Обложка Шпилька

Шпилька

Николай Ткаченко

0% прочитано
Стандартный
Николай Ткаченко

Шпилька

Глава 1

Августовское солнце висело над степью белым, как расплавленная жестянка. Дороги за околицей дымились пылью; каждая прошедшая полуторка поднимала за собой рыжее облако, и оно ещё долго стояло над просёлком, не оседая. В правлении было душно, мухи бились о стёкла, и Степан Ильич Громов, председатель колхоза «Рассвет», сидел у раскрытого окна, расстегнув воротник рубахи, и помешивал чай алюминиевой ложечкой. Она звякала о стакан в такт его мыслям.

Комиссия приехала после обеда, без предупреждения. Чёрная «Волга» остановилась у конторы, из неё вышли трое: двое районных, знакомых — Громов кивнул, не поднимаясь, — и один незнакомый, из области. Ревизор, определил Степан Ильич по тому, как тот вышел из машины: не огляделся, а сразу посмотрел на крышу конторы, на вывеску, на дверь, будто прикидывал, что здесь можно снять с петель.

— ОБХСС, — сказал районный, войдя в кабинет. — Плановая проверка семенного фонда.

Громов не удивился. Он поставил стакан на клеёнку, промокнул губы платком и поднялся.

— Анонимный звонок, — добавил областной, разглядывая грамоты на стенах. — О недостаче.

Фамилия у него была Веретенников. Он говорил негромко и смотрел мимо собеседника, как человек, который заранее знает, что ему соврут.

Склады опечатали к вечеру. Галина Веснина стояла у ворот зернового склада, пока сургуч застывал на пломбе, и не говорила ни слова. На ней было цветастое платье, подол обмётан пылью, коса туго перекинута через плечо. Веретенников задержал на ней взгляд ровно на секунду и отвернулся.

— Завтра в восемь — инвентаризация, — сказал он Громову. — Каждый мешок, каждый куль. Учётчицу прошу не отлучаться.

Когда машины ушли, Галина осталась у ворот. Она смотрела на свинцовую пломбу, как смотрят на чужую дверь, за которой осталось своё. Внутри, в темноте склада, лежало зерно. Она знала каждый мешок на ощупь: где пшеница с дальнего поля, где рожь с поймы, где семенной фонд, пересыпанный на прошлой неделе в старые брезентовые кули без маркировки.

Она сама принимала ночами зерно от комбайнеров, чтобы не держать машины у весовой. Сама писала в черновую тетрадь: «бригада Дерягина — две тонны триста, бригада Фомина — тонна восемьсот». Утром собиралась оформить накладные. Не успела — сначала одно, потом другое, а теперь на воротах висит сургуч с гербом, и каждый немаркированный куль тянет на статью.

Степан Ильич вызвал её в контору поздно вечером. Комиссия уехала ночевать в районную гостиницу, в правлении стало тихо, только внизу, в бухгалтерии, старый счетовод Матвей Исаич щёлкал костяшками счётов.

Галина вошла и встала у двери. Платье она сменить не успела, только перевязала косу. Громов сидел за столом, перед ним лежала папка с актами, и ложечка в стакане уже не звенела — чай остыл.

— Садись, — сказал он.

Она села на край стула, выпрямив спину.

— Рассказывай.

— Что рассказывать, Степан Ильич? — Голос у неё был ровный, но щёки пошли пятнами. — Я ничего не крала. Я людям своим помогала, чтоб они норму закрыли и премию получили. Зерно всё до килограмма на месте. Я ж его своими руками каждую ночь укрывала, когда ливень шёл.

— Своими руками она… — Громов откинулся на спинку стула. — А статья тебе будет государственная, Галя. Мне тебя, дуру молодую, сейчас выгнать хочется и под суд отдать для острастки другим. Чтобы порядок был. Партбилет на стол положу из-за твоих кулей.

Он говорил жёстко, но смотрел на неё и видел не испуг, а упрямство. Галина поджала губы и не отвела глаз. И тогда, на миг, Громов увидел другое: себя, двадцатилетнего, на целине, у разобранного трактора, под дождём, перед проверкой. Тогда он тоже знал, что ничего не украл, а только не успел оформить. И тогда его тоже чуть не пустили под статью. Спас председатель, старый, из бывших фронтовиков, который вместо доноса сел с ним ночью и переписал все ведомости.

Степан Ильич вздохнул и потёр переносицу.

