Создание человека
Закладка:
Становление человека
Начальные страницы
СТАНОВЛЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА
КЕННЕТ УОКЕР
Routledge & Kegan Paul ЛОНДОН
Впервые опубликовано в 1963 году
издательством Routledge and Kegan Paul Ltd
Broadway House, 68–74 Carter Lane
Лондон E.C.4
Отпечатано в Великобритании
в городе Оксфорд
в Alden Press
© Кеннет Уокер 1963
Никакая часть этой книги не может быть воспроизведена
в любой форме без разрешения
издателя, за исключением цитирования
кратких отрывков в критике
СОДЕРЖАНИЕ
I. Человек как эксперимент страница 1
II. Уровни сознания 18
III. Сущность и личность 34
IV. Личная беседа с Успенским 40
V. Отождествление 48
VI. Космос и космические законы 56
VII. Эзотерическое знание 69
VIII. Алхимия и отделение шлака
от золота 78
IX. Лайн-Плейс мобилизован для войны 90
X. Смерть Успенского 103
XI. Улица Полковников Ренар 110
XII. Гурджиев как учитель 124
XIII. Особые Движения и танцы 136
XIV. Смерть Гурджиева 142
XV. Комментарий к «Всему и вся» 151
Библиография 160
Указатель 161
ИЛЛЮСТРАЦИИ
Фронтиспис
Гурджиев. Фотография, сделанная в Париже.
Между страницами 72 и 73
Более ранняя фотография Гурджиева в России, ок. 1916.
«Великая молитва», демонстрация в Лондоне.
Когда в бытии наступает полное безмолвие — будь то покой всего бытия или покой позади, не затрагиваемый поверхностными движениями, — тогда мы можем осознать «Я», духовную субстанцию нашего бытия, существование, превосходящее даже индивидуальность души, распространяющееся во всеобщность, превосходящее всякую зависимость от любой природной формы или действия, простирающееся ввысь, в трансцендентность, чьи
пределы не видны. Именно эти освобождения духовной части в нас и составляют духовную эволюцию
в природе.
ШРИ АУРОБИНДО «Об эволюции духовного человека»
Человек находится в процессе становления, но отныне он должен созидать себя сам.
ЛОУЗ ДИКИНСОН
I
ЧЕЛОВЕК КАК ЭКСПЕРИМЕНТ
ЖИЗНЬ НА ЭТОЙ ПЛАНЕТЕ МОЖНО РАССМАТРИВАТЬ как великий эксперимент для всех нас как отдельных людей, ибо нам приходится методом проб и ошибок учиться тому, как лучше всего жить. Это также и эксперимент для человечества в целом. Природа ставила множество различных экспериментов с разными формами жизни, и некоторые из её замыслов оказались успешными. Другие обернулись плачевными неудачами, и их пришлось стереть с лица земли. Огромные, тугодумные и медлительные пресмыкающиеся эпохи рептилий были примерами неудач природы, и с течением времени их сменили гораздо более сообразительные млекопитающие и птицы. Никто не знает, каким окажется окончательный исход великого человеческого эксперимента, осуществляемого ныне в великих лабораториях Солнечной системы, — эксперимента по созданию способного к саморазвитию существа, способного достичь более высокого уровня собственными усилиями. Этот эксперимент, по мнению Успенского, всё ещё продолжается. В подтверждение своего тезиса Успенский указывал нам, что человек представляет собой гораздо более сложную форму живого организма, чем требуется лишь для целей выживания и размножения на этой планете. Человек был наделён особыми органами, необходимыми для того, чтобы достичь более высокого уровня существования собственными усилиями. Приведу слова Успенского:
«Вы должны попытаться понять, что означает утверждение о том, что человек потенциально является саморазвивающимся организмом. Это не означает, что человек создан готовым, но означает, что он должен открыть как самого себя, так и путь, которому он должен следовать».
Помощь и советы время от времени давались человеку вдохновенными религиозными учителями, посещавшими эту планету, и примечательно, что даваемые ему наставления всегда были одними и теми же. Они призваны помочь ему поднять уровень своего сознания и тем самым осуществлять бóльшую меру контроля над собой.
Многие другие авторы писали в схожем ключе на тему будущей эволюции человека. В книге «Смысл эволюции» (The Meaning of Evolution) Гейлорд Симпсон пишет:
«Ошибочно заключать, что человек — всего лишь высшее животное или наиболее прогрессивный продукт органической эволюции. Он представляет собой принципиально новую разновидность животного, причём такую, в которой… появилась принципиально новая разновидность эволюции».
Что имеет в виду Гейлорд Симпсон под новой разновидностью эволюции? Он имеет в виду форму эволюции, которая совершенно отлична от механической формы эволюции, описанной дарвинистами. Дарвиновская форма эволюции зависит от двух факторов: во-первых, от случайного появления у потомства изменений, унаследованных от родителей, и во-вторых, от отсеивающего действия борьбы за выживание среди обладателей этих случайных изменений. Потомки, родившиеся с благоприятными свойствами, более успешны в жестокой борьбе за выживание, тогда как наследующие менее благоприятные изменения погибают и не оставляют потомства. Эволюция, о которой в своих трудах говорят и Гейлорд Симпсон, и Успенский, представляет собой совершенно иной род эволюции. Это эволюция, которая зависит от усилий, прилагаемых организмом не только для того, чтобы выжить, но и чтобы достичь более высокого уровня бытия.
Но опять же, что означает выражение «Более высокий уровень бытия»? Это зависит от природы организма, о котором идёт речь. В случае человека это означает дальнейшее развитие той особой черты, которая отличает его от всех животных, а именно его самосознания, или сознания. Дальнейшая эволюция человека означала бы, следовательно, его постепенную трансформацию из полусознательного организма в более полно сознающий организм. Факторы, благодаря которым это может быть осуществлено, и изменения в человеке, благоприятные для этой формы эволюции, будут рассмотрены гораздо подробнее в последующих главах этой книги.
Моя третья цитата на тему эволюции человека взята из сочинений моего старого друга, Лоуза Дикинсона. В своей замечательной книге под названием «Современный симпозиум» (A Modern Symposium) он подчёркивает то обстоятельство, что человек потенциально является самосозидающим существом и что он больше не может рассчитывать на чисто механическую форму эволюции, которая привела его к нынешнему уровню. В будущем человеку придётся эволюционировать, если он вообще будет эволюционировать, собственными усилиями:
«Человек ещё в процессе созидания, но отныне он должен создавать себя сам. До этой точки Природа вела его из первобытной слизи. Она дала ему конечности, она дала ему мозг, она дала ему зачатки души. Теперь ему предстоит довершить или погубить этот великолепный торс. Пусть он больше не ждёт от неё помощи; ибо её воля — создать того, кто обладает силой создать себя сам. Если потерпит неудачу он, потерпит неудачу и она; металл отправится обратно
Закладка:
Успенский всегда ясно давал понять своим слушателям, когда бы ни беседовал с ними на тему дальнейшей эволюции человека, что успех эксперимента Солнечной лаборатории отнюдь не гарантирован. Он говорил нам, что на более поздних стадиях эксперимента всё легко может пойти не так. И действительно, согласно библейским мифам, что-то пошло не так в эволюции человека на сравнительно ранней стадии человеческого эксперимента. Говоря о «падении» человека, Успенский пишет, что тот совершил серьёзную ошибку в то время, когда уже поднялся на большую высоту:
Эта ошибка состояла в том, что он начал считать себя гораздо выше, чем был на самом деле. Он думал, что уже знает, что добро и что зло; он думал, что сам, без помощи извне, может вести и направлять свою жизнь. Ошибки человека не были бы столь велики, а их дурные результаты могли бы быть исправлены или изменены гораздо раньше, если бы человек знал, как справляться с последствиями своих ошибок. Но, не имея предшествующего опыта ошибок, он не знал, как бороться с их дурными результатами. Ошибки начали расти, начали принимать гигантские масштабы, пока не начали
проявляться во всех сторонах жизни человека. Человек стремительно опустился до уровня, с которого начинал, плюс приобретённый грех.1
Успенский придерживался того взгляда на будущее человека, который в 1931 году считался весьма пессимистическим, и на одной из своих встреч ясно дал понять слушателям, что сомнительно, увенчается ли успехом эксперимент Солнечной лаборатории по созданию существа, способного к саморазвитию. Действительно, существовала вероятность того, что он обернётся плачевным провалом. Человек мог бы в конце концов последовать дурному примеру муравьёв и, подобно им, пожертвовать интересами индивида ради интересов сообщества в целом. На другой встрече он сделал следующее заявление: «Думаю, вы согласитесь со мной, что общая тенденция сегодня состоит в том, чтобы пренебрегать индивидом и подчинять всю человеческую жизнь масштабным коллективным схемам социального обеспечения и так далее. Это всё больше превращает человека в зависимую от государства, контролируемую государством личность и делает его менее свободным во имя свободы. Индивид подобного рода, порождённый государственным управлением, — это существо, которому говорят, что делать и что думать. Такой человек видит цель человечества во всё возрастающем массовом сплаве и во всеобщем единообразии, распространяющемся по всей поверхности Земли. В такой среде эксперимент по дальнейшему созданию существа, способного к саморазвитию, закончился бы провалом».
Нельзя сказать, чтобы эксперимент Солнечной лаборатории по созданию существа, способного к саморазвитию, продвигался сколько-нибудь успешнее за те тридцать с лишним лет, которые прошли с тех пор, как были произнесены вышеприведённые слова. Действительно, многие сочли бы, что перспективы человека сейчас даже менее благоприятны, чем в то время, когда Успенский сделал своё заявление. Ситуация, безусловно, гораздо более опасна, чем прежде, потому что человек теперь овладел огромными силами, управлять которыми он совершенно не способен. Сегодняшний человек в состоянии уничтожить не только всю человеческую жизнь, но и все прочие формы жизни на этой планете.
Эта книга посвящена не столько великому эксперименту Солнечной лаборатории по созданию типа организма, способного к саморазвитию, — теме слишком грандиозной, чтобы за неё мог взяться какой-либо писатель, — сколько тем экспериментам, которые мы как индивиды ставим над собственной жизнью.
Всем нам приходится находить наилучший образ жизни с помощью утомительного метода проб и ошибок. Конечно, выбор в этом отношении нам дан крайне малый, в силу того, что подавляющее большинство наших решений определяется физическими, экономическими, физиологическими и психологическими законами, в условиях которых мы живем. Но мы не находимся целиком во власти своего окружения. В другой книге под названием «Я говорю о снах» (I Talk of Dreams) я утверждал, что «нами скорее живут, чем живем мы», но теперь я придерживаюсь того мнения, что мы обладаем малой толикой свободы и что порой для нас возможно сделать именно это, а не то другое. Благодаря тому небольшому диапазону выбора, которым мы располагаем, мы способны в некоторой малой степени определять направление, в котором нам предстоит двигаться. Приведенное выше утверждение о нашей способности выбирать — не плод моих психологических и философских умозрений, оно основано на том, чему я доверяю значительно больше, а именно на наблюдениях, которые я вел за собой и своим поведением на протяжении почти сорока лет. Следует отметить, что в течение всего этого времени я играл роль не только экспериментатора, но и животного, над которым тот ставит опыты. Это давало огромные преимущества. Это позволило мне видеть как внутренние установки подопытного животного, так и его внешнее поведение, и в результате своих наблюдений я пришел к выводу, что перемена в наших внутренних установках — и в особенности в нашем отношении к жизни в целом — позволяет нам до некоторой степени изменять и свое внешнее поведение. В моем собственном случае изменение отношения к жизни в целом произошло совершенно случайно. Оно стало следствием моей встречи около сорока лет назад с неким учением, которое быстро изменило мой взгляд не только на самого себя, но и на все, что я тогда пытался делать. Учение, о котором идет речь, не только снабдило меня картой, с помощью которой можно пытаться найти свой путь в лабиринтах жизни, но и дало мне компас, благодаря которому я потенциально способен в любой момент выяснить направление, в котором двигаюсь. Этим бесценным учением была система психологических, философских и религиозных идей, которые много лет назад привез Гурджиев из своих двенадцатилетних поисков истины в Центральной Азии. Компас, который дало мне его учение в помощь при выборе пути среди жизненных хитросплетений, — это компас моего собственного самосознания или сознания. Я уже говорил, что если человеку и суждено эволюционировать дальше, то лишь путем достижения более высокого уровня сознания, и этот «критерий сознания» можно применить как к развитию отдельного человека, так и к прогрессу человечества в целом. Этот критерий можно в общих чертах свести к следующим словам: «То, что делается нами в состоянии более сознательном, нежели то, в котором мы обычно живем, по всей вероятности, представляет собой шаг в правильном направлении. То же, что выполняется нами автоматически, в состоянии, в котором мы привычно живем, — состоянии сна наяву, — всегда сомнительно».
Мне хотелось бы утверждать, что я натолкнулся на эти два великих подспорья в жизни —
Закладка:
Это была первая случайность в цепи случайностей, и вскоре она соединилась со второй. Неподалеку от нас в Хэмпстеде жил также некий недавно возведенный в рыцарское достоинство сэр Уильям Робертсон Николл. Он был редактором еженедельника The British Weekly («Британский еженедельник») и к тому же другом Энни Суон, и в разговоре с ним Энни Суон случайно упомянула о моих планах укрепить память перед отъездом в Кембридж. Сэр Уильям был чрезвычайно впечатлен. «Какая замечательная предусмотрительность со стороны молодого человека! — воскликнул он. — Я хотел бы познакомиться с вашим другом Кеннетом».
Неделю спустя, откликнувшись на приглашение, я нанёс визит в Бей-Три-Лодж, где жил сэр Уильям Робертсон Николл. Меня провели наверх, в анфиладу сообщающихся комнат, где на полу было разбросано больше книг, чем стояло на официальных книжных полках. В дальнем конце третьей комнаты сидел маленький старичок, вглядывавшийся в книгу. Заметив моё присутствие, он поднялся на ноги, пожал мне руку и предложил сесть рядом с ним. Затем он объяснил причину, по которой пригласил меня к себе. Дело было в том, что его собственный сын Морис очень скоро отправлялся в Кембридж и, по счастливой случайности, в мой собственный колледж — Гонвилл-энд-Киз. Сэр Уильям сказал, что весьма сомневается, обладает ли его сын Морис столь же развитой предусмотрительностью и мудростью, какими, по-видимому, обладал я. Да, поведение Мориса отличалось некоторой неуравновешенностью, непредсказуемостью и безалаберностью, и, чистосердечно признав это, сэр Уильям обратился ко мне с просьбой. «Не будет ли с моей стороны чрезмерной просьбой, — сказал он, — присмотреть за Морисом в течение первых нескольких семестров?» Он, продолжал сэр Уильям, был бы мне чрезвычайно признателен, если бы я согласился это сделать. Я, разумеется, был весьма польщён этой просьбой, ведь сэр Уильям принадлежал к числу местных знаменитостей Хэмпстеда. Я пообещал сделать всё возможное, чтобы помочь его сыну, когда тот в следующем году прибудет в Кембридж первокурсником.
Как же плачевно я провалил свою миссию, когда пришло время её выполнять! Мы с Морисом Николлом были людьми совершенно разного склада, и хотя в конце концов стали большими друзьями, шли каждый своим путём. Я был гораздо более послушным и заурядным, чем он. Это объяснялось тем, что я был вполне традиционным молодым человеком, проникнутым всеми идеалами британских привилегированных школ и старейших университетов. Я свято верил в
«командный дух», в «игру по правилам» и в то, чтобы никогда «не подводить своих». Точно так же я изо всех сил старался «держать удар», когда бы ни сталкивался с невзгодами или поражением. Я подавлял свои эмоции насколько было возможно и усвоил стоическое отношение к жизни. Для женщин считалось нормальным поддаваться эмоциям и порой даже впадать в истерику, но мужчине ни при каких обстоятельствах не могло быть оправдания в проявлении подобных слабостей. К счастью для меня, я был весьма «хорош в спорте» и к концу первого года завоевал регбийную кепку колледжа. Точно так же я знал всех нужных людей — тех, кто управлял делами колледжа. Я старался иметь как можно меньше общего с той кошмарной компанией, которая обитала в угловом подъезде двора Три-Корт. Иными словами, я входил в «правильный круг» в Кизе и к тому же был на короткой ноге с несколькими «Блюз». Того же самого никак нельзя было сказать о первокурснике Морисе Николле. Он упрямо шёл собственной дорогой, и, на мой взгляд, дорога эта вела не туда. Он связался с сомнительной компанией — людьми, которые ничего не значили в делах колледжа. Поначалу я отваживался давать ему полезные советы, но он, похоже, не понимал их важности, и со временем я оставил всякие попытки повлиять на него. По складу характера он явно был бунтарём. Мне как раз хватило проницательности, чтобы разглядеть в нём искру гениальности, и в силу этого я делал ему некоторые снисхождения. На мой взгляд, природа всегда восстанавливала равновесие у одарённых людей, наделяя их как слабостями, так и достоинствами. Раз так, мне следовало давать Морису «чуть больше свободы», чем я позволил бы другим, менее одарённым людям. Мы были симпатичны друг другу при каждой встрече, но поскольку Морис проводил большую часть времени вне колледжа, виделись мы лишь изредка.
Отношения, которые установились между нами как в Кембридже, так и затем в больнице Святого Варфоломея, куда мы оба позже поступили студентами-медиками, складывались благополучно, и с течением времени в них проникало всё больше и больше теплоты. Затем совершенно внезапно и неожиданно вмешалась Судьба и разлучила нас на очень долгое время. Я был честолюбив и, полагая, что в Южной Америке перед молодым хирургом открываются куда лучшие перспективы, чем в перенасыщенном Лондоне, внезапно эмигрировал в Буэнос-Айрес. Чтобы получить возможность заниматься там хирургической практикой, мне пришлось начать всё с самого начала и снова стать испанским студентом-медиком, добивающимся испанского диплома на медицинском факультете (Facultad de Medicina).
Удовлетворив наконец требования своих испанских экзаменаторов, я занялся хирургической практикой в Буэнос-Айресе. Затем началась Первая мировая война, и, загипнотизированный такими патриотическими лозунгами, как «Война, которая положит конец войнам»; «За короля и Отечество» и «Война ради спасения демократии», я бросил всё, что приобрёл в Аргентине, и отплыл в Англию, чтобы пойти добровольцем на службу за рубежом.
Во время Первой мировой войны мы с Морисом Николлом встретились лишь однажды. Эта встреча произошла, когда я находился в отпуске из Франции, а он стоял накануне отправки в
Закладка:
Последнее происшествие в цепи случайностей, которому суждено было привести меня к прямому соприкосновению с учением Гурджиева, произошло в
1923 году во время случайной встречи на углу Уэймут-стрит и Харли-стрит. Морис остановил меня и сразу же заговорил. «К., странно, что ты написал книгу о Ковчеге, — сказал он. — Что заставило тебя сделать это?»
«Я написал „Судовой журнал Ковчега“, потому что это показалось мне превосходной темой для детской истории, — ответил я. — Так оно и вышло, ведь как только мои животные оказались на борту Ковчега, они завладели и им, и мной, так что история практически написала сама себя». Но почему Морис воспринял мою историю о Ковчеге столь всерьёз, подумал я. Выражение его лица внезапно стало очень серьёзным. Я задал ему вопрос: «Почему ты находишь столь странным то, что я написал детскую историю о плавании Ковчега?»
«Потому что Ковчег всегда был символом убежища во времена опасности и бедствий. Видишь ли, К., Ной был особо предупреждён о том, что должно произойти, и сразу же принялся строить то, что вскоре должно было потребоваться, — Ковчег. Тебе, возможно, будет интересно узнать, К., что сейчас здесь, в Лондоне, есть люди, которые заняты такого же рода работой».
«Что вообще ты имеешь в виду? — перебил я. — Ведь не будет же ещё одного потопа, правда? Если будет, пожалуйста, забронируй мне каюту на Ковчеге, который строят твои друзья».
Но Морис не рассмеялся. Напротив, он стал ещё серьёзнее, чем прежде.
«Не потоп, К., а другие мировые катастрофы в виде войн, революций и великих потрясений. Притом в гораздо большем масштабе, чем когда-либо прежде случалось на этой земле».
«Я тебе не верю», — ответил я спокойно, но твёрдо. К тому времени я уже привык к внезапным и драматичным заявлениям Мориса, но, несмотря на это, не мог не оказаться под некоторым впечатлением от той серьёзности и того чувства авторитетности, с которыми он высказал свои мрачные предчувствия. «Мы только-только оправляемся от мировой войны, — возразил я. — И теперь всякому, у кого есть хоть какой-то здравый смысл, очевидно, что войны себя не окупают. Ни побеждённые, ни победители никогда ничего не выигрывают от войны, и более благоразумные народы наконец усваивают этот урок. Наконец-то человечество становится немного мудрее и предпринимает шаги, чтобы избежать безумия войн в будущем. Лига Наций — это не просто идея в руках горстки идеалистов. Это непреложный факт, и её штаб-квартира находится в Женеве. Лига Наций начнёт действовать, как только между различными государствами возникнут какие-либо серьёзные разногласия».
Пока мы разговаривали, мы медленно шли в сторону Кавендиш-сквер, но тут я был вынужден внезапно остановиться. Морис очень крепко схватил меня за руку и резко встал передо мной. «Ничего не выйдет, К.! — взорвался он».
«Люди — это машины, и у них нет воли. Они не способны ничего делать. Они лишь реагируют. Иными словами, для человека всё случается. Лиги Наций, договоры, пакты, конвенции — все эти дипломатические ухищрения! Да ведь всё это ни к чему не ведёт, К. Это лишь политическая мишура на подмостках мира. Будет ещё одна мировая война, притом в куда большем масштабе, чем когда-либо случалось прежде». Затем Морис отпустил мою руку, и мы пошли дальше в сторону Оксфорд-стрит, но уже более медленным шагом. Долгое время мы шли молча.
«Кто всё это предсказал?» — спросил я его. — «Гурджиев».
Конечно же, именно так звали того русского мистика, к которому Морис Николл уехал вскоре после того, как обосновался на Харли-стрит. Как же это было в его духе — вот так исчезнуть в критический момент своей карьеры. Он увёз жену вместе с грудной дочерью в некое шато в Фонтенбло под названием Приэре, а человека, руководившего им, звали Гурджиев. Всё, что Морис рассказывал мне впоследствии об этом месте, сводилось к тому, что это был «Институт гармонического развития человека», что бы это ни значило. Я вспомнил также, что получил от Мориса записку, когда тот находился в шато, с приглашением навестить его там. Но тогда у меня были другие, более важные дела, чем подвергаться «гармоническому развитию» со стороны таинственного русского. Для меня было бы гибельно забросить свою небольшую практику, как это сделал Морис, в столь критический момент моей профессиональной карьеры. Поэтому я отклонил его приглашение приехать в Фонтенбло. Всё это я внезапно вспомнил, но слова, только что сказанные Морисом, произвели на меня столь сильное впечатление, что я условился зайти к нему в тот же вечер в его квартиру в Хэмпстеде, чтобы услышать обо всём этом подробнее.
Мы встретились там, как и договаривались, и продолжили разговор с того места, на котором остановились.
«Этот человек, Гурджиев, сейчас в Лондоне?» — спросил я его. — «Нет, он в Фонтенбло, но Успенский в Лондоне». — «Кто этот новый человек, Успенский?» — «Он русский последователь Г. и проводит встречи в одном доме на Уорик-Гарденс, в Кенсингтоне».
«О чём эти встречи?» — «Они об идеях Гурджиева. Хочешь пойти на них? Думаю, я мог бы получить для тебя разрешение посетить встречу».
Пойти на лекцию русского беженца, который не был большевиком, — ибо я понял, что и Успенский, и Гурджиев навсегда покинули Россию из-за тамошней революции, — ни к чему меня не обязывало. Раз так, я ответил, что очень хотел бы посетить одну из встреч Успенского и посмотреть, что они собой представляют. Разумеется, Кенсингтон был полон внушающих доверие мессий, и всё движение Гурджиева вполне могло оказаться фальшивкой. С другой стороны, его идеи могли оказаться интересными. Поэтому было решено, что Морис сообщит мне время и номер дома на Уорик-Гарденс, где проходили встречи Успенского.
Перед тем как мы расстались в тот вечер, Морис принял одно из своих торжественных выражений лица и сказал, что хочет дать мне некоторые заключительные наставления. «Мы не знаем себя, К., — начал он, словно ни с того ни с сего. —
Закладка:
«Но мы воображаем, что знаем очень многое».
Четыре дня спустя я получил записку от Мориса, в которой он сообщал мне, что в четверг вечером, в восемь часов, состоится встреча в доме под определённым номером на Уорик-Гарденс, и в четверг следующей недели я оказался на Уорик-Гарденс, разыскивая нужный номер на плохо освещённых входных дверях ряда домов с небольшими садиками. Наконец я нашёл номер, который искал, и в компании двух других людей вошёл в небольшую прихожую. В ней за крошечным столиком сидела дама, которая спросила моё имя. Затем она сверилась со списком на столе и, найдя там моё имя, улыбнулась и сказала, что всё «в порядке». У неё были высокие скулы русской, и по замечанию, которое она сделала затем двум другим людям, вошедшим в прихожую вслед за мной, я убедился, что у неё отличное чувство юмора. Было отрадно встретить столь приятного и искреннего человека на пороге того, что казалось мне довольно сомнительным интеллектуальным и эмоциональным приключением.
Комната на первом этаже, куда я теперь вошёл, была обставлена несколькими стульями, там находились классная доска и небольшой столик, на котором стояли и лежали следующие предметы: пустой стакан, графин с водой, латунная пепельница, тряпка и коробка с мелками. На стене над камином висела одна небольшая картина маслом с изображением фонтана, а на подоконнике стояла ваза с несколькими веточками явно искусственных цветов, сделанных из мелких ракушек. Люди теперь постепенно собирались в комнате, по двое и по трое, и рассаживались на весьма неудобных стульях, расставленных перед столом докладчика. Мои часы показывали, что время начала встречи уже прошло, но Успенский пока не появлялся. Среди ожидавших слушателей время от времени перешёптывались, но подавляющее большинство присутствующих хранило молчание. Они смотрели либо прямо перед собой, либо, довольно уныло, себе под ноги. Я воспользовался возможностью рассмотреть лица этих кенсингтонских «строителей ковчега» в надежде обнаружить некий общий для всех них фактор — фактор, который объяснил бы их присутствие в комнате. В целом они выглядели умными людьми, и это было всё, что я действительно мог сказать о них в тот момент. В аудитории наблюдался лёгкий перевес женщин над мужчинами, и большинство ожидавших были людьми среднего возраста. Лишь шестерых из них можно было счесть молодыми, и мне было любопытно, что привело этих людей помоложе на Уорик-Гарденс. Хотя я не мог быть в этом уверен, я подозревал, что причиной могло быть разочарование в жизни. По всей вероятности, они были разочарованы тем, что жизнь могла им предложить, а некоторые из них, возможно, были даже немного разочарованы и в самих себе. Прежде такие люди нашли бы утешение в местной церкви или часовне, но в этот скептический и научный век они больше не могли найти там то, что искали, — некую практическую философию для жизни. Духовенство лишь повторяло всё те же старые богословские доктрины и банальности и призывало молодёжь питать «веру» в догматы, которые рассудок этих молодых людей давно отверг. В противоположность этому Успенский, вероятно, давал этим скептически настроенным молодым людям то, что они искали, — практическую философию жизни. Или, возможно, всё, чего он на самом деле достигал, — это отвлекал их внимание от них самих и их тревог на что-то другое. По всей вероятности, он предлагал им некоторую идеалистическую форму философии, которую их умы, равно как и их сердца, были способны принять. Не то чтобы философия, которую излагал мне Морис, его замечания о том, что люди — всего лишь машины и не имеют собственной воли, звучали хоть сколько-нибудь утешительно. Впрочем, Морис был склонен преувеличивать, и вполне возможно, что он представлял учение Гурджиева куда более мрачным, чем оно было на самом деле.
Мои мысли о более молодых слушателях и об их духовных потребностях были внезапно прерваны: дверь очень тихо открылась, и в комнату бесшумно вошел чрезвычайно плотный человек, напоминавший русского медведя. Он сел на стул докладчика, вынул из кармана пиджака листок бумаги, положил его на стол и внимательно оглядел слушателей. Затем он взял листок со стола и стал вглядываться в него сквозь свои очень сильные очки, держа бумагу всего в нескольких дюймах от глаз. Завершив это предварительное действо, он откинулся на спинку стула, посмотрел на слушателей, улыбнулся и произнес одно-единственное слово: «Ну».
Я ожидал увидеть человека, внешне совершенно непохожего на того, кого я теперь видел перед собой. Успенский был гораздо больше похож на юриста, школьного учителя или ученого, нежели на поэта и мистика.
Он был основательным и явно твердо стоял на земле. Он ни в малейшей степени не походил на тот образ мистика, который я себе рисовал. Прошла минута или две, и затем, поскольку никто ничего не сказал, Успенский заговорил с нами. Я не стану пытаться воспроизвести его русскую манеру речи, но изложу на бумаге смысл его слов настолько ясно, насколько смогу.
Он начал свою беседу со слов о том, что человек приписывает себе множество качеств, которыми на самом деле не обладает. Человек даже верит, что обладает постоянным «Я» или «Я-Хозяином», который управляет его мыслями, чувствами и действиями и объединяет их. Это, разумеется, было иллюзией, которую могло развеять даже самое малое самонаблюдение. Успенский сказал, что если наблюдать за собой беспристрастно, то увидишь внутри себя не единое «Я», а множество «Я», многие из которых делали, чувствовали и говорили совершенно противоречивые вещи. Внутри человека не было ничего, что можно было бы назвать постоянным и суверенным «я». Здесь Успенский поднялся со стула, подошел к доске, нарисовал на ней на удивление правильный круг, изображающий человека, и разделил этот круг на множество мелких клеточек, проведя по нему горизонтальные и вертикальные линии. В каждой из этих маленьких клеточек круга он вписал букву
Закладка:
Он наделен бесчисленными „Я“, и они постоянно сменяются, так что в один момент присутствует одно „Я“, а в другой момент — другое „Я“. Это порождает большую путаницу — как для самого человека, так и для других людей». Затем Успенский вернулся на свое место и предложил задавать вопросы.
«Сколько длится „Я“?» — спросил кто-то. «Сказать невозможно, ведь каждая мысль, каждое желание, каждое ощущение может сказать „Я“, а затем отойти на задний план.
Человек может вечером решить побороть свои ленивые привычки и встать на следующий день гораздо раньше, и он будет совершенно искренен, заявляя об этом. Но „Я“, которое просыпается следующим утром, — это другое „Я“, и оно отказывается подписываться под планом другого „Я“. У него нет никакого намерения вставать раньше обычного, и человек, которого мы описываем, поворачивается на бок и тут же снова засыпает».
«Но почему же мы все, по-видимому, верим, что обладаем единым и постоянным „Я“?» — спросил задумчивый человек с серьезным интеллектуальным лицом.
Успенский ответил, что эта иллюзия основана главным образом на том, что мы обладаем единым долговечным телом, которое сохраняем на протяжении всей нашей жизни. Мы также проходим по жизни с одним именем, и эти два постоянных достояния создают в нас впечатление единства, которое вводит нас в заблуждение.
Кто-то затем заметил, что если картина человека, представленная Успенским, верна, то положение безнадежно, ибо совершенно ясно, что с этим ничего нельзя поделать. На это Успенский ответил, что единственным возможным средством в нашем трудном положении было бы со временем обрести в себе постоянное «Я» и «Я-Хозяина».
Он рассказал нам, что Гурджиев однажды уподобил человека дому, полному множества слуг, причем все они работали не на своих местах: повар — на конюшне, кучер — на кухне, а садовник — в детской, присматривая за детьми. Когда кто-нибудь приходил в этот дом, звонил в колокольчик у входной двери и просил позвать Хозяина дома, слуга, который оказывался ближе всех к двери и открывал её, тут же отвечал, что хозяин — это он. И он искренне считал себя хозяином. Единственным средством от этого состояния путаницы было бы то, чтобы несколько более разумных «Я» осознали, насколько бедственно такое положение, и согласились объединиться, чтобы посмотреть, что они могут с этим сделать. Первым шагом стало бы назначение руководителя, заместителя управляющего, которому все они были бы готовы подчиняться, и, если бы это удалось, заместитель управляющего со временем сменился бы настоящим управляющим. В конце концов в дом мог бы прибыть Хозяин, чтобы взять управление на себя, но его прибытие не могло быть гарантировано.
«Кто эти более ответственные люди в нас? — спросил кто-то. — Я имею в виду, что в нас представляет управляющего, заместителя управляющего и Хозяина?»
«Ах, это то, что когда-нибудь вы сможете открыть для себя сами, но не теперь. Всё, что вы можете сделать в настоящее время, — это увидеть и полнее осознать то состояние беспорядка, в котором вы живёте».
Беседа господина Успенского закончилась так же внезапно, как и началась. Он встал, сделал знак кому-то из слушателей, велел следовать за ним и вышел из комнаты. Напряжение от необходимости вслушиваться в довольно трудный английский Успенского внезапно спало, и публика разбилась на несколько небольших, оживлённо переговаривающихся групп. Поскольку мне не с кем было обменяться мыслями, я медленно направился обратно в прихожую и поинтересовался у русской дамы, которую встретил там ранее, состоится ли встреча в то же время на следующей неделе. Она с улыбкой ответила: «В этом никогда нельзя быть уверенным, но если вы оставите мне свой номер телефона, я сообщу вам позже». Теперь люди протискивались мимо нас в маленькой прихожей, чтобы добраться до входной двери, и одна недавно вышедшая пара оставила за собой входную дверь слегка приоткрытой. То, что дверь не закрыли, показалось мне делом совсем не важным, однако секретарь господина Успенского — я счёл русскую даму его секретарём — тотчас поднялась, чтобы закрыть её. Прежде чем сделать это, она попросила четверых человек, разговаривавших прямо за дверью, разойтись. «Пожалуйста, поговорите где-нибудь в другом месте, — сказала она. — Вы знаете, что господин Успенский не хочет, чтобы к его встречам привлекалось внимание».
«Зачем эта необходимость в секретности?» — думал я. Теперь я вспомнил, что, когда Морис звонил мне по поводу времени и места встречи, он добавил, что об этих встречах нельзя ничего говорить кому бы то ни было ещё. В учении Гурджиева не было ничего противозаконного, предосудительного или кощунственного, так почему же его нужно было держать в такой тайне? В целом услышанное произвело на меня немалое впечатление. Успенский обладал поразительно ясным умом, и я восхищался тем мастерством, с каким он разбирал заданные ему вопросы. Каким бы слабым ни был его английский, он сразу улавливал, что было на уме у задававшего вопрос, и затем с безошибочной точностью устремлялся к самой сути вопроса. Мне нравилась также та строгость, с которой он пресекал пустую болтовню, а также его презрение к словам, которые выдавали себя за идеи. Мысль о том, что человек — машина и что он механически реагирует на раздражители, получаемые им из окружающей среды, была, конечно, не новой идеей. Она составляла главный постулат психологии «бихевиоризма». Но существовало разительное отличие между тем, как с этой идеей автоматизма обращались приверженцы бихевиоризма, и тем, как обращались с ней Успенский и Морис Николл. Бихевиористы говорили о механичности человека так, словно она относилась лишь к другим людям, тогда как Успенский и Морис основывали свои утверждения на наблюдениях, которые они вели за самими собой. Вопрос, который всё ещё озадачивал меня, пока я возвращался на Харли-стрит, касался не механической природы человека, а того мотива, который привёл слушателей на Уорик-Гарденс. Зачем эти люди шли туда? Уж конечно не для того, чтобы услышать столь безрадостное благовестие о собственной механичности? Прежде я предполагал, что Успенский собирается дать своим слушателям нечто такое, что утешит их, какую-то замену религии, которой они некогда обладали, но теперь утратили. Но какое утешение могли они извлечь из того, что мы только что услышали? Найти окончательный ответ на этот вопрос мне было ещё слишком рано, но, возможно, я открою его в следующий раз. Ибо я твёрдо
Закладка:
II
УРОВНИ СОЗНАНИЯ
Следующая встреча в Уорик-Гарденс состоялась через две недели, а не на следующей неделе, как я ожидал. Мне сказали, что причиной этой отсрочки было то, что Успенский уехал в Париж повидать своего учителя, Гурджиева. В течение этой промежуточной недели я воспользовался случаем разыскать один отрывок, который припомнил из философии Юма, — отрывок, касавшийся природы человеческого «я». Интересовавшие меня абзацы составляли часть опровержения Юмом утверждения Беркли о том, что человек обладает «интуитивным знанием» собственного «я» или «души». Очевидно, что Юм, подобно Гурджиеву, не верил в существование какого-либо центрального «Я» или господствующего «я», ибо он писал:
«Что до меня, то, когда я глубже всего проникаю в то, что называю самим собой, я всегда наталкиваюсь на то или иное восприятие… Мне никогда не удаётся поймать самого себя».
