и не об отдыхе, — он поднял глаза. — Он просит, чтобы после Петровского ему отдали следующим тот уезд, что стоит близ Саратова. Саратовский либо иной, какой по списку придется. Невеста его здесь, Анастасия Петровна, с компаньонкой и девочкой, и он с ней не виделся с самого отъезда. Он просит не отдыха, ваше высочество. Он просит так расположить уезды, чтобы работа и дом стояли в одном городе.

Панин положил перо на бумагу, и оно осталось лежать поперек недописанной строки.

— Зачем ему в Саратовский уезд, если им нам заняться сподручнее? — спросил мужчина. — Мы здесь занимались открытием присутствия, людей уже знаем и они знают нас. Пусть в других уездах тогда работает, тогда и быстрее все сладится.

— Присутствие и комиссия — не одно и то же, Виктор Никитич, — заметил Кавелин, не поднимая головы от закладок. — Присутствие утверждает и разбирает споры. Комиссия ставит волостные управы и ведет опись. В одном городе они могут стоять рядом, но заниматься иными делами, вам ли не знать, как это происходит.

— И что? Я о другом толкую: Винокуров губернских помещиков не знает, и веса среди них не имеет. А мы — иное дело. Нам и проще и сподручнее самим будет здесь эту работу провести. А потом и сравнить можно будет — насколько наш труд от его отличается, — продолжил настаивать на своем Панин.

Игнатьев слушал и вертел карандаш. Он понимал, что Панин прав — в Саратове хватает дворян, у которых родословная длиннее, чем у юноши, и чины выше. И Винокурову с ними нелегко будет договариваться, чем тому же Панину. Вот тогда бы он, Игнатьев, и подошел к Роману и протянул руку помощи. А Виктор Никитич желает его этого лишить! Вновь перетягивает все на себя. И надо было этому помешать.

— Я бы не видел в том большой помехи, — сказал он вслух. — Роман Сергеевич представляет здесь волю государя. Противиться ему — все равно, что идти против императора. И если кто не поймет этого, вот для того мы здесь и есть — объясним.

Константин Николаевич постучал ногтем по карте, туда, где над Саратовом лежал кружок уезда.

— Решим так, — сказал он. — Винокуров едет сейчас в Петровский и, как закончит там, вернемся к этому вопросу. Я согласен с Алексеем Дмитриевичем. Это реформа Романа и ему же ей руководить. Если в Петровском проблем у него не будет, то пускай за Саратовский принимается. Тем более что уездная комиссия в губернском городе станет образцом для остальных. В Хвалынском и Дубовском была проба пера. В Петровском и Царицынском обкатаем новый подход, и тогда уже можно вводить и в Саратовском да так, что все увидят — дело по реформе продумано и спорить с ней смысла нет. Вы же, Виктор Никитич остаетесь главным по губернской палате и присутствию, пока все комиссии в уездах сформированы не будут. А потом передадите полномочия Алексею Дмитриевичу. Потому и от дел вы его не отодвигайте. А то я знаю, что вы любите все лично решать. Но здесь не тот случай.

— А ежели у него проблемы в Петровском появятся? — спросил Панин.

— Тогда и будем решать — допускать его к столичному уезду, или нет, — ответил великий князь.

Кавелин поднял голову.

— Тогда запишу так: Винокурову по окончании Петровского — Саратовский уезд, с тем чтобы комиссия и управы ставились им, а присутствие оставалось при своих делах. И приписку: о всяком несогласии между комиссией и присутствием доносить его высочеству незамедлительно.

— Пишите, — сказал Константин Николаевич. — Петр Петрович, у вас отмечено?

— Отмечено, — сказал Семенов, не поднимая головы от тетради. — И еще у меня отмечено, что в Петровский он приезжает не так, как в Хвалынск. Сперва комиссия, потом бумага с шагами, и только потом площадь.

— Подтверждаю это решение, — кивнул князь. — И допишите — временно назначенных лиц присутствие утвердит через месяц по итогам их работы.

— А теперь, господа, я вас больше не держу, — заявил Константин Николаевич. — Виктор Никитич, Константин Дмитриевич, у присутствия своего дела довольно. Петр Петрович, письмо и тетрадь оставьте мне, я прочту до обеда и завизирую.

Все поднялись. Панин застегивал шубу молча, только этим молчанием и выказывая свое

Закладка:

Игнатьев подошел к окну. По главной улице шли сани, за ними другие, у лавок стояли возы, и ничего в городе не говорило о том, что где-то в трехстах верстах от них жизнь крестьян круто меняется. Он постоял так, глядя, как дворник скалывает наледь у тумбы, и вернулся к столу.

Первым делом он взял лист и написал Панфилову ответ: дано разрешение брать пожертвования от помещиков с припиской о праве первого выбора, но только если артель сама не против видеть помещика у себя во главе. Всех временных утвердят через месяц по итогам их работы, а покуда следует верно исполнять волю государя. Чуть подумал и приписал отдельной строкой, что за усердие исправник будет представлен к благодарности. Это ничего ему не стоило, а человека держало крепче оклада.

Затем отписал уже Губину. Похвалил за те меры, что принял капитан для разгона людей и что не допустил крови при этом. Еще чуть подумав, сел писать приказ о благодарности капитану Губину и выделении ему ста рублей ассигнациями. Была у Игнатьева уверенность, что тот помещик, что сделал пожертвование, не по своей воле то исполнил, а под влиянием как раз исправника. Чутье Игнатьева еще никогда не подводило, а раз так, то грех не отметить столь полезного человека, как Василий Емельянович.

Глава 16

16 февраля 1860 года

Саратов

Возвращаясь в казенный дом, который был выделен комиссии под жилье, Виктор Никитич был крайне раздражен. Извозчик остановил сани у крыльца, и граф, сходя на обледенелую ступень, поскользнулся, схватился за перила и в сердцах помянул и саратовскую зиму, и город, и того, кто выдумал отправить его сюда. Шуба отяжелела от нападавшего снега, на подоле висели комья. Лакей в сенях кинулся их обивать, но Панин прошел мимо, не сказав ни слова, и только на ходу стянул перчатки.

В доме было прохладно. Печи топили с утра, но от стен все равно тянуло холодом. В кабинете на столе лежала карта губернии, придавленная чернильницей, рядом стоял стакан с остывшим чаем, и лежала раскрытая папка с копией положения. Граф сел, отодвинул карту, потом придвинул обратно и долго смотрел на кружок Саратова, будто в нем одном мог отыскаться ответ, как повернуть дело по-своему.

Графа Панина назначили в эту комиссию в самый последний момент, из-за плохого здоровья прошлого председателя, Якова Ивановича Ростовцева. Бумагу о новом назначении мужчина читал на станции, при свече, и дважды перечел строку о том, что его высочество просит графа принять на себя труд председательства. И как считал сам мужчина, сделали это абсолютно правильно: Ростовцев умер шестого числа, пока комиссия была в пути. Кому и было подхватить дело, как не человеку, который полжизни просидел в присутственных местах и знает, с какого конца берутся такие бумаги.

Да и сам граф, получив столь высокое назначение, хотел себя проявить. В дороге он уже прикидывал, как будет выглядеть первый отчет, кто в нем будет назван и чьими трудами реформа дошла до мужика.

Но как это сделаешь, если всю работу отдали на откуп какому-то мальчишке, а его по факту сделали кем-то вроде «свадебного генерала»⁈ Купцы часто приглашают к себе на свадьбу отставных военных в высоких чинах, чтобы статус свой приподнять. А тем и делать ничего не нужно, кроме как с важным видом сидеть в парадном мундире, да здравицы в честь молодых кричать. И вот тут уж больно похоже получалось! Ничего он не решает, почти ни на что повлиять не может, да и подчиняться должен почти безродному выскочке из глухой провинции! Это задевало самолюбие графа до крайности. Он вырос в доме, где чины и род весили больше денег, и привык, что первое слово остается за ним, а не за тем, кто моложе его на тридцать лет.

Поначалу Виктор Никитич очень обрадовался тому, что Винокуров поехал в уезды лично контролировать внедрение своей работы на местах. Граф посчитал это отличной возможностью, чтобы и удалить юношу подальше от ушей Его Высочества, и перехватить контроль над проведением внедрения реформы. Пусть она написана не им, но если в отчетах будет указано, что именно благодаря усилиям графа реформу смогли ввести в жизнь народа, его тогда по достоинству бы оценили в столице. Панин был уверен: в этом случае государь бы убрал мальчишку от рычагов управления реформой и передал ее под контроль графу. А уж как использовать высокую должность к своей выгоде знает любой влиятельный аристократ. Присутствие по крестьянским делам, которое они с Кавелиным сами и учредили, должно было утверждать сделки и разбирать споры между мужиком и помещиком. Кто разбирает споры, тот и решает, на чьей стороне будет правда. И Панин видел уже десятки способов, как при внедрении реформы на местах завести и новые связи с самыми влиятельными землевладельцами и промышленниками, и денежную выгоду поиметь, в обход казны.

К тому же Виктору Никитичу не нравилась столь дерзкая идея, какую сейчас усиленно продвигал юноша в массы. Проект он прочел от корки до корки, с карандашом, и против многих статей на полях остались его знаки вопроса. Артель, паи, право мужика уйти с непогашенным долгом. Мужик, сбитый в артель, это уже не тот мужик, что стоит у него в вотчине на барщине, и что из него вырастет лет через десять, не взялся бы сказать и сам государь. Сам граф был консерватором, и единственное, что ему нравилось в реформе Винокурова — что у помещика землю никто не забирает. Ну еще из положительных моментов, что мужик долг будет выплачивать. И все на этом. Будь воля самого Панина, он бы ничего не менял. В собственных имениях он знал каждую десятину, и всякую перемену встречал одним вопросом: кому это выгодно.

Вот только перехватить управление внедрением реформы никак не получается! И все из-за непонятной позиции Его Высочества. Константин Николаевич вроде и глава их редакционной комиссии, но над внедрением реформы в жизнь главным поставили мальчишку. Вроде как они и должны ему советовать и помогать, но по факту все, что они сделали — сформировали присутствие по крестьянским делам в Саратове, на чем их работа и закончилась. И даже этот орган отдается в управление губернатора, отодвигая самого Панина еще дальше от любых возможностей написать в

Закладка:

Однако сегодняшнее собрание по поводу внедрения реформы в двух уездах дало Виктору Никитичу мысли, как исправить ситуацию в свою пользу. Ехал он от губернатора и всю дорогу перебирал в памяти услышанное: и рассказ Семенова про выстрел на площади, и то, как губернатор защищал юношу, и то, как Его Высочество распорядился насчет Петровского уезда.

Если в самом начале, когда они только приехали, Панин опасался действовать остро, пытаясь не только разобраться в тонкостях реформы, но и подспудно ожидая, что юноша провалится сразу, стоит ему «выйти к народу», то теперь все изменилось. Служба научила графа, что мужика довольно выпустить из-под руки на один месяц, и он сам покажет, чего стоит бумага. Виктор Никитич, пока помогал формировать присутствие, понял все нюансы реформы, а Винокуров не только не провалился, но и его работа была признана успешной самим великим князем. И надо было теперь действовать решительно, пока Роман не вернулся в Саратов и не встретился лично с Константином Николаевичем с победным отчетом. И Его Высочество сам натолкнул, пусть и не специально, Панина на мысль, как сорвать Винокурову эту победу. «Ежели у него проблемы в Петровском появятся, тогда и будем решать, допускать его к столичному уезду или нет». Вот и весь ответ. Надо, чтобы Винокуров полностью провалился в Петровском уезде! И тогда его успех в Хвалынске можно будет списать на удачу и на то, что там-то было гораздо легче, из-за того, что крестьян, обремененных барщиной, не имеется. Губернатор ведь сам сказал при всех, не для Панина, для князя: в Петровском барщина пополам с оброком, мужик там тяжелее и помещик злее. Тем легче будет объяснить в столице, что мальчишка не осилил настоящего дела.

Вот тогда уже Панин и сможет подойти к Его Высочеству и указать: мол, юноша-то молод и горяч. Надо его перевести в помощники или и вовсе отправить в имение к отцу, чтобы собственных крестьян контролировал. А порученное государем дело пускай выполняют умудренные опытом мужи. Такие, как сам Виктор Никитич. Фразу эту он вчерне сложил еще в санях, перечел про себя дважды и остался ею доволен.

Граф успел познакомиться с некоторыми влиятельными дворянами Саратова, которые разделяли его мнение. И через них решил действовать. На обедах, где говорили больше о видах на урожай, чем о реформе, он приглядывался к людям и запоминал, кто как дышит: один бранился открыто и потому не годился, другой помалкивал и отводил глаза, а третий считал в уме, и такого следовало взять в дело первым.

Обдумав все это, мужчина поехал к Михейчуку Александру Игоревичу. Это был один из крупных землевладельцев в губернии с обширными связями: за ним числились имения в трех уездах, и в Петровском тоже, а саратовские купцы знали его хлеб не хуже, чем его самого. Дом стоял на Московской, с теплыми сенями и швейцаром у двери, какого не в каждом губернском городе сыщешь.

Ему-то Панин и изложил свой план: сорвать Винокурову работу в Петровском уезде. Говорил он не прямо, а так, как говорят люди его круга: про то, что новое дело надобно ставить с толком и не торопясь, что в Петровском уезде мужика не обманешь, что бумага из Петербурга до схода не доходит, а доходит слух, и что слух этот поправлять не следует, пусть уезд сам покажет, каков он есть на самом деле.

Михейчук слушал, вертел в пальцах часовую цепочку и понимал больше, чем было сказано.