— Иди спать, — сказал он. — Утром разберёмся.

— Что вы сделаете?

— Не твоя забота. Иди.

Она вышла, а он ещё долго сидел у окна и смотрел, как над токами разгораются прожектора — ночная смена молотила хлеб. Где-то за ангарами, на мехмастерской, взревел и стих мотор. Громов взял карандаш, пододвинул к себе чистый лист и стал писать. Он знал, что напишет заявление. Не сейчас — утром, если не найдёт другого хода.

Лёнька Дерягин узнал обо всём от механика, когда менял ремень на комбайне. Он скинул промасленные рукавицы, вытер лицо и, не заходя в бытовку, пошёл к складу. Ворота уже опечатали, у калитки стояла Галина.

— Правда, что ли, срок светит? — спросил он, останавливаясь в двух шагах.

— Правда, — сказала она, не поворачиваясь.

— Галя, ты скажи, если что надо. Я за тебя кому хочешь скажу. Мы ж ночами вместе зерно возили, я помню, как было.

— Ты, Лёнька, иди домой. Помощник нашёлся.

— Ну чего ты так? — Он шагнул ближе. — Я же по-человечески.

Она обернулась. Глаза у неё были усталые, но злые.

— Вот и иди по-человечески. Не влезай, пока хуже не сделал.

Дерягин постоял, посмотрел на неё, потом сунул руки в карманы и пошёл к клубу. В клубе было темно и прохладно, на сцене лежал баян. Лёнька взял его, сел на край сцены, но играть не стал — растянул меха и уставился в пустой зал. Ему вдруг показалось, что Громов и Галина смотрят друг на друга как-то не так, как председатель и учётчица. И от этой мысли в груди у него стало тесно, будто ремень натянули не на шкив, а поперёк рёбер.

Утром началась инвентаризация. Комиссия работала в складе с восьми до пяти, без обеда. Веретенников сам ходил между штабелями, тыкал щупом в мешки, сверял номера по ведомости. Галина шла следом с амбарной книгой, листала страницы, и Громов видел, как у неё дрожат пальцы, когда она переворачивает лист.

К немаркированным кулям подошли после полудня. Веретенников остановился, снял шляпу, вытер лоб платком и посмотрел на председателя.

— Это что, Степан Ильич?

— Зерно, — сказал Громов. — Семенное. Пересыпали во временную тару, чтобы не держать комбайны.

— А маркировка где?

— Оформляли. Не успели.

— То есть зерно есть, а документов нет. — Веретенников качнул головой, будто удивляясь собственной проницательности. — А звонок, выходит, не анонимный, а справедливый.

Он велел пересчитать кули поштучно. Получилось двадцать семь. В каждом — по шестьдесят с лишним килограммов. Семенной фонд, элита, за которую в области спрашивают отдельно.

Веретенников не торопился. Он ходил по складу до самого вечера, проверял пломбы на закромах, нюхал воздух, трогал брезент. Галина не отходила ни на шаг, и к концу дня её цветастое платье потемнело на спине от пота.

— Учётчица Веснина, — сказал Веретенников, захлопывая блокнот, — завтра дадите объяснение. В письменном виде. И председатель пусть подготовит своё. Это уже не регламент, товарищи. Это хищение социалистической собственности.

Галина побелела. Громов подошёл и встал между ней и ревизором.

— Объяснение она даст, — сказал он спокойно. — А вы, товарищ Веретенников, не спешите со статьями. Зерно на месте. Всё до килограмма.

— Вот и докажите.

Комиссия уехала в гостиницу. Громов закрыл склад, проверил пломбу, потом долго стоял у ворот и смотрел, как садится солнце за дальним лесом.

Вечером его нашёл Лёнька. Он вышел из-за угла конторы, когда Громов уже поднимался на крыльцо, и остановил его, взяв за локоть.

— Степан Ильич, поговорить надо.

— Говори.

Лёнька переминался, пахло от него соляркой и табаком. Он долго молчал, глядя в землю, потом поднял глаза.

— Вы Галю покрываете. Это я вижу. Вы из-за неё на комиссию попёрли. А мне вот интересно — почему?

— Потому что она не виновата, — сказал Громов.

— И всё?

— Всё.

— Не всё. — Лёнька шагнул ближе. — Вы с ней как с родной. Смотрите, как на дочку. А она с вами — как с отцом. Может, вы и есть ей отец? Или она вам — не дочка, а что-то другое?