Это было почти тождественно тому, как излагал нам этот вопрос Успенский. Он говорил, что, когда кто-либо обращал своё внимание внутрь и более внимательно исследовал то, что принимал за «самого себя», оно оказывалось не более устойчивым, чем мимолётная мысль, восприятие или преходящая эмоция. О том «я», о котором Беркли утверждал, что оно ощущается «интуитивно», Юм не имел никакого знания. Заглянув внутрь себя и понаблюдав за собой по методу, который рекомендовал Морис Николл, я так и не смог обнаружить там ничего, что можно было бы рассматривать как образующее постоянное «я». Подобно Юму, я обнаруживал лишь временные «я», составленные из преходящих восприятий, движений, ощущений, мыслей и эмоций.
В следующий раз Успенский вошёл в комнату ещё позже, чем на предыдущей встрече. И всё же мне было ясно, что всё это время он находился где-то в здании, поскольку то и дело секретарь входил в комнату и жестом подзывал кого-нибудь выйти. Похоже было, что этих людей вызывали на личные беседы с Успенским. Наконец он всё-таки появился и проделал всё то же привычное вступительное действо: окинул взглядом слушателей, вгляделся в свои записи и произнёс слово «Итак». Снова наступила тишина, и снова Успенский начал говорить. На этот раз он начал с того, что существует множество различных способов описания человека и что сегодня вечером он собирается рассказать об одном разделении человека, имеющем очень большое практическое значение. Каждый из нас состоит из двух частей, которые он назвал бы нашей сущностью и нашей личностью. Наши сущности охватывали всё, с чем мы родились: наши наследственные черты, наши склонности и наши физические свойства. Личности же были вещами искусственными и случайными, которые приобретались впоследствии и являлись главным образом продуктами нашего образования и нашего воспитания. Наши личности определялись нашим окружением и теми людьми, которых нам довелось встречать в детстве и отрочестве, и вследствие этого личности представляли собой почти сплошь случайные наслоения. Наши личности были гораздо менее реальной частью нас самих; они также были свойствами в нас, которые менялись при перемене обстоятельств. Личности росли очень быстро, подавляли сущность и становились теми частями нас самих, которые в действительности нами управляли.
Личность росла за счёт сущности, и человек с сильной личностью зачастую обладал неразвитой сущностью десятилетнего ребёнка. Поэтому, когда мы говорили о внутреннем развитии человека, мы имели в виду развитие более реальной части человека — его сущности. Для того чтобы сущность человека получила достаточно хорошие шансы на развитие, его личность необходимо было сделать гораздо более пассивной. Цитируя слова Успенского: «Если ваше имя Смит или Браун, вам часто придётся работать против „Смита“ или „Брауна“, чтобы развивать свою сущность. Поначалу вам будет очень трудно различать то, что принадлежит вашей сущности, и то, что принадлежит вашей личности, и для начала вам будет лучше относить почти всё, что вы обнаруживаете в себе, к вашей личности. Существуют определённые наркотические вещества, обладающие особым свойством временно усыплять личность и тем самым позволять сущности человека проявляться более отчётливо».
Затем Успенский продолжил, сказав, что у некоторых людей личность и сущность противостоят друг другу и что, когда это происходит, жизнь этого человека становится довольно трудной.
Например, женщина, которая вела активную светскую жизнь и стала видной хозяйкой приёмов и законодательницей мод в большом городе, в своей сущности могла быть очень простым человеком, любящим деревню. Будь это так, она была бы гораздо счастливее, если бы прислушалась к желаниям своей сущности, покинула Лондон и стала жить простой сельской жизнью. «Но, — продолжал Успенский, — личность — крайне необходимая часть нас самих, без которой нам было бы невозможно жить. От нас требуется не то, чтобы наши личности были уничтожены вовсе, но чтобы мы попытались сделать их гораздо менее активными. Тогда сущность получит возможность расти, а это — необходимое предварительное условие для любых внутренних изменений постоянного и желательного свойства». Успенский также указал, что у городских жителей личность обычно развита гораздо сильнее и более активна, чем у деревенских. Она была особенно активна среди «высоколобых» и интеллектуалов, и инстинктивно мы обычно понимали, что эти умные люди менее подлинны и менее надёжны, чем простые деревенские жители, которые больше жили своей сущностью.
Затем Успенский перешел к описанию еще одного разделения, которое можно произвести в человеке, — разделения, которое в настоящее время представляло бы для нас большую практическую ценность, чем только что сделанное им разделение на Сущность и Личность. Он сказал, что человека, который действительно работает в надежде сначала познать себя, а затем произвести в себе некую внутреннюю перемену, можно разделить на небольшую часть, обладающую этой целью, и всю остальную часть его самого. Успенский назвал это разделением между «Я» и Смитом — или как бы там ни звали этого человека. Он сказал, что непосредственное переживание этих двух разных частей нас самих можно назвать актом «отделения». «Отделиться» на мгновение или два от Смита или Успенского означало краткую свободу от тирана, который почти всегда распоряжался нами, — от наших Личностей. «Но, — добавил он, — в этих чрезвычайно важных моментах „отделения“ кроется тонкая опасность. Хотя подлинное наблюдающее „Я“, возможно, и присутствовало в самом начале этого процесса отделения, позже оно может смениться чем-то в нас самих, что гораздо менее подлинно и надежно, чем первоначальное наблюдающее „Я“. Наблюдение может быть продолжено неким „Смитом“ или „Успенским“, который в действительности вообще ничего не наблюдает, а грезит о себе в роли вполне сознательного существа».
В течение последующих недель я изо
Закладка:
Успенский заговорил с нами о теме «сознания» с поразительной внезапностью. «Человек спит, — начал он. — Во сне он рождается, во сне живет и во сне умирает. Иными словами, жизнь человека — это сон, от которого он никогда не пробуждается, разве что на мгновение». Спустя все эти годы я не в силах вспомнить, как лично я воспринял это драматическое начало беседы Успенского о сознании, но, насколько я помню, оно не вызвало у меня сколько-нибудь сильного удивления. Оно меня не удивило, потому что я не в первый раз слышал утверждение подобного рода. Разве старый Чжуан-цзы не говорил почти то же самое за много веков до того, как это сказал Успенский? Я вспомнил одну из историй, рассказанных этим старым китайским философом, — историю, в которой он говорит, что заснул, сидя в своем саду, и в которой ему снилось, будто он — бабочка, порхающая туда и сюда. Затем он внезапно проснулся и обнаружил, что на самом деле он человек. Он заканчивает свою историю замечанием: «Теперь я не знаю, был ли я тогда человеком, которому снилось, что он бабочка, или же я сейчас бабочка, которой снится, что она человек».
И действительно, этот сноподобный характер нашей жизни чрезвычайно сбивает с толку очень многих людей. Еще большую путаницу вносит то, что на Западе слово «сознание» использовалось и до сих пор используется весьма вольно не только в обиходной речи, но и теми, кому следовало бы разбираться лучше, — некоторыми психологами. Сознание — это не мысль, не эмоция и не какая-либо другая функция, это осознание самих себя. Мысль часто возникает внутри нас без малейшего нашего осознания этого. Может существовать и сознание без всякой мысли, и это сознание без мысли есть описание всех высших состояний сознания. Именно механический поток ассоциативного мышления, непрерывно идущий внутри нас, является одним из главных препятствий для достижения нами более высокого уровня сознания. Но об этой борьбе за достижение более высокого уровня осознания подробнее придется сказать позже.
Говоря о сознании, Успенский часто прибегал к сравнению со «светом». Он говорил, что мы живем на столь низком уровне сознания, что наиболее подходящим обозначением для него был «сон наяву». Для выполнения многих наших действий этого низкого уровня сознания было достаточно, но он не позволял нам осуществлять какой-либо реальный контроль над нашими функциями. Мы напоминали фабрики, полные рабочих, которым удавалось выполнять свою работу даже в полутьме, но которые работали бы гораздо лучше, если бы в рабочие помещения иногда впускали немного больше света. Успенский говорил, что лишь в редкие мгновения мы начинали осознавать свое существование и то, что мы делаем, думаем или чувствуем. Затем минуту или две спустя мы снова засыпали и работали, думали и чувствовали, не осознавая того, что происходило внутри и вовне нас самих.
Затем Успенский сказал, что для людей возможны четыре состояния сознания и что нам знакомы лишь два из них, а именно ночной сон и то, что мы называем состоянием бодрствования. Последнее он предложил называть состоянием «сна наяву». Выше этого уровня сознания находилось третье состояние, которого мы могли бы достичь особыми усилиями, чтобы «вспоминать себя». «Самовспоминание» связывалось с ярким ощущением нашего существования и с обострённым осознанием того, что происходит — как внутри, так и вне нас — в данный конкретный момент времени. Он говорил, что переживания «самовспоминания» или «прихода в себя» нередко возникали случайно. Особенно часто они могли происходить в детстве, ибо по мере того как мы взрослели и всё плотнее запирались в темнице своей Личности, эти случайные моменты пробуждения становились всё реже и реже. Тем не менее человек имел право обладать этим третьим состоянием сознания, которое было утрачено из-за неправильных методов воспитания и неверного образа жизни. Наш дневной сон не был естественным сном, подобным ночному, а скорее напоминал сон, наведённый на человека гипнозом или приёмом какого-то наркотика. Выше уровня подлинного самосознания существовали два высших уровня сознания, которые Успенский называл уровнями сознания, принадлежащими высшему эмоциональному и высшему интеллектуальному центрам. Он говорил, что свидетельства об этих двух высших уровнях сознания можно найти в трудах мистиков.
Описание сознания и его различных уровней, данное Успенским, произвело на меня сильное эмоциональное впечатление, ибо я понимал, о чём он говорит. Теперь, впервые в жизни, я получил удовлетворительное объяснение тому, что произошло со мной давным-давно, когда мне было около восьми лет. Прежде я уже описывал свой внезапный опыт переживания третьего состояния сознания, то есть состояния подлинного Самосознания, в книге под названием «Незваный гость» (The Intruder), которая ныне уже не переиздаётся. Как и большинство спонтанных переживаний третьего уровня сознания, оно пришло ко мне неожиданно и, по-видимому, случайно. Ниже приводится мой рассказ об этом, как он был ранее изложен в «Незваном госте» (The Intruder):
Поводом послужила поездка моей семьи в гости к некому мистеру Бушби, жившему в Растингтоне. Удобный и респектабельный экипаж, весьма кстати носивший название «виктория», был нанят для того, чтобы доставить моих родителей, мою сестру и меня из Литлхэмптона в Растингтон. Визит к мистеру Бушби всегда сулил нам приятную поездку, ведь этот старый сквайр жил в большом доме на окраине деревни Растингтон — доме, окружённом многими акрами садов, парка и пастбищных земель. Можно было сходить в коровники и смотреть, как коровы с плеском пускают струи пенистого молока в вёдра, или же побродить по саду и найти пруд, где можно было увидеть золотых рыбок, обмахивающихся плавниками под укрытием нависающих камней. Разрешалось даже
Закладка:
Эта поездка выдалась особенно удачной, и на обратном пути в Литлхэмптон, сидя между родителями, я с удовольствием размышлял обо всех событиях того дня. Я не только исследовал дотоле недоступные уголки сада мистера Бушби, но мне позволили потрогать упругое вымя коровы и, что лучше всего, мне посчастливилось выловить трёх крупных золотых рыбок. Они действительно находились там, под сиденьем, в забавной жестяной банке с отверстиями в крышке, — моя собственность, с которой я волен был делать всё, что захочу. Мелькание деревьев, участки газона, французские окна, выходящие в комнату, где был накрыт прекрасный чай, — все эти картины проносились в моей памяти, словно туманные картины отцовского волшебного фонаря. С ними перемешивались мысли об индейцах, о диких зверях за кустами и о множестве вымышленных вещей, которые настолько переплелись с садом мистера Бушби, что, захоти я этого, мне было бы трудно отделить реальное от порождений моей фантазии. Затем я вдруг понял, что всё во мне изменилось. Потоки мысленных образов внезапно оборвались, словно в волшебном фонаре перегорел предохранитель, и вот я, маленький мальчик, сижу в «виктории» на повороте дороги и смотрю на пуговицы на спине кучерского пальто. Я — и всё это иное, что было не-Я! Как странно! Мама улыбнулась мне откуда-то издалека и подоткнула конец шарфа под моё пальто, но я был там один, сам по себе. Что означало это новое чувство обособленности, это острое чувство моего собственного отдельного существования? Мне было довольно страшно, и в глубине души я понимал, что перед этим вопросом умные взрослые люди бессильны. Я оказался лицом к лицу с великой тайной собственного существования и, подобно человеку, внезапно разбуженному ото сна и обнаружившему себя в незнакомом окружении, ощутил сильнейший страх. Это острое ощущение собственного существования было настолько ново, что я чувствовал себя человеком, внезапно проснувшимся и обнаружившим, что остался один. Всё это было довольно пугающе, и мне хотелось спуститься в знакомую долину, лежавшую далеко внизу, где я мог бы грезить своими прежними снами и жить так, как жил всегда. Моё желание очень скоро исполнилось. Предохранитель в волшебном фонаре восстановился сам собой, и потоки приятных и успокаивающих образов вновь унесли меня обратно в мир грёз, которому я принадлежал на самом деле.
Минута или две усиленного бытия прошли, но, подобно солнцу, опустившемуся за горизонт, они оставили после себя странное свечение на небе. На мгновение я переступил порог обычного существования и уже никогда не мог относиться к самому себе и к делу жизни так, как относился прежде. Существовали тайны, о которых взрослые люди не говорили — не потому, что говорить о них запрещалось, а потому, что о них ничего нельзя было сказать. Каким-то образом Бог был связан с тем иным миром, куда я забрел на несколько кратких минут. Не Бог вроде школьного учителя, который то одобрял, то не одобрял мое поведение, Бог, о котором вечно говорила моя бабушка, — довольно докучливый, во все вмешивающийся Бог, — но «Нечто» настолько огромное и труднопостижимое, что выразить это словами было выше моих сил. Что это было за «Я», которое я ощутил, что это за иное состояние, в котором все привычные стороны моей жизни на мгновение уподобились призрачным фигурам сновидения? Кто я был и зачем? Что я должен был делать на этой земле? Я ждал, но ответа не приходило. Быть может, когда-нибудь я встречу кого-то, кто объяснит мне, что все это значило, или же упорным, нелегким восхождением к великим вершинам мысли я сам найду верный ответ на этот вопрос. А пока предстояло сделать очень многое, и я мог забыть о мире, куда я забрел. Но мог ли я действительно забыть о нем таким глупым образом? В целом мне это удавалось, ибо лишь изредка чувство тайны моего существования пробуждалось во мне, так что я внезапно останавливался во время игры и стоял, выжидая, словно прислушивался к ответу, который так и не приходил. Что это была за великая волна чувства, которая накатывала на меня порой и несла меня сквозь бескрайние области звезд, чтобы затем снова опустить меня, ошеломленного и смиренного, на уровень земли? Я так и не нашел ответа на этот важный вопрос.
По мере того как я взрослел, эти мгновения «странствий» и «изумления» становились все реже и реже, но когда они все же наступали, то навсегда глубоко запечатлевались в моей памяти. Способность удивляться быстро угасает в нас по мере взросления, и, став взрослыми, мы поглощаем тайны столь же обыденно, как чашки чая, вовсе не задумываясь об их значении. Все становится банальным, а привилегированные школы не поощряют размышлений на темы, не входящие в официальную учебную программу. В результате мой опыт высших уровней сознания оказался вытеснен в дальний угол моего ума.
Как и все здравомыслящие школьники, я крепко заснул и редко испытывал ощущение своего существования. В конце концов, было ошибкой слишком пристально вглядываться внутрь себя, когда во внешнем мире было так много безмерно интересного. Но теперь беседы Успенского о различных уровнях сознания внезапно вновь воскресили все это в моих мыслях.
Он оживил старые воспоминания и дал мне удовлетворительное объяснение того, что произошло со мной после посещения сада мистера Бушби в Растингтоне. Мало того, он даже побудил меня предпринимать сознательные попытки хоть на минуту-другую высвободиться из всех сетей жизни и попытаться вновь открыть в себе то более реальное «Я» посредством «самовспоминания». Но я не мог избавиться от чувства, что использованный им термин «самовспоминание» был неудовлетворительным. «Вспоминать» обычным образом — значит вызывать в памяти некие впечатления прошлого, тогда как усилие, которого Успенский теперь требовал от нас, заключалось в том, чтобы осознавать сам текущий момент, в котором мы живем, а не воскрешать в памяти какой-то исчезнувший миг.
Точно так же я чувствовал необходимость яснее определить для себя то «Я»,
которое следовало «вспоминать» или извлекать из забвения подобным образом. Я обнаружил, что западная психология мало чем могла помочь мне в разрешении этого важного вопроса о природе более подлинного «я». При таком положении дел я обратился
Закладка:
Мы знаем, что «я» существует, но не знаем, что оно такое. Мы не можем также надеяться когда-либо познать «я» посредством мысли, поскольку мысль есть часть потока психических состояний, принадлежащих к области не-я.
Затем Шанкара советует тем, кто ощущает потребность в определении истинного и высшего «я» (как ощущал ее я), представить его в понятиях чистого Недифференцированного Сознания. Он утверждает, что это Сознание останется незатронутым даже тогда, когда «тело» обратится в прах, а «ум» полностью исчезнет.
Подобно тому как человек ошибочно смотрит на свое тело, находящееся в солнечном свете, как на обладающее свойством света, точно так же он смотрит на интеллект, когда тот пронизан отражением чистого Сознания, как на «Я» или «Свидетеля»... «Я» отождествляется со всем, что видится в мире. Именно по этой причине невежественный человек не знает, что он есть Брахман.
Описание «я», данное Шанкарой, полностью удовлетворило меня, и про себя я заменил официальный термин Успенского «самовспоминание» термином «самореализация». Я также обнаружил множество описаний опыта «самовспоминания» у писателей и поэтов. Карлейль, Вордсворт и Теннисон — все они оставили свидетельства об определенных мгновениях в своей жизни, когда уровень их самосознания поднимался выше привычного уровня, так что им открывалось мимолетное видение чего-то гораздо более реального, нежели грезы и пустая болтовня их собственных личностей. Здесь по этому поводу я процитирую только Карлейля. Он описывает свой опыт подъема уровня своего сознания следующим образом:
Бывают времена — часы размышлений, сладостные и всё же ужасные, когда в изумлении и страхе задаёшь себе этот безответный вопрос: «Кто я — то существо, что способно сказать „Я“?» Мир с его шумным торжищем отступает вдаль; и сквозь обои и каменные стены, сквозь плотные ткани Торговли и Государства и все живые и безжизненные покровы (Общества и Тела), которыми окружён твой опыт, — взор устремляется в пустоту, и ты остаёшься наедине со Вселенной и общаешься с нею, как одно таинственное Присутствие с другим.
Это превосходное описание случайного повышения уровня сознания, и единственная удивительная черта в нём — это использование слова «ужасный» в первом предложении. Имел ли Карлейль в виду «внушающий благоговение», то есть нечто, заслуживающее уважения? Или же он действительно испугался, когда на мгновение или два его обычное повседневное «я» сменилось тем гораздо более великим «Я», которое индусы пишут с заглавной буквы «S», — «Я», способным общаться со Вселенной? Он, несомненно, удивился, когда это произошло впервые, но если бы он упорствовал в своих медитациях, если бы сознательно искал этих мгновений единения с чем-то неизмеримо более великим, чем его собственная мелкая личность, всякий страх исчез бы.
Что представляет собой это Великое «Я», которое появляется в такие моменты и озаряет мелочность повседневного «я»? Индусы называют его Атманом, а буддисты иногда именуют его Свидетелем. Это чистое Сознание без мыслей, форма Сознания, в которой привычные субъектно-объектные отношения полностью утрачиваются и в которой вещи воспринимаются непосредственно. Оно озаряет то, что веданта называет: «Все иллюзорные сущности от внешнего объекта до внутреннего „эго“ или пустоты». Веданта подразделяет не-«Я» на пять кош, или оболочек, таких как грубая физическая оболочка тела, оболочка ума, оболочка буддхи, или разума, и оболочка блаженства. Они называются оболочками, потому что скрывают Атман, или истинное «Я» внутри человека.
Я обратился к веданте потому, что в системе Гурджиева нет точных терминов для определения того, что находится внутри человека и открывается в моменты высшего сознания. Нет сомнений и в том, что Гурджиев и его собратья — искатели истины почерпнули большую часть своей философии и психологии из индийских источников. Например, «система» рассматривает всё в человеке, в том числе такие более тонкие его свойства, как ум, как состоящее из более тонких форм материи. Тем самым она согласуется с адвайтой, или недуалистической философией Шанкары, — философией, утверждающей, что все коши человека образуются из видоизменений пракрити, или первоматерии.
Но куда важнее, чем поиск подходящей терминологии для описания высших уровней сознания, получить реальный опыт того, что происходит, когда мы на мгновение или два отстраняемся от постоянной болтовни внутри нас и устанавливаем контакт с тем величественным внутренним Безмолвием, которое индусы называют «Сознанием без мыслей». Именно к этому призывал нас Успенский, когда говорил нам наблюдать за изменениями, происходящими в уровне сознания на протяжении дня. Его указания на этот счёт имели для меня огромную практическую ценность. До тех пор я принимал своё сознание как нечто само собой разумеющееся. Но теперь я сделал поразительное открытие: я крайне редко «осознавал» себя и то, что делал. Я обнаружил, что в один момент мой внутренний мир представлял собой хаос грёз, старых воспоминаний, внутренней болтовни и сменяющих друг друга картин, а затем совершенно внезапно вся эта сумятица утихала и я «приходил в себя» точно так же, как «приходили в себя» мои пациенты, когда анестезиолог снимал наркозную маску с их лиц. Я был поражён огромными колебаниями, происходившими в течение дня с тем достоянием, которое до тех пор считал в себе более или менее постоянным, — моим собственным сознанием.
Рассуждение Успенского о значении слова «сознание» также оказалось для меня весьма полезным. Слово «сознание» происходит от латинского глагола «conscire» — «знать вещи вместе», и та степень, в которой мы способны соотносить несколько вещей друг с другом, даёт нам ещё одно мерило нашей осознанности. Чем более мы сознательны, тем большее число вещей способны видеть одновременно. Это имеет для нас огромное значение, поскольку видеть вещи вместе означает, что мы способны постигать их взаимосвязь.
Позднее я смог лучше понять медицинские аспекты изменений, происходивших в уровне моего сознания в часы бодрствования. В своей книге «Живое время», опубликованной в 1925 году, Морис Николл обращает внимание на неврологические следствия колебаний, происходящих в уровне сознания человека. Он начинает с указания на то, что с точки зрения невролога центральная нервная система человека представляет собой структуру, образованную множеством различных группировок нервных клеток, и все они тесно связаны между собой, и все играют надлежащую роль в функционировании этой великой иерархии нервных клеток, известной как центральная нервная система. Над всеми этими многочисленными различными группировками нервных клеток в данной системе главенствует наивысшая группировка из всех, а именно группа нервных клеток,
Закладка:
Следующий вопрос, который возникает: как эта высшая группировка нервных клеток функционирует с точки зрения психолога, а не невролога? Здесь Николл прибегает к помощи выдающегося пионера британской неврологии Хьюлингса Джексона. Этот великий авторитет учил, что когда контроль высших центров мозга каким-либо образом ослабевает, тем самым высвобождается активность низших центров, в результате чего низшая функция занимает место высшей. Хьюлингс Джексон придерживался мнения, что этот феномен высвобождения, как он его называл, объясняет многие симптомы, проявляющиеся у пациентов, страдающих различными нервными расстройствами, и Николл с помощью следующей аналогии помогает нам понять, что Хьюлингс Джексон подразумевал под феноменом «высвобождения». Он пишет:
Представьте себе школьного учителя во главе класса мальчиков и предположите, что учитель представляет высший уровень, а мальчики — низший уровень, причём весь класс, состоящий из учителя и мальчиков, работает сообща определённым образом. Если учитель засыпает в классе, низший уровень «высвобождается» — то есть мальчики ведут себя так, как им заблагорассудится, и вся школьная система работает совершенно по-другому.
Это вызвано не столько тем, что учитель спит, сколько тем фактом, что мальчики высвобождены из-под его контроля, следствием чего становится беспорядок в классе. Иными словами, если высший уровень нервной системы не работает, отсутствие его функционирования невозможно обнаружить само по себе (непосредственно). Лишь высвобожденная активность низших уровней будет проявляться, и только это поддаётся изучению. Функция высшего уровня будет просто отсутствовать, и сделать вывод о её природе окажется невозможно, поскольку мы сможем лишь воспринимать и изучать «высвобожденную» активность низшего уровня.
Хьюлингс Джексон продемонстрировал здесь тот клинический факт, что при снижении уровня обычного сознания происходит заметное нарастание «сноподобных» состояний — изменение, которое можно объяснить высвобождением активности низшего уровня. Именно это и происходит с человеком, наблюдающим за изменениями, происходящими в уровне его собственного сознания. Всякий раз, когда его внимание отвлекается от этой задачи «самонаблюдения», сноподобное состояние немедленно овладевает им, так что любое чувство «Я», которое он, возможно, имел прежде, полностью исчезает.
Мой собственный способ описать попытки человека медитировать заключался бы в том, чтобы сказать, что он изо всех сил старается пробиться сквозь шумную, болтливую периферию своего ума и достичь безмолвной области, лежащей за её пределами. Эта безмолвная область вдали — область высшего сознания, которую индус называет «чистым сознанием без мыслей». Что мешает нам достичь этой безмолвной и более сознательной области? Это болтливый комментатор, живущий в нашей голове, тот резкий голос внутри нас, который так до ужаса трудно заставить умолкнуть. Вместо того чтобы помогать нам в достижении цели внутреннего безмолвия, этот непрестанный болтун в нашем уме изливает поток ассоциативных и механических мыслей — болтовню, которая явно представляет собой
феномен «высвобождения». Поскольку школьный учитель внутри нас отсутствует на короткое время, мальчики могут разговаривать и кричать сколько душе угодно. Если бы учитель отсутствовал долгое время, мальчики могли бы устать от всего этого, могли бы уснуть и видеть свои мальчишеские сны.
Те, кто идёт «путём монаха», признают, как трудно достичь цели внутреннего безмолвия, оставаясь в обычном мире и находясь в обществе других мужчин и женщин. В подобном окружении медитации непрестанно мешает постоянный поток сенсорных сигналов из внешнего мира. Именно по этой причине многие мужчины и женщины религиозного склада удалялись от обычного мира и затворялись в мужских и женских монастырях. Удалившись от мира таким образом и направив своё внимание внутрь, эти мужчины и женщины совершили великое открытие: реальность пребывает внутри них самих, то есть в мире сознания, а не во внешнем мире вокруг них. Уже только на этих основаниях существование мужских и женских монастырей полностью оправдано. Созерцание и медитация требуют от тех, кто практикует эти дисциплины, полного отхода от механических впечатлений и реакций повседневной жизни. Дабы уйти от последних, монахи и монахини удаляются в тишину и уединение своих келий всякий раз, когда приходит время для совершения их ежедневных религиозных практик. Их метод внутреннего развития — это метод, который Гурджиев называл «путём монаха», и, коль скоро это так, это не тот метод, который мы изучаем в данной книге. Метод внутреннего развития Гурджиева использует некоторые практики монаха и некоторые методы, применяемые йогом. Время от времени он применяет методы, используемые факиром для обретения контроля над своим телом. Однако главное отличие между методами Гурджиева и теми, что используют монах, йог и факир, состоит в том, что вместо ухода от жизни последователь Четвёртого пути использует саму жизнь и её трудности в качестве материала, над которым он работает.
Успенский рассказывает нам, что Гурджиев иногда называл преподаваемую им систему идей эзотерической формой христианства. Он указывал, что в Евангелиях часто говорится о том, что человек спит, и о необходимости для него пробудиться и бодрствовать. Христос также сказал Никодиму, что человек должен «родиться заново» для перехода в более высокое состояние бытия. Но прежде чем это возрождение могло стать возможным, многое в человеке должно было умереть. Иными словами, он должен был освободиться от тысячи мелких привязанностей и отождествлений, удерживавших его в нынешнем состоянии рабства. Эти вредные привязанности и отождествления поддерживали жизнь многих «я» в нём, стоявших на пути его духовного роста. Гурджиев описывал три стадии в процессе освобождения человека от бесполезных частей самого себя. Первая стадия его освобождения состояла в том, чтобы он увидел себя таким, каков он есть на самом деле, вторая — в том, чтобы он осознал своё ничтожество, а третья — в том, чтобы он был готов умереть и тем самым позволить себе родиться заново. Близость этих идей Гурджиева к христианской идее смерти ветхого Адама и рождения в человеке чего-то нового очевидна. Но, согласно системе Гурджиева, пожертвовать необходимо лишь той частью личности человека, которая чисто воображаема и потому несовместима с дальнейшим развитием человека. Остальная его часть может выжить, но её необходимо сделать гораздо более пассивной и покорной велениям духовных элементов в человеке. Прежде человеком управляли его симпатии и антипатии, его многочисленные отождествления, его мелкое самомнение, необходимость всегда доказывать свою правоту, потребность в признании его заслуг другими и общее стремление к одобрению. Отныне он должен отказаться от всех этих требований и тем самым освободиться от своего психологического рабства. Только тогда для него станет возможным достичь более высокого уровня бытия и в то же время обрести более высокую степень понимания.
III
СУЩНОСТЬ И ЛИЧНОСТЬ
На следующей неделе Успенский вернулся к разделению в
Закладка:
Успенский побуждал нас «познать самих себя», а поскольку нами почти целиком управляют наши Личности, это означало познать наши Личности. Познание себя требует много времени, но после долгих лет самонаблюдения мне открылась значительная часть моей Личности. Какое странное смешение свойств, образов мыслей, чувств и привычек поведения накопил я на протяжении своей жизни! Оглядываясь назад, как я делаю это сейчас, на длинную, уходящую вдаль линию моей жизни, я пришёл к выводу, что скорее мной жили, чем жил я сам. Да, мной жила искусная труппа актёров, о которых я уже рассказывал в предыдущей книге под названием «Я говорю о снах» («I Talk of Dreams»). В настоящей книге я собираюсь упомянуть лишь одного из нескольких актёров, которые играли ведущие роли в управлении моей жизнью, а именно могучего охотника на львов Селуса. Но прежде чем представить вашему вниманию этого бесстрашного охотника на крупного зверя, я хотел бы обратить внимание на то обстоятельство, что роли, которые моя Личность выбирала для меня, требовали от меня совсем незначительной доли изобретательности. Достаточно было того, чтобы я встретил человека, с которого мне предстояло брать пример, или прочитал о нём в книге. Всё остальное затем устраивала за меня моя Личность — с одобрения или без одобрения той более подлинной части меня самого, которую Гурджиев называл Сущностью.
Пример того, как это происходит, сделает всё понятнее. На низкой полке книжного шкафа моего отца — настолько низкой, что, будучи совсем маленьким мальчиком, я мог прочесть название, достать книгу из шкафа и рассматривать картинки, — стоял один большой жёлтый том. Автором этой книги был Селус, весьма известный охотник на крупного зверя Викторианской эпохи. Его подвиги на охоте за крупным зверем в Африке оказали на меня огромное влияние, и по мере того как я читал о своём герое, моё собственное поведение становилось всё более похожим на его. Мой отец действительно встречался и беседовал с Селусом, когда был в Африке в деловой поездке, и это каким-то образом делало всё в книге Селуса ещё более реальным. Это также делало мои собственные игры и лицедейство со львами и дикими слонами гораздо более подлинными для меня. Когда я выходил в сад и выслеживал там львов среди кустов за сараем для велосипедов, как я часто делал, я не играл в игру — я выслеживал настоящих львов в Африке. Но по мере того как мальчик взрослеет, его Личность также становится более требовательной к декорациям, в которых он разыгрывает своё представление. Настало время, когда сараи для велосипедов и кусты в лондонском саду больше не отвечали требованиям Личности, которой было уже под тридцать. В том зрелом возрасте для своей драмы с охотой на крупного зверя мне требовалось нечто, лучше подходящее моим годам, чем пригородный сад, и именно в этот момент вмешался случай и обеспечил меня всем необходимым для моих театральных нужд. Я познакомился с неким человеком на несколько лет старше меня, которому требовался спутник для охотничьей поездки в Кению. Я немедленно предложил свою кандидатуру и получил это место. Так, с помощью Мафуты (имя на суахили, данное моему новому другу носильщиками нашего сафари), Кеннет Уокер действительно выслеживал львов в Африке, притом в самой подходящей обстановке, в результате чего его Личность ещё крепче уверилась в том, что он — настоящий охотник на крупного зверя. И примерно на час в очень тёмную безлунную ночь в окрестностях Великой рифтовой долины можно сказать, что Кеннет Уокер действительно покинул царство фантазий и на самом деле стал настоящим охотником на львов. История эта такова. В ту безлунную ночь на наш лагерь напал лев-людоед; палатка, в которой спали четверо наших людей, была им повалена, и один из четырёх спавших носильщиков пропал! Но моя встреча лицом к лицу со львом, державшим в пасти нашего самого дородного носильщика, — это то, что Редьярд Киплинг назвал бы «другой историей», рассказом, который не может быть пересказан в этой книге. Он не может быть пересказан потому, что единственная причина, по которой Селус нашёл себе место в книге, которую я сейчас пишу, заключается в том, что он показывает, насколько большую роль играет наше воображение в формировании наших Личностей.
Согласно Гурджиеву, эти менее подлинные части нас самих, наши личности, растут гораздо быстрее, чем наши сущности. Действительно, развитие первых столь стремительно, что оно словно бы заглушает рост наших сущностей, так что в конечном счёте именно наши личности берут почти полный контроль над нами. Мы делаем то, что нам диктуют наши личности, и очень редко слышим слабые побуждения наших сущностей, доносящиеся снизу. В результате всего этого сущность перестаёт расти в сравнительно раннем возрасте нашей жизни. Гурджиев говорил своей московской группе, что есть много людей средних лет, чьи сущности перестали расти в столь раннем возрасте, что эти люди обладали лишь сущностями детей девяти или десяти лет. Такое очень раннее прекращение роста сущности с большей вероятностью происходит у городских жителей, чем у сельских. Сельские жители живут гораздо ближе к природе, чем горожане, и они менее искусственны в своих мыслях, своих привычках и манерах. Возможно, в их головах меньше идей, чем у тех, кто живёт в городах, но идеи, которыми они обладают, гораздо более реальны. Разговаривая с ними, мы инстинктивно чувствуем, что сельские жители обычно
Закладка:
Тот факт, что в наших личностях так много подражательного и искусственного, вовсе не означает, что наши личности следовало бы устранить, будь это возможно. На самом деле мы никогда не смогли бы полностью избавиться от наших личностей, а если бы и избавились, жизнь стала бы очень трудной без периодической помощи этой нашей части. Наши личности служат определённой цели в нашей жизни. Нам всем предстоит играть свои роли в жизни, и наши личности предоставляют нам средства для этого. Например, нам приходится играть свои профессиональные и деловые роли, а также частные роли мужей, жён и родителей. И наш долг — делать то, чего от нас ждут в жизни, и выполнять эти обязательства в меру наших способностей. Но если мы хотим развиваться внутренне, мы должны сделать наши личности гораздо более пассивными, чем они есть в настоящее время, чтобы в конечном итоге мы смогли осуществлять больший контроль над своим поведением. Если мы будем бороться достаточно упорно и достаточно долго, может настать день, когда именно мы будем играть свои роли, вместо того чтобы они полностью управляли нами. Много лет спустя мне посчастливилось установить личный контакт с этим замечательным человеком, Гурджиевым, и, понаблюдав за его поведением очень внимательно, я пришёл к выводу, что он был способен выбирать роль, наилучшим образом подходившую для общения с каждым конкретным человеком. Иными словами, он был способен выбирать и играть свои роли сознательно. Это давало ему огромное преимущество. После большевистской революции 1917 года Гурджиев был вынужден покинуть Россию вместе с членами своих московской и санкт-петербургской групп, и пока они медленно пробирались к Константинополю, они часто сталкивались как с красными, так и с белыми русскими войсками, воевавшими друг с другом. Последователей Гурджиева эти войска часто брали в плен и задерживали, но Гурджиев знал, что делать, и делал это превосходно. Он рассказывал мне во время нашей беседы в Париже, что у него до сих пор сохраняются два разных русских документа, дававших ему право на передвижение и ношение оружия. Первым был документ, подписанный офицером Красной Армии, а вторым — аналогичный документ, подписанный офицером Белой Армии. Гурджиев играл свою роль сочувствующего красным или белым столь искусно, что ему даже удавалось получить от пленивших его во временное пользование армейские грузовики, чтобы перевезти себя и свою группу вместе со снаряжением по направлению к Константинополю. Если бы личность Гурджиева управляла им в этих случаях, и он, и его последователи, по всей вероятности, были бы расстреляны.