— Стало быть, помогать не надобно, — сказал он наконец, когда граф умолк.

— Помогать надобно, — поправил Панин. — Как же без помощи. Только в меру своих сил и без лишней спешки. Его Высочество желает, чтобы Винокуров проявил себя. Так почему бы не помочь ему в этом? Пусть все сам решает, без подсказок со стороны. Если у него за спиной в уезде исправник стоять не будет, с местным священником и десятком городовых, а он сможет разбушевавшуюся толпу усмирить — то уже никто не сможет сказать, что он не годен для работы с крепостными. Обуздать их в силах. А коли нет — так надо, чтобы это сейчас все увидели, а то работа людей на местах для Его Высочества в тени остается и должным образом замечена не будет. Вы, Александр Игоревич, человек в уезде почтенный, вам поверят скорее, чем мне, и поймут быстрее, сколь это важно для всех местных дворян. А ежели дело у него не сладится, так вы в том не виноваты: у вас своих забот довольно.

Александр Игоревич поставил чашку и посмотрел на графа поверх стола.

— У меня в Петровском две деревни на барщине, — сказал он негромко. — Мужик там сыт не будет, а работать в поле станет, пока плеть над ним. Артель ваша ему нужна, как мне ваш Питер.

— Вот и я о том же, — кивнул Панин.

Если мальчишка там провалится, то контроль над внедрением реформы он потеряет, а там уж Виктор Никитич не будет стоять в стороне и постарается уговорить Константина Николаевича передать контроль графу. И вот тогда уже Панин проконтролирует, чтобы влиятельные люди губернии ничего не потеряли, а лишь остались в прибытке. Ну и себя покажет с лучшей стороны, чтобы его работа в комиссии так и не осталась «на вторых ролях», а была замечена государем.

* * *

Земли Винокуровых

В деревне Винокурово, что рядом с поместьем Сергея Александровича Винокурова, в доме старосты шла перепись всех крестьян и их способностей. Все, как положено в новом указе об освобождении.

В избе стоял тот тяжелый зимний дух, от которого к вечеру ломит голову: мокрая овчина, кислая капуста из подпола, тлеющие в печи угли. Народу набилось столько, что к столу пробирались бочком, а в сенях еще топтались те, кому места не хватило. Дверь то и дело отворялась, по полу тянуло холодом, и всякий входивший сперва крестился на образа в углу, а потом долго обивал валенки.

За столом сидел староста. Еремея Трофимовича на сходе единогласно выбрали головой волостной управы, и с той поры он спал худо: всякое слово норовил сказать так, чтобы после за

Закладка:

— Еремей Трофимыч, — обращалась к старосте дородная баба в двух платках, с красными от мороза руками. — Так ежели мы теперь сами могем выбрать, куды нам, то мою Сонечку вы уж запишите в артель, что игрушки делает! Неча ей в энтих теломятельницах делать!

— Глафира, твоя Сонька должна сама то выбрать, — хмуро посмотрел на бабу староста.

— А она и выберет! — уверенно заявила баба. — Вот те крест, то же, что я говорю, сделает! Она у меня девка послушная, от матери ни в чем не поперек.

— Ты пойми, — вздохнул тут Еремей, — она конечно может попроситься в эту артель, что мастерицы по игрушкам себе создали. Но вот примут ли ее туда?

— Пусть только попробуют не принять! — тут же грозно вскинулась Глафира.

— А даже коли примут, — продолжил староста, — то барин наш…

— Он боле нам не барин! — перебила его баба. — Сами о том говорили!

— Пусть не наш, — тяжело вздохнул Еремей. — Но все равно, барин твердо сказал: ему в его мастерскую не боле десяти девиц надобно. И он готов артель нанять из такого состава и ни душой боле. А твоя Сонька уже одиннадцатой тогда получится. И тогда подряда у артели с барином не будет, от чего остальные мастерицы дыбом встанут и твою Соньку загнобят за это.

— Дык, а что же тогда у них поменяется-то? — возмутилась баба. — Оне и так десятком там работают! А если кто из них уйти захочет?

— Вот тогда они и могут твою Соньку принять, — заявил Еремей.

— Так получается, ниче у них и не изменилось? — нахмурился мужик, стоящий по правую руку от бабы, ее муж, с бородой в два клина, стоявший так, что тулуп на нем гляделся, как на сытой лошади хомут.

— Изменилось, — не согласился с ним староста. — Смотри: ранее их жалованье было — добрая воля барина нашего, а сейчас — это их право. И если ранее он мог передумать и ниче им не платить, то теперь — обязан это делать. И еще старшую над собой они теперь сами выбирают, а не к Сергею Лексанычу бегут просить сменить ее. Ну и они могут и вовсе из мастерской Сергея Лексаныча уйти. А он вправе будет иных нанять к себе для того же дела. И опять же — внутри своей артели оне опять же могут сами решать — кого выгнать, али кто сам захочет уйти, и другую принять к себе. Не бегая к барину за разрешением. И твоя Сонька может из этих теломяльщиц уйти легко, коли ей то не по нутру. Токмо тогда ей придется или в иную артель записываться, али, коль она баба, писать, что на хозяйстве дюже потребна. И ее долг за нее иной из вашего двора платить будет.

— Это как это — иной? — не поняла Глафира и подалась к столу так, что платки на ней съехали набок. — За Соньку мою кто-то платить станет?

— Из родных, коли захочет, то это право у них есть, — кивнул Еремей и ткнул пальцем в книгу. — Кто в артели работает, тот со своего пая его и гасит. А коли она ушла в хозяйство, значит со двора, где живет, долг гасят. Или с того, кто ее долг на себя примет и бумагу о том напишет.

— А пай — это скоко? — спросил из глубины избы молодой голос.

— Пай — доля твоя с общего заработка, — сказал староста. — Больше вложил труда или умения — больше и взял. Так-то на бумаге, а как оно станется, и сам барин, поди, не скажет.

— А нужны ли эти теломяльщицы вообще? — спросил другой мужик, что был в избе, в запахнутой на суконной опояске рубахе. — У меня вон, Прохора, сынка моего, забрали в эти теломяльщики. И пока токмо учат, а он ниче не приносит в дом. Так он может и уйти, получатся? И в другом себя искать?

— Может, — кивнул Еремей. — Да токмо не спеши его отговаривать. Узнавал я у барина, скоко тем теломяльщикам он оклад хочет положить. Двести сорок рублев в год! — поднял значительно палец староста, и остальные ахнули, услышав эту цифру. — Оброк-то ранее был двадцать пять рублев в год, да и долг выкупной платить стока же положили, а тут одному человеку! Сами посчитаете, за скока годов он себя выкупит, али у иных поспрашиваете? А особливо талантливым барин обещал энти… премии, вот! В какой еще артели они стоко же заработать смогут? Да будучи в тепле и сытыми?

— И когда он такие деньжищи приносить станет? — недоверчиво спросил мужик.

— Барин сказывал, строения в Дубовке, где артель эта теломяльщиков работать будет, уже поставлены. Срубы стоят, печи сложены, окна большие, чтобы свету на работу хватало. Осталось лишь внутри их в порядок привести, так что к лету и начнут, не позже, — Еремей помолчал и добавил тише, для тех, кто ближе стоял: — А кто из парней себя покажет, тому, сказывали, и учение за счет артели пойдет.

— А те, кто на лесопилке работают, тоже в артель теперича собраны? — поинтересовалась еще одна баба, что в избе была, с подоткнутым передником и с пятном от сажи на щеке.

— Да, — кивнул Еремей. — И у них тожа ниче не меняется. Почти. Старшего они себе выбирают, а Михей у них за приказчика от барина остается. Как-то и было. И оклад у них тот же остается, потому что Сергей Лексаныч деньгу никогда не зажимал и в новые указы, где нижний порог оклада вписан, их заработок укладывается. Он человек аккуратный: у него в книге всякая доска записана и всякому за пай посчитано.

— Еще бы не укладывался, — фыркнула та баба, что за дочку Соньку просила. — Его же сынок тот указ писал. Уж постарался своих не обидеть!

— Ты, Глафира, на Романа Сергеича напраслину не возводи, —

Закладка:

Глафира открыла рот, подержала так и закрыла: поперек старосты на миру не пойдешь.

Так и шла перепись: люди из деревни не только о себе рассказывали — что умеют и в какую артель хотят, но и постоянно уточняли разные детали их нового житья, да косточки дворянам перемывали попутно. Вспомнили и княгиню Белову, у которой крестьяне продыха не знали и теперича побечь могут в артели, какие подальше от родных мест работать станут. И графа Свечина, у которого тоже артель имеется под лесопилку созданная, да самой лесопилки покуда не стоит. И соседа Уварова, чьи людишки тоже по артелям уже раскиданы и мало что у того поменялось, окромя того, что пашни теперь по иному поднимать будут, да свободные людишки на промысел в город подадутся. К вечеру писарь исписал еще два листа, у Еремея сел голос, а в избе все стояли и ждали, когда дойдет очередь до их двора.

Двое помещиков из Камышина, приписанных к дубовской комиссии для пригляда за артелями, приехали в имение Винокуровых к вечеру. Звали их Егор Лукич Сухов и Павел Сергеевич Вершинин, оба имели опыт службы государевой — один в судьях два года отсидел, а второй в депутатском собрании побывал, проверяя бумаги помещичьи по сбору налогов. Потому новая служба не вызвала у них особых вопросов — и ранее судили да в бумаги вчитывались, то и разница, что бумага новая. В документах, которые им дал местный исправник Губин, имение Винокуровых значилось под особым надзором, потому что хозяин — отец автора реформы, и смотреть надо строже, чем у иных, чтобы после не говорили, будто своим спускают.

Для начала они посетили местного волостного голову. Как раз прибыли, когда перепись под конец уже шла и смогли посмотреть, как она проводится. А потом крестьяне поспешили покинуть дом старосты — все же опаска была перед баринами приезжими.

Староста Еремей Трофимович тут же им заполненную книгу и передал для проверки. Артелей в книге значилось семь. Сначала шли привычные: земледельческая, строительная, биндюжная да сапожная. А вот потом три новых было приписано, с пометкой — что на месте производств барских созданы они. Таких было три.

Игрушечная, где сидели десять мастериц, артель при массажном деле, куда Роман Сергеевич отдавал парней и девок по способности, и лесопильная у речки, где за приказчика от барина по-прежнему оставался Михей. Против каждой артели стояло, кто старший, сколько паев и сколько душ в долгу.

Сухов читал молча, водя пальцем по строкам, а Вершинин коротко опрашивал старосту — как запись шла, да много ли недовольных было. А после и по деревне прошелся, чтобы самолично услышать от мужиков их слова и сравнить — что им местный волостной голова сказал. В трех дворах он спрашивал одно и то же: кто у вас старший, сами его выбрали или прислали, и платят ли вам то, что в книге написано. Мужики отвечали без запинки и без страха, что само по себе было непривычно: в иных имениях на вопрос проверяющего смотрели в землю и мялись.

— Что говорят? — спросил Сухов, когда Вершинин вернулся. — Много у Винокурова людей из его производств деру дало в иные артели?

— Трое, — сказал тот. — Из тех, кого в массажисты готовят. Двое парней подали прошение о переводе, один — в земледельческую артель, а второй — в биндюжную. Еще одна девка попросилась в артель по игрушкам.

— Трое, — повторил Сухов и посмотрел в книгу еще раз, будто не верил своим глазам. — У Беловой две трети попросились в артели, которые под рукой иного помещика станут работать. А тут — трое, да и пометки, что они не хотят под Винокуровым и дальше ходить, нету.

— В игрушечную и вовсе очередь, — добавил Вершинин. — На десять мест девятнадцать прошений от девиц и баб, что до того в огороде да на пашнях трудились. Только со слов местных — Винокурову столько не надобно. Вот и думают уговорить его вторую артель создать, чтобы посменно работать. Али чтоб он производство расширил. На крайний случай — искать иного барина, который за то же дело взяться готов.

— Чудно, — покачал головой Сухов. — Только не примет иной помещик такую артель, коли у него ни мастерской не имеется, ни тех, кто согласится игрушки эти покупать. Да и те, кто записался — разумеют ли в игрушечном деле? Если нет, то это лишь их мечты — создать такую артель.

Оба помещика понимающе переглянулись и усмехнулись.

После деревни они пошли в имение. Сергей Александрович принял их в кабинете, где на столе поверх бумаг лежал рескрипт, вырезанный из газеты, и рядом письмо сына, зачитанное до мягких краев. Про артели он говорил спокойно, как о деле давно решенном.

— Отчего у вас при мастерских людей не убыло? — спросил Вершинин. — По губернии толкуют, что мужик только и ждет воли, чтобы уйти.

— А куды ему идти? — Сергей Александрович повертел в пальцах чашку. — Роман к тому, что мужик свободу получит, готовился загодя. Потому и стал эти производства ставить, да в пользу мужика на них все делать — чтобы, получив свободу, он не убежал. Никто же не знал, что ему государь потом поручит самому ту реформу писать и потом в массы нести. А про свободу не первый год уже толкуют, вам то и без меня известно. Вот и вышло в итоге — свободу мужик получил, а уходить ему от нас не выгодно. Вот и не бежит никто, а за место свое держится.

— Стало быть, он этот указ писал под себя, — сказал Сухов, и в голосе его не было осуждения.

— Уж того не ведаю, я ему под руку не смотрел, когда он ту реформу писал, — ответил Винокуров. — Но видать, в голове у него именно так виделась будущая свобода мужика, когда он наши производства ставил. Вот и перенес на бумагу свои мысли, а потому и у нас все

Закладка:

— Вот как, — протянул Сухов задумчиво.

Они уехали уже в сумерках, когда в деревне зажигали огни. Долго ехали молча. Каждый думал о своем, но так уж сложилось, что почти об одном и том же. Потом Вершинин сказал:

— Ежели б все помещики так ставили дело, нам бы, глядишь, и приглядывать было не за чем.

— Приглядывать как раз за тем, кто так ставит, и надобно, — отозвался Сухов. — Только не с указом в руках, а с карандашом. Чтобы перенимать этот опыт, а не искать, к чему прицепиться.

Оба были задумчивы, и в Дубовку они приехали с запиской, где было написано коротко: в имении Винокуровых артели учреждены, оклад по указу, списки сходятся, и все уложено так ладно, что спрашивать там пока не о чем.

Глава 17

18 — 19 февраля 1860 года

Петровск

В Петровск я приехал вчера и первым делом попросил местного капитана-исправника, Олешкина Бориса Брониславовича, созвать всех местных дворян. Опыт Хвалынска учтен, и потому сначала я решил поговорить с ними. Объясню, в чем суть реформы, покажу им расписанные мной шаги по ее внедрению, да попробую провернуть то, что сделал Юрий Федорович в Дубовке. А именно — найти спонсора из местных для казначея и агронома в уездную комиссию.

Город я разглядел еще на въезде. Петровск стоял в степи, без Волги и без пристаней, и оттого казался беднее Хвалынска: улицы ровные, но широкие до того, что середина их оставалась нетоптаной, в снегу стояли плетни и поленницы, а каменных домов по всей улице набралось бы, пожалуй, десятка полтора. Зато церквей было две, и обе белые, с зелеными крышами. На базарной площади лежали рядами бревна, подвезенные на продажу, и пахло свежим тесом так, что я вспомнил лесопилку отца. У полицейского участка Тихон остановил карету. Я вышел, размял ноги и поднялся на крыльцо.

Олешкин сидел в кабинете один, при двух свечах, хотя было еще светло, и разбирал бумаги так, будто раскладывал их по старшинству. Невысокий, сухой, с аккуратными баками и руками в чернильных пятнах на среднем пальце. Мундир на нем сидел как влитой, а на столе не лежало ни одной лишней бумажки. Я таких людей знал: их не любят, зато дело свое они знают и тщательно выполняют.

— Наслышан о вас, Роман Сергеевич, — сказал он, поднимаясь навстречу и подавая руку сухо, по служебному. — От губернатора бумага пришла, да и с Панфиловым я разговаривал, когда он к нам приезжал. Я уж думал, вы раньше к нам заглянете.

— Не задержался бы, Борис Брониславович, да надо было в Хвалынске дело поставить так, чтобы оно без меня дальше могло идти, — я сел напротив. — Мне надобно собрать дворян. Всех, кого можно.

Олешкин придвинул к себе лист и посмотрел в него, будто в листе было написано то, что он собирался сказать.

— Дворян в нашем уезде хватает, но быстро собраться смогут не все. Кто в Саратове, кто в имении безвыездно сидит, а кто и не захочет, — он поднял глаза. — Собрать-то я соберу. Только предупрежу вас загодя, Роман Сергеевич: уезд у нас не хвалынский. Там мужик оброчный, торговый, ему артель — дело привычное, он в ней как в своей рубахе. У нас половина деревень на барщине. И помещик здешний мужика своего знает по имени, потому что каждый день его видит, а потому и расставаться с ним не спешит.

— Я в курсе, — сказал я. — Оттого и начинаю со сбора дворян, а не с озвучивания указа.

Он едва заметно кивнул, и в этом кивке было больше одобрения, чем в иных длинных речах.

— Предводитель наш, Валетов Михаил Геннадьевич, — продолжал Олешкин, водя пальцем по списку. — Человек степенный, кричать не станет и в драку не полезет. Но и инициативы не проявит. Однако поспособствовать может, коли попросить. Собрание советую у него провести: у него дом просторный, и всякий приедет, не обидевшись, что позвали не к нему.

Спорить я не стал, мне все равно, где именно с аристократами местными разговаривать.

К семи часам у Валетова стояли сани во всю улицу, кучера жались к забору и хлопали рукавицами, а в сенях лакей принимал шубы и складывал их на лавку так, чтобы мех не касался пола. Дом был старый, с низкими потолками и теплыми печами, в гостиной горели свечи в двух люстрах, а на столе помимо чая стояли сушки в плетеной корзине, варенье и графин, к которому никто не притронулся, покуда не сели.

Валетов встретил меня на пороге гостиной, седой, грузный, в сюртуке, который застегнул на все пуговицы, будто готовился к смотру.

— Рад видеть вас в нашем уезде, Роман Сергеевич, — сказал он негромко. — Господа, прошу садиться. Роман Сергеевич прибыл к нам по воле государя. Прошу его выслушать, прежде чем задавать вопросы.

Расселись. Кто в кресла, кто на стулья вдоль стены; двое стояли у печи, и по тому, как они переглядывались, я понял, что говорить они не собираются, а слушать будут внимательно. Один, отставной поручик с багровым лицом и обвисшими усами, развалился в кресле так широко, что подлокотники ушли ему под локти. Второй, полный и молчаливый, с кольцом на пальце, положил руки на колени и стал смотреть на меня так, как смотрят на человека, с которым сейчас придется торговаться. Третий, молодой, в очках, держал на коленях папку и то и дело в нее заглядывал.

Я говорил недолго, вкратце объяснив суть моей реформы. Потом я положил на стол бумагу, которую привез из Хвалынска.

— А это шаги, — сказал я. — Расписанные по порядку. Что делает комиссия, что волостная управа, что помещик, что крестьянин. Чтобы не вышло так, как в иных местах: указ зачитали, а что с ним делать, никто не знает.

Поручик потянулся к листу первым, повертел его, прочел до половины и отложил.

— Хитро написано, — сказал он. — А по-моему, все это можно короче сказать: мужик будет работать, а мы за ним смотреть.

— Смотреть придется, — согласился я. — Только смотреть не за мужиком, а за книгой. В книге будет записано, что человек умеет, в какую артель пошел, кто у него старший и сколько он за год заработал. Не будет книги, и через месяц у вас на селе будет сходка за

Закладка:

Полный помещик с кольцом повернулся ко мне всем корпусом.

— Роман Сергеевич, у меня в трех деревнях барщина. Если мужика отпустить — кто мне будет поля пахать, да урожай собирать? Да и сами мужики никуда не пойдут — им же тоже свои наделы надо обрабатывать. Иначе кормиться-то с чего? А вы мне говорите: артель, старшего выбирают, паи считают. Вы уж простите, а я не разумею: как и кто мне платить будет? И с чего?

Я тяжко вздохнул. Ну ведь все же им уже рассказал! Как он слушал-то меня?

— Долг за мужика казна переводит помещику с тех денег, что он заработает в артели, — сказал я. — И вы этот долг получаете деньгами, а не работой. И обрабатывать поля будет артель земледельческая, которая под рукой помещика будет. Сколько тех артелей на ваш уезд надобно — это отдельно считать стоит. Мужик вам больше не принадлежит. Ежели он станет у вас работать, то по договору и за плату, как всякий наемный, но — в рамках артели, или по личному договору, коли он дворовый.

— Стало быть, я своему же мужику платить буду, — проговорил он медленно, будто пробовал эту мысль на вес, и посмотрел на соседей. — Хорошенькое дело.

В гостиной стало тихо. Поручик хмыкнул в усы, молодой в очках что-то черкнул в папке, кто-то у печи переступил с ноги на ногу. Валетов смотрел в стол и не вмешивался: не спорил, но и не ободрял.

— Будете, — сказал я. — И заметьте: прежде вы получали за мужика двадцать пять рублей оброка в год, а теперь станете те же деньги получать в качестве выплаты долга, покуда он не будет закрыт. И еще сверху сможете заработать, руководя артелью и получая часть ее дохода: процент, что будет утвержден отдельно — по договору с артелью.

Полный помещик поджал губы и больше не спрашивал. Я видел по лицам, что менять они ничего не хотят. Но и недовольства открыто никто не высказывал: при Олешкине в мундире и при предводителе, который сидел с каменным лицом, говорить поперек было неловко. Один только молодой в очках спросил:

— А ежели у помещика приказчика толкового не имеется? Артель ему дадут, а он ее за год в убыток загонит. Что тогда?

— Тогда артель у него заберут, — сказал я. — По бумаге, по акту, с описью. Это не наказание, а порядок: в артели могут быть собраны мужики с разных дворов и даже от разных помещиков, и чтобы они могли выплачивать долг и кормить себя государь желает видеть над ними хорошего управляющего. Если честь вашу это не оскорбит, то и без приказчика можете артелью управлять — лично.

К этому времени в гостиной уже стали посматривать на часы и на графин. Тогда я сказал то, ради чего, по совести, и просил всех собраться.

— Господа, жалованья казна на первых порах не дает. Казначей и агроном в уездной комиссии будут получать из тех сборов, что артели станут отчислять, а сборы те пойдут не раньше лета. В Дубовке нашелся помещик, который внес две тысячи двести рублей из своих на содержание казначея и агронома — без всяких условий, кроме одного: право первого выбора артелей под свою руку. Такую же бумагу я предлагаю и вам. Кто внесет, тот первым и выберет, какие артели взять.

Полный помещик поднял голову. Поручик перестал улыбаться, как делал до этого, поглядывая на кислые лица собравшихся. Валетов, наконец, оторвал глаза от стола.

— Без всяких условий? — переспросил полный.

— Кроме права первого выбора. И с припиской в бумаге, что иного вы не потребуете. Ежели потом вздумаете попрекать комиссию, что дали денег и ничего не получили взамен, вам на эту приписку и укажут.

Он помолчал, пожевал губами, посчитал что-то про себя и сказал:

— Пятьсот рублей дам. Не потому, что меня ваша артель прельстила, а потому, что мне агроном нужен. Он у меня в уезде второй год, урожайность поднимает. Без жалованья он уйдет, и я останусь с теми же десятинами и с тем же овсом.

— Четыреста, — сказал молодой в очках, и я услышал, как за спиной у него кто-то тихо охнул. — У меня две деревни, но я хочу взять артель под лесопилку. Первому выбирать — это дорогого стоит.

Третий, тот самый поручик, долго сопел, потом махнул рукой:

— Двести. Только чтобы в бумаге было написано, что я не ради права первого выбора даю, а по своей охоте.

— Напишем, как вы скажете, — ответил Олешкин, не поднимая головы от листа, и перо у него пошло по бумаге бисерной строкой.

Так набралось тысяча сто рублей серебром. Чуть больше тысячи, и я был этому рад так, как не радовался иным большим бумагам: в Дубовке деньги дал один человек, и Юрий Федорович до сих пор не знал, отчего тот так сделал, а здесь жертвовали трое, при всех, и каждый называл причину, которую можно было записать в протокол.

Тут же, за столом, мы сформировали временный состав комиссии. Председателем Олешкин себя записал сам, коротко и без разговоров. Казначеем поставили человека из депутатского собрания, который в уезде вел подсчет сданных дворянами налогов: сухого чиновника с длинными пальцами и такой памятью, что он называл недоимки по деревням, не заглядывая в книгу. Агроном в уезде был, и это меня порадовало больше всего: его держал у себя тот самый полный помещик, что дал пятьсот рублей, и согласился на то, чтобы его работник взял на себя еще и эту обязанность. Я велел ему сидеть в комиссии временно, до той поры, пока из Саратова не пришлют другого или не утвердят этого, и он согласился без восторга, но и без пререканий.

Оставалось одно: помещики для пригляда. В Хвалынске за уездом смотрели дворяне петровские, за Петровским будут смотреть кузнецовские, а Кузнецовский потом возьмут под наблюдение хвалынские. Так кольцо и сомкнется, и сговориться двум уездам между собой станет куда труднее.

— В Кузнецовском у меня знакомых нет, — сказал Валетов, когда я объяснил ему этот порядок. — Там у меня свояк по матери, но мы с ним в ссоре лет восемь.

— Я от вас и не требую кого-то там искать, — сказал я. — Напишу Алексею Дмитриевичу, чтобы

Закладка:

На том и порешили. В целом собрание можно считать завершенным, а потому задерживаться я не стал.

Валетов проводил меня до сеней и там, покуда лакей подавал шинель, сказал тихо, без всякого нажима:

— Я денег не дал, Роман Сергеевич. Не по скупости, а потому, что мне на этом месте сидеть еще год, и мне нельзя быть ни за вас, ни против. Вы не сердитесь.

— Не сержусь, — сказал я. — Мне довольно, что вы собрали их в один дом и не мешали мне говорить.

Он чуть улыбнулся, и это была первая его улыбка за вечер.

На улице ждал Тихон, сидящий на облучке кареты, занесенный снегом до самых бровей. Пока ехали, я откинулся на спинку и почувствовал, как от усталости ноют плечи. В доходном доме меня ждал Петр Петрович. Он вернулся из Саратова днем, и теперь сидел за самоваром с тетрадью, разложенной на коленях.

— Ну как начало? — спросил он, с любопытством посмотрев на меня.

— Отлично, — сказал я, садясь. — Комиссия почти собрана, даже деньги на казначея с агрономом нашли. Завтра буду выступать перед народом.

Петр Петрович покивал и сделал запись в тетрадь.

— Завтра я пойду смотреть со стороны, — сказал он. — Не как член комиссии, а как сторонний зритель. Мне надобно видеть, как вас принимает уезд и что люди говорят. В Саратове об этом станут спрашивать.

Я налил себе чаю. За окном было темно, и только у соседнего дома горел фонарь, вокруг которого крутилась метель. Утром мне предстояло выйти на площадь перед людьми, которые еще вчера ничего обо мне не слышали, кроме того, что какой-то мальчишка из Дубовского уезда написал для них новый закон.

Утром ко мне пришел исправник. Я как раз допивал второй стакан и слушал, как в сенях хозяйка гремит ухватом. Олешкин вошел в шинели, с фуражкой в руке, и на плечах у него уже успел натаять снег. Вид у него был встревоженный, и это было тем заметнее, что человек он был аккуратный, а тут такая небрежность во внешнем виде.

— Что-то случилось, Борис Брониславович? — спросил я и кивнул ему на стул.

Он не сел. Положил фуражку на стол, потом взял ее обратно, будто она мешала ему говорить.

— Ночью сообщили, что в Ивовке замечен беглый каторжанин, — сказал он. — С утра пришли сведения, что он будто бы прячется у родни за оврагом. Я вынужден все силы полиции направить туда, чтобы устроить облаву. Иначе уйдет, и сами понимаете, — он поднял палец вверх, — меня за это там благодарностями не осыплют, а как бы наоборот. Может, перенесете свое выступление на завтра? Тем более завтра воскресенье, больше народа соберется.

— А зачем мне вы для выступления? — не понял я, к чему он клонит.

— Так, — растерялся капитан, будто я не понимаю очевидных вещей. — Городовых на площади не будет. Только вы — и толпа перед вами.

Он сказал это и посмотрел на меня так, словно ждал, что я сейчас же пойму, как это опасно, поблагодарю и отложу все на день.

— Сами говорите, завтра народу будет больше, чем сегодня, — заметил я. — Так что бояться мне нечего. Ну и на крайний случай у меня есть чем себя защитить.

Я приоткрыл полу сюртука, и под ней в кобуре висел револьвер.

Олешкин посмотрел на него, потом на меня, и в лице у него что-то перекосилось, будто он увидел не то, к чему готовился.

— Как знаете, — хмуро кивнул капитан и ушел.

Я слышал, как он в сенях долго возился с засовом, будто руки у него были не тем заняты. Потом хлопнула дверь, и через окно я увидел, как он идет через двор, придерживая шашку и глядя себе под ноги, а за ним до самых ворот тянется длинный след по наметенному снегу.

Причина у меня была иная, чем я ему сказал. Очень соскучился я по Насте, вот и хотелось здесь поскорее все завершить. Семенов мне передал весть от Константина Николаевича, что после Петровска я смогу заняться Саратовским уездом. А значит, смогу вернуться в город и встретиться с любимой. Привык я за последние месяцы, что мы вместе под одной крышей живем, а тут уже неделю не виделись. Ну и я действительно не ожидал больших проблем. Да, помнил письмо Самарина, в котором он рассказывал про ночные беспорядки. Но то ведь ночные! К тому времени городовые должны вернуться. Насколько помню карту: Ивовка всего в трех часах езды от Петровска расположена. И опыт у меня выступления есть. А потому на площадь я пошел с полной уверенностью, что все у меня получится. И только так и нужно идти к толпе! Потому что не уверенных в своих словах людей толпа сожрет, что бы им ни говорили.

* * *

Олешкин чувствовал себя паршиво.

Слова о беглом каторжанине были ложью, о чем знать молодому дворянину не стоило. Вчера после собрания, когда сани уже стояли у крыльца и лакей раздавал шубы, к капитану подошел Мартын Сафронович, тот самый помещик, который пятьсот рублей дал на казначея и агронома. Обошли с ним дом с угла, встали за поленницей, где не было ни огня, ни окон, и помещик заговорил тихо, глядя не на капитана, а на свои рукавицы.

— Борис Брониславович, разговор у меня не служебный, а так, к сведению. Мальчишкой этим недовольны в Саратове. Не мужики, Боже упаси, и не мы, грешные. Люди с весом, у которых и род длиннее, и чин выше. Хотели бы видеть на его месте иного человека, поопытнее. Только снять его просто так не получается: он государем отмечен, и бумага у него правильная. Потому надобно, чтобы он сам не справился.

— Это как же? — спросил Олешкин, и голос у него сел.

— А очень просто. Оставить его один на один против толпы. Полиция пусть подоспеет в последний момент, чтобы дворянина мужики не примучали в порыве гнева. А что гнев будет, об этом позаботятся. Никакого срыва воли государя, Боже упаси! Реформа пойдет, только поведет ее другой человек.

Капитан хотел сказать, что так не делается, что он человек служивый и в интригах не участвует, но помещик уже достал из-за пазухи конверт и, не глядя,

Закладка:

С одной стороны, Олешкин понимал, что его хотят втянуть в какую-то интригу. И это ему не нравилось. С другой — закон он ведь не нарушает? Бумаги на облаву он напишет, людей пошлет, порядок соблюдет. И реформа все равно будет введена, просто другим аристократом. Но все равно на душе у него было погано. Еще и от того, что даже если бы юноша согласился перенести свое выступление, городовых на площади все равно бы не было: он уже дал знать десятским, чтобы к полудню шли не в город, а за околицу. А вот толпа стала бы куда больше. На чем и настаивал Мартын Сафронович да те, кто за ним стоит.

— Прости господи раба грешного, — перекрестился капитан украдкой и ускорил шаг.

Пусть слова про каторжанина были ложью, но отдать приказы на формирование облавы надо было со всем тщанием. Чтобы после, когда начнут допытываться, где городовые были, все выглядело самым пристойным образом и на самого Олешкина никто ничего дурного не подумал.

В участке он сел за стол, придвинул к себе лист и вывел: «По полученным мною сведениям, сего числа ночью в деревне Ивовке усмотрен беглый каторжник, коего приметы…» в качестве примет он записал внешний вид одного из беглых заключенных, на которого давно пришла бумага — задержать немедля при обнаружении. Поставил число, подписался с нажимом, промокнул и протянул лист уряднику, который ждал у двери, вертя в руках шапку.

— Возьмешь десять человек, — сказал капитан, глядя не на урядника, а на лист. — Оцепите овраг и дворы за оврагом. Ежели кто спросит, отвечать: распоряжение мое, по делу о беглом. И чтобы к вечеру у меня был ответ: нашли либо не нашли.

— А ежели не найдем? — спросил урядник.

— Напишем, что ушел. — Олешкин помолчал и добавил: — Только тщательно там все ищите, не торопитесь никуда.

Урядник вышел. Капитан посидел немного, глядя на закрытую дверь, потом достал из кармана конверт, повертел его и убрал в верхний ящик стола, подальше, за папку с прошлогодними недоимками. За окном светало, по улице шли сани, а Олешкин все еще корил себя в душе, что никак не может помочь юноше, который попал в гущу дворянских интриг по молодости и наивности своей.

Глава 18

19 февраля 1860 года

Петровск

После ухода Олешкина я вернулся в комнату, сел к остывающему стакану и просидел так минуты две. Мне не хотелось признаваться себе, но после разговора осталось чувство, будто я только что отказался от протянутой руки. И еще я вспомнил, как Олешкин смотрел не в глаза, а на фуражку в своих руках, и как он ждал, что я испугаюсь, и как будто обрадовался, когда я не испугался. Или мне показалось все?

Впрочем, думать об этом долго я себе не дал. Причина у меня торопиться была, и я уже предвкушал, как разберусь с делами в Петровске и скоро увижу свою Настю. Да и переживания Олешкина я не так сильно разделял. Если возникнут проблемы на площади, то я смогу на время укрыться в той же церкви, а через местного священника передать весть капитану, чтобы он с городовыми срочно прибыл обратно. Посижу пару часов, да и все. Уж в церкви народ буянить не будет — не то время. Люди в этом веке богобоязненны и вершить самосуд в святом месте не станут. Уняв такими мыслями свою тревогу, которую все же смог в меня вселить исправник, я засобирался и вскоре уже шел по направлению к местной церкви.

Когда подходил ближе, то обратил внимание, что народу на площади немного, что и логично — все же сегодня не воскресенье, когда все на службу идут с раннего утра. Но все равно отметил, что люди потихоньку прибывали. Словно откуда-то прознали о моем скором выступлении. А ведь я думал сначала с местным священником поговорить да попросить его разослать об этом весть, да уже потом выходить «к народу». И был уверен — соберется немного человек, и формально я свою работу выполню, а неизбежные вопросы потом лягут на плечи сформированной комиссии. И туда уже толпой не смогут прийти, а значит, и бедлама будет меньше.

В церкви было относительно тихо. У стены стояли старухи в темных платках, двое стариков с палками, баба с ребенком на руках, а у самого выхода, у притвора, переминались человек пять молодых мужиков в тулупах, и в церковь они зашли не столько молиться, сколько погреться и посмотреть, кто придет. Свечей горело мало, и лики на иконах казались темнее обычного. Пахло ладаном, воском и мокрой овчиной.

Я подошел к послушнику и попросил позвать его настоятеля. Молодой парень лет двадцати смиренно поклонился и попросил обождать, так как протоиерей Матфей сейчас занят.

Только через полчаса я увидел местного «владыку». Протоиерей был сухим стариком с прядями, прилипшими к вискам от пота. Первым делом, как он подошел ко мне, широко благословил, не спрашивая, кто я и зачем. Впрочем, вскоре стало ясно, что мое появление для него не стало неожиданностью.

— Наслышан о вас, — сказал он тихо. — От благочинного бумага пришла, а в бумаге той прописано, чтобы пастыри новой воле ни в чем препятствия не чинили, а людей наставляли принять ее спокойно. Вы, стало быть, и есть тот дворянин, что волю государя приехал к нам вводить?

— Да, это так, — сказал я. — Роман Сергеевич Винокуров.

Он оглядел меня с головы до ног, не обидно, а обстоятельно, как оглядывают нового человека, прежде чем выдать ему свой вердикт.

— Молоды вы, — сказал он. — Ну да не мне о том судить, коли государь рассудил, что вы справитесь. Говорить будете на площади?

— Где же еще, — хмыкнул я. — И хотел просить вас, отче, сказать передо мной слово, а до того — созвать людей. Вас здесь знают, а меня нет. Коли я первый выйду, так и слушать меня станут, как чужака и незнакомца, а если вы сначала скажете, что за мной стоите, то и отношение будет иное.

Матфей помолчал, вытирая лоб платком, и не торопясь соглашаться идти исполнять мою просьбу.

— Скажу, — ответил он наконец. — Только вы мне одно объясните, чтобы я сам не соврал перед людьми. Что им объявят? Землю отдают?

—

Закладка:

Уже язык смозолил, говоря одно и то же.

— Стало быть, не даром, — подытожил он.

— Не даром. И я им это сам скажу, в глаза. Пусть лучше сейчас услышат от меня, чем завтра от кучера.

Матфей посмотрел на меня внимательнее, словно делая переоценку увиденного ранее. Затем его лицо разгладилось, и он кивнул.

— Ладно. Сейчас попрошу послушников, чтобы людей собрали. Пойдемте пока, чай попьем. И вот что, Роман Сергеевич: когда станут кричать, а кричать будут, вы не горячитесь и не перебивайте. Дайте им выкричаться, они к тому непривычны.

О том, что люди собрались и ждут, нам сообщили через час. Я вышел на крыльцо и остановился. Пока мы пили чай, площадь успела наполниться. Не вся, пожалуй, на треть, а то и больше. Стояли кучками, как всегда стоят в деревне: свои со своими, впереди бородатые мужики в тулупах, за ними бабы с платками, накинутыми поверх шалей, сбоку ребятишки, которых никто не прогонял. Дальше, у торговых рядов, виднелись санки приезжих и лошади, укрытые попонами, а вдоль забора топтались те, кто пришел из деревень, и их было больше всего. Как и предупреждал Олешкин, городовых нигде видно не было. Ну и ладно, не им мне сейчас речь толкать.

У церковной стены дьячок с церковным сторожем уже сколачивали помост: положили две доски на козлы, притащили третью из церковного сарая и пристукивали ее обухом, чтобы села плотнее. Помост вышел низкий, всего в две ступени, и это было к лучшему: с низкого лучше видно лица.

Петр Петрович стоял у лавки, с тетрадью, и на меня не смотрел. Он пришел, как и обещал, сторонним зрителем, и от этого мне стало спокойнее.

Матфей поднялся на помост первым. Шапку он снял и держал в руке, и от этого его седые волосы на морозе словно бы посеребрились еще сильнее. Площадь притихла не сразу, а сначала по центру, будто тишина шла от середины до заборов.

— Православные, — заговорил он, и голос у него оказался куда крепче, чем в церкви. — Государь наш, Александр Николаевич, волю крестьянам объявил. Указ о том в Сенате подписан, и привезен к нам дворянином Романом Сергеевичем Винокуровым, который эту волю для вас в бумагах и расписал. Слушайте его, как слушали бы меня, и не перебивайте до конца. После спрашивайте сколько хотите, а до конца молчите.

Он обернулся ко мне и кивнул, и я шагнул на доски, чувствуя, как они пружинят под ногами.

Передо мной стояло человек триста, может, больше, и все смотрели на меня, и ни одно лицо не было мне знакомо.

Я снял шапку, потому что с непокрытой головой говорить честнее, и положил ее на доски у ног. Немного помолчал, собираясь с мыслями. Все же это только второе мое выступление перед толпой, все еще нервничаю, хоть и меньше, чем в первый раз. Тишина стояла такая, что было слышно, как у кого-то в задних рядах скрипит снег под валенком.

— Слушайте, — начал я. — Государь велел объявить вам волю. Не с будущей весны и не с нового года, а с этого дня. Крепостным ты больше не зовешься, барин тебя продать не может, на поселение сослать не может, в солдаты за недоимки не сдаст. Дети твои, которые теперь родятся, родятся вольными.

Я говорил и смотрел по лицам, и лица были разные. Старики слушали насупясь, будто боятся поверить. Бабы переглядывались. Молодые, что стояли ближе к забору, подались вперед.

— Двор и дом остаются за вами, — продолжал я. — Но надел, коли он помещику принадлежит по бумаге, так за ним и остается, и пахать на нем более нельзя. Кроме того за волю положен выкуп. Он будет не по счету барина, а по общей оценке, одна цена на всех, и ее разложат по годам. Платить будете из заработка, который получать станете в артелях, а взыскивать то станет казна.

— А сколько? — крикнули из середины. — Сколько со двора?

— Не со двора, а с души. С того, кто и сейчас оброк платит или барщиной отрабатывает. Каждого волостные управы впишут в книгу, и каждый увидит — сколько он должен и сколько ему отрабатывать. Я не стану сейчас называть цифр, потому что вам проще будет поверить, когда сами все увидите, написанное на бумаге.

Кто-то в задних рядах сказал что-то коротко и зло. Я не разобрал, но по тому, как вокруг него закивали, понял: это про деньги.

— Работать будете в артели, — повторил я громче. — В какой — сами выбираете. Старшего себе тоже выберете сами, паи вам распишут в книге, и заработок разделят по паям. В артели пойдут бывшие дворовые, ремесленники, плотники, бурлаки, все, кто раньше числился в крепости. Заработок в артели и есть тот источник, из которого вы погасите выкуп и будете кормить семью.

Я говорил еще про уездную комиссию, про волостные управы, про то, что каждый лист с умениями и паями подписывает сам человек, а не приказчик за него. Говорил про то, что артель можно сменить, что долг с тобой не прирастает к месту, как раньше прирастал к барину. И все это время площадь слушала так, как я не слышал еще никогда. Молча. Ловили каждое слово, и в этом молчании было больше, чем в любом крике: они не спорили, они считали.

А когда я кончил, начались шепотки. Сперва в задних рядах, потом ближе, и через полминуты вся площадь гудела вполголоса, будто ветер прошел по сухой траве. Я не спешил покидать помост, ожидая вопросов, чтобы сразу на них ответить или подсказать, у кого люди смогут получить ответы. Да и мой быстрый уход могли счесть за бегство.

Из толпы вышел мужик лет сорока пяти, в тулупе, перетянутом веревкой, с рыжей бородой, и вышел не к помосту, а на два шага вперед от своих, чтобы все видели, что он говорит за них.

— Дозволь спросить, барин, — сказал он спокойно, без злобы, от чего его голос звучал веско. — Вот ты говоришь, воля. А надела меня почему лишают? Я барщину отдавал, как положено, три дня в неделю, и не жаловался. Но и свою землю имел, у меня дед ее корчевал, и отец на ней спину гнул, и я гнул. Теперь я без земли

Закладка:

— И то верно! — подхватил второй, молодой, с черной бородой, стоявший у него за плечом. — Господа решили мужика голодом заморить. Волю дали, а землю забрали. Хороша воля, нечего сказать!

По площади пошли голоса, и я видел, как эта мысль идет от кучки к кучке, и как те, кто еще минуту назад слушал меня с надеждой, начинают мрачнеть. Вот оно. Я ждал этого вопроса, и теперь надо было направить мысль людей в нужное русло.

— Голодом вас морить никто не станет! — ответил я как можно громче, чтобы все услышали. — На твоем примере все и расскажу, как получится. Ты пойдешь в артель и станешь получать за работу деньгами. На эти деньги ты купишь у помещика зерно и все, что тебе нужно, и купишь по цене, которая будет установлена казной и записана. Помещик этой цены менять не имеет права. И продавать ничего на сторону не имеет права, покуда все его крестьяне, которых помещик со своей земли должен зерном накормить, не купят себе хлеб на житье. Это записано, и это не позволит ему обманом заниматься, говоря, будто у него хлеба нет — весь распродал. Потому что теперь с него за это спросят — почему он все продал, когда в первую голову должен был вас за твердую цену хлебом обеспечить.

Рыжий мужик слушал, склонив голову набок, как слушают человека, который говорит дело, но оно ему не по нутру. Я видел, что он еще не поверил, но задумался и прикидывает — насколько ему это выгодно.

И тут с другой стороны, от торговых рядов, крикнули звонко и молодо:

— А коли я в артель не хочу?

Кричал парень лет двадцати, в хорошем полушубке, с кудрями из-под шапки, и стоял он не среди деревенских, а с теми, кто пришел из города.

— Я в скоморохах хожу, — сказал он, выходя вперед, и в голосе у него была не робость, а вызов. — У меня своя деньга, я и оброк платил, и на хлеб себе имел, и ни у кого не просил. Мне в артель зачем? Мне что, с медведем вместе в пай записываться?

В толпе засмеялись, и я обрадовался этому смеху: он разрядил тот негатив, что накопился.

— Так скоморохи твои — та же артель, просто ранее так не была записана. Соберите труппу и пропишите ее как артель: кто в ней старший, как делите деньги. Тогда у вас будет договор с тем, кто вас нанимает, и он вас не обочтет, и вы друг друга не обочтете.

— Не всем дано хорошо выступать, — возразил парень, и теперь он говорил уже серьезно, без вызова. — Я один больше заработаю, чем все скоморохи в уезде вместе взятые. Мне их в пай зачем брать?

А ведь резонно! Вот о подобных исключениях я не думал. А ведь в любом правиле исключения имеются! И хорошо бы их прописать.

— Тогда подходи в уездную комиссию, — сказал я. — Там уже и решим твой вопрос.

Парень медленно кивнул и хотел сказать то-то еще, но тут с ним начал спорить кто-то из соседей, и спор пошел свой, горячий, со смехом и прибаутками. Я уже не слушал, потому что понял: этот парень не против воли, он против того, чтобы его вгоняли в общие рамки. Что и неудивительно — скоморохи всегда были слегка наособицу. Пусть даже и из крепостных.

И вроде все шло спокойно, пока с другой стороны, от забора, где стояли приезжие, вдруг не заорали так, что перекрыли и скомороший спор, и весь гул:

— А что же ты, барин, про артели не сказываешь, что их уже продают⁈

Я обернулся на голос и не нашел сразу крикуна. Это оказался мужик в черном тулупе, не старый и не молодой, лицом темный от ветра и загара, и он не просто крикнул, а вышел на свободное место и повернулся к площади, чтобы его слышали все.

— У меня свояк у предводителя в услужении! — объявил он во всю мочь. — Он вчера при всех слышал, как трое господ платили, чтобы им артели получше достались! Платили! Деньгами! А вы нам тут про книгу, да про паи! Получается, нас в артели эти загонят, а потом обратно — к помещику отдадут⁈ И что же это за свобода такая? А? Люд честной, разве вы не видите, что нас дурят⁈ Еще и долг вешают, будто мы и наши предки у ростовщиков столь позанимали, что и нашим внукам платить!

Площадь ахнула.

— Врешь! — крикнул кто-то из деревенских.

— Не вру! — мужик в черном тулупе даже не обернулся на него. — Трое платили! Пятьсот, четыреста и двести! Спроси у кого хочешь, весь город знает!

А вот это уже было опасно. Ведь действительно — помещики платили, и слуги Валетова могли о том рассказать. А как слухи переворачиваются, я уже читал из письма Самарина. Все наизнанку выворачивают, и потом уже не получится его опровергнуть, если прямо сейчас не развеять все сомнения!

— Обманывают! — тем временем заревели сразу в нескольких местах. — Обманывают, православные!

— Продали волю!

— Баре промеж себя сговорились, а мужика опять в хомут!

— Артель ихняя — то же крепостное право, только по-новому!

Площадь вскипела в одну минуту, и все это происходило прямо на моих глазах. Сперва заорали четверо, потом к ним повернулись соседи, потом закивали те, кто ничего не слышал и ничего не понял, и через полминуты кричали уже все, кто хотел кричать, а кто не хотел, тот отступал назад и уводил баб с ребятишками.

Матфей поднял руку и вышел вперед, на самый край помоста.

— Православные! — крикнул он. — Образумьтесь! Не смутьян вам волю объявляет, а государь!

— А ты, батюшка, с ними заодно! — заорали ему из середины. — Тебе-то что, у тебя земля церковная!

— Пусть барин скажет! — закричал другой голос, и этот крик сразу подхватили. — Пусть скажет, правда то была или нет! Платили или не платили?

И толпа притихла.

Не вся, не до конца; она гудела где-то на самом дне, как вода перед порогом, но головы повернулись ко мне, и я почувствовал на себе сразу триста пар глаз. Тихон стоял у самого помоста, я видел его белые от мороза брови и то, как он переступил

Закладка:

Я мог соврать. Одна короткая фраза, и, может быть, все обошлось бы: какой-то пьяный дурак, мало ли что болтает. Соврать было легче всего и хуже всего, потому что позже, когда артели были бы сформированы и среди помещиков стали бы искать над ними управляющего, вранье всплыло бы, и тогда мне уже никто не поверил бы ни в чем.

— Платили, но… — начал я.

Однако договорить мне не дали.

— Слыхали⁈ — заорал мужик в черном тулупе, и в голосе у него была такая радость, будто он нашел рубль. — Сам сказал! Он и не скрывает! Обмануть нас хотят, вот и весь указ!

Площадь сорвалась в рев. Я поднял обе руки и стал кричать, что деньги те пошли на жалованье казначею и агроному, что помещик за них получил только право первым выбрать артель из тех, кто сам пожелал, что насильно в артель никого не берут, и что об этом записано в бумаге, и что бумагу эту может прочитать любой грамотный. Я кричал в эту толпу, и голос мой уходил в нее, как камень в воду.

Меня уже не слушали. И не потому, что не хотели, а потому, что теперь каждый говорил свое и никто не мог перекричать соседа. В таком гуле человек слышит только самого себя и того, кто кричит рядом.

Что-то просвистело в воздухе, и снежный ком ударил меня в плечо, рассыпавшись по шинели. Я даже не сразу понял, что это было: ком слепили из снега, и он был мягкий. Я поднял глаза и увидел парня лет пятнадцати, который уже лепил второй, приседая от восторга.

Первый ком был неожиданным не только для меня, но и для остальных. Но он словно прорвал плотину, как мелкая трещина, подтачиваемая водой. За первым пошел второй, потом кинули еще, и еще, и вот уже в меня летело со всех сторон, комья били по лицу, по шапке, по поднятым рукам, и кто-то в толпе хохотал, а кто-то кричал уже не слова, а просто зло и облегченно.

Потом в доски помоста ударило тяжело и глухо, и отскочил камень. Это уже не шутки!

Матфей что-то кричал. Он стоял рядом со мной, прикрывая лицо локтем, и крестил воздух перед собой, и голос его тонул так же, как мой. Я схватил его за рукав ризы и потянул назад, потому что понял: еще один такой камень, и он упадет здесь, на этих досках, старик, который вышел за меня, потому что ему так велела бумага и совесть.

И вот в эту минуту, с комьями снега на лице, я понял то, чего не понимал ни в своей прежней жизни, ни здесь, ни в Хвалынске.

В моем времени, когда по телевизору показывали, как на площади стоит оцепление, я, как всякий умный человек, знал ответ. Я знал, что это для того, чтобы людям заткнуть рот, чтобы никто не вышел, чтобы толпа не сказала того, чего не надо. И это, наверное, тоже было правдой, но не всей.

Настоящая правда стояла теперь передо мной на снегу и лепила новый ком.

Толпа не злая. В ней триста человек, и двести девяносто из них пришли послушать про волю и разошлись бы по домам, обсуждая услышанное. Но в ней есть пять человек, которые пришли не слушать, а выкричать свое, и еще пять, которые не знают, чего хотят, и потому пойдут за любым, кто крикнет громче. И вот эти десять в минуту делают из трехсот здравомыслящих людей слепую и безжалостную толпу, готовую растерзать кого угодно. Человек в толпе не отвечает за себя: рядом стоит другой, и все вместе они будто бы ни за что не отвечают.

Оцепление, конные, шашки, свистки, все, над чем я всю жизнь презрительно посмеивался, нужно для одного: чтобы эти десять не успели увлечь за собой остальных двести девяносто. Чтобы между злобой одного и здравомыслием другого стоял человек в мундире. Не для того, чтобы затыкать рты, а для того, чтобы порог, за которым начинается эмоциональное «бей», не был перешагнут.

Но сейчас на площади не было ни одного человека в мундире. Капитан Олешкин, аккуратный, с чернильными пятнами на среднем пальце, послал городовых за околицу ловить каторжанина. А я легкомысленно не послушал его перенести выступление на следующий день, и сейчас пожинаю плоды своей самоуверенности и поспешности. Оставался лишь один, уже проверенный в Хвалынске, способ остановить разбушевавшуюся толпу.

И словно подтверждая мои мысли, взгляд выцепил картину: двое мужиков стоят и смотрят друг на друга, коротко переговариваясь. И по тому, как они переступают с ноги на ногу, как один из них полез рукой за пазуху, я понял: сейчас они пойдут вперед. Потому что уже почувствовали безнаказанность и готовы выплеснуть на меня весь тот гнев, что у них копился к собственным господам. Я для них стал олицетворением всей той несправедливости мира, что они чувствовали на себе много лет.

Рука сама нашла под шинелью кобуру. Револьвер скользнул в ладонь, тяжелый и холодный, и я поднял его над головой.

— Отче, отойдите! — крикнул я и, не дожидаясь, толкнул старика назад, к дьячку.

А потом выстрелил.

Грохнуло так, что уши заложило. С крыши церкви сорвались голуби и пошли низом, над самыми головами. Кто-то в толпе вскрикнул, кто-то присел, а ближние шарахнулись назад, на тех, кто стоял за ними, и вся эта трехсотголовая масса качнулась, как вода в кадке, которую толкнули с одного края.

И стало тихо.

Так тихо, что я услышал, как под сапогами скрипит снег, как тяжело дышит стоящий впереди рыжий мужик и как где-то за рядами плачет ребенок.

Я опустил револьвер, но не убрал его. В голове было ясно, будто из нее вымели весь мусор. Сейчас. Вот сейчас надо сказать. Одно слово, пока тихо.

— Слушайте меня, — начал я. — Деньги эти пошли на жалованье казначею и агроному…

— Убивать нас вздумал! — заорал кто-то сбоку, перебивая меня и не дав остальным успокоиться и дослушать. — Бей его, робяты! На всех ему пуль не хватит!

Я успел увидеть лицо этого человека: молодой, безусый, в чужом, широком на нем тулупе, и глаза у него были не испуганные, а злые до предела, со злорадной усмешкой.

Тут его поддержал еще один крик, а затем сразу десять мужиков поперло прямо на меня. За ними сорвалась и остальная

Закладка:

Между мной и ближайшими мужиками было три шага, которые они одолеют за пару секунд, или того меньше. Мне оставался выбор: или пытаться вновь стрелять в воздух, или бежать, или… опустить револьвер и бить на поражение.

Глава 19

19 февраля 1860 года

Петровск

Три шага. Столько было между мной и первым мужиком, когда я понял, что второй раз испугать их выстрелом в воздух не выйдет. Первый гром они уже пережили и теперь знали, что за ним ничего не следует.

Убежать я бы уже не успел. За спиной стояла церковь, но двери в ней закрыты, да и до них не меньше десяти метров. Хуже того — убежать, значит показать страх перед этой толпой, а того, кто боится, люди не слушают. Плюс — справа и слева от помоста были люди, которые могли броситься наперерез.

Выходит, либо сдаться на милость толпе — но тогда меня в лучшем случае побьют, а то ведь могут в порыве ярости и вообще убить! Либо… стрелять уже наверняка. Но я выбрал третий вариант.

Я опустил ствол. Но целиться стал не в людей, а в снег перед ними, в серую от сапог полосу между помостом и первым рядом.

Грохнуло, и снег в трех шагах взвился белой пылью. Кто-то впереди вскрикнул коротко и высоко, совсем не по-мужски, и те, кто шел на меня, разом сбавили шаг. Еще бы! Когда грохочет выстрел, а перед тобой взметается земля, ощущения совсем иные, чем если пуля уйдет в небеса. Я видел, как рыжий мужик в испуге отшатнулся назад, на подпирающие его тела других людей.

Остальные мужики тоже остановились, но не отступили. Еще мгновение, и кто-нибудь крикнул бы, что не попаду, что пули беречь надо, и все пошло бы сначала.

Я выстрелил еще раз. И сразу третий.

Второй ком снега взлетел правее, третий ударил в мешанину следов у самых валенок переднего мужика. И площадь остановилась. Не притихла, как после первого выстрела, а именно остановилась, будто у всех разом кончился разгон. Кто-то присел, кто-то попятился на соседа, и вся эта трехсотголовая масса качнулась назад.

Но был один, который не попятился.

Парень в чужом тулупе, безусый, с тем злым восторгом в лице, который я успел разглядеть еще до выстрелов, и который и кричал «бей его». Он не поддался общему натиску толпы, уж не знаю почему, и в итоге оказался на ее переднем крае. Тулуп был ему велик, ворот отставал от шеи, и в этой ширине он казался чуть ли не подростком, хотя им не был.

Я поднял револьвер и навел ствол на него.

— На всех пуль не хватит? — спросил я, и голос вышел ровным, хотя в горле пересохло. — На тебя хватит.

Злорадство в его глазах сменилось страхом. Парень оглянулся, ища за спиной поддержку, и в этом движении было столько растерянности, что я на миг почти пожалел его. Вот только никто не стремился его защитить. Кто-то еще и подтолкнул парня в спину, из-за чего он рефлекторно сделал шаг вперед.

На таком расстоянии промахнуться было бы стыдно. Я целился не в грудь и не в голову. В плечо, туда, где чужой тулуп отходит от тела и под ним угадывается рука. Все как на тренировках.

Выстрел.

Парня развернуло и согнуло. Он сделал два шага в сторону, будто налетел в темноте на что-то невидимое, упал на колено, потом на бок. Левая рука осталась под туловищем, правая шарила по снегу. Тулуп на плече потемнел, и потемнел быстро, пятном, которое на глазах расползалось.

Секунду на площади было тихо так, что я услышал, как у меня звенит в ушах.

А потом закричали.

Баба с ребенком под шалью, та, что пришла к торговым рядам, увидела кровь и заголосила на всю площадь, высоко и страшно:

— Убили! Православные, убили!

Ее выкрик тут же подхватили другие бабы, что стояли ближе всего, а за ними и остальные испуганно загомонили. Толпу стала охватывать паника. Мужики, что стояли ближе, шарахнулись, и один упал на спину, запнувшись о чужие ноги.

Я поднял револьвер выше, чтобы его было видно всем, и крикнул так, чтобы перекрыть и бабу, и начинающийся рев:

— Стой! Слушать меня! Всякий, кто станет подстрекать к бунту и расправе, будет уничтожен на месте! Того, кто идет домой, я не трону, а того, кто зовет бить, положу здесь же!

Я не стал говорить, сколько в барабане осталось патронов. Знал, что немного, и что об этом им знать не следует.

Толпа побежала. Не вся сразу и не в одну сторону, а как вода, что растекается по столу: сначала рванули передние, за ними задние, еще не понимая, отчего бегут, и через полминуты передо мной были только спины, полы тулупов, платки, брошенные у рядов санки и поднятая этим бегом снежная муть.

И в этой суматохе я увидел, как к раненому уже бегут двое.

Один постарше, бородатый, в сером тулупе, другой совсем молодой. Они подхватили его под руки и потянули вверх, и раненый застонал, подался вперед, уперся ладонью в снег. Живой. Значит, попал не смертельно.

— Тихон! — крикнул я, и голос сорвался на хрип. — Держи его! Не дай унести!

Тихон стоял у помоста, я видел его белые от мороза брови и то, как он оглядывается на меня, не понимая, что ему делать: бежать куда-то, чтобы и ему не досталось, или все же остаться со мной. Но все происходило так быстро, что выбрать он не успел, а тут и команда от меня поступила. И Тихон пошел по привычному пути — подчинился, устремившись к раненому парню.

Я поднял револьвер и навел его на тех, кто пришел к раненому на помощь.

— Оставьте его и идите, — сказал я. — Тронете, и я стреляю. И пойдете у меня в ответе за него как соучастники.

Бородатый обернулся. Лицо у него было в красных пятнах, и глаза были злые. Но не потому, что я барин, а потому что мешал сделать доброе дело — помочь пострадавшему.

— Барин, он же помрет тут, — сказал он.

— Не помрет. Я прослежу за этим. Идите.

Молодой отступил первым. Раненый осел, и Тихон успел подхватить его под мышки, не дал удариться затылком о наст. Бородатый еще постоял, глядя на меня и тяжело дыша, потом плюнул в снег и

Закладка:

Я держал ствол на них, пока они не скрылись за торговыми рядами.

Оглянулся. Площадь пустела очень быстро, как всегда бывает, когда в дело вступает страх. Последние спины исчезали в переулках, кто-то тащил за руку ребенка, у рядов стояла брошенная лошадь с задранной оглоблей, и снежная муть, поднятая бегом, еще висела в воздухе, оседая на бревнах. Петра Петровича у лавки уже не было. То ли убежал со всеми, то ли его унесло вместе с толпой.

Через десять минут на площади не осталось никого, кроме нас.

Я опустил руку и только тут почувствовал, что она дрожит. Не от холода. От пережитого стресса и чувства, что я находился буквально на волосок от смерти. Во рту было сухо, будто я не в зимнем Петровске, а в жаркой пустыне.

Матфей стоял у церковной стены. Шапку он где-то потерял, и седые волосы прилипли к вискам. Он смотрел не на меня, а на парня у моих ног, и лицо у него было не испуганное, а как у человека, который видит то, чего не ждал увидеть в своем приходе.

— В церковь его, — сказал он вдруг, и голос у него оказался тверже, чем я ждал. — Ануфрий! Воду и полотно. Живо.

Дьячок, молодой парень с жидкой бородкой, отлепился от стены, где стоял, прижавшись к ней, и побежал к дверям, смешно подбрасывая полы подрясника.

Мы несли раненого вдвоем с Тихоном. Он был тяжелый, тяжелее, чем казался, и все время сползал, оставляя на снегу красные капли, оставляя за собой дорожку из следов. На крыльце парень опять застонал и сказал что-то неразборчивое, кажется, просил пить.

В церкви было холодно и пахло воском и пылью. Свечей у образов горело немного. Две старухи у стены так и остались там, прижавшись друг к другу, и крестились, глядя, как мы проходим.

Дьячок уже тащил скамью. Мы положили парня у стены, и Матфей сам, кряхтя, опустился на колени, снял тулуп с парня с одной стороны и разрезал ножом рукав его рубахи, а я увидел его плечо: мясо было разорвано, и кровь шла сильно, но не толчками, а ручейком — ровно и густо. Похоже, артерию не задел, так что есть шанс, что выживет.

Я знал из той жизни, что венозное кровотечение можно остановить повязкой. Вот было бы артериальное, то без жгута бы мы не обошлись, да и куда его лучше накладывать в данном случае, я не знаю. Однако повязка должна быть тугая. Поэтому я взял у дьячка чистую холстину, сложил вчетверо и прижал к ране.

— Держи, — сказал я Тихону. — Изо всех сил, и не отпускай, даже если скажет, что больно.

Тихон кивнул и надавил так, что у него самого побелели пальцы. Парень замычал и дернулся, а Матфей придержал его за здоровое плечо, читая что-то тихо себе под нос, наверное, молился.

Ануфрий же убежал еще за тканью, чтобы привязать наложенную холстину.

— Пить, — попросил парень, собравшись с силами.

— Нельзя, — ответил я. — Дотерпи.

Кровь проступила через холстину, но уже не так скоро, и через несколько минут перестала набухать. Дьячок вернулся с новым полотном, уже более узким, и мы примотали холстину к плечу и завязали так, чтобы держалось крепко.

Парень лежал на скамье, белый, с закушенной губой, и смотрел не на нас, а в потолок, где над иконой висела паутина.

Я подтащил к скамье табурет и сел.

— Теперь говори, — сказал я. — Сами до этого додумались или кто надоумил?

Он долго молчал. Смотрел в потолок, и кадык у него ходил вверх-вниз, будто он все время собирался что-то проглотить.

— Сам, — сказал наконец.

— Как звать?

— Степан.

— Степан, — я наклонился ближе. — Скажи мне, Степан, чем я тебе не угодил? Я тебя не бил, не грабил, твоей земли не отнимал, я тебя впервые в жизни вижу. А ты шел на меня с толпой и кричал бить. Не бока мне хотел помять, а убить, и грех на душу взять.

Он повернул голову и посмотрел на меня. Глаза у него были мутные от боли, но упрямые.

— Не убивать, — сказал он. — Не хотел я убивать, только бока намять.

Я чуть не рассмеялся.

— Камнями кидаться — это не убивать? А если бы они мне в голову попали? И лежал бы я тут, остывая, а вас потом всех бы нашли городовые и казнили за убийство дворянина.

— Бока бы помяли, — повторил он упрямо. — И все.

— За что?

Он опять замолчал, и я видел, как он подбирает слова, будто их у него было мало и все они были тяжелые.

— А за то, — сказал он, — что ваши бьют. За провинность, за недоимку, а то и просто так, для потехи. Идет барин по двору, а Трофима за бороду тянет, чтобы другие видели, кто здесь хозяин. У нас в вотчине так было, — он сглотнул. — Я в город ушел пару лет назад, думал, здесь легче. Но ниче не поменялось — смотрите на нас, как на вошь. И все время обмануть да зажать плату за работу норовите. Вот злость во мне и накопилась. А тут — вы стоите, и городовых рядом нема. Еще и болтаете так, будто вы — Иисус спустившийся к нам облагодетельствовать. Но при этом — долг, выкуп…

— Бока мне, значит, за Трофима.

— А тебе-то что, — ощерился он вдруг, и в голосе мелькнула та самая злость, что была на площади. — Малохольный? Боишься честной драки? Бока бы у тебя потом зажили. У нас вот не заживают — не успевают.

Я почувствовал, как во мне поднимается то, чего я не хотел показывать при Матфее. Мне хотелось взять его за ворот рубахи и сказать, что моих боков ему никто не давал, что раз он такой злой, то пусть на тех дворянах, что иным бока мнут, свою злость вымещает. Но потом понял, что толку от этого нет. Для такого, как этот Степан, все дворяне на одно лицо.

— Он ведь мог и невинных пострелять, — вдруг заметил Матфей. Он сидел на краю скамьи, держа руки на коленях, и говорил тихо, но так, что его слышали все, кто был в церкви. — Ты к тому людей звал, Степан. Ты кричал, что у

Закладка:

Степан дернул головой.

— Не звал я никого.

— Как же не звал? — Матфей поднял брови. — Я на помосте стоял, в трех шагах, и слышал тебя так же ясно, как сейчас слышу. «Бей его, робяты! На всех ему пуль не хватит!» Чьи это слова? А ведь это грех тяжкий! Не богоугодное дело.

— Мало ли кто кричал, — сказал Степан, но глаза отвел.

— Немного вас там было, — сказал я. — И кричал ты один. Я тебя еще до выстрелов разглядел. Молодой, безусый, в чужом тулупе. Так что не надо мне про «мало ли кто».

Он замолчал совсем. Дышал часто, и повязка на плече потемнела в одном месте, но крови не прибавлялось.

Матфей перекрестился и сказал уже мягче, но с той твердостью, которая в нем была с самого начала, когда он еще только оглядывал меня при первой встрече:

— Ты пойми, сыне, что ты натворил. Вот он, — он кивнул на меня, — дворянин, при указе, при государевой бумаге. Если бы он в тебя не попал, а в кого другого, в бабу с ребенком, в старика, в мальчонку, что рядом стоял. Он бы убил, потому что ты закричал. И грех тот был бы не на нем, а на тебе. Ты его на этот грех толкал, и тебе с ним жить. Понимаешь ли ты это?

Степан лежал и смотрел в потолок. Паутина над иконой чуть качалась от сквозняка, и я вдруг подумал, что говорю с человеком, у которого впереди, может быть, полчаса, а может быть, вся жизнь, и что мне все равно нужно то, зачем я его сюда велел принести.

— Тулуп чей? — спросил я.

Он не ответил.

— Тулуп, спрашиваю, чей. Не твой ведь. Висит на тебе, как мешок. Будь твой — успел бы подогнать под себя.

— Дали, — сказал он.

— Кто дал?

— Человек.

— Какой человек?

— Добрый, — фыркнул Степан и попробовал повернуться на бок, но застонал и остался лежать. — Подошел, пожалел. Говорит — держи тулуп, а то холодно на дворе.

— На каком дворе?

Степан замкнулся, не торопясь говорить.

— Да своровал он его скорее всего, — вдруг подал голос Ануфрий. Все тут же обернулись на дьячка, от чего он смутился. — Слыхал я про этого Степана. Тать он и разбоем промышляет.

Я уже по-новому оглядел паренька. А ведь притворялся, будто обычный крестьянин.

Матфей подался вперед.

— Сын мой, — сказал он, — ты не про тулуп мне рассказывай, а про то, как ты на помост шел. Ты знал, кого бьешь? Ты знал, что перед тобой человек от государя?

— Знал, — сказал Степан тихо.

— А коли знал, так кто тебе сказал, что за это тебе ничего не будет? Кто тебе обещал, что городовые тебя не возьмут?

И вот тут он замолчал по-настоящему. Не как раньше, когда подбирал слова, а так, будто внутри у него закрылась дверь.

Я не стал ждать и не стал повышать голос. Я просто сказал:

— Степан, я тебя все равно не отпущу. И если ты правда разбоем промышляешь, то уж в участке тебе и твоим рассказам очень рады будут. Тебя там допросят со всем тщанием, а уже не так ласково, как здесь. Но пока ты со мной говоришь, у тебя есть одно преимущество, — я наклонился. — Ты можешь рассказать все здесь. Честно, про то, кто тебя надоумил толпу на меня поднимать. А Матфей запишет. Или не запишет, а запомнит. И когда с тебя станут спрашивать, что ты сделал и по чьему наущению, у тебя будет хоть один свидетель, что ты не сам это выдумал. И другие грехи, если они к смерти людской не привели, с тебя спишут. Уж я постараюсь.

Парень повернул голову к Матфею. Потом опять ко мне. И я увидел, как у него в глазах что-то сдалось.

— Помещик Федотов, — выдохнул он.

Глаза мои расширились в удивлении. Федотов — это ведь тот самый помещик, который первым вызвался деньги на найм казначея с агрономом дать! И самую большую сумму внес из всей троицы!

— Когда вы с ним виделись? Опишу все подробно, — потребовал я.

— Сёдни с утречка. Меня его дворовый нашел и позвал. Сказал, барин готов заплатить за простую работенку. Ну я и пошел. Деньга на дороге не валяется, ее всегда поднимать надобно.

— И что тебе велели?

— Велел стать впереди, у помоста. Кричать, что воля обманная, что господа сговорились. И что если дело дойдет до драки, тоже чтобы я первый был.

— Значит, драку вы затевали заранее.

— Не драку, — сказал он упрямо. — Проучить. Мне так и сказали: проучить, а не до смерти.

— И ты согласился? Не побоялся, что тебя поймают?

— Мне сказали, что городовых не будет. Что они за околицу уйдут, за беглым. И что мне за это ничего не станется, потому что дворянин сам виноват, коли с мужиком не совладает.

Матфей охнул тихо и покачал головой. Я же сидел и смотрел на него, а передо мной встала вчерашняя гостиная у Валетова. Свечи в двух люстрах, сушки в плетеной корзинке и Федотов, который держал руки на коленях и спокойно предлагал пятьсот рублей на найм, но чтобы его агроном продолжил его землей заниматься в свободное от работы в комиссии время. Странно это все. Уж не хочет ли этот Степан оговорить невиновного, защищая того, кто его действительно нанял?

— А зачем ему это? — не удержался я от вопроса. — Он тебе не говорил?

Степан посмотрел на меня так, будто я спросил его глупость какую-то.

— Когда это баре о своих планах мужикам рассказывают? — фыркнул он и поморщился от боли. — Мне платили не за то, чтобы я спрашивал.

Мда. Негусто. Главный вопрос — врет ли этот Степан или нет? Если не врет, то получается, что Федотов вчера мою бдительность успокаивал. И про то, что городовых отправят на поиск беглого, легко мог узнать. А мог и вовсе — специально сам слух пустить, чтобы работу этому Степану облегчить. Но если это не Федотов, то все равно получалось, что кто-то намеренно хотел волнения на площади устроить. И

Закладка:

«Мою отставку, — понял я. — Я мешаю и сильно. Но ведь должны понимать местные помещики, что я — лишь проводник воли императора? Уберут меня, так придет другой. Или план был многоступенчатый, чтобы дискредитировать саму идею моей реформы? И потом пошли бы иные шаги? Или… тот кто нанял Степана — тоже лишь исполнитель? И меня хотели убрать, чтобы другого поставить? Более сговорчивого, который бы по бумаге реформу ввел, а по факту — сделал бы все, чтобы мужика ущемить, а помещикам побольше прав оставить?»

Мыслей у меня крутилось много, но сейчас не до них. Парню нужна более квалифицированная помощь, или кровью истечет и потом уж точно ничего не скажет.

Я встал с табурета. Тихон все еще держал ладонь на повязке, будто без этого кровь могла пойти снова.

— Отче, надо к лекарю его везти, — кивнул я на парня. — Иначе прямо здесь скоро отпевать будете.

Степан от этих слов вздрогнул испуганно. Матфей лишь посмотрел на Ануфрия, и дьячок тут же убежал, чтобы сани для перевозки подготовить, да лекаря найти.

И пока ждали врача, я думал, что делать дальше. Безусловно надо писать в Саратов великому князю о происшествии. Но пока письмо будет идти, а потом ответ, любые улики могут уже подчистить. Да взять хотя бы этого Степана! Он ведь свидетель, который к тому же заговорил. Его надо под охрану брать, но вот вопрос — а стоит ли доверять местному исправнику? Догадывался ли он, что на площади меня ждет? Или лишь предполагал? Я помню его взгляд, когда мы расставались. Олешкин показался мне человеком обстоятельным, у таких людей все под контролем всегда находится. И если он догадывался, то почему не предупредил? Чего-то боится? Почему он только предложил мне перенести свое выступление, а не сказал напрямую — что у него есть подозрения о возможных провокациях? Вопросов множество и потому доверия у меня сейчас нет даже к капитану. Получается, что и охранять тогда Степана лучше мне самому, это в моих интересах.

Тут дверь в церковь открылась, отрывая меня от тяжких мыслей. Я уж думал, что это Ануфрий с лекарем вернулся, но оказалось, что я ошибся. Это был другой человек, однако, вполне мне знакомый.

Глава 20

19 февраля 1860 года

Петровск

Дверь отворилась, и в церковь вместе с Петром Петровичем втянуло облако морозного пара. Он вошел быстро, будто боялся опоздать, и остановился у порога. С шапки его и с плеч сыпалась снежная пыль, брови заиндевели, тетрадь он держал под мышкой, а рукавицы зажал в горсти. За ним потянуло холодом и мокрым сукном.

— Роман Сергеевич, рад, что вы в порядке! — облегченно выдохнул зашедший в церковь Семенов. Но тут же нахмурился. — Роман Сергеевич, нам нужно серьезно поговорить.

При этом Петр Петрович выразительно посмотрел на остальных, намекая, что разговор нам предстоит без лишних ушей. У стены все так же жались друг к другу две старухи, а Матфей сидел на краю скамьи, держа руки на коленях, и смотрел на вошедшего без всякого удивления.

— Тихон, присмотри за ним, — кивнул я на Степана, гадая, что мне хочет сказать Семенов? Отчитывать будет?

Тихон поднял на меня глаза и снова положил ладонь на повязку, не споря, хотя было видно, что он устал уже сидеть в неудобной позе. Степан лежал на скамье и дышал часто, короткими глотками.

Мы вышли из церкви на морозный воздух. После храма мороз взял за щеки сразу, будто кто-то провел по лицу горстью снега. Слегка поежившись под налетевшим порывом ветра, я с ожиданием посмотрел на мужчину.

Площадь была пуста. Помост из трех досок так и лежал на козлах, и на досках темнел след от моих сапог. У торговых рядов переминалась брошенная лошадь с задранной оглоблей, кто-то обронил рукавицу, и она так и лежала на снегу, растопырив пальцы. Ветер нес по площади сухую снежную пыль, и следы, что оставили здесь три сотни человек, уже заплывали. У крыльца, где мы несли Степана, на снегу еще виднелись красные капли, темные, как сургуч. В ушах у меня до сих пор звенело, а правая рука пахла порохом.

— Роман, — перешел на «ты» Семенов. — Ты же понимаешь, что о произошедшем нужно немедленно доложить в Саратов Его Высочеству?

Сказал он это тихо, будто нас могли подслушать, и покосился на церковные двери.

— Прекрасно понимаю, — хмуро кивнул я.

— Но речь не только об этом. Когда ты стал стрелять, я понял, что нужно звать помощь и нанял мальчишку, который должен принести записку капитану Олешкину. Мальчишка из лавки, шустрый, я ему пятак дал и велел бежать без оглядки. Думаю, он уже успел до него добежать и скоро тот прибудет. Но сейчас я в сомнениях — не поторопился ли?

Я с удивлением посмотрел на Семенова. И тот стал объяснять, почему так думает. Говорил он быстро, короткими фразами, как писал в свою тетрадь, и все это время перекладывал рукавицы из руки в руку.

— Я ведь видел, кто пытался этого раненого подстрекателя спасти. Ну и пошел тихонько за ними, будто тоже вместе с остальными спасаюсь бегством. Этот бородатый мужик с молодым парнем потом разделились. Бородатый какую-то девочку на руки подхватил, которую чуть не затоптали, и понес ее домой. Потому я за младшим парнем пошел. Было мне интересно — куда он двинется. Будто под руку меня кто толкнул. И не

Закладка:

После чего Петр Петрович рассказал мне удивительные вещи. Оказалось, что молодой парень побежал в одно подворье, где его уже ждали. Семенов на подворье заходить не стал — у забора притаился и все услышал. Ворота были тесовые, с широкой щелью, и через эту щель он видел половину двора и слышал голоса так, будто сидел за одним столом с ними. Тот молодой парень на подворье встречался с другими своими подельниками. Оказалось, он входит в какую-то ватагу, где у них за «атамана» как раз Степан. И этот молодой, которого меж собой бандиты называли «Сапа», обсуждал ранение их атамана и то, что задание провалено. Говорили вполголоса, но зло, и кто-нибудь из них то и дело сплевывал в снег.

— В их разговоре, — делился Семенов, — прозвучало одно имя: Федот. Как я понял, это их наниматель был. А потом я дождался, когда они разойдутся, и снова пошел за тем Сапой. Ну и когда мы в проулке тихом оказались, и прижал его, да поговорил «по душам», — хищно усмехнулся мужчина.

Рассказывал об этом Петр Петрович без похвальбы, как о деле, которое надо было сделать.

Я удивленно посмотрел на мужчину.

— Не глядите, Роман, что я исследователь, — усмехнулся Семенов. — В путешествиях надо уметь постоять за себя. Ну и ситуации разные бывают.

Он переложил рукавицу, подышал в кулак и спрятал руку за пазуху.

— Я его не бил, — добавил он, помолчав. — Так только, взял за ворот да сказал, что до исправника мне шаг сделать, а ему до острога — два.

Сказано это было веско. Если он таким же тоном этому «Сапе» такое говорил, то неудивительно, что тот поверил.

— И что же рассказал вам этот Сапа? — спросил я.

А дальше оказалось еще интереснее. Их ватага была собрана Степаном два года назад. Небольшая, человек шесть, но держались они друг за друга и чужого в дело не брали. Тут раненый не соврал, что он два года назад от своего помещика ушел. Только умолчал, что он сбежал и вообще в другой губернии раньше жил. Потому по закону его вполне можно назвать беглым. Только не каторжанином, а крепостным. Добравшись до Петровска, Степан решил сколотить здесь свою банду и добиться неофициального статуса «Иван». Что в криминальной среде означало — авторитетный вор, или бандит. Правда ему до этого статуса ой как долго еще идти! Да и никто его за авторитета из других городов не считает. Пока Степан со своей шайкой в Петровске себе авторитет зарабатывает. Из-за чего в последние месяцы подрядился выполнять для дворян разные грязные делишки. Естественно за плату. Сапа говорил об этом без стеснения, как о промысле, таком же, как извоз или рыбная ловля. И «Федотом» оказался тот самый помещик Федотов, о котором мне говорил сам Степан. Тут он не соврал. Даже удивительно. Может, сказалось то, что его Матфей скорой смертью припугнул? А перед смертью тут привыкли исповедоваться. Церковь, священник, боль от ранения… вот и развязался язык у молодого бандита. Неизвестно еще, будет ли он и дальше так откровенен, если на поправку пойдет.

— Вы сказали, что сомневаетесь, правильно ли отправили мальчишку с вестью к исправнику, — заметил я, — от чего же?

Вот тут Семенов нахмурился.

— Этот «Сапа» утверждал, что их ватага согласилась на дело только тогда, когда Федотов дал им клятвенное заверение, что полиции на площади не будет. Пообещал, что договорится с капитаном и тот уведет всех городовых. Деталей, как он это сделает, Федотов шайке не называл, а те согласились, что будут действовать только, если не увидят городовых. Потому и не сразу стали раскачивать толпу и дали мужикам вас дослушать до конца. Они проверяли — как далеко ушли городовые, и всем ли составом. Сапа, по его словам, сам стоял у края площади и не пошел в толпу, пока не убедился, что никого из полиции нет.

— Вот оно как, — поджал я губы.

Я отошел от крыльца и прошелся по насту. Снег под сапогами скрипел так громко, что казалось, будто кто-то ходит рядом.

Выходит, Олешкин все же все знал? Или все-таки Федотов его тоже обманул? Как бы то ни было, полного доверия теперь к исправнику точно нет, пока весь этот клубок не размотаем.

— Вот что, Петр Петрович, — заговорил я после минуты размышления. — Езжайте незамедлительно в Саратов. И расскажите там все лично Константину Николаевичу. И никому до этого! Это важно. Особенно — членам нашей комиссии.

По глазам Семенова я понял, что смог его сильно удивить. Он даже приоткрыл рот и позабыл про свои рукавицы.

— Может, объяснитесь? — не удержался он от вопроса.

Ну я и выдал мужчине свои подозрения. Ведь в любом деле нужно искать «кому выгодно». Вот чего бы добились Степан со своей шайкой, если бы у них все вышло? Максимум — моей смерти, а если и правда лишь побить хотели, да напугать — то отставки с моего текущего поста. Но не отмены введения реформы! А значит что? Значит — цель была именно в моем отстранении от дела! И выгодно это может быть лишь кому-то из нашей комиссии, кого вместо меня бы на этот пост назначили. Я перебрал их в уме, пока говорил. Граф Панин с его явной неприязнью. Кавелин, который в поезде смотрел на меня свысока, как на мальчишку, допущенного за взрослый стол. Самарина я не держал в уме вовсе: он и так тянул больше всех и на чужое место не рвался.

— Константину Николаевичу таким заниматься нет смысла, — говорил я мужчине. — Сами понимаете — он и так глава нашей комиссии и может своим словом сказать мне сидеть в Саратове, а отправить в уезды кого другого. Вот и выходит, что его подозревать не в чем. А за дело он болеет. Я помню наши разговоры в поезде, когда ехали в Саратов. Вот и остается кто-то из комиссии.

— А меня вы, стало быть, не подозреваете? — хмыкнул Петр Петрович. — Я так-то тоже в комиссию вхожу. И если с вами бы сейчас что случилось, то мне бы пришлось вместо вас продолжать тут дело, пока в Саратове думали, как дальше быть.

— Смею надеяться, что я успел вас узнать, — улыбнулся я в ответ. — Вы любите быть в гуще событий, но как сторонний наблюдатель, а не

Закладка:

Семенов спорить не стал. Да и смысл? Ведь правду говорю. И о характере Петра Петровича я и от других людей слышал. К тому же не стал бы он мне сейчас про Федотова рассказывать, будь сам в этом деле замешан.

— Тогда я побегу собирать вещи и немедленно отправлюсь в Саратов, — заявил мужчина. — А вы уж берегите себя. И мой вам совет — займите «осадное положение», пока я не вернусь. А то вы здесь один остаетесь. К раненому никого не пускайте, кроме лекаря да Тихона вашего. Он у вас теперь свидетель, а не колодник, и свидетели, бывает, до суда не доживают. Мало ли, на что может решиться этот Федотов, почувствовав опасность для себя? А вы в городе остаетесь один. И на полицию тоже надежды большой нет, если капитан все же замешан в этом деле.

— Я вас услышал. Благодарю за совет, — кивнул я и пожал Семенову руку.

Рука у него оказалась сухая и холодная, как дерево на морозе.

Я постоял на крыльце, глядя, как он идет через площадь, широко и быстро, как ходят люди, привыкшие к дороге. У поворота он обернулся и поднял руку, и я поднял свою в ответ.

На том мы и расстались.

* * *

Капитан Олешкин был встревожен. Час назад в Ивовку прибежал мальчишка и сказал, что его отправил какой-то господин, дав пятак. Мальчишка был весь в снегу, дышал так, что слова не мог выговорить, и пока ему не сунули кружку с горячим, стоял и мотал головой, как запаленная лошадь. Он и сообщил, что на площади пальба была, даже вроде раненые. И что срочно требуется помощь городовых.

Все это время Олешкин стоял на краю деревни, у оврага, где с самого утра десять его городовых шарили по дворам и сараям, ища каторжанина, которого здесь никогда не было. Избы дымили, собаки надрывались за заборами, урядник с шашкой на боку ходил от двора к двору и для порядка заглядывал в сени. Пока капитан топтался тут, дело в городе шло своим чередом, и выходило, что он выигрывал не алиби, а время для чужой интриги.

Исправник корил себя за то, что поддался на уговоры Федотова. Сто рублей серебром, переложенные бумажкой, лежали у него в верхнем ящике стола, за папкой с прошлогодними недоимками. Он с той ночи ни разу не достал его из ящика, но и не вернул. Если ранен приезжий дворянин, то разбирательство будет серьезным. А ведь тот показывал, что у него револьвер есть! Но Борис Брониславович посчитал, что юноша не решится его использовать. Так, в воздух пальнет и все. Далеко не каждый способен в человека стрелять. На это особая храбрость нужна. Сам капитан за всю службу ни разу не стрелял в человека, потому и мерил юношу по себе. Но у приезжего этот револьвер могли выхватить мужики и уже они начали бы пальбу. Об этом капитан не подумал, вот сейчас и переживал — что увидит, когда вернется в город.

Первым делом Олешкин отправил вперед одного из городовых, чтобы тот посмотрел — разбежался народ с площади или нет и где сейчас Винокуров. Молодого, на лучшей лошади, да велел гнать без передышки. Отправленный городовой вернулся быстро, как раз, когда Олешкин с остальными полицейскими въезжал на окраину. Сани визжали полозьями по накатанному снегу, лошади были в мыле, и пар от них валил так, что не видно было спины кучера.

— На площади никого, господин капитан! — отрапортовал городовой. — Раненый есть. Это Степка Малек. Вы его знаете, мы его часто за руку ловим, да толку-то…

Малька капитан знал. Тот попадался на краденом, но всякий раз выходил сухим — обворованные забирали свои заявления, или улик найти не удавалось. Олешкин давно подозревал, что молодому бандиту кто-то в городе помогает, и даже были подозрения, кто именно, но… Твердых доказательств не было, а стоило начать дело, когда кого-нибудь из ватаги Малька брали за руку, так у того находился ловкий стряпчий, который умеючи разваливал все начинание. А то и просто свидетели отказывались подтверждать то, что видели.

Олешкин хмуро кивнул.

— А что с приезжим? — спросил он.

— В порядке, господин капитан. В церкви они сейчас, но к ним лекарь подъехал — Степку лечить. Может, уже и в больницу переместились.

На душе у Бориса Брониславовича отлегло. Винокуров не ранен, а это все упрощает. Только сейчас он заметил, что всю дорогу сжимал в кулаке ремешок фуражки, и разжал пальцы. Теперь осталось Степку к себе в участок забрать, а там уже можно любые показания написать, да заставить Малька их подписать. И плевать на тех, кто его покрывал раньше! Даже на Федотова, что сто рублей дал «на отвод глаз». И тогда любые подозрения в свою сторону капитан уберет. Писать он умел так, что и не подкопаешься, бумага в участке лежала чистая, а перья он точил сам. Вот только свидетелей капитан не любил больше, чем беспорядков: свидетель говорит не то, что от него хотят услышать, а что запомнил.

Когда он добрался до церкви, там уже Винокурова не было. Лишь протоиерей Матфей руководил церковным сторожем, который кровь с пола оттирал. Сторож тер половицы тряпкой, полоскал ее в ведре с водой, а та уже была красной от крови. Пахло ладаном и мокрым деревом, а на притоптанном снегу у крыльца еще темнела цепочка капель, уже присыпанная свежей пылью.

— Они в дом Романа Сергеевича поехали, — сказал Матфей капитану, когда тот спросил, куда Винокуров с раненым делись. Сказал не сразу, а сперва вытер руки о полотенце, и смотрел при этом так, как смотрят на человека, который опоздал на похороны.

Поблагодарив отче за ответ, Олешкин направился в доходный дом, где остановился Винокуров. Дом был тот самый, где капитан был утром: низкая лестница, сени, где хозяйка гремела ухватом. Там-то и нашел юношу с раненым Степкой. Врача уже не было — тот зашил плечо Степке и ушел. Парень лежал на кровати у стены, лицо у него было как снег, рука на перевязи, и на полу стоял таз, в котором плавали бурые тряпки. Пахло спиртом и мокрой ветошью.

— А ведь я вам говорил, Роман Сергеевич, что лучше на завтра перенести ваше выступление, — тут же сказал Олешкин, снимая фуражку и держа ее перед собой, как на докладе.

— Да, вы были

Закладка:

— Хорошо, что бог миловал, — перекрестился капитан. — Ну да теперь уже все. Сейчас мы этого супчика заберем, и он нам все расскажет…

— Он уже все рассказал, — покачал головой юноша, преградив путь городовым, что двинулись к Степану.

У капитана похолодело в груди. Он вдруг очень ясно увидел свой стол, верхний ящик и конверт со ста рублями.

— Вот как? И что же он сказал?

— Его наняли помещики из Саратова, — ответил Роман. — Я же после вашего уезда туда собирался. Видимо хотят затянуть внедрение реформы, или надеются, что если бы я рану получил, то ее и отложить могли на неопределенное время. А может, хотят себе время выгадать, чтобы подготовиться. В этом уже в Саратове разбираться будем. Петр Петрович умчался туда, чтобы предупредить Его Высочество.

Имени он не назвал. Капитан ждал, что услышит знакомую фамилию, и не услышал. Выходило складно. И то, что Петр Петрович уже скачет в Саратов, тоже было складно, только не для капитана: доклад будет не ему.

Исправник слушал и испытывал двойственные чувства. С одной стороны он радовался, что на него никаких подозрений нет. С другой — понимал, что при более тщательном разбирательстве его косвенное участие все же может вскрыться. Тот же Федотов может про сто рублей рассказать, чтобы себе наказание облегчить. И чтобы этого не случилось, Степку нужно обязательно забрать! И уже в участке все вызнать, что он там Винокурову наговорил, да быть готовым подкорректировать свою линию поведения, когда дознатчики из Саратова прибудут.

— Так почему мы его забрать не можем? — спросил капитан.

— Он много крови потерял. У вас в холодной он быстро богу душу отдаст, потому ему покой нужен. Иначе не сможет потом ни подтвердить, ни опровергнуть свои слова. Но если вы хотите на себя ответственность взять, что если он умрет — то к вам претензии будут… — и юноша выразительно замолчал, сделав шаг в сторону.

Сказал он это ровно, без угрозы, и от этой ровности капитану стало хуже, чем от крика. За спиной у него переминались городовые, один уже держал наготове веревку, чтобы руки задержанному вязать.

Олешкин понял, что оказался перед трудным выбором. Забрать Степку и там выбить из него все, что нужно? Так ведь он действительно может умереть от этого. И тогда точно к капитану возникнут вопросы. Оставить его у Винокурова? Тогда Олешкин не сможет никак влиять на процесс. Но вот узнать, что же все-таки конкретно говорил Степка и называл ли какие имена — это Олешкин может сделать и у Винокурова. А потому капитан решил пока не забирать Малька. Пусть полежит у приезжего. И стоит подумать — нужно ли предупреждать Федотова о том, что говорил Степка Винокурову? Или все же отойти в сторону и больше никак не участвовать в этом тухлом деле? В этом капитан еще не определился. За окном серело, по стеклу ползла изморозь, а конверт с сотней рублей так и лежал в верхнем ящике, за папкой с недоимками. И теперь этот конверт стал уликой уже против самого капитана. В первую очередь надо избавиться от него, а потом… потом он обязательно придумает, как быть!

Спасибо всем, кто поставил лайк! А если вам понравилось, но вы этого еще не сделали, то сейчас самое время!)

Продолжение здесь- https://author.today/reader/676966/6516929

Nota bene

Книга предоставлена Цокольным этажом, где можно скачать и другие книги.

Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту, например, через Amnezia VPN: -15% на Premium, но также есть Free.

Еще у нас есть:

1. Почта b@searchfloor.org — получите зеркало или отправьте в теме письма название книги, автора, серию или ссылку, чтобы найти ее.

2. Telegram-бот, для которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по ссылке и 3) сделать его админом с правом на«Анонимность».

* * *

Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом:

Сын помещика – 17

Спасибо за чтение

Вернуться к книге