Громов снял его руку со своего локтя, аккуратно, но твёрдо.

— Ты, Дерягин, с ума сходишь от ревности, а это последнее дело. Галя мне не родня. Я её не трогал и не трону. Она мне дочь по годам, не по крови. А люблю я её как дочь, понял? Потому что видел, как такие, как она, страну после войны поднимали. И если тебе это не понять, иди проспись.

— Не верю я вам, — тихо сказал Лёнька.

— Твоё право. Только с этой верой ты себе не Галю, а душу портишь. Она тебя не зовёт в клуб не потому, что я ей нужен, а потому что ты к ней с баяном, а она с работы еле ноги таскает. Понимал бы — пришёл бы ночью помочь зерно укрыть, а не на танцы тащить.

Лёнька отшатнулся, будто его ударили. Он открыл рот, закрыл, развернулся и пошёл прочь, в темноту, к клубу. Громов постоял, глядя ему вслед, и подумал, что парень не из злых, но ревность в нём сейчас сидит, как заноза в ладони: не вытащишь — нагноится.

На следующий день Веретенников нашёл то, что искал. Он не стал пересчитывать всё заново — он потребовал амбарную книгу и сверил её с накладными комбайнеров. Не совпало. Двадцать семь кулей нигде не значились. Громов видел, как ревизор ведёт пальцем по строчкам и как губы его складываются в тонкую, довольную линию.

— Всё ясно, — сказал Веретенников, откидываясь на стуле. — Зерно принято без документов, склад не оприходован. Это статья сто восьмая, хищение. Минимум — десятка для организатора, для учётчицы — от пяти до восьми.

Галина стояла у стола, бледная, но не плакала. Громов поднялся.

— Стоп, — сказал он. — Веснина здесь ни при чём. Это моё распоряжение. Я велел использовать временную тару для ускорения отгрузки. Учётчица возражала, требовала оформлять по инструкции. Я настоял. Ответственность моя.

Веретенников поднял брови.

— Вот как? И где это распоряжение?

— Устное. Я не всё на бумагу кладу, товарищ ревизор.

— Значит, головотяпство. Бардак, который вы прикрываете бумажками.

— Бумажками я ничего не прикрываю. Зерно на месте. Недостачи нет.

— Это вы так говорите. А по документам — есть.

Веретенников уже потянулся за бланком акта, когда Галина шагнула вперёд. Она выложила на стол пачку листов, исписанных мелким, ровным почерком. Листы были мятые по краям.

— Это что? — спросил Веретенников.

— Ведомости, — сказала Галина. Голос у неё был тихий, но не дрожал. — Черновые, но полные. Я всю ночь при лампе сидела в каптёрке. Свела дебет с кредитом. Каждый килограмм учтён дважды — по весам комбайна и по факту засыпки. Вот тут, на третьей странице, сводная. Недостачи нет, товарищ ревизор. Есть нарушение порядка оформления. А за это — выговор, не статья.

Веретенников взял листы, поднёс к свету. Читал долго, шевеля губами. Потом посмотрел на Галину поверх бумаги.

— Это вы ночью составляли?

— Ночью.

— А почему сразу не показали?

— Потому что вы бы сказали, что я их только что написала задним числом. А теперь проверьте: бумага старая, чернила разного цвета, внизу даты и подписи бригадиров. Можете экспертизу назначить.

Веретенников замолчал. Он перевернул страницу, сверил цифры с амбарной книгой, снова перевернул. Громов смотрел на Галину и впервые за эти дни улыбнулся — одними уголками губ, так, что никто не заметил.

— Это меняет дело, — выдавил наконец Веретенников. — Но не всё. Нарушение остаётся.

— Нарушение остаётся, — согласился Громов. — И за него я отвечу перед райкомом. А хищения нет, товарищ ревизор. И громкого дела к ноябрьским у вас не выйдет.

Веретенников побагровел. Он собрал бумаги, сунул в папку и поднялся.

— Я доложу в область. Решение примут там.

— Докладывайте, — сказал Громов. — А пока — давайте на ток.

Он включил селектор. Щёлкнул тумблер, в динамике зашумело, потом прорезался голос диспетчера мехмастерской. Громов нажал кнопку и заговорил громко, в самый микрофон:

— Мехмастерская? Соедини с райкомом. Да, срочно. Товарищ первый секретарь, докладывает Громов. Колхоз «Рассвет» план хлебосдачи выполнил. На три дня раньше срока. С тока уходит последняя машина. Зерно идёт государству.