Беседуя с нами на тему сущности и личности, Успенский рассказывал нам, что существовали методы, с помощью которых можно было наглядно показать взаимосвязь между личностью человека и его сущностью. Личность можно было временно усыпить посредством гипнотического внушения, так чтобы сущность могла проявить себя. Либо того же самого можно было достичь легче, давая определённые наркотические препараты. Успенский рассказывал нам, что Гурджиев использовал этот второй метод, чтобы продемонстрировать другим сущность некоторых добровольцев из своей русской группы. Его эксперименты показали наблюдавшим за ними, что некоторые весьма сложные люди, полные симпатий и антипатий, одобрений и неодобрений, становились совершенно простыми натурами, находясь под действием этих препаратов. Простота была характерной чертой их сущностей, и эксперименты Гурджиева раскрыли тот факт, что человек с высокоразвитой личностью мог обладать сущностью ребёнка восьми лет. До приёма препарата участник эксперимента был полон возвышенных идей, симпатий и антипатий, любви и ненависти, привычек, вкусов и убеждений, но после того, как он принял его и его личность была усыплена, он утратил все свои прежние убеждения, чувства и мысли. Идеалы, ради которых он прежде пожертвовал бы жизнью, теперь казались ему почти ничего не стоящими или, во всяком случае, сущими пустяками. Всё, что он ещё сохранял, находясь под действием этого препарата, сводилось к небольшому числу желаний инстинктивного характера. Например, он любил сладости, терпеть не мог холод и был не склонен утруждать себя физическими упражнениями. Зрелая сущность сравнительно редко встречалась у участников этих экспериментов, а когда и встречалась, её обычно обнаруживали у совершенно неожиданного человека. Успенский говорил, что у подавляющего большинства людей сущность имела либо довольно примитивную, дикую и детскую природу, либо была склонна к глупости.
В этом не было ничего удивительного, если вспомнить о том, что развитие сущности зависело главным образом от собственной внутренней работы человека над собой. Настоящее «Я» человека может расти только из сущности человека. Успенский завершил свою беседу на тему личности и сущности словами о том, что важным моментом для человека, боровшегося за то, чтобы сделать свою личность более пассивной, был тот момент, когда он начинал различать то, что брало начало в его сущности, и то, что исходило от его личности. Всем нам было также важно помнить, что настоящее «Я» человека может расти только из его сущности и что последняя способна достичь зрелости лишь в том случае, если постоянное давление, оказываемое на неё личностью, будет уменьшено. Это было непростым делом, ибо меньше всего общество поощряло в человеке ослабление его личности. В самом деле, общество делало всё возможное, чтобы поощрять развитие поз и манерности, а такие места, как Голливуд, можно было считать академиями для интенсивного взращивания личностей в ущерб росту сущностей. Подобное взращивание совершенно излишне, ибо рост наших личностей и без того чрезмерен, а наша цель лежала скорее в противоположном направлении.
Нам следовало стараться сделать наши личности менее активными, чтобы более реальные части нас самих — наши сущности — могли расти.
IV
ЛИЧНАЯ БЕСЕДА С УСПЕНСКИМ
Беседа Успенского о различных уровнях сознания произвела на меня глубокое впечатление, и теперь я начинал смотреть на свои еженедельные визиты в Уорик-Гарденс как на одни из самых важных среди всех моих дел. Морису Николлу или кому бы то ни было ещё больше не требовалось уверять меня в том, что в учении Гурджиева содержатся идеи огромной важности и ценности. Что мне нравилось в Успенском, так это то, что он никогда не требовал от своего растущего числа последователей никакой слепой «веры». Всё, что от них требовалось, — это подвергнуть практической проверке психологические идеи, которые он им давал, и самим выяснить, истинны ли они. Как уже говорилось ранее, Успенский принимал нескольких человек в своей отдельной комнате в Уорик-Гарденс как до, так и после собраний, и хотя я не сталкивался с какими-либо особыми трудностями и не нуждался в личной
Закладка:
В четверг во второй половине дня я позвонил в дверь довольно мрачного викторианского дома на столь же унылой улице, и дверь мне открыла женщина, которая могла быть только хозяйкой дома. Она провела меня в комнату на первом этаже, предложила присесть и объяснила, что, хотя господин Успенский дома, в данный момент он занят в подвале — проявляет фотографии. Она пообещала сообщить ему о моём приходе. Я был благодарен за представившуюся мне возможность осмотреть комнаты моего учителя, ибо комнаты человека обычно говорят о его характере больше, чем одежда, которую он носит. Каким неподходящим пристанищем было это место для распространителя восточного знания эзотерического свойства! И на этой улице, и в самом доме было так много в высшей степени респектабельного, обывательского, самодовольного и ограниченного в своём кругозоре. Гвендир-роуд возвращала меня к викторианской эпохе, в которую я родился, и меня забавляло, что в этой викторианской обстановке мне вскоре предстоит обсуждать идеи религиозного характера — идеи, которые повергли бы в глубокий шок мою благочестивую старую бабушку-пресвитерианку. В ожидании Успенского было бы любопытно осмотреть его жильё, так что теперь я принялся внимательно его изучать. Здесь стояли диван-кровать, книжный шкаф, два стула возле газового камина и большой стол из красного дерева, на котором лежали пишущая машинка, письменные принадлежности, фотоаппарат, гальванометр и деталь какого-то научного прибора незнакомого свойства. На каминной полке стояла недоеденная банка сардин, лежали остатки буханки хлеба, тарелка, нож с вилкой и несколько кусочков сыра. Очевидно, Успенский недавно перекусил, стоя прямо у камина. Вероятно, он поступил так потому, что стол был настолько загромождён другими вещами, что места для чего-то ещё на нём попросту не оставалось. Комната и её обстановка принадлежали к викторианской эпохе, однако Успенский с лёгким пренебрежением относился к таким викторианским условностям, как аккуратность. Затем я намеревался рассмотреть картины и названия книг, но в этот самый момент дверь открылась и тихо вошёл Успенский. Он извинился за то, что заставил меня ждать, и объяснил, что проявлял и фиксировал фотопластинки и не мог оставить их раньше. Мы сели на два стула у газового камина, затем Успенский посмотрел на меня и произнёс своё обычное вступительное «Ну?».
Я начал с того, что сказал, насколько меня заинтересовали его лекции, и что на меня произвели особое впечатление его слова о наличии у человека нескольких различных управляющих «центров» или
«умов». Я объяснил, что никогда не был удовлетворён взглядами Фрейда на психологию и что мне гораздо ближе та система психологии, которую он излагает в Уорик-Гарденс. Успенский перебил меня: «До сих пор в Уорик-Гарденс мы имели дело только с механикой, а не с психологией.
Психология применима только к человеку, а не к человеку-машине. Я посвятил это время обсуждению различных „центров“ механического человека и того, как они функционируют. Как я уже говорил, изучение психологии применимо только к людям, а до сих пор мы обсуждали не людей, а людей-машин. Психология начнётся очень скоро, и тогда я буду больше говорить о различных путях к саморазвитию».
Я никак не стал это комментировать, потому что не хотел снова обсуждать идею о том, что обычные люди — всего лишь машины. «Могу я задать вам вопрос?» — спросил я его.
«Конечно». — «Почему вы читаете эти лекции, господин Успенский? Каковы ваши мотивы? Это филантропия?»
Он рассмеялся и покачал головой. «Может быть, потому, что, обучая других, человек проясняет собственные идеи? Как вы, вероятно, знаете, я вхожу в преподавательский состав больницы Бартса и нахожу, что чтение лекций студентам именно так воздействует на моё собственное мышление».
«Возможно, отчасти по этой причине», — ответил он и затем снова погрузился в молчание.
«В вашей аудитории очень много людей самых разных профессий. Получаете ли вы иногда полезные сведения из их специальных знаний и находите ли помощь таким образом?»
«Может быть, — ответил он и затем, после долгой паузы, продолжил: — Помимо этих, у меня есть и другие причины, о которых вы, возможно, узнаете позже. В жизни у человека разные обязательства, и если в прошлом он получил помощь из более высокого источника, то должен передать своё знание другим. Это общий принцип».
«Какова цель именно этой системы мысли?» — спросил я.
«У самой системы цели нет. Цель может быть у тех, кто этой системой пользуется, и вам будет полезно, если вы попытаетесь определить собственную цель — необязательно для меня, но для самого себя. Иметь ясную цель в жизни чрезвычайно важно. Мало кто знает, чего хочет, и в этом заключается подлинный смысл многих старых сказок. Например, есть известная сказка о фее или джинне, который неожиданно появляется и обещает исполнить три желания главного героя. Затем сказка повествует о том, как выбирающий не знает, что выбрать».
«Чаще всего он делает настолько неудачный выбор, что ему приходится использовать третье желание, чтобы избавиться от того, что он выбрал прежде. Вы помните случай Мидаса, которому грозила голодная смерть из-за того, что он попросил, чтобы всё, к чему он прикасается, превращалось в золото».
Затем Успенский поинтересовался, как я узнал о собраниях в Уорик-Гарденс, и я сказал ему, что мы с Морисом Николлом — большие друзья и что я пришёл благодаря ему.
«Очень интересно, что вы с ним большие друзья, — заметил Успенский. — Видите ли, вы двое принадлежите к очень разным типам, и вы сильно напоминаете мне двух людей разных типов, которые приходили в московскую группу. Они тоже были большими друзьями. Один из той пары принадлежал к тому же типу, к которому принадлежите вы, но вы — более успешный представитель своего типа, чем был он». Было приятно знать, что ты — успешный представитель своего типа, но в тот конкретный момент мне куда больше хотелось бы, чтобы Успенский воспринял меня как индивидуальность, а не как представителя типа. Поэтому я намеренно направил разговор в другое русло и расспросил о жизни Успенского в
Закладка:
Вскоре стало заметно, что беседа подходит к концу. Вставив несколько довольно унылых замечаний, я поднялся и попрощался. Успенский был столь же безличен, как и я в нашем довольно бессвязном разговоре, и хотя он сделал несколько интересных общих утверждений, я обнаружил, что оказался ничуть не ближе к нему, чем был в Уорик-Гарденс. Я чувствовал, что эта встреча оказалась неудачной. У Успенского были превосходные манеры; он проводил меня до двери и пригласил заходить к нему снова, когда бы мне этого ни захотелось. Вскоре после того, как я ушёл от него, я подумал о множестве вопросов, которые мне хотелось бы ему задать.
На следующем собрании в Уорик-Гарденс Успенский вернулся к теме различных уровней сознания и усилий «вспоминать себя». Он рекомендовал нам сесть в одиночестве в комнате, где нас вряд ли побеспокоят, положить часы на стол рядом с собой, смотреть на них и выяснить, как долго мы сможем удерживать мысль и чувство, что мы находимся здесь, сидим за столом, смотрим на часы и пытаемся «вспоминать себя». Он сказал, что мы обнаружим: сделать это куда труднее, чем казалось на первый взгляд. В завершение он попросил нас на следующем собрании рассказать о том, как у нас пошли дела с «самовспоминанием» и что мы обнаружили.
Отчёты группы на следующем собрании об усилиях вспоминать себя единодушно сводились к тому, что сделать это очень трудно. Мы обнаружили, что наше внимание постоянно рассеивалось. Незваные мысли то и дело врывались в безмолвный круг нашего самоосознания и выметали нас из него, так что мы тотчас теряли всякое ощущение собственного существования. Мы могли снова «прийти в себя» лишь спустя какие-нибудь пять или десять минут, обнаруживая, что всё это время блуждали в диких мирах своего воображения. На этом собрании в Уорик-Гарденс присутствующие задали множество вопросов на тему «самовспоминания», и немало было сказано о сопряжённых с этим трудностях. Человек довольно учёного вида в первом ряду, в сильных очках, выдвинул следующее возражение против практики самовспоминания: «Но ведь если мы собираемся тратить половину нашего дня на размышления о себе и о том, что мы делаем в данный конкретный момент, это ведь наверняка помешает...»
Успенский прервал его. «Самовспоминание — это не думание о себе или о чём-либо ещё, — сказал он. — Это сознание, или осознание себя и всего, что происходит как внутри, так и вне нас. „Думание“ — это одно, а „сознание“ — совершенно другое. Мы можем думать о предмете „сознания“ и при этом теряем всякое осознание того, что мы пытаемся делать, — вспоминать себя. Может существовать думание без какого-либо осознания думания и, что ещё важнее, может существовать сознание, лишённое какой бы то ни было мысли. Последнее как раз и происходит в высших состояниях сознания. Вы обнаружите, если проявите упорство в своих усилиях самовспоминания, что ассоциативное мышление, которое всё время идёт само по себе, — главное препятствие для достижения нами любого более высокого уровня сознания. Постарайтесь понять то, о чём я говорю, и проверьте это на практике. Откройте для себя разницу между „самоосознанием“ и „думанием о себе“. Не принимайте слепо на веру моё утверждение о том, что человек живёт в состоянии сна, но подвергните его личной проверке. В данный момент вы осознаёте своё присутствие в этой комнате и то, что слушаете меня, поскольку ваше внимание было специально привлечено к этим фактам, но вскоре после того, как вы выйдете из этой комнаты, вы вернётесь к своему прежнему состоянию дневных грёз. Сравните ваше привычное состояние сна наяву с тем состоянием, в котором вы находитесь, когда боретесь за то, чтобы вспоминать себя».
Когда в тот вечер я ехал обратно на Харли-стрит, я обдумывал всё, что сказал Успенский о спящем человечестве. Если действительно правда, что не только я сам, но и все остальные спят, какую революционную перемену нам пришлось бы произвести в нашем взгляде на человеческую жизнь на этой планете! Спящий мир! Мир сонных людей, бродящих по улицам, запершихся в правительственных кабинетах, ведущих государственные дела, спешащих в кулуары палат Парламента, чтобы отдать свои голоса, вершащих правосудие с судейской скамьи; людей, занятых тысячей различных дел и делающих всё это в состоянии, приближающемся к состоянию сна! Да, Успенский хотел, чтобы мы восприняли его слова на этот счёт буквально. Он нарисовал картину мира сомнамбул, мира людей, расхаживающих автоматически, не осознавая того, что они делают, мира людей, ведущих себя совершенно механически и сообразно выработанным привычкам. Он говорил, что человек обладает пятью центрами, или умами, которые управляют функциями мышления, чувства, движения, секса и работой по координации различных физиологических процессов его тела.
Успенский говорил нам, что три наши функции — движения, мышления и чувства — осуществляются в состоянии, приближающемся ко сну. К счастью для нас, эти центры, или умы, выполняли свою работу на низком уровне сознания достаточно хорошо для большинства практических целей. Например, мой «двигательный центр» сейчас вполне сносно вёз меня и мою машину домой, хотя мои чувства и мои мысли были направлены на другие вещи. По всей вероятности, мой двигательный центр выполнял свою работу в этом полусознательном состоянии лучше, чем центры, управлявшие моими мыслями и моими чувствами, поскольку он основательно привык делать своё дело автоматически и почти или вовсе без осознания тех движений, которые он совершал. Да, Успенский действительно имел в виду всё, что говорил о том, что человек спит. Мы жили в «мире лунатиков»! До чего же необычайно было «очнуться» и обнаружить себя в мире, населённом людьми, которые передвигаются в сумерках сознания, всё время воображая, что они полностью бодрствуют. Не было положения более чреватого опасностью, чем это, ибо оно несомненно приводило к огромному непониманию между людьми; и если непонимание служило свидетельством того, что мы спим, тогда, вне всякого сомнения, истинность теории Успенского была доказана в полной мере. В этом нашем мире очень немногие люди понимали друг друга. Это был мир, изобилующий явными нелепостями и грубыми недоразумениями, мир, в котором народы предлагали друг другу дружбу и в то же самое время готовились к войне. Это был мир, в котором политики говорили одно, а делали другое, мир, в котором мы все ходили по
Закладка:
Можно ли было сделать хоть что-то, чтобы это исправить? Я в этом сильно сомневался, но в любом случае стоило попытаться применить на практике методы, которые советовал нам перенять Успенский.
Он рекомендовал нам, насколько это возможно, избегать того, чтобы оказываться в плену наших «отождествлений», и стараться время от времени пробуждаться от своих снов посредством усилий по самовспоминанию. Он также настоятельно призывал нас прилагать особые усилия, чтобы быть «присутствующими» гораздо чаще, чем мы были
«присутствующими» на протяжении дня, чтобы мы осознавали, что делаем в эти моменты. Успенский неоднократно подчёркивал тот факт, что если мы вообще хотим добиться какого-либо прогресса, это будет прогресс, достигнутый в результате одновременной работы по двум различным линиям, которые он называл линией «знания» и линией «бытия». Что ж, я приобрёл изрядное количество «знания», посещая собрания на Уорик-Гарденс, но уделял ли я достаточное внимание работе по линии «бытия»? Я в этом сильно сомневался. Но в конце концов, я ведь только-только начал делать эти особые усилия. Я походил на одну из собак Павлова, которую обусловили вести себя определённым образом и которая была бы неспособна вести себя иначе до тех пор, пока не подверглась бы очень долгому процессу переобусловливания. Процесс переобусловливания занял бы у меня многие годы, поскольку та часть меня, которая должна была отвечать за его осуществление, была очень слаба. Она состояла лишь из тех немногих «я» во мне, которые имели определённую цель и были готовы работать ради неё. При таком положении дел процесс переобусловливания неизбежно должен был занять очень много времени. Он занимает даже больше времени, чем я предполагал в те далёкие дни!
V
ОТОЖДЕСТВЛЕНИЕ
Я был рад, когда на следующей встрече Успенский продолжил говорить о различных уровнях сознания. Я был рад, потому что сознание казалось мне первостепенной темой, ключевым вопросом, который, по всей вероятности, представлял для меня больший интерес, чем всё остальное, что обсуждалось на Уорик-Гарденс. Это был предмет, который можно было исследовать путём внимательного самонаблюдения; можно было попытаться выяснить, какой степенью самосознания человек обладает в различные моменты дня. Часто ли человек сознавал своё существование и то, что происходит как внутри, так и снаружи, или же он вовсе не замечал всего этого, как утверждал Успенский? Даже самой малой доли самонаблюдения было бы достаточно, чтобы решить этот вопрос раз и навсегда, и вскоре я сам разрешил его для себя. Я обнаружил, что провожу почти весь свой день в состоянии сна наяву. И, внимательно вглядываясь в других людей и наблюдая за их поведением в моменты собственного самоосознания, я пришёл к выводу, что то, что относилось ко мне, относилось и ко всем остальным. Почти весь день мы находились в состоянии «сна наяву».
Свою следующую беседу о различных состояниях сознания Успенский начал с утверждения, что и христианство, и буддизм придают огромное значение вопросу о различных уровнях сознания. Беседуя со своими учениками, Иисус часто связывал воедино «бодрствование» и «молитву». Я подтвердил это, заглянув в Библию, но после того как тщательно исследовал Новый Завет, я не смог найти там ничего, что свидетельствовало бы о том, что Иисус давал своим ученикам точные наставления относительно того, как они могут пробудиться ото сна и удерживать в течение некоторого времени состояние «бодрствования». Будда высказывался на эту тему гораздо определеннее, ибо, по моему мнению, «памятование» и «самовспоминание» были понятиями-синонимами, и слово «памятование» часто было на устах у буддиста.
Затем Успенский перешёл к обсуждению двух высших уровней сознания, о которых он упоминал на предыдущей встрече, но пока ещё не описывал их. Он назвал эти два высших уровня сознания состоянием истинного самосознания и состоянием объективного сознания. Далее он сказал, что человек может достичь этих двух высших состояний, но лишь после долгой и очень трудной борьбы со сном. В состоянии истинного самосознания начинал действовать высший центр ума, который он назвал высшим эмоциональным центром. На ещё более высоком уровне объективного сознания становился активным и высший интеллектуальный центр. Он сказал, что ещё один способ описать эти два высших состояния сознания состоял бы в том, чтобы определить их через их отношение к познанию истины. На нашем обычном уровне сознания, то есть на уровне сна наяву, мы постигали лишь относительные истины обо всём, поскольку на этом уровне были лишь «относительно сознательны».
На третьем уровне сознания, то есть на уровне реального самосознания, мы были способны знать всю правду о самих себе. Но лишь человек, обладающий четвёртым и наивысшим возможным уровнем сознания, уровнем объективного сознания, был способен знать полную истину обо всём. Иными словами, на этом высочайшем из всех уровней мир можно было изучать таким, каков он есть на самом деле, а не каким его воображает человек.
Тут одна женщина задала вопрос, который ясно показал, что она даже не понимает, что имел в виду Успенский под термином «самосознание». По-видимому, она употребляла термин «самосознание» как синоним застенчивости, то есть отождествления со своей собственной личностью и с тем, что люди думают о нас. Успенский тут же перебил её и сказал, что то, что она пытается описать, было не состоянием самосознания, а состоянием отождествления и, следовательно, более глубокого сна. Он сказал, что в этом отождествлённом состоянии человек вообще ничего не может знать ни о чём. Её замечания не имели никакого отношения к тому, о чём он сейчас говорил.
Кто-то другой спросил Успенского, как человеку может удаться пробудиться ото сна.
«Ах, это чрезвычайно важный вопрос, — ответил Успенский. — Первый шаг в процессе пробуждения ото сна состоит в том, чтобы человек полностью осознал, что он на самом деле спит и что он проводит в этом состоянии почти всю свою жизнь. Если он не будет полностью убежден в истинности этого — причём убежден не учителем, а собственными наблюдениями за собой, — он не станет делать ровным счётом ничего. С какой стати? Следовательно, чрезвычайно важно, чтобы каждый вел наблюдения за собой и привыкал сравнивать один уровень сознания в себе с другим уровнем сознания в себе». Успенский сказал, что переход от сна наяву к истинному самосознанию бывал иногда настолько заметным и столь внезапным, что напоминал выход
Закладка:
«Когда мы твердо убедимся в том, что проводим большую часть времени во сне, что следует дальше?» — спросил кто-то.
«Следующим шагом будет борьба с тем, что держит нас во сне, ибо, как я уже говорил вам, наш дневной сон носит характер сна гипнотического, или сна, навязанного нам. Коль скоро это так, мы должны бороться с тем, что усыпляет нас, с такими вещами, как наши многочисленные отождествления, наше воображение и тот бесконечный гомон болтовни, который всё время идёт внутри нас. Именно это и составляет самые серьёзные препятствия для нашего пробуждения».
«Всё это звучит очень трудно, — вставил кто-то. — Конечно, это очень трудно, — ответил Успенский. — Все мы знаем, как трудно управлять своим вниманием и „вспоминать себя“, и человек не проснётся лишь оттого, что считает это желательным. Такому человеку предстоит нелёгкая борьба. Было бы даже верно сказать, что отдельному человеку практически невозможно проснуться самому. Ему необходимо получить помощь от других людей. Предположим, например, что двадцать человек принимают решение работать вместе, чтобы проснуться. Они договариваются, что тот, кто проснётся ненадолго в течение дня, должен немедленно разбудить всех остальных. Существует, конечно, вероятность того, что все они уснут вместе, и им будет сниться, будто они заняты пробуждением. Чтобы предотвратить подобное, им придётся нанять человека, который засыпает не так легко или не так часто, как они, чтобы он присматривал за ними и время от времени их расталкивал. Это возможно».
Успенский окинул взглядом группу и улыбнулся.
Затем он описал, как человек приобрёл привычку столь легко засыпать. Он сказал, что каждый младенец рождается потенциально способным достичь самосознания, осознавать себя и то, что он делает. Но, к несчастью, он родился среди спящих людей и глубоко заснул среди них как раз в то время, когда должен был становиться всё более осознающим себя. Он не мог обрести самосознание по нескольким причинам, но главным образом потому, что слишком многое оказывало на него усыпляющее действие. Одним из главных препятствий для какого-либо продвижения молодого человека был дурной пример, подаваемый ему спящими взрослыми, с которыми он общался. Ещё более грозным препятствием был характер его воспитания, ибо всякая попытка ребёнка хоть немного очнуться ото сна встречала неодобрение со стороны отвечавших за него взрослых. Его положение с самого начала было безнадёжным, и к тому времени, когда он вырастал, он спал столь же глубоко, как и остальные люди. Поэтому неудивительно, что ему было бы крайне трудно что-то поделать со своим состоянием, если бы много лет спустя он встретил учителя, понял, что на самом деле спит, и захотел проснуться.
Затем беседа перешла к обсуждению главных препятствий для пробуждения человека, и Успенский повторил то, о чём говорил прежде: самое важное из этих препятствий — свойственная человеку склонность отождествлять себя со всем. Коль скоро это так, мы должны были избегать любых форм отождествления, и наша борьба с отождествлениями становилась ещё труднее оттого, что многие из нас благосклонно смотрели на признаки того, что мы отождествляемся. Мы давали нашим разнообразным «отождествлениям» такие названия, как «усердие», «энтузиазм» и «вдохновение». Мы доходили даже до утверждений, что никакая удовлетворительная работа не может быть выполнена в отсутствие той или иной формы отождествления. Это было, разумеется, нелепой иллюзией, ибо в состоянии отождествления мыслящий человек полностью исчезал, и на смену ему приходило нечто, имевшее крайне мало сходства с человеческим существом. Короче говоря, мы переставали быть «человеком» и становились «вещами».
Затем Успенский привёл нам несколько прекрасных примеров тех нелепостей, которые могут происходить, когда человеческое существо исчезает в каком-либо отождествлении и перестаёт быть. Он сказал: «На Востоке, где люди курят опиум и употребляют такие наркотики, как „гашиш“, нередко случается, что человек настолько отождествляется со своей трубкой, что начинает считать, будто он сам — трубка. Это не шутка, а действительный факт. Он на самом деле становится трубкой. К этому приводит отождествление, а для того чтобы произошло отождествление, гашиш и опиум совершенно не нужны. Мы можем исчезать в вещах, с которыми отождествились, без всякой помощи наркотиков. Посмотрите на людей, поглощающих еду в ресторанах, и поглядите, как они исчезают в ней, — причём под „ней“ я имею в виду их еду. Или понаблюдайте за теми, кто вовлечён в жаркий спор, и заметьте, как они попадают в ловушку собственных слов, особенно когда спорят о предмете, о котором ровным счётом ничего не знают. Все эти отождествлённые люди перестают быть людьми и становятся едой, желанием, убеждениями или словами. От них самих и от их существования не остаётся вовсе ничего. На это время они полностью исчезают».
Затем Успенский сказал, что внутреннее учитывание представляет собой ещё одну, довольно тонкую форму «отождествления с самим собой». Человек, ставший жертвой «внутреннего учитывания», был целиком поглощён тем, что думают о нём другие. «Он задавался вопросом, не критикуют ли они его и не недооценивают ли его достоинства». Занятый подобными мыслями, этот человек всегда был «настороже», и в силу этого он обычно очень легко раздражался. И человек мог беспокоиться не только по поводу других людей и их частного мнения о нём и его ценности. Он мог также подозревать, что определённые группы людей или даже целые слои общества критикуют его поступки. Успенский говорил, что, когда «внутреннее учитывание» принимало эту более обобщённую форму, его жертва обычно искала убежища за фасадами внушительных слов, таких как громкие слова «Справедливость» и «Свобода». Процитирую Успенского: «Когда человек возмущён некоей мнимой „несправедливостью“, то для него прекратить „внутреннее учитывание“ означало бы смириться с „несправедливостью“. В глазах такого человека отказ от своего негодования и своего „внутреннего учитывания“ вовсе не означал бы идти против механизма. Это повлекло бы за собой отказ от всех его моральных принципов! Люди могут даже возмущаться и отождествляться с чем-то настолько безличным, как погода. Они способны смотреть на небо и чувствовать, будто подвергаются оскорблениям и унижениям, терпеть которые не должен ни один уважающий себя человек».
После этого я долго беседовал с Морисом Николлом на тему отождествления. Он рассказал мне, что Гурджиев однажды заметил: единственная надежда для мира заключается в том, чтобы человек в конце концов достиг более высокого уровня
Закладка:
Морис вновь подчеркнул то, о чём Успенский заявил на одной из предыдущих встреч, а именно: ради какого бы то ни было продвижения человек должен двигаться одновременно по двум линиям — «знания» и «бытия». В настоящее время его знание продвигалось вперёд гораздо быстрее, чем его бытие. Это означало, что у него было очень мало подлинного понимания того, что он знал.
На следующей встрече Успенский вернулся к важнейшей теме отождествления. Процесс, который Гурджиев называл отождествлением, был тождествен психологическому состоянию, известному буддистам как привязанность. Мы словно «перетекали» во всё, что случайно захватывало наше внимание, так что совершенно забывали обо всём остальном. В эти моменты привязанности или отождествления наше сознание опускалось до очень низкого уровня, и, к сожалению, бóльшую часть дня мы проводили, переходя от одной формы отождествления к другой его форме. Что было особенно удивительно, так это то, что мы отождествляли себя не только со своими удовольствиями, наслаждениями и успехами, но и со своими горестями и несчастьями. Действительно, Гурджиев однажды заметил своей московской группе, что последнее, от чего человек согласен отказаться, — это отождествление с собственными страданиями! Человек ухитрялся извлекать немалое удовольствие из мысли о том, что он — «многострадальный мученик», «глубоко непонятый человек» или «тяжко оскорблённый индивид». Если наблюдателю, решившему чаще пробуждаться от своего сна наяву, и должно быть что-то очевидно, так это нелепость подобного отождествления человека с собственными страданиями. Отождествления такого рода сеяли хаос в нашей жизни. Другая беда состояла в том, что мы не замечали отрицательного характера подобных эмоций, поскольку скрывали их истинную природу от самих себя за обманчивыми названиями, такими как «праведный гнев». Точно так же мы ухитрялись извлекать из них дополнительное наслаждение, умудряясь находить других людей, на которых могли бы возложить вину за свои отождествления. Весьма показательным фактом было то, что писатели и журналисты считали сцены насилия, отчаяния, страданий и скорби прекрасными темами для пьес, кинофильмов, книг и статей на первых полосах. Именно фильмы ужасов всегда наполняли кинотеатры, невзирая на то, что, отождествляясь с изображёнными в фильме отрицательными эмоциями, мы теряли огромное количество драгоценной нервной энергии. Зрители обычно выходили из кинотеатра лишёнными значительной части энергии после того, как посмотрели фильм ужасов.
У всех учителей есть любимые темы, к которым им нравится возвращаться, и если и было утверждение, которое Успенскому нравилось повторять, так это утверждение о том, что отрицательные эмоции совершенно нам не нужны. В подтверждение этого утверждения он говорил, что природа на самом деле не предусмотрела ничего для регистрации отрицательных эмоций. В то время как наши интеллектуальный и двигательный центры обладали отрицательными сторонами, наш эмоциональный центр был таковой лишён, поэтому для их регистрации мы были вынуждены использовать отрицательные части инстинктивного центра.
Утверждение Успенского об отрицательных эмоциях вызвало вопрос о страхе. Кто-то спросил его, следует ли причислять страх к нашим ненужным отрицательным эмоциям. Успенский ответил, что это зависит от того, какую разновидность страха имеет в виду спрашивающий. В этом заключалась вся разница, ибо существовало множество весьма полезных форм страха, регистрируемых телом в моменты серьёзной физической опасности. Например, страх, который человек испытывал, когда обнаруживал, что медленно соскальзывает к краю обрыва. Было также и внезапное осознание при переходе через дорогу, что автомобиль приближается очень быстро. Страх быть сбитым мог давать — и, как правило, давал — превосходные для нас результаты. Он побуждал к быстрому уклонению, причём побуждал гораздо быстрее, чем сделала бы одна лишь мысль. Это были полезные формы страха, порождаемые присутствием подлинных форм опасности.
Но многие люди проводили жизнь, охваченные множеством совершенно воображаемых страхов, которые не служили решительно никакой цели. Они боялись опасностей, с которыми никогда не сталкивались в прошлом и едва ли могли столкнуться в будущем. Эти порождённые воображением страхи следовало причислить к серьёзным препятствиям к нашему пробуждению ото сна, и, увидев их, мы должны сделать всё возможное, чтобы от них избавиться. Этим высказыванием о страхе собрание завершилось.
VI
КОСМОС И КОСМИЧЕСКИЕ ЗАКОНЫ
В течение первых восьми встреч в Уорик-Гарденс Успенский разбирал главным образом психологические идеи системы Гурджиева — идеи, которые были для нас важнее идей философского характера. Он неоднократно подчёркивал это обстоятельство и говорил нам, что мы не должны слепо принимать на веру какие бы то ни было психологические утверждения, но обязаны всё проверять на практике. Подтверждается это нашим собственным опытом или нет? По его словам, нам было бы полезно наблюдать за собой и за своими разнообразными действиями в течение недели, а любые вопросы о замеченном приносить на следующую встречу. Но после двух месяцев подобной практической работы Успенский неожиданно перешёл к обсуждению более философских аспектов системы, начав с описания главных законов, управлявших вселенной, в которой мы жили. На предыдущей встрече кто-то спросил его, почему нам так трудно произвести в себе какие-либо реальные изменения, и он ответил: «Любые подобные изменения противоречат природе, и людям особенно трудно меняться, когда они живут, как мы, на весьма отдалённой планете. Видите ли, Земля — это планета, находящаяся очень далеко от Абсолюта».
Затем он объявил, что пришло время, когда нам необходимо изучить отношение человека к вселенной.
В следующий четверг Успенский выполнил это обещание. «Мы начнём, — приступил он, — с обсуждения двух великих Космических Законов, управляющих всем: Закона Трёх и Закона Семи. Первый из этих великих законов можно сформулировать совершенно просто следующим образом: „Все явления в любом масштабе, от субатомного масштаба до грандиозного масштаба космоса, представляют собой результат встречи и взаимодействия трёх начал или сил“».
Учёные признают существование только двух сил, порождающих явления. Например, физики признают существование двух начал — отрицательного и положительного электричества — во всех явлениях электрической природы. Точно так же и биологи описывают мужские и женские зародышевые клетки. Но до сих пор учёные не осознали необходимости присутствия третьей силы для возникновения явлений. Или, правильнее сказать, они признают необходимость третьего начала лишь в немногих химических явлениях «каталитического» характера. Было установлено, например, что присутствие платины оказывает ускоряющее действие на соединение двух атомов водорода с одним атомом кислорода с образованием воды. Однако то, что учёные считают лишь исключительным явлением в химии, представляет собой Всеобщий Закон. Этот
Закладка:
«Этот Закон известен также как закон октавы. Мы начнём с идеи о том, что вселенная представляет собой огромную сеть вибраций, причём вибрации происходят во множестве различных плотностей материи, от самой тонкой до самой грубой. Эти космические вибрации исходят из бесчисленных источников и распространяются во всех направлениях, пересекаясь друг с другом, сталкиваясь друг с другом, усиливая друг друга, а также ослабляя и порой останавливая друг друга. Когда первоначальная сила, с которой начались вибрации, исчерпывается, эти конкретные вибрации прекращаются. Система знания, которую мы сейчас изучаем, признаёт принцип, называемый принципом прерывности вибраций. Под этим понимается то, что сила первоначального импульса не возрастает и не убывает равномерно. Она увеличивает или теряет свою силу неравномерно и согласно закону октавы. Существуют две точки в октаве, в которых вибрации либо начинают замедляться быстрее, в случае нисходящей октавы, либо ускоряться быстрее, в случае восходящей октавы. Для того чтобы определить положение задержек в восходящей октаве и в нисходящей октаве, мы должны разделить линию развития излучений на периоды, в которых излучения либо уменьшают вдвое, либо удваивают свою частоту. Сделав это, мы подразделяем эти периоды на восемь частей, превращая их тем самым в ряд октав. Семиступенная шкала, которая с давних пор применяется в музыке, отражает действие великого Космического Закона Семи. Закон октав был открыт в далёком прошлом в некоей эзотерической школе и сначала применялся только к изучению музыки. Если мы теперь воспользуемся терминами, применяемыми для описания октавы в системе тоник-соль-фа, мы можем сказать, что замедления и ускорения скорости вибраций происходят в двух точках музыкальной октавы, а именно: между нотами ми и фа и между последней нотой си и началом нового до более высокой октавы».
Затем Успенский сказал, что позже мы найдём множество примеров действия Закона Семи как в самом человеке, так и во вселенной, в которой он живёт. Было важно, чтобы мы изучали эти два явления — «человека» и «вселенную» — вместе, поскольку они теснейшим образом связаны друг с другом. Все древние системы знания признавали этот факт, и по этой причине человек описывался как микрокосм внутри макрокосма. Иными словами, человек был уменьшенной моделью огромной вселенной, в которой он жил. И когда мы станем глубже размышлять о человеке и вселенной, мы найдём множество подтверждений этому положению. Было совершенно невозможно принять мысль о том, что ищущий истину человек мог оказаться порождением той бессмысленной вселенной, которую постулировали учёные. Подобная мысль была бы абсурдной.
Затем Успенский заявил, что в наш образ мыслей о вселенной необходимо внести ещё одно коренное изменение. Мы совершили ошибку, посчитав великий космос, в котором мы жили, пустыней почти пустого пространства, где движется сравнительно небольшое число твёрдых и полутвёрдых тел. Бергсон был прав, утверждая, что мы пришли к этому выводу потому, что это было функцией нашего интеллекта — делать срезы непрерывного потока событий, составлявшего вселенную. Интеллект делал это для того, чтобы разделить великое целое на фрагменты, с которыми наш разум был способен иметь дело. Но в действительности вселенная была не такой, какой мы её себе представляли. Она представляла собой огромную сеть вибраций, идущих во всех направлениях, сеть, в которой в определённых местах произошла конденсация энергии в материю. Следовало признать и ещё одну истину о вселенной. Она состояла в том, что никакая энергия во вселенной никогда не теряется полностью, хотя и может принимать иную форму. Например, Земля извлекала огромную пользу из энергии, доходившей до неё от Солнца, и одним из результатов солнечной энергии было развитие на Земле органической жизни. Последнюю можно было рассматривать как более или менее непрерывную плёнку из живых растений и животных, покрывавшую всю поверхность этой планеты. А Земля, в свою очередь, получала энергию от химических изменений, происходивших в плёнке органической жизни. Успенский закончил словами о том, что всё во вселенной можно считать живым, даже такие великие организмы, как Земля и Солнце. Точно так же всё во вселенной подчинялось великим Космическим законам Трёх и Семи. Наконец, всё во вселенной либо эволюционировало, либо дегенерировало. Прежде всего нам надлежало признать тот факт, что всё во вселенной связано со всем остальным гораздо теснее, чем мы представляли себе раньше. Дав нам богатую пищу для размышлений, Успенский сел.
«А как же человек? — спросил кто-то. — Какова функция человека в огромной сети тесно взаимосвязанных энергий, которую вы описали?» Успенский резко поднялся со стула, подошёл к доске и нарисовал на ней диаграмму, которую назвал «Лучом творения». Он сказал, что эта диаграмма представляет развитие различных порядков «миров» в космосе — развитие, происходившее в соответствии с действием двух великих Космических законов: Закона Трёх и Семи. «Всё берёт начало от Абсолюта», — сказал он и нарисовал в верхней части доски большой круг, обозначающий Абсолют. Затем он поместил под Абсолютом нисходящую последовательность кругов, представляющих различные «миры» в луче творения. После Абсолюта следовали «все возможные миры»; затем различные «звёздные галактики»; затем наша собственная конкретная галактика — «Млечный Путь»; далее «солнце»; «планетарный мир» и, наконец, в конце луча — Земля и сопровождающий её спутник,
«луна». В этой нисходящей октаве первый интервал находился между Абсолютом и «всеми возможными мирами», а второй интервал — между «планетарным миром» и «землёй». Затем Успенский напомнил нам о том, что всё во вселенной исходит из Абсолюта и что три созидательные силы Абсолюта обладают уникальными свойствами. В отличие от трёх сил в других мирах, три силы Абсолюта обладали полным сознанием, волей и пониманием. Это позволяло им воссоединяться в заранее определённой точке, давая тем самым начало первому ряду миров в луче творения, который Успенский назвал «всеми возможными мирами». Процесс творения повторялся на более низком уровне «всех возможных миров», но поскольку три силы, ответственные за сотворение последующих рядов миров, были лишены уникальных свойств трёх сил Абсолюта, их точка встречи в некоторой степени являлась результатом случайности. Всё это означало, что хотя воля Абсолюта создаёт первый ряд миров и управляет им, она не полностью определяет события, происходящие в нижней части луча творения. Иными словами, чем дальше луч творения удаляется от Абсолюта, тем более случайными и более механическими становятся события в этой
Закладка:
Затем Успенский указал нам на то, что диаграмма, которую он только что нарисовал на доске, противоречит современным научным представлениям о вселенной. Во-первых, она рассматривала всю вселенную как живую вселенную, обладавшую способностью расти, тогда как наука считала вселенную медленно умирающей вселенной. Она умирала, потому что подчинялась неумолимому второму закону термодинамики — закону возрастания энтропии. По мнению учёных, Луна была мёртвым миром, но согласно космологии Гурджиева, Луна находилась в процессе медленного становления не более холодной, а более тёплой. Она медленно становилась теплее, потому что всё время получала энергии, поступавшие с более высоких уровней луча творения.
Проведя вокруг Земли тонкую линию красным мелом, чтобы обозначить органическую жизнь на Земле, Успенский вернулся на своё место. Затем он сказал: «Я нарисовал эту диаграмму и сказал всё то, что сказал о ней, чтобы дать удовлетворительный ответ на вопрос, который мне задали несколько встреч назад, вопрос: „Какова функция человека во Вселенной?“ Я начинаю свой ответ с того, что человек — это часть органической жизни, то есть живой и чрезвычайно чувствительной плёнки, покрывающей поверхность Земли. Это плёнка, обладающая способностью поглощать, а затем отдавать энергии, полученные ею с более высоких уровней Луча творения. Вы также заметите, что органическая жизнь расположена внутри нижнего из двух интервалов, имеющихся в великой Космической Октаве Творения. Органическая жизнь принимает и передаёт дальше энергии, полученные ею с более высоких уровней Луча творения. У неё, конечно, есть и другие функции помимо этой, но важнейшая из её функций — передавать дальше Земле энергии, приходящие сверху». Успенский сказал, что Гурджиев заходил настолько далеко, что утверждал, будто различные формы жизни передают Земле различные формы энергий, так что более высокоразвитый человек может передавать Земле более высокую форму излучения, чем на то способен обычный человек. Затем Успенский добавил, что мы вправе толковать это утверждение как нам угодно, но оно связано ещё с одной идеей системы, а именно с идеей о том, что долг более высокоразвитых людей — передавать приобретённое ими знание другим, поскольку Земля нуждается в энергиях, исходящих от высших форм жизни, равно как и в тех, которые передаются такими низшими формами жизни, как черви и бактерии.
Теперь было задано много вопросов о функции человека во Вселенной, а затем совершенно неожиданно дискуссия свернула в абсолютно иное русло. Кто-то спросил, правда ли, что философия Гурджиева целиком материалистична? Задавший вопрос пояснил, что, пока Успенский описывал действие органической жизни по передаче энергий дальше Земле, он говорил только о материи и энергии и ни разу не произнёс слов «разум» и «дух». Неужели Гурджиев не признавал существования таких высших сущностей, как разум и дух, а если признавал, то к каким категориям их следовало бы отнести?
Успенский ответил, что философы уже по меньшей мере тысячу лет обсуждают трудную проблему взаимосвязи между телом человека и его разумом. Их задача состояла в том, чтобы объяснить, как две столь совершенно различные сущности, как разум и тело, могут встретиться и взаимодействовать друг с другом. Никто не мог дать удовлетворительного объяснения тому, как это происходит, и единственным выходом из этого затруднения было заменить дуалистическую философию монистической, что и сделала система. Она описала всё в терминах единого фундаментального понятия материи или энергии и разрешила проблему, столь долго ставившую философов в тупик, приписав материи и энергии как психические, так и физические свойства. Чем тоньше материя, тем выше её психические качества. Поэтому материализм системы был совершенно иным материализмом, нежели научный материализм. Вместо того чтобы низводить разум до уровня материи, он поднял материю до уровня разума.
Я много размышлял над материализмом системы. Поначалу мне было трудно принять философию, которая рассматривала мысли, эмоции и знание как тонкие разновидности материи. Мне было легче принять точку зрения, согласно которой всё во Вселенной живо, поскольку это согласовывалось со взглядами моего любимого современного философа, А. Н. Уайтхеда. То, что плёнка органической жизни, покрывающая поверхность Земли, была передатчиком, и передатчиком энергий, не вызвало у меня вообще никаких затруднений, ибо я недавно прочитал книгу учёного по фамилии Вернадский, придерживавшегося взглядов, схожих с теми, что высказал Успенский. Вернадский называл покрывающую Землю плёнку органической жизни «биосферой» и утверждал, что последняя является чрезвычайно активным химическим агентом. Он писал, что если бы химическая активность биосферы прекратилась, то остановилось бы великое множество химических процессов в земной коре. Минералы в земной коре, свободные квасцы и гидраты железа больше не образовывались бы там, так что наступило бы состояние химического равновесия. Это было бы состояние почти полного застоя, нарушаемое лишь изредка слабой вулканической активностью или каким-либо восходящим выбросом запертых в земной коре газов. Количество свободного кислорода в атмосфере сократилось бы настолько, что многие из процессов окисления, происходящих ныне на поверхности Земли, ослабли бы или даже прекратились.
В конечном счёте принять то, как система описывала человека и Вселенную, мне помогло то обстоятельство, что это вполне соответствовало философии Уайтхеда, которая рассматривала всё во Вселенной как «живое» и как «принимающее в расчёт» всё остальное. То, что Вселенная жива и что она разумна, казалось мне гораздо более вероятным, чем представление учёных о том, что она лишена как смысла, так и разума. Было также вероятно, что всё во Вселенной связано со всем остальным гораздо теснее, чем полагали люди, воспитанные в научную эпоху. Марк Аврелий подчёркивал эту взаимосвязь много веков назад и доходил до того, что советовал своим читателям непрестанно размышлять над этой мыслью. Он писал:
Часто размышляй о связи всех вещей во Вселенной и об отношениях людей друг к другу. Ибо в некотором смысле все вещи переплетены друг с другом; ведь одно следует по порядку за другим, и так — в силу деятельного движения, взаимного согласия и единства субстанции.
Да, чем больше я размышлял над проблемой вселенной, тем больше убеждался в том, что она представляет собой единый живой организм. Метерлинк также разделял этот взгляд на вселенную.
Он писал:
Представляется всё более несомненным, что мы, подобно клеткам огромного организма, связаны со всем сущим сложной сетью вибраций, волн и влияний безымянных, бесчисленных и непрерывных флюидов. Тот факт, что они проходят для нас незамеченными, не означает, что они остаются бездействующими.
Поля вибраций, окружающие материальные объекты, часто столь же важны, как и сами эти объекты, но мы склонны забывать об этом факте. Вселенная представляет собой целое, и, согласно системе Гурджиева, она представляет собой живое и разумное
Закладка:
На следующей встрече Успенский полностью оставил тему космоса и посвятил всё своё внимание рассмотрению различных уровней человека. Он напомнил нам о сделанном им ранее утверждении о том, что всё в космосе, от великих звёздных галактик до человечества, либо эволюционирует, либо дегенерирует. Ещё один признаваемый системой принцип заключался в том, что ничто никогда не эволюционирует полностью механически, но всё может дегенерировать механически. Затем Успенский описал семь категорий людей. Изложив эти общие принципы, Успенский сказал, что первые три разновидности людей, а именно человек один, два и три, находятся на одном и том же уровне бытия, отличаясь друг от друга лишь тем, какой центр или ум играет ведущую роль в жизни этого человека. Человек номер один был обычным механическим человеком, чья жизнь определялась главным образом его двигательным центром. Человек номер два был человеком, которым управлял главным образом его эмоциональный центр, а человек номер три был человеком, в котором ведущую роль играл интеллект.
По словам Успенского, все люди рождались людьми номер один, два и три. Человек номер четыре никогда не появлялся автоматически, но всегда был результатом своего рода «школьной работы». Такой человек следовал одному из четырёх путей, ведших к внутреннему развитию, и в результате своей борьбы стоял на несколько более высоком уровне, чем человек один, два и три. Что главным образом отличало человека номер четыре от людей один, два и три, так это то, что первый находился в процессе развития внутри себя постоянного «центра тяжести»... Под этим термином, «центр тяжести», Успенский имел в виду, что в человеке номер четыре существовала точка отсчёта, с которой он соотносил все свои вопросы. Она также служила мерилом, по которому он судил о ценности всего. Фактически человек номер четыре взвешивал всё с точки зрения тех идей и ценностей, которые направляли его в борьбе за достижение более высокого уровня бытия. Человек номер пять был человеком, который действительно достиг единства. Выше человека номер пять стояли ещё более высокие категории людей, а именно человек номер шесть и человек номер семь. Успенский сказал нам, что пока он не намерен обсуждать характеристики столь высоких категорий людей, как эти. Всё, что он готов был сказать о них в то время, — это то, что они обладают «волей» и вследствие этого способны «делать» то, что должно быть сделано.
На следующей встрече Успенский обсудил различные высшие категории людей с точки зрения сознания. Он сказал, что человек номер пять достиг постоянного «Я» и обладал определёнными качествами в дополнение к самосознанию и единству. Человек номер пять был человеком, чей высший эмоциональный центр был способен функционировать. У человека номер шесть был способен работать как высший интеллектуальный центр, так и высший эмоциональный центр. Успенский сказал, что в настоящее время совершенно выше нашего понимания обсуждать человека, живущего на столь высоком уровне, на каком жил человек номер семь. Всё, что Гурджиев действительно говорил о человеке номер семь, сводилось к тому, что его можно рассматривать как «бессмертного в пределах солнечной системы».
Затем Успенский вернулся к рассмотрению различных методов, с помощью которых человек может достичь внутреннего развития. Он сказал, что существуют четыре разные дороги, по которым человек может эволюционировать к более высокому уровню бытия. Существовали три классических пути, на протяжении многих веков использовавшиеся факиром, монахом и йогом, а также путь, по которому пытались идти мы сами. Этот последний путь был известен как Четвёртый путь. Затем Успенский указал, что обычный человек обладает достаточной волей, чтобы быть способным подчиняться приказам любого учителя, стоящего на более высоком уровне, чем он сам, и сказал, что те, кто шёл путями факира, монаха и йога, отказались от своего «своеволия» и согласились подчиняться указаниям своих учителей. Те, кто следовал этими тремя классическими путями, также удалились от мира, чтобы полностью посвятить себя борьбе за достижение более высокого уровня бытия. Но Четвёртый путь отличался от трёх великих классических путей тем, что не требовал от человека отречения от всего, чем тот жил до сих пор. Не требовал он от человека, следовавшего этим путём, и того, чтобы тот полностью подчинялся
предписаниям своих учителей. Но нам следовало признать тот факт, что Четвёртый путь начинался на несколько более высоком уровне, чем уровень обычной жизни. Поскольку это было так, тем, кому предстояло идти этим путём, необходимо было пройти специальную подготовку к своему путешествию. Хотя на Четвёртом пути встречалось много трудностей, он обладал тем великим преимуществом, что в то время как монах работал только над своим эмоциональным центром, факир — только над своим двигательным центром, а йог — главным образом над своим интеллектуальным центром, последователи Четвёртого пути работали одновременно над всеми тремя центрами. Это позволяло путнику на Четвёртом пути продвигаться немного быстрее, чем тем, кто следовал путями монаха, факира и йога. На этом месте1 Успенский завершил встречу.
На другой встрече Успенский добавил, что очень важным принципом Четвёртого пути был принцип, согласно которому человек, следующий ему, должен был одновременно продвигаться по двум различным линиям — «знания» и «бытия». Если бы «знанию» последователя было позволено уйти далеко вперёд его «бытия», результатом стало бы то, что, хотя он теоретически и знал, что ему следует делать, он был бы не способен это сделать. Если же, с другой стороны, именно его «бытие» опережало его «знание», тогда он оказывался в положении человека, который своими усилиями приобрёл определённые силы, но не знал, что с ними делать.
На следующей встрече Успенский вновь обратил внимание на тему, к которой он уже обращался, когда обсуждал с нами вопрос отождествления. Он предупредил нас, что легко может возникнуть путаница, если люди принимают то, что является всего лишь информацией, за подлинное понимание. Нам следовало всегда помнить о том, что информация — это одно, а понимание — совершенно другое. Информация была лишь знанием определённых ограниченных фактов, и это вовсе не обязательно приносило с собой какое-либо реальное понимание предмета, о котором делались эти утверждения. Равно как и понимание не обязательно приходило с дальнейшим притоком информации. Понимание всегда было результатом достижения определённого соотношения между «знанием» человека и его «бытием». Понимание можно было определить как равнодействующую между знанием человека и его бытием. К несчастью для мира, понимание современного человека имело тенденцию скорее уменьшаться, чем возрастать.
Много лет спустя мне суждено было получить поразительное подтверждение слов Успенского о том,
Закладка:
Сможет обрести спокойную безмятежность медитации, его сомнения и его заблуждения должны быть рассеяны с помощью разума. Все великие философы Индии приступали к своим философским рассуждениям с одной-единственной целью: выяснить логическую истину откровения, помочь манане, и никогда — ради одних лишь умозрений и интеллектуальных взлётов. В этом и заключается великое различие между индийскими философскими системами и другими школами. Здесь (в Индии) философия сделана служанкой религии; тогда как другие школы, подобные европейским, довольствуются чистым умозрением и никогда не касались практической жизни человека. И именно поэтому мы находим в ведической религии столь удивительную гармонию между верой и разумом, между чувством и суждением, между принципом и практикой.
«Познай Его верой, преданностью, знанием и мистическим единением» — таково предписание Вед, данное в Кайвалья-упанишаде.
Новейшие выводы современной науки можно подытожить следующим образом: (1) жизнь есть континуум; (2) материя едина и неуничтожима; (3) материя видима в своём действии, но невидима в своей сущности; то есть познаваема и непознаваема; и (4) вещи не то, чем кажутся, то есть чувства вводят нас в заблуждение. Если отвлечься от деталей, наука о материи в своём пристальном рассмотрении дошла до той точки, где материя ускользает из её хватки; в общем говоря, сегодня в умах учёных нет и тени сомнения в том, что сущность, носящая имя материи, действие и выражение которой столь ощутимы для человеческих чувств, сама по себе совершенно непостижима.
Но одно несомненно: никакого творения в строгом смысле этого слова быть не может. Эта вселенная чувственного восприятия — не более чем непрерывный ряд явлений или проявлений изначальной субстанции, не имеющий ни начала, ни конца. Наше наблюдение или опыт — всего лишь попытка ухватиться за звено всей этой бесконечной цепи. Явление или проявление может быть объяснимо по отношению к своему окружению, но его центральное ядро всегда остается нерасшифрованным. Еще не так давно ученые чувствовали себя в полной безопасности за укреплениями своего эмпирического метода и были уверены, что смогут победить всякое «суеверие», как они это называли, и невежество тех, кто утверждал духовную реальность, раскрыв самую суть материи. Но их упорные поиски Реального внезапно породили Эйнштейна, который тем же самым оружием эмпиризма начал разрушать крепость эмпирической науки. И естественно, те непредубежденные ученые, чьи умы не скованы научными суевериями, начали ощущать шаткость своего положения в том, что касается возможности установить окончательную истину о материи с помощью этого эмпирического метода. Но твердая почва современной науки заключается в определении взаимосвязей различных аспектов феноменального мира и их практической ценности в повседневной жизни.
VII
ЭЗОТЕРИЧЕСКОЕ ЗНАНИЕ
На следующей неделе мы с Морисом вместе обедали в «Кафе Ройяль». Это было не то «Кафе Ройяль», что сегодня, а полнокровное «Кафе Ройяль» эдвардианских времён. Даже тогда частица его прежнего великолепия уже исчезла, но ему всё же удалось сохранить роскошную обивку из малинового плюша и длинные элегантные позолоченные зеркала. Там можно было увидеть обедающих известных художников и литераторов, а иностранные официанты и общая атмосфера позволяли такому неопытному юноше, как я, легко вообразить, будто он обедает в Париже, особенно после рюмки-другой. Именно по поводу этой «рюмки-другой», связанной с обедом в «Кафе Ройяль», у нас с Морисом как раз и возникло небольшое разногласие. Мы съели очень тщательно подобранный обед, и Морис как раз просил официанта принести нам кофе и две рюмки бренди, когда я перебил его.
«Мне только кофе», — твёрдо сказал я. — «К., почему ты не пьёшь? Почему ты так до смешного воздержан?»
«Я никогда не любил выпивать, — ответил я. — У меня такое чувство, что употребление алкоголя, когда человек устал, — это попытка получить нечто из ничего. Поскольку у человека нет энергии, он выпивает, а это всё равно что пришпоривать изнурённую лошадь вместо того, чтобы спешиться и дать ей то, в чём она действительно нуждается, — корм и отдых. Алкоголь на мгновение поднимает человека, а затем снова сбрасывает на более низкий уровень, чем прежде».
«Всё это чепуха, К., — ответил Морис. — Это не настоящая причина того, почему ты не пьёшь. Это лишь придуманная причина. Истинное объяснение твоего отказа выпить состоит в том, что ты, как и я сам, был воспитан в мрачной шотландской пресвитерианской атмосфере и так от неё и не оправился. Я-то оправился и настаиваю на том, чтобы ты выпил со мной. Если не хочешь бренди, тогда закажи что-нибудь другое».
«Я буду крем-де-мент, — ответил я. — Мне нравится его насыщенный зелёный цвет».
Официант и Морис обменялись сочувственными взглядами. «Что вообще можно поделать с таким человеком?» — казалось, говорили они. «Тогда один двойной бренди и крем-де-мент», — смирившимся голосом сказал Морис официанту. «Ты совершаешь большую ошибку, К.», — заметил он, когда официант ушёл.
«Либо живи в своё удовольствие, как эти люди, — он махнул рукой в сторону двух молодых людей и двух девушек, которые выпивали и сильно шумели за соседним столиком. — Либо удались в монастырь и веди Благую Жизнь. Ешь, пей и веселись, и л и . . . » (здесь последовала долгая пауза) «или же, если ты готов к этому, целиком посвяти себя Четвёртому пути».
«Где Гурджиев нашёл то, что он называет Четвёртым путём?» — поинтересовался я.
«Я не знаю и не думаю, что кто-либо знает. Всё, что можно сказать об учении Г., — это то, что оно было найдено на Востоке и что те, кто готовил его для восприятия на Западе, использовали определённые научные термины, такие как термин „водород“. Гурджиев обладает очень хорошим практическим знанием науки, и, излагая философскую сторону своего восточного учения людям Запада, он часто пользуется научными терминами. Поступая так, он перебросил своего рода мост
Закладка:
«Я не настроен скептически». — «Нет, настроен. Я заметил, что выражение твоего лица совершенно изменилось, когда я произнес слова „эзотерическое знание“. Мы выдаем себя гораздо чаще, чем нам кажется, К. Почему тебе не нравится слово „эзотерический“? Что в нем плохого?»
«О, полагаю, потому, что во имя эзотерического и оккультного знания совершается столько мошенничеств».
«Может быть. Но, невзирая на фальшивые общества, скрытое знание существует, то есть знание, которое передается устно тем, кто способен его воспринять. История мировой культуры гораздо длиннее, чем мы думаем, и задолго до того, как какое-либо знание появилось на пергаментных свитках или в книгах, оно передавалось от учителя к ученику из уст в уста. Видишь ли, это должно было делаться именно так».
«Почему?» — «Потому что, если бы такого рода знание оглашалось для всех, его поняли бы превратно. Возьми, к примеру, индуистское учение о Майе, включающее идею о том, что все наши реакции обусловлены. Учитель этой доктрины понимал — как понимаем теперь и мы, — что человек живет в мире автоматических и полусознательных реакций. Это мир действия и противодействия, автоматического мышления, чувства и движения, нереальный мир, который мы, его марионетки, ошибочно принимаем за реальный. Этот феноменальный мир, в котором мы живем и имеем свое бытие, колеблется между двумя противоположными крайностями, и мы можем найти ноуменальный мир, лишь отрешившись на мгновение-другое от суматохи феноменального мира и предавшись медитации. Тогда, и только тогда, мы можем обнаружить нечто гораздо более реальное по своей природе. Но мы должны быть специально подготовлены к восприятию столь мощных идей. Иначе мы рискуем все понять превратно и быть повергнутыми в состояние отчаяния».
«Да, полагаю, ты прав, Морис», — ответил я после паузы.
«Эзотерическое знание скрыто, — продолжал Морис. — Не ради того, чтобы наделить его ореолом таинственности, а чтобы предотвратить злоупотребление им и неправильное его понимание. Это, безусловно, относилось и к знанию, которое передавалось древними мистериальными религиями Древнего Египта и Греции. Ты помнишь, что в богослужениях и учениях этих древних религий признавались два уровня. Существовали церемонии, которые проводились публично, а за этим фасадом находилось особое устное учение, преподававшееся только подготовленным „посвященным“. Иными словами, эти религии обладали знанием, которое давалось лишь тем людям, кто был способен его воспринять. Разумеется, церемонии посвящения вовсе не обязательно наделяли пониманием посвященных, принимавших в них участие. Службы и ритуалы были всего лишь внешними знаками того, что посвященные, участвовавшие в этих церемониях, достигли определенной ступени своего внутреннего развития и теперь находятся в положении, позволяющем воспринять больше знания. В последнее время я углубился в этот вопрос о церемониях посвящения и стараюсь узнать всё, что могу, об орфизме и пифагореизме, а также об еще более интересных церемониях, проводившихся на острове Филы. Между всеми этими религиями, конечно, существуют определенные связи — связи, указывающие на общее происхождение. Мы почти наверняка знаем, что орфизм и учения, изложенные Пифагором, изначально пришли из Египта, а тот факт, что древнее ведическое учение о перевоплощении обнаруживается в них, наводит на мысль, что они почерпнули кое-что и из устных учений индийских „риши“. В любом случае очевидно, что все это знание носит эзотерический характер и что изначально оно пришло из сознательного источника».
«Ты всегда подчеркивал слово „сознательный“, Морис, в наших беседах о различных видах знания, и я полагаю, ты имеешь в виду, что знание, которое мы с тобой оба сейчас изучаем, дошло до нас от людей, живших на более высоком уровне бытия?» Морис кивнул головой и затем помолчал мгновение-другое, прежде чем задать мне такой вопрос: «Говорил ли тебе уже Успенский о „магнитном центре“ и о различных видах влияний, под которыми живет человек?»
«Нет».
Более ранняя фотография Гурджиева в России, ок. 1916.
«Великая молитва», демонстрация в Лондоне
«Что ж, нет никаких причин, почему бы мне не поговорить с вами об этом сейчас. Это чрезвычайно важная идея. Рано или поздно Успенский скажет вам, что в жизни мы подвержены двум видам влияний, которые он называет влияниями А и влияниями В. Влияния А создаются в самой жизни и определяются такими случайностями, как наша национальность, класс, к которому мы принадлежим, наше воспитание и наше образование. Влияния В совершенно отличны от влияний А. Первоначально они исходили из сознательного источника, но затем были брошены в общий водоворот жизни и впоследствии нашли выражение во множестве различных религий и философий. Таким образом они смешались с обычным знанием, которое мы назвали влияниями А. В-влияния иногда можно найти, если знать, как их искать, в определённых произведениях объективного искусства. Иногда, но очень редко, влияния С приходят к нам более непосредственно, и знание, которое мы получаем таким путём, может даже в той или иной степени сохранять некоторую связь со своим сознательным источником. Знание, которое нашли Гурджиев и Искатели Истины, — это именно такое знание».
Здесь я вставил вопрос: «Откуда известно, что знание, привезённое Гурджиевым, изначально действительно исходило из сознательного источника?»
«А, это ещё один вопрос, которого я хотел коснуться. Есть много людей, совершенно неспособных различать разные виды знания. Они читают Бхагавад-гиту и Евангелия и не находят существенной разницы между этими священными писаниями и обычными книгами, оказавшимися модными в то время. Такие люди вовсе не имеют средств отличить книги, основанные на более высоких уровнях знания, от обычных книг, потому что они не обладают способностью к различению, которую Успенский называет „магнитным центром“. Из-за отсутствия у них „магнитного центра“ они совершенно неспособны обнаружить определённое качество „инаковости“ в Бхагавад-гите и Евангелиях. Те же, кто обладает „магнитным центром“, способны развивать эту способность дальше благодаря практике, так что они становятся всё более проницательными, отличая книги, исходящие из сознательного источника, от обычных книг. Если магнитный центр человека работает должным образом, этот человек может в конце
Закладка:
«Именно в этой точке встречи человеку, о котором идёт речь, предстоит начать то, что Успенский называет „восхождением по лестнице“, и, конечно же, учитель, которого он встретил, должен будет помочь ему в этом. В дальней точке лестницы, то есть в том месте, где она заканчивается, начинается Четвёртый путь, и начинается он на более высоком уровне, чем уровень обычной жизни. То, что Успенский делает для нас в настоящее время, — это помогает нам начать восхождение по лестнице. Вам никогда не следует забывать этот факт, К.: Четвёртый путь начинается на уровне чуть более высоком, чем уровень обычной жизни. Один лишь тот факт, что ученик занят восхождением по лестнице, ведущей к более высокому уровню жизни, вовсе не обязательно означает, что он понимает всё, с чем сталкивается на лестнице. Не означает это и того, что его учитель собирается всё ему объяснять. Это означает лишь то, что ученик обладает достаточным начальным пониманием, чтобы осознавать тот факт, что знание, которое он получает от своего учителя, исходит из более высокого и более сознательного источника, чем обычное знание. Среди тех, кому удалось достичь более высокого уровня знания и бытия, существуют, конечно, различные степени понимания и „бытия“. Эти различия часто символизируются диаграммой, состоящей из трёх концентрических кругов. Эти круги называются соответственно эзотерическим, мезотерическим и экзотерическим кругами. Но я полагаю, что Успенский уже говорил вам об этом».
«Нет». — «Что ж, раз я начал эту тему, мне лучше её закончить. Круг, с которым мы, начинающие применять методы, излагаемые системой Гурджиева, сейчас соприкасаемся, — это самый внешний, или экзотерический круг. Круг внутри этого экзотерического круга — мезотерический круг, и люди, принадлежащие к мезотерическому кругу, обладают многими качествами и многим из того знания, которыми обладают те, кто населяет самый внутренний круг из всех — эзотерический круг. Знание мезотерического круга отличается, однако, от знания самого внутреннего, эзотерического круга тем, что это знание гораздо более теоретического свойства. Члены мезотерического круга знают очень многое о самых разных вещах, но их знание пока ещё не нашло выражения в их действиях. Иными словами, они знают гораздо больше, чем способны делать. Но между людьми, живущими в мезотерическом круге, никогда не может возникнуть недопонимания, ибо они смотрят на всё с одной и той же точки зрения. То, что верно для одного из них, верно и для остальных. Следовательно, между людьми, живущими в этом круге, существует полное согласие. И, конечно, понимание людей в самом внутреннем, эзотерическом круге ещё больше. Оно также носит гораздо более практический характер, чем понимание людей в мезотерическом круге. Те же, кто живёт вне всех этих трёх кругов, — это люди, живущие в области, которая известна нам как „область смешения языков“. Это место, в котором никто по-настоящему не понимает никого другого. Иными словами, это обычный мир, в котором мы все живём. Ну, я наговорился, К., так что пойдём домой».
Как ни странно, на своей следующей лекции Успенский говорил о различных кругах человечества. Я намеренно употребил здесь слово «лекция», поскольку беседа в тот вечер приняла форму именно лекции, а не обсуждения. Описав различные круги человечества, Успенский закончил тем, что рассказал об отличительных свойствах людей, которым удалось достичь самого внутреннего, или эзотерического, круга человечества. Он сказал, что столь высокоразвитые люди достигли наивысшего развития, какое только возможно для человека. «Они обладали неделимым „Я“, всеми формами сознания, возможными для человека, полным контролем над своими состояниями сознания и свободной, независимой волей. Они были неспособны совершать какие-либо действия, противоречащие их пониманию, или обладать пониманием, которое не могло бы выразиться в действии. Среди них не могло существовать никаких раздоров или каких-либо расхождений во мнениях. Наконец, вся их деятельность была должным образом скоординирована».
Успенский закончил свою лекцию словами о том, что подлинные эзотерические школы, применявшие методы Четвёртого пути, теперь стали на Западе чрезвычайно редкими. Возможно, они даже исчезли совсем. Существовали, конечно, псевдоэзотерические школы, то есть школы, которые прежде обладали подлинным эзотерическим знанием, но утратили всякую связь с источниками, откуда их знание изначально происходило. Такие школы уже нельзя было рассматривать как вполне надёжные эзотерические школы. Тем не менее они всё ещё могли выполнять полезную функцию в современном мире. Они могли выступать в роли посредников между теми, кто принадлежал к этим школам, и людьми, установившими контакт с совершенно подлинным источником знания. Успенский добавил, что нередко идеи эзотерического характера первоначально доходили до людей через школы, которые в известном отношении приходилось рассматривать лишь как псевдоэзотерические. Точно так же приходилось признать и то, что понимание человека опустилось ныне до столь низкого уровня, что духовные истины могут быть приемлемы для людей лишь тогда, когда в них присутствует примесь лжи. Именно с такого рода разбавленной истиной часто и имели дело псевдоэзотерические школы. Они были рассчитаны — подобно тому, как были рассчитаны и некоторые формы религий, — на людей, обладавших весьма малым духовным пониманием. Нам следовало помнить о том, что понимание духовных вопросов у разных людей чрезвычайно различается, и это было даже предусмотрено некоторыми религиями.
Например, тибетские монастыри иногда были окружены концентрическими кругами в виде внутренних дворов, отделённых друг от друга высокими разделительными стенами. Южноиндийские храмы также часто строились сходным образом. Простым молящимся разрешалось входить только в самый внешний из четырёх кругов или квадратов, окружавших храм, но со временем их могли допустить и в некоторые из внутренних дворов. Доступ в третий двор предоставлялся только служителям храма, в то время как доступ в четвёртый, самый внутренний из всех двор был правом одних лишь брахманов. Успенский завершил своё рассуждение об устройстве восточных храмов, напомнив нам о том, о чём уже говорил ранее, а именно, что только наиболее подготовленные из
«посвящённых» допускались к тайным церемониям, совершавшимся в мистериальных религиях Древней Греции и Египта. Он сказал, что в правилах этих мистериальных религий не было ничего произвольного и что все они основывались на чётко определённом принципе, а именно на принципе, согласно которому продвижение по линии знания должно было идти в ногу с одновременным продвижением по линии бытия.
VIII
АЛХИМИЯ И ОТДЕЛЕНИЕ
ШЛАКА
Закладка:
В течение следующих двух лет число людей, посещавших собрания Успенского в Уорик-Гарденс, выросло настолько, что он был вынужден организовать встречи групп более чем в один вечер. Новые лица также часто появлялись на собраниях по вечерам четверга, и хотя некоторые из этих новичков вскоре переставали приходить, наше число неуклонно росло. Некоторые люди даже прекращали посещать собрания после нескольких встреч, поскольку не получали того, что надеялись получить от Успенского, а именно утешительного благовестия. Их уход ни в малейшей степени не удивлял меня, когда я принимал во внимание суровый характер многих ответов Успенского.
Некоторые из новобранцев Успенского приходили с весьма определёнными собственными взглядами, и поскольку Успенский не спешил их поддержать, они переставали ходить. Например, однажды вечером появился ярый спиритуалист и спросил господина Успенского о его взглядах на существование «по ту сторону». Когда Успенский ответил в том смысле, что гораздо важнее изучать условия жизни «по эту сторону» могилы, тот обиделся. Другой человек возражал против постоянного употребления Успенским философских терминов вместо религиозных и, сделав из отсутствия в словаре Успенского таких слов, как «Бог», вывод, что тот непременно атеист, тоже покинул собрания. Было очевидно, что довольно многие приходили в Уорик-Гарденс с умом, наглухо закрытым для проникновения любых новых идей.
На одной из встреч Успенский говорил о той поспешности, с которой новички покидали его, если получали нечто, несовместимое с их собственными идеями. Например, если человеку говорили, что для человека возможна эволюция, он сразу же предполагал, что может начать эволюционировать немедленно, прямо из своего текущего состояния, без какой-либо необходимости от чего-либо отказываться. Иными словами, он полагал, что сможет нести с собой дальше все свои старые взгляды, привычки, слабости и предрассудки. Это было явно невозможно, ведь всё, что произошло бы в таком случае, — это всё более и более заметное заострение всего в наиболее механической части личности этого человека. Нет, мы должны быть готовы отбросить некоторые из наших старых представлений и свойств, прежде чем окажемся способны обрести новые. «Когда мы идём к портному за новой одеждой, — говорил Успенский, — мы идём потому, что наша старая одежда износилась, а когда мы получаем наши новые костюмы, мы не надеваем их поверх старой одежды. Нам необходимо „снять“ часть нашей прежней одежды, точно так же как и надеть новую. Так же необходимо для нас и пожертвовать определёнными старыми привычками мышления и поведения. Некоторые из вас, кажется, ожидают, что необходимые поправки сделаю скорее я, а не вы сами, всякий раз, когда наши взгляды случайно не сходятся. Почему вы так тщательно оберегаете свои личные взгляды? Неужели истина в них столь хрупка, что будет тотчас разрушена, соприкоснувшись с иными взглядами и понятиями? Нет, мы должны быть достаточно смелыми, чтобы поступить так, как поступали древние алхимики. Мы должны быть готовы поместить наши убеждения в тигель и подвергнуть их действию плавильной печи. Извлекая тигель из огня, мы обнаружим, что всё подлинное, что было в наших старых убеждениях, остаётся там нетронутым и не разрушенным жаром. Именно шлак, а не золото, подвергнется разрушению в этом испытании. С вашими убеждениями следует обращаться так, как алхимики обращались с материалом, с которым работали. Если вы осмелитесь сделать это, то увидите, что ничто подлинное никогда не будет утрачено».
Излагая нам идеи системы Гурджиева, Успенский часто прибегал к метафорам, почерпнутым из старинных алхимических сочинений. Иногда он уподоблял человека реторте, наполненной порошками нескольких различных металлов.
Если постучать по реторте, содержащей эту смесь различных порошков, или слегка встряхнуть её, распределение порошков в реторте изменится, так что часть порошка, находившаяся ранее на дне реторты, теперь может оказаться наверху, и наоборот. Если бы этой смеси металлов и суждено было когда-либо обрести единство и постоянство, то достичь этого можно было только нагреванием реторты, так чтобы порошки расплавились и образовали амальгаму, обладающую совершенно новыми свойствами, например свойством быть хорошим проводником электричества.
Изменения, вызванные нагреванием в смеси металлических порошков, Успенский уподоблял перемене, которая может произойти в нас самих благодаря нашей внутренней борьбе за пробуждение. Тем, что олицетворяло огонь в нас, была непрестанная борьба, происходящая внутри нас между «Да» и «Нет», — борьба, которая была необходима для нашего развития. Если человек не делал никаких усилий, то в нём вообще не происходило никаких изменений, и он оставался прежним, без какого-либо внутреннего единства. Если же, напротив, он начинал бороться со своими многочисленными отождествлениями и со своими многочисленными порабощающими желаниями ради некой более высокой цели, тогда в нём начинался медленный процесс сплавления, и он очень постепенно продвигался в направлении внутреннего единства. Успенский советовал нам начинать со множества мелких трудностей, с которыми мы сталкиваемся в жизни, и использовать их как средство приближения к нашей далёкой цели. Он добавил, что иногда необходимо намеренно увеличивать жизненные трудности и использовать эти трудности в качестве материала для работы. «Как же увеличивать трудности жизни?» — спросил кто-то.
Успенский ответил на этот вопрос довольно подробно. Он сказал: «В эзотерических школах это делается путём подбора и назначения ученикам задач, которые вынуждают их бороться с определёнными чертами их личностей. Предположим, например, что некий ученик сильно страдает от такой формы отождествления, как „внутреннее учитывание“. В этом случае учитель назначит ему задачу, которая постоянно вызывает в нём эту слабость. Это будет означать, что ему придётся непрестанно наблюдать за теми конкретными чертами своей личности, которые порождают внутреннее учитывание, и бороться с ними. В результате его усилий более реальная его часть, обладающая желанием эволюционировать, окрепнет. Но если данный ученик пользуется любой возможностью избежать выполнения возложенной на него специальной задачи, это покажет, что пока он готов сделать очень немногое ради своей цели. Часть работы учителя состоит в том, чтобы таким образом вскрывать слабости своих учеников, дабы тот мог увидеть их и осознать необходимость борьбы с ними. Всё это — часть метода, применяемого в эзотерических школах».
Слова Успенского о работе, проводимой в эзотерических школах, оживили в моей памяти то, о чём я к тому времени почти забыл, а именно замечание, сделанное мне задолго до этого Морисом Николлом после его возвращения в Лондон из Шато Приере в Фонтенбло. Чтобы отметить его возвращение, я пригласил его поужинать со мной в небольшом богемном клубе под названием «Хэмбоун» на Уиндмилл-стрит. Я смог вспомнить наш разговор в тот вечер. Меня поразила некая едва уловимая перемена, которая, как казалось, произошла в Морисе, — перемена, которую
Закладка:
«чуть меньше похож на Мориса Николла», чем прежде. В надежде найти какое-то объяснение тому, что с ним произошло, я спросил его о Шато в Фонтенбло и о методах, которые там применялись. После долгой паузы Морис ответил: «Слишком трудно описать методы Гурджиева, К. Всё, что я действительно могу о них сказать, — это то, что они основаны на двух принципах, а именно на принципах усталости и раздражения».
Слова Успенского о необходимости иногда увеличивать трудности, с которыми ученик сталкивается в жизни, теперь объяснили мне, что имел в виду Морис, когда говорил, что работа, проводившаяся в Приере в Фонтенбло, основывалась на усталости и раздражении. Очевидно, Гурджиев в то время широко использовал этот метод, чтобы обратить внимание ученика на его собственные главные слабости.
На протяжении следующих нескольких встреч Успенский часто говорил нам о школах и о природе школьной работы.
В то время он писал свою книгу «Новая модель Вселенной» (A New Model of the Universe), и в этой книге он утверждает, что строительство готических соборов было частью колоссального и искусно продуманного плана, который допускал существование совершенно свободных философских и психологических школ в грубые, абсурдные, жестокие и суеверные, фанатичные и схоластические Средние века. «Эти школы, — писал он, — оставили нам огромное наследие, почти всё из которого мы уже растратили, не понимая его смысла и ценностей».
Точно так же Успенский иногда упоминал на встречах в Уорик-Гарденс об одной существовавшей в девятнадцатом веке школе, которая номинально была посвящена изучению живописи, но на самом деле занималась изучением философских, психологических и религиозных идей. Он говорил, что в летние месяцы эта школа собиралась в Дюссельдорфе, а на зиму перебиралась на юг, в Италию. По словам Успенского, Ибсен был учеником этой номинальной школы живописи, но оставил её по ряду различных причин. В своей пьесе «Строитель Сольнес» (The Master Builder) Ибсен приводит некоторые из причин своего ухода, используя для этой цели своего главного героя — строителя Сольнеса. В этой пьесе строитель Сольнес объясняет, что его больше не интересует строительство церквей и соборов, но теперь он доволен тем, что строит небольшие дома для обычных мужчин и женщин.
Иными словами, Ибсен отказался от своих прежних честолюбивых замыслов достижения более высокого уровня бытия и довольствуется обычной жизнью.
Постепенно нам стало ясно, что Успенский планирует нечто такое, что поможет ему в продолжении его работы. Когда мы спросили его о будущем Работы, он объяснил нам наше положение. Он сказал, что встреч и совместных бесед, как у нас сейчас, недостаточно. Необходимо, чтобы у нас были условия для совместной жизни и совместной работы небольшими группами. Он объяснил, что то, что он сейчас планирует, не будет школой в подлинном смысле этого слова, но предоставит нам широкие возможности для изучения «школьных методов». Это также означало, что нам придётся подчиниться более суровой форме дисциплины, чем та, которой мы подчинялись до сих пор. Но первым шагом ко всему этому должно было стать нахождение и приобретение дома и поместья неподалёку от Лондона. У дома должно быть достаточно земли, чтобы обеспечить нам широкие возможности для работы на ней. Тем временем нам необходимо было подумать, как собрать достаточно денег для покупки подобного поместья.
Поиски дома теперь начались всерьёз, и несколько месяцев спустя подходящее имение под названием Литл-Гаддесден было приобретено в Хейсе, графство Кент. К дому прилегало десять акров земли, и мадам Успенская, до тех пор жившая в Париже, теперь приехала в Англию и поселилась в новом владении. Позже к ней присоединились некоторые из более старших участников, посещавших встречи её мужа на Уорик-Гарденс. Они составили ядро, вокруг которого смогла сформироваться новая организация, не являвшаяся школой, но призванная стать средством изучения школьных методов. По выходным множество живших в Лондоне людей приезжали в Хейс, чтобы работать — либо в доме, либо на его земле.
«Работа», как её теперь называли, обрела новую жизнь, и не могло быть никаких сомнений в том, что совместная работа в группах была огромным подспорьем для самоизучения. Мадам Успенская обладала замечательным даром подмечать слабости, которые мы инстинктивно хотели скрыть от неё и от всех остальных людей.
Она видела нас гораздо яснее, чем её муж, и Успенский теперь смотрел на проявление «проницательности» мадам как на особую функцию своей жены в Работе. Если кто-то теперь обращался к нему, чтобы обсудить какие-либо личные трудности, он говорил: «Это личное дело, и вам следует пойти и повидаться по этому поводу с мадам Успенской. Моя работа — учить вас идеям системы, а не обсуждать с вами сугубо личные ваши проблемы. Ищите помощи у мадам Успенской».
Мадам Успенская была, несомненно, первоклассным диагностом. Она обладала гениальной способностью проникать за нашу внешнюю защиту и обнажать — не только перед нами, но и перед всеми остальными — наши внутренние слабости. Она не стеснялась в выражениях, описывая другим то, что увидела. Мадам говорила по-английски довольно плохо, и поначалу мне было очень трудно понимать её, но её жесты часто открывали больше, чем слова. К счастью, в группе были те, кто обладал знанием как русского, так и английского языка, и их время от времени призывали в качестве переводчиков. Поворачиваясь к кому-то из них, мадам восклицала: «Он не понимать. Ты объясни». Затем, после действовавшей на нервы паузы, переводчик бросал через тихую комнату унизительные слова, полученные им по-русски от мадам Успенской: «Мадам говорит, что вы — предостережение для всех нас. Вы совершенно ничего не понимаете в идеях Гурджиева, а лишь повторяете слова господина Успенского. Умный попугай справится с этим не хуже вас».
Никто не обходился более сурово с претенциозностью и неискренностью, чем мадам. Разговоры многих людей она описывала как «переливание пустоты в пустоту». Разговоры о Работе вместо работы были для неё «пением о Работе». Она с большим подозрением относилась ко всем красивым словам, планам и обещаниям, и если по прошествии времени не появлялось ничего более подлинного, то этого конкретного посетителя обычно выставляли из дома. «Зачем вы сюда приезжать? — спрашивала она. — Мадам знает, зачем вы приезжаете. Вы приезжаете сюда, потому что думаете, будто этот дом устроен для увеселения никчёмных и праздных людей. У мадам нет времени тратить его на глупых, пустых людей. Вы больше не приезжать». Её слова следовало принимать
Закладка:
С самого начала мне было ясно, что мадам Успенская безмерно восхищалась своим бывшим учителем Гурджиевым. Описывая вещи, она пользовалась тем же колоритным и драматичным языком, каким, по рассказам, пользовался и он. Я помню её описание самого претенциозного достояния в нас самих — наших «личностей», которые мы носим с собой и которые столь бережно защищаем от всякого урона и критики. Мадам уподобляла нас поварам, несущим на подносах пироги с горячим воздухом. Мы с гордостью выставляли эти пироги напоказ перед всеми в надежде, что ими по достоинству восхитятся и признают их шедеврами кулинарного искусства. Но эти наполненные горячим воздухом изделия приходилось очень бережно защищать от повреждений, ибо корочка у них была чрезвычайно тонкой, а внутри не было ничего, кроме пустоты. «Почему вы так заботитесь о вещах столь претенциозных и искусственных, как эти? — спрашивала она. — Мадам ни в малейшей степени не заинтересована в том, что вы ей выставляете напоказ. Её интересует только более реальная часть вас, та часть вас, у которой есть желание расти».
Я до сих пор могу живо воскресить в памяти картину сцены воскресным днем в гостиной дома в Хейзе. Какая это была поразительная сцена, и как были бы ошеломлены мои друзья с Харли-стрит, окажись они там! Что бы они вообще во всем этом поняли? Здесь собралось немало, казалось бы, разумных людей, сидевших у ног женщины, которая только и делала, что оскорбляла их. И все же мужчины и женщины, которых она поносила, все утро, а также в первой половине дня работали на эту самую женщину — либо в ее доме, либо в ее саду, либо на ее полях. Одного из этих добровольных помощников она только что назвала «куском мертвого мяса, почти начисто лишенным ума». Другому она также напомнила, что дом в Хейзе — это не загородный клуб, построенный исключительно для их личного увеселения. Загородный клуб! Существовал ли когда-либо загородный клуб или клуб какого бы то ни было иного рода, действовавший на столь странных началах, как дом в Литтл-Гаддесдене? Что поняли бы мои коллеги по профессии с Харли-стрит в столь своеобразных отношениях, какие существовали между этой пожилой русской дамой и гостями, сидевшими буквально у ее ног? Они бы ровным счетом ничего в этом не поняли. То, что происходило в гостиной в Хейзе, было уникальным, ибо шло совершенно вразрез с направлением всего в обычной жизни. Как однажды заметил господин Успенский на встрече в Уорик-Гарденс, работа над собой шла в направлении, противоположном направлению сил, струящихся вниз по Лучу творения. Мы пытались противостоять многим из наших собственных механизмов, пробудиться ото сна и стать человеческими существами, вместо того чтобы оставаться — какими мы родились — человеческими машинами.
«Было ли это великое предприятие, в которое мы ввязались, быть может, несколько донкихотским? — спрашивал я себя порой. — Сражались ли мы с ветряными мельницами, подобно заколдованному Дон Кихоту, или же занимались здравым делом?» Время от времени я оглядывал комнату, и этот взгляд на моих товарищей был, в целом, обнадеживающим. До сих пор мы не слишком многого достигли своими беспорядочными усилиями идти против собственных механизмов, но люди, сидевшие в этой комнате, казались мне более подлинными людьми, чем те, кого я мог бы встретить где-либо еще в воскресный день. У них была цель и направление, в котором они изо всех сил старались двигаться, и, как сказал Успенский на одной из самых первых встреч, важно иметь цель и упорно трудиться ради ее достижения.
Как можно было определить нашу цель? Лучше всего ее можно было сформулировать так: мы пытались сделать более искусственные части самих себя — наши Личности — более пассивными, чтобы более реальные части самих себя — наши Сущности — получили больше возможностей для роста. Наша цель была противоположна цели подавляющего большинства людей. Кинозвезды и актеры, да и вообще большинство людей, придавали огромное значение той части себя, которую мы в Хейзе старались сделать менее активной. Большинство людей намеренно взращивали свои «Личности» и благодаря этому приобретали много денег и популярности, ибо мир был очень высокого мнения о «Личностях».
В летние месяцы мы в Хейзе часто принимали пищу на открытом воздухе, сидя на склонах небольшого естественного амфитеатра в большом саду. Склоны этого амфитеатра были оборудованы несколькими ярусами деревянных скамей, и в хорошую погоду мы сидели на этих досках с жестяными тарелками на коленях, напоминая школьников на крайне неудобной летней загородной прогулке. На ровной площадке далеко под нами стояли четыре небольших столика и примерно полдюжины стульев. Один из этих столиков предназначался для мадам Успенской, а остальные три были отведены для гостей. Нешуточным испытанием было то, чему предстояло подвергнуться гостям, приезжавшим из Лондона, — испытанием трапезы там, внизу, перед глазами у всех нас. Если они хоть что-то знали о порядках в Хейзе и о целях этих порядков — а они нередко знали, — им было известно, что каждое действие, каждая перемена в выражении лица и даже то, как они едят, будут тщательно подмечены мадам.
Ее наблюдения давали ей превосходный материал для ее замечаний, и для тех, за кем она наблюдала, было бы совершенно бесполезно пытаться ввести ее в заблуждение, принимая внешнюю манеру держаться и выражение лица людей, находящихся в хорошем внутреннем состоянии. Ее никогда не обманывало ничто напускное. Во время моих первых приездов в Хейз я пытался делать это и с треском провалился. Пройдя через садовую калитку, я принимал надлежащее для гостя выражение лица и медленно и задумчиво шел по подъездной аллее к дому с упомянутым выражением на лице. Но мадам ни разу на это не попалась. И не только случайные гости из Лондона, сидевшие внизу за тремя отведенными столиками, рисковали подвергнуться публичному показу своих личных странностей. Мы, сидевшие на ярусах скамей над ними, были в равной степени открыты пристальному взору мадам и ее замечаниям. «Миссис Т. сегодня очень сердита на нас, — неожиданно объявляла мадам. — Она жалеет, что вообще сюда приехала». «Мисс Р., не забывайте, что я вам говорила». И, вздернув подбородок, переменившись в лице и держа в руке воображаемое зеркальце, мадам превращалась в кинозвезду, готовящуюся к фотосъемке.
«Но к чему все эти публичные насмешки над нашими личностями? — спрашивал я себя порой. — Разве всё, связанное
Закладка:
«личность» и происходит. «Persona» греко-римских времен была маской, за которой древние классические актеры играли свои роли. Но, к сожалению, между масками, которые носили эти древние актеры, и нашими собственными масками, или «личностями», существовало коренное различие. В то время как греческие актеры использовали свои маски намеренно, с целью произвести определенные впечатления на своих зрителей, именно наши маски использовали нас и управляли нами, а не мы ими. Нравилось нам это или нет, мы были вынуждены играть роли, которые наши личности определили для нас. У нас было мало выбора или вовсе не было выбора в этом вопросе. Мы были вынуждены вести себя так, как они заставляли нас вести себя, и ситуацию еще больше осложняло то обстоятельство, что мы сами очень слабо сознавали, как именно мы себя ведем. Мы обладали еще меньшим знанием о тех психологических установках, которые отвечали за наше поведение и за такие виды деятельности, как наше мышление, наше чувство и наше движение. Отсюда острая необходимость в помощи, чтобы распознать природу наших внутренних установок и то внешнее поведение, за которое эти внутренние установки отвечали. Отсюда же и необходимость увидеть себя гораздо яснее с помощью людей, обладавших столь ясной проницательностью, как госпожа Успенская. Это был отнюдь не приятный процесс — видеть себя такими, какими мы были на самом деле, а не такими, какими мы себя воображали, но это было в высшей степени необходимое предварительное условие для любой формы внутреннего развития.
Одним из любимых изречений Гурджиева было чрезвычайно суровое утверждение, что «Работа начинается с осознания собственного ничтожества». Это отнюдь не означало, что в нас вообще нет ничего ценного и что наша жизнь поэтому никчемна. Это означало лишь то, что до сих пор мы считали важной не ту часть самих себя и что внутри нас есть нечто гораздо более значительное и ценное для нас, чем наши личности. Осознание присутствия внутри нас чего-то гораздо более реального, чем наши личности, приходит лишь тогда, когда мы совершаем внутри себя акт разделения, и госпожа Успенская оказала нам огромную помощь в осуществлении этого трудного алхимического процесса отделения золота от шлака. Точно так же и совместная работа над различными заданиями была для нас огромным подспорьем в том, чтобы увидеть собственные личности. Пример прояснит это. В одно из воскресений в Хейзе два человека — я сам и господин М. — обрели глубокое знание о самих себе, вместе выбивая ковер. Нас выбрали для совместной работы в паре потому, что мы принадлежали к совершенно разным типам, и мы проявили это различие предельно ясно при выбивании ковра. Мой коллега, господин М., начал с того, что сел разрабатывать самые замечательные планы предстоящей деятельности. Затем он поднялся и не спеша собрал изрядное количество снаряжения, прежде чем что-либо в виде собственно выбивания ковра было фактически начато. Потребовалось раздобыть особую веревку и натянуть отрезок определенной длины, на расчетной высоте, между двумя удобно расположенными деревьями. После того как эти приготовления были завершены, понадобилось найти особые палки, взяться за них определенным образом и держать под правильным углом для выбивания ковра. Эти изощренные приготовления господина М. довели меня до такого состояния нервозности и раздражения, что за неимением ковра я с готовностью перекинул бы господина М. через веревку и хорошенько отколотил бы его любой палкой, какая только попалась бы мне под руку. Несомненно, господин М. был в равной степени взбешен мной и моим совершенно небрежным и беспорядочным способом выбивания ковра. Я могу с уверенностью рекомендовать выбивание ковров в тщательно подобранных парах как способ увидеть свои личности намного яснее. Я также могу советовать ту же самую процедуру как лекарство от распространенной иллюзии, будто кто-то способен осуществлять полный контроль над своими чувствами, — если еще найдутся люди, которые сохраняют это нелепое убеждение. За один короткий сеанс выбивания ковра господин М. и я приобрели больше психологического понимания различных типов людей, чем приобрели бы за год изучения книг Фрейда, Адлера и Юнга.
IX
ЛАЙН-ПЛЕЙС МОБИЛИЗОВАН ДЛЯ ВОЙНЫ
Прошло три года, и число последователей Успенского возросло настолько, что к 1936 году дом в Хейсе стал слишком мал для тех целей, ради которых был куплен. Требовались куда более просторный дом и поместье, чтобы удовлетворить всем требованиям Работы. Поэтому всех попросили присматривать за появляющейся на рынке более крупной недвижимостью. После нескольких месяцев поисков и ожидания были найдены и приобретены более подходящий дом и более обширное поместье. Дом, называвшийся Лайн-Плейс, находился по соседству с Вирджиния-Уотер, и к нему прилегало около ста акров сельскохозяйственных угодий. Это обеспечивало работающих на открытом воздухе множеством дел, причём это был труд весьма полезного свойства.
В доме предстояло многое привести в порядок, прежде чем мы смогли переехать туда, поскольку его довели до весьма запущенного состояния. К этому времени в Работе появилось много специалистов и знатоков своего дела — людей, которые по профессии были архитекторами, инженерами или строителями; было и немало мастеров-любителей с превосходным знанием плотницкого, инженерного и водопроводного дела. Именно под руководством всех этих знатоков и проводились теперь необходимые перестройки и ремонт.
Три месяца спустя Успенский и мадам Успенская обосновались в Лайн-Плейс, и к ним присоединился ряд людей, которые имели возможность и желание жить за пределами Лондона. В выходные дни иной раз до семидесяти человек приезжали на машинах или на поезде из Лондона, чтобы работать в доме, в саду и на земле. Успенский и мадам Успенская планировали сделать нас, насколько это было возможно, обособленным и самообеспечивающимся сообществом. Им это удалось, ибо к концу двух лет мы выращивали собственную пшеницу, мололи собственную муку, пекли свой хлеб, мазали на него свой мёд и выращивали все необходимые нам овощи. Фруктовый сад давал нам много своих плодов, и дабы ничто из этого урожая не пропадало даром, в одной из пристроек установили сушилку для фруктов. Этим фруктовым отделом, что пришлось весьма кстати, заведовал сингальский учитель восточных языков, человек буддийских и вегетарианских убеждений. Все специальные отделы в Лайн-Плейс были поручены заботам тех или иных постоянных жителей, которые
Закладка:
Но, по словам мадам: «У каждого плюса есть свои отрицательные свойства», и хотя от переезда в более просторные помещения мы многое выиграли, мы также кое-что и потеряли. Одной из самых очевидных потерь стало то, что, поскольку нас теперь было так много, мы гораздо реже виделись с обоими Успенскими. Это означало, что мы получали от них меньше личных наставлений и были больше предоставлены самим себе. Мы больше не были большой семьёй, а приобретали теперь черты Института. Да, тем из нас, кто был постарше, пришлось смириться с тем фактом, что, разросшись, мы что-то утратили.
К счастью, я продолжал очень часто видеться с мадам Успенской и много почерпнул из её решительного обращения. Случилось так, что я был исключительно хорошо оснащён теми механическими приспособлениями, которые в Работе называют «буферами». Это механизмы, посредством которых мы избегаем неприятных толчков, возникающих при столкновении двух абсолютно противоречащих друг другу сторон нашей личности. Другой способ описать
«буферы» состоял бы в том, чтобы сказать, что это «слепые пятна» в нас самих, которые мешают нам видеть, насколько часто мы бываем неправы.
Или, как предпочитал формулировать Успенский: «Буферы — это средства, с помощью которых мы можем доказать, что всегда правы!» Я обладал чрезвычайно эффективным набором «буферов», позволявшим мне пребывать в удобстве и избегать толчков, и решительные методы мадам были необходимы для того, чтобы я смог увидеть многочисленные противоречия в своём характере. Более деликатное обращение со мной оказалось бы совершенно бесполезным. Поэтому мне посчастливилось иметь рядом столь строгого человека, как мадам, которая указывала на множество противоречивых «я» в моём душевном устройстве.
У мадам Успенской была совершенно иная роль в Работе, нежели у её мужа. Успенский был учёным, автором философских трудов и в прошлом журналистом, и эта подготовка сделала его особенно искусным в изложении нам философских идей системы. Он умел разъяснять эти идеи людям, которые прежде никогда не читали книг философского содержания. Но Успенский обладал меньшей психологической проницательностью, чем его жена, и, насколько я мог судить, никогда не смотрел на идеи системы с религиозной точки зрения. Когда кто-либо из его последователей рассматривал их под этим углом и потихоньку подменял философский термин «Абсолют» религиозным термином «Бог», этого человека немедленно призывали к порядку. «Мы не изучаем путь монаха, — замечал Успенский, — мы ученики Четвёртого пути, и, раз это так, нам следует пользоваться языком, подобающим системе. В противном случае мы все погрузимся в путаницу».
С мадам Успенской всё обстояло совершенно иначе. Она абсолютно ничего не знала о науке, но обладала очень сильным религиозным чувством. Не то чтобы она ограничивала своё внимание исключительно религией, в которой была воспитана, — религией, излагаемой Греческой православной церковью. Она очень любила древнее традиционное знание Индии, и по воскресным дням после полудня мы часто слушали чтения из таких книг, как «Проповеди Будды» или «Бхагавад-гита». Она также устраивала чтения отрывков из Дао и из сочинений великого суфийского гения Джалаладдина Руми. Христианские же отрывки обычно брались из великого труда ранних отцов-пустынников — «Добротолюбия» (Philo-kalia).
На первый взгляд казалось, будто система идей Гурджиева должна вступить в противоречие с ортодоксальным христианским учением, однако мы обнаружили, что это случалось редко. Система рассматривала человека как машину, которая автоматически реагирует на стимулы, получаемые из окружающей среды. Точно так же она считала человека состоящим только из материи, как и всё остальное на земле и на небесах. Поэтому философия системы обладала всеми признаками материалистической и механистической философии. Однако, как уже отмечалось, более пристальное рассмотрение системы показало, что её материализм имел совершенно иную природу, нежели материализм науки. Это объяснялось тем, что система наделяла материю психическими свойствами. Чем тоньше была материя, тем выше была её разумность.
Оглядываясь теперь назад на идеи системы, воспринятые от Успенского, я делаю интересное открытие: от него я узнал, что материя может превращаться в энергию, а энергия может превращаться обратно в материю, задолго до того, как прочёл об этом в трудах самих физиков. Точно так же из системы Гурджиева я узнал, что более плотные материи могут быть пронизаны более тонкими и более разумными материями — подобно тому, как губка может быть пропитана водой и растворёнными в этой воде газами. Эта последняя мысль объяснила мне многое из того, что прежде казалось необъяснимым. И всё же, хотя система Гурджиева рассматривала человека как машину, в своих воззрениях она не была вполне детерминистской, ибо учила также и тому, что если человек борется достаточно долго, он может перестать быть той машиной, какой был рождён. Иной способ выразить ту же мысль — сказать, что с помощью определённых методов человек может увеличить количество более тонких материй, которыми он пронизан, и благодаря этому достигает более высокого уровня бытия. Изучение идей Гурджиева с убедительностью наводит меня на мысль, что они были заимствованы из множества различных источников, некоторые из которых имели религиозную природу. Методы внутреннего развития, которым учила система, чрезвычайно напоминают методы, преподанные в индуизме и буддизме. В особенности это справедливо в отношении специальных упражнений, использовавшихся ради «самовспоминания» и для обретения более глубокого ощущения тела. И буддизм, и Гурджиев придают огромное значение необходимости тренировки внимания, а упражнения, рекомендуемые буддистами для развития Сатипаттханы, или осознанности (Mindfulness), столь же полезны и тем, кто борется за то, чтобы «вспоминать себя».
В силу этого сходства я убеждён, что Гурджиев очень многое почерпнул из индуистских и буддийских источников. После смерти Успенского многие из его последователей, включая меня самого, вошли в контакт с источником знания Успенского, а именно с самим Гурджиевым, и некоторых из нас чрезвычайно поразило то огромное значение, которое Гурджиев придавал состоянию тела.
Он дал нам специальные наставления и специальные упражнения для тренировки нашего внимания, для расслабления мышц и для вызывания в нас телесных ощущений — упражнения, которые были для нас совершенно новыми. Выполняя эти специальные упражнения, мы поняли, как важно осознавать своё тело в качестве предварительного условия для того, чтобы осознавать себя как единое целое. Всякий раз, когда Гурджиев говорил с нами о «самовспоминании», он повторял, что первым шагом к этому было осознание своего тела и тех ощущений, которые приходят к нам от нашего тела. Когда мы вновь поселились внутри своих тел после долгого отсутствия в них,
Закладка:
Гурджиев привёз из своих азиатских путешествий три различных явления: определённую систему идей, музыку и ряд особых Движений и танцев крайне сложного характера. Выполнять эти упражнения было очень трудно, поскольку конечностям танцоров часто приходилось двигаться в разных ритмах и в разных направлениях. Это означало, что любое блуждание внимания танцора с большой вероятностью повергало всё в состояние безнадёжного беспорядка. Чтобы ещё больше усложнить задачу тем, кто принимал участие в Движениях, нам иногда велели одновременно выполнять умственные упражнения, такие как счёт в обратном порядке или повторение про себя иностранных слов. Эти совмещённые упражнения не только помогали нам обрести больший контроль над нашим вниманием, но и служили тонкими показателями нашего внутреннего состояния. Они фиксировали малейшие колебания нашего внимания, подобно тому как медленно вращающиеся барабаны в физиологической лаборатории регистрируют неровное биение сердца животного.
Однажды мадам Успенская предложила мне принять участие в специальных занятиях по Движениям, которые тогда проходили в Лайне. Я согласился. Но задача, за которую я взялся, была отнюдь не лёгкой, ведь она означала поездку на машине примерно за двадцать миль за город в конце очень тяжёлого рабочего дня в Лондоне. Она также влекла за собой выполнение ряда чрезвычайно требовательных упражнений по прибытии на место. Много раз я испытывал искушение принять самые шаткие профессиональные отговорки за уважительные причины, чтобы не ехать в Вирджиния-Уотер в вечер упражнений. Я внушал себе, что могу понадобиться в больнице в каком-нибудь неотложном случае и окажусь недоступен. Были также признаки того, что собирается туман, а если он сгустится, то в долине Темзы наверняка будет очень плотным. Словом, я находил множество причин, чтобы остаться в Лондоне, но обычно мне удавалось им противостоять. Одним из удивительных открытий, сделанных после выполнения упражнений, было то, что вместо возвращения в Лондон совершенно изнурённым, как я ожидал, я ехал обратно за рулём настолько полным энергии, что у меня не было ни малейшего желания ложиться спать. Я не мог предложить никакого удовлетворительного объяснения тому заряжающему энергией действию, которое оказали на меня упражнения, и эта тема будет ещё раз рассмотрена в одной из последующих глав.
Для всякого начинания существует подходящий и неподходящий размер, и теперь Успенский стал сетовать на то, что число его лондонских последователей неудовлетворительно и что перед ним есть две альтернативы на выбор. Он мог либо сократить размер своих лондонских групп и вести более интенсивную работу с отдельными отобранными учениками, либо распахнуть двери на Уорик-Гарденс шире и привлечь больше людей к участию в Работе. Если бы он выбрал последнюю альтернативу и увеличил число своих последователей, то неизбежно изменился бы характер его работы, и ей пришлось бы придать новую форму. Что же ему было делать? В конце концов Успенский выбрал вторую из этих двух альтернатив, а это означало, что придётся найти помещение попросторнее, чем комната на Уорик-Гарденс. Успенский также пришёл к выводу, что необходимо организовать некое новое общество и подыскать для этого общества подходящее название, которое служило бы прикрытием для нашей настоящей деятельности. Многим из нас было очевидно, что Успенский всегда с некоторым опасением относился к позиции британских властей касательно его тайных собраний. После его опыта с российской полицией было вполне естественно, что он немного побаивался британской полиции. Он чувствовал, что существует вероятность того, что они могут заподозрить, будто он, русский и, предположительно, большевик, занимается коммунистической деятельностью.
Велось много споров о том, какое общество следует создать, чтобы обеспечить «фасад» для настоящей работы Успенского. Немало времени ушло и на то, чтобы найти подходящее название для упомянутого общества. В конце концов было решено, что, поскольку психология пользовалась в тот конкретный момент в Англии огромным авторитетом, было бы хорошим решением создать научное общество для изучения различных форм психологии, преподававшихся в разные исторические эпохи. Название, которое было предложено и позже принято для нового общества, представляло собой следующее неудобопроизносимое словосочетание — Историко-психологическое общество. Мало кому нравилось это название, и ещё меньше людей им пользовалось, но предполагалось, что оно сообщает публике о том, что мы заняты совершенно невинным изучением восточного учения о метемпсихозе, то есть изучением дальнейшей эволюции человека по линии сознания.
Со временем планы Успенского осуществились, и на смену дому на Уорик-Гарденс пришёл гораздо больший дом на Колет-Гарденс. Новые помещения включали две большие студии и ещё более просторный зал, способный вместить около трёхсот человек. Всё теперь делалось по-деловому. Устав Историко-психологического общества был составлен солиситором, и, чтобы развеять опасения Успенского насчёт полиции, я связался со Скотленд-Ярдом. Весьма понимающий инспектор пришёл ко мне на Харли-стрит. Он заверил меня, что полиция ни на мгновение и ни в малейшей степени не беспокоилась по поводу деятельности Успенского на Уорик-Гарденс, так что нам совершенно незачем что-либо предпринимать на этот счёт. Инспектор проявил действительно столь глубокое понимание, что наша встреча закончилась тем, что я пригласил его посетить одно из наших собраний, если он того пожелает. Он показался мне в высшей степени подходящим человеком для участия в деятельности нового Историко-психологического общества.
Дальнейшие планы расширения Работы теперь быстро продвигались вперёд. Был сформирован Исполнительный совет, который должен был курировать множество новых направлений деятельности, ожидавшихся в связи с учреждением Историко-психологического общества. Среди предложенных новых начинаний было проведение публичных лекций в зале с большей вместимостью, чем имелось в Колет-Гарденс. Были предприняты и некоторые предварительные шаги по созданию хорошей библиотеки, которая, несомненно, потребовалась бы, если бы мы приступили — как теперь намеревались приступить — к различным направлениям психологических и религиозных исследований. Некоторые энтузиасты заходили так далеко, что даже предсказывали появление «Историко-психологического журнала».
Но ни одному из этих грандиозных планов не суждено было продвинуться дальше, ибо великие силы и события космического масштаба медленно двигались к предопределённому
Закладка:
Человек стоял на пороге одной из своих периодических вспышек безумия — тех периодических приступов, которым Гурджиев дал название вспышек «взаимного уничтожения». Предварительная бредовая стадия одного из таких широко распространившихся припадков помешательства уже наступила, и теперь надвигалась следующая стадия полного психоза. Было очевидно, что политические лидеры целого ряда различных стран пассивно реагировали на неблагоприятные раздражители, получаемые ими из своего земного окружения, а возможно, и из мира планет. Они произносили привычные, вводящие в заблуждение предвоенные речи, в которых слова явно противоречили их делам. Всё ещё бормоча слова о мире, они спешно готовились к войне. Международная напряжённость нарастала, и все мы без тени сомнения знали, что вот-вот начнётся тяжелейший приступ «взаимного уничтожения».
Ждать нам оставалось недолго. Утром 3 сентября 1939 года я стоял в одиночестве на лужайке позади дома в Лайне и наблюдал, как дети обитателей и некоторых гостей дома карабкаются по тропинке, ведшей вверх от озера. Оно — то омерзительное и безумное, чего мы все ждали, — настало, и напряжение и чувство неминуемой катастрофы больше не нарастали, как прежде. Мы действительно находились в состоянии войны, и теперь ощущалось то чувство облегчения, которое всегда сопутствует первым раскатам долго угрожавшей грозы. Катастрофа действительно произошла, и её приходилось принять как мрачный факт. Несколькими минутами ранее я слушал тонкий, немузыкальный голос мистера Невилла Чемберлена, возвещавший суровую весть о том, что Великобритания и Германия теперь находятся в состоянии войны, и, словно желая окончательно донести этот факт до каждого из нас, издалека донёсся вой сирены. Это и было главной причиной того, почему я стоял там и наблюдал за спешившими от озера детьми. Они поднимались по этой тропинке, чтобы укрыться в доме, ибо вот-вот должен был начаться первый воздушный налёт этой войны.
Пока я стоял там, мой ум наполнился давними воспоминаниями. Прошло пятнадцать лет с тех пор, как Морис Николл на Харли-стрит впервые сделал мне то ошеломляющее сообщение о приближении войны, причём войны «в гораздо большем масштабе, чем когда-либо происходило прежде». И именно эти пророческие слова Гурджиева привели меня в соприкосновение с учением Успенского и послужили причиной того, что теперь, в этот самый миг, я находился здесь и наблюдал за детьми, спешившими от озера к дому. «Впереди нас ждут великие бедствия, К., — неожиданно объявил мне Морис на углу Уэймут-стрит и Харли-стрит. — Не потоп, как ты предполагаешь, К., а войны, революции и прочие мировые потрясения, причём в гораздо большем масштабе, чем когда-либо происходило на Земле прежде». И, наивно веря — как я верил тогда — в автоматический прогресс человечества, я отказался принять мрачные пророчества Гурджиева, обратив внимание Мориса на существование Лиги Наций и на формальное объявление человеком всех войн вне закона. Теперь я вспомнил, как Морис крепко сжал мою руку и твёрдо и упрямо произнёс: «Она не может работать, К. Через несколько лет Лиги Наций уже не будет существовать!»
Да и как могло быть иначе в мире спящих людей — людей, которые говорили одно, а делали другое? Могут ли вообще прекратиться войны, пока человечество продолжает жить на том чрезвычайно низком уровне сознания, на котором оно живёт? Почему «завтра» должно хоть чем-то отличаться от «сегодня» для людей, находящихся во власти стольких слепых и неконтролируемых сил?
Я посмотрел на последнего из детей, скрывавшегося в доме, и мне стало невыносимо стыдно за себя и за то поколение, к которому я принадлежал. Это мы, люди средних лет и предположительно ответственные, натворили столько бед, и именно с этих юных и прекрасных детей должна была быть взыскана плата за нашу глупость среднего возраста. Затем совершенно внезапно я вспомнил, что у меня есть долг перед этими самыми детьми и что я должен немедленно приняться за его исполнение. За день или два до этого в Лайн-Плейс в качестве меры предосторожности против возможной газовой атаки прибыло некоторое количество противогазов. Их прибытие оживило в моей памяти первую газовую атаку во Фландрии около двадцати лет назад, и я вспомнил жалкие попытки, предпринимавшиеся нами во Фландрии, чтобы защититься от того, что было тогда новым и совершенно варварским способом ведения войны. Тогда у нас не было ничего лучшего, чем носовые платки, пропитанные щелочной мочой, чтобы защищаться от сжигающих лёгкие газов гуннов. Но теперь у нас имелись превосходные приспособления, напоминающие рыльца, надеваемые на лица наших детей. Мы могли заявить, что добились определённого прогресса со времён Первой мировой войны, а именно прогресса в искусстве взаимного
уничтожения. Всё теперь повторялось. Люди, организовавшие Первую мировую войну, теперь готовились ко Второй мировой войне. Народы снова вели позиционные манёвры точно так же, как они маневрировали, когда я был ещё юношей. Произносились всё те же старые лозунги. Как выразился Хью Каллауэй в своём памфлете «Мост к всемирному человеку»:
Казалось, мы движемся по огороженному стенами круговому пути, который проходил сквозь тьму к свету и сквозь свет к тьме. Это напомнило мне некое подобие Внутренней кольцевой линии, где все стрелки, откуда пути вели в другие стороны, были скрыты огромными плакатами: «Продолжайте движение по кругу ради Справедливости, Свободы и Демократии». И мы были пассажирами, которых снова везли во тьму.1
Всё было точно так же, как накануне Первой мировой войны. Нас всех снова одурачивали этими истрёпанными старыми групповыми понятиями о Справедливости, Свободе и Демократии. Нет, поразмыслив ещё, я понял, что всё же не всё было одинаковым. Росло число молодых людей, которые больше не верили в эту огороженную стенами круговую систему, по которой мы все двигались. Эти молодые люди обрели более широкий кругозор и осознали, что если поступкам человека вообще суждено измениться, то перемена должна прежде всего произойти в самом человеке. Общий уровень сознания человека должен был хоть немного подняться. Иными словами, средство должно было быть духовным — в том смысле, в каком я теперь употреблял слово «духовный».
Что такое «духовное средство» и что мы подразумеваем под словом «дух»? Церковь никогда не
Закладка:
«сат-чит-ананда» (бытие-сознание и блаженство). Иными словами, это чистое сознание без мыслей, и, на мой взгляд, оно соответствует упомянутому в Евангелиях «миру, превосходящему понимание».
Планы, подготовленные в Лайне на случай начала войны, теперь были приведены в действие. Мадам Успенская заблаговременно распорядилась разместить как можно больше лондонских женщин и детей в главном доме в Лайне и в различных коттеджах, разбросанных по поместью. Она всегда чувствовала, что в Лайне они будут в большей безопасности, чем в Лондоне, и для их пропитания уже давно были сделаны основательные приготовления. Поблизости от дома была построена большая кладовая с бетонными стенами, и теперь она была битком набита окороками, сухофруктами, банками солёного масла, сахаром, овсянкой, мукой и всевозможными припасами. Когда люди задолго знают, как знали мы, что надвигается война, им нетрудно проявить предусмотрительность. Гурджиев предупреждал мадам о наступлении войны, и у неё уже имелся прошлый опыт подобных национальных катастроф. Она пережила хаос и террор большевистской революции 1917 года и знала, каково это — терпеть нехватку пищи. Поэтому в Лайне были сделаны обстоятельные приготовления к приближению войны. Её тщательно продуманные планы теперь приводились в исполнение в Лайне, и я, внезапно вспомнив о собственной ответственности за укрывшихся в доме детей, последовал за ними, чтобы исполнить свой долг — научить их надевать на лица эти похожие на свиные рыла придатки. Ну и кашу же мы, взрослые, заварили в мировых делах!
Как бы мы ни были подготовлены к началу войны, нам становилось всё труднее и труднее продолжать Работу в Лондоне и Вирджиния-Уотер. Сначала встречи проходили в Колет-Гарденс, но по мере того как воздушные налёты учащались и становились всё более ожесточёнными, они устраивались всё реже и реже. Деятельность в Лайне тоже пришлось серьёзно сократить. В конце концов этой деятельности стало так мало, что Успенский и мадам Успенская решили, что для них будет гораздо лучше покинуть Англию и отправиться в Америку, где Работа всё ещё была возможна. В результате мадам Успенская и те, кто имел возможность сопровождать её, отплыли в Нью-Йорк. Три недели спустя за ней последовал и муж. У Успенских был лишь один мотив в жизни, а именно продолжение Работы, и поскольку в Англии это было уже невозможно, у них не оставалось иного выхода, кроме как отправиться в другое место. С отъездом Успенских и рассеянием группы Работа в Англии практически прекратилась.
Как же я боялся этого слова «группа» пятнадцать лет назад, когда Морис Николл сказал мне, что в Кенсингтоне есть группа людей и что они заняты работой по строительству ковчега. Теперь, обладая лучшим знанием символического значения слова «ковчег», я осознал, насколько необходимыми становятся такие вещи, как ковчеги и группы, когда «воды потопа покрыли землю и всё пребывало в состоянии смятения». Было облегчением встречать
время от времени людей Работы и обсуждать с ними идеи Работы. Я провёл несколько небольших встреч в своём доме на Харли-стрит, которые во всяком случае помогли мне и, быть может, также помогли тем, кто их посещал.
X
СМЕРТЬ УСПЕНСКОГО
Военные годы тянулись медленно для тех, кто остался в Лондоне. Время от времени из-за Атлантики до нас доходили обнадеживающие вести. Мы слышали, что в Нью-Джерси была куплена ферма и что там развернулась разнообразная деятельность. Мы также узнали, что встречи проводились как в Нью-Йорке, так и в доме в Мендхеме в Нью-Джерси. Американцы, по-видимому, проявляли интерес к Работе, и многие из них присоединялись к группе Успенского в Нью-Йорке. Затем до нас дошли менее благоприятные известия о том, что мадам Успенская была больна, да и сам Успенский далеко не здоров.
Минул еще один год, и затем совершенно внезапно безумие, которое Вельзевул, главный персонаж книги Гурджиева «Всё и вся», называет процессом периодического взаимного уничтожения, прекратилось. Теперь мы получили письмо, в котором говорилось, что, поскольку Успенский вскоре возвращается в Англию, помещение на Колет-Гарденс в Лондоне следует подготовить к встречам. Это известие принесло всем огромное облегчение, ибо нам приходилось считаться с вероятностью того, что Успенские никогда больше к нам не вернутся. Восточное учение, которое Гурджиев привез в Россию, могло тогда угаснуть в Англии, так что от него не осталось бы ничего, кроме ряда быстро тающих воспоминаний о встречах Успенского. Ни одна из идей системы еще не была зафиксирована в виде книги, а раз так, они могли быть навсегда утрачены для западного мира. Поскольку мы сами извлекли столь огромную пользу из ясного изложения Успенским идей Гурджиева, мы чувствовали, что это было бы в высшей степени прискорбно. Во что бы то ни стало нужно было сделать что-то, чтобы это предотвратить. Мы сознавали, что Гурджиев, источник всех этих ценных идей, был еще жив, но теперь он, должно быть, уже очень старый человек и может умереть в любой момент. Ситуация казалась крайне критической для Работы.
Поэтому мы почувствовали огромное облегчение, когда пришло письмо, сообщавшее, что Успенскому теперь гораздо лучше и что примерно через три недели он прибудет в Англию. Затем пришла весть, что он отплыл и в определенный день прибудет в Саутгемптон. В доках Саутгемптона его встречал автомобиль, и оттуда его отвезли прямо в Лайн-Плейс и разместили в его прежних комнатах. Но вернувшийся к нам Успенский был не тем Успенским, которого мы знали прежде. Он постарел на много лет, как умом, так и телом, да и другие перемены произошли в нем.
Три или четыре недели спустя в большом зале на Колет-Гарденс состоялись встречи. Успенский предложил задавать вопросы, и ответы, которые он на них давал, казалось, указывали на две вещи. Первая заключалась в том, что он, по-видимому, был глубоко разочарован результатами, полученными в Лондоне от Работы, и намеревался теперь внести в нее радикальные изменения. Нам было столь же очевидно и то, что Успенский вряд ли сможет осуществить то, что намеревался сделать. Было бы преувеличением сказать, что Успенский был сломленным человеком, но мне он казался человеком, утратившим весь свой прежний энтузиазм и былую энергию.
Я виделся с ним несколько раз — как на официальных встречах на Колет-Гарденс, так и во время частных бесед в его комнате в Лайн-Плейс. Эти личные беседы с
Закладка:
Какие основания были у Успенского для такого пессимизма? Все мы были в неоплатном долгу перед этим добросовестным человеком, который с таким терпением и ясностью излагал нам идеи Гурджиева. Я уважал его и восхищался им, но у меня никогда не было с Успенским тех теплых отношений, какими я позже наслаждался в общении с Гурджиевым. Мое общение с Успенским напоминало общение ученика шестого класса и префекта со своим директором школы. Мы вместе обсуждали школьные дела, сдержанно и благожелательно, но мы никогда не встречались просто как два человека. Наши отношения так и остались безличными, какими установились много лет назад, когда я нанес ему тот официальный визит на его съемной квартире на Гвендир-роуд. Я придерживаюсь мнения, что это была скорее моя вина, чем его, ибо я никогда не предпринимал сознательных усилий, чтобы пробиться сквозь барьер между нами. И я также никогда не засиживался с Успенским в Лайн-Плейс до ранних утренних часов за бутылкой вина, как поступали многие другие, и тем самым не вкусил той свободы, какую вино дарует тем, кто страдает слабостью внутреннего учитывания. Это, несомненно, улучшило бы мои отношения с ним, и теперь я сожалел о своих воздержанных привычках.
Еще один факт, который был для нас очевиден, состоял в том, что мысли Успенского в то время были очень заняты темой «вечного возвращения» и воспоминаниями, которые могли сохраняться от прежних кругов существования. Теория «вечного возвращения» всегда представляла огромный интерес для обоих Успенских. Она основывалась на идее о том, что наши жизни описывают круги в четвертом измерении времени и что точка смерти совпадает с точкой нового рождения. Эту теорию обычно приписывают Ницше, однако она существовала задолго до того, как Ницше популяризировал ее в своих трудах. Упоминания теории «вечного возвращения» можно найти в книге Иустина Мученика «Диалог с Трифоном-иудеем». В этом сочинении Иустин Мученик делает следующее замечание о некоторых философах:
Они утверждают, что всегда будет происходить одно и то же, и далее — что вы и я снова будем жить точно таким же образом, не сделавшись ни лучше, ни хуже.
Это замечание введено Юстином Мучеником совершенно мимоходом в некое обсуждение, без каких-либо комментариев с его стороны.
Успенский довольно подробно рассматривал тему «вечного возвращения» в своей книге «Новая модель Вселенной». Он рассказывает нам, что у него самого порой возникала убеждённость: «Всё это уже происходило со мной прежде». Убеждённость, которую испытывали многие люди. Он описывает, как очень сильно переживал это чувство в детстве. Он рассказывает об одном раннем случае, когда это произошло. Это случилось, когда они с матерью вместе осматривали здание, где позже должна была разместиться школа Успенского. Они шли вместе по длинному коридору, и мать пожаловалась, что не знает, куда им нужно идти, чтобы найти кабинет директора. Но мальчик Успенский знал. Он сказал матери, что чуть дальше по коридору они найдут переход, по которому им придётся спуститься. В конце этого перехода будут две ступеньки и окно в стене, сквозь которое они смогут увидеть лилии, растущие в саду директора. И его мать обнаружила в точности то, что предсказал её маленький сын, включая вид лилий, растущих в саду директора.
Успенский использует идею «вечного возвращения» как тему своего единственного романа «Странная жизнь Ивана Осокина». В течение последних нескольких недель жизни Успенского эта теория возвращения, по-видимому, приобрела для него огромное значение. Он часто говорил о ней с теми, кто ежедневно общался с ним, и настаивал на том, чтобы его возили на машине по всем домам, в которых он жил или бывал со времени своего первого приезда в Англию. Как ни был Успенский утомлён, он предпринимал долгие поездки на автомобиле в Севенокс, в Хейз и в отдельные деревушки, которые знал прежде, например в деревню Сидлшем, где был коттедж у Мориса Николла. Казалось, он хотел прочнее запечатлеть эти ориентиры прошлого в своей памяти, чтобы суметь вспомнить их «в следующий раз». Он также упоминал о возможности установить контакт с Работой «в следующий раз» на гораздо более раннем этапе. Некоторые из нас вспоминали, как он однажды заметил, что если бы человек мог припомнить происходившее прежде и если бы развил в себе хотя бы малую толику воли, он сумел бы изменить весь ход своего следующего возвращения. Очевидно, было нечто такое в жизни Успенского, что он горячо желал изменить в следующем возвращении.
Завершив утомительную задачу — вновь побывать во всех местах, которые он знал прежде, — Успенский удалился в свою комнату в Лайн-Плейс и больше уже по-настоящему её не покидал. Я знал, что Успенский был разочарован тем, что ему не удалось установить никакого прямого контакта с какой-либо «школой» в результате известности, вызванной появлением его новой книги «В поисках чудесного». «Как интересно будет, если теперь, благодаря публикации моей книги, нам удастся наладить контакт с эзотерической школой». Это замечание он сделал мне вскоре после выхода в свет «Новой модели Вселенной». Но, увы, никаких необычных писем или посетителей в Лайн-Плейс не появилось, и неудача с установлением контакта с эзотерической школой явно была для него разочарованием.
В последний раз я видел человека, которому был столь многим обязан, за два дня до его смерти, но он был тогда настолько болен, что между нами прозвучало лишь несколько слов. Думаю, он отдавал себе отчёт в том, что, хотя я и принимал всё, что он говорил мне об учении Гурджиева, теорию возвращения я отвергал. Как и все прочие ответы, предлагаемые на трудную загадку рождения, жизни и смерти, идея «вечного возвращения» не может обсуждаться или оспариваться простым образом. Это загадка, которая очень тесно связана с великой проблемой времени, и всё, что я лично могу сказать о теории «вечного возвращения», — это то, что она никогда не привлекала меня ни эмоционально, ни интеллектуально. По этой причине я теперь навсегда выбросил её из головы.
В русской церкви на Пэлас-роуд была отслужена панихида по Успенскому — служба, на которой присутствовали все его последователи, жившие в Лондоне или поблизости. Чувства, преобладавшие во мне во время этой службы, были чувствами глубочайшей благодарности. Успенский научил
Закладка:
Означала ли смерть Успенского, что Работа в этой стране подошла к концу? Именно этот вопрос мы все теперь себе задавали. Это была проблема, которую необходимо было обсудить, и чем скорее, тем лучше. Успенский никогда не делал никаких распоряжений о продолжении своей работы после смерти. И, как я уже говорил ранее, при жизни он никогда не передавал никому другому никаких своих обязанностей. Из-за этого теперь не было никого, кто обладал бы достаточным авторитетом даже для того, чтобы созвать собрание.
Затруднение, в котором мы оказались, удалось преодолеть, приведя в действие Историко-психологическое общество. Его Совет собрался, поговорил, рассмотрел всю ситуацию и не пришёл ни к какому окончательному заключению. Затем кто-то внёс очень разумное предложение. Он указал, что старшим человеком в Работе теперь и единственным человеком, обладавшим хоть каким-то авторитетом, была мадам Успенская. Почему бы не отправить ей письмо или, если потребуется, посланца с просьбой о совете? Очевидно, для Совета Историко-психологического общества это было самым мудрым поступком, и мы так и сделали. Мы отправили мадам Успенской письмо, и две недели спустя пришёл её ответ. Поскольку точный смысл письма всё ещё вызывал сомнения, мы решили отправить двоих посланников в Америку и ожидали их возвращения так терпеливо, как только могли. Ответ из Америки был получен две недели спустя. Он оказался настолько сильнодействующим, что, как и многие действия мадам, разделил членов Совета надвое.
Её послание состояло из следующих семи слов: «Установите связь с Гурджиевым в Париже». «Как захватывающе!» — такова была моя собственная немедленная реакция на него. Но, к сожалению, нашлись члены Совета, придерживавшиеся противоположного мнения. Они считали, что было бы актом нелояльности и даже предательства установить теперь связь с человеком, с которым по той или иной причине Успенский расстался много лет назад. К счастью, были люди, видевшие происходящее в совершенно ином свете. Никто не знал, почему Успенский окончательно разорвал все связи с Гурджиевым, и знать это было не нашим делом. Имелось немало вещей куда более важных, чем эта, и тот факт, что Гурджиев являлся первоисточником всего нашего учения, был одной из них. Второй причиной для установления связи с Гурджиевым было то, что мадам Успенская, теперь старшая из оставшихся в Работе, поручила нам сделать это. У меня не было ни малейших сомнений в том, что это правильный для нас поступок, и я намеревался совершить его, даже если поездка в Париж означала бы потерю некоторых из моих старейших друзей. Чего я лично хотел превыше всего прочего, так это продолжать изучение «системы», а для этого мне пришлось бы отправиться в Париж. Поэтому я поеду в Париж, даже если Гурджиев окажется самим дьяволом, каковым, похоже, считали его некоторые.
XI
УЛИЦА ПОЛКОВНИКОВ РЕНАР
Письмо, которого мы ожидали, пришло через несколько дней. Оно было от Обри Уолтона, одного из двух посланников, которых мы ранее отправили в Америку, когда смысл ответа мадам Успенской вызывал сомнения. В письме говорилось, что чем скорее мы присоединимся к нему, тем лучше. Несколько человек уже прибыли в Париж, и ожидалось прибытие ещё многих. Получив от нас известие, он забронирует нам номера в мотеле «Белфаст». Ответная телеграмма была отправлена немедленно, и на следующий день, то есть 2 октября 1948 года, мы с женой уже скользили вниз по тёмной спирали в направлении мерцающих огней аэродрома Ле-Бурже. Спираль выпрямилась, земля поднялась нам навстречу, и с мягчайшим, едва ощутимым толчком мы обнаружили, что мчимся по посадочной полосе к ярко освещённому ангару.
Мы были в Париже, на пороге великого приключения — встречи с человеком, ставшим для нас легендарной фигурой, — Гурджиевым! Как часто в прошлом мы размышляли о том, каким он окажется, если нам когда-нибудь доведётся встретиться с ним, и вот теперь, буквально через несколько часов, нам действительно предстояло встретиться. Как он нас примет? Правдивы ли все те истории, что о нём рассказывали? Нет, это было маловероятно. Истории, рассказываемые о человеке столь незаурядном, каким был Гурджиев, очень редко бывали правдивыми, и я не собирался обращать внимание на все эти сплетни и даже клевету, которые доводилось о нём слышать. Даже если бы он был самим Дьяволом, не было причин, по которым мне не следовало бы с ним встретиться. Всё, что благоразумно следовало бы сделать, будь Гурджиев Дьяволом, — это выбрать ложку подлиннее во время ужина с ним! Я был готов ко всему, а также глубоко верил в суждение мадам Успенской и в её здравый смысл.
Мы добрались до Парижа слишком поздно, чтобы в тот вечер могло произойти что-либо, кроме ужина и раннего отхода ко сну. На следующее утро нам предстояло встретиться с Обри Уолтоном, и это должно было быть чрезвычайно интересно, ведь он провёл в Париже уже больше недели и мог рассказать нам много интересного.
Э. В. Лукас пишет в одной из своих книг о путешествиях, что:
. . . удовольствие въезжать и вновь въезжать в Париж вечером сравнимо лишь с удовольствием выйти на улицу следующим утром, навстречу искрящемуся парижскому воздуху, снова вдохнуть острый парижский аромат и впитывать чужеземный облик этого места.
Следующим утром Париж в полной мере оправдал это описание, когда мы отправились на встречу с Уолтоном в кафе на авеню Ваграм, в нескольких сотнях ярдов от Триумфальной арки. Он уже был в кафе, когда мы пришли, и, как мы и ожидали, ему было что нам рассказать. Он начал с того, что Гурджиев очень дружелюбно принял его по прибытии в Париж из Америки. С тех
Закладка:
Затем Уолтон кратко изложил нам историю того, что происходило с Гурджиевым за последние двадцать лет, то есть с тех пор, как они расстались с Успенским. Он рассказал нам, что в 1924 году Гурджиев посетил Америку и организовал там то, что можно было считать отделением Института гармонического развития человека. Гурджиев также привёз в Америку группу последователей, прекрасно обученных Движениям, и с их помощью провёл весьма успешную публичную демонстрацию Движений и танцев. Впоследствии Гурджиев вернулся в Фонтенбло с намерением возвратиться в Америку в следующем году, взяв с собой людей для исполнения особых Движений. Но вскоре после его возвращения во Францию произошла тяжёлая автомобильная авария, и это помешало ему осуществить прежние планы. Гурджиеву потребовалось больше года, чтобы оправиться от полученных в аварии травм, и, пока он лежал в постели, мучительно борясь за возвращение к здоровью, он решил, что в будущем его работа должна будет принять иную форму. Устную передачу его идей придётся сократить, а его учение должно быть воплощено в серии книг, написанием которых он теперь непосредственно занимался. У Гурджиева никогда не было личного желания писать, но авторство было навязано ему обстоятельствами. Придя к этому решению — что он должен писать, — Гурджиев принялся за новую задачу с характерной для него энергией. Он писал везде, где бы в то время ни оказывался: у себя в квартире, в кафе или в машине, которую часто можно было видеть стоящей у обочины дороги во время одной из его многочисленных дальних автомобильных поездок. Прежде последователи Гурджиева имели к нему лёгкий доступ, но теперь, застав его сидящим в одиночестве в кафе, они никогда не могли быть уверены, занят ли он написанием книги или свободен для беседы.
После десяти долгих лет работы Гурджиев почти завершил две свои книги. Предполагался также и третий труд, но он должен был стать доступным лишь определённым избранным людям. Его первая книга была странным аллегорическим произведением под названием «Рассказы Вельзевула своему внуку», однако теперь она более известна по своему подзаголовку — «Всё и вся». Она называлась «Всё и вся» потому, что, подобно устному учению Гурджиева, эта книга содержала множество различных идей, соединённых во всеобъемлющее целое. Во «Всём и вся» Гурджиев использует древнюю легенду о Вельзевуле — предание о том, что Вельзевул был вынужден искупать проступок, совершённый в юности, скитаясь на склоне лет по самым отдалённым и глухим областям вселенной. В этих бесконечных странствиях его сопровождали его любимый внук Хасейн, а также его личный слуга, старик Ахун. Вместе они путешествовали по вселенной на космическом корабле и посетили в своих бесконечных странствиях множество планет, включая ту злополучную и очень далёкую планету — Землю. Внук Вельзевула Хасейн описан в книге как проявляющий особый интерес к обитателям Земли, и он задаёт деду множество вопросов об их странном поведении. Он спрашивает: «В чём смысл этих периодических вспышек взаимного уничтожения, происходящих среди этих странных земных существ, — вспышек, которые они называют словом „война“? Что пошло настолько не так в их эволюции, что они ведут себя не так, как любые другие трёхмозгные существа, обитающие в нашей великой вселенной?» Ответы, которые Вельзевул даёт на подобные вопросы, предоставляют автору возможность изложить трагическую историю человеческого рода. Вельзевул говорит Хасейну, что всё это произошло из-за великой ошибки — наделения людей органом под названием Кундабуфер, заставляющего их видеть всё в перевёрнутом виде. Сам Гурджиев описывает свою книгу как «объективно беспристрастную критику жизни человека». Он объясняет, что его цель при написании этой книги — «беспощадно, без какого бы то ни было компромисса разрушить в мышлении и чувствах читателя веками укоренившиеся в нём верования и взгляды обо всём существующем в мире».
До нашего приезда в Париж мы совершенно ничего не слышали о литературных трудах Гурджиева, но теперь Обри сказал нам, что, по всей вероятности, на некоторых встречах в его квартире будут проходить чтения машинописи первой книги Гурджиева. Он предупредил нас, что эти чтения часто длятся около двух часов, а затем нас, по всей вероятности, попросят остаться на обед или на ужин. Он добавил: «И мне лучше рассказать вам об этих трапезах, ведь новичкам они порой даются довольно трудно. Но, разумеется, со временем ко всему привыкаешь, и даже к трапезам в квартире Гурджиева».
«Почему же трапезы там должны быть трудными? — спросил я. — Разве там так плохо готовят?»
«Нет, и готовка, и еда превосходны, — ответил Уолтон. — Гурджиев иногда сам готовил еду, и он хороший повар».
«В чём же тогда трудность?» — «Видите ли, съедать приходится огромное количество. Кроме того, нужно очень много пить, и Гурджиев постоянно жалуется, что люди, приезжающие в Париж из стран с карточной системой, вроде Англии, утратили способность есть и пить. Вам, К., пить будет особенно трудно, ведь вы человек довольно воздержанный, не правда ли?»
«Он вообще ничего не пьёт», — ответила моя жена. — «Для Гурджиева это не будет иметь никакого значения, — сказал Обри. — Он русский, а водка — национальный напиток русских. Единственный выбор, который у вас будет, — это выбор между красной или белой водкой».
«Или арманьяком, если вы предпочитаете его».
«Довольно мрачно, — негромко заметил я. — Полагаю, это необходимо?»
«Это совершенно необходимо, — твёрдо ответил Обри. — Видите ли, есть веская причина, почему гости обязаны пить, совершенно помимо того факта, что обычай пить за здоровье играет важную роль в русском гостеприимстве. Через руки Гурджиева в этой квартире проходит великое множество людей, и если они выпьют рюмку-другую, то становятся гораздо более „открытыми“, и под этим я имею в виду, что Гурджиеву гораздо легче разглядеть их после того, как они выпьют рюмку-другую.
Закладка:
«Каковы же правила Гурджиева относительно выпивки?» — спросил я. — «Во время трапезы провозглашается целый ряд различных тостов, и, кажется, правило Гурджиева состоит в том, что одной рюмки водки или бренди должно хватать на три тоста. После того как вы их выпьете, вашу рюмку нужно наполнить снова. Для женщин делается поблажка: шесть тостов на каждую рюмку водки или бренди».
«Нелегко придётся, — сказал я. — Но почему же тостов так много? За чьё здоровье мы пьём?»
«Полагаю, вряд ли кто-то из вас двоих уже много знает о различных человеческих типах?» — сказал Обри, глядя на нас и приподняв брови.
Мы покачали головами, и он продолжил: «Что ж, существует целая наука о типах, и, судя по всему, наука тоже чрезвычайно древняя. Гурджиев утверждает, что её изучали ещё в древнем городе Вавилоне. Мы пьём за различные типы людей — предполагается, что их около двадцати трёх. Каждому также предложат выбрать тип, к которому он сам принадлежит».
«А если он не знает?» — «О, он просто выбирает тот, который, как ему кажется, подходит ему больше всего. Сделав это, он сообщает распорядителю церемоний о том типе идиота, к которому, по его мнению, принадлежит сам».
«Идиот? Вы сказали „идиот“?» — «Да, „идиот“, но в квартире Гурджиева мы используем греческое слово „idios“ в его изначальном смысле, а не в приобретённом значении. Греческое слово „idios“ на самом деле означает „свой собственный“, и в данном случае это означает „свой собственный тип“. Но нам пора расплатиться с официантом, потому что нам уже нужно возвращаться в отель. Мы отправляемся в квартиру Гурджиева в 12 часов».
Шесть или семь последователей Успенского ожидали нашего возвращения в холле отеля «Белфаст», и теперь, когда вся группа была в сборе, мы все направились по авеню Карно в сторону квартиры Гурджиева на улице Колонель-Ренар. Он жил на первом этаже типичного парижского многоквартирного дома, и когда мы пришли туда, Обри постучал рукой в дверь. Её почти сразу же открыла привлекательная девушка лет семнадцати. Мне почему-то показалось вполне уместным, что мы попадаем в жилище Гурджиева, постучав в дверь, а не позвонив в звонок. Стук — знак куда более «личный», чем нажатие кнопки или дёргание за проволоку, и этот «личный» оттенок теперь подчёркивался той, кто открыл нам дверь. Лиз — так звали девушку — улыбнулась нам; похоже, она знала многих из присутствующих. Нас впустили в крошечную прихожую, уже переполненную людьми, пришедшими незадолго до нас. Затем Лиз на мгновение тихо исчезла и почти сразу же вернулась с ключом в руке. Им она отперла дверь комнаты, выходившей прямо в прихожую, и мы вошли туда. Какая же это была странная, беспорядочная комната! Необычное и причудливое смешение мебели, странное собрание картин и беспорядочная расстановка всего в комнате придавали ей вид скорее «лавки старьёвщика», нежели частной квартиры. Я огляделся вокруг, но по увиденному совершенно невозможно было составить какое-либо представление о характере хозяина квартиры. С левой стороны крошечной прихожей коридор вёл в другие комнаты, и оттуда теперь доносились звуки, будто на кухне кто-то переставлял кастрюли и сковородки. По всей квартире стоял запах, не похожий ни на французский, ни на английский, — аромат, вызвавший в моей памяти воспоминания о каком-то восточном базаре. Я почувствовал себя так, словно вновь перенёсся на Цейлон, и тут же внезапно понял, в чём разгадка. Вся квартира была пропитана запахом пряностей.
Войдя и осмотрев комнату, мы сели либо на стулья, либо на одну из множества стоявших там маленьких деревянных табуреток. Те, кто пришёл раньше, уже примостились на этих табуретках и показались мне похожими на дрессированных тюленей, ожидающих появления своего дрессировщика. После чего должно было начаться представление. Я устроился на табуретке, стараясь держаться как можно устойчивее, и огляделся вокруг. Слева от меня стоял большой застеклённый шкаф, чьи полки были плотно уставлены фарфоровыми безделушками — без сомнения, ценными, но чересчур вычурными, чтобы прийтись мне по вкусу. Но больше фарфоровых безделушек внутри шкафа моё внимание привлекла кучка кукол на нём, одетых в крестьянские костюмы разных народов Европы. Противоположный угол комнаты целиком занимала огромная конструкция из зеркал и маленьких позолоченных полочек, на которых покоилось множество крошечных фигурок. Любой ребёнок пришёл бы в восторг от такого предмета мебели, ведь его зеркальные полочки были заполнены весёлыми маленькими фигурками. Там были мужчины и женщины, ехавшие в санях, запряжённых лошадьми; были всадники, скачущие во весь опор с обнажёнными саблями; были арабские шейхи, нубийские верблюды и множество других фигурок в придачу к танцовщицам. Какая это была очаровательная компания, и, пока я разглядывал их, я то и дело открывал для себя какого-то нового интересного персонажа. В это время дня разглядеть их всех было трудно, потому что их великолепный мир позолоты и красок находился далеко от окна и был погружён в полумрак. Но мне было ясно, что стоит повернуть определённый выключатель, как вся эта конструкция засверкает десятками и десятками крошечных лампочек. Мне не удалось закончить осмотр этого потенциально сверкающего мира зеркал и позолоты, потому что в комнату вошёл Беннетт, держа в руке то, что, как я понял, было главой из первой книги Гурджиева. Было очевидно, что предстоит чтение из книги «Всё и вся» («All and Everything»). Беннетт сел на стул, включил торшер и принялся читать.
В ходе чтения дверь, ведущая в прихожую, изредка открывалась, чтобы впустить кого-то из опоздавших, но через час после начала чтения произошло нечто куда более важное. Мое внимание и прежде то и дело отвлекалось от чтения на дверь, но теперь, в этот раз, оно так и осталось прикованным к ней. Дверь слегка приоткрылась, и кто-то разглядывал нас из прихожей. Кто же смотрел на нас? Затем очень тихо и незаметно господин Гурджиев вошел в комнату и сел на единственный свободный стул. Это никоим образом не мог быть кто-то другой, кроме Гурджиева, ведь я уже видел его фотографии прежде. Он оказался немного ниже ростом, чем я ожидал, но в остальном был почти таким, каким я представлял его себе по фотографиям. Нет, одну черту Гурджиева я в своем воображении все же преувеличил — «темные пронзительные глаза», на которых Морис Николл делал такой упор. В тот миг
Закладка:
Чтение продолжалось еще около получаса, но мои мысли уже оставили Вельзевула и его странствия; они были заняты лишь человеком с примечательной головой и размашистыми усами — человеком, сидевшим всего в нескольких ярдах от меня. Итак, это и был Гурджиев — человек, который в юности покинул свой дом и исчез с группой избранных спутников в дебрях Центральной Азии на двенадцать лет в поисках истины. И что было еще важнее для всех нас — это то, что он и его товарищи по поискам действительно нашли то, что искали, и принесли с собой знание величайшей ценности не только для них самих, но и для нас. Я смотрел на фигуру на стуле так, как читатели восточных сказок смотрели бы на Гаруна аль-Рашида, предстань этот романтический персонаж внезапно перед ними. Сколько чудесного мог бы поведать мне Гурджиев, если бы мне было позволено прервать чтение «Вельзевула» и задать ему вопросы о его путешествиях, которые мне так хотелось ему задать.
В конце концов чтение прервал сам Гурджиев; он заговорил с нами, но вовсе не так, как я себе это представлял. «Патрон, — сказал он, слегка проведя рукой по чуть выступающему животу, — требует больше внимания, а патрон — персона очень важная. С ним надо обращаться с величайшим почтением, и сейчас он просит, чтобы его покормили. Поэтому я приглашаю всех вас на обед». Поднявшись со стула, не добавив больше ни слова, Гурджиев бесшумно покинул комнату.
Крошечная прихожая квартиры была теперь снова битком набита людьми, так что передвигаться в ней стало еще труднее, чем прежде. Но, услышав, как назвали мое имя, я проложил путь сквозь толпу для себя и своей жены. Нас звала мадам де Зальцман; она показывала всем нам, куда садиться. Гурджиев уже находился на своем обычном месте, сидя со скрещенными ногами на небольшом диванчике во главе стола. Мадам де Зальцман указала мне, что я должен сесть напротив него через стол. С легким чувством неловкости я опустился на стул, на который она указала. В столовую протискивалось все больше людей, и те, кому не досталось места за главным столом, разместились за маленькими приставными столиками, расставленными по периметру комнаты. Несколько менее удачливых гостей стояли, прислонившись спиной к стенам столовой, и было поразительно, как стольким людям удалось поместиться в таком небольшом пространстве. Когда все — со стульями или без — втиснулись на свои места, был подан знак, и образовался живой конвейер, протянувшийся поверх голов от кухни до столовой. С его помощью блюда к обеду и тарелки быстро переправлялись над головами, из кухни к обеденному столу.
Гурджиев снял с головы свой «калмак» с врожденным достоинством монарха, снимающего корону, и этот восточный головной убор теперь покоился на диване рядом с ним. Затем он выбрал стоявшую на столе большую миску и принялся готовить угощение из лакомых кусочков для своих гостей. В миску пошли нарезанные огурцы, соленья, красный перец, лук, кусочки хлеба и целый ряд неведомых добавок, извлеченных из бутылок и плошек без надписей. Свое странное варево Гурджиев завершил тем, что щедро сдобрил его сметаной. Затем смесь перемешивалась и время от времени пробовалась на вкус — точно так же, должно быть, древние аптекари готовили и пробовали свои «эликсиры жизни». Это было совсем не то блюдо, которое меня лично привлекало или к которому я привык, поскольку я питал инстинктивную приязнь к более простой и традиционной пище. Поэтому я предвидел, что проглотить смесь Гурджиева мне будет весьма непросто, однако это вряд ли могло сравниться с тем вкусовым подвигом, коим было бы проглатывание водки, которой мне полагалось все это «запивать». Я принял свою порцию этого странного варева с настолько благодушным видом, насколько только мог собраться по такому случаю.
Настал момент приступать к еде, и церемониймейстер, сидевший слева от Гурджиева, оглядывал собравшихся, удостоверяясь, что каждый бокал полон — либо водкой, либо арманьяком. Я начал с того, что отделил некоторые странные кусочки от смеси, поставленной передо мной, и с удовлетворением обнаружил, что сметана, в которую они были погружены, оказывала смягчающее действие на наиболее едкие ингредиенты блюда. Утешением мне послужил и тот клинический факт, что жиры способны поглощать определенное количество алкоголя. Это должно было защитить слизистую оболочку моего желудка от раздражающего действия водки.
Каким необыкновенным человеком был Гурджиев. Снятие его «калмака» открыло всё великолепие его высокой куполообразной, чисто выбритой головы. Следующей характерной чертой головы Гурджиева, которую я отметил, было то, что, хотя он и утверждал, будто ему больше восьмидесяти лет, его лицо было почти полностью лишено морщин. Это было безмятежное и гладкое лицо, и это было лицо, также заряженное огромным количеством энергии и ума. Во многом оно напоминало мне головы фигур лоханей, которые произвели на меня столь глубокое впечатление, когда незадолго до начала войны я посетил китайскую выставку в Лондоне. Затем я посмотрел на руки Гурджиева и отметил, что, несмотря на его возраст, его пальцы никогда не дрожали и не совершали неловких движений. У меня была прекрасная возможность изучить его руки, ибо они были непрерывно заняты приготовлением «лакомых кусочков» для его гостей. В тот момент Гурджиев чистил яблоко, и я заметил, что он снимал с плода кожуру с уверенностью и мастерством хирурга, занятого тонкой пластической операцией. Он точно знал, что нужно делать, и делал это без сомнений и колебаний. Он превосходно владел своим телом и его движениями.
Моё пристальное изучение человека, которому я был столь многим обязан и которому мне предстояло быть обязанным ещё больше, было прервано тем, что его взгляд обратился в мою сторону. Он спросил меня, правда ли то, что я врач. Услышав подтверждение, он сказал мне, что всегда проявлял огромный интерес к медицине и что ему действительно доводилось действовать в качестве врача в чрезвычайных обстоятельствах — например, когда в Персии началась эпидемия холеры и когда в Китае разразилась чума.
«Но почему, — поинтересовался он, — вы не едите больше? Вам не нравится блюдо?»
«Нет, дело не в этом, — начал я отвечать. — Всё дело в том, что, только что прибыв из Англии...»
«Ах да. Вы из Англии, а англичане привыкли к военным пайкам. Они больше вообще ничего не способны есть. В Англии люди продолжают голодать, а когда приезжают в Париж, то клюют тут и
Закладка:
Гурджиев был способен ввернуть в одну фразу столько же языков, сколько кусочков еды он бросал в блюдо. Он мог с одинаковой лёгкостью говорить на разговорных языках Франции, Англии, России и Италии. Ни на одном из этих языков он не говорил по-настоящему хорошо, но на всех из них изъяснялся с лёгкостью и щедро пересыпал свою речь множеством метафор. Его пристрастие к метафорам стало очевидным для меня в этот первый день нашей встречи, ибо сейчас он высказал следующее наблюдение: «Если вы съедите то, что я вам дал, а затем выпьете немного этой хорошей красной водки, для вас это будут розы, розы на всём пути. Но если вы примете одно, не приняв другого, тогда это будут не розы, а одни лишь шипы».
Водка была ужасающе крепкой, и вскоре моя внутренняя жизнь и окружающая комната пришли в неприятное движение. Я был вынужден время от времени напоминать себе, где я нахожусь и что делаю. Я твердил себе, что нахожусь сейчас в Париже, совсем недалеко от Триумфальной арки, и что обедаю с Гурджиевым — человеком, о котором Морис Николл говорил мне более двадцати лет назад. Да, именно Гурджиев, а не халиф Гарун аль-Рашид сидел здесь передо мной. Теперь мы пили за несколько разных видов «идиотов»: «квадратных идиотов», «круглых идиотов», «зигзагообразных идиотов» и, наконец, вполне
«обыкновенных идиотов» вроде меня самого. Ибо именно к обычному сорту «идиотов» я скромно решил себя причислить. Мои ощущения и мои мысли в тот момент сбивали с толку, и они вернули меня прямо в детство, когда при засыпании в детской кроватке определённые предметы в детской — такие как ночник у моей постели — становились всё больше и больше, а затем всё меньше и меньше. Единственная разница заключалась в том, что здесь мне нельзя было засыпать, но приходилось бодрствовать и цепляться за единственную точку устойчивости, ещё остававшуюся внутри меня. Всё качалось вперёд и назад. Да, я обедал с Гурджиевым неподалёку от Триумфальной арки. Он был замечательным человеком и очень дружелюбным, но мне хотелось, чтобы он перестал приближаться и удаляться от меня, как приближался и удалялся ночник в детской, когда я вглядывался в него сквозь дымку нарастающей сонливости. Но теперь я не был в детской и мне даже не хотелось спать. Я обедал с Гурджиевым в Париже, и Мэри сидела совсем рядом со мной, по-видимому, ничуть не смущённая всей этой качкой, этим поеданием странных вещей и этим питьём огненной воды.
Наконец тосты подошли к концу, и на столе появились кофейные чашки и пачки сигарет. Я чувствовал себя примерно так, как должен чувствовать себя потерпевший кораблекрушение моряк, когда после того, как его трепало в бурном море и он едва не утонул, он вдруг обнаруживает, что всё ещё жив и видит перед собой землю. Теперь всё закончилось, и мне больше не нужно было есть или пить то, чего я не хотел есть или пить. Вдруг я понял, что Гурджиев покачивает перед моими глазами то, что мне действительно нравилось, — большой кусок рахат-лукума. Вручив его мне, Гурджиев повернулся к собравшемуся обществу и объявил: «Я приглашаю всех вас снова отужинать со мной сегодня вечером. Чтение начнётся в половине десятого. А сейчас я советую вам всем немного прилечь, сначала отдохнув на левом боку, а затем на правом». После этих заключительных слов медицинского совета участники обеда поднялись на ноги и по одному и по двое потянулись из комнаты.
На улице Колонель-Ренар, за стенами квартиры, светило солнце, и парижане спешили по своим делам и удовольствиям бойким шагом, словно в квартире, которую я только что покинул, не происходило совершенно ничего странного. Подобно старому филину, сбитому с толку солнечным светом, застигшим его на пути обратно в темный угол, служащий ему домом, я заморгал и взглянул на часы. Было не раннее утро, как я ожидал, а время после полудня — точнее говоря, половина четвертого. Мне стоило бы последовать совету Гурджиева и немного отдохнуть в отеле «Белфаст», прежде чем возвращаться на очередное гастрономическое заседание в квартиру Гурджиева.
«Что ты обо всем этом думаешь?» — спросил я жену, когда мы добрались до своего номера и прилегли на кровати, сняв обувь.
«Рассказывать пришлось бы слишком долго, — ответила она. — Обстановка той комнаты, картины, эти…»
«Нет, это не имеет значения, — сказал я. — Я хочу, чтобы ты сказала мне, что ты думаешь о нем».
Последовала очень долгая пауза. «Слишком трудно — нет слов? Я еще не знаю, как описать такую концентрацию силы в одном человеке. Это невозможно».
«Согласен, — ответил я. — Но за всей этой силой и за тем, что кажется беспощадностью, я увидел нечто иное. При необходимости он, вероятно, мог бы быть жестоким и беспощадным, но лишь так, как беспощаден и жесток хирург, чья задача — удалить злокачественную опухоль. За всей этой решимостью и за всей этой силой я разглядел человека с безмерным состраданием ко всему человечеству. В нем есть мягкость, терпение и сострадание, наряду с великой силой. Там также немало веселья и смеха, равно как и непреклонности и решимости. Но словом, которое первым пришло мне на ум и оставалось со мной все время, пока я был с ним, было слово „сострадание“. Он напомнил мне Будду, когда сидел, скрестив ноги, на том диване, а для меня Будда — мудрый учитель, очень щедро наделенный состраданием».
«Думаю, ты, пожалуй, прав, — ответила жена. — Но он — человек, с которым нужно обращаться с величайшей осторожностью. Сидеть рядом с ним — все равно что сидеть возле электростанции. Он излучает силу, и я думаю, он мог бы сделать с человеком почти все, что только пожелает».
«Да, у него огромная сила. Что еще ты могла бы сказать о нем?»
«Многое, но сейчас я больше не собираюсь говорить о нем. Нам нужно снова быть в квартире в половине десятого, и нам следует отдохнуть, особенно тебе. Я уверена,
Закладка:
XII
ГУРДЖИЕВ КАК УЧИТЕЛЬ
По прибытии в Париж нас уверяли, что хотя жизнь в квартире Гурджиева поначалу покажется нам странной, мы вскоре к ней привыкнем. Не могу сказать, чтобы ощущение необычности обстановки в квартире Гурджиева когда-либо оставило меня. Обстановка, картины, украшения квартиры, задёрнутые шторы, а также поедание огромного обеда в два часа дня и кошмарного ужина в полночь сохраняли для меня свою диковинность до самого конца моего визита. Я так и не привык к ним. Но к тому времени я уже был убеждён, что Гурджиев всё делал с определённой целью. Поэтому я чувствовал, что его обильные обеды и ужины предназначались не просто для удовольствия от еды и питья. Они служили цели выбить всех нас из заведённого распорядка, и я заметил, что эта резкая перемена в нашем образе жизни уже оказывает благотворное действие на тех из нас, кто приехал в Париж из Лондона. Мы, английские последователи Успенского, стали несколько угрюмыми и скованными в своём поведении, и нам грозила опасность приобрести то, что я расценивал как «выражение лиц завсегдатаев молелен». По моему мнению, мы слишком долго подчинялись правилам и предписаниям Успенского и нуждались в процессе раскрепощения. Никто не подходил лучше для проведения этого исправительного лечения, чем Гурджиев, и день ото дня я с удовлетворением отмечал, что лечение, которое мы получали на рю де Колонель-Ренар, начинало оказывать благотворное воздействие на нас, членов группы Успенского. Наши лица становились более расслабленными, речь — менее рассчитанной, а поведение — более дружелюбным и непосредственным. Гурджиев не раз говорил, что каждому необходимо знать, когда быть серьёзным, а когда смеяться. Он утверждал, что спящему человеку исключительно не хватает этого знания, и что он часто бывает торжественно-серьёзным тогда, когда есть повод для веселья и смеха, и легкомысленным тогда, когда для него было бы гораздо лучше быть более серьёзным. Иными словами, спящему человеку было чрезвычайно трудно распознавать подлинную значимость различных событий, составлявших узор его жизни. Он был не способен видеть их истинный смысл.
Была и ещё одна перемена, которую Гурджиев производил в контингенте Успенского. Как уже подчёркивалось, Успенский был строгим поборником дисциплины и давал предельно точные указания относительно того, как всё должно делаться. Инициативе и суждению ученика почти ничего не оставлялось. В прошлом я делал всё возможное, чтобы исполнять распоряжения Успенского, но никогда не пытался сделать больше того, что от меня ожидалось. Иными словами, я вёл себя почти так же, как ведёт себя новобранец, поступивший в армию. Но Гурджиев развивал во всех нас чувство ответственности, и в особенности чувство ответственности за то, что можно назвать Работой в целом. Мы начинали принимать участие в том, что Успенский называл третьей линией работы, то есть начинали задумываться о том, что было бы полезно не только для нас самих как отдельных людей, но и для успешного преподавания идей Гурджиева. В результате всего этого я испытывал непривычное чувство внутренней свободы и одновременно возрастающее чувство собственной ответственности. Это чувство личной ответственности становилось особенно сильным в тех случаях, когда Гурджиев вызывал меня для личной беседы в свою собственную штаб-квартиру в квартире. Это была не его спальня и не личная гостиная. Это была кладовая, в которой он держал все припасы квартиры. Она представляла собой самое сердце этого заведения, и я до сих пор способен отчётливо представить её вид, когда закрываю глаза и воображаю её себе. Я вижу ярусы, ярусы и ярусы деревянных полок, поднимающихся от уровня пола до самого потолка. Эти полки ломятся под тяжестью всевозможной бакалеи и бесчисленных консервных банок, пакетов, коробок и бутылок. Там есть всё, что только могло бы понадобиться в качестве припасов для его весьма гостеприимного стола. Я вижу коробки рахат-лукума, связки изюма, пряных трав, лука и сухофруктов, мешки с мукой и сахаром и всё то в виде приправ, чего только мог пожелать много путешествовавший повар.
У меня было несколько бесед с глазу на глаз с Гурджиевым в его «святая святых». Это объясняет, почему обстановка этих бесед всё ещё живо сохраняется в моей памяти, хотя со времени, когда они происходили, прошло уже много лет. Гурджиев обычно сидел у маленького квадратного столика, приткнувшегося в опасной близости к настоящему валу из бутылок. Мадам де Зальцман часто присутствовала, чтобы переводить всё, что Гурджиеву было трудно сказать по-английски. Над левым ухом Гурджиева, едва не кусая его, на гвозде покачивалась большая шоколадная рыба, завёрнутая в серебряную фольгу. Лиз обычно ставила на стол кофейник с тремя чашками и блюдцами. В своём воображении я вижу, как Гурджиев пытается вставить кончик сигареты в мундштук, который кажется чуть узковатым для неё. Мы собираемся пить кофе, и Гурджиев начинает с того, что обучает меня правильной технике питья кофе. По какой-то причине, которую мне так и не удалось выяснить, кусочек сахара нужно положить в рот перед самым глотком кофе, а не опускать, как это принято обычно, в саму кофейную чашку. Почему это должно быть правильным порядком питья кофе, я так никогда и не смог понять.
Выпив кофе, Гурджиев обычно говорил со мной о каком-нибудь упражнении, которое мне предстояло выполнять, например об упражнении по «ощущению» различных частей тела. Или же это мог быть метод, с помощью которого мне следовало глубже осознавать энергию, которую я непрестанно растрачивал впустую. Он предложил мне очертить вокруг себя воображаемый круг, за пределы которого моему вниманию и моим энергиям ни в коем случае нельзя было позволять выходить, пока я занят выполнением этого упражнения. А иногда, когда я оставался с ним наедине, он объяснял мне то, что говорил ранее, но чего я ещё не понимал. И, разъяснив затруднение, он часто добавлял: «Это для вас и только для вас.
Вы не должны говорить об этом другим людям».
В такие минуты у меня возникало чувство, что я получаю знание не только от господина Гурджиева, но и от длинной череды учителей, уходящей далеко в прошлое, — учителей, которые всегда предваряли то, что намеревались сказать, предварительным предостережением: «Это только для вас и в настоящее время больше ни для кого». Платон говорил нечто очень похожее своим ученикам, но, вероятно, он говорил это, когда они
Закладка:
Плотин получил это предварительное предостережение от Аммония Саккаса, и моя связь с Плотином в те минуты в кладовой была гораздо теснее, чем связь с Платоном. Всякий раз, глядя на Гурджиева, я всегда вспоминал об Аммонии Саккасе, учителе Плотина. На мой взгляд, у этих двух великих людей, Гурджиева и Аммония Саккаса, было очень много общего. Знание, передаваемое ими обоими, было восточного происхождения, и ни Аммоний Саккас, ни Гурджиев не были учеными в более узком смысле этого слова. Аммоний Саккас зарабатывал на жизнь как простой носильщик, а слово «Саккас» происходило от большого мешка, в котором носильщики переносили багаж своих клиентов. Гурджиев был, вероятно, более образованным человеком, чем Аммоний Саккас, но он не был ученым мужем. Прежде он зарабатывал на жизнь самыми разными способами, включая куплю и продажу ковров. И всё же от Аммония Саккаса и от Гурджиева исходило знание, которого нельзя было найти в книгах, знание, которое было дороже рубинов, знание, передать которое когда-нибудь станет моим долгом, подобно тому как Плотин передал знание, полученное им от Аммония Саккаса. Плотин оставил письмо, в котором пытается описать то состояние сознания и бытия, в котором знание постигается непосредственно, так что «познающий» становится единым со знанием. Он писал:
Это состояние, в котором вы больше не являетесь своим конечным «я», — в котором вам сообщается Божественная Сущность. Это освобождение вашего ума от его конечных тревог. Подобное может постигать только подобное; когда вы тем самым перестаете быть конечным, вы становитесь единым с Бесконечным. В сведении вашей души к ее простейшему «я», к ее Божественной Сущности, вы осуществляете это единение — это Тождество.
Должны были пройти многие годы, прежде чем я полностью понял смысл послания, переданного нам Плотином в этом письме. Но даже в той кладовой я сознавал те несколько нитей, что связывали меня с этим великим истолкователем философии неоплатонизма. Порой мне казалось, будто Плотин присутствует в той крошечной комнате вместе со мной, так что на мгновение-другое со мной говорили не Гурджиев, а Плотин и его учитель Аммоний Саккас.
Через несколько дней после моего приезда в Париж характер общих чтений, проходивших в квартире, изменился. Вместо того чтобы передавать чтецу машинопись одной из глав «Рассказов Вельзевула своему внуку», Гурджиев стал снабжать его отрывками из другой книги, которую он писал в то время, а именно книги из своей второй серии сочинений под названием «Встречи с замечательными людьми». Кем были эти замечательные люди, чьи жизни описаны во второй книге Гурджиева? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо узнать немного больше о детстве Гурджиева и о его ранних годах. Есть основания полагать, что Гурджиев был не настолько стар, каким сам себя выставлял. Свидетельства указывают на то, что он родился в Александрополе, близ персидской границы России, первого января 1872 года. Он происходил из ионийских греков, и его семья переселилась на Южный Кавказ в тот тревожный год, когда турецкие армии наводнили и покорили Византийскую империю. Следовательно, именно в этих кавказских вратах в Азию юный Гурджиев провел важную часть своего отрочества. Окружение оказало на него очень сильное влияние. Странные пастушеские народы со своими стадами кочевали по обширным пастбищам Кавказа, и ни одно сообщество не могло быть более любопытным для вдумчивого юноши с богатым воображением, чем езиды, или «поклонники дьявола». У этого племени было множество непонятных обычаев, и оно следовало законам, совершенно отличным от тех, что определяли поведение других соседних племен. Езиды занимались магией, и, по словам Гурджиева, нередко можно было увидеть мальчика-езида, совершенно неспособного выбраться из «магического круга», который кто-то очертил вокруг него. Почему мальчик был столь беспомощен в этих обстоятельствах? Здесь было много такого, что могло озадачить столь смышленый и любознательный ум, как ум юного Гурджиева.
Гурджиев много рассказывает нам о своем отце, к которому относился с глубочайшим уважением. Его отец когда-то был довольно зажиточен и владел отарами овец и стадами скота. Но из-за вспышки тяжелой эпидемии скота он потерял большую часть своего имущества и вследствие этих утрат был вынужден обратиться к новому способу добывания средств к жизни. Он стал плотником. Старший Гурджиев, по-видимому, был исключительно умным человеком, ибо, помимо плотницкого ремесла, он избрал для себя занятие «барда». Он посещал сельские собрания, где декламировал старинные легенды и саги края, в котором тогда жил, перед слушателями, собиравшимися специально ради того, чтобы послушать эти древние сказания. Поскольку старший Гурджиев интересовался не только местными преданиями, но также религиями и философскими учениями, среди его друзей были люди, получившие куда более основательное образование, чем он сам, и по вечерам эти друзья порой заглядывали к нему в плотницкую мастерскую. Юный Гурджиев слушал их беседы с отцом, и, так как эти разговоры часто затягивались далеко за полночь, они оказали огромное влияние на юного Гурджиева. Поистине не будет преувеличением сказать, что они изменили весь последующий ход его жизни. Произошло это потому, что они пробудили в нем интерес к предметам, о которых другие юноши не имели ни малейшего представления. Легенды, которые его отец декламировал на сельских собраниях, также оказали сильное влияние на юного Гурджиева. Он, должно быть, часто размышлял об источнике отцовского знания. Во всяком случае, несомненно то, что еще в молодости Гурджиев пришел к убеждению: знание высшей природы существует, нужно лишь суметь его отыскать.
О том, что юный Гурджиев был необычным мальчиком, свидетельствует тот факт, что им живо заинтересовался настоятель местного собора в Карсе — русском военном форпосте, близ которого в то время жила семья Гурджиевых. Настоятель Борш сказал отцу Гурджиева, что было бы большой ошибкой отдать столь смышленого мальчика, как его сын, в обычные государственные школы, и заявил, что берет на себя заботу о его образовании. Так он и поступил.
Он устроил так, чтобы юный Гурджиев обучался частным образом не только у него самого, но и у ряда его друзей и младших священнослужителей.
Гурджиев извлек огромную пользу из таких особых условий своего обучения. Он проявил особую склонность к науке — интерес, который сохранил на протяжении всей жизни. Но трудно было найти предмет, который
Закладка:
Общий замысел настоятеля и отца Гурджиева состоял в том, чтобы со временем юный Гурджиев полностью посвятил себя науке и богословию, а впоследствии стал и врачом, и священником. По мнению настоятеля, заниматься какой-либо одной из этих двух профессий, не занимаясь в то же время другой, было невозможно. Разумеется, у настоятеля были основания прийти к такому заключению. Болезни ума и тела связаны настолько тесно, что разделить их зачастую невозможно. Тесная связь ума и тела, а также тела с умом составляет важную часть учения Гурджиева.
Кем же были те замечательные люди, о которых писал Гурджиев в своей второй книге «Встречи с замечательными людьми»? На этот вопрос до некоторой степени отвечает заметка переводчика ко второй книге Гурджиева, изданной в 1963 году. Эта заметка начинается с указания на то, что Гурджиев никогда не был и никогда не мог быть писателем в обычном смысле этого слова. Его призвание заключалось не столько в том, чтобы быть автором, сколько в том, чтобы быть Мастером. Переводчик использует здесь слово «Мастер» в азиатском и старинном европейском значении, в каком это слово употреблялось прежде. Истинное назначение Мастера состоит не просто в том, чтобы формулировать идеи и преподавать доктрины своему ученику, но в том, чтобы собой являть те учения, наставником которых он выступает. Мастер должен быть живым образцом того знания, которое он передает своим ученикам. Основное положение учения Гурджиева заключается в том, что человек может стать иным, нежели он есть. Он спит, но с помощью определенных методов и благодаря упорной борьбе он может в той или иной степени пробудиться от этого сна. Гурджиев не только обучал этим методам, но и самим своим присутствием помогал ученику бороться за то, чего сам достиг в гораздо большей степени, чем когда-либо могли надеяться достичь его ученики. В психологическом учении Гурджиева нет ничего теоретического. Его идеи в высшей степени практичны, причем практичны с самого начала. Приведу слова самого переводчика:
С момента возвращения Гурджиева с Востока он непрестанно трудился над тем, чтобы собрать вокруг себя круг людей, исполненных решимости разделить с ним жизнь, целиком направленную на развитие сознания. Он раскрывал свои идеи, оживлял и поддерживал их поиск и привел их к убеждению, что их опыт, дабы быть полным, должен одновременно охватывать все аспекты человеческого существа.
Чем больше я видел Гурджиева, тем сильнее убеждался в уникальности своего учителя. Мне и раньше доводилось встречать знаменитых и необыкновенных людей, но я никогда не сталкивался ни с кем, кто походил бы на него. Он обладал качествами, каких я никогда прежде не видел. Проницательность, знание, контроль и «бытие» — вот слова, которые приходят мне на ум, когда я начинаю размышлять о том, чем же эти качества были на самом деле. Вступать в прямой контакт с Гурджиевым всегда было своего рода испытанием. Человек чувствовал себя крайне уязвимым. Черты личности и все слабости человека были бы для Гурджиева очевидны. Он сразу увидел бы их фальшивую природу и, по всей вероятности, выставил бы их никчёмность перед взором других людей. Поэтому во время разговора с Гурджиевым было бы совершенно бесполезно прибегать к какому-либо притворству. В широте его знания, и в особенности знания вещей, которых нельзя было найти в книгах, не могло быть никаких сомнений. И знание, переданное им нам, было знанием сугубо практического характера, то есть знанием, которое не следовало принимать слепо на веру, а надлежало подвергнуть практической проверке.
Способность Гурджиева контролировать себя и действовать сознательно также была для меня очевидной. Однажды вечером молодой человек, который условился присутствовать за вечерней трапезой, явился лишь тогда, когда она почти закончилась, взвалив тем самым дополнительную работу на и без того перегруженных работников кухни. Бывают случаи, когда подобных происшествий избежать невозможно, но здесь явно имело место преднамеренное действие со стороны самонадеянного и самодовольного юноши, которого необходимо было призвать к ответу. Гурджиев, беседовавший со мной, внезапно повернулся к нему, излил на него свой гнев, резко оборвал вспышку и затем возобновил разговор со мной ровно с того места, на котором тот прервался. Для воздействия на этого конкретного молодого человека потребовался гнев, и этот гнев был вызван сознательно. Он был тотчас же отброшен в сторону, как только оказал нужное действие на юношу. Эти перемены в Гурджиеве — от спокойствия к гневу и от гнева обратно к спокойствию — были резкими и преднамеренными. Не оставалось ни малейшего следа его прежнего разгневанного состояния, когда Гурджиев возвращался к прерванной беседе с тем человеком, с которым разговаривал до этого.
Именно бытие Гурджиева, а не его знание производило на меня наибольшее впечатление. Слову «бытие» трудно дать определение. Это то качество «человека», которое главным образом отличает его от человека-машины. Это также качество, сопутствующее переходу от сна наяву обычного человека к тому уровню сознания человека, который «присутствует для самого себя». «Бытие» — это качество, присутствие которого в человеке другие люди обычно замечают, но находят невозможным выразить словами. Все мы излучаем в пространство различные формы энергии, и хотя сам господин Гурджиев мне этого никогда не говорил, я склонен думать, что энергии, излучаемые сознательным человеком, отличаются от тех, что исходят от человека, находящегося в более низком состоянии сознания. По всей вероятности, именно этим объясняется замечание моей жены после её первой встречи с Гурджиевым: «Сидеть рядом с ним — всё равно что сидеть возле электростанции с динамо-машинами». От человека более высокоразвитого типа, по-видимому, исходит ощущение собранной силы.
Но снова возникает вопрос о том, что же на самом деле означает термин «более высокоразвитый человек». На этот вопрос ответить гораздо легче, чем на предыдущий — о бытии. Согласно философии «системы», жизнь — не самоцель, а всего лишь средство для достижения цели. Как объяснялось в первой главе этой книги, человек потенциально является
Закладка:
«сон наяву» оказывается вполне подходящим. Другое наблюдение, тесно связанное с этим, состоит в том, что подавляющее большинство действий человека совершается совершенно механически и без осознания им того, что он делает. Поэтому первая задача человека — познать себя таким, каков он есть на самом деле. Вторая его задача — пробуждаться от своего сна всё чаще и чаще, ибо лишь тогда, когда уровень его сознания хоть немного поднимется, он сможет осуществлять хоть какую-то долю контроля над собой.
Излагая нам свои взгляды на возможное развитие человека, Гурджиев часто прибегал к древней притче, уподобляющей человека колеснице, запряжённой лошадью и управляемой возничим. В этой притче колесница представляет тело человека, лошадь — его эмоции, а возничий — его ум. У Гурджиева была своя собственная версия этой древней притчи, и он уподоблял тело человека старомодному фиакру или кэбу. Он говорил, что ум обычного человека в его привычном состоянии сна наяву напоминает безответственного и беспутного кучера, который проводит большую часть времени в местном кабаке или на соседней кухне с приветливой кухаркой. Из-за беспутства и лености кучера кэб и лошадь находились в плачевном небрежении. Даже когда кучер находился на своём положенном месте, сидя на козлах, он (представляя собой, как оно и есть, ум человека) почти не имел контроля над лошадью (эмоциями), поскольку интеллектуальный и эмоциональный центры говорят на совершенно разных языках. Поэтому они не понимают друг друга, так что для ума совершенно бесполезно восклицать, как он порой делает: «Я не буду реагировать на эту эмоцию привычным мне образом. Я не стану негативным». Это не даст вообще никакого результата. Я припоминаю, как Гурджиев говорил мне: «Да, кучер — он знает, лошадь — он не знает. Лошадь — он не понимает, что кучер сказал». Иными словами, между кучером и лошадью нет удовлетворительной связи, и для того, чтобы установить хоть какую-то связь между интеллектуальным центром и эмоциональным центром, человеку необходимо стать более сознательным, чем он есть. Это, в свою очередь, требует, чтобы он обрёл гораздо больший контроль над своим вниманием. Тогда, и только тогда, между кучером и его лошадью появятся связующие вожжи.
Как говорил Гурджиев, выразить идеи эмоциональной или духовной природы возможно только посредством притч, то есть с помощью процесса творческого воображения; ибо эмоциональный центр (лошадь) понимает только язык зрительных образов. Именно по этой причине Гурджиев столь постоянно использовал символы и притчи в своем учении.
Когда я вспоминаю жизнь в квартире Гурджиева, в моем уме, помимо картин заздравных тостов за столом во время ужина и бесед с Гурджиевым в его кладовой, возникает третий род картин. Третья череда картин — это Гурджиев, играющий музыку. Когда ужин заканчивался, и как бы поздно ни было, всех нас приглашали перейти в другую комнату и сесть на полу или на табуретах, чтобы послушать, как Гурджиев играет музыку. Он опускал свое аккордеон-пианино себе на колени и затем играл для нас. Его левая рука проскальзывала за инструмент, чтобы дотянуться до мехов и приводить их в движение, тогда как правая рука легко покоилась на клавиатуре. Затем раздавалась западающая в душу музыка в минорных аккордах и последовательностях отдельных нот. Это была музыка, которая навевала печаль и в то же время трогала до глубины души. Гурджиев никогда не упоминал нам об источнике своей музыки, но он говорил Маргарет Андерсон, что некоторая ее часть была невероятно древней. Следующий отрывок разговора взят из книги Маргарет Андерсон «Непостижимый Гурджиев» (The Unknowable Gurdjieff).
«Что со мной случилось? — сказала я. — Когда я вошла в эту комнату, я была счастлива. А затем эта музыка — и теперь я снова счастлива». — «Я играю объективную музыку, чтобы заставить плакать, — сказал Гурджиев. — Есть много видов такой музыки — какая-то, чтобы заставить смеяться и ненавидеть. Это начало музыки — священная музыка, которой две или три тысячи лет. Ваша церковная музыка происходит от такой, но они этого не понимают. Они забыли. Это храмовая музыка — очень древняя».
Я принимаю это утверждение Гурджиева, ибо многое из музыки, которую он играл, обладало жалобным и молитвенным свойством церковной музыки. Хотя сам Гурджиев никогда прямо этого не утверждал, что-то из нее вполне могло звучать в древнем Храме в Иерусалиме. Другие пьесы обладали пасторальным характером, и я легко мог представить себе, как их наигрывают на свирели пастухи или подпаски, стерегущие свои стада. Я согласен с Маргарет Андерсон в том, что музыка Гурджиева была музыкой странно волнующего свойства. Она была совершенно лишена всякой страсти и неистовства. Однажды Гурджиев спросил меня, что я о ней думаю, но, будучи застигнут врасплох, я не смог найти слов, чтобы описать свои чувства. Все, что я смог сказать, — это что я предпочитаю вот эту пьесу той, и я чувствовал, насколько жалким и недостаточным был этот ответ.
XIII
ОСОБЫЕ ДВИЖЕНИЯ И ТАНЦЫ
Гурджиев и его товарищи по поискам истины привезли из своих странствий по Азии три различные, но тесно связанные составляющие. Первой была система философских, психологических и религиозных идей; второй — ряд трудных упражнений и священных танцев, а третьей — музыка, звучавшая как аккомпанемент к этим Движениям и священным танцам. Я упоминал Движения и храмовые танцы в предыдущей главе, где говорил, что вместо того чтобы изнурять меня после тяжелого трудового дня, Движения оказывали на меня бодрящее действие. Я возвращался в Лондон в столь прекрасном состоянии, что говорил себе: «Зачем мне ложиться спать, когда я бодрствую гораздо сильнее, чем обычно? Почему бы мне не насладиться этим шевелением в моем сне жизни? Зачем растрачивать его, намеренно погружаясь в сновидения?»
То, что со мной произошло, озадачило меня, и в то время я много думал об этом. В
Закладка:
«Движения», как их обычно называют, выполнялись каждый день в Доме занятий в Институте гармонического развития человека Гурджиева в Фонтенбло. Собственно говоря, Дом занятий и был построен специально для этой цели. В 1923 году Гурджиев привёз с собой в Нью-Йорк хорошо подготовленную группу танцоров и устроил там публичную демонстрацию танцев и Движений. Стэнли Нотт оставил нам описание этой демонстрации в своей книге «Учение Гурджиева» (The Teaching of Gurdjieff). Он рассказывает, что Ораж, в то время редактор «New Age», обратился к публике перед началом представления. Он объяснил зрителям, что Движения, которые сейчас будут показаны, представляют собой примеры очень древнего искусства и что танец на Востоке имел совершенно иное значение, чем на Западе. Он составлял часть очень древнего искусства. Танцы, которые предстояло увидеть, всё ещё исполнялись в некоторых храмах Тибета, Туркестана, Кафиристана и Читрала. Эти храмы посещали искатели истины, и им даже позволялось участвовать в танцах. В результате они полностью убедились, что эти древние Движения и танцы обладали глубочайшим религиозным значением для всех, кто принимал в них участие. Было почти несомненно, что подобные Движения и танцы всегда являлись важными предметами изучения в восточных школах эзотерического характера. Они преследовали двоякую цель. Они передавали танцору знание определённого рода, а также вели к установлению в нём более гармоничного состояния бытия. Следовательно, они помогали танцору обрести более глубокое ощущение собственного тела. Они служили превосходным методом тренировки внимания человека, и именно по всем этим причинам Гурджиев столь широко использовал их в своём Институте в Фонтенбло.
Где Гурджиев и его спутники обнаружили эти танцы и особые Движения? На самом деле никто не знает. Всё, что Стэнли Нотт может сказать по этому поводу, — это то, что первые три обязательных упражнения составляли часть ритуала, использовавшегося в Храме Медицины в Сари в Тибете. Последние три упражнения всё ещё применялись в некоей восточной эзотерической школе, известной как школа провидцев Кафиристана. Первый из священных танцев, исполнявшихся после того, как были проделаны обязательные упражнения, называется «Посвящение жрицы», и этот танец произвёл очень глубокое впечатление на нью-йоркскую публику. Он давал им чувство, что они сами принимают участие в религиозной церемонии. После «Посвящения жрицы» следовал ряд танцев дервишей, которые исполнялись в соответствующих дервишских костюмах. Первый из этих танцев назывался танцем «Хо Ях», и его использовал некий монашеский орден, членов которого посторонние называли «Те, кто отрёкся», но среди самих монахов они были известны как «Те, кто терпит свободу». За этим танцем обычно следовал танец «верблюжий шаг» из Афганистана. Затем, как правило, исполнялся ещё один танец, известный как танец погребальной церемонии. Говорят, что этот погребальный танец составлял часть ритуала монахов в покрывалах ордена Лакум. Представление в Нью-Йорке завершилось танцами и Движениями более известного ордена кружащихся дервишей.
У женщин также были свои особые танцы, и о некоторых из них говорят, что это были подготовительные упражнения, которым обучали послушниц в определенных женских монастырях. Другие танцы для женщин можно назвать «трудовыми танцами», поскольку они воспроизводят движения, совершаемые при таких женских занятиях, как прядение и ткачество. По словам Стэнли Нотта, кульминацией нью-йоркской демонстрации стало исполнение особых Движений, известных как «большая семёрка». Как говорят, эти упражнения вели своё происхождение от религиозной секты, жившей близ горы Арарат, — секты, известной как орден айсоров. Ранее айсоры принадлежали к христианскому братству, которое позже переняло некоторые суфийские практики. Что представляет особый интерес для тех, кто является последователями Гурджиева, — это тот факт, что многие из этих айсорских Движений основаны на древнем символе, известном как эннеаграмма. Этот символ занимает очень важное место в философской системе, которой учил Гурджиев. Говорят, что орден ессеев — орден, существовавший за столетия до рождения Христа, использовал этот древний символ эннеаграммы в своих службах и основывал на нём некоторые из своих священных ритуалов и танцев.
Каким образом эти танцы и Движения способствуют внутреннему развитию человека? Они помогают во многих отношениях. Человек — не единый индивид. Он представляет собой множество плохо скоординированных индивидов, и эти упражнения помогают ему стать более целостным. Они также тренируют эту важнейшую способность человека — его внимание. Они открывают танцующим, насколько тесны связи между различными центрами человека и как изменение в одном из них вызывает соответствующее изменение в другом центре. Иными словами, они помогают ученику понять свой собственный внутренний механизм гораздо лучше, чем прежде. И прежде чем появится возможность произвести какое-либо изменение в себе, необходимо сначала гораздо яснее увидеть себя такими, какие мы есть на самом деле.
Существует ещё одно специальное упражнение, которое особенно помогает раскрыть ученику работу его двигательного центра. Оно известно как упражнение «Стоп». Сначала учеников предупреждают, что в любой момент они могут услышать произнесённое слово «стоп», и, услышав его, они должны словно застыть в том положении, в котором их застало прозвучавшее слово «стоп»... Учеников заранее предупреждают, что они могут услышать это слово в очень неудобный для остановки момент. Главная цель этого упражнения — помочь ученику наблюдать движения, которые он совершает совершенно автоматически, из-за чего он их до сих пор не осознаёт. Упражнение «Стоп» также помогает ученику лучше осознавать своё тело, чтобы он мог поддерживать его в расслабленном состоянии.
Стэнли Нотт оставил нам описание выполнения упражнения «Стоп» учениками Гурджиева во время публичной демонстрации танцев и Движений в Нью-Йорке. Он пишет:
В этот момент на сцену вышел Гурджиев, и я смог внимательно наблюдать за ним. На нём был тёмный костюм и чёрная шляпа «трилби»; физически очень мощный человек, но при этом с лёгкой, как у тигра, поступью. . . Когда ученики собрались на одной стороне сцены, Гурджиев подбросил что-то в
Закладка:
Один из вопросов, на который я надеялся ответить в этой главе, — почему после участия в напряжённых Движениях, выполнявшихся в Лайн-Плейс, я возвращался домой в Лондон не уставшим, как ожидал, а посвежевшим? По моему мнению, это объясняется не одним, а несколькими факторами. Во-первых, музыка, звучавшая в Лайне, оказывала на меня бодрящее действие. Стимулирующее действие музыки отмечали и те, кто работал в Институте Гурджиева в Фонтенбло. Жившие в Институте обнаружили, что объём работы, который они успевали выполнить за определённое время, значительно возрастал, когда звучала музыка Гурджиева.
В этой музыке есть магия, и она до сих пор сохраняет для меня свою магию. Когда я слушаю эту музыку сейчас и когда смотрю, как другие люди выполняют упражнения и танцы, в которых я участвовал много лет назад, я сразу же становлюсь более пробуждённым. Я также возвращаюсь издалека, чтобы снова поселиться в собственном теле. В одно мгновение я переношусь телом в Лайн-Плейс и чувствую, что сам принимаю участие в Движениях. Я иду по большой комнате вместе с другими людьми, вытянув руки горизонтально. Настаёт момент, когда мышцы рук начинают уставать. Но никто пока ещё не «сдался», так что я не собираюсь первым опускать руки. Я снова всё это вижу и снова всё это чувствую, хотя с тех пор прошло тридцать лет. Почему мои воспоминания и почему ощущения, связанные с этими давними событиями, столь ярки и живы во мне?
Они ярки и живы во мне сейчас потому, что, когда эти давние картины и занятия запечатлевались на валиках моей памяти, я был живым и бдительным. Я не находился в своём обычном состоянии
«сна наяву». Я присутствовал в своём теле и физически осознавал тот факт, что марширую по комнате с полностью вытянутыми руками. Благодаря этому я и сейчас осознаю себя и своё тело, когда эти давние воспоминания вновь оживают во мне.
У этих давних воспоминаний есть ещё одна странная и поразительная черта. Она заключается в том, что происходит слияние всех этих давних моментов повышенного сознания, так что они не отстоят далеко друг от друга, как стоят порознь колонны собора. Они стремятся слиться на более высоком уровне в ряд арок, точно так же, как колонны собора. Иными словами, они становятся частями единой однородной структуры, существующей на более высоком уровне моего бытия. Странно, как на этих более высоких уровнях исчезают все обычные измерения времени и пространства. На определённом уровне сознания слова «до» и «после» становятся совершенно бессмысленными. Мы живём в вечном сейчас и становимся частями целого, гораздо большего и высшего, чем мы сами. В этом необъятном царстве маленькие «личные местоимения» становятся столь же бесполезными, как и измерение пространства и времени. Я говорю здесь о состоянии, описанном в Упанишадах, — о «сознании без мысли». Это состояние сознания, в котором субъект и объект становятся едины. Познаёшь нечто, становясь с ним единым целым. Санскритское слово для него — турия (буквально четвёртое, а в данном случае — четвёртый уровень сознания). Это состояние «просветления», в котором скорее видишь, чем мыслишь, ибо мысль — одно из главных препятствий к его достижению. Мысль приходит лишь позже, когда силишься облечь в слова то, что видел или что так ясно открылось в тот момент просветления.
XIV
СМЕРТЬ ГУРДЖИЕВА
В 1948 году до нас дошла весть, что господин Гурджиев вскоре отплывает в Америку, где он собирался организовать издание первой серии своих книг, и я решил, что непременно должен повидаться с ним перед его отъездом. Момент для отъезда из Лондона был неподходящим, но сознательно ломать заведенную механическую рутину никогда не бывает удобно. Удобно это было или нет, я чувствовал, что мне совершенно необходимо отправиться в Париж. Гурджиев был уже стариком, и до нас дошел слух, что он не в лучшем здравии.
Я поднялся по лестнице дома на улице Колонель-Ренар и постучал в дверь квартиры Гурджиева. Дверь открыла Лиз Траколь, и я вошел в прихожую, которая, казалось, стала еще меньше, чем была прежде. Это объяснялось тем, что теперь в ней стояло три или четыре больших сундука, упакованных и готовых к поездке Гурджиева. Мне сказали, что ему нужно было взять в Нью-Йорк много кухонной утвари, поскольку он с большим размахом принимал гостей в своем нью-йоркском отеле и готовил для них определенные блюда на плитке в спальне.
Гурджиев оказал мне свой обычный теплый прием и снова пригласил сесть напротив него во главе стола. «Неужели я начал привыкать к этой странной обстановке?» — задал я себе этот вопрос, садясь в комнате, в которой до сих пор чувствовал себя далеко не «дома». Почему же мне казалось приятным оказаться здесь снова? Глотать водку залпом я не любил точно так же, как и прежде, и свое удовольствие от возвращения приписывал теплоте приема, оказанного Гурджиевым.
Сколь бы обескураживающим ни было поведение Гурджиева — а в том, конечно, и заключалась его функция, чтобы нарушать человеческое самодовольство, — он обладал способностью внушать привязанность тем, кто его не боялся, а я больше его не боялся. В тот самый момент он был занят тем, что задевал самолюбие одного довольно самоуверенного молодого человека. «Ты — индюк», — сказал он. И, раздув шею, вскинув голову и издав превосходное «кулдык-кулдык», он словно явил перед нами индюка.
Как много мадам Успенская переняла у Гурджиева. Ее манера обращать внимание на индивидуальные особенности людей была целиком смоделирована по методам Гурджиева. На мгновение или два я снова перенесся в столовую к мадам Успенской в Лайн-Плейс, слушая ее, но внезапно вернулся мыслями в Париж, ибо Гурджиев заговорил с кем-то другим. «Почему вы смотрите на меня так, как один бык смотрит на другого быка?» — осведомился он у человека с довольно вызывающим выражением лица. И, слегка изменив посадку головы, линию рта и выражение глаз, Гурджиев явил перед нами быка, бросающего вызов. В прошлом Гурджиев зарабатывал себе на жизнь множеством самых разных способов, но, насколько мне известно, никогда не зарабатывал на жизнь как актер или эстрадный артист. А ведь он наверняка мог бы
Закладка:
Мой визит в Париж был очень коротким, и я снова увидел Гурджиева лишь через несколько месяцев после его возвращения из Америки. Когда же я приехал в Париж, меня поразила огромная перемена, произошедшая в нем, и мне стало очевидно, что со времени нашей последней встречи его здоровье заметно ухудшилось. Дыхание его стало гораздо более затрудненным, а синюшный оттенок губ и лица углубился. Сидя так близко к нему, как сидел я, я имел возможность прийти к некоему предварительному диагнозу, и увиденное теперь немало меня встревожило. В обхвате он, казалось, увеличился, и хотя я не мог осмотреть его лодыжки, мне представлялось вероятным, что они тоже отечны. Общий его вид был видом человека, страдающего асцитом (жидкостью в брюшной полости), а его «синюшность» говорила о том, что сердце и кровообращение уже начинают испытывать непосильную нагрузку. Ранее я слышал от мадам де Зальцман, что в парижской группе Гурджиева было несколько весьма компетентных врачей и что двое из них присматривают за ним. Следовало ли им позволять ему быть на ногах при таком состоянии здоровья? Я сомневался в этом. Но мало кто в подобном состоянии вообще попытался бы делать все то, что Гурджиеву все еще удавалось делать. Девять человек из десяти к этому времени уже были бы прикованы к постели под наблюдением дневной и ночной сиделок. Гурджиев не был моим пациентом, да и сладить с ним как с пациентом было бы крайне трудно, но я решил при первой же возможности поговорить с ним о его собственном здоровье. Мне рассказывали, что недавно один сторонний врач высказал Гурджиеву свое медицинское заключение, хотя его об этом не просили, и Гурджиев ответил: «Вы, может быть, и очень умный доктор, но к тому же еще и великий дурак». Несмотря на риск, сопряженный с вмешательством в лечение Гурджиева, я решил поговорить с ним о его здоровье.
Удобный случай представился мне, когда меня позвали к нему в святая святых, чтобы попрощаться. «Мне говорят, вы сегодня уезжаете?» — сказал он. «Да, мне нужно возвращаться, — ответил я. — Спасибо за все, что вы...» Он отмахнулся от моих благодарностей. «Это ваш дом, и вам здесь всегда рады». Затем он указал на маленький столик в своей комнате. На нем Лиз расставила не только обычные кофейные чашки и сигареты, но и большую круглую жестянку, а поверх нее — бутылку водки! «Это для вас, а водки вам хватит на неделю, — сказал Гурджиев, указывая на столик. — Через неделю я найду возможность передать вам еще одну бутылку с кем-нибудь другим, кто будет возвращаться в Англию. В банке желе из гуавы. Возьмите одно, затем возьмите другое».
«Спасибо, но есть еще кое-что, о чем я хочу поговорить с вами. Я не ваш врач, господин Гурджиев, но не могу не смотреть на вас глазами медика и чувствую, что вы пренебрегаете своим лечением. Пожалуйста...»
«Мы со дня на день ждем самолетом особое лекарство из Америки. Мои врачи-консультанты запросили его по телеграфу, и я стану принимать его, как только оно прибудет».
— Да, но оно может вас и не вылечить, если только вы не ляжете в больницу или частную лечебницу и не получите также и другое лечение.
— В таком случае я лягу в больницу и буду делать то, что мне скажут, — ответил он с улыбкой. — Не забудьте свой подарок, — добавил он после того, как я попрощался с ним и повернулся к двери. — Приходите снова поскорее, и тогда я дам вам ещё. В его глазах таилось веселье.
«Смеялся ли он надо мной в глубине души?» Я довольно удручённо взял бутылку и затем, взглянув на Гурджиева, увидел, что он наслаждается шуткой. Как бы сильно я ни не любил водку, я почувствовал, как схожий клокочущий смех поднимается из самой глубины и во мне.
Я снова сказал ему: «До свидания», и закрыл за собой дверь кладовой — как оказалось, в последний раз. Я медленно спустился по каменной лестнице, ведущей в холл, и к тому времени, как я дошёл до него, смех во мне утих, сменившись чувством глубокой привязанности к человеку, которому все мы были столь многим обязаны. В тот миг я осознал, что мне предстоит очень многое рассказать тем последователям Успенского, которые до сих пор не соприкоснулись с источником всего нашего знания.
Но как смогу я облечь в слова всё то, что я теперь чувствовал к Гурджиеву? Я никогда прежде не встречал никого, подобного ему, и передать им верное впечатление о нём было бы трудно. Черта в нём, которую мне следовало попытаться донести до них, заключалась в том, что он был человеком бесконечного сострадания ко всему человечеству.
Две недели спустя до нас в Лондоне дошла весть о том, что некий американский врач, преданный последователь Гурджиева, прилетел из Штатов в Париж и благодаря исключительному упрямству и силе характера увёз Гурджиева в Американский госпиталь в Париже, где тот теперь проходил лечение. Мы с тревогой ждали дальнейших известий. Затем из Парижа в Лондон поступила череда отрывистых телефонных сообщений: «Откачивание жидкости из брюшной полости прошло успешно»; «Господину Гурджиеву лучше»; «Возникло тяжёлое осложнение»; «Господин Гурджиев в критическом состоянии»; «Господин Гурджиев умирает»; «Господин Гурджиев умер».
Гурджиев мёртв! В это трудно было поверить. Вся эта жизненная сила, вся эта мощь характера, весь этот ум, всё это сострадание; все эти поразительные черты Гурджиева исчезли. Какая катастрофа. Или, быть может, это не было катастрофой. Гурджиев был человеком, который столь многое планировал намеренно, вместо того чтобы позволять вещам происходить случайно. Не спланировал ли он, быть может, и собственную смерть? Это было вполне возможно. Быть может, он почувствовал, что мы все становимся слишком зависимы от него, и пришёл к выводу, что для развития его Работы лучше всего будет отойти в сторону? Это было маловероятно, но с таким человеком, как Гурджиев, никогда нельзя было быть уверенным. Он был способен на всё и даже на то, чтобы умереть, если бы Работа потребовала от него, чтобы он умер.
Гурджиев был похоронен в соответствии с обрядами и обычаями Греческой православной церкви, к которой он принадлежал. Я присутствовал на панихиде по нему, состоявшейся не в Париже, а в Лондоне примерно через неделю после его смерти. Она проходила в Русской православной церкви в Эннисмор-Гарденс, и с тех
Закладка:
Всё в Гурджиеве было крупного масштаба, так что никто не мог встретить его и беседовать с ним, оставаясь в состоянии безразличия. К нему либо чувствовали расположение, либо боялись его и испытывали к нему неприязнь. Это означало, что у него было столько же врагов, сколько и друзей. Преклонив колени в Греческой православной церкви в Эннисмор-Гарденс во время первой панихиды, я вспоминал некоторые из тех многочисленных бесед, которые мне выпала честь вести с ним. Я пытался вспомнить всё, что он говорил или писал в своих книгах, имеющее отношение к теме смерти. Я знал, что думал по этому поводу Успенский. Но что думал Гурджиев? Во «Всём и вся» (All and Everything) он пишет, что смерть — это священный Раскуарно. Это миг, когда некие более тонкие составляющие в человеке отделяются от его более грубого тела, миг, когда всё возвращается к источнику, из которого первоначально возникло. Но означало ли это, что после завершения этого процесса от этого конкретного человека не остаётся ничего индивидуального или характерного? Я знал, что Гурджиев принимал идею, которой придерживались и теософы, — древнюю индийскую идею о том, что более тонкие материи пронизывают более грубое тело человека и что эти более тонкие тела способны пережить распад более грубого тела. Но, как уже говорилось ранее, Гурджиев расходился с теософами в том, что утверждал: этими более тонкими телами обладают лишь более высокоразвитые люди.
Мне вспомнились также слова тоста, за который я часто пил, сидя напротив Гурджиева в другом конце стола, и я задумался о том, какое отношение имели слова тоста к трудной проблеме смерти и того, что происходит с человеком после. Казалось, Гурджиев снова проводил различие между обычным человеком и человеком более развитым. Тост, который мы все пили, гласил: «За всех тех, кто является кандидатами на достойную смерть, и за здоровье тех, кто является кандидатами на то, чтобы околеть как собаки!» Повторяя эти слова теперь тихо про себя, я сделал ударение там, где оно всегда делалось, — на слове «достойная». Оно неизменно ставилось на два этих исхода, чтобы подчеркнуть разительное отличие между судьбами двух разных категорий кандидатов. И когда я вновь повторил про себя эти слова, я мог видеть в своем воображении, как Гурджиев начинает поворачивать свою большую голову и с серьезным видом обводить взглядом стол, чтобы удостовериться, что все мы поняли всё значение этого тоста.
Гурджиев умер, но продолжал оказывать огромное влияние на всех нас, кто встречался с ним. Мы были связаны с ним, а также связаны друг с другом множеством различных уз, и особенно теперь — нашим чувством общей ответственности за продолжение Работы. И пока мои мысли блуждали в прошлом, я вспомнил еще один вечер в квартире Гурджиева. Это был вечер, когда во время ужина Гурджиев неожиданно спросил, сколько мне лет. Когда я назвал свой возраст, он сказал с улыбкой: «Ах, вы могли бы быть моим сыном. У меня много сыновей и дочерей, одни из них — от моей собственной плоти и крови, а другие — мои духовные сыновья и дочери. Теперь я делаю вас одним из моих духовных сыновей». Я был слишком охвачен волной чувств, чтобы дать подобающий ответ на честь, которую он только что мне оказал, и сидел там молча и в смущении. Теперь было слишком поздно. Теперь он уже никогда не узнает, насколько высоко я оценил его слова. Нет, по всей вероятности, он знал. Теперь я находил утешение в мысли, что человек с проницательностью Гурджиева наверняка понимал причину моего молчания. Возможно, было не столь важно, что я не попытался облечь собственные чувства в слова. Но мне всё равно хотелось бы получить формальное благословение моего духовного отца.
К счастью, смерть Гурджиева была весьма далека от того, чтобы стать концом Работы как в Европе, так и в Америке. Уход нашего учителя привел, пожалуй, к еще более быстрому распространению идей, которые его последователи получили от него. Благодаря мадам де Зальцман, главной помощнице Гурджиева в Париже, произошло сближение четырех основных центров, работающих в гурджиевском русле, то есть больших групп в Париже, в Лондоне и двух главных американских групп в Нью-Йорке и Нью-Джерси. Лондонская группа теперь также получает большую помощь от парижской группы. Несколько человек из французской группы Гурджиева приезжают каждую неделю, чтобы проводить собрания и обучать нас священным танцам и особым Движениям, которые составляют столь важную часть гурджиевских методов пробуждения человека ото сна. Еще одной поразительной чертой Работы в настоящее время является сильное чувство личной ответственности за ее будущее, столь заметное среди более старших членов французской, американской, английской и вспомогательных континентальных групп.
Гурджиев всегда придавал огромное значение ответственности и обязанностям тех, кто дольше всех работал с методами развития, привезенными им из своих восточных путешествий. Я вспоминаю один вечер в Париже, когда он говорил с нами на эту тему. Понимая, что я, вероятно, был самым старшим из присутствующих, за исключением его самого, он повернулся к тем, кто был моложе, и сказал: «Вы, должно быть, заметили, что я отношусь не ко всем одинаково. Я с особым почтением отношусь к старшинству, и вы должны поступать так же». Затем, посмотрев на меня, он добавил: «А вы, со своей стороны, должны выполнять свои особые обязанности как человек старший. Когда люди обращаются к вам за помощью, вы должны давать им то, на что они имеют право рассчитывать получить от вас. Всегда необходимо помнить о том, что у каждой возрастной группы есть свои подобающие обязанности, которые надлежит выполнять».
Это действительно общий принцип Работы: чем старше человек в Работе, тем большего от него или от нее ожидают. Проявления самолюбия и эгоизма, на которые закрыли бы глаза у более молодых и менее опытных людей, не могут допускаться у тех, кто находится в Работе уже долгое время.
Закладка:
Гурджиеву требовалось очень много денег для осуществления своей работы, а также для содержания некоторого числа людей, которые полностью от него зависели. Это означало, что ему часто приходилось прибегать к «испытанию деньгами» характера человека. Люди, говорил он, ценят только те вещи, за которые заплатили сами, и, раз так, он без малейших колебаний взимал финансовые взносы со всех последователей, которые были в состоянии их делать. Для этого процесса уменьшения банковского счёта последователя он использовал слово «стрижка», и обычно это становилось поводом для шутливых перепалок и взаимного веселья между стригущим и наблюдателями. Деньги текли из кармана Гурджиева столь же быстро, как и втекали в него, ибо в своих дарах он всегда был по-царски щедр. Иногда он оплачивал расходы людей, которые были недостаточно обеспечены, чтобы приехать в Париж повидаться с ним. Он также помогал поддерживать отдельных людей, у которых временно настали тяжёлые времена. Гурджиев и сам был хорошо знаком с бедностью, и, правдива ли следующая история или нет, я сказать не могу, но однажды мне рассказали, что прежде Гурджиева видели обходящим по ночам парижские кафе с целью сбора окурков сигарет, выброшенных посетителями кафе! На себя он тратил сравнительно мало и не имел совершенно никакого интереса к деньгам, кроме как к средству осуществления своей работы.
XV
КОММЕНТАРИЙ К «ВСЕМУ И
ВСЯ»
Эзотерическое знание передаётся из поколения в поколение устно, от учителя к ученику, и именно так последователи Гурджиева узнавали идеи его системы. Но, как говорилось в предыдущей главе, после аварии Гурджиев решил, что должен использовать также и письменное слово. Поэтому он запланировал написать три книги, две из которых — «Всё и вся» и «Встречи с замечательными людьми» — к настоящему времени уже опубликованы. Третья работа вряд ли когда-либо будет опубликована, поскольку она была написана только для тех его последователей, у кого было достаточно личного опыта Работы, чтобы извлечь пользу из чтения этой третьей работы.
Именно «Всему и вся» главным образом посвящена эта глава. Отрывки из этой книги составляли большую часть ранних чтений в квартире Гурджиева, и он всегда советовал читать их вслух, причём читать три раза. «Всё и вся» — трудная для понимания книга, отчасти из-за богатства её символизма, а отчасти из-за языка, на котором она написана. Кажется почти очевидным, что её автор намеренно сделал «Всё и вся» трудной для понимания, действуя согласно признаваемому им принципу — принципу, что люди ценят только то, за что пришлось заплатить. Одна из старейших последовательниц Гурджиева, Джейн Хип, однажды рассказала мне, что если слушатели, присутствовавшие на ранних чтениях «Всё и вся», схватывали смысл его книги слишком легко, Гурджиев иногда восклицал: «Мы должны закопать эту кость поглубже!»
Во «Всём и вся» Вельзевул выступает рупором Гурджиева, а Ахун, старый слуга Вельзевула, представляет человеческое тело. Как и Ахун, тело — слуга человека, но у него очень мало понимания высших вещей. Хасейн, внук Вельзевула, особенно интересуется странным поведением обитателей Земли, и он, очевидно, юноша, обладающий «магнитным центром». Хасейн задаёт умные и проницательные вопросы об этих обитателях Земли, и дедушка отвечает на них. Среди этих ответов — утверждение Вельзевула о том, что люди, которыми так интересуется его внук, «существуют в условиях, неподобающих трёхцентровым существам». Обитатели Земли не только не знают о том, что им предстоит сыграть свою роль во многих проявлениях деятельности Вселенной, но и не ведают о взаимосвязи, существующей между её различными составляющими. Например, они не способны постичь близость взаимосвязи, существующей между различными небесными телами, а также между органической жизнью в целом и Землёй. Они также не знают о том, что природе для её целей необходимо присутствие в органической жизни определённого числа более высокоразвитых существ.
С помощью Вельзевула Гурджиев описывает, что понимается под более высокоразвитым человеком. Вельзевул говорит Хасейну, что люди различаются не только уровнем своего сознания, но и своим разумом, причём то и другое очень тесно связано. Вельзевул утверждает, что разум, которым обладает более высокоразвитый человек, — это «разум понимания». Животный мир обладает лишь инстинктивной формой разума — способностью, которую обычный человек разделяет с животными. Подобные рассуждения могут основываться на чём-то не более надёжном, чем рыхлая ассоциация слов, и обычным людям придётся проделать много тяжёлой работы, если они хотят обрести «разум понимания».
Говоря устами Вельзевула, Гурджиев указывает, что главной целью человека должно быть достижение более высокого уровня сознания и обретение тем самым объективного разума. Когда человеку удаётся сделать это, он становится «постоянной клеткой мозга всей жизни». Это ставит его в положение, при котором он способен содействовать тому, что Вельзевул называл «искуплением творения». Материалисту и учёному подобные утверждения могут показаться бессмыслицей, но бессмысленны они лишь потому, что материалисты и многие учёные рассматривают Вселенную как сложный механизм, который так или иначе возник самопроизвольно. Но если мы примем идею о том, что Вселенная одновременно живая и разумная, то утверждения Вельзевула об ответственности человека перед ней перестанут быть абсурдными.
К счастью, за последние пятьдесят лет в научной мысли произошли многие коренные изменения. Теперь мы понимаем, что ни огромная Вселенная вокруг нас, ни бесконечно малая вселенная атома не могут быть описаны исключительно в терминах механизма. Когда в 1904 году Эйнштейн выдвинул свою специальную теорию относительности, он произвёл настоящую революцию в общем мышлении, совершенно помимо той революции, которую он совершил в более ограниченной области физики. Он навсегда разрушил уверенность человека в универсальной значимости двух раздельных понятий пространства и времени и заменил эти понятия более вместительным понятием четырёхмерного пространственно-временного континуума.
В то же самое время, когда Эйнштейн
Закладка:
Поток знания ведёт нас к немеханической реальности; Вселенная начинает казаться скорее великой мыслью, чем великой машиной.
Даже русские учёные в конце концов будут вынуждены отказаться от своей целиком материалистической концепции вселенной и нашей жизни как человеческих существ в этой вселенной. В статье, написанной для журнала под названием «World» (периодического издания, выходящего при поддержке ассоциации «World Goodwill» и «World Union»), Иэн Гордон-Браун сообщает нам, что некоторые из ведущих русских учёных недавно опубликовали статьи, «в которых они излагают свой взгляд на то, что природа вселенной скорее „духовна“, нежели материалистична и механистична». Слова «духовный» и «материальный», конечно, не были определены этими русскими авторами. Представляется, однако, что сущностный смысл их высказываний о вселенной заключается в том, что она более тесно связана с понятиями разума и сознания, чем со старыми, утомительными и нигилистическими представлениями о материи.
Ораж придавал особое значение утверждению Гурджиева о том, что человек, животные и растения должны выполнять важные функции в экономике Земли, передавая различные виды энергии через нижний интервал в октаве Луча творения. Каждый вид жизни отвечает за дальнейшую передачу определённого вида энергии, но из-за существования неких неблагоприятных условий человек больше не способен удовлетворительно выполнять свою функцию. Вместо того чтобы развиться в «человека», как ему следовало бы, он остался «человеком-машиной», и «человеком-машиной», который ныне стал угрозой для Земли.
Поэтому человеческая жизнь здесь существует теперь лишь по Милости; и Природе приходится
«пыхтеть и отдуваться», чтобы заставить человеческую машину работать.
(Ораж)
Эта мысль о том, что что-то неладно и что в развитии человека что-то пошло не так, согласуется с библейским мифом о «Грехопадении человека». Но как же произошло это несчастье с человеком? В книге «Всё и вся» недостаток понимания у человека объясняется тем, что на ранней стадии своего развития он был снабжён совершенно сбивающим с толку органом, который Гурджиев называет «Кундербуфером». Этот искажающий орган повинен в том, что человек видит всё вверх дном, остаётся спящим и живёт в мире грёз. Гурджиев утверждает, что человек стал настолько внушаемым ко всему, что слышит, что принимает любой «лозунг», произнесённый четыре или пять раз в его присутствии. В своём комментарии Ораж сетует, что современные люди совершенно лишены способности к различению. Он пишет:
Почему мы не наследники всех веков? К чему это стремление разрушать старое? Почему вместо того, чтобы стоять на плечах прошлого, нам приходится начинать и начинать — и во многих искусствах и науках приходить к состоянию, уступающему древним? Почему мы верим в «прогресс» и надеемся на него, когда вокруг нас — доказательства того, что мы деградируем и трудимся день и ночь над созданием сил, которые уничтожат даже таких, как мы?
Нет ничего фантастического в учении Гурджиева о том, что человек должен выполнять особую космическую функцию и что произошло несчастье, которое теперь мешает ему исполнять её. Несомненно верно, что homo sapiens развивался вовсе не так, как можно было бы ожидать. Его знание возросло во сто крат за последние две тысячи лет, но во многих отношениях его понимание пришло в упадок. Религия, которая прежде давала человеку наставления для его духовного перерождения, сейчас имеет на него очень мало влияния. Религия в значительной степени сменилась наукой, а учёных не заботит, как прежде заботило религиозных лидеров мира, «почему» вещей. Они заняты лишь тем, что разбирают вещи на части и объясняют, как те работают. Ораж следующим образом комментирует современные течения мысли.
Один из бытующих взглядов на жизнь состоит в том, что нет никакой космической цели, никакого сознательного устремления, что протоплазма образовалась случайно, а человек был создан для Государства, чья цель — обеспечить ему растущий уровень жизни — в будущем! Третий взгляд заключается в том, что Бог всемогущ и вселюбящ; он сотворил мир из чистой благожелательности и правит вселенной без мысли о том, что его дети должны быть счастливы; что у нас нет никаких обязанностей, кроме как друг перед другом, что человеку была дана власть над землёй и животными и ему дозволено их эксплуатировать; таково отношение обычного, чрезмерно избалованного ребёнка к своим родителям — ребёнка, ещё недостаточно взрослого, чтобы осознать, что ничто не достаётся без того, чтобы это чего-то не стоило природе или кому-то ещё. Это последнее отношение весьма распространено, и оно присутствует в доктрине организованной христианской Церкви.
Гурджиев использовал Ашиату Шиемаша в качестве альтернативного Вельзевулу рупора во «Всём и вся», и Ашиата Шиемаш подытоживает духовные обязанности человека на этой планете в том, что он называет Пятью Моральными Стремлениями. Они таковы:
1. Первое стремление — иметь в своём обычном бытийном существовании всё удовлетворяющее и действительно необходимое для наших планетарных тел.
2. Второе стремление — иметь постоянную и неослабевающую инстинктивную потребность в самосовершенствовании в смысле бытия.
3. Третье стремление — знать всё больше и больше относительно законов Миросозидания и Мироподдержания. 4. Четвёртое стремление — это стремление с самого начала нашего существования как можно скорее заплатить за наше возникновение и за нашу индивидуальность, дабы впоследствии стать свободными и насколько возможно облегчить скорби нашего общего отца.
5. Пятое стремление — всегда помогать скорейшему совершенствованию других существ, как подобных себе, так и иных форм, вплоть до степени Мартфотци, то есть до степени самоиндивидуальности.
Главами в «Рассказах Вельзевула своему внуку», на которые Гурджиев делал особый упор и которые чаще всего выбирались для чтения в Париже, были главы о Святой Планете Чистилище, а также глава, посвящённая божественному посланцу Ашиате Шиемашу и его особой миссии к человечеству. Гурджиев рассказывает, как Ашиата Шиемаш начал свою миссию, подвергнув себя длительному посту и размышляя о наилучшем способе исполнить свои обязательства перед Землёй. Он сразу же понял, что для него было бы совершенно бесполезно взывать к старым, устаревшим ценностям, к которым всегда взывали предшествующие божественные посланцы, а именно к трём ценностям:
Закладка:
По этой причине Ашиата Шиемаш решил обратиться к чему-то, всё ещё существующему в человеке и ещё не атрофировавшемуся. Он обратится к той способности в человеке, которая известна как его совесть. Гурджиев пишет:
Благодаря ненормальным условиям, установившимся здесь (на этой земле), фактор Совесть постепенно проник и закрепился в том «сознании», которое здесь называют «подсознанием», вследствие чего он не принимает решительно никакого участия в функционировании обычного сознания человека.
Поскольку дело обстояло так, божественный посланник Ашиата Шиемаш решил попытаться пробудить в человеке, насколько это было возможно, совесть, которая погрузилась в его подсознание. Он чувствовал, что, если ему удастся это сделать, пробуждённая совесть человека сможет участвовать «в общем функционировании того их Сознания, в котором протекает их „бодрствующее существование“». Глава заканчивается описанием успешного выполнения духовной миссии Ашиаты Шиемаша и рассказом о мире и доброй воле на земле, которые за этим последовали.
У меня есть основания полагать, что Гурджиев представлял свой собственный бытийственный долг парткдолг перед вселенной в выражениях, весьма схожих с теми, в каких Ашиата Шиемаш представлял свои обязательства, и что в этой главе своей книги Ашиата Шиемаш говорит от лица Гурджиева. Позже Гурджиев рассказывает нам, как благое деяние Ашиаты Шиемаша было разрушено действиями некоего
«учёного существа» по имени Лентрохамсанин. Этот смутьян распространил среди последователей Ашиаты Шиемаша ряд противоречивых идей и тем самым посеял в их умах огромное смятение. Предполагал ли Гурджиев, что подобная участь постигнет его собственное учение после его смерти? Я так не думаю. Обычно он отзывался с оптимизмом о будущем Работы и о ценности тех идей, которые он и его собратья, «искатели истины», привезли в Европу. Он, по-видимому, придерживался мнения, что значение этих идей будет признаваться всё шире и шире после его смерти, а число людей, работающих с ними, будет неуклонно расти, — что в настоящее время, по всей видимости, и происходит.
За смертью учителя почти всегда следует чрезвычайно критический период для его учеников. Среди них возникают расколы и разногласия, и хотя совершенно верно, что до некоторой степени это произошло и среди последователей Гурджиева, число расколов и отступничеств оказалось сравнительно небольшим. Благодаря мудрому руководству мадам де Зальцман разбросанные по всему миру гурджиевские группы продолжают свою работу во всё возрастающих масштабах. Произошло скорее сближение различных групп, чем углубление разделений между ними. Эти рассеянные группы сотрудничают всеми способами, какие только позволяют разделяющие их расстояния. Крупнейшие центры Работы находятся в Париже, Лондоне и Нью-Йорке, но вспомогательные центры поменьше можно найти во многих других странах и городах. Эти разрозненные центры объединяются во многих совместных начинаниях, таких как издание книг, создание фильмов со священными танцами и Движениями, а также выпуск граммофонных пластинок с особой музыкой, которую Гурджиев привёз в Европу. До настоящего времени нам удавалось избегать катастроф, которые столь быстро уничтожили труд великого прообраза Гурджиева во «Всём и вся» (All and Everything), Ашиаты Шиемаша.
Качество имеет несравненно большее значение, чем масштаб, и, по мнению автора этой книги, как качество, так и численность находятся на подъёме. Когда около сорока лет назад я впервые пришёл в Уорик-Гарденс, среди слушателей Успенского можно было встретить мало молодёжи, а ведь именно в руках молодых находится будущее любого движения. Поэтому отрадно, что учение Гурджиева привлекает сейчас столь многих молодых людей. Я понял, что оно действительно привлекает их, во время своих первых визитов в Париж в 1948 году и сделал следующее замечание по этому поводу в книге, написанной вскоре после этого и озаглавленной «Дерзание с идеями» (Venture with Ideas):
Одной из самых поразительных черт этих последних встреч на улице Полковников Ренаров было число молодых людей, толпившихся вокруг стола Гурджиева, особенно после его возвращения из Америки. Те из его последователей, у кого были дети, казалось, поняли, что настал момент привезти своих детей в Париж. Их дети пока ещё мало что могли понять, но родителям хотелось, чтобы в последующие годы они могли вспомнить, как давным-давно встретили во Франции одного весьма замечательного человека, некоего господина Гурджиева. Чтобы обеспечить им такую возможность, детей в возрасте от трёх до четырнадцати лет теперь привозили в Париж и приглашали в квартиру на улице Полковников Ренаров. Там они сидели за столом Гурджиева, где он оказывал им тёплый приём и всячески их развлекал. Ему была присуща простота всех поистине великих людей, и он радовался их присутствию за своим столом, осыпая их подарками и порой ставя их родителей в неловкое положение тем количеством еды, которым он их потчевал. Некоторые дети робели, но большинство чувствовало себя непринуждённо, смеясь над его шутками и без запинки отвечая на его вопросы. Для него совсем юные люди обладали куда большим значением, чем все остальные из нас, ибо они были представителями грядущего поколения мужчин и женщин — поколения, которое ещё не было испорчено и которое при правильном обучении и воспитании, возможно, удалось бы спасти. Мне приятно вспоминать эти молодёжные собрания, ведь, оглядываясь на них, я вспоминаю не только счастливых детей, но и Гурджиева в новой роли — Гурджиева в роли дедушки, щедрого дарителя и любителя веселья.
Мне нравится думать о Гурджиеве именно в этой роли.
БИБЛИОГРАФИЯ
Это не полная библиография. Это лишь список работ, которыми я особенно пользовался при написании своей книги.
АНДЕРСОН, МАРГАРЕТ, «Непостижимый Гурджиев», Routledge & Kegan Paul
АУРОБИНДО, ШРИ, «Жизнь Божественная», Arya Publishing House, Calcutta
КЭЛЛАУЭЙ, ХЬЮ, «Мост к всемирному человеку», Linden Press
ГУРДЖИЕВ, Г. И., «Всё и вся», Routledge & Kegan Paul, London, 1950 «Встречи с замечательными людьми», Routledge & Kegan Paul, London, 1963
ЛОУЗ ДИКИНСОН, «Современный симпозиум», Geo. Allen & Unwin, London
НИКОЛЛ, МОРИС, «Психологические комментарии к учению Г. И. Гурджиева и П. Д. Успенского». 3 тома. Частное издание
НОТТ, Ч. С., «Учение Гурджиева — дневник ученика», Routledge & Kegan Paul, London, 1961
УСПЕНСКИЙ, П. Д., «Новая модель Вселенной», Kegan Paul, Trench, Trubner, London, 1931 «В поисках чудесного — фрагменты неизвестного учения», Routledge & Kegan Paul, London, 1949 «Психология возможной эволюции человека», Hodder & Stoughton, London, 1951 «Веданта для Востока и Запада», сентябрь 1962
УОКЕР, КЕННЕТ, «Предприятие с идеями»,
Закладка:
Примечания
1 П. Д. Успенский, «Новая модель Вселенной». Kegan Paul, London, 19[?]1.
1 Здесь необходимо отметить, что сказанное Успенским о йоге, работающем главным образом над своим умом и своим пониманием, верно только для джнана-йога. Большинство йогов используют все три центра в своих усилиях достичь более высокого уровня бытия.
1 Хью Каллауэй, «Мост к всемирному человеку». Linden Press.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