В динамике зашумело сильнее, потом далёкий голос первого секретаря, с хрипотцой, но довольный:

— Молодец, Громов. Поздравляю от имени райкома. Передай людям благодарность.

— Передам, — сказал Громов. — Спасибо, товарищ первый.

И в этот момент в эфир вклинился другой голос — молодой, срывающийся. Лёнькин.

— Не верьте ему! — закричал он из мехмастерской. — Он зерно на сторону продал! Часть урожая спрятана, я сам видел, как ночью грузили левые машины! Спросите у него, куда двадцать семь кулей делись!

В конторе стало тихо. Громов замер у селектора. Галина вскинула голову. Веретенников перестал листать бумаги и медленно поднял глаза на председателя.

— Так, — сказал он негромко. — А вот это уже серьёзно.

Громов не выключил селектор. Он стоял, наклонившись над микрофоном, и молчал ровно столько, сколько требовалось, чтобы в эфире не повисла тишина, а в ней — чужое слово.

— Дерягин, — сказал он в микрофон, и голос его прозвучал так ровно, что Галина вздрогнула. — Ты сейчас с тока? Или из клуба? Трезвый?

В динамике затрещало. Потом Лёнькин голос, уже тише, но по-прежнему злой:

— Я на мехмастерской. Я всё видел.

— Что ты видел, ты расскажешь не в эфир, а комиссии. Прямо сейчас. Приходи в контору. И не по селектору — ногами. А вы, товарищ первый секретарь, не берите в голову. Парень лишнего выпил с устатку. План мы сдали, остальное разберём на месте.

Первый помолчал. Потом сказал, уже без хрипотцы, холодно:

— Разбирайтесь. Но чтобы к утру доложил лично.

Селектор щёлкнул и затих. Громов выключил тумблер, повернулся к столу. Веретенников смотрел на него с интересом, каким смотрят на человека, у которого только что из-под ног выбили половину доски.

— Значит, ночью грузили левые машины, — сказал ревизор. — И двадцать семь кулей — это то, что не успели вывезти. Так?

— Нет, — сказал Громов. — Двадцать семь кулей — это то, что учтено в ведомостях Весниной. А левые машины — это байка. Сейчас придёт Дерягин, и вы сами убедитесь.

Он подошёл к окну, распахнул створку. В кабинет потянуло жарой и пылью. Через несколько минут на дороге от мехмастерской показался Лёнька. Он шёл быстро, почти бежал, рукавицы торчали из заднего кармана.

В кабинет он вошёл, не постучав. Остановился на пороге, оглядел всех — Громова, Галину, Веретенникова, двух районных, которые сидели у стены как пришитые. Лёнька дышал тяжело, на лбу блестел пот.

— Ну, рассказывай, — сказал Громов. — Что ты видел.

— Видел, как ночью от дальнего тока отходила машина. Не наша. Борта высокие, номера в грязи. Грузили мешки. Я на комбайне стоял, ремень менял, спустился — а там грузят. Я подойти не успел, машина ушла в темноту, без фар.

— Какая машина? — спросил Веретенников, подавшись вперёд. — ЗИЛ? ГАЗ?

— Не разглядел. Тёмно было.

— Сколько человек грузили?

— Двое. Может, трое.

— Ты их узнал?

Лёнька замешкался.

— Нет. Темно было.

Веретенников откинулся на стуле и посмотрел на Громова с выражением, которое Громов знал хорошо: так смотрят следователи, когда понимают, что перед ними не дело, а скандал.

— Показания, — сказал ревизор, — никуда не годятся. Тёмная машина, неизвестные люди, без фар. Это, товарищ Дерягин, не улика, а кляуза. Вы хоть понимаете, что за ложный донос по статье о хищении социалистической собственности полагается ответственность?

Лёнька побледнел. Он переводил взгляд с Веретенникова на Громова, и в глазах у него медленно проступало понимание, что он наделал.

— Я не доносил, — сказал он хрипло. — Я просто сказал, что видел.

— Вот и расскажите, что видели, — сказал Громов. — Комиссия ждёт.

Лёнька молчал. Галина сидела, отвернувшись к окну, и теребила край косы. Веретенников ещё с полминуты посверлил Лёньку взглядом, потом захлопнул блокнот.

— Я так и запишу: показания Дерягина фактического подтверждения не нашли. Машину не опознал, лиц не видел, примет не сообщил. — Он встал. — А по существу дела — остаётся нарушение порядка оформления. Хищения нет. Ведомости Весниной подтверждаются.

Он задержал взгляд на Громове, и Громов увидел в этом взгляде расчёт. Веретенников понял: влезать в разборки, где председатель только что публично, при райкоме, сдал план досрочно, — значит поставить под удар не столько Громова, сколько самого себя. Громкое дело к ноябрьским праздникам вдруг оборачивалось историей о том, как столичный ревизор схватился с передовым хозяйством из-за кляузы ревнивого комбайнера. Такое в область не сдашь.

— Комиссия заканчивает работу, — сказал Веретенников, собирая папку. — Акт передадим в райком: предписание усилить контроль за складским учётом. Остальное — на усмотрение партийной организации.

Он кивнул районным, и они потянулись к двери. У порога Веретенников обернулся.

— И скажите спасибо своей учётчице, Степан Ильич. Её арифметика вас из-под статьи вытащила. Не ваша.

Когда машины ушли, Громов сел за стол, налил себе холодного чаю и выпил, не поморщившись. Галина всё ещё сидела у стены. Лёнька стоял посреди кабинета, опустив руки.

— Простите, — выдавил он. — Я думал…

— Ты не думал, — оборвал Громов. — Ты ревновал. А ревность, Дерягин, это когда человек вместо дела начинает следить за чужими окнами. Завтра соберём правление, и ты объяснишь, зачем устроил комедию при первом секретаре.

— Я не хотел, чтобы вы с Галей…

— Вон, — сказал Громов негромко.

Лёнька вышел, пятясь, и дверь за ним закрылась тихо, будто он боялся, что громкий звук добавит ему вины.

Галина поднялась. Подошла к столу, взяла свои ведомости, прижала к груди.

— Спасибо, Степан Ильич, — сказала она.

— Себе скажи спасибо. И больше не принимай зерно ночью без документов. Порядок, Галя, — это не бюрократизм. Это то, что нас от таких вот Веретенниковых защищает. Порядок — он и есть свобода. Поняла?

— Поняла.

Она постояла ещё, будто хотела сказать что-то ещё, но не решилась, и вышла.

Вечером Громов сидел на крыльце конторы. Солнце уже село, но жара не уходила — она поднималась от нагретых стен, от утоптанной земли, от пыли на дороге. Степан Ильич курил, глядя на ток, где под прожекторами ещё шла разгрузка последней смены. Рядом скрипнула ступенька.

— Не спится? — спросила Галина.

Она села на ступеньку ниже, не глядя на него. На ней было то же цветастое платье, только теперь чистое, с влажными следами утюга на подоле.

— Не спится, — ответил он.

Молчали. Где-то у клуба играл баян — Лёнька, значит, так и не ушёл. Мелодия была старая, прощальная, но Громов не мог вспомнить слов.

— Я завтра заявление напишу, — сказала Галина. — По собственному.

— Это ещё зачем?

— Тяжело мне. Вы из-за меня чуть партбилет не положили. И Лёнька из-за меня на селектор полез. И комиссия эта… Всё из-за моих кулей. Лучше я уеду. На элеватор, в соседний район. Там завскладом на пенсию выходит, звали.

Громов долго молчал. Потом стряхнул пепел в ладонь, смял.

— Думай сама. Только не из-за меня уезжай. Я свою должность знаю. А ты своё дело знаешь. Такие, как ты, здесь на вес золота.

— Вот и цените. А я уеду.

Она поднялась. И, уже шагнув с крыльца, обернулась.

— Вы меня спасли, Степан Ильич. А я вас — своими бумажками. Мы в расчёте. Но от этого только хуже.

Она пошла к дороге, и её цветастое платье ещё долго белело в сумерках, пока не растворилось у крайнего дома.

Утром Громова вызвали на бюро райкома партии. Его песочили два часа. Говорили про самоуправство, про то, что нельзя брать вину на себя без ведома парткома, про подрыв авторитета колхоза в глазах области. Постановили: строгий выговор с занесением в личное дело. Но с должности не сняли — показатели «Рассвета» по хлебосдаче были лучшими в районе, и снимать председателя за неделю до отчёта в обкоме никто не решился.

Галину отпустили по собственному желанию. Когда она выходила из правления с трудовой книжкой в руке, у ворот ждал Лёнька.

— Галя, не уезжай, — сказал он.

— Отойди, Лёнька.

— Я же люблю тебя. Я из-за этого всё…

— Из-за этого ты председателя чуть под статью не подвёл, — она остановилась напротив него, и голос её задрожал от злости. — Ты хоть понимаешь, что ты на селекторе устроил? Из-за тебя Степана Ильича могли за решётку посадить. А он ради меня сам под удар встал. А ты — «люблю». Какая ж это любовь, если ты в неё кулаками лезешь, как в драку?

— Я за тебя боялся, — сказал он тихо.

— За себя ты боялся. Что меня уведут. А меня, Лёнька, никто не уводил. Я сама ухожу.

Она развернулась и пошла к дому, а он остался стоять, глядя, как ветер треплет её косу, и не находил слов.

Через неделю Галина уехала. Был конец августа, но небо заволокло, и по дорогам поплыла осенняя грязь, густая, как закваска. Автобус до райцентра выполз из-за поворота, покачиваясь, обдал остановку брызгами и замер.

Громов стоял у конторы и смотрел. Галина поднялась на подножку с чемоданом в руке, оглянулась один раз, нашла его взглядом и кивнула. Потом автобус тронулся.

Степан Ильич сунул руку в карман пиджака. Там лежала шпилька для волос — простая, алюминиевая, с гнутым кончиком. Он не помнил, когда её подобрал. Сжимал в кулаке и чувствовал, как тонкий металл впивается в ладонь.

И вдруг со двора мехмастерской, взревев, вылетел грузовик. Лёнька. Он не посмотрел на Громова — он вывернул руль, объехал лужу, ударил по газам и пошёл наперерез, через просёлок, в обход автобуса.

Автобус уже набрал ход, когда грузовик, обогнав его по обочине, выскочил вперёд и перегородил дорогу. Водитель ударил по тормозам. Автобус встал, качнулся, из открытой двери донеслись голоса.

Лёнька выскочил из кабины, обежал грузовик, встал перед дверью автобуса.

— Галя! Выйди!

Дверь сложилась. Галина спустилась на дорогу, в грязь, в своём цветастом платье. Она стояла напротив Лёньки, и оба молчали.

Громов с крыльца видел их — маленькие фигуры на серой дороге, между автобусом и грузовиком. Лёнька шагнул к Галине. Она не отступила.

Что он ей сказал, Громов не слышал. Да и не хотел слышать. Он вынул шпильку из кармана, посмотрел на неё, снова сжал и пошёл в контору.

Степан Ильич поднялся в кабинет, не включая свет. Сел к столу, вынул шпильку, положил на клеёнку. Тонкая, алюминиевая, с гнутым кончиком — такими Галина закалывала узел на затылке в жаркие дни. Он смотрел на неё и не понимал, зачем подобрал.

Потом взгляд упал на стакан. Под него, чтобы не оставлять круга на клеёнке, Галина когда-то подложила старую ведомость. Степан Ильич отодвинул стакан. Бумага пожелтела, но почерк на обороте был свежий, карандашный, торопливый.

«Степан Ильич, не ищите виноватого. Звонок был мой. Вы бы не отпустили, а я больше не могла. Вы всё сделали правильно, и я всё свела правильно, только правда у каждого своя. Простите. Галя».

Он прочёл дважды. Потом встал, подошёл к окну и долго смотрел на дорогу, где автобус и грузовик всё ещё стояли друг против друга, как два нерешённых вопроса.

Он понял всё. И то, что комиссия приехала не по чужому звонку, а по её. И то, что ведомости она свела не за ночь до проверки, а задолго — на случай, если дело зайдёт слишком далеко. И то, что спасла она его не из благодарности, а из брезгливости: чужой срок был ей не нужен, ей нужен был билет на элеватор.

Он стоял и улыбался — сухо, одними губами, как улыбаются люди, узнавшие старую знакомую мелодию. Когда-то, в пятьдесят шестом, на целине, он сам позвонил из конторы в совхозное управление и тихим голосом сообщил, что председатель держит неучтённое зерно. Он хотел уехать. А председатель взял вину на себя.

Теперь Степан Ильич понял, что всё это время покрывал не её. Он покрывал себя — того, кто четверть века ждал, что судьба вернёт ему этот звонок.

Он взял шпильку со стола, поднёс к глазам и, уже не улыбаясь, разжал пальцы. Шпилька упала на ведомость — и осталась лежать поперёк строчки с её именем.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге