Сельский лекарь
Пролог
Данил Чернов
Сельский лекарь
Мотор в груди не просто заглох — его будто саданули обухом колуна.
Алексей только и успел разжать одеревеневшие пальцы: закопченная жестяная кружка с остывшим чифиром глухо звякнула о рычаг раздатки старого казенного уазика. Бурая жижа плеснула на лопнувший по швам дерматин сиденья. В промороженной кабине несло паленым тосолом, прелой псиной от овчинного полушубка и лютой стужей: за мутным лобовым стеклом стоял глухой февраль, четвертый час ночи. Позади остался свинарник совхоза, где он двенадцать часов кряду, в грязи и навозной жиже, вытягивал застрявший опорос при синюшном свете китайского фонарика.
«Вот и отъездился, Леха, — мелькнула в голове спокойная, стылая мысль, пока перед глазами расползалась липкая тьма. — Клапан, сука, оборвало…»
Вдохнуть он так и не сумел.
А потом морок разорвало теплым, одуряющим духом цветущего клевера, илистой речной водой и сухим конским навозом.
Алексей рывком сел, захлебнувшись воздухом. Тот ворвался в легкие чистый, упругий, омытый колодезной стужей, и плотный — хоть ломтями режь. Никакого привкуса ржавого железа под языком. Никакой тупой, раздирающей боли за грудиной. Сердце под ребрами ворочалось мерно, гулко, без единого перебоя, будто новенький тракторный дизель на холостом ходу. Руки — крепкие, с широкими узловатыми запястьями, но без привычных стариковских шишек на суставах, обтянуты рукавами из плотного, неколеного льна.
Он встал на ноги. Поясница не заныла, позвонки в крестце не щелкнули. Телу от силы тридцать, кость сухая, жилы железные.
Перед ним, раскинувшись по пологой зеленой чаше, лежало село. Ни проводов на трухлявых столбах, ни колеи от грейдера, ни шиферных заплаток на кровлях. Бревенчатые пятистенки под серой дранкой и золотистой ржаной соломой, плетни из лозы, белые козы, лениво обдирающие лопухи у канавы, а чуть ниже, по течению ручья — водяная мельница с замшелым колесом, роняющим пенные струи. Деревня дышала сытым, неподвижным полуденным покоем. Ни чада солярки, ни лязга гусениц, ни бабьего истошного воя.
Лишь у дальней околицы, возле длинного сарая из тесаных плах, сбилась кучка народу. Мужики в портяных рубахах и бабы в подоткнутых паневах галдели вразнобой, а из распахнутых ворот хлева доносился натужный, надсадный стон скотины.
Алексей поддернул ремень, сплюнул густую слюну под ноги и зашагал на хрип. Ветеринарная хватка сработала на автомате, раньше, чем голова успела разобрать, в какую дыру его занесло: если животина так тянет жилы, счет пошел на минуты.
У самого входа подпирал косяк кряжистый старик в овчинной безрукавке шерстью внутрь, опираясь на узловатый дубовый посох толщиной в руку. Несло от деда ядреным самосадом-горлодером, колесным дегтем и кислым творожным сыром. Старик яростно теребил прокуренную седую бороду и рявкал на тощую бабу, утиравшую мокрый нос застиранным подолом:
— Да не голоси ты, дура безрогая! Сказано же: травник из Белоречья дай бог к сумеркам притащится, коли на ярмарке не нажрется, как боров у корыта! А корова твоя до заката околеет, лопнет к лешему!
— Корней свет-Тимофеич, кормилица же! — захлебывалась баба, ломая красные, натруженные пальцы. — Трое по лавкам мал мала меньше, чем кормить-то зимой стану?! Вздулась ведь, родимая, бока как жбан пивной, копытами гребет! За что кара-то, матушка заступница!
— Мужики, осади, — Алексей плечом раздвинул зевак, не церемонясь.
Сходка у ворот разом притихла, уставившись на чужака. Бородач насупил косматые брови, налег на посох и ощупал Алексея колючим взглядом — от лаптей до макушки.
— Это еще откуда к нам такого гладкого прибило? — проскрипел старик голосом несмазанной телеги, но с плотным начальственным весом. — Чей будешь, молодец? С тракта свернул или из беглых? Клейма на лбу не видать, а одет справно, не по-нищенски.
— Прохожий, дедушка. Издалека иду, — негромко бросил Алексей, шагнув в прохладную полутьму хлева. Глаза быстро привыкли к сумеркам.
На подстилке из прелой соломы билась крупная пестрая корова. Брюхо скотины разнесло так, словно туда сунули кузнечный мех и качали до отказа: левая голодная ямка выперла тугим бугром выше позвоночника, изо рта хлопьями валила серая пена, остекленевшие глаза лезли из орбит от распирающей боли.
— Чего замер, как столб межевой? — буркнул староста, ковыляя следом. В дверях жадно сопели мужики, вытягивая шеи. — Не видал, как скотина доходит? Влопалась мокрой люцерны по утренней росе, утроба ненасытная, теперь рубец газом заперло. Сейчас кишки наружу полезут, и амба. Попа звать поздно, мясника кликать надо. Хоть шкуру снимем да солонины засолим, пока на припеке не завоняла.
— Рано мясника, — отрезал Алексей, опускаясь коленями в труху и навоз. Ладони легли на вспученный, твердый как дубовая доска бок. Жгло сквозь кожу. Газы вдавили диафрагму в грудину, легкие сплющены, сердце бьется часто и дробно — вот-вот встанет от нехватки воздуха. — Острая тимпания. Если за пару минут давление не сбросить — сердце лопнет.
Староста замер, пальцы в бороде застыли:
— Какая еще пания? Ты мне тут мудреные слова не плети! Знахарь, что ль?
— Лекарь. По скотине, — Алексей вскинул подбородок, глядя старику прямо в переносицу. — Нож острый подай! Живо! И полую трубку тащи. Камыш, стебель сухой, дудку деревянную — лишь бы дыра насквозь шла! Шевелитесь, мать вашу за ногу, подохнет же тварь!
В голосе Алексея резанула такая злая армейская сталь, что мужики в проеме качнулись назад. Староста на миг растерялся, а затем гаркнул во весь дух:
— Микитка! Нож сапожный тащи, дубина! А ты, баба, дуй к плетню, ломай речной дудник, стебель почище да толстый! Мухой, кому велено!
Через полминуты широкий сапожный косяк с потемневшим, правленым на бруске лезвием лег Алексею в ладонь. Следом всхлипывающая хозяйка сунула толстый полый стебель речного дягиля.
— Гляди сюда, дед, — глухо бросил Алексей, нащупывая пальцами середину линии между последним ребром и маклоком. — Вот точка. Рубец вплотную к брюшине прижат.
Он упер острие в натянутую шкуру, перехватил клинок у самого кончика пальцами — чтобы не пропороть кишки глубже положенного, — и коротким, выверенным ударом основания ладони загнал сталь в бок.
Баба ахнула и закрыла лицо руками. Корова судорожно дернула копытом, но Алексей уже повернул лезвие ребром, пропуская в щель полый стебель, и выдернул нож.
Со свистящим шипением наружу ударила вонючая струя болотного смрада пополам с зеленоватой едкой пеной. В сарае шибануло кислой брагой и гнилой травой.
Алексей зажал трубку пальцем, регулируя стравливание газов толчками, не давая давлению рухнуть разом — иначе сосуды в голове скотины лопнут от резкого оттока крови.
— Тише, милая, тише, — приговаривал он ровным, густым баритоном, свободной
Шипение в трубке перешло в прерывистый свист. Раздутый барабан на боку начал на глазах опадать, кожа сморщилась, обмякла. Корова протяжно, с хрипом втянула ноздрями воздух, вытянула морду и уронила отяжелевшую голову на солому, но в зрачках вместо смертной мути блеснул чистый живой свет. Пена из губ перестала сочиться. Животное шумно, благодарно всхрапнуло.
В сарае повисла гробовая тишина — слышно стало, как бьются о паутину мухи. Мужики у порога переглядывались, раскрыв рты. Хозяйка сползла по стенке на колени прямо в навоз и принялась истово кланяться.
Староста Корней сдернул с лысеющей головы овчинную шапку, скребанул затылок, подошел вплотную и носком ялового сапога толкнул мягкий, сдувшийся бок животного.
— Мать пречистая… — сипло выдавил старик, и в водянистых глазах его загорелся цепкий крестьянский расчет. — Дырку в живом пузе провертел, дудкой свистнул — и задышала? Без молитвы? Без куриной крови?
— Чистая механика, дед, — Алексей обтер перепачканные ладони жгутом сухой соломы и поднялся во весь рост. Дыхалка работала ровно, в висках не стучало. Тело наливалось упругой, непривычной силой. — Разрез дегтем замазать, древесной золой густо присыпать. Сутки корма не давать ни былинки. Поить чуть теплой водой с солью и ромашковым взваром понемногу. Завтра встанет.
Староста нахлобучил шапку обратно, сдвинул набекрень и зыркнул на притихшую толпу:
— А ну пошли вон отсюда, олухи! Матрёна, деготь тащи и золу из подпечья, слышала, что сказано? Живо, говорю, а то посохом огрею!
Когда зеваки с причитаниями и пересудами потянулись со двора, старик повернулся к Алексею, сощурился и ткнул окованым черенком в сторону сельской дороги:
— Пойдем-ка, лекарь. Горло промочим. Есть у меня разговор по хозяйственной части.
Они вышли на прогретую колею. Воздух звенел от сухого стрекота кузнечиков.
— Значит, лекарь по скоту, — протянул Корней, неспешно вышагивая рядом и мерно постукивая посохом о твердую глину. — Звать-то тебя как?
— Алексей.
— А по батюшке?
— Николаевич.
— Мудрено, — хмыкнул старик в бороду. — Будешь просто Алексей-лекарь. Руки у тебя, гляжу, не из гузна растут, кровищи и вони не пугаешься. Дело доброе. У нас в Белоречье сидит один пройдоха, зельями торгует, так он за козу дохлую три серебряка дерет, а толку с него — как с козла молока, прости господи. Намедни у кузнеца кобыла ожеребиться не могла, так он три круга вокруг нее с бубном прошел, кобыла и околела вместе с приплодом.
— Жеребенка выправлять руками надо, а не бубном звенеть, — сухо заметил Алексей. — Если ножками вперед пошел или шею заломило, никакой бубен плод не вынет.
Староста аж притормозил, посмотрел на него с нескрываемым уважением:
— Вот! И я кузнецу толкую: дурак ты кованый, Сидор! А он только сопли на наковальню роняет. Ладно. Ты куда путь держал-то, Алексей Николаич?
— Никуда не держал. Места у вас глухие, тихие. Думаю осесть, коли угол найдется.
Старик лукаво прищурил левый глаз, в седых усах мелькнула усмешка:
— Осесть, говоришь? Угол ему подавай… Угол нынче денег стоит, парень. Землица у нашего барона, дай бог ему здоровья, не пустует. Подати платить надо, общинный сбор, опять же за мост… Но есть у меня мыслишка.
Он указал посохом на дальний конец улицы, туда, где дорога уходила к пологому оврагу и пряталась под кронами вековых дубов:
— Видишь вон ту крышу за ручьем?
Алексей вгляделся. На взгорке, у самой стены дремучего бора, темнел пятистенок из толстых лиственничных бревен. Во дворе виднелся сарай, каменный мшаник и сруб колодезного журавля. Забор из жердей местами завалился, а на крыше между дранкой пробился бархатный зеленый мох.
— Дед Тихон там сидел, смолокур, — заговорил староста, понизив голос. — По осени преставился, царство ему небесное. Старый был, как пень болотный. Родни прямой не осталося, племяш в городе приказчиком служит, нос сюда не кажет, на кой ему эта изба сдалась? Дом общине отошел. Стоит, гниет помаленьку. А мне, как старосте, за него перед баронским тиуном ответ держать! Ежели дом до зимы без хозяина простоит — стропила поведет, печь отсыреет, а налог за пустошь с кого драть? С меня, что ли? Хрен им на воротник, чтоб шея не чесалась!
— И что ты предлагаешь, Корней Тимофеевич?
— А вот что, — старик встал перед Алексеем, наставив палец ему в грудь. — Избу я тебе отдаю. С сараем, огородом и правом брать валежник в барском лесу на две версты вокруг. Взамен уговор: крышу перебрать, плетень поднять, избу от красного петуха беречь. Это раз. Всю деревенскую скотину — от коров до гусей — берешь под свой глаз. Если отел, мор или копытная гниль — идешь и лечишь, без дураков. За труды берешь по совести: яйцами, хлебом, салом, чем бабы подадут, серебра драть не смей, народ у нас небогатый. Это два. А к покровским холодам сдашь мне на общинный склад мешок сушеных белых грибов и три кувшина брусничного взвара для баронского сборщика, чтоб бумагу выправил на вечное владение. По рукам?
Алексей усмехнулся. Старик торговался крепко, по-хозяйски, выжимая из каждого вершка пользу для деревни. Но условия были честными: крыша над головой, земля, законное место в общине и понятное ремесло.
— Не пойдет, дед Корней, — покачал головой Алексей.
Староста аж поперхнулся:
— Это с какого такого перепугу не пойдет?! Ты с дуба рухнул, парень?! Тебе избу готовую за здорово живешь отдают!
— На грибы и взвар я согласен. Скотину лечить стану, мне не привыкать. Но инструмент и подъемные дашь вперед. Руками крышу латать нечем: топор нужен плотницкий, скобель, гвоздей кованых сотни две, пила поперечная. И по харчам: мешок муки, пуд пшена, окорок и мешок соли. Без соли скотину лечить — гиблое дело. Ни рану промыть, ни рубец завести.
Староста вытаращился на него, часто хлопая веками, а потом вдруг крякнул, запрокинул голову и сухо, скрипуче захохотал на всю улицу:
— Ишь ты, язва хваткая! Еще порог не переступил, а уже старосту грабит! Подъемные ему подавай!
Он отсмеялся, вытер рукавом слезу и с размаху хлопнул мозолистой дубленой ладонью по широкой ладони Алексея:
— По рукам, Николаич! Будет тебе топор и соль. Но если через седмицу корова Матрёнина сдохнет — лично приду и лезвие с топорища сшибу, понял?
— Не сдохнет, — спокойно ответил Алексей, сжав пальцы старика так, что хрящи отчетливо хрустнули. — Пойду я, Тимофеич. Дела не ждут.
Калитка усадьбы висела на одной кованой петле и при толчке отозвалась протяжным ржавым воем, пропоров нижним бруском сухую глиняную колею.
Алексей замер на тропке, засунул большие пальцы за широкий сыромятный ремень
Двор зарос в пояс: подорожник, лебеда, глухой бурьян с сизыми шапками чертополоха. Воздух здесь стоял неподвижный, прогретый полуденным солнцем, пахнущий нагретой смолой, сухой пылью и въевшимся в землю едким духом березового дегтя — старый Тихон явно гнал его прямо на задворках.
— Ну что, Николаич, — негромко бросил Алексей себе под нос, слушая, как ровно и мощно стучит в груди обновленное сердце. — Обживайся. Работы тут на месяц вперед, черт бы все побрал.
Первым делом он обошел сруб кругом. Глаз у него был наметанный: на отцовском хуторе на эти постройки насмотрелся вдоволь.
Стены дед Тихон клал на совесть, из отборной лиственницы в два обхвата. Нижние два венца за сорок лет потемнели до цвета литого чугуна, но когда Алексей достал из кармана сапожный нож и с усилием вогнал острие в комель — сталь звякнула, войдя едва ли на пару миллиметров, и уперлась в древесный монолит. Звенит дерево. Не тронула гниль, лиственничная смола законсервировала бревна намертво.
А вот кровля требовала рук. Дранка над сенями рассохлась, на северном скате пластами лег бархатный зеленый мох, а пара досок на коньке вздыбилась — в первый же затяжной осенний ливень вода пойдет прямо по стропилам.
— Значит, крыша — в первую очередь, — наметил Алексей. — Как только староста обещанный инструмент приволочет.
Он налег плечом на массивную дубовую дверь. Петли отозвались сухим стоном, и в лицо ударил густой, застоявшийся дух нежилого покоя: сушеная мята, мышиный помет, холодная сажа и вековая пыль.
Внутри царил полумрак. Свет едва сочился сквозь два небольших оконца с мутноватыми стеклами пузырчатой ручной отливки. Горница оказалась просторной: широкий лиственничный стол посредине, стесанный из цельной плахи в четыре вершка толщиной, массивные лавки вдоль стен, в углу — приземистый кованый ларь под навесным замком, а в центре всего этого мира возвышалась русская печь.
Алексей подошел к печи, провел ладонью по беленой боковине. Кладка была из дикого речного камня, обмазанного глиной с рубленой соломой. Трещин на боках не видно. Он заглянул в устье: сухо, паутина держит углы. Нащупал вьюшку — заслонка пошла со скрежетом, но перекрыла дымоход плотно.
— Это ладно, — кивнул сам себе Алексей. — Коли печь цела, перезимуем.
Через четверть часа у калитки послышался перестук копыт и тележный скрип. Во двор въехал тот самый Микитка — плечистый белобрысый паренек, которого староста гонял за ножом. Парень сидел на передке телеги, натянув вожжи рыжей кобыленки, и с опасливым любопытством таращился на Алексея.
— Дядька лекарь! — крикнул он звонким, ломающимся баском. — Батька прислал! Все, о чем рядили, привез, до единого гвоздя!
Алексей вышел на крыльцо, стряхивая паутину с полотняного рукава:
— Сгружай, Микита. Показывай, что там Корней Тимофеевич наскреб.
Они подошли к телеге. Староста слово сдержал свято: на дощатом дне лежал пузатый мешок с грубой серой мукой, куль пшена, плотный холщовый узел с крупной серой солью, темный от рассола свиной окорок, обернутый чистой дерюгой, и тугая вязанка репчатого лука.
Рядом лежал инструмент: широкий плотницкий топор, остро насаженный на березовое топорище, двуручная поперечная пила с правильно разведенными зубьями, скобель для ошкуривания жердей и холщовый мешочек, приятно оттягивающий ладонь весом кованых граненых гвоздей.
— Батька велел передать, — Микитка шмыгнул носом и почесал за ухом, — ежели чего еще надо будет — ухват там али кочергу — ты к нам заходи. Матрёна, хозяйка коровы-то, кринку молока передала, парного, и краюху ситного. Сказала, до веку за тебя молиться станет.
— Передай Матрёне спасибо, — Алексей принял теплую глиняную кринку, и на его лице обозначились глубокие морщины у глаз. — Молоко — это дело. А корове пусть мокрой отавы не дает, пока роса не сойдет. Усек?
— Усек, дядька Алексей, — парень осклабился, обнажив щербатые зубы, и принялся споро сгружать мешки на крыльцо. Мышцы под рубахой перекатывались туго — видно, привык парень к изнурительному крестьянскому труду с малых лет.
Когда телега скрылась за дубами, Алексей остался один. Солнце перевалило за полдень, длинные тени поползли через заросший двор к порогу.
Спешить было некуда. Жизнь больше не гнала его на ночной вызов за сорок километров по обледенелой трассе. Ни отчетов, ни начальства, ни пьяных звонков из района.
Первым делом он нашел в сенях кадочное ведро, ополоснул его у колодезного сруба, зацепил за дужку цепь и опустил в глубину. Ворот запел, цепь зазвенела. Вода поднялась ледяная, прозрачная как слеза, пахнущая кремневым камнем и осенней свежестью. Он зачерпнул ладонью, умыл лицо, смывая дорожную пыль, шумно фыркнул и выпил добрых полковша. Зубы заломило от стужи, но внутри растеклась чистая первобытная бодрость.
Затем пошла работа.
Алексей наломал у забора упругих березовых веток, стянул лыком — вышел жесткий, плотный веник-голик. Распахнул настежь волоковые окна, впуская сквозняк с запахом нагретой смолы и трав. До белизны вымел из горницы паутину, сухие листья и вековую труху.
Наколол во дворе сосновых плашек от старого штабеля у сарая. Дерево звенело под топором радостно, отлетая упругой смолистой щепой. В печи он аккуратно сложил растопку: березовая береста вниз, сухие лучины шалашиком, сверху — три полешка потолще.
Чиркнул кремнем о кресало. Искры снопом брызнули на сухой трут. Тот затлел рыжей точкой. Алексей осторожно подул, раздувая уголек, поднес к завитушке бересты — и веселое пламя с легким треском побежало по коре.
Тяга оказалась отменная. Печь загудела ровно, басовито, без единого клубка дыма в горницу. Сухой камень начал медленно впитывать жар, отдавая в сырую избу первое настоящее жилое тепло.
К вечеру изба преобразилась. Алексей отдраил широкий стол речной водой с песком, отскоблил нары у стены, натаскал из сарая охапку прошлогоднего сена — духовитого, пахнущего донником и мятой, — бросил сверху чистую дерюгу.
На загнетке в чугунке, найденном в подполе и отчищенном золой до сизого чугунного блеска, мерно побулькивала похлебка.
Все простое, мужицкое: ключевая вода, горсть дробленого пшена, три размятые картофелины из подпола, луковица, крупно посеченная и слегка припущенная на краешке свиного сала, щепотка каменной соли и добрый кусок окорока на косточке. Запах по избе поплыл такой, что в пустом желудке сладко заныло.
Алексей сел на лавку у окна. Солнце садилось за дальний еловый бор, окрашивая небо в густые тона спелой малины и червонного золота. Деревня вдали затихала: прокричал запоздалый петух, мыкнула корова, стукнула где-то вдалеке калитка, и опустилась благодатная, глубокая тишина.
Он зачерпнул деревянной ложкой горячее варево, подул на пар. Разваристое зерно, густой навар, сладковатый лук и плотное соленое мясо. Простая крестьянская еда, которая дает силу жилам и покой голове. Он ел
А потом он вышел на крыльцо с глиняной кружкой травяного взвара.
Сумерки сгустились, синие и прохладные. На небе высыпали первые крупные, незнакомые звезды — яркие, не похожие на земные созвездия. Алексей глубоко втянул ночной воздух, прислонился плечом к теплому бревенчатому косяку и прикрыл глаза.
И именно в этот миг, где-то в самой глубине груди, под ребрами, неслышно отозвалась тугая струна.
Это не было болью. Странный, тянущий гул — будто невидимая тонкая жила натянулась от его порога куда-то далеко на север, сквозь дремучие чащи, сквозь сотни верст чужих дорог и холодные мхи. Струна вибрировала, отдаваясь в ладонях сухим покалыванием, словно звала и окликала кого-то во тьме.
Алексей открыл глаза, посмотрел в темную глубину леса за ручьем и тихо выдохнул в сизый пар:
— Ну… приходите, коли надо. Места хватит. И каши на всех наварим.
Глава 1
Ночь на новом месте прошла глухо, без сновидений. Алексей поднялся еще до первых петухов — в ту серую, студеною предрассветную пору, когда туман от ручья только-только начинает наползать на межу, затягивая бурьян белесой стылой ватой.
Он полежал минуту с открытыми глазами, вслушиваясь в углы. Ни скрипа плах, ни мышиного шороха в пакле. В горнице стоял ровный, плотный дух сушеной мяты и остывающей печной глины. Сердце под ребрами ворочалось мерно, спокойно, словно хорошо пригнанный поршень на малых оборотах. Никакой одышки, никакой тупой ломоты в пояснице. Тело звенело сухой здоровой силой, требуя дела.
— Ну, с богом, Николаич, — шепотом бросил он в полутьму, откинул дерюгу и босыми подошвами опустился на выскобленный лиственничный пол. Плахи держали ночную прохладу, гладкие, без единой занозы.
Перво-наперво — студеная вода. Выйдя на крыльцо в одних холщовых портах, Алексей зачерпнул из колодезной бадьи ледяной влаги и плеснул на торс. Кожу ожгло так, что перехватило дыхание, зато остатки дурноты сдуло начисто. Обтерся жестким конопляным утирником, оставшимся от смолокура, натянул рубаху и взялся за печь.
Вчерашние угли в глубине пода еще теплились алыми искрами под слоем седого пепла. Алексей подгреб их кочергой, подбросил сухих смоляных щепок, дунул — и чистое пламя жадно лизнуло лучину. В чугунок пошли остатки вчерашней пшенной каши с мясом, на край шестка легли два толстых ломтя ситного хлеба с палец толщиной пластами свиного сала. Сало почти сразу зашкворчало, пустило прозрачную слезу, шибануло по избе жареным чесноком и дымком.
Позавтракал он не спеша, глядя в мутноватое оконце, за которым разгоралась заря: сначала белесая, потом налившаяся густым янтарным соком.
А дальше пошел труд.
Алексей приволок из сарая старую приставную лестницу. Сбита она была на совесть из двух еловых жердей с гранеными перекладинами, хоть и потемнела от дождей до свинцового отлива. Приладил к карнизу, полез на крышу.
Сверху тихоновская усадьба открывалась чисто, до последнего кола: заросший лебедой двор, повалившийся тын, за ним — полоса жирных лопухов, спускающаяся к каменистому быстрому ручью, а за ручьем сплошной стеной вставал дремучий ельник. Там, под сенью замшелых лап, угадывалась затянутая ольшаником колея старого, заброшенного тракта.
Алексей опустился коленями на шершавую дранку и взялся за скобель. Методично, полоса за полосой, сдирал въевшийся зеленовато-бурый мох, обнажая сухое дерево. Три доски на стыке конька сгнили в труху — ноготь уходил в рыхлую волокнистую массу, как в прелое масло.
— Под замену, — вслух решил он.
Спустился во двор, наколол топором свежих сосновых плашек из сухого штабеля у сарая, обтесал комли под ровный клин. Кованые четырехгранные гвозди входили в лиственничные стропила с коротким, упругим звоном: обух бил прямо, без отдачи в запястье. От запаха свежей сосновой смолы, перемешанного с утренней изморозью, приятно кружило голову.
К девяти часам утра, когда солнце начало припекать сквозь холст рубахи, у завалившегося плетня послышались грузные, мерные шаги.
Алексей, сидевший верхом на коньке с топором за поясом, глянул вниз. Через поваленные жерди перешагивал настоящий медведь: мужик саженной ширины в плечах, в кожаном прожженном фартуке поверх холщовой рубахи, с черной, как колесный деготь, лопатообразной бородой и закопченными до синевы кистями рук. В деревне такого не спутаешь — местный кузнец Сидор.
Рядом с кузнецом, волоча заднюю правую лапу и ступая с видимой надсадой, ковылял крупный кобель грязно-пегой масти с обвислыми ушами и глубокой грудиной — помесь гончака с волкодавом. Пес двигался боком, опустив хвост к самой пыли, из приоткрытых брылей капала густая, тягучая слюна.
— Здорово, коли не шутишь, — густым, утробным басом пророкотал кузнец, остановившись посреди крапивы и запрокинув бородищу. Глаза из-под нависших бровей глядели исподлобья, цепко и недоверчиво.
— И тебе не хворать, мастер, — Алексей перехватил тетивы лестницы, споро сошел по перекладинам и спрыгнул в траву. Отер тыльной стороной ладони пот со лба. — Сидором звать?
— Сидором. Староста плел, будто ты мастер по жиле и суставу. Матрёнину пеструху со света вытащил.
— Было дело. Газ стравили, рубец освободили, к вечеру жвачку зачнет.
Кузнец сплюнул темную слюну сквозь щербину в зубах, помолчал, оглядывая Алексея так, словно прикидывал толщину кричной полосы перед ковкой.
— Пеструха — трава пустая, бабья радость. А вот тут глянь, — Сидор мотнул подбородком на кобеля. Тот при звуке голоса хозяина глухо, жалобно взвизгнул и лег на брюхо прямо в дорожную пыль. — Буян мой. Первейший пес на кабана по всей округе. Три дня назад в волчьем логу на клыки секача напоролся. Белореченский зелейник смотрел вчерась. Сказал — бесовское поветрие в мясо вошло, надо каленым прутом до кости прожигать, чтоб дурную кровь выпалить. А ежели железом не трогать — к утру околеет.
Алексей медленно опустился на корточки в двух шагах от пса.
— Каленым железом, говоришь? — тихо переспросил он, глядя зверю в морду. — Ты б себе, Сидор, язык каленым прутом прижег, чтоб дурные слова не разносить.
Кузнец насупился, кулачищи размером с добрые наковальни сжались:
— Ты полегче на поворотах, лекарь. Я за Буяна этому коновалу серебряную копейку отвалил за науку.
— Ну так пойди и забери серебро, а коновалу в лоб закати, чтоб народ не морочил. Смотри сюда.
Алексей протянул руку тыльной стороной ладони вниз — не к носу, а к больной лапе, давая почуять дух пота, щелока и сосновой смолы. Пес утробно заурчал, обнажив желтые клыки, шерсть на загривке поднялась щеткой.
— Тихо, старик, тихо… — голос Алексея опустился до низкого, вкрадчивого рокота. Ни тени страха, только плотная, несокрушимая уверенность вожака. —
Пальцы мягко легли на крестец, плавно скользнули вниз по бедру. Пес замер, шумно потянул ноздрями воздух, рычание заглохло. Почуял. Звери такое чуют сразу: рука не дрожит, зла не держит, берет мертво.
В паху и на внутренней стороне бедра темнела глубокая рваная рана длиной в ладонь. Края заплыли синюшно-багровыми валиками, из свищевого хода сочилась мутная серозная сукровица со сладковатым, тошнотворным духом гнили. Отек поднялся почти до самого брюха.
— Секач клыком пласт мяса сорвал и грязи набил, — Алексей ощупал края раны. Кожа была горячей, точно остывающий уголь. — Зелейник твой, небось, сверху коровяком или землей присыпал?
— Глиной с печной сажей затер, — буркнул кузнец уже без прежней спеси. В голосе мужика прорезалась неприкрытая бабья тоска по верному зверю. — Сказал, кровь закупорит.
— И запер гниль в кармане. Кабы ты его прожег, как этот недоумок советовал, поверх сепсиса ожог третьей степени устроил бы. Пес к полудню от болевого шока лапы бы протянул.
Алексей выпрямился, вытер ладони о сорванный пучок полыни:
— Заноси в избу. На стол клади.
— На стол?! — опешил Сидор. — Пес же поганый, нехристь! На стол грех!
— В грязи гнить — не грех, а на чистом дереве рану шить — грех? — усмехнулся Алексей. — Давай, Сидор, не разводи турусы. Держишь за скулы и за загривок. Держишь намертво, всей тушей. Дрыгнет лапой — сухожилие полосну, хромым на всю жизнь останется.
В избе Алексей работал без суеты. Из дорожного сундучка Тихона извлекли узкий ланцет — тонкий, с потемневшей шейкой, но из доброй булатной стали. На шестке печи уже стоял котелок с кипятком, куда Алексей щедро всыпал горсть каменной соли и ломаной ивовой коры. Прокалил лезвие в пламени лучины, остудил в крутом соленом отваре.
Сидор навалился всем своим пудовым корпусом на кобеля, запечатав морду корявыми лапищами. Пес хрипел, закатывая белки.
— Держишь? — коротко бросил Алексей.
— Держу. Режь.
Одним выверенным движением снизу вверх Алексей рассек спаявшийся край свища. Из кармана тугой струей брызнула густая зеленовато-желтая дрянь вперемешку со сгустками черной запекшейся крови. Кузнец судорожно втянул носом воздух и скривился от трупного духа, но хватку не ослабил ни на волос.
— Вот она, твоя «дурная кровь», — Алексей промыл полость горячим отваром через костяную трубочку, вымывая хлопья гноя до самого дна раневого мешка. Пальцами нащупал на дне что-то твердое, подцепил пинцетом — наружу вышел двухвершковый щепоть ольховой коры, вогнанный кабаньим клыком глубоко под фасцию. — Вот он, занозился. Нутро прело.
Пес перестал сучить лапами. Как только гной вышел и распирающее давление в тканях спало, Буян судорожно выдохнул, обмяк и уронил массивную голову прямо на доски стола.
Алексей ввел в свищ дренаж из вываренной холщовой ленты, густо пропитанной чистым березовым дегтем со свиным салом — чтобы края не слиплись раньше времени, — и туго стянул бедро широким отрезом выстиранного полотна.
— Всё. Снимай со стола.
Сидор бережно, словно малое дитя, сгреб кобеля на грудь, снес на ворох сухого сена в угол у запечья. Буян лизнул хозяина в закопченную щеку, затем медленно повернул нос к Алексею и слабо, но отчетливо стукнул хвостом по плахе пола.
Кузнец выпрямился, отер взмокший лоб рукавом и долго молчал, глядя на окровавленный нож на тарелке.
— Сколько возьмешь, Николаич? — глухо спросил он.
— С тебя — железо, — Алексей вымыл руки в корытце с щелоком. — Мне нужны скобы для стропил, костыли для тына, печные щипцы и три кованых крюка под матицу — траву вешать. Скуешь?
— К сумеркам приволоку, — отрезал Сидор, и в глазах его загорелась немая крестьянская верность. — И скобы дам, и навесы на калитку выкую новые, с коваными стрелами. А коновалу белореченскому я сегодня же хребтину перешибу, коли на торгу сыщу. За Буяна — век должен буду.
— Коновала не трогай, тюрьмы тебе не хватало, — усмехнулся Алексей. — Лучше псу через два дня повязку смени. Дренаж не дергай, пусть сукровица течет. Корми жидким овсяным взваром на мясном обрезе. Усек?
— Усек. Всё сделаю, как по писаному.
Когда кузнец ушел, ведя припадающего, но повеселевшего Буяна на веревке, день перевалил за полдень.
Солнце покатилось к верхушкам дальнего ельника. Воздух сделался прозрачным, колким, с отчетливым запахом первых заморозков. Алексей закончил перебирать конек, собрал во дворе щепу, аккуратно составил новый инструмент в сенях.
Хозяйство оживало. Дом перестал глядеть сиротой: на кровле желтела свежая смолистая плаха, двор был вычищен, из трубы ровно тянуло сизым березовым дымком. Деревня приняла его — сначала бабы, теперь кузнец. Завтра весть о Буяне дойдет до самого дальнего выселка.
Но к вечеру то странное, ноющее чувство под сердцем ударило снова.
Оно накатило внезапно, когда Алексей брал воду у колодца. Внутри, за самой грудиной, натянутая жила запульсировала немой, тянущей болью — будто кто-то звал из последних, угасающих сил.
И тянуло не со стороны села. Тянуло с севера. Из-за каменистого ручья, из темной чащобы заброшенного тракта.
Алексей поставил бадью на сруб, отер мокрые пальцы о порты и подошел к полусгнившему тыну.
Сумерки падали быстро, заливая ельник чернильной синью. Вода в протоке мерно журчала по гальке. И в этом усыпляющем шуме чуткое ухо лекаря различило посторонний шорох.
Хрустнула сухая ольховая ветка. Затем — прерывистый, натужный сип и глухой стон, перешедший в сдавленный предсмертный хрип.
В кустах на том берегу что-то с глухим плеском осело в мокрую осоку.
Алексей не раздумывал. Он перемахнул через жерди тына, не чуя холода налипшей росы, в три шага перелетел скользкий каменистый брод и раздвинул колючие ветви крушины.
На влажной глине, наполовину в воде, лежало тело.
В сгустившихся сумерках Алексей сначала принял ее за матерую волчицу: короткая дымчатая шерсть на руках и ногах, длинный, свалявшийся в репьях хвост, зажатый между камней. Но торс был девичий — худой, иссушенный голодом, прикрытый лохмотьями серого рабского холста с выжженным на ключице несмываемым клеймом: разорванным железным кольцом.
Из спутанных пепельных волос торчали прижатые к черепу треугольные уши. Одно было порвано пополам, запекшаяся кровь сваляла шерсть в черный войлок.
Но страшнее всего оказалась нога.
Правая голень была намертво стиснута массивным, ржавым капканом-волчатником с зубьями в два пальца толщиной. Кованые дуги смяли кость, зазубрины глубоко ушли в отекшую синюшную плоть. Она волокла эту пудовую дуру на себе, на брюхе, сквозь бурелом и валуны, сдирая ногти до мяса — пока сердце не сдало у самого ручья.
Она была без памяти. Веки вздрагивали, открывая полоску мутного белка, с потрескавшихся губ срывался беззвучный бред:
— Не… надо… хозяин… не бей…
Алексей опустился
Пульс — частая, еле заметная нить, ударов под сто шестьдесят, лоб пылает сухим септическим жаром.
— Ну всё, серая, — негромко сказал он в стылую темноту, подхватывая ее под лопатки и прижимая капкан к своему бедру, чтобы железо не рвало рану на ходу. — Доползла. Больше никто не достанет.
Он поднял ее — легкую, как охапка сухого хвороста, пахнущую тиной, гнилой кровью и звериной тоской, — и понес через ручей к теплому отсвету своих окон.
Дверь вышиб ногой, вваливаясь в освещенную горницу.
Сухой, ядреный дух березового тепла и мяты мгновенно столкнулся с вонью, принесенной с болота: запахом стылой жижи, дохлятины и прелой волчьей шерсти.
Алексей осторожно опустил девушку на дубовый стол, подсунул под затылок свернутый рушник. Та даже не охнула — лишь дернула кончиком целого уха и надсадно засипела сквозь мелкие оскаленные зубы. Глаза оставались закрытыми, веки с белесыми ресницами мелко подрагивали от свирепой лихорадки.
— Потерпи, девка. Снимем сейчас хомут, — Алексей сбросил запачканную рубаху на пол, оставшись по пояс голым. От печи веяло жаром, пот сразу выступил на широких лопатках.
Первым делом — железо. Кузнец, который ковал эту снасть, толк в живодерстве знал: две массивные пластинчатые пружины из сырой полосы, круглые челюсти с шипами, впившиеся в кость над самой щиколоткой. Ржавчина въелась в живые волокна, края раны вспухли багровыми подушками, лапа ниже захвата была сизой, холодной как камень. Но когда Алексей надавил пальцем на центральную подушечку волчьей стопы — белесое пятно медленно, с трудом, но налилось розоватой кровью.
— Жива жила, — процедил он сквозь зубы. — Магистральная артерия не порвана, только зажата в тиски. Будем спасать.
Голыми руками свести такие пружины не сумел бы и Сидор: упругость полосы пудов на шесть, не меньше. Алексей шагнул в сени, приволок толстый дубовый кол от тына и моток смоленой веревки. Кол подсунул под основание пружины, опер конец о край столешницы и навалился всем весом груди и плеча.
Кол натужно затрещал. Пружина с визгливым сухим скрежетом пошла вниз.
— Пошла, родимая…
Не ослабляя нажима, Алексей свободной рукой захлестнул просмоленную бечеву вокруг сведенной полосы, завязал тройным узлом намертво. Перевел дыхание, смахнул предплечьем пот с бровей и повторил рычаг со второй стороны.
Когда обе пружины легли, челюсти ослабли. Теперь начиналось самое поганое: развести зазубрины так, чтобы не сорвать пласты мяса и надкостницу, к которым намертво прикипела ржавчина.
Алексей придвинул глиняный кувшин с теплым щелоком, щедро пролил сталь и рану, размягчая запекшуюся сукровицу. Взял граненый гвоздь, просунул между зубьев и плавным покачиванием, миллиметр за миллиметром, стал отделять металл от обнажившейся кости.
Ткани отозвались влажным хлюпаньем. Девка под его руками внезапно выгнулась дугой, из горла вырвался хриплый, утробный клекот. Тело свело судорогой. Когтистые пальцы полоснули по дубовой плахе, оставляя глубокие светлые борозды. Спутанная серая грива разметалась, и в слепом болевом беспамятстве она щелкнула челюстями, целя ему в предплечье.
Алексей даже не отшатнулся — он просто опустил мозолистую ладонь ей на лоб, припечатав затылок к холсту, а второй рукой прижал к столу колено здоровой ноги:
— Лежать, дура. Лежать, говорю. Свои.
Голос лег ровно, как удар обуха — без злобы, но с такой тяжелой, давящей силой, какая бывает у старых земских коновалов.
Волчица дернулась раз, другой, попыталась скалить клыки, но уперлась в его прямой, спокойный взгляд. Желтые, расширенные до черноты зрачки на миг поймали его лицо. Она шумно втянула носом воздух, почуяла дух дегтя, мыла и отсутствие страха — и обмякла, уронив язык набок. Мышцы отпустило.
Алексей дожал рычаг. Ржавые зубья с чавканьем вышли из раны. Кованая дура с глухим металлическим стуком грохнулась на пол, мазнув по половице черной жижей.
— Половина дела, — шумно выдохнул он.
На голени открылось крошево: обе кости — и большая, и малая — были раздроблены, но, к счастью, без торчащих наружу осколков. Капкан сработал прессом, раздавив надкостницу и превратив мышцы в кашу. Дно раны затянуло серо-зеленым салом с мерзким гнилостным запахом.
Медлить было нельзя. Пойдет антонов огонь выше колена — ногу придется снимать пилой под самый корень, а такой резекции истощенное тело не перенесет.
Алексей снял с пода чугунок с кипяченым взваром коры ивы и дуба, куда бухнул две пригоршни соли. Вода парила, остыв до той черты, когда еще терпит рука. Намочил полотняный лоскут и принялся вымывать сукровицу.
Он не щадил ее, вытягивая щипцами крупицы речной тины, щепу и лохмотья отмершей фасции. Девушка лишь мелко дрожала, закусив губу до сукровицы, но больше не огрызалась — только хвост, облепленный сухими репьями, мерно и бессильно бил по краю плахи.
Когда из глубины показалась алая венозная кровь, Алексей облегченно сплюнул:
— Живой ток. Молодец, терпишь.
Он обсушил края чистой ветошью, густо залил нутро раны березовым дегтем пополам с топленым гусиным салом — проверенным крестьянским снадобьем, глухо отсекающим воздух от гнили. Деготь зашипел на воспаленной плоти, вставая плотной блестящей пленкой.
Следом — лубок. Из сухого березового полена Алексей скобелем быстро настрогал четыре упругие лучины в полпальца толщиной. Обложил голень поверх сухого мха-сфагнума, припасенного смолокуром на чердаке — мох пах болотом и пил влагу как губка. Сверху туго, виток к витку, замотал все длинной полосой вываренного полотна от самой щиколотки до сустава.
Получилась монолитная повязка, державшая кости мертво, без малейшей подвижки.
— Ну вот и ладно. До свадьбы зарастет, коли кость не сгниет.
Алексей перевел дух, глянул на нее. Девка дышала часто, мелко, точно загнанная в насте борзая. Губы побелели от струпьев. Тело высохло до предела: ребра проступали сквозь кожу решеткой, ключицы торчали острыми углами. Рабский балахон истлел до дыр, открывая старые рубцы от сыромятного кнута на пояснице.
Он взял нож и аккуратно срезал эти истлевшие лохмотья, оставив одну набедренную повязку. На правом предплечье бугрился черный рваный рубец — клеймо каторжных копей или гладиаторских загонов.
— Откуда ж тебя черти принесли?.. — вполголоса покачал он головой.
Принес таз с теплой водой, намылил кусок едкого зольного мыла и начал бережно смывать с нее болотную жижу, дорожную грязь и запекшуюся кровь. Мыл так, как обмывают чумных жеребят — без жалости, но твердо. Выбрал пальцами репьи из хвоста, промыл разорванное ухо, густо замазал тем же дегтем.
Когда сошла грязь, оказалось, что шерсть на предплечьях и голенях — серебристая, дымчатая, мягкая, а лицо тонкое, почти человеческое, если бы не широкие скулы да хищный разлет бровей. Девчонке от силы лет двадцать. Совсем молодая волчица, брошенная
Закончив обмыв, Алексей сгреб ее на руки. Тело оказалось легким, как сухая вязанка хвороста — от силы три с половиной пуда чистого веса, одни жилы да суставы.
Он перенес ее на нары, опустил на душистую перину из сухого сена, прикрыл грудь холщовой простыней, а поверх накинул овчинный тихоновский тулуп, пахнущий овчиной и сухой полынью.
Девушка прерывисто вздохнула, инстинктивно вжавшись щекой в густую шерсть. Уши беспомощно прижались к затылку, дыхание мало-помалу выровнялось, сделалось глубже.
— Поить надо, — напомнил себе Алексей.
При таком жаре нутро сгорает за сутки. Он нацедил в глиняную плошку теплого взвара из смородинового листа с ромашкой, бросил щепоть соли для удержания влаги и капнул ложку липового меда.
Присел на край нар, осторожно приподнял ее голову за шею:
— А ну, серая, глотай. Давай, по капле.
Поднес край плошки к потрескавшимся губам. Она сначала дернулась в бреду, отворачиваясь, но капли сладковатой воды омочили язык. Горло свело судорогой. Звериный инстинкт сработал сам: она прижалась губами к глине, жадно, со всхлипом сделала три больших глотка и закашлялась.
— Тише, захлебнешься, — Алексей отвел плошку, дал ей продышаться и споил остаток.
Опустив ее голову обратно на сенную подушку, он приложил ладонь к ее лбу. Жар стоял крепкий, но пульс под челюстью стучал ровнее, ушла та страшная, рвущаяся нитка, которая грозила скорой остановкой.
За окном окончательно легли сумерки. Осенняя ночь навалилась на хутор глухой, бездонной тишиной, лишь ручей за ольшаником монотонно ворочал гальку да в трубе тихонько посапывал сквозняк.
Алексей вымыл столешницу с песком, вынес во двор и плеснул в крапиву мутный таз, подобрал капкан и зашвырнул пудовую ржавую железку в самый дальний угол сарая — чтоб глаз не мозолила.
Вернувшись, бросил в топку два лиственничных кругляка — эти будут держать жар до рассвета. Придвинул к нарам широкую лавку, засветил глиняную плошку с салом и сел рядом.
Спать он не ложился. Переломный час наступает под утро: если удержит сердце и почки вытянут гнилостный яд — станет жить.
Он достал из кармана зернистый брусок, нож смолокура и принялся мерно править лезвие. Шуршание камня по закаленной стали шло по избе мягко, успокаивающе.
В горнице было тепло, пахло дегтем, травой и сосновым духом от залатаной крыши. И в этом мерном крестьянском тепле раненая волчица на нарах впервые за много лун спала не чутким сном загнанного зверя, а глубоким, исцеляющим сном существа, за спиной которого встала надежная мужская рука.
Глава 2
Около четырех утра лихорадка пошла на приступ.
Глиняная плошка на краю лавки чадила тонкой струйкой серого дыма, освещая горницу тусклым, дрожащим кругом. В тишине избы внезапно раздался сухой, прерывистый всхлип. Девка на нарах забилась, засучила здоровой ногой, сбивая овчинный тулуп. Спутанные пепельные волосы разметались по шуршащему сену, из пересохшей глотки вырывался сдавленный, хриплый скулеж:
— Не достать… цепь короткая… пусти, надсмотрщик, пусти…
Алексей отложил брусок с ножом, шагнул к нарам и прижал ладонь к ее виску. Кожа пылала, сухая, словно нагретая печная заслонка. Мышцы на впалом животе девушки ходили ходуном, уши прижались к черепу так плотно, что казалось, их срезали под корень, а пальцы с темными когтями отчаянно скребли льняную простыню.
— Ну-ка, тихо, — Алексей опустился на край нар, мягко перехватил ее костлявые запястья, скрестил их у нее на груди и накрыл широкой ладонью, не давая полосовать кожу когтями. — Тихо, серянка. Отпустила цепь. Нету больше надсмотрщика. Дома ты.
Она рванулась с неожиданной для истощенного тела слепой яростью, зашипела, оскалив мелкие острые клыки, но выломать пальцы из его захвата не смогла. Его руки держали ее как кузнечные клещи — мертво, надежно, но без лишней муки.
Свободной рукой он нащупал полотняную тряпицу, макнул в стоявший рядом ушат со студеной колодезной водой, слегка отжал и положил ей на пылающий лоб, захватив основания горячих треугольных ушей. Протер впалые щеки, мокрую от жара шею.
Холодная влага остудила воспаленную кожу. Волчица дернулась еще раз, шумно втянула носом воздух, пахнущий березовой сажей и солью, и замерла. В горле ее что-то негромко щелкнуло, клокочущий рык спал, перейдя в частое, прерывистое дыхание.
— Вот так. Вот умница, — монотонно, вполголоса бубнил Алексей, не отпуская ее рук. Он держал правильную интонацию — тот самый усыпляющий, тягучий напев, каким успокаивают взмыленную кобылу в ночную грозу. — Дыши ровно. Сердце у тебя крепкое, вывезет. Дождь прошел, печь теплая. Спи давай.
Он сидел так добрых полчаса, чувствуя, как под пальцами постепенно стихает бешеная, судорожная дрожь. Наконец кризис переломился: кожа на висках увлажнилась, покрылась обильной, спасительной испариной. Жар пошел на спад. Дыхание сделалось глубоким, мерным. Девка всхрапнула во сне, уткнулась носом в овчину и затихла.
Алексей осторожно убрал руки, поправил мокрый лоскут на ее лбу, заглянул под лубок. Пальцы лапы оставались теплыми, отека выше берестяных шин не появилось, полотно повязки оставалось чистым и сухим — деготь держал оборону, зараза внутрь не прорвалась.
— Выкарабкаешься, волчья морда, — тихо хмыкнул он.
В избе начало сереть. Сквозь пузырчатые оконные стекла просочился холодный предрассветный свет. За ручьем, в ельнике, свистнула первая птица. Где-то далеко, на том конце деревни, хрипло пропел кузнецов петух.
Спать больше не тянуло. Алексей потянулся, размял затекшие плечи, ополоснул лицо ледяной водой из таза и принялся за дело.
Истощенному зверю пустое пойло было ни к чему: раздробленным костям и сожженным лихорадкой жилам требовался плотный строительный клей. Алексей достал из сеней свиной мосол — массивную мозговую кость с остатками хрящей и полосками мякоти. Положил на плаху, одним точным ударом обуха расколол кость вдоль, обнажив желтый, студенистый жирный мозг.
Опустил обломки в чугунок, залил тремя ковшами колодезной воды, бросил щепоть каменной соли, головку лука прямо в золотистой шелухе — для цвета и духа — и пяток сушеных можжевеловых ягод, найденных в пучках у Тихона.
Чугунок встал в самое устье печи, на тлеющие березовые угли. Вода зашумела, по избе поплыл плотный дух вареного костного навара — клейкого, сытного, способного поднять с постели любого доходягу.
Солнце поднялось над верхушками дубов, когда на нарах послышался шорох.
Алексей сидел за столом, нарезая ломтями вчерашний ситный хлеб. Услышав шорох, он не стал резко оборачиваться, чтобы не пугать зверя, а лишь поднял глаза.
Девка очнулась.
Она сидела, прижавшись спиной к беленой стенке печи. Овчинный тулуп сполз до пояса, открывая худые острые лопатки и черный рубец рабского клейма. Пепельные уши стояли торчком, нервно подрагивая и ловя звуки: треск полена в
Но главное — взгляд.
Желтые, цвета темного гречишного меда глаза смотрели на Алексея с диким, концентрированным ужасом, в котором билась глухая готовность драться насмерть. Зрачки расширились, тонкие губы дрогнули, обнажая острые клыки. Она медленно подтянула под себя здоровую ногу, собираясь для прыжка, и тут же попыталась опереться на правую.
Берестяной лубок глухо стукнул о край доски. Боль прошила ногу мгновенно: девушка судорожно втянула воздух сквозь зубы, зашипела и со стуком откинулась затылком на теплые кирпичи печи, прижав уши к голове.
— Сидеть, — спокойно сказал Алексей, не повышая голоса, и отрезал от каравая еще один ломоть. — Ногу разворошишь — заново лубки вязать придется, а береста нынче в цене.
Девка замерла. Ее ноздри мелко трепетали, втягивая воздух. Она явно ждала удара, крика, окрика плетью — того порядка, в котором жила годами. Но в избе пахло только березовым дымом, свежей стружкой и наваристым мясным супом. Перед ней сидел широкий в кости мужик с мозолистыми руками, который даже не смотрел на нее как на добычу.
Она опустила взгляд вниз. Увидела туго забинтованную ногу в ровных берестяных дощечках, чисто вымытую шерсть на хвосте, с которого содрали все репьи, чистое полотно простыни. Коснулась пальцами разорванного уха — оно не дергало, смазанное густым холодным дегтем.
Ужас в ее глазах сменился полным недоумением.
— Где… я?.. — голос у нее оказался низким, шершавым, надтреснутым от долгой жажды, с легким гортанным присвистом зверолюдей. — Ты… кто? Хозяин капкана?
— Хозяин капкана в аду смолу жрет, надеюсь, — Алексей отложил нож, поднялся, взял глиняную кружку и зачерпнул из ушата чистой воды. — Держи. Пей. Только не торопись, мелкими глотками.
Он подошел к нарам. Девка инстинктивно вжалась в печь, пригнув голову и закрыв горло руками — рефлекс битого раба сработал в секунду. Но Алексей просто поставил кружку на край лавки рядом с ней и отступил на два шага назад, не зажимая ее в угол, оставляя зверю воздух:
— Никто тебя здесь бить не станет. Ругаться тоже. Пей давай, язык небось как береста.
Она покосилась на кружку, потом на него. Медленно взяла глиняный бок дрожащими пальцами, поднесла к губам. Сделала глоток, замерла, прислушиваясь к горлу, а затем жадно, со всхлипом выдула всю воду до капли. Опустила кружку, шумно выдохнула, отерла рукавом мокрый подбородок.
— Нога… — она несмело ткнула пальцем в лубок. — Отрезать будешь?
— С какого перепугу я ее отрезать должен? — искренне удивился Алексей. — Кости целы, осколки я сопоставил. Полгода на костыле попрыгаешь, пока мозоль костная встанет, потом хромать перестанешь. Если, конечно, дурить не начнешь и наступать на нее не вздумаешь.
Она смотрела на него снизу вверх, и в ее янтарных глазах застыло такое выражение, будто перед ней стоял не живой мужик, а лесной оборотень.
— В шахтах… у кого капкан или обвал… ногу рубят под колено, — глухо прошептала она. — Или в овраг сваливают, чтоб кашу не переводить. Мертвый раб дешевле лекаря.
— Ну так ты не на шахтах, — отрезал Алексей.
Он достал тряпицей горячий чугунок, поставил на шесток. Зачерпнул деревянным половником густой, янтарный бульон, налил в глубокую миску. Туда же покрошил крупный кусок разварившегося мягкого хряща и немного мякоти с мосла. Поставил миску на лавку перед девушкой, положил ложку.
— Ешь. Горячее. Хрящи выгрызай дочиста, там клей для твоих костей. Ложкой умеешь?
Девка посмотрела на варево. От густого мясного духа у нее под ложечкой так громко заурчало, что она смутилась, прижав уши к затылку.
Ложку она бросила. Схватила миску обеими руками, обожгла пальцы, зашипела, но выпустить посуду не смогла. Прижалась губами к глиняному краю и принялась жадно глотать обжигающий навар, жмурясь от нестерпимой услады. Когда бульон кончился, она пальцами выловила куски хряща, отправила в рот и с хрустом разгрызла их зубами, облизывая пальцы до блеска.
Алексей стоял у стола, опершись ладонями о доски, и смотрел на нее с мягким, спокойным удовольствием мастера, под чьей рукой оживает замерший механизм.
Она вылизала миску начисто, опустила ее на лавку и замерла, натужно переводя дух. По щекам ее текли две тонкие слезинки, оставляя чистые дорожки на серых скулах.
— Чего ревешь? — негромко спросил Алексей. — Недосолил, что ли?
— Тепло… — всхлипнула она, шмыгнув носом и смахнув слезы тыльной стороной ладони. — Три года… в тепле не ела. Всё гнилая репа да мороженая конина на снегу.
Она подняла на него мокрые желтые глаза, и хвост ее под тулупом несмело шевельнулся:
— Чего ты хочешь за это, человек? Тела моего? Я тощая, ребра торчат, но… заживет — работать смогу. Дрова колоть, землю рыть. Только… не отдавай обратно. Не отдавай егерям. Я лучше в ручей брошусь.
Алексей гулко выдохнул, подошел к нарам, забрал пустую посуду:
— Ничего мне от твоего тела не надо, успокойся. Скелет с ушами, краше в гроб кладут. Работать будешь, это верно — в избе дел невпроворот. Будешь крупу перебирать, грибы сушить, посуду мыть, когда сидеть сможешь без обмороков. А выдавать тебя некому. Тут деревня мирная.
Он повернулся к двери, но у самого порога остановился:
— Звать-то тебя как, беглянка? Не по клейму же величать.
Она замялась, опустив глаза, пальцы нервно перебирали ворс овчины:
— На руднике звали… Четвертая. А мать… давно, в степи… звала Лиской.
— Лиска, значит, — кивнул Алексей. — Хорошее имя. Почти лисица, только серая. Я — Алексей Николаевич. Для тебя — просто Алексей. Ложись, Лиска, переваривай. Силы тебе еще понадобятся.
Он вышел в сени, аккуратно притворив за собой дубовую дверь.
На дворе стояло свежее утро. Солнце играло на каплях росы в бурьяне, пахло прелой листвой и смолой. Алексей набрал полную грудь воздуха, подошел к поленнице и взял заступ.
Первый жилец в доме появился. Пора было поднимать плетень — жилье должно было стать надежной стеной, куда чужой глаз не сунется без спроса.
Он скинул холщовую рубаху, оставшись в одних портах с сыромятным ремнем, и взялся за работу. Земля у ручья чернела жирной, вязкой глиной с пластами речной гальки. Он методично начал бить ямы под угловые столбы: на два штыка вглубь, чтобы морозным пучением по весне забор не покорчило.
Лиственничные комли деда Тихона пошли в дело. Алексей обтесал нижние концы, щедро залил березовым дегтем от сырости, опустил в ямы и принялся трамбовать каменистым грунтом, осаживая землю увесистой дубовой колотушкой. Столбы вставали намертво, словно каменные сваи.
К полудню со стороны деревни послышались размеренные, пудовые шаги.
Через калитку вошел кузнец Сидор. На этот раз он был без фартука, в синей
— Бог в помощь, Николаич, — прогудел кузнец, остановившись у свежевырытой ямы и с хозяйским прищуром оглядев столб. Ткнул его носком сапога. Столб даже не шелохнулся. — Добротно ставишь. По уму.
— А как иначе? — Алексей оперся на черенок, отер пот со лба. — Делать — так на век, чтоб внукам переделывать не пришлось. Ты с поклажей?
— С поклажей, — Сидор опустил мешок на траву, железо внутри звякнуло сухо и веско. — Слово кузнечное крепко. Вот тебе петли на калитку — с длинными стрелами, на четыре кованых гвоздя каждая. Вот скобы для стропил — полтора десятка. Крюки в потолок, как просил. Ну и от себя добавил…
Кузнец запустил пятерню в мешок и вытащил небольшой чугунный котелок с дужкой — новый, пахнущий формовочной гарью, печной окалиной и свежим остывшим литьем:
— Баба моя велела отдать. Буян-то… — Сидор запнулся, и в черной бороде мелькнула смущенная улыбка. — Буян-то утром сам к миске заковылял! На трех лапах, хвостом бьет, похлебку с потрохами за милую душу смолотил. Отек спал, из раны гноя нет, сукровица чистая идет. Баба чуть не расплакалась, пирогов с капустой напекла, велела тебе кланяться.
— Пироги — дело доброе, — Алексей улыбнулся, принимая котелок. Чугун был звонкий, ровный. — Буяну рану не завязывайте глухо, пусть дышит. Через пару дней зайду, гляну швы.
Сидор повел носом, втягивая воздух. На дворе отчетливо пахло не только дегтем от комлей, но и тем самым мясным костным наваром, что тянулся из приоткрытого окна горницы. Кузнец покосился на сруб:
— Ты никак мясо варишь, Николаич? Дух больно наваристый.
— Мосол свиной с кашей томлю, — ровно ответил Алексей, глядя кузнецу прямо в зрачки. — Наголодался в дороге, силу в суставы вернуть надо.
Кузнец понимающе крякнул:
— Дело святое. Мужику без мяса топора не удержать. Ладно, пойду я, в кузне горн остывает. Ежели железо загнется или лемех отбить надо — шли Микитку, всё сделаю.
Когда Сидор ушел, Алексей занес мешок с поковками и котелок в избу.
Лиска не спала.
Она сидела на нарах, укутавшись в тулуп по самый подбородок. Пепельные уши стояли торчком. Когда дверь скрипнула, она вздрогнула, но увидев Алексея с мешком, шумно выдохнула. Взгляд оставался настороженным — рабское нутро ждало расплаты за тепло.
— Гости были? — тихо спросила она шершавым голосом. — За мной?..
— Кузнец заходил, железо принес, — Алексей выложил поковки на верстак. — Пес у него болел, я шил. Так что выдохни, Лиска. Никому ты здесь не сдалась, кроме меня и твоей перебитой ноги.
Она опустила глаза на свои костлявые пальцы, нервно теребившие шерсть тулупа.
— Я… лежать не могу, — глухо уронила она, сжав губы. В голосе прорезалось загнанное упрямство. — В шахтах… если раб лежит и не работает, надсмотрщик бьет железным прутом по ребрам. Покажи работу. Руки у меня целые. Дай дело, хозяин.
Она попыталась спустить здоровую ногу с нар, задев перевязанной голенью край лавки. Лицо ее побелело, она зашипела сквозь зубы, но упрямо потянулась вперед.
Алексей шагнул к нарам, опустил свою увесистую ладонь ей на плечо и с легким, неотвратимым нажимом вернул ее на сено.
— А ну брысь на место, — негромко, но так веско бросил он, что Лиска мгновенно замерла, прижав уши. — Сказано: ногу не тревожить. Разворошишь осколки — останешься калекой, на карачках ползать будешь. Тебе это надо?
— Нет… — едва слышно выдохнула она.
— То-то же. А насчет дела — правильно. Даром хлеб жрать не годится.
Алексей достал холщовый мешочек с сушеным горохом и глиняную миску. Высыпал зерно на край широкого стола, придвинул столешницу вплотную к нарам.
— Вот тебе дело. В горохе полно сора, мелких голышей и пустых стручков. Сиди и выбирай чистое зерно в миску, а грязь — на тряпицу. Справишься?
Лиска посмотрела на желтые круглые горошины, потом на свои пальцы с потемневшими когтями.
— И… всё? За это… не бьют?
— За это кашей кормят, — хмыкнул Алексей. — И попробуй хоть один камень пропустить — лично заставлю разгрызть.
Девушка несмело взяла первую горошину, перекатила между подушечками пальцев и опустила в глиняную миску. Зерно стукнуло о дно неожиданно звонко.
Она замерла, ожидая подвоха, но Алексей уже отвернулся, снимая с шестка чугунок. Лиска медленно перевела дыхание. Хвост ее под овчиной перестал дергаться и плавно опустился на сено. Пальцы заработали быстрее: щелк, щелк, щелк. Она отбирала горошины с яростным усердием, словно спасала собственную шкуру.
Алексей тем временем осмотрел лубок. Береста сидела плотно, повязка не сбилась. Ладонь ощутила нормальное тепло пальцев стопы — не лед и не пожар. Отек вокруг щиколотки опадал, кожа светлела. Дурного запаха не было — только березовый деготь и болотный мох.
— Живучая порода, — одобрительно буркнул Алексей. — Заживает как на собаке. Завтра отваром коры перемотаем, пока трогать не стану.
Он достал березовую колоду, сел напротив верстака с шилом и дратвой — нужно было ладить петли для сушки трав под потолком.
В горнице установился спокойный, целительный лад. Потрескивали угли в печи. С мерным сухим стуком падали в миску горошины. Алексей орудовал шилом, пахло просмоленной пенькой, сосновой стружкой и жилым духом.
Спустя час девушка заговорила снова:
— Ты… не из этих мест, лекарь.
Алексей поднял голову:
— С чего взяла?
— У здешних людей глаза другие. Простые. А у тебя взгляд… как у старого вожака, который стаю через три голодные зимы перевел. У нас в клане такие деды были. Говорили мало, но когда волчонок с перебитой лапой подползал — брали и вправляли сустав молча.
— Все мы откуда-то пришли, Лиска, — ответил Алексей, затягивая узел. — Главное — не откуда пришел, а зачем остался.
Она посмотрела на его руки, кончик ее порванного уха дрогнул:
— А стая… где твоя стая, Алексей? Баба есть? Щенки?
— Нету стаи, — усмехнулся он в бороду. — Всю жизнь чужую скотину спасал, на свою бабу времени не выкроил. Так один и мотался.
Лиска нахмурилась. В ее волчьем понятии одинокий, сильный самец без стаи был чем-то несуразным.
— Это неправильно, — серьезно сказала она, сверкнув янтарными глазами. — Сильный должен иметь логово и тех, кто ждет у огня. Иначе зачем добывать мясо?
— Ну вот ты сидишь, — Алексей кивнул на нары. — Горох дерешь. Считай, начало положено.
Она густо залилась краской — румянец пробился даже сквозь пепельную шерстку на острых скулах. Уши мгновенно прижались к черепу, хвост смущенно метнулся под тулупом, а пальцы с удвоенной силой застучали зерном по глине.
Алексей усмехнулся, убрал шило и подошел к шестку:
— Хватит пока ковыряться. Пора обедать, работница. Сейчас похлебку разогреем,
Похлебка разошлась по жилам сытой истомой. Лиска выпила терпкий взвар до капли, покорно подставляя губы под край кружки. Янтарные глаза ее начали слипаться, уши обвисли мягкими треугольниками. Раздробленная кость требовала сонного покоя.
— Спи, серянка, — Алексей натянул тулуп ей до плеч и слегка потрепал затылок между ушами.
Шерсть там оказалась шелковистой, тонкой. Лиска от прикосновения вздрогнула, но не отшатнулась — напротив, чуть подалась навстречу его широкой ладони, тихо и хрипло выдохнув сквозь зубы. Через минуту дыхание ее выровнялось: девка провалилась в глухой сон.
Алексей притворил заслонку печи и взялся за подпол.
Люк из двух плах мореного дуба сидел плотно. Алексей подцепил кольцо, уперся ногами в половицы и рванул вверх. Дерево крякнуло, из зева пахнуло погребным холодом, прелью и сухим песком.
Он запалил лучину и спустился по дубовым ступеням.
Подпол Тихон выложил диким плитняком на известке — сухо, воды на дне не было. Часть припасов, конечно, сгнила: мука в туесах обратилась в серый камень, куча брюквы рассыпалась плесенью. Но смолокур был мужиком запасливым. В дальнем закроме отлично перезимовала репа. Рядом стоял дубовый бочонок, залитый смолой по уторам. Алексей сковырнул смолу, приподнял клепку: в нос ударил ядреный дух соленых груздей со смородиновым листом и укропом. Грибы лежали под гнетом — белые, мясистые, чистые.
— Не пропадем, — хмыкнул Алексей. — Соль есть, гриб есть, коренья найдутся.
Он набрал в чашу репы, зачерпнул ковш груздей и выбрался наверх, задвинув крышку на место.
Солнце клонилось к дубам, когда со двора послышался бабий голос:
— Николаич! Живой ты там, лекарь? Аль угаром прибило?
Алексей вышел на крыльцо.
У калитки стояла Матрёна в ситцевом платке по самые брови, с кринкой и берестяной кошелкой. За ее подол держался конопатый мальчонка лет пяти в длинной рубахе.
— Здорово, Матрёна. Чего шумишь? Как корова?
— Да перекрестись ты, Николаич! — баба радостно затараторила, махая рукой. — Пеструха в полдень жвачку пустила! Стоит в закутке, хвостом хлещет, сено сухое гребет — за ушами пищит! Молока пока полдойника сцедила, жидковато, но вымя мягкое! Я вот тебе топленого молочка приволокла и яиц десяток. Свежие, утренние!
Она сунула ему кошелку и теплую глиняную кринку. Мальчишка уставился на Алексея круглыми глазами.
— Спасибо за гостинец, хозяйка. Завтра корову в стадо еще не пускай. Сена давай вволю, а пойло вари теплое, с отрубями. К послезавтра совсем оправится.
— Уж как я рада, — закивала баба, а сама цепким глазом окинула крыльцо, свежие столбы забора и приоткрытую дверь сеней. Ноздри Матрёны дрогнули: она почуяла деготь, сырую шерсть и жилое тепло. — Обживаешься, гляжу? Один-то справляешься? Изба у Тихона добрая, да бабьих рук просит. Небось, портянки сменить не на что, всё в дорожном ходишь?
Алексей усмехнулся про себя и тут же уцепился за повод:
— Рук не хватает, это верно. С полотном беда. Бинты крутить надо, компрессы скотине ставить, а из ветоши — два рушника. Нет ли старья какого? Рубахи драной, сарафана поношенного? На перевязки пустить да под больного зверя подстелить.
Матрёна всплеснула руками:
— Господи, да разве добра жалко?! У меня от золовки два сарафана холщовых лежат да рубахи с протертыми локтями — на дерюжки берегла. Я Микитке накажу, он к сумеркам тюк приволочет! И мыла кусок дам, на сале вареного, со щелоком!
— Поклон за это, Матрёна. Сочтемся. Если скотина занедужит — приходи в любое время.
К вечеру Микитка приволок обещанный тюк, крикнул с порога: «Батька велел передать, завтра кузнецова мерина глянуть надо, засекся!» — и умчался обратно.
Алексей занес сверток в горницу. Запалил свечу, подошел к нарам. Лиска сидела, поджав колени, уши настороже.
— Смотри, какое приданое тебе обломилось, — Алексей разрезал веревку.
Из полотна показались две просторные рубахи из плотного льна, широкий сарафан и брусок темного сального мыла, твердого как кремень.
Лиска вытянула шею:
— Это… кому?
— Тебе. Не в тулупе же сидеть. Давай смывать рудничную грязь да болотную тину. Во дворе студено, мыться будем здесь.
Он натаскал из котла горячей воды, разбавил студеной в деревянном корыте, придвинул к нарам. Взял лоскут, намылил до серой щелочной пены.
Лиска глядела на воду со страхом, прижав хвост. Для нее мытье означало либо ушат ледяной жижи на морозе под зуботычины, либо топь.
— Сама сможешь грудь и шею обмыть? — спросил Алексей, отвернувшись к шестку.
— Сама… — шепнула она.
Она сползла к краю, опустила руки в воду, шумно втянула пар и принялась торопливо тереть шею, ключицы, ребра. Вода темнела, смывая въевшуюся угольную пыль и болотную прель.
Когда дошло до лопаток и хвоста, она зашипела: сломанная нога не давала повернуться.
— Дай сюда, — Алексей забрал мыльный лоскут. — Сиди смирно.
Его ладони прошлись по ее спине. Он мыл ее основательно, словно чистил скребницей доброго коня: смывал грязь, осторожно обходил багровые рубцы от кнута, вымывал густую шерсть на загривке и хвосте.
Лиска сначала сжалась, ожидая тычка. Но руки лекаря были твердыми, теплыми и лишенными дурного умысла. Мышцы ее обмякли. Она уронила лоб на руки, уши поникли, а из горла вырвался тихий, вибрирующий рокот чистого телесного покоя.
— Вот так-то лучше, — Алексей окатил ее теплой водой из ковша, отжал хвост, насухо вытер рушником. — Одевайся.
Он помог ей продеть руки в рукава холщовой рубахи. Полотно легло свободно, закрывая колени и лубок до пальцев. Пахло от ткани речной свежестью и сухой травой. Лиска погладила шершавый лен, пальцы ее мелко вздрагивали.
Она подняла глаза — чистые, в которых сквозь капли воды дрожал огонек свечи:
— Алексей…
— Чего тебе?
— Я… никогда чистое не носила. С детства, как клан вырезали. Всё обноски с мертвых…
— Привыкай. Ложись на сено, остывай. Ужинать пора.
На ужин пошла свежая репа, порезанная толстыми кругляшами и обжаренная на чугунной сковороде в сале до коричневой корочки, разбитые туда же яйца и миска крепких соленых груздей.
Ели молча. Лиска уже не хватала куски когтями — она держала деревянную ложку, осторожно зачерпывая желтую поджарку. Соленый гриб на хлебе она съела пальцами, с наслаждением жмурясь на хрустящую мякоть.
Ночь за окном встала плотная, морозная.
Алексей сидел у печи, чинил старую сбрую Тихона для завтрашнего осмотра мерина. Лиска спала на нарах, подложив ладонь под щеку. Пепельные уши изредка подергивались, но хвост покоился смирно.
В избе стояло сухое тепло, тихо стреляли поленья. Первый кол был вбит: рана очистилась, тело отогрелось, и под лиственничной кровлей зарождалась невидимая, несокрушимая защита человеческого крова.
Глава 3
Утренний заморозок посеребрил траву во дворе
Воздух звенел такой прозрачностью, что дальние сосны на холме казались вырезанными из кровельного железа. Дым из трубы усадьбы деда Тихона поднимался ровным, плотным белым столбом строго в зенит — верная примета долгой, сухой и ясной поры.
Алексей поднялся за час до рассвета. Первым делом проверил Лиску: рука легла на шею под пепельными волосами. Кожа хранила утреннюю прохладу, была чуть влажной от спавшего жара, пульс под пальцами шел размеренно, без лихорадочной чечетки. Девушка спала глубоко, подвернув хвост под колена, кончики ушей изредка вздрагивали, ловя далекий перестук дятла на сухостое за ручьем.
Он растопил печь, поставил чугунок со вчерашней кашей на шесток, налил в глиняную плошку кипятка, бросив туда добрую щепоть сушеной душицы.
Когда Лиска открыла глаза — чистые, без лихорадочной мути, с отчетливыми узкими зрачками в янтарной радужке, — Алексей уже был одет в чистую льняную рубаху, поверх которой натянул плотный кожаный жилет смолокура.
— Проснулась, работница? — он присел на край нар, протягивая кружку с парящим взваром. — Пей давай. Сегодня день важный: я в деревню ухожу, к кузнецу. Коня глядеть надо.
Лиска, только потянувшаяся к глиняному боку, замерла. Пальцы судорожно сжались на полотне рубахи, пепельные уши мгновенно легли назад, вжимаясь в шерсть на затылке. В глазах плеснула серая муть застарелого страха:
— В деревню?.. Ты… старосте скажешь? Ловчих позовешь?
Алексей даже не поморщился — природу этого страха он знал насквозь. Битое животное не верит человеческому добру сразу; ему нужны недели, чтобы перестать ждать свиста кнута за каждый кусок хлеба.
— Дура ты, Лиска, хоть и с ушами, — спокойно, без злобы уронил он, взял ее костлявую руку и вложил в ладонь теплую кружку. — На кой черт мне твои ловчие? Чтобы забор поломали и в избу навоза нанесли? Сказал же: кузнецов жеребец захромал. Кузнец мне навесы ковал, теперь моя очередь долг закрывать.
Она смотрела снизу вверх, губы мелко подрагивали, пар от взвара щекотал заостренный нос:
— А если… придут? Пока тебя нет?
— Не сунутся, хутор на отшибе. Но береженого бог бережет. Я дверь снаружи на кованый крюк накину, а ты изнутри засов дубовый опусти. Знаешь, как брус ходит?
Лиска медленно кивнула.
— Вот и ладно. Опустишь запор — и сиди тихо, как мышь под веником. Горох перебирай, кашу ешь, печь я перекрыл, угара не будет. Если кто чужой постучит — голос не подавай, собакой не лай. Я к полудню обернусь. Поняла?
— Поняла… — выдохнула она, и кончик хвоста под овчиной несмело вильнул по сену. — Я… ждать стану, Алексей. Засов опущу.
— Вот и умница. Держи миску.
Он подождал, пока она задвинет за ним массивный дубовый брус, проверил крепость запора снаружи, навалившись плечом — дверь стояла монолитно, не шелохнувшись, — и зашагал по подмерзшей колее в сторону Белоречья.
Морозный воздух щипал ноздри. Сапоги мерно хрустели по заиндевевшей полыни.
Кузница стояла на противоположном краю деревни, у самой запруды, где шум падающей воды заглушал железный звон. Воздух здесь был плотным, пахнущим едким чадом древесного угля, печной окалиной и пережженным салом, в котором калили инструмент. Из распахнутых створ вырывались снопы багровых искр: Сидор в одном кожаном переднике на голый торс осаживал на наковальне массивный лемех плуга, орудуя ручником так споро, словно держал в кулаке березовую ветку.
Рядом, привязанный к коновязи, переступал с ноги на ногу костистый ломовой битюг вороной масти — с густыми щетками на бабках и широким, как русская печь, крупом. Конь натужно храпел, закладывал уши и то и дело поджимал левую заднюю ногу, не решаясь опереться на подкову.
Буян с перевязанным чистым холстом боком лежал у порога на куче сухого шлака. Увидев Алексея, пес привстал, вильнул купированным хвостом и утробно, басовито гавкнул, встречая человека.
— Здорово, Сидор! — окликнул Алексей, перешагивая через кучу кричного лома.
Кузнец опустил молот на наковальню, отер рукавом закопченный лоб и осклабился в черную бороду:
— А, Николаич! Легок на помине! Глянь на этого черта вороного. Третий день ногой бьет, землю роет, а наступить не может. Клещи к копыту подношу — зубами щелкает, убить норовит. Бабы шепчут, будто кикимора болотная в стрелку плюнула, заговор требуют читать.
— Кикимора у баб твоих в головах завелась, — усмехнулся Алексей, подходя к коню. — Огладь его, Сидор. К морде встань, за недоуздок держи мертво. Разговаривай с ним.
Алексей зашел жеребцу сбоку, положил ладонь на круп. Мышцы под шкурой натянулись канатами.
— Тише, Ворон, тише, парень… — Алексей повел ладонью вниз по бедру, ощупывая сухожилия, спустился к суставу и уверенно сжал каштаны, перехватывая путо. — Ап, ножку! Ап!
Жеребец всхрапнул, попытался выдернуть копыто, но Сидор рявкнул ему в самое ухо, натянув сыромятный повод, а Алексей уже зажал копыто между коленями, подошвой кверху.
Картина открылась ясная. Никакого колдовства: стрелка была намертво забита навозом вперемешку с острой речной галькой. В наружной боковой бороздке глубоко засел кованый гвоздевой обломок — старая заковка, которую криво вогнали при прошлой перековке. Вокруг залома роговой башмак отслоился, а из-под белой линии сочилась темная, вонючая сукровица.
— Нож копытный подай, Сидор, — бросил Алексей. — И рашпиль.
Кузнец сунул ему кривой серповидный резак из каленой полосы. Алексей принялся за дело.
Он срезал мертвый, загнивший рог тонкими стружками, аккуратно добираясь до живого слоя надкостницы. Конь вздрогнул всем телом, когда лезвие вскрыло нарыв: наружу брызнул сгусток серого гноя, принесший зверю мгновенное облегчение. Жеребец шумно выдохнул через ноздри, натяг повода ослаб.
Алексей вычистил полость, промыл рану крепким соляным щелоком из фляги, прижег края купоросом и густо забил полость конопляной паклей, пропитанной чистым березовым дегтем.
— Всё, ставь на землю, — Алексей отпустил ногу, распрямил затекшую спину. — Подкову старую долой, три дня пусть ходит босой по сухому гумну. В грязь не пускать, в телегу не прягать. Через три дня рог подсохнет, набьешь новую подкову, только ухнали бери тоньше и бей в зацеп, не вали к пятке. Понял?
Кузнец отпустил недоуздок. Ворон осторожно опустил ногу на шлак, перенес на нее вес, качнулся — и не захромал. Сделал шаг, второй, потянулся мордой к карману хозяина за сухарной коркой.
Сидор посмотрел на коня, потом на перепачканные дегтем пальцы Алексея, и в глазах гиганта застыло чистое, детское изумление:
— И всё?.. Ни молитвы, ни наговора?
— Чистая механика, Сидор. Железо в живом теле гниет, гной давит на кость — вот тебе и вся кикимора.
Кузнец молча повернулся, ушел в полумрак кузни и вынес на плече тугой холщовый куль:
— Держи, Николаич. Тут два пуда кузнечного угля — отборного, березового, жар дает свирепый. И вот
— Вот за волос спасибо, дело великое, — Алексей бережно принял моток. В полевой работе чистый конский волос шел на вес серебра.
Взвалив мешок с углем на плечо, Алексей зашагал к хутору.
Утро разгулялось. Солнце съело иней, пахло мокрым дубовым листом и прелой землей. На душе стоял крепкий мужицкий покой: деревня платила добром за пользу, инструмент держал заточку, запасы прибавлялись.
Подойдя к усадьбе, он трижды мерно стукнул обухом ножа по косяку:
— Лиска, отворяй. Свои.
За дверью послышался торопливый стук. Заскрипели плахи, отошел массивный брус. Дверь распахнулась.
На пороге стояла Лиска.
Она держалась рукой за косяк, балансируя на здоровой пятке и поджав перебинтованную лапу. Пепельные волосы сбились, холщовая рубаха перекосилась, но глаза… В янтарных глазах светилась такая собачья, безудержная радость, словно перед ней распахнулись ворота рая. Уши стояли торчком, ноздри жадно втягивали воздух — дым, деготь, конский пот и морозный ветер. А хвост ходил ходуном с такой силой, что мерно колотил по бревенчатой стене.
Она не верила. До последней минуты ждала, что он уйдет и бросит ее, или приведет за собой людей с цепями. А он вернулся. С углем на плече и мотком конского волоса за поясом.
— Вернулся… — прошептала она пересохшими губами, и кончик носа ее дернулся.
— А куда б я делся? — Алексей шагнул в сени, сгрузил уголь на пол и строго нахмурил брови: — Ты какого лешего на порог вылезла? Сказано было на сене сидеть! А ну марш на нары, пока кости не сдвинула!
Лиска виновато прижала уши, но в глазах ее играло такое тепло, что рассердиться по-настоящему у него не вышло. Она неловко поскакала на пятке к нарам, смешно раскинув руки для равновесия, и плюхнулась на сено, подобрав под себя ноги.
— Ладно, скакунья, — Алексей запер дверь, скинул жилет. — Вижу, на месте тебе не сидится. Будем топором делу помогать.
Он вышел в сарай, порылся в заготовках Тихона и нашел березовую развилку — молодой комель с двумя расходящимися ветвями, срубленный года три назад и намертво высохший под навесом.
Занес заготовку в избу, сел на лавку у окна, достал скобель и топор.
Лиска сидела на нарах, обхватив руками колени, и зачарованно следила за тем, как пластуется дерево.
Алексей работал споро. Скобель снимал с березы тонкую, прозрачную стружку, обнажая плотную желтоватую плоть древесины. Он стесал развилку под размер ее плеча, врезал круглую рукоять для ладони, выверил высоту. Отрезал от старого полушубка полосу мягкой овчины, обмотал верхнюю перекладину, чтобы дерево не било подмышку, и зафиксировал мех вываренной льняной тесьмой, прихватив края сапожными гвоздиками.
Вышел крепкий, пружинистый костыль — легкий, но готовый принять вес взрослого мужика.
— А ну, вставай, серянка. Примерку делать будем.
Лиска с опаской взяла костыль, провела когтями по гладкой бересте, потрогала овчину:
— Это… палка?
— Не палка, а опора. Перекладину суй под мышку, ладонью держись за рукоять. Здоровую ногу ставь прямо, а больную держи на весу. И опирайся на дерево, а не на лапу. Поняла?
Он придержал ее за локоть, помогая встать. Лиска неуверенно налегла на мягкую овчину, перенесла вес. Дерево чуть спружинило, забирая нагрузку. Больная нога в лубках повисла в воздухе, не касаясь половиц.
Она сделала шаг вперед. Второй. Костыль глухо стукнул по лиственничной плахе. Боли в раздробленной кости не отозвалось.
Лиска замерла посреди избы. Глаза распахнулись широко, стали похожи на два золотых блюдца. Она оглянулась на нары, потом посмотрела на Алексея и сделала еще три быстрых шага к свету.
— Я… хожу! — голос ее сорвался на счастливый, почти щенячий визг. — Алексей, гляди! Сама! Без боли!
Она развернулась на костыле вокруг себя, хвост ходил ходуном, уши стояли торчком, а на губах играла широкая, дерзкая улыбка, обнажавшая ровные белые клыки. В этот миг из забитой каторжницы она превратилась в молодую, живую девчонку.
— Ходит она, — Алексей покачал головой, пряча усмешку в усах. — По избе ходить дозволяю. До печи, до стола и обратно. Во двор — ни ногой, там земля стылая, поскользнешься — шею свернешь. А раз на ноги встала — будешь сегодня кашу мешать и лук драть. Поняла, помощница?
— Поняла! Всё сдеру! Хоть мешок! — Лиска закивала, прижимая костыль к боку, словно оружие.
Она доковыляла до лавки, уселась, положив верную опору рядом, и с жадным азартом потянулась к связке репчатого лука.
Шелуха шуршала под ее пальцами, сухими золотистыми чешуйками опадая в берестяной короб.
Алексей стоял у окна, опершись плечом о косяк, и смотрел на сельскую дорогу.
Мысль была ясная: дальше прятать девку по углам — только на беду нарываться. Деревня — не город за каменной стеной. Здесь каждый шорох на версту слышен, а бабы по запаху дыма судят, что у соседа в печи кипит. Матрёна принесла рубахи, Сидор видел конский волос, Микитка вертится по дворам. Через пару дней слух о том, что у нового лекаря в избе живет «то ли волчица, то ли беглая нечисть», дойдет до Корнея в таком виде, что придется оправдываться.
А в крестьянском миру оправдываться — последнее дело. Надо бить первым.
— Лиска, — позвал Алексей.
Девка вскинула голову:
— Да, Алексей?
— Сиди тихо, лапу береги. Я к старосте пойду.
Нож в ее руке дрогнул. Луковица покатилась по столешнице. Лиска побелела, уши вжались в затылок так, что пропали в волосах:
— К… Корнею? Сдавать?..
— Да сплюнь ты через плечо, дура ушастая, — поморщился Алексей, поднял луковицу и сунул ей обратно в пальцы. — Заладила: «сдавать, сдавать»… Кому ты нужна сдавать тебя? Старосте твои южные рудники даром не сдались. Я иду тебя оформлять.
Она растерянно моргнула:
— Как это… оформлять?
— По закону здешнему. Чтобы ты не беглой тварью по оврагам пряталась, а числилась при моей усадьбе. Как работница, ученица по лекарскому делу — плевать, какую строчку старик в общинную книгу впишет. Главное, чтоб баронский сборщик, когда по осени за податью приедет, носом не крутил. Чтобы бумага была с волостным знаком. Поняла?
Лиска смотрела на него снизу вверх, губы дрожали. В ее изувеченном кнутом мире закон всегда был палачом. Закон надевал ошейник, жег клеймо, спускал собак. А этот человек шел к старейшине, чтобы закон дал ей волю.
— Он… прогонит, — прошептала она, комкая рубаху на коленях. — Я полукровка. Зверь. На рудниках говорили: полулюди — не народ, у нас души нет…
— Звери — те, кто тебе железо
Он накинул суконный кафтан и зашагал к селу.
Усадьба старосты стояла в самом сердце Белоречья — крепкая, обнесенная тыном из дубовых кольев. В просторном дворе, пахнущем навозом, сухим ячменем и запаренной дробленкой, высились два рубленых амбара на каменных столбах.
Сам Корней Тимофеевич сидел на крыльце пятистенка, уперев локти в колени, и сапожным шилом чинил уздечку. Рядом на ступеньках грелся серый толстый кот.
Увидев гостя, старик головы не поднял — только косматая бровь дернулась:
— Здорово, лекарь. Слыхал я, Сидоров конь по двору без припадания ходит. Кузнец теперь на тебя молиться готов.
— И тебе не хворать, Тимофеич, — Алексей подошел к крыльцу, положил руку на перила. — Жеребец справный, копыто чистое. Жить будет.
Староста отложил уздечку, выпрямил спину с сухим хрустом в пояснице и вперил в Алексея свой единственный цепкий глаз:
— Дело доброе. Только ты ко мне не за спасибо пришел, Николаич. Глаза больно прямые. Говори, чего стряслось? Изба у Тихона течет, аль обидел кто?
— Изба крепкая. Разговор есть, Корней. Не для деревенских ушей.
Старик прищурился, оглядел двор, махнул шилом в сторону амбаров:
— Микитка с бабами на гумне зерно веют, до сумерек не придут. Садись на лавку, выкладывай. Чего мнешься, как тать в дубраве?
Алексей сел рядом на ступеньку, вытянул ноги в пыльных сапогах:
— Прибилась ко мне девка. Позавчера, впотьмах. Из ельника через ручей выползла к плетню.
Староста даже глазом не моргнул — только пальцы на уздечке замерли.
— Девка, говоришь… — протянул старик, сдувая соринку с колена. — А Матрёна-то сорокой стрекотала: дескать, Николаич сарафаны выпрашивал, мыло да холсты… Я думал, ты под корову дерюгу готовишь, а ты бабу в избу завел? Быстро ты, парень, корень пускаешь.
— Не баба она мне, Корней. Подранка лечу. Зверолюдка она. Волчьей породы, с юга ушла. Лапа в капкане браконьерском была зажата, кость в крошево, ржавчина до надкостницы дошла. Я железо сбил, лубки навязал, жар снял. Сейчас на костыле по избе ковыляет, горох перебирает.
Корней Тимофеевич положил шило. Лицо старика потемнело, лоб собрался в угрюмые складки. Он полез за пазуху, достал кисет с самосадом, оторвал лоскут серой оберточной бумаги, свернул цигарку и чиркнул кремнем.
Сизый едкий дым поплыл над двором.
— Зверолюдка… — глухо буркнул староста, глядя поверх тына на еловую стену. — С юга? Стало быть, с клеймом?
— С клеймом. Кольцо разорванное на плече выжжено.
Старик смачно сплюнул в пыль:
— Вот же нелегкая тебя дернула, Николаич… Ты соображаешь, какую беду на волость тянешь? На юге за беглых каторжников головы рубят! Ежели сюда баронский тиун заявится да пронюхает, что на общинной земле укрывают беглое тягло…
— Погоди скрипеть, Тимофеич, — спокойно перебил Алексей. — Давай по-мужицки раскинем, без бабьего воя. Ты сам когда баронского тиуна в глаза видал?
Корней почесал прокуренным пальцем нос:
— На позапрошлый Спас приезжал. Подать забирал.
— И много ему дела было до того, кто у смолокура за печкой сидит? Ему подать нужна: рожь, топленое масло, сухие белые грибы да серебро в казну. Так?
— Так-то оно так… — неохотно процедил старик. — Да ведь ловчие…
— Какие ловчие, Корней?! Отсюда до рудников — три недели конного пути по гатям и перевалам! Кому сдалась тощая, полудохлая девка с перебитой лапой? Ловчим за нее трех медных грошей не выручить, дорогу не окупят. Она сюда ползла не грабить — спасалась. Зло там осталось, за хребтом. А здесь — твоя земля. Твоя волость.
Староста затянулся, выпустил дым ноздрями, смерил Алексея долгим, свинцовым взглядом:
— Складно звонишь, Николаич. Язык у тебя как у волостного писца. Только закон господский никто не отменял: всякая душа в селе должна быть сочтена. Бродяг держать не положено. Спросят меня: кто такова? Откуда взялась?
— А ты ответь правду, только по уму, — Алексей подался вперед. — Впиши ее в общинную книгу как подворную работницу при лечебной избе. Ученица лекаря. Имя — Лиска. Роду нет, сирота из вольных степей. Найдена в лесу при смерти, спасена общинным врачом, отрабатывает уход за скотиной и сбор корней.
Корней Тимофеевич хитро прищурился, в глазу блеснула крестьянская искра:
— Ученица?.. Ишь, голова… А подать за лишний рот кто платить станет? За нее же подушный оклад пойдет по осени! Медяк в казну отдай, да общинную долю отсыпь! С меня барон три шкуры спустит, коли недоимка выйдет!
Алексей усмехнулся. Торг пошел в верное русло.
— Подать за нее я сам закрою. Из тех денег, что за лечение господских коней возьму, когда слух пойдет. Это раз.
— А два? — старик навострил ухо.
— А два, Корней Тимофеевич: твой племенной хряк в дальнем закутке третий день хрипит. Я по звуку слышу — задыхается боров, глист легочный в трахею полез. Если не тронуть — к покрову сдохнет, останешься весной без опороса. Я его завтра на ноги поставлю. И до самой весны всю твою личную скотину — овец, свиней, молодняк — держу под глазом задаром. Ни гроша не спрошу.
Староста замер с цигаркой у губ.
Во дворе повисла густая тишина. Было слышно, как на запруде шумит вода и лениво квохчет курица в крапиве. Хряк у Корнея действительно был гордостью двора — чистопородный вепрь, купленный за три золотых на ярмарке, и старик уже три ночи не спал, слушая, как давится в хлеву пудовая туша.
Корней затушил окурок о ступеньку. Посмотрел на кота, потом на руки Алексея, способные и брюхо корове проколоть, и кость зверю собрать.
Такой лекарь для села — чистое золото. Если привязать его к земле, к срубу, да еще бабой стреножить — никуда он не уйдет. Будет сидеть на хуторе, скот беречь, мужиков выручать.
— Ну и язва ты, Николаич… — протянул Корней, качнув головой, но во взгляде уже светилось сухое мужицкое уважение. — Всю подноготную пересчитал.
Он поднялся, отряхнул портки:
— Пошли в избу. Достану книгу.
Они вошли в горницу, пахнущую воском и сушеными яблоками. Староста вынул из ларца толстую тетрадь в переплете из свиной кожи, макнул гусиное перо в сажу:
— Как звать, говоришь?
— Лиска. Пиши: помощница лекаря, приписана к двору смолокуровой заимки под поруку Алексея Николаевича.
Скрип пера по серой бумаге прозвучал сухо и веско. Старик вывел корявые буквы, присыпал строчку речным песком, сдул лишнее и достал массивную медную печать. Плюнул на разогретый сургуч и с хрустом припечатал волостной герб — колос и
— Всё, — Корней захлопнул книгу. — Теперь она общинная. Ежели какой приказчик сунется — скажу: сирота местная, за долги отрабатывает. Ни один пес не придерется. Но хряка чтоб завтра к полудню расколдовал! Сдохнет боров — сам в борозду впряжешься!
— Будет жить твой боров, — Алексей сжал сухую руку старика. — Завтра отвар полыни с чесноком зальем, все черви наружу выйдут. Спасибо за дело.
— Иди уж, ходатай, — буркнул Корней, пряча усмешку в бороду.
Когда Алексей вернулся на заимку, солнце уже золотило ели.
Он постучал в косяк:
— Лиска, открывай.
Засов отошел в ту же секунду. Девушка стояла на пороге, вцепившись пальцами в березовый костыль. Глаза горели страхом, уши вздрагивали:
— Никого?..
— Никого, — Алексей зашел в сени, сбросил кафтан и достал из кармана сложенную грамоту с сургучной печатью. Развернул перед ней: — Вот. Читай, коли грамоте обучена.
Лиска несмело тронула шершавый край когтем:
— Я… плохо. Только метки на шахте…
— Слушай тогда, — Алексей убрал бумагу на полочку у божницы, рядом с пучками мяты. — Здесь сказано: Лиска, помощница лекаря. Приписана к этой избе и этой земле. Под мою руку и поручительство старосты Корнея. Теперь ты не беглая, не раба. Ты — свободная душа Белореченской волости.
Лиска замерла.
Она стояла посреди избы, опираясь на костыль, и смотрела на синее сургучное пятно так, словно там лежало сокровище. Пепельные уши плавно поднялись вверх. Хвост за спиной шевельнулся раз, другой, а потом начал ходить из стороны в сторону, звучно оглаживая холст сарафана.
Она перевела взгляд на Алексея. В ее глазах не было слез — там горел глубокий, первобытный свет зверя, нашедшего своего единственного вожака.
Она шагнула на костыле вперед, ткнулась лбом в его широкую грудь, пахнущую махоркой и ветром, и тихо, сипло выдохнула:
— Спасибо… хозяин.
— Какой я тебе хозяин, дуреха, — Алексей опустил увесистую ладонь ей на затылок, почесав за ушами. — Сказано: Алексей. Иди лук дочищай, законница. Завтра к Корнею хряка спасать пойду.
Над усадьбой опускался теплый вечер. В печи трещали березовые дрова, на сковороде шкворчало сало, а на полке у божницы лежала бумага, за которой стояло нерушимое слово общины.
Утро пятого дня началось со смены повязок.
В избе стоял горьковатый пар: Алексей вскипятил на шестке чугунок с крутым взваром полыни и дубовой коры, остудил и приготовил свежее полотно.
Лиска сидела на нарах, подобрав подол рубахи. Уши настороже, но хвост покоился смирно. Она смотрела на руки лекаря со спокойным вниманием, с каким смотрят на работу привычного кузнеца.
— Сиди ровно, — Алексей опустился на колено, достал сапожный нож и плашмя подрезал просмоленную бечеву.
Берестяные лубки отошли с сухим хрустом. Следом пошло полотно, слегка присохшее к наружному краю раны. Алексей смочил ткань теплым отваром, подождал, пока отойдет спекшаяся корка, и осторожно снял холст.
Отек на голени спал наполовину: синюшный цвет сошел, уступив место нормальной сероватой коже. Зубчатые рваные раны затянулись плотными струпами, а из мышечного канала, куда он закладывал дегтярный фитиль, не сочилось ни капли гноя — шла чистая сукровица. Осколки сидели мертво.
— Гляди-ка, — Алексей слегка нажал пальцами возле струпа. Лиска лишь втянула воздух носом. — Мышца схватилась. Молодая ты, кровь крепкая. Через месяц начнешь на пятку приступать.
— Правда?.. — в глазах девушки вспыхнула надежда. — На шахтах говорили… если железо кость достало — плоть чернеет и гниет.
— Чернеет, если в навозе валяться, — хмыкнул Алексей.
Он промыл рану свежим взваром, заложил чистую турунду с дегтем и топленым жиром, обложил ногу сухим сфагнумом и заново стянул берестой. Пальцы вязали узлы мертво, как морские штыки.
Закончив, он взялся за лекарскую сумку — предстояла охота за червем в старостином хлеву.
На столе он разложил сухие соцветия пижмы, полынь-чернобыльник, четыре головки сиреневого ядреного чеснока и смолу. Лиска наблюдала, как он бросает очищенные зубчики в каменную ступку и пестиком бьет их в белую, едкую кашицу. Острый дух заставил ее пару раз смешно чихнуть и потереть нос.
— Чеснок — первое дело против червя, — наставлял Алексей, сгребая массу в глиняный горшок. — Сюда же отвар пижмы и ложку конопляного масла, чтоб глотку не сожгло. Выйдет такое пойло, что паразиты строем из нутра выскочат.
— Хряк… он большой? — спросила Лиска, перебираясь к столу на костыле.
— Пудов на пятнадцать туша, — усмехнулся Алексей. — Клыки в палец. Если сдуру сунуться — икру вырвет.
Девушка нахмурилась, уши встали торчком:
— Я… могу пойти. На костыле дойду. Помогу держать.
Алексей оглядел ее — тощую, в широкой рубахе, — и покачал головой:
— Подержит она… Боров чихнет — тебя к стене припечатает. Сиди дома, ученица. Твое дело — огонь беречь да траву готовить.
Он придвинул ей деревянную плаху и пучок сухого зверобоя:
— Перетри лист и цвет в пыль. Стебли вон бросай. К вечеру мазь варить станем.
Лиска расправила плечи:
— Сделаю. В пыль перетру, ни былинки не оставлю.
— Вот и ладно.
Прихватив кувшин с настойкой, моток конопляной веревки и гладкий деревянный рожок, Алексей зашагал в село.
Усадьба Корнея встретила его надсадным свистящим хрипом из рубленого сарая.
Староста, Микитка и кузнец Сидор топтались у загородки. Старик держал толстый ясеневый дрын, парень сжимал вилы, а кузнец наготове держал пудовую дубину.
Внутри загона, зарывшись брюхом в навоз, хрипел огромный серо-пегий вепрь. Бока ходили ходуном, из пятака хлопьями валила кровавая пена, поросячьи глазки налились дурной кровью. Заслышав шаги, кабан глухо рыкнул, клацнув желтыми клыками с добрый огурец.
— Не суйся, Николаич! — замахал руками староста. — Озверел боров! Корыто в щепки снес! Микитка сунулся задвижку поправить — чуть портки с мясом не вырвал! Бешенство, не иначе! Колоть придется… А три золотых за него отдал!
— Опусти колья, Корней, — ровно бросил Алексей, ставя кувшин на столб. — И вилы убери, Микита. Зверь задыхается, у него в бронхах клубок червей сидит. От нехватки воздуха он с ума сходит, а вы его дубинами стращаете.
Сидор насупился:
— Да как к нему подступить, Николаич? Он же весом с наковальню! Челюстью махнет — кость перекусит!
— Анатомия, мужики. Глядите сюда.
Алексей скрутил на конце веревки скользящую мертвую петлю. Перешагнул через борт загородки, не слушая окрика старосты.
Хряк взревел, взрыл солому копытами и с яростной прытью бросился вперед, метя клыком в бедро.
Алексей не отшатнулся — сделал короткий шаг вбок, пропуская рыло мимо себя, и быстрым, отточенным движением захлестнул петлю на верхней челюсти кабана, аккурат за клыками.
— Сидор, тяни! За столб вяжи! — гаркнул Алексей.
Кузнец перехватил веревку и всей мощью натянул ее через угол сруба.
Сработал рефлекс: почувствовав мертвую хватку на пятаке, хряк начал пятиться назад, сдирая
— Держи натяг! — Алексей шагнул к морде вепря.
Рукавицей перехватил нижнюю челюсть, а правой рукой загнал деревянный рожок в угол пасти, между клыками и коренными зубами, направляя носик по щеке, чтобы жижа не пошла в дыхало:
— Глотай, скотина, жить будешь!
Он влил в рожок едкую смесь чеснока, полыни и конопляного масла.
Хряк захлебнулся визгом, глотка судорожно сжалась, сглатывая горечь. Раз, другой, третий. Все зелье ушло в свиное нутро.
— Скидывай веревку! — скомандовал Алексей, перемахивая через борт.
Сидор сбросил петлю.
Освобожденный кабан рухнул на колени, мотая массивной башкой и захлебываясь слюной. Полынь и чеснок вызвали мощный спазм. Хряк зашелся надсадным кашлем — и с густым утробным рывком выхаркнул на солому шматок темной слизи.
Алексей подобрал прут, разворошил мокроту. В пене копошился клубок тонких белых нитей:
— Вот они, твои бесы, Корней. Легочный червь. Дыхало перекрыл. Сейчас остатки в кишках переварятся, к вечеру прочистится.
Хряк тем временем глубоко, со свистом втянул воздух ноздрями. Бока опустились. Зверь впервые за три дня вздохнул полной грудью, ошалело моргнул узкими глазками, ткнулся пятаком в солому и умиротворенно захрюкал, заваливаясь на бок.
Во дворе стало тихо.
Староста уронил дрын на землю. Снял шапку, отер лысину, глядя на своего вепря с благоговейным ужасом:
— Ну, Николаич… Ты не лекарь. Ты колдун чистый. Без удара… веревкой за морду… и червей выгнал!
— Колдуны на кострах горят, Тимофеич, а я науку знаю, — Алексей вытер руки соломой. — Хряку три дня теплое пойло давать, отрубей горсть и чесноку по зубчику крошить. На двор не пускать, пока сырость. Понял?
— Всё сделаю! — староста ухватил его за рукав. — Пошли, Николаич! За такого вепря ничего не жалко! Микитка, мешок тащи!
Через четверть часа Алексей шагал к заимке с добычей: за спиной покачивался мешок отборного ячменя, в руке позвякивала связка вяленого леща, а в кармане грелись три полновесных серебряка с баронским клеймом. Корней оторвал серебро от сердца, но за спасенного производителя не пожалел.
День клонился к вечеру. Осеннее солнце грело спину, в дубах шумел свежий ветер.
Подойдя к крыльцу, Алексей постучал:
— Лиска, отворяй.
Дверь распахнулась сразу. Девушка стояла на пороге с костылем. На щеке чернела сажа, фартук был в зеленой травяной пыли, но глаза сияли:
— Всё перетерла! — звонко бросила она, отступая в сени. — Ни одной былинки, Алексей! Мелко, как мука!
Алексей сгрузил пудовый куль у порога, прошел к столу. На плахе высилась горка тончайшей золотисто-зеленой пудры из зверобоя — чистая, без сора.
— Ай да работница, — Алексей потрепал ее по затылку. — Настоящая помощница. А я вот ячменя принес и рыбы сушеной.
Он снял со связки жирного, пахнущего дымом и солью леща, переломил хребет пополам и подал ей хвост.
Лиска взяла рыбу обеими руками, шумно втянула соленый дух, и глаза ее вспыхнули хищным восторгом. Она впилась зубами в янтарное мясо, зажмурившись от вкуса, а хвост за спиной начал мерно, с глухим стуком хлопать по дверному косяку.
— Ешь, заслужила, — Алексей улыбнулся, наливая в котел воды для похлебки. — Сегодня пировать станем. А завтра закрома к зиме ладить начнем. Зима здесь долгая, запасы — первое дело.
Глава 4
С самого утра в избе завели лекарскую стряпню чистейшей крестьянской пробы.
На шесток печи, где ровно дышали алые березовые угли, Алексей водрузил маленький глиняный горшок с толстыми стенками. Туда пошел кусок прошлогоднего топленого свиного сала — белого, плотного, пахнущего чистым жиром без пригари, — и четверть круга ярового пчелиного воска, отыскавшегося в сундуке Тихона. Воск лежал старый, медового цвета, с застрявшими сосновыми иголками и духом сухого разнотравья.
Лиска сидела на широкой лавке, подвернув здоровую лапу под себя и бережно пристроив верный костыль у стены. Ее пепельные уши стояли торчком, чутко поворачиваясь вслед за каждым движением лекаря, а янтарные глаза следили за шипящим варевом с тем жадным, ревнивым вниманием, с каким смотрят на рождение чуда.
— Мазь варить — это тебе не кашу мешать, — наставительно произнес Алексей, срезая ножом тонкую стружку воска прямо в тающий жир. — Чуть перегреешь — смола сгорит, целебная сила в дым уйдет. Чуть не догреешь — воск крупинками встанет, на ране пленку не удержит. Ну-ка, бери мутовку, серянка.
Он протянул ей выструганную из сосновой развилки палочку-мутовку с четырьмя круглыми сучками на конце. Лиска взялась за деревянную ручку обеими руками, пальцы ее мелко подрагивали от гордости и волнения:
— Мешать?
— Мешай. Медленно, по кругу, чтоб жир остывать не успевал. А я порошок подсыплю.
Жир разошелся в прозрачное янтарное масло. Алексей взял берестяную плаху и щепоть за щепотью стал опускать в горшок ту самую зеленую зверобойную пыль, которую Лиска вчера растирала в ступке. Масло тихо зашипело, по избе поплыл густой, плотный дух цветущей дубравы, воска и смолистой хвои. Варево на глазах начало густеть, наливаясь темным, изумрудно-болотным цветом.
— Вот так, держи темп, — кивнул Алексей, глядя, как девка с яростным старанием водит мутовкой по глиняному дну. — Теперь пусть остывает у заслонки. Это тебе лучшая мазь от любой коросты, гноя и ожога. Зверобой рану сушит, жир мягчит, а воск от грязного воздуха заслон ставит. Поняла науку?
— Поняла, — выдохнула Лиска, часто и радостно закивав. — Зверобой — сушит, воск — держит. Я запомнила, Алексей. Всё до словечка в голове держу.
— Голова у тебя соображает, это хорошо. Ладно, остынет — перельем в туесок. А я пока в сарай пойду, ларь под ячмень сбивать, а то мыши старостино зерно в три дня сточат.
Алексей накинул жилет, взял топор с рубанком и ушел на задворки.
В просторном бревенчатом сарае пахло сухой трухой и паутиной. Алексей натаскал из штабеля широких сосновых плах, разметил их угольником и принялся строгать. Рубанок ходил с упругим, радостным звоном, выплевывая из-под лезвия длинные, шелковистые завитки стружек. Руки помнили плотницкое дело до мелочей: сделать паз, выбрать четверть, подогнать клин так, чтобы щели не осталось даже для макового зерна.
Работа спорилась. Через пару часов на дощатом полу уже стоял массивный, пудовый ларь на четырех дубовых ножках — с плотной крышкой на кованых петлях и висячим деревянным клином. В такой закром ни одна полевка носа не подточит.
Он как раз выметал метлой стружку из углов, когда со стороны двора послышался надсадный бабий вой, переходящий
Алексей бросил топор, шагнул к дверям сарая и выглянул наружу.
Через калитку, задыхаясь и поднимая подол поневы, летела Матрёна. На руках она тащила своего пятилетнего пацаненка — того самого конопатого Федьку. Мальчишка орал дурным голосом, захлебываясь слезами и прижимая к груди правую руку, обмотанную грязной окровавленной тряпкой.
— Николаич! — голосила баба на весь хутор, спотыкаясь о траву. — Спаси, родимый! Руку малец потеряет! Кровью изошел, криком исходит, матушка заступница!
Алексей в два широких шага перелетел через двор, перехватил бабу за плечи, встряхнул, возвращая ей рассудок:
— А ну замолчи! Чего воешь? В избу неси, быстро!
Они ввалились в горницу. Лиска, сидевшая у печи, при виде чужих людей мгновенно подобралась, прижав уши и выставив костыль вперед, словно копье, но Алексей коротко бросил: «Свои, Лиска, не рычи!» — и волчица послушно опустила оружие, отступив на нары, хотя янтарные глаза ее продолжали настороженно буравить незваных гостей.
Матрёна даже не обратила внимания на девку с волчьими ушами — бабий ужас вытеснил из ее головы всё на свете. Она плюхнула вопящего пацана на дубовую лавку у стола.
— Что стряслось? — Алексей опустился на колени перед мальчишкой, перехватывая его дрожащее запястье.
— С козлом играл у плетня, окаянный! — сквозь всхлипы запричитала баба, утирая пот с красного лица. — Козел на дыбы, малец о забор оперся, а там заноза… жердь старая, сухостойная! Загнал под ноготь, да глубоко! Свекровь давай булавкой каленой ковырять, кровь хлынула, палец раздуло как репу, синеет весь! Знахарка белореченская сказала — палец рубить надо, пока антонов огонь до плеча не дошел!
— Дуры вы деревенские, прости господи, — с глухой яростью сплюнул Алексей, аккуратно разматывая грязную тряпицу.
Рана выглядела скверно. Под ногтем указательного пальца сидел массивный черный обломок еловой щепы в вершок длиной. Местные бабы, пытаясь достать его раскаленной швейной иглой, разворотили ногтевое ложе в кровавую кашу, загнав щепу еще глубже под самый корень ногтя и занеся туда золу и грязь. Палец вздулся багровым, горячим, пульсирующим нарывом. Пацаненок бился в истерике, захлебываясь соплями.
— Лиска! — не оборачиваясь, скомандовал Алексей.
— Я здесь! — девка на костыле ловко, без единого лишнего скрипа оказалась у его плеча.
— Миску с теплой водой. Мыло. Ланцет тонкий с полки и мазь, что варили. Быстро.
— Всё сделаю, — Лиска метнулась к печи. Двигалась она на удивление быстро, приноровившись к деревянной опоре: одной рукой придерживала костыль, другой подхватила глиняный ушат, сгрузила на стол ланцет, чистый рушник и дымящуюся плошку с мазью.
Матрёна только рот открыла, ошалело моргнув при виде получеловека в сарафане своей золовки, но Алексей уже рявкнул:
— Матрёна, держи его за плечи! Наваливайся всей массой, чтоб не дернулся! Лиска, придерживай локоть. Крепко держи, когтями не царапай.
Лиска опустила свою узкую, жилистую ладонь на руку мальчишки чуть выше запястья. Хватку волчица держала железную — мышцы звенели струной. Малец попытался брыкнуться, но наткнулся на прямой, спокойный взгляд янтарных глаз, в которых не было ни капли злобы, только звериная уверенность. Пацаненок вдруг всхлипнул, замер и уставился на ее пепельные уши, открыв рот и забыв про крик.
Алексей действовал мгновенно.
Опустил палец мальчика в раствор щелока и соли, размягчая запекшуюся кровь. Взял тонкий ланцет, прокаленный над свечой. Точным движением лезвия подсек краешек развороченного ногтя, освобождая ход, кончиком тонких кованых щипчиков зацепил край расщепленной щепы и плавным, неотвратимым рывком потянул по оси.
Длинная, покрытая серозной мутью заноза вышла целиком, с легким влажным хлюпом.
Следом брызнула скопившаяся кровь с гноем. Напряжение в тканях спало в ту же секунду. Палец мгновенно побледнел, острая пульсация отпустила — пацаненок только судорожно вздохнул и уткнулся мокрым носом в материнский подол.
— Вот и весь твой «антонов огонь», Матрёна, — Алексей промыл ранку крутым солевым раствором, высушил холстом. Зачерпнул деревянной лопаточкой толстый слой еще теплой изумрудной мази, густо залепил ногтевое ложе. — На, Лиска. Держи тесьму. Бинтуй. В три оборота, не перетягивай сустав.
Лиска подобралась, пальцы ее заработали аккуратно, чутко. Она наложила повязку ровно, виток к витку, завязала надежный двойной узелок и осторожно погладила пацана по взъерошенным волосам:
— Всё, маленький. Больше не горит. Не плачь.
Мальчишка шмыгнул носом, посмотрел на свой забинтованный палец, потом на Лиску и робко улыбнулся сквозь слезы:
— Тетя с ушками… не больно.
Матрёна осела на край лавки, ноги у бабы подкосились. Она посмотрела на ровную повязку, на выброшенную занозу, потом перевела ошалелый взгляд на Лиску, стоящую рядом с костылем, и наконец уставилась на Алексея. В глазах деревенской бабы плескался священный восторг, перемешанный со слезами облегчения.
— Николаич… батюшка… — прошептала она, прижимая руки к груди. — Да ты ж… ты ж дитё от увечья спас! Свекровь-то старая со свету сжить хотела, каленым железом тыкала!.. А девка-то твоя… помощница-то… как шелком перевязала!
— Мазь ее работы, — Алексей вытер руки и устало улыбнулся. — Сама травы терла, сама варила. Повязку три дня не мочить. Через три дня снимешь — там чистая розовая кожа будет. А свекрови своей скажи: еще раз сунется к ране с немытой булавкой — я ей лично уши дегтем залью.
Матрёна вскочила, бросилась было целовать Алексею руки, но он вовремя отвел ладони:
— Будет тебе, Матрёна. Иди домой, пои мальца молоком.
— Завтра кувшин масла топленого принесу! И пирогов с черникой напеку цельное корыто! — тараторила баба, подхватывая затихшего пацаненка на руки. У самого порога она остановилась, низко поклонилась Лиске: — Спасибо тебе, девица. Уж прости, коли дурно поначалу подумала. Руки у тебя золотые.
Когда дверь за ними закрылась, в горнице повисла глубокая, умиротворенная тишина.
Лиска стояла посреди избы, опираясь на костыль. Уши ее пылали жаром, хвост за спиной мелко, смущенно подрагивал. Она посмотрела на свои тонкие пальцы, испачканные зеленой мазью, потом на Алексея, на лице ее сияла такая ошеломленная, детская гордость, словно ей только что вручили княжескую грамоту.
— Слышал, Алексей?.. — шепотом произнесла она. — Она сказала… девица. И «спасибо» сказала. Баба человеческая… мне поклонилась.
— А ты думала, за что людям кланяются? — Алексей подошел, с легким щелчком опустил ладонь ей на затылок, взъерошив мягкую шерсть между ушами. — За дело, Лиска. Только за дело. Запомни это на всю жизнь: когда у тебя в руках ремесло и польза для людей — плевать всем на твои уши и на клейма. Ты теперь лекарь. Поняла?
— Поняла, — тихо, благоговейно выдохнула она и прижалась щекой к его широкому предплечью, тихонько и хрипло заурчав горлом от безграничного, теплого покоя.
К вечеру небо затянуло сизой, слоистой пеленой. Ветер сменился на северный — холодный, влажный, несущий
Алексей стоял посреди двора, задрав голову и прищурившись на северный скат крыши.
Тот временный латочный ремонт конька, что он сделал в первый день, спас бы от короткого летнего дождика, но перед настоящей осенней распутицей это была чистая фальшивка. Две стропильные ноги над сенями подгнили у самого комля, в месте врубки в верхний венец: дерево там просело, и на скате образовалось пологое корыто. Первый же пудовый пласт сырого мокрого снега проломит эту труху внутрь, и тогда плакали и печь, и сухой мох, и весь лекарский покой.
Одному выставить новые стропила из сырой лиственницы и натянуть коньковую слегу было не под силу даже медведю: бревно длиной в четыре сажени надо не просто поднять на высоту двух человеческих ростов, его надо удержать на покатах, пока второй человек забивает кованые скобы и расклинивает пазы. Нужен был напарник. И не заморыш какой-нибудь, а мужик с каменным хребтом.
— Лиска, — Алексей заглянул в горницу, где девка при свете лучины старательно нарезала тонкими полосками выстиранное полотно на свежие бинты. — Я до кузницы сбегаю. Скоро стемнеет, засов за мной опусти.
— До кузницы? — Лиска подняла голову, пепельные уши дернулись. В янтарных глазах уже не было паники, только деловой интерес. — За гвоздями?
— За Сидором, — усмехнулся Алексей. — Крышу до первых дождей перебрать надо, а у меня рук всего две. Одному стропильное бревно не вскинуть.
— Он… придет? — спросила она, несмело огладив край сарафана. Чужих людей она всё еще дичилась.
— Придет, куда денется. Я его жеребцу копыто спас, теперь его очередь спину гнуть. Сиди, дверь держи.
Алексей припустил по подмерзающей тропе быстрым, размашистым шагом.
В кузнице на окраине Белоречья работа уже затихала. В полумраке жарко тлел горн, плюясь багровыми искрами в закопченный вытяжной колпак. Сидор, мокрый от пота, в одном кожаном фартуке поверх широких штанов, сидел на дубовой колоде у наковальни и не спеша пил квас из массивного деревянного жбана.
Буян, лежавший у его ног, вскочил первым: радостно взвизгнул, застучал хвостом по куче окалины и сунулся мокрым носом прямо в ладонь Алексея.
— О, Николаич! — кузнец отер усы рукавом, поставил жбан на наковальню. — Заходи, гостем будешь. Квас ядреный, с хреном и мятой, баба моя ставила. Хлебнешь?
— Не откажусь, — Алексей принял жбан, сделал три долгих глотка. Квас обжег горло хмельной прохладой, вышибая слезу. — Доброе питье. Но я к тебе по делу, кузнец.
— Выкладывай. Коли железо погнуть — так горн еще не остыл.
— Не железо. Дерево. Крышу на заимке надо скидывать по северному скату. Стропила сгнили напрочь, слегу повело. Завтра-послезавтра дожди зарядят, зальет избу к лешему. Мне напарник нужен на целый день. Одному лиственничную плаху на конек не завести.
Сидор даже не задумался. Он крякнул, поднялся на ноги во весь свой саженный рост, так что макушкой едва не задел закопченные матицы потолка, и с размаху опустил пудовую лапищу на плечо Алексея:
— Сказано — сделано, Николаич! Ты моего Буяна от могилы отвел, Ворона на ход поставил, а я тебе за стропило откажу? Да меня бабы в деревне со стыда с кашей сожрут! Завтра на зорьке буду у тебя. Возьму два колуна широких, ворот ручной с конопляным канатом и скоб стропильных добрый пук. Сладим крышу, простоит еще полста лет!
— Сговорились, — Алексей пожал дубленую руку кузнеца. — За мной — стол. Голодным работать не дам.
Вернувшись на хутор, Алексей первым делом затеял хозяйственную подготовку.
Плотницкая работа на ветру выматывает жилы досуха: два мужика за день перетаскают целые возы сырого леса, и пустой кашей тут не отделаешься — мужику нужно густое, горячее варево с добрым куском сала, чтобы мышцы не сводило от холода.
— Лиска, бросай холсты, — скомандовал Алексей, сбрасывая кафтан. — Завтра кузнец придет на весь день. Нам его кормить надо так, чтоб ложка в миске стояла.
Лиска проворно соскочила с нар, пристроив березовый костыль под мышку. В ее глазах блеснул азартный, хозяйский огонек:
— Мясо?
— Мясо. Доставай из подпола тот кусок свиного окорока, что староста дал. Репу чисть, луку три головки крупно поруби. И чугун самый большой оттирай песком, ведерный. Будем варить густую похлебку с ячменем, чтоб к полудню разварилась в кисель.
Работа закипела. Лиска, орудуя ножом на удивление ловко, крошила плотную репу ровными брусками, чистила лук, смешно щурясь и фыркая, когда едкий сок бил в чуткий нос. Алексей нарубил топором мерзлое мясо вместе с хрящами и мозговой костью, опустил в чугун, залил студеной колодезной водой и задвинул в печь, обложив березовыми плашками.
К полуночи по избе поплыл такой плотный дух томленого свиного навара с ячменем и печеным луком, что за забором в ельнике тоскливо тявкнула какая-то дикая лисица.
Рассвет едва забрезжил серым светом над дубравой, а на тропе уже заскрипели грузные шаги.
Сидор явился без опоздания. На широком плече он нес связку плотницких топоров, массивный ручной ворот с барабаном и бухту толстого каната в палец толщиной.
— Здорово, хозяева! — громыхнул кузнец с порога, вваливаясь в сени.
Лиска, стоявшая у шестка с ухватом, от неожиданности вздрогнула, уши мгновенно прижались к голове, а хвост под сарафаном нервно хлестнул по щиколотке. Но она не убежала: упрямо выпрямила спину, опираясь на костыль, и встретила взгляд гиганта прямым взором.
Сидор замер на пороге, оглядел девку с ног до головы: чистое льняное платье, аккуратно забинтованная берестяным лубком лапа, пепельные уши, торчащие из расчесанных волос. Ноздри кузнеца дрогнули, втягивая сытный запах мясной похлебки.
— Здорово, девица, — кузнец степенно склонил голову, сняв шапку. — Слыхал я про тебя от Матрёны. Справно пацану занозу вынула. Деревня теперь гудит: говорят, у Николаича помощница с волчьим умом и золотыми руками объявилась.
Лиска густо покраснела до самых кончиков ушей, опустила глаза в пол, но кончик ее хвоста несмело, смущенно вильнул.
— Хватит лясы точить, — Алексей вышел из горницы, затягивая сыромятный пояс. — Чайку с сухарями наскоро хлебнем — и наверх. Пока дождь не брызнул.
Работа началась без раскачки.
Первым делом содрали старую гнилую дранку над сенями. Дерево под руками Сидора с треском ломалось, обнажая потемневшие от сорокалетних дождей стропила. Алексей орудовал ломиком, выдергивая кованые, заржавевшие гвозди.
Два стропильных бревна оказались черными, источенными короедом и сыростью — они держались только на честном слове.
— Держи стропило, Сидор! — крикнул Алексей, сидя на верхнем венце сруба. — Срубаю шип!
Кузнец навалился могучей грудью на подгнившее бревно, удерживая его от падения внутрь избы, пока Алексей точными ударами топора перерубал удерживающий замок. Бревно с глухим
Взамен Алексей заготовил два свежих лиственничных ствола — прямослойных, смолистых, звенящих под обухом как чугун.
Тут и пригодилась кузнечная сноровка. Сидор намертво закрепил ручной ворот на угловом столбе сарая, перекинул канат через конек крыши, сделав надежную петлю. Алексей снизу подвел под бревно покаты — две гладкие сосновые жерди, густо смазанные свиным салом.
— Пошла родимая! Крути, Сидор!
Кузнец уперся сапогами в глину и мерно, с хриплым выдохом стал наваливаться на рукояти ворота. Мышцы на его широкой спине вздулись узловатыми буграми. Канат со скрипом натянулся, зазвенел, выжимая влагу из волокон. Массивный лиственничный ствол медленно, плавно пополз по жирным покатам вверх, на высоту второго яруса.
Алексей сверху направлял комель багром, ловя паз.
— Стоп! Осаживай!
Лиственница с глухим, плотным стуком встала комлем в вырубленное гнездо верхнего венца. Алексей тут же загнал в стык кованую скобу, припечатав ее тремя сокрушительными ударами обуха. Металл вошел в сырое дерево со звоном, связав стропило со стеной намертво.
Следом пошло второе бревно. Затем — новая коньковая слега. К полудню основной костяк северного ската стоял монолитно: ни люфта, ни скрипа, хоть пушку закатывай.
К часу дня мужики спустились вниз. Рубахи на обоих взмокли до темных пятен, пар от разгоряченных тел валил клубами на холодном ветру, ладони ныли от смолы и железа.
В избе их ждал накрытый стол.
Лиска не сидела сложа руки: посреди стола высился ведерный дымящийся чугун, источавший ядреный мясной дух. Рядом лежала горка крупно нарезанного ситного хлеба, миска соленых груздей с сиреневым луком и глиняный кувшин с ледяным травяным взваром.
Она сама разлила похлебку деревянным половником по глубоким глиняным мискам. В каждой плавали крупные куски разварившейся свинины, янтарная репа и вязкий, разбухший ячмень.
— Садитесь… кушать, — тихо, но твердо сказала она, подавая Сидору широкую деревянную ложку.
Кузнец сел на лавку, шумно выдохнул, зачерпнул варева, подул на пар и отправил ложку в рот. Глаза великана округлились. Он проглотил, замер на секунду, прислушиваясь к ощущениям, а затем принялся черпать похлебку одну ложку за другой, с хрустом заедая хлебом и соленым грибом.
— Мать честная… — пробормотал Сидор, утирая бороду рукавом и переводя дух после первой миски. — Николаич, да у тебя тут боярская трапезная! Моя Дарья так наваристо не сварит, хоть тресни! Девка, дай-ка добавки, не побрезгуй!
Лиска заулыбалась — открыто, радостно, пепельные уши победно встали торчком. Она ловко, на своем березовом костыле, подскочила к чугуну, зачерпнула самый жирный кусок со дна и плюхнула кузнецу в миску:
— Ешь, Сидор. Там еще мосол остался, погрызешь.
Алексей ел не спеша, чувствуя, как плотная горячая еда возвращает в изнуренные мышцы силу. Приятная истома разливалась по жилам, смывая ломоту тяжелого труда.
После короткого роздыха пошла вторая часть: обрешетка и свежая дранка.
Теперь работа летела в два топора. Лиска стояла внизу, у крыльца, и отбирала ровные сосновые плашки, связывая их бечевой в удобные пачки, чтобы Алексею было сподручнее втягивать их наверх веревкой. Девка приноровилась действовать быстро, угадывая каждое движение лекаря без слов: только он опустит конец каната — внизу уже привязана свежая вязанка сухого гонта и мешочек с коваными гвоздями.
Когда первые капли холодного осеннего дождя ударили по пожелтевшей траве двора, последний гвоздь вошел в коньковую доску.
Алексей и Сидор стояли на пригорке у калитки, глядя на обновленную усадьбу.
Северный скат крыши сиял свежей, пахучей золотистой дранкой — плотной, подогнанной чешуя к чешуе, в три слоя перекрытия. Вода с такого ската скатится как с гусиного пера, ни единая капля не просочится под стропила.
— Ну вот и всё, Николаич, — Сидор сплюнул под ноги, отирая испачканные смолой ладони о фартук. — Теперь пусть хоть снег в сажень валит. Крыша монолитная стала. Сто лет простоит, нас с тобой переживет.
— Спасибо, Сидор, — Алексей крепко пожал руку кузнеца. — Век не забуду.
— Полно тебе, сочлись, — отмахнулся великан, закидывая веревки на плечо. — Ты девку свою береги. Справная она у тебя. Хозяйственная. В деревне про нее уже дурного никто не скажет — мужики за Федьку Матрёниного горой встанут, ежели кто косо поглядит. Бывай, лекарь!
Когда кузнец ушел, дождь разошелся вовсю: мелкий, холодный, секущий по стеклам.
Алексей зашел в избу, задвинул массивный дубовый брус и с наслаждением сбросил мокрую от пота и дождевой сырости рубаху.
В горнице стояло сухое тепло. Печь дышала ровным жаром. Сверху, с крыши, доносился лишь мерный шорох водяных струй, бегущих по смолистой дранке и срывающихся водопадом в водосточный желоб. Ни капли внутри. Ни единого сквозняка.
Лиска сидела на лавке у стола, держа в руках деревянную плошку с теплой водой и чистый рушник:
— Руки мой, Алексей. Смола пристала.
Он подошел, опустил натруженные ладони в воду. Девка осторожно, кончиками пальцев смывала черные потеки дегтя и соснового клея, сосредоточенно прикусив губу. Уши ее мирно лежали на мягких волосах, а хвост обвивал ножку стола спокойным пушистым кольцом.
— Ну что, Лиска, — тихо сказал Алексей, глядя на ее склоненную голову. — Крыша у нас есть. Еда есть. Печь топится. Пусть теперь зима приходит — мы к ней готовы.
К полуночи дождь сменился ледяной крупой.
Она сыпала с низкого, набрякшего черного неба, шуршала по свежей сосновой дранке сухим перестуком. Ветер с севера крепчал, наваливался на вековые дубы за ручьем, и сквозь толстые лиственничные стены избы доносился глухой вой непогоды. В щели под дверью потянуло промозглым подвальным холодом — тем самым первым предзимьем, от которого стынет вода в кадках и коченеют пальцы.
В горнице березовые угли в печи уже задернулись сизой пленкой пепла. Жар от кирпичной кладки еще держался, но тепло поднималось к матицам, а по выскобленным доскам пола стелился колючий сквозняк.
Лиска не спала.
Она лежала на нарах у печи, свернувшись плотным клубком под овчинным тулупом, но сон не шел. Чуткие пепельные уши вздрагивали на каждый порыв ветра за окном.
Но тревожил ее не ветер.
Через полумрак избы ее янтарные глаза неотрывно смотрели в угол у окна. Там, на широкой дубовой лавке, лежал Алексей.
Он спал на боку, подстелив под ребра узкую полосу войлочной кошмы и натянув до подбородка суконный кафтан. Широкие в кости плечи его едва умещались на доске, одна мускулистая рука свешивалась вниз, почти касаясь половиц. Дышал он глубоко, размеренно, но Лиска слышала, как он изредка вздрагивает во сне от сквозняка, натягивая воротник на ухо.
Для ее волчьей, стайной натуры эта картина причиняла глухую боль.
В степных кланах закон холодной ночи был абсолютен:
А здесь… Ее вожак. Человек, который вырвал ее лапу из капкана, накормил горячим мясом, дал имя и защитил перед старейшиной — спал один на узкой холодной лавке у сквозящего окна. А она нежилась на широких, набитых сухим сеном нарах у теплой печной стены.
Это шло против стайного чина.
Лиска тихонько приподнялась на локтях. Перебитая голень в берестяном лубке отозвалась тупой ломотой на смену погоды, но кость держалась мертво. Брать костыль она не стала — дерево застучит по полу, разбудит его.
Она осторожно спустила здоровую ногу на доски. Холод обжег ступню. Закусив губу и удерживая равновесие руками, Лиска сползла с нар на четвереньки.
Опираясь на колени и здоровую лапу, держа перевязанную голень на весу, она бесшумно поползла через темную горницу.
Сквозняк холодил голые плечи под полотном рубахи, но она упрямо двигалась вперед, ориентируясь на мерный звук его дыхания и густой запах дыма, дегтя и мыла.
Залезть к нему на лавку она не смела. Она добралась до угла стола, нащупала на полу старую овечью шкурку, которую Алексей бросал под ноги, подобрала ее под себя и свернулась калачиком прямо на досках, в полувершке от свисающей руки лекаря.
Поджала лапы под грудь, обвила хвостом озябшие пальцы и осторожно, едва дыша, ткнулась мокрым холодным носом в его огрубевшую ладонь.
Почувствовав тепло его кожи, Лиска облегченно выдохнула и закрыла глаза. Вожак был рядом. Очаг был под защитой.
Алексей проснулся около трех часов ночи.
Привычка сельского фельдшера, спавшего урывками между вызовами, сработала мгновенно: мозг зафиксировал чужое прикосновение. Он не дернулся — просто открыл глаза в темноту, вслушиваясь в тишину избы.
Пальцы правой руки упирались во что-то шелковистое, теплое, подрагивающее от мелкой дрожи.
Алексей свесил голову с лавки. В сером свете от окна он разглядел худенькую фигурку на шкурке. Пепельные уши Лиски были прижаты, кончик хвоста прикрывал нос, а сама она мелко дрожала от сквозняка, но не уходила, упрямо прижимаясь лбом к его пальцам.
— Мать честная… — пробормотал Алексей едва слышным басом. — Ты чего удумала, дуреха?
Лиска вздрогнула, вскинула голову. Янтарные глаза блеснули виноватым испугом:
— Я… тихо… я не мешаю, Алексей. Не гони.
— Не мешает она, — Алексей сел на лавке, опустил босые ноги на пол и тут же почувствовал, как стынут пальцы. — Ты с ума сошла, волчья морда? На полу сквозняк в палец толщиной! Застудишь надкостницу — я тебя потом до лета на ноги не поставлю!
— Там… холодно, — шепотом выдавила она. Зубы мелко выстукивали дробь. — Одной… в стае так нельзя. Вожак на ветру мерзнет, а я на сене?.. Не могу я там одна, Алексей. Душа воет.
Алексей посмотрел на ее озябшие пальцы, на торчащие ключицы, на глухую, нерассуждающую преданность в ее глазах — и вся напускная строгость слетела с него в один миг.
Он натужно выдохнул, покачал головой:
— Стая, говоришь… Эх, горе ты мое лесное.
Он наклонился, подхватил ее под мышки и под колени, одним слитным движением оторвав от холодного пола. Лиска пискнула от неожиданности, инстинктивно обхватив его за шею тонкими руками. Она была легкой, как охапка сухого хвороста, и холодной, словно сосулька.
Алексей в три шага пересек избу, подошел к нарам у печи и опустил ее на душистое, теплое сено.
— Лежи, — велел он.
Лиска сжалась в комок, ожидая, что он развернется и уйдет обратно к своему окну.
Но Алексей скинул кафтан, подхватил войлочную кошму с лавки, бросил ее поверх сена, чтобы нары стали еще мягче, и полез следом.
Места у деда Тихона хватало с запасом — на этих нарах свободно улеглись бы трое здоровых мужиков. Алексей лег с краю, надежно отсекая своим корпусом сквозняк от горницы, потянул широкий овчинный тулуп, укрывая обоих до подбородка, и завел руку под голову.
— Всё, — глухо бросил он в темноту, глядя в беленый бок печи. — Никаких полов. Замерзнем оба — кто свиней старосте лечить станет? Спи давай.
Лиска замерла под плотным овчинным тулупом, боясь шелохнуться. Она лежала спиной к нему, чувствуя, как от его широкой груди исходит сухое печное тепло.
Прошла минута. Другая.
Потом она несмело, сантиметр за сантиметром, подалась назад. Прижалась худыми лопатками к его ребрам, подтянула здоровую лапу к животу, а пушистый пепельный хвост плавно лег поверх его бедра, согревая своим мехом.
Из ее горла вырвался прерывистый вздох облегчения, перешедший в низкий, ровный, вибрирующий рокот. Это была волчья песнь покоя — тихая дрожь связок, рождающаяся только тогда, когда стая в сборе, пещера закрыта, а у входа спит вожак.
Алексей почувствовал, как обмякли ее напряженные мышцы. Он положил увесистую ладонь ей на плечо, придержав, чтобы не скатилась на край:
— Спи, серянка. Завтра снег разгребать.
Глава 5
Утро встретило их тусклым, сизым светом, пробивавшимся сквозь пузырчатые оконные стекла, по краям которых намерз тонкий кружевной узор.
Под овчинным тулупом на широких нарах было жарко, сухо и сонно.
Алексей проснулся первым, но шевелиться не спешил: Лиска за ночь прижалась к нему всем телом, подтянув колени к животу. Пепельные уши ее безмятежно лежали на затылке, одна худая рука с темными когтями собственнически покоилась на его широкой груди, а пушистый хвост обвивал щиколотку плотным согревающим жгутом. Девка спала так глубоко и сладко, как спят только в детстве, уткнувшись острым носом в его плечо и тихо, размеренно посапывая во сне.
Он осторожно, стараясь не потревожить зверя, переложил ее руку на край сена и сел.
Холод в горнице стоял бодрящий. Доски пола, едва он коснулся их босыми пятками, обожгли ступни студеной сыростью: ледяная крупа, сыпавшая всю ночь, сделала свое дело.
— Нет, серянка, так дело не пойдет, — шепотом пробормотал Алексей себе под нос, натягивая шерстяные носки и суконные штаны. — Застуженные почки и прострел в пояснице нам в лазарете ни к чему. Будем жилье до ума доводить.
Выйдя на крыльцо, он шумно втянул морозный воздух.
Двор припорошило первым осенним зазимком: тонкий, в палец толщиной, слой мокрой крупы и липкого снега укрыл пожелтевшую траву, тын и поленницу. На ветках дубов висели прозрачные ледяные капли. В воздухе стояла та особенная, хрустальная тишина, когда каждый звук — перестук дятла, плеск ручья — разносится на полверсты.
Первым делом Алексей взял березовую метлу и дочиста соскреб
А затем взялся за заступу.
Главная беда дедовской избы крылась под нижними венцами. Сруб Тихона стоял на сухих каменных валунах, но за сорок лет зазор между бревнами и землей выдуло ветрами: холодный воздух из-под снега беспрепятственно затягивало под пол, отчего лиственничные половицы выстывали до состояния льда.
— Будем ставить завалинку, — наметил фронт работ Алексей, сбросив кафтан и оставшись в одной холщовой рубахе. На холоде тело быстро разогревалось от работы.
Из штабеля горбыля у сарая он отобрал десятка полтора широких, крепких сосновых плах. Разметил линию вдоль фундамента на расстоянии локтя от бревенчатой стены. Топором заострил дубовые колышки, вбил их в каменистый грунт массивной деревянной колотушкой с шагом в две сажени. За колышки завел продольные доски, соорудив по всему периметру избы сплошной короб высотой в два нижних венца.
А дальше пошла проверенная крестьянская наука сохранения тепла.
Алексей принялся копать глинистый грунт со стороны огорода, перемешивая его с сухой прошлогодней листвой, еловым лапником и лежалыми опилками из-под навеса смолокура. Пласт за пластом он засыпал этот пористый, глухой утеплитель в деревянный короб, притаптывая смесь ногами и формируя пологий скат от стены наружу — чтобы дождевая вода и талый весенний снег стекали прочь от нижних бревен.
Работа требовала сотен мерных взмахов заступой, но к полудню весь периметр сруба был одет в плотный, монолитный пояс завалинки. Подпольный сквозняк снизу перерезало, словно артерию жгутом.
Когда Алексей зашел в избу выпить кружку травяного взвара, Лиска уже проснулась.
Она сидела у шестка на лавке, подвернув здоровую лапу и положив березовый костыль на колени. Пепельные волосы ее были аккуратно приглажены, а янтарные глаза виновато следили за каждым его движением: девка помнила, как ночью льнула к его груди, и теперь густой румянец заливал ее скулы до самых кончиков торчащих ушей.
— Я… похлебку согрела, — тихо проговорила она, ковыряя когтем край столешницы. — В печь горшок задвинула, горячий.
— Молодец, — Алексей зачерпнул взвара из кувшина, выпил залпом и опустился на лавку. Ноги в шерстяных носках стояли на полу — и разница чувствовалась сразу: ледяной сквозняк по щиколоткам больше не гулял. Завалинка снаружи уже начала держать тепло. — Чуешь, Лиска? Пол больше не стынет.
Она осторожно опустила босую лапу с лавки, коснулась половицы подушечками пальцев. Уши ее удивленно шевельнулись вперед:
— Не стынет… сухо стало. Как ты это сделал, Алексей? Землей снаружи засыпал — и в избе потеплело?
— Простой расчет, серянка. Холод снаружи заперли, тепло из подпола уходить перестало. Но это только полдела. Сейчас мы с тобой главное неудобство изводить станем.
— Какое неудобство? — не поняла она.
— А вот это, — Алексей ткнул пальцем в угол у входа, где стояла массивная деревянная лохань с мутной мыльной водой, в которую с глиняного рукомойника падали редкие капли. — Руки помыл — ушат на пуп хватай, тащи на мороз выплескивать. Плеснул мимо — под полом болото. Хватит сырость разводить. Будем ладить рукомойник со стоком.
Лиска захлопала глазами, пытаясь представить, как это вода из избы сама во двор уйдет, а Алексей уже загремел инструментом в сенях.
Он приволок в горницу липовую плаху толщиной в четыре вершка — сухое, податливое дерево, не дающее трещин от сырости. Положил на чурбак, очертил углем контур будущей раковины.
В руки легло полукруглое тесло с короткой рукоятью.
Удары посыпались частые, мерные. Липовая щепа отлетала крупными, белыми лепестками. Алексей быстро выбирал сердцевину плахи, формируя глубокую чашу с уклоном к дальнему борту. Затем широкой стамеской зачистил внутренность до ровной гладкости, убирая задиры.
Самое ответственное началось у стены.
В углу горницы, позади печи, стена сруба выходила на задний скат двора — прямо к пологой канаве, уходившей в каменистый ручей. Алексей взял длинный толстый бурав с поперечным воротком, примерился по уровню чуть ниже будущего стола и принялся сверлить нижнее бревно с уклоном наружу.
Бурав со скрипом вгрызался в лиственничный монолит, выталкивая длинные спирали бурой пахучей стружки. Наконец инструмент с глухим хрустом пробил наружную щеку венца, выйдя во двор.
— Лиска, бросай поленья в печь, — скомандовал Алексей, отирая пот со лба. — Раскали на углях вон тот железный прут, что Сидор оставил. Докрасна кали!
Пока металл грелся в печном устье, Алексей сладил сливную трубу: из прямого ствола молодой сосенки выстругал желоб, расколол его вдоль, выбрал полукруглую сердцевину, сложил половинки обратно и плотно стянул просмоленной льняной паклей. Снаружи трубу густо залил горячей березовой смолой с дегтем — теперь дереву сырость была не страшна.
— Готово! — крикнула Лиска, осторожно приподнимая щипцами раскаленный до оранжевого свечения железный прут. От металла исходил яростный жар.
— Держи ровно, не урони, — Алексей перехватил прут через толстую рукавицу, приставил конец ко дну липовой чаши и нажал с силой.
Дерево зашипело, по избе повалил густой белый дым с ядреным запахом жженой липы. Железо прожгло круглое ровное отверстие насквозь. Алексей тут же расширил его конической разверткой под диаметр сосновой трубы.
Монтаж занял немного времени.
Липовую раковину Алексей врезал в широкий брус пристенка у входа. Сливную трубу завел через отверстие в венце прямо в чашу, стык проконопатил чесаным мхом и залил горячим варом. Снаружи труба выступала над канавой на добрый локоть, так что помои не могли коснуться бревен сруба.
Сверху над раковиной на кованый крюк он подвесил пузатый медный бачок, а в нижний носик приладил деревянную притертую затычку на кожаном ремешке.
— Ну-ка, работница, наливай ведро теплой воды из котла, — Алексей вытер перепачканные сажей руки и с удовлетворением оглядел работу.
Лиска на костыле проворно принесла ведро, наполнила подвесной бачок. Вода парила, чистая, согретая на печном шестке.
— А теперь смотри, — Алексей чуть потянул затычку снизу бачка.
Струя теплой воды весело зажурчала, ударив в гладкое дно липовой чаши. Алексей намылил руки куском матрениного сала, смывая сажу и смолу. Серая пена закружилась по краям раковины, устремилась к отверстию и с тихим хлюпом улетела в просмоленную трубу.
Ни капли на полу. Ни единого брызга под ноги. Вода с журчанием выплеснулась в канаву за стеной и побежала по камням к ручью.
Лиска застыла рядом, опершись на костыль и приоткрыв рот. Пепельные уши встали торчком, ноздри втягивали пар, а янтарные глаза смотрели на уходящую воду с ошеломленным восторгом.
— Куда… она делась? — прошептала она, несмело потрогав влажное дно раковины.
— В ручей уплыла, — Алексей усмехнулся, вернул деревянный клапан на место и вытер руки рушником. — Сама. Без ведер и грязи. Мой лапы, давай.
На лице волчицы расплылась широкая, дерзкая улыбка, обнажившая острые клыки. Хвост за спиной начал с мерным стуком отбивать дробь по бревенчатой стене.
— Алексей… ты… волшебник, — выдохнула она, глядя снизу вверх. — На рудниках надсмотрщики заставляли чаны с помоями на руках таскать на насыпь! А у тебя вода сама убегает!
— Сноровка, Лиска, — Алексей потрепал ее между ушей. — Сноровка и голова на плечах — вот и все волшебство. Наливай похлебку. Заслужили мы с тобой сытный обед.
В избе стояло сухое тепло. Сквозняк от пола пропал благодаря завалинке, в углу поблескивала выструганная раковина, а за окном медленно таял зазимний снег, бессильный перед крепкими стенами.
После обеда Лиска поднялась с лавки, неловко перехватила березовый костыль и потянулась к овчинному тулупу у дверей. Лицо ее напряглось, пепельные уши прижались к затылку, а в глазах читалась мучительная, стыдливая неловкость.
— Ты куда это собралась? — окликнул ее Алексей.
Она замерла, сжав пальцы на овчине, и густо покраснела:
— Мне… до ветру надо. На двор.
— Стоять, — Алексей подошел и повесил тулуп обратно на кованый крюк. — На дворе снежная каша, ступени скользкие. Костыль поедет по наледи — второй ногой загремишь, мне тебе потом обе лапы в бересту закатывать?
— Но… Алексей… — в голосе девки зазвенел испуг, она беспомощно переступила здоровой лапой, готовая сквозь землю провалиться от стыда. — Не в угол же мне… Невтерпеж, сил нет…
— Никаких углов, — спокойно отрезал он, видя ее бледность. Больному терпеть нельзя. — Жди здесь ровно две минуты.
Алексей шагнул в сени.
В кладовой у Тихона стояла невысокая дубовая кадка из-под засолки — сухая, крепкая, пахнущая укропным семенем. Алексей занес ее в дальний, глухой угол сеней, где стена примыкала к печной кладке.
Принес совок, щедро насыпал на дно кадки три порции сухой березовой золы из подпечья. Поперек бортов уложил две широкие строганые дощечки, оставив между ними удобный зазор. А поперек угла натянул на гвоздях веревку и сдернул с лавки длинный кусок плотного холста, отгородив угол глухой занавеской.
— Лиска, иди, — Алексей выглянул в горницу, подал ей руку. — Вон за холстину. Там кадка с золой и сиденье. Справишься — совком сверху еще золы брось, она дух свяжет намертво. Дверь я прикрою.
Девка посмотрела на него с такой безграничной собачьей благодарностью, что губы ее задрожали. Она юркнула за холст, зашуршала подолом, а Алексей притворил дверь, оставив ее в полном покое.
Когда через пять минут Лиска, заметно повеселевшая, вернулась на костыле в теплую избу, Алексей уже раскладывал на верстаке плотницкий инструмент: ножовку, лучковую пилу, стамески, молоток и увесистое кованое зубило.
— Полегчало, работница? — усмехнулся он.
— Спасибо, Алексей… — она шмыгнула носом, усаживаясь на лавку. — Тепло там. И на мороз ползти не надо.
— Временная тряпка — это полумера, серянка. До весны так жить не годится: зола запах держит, да без вытяжки дух все равно пойдет. Нужна отдельная каморка, чтоб по-людски, с дверью и вертушкой. За работу пора. До вечера управиться надо.
Теперь началась основательная плотницкая стройка.
Алексей натаскал из сарая сосновых плах и четыре лиственничных бруса на каркас.
Первые часы ушли на разметку и врубку.
Он выгородил в углу сеней закуток полтора на полтора аршина. Долотом и стамеской вырубил в половицах и потолочной матице глубокие пазы. Вставил вертикальные лиственничные стойки, расклинил их дубовыми клиньями намертво — каркас звенел под обухом.
Лиска не осталась в стороне: сидеть сложа руки ей было невмоготу. Опираясь на костыль, она подносила клинья, собирала стружку в корзину и сметала сор гусиным крылом.
Стены Алексей зашивал дюймовой доской. Каждую плаху прогонял рубанком по кромке и прибивал гвоздями внахлест — «в елочку», перекрывая щели от сквозняка. Сколотил щитовую дверцу, навесил на длинные петли Сидора и врезал изнутри дубовую вертушку.
К вечеру наступал самый ювелирный узел: стульчак и тяга.
Короб-сиденье он сбил из мягкой липы. Овальный пропил выбрал лучковой пилой, а затем долго выглаживал края полукруглым стругом и песчаником, пробуя дерево пальцами, пока срез не стал гладким, как речной голыш. Сверху навесил крышку на кожаных ремнях, проложив по контуру полосу овечьего войлока для плотной посадки.
А вот с кирпичным боровом печи пришлось повозиться.
Под потолком сеней Алексей осторожно, легкими ударами молотка по стальному зубилу стал выкрашивать старый известковый раствор между кирпичами дымохода. Ударишь с дурной силой — расколешь свод, и дым пойдет в избу.
Кирпичи поддавались туго. Известковая пыль скрипела на зубах. Только через час аккуратной работы он вынул два массивных красных кирпича, открыв закопченную горловину дымового канала выше вьюшки, где тяга печи гудела ровно и жадно.
В этот проем он завел деревянный вентиляционный короб — квадратную трубу из четырех дощечек, нижний конец которой герметично вошел в стульчак позади кадки.
— Лиска! — крикнул Алексей с лестницы. — Меси глину! В корыте сухая печная глина, плесни теплой воды и горсть конского волоса брось! Вымешивай густо!
Лиска опустилась здоровым коленом на солому, закатала рукава и принялась месить серую массу. Конский волос связал глину в вязкую, эластичную броню.
— Готово, Алексей! — она подала наверх совок с раствором.
Он тщательно замазал стык трубы с кирпичной кладкой в три слоя, армируя швы волосом. От тепла печных газов глина сразу начала подсыхать, схватываясь мертвой коркой.
Сумерки синели за окнами, когда Алексей забил последний гвоздь.
На полу лежали горы стружки, пахло сосной, известкой, сырой глиной и дегтем. Но в углу сеней стояла аккуратная рубленая каморка с пригнанной дверью.
Алексей зажег берестяную лучину, открыл дверцу уборной, поднял войлочную крышку стульчака и поднес тлеющий огонек к отверстию.
Дым не пошел вверх. Его мгновенно подхватило упругой струей воздуха, втянуло внутрь стульчака и со свистом унесло по коробу прямо в дымоход. Воздух в каморке остался совершенно чистым.
— Работает, леший ее дери, — Алексей опустился на порог, вытирая сажу со лба. Мышцы приятно ныли от ломовой усталости. — Заходи, серянка. Принимай работу.
Лиска несмело шагнула внутрь, провела пальцами по гладкому дереву, защелкнула вертушку, открыла снова. Посмотрела на вытяжную трубу под потолком, потом перевела взгляд на Алексея — усталого, в опилках, потратившего полдня ради ее покоя.
Она ничего не сказала. Просто подошла, опустилась здоровым коленом на стружки у его ног, ткнулась носом в его колено и тихо заурчала в глубине груди, прижав мягкие уши к его ладони.
Ночной заморозок к рассвету отпустил, оставив на траве тонкую корку наста.
Утро девятого дня
Алексей растопил печь березовыми плашками. Лиска проковыляла на костыле в сени: зашла в рубленую каморку, щелкнула вертушкой, а через пять минут вернулась к шестку — умылась теплой водой над липовой раковиной, слушая, как мыльная пена с хлюпом улетает сквозь стену в канаву. На щеках играл румянец, пепельные уши стояли чутко, а шерсть на хвосте блестела чистым серебром.
— Ну что, работница, — Алексей выставил на стол миски с горячей ячменной кашей на шкварках. — Завтракай. Сегодня репу в подполе перебрать надо, да за дровами в бор выбраться, пока колею не развезло.
Лиска зачерпнула каши, но едва поднесла ко рту, как уши ее дернулись в сторону тракта. Ноздри затрепетали:
— Человек идет, — тихо сказала она. — Старый. Хромает сильно, палкой о камни бьет. И колесо скрипит. Одно.
Алексей выглянул в окно.
Через мостки у ручья, натужно опираясь на корявую ясеневку, ковылял старик. Был он худ, согнут в пояснице в три погибели, в холщовой рубахе с бурыми пятнами воска и овчинной безрукавке шерстью внутрь. На голове сидела шляпа из конского волоса с сеткой на затылке. Перед собой дед толкал деревянную тачку с берестяным туесом и пузатым кувшином.
— Пасечник, — признал Алексей. — Дед Лука с пустоши. Сиди, Лиска, не прячься. Горох возьми.
Калитка скрипнула. Тачка уперлась в ступень крыльца, и со двора донесся надсадный старческий кашель:
— Ох-хо-хо… грехи тяжкие… Николаич! Дома ты, аль в лесу траву дерешь?
Алексей вышел на крыльцо:
— Дома, дедушка. Заходи в избу, не стой на ветру.
Старик с трудом разогнул поясницу, упершись кулаком в крестец, и вскинул выцветшие васильковые глаза. Лицо деда было бурым, иссушенным, как боровик, и покрытым мелкими шрамами от пчелиных жал. Пахло от него не навозом, а густым духом прополиса, сушеной мелиссы и старого воска.
— Не лекарь ты, парень, а язва, — прошамкал дед Лука, с трудом поднимаясь по ступеням. — К тебе пока дойдешь — душу отдашь. Старосте ты борова спас, Сидору коня сладил, а старого человека ждешь, чтоб сам приполз?
— Так я ж не знал, что у тебя болит, Лука Игнатьич, — Алексей придержал старика за локоть, помогая перешагнуть порог. — Проходи к печи, грейся.
В горнице старик вперил взгляд в Лиску. Девка сидела у окна, перебирая горох, костыль стоял у стены. Уши ее чуть шевельнулись, но взгляда она не отвела, вежливо склонив голову.
Дед Лука потянул носом воздух, пожевал деснами:
— Ишь ты… Значит, правду бабы болтали. Волчья порода. Смирная сидит, чистая. А говорили — людоедка. Тьфу на них, сорок пустомельных. Здорово, девица.
— Здоровья вам, дедушка Лука, — ровно отозвалась Лиска, прижав уши в знак почтения к сединам.
— Ну вот и ладно, — старик грузно опустился на лавку у стола, вытянув правую ногу. — Поясница, Николаич. Сил нет. Три недели ломит: от крестца через ягодицу и в самую пятку стреляет, будто каленым гвоздем крутят. Бабка Акулина спину лопухом с навозом парила — чуть шкуру не сожгла, а толку ни на вершок! Помоги, парень. Слыхал я, руки у тебя не пустые.
Алексей усмехнулся:
— Лопух с навозом — средство крепкое, дед. Только не от защемления нерва. Вставай, рубаху задирай, ложись на живот на стол.
— На стол?! На столе только покойников кладут!
— На лавке я до твоих позвонков не доберусь, — строго отрезал Алексей. — Ложись, говорю. Не хоронить тебя стану, а спину править.
Старик покряхтел, но подчинился: снял безрукавку, задрал холст и грузно лег на выскобленные дубовые доски, уткнувшись бородой в рушник.
Спина у пасечника была сухая, жилистая. Алексей опустил ладони на поясницу. Длинные мышцы вдоль хребта справа вздулись плотным каменным валиком — жестокий мышечный спазм сковал поясничный отдел, намертво защемив нервный корешок.
— Ну-ка, Лиска, неси мазь на сале и воске. И ковш теплой воды.
Девка проворно принесла глиняную плошку с темным изумрудным снадобьем.
Алексей зачерпнул щедрый комок, растер между ладонями и положил руки на поясницу старика:
— Держись за доски, дед. Сейчас больно будет, потом отпустит.
Он начал с глубокого силового разминания. Пальцы двигались размеренно, мощно, продавливая окаменевшие фасции.
Дед Лука зашипел сквозь десны, вцепился в плаху:
— Ой, матушка… ломает… кости трещат!..
— Дыши глубже, дед. Выдыхай в дерево, — монотонно приговаривал Алексей, прогревая заскорузлые ткани.
Мазь плавилась, отдавая в кожу смолистый жар. Когда мышцы вокруг позвонков налились багровым приливом крови и размякли, Алексей уперся основанием правой ладони в крестец, а левой зафиксировал грудной отдел:
— Выдохни, Лука. Полный выдох!
Старик шумно выдохнул — и в этот миг Алексей сделал короткое тракционное движение вдоль оси позвоночника с легким винтовым доворотом.
В тишине горницы раздался сухой, сочный щелчок — словно спелый орех раскололи щипцами. Межпозвонковый сустав встал на место, высвобождая сжатый нерв.
Дед Лука замер, выпучив глаза в дубовую доску… и внезапно тонко, протяжно всхлипнул.
— Живой? — Алексей вытер руки рушником.
Старик полежал, боясь шевельнуться, потом осторожно повел правой ногой. Согнул колено. По лицу его медленно разлилось ошеломленное недоумение.
— Не… не стреляет… — прошептал он, прислушиваясь к пояснице. — Тянет… но не жжет! Гвоздь вынули!
Он сполз со стола, встал на ноги, перенес вес на пятку — и выпрямился во весь рост! Плечи расправились. Старик сделал три широких шага, топнул о половицу и вдруг по-молодецки гикнул:
— Стою! Мать честная, стою ровно! Три недели согнутый ходил, а он двумя руками нажал — и кость на место встала!
Лиска у окна тихонько фыркнула в кулак, пепельные уши весело дернулись.
— Стой-то стой, да не пляши, — осадил Алексей. — Три дня пудовых грузов не поднимать, на сквозняке мокрой спиной не сидеть. Мазью на ночь растирать и платком обвязываться. Завтра еще раз придешь, мышцы до конца разомну.
Дед Лука схватил Алексея за рукав обеими руками:
— Николаич! Золотой ты человек! А ну пойдем к тачке!
Они вышли на крыльцо. Старик сдернул холстину:
— Забирай, лекарь!
На дне тачки стоял увесистый глиняный кувшин в добрых полведра, залитый по горлышку воском. Рядом лежал темно-янтарный брус чистого воска в полпуда весом и два плотных берестяных туеска, пахнущих пряно и густо.
— Тут мед вересковый, поздний, густой — ложка не провернется! — затараторил пасечник. — А в туесах — уза пчелиная, прополис чистейший! От любой язвы, от гнилого зуба, от нутряной рези первейшее средство! Забирай всё, Николаич! Мне для тебя ничего не жалко!
Алексей бережно взял брус воска. Материал был отборный: плотный, душистый, без сора.
— За прополис и воск поклон тебе, дед Лука, — сказал Алексей, пожимая руку старика. — Дело великое. Теперь у меня запас полный.
Старик взялся за ручки
— Ты, Николаич, вот что уразумей. Народ к тебе потянется, добро помнят. Но есть у нас один хмырь… Мельник Панкрат. Ты у старосты ячмень взял? Взял. А молоть куда пойдешь? К Панкрату на запруду. А Панкрат — жук тертый, за помол дерет три шкуры, да еще и злится на тебя: мол, пришлый лекарь смуту наводит, староста под него лег, кузнец пляшет…
— И что Панкрат? — Алексей скрестил руки на груди.
— А то, что у него вчерась главный тягловый вол копыто о камень расколол вдоль, до самого венчика. Стоит скотина в стойле, ревет, жернов крутить некому, помол встал, мужики у запруды бранятся! Панкрат от жадности зубами скрипит, к тебе идти гордость не велит, а вола резать — тридцать серебряков в омут спустить! Так что жди, Николаич. Либо сам приползет, либо мельницу запрет из вредности.
— Пусть приходит, — усмехнулся Алексей. — Копыто стянем, рог срастим. А за помол я с него свою долю спрошу.
— Ай молодец! — дед Лука крякнул, подхватил опустевшую тачку и почти бегом, победно помахивая клюкой, покатил по тропе в сторону села.
Алексей занес увесистый кувшин с медом и воск в избу, поставил на лавку. Лиска подскочила на костыле, принюхалась к туеску с прополисом, сморщив нос:
— Пахнет… смолой и цветами. Крепко.
— Это уза пчелиная, серянка, — Алексей щелкнул ее по уху. — Лучшее средство от скрытой гнили и заразы. Спиртовую настойку сделаем и мазь для твоей голени. Ну что, доставай мешок ячменя из ларя. Пора собираться на мельницу. Поглядим, что там за Панкрат такой суровый сидит на запруде.
Едва за дедом Лукой закрылась калитка, Алексей повернулся к горнице и замер на пороге, уперев руки в бока.
Взгляд его упал на широкий лиственничный стол посреди избы.
На этом самом столе несколько дней назад лежала Лиска с развороченной в капкане ногой, по этим доскам текла сукровица и деготь. На этом же столе вскрывали абсцесс кобелю Сидора. А десять минут назад на него ложился дед Лука в засаленной овчинной безрукавке. И за этим же самым столом они с Лиской каждый вечер преломляли хлеб и хлебали похлебку.
Лиска подошла к столу с мокрой тряпицей, собираясь протереть плахи, но Алексей решительно шагнул вперед и перехватил ее руку:
— Стой. Не три.
Девка удивленно моргнула янтарными глазами, пепельные уши вопросительно качнулись:
— Помыть же надо… Дед со спины труху натряс, да мазь осталась.
— Тьфу, зараза, — в сердцах сплюнул Алексей, покачав головой. — Сам людей чистоте учу, а живем как свиньи в закутке! Это стол хлебный, Лиска. Обеденный. За ним есть положено, а не гнойные раны ковырять. Сто раз доску щелоком мой — все равно зараза в микротрещины дерева въестся. Не хватало нам еще трупный яд в кашу занести.
— А где же… людей лечить? — растерялась она. — Не на полу же деда мять.
— На особом столе. Лекарском. Прямо сейчас и сладим, пока день не ушел.
Алексей развернулся и решительно зашагал в сени.
Усадьба Тихона была просторной, а после того как встала завалинка и закрылась тесовая каморка уборной, широкий простенок в передней части сеней, прямо у окна на юг, оставался совершенно пустым. Там было светло, сухо и стоял новенький умывальник со сливом на улицу. Лучшего места под приемный покой и чистовую лекарскую в деревенских условиях придумать было невозможно: грязь и кровь с пациентов не попадут в жилую избу, а сток — вот он, под рукой.
— Лиска, костыль держи, марш за мной в сарай, — скомандовал он. — Будешь инструмент и плахи отбирать.
В сарае Алексей подошел к старому кованому ларю смолокура. Покойный Тихон рубил срубы и собирал бочки под деготь, а в таком деле без буравов никуда. Алексей откинул крышку и достал связку кованых буравов-напарий разного калибра.
Каждое напарье представляло собой стальной стержень в локоть длиной. На конце хищно блестело ложечное лезвие с маленьким центрирующим винтовым острием — оно само вгрызалось в волокна, утягивая сталь вглубь и выбрасывая стружку по желобу. В верхнее ушко стержня наглухо, на горячую посадку, был вогнан поперечный вороток из сухого ясеня в две ладони шириной.
Для столешницы в дальнем углу сарая отыскались три березовые плахи четырехвершковой толщины, вылежавшиеся под навесом десяток лет. Дерево звенело под ударом обуха как литой колокол — ни гнили, ни трещин.
Алексей занес плахи в сени, закрепил на козлах и взялся за рубанок.
Работа пошла с яростной точностью. Рубанок снимал тонкую белую стружку, выравнивая плоскость в идеальный горизонт. Ножки для стола Алексей вытесал из толстого дубового бруса — монолитные, пятивершковой толщины, и намертво связал их внизу продольными царгами на сквозных шипах с клиньями. Такой стол не шелохнется, даже если на него завалить полутонного быка.
По всему периметру березового щита узким полукруглым долотом Алексей выбрал ровный желоб в палец шириной, с уклоном к нижнему углу — для стока сукровицы и промывной воды.
Затем настала очередь сверления.
Первым делом Алексей взял широкое напарье. Приставил винтовой кончик точно в угол желоба, уперся животом через сложенный войлочный лоскут в поперечный вороток и обеими руками, навалившись всем весом крепкого тела, провернул рукоять.
Сталь с сухим, натужным визгом вгрызлась в березовый торец.
Винтовой носик потянул лезвие внутрь. Алексей размеренно, с глухим выдохом на каждом полуобороте, крутил вороток. Из-под режущей кромки тугими спиралями полезла крупная стружка, пахнущая березовым соком. Спустя три минуты силовой работы перо с хрустом пробило плаху насквозь. В отверстие Алексей плотно забил медную сливную трубку, а снизу приладил кованый крюк под ведро.
Следом пошли пазы под фиксаторы.
По бокам стола требовалось сделать шесть каналов под сыромятные ремни — чтобы намертво вязать лапы буйного зверя или бьющегося в судорогах человека. Дуб был куда злее березы: каменный, заставлявший звенеть даже закаленную сталь.
Алексей сменил инструмент на полудюймовое напарье. Наметил точки шилом. Встал сбоку, навалился грудью на ясеневый черенок и пошел выкручивать обороты. Мышцы на широкой спине натянулись канатами, пот катился по вискам, капая на верстак. Кованое перо со скрежетом резало годовые кольца дуба, стружка выходила мелкая, пахучая, темно-коричневая.
Двадцать минут непрерывной, изнурительной натуги — и шесть ровных сквозных отверстий под палец толщиной были готовы. Алексей продул каналы, смахнул опилки и снял фаски круглым рашпилем, чтобы ремни не перетирались об острые края.
Финал работы был чисто лекарским.
Алексей растопил на шестке кусок свежего воска, что принес дед Лука, смешал пополам со льняным маслом. Зачерпнул горячую пахучую смесь на войлочный лоскут
Дерево жадно пило масло. Воск запечатывал поры, создавая шелковистую броню. Ни вода, ни кровь в такую столешницу уже не впитаются — тряпкой провел, и поверхность снова чистая, хоть сейчас жилы шей да кости собирай.
К полудню смотровой стол встал на место у окна в сенях — широкий, белый, пахнущий медом и смолой, с желобом, ведром на крюке и проушинами под ремни. Рядом на стене Алексей прибил широкую полку, куда Лиска бережно расставила туески с прополисом, горшочки со зверобойной мазью и чистые рушники.
— Ну вот, — Алексей оперся ладонями о вощеный край. — Теперь мы не коновалы подзаборные. Теперь у нас чистовой лекарский покой. А обеденный стол в горнице — только для хлеба, каши и пирогов.
Лиска провела пальцами по гладкому желобу, янтарные глаза ее светились восторгом:
— Как в замке… На рудниках даже у начальника такого стола не было. Ты великий мастер, Алексей.
— Мастер не мастер, а обедать пора, — усмехнулся он. — Да и дела не ждут. Панкрат-мельник сам себя не навестит.
Быстро перекусив в горнице горячей репой с солеными груздями за чистым столом, Алексей принялся собирать дорожную лекарскую суму.
Для треснувшего воловьего копыта требовался особый арсенал. Обычным напарьем или сверлом лезть в рог было смертным приговором: винтовое сверло распирает слои, трещина расколется до самого венчика, вол от боли встанет на дыбы и разнесет сарай.
Алексей достал копытную буравку — тонкое трехгранное каленое шило-развертку из вороненой стали с острием, как игла, и микроскопической бритвенной насечкой на гранях.
— Смотри, Лиска, — показал он тонкий стержень. — Это не бурав, который рвет дерево силой. Развертку зажимают между ладонями и быстро катают взад-вперед. Грани сами соскребают сухой копытный рог тончайшей мукой. Выходит ровный канал без малейшего распора на трещину.
Следом в кожаную суму легли: кривой копытный нож для расчистки подошвы, мелкозубый рашпиль, моток мягкой медной проволоки в миллиметр толщиной для стяжки берегов трещины, клещи-кусачки и туесок с березовым дегтем и медным купоросом.
Лиска подала суконный кафтан:
— Мельник злой, дед Лука говорил. Обидеть захочет.
— Пусть попробует, — Алексей затянул пояс. — У меня в суме спасение для его скотины, а у него помол стоит. В таких делах, Лиска, закон прост: кому нужнее, тот и шапку ломает. Дверь на засов опусти. Я до запруды и обратно.
Он закинул на плечо пудовый мешок ячменя, взял суму и зашагал к селу.
На мельнице Панкрат поначалу действительно встретил его волком, скрипел зубами, но когда Алексей зашел в стойло, уверенно закрутил губу ревущему от боли волу, расчистил стрелку, прошел буравкой копытный рог и намертво стянул трещину медными скобами, залив шов купоросом с дегтем — мельник спесь сбавил. Бык встал на ногу, не хромая, а Алексей не только смолол ячмень без общинной пошлины, но и вытребовал за работу добрый куль белой пшеничной крупчатки.
Солнце коснулось верхушек сосен на западном хребте, когда он возвращался к заимке. Воздух стремительно остывал, пахло опадающим дубовым листом, остывающей землей и свежей мучной пылью от мешков, приятно давивших на плечи.
Алексей мерно шагал по колее, прикидывая вечерние заботы: напечь с Лиской ячменных лепешек, затворить белое тесто на опаре из пшеничной крупчатки…
И в этот самый миг, на середине пути между околицей и ручьем, под ребрами глухо толкнуло.
Ощущение пришло из самой глубины грудины — словно внутри натянулся тугой канат, вибрирующий низким колокольным гулом. Струна больше не звенела тонкой иголкой, как при Лиске. Она тянула мерно, упорно, и сила эта уходила строго на север — за каменистый ручей, в сырость заросшего тракта, где бурелом подступал к оврагам.
Там бился в ловушке кто-то крупный, спокойный по природе, с медленным ритмом натруженного сердца.
— Опять… — выдохнул Алексей, прибавив шагу.
Он взбежал на пригорок к усадьбе, толкнул калитку и вошел в сени.
Лиска сидела у стола в горнице, перебирая сушеные яблоки. Уши ее встали торчком:
— Алексей? Что стряслось?
— Мешки прими, — он сгрузил зерно и муку на лавку. — Сиди в избе, дверь на крюк. За ручьем кто-то попался.
Она потянула носом воздух, уши прижались к затылку:
— Пахнет… сыростью. Молоком кислым пахнет, сеном прелым и железом ржавым.
— Разберемся. Сиди дома.
Алексей подхватил слюдяной фонарь-светец, сунул за пояс веревку, взял суму, топор и выбежал со двора.
Сумерки сгустились студеные, синие. В ельнике за ручьем стояла чернильная темень. Алексей перемахнул через каменистый перекат, не чуя брызг ледяной воды, поднял фонарь и пошел по следу внутреннего зова.
Тянуло в лощину старого тракта, где канава заплыла колючим малинником и валежником.
И там, среди поваленных осин, послышался звук.
Это было не скуление и не рык. Из темноты доносилось натужное, прерывистое, утробное мычание — низкий, грудной звук, в котором билась покорная мука застрявшего травоядного создания. Следом раздался стук о ствол дерева и бессильный выдох.
Алексей раздвинул шиповник, направил луч фонаря вперед — и замер.
В грязи, привалившись спиной к осиновому комлю, полулежала девушка.
Тело у нее было человеческим, но сложения редкого, статного и удивительно пышного. Высокая, ширококостная, с округлыми линиями широких бедер и талией, которая терялась под объемом колоссальной, тугой, налитой груди. Ее рабская рубаха лопнула по швам, едва сдерживая этот бюст, вздымавшийся натужно и неровно. Кожа отливала теплым сливочным оттенком, лоснясь испариной. Ноги были человеческими, но ступни сбиты в кровь о щебень.
А вот звериная порода заявляла о себе без утайки.
Из густой копны каштановых волос росли два аккуратных рога цвета жженого сахара, но правый был надломлен у основания, и оттуда сочилась темная корка сукровицы. Чуть ниже рогов торчали широкие, мягкие коровьи уши — они бессильно обвисли, и в одном тускло блестела медная клейменая бирка с номером загона. Из-под подола выглядывал шелковистый хвост с темной кисточкой, нервно подметавший глину.
Она даже в горячке вела себя кротко: не скалилась и не рычала. Полные губы шевелились, язык машинально перекатывал во рту пустоту — рефлекс жвачных при сильном страхе. Большие карие глаза с длинными ресницами смотрели мутно, отражая огонь свечи.
А держало ее старое железо.
На шее был заперт массивный дубовый брус с железной дугой — колодка для привязи стойлового скота, от которой тянулся обрывок цепи. Вдобавок левая ступня беглянки угодила в засыпанную листьями борону: кованый зуб вонзился снизу прямо в свод стопы, пригвоздив к земле. Нога распухла до лоснящегося багрового валика, пылая жаром.
— Ну-ка, тихо, красавица, тихо… — Алексей опустился на колени в грязь, поставил фонарь на
Девушка вздрогнула от звука голоса. Бархатные уши повернулись к нему, ноздри расширились. Она тихо, жалобно промычала — утробно, как мычит корова, узнавшая шаги хозяина, и бессильно уронила голову ему на плечо.
— Потерпи, милая. Сейчас снимем.
Алексей достал топор. Примерился к железной дуге и выверенным ударом обуха разрубил дубовую накладку. Колодка лопнула и отвалилась в грязь. Великанша глубоко вздохнула, грудь ее высоко поднялась, расправляя легкие.
Затем он взялся за ногу. Рука легла на щиколотку:
— А теперь потерпи секунду.
Он аккуратно, строго по оси, сдернул ступню с ржавого зуба бороны. Девушка протяжно застонала, кисточка хвоста хлестнула по глине, но она не попыталась оттолкнуть его — только слезы покатились из карих глаз по щекам.
Она была налитой, мягкой и весьма увесистой — добрых пять с половиной пудов живого веса.
Алексей подхватил ее: одна ладонь легла под спину, удерживая разворот плеч, вторая — под мягкие бедра. Голова девушки запрокинулась, горячий лоб с надломанным рогом уперся ему в шею, а ухо прижалось к щеке.
От нее пахло парным молоком, клевером, болотной водой и жаром раны.
Он поднялся и понес ее через брод.
Лиска ждала в сенях с ножом в руке. Но когда в дверь вошел Алексей, неся на руках эту высокую, пышную коровницу, волчица застыла на пороге.
Пепельные уши Лиски встали торчком, шерсть на загривке инстинктивно приподнялась: хищник на миг учуял добычу — молочный дух травоядного. Но следом волчий глаз подметил кровь на ступне, сломанный рог и сбитые запястья.
— Матушка степь… — прошептала Лиска, опуская нож. — Коровница… Из южных стойбищ ушла.
— Дверь прикрой, дует! — бросил Алексей. — Воду в умывальнике открывай! Тряпицы чистые, нож и деготь на полку!
Он подошел к смотровому столу и опустил беглянку на березовые доски.
Стол принял вес без единого скрипа: дубовые ножки встали монолитно, желоб лег вдоль бедра, готовый принять грязную воду.
Коровница лежала на вощеном дереве, сипло дыша. Ее грузная грудь вздымалась, карие глаза следили за огнем. Она промычала в потолок, слизнула соленую слезинку с губы и затихла, чувствуя, как тепло окутывает тело.
— Ну вот и ладно, буренка, — Алексей закатал рукава, открывая клапан теплой воды над липовой раковиной. — Домой ты пришла. Сейчас промоем лапу, рог запечатаем, и будешь как новенькая. Лиска, мыло держи! Начинаем.
Утро десятого дня встретило заимку морозным солнцем.
Иней на ветках дубов вспыхнул искрами, а из трубы поднимался столб березового дыма. В избе стояло сухое тепло. Завалинка держала мороз, конвекция разносила жар ровно.
Марта проснулась рано. Она лежала на нарах у печной стены и кротко жевала сушеную яблочную дольку.
Отек на левой ступне после дренажа с прополисом и дегтем опал, сменившись розоватой припухлостью, а запечатанный воском рог больше не кровил. Бархатные уши чутко подрагивали, хвост покоился на одеяле.
На столе в квашне подходило тесто из той самой пшеничной крупчатки, что дал Панкрат. Опара пузырилась, сладко дышала хмельным духом.
Лиска крутилась у печи, но костыль откровенно мешал: перекладина терла подмышку, рукоять стучала о край лавки. Девка сердито дергала ухом, косясь на палку.
— Брось ухват, — Алексей подошел к нарам, придвинул табурет. — Садись, серянка.
Лиска опустилась на край настила, вытянув правую ногу. Берестяной лубок истрепался, ремешки ослабли.
— Болит?
— Не болит, — мотнула она головой. — Чешется только. Будто муравьи ползают. И пятка горячая.
— «Муравьи» — это сосуды прорастают, — Алексей подсек лезвием путы и принялся разматывать холст.
Берестяные дощечки со стуком упали на пол. Следом сошла льняная лента.
Рубцы от зубьев капкана затянулись плотными розовыми валиками без следа гноя. Отек сошел: голень стала сухой, жилистой, покрытой пепельной шерсткой.
Алексей опустил ладони на место перелома. Большие пальцы легли на среднюю треть кости. Он начал с нарастающей силой продавливать ткани, проверяя кость на изгиб.
Лиска сидела замерев, вцепившись в подол рубахи.
Никакого люфта. Никакого хруста.
Там, где капкан раздробил кость, прощупывалась твердая, как гранит, веретенообразная костная мозоль. Бешеная живучесть хищника, наваристый костный студень и жар печи сделали свое дело: мозоль успела окостенеть и встать замком.
Алексей поднял глаза:
— Ну что, Лиска… Хватит на трех лапах скакать.
Она растерянно моргнула:
— Как… хватит?
— А вот так, — он взял березовый костыль, выставил в сени и прислонил к стене. Вернулся, протянув ладони: — Вставай на обе ноги.
Лиска побелела. Уши прижались к затылку, хвост подобрался под бедро. Память о боли держала крепко.
— Я… сломаю, Алексей… Она тонкая…
— Не сломаешь, — голос Алексея прозвучал мягко, но с несокрушимой силой костоправа. — Я эту кость своими руками собирал. Там мозоль в два пальца, обухом не перешибешь. Не веришь кости — верь моим рукам. Вставай, я держу.
Он взял ее за худые ладони, сомкнув пальцы на запястьях.
Лиска судорожно вздохнула. Медленно спустила правую ногу с нар.
Босые пальцы коснулись теплой плахи. Кожа отвыкла от опоры, вверх прокатилась горячая волна иголочек.
— Опирайся. Переноси вес понемногу.
Она зажмурилась, стиснула зубы… и перенесла часть веса на правую пятку.
Ничего не хрустнуло. Кость держала монолитно. Мышцы задрожали, натянулись сухожилия, но острой боли не было — лишь глухая ломота застоявшихся волокон.
Лиска открыла глаза:
— Держит?..
— А куда денется. Выпрямляй спину. Вставай во весь рост.
Она подалась вперед, распрямила колени и поднялась. Встала прямо на обе ноги. Хвост метнулся в сторону, ловя равновесие.
Она стояла посреди горницы сама, чувствуя подошвами доски пола.
— А теперь шагай ко мне.
Лиска оторвала левую ногу, сделала шаг. Потом осторожно вынесла правую и наступила на пятку. Кость отозвалась упругостью. Шаг. Еще шаг.
Она дошла до середины горницы, покрутила щиколоткой — и вдруг издала звонкий визг:
— Я иду! Алексей, гляди! Сама!
Она сделала три быстрых шага и врезалась лицом ему в грудь, обхватив руками за пояс. Уткнулась носом в рубаху, а хвост за спиной начал с ликующей силой колотить по ножкам стола. Из горла рвалось счастливое урчание.
С нар послышалось тихое:
— Му-у-у…
Марта смотрела на них со своего ложа, широко раскрыв влажные карие глаза. Бархатные уши радостно трепетали, на губах играла тихая улыбка.
— Ну-ну, скакунья, тише, — Алексей усмехнулся, опустив увесистую ладонь ей на затылок. — Рано еще плясать. Бегать и прыгать с печи пока запрещаю.
Он посадил ее на лавку. Достал полосу мягкой сыромятины, вымочил в отваре трав и ловко обернул голеностоп в три оборота, зафиксировав ремешками:
— Кость цела, но связки слабые. Бандаж будет держать сустав. До вечера ходи по избе, разминай ногу.
— Всё по избе переделаю! — Лиска вскочила, пружиня на ступнях. Глаза сияли ярко.
Она легко
Начинку ладили втроем: Марта с нар чистила вареную репу и отбирала соленые грузди, передавая миски Алексею. Алексей рубил грибы и лук на колоде, а Лиска пальцами с темными когтями защипывала края пирогов аккуратной косичкой.
К полудню в печи загудел жар.
На широкий железный лист легли шесть пузатых открытых пирогов: с кашей и шкварками, с груздями и репой. Алексей задвинул лист на лопате в глубину пода, прикрыв заслонку.
Спустя полчаса по избе поплыл густой дух свежего пшеничного хлеба, подрумяненного сала и грибов. Марта на нарах облизнула влажный нос розовым языком и мечтательно вздохнула.
Лиска стояла у стола, уперев руки в бока, опираясь на обе ноги. На носу белела мука, пепельные уши победно торчали вверх, а березовый костыль сиротливо пылился в углу сеней, забытый навсегда.
Сумерки за окнами сгустились в студеную синеву.
В избе стоял дух печеного теста, березового жара и мяты. Печь щедро отдавала кирпичный зной. Алексей снял жилет, оставшись в тонкой рубахе с расстегнутым воротом.
Лиска сидела на лавке, подогнув ногу. Правая лапа в бандаже отдыхала на полу. Она лениво расчесывала костяным гребнем пепельный хвост, поглядывая на печной угол.
— Пора перевязку делать, — Алексей поднялся, оправил пояс.
Сполоснул руки над липовой раковиной, зачерпнул из горшка комок зверобойной мази на воске и прополисе, взял чистый рушник и подошел к нарам.
Марта сидела на краю, опустив ступни на войлок. Простыня держалась узлом под грудью.
— Ну-ка, покажи плечи, — сказал Алексей, опускаясь перед ней на колено. — Надо язвы от ярма смазать.
— Да… Алексей… — кротко отозвалась она низким голосом.
Она повела плечами, узел ослаб, и холст соскользнул вниз, открывая шею, ключицы и плечи.
Алексея словно обухом по темени оглаушили.
Все эти дни он работал на автомате: резал, шил, строгал, таскал плахи. В голове держался сухой лекарский счет надрезов и капель. Но сейчас перед ним предстала женщина щедрой, первозданной плоти.
У Марты была бархатистая кожа сливочного оттенка, пахнущая молоком и клевером. Плечи — покатые, сильные, но нежные, а колоссальная, грузная, налитая грудь с крупными ареолами колыхалась при каждом вздохе, едва прикрытая тканью. На ключицах чернели багровые ссадины от колодки.
Алексей сглотнул пересохшим горлом. В висках набатом стукнула кровь.
Молодое тридцатилетнее тело отозвалось на близость с властной силой. Внизу живота налилась тугая пружина, дыхание сбилось. Он слишком долго был один — и в той жизни, и здесь.
Он унял дрожь в пальцах, взял мазь и осторожно прикоснулся к ключице.
Кожа Марты оказалась обжигающе горячей и мягкой. От прикосновения шершавых ладоней великанша мелко вздрогнула. Ее бархатные уши опустились, кончики вспыхнули румянцем, а из груди вырвался стонущий вздох:
— Му-у-у…
Она не отстранилась. Карие глаза затуманились сонной поволокой. Она покорно запрокинула голову, подставляя под его пальцы шею и покат вздымающейся груди.
Алексей круговыми движениями втирал мазь в ссадины. Воск и прополис таяли, отдавая медовый дух. Пальцы неизбежно задевали край ее бюста, по телу Марты пробегала сладкая дрожь, а кисточка хвоста томно скользила по одеялу.
И тут за спиной Алексея раздался мягкий шаг.
Лиска не осталась в стороне. Волчье чутье уловило перемену в воздухе мгновенно: она почуяла, как дух мыла и дегтя сменился плотным, пьянящим духом желания.
Она бесшумно подошла сзади — ступая на обе ноги, плавно покачивая бедрами, — и опустилась на колени рядом с Алексеем.
Ее плечо плотно вжалось в его руку. В янтарных глазах горел собственнический огонек волчицы, заявляющей права на вожака.
— Дай помогу, — шепотом с хрипотцой сказала Лиска.
Она взяла рушник, но рука ее легла поверх его ладони, прижимая к ключице Марты. Лиска подалась вперед, дыхание обожгло его шею:
— Она мягкая… как сено. А руки у тебя горячие, Алексей.
Пепельное ухо мазнуло по его щеке, а хвост плавно обвился вокруг его бедра.
Алексей замер между ними.
С одной стороны — сливочная, томная Марта, чей бюст вздымался под ладонями, источая тепло. С другой — упругая, жилистая Лиска, прижавшаяся к боку всем телом с пьянящей преданностью.
Воздух в горнице сделался густым, грозовым.
Алексей шумно выдохнул через нос, усмиряя сердце. Он оставался хозяином дома, но плоть брала свое: это больше не был лазарет для беглецов. Это было его гнездо. Его дом, где женщины делили с ним хлеб и кров.
Он довел пальцы до края раны, завершил растирку и накинул полотно Марте на плечи, прикрывая наготу.
Марта тихонько выдохнула, подалась вперед и ткнулась лбом ему в грудь — туда, где гулко колотилось сердце.
А Лиска обвила его левую руку пальцами, положила подбородок на плечо и победно сверкнула глазами в полумрак.
— Спать пора, — голос Алексея прозвучал глухо, с бархатной хрипотцой, от которой у обеих девушек в один лад дрогнули уши. — Ночь на дворе.
Он поднялся, задул плошку на столе.
Изба погрузилась в теплый полумрак, освещаемый углями из печи.
Алексей лег на нары посредине. Марта улеглась к теплой кирпичной стене, прижавшись к его правому боку — мягкая, тихо вздыхающая во сне. А Лиска юркнула под тулуп слева, обвила его талию руками, закинула ногу в бандаже поверх его колен и уткнулась носом в шею.
Ее дыхание щекотало кожу. Хвост волчицы укрыл бедро, а тепло Марты за спиной грело, как вторая печь.
Алексей завел руку под голову, глядя в темноту потолка.
Сердце билось мощно и жарко. За стенами выл предзимний ветер, неся морозы, но здесь, в бревенчатой усадьбе у ручья, рождалась новая жизнь — замешанная на спасенной крови, честном труде и древней силе, что держит род человеческий на этой земле.
Глава 6
Около двух часов пополуночи в горнице воцарилась глухая, осязаемая тишина.
Печные угли задернулись сизой пленкой пепла, но кирпичное чрево продолжало дышать густым, сухим жаром. Марта у стены спала сном праведницы: целебный взвар с медом, сытный пирог и спавшее воспаление сморили великаншу начисто. Она лежала, свернувшись мягким валом у самых теплых кирпичей, ее пышная грудь вздымалась мерно и глубоко, бархатные уши были расслабленно откинуты на сено, а из приоткрытых губ доносился тихий, мирный соп.
Но с другой стороны широких нар тишина была обманчивой.
Алексей лежал на спине, закинув руку под затылок, и чувствовал, как воздух вокруг буквально дрожит от мелкого, натянутого напряжения.
Лиска не спала.
Она лежала на боку, прижавшись к нему вплотную, и
Шершавая холстина ее рубахи тихо зашуршала.
Лиска медленно, с кошачьей плавностью приподнялась на локте. Овчинный тулуп сполз, но девка даже не дрогнула от прохлады — все ее тело пылало сухим, нетерпеливым жаром. Ее тонкая, гибкая ладонь с короткими темными когтями легла на грудь Алексея — прямо туда, где под крепкими ребрами гулко колотилось сердце. Пальцы ее скользнули вверх, огладили ключицу, коснулись шеи.
— Лиска… — негромко, предостерегающе шепнул Алексей, но голос его сорвался на глухой, низкий рокот.
— Не гони, — выдохнула она прямо ему в губы.
В голосе девки не осталось ни капли прежнего рабского страха — в нем звенела дикая, отчаянная звериная решимость. Она подалась вперед, навалилась на него всем своим упругим, горячим телом, обвила шею руками. Ее пепельные волосы рассыпались по его лицу шелковистой волной.
Лиска опустила лицо к его ключице, зажмурилась и внезапно, с глухим гортанным звуком, прихватила зубами кожу у основания шеи.
Не до крови — но крепко, обжигающе: острые белые резцы сомкнулись на плоти, оставляя ясный след первобытной метки. Зверь метил своего вожака. Своего единственного защитника, за спиной которого нашел дом и свободу.
Внутри у Алексея что-то оборвалось.
Вся его старческая, рассудительная сдержанность из прошлой жизни улетучилась без следа. Перед ним была живая, преданная дикая хищница, готовая сгореть в этом огне. Его широкие, мозолистые ладони легли на ее узкую талию, огладили сильные ребра и сжали гибкие бедра, притягивая вплотную к себе.
Лиска судорожно вздохнула, выгнулась в его руках, запрокинув голову. Ее пепельные уши прижались к затылку, пушистый хвост нервно обвился вокруг его голени, а пальцы намертво вцепились в его плечи.
— Твоя… — задыхаясь, прошептала она в полумрак горницы, глядя на него расширенными, темными зрачками. — Возьми, Алексей… Всю возьми… Не могу больше…
Он не стал спорить. Алексей сгреб ее в охапку, одним движением натянул плотный овчинный тулуп до самых ушей, отсекая их от мира глухим шерстяным шатром, и подмял податливое тело под себя на душистом, шуршащем сене.
Рубаха соскользнула прочь. Под плотной овчиной стало жарко, как в истопленной бане.
Лиска только раз коротко, гортанно вскрикнула, но тут же уткнулась лицом в изгиб его шеи, прикусив зубами собственную губу, чтобы не разбудить спящую за печью Марту. Ее тонкие ноги оплели его поясницу, когти мягко скребли широкую спину, а гибкое тело с яростной, благодарной силой отзывалось на каждое его движение.
Не было ни стыда, ни страха — была лишь темная, древняя буря сошедшихся одиночеств, в которой Лиска отдавала ему свою волчью душу без остатка, а Алексей брал ее властно, уверенно и бережно.
Развязка настигла их в тихом, сдавленном стоне: девка застыла в его руках, вытянувшись в струну, пальцы ее судорожно свело на его затылке, а по телу прокатилась долгая дрожь освобождения. Алексей прижал ее к себе до хруста ребер, выдохнул жаркий воздух сквозь зубы и замер, укрывая ее широкими плечами.
Спустя полчаса в избе снова дышала лишь мирная ночная прохлада.
Они лежали в обнимку под тулупом, переводя дыхание. Лиска покоилась на его плече, раскинув тонкие руки, прижавшись влажной щекой к его груди. Ее пепельные уши расслабленно поникли, глаза были прищурены, а на губах блуждала сытая, победная улыбка.
Она медленно провела пальцем по свежему следу своих зубов на его ключице, тихонько заурчала горлом и шепнула:
— Мой… Теперь навек мой.
Алексей накрыл ее ладонь своей широкой рукой, поцеловал в теплую макушку между ушей:
— Твой, Лиска. Спи давай, хозяйка.
Утро одиннадцатого дня заглянуло в горницу холодным золотистым светом сквозь узорчатые стекла.
Лиска проснулась первой.
Она бесшумно выскользнула из-под тулупа, накинула льняную рубаху и встала посреди избы. Походка ее переменилась окончательно: она ступала мягко, уверенно, пружиня на обеих ногах, без тени хромоты. В осанке появилась гордая, плавная стать женщины, знающей свое законное место у очага.
Марта на нарах пошевелилась, сладко зевнула, по-коровьи потянувшись всем станом, и приоткрыла влажные карие глаза.
Взгляд великанши упал на Лиску, потом скользнул к спящему Алексею с расцарапанными плечами и темной отметиной на ключице.
Коровница повела носом, уловив тонкую перемену в воздухе избы, и всё поняла. Ни тени обиды или зависти не появилось на ее добром лице. Ее широкие бархатные уши ласково затрепетали, щеки тронул мягкий девичий румянец, и она тихо, с глубоким одобрением протянула:
— Му-у-у… Добрая стая.
Лиска подошла к нарам, по-хозяйски оправила одеяло на плечах Марты, ласково коснулась ее здорового рога:
— Лежи, коровушка, ступню береги. Я печь растоплю, кашу согрею.
Она обернулась к открывшему глаза Алексею, и в ее янтарном взгляде плеснуло такое ясное, глубокое счастье, что старая бревенчатая изба словно наполнилась солнечным теплом до самых стропил.
Солнце едва успело оторваться от верхушек дальнего ельника, когда у калитки послышался знакомый, легкий хруст наста.
Савва-зверолов держал слово свято, как подобает таежнику: на широком плече охотника покачивался тугой, перевязанный сыромятными ремнями тюк, от которого исходил густой дух березового дыма, оленьего жира и сухой выделанной кожи. Следом бежала лайка Стрелка. Повязку с глаза собака сбила еще на тропе, но веко больше не гноилось: роговица очистилась от белесой мути, глаз блестел живо и зорко, собака лишь изредка прищуривалась на яркое морозное солнце.
— Принимай товар, Николаич, — Савва поднялся на крыльцо, с глухим хлопком сгрузив тюк на доски. — Замша лосиная, первой осенней выделки. Мягкая, как девичья щека, ветром не продуть, на морозе колом не встанет. А это… — охотник развязал малый узел, вытряхнув на лавку десяток плотных, ослепительно-белых шкурок зайца-беляка, — на подкладку и воротники твоим бабам. Стрелка-то моя сороку на лету видит, ни следа от бельма не осталось. По гроб жизни обязан.
Алексей развернул один из пластов: кожа была толстой, прочной, цвета речного песка, тщательно отмятая и продымленная над ольховыми опилками — от такой выделки замша не преет от пота и отталкивает воду.
— Замша добрая, Савва, поклон тебе, — Алексей пожал жилистую руку таежника. — Но одной кожей сыт не будешь. Зима на носу, девкам шерсть нужна, сукно на порты да валенки на ноги. В одних портянках на мороз не выйдешь.
Савва поправил волчий треух, прищурился в сторону деревни:
— Так к кузнецовой Дарье иди, да к Матрёне. У них после покровской стрижки овец шерсти начесано мешков пять, прясть руки не доходят. А у бондаря
Разговор был короткий, по делу.
Уже через полчаса Алексей шагал по деревенской улице с плетеной корзиной, где позвякивали глиняные горшочки со зверобойной мазью на барсучьем сале и целебным прополисом деда Луки. Деревня встретила его с открытой душой: Матрёна, помня спасенный палец своего Федьки, без лишних слов выкатила из чулана огромный мешок чесаной овечьей шерсти осенней стрижки — белой, пахнущей овечьим теплом и ланолином, да отрезала добрый кусок серого домотканого сукна двойной плотности. А Дарья-кузнечиха отдала две пудовые бобины крученой шерстяной пряжи и сапожное трехгранное шило с мотком вощеной дратвы: «Шей, Николаич, пусть девки в тепле ходят!»
К полудню горница превратилась в настоящую шорную мастерскую.
Обеденный стол очистили, расстелив на нем широкий пласт лосиной замши.
Задача стояла хитрая, требующая точного расчета: обычный человеческий покрой для зверолюдок не годился. Требовалось учесть стать, разворот кости и звериную повадку.
Первой на мерку встала Марта. Великанша поднялась с настила, опираясь здоровой ногой о половицы, перекинув край простыни через плечо. Она робко, с кротким смущением развела в стороны сливочные руки, пока Алексей оглаживал мерным шнуром разворот ее широкой спины, округлость бедер и высокую, пышную грудь.
— Здесь цельный сарафан кроить нельзя — не натянет через плечи, — рассудил Алексей, прикладывая угольник к замше и размечая контуры сухим мылом. — Будем шить глухой степной кафтан-распашницу до самых пят, с боковыми клиньями и глубоким запахом на кожаных шнурах. Пополнеет, спадет с тела — шнуровку перекинула, и грудь не сдавит.
Лиска крутилась рядом на своих двоих, работая подмастерьем: прижимала край кожи березовыми брусками, подавала наточенный нож-косяк и сапожные клещи.
Кожа под лезвием Алексея расходилась ровно, с плотным хрустящим звуком.
Главный узел — спина и подол. В заднем шве юбки Алексей прорезал аккуратный вертикальный клапан, обработав края двойной подгибкой и мягкой сыромятью, чтобы массивный шелковистый хвост Марты свободно выходил наружу, не натягивая ткань при ходьбе и сидении. Воротник и проймы рукавов обшили полосами зайца-беляка: нежный пух плотно охватывал сбитые ярмом ключицы великанши, защищая затягивающиеся язвы от любого трения.
Шили в четыре руки: Марта, опустившись на лавку у окна, оказалась на диво искусной мастерицей. Ее крупные пальцы ловко подхватывали сапожное шило, продергивая вощеную дратву сквозь пробитые отверстия плотным шорным швом — на южных мызах ее с детства учили чинить сбрую и попоны.
К трем часам пополудни Марта примерила обнову.
Лосиный кафтан цвета речного песка сел на нее безупречно: плотная замша мягко облегла ее статный, налитой стан, белый заячий мех оттенял кожу шеи, а подол спускался до щиколоток. Марта провела ладонями по замше, повернулась перед окном, шелковистая кисточка ее хвоста свободно вынырнула из прорези, хлестнув по подолу. На круглых щеках великанши вспыхнул яркий румянец, а глаза налились такой детской радостью, что она тихо выдохнула в потолок:
— Му-у-у… Тепло. Как у костра в степи.
Следом пошла Лиска. Для волчицы требовался иной подход: хищнице нужна была одежда для бега, прыжков и дозора.
Из плотного серого сукна Матрёны Алексей скроил ей узкие порты с клапаном под пушистый хвост и приталенную безрукавку, подбитую зайцем, закрывающую поясницу. Главной удачей стал капюшон: широкий, суконный, он имел по бокам два ровных, обметанных шерстью прореза. Когда Лиска натянула его на голову, ее чуткие пепельные уши свободно выскользнули наружу, оставшись в тепле у основания, но сохранив полную чуткость для слуха.
А завершилась работа обувью.
Из трехслойного валеного войлока бондаря Никифора Алексей сбил на колодках две пары глубоких зимних чуней. Подошвы подшил толстой бычьей кожей от старой сбруи, промазав швы смолой с дегтем от наледи, а голенища утеплил заячьим мехом внутрь.
Лиска вскочила на ноги, обутая в новенькие, легкие и теплые серые чуни, притопнула по половицам:
— Мягко! Как по мху ступаешь! Алексей, гляди — пальцы свободны, пятка пружинит!
Она крутнулась вокруг себя на обеих ногах, суконный капюшон качнулся, уши весело дернулись сквозь прорези, а хвост победно взметнулся за спиной.
В горнице окончательно сгустились синие сумерки.
За окнами завыл северный ветер, бросая в стекла горсти колючей крупы. На заимку надвигалась первая метель предзимья.
В кузнице Сидора в этот предвечерний час было жарко, сумрачно и глухо от завывающего в трубе ветра.
Метель за стенами расходилась всерьез: сухой снег с шорохом сек по бревнам, наваливаясь сугробами на тын. Но внутри, возле горна, где еще алели березовые угли, царил тот особенный мужицкий уют, какой бывает только после изнурительного трудового дня перед долгой зимой. Пахло жженым углем, окалиной, конским потом и ядреным ячменным пивом из пузатого глиняного жбана, который ходил по кругу.
У наковальни собралась сходка деревенских большаков.
Сидор, упершись закопченными лапищами в дубовую колоду, не спеша скреб бороду. Рядом на лавке сидел староста Корней Тимофеевич — в расстегнутом полушубке, с неизменной самокруткой в зубах. Тут же пристроился мельник Панкрат, всё еще белесый от мучной пыли, но благодушный, и дед Лука-пасечник, который то и дело нарочито потягивался и вертел поясницей, словно молодой петух.
— Ты гляди, как крутит, старый черт, — усмехнулся кузнец, кивая на пасечника. — Будто ему не семьдесят годков, а девку сватать собрался.
— А вот и покручу! — с хвастовством отозвался дед Лука, отхлебнув из жбана добрый глоток пены. — Имею полное право! Три недели меня корежило так, что зубы крошились, а Николаич двумя руками нажал, хрустнул — и всё! Ни ломоты, ни рези! Бабка Акулина вчерась у колодца подошла, шипит: «К колдуну ходил, старый греховодник?» А я ей плюнул под ноги: «Ты, старая дура, сорок лет меня навозом мазала, а мужик пришел, кость на место поставил без единого бесовского слова!» Утерлась карга, подол подобрала и в избу умотала!
— Акулина зла, это верно, — степенно выпустил струю дыма староста Корней, прищурив глаз. — У нее теперь весь знахарский промысел прахом пошел. Раньше бабы заговор от лихорадки за десяток яиц брали, а Николаич малому Матрёниному палец спас — и яйца не взял, пока сама со слезами не приволокла. Народ видит, где пустая болтовня, а где настоящее дело.
— Дело, говоришь… — Панкрат вытер усы рукавом, поставил жбан на колоду и стукнул кулаком по колену. — Да кабы не он, у меня б Бурмистр сегодня под ножом мясника лежал! Семь лет вол верой и правдой служил, а кузнец вон… — мельник косо глянул на Сидора, — одно твердил: «Режь, Савельич,
— Да ладно тебе, Савельич, не кипятись, — примирительно загудел Сидор, шевельнув плечами. — Я ж по-своему, по-кузнечному судил. Кто ж знал, что живой рог медью шить можно? Мужик он головастый, слов нет. У меня Ворон на четырех ногах землю роет, Буян вон… — кузнец кивнул на пса, мирно спавшего на шлаке, — бок затянулся шерстью, ни капли гноя. Да и крышу мы с ним ладили: как он бревна вымерял, как скобы вязал — загляденье. Топор в руках как влитой сидит.
Староста помолчал, сдул пепел с самокрутки, задумчиво посмотрел в темный угол кузницы:
— Руки золотые, вся волость видит. Да вот бабы на заимке… Народ у колодца языками чешет. Две девки теперь у него сидят.
— И пусть чешут, дуры пустоголовые! — рявкнул Панкрат. — Тебе-то что за печаль, Тимофеич?
— Мне забота мирская, — насупился староста. — Через две недели баронский сборщик податей приедет. Ладно волчица — мы ее в книгу как сироту вписали, подворной ученицей. А вчерась Савва-охотник ко мне заходил. Говорит: Николаич из Черного лога коровницу на руках приволок. С рогами девка, статная, на шее обломок ярма. Это ж с южных господских мыз беглянка! Ежели приказчик пронюхает — вой поднимет: мол, укрывательство беглого тягла, штраф на волость!
Кузнец Сидор медленно поднял глаза от наковальни, и в зрачках гиганта блеснула свинцовая, студеная искра:
— А ты, Корней, приказчику пасть разевать не давай. Ты староста или пес шелудивый?
— Ты на кого голос повышаешь, кузнец?! — огрызнулся старик.
— На тебя повышаю. Ты вспомни, сколько у нас по весне телят передохло в прошлом годе? Пятнадцать голов! А овец сколько парша сожрала? А нынче кто твоего хряка племенного из петли вынул? Николаич! Ежели мы этого лекаря не сбережем, ежели из-за приказчика собачьего обидим — он плюнет, соберет девок и уйдет в соседнее графство! И с чем мы останемся? Опять Акулине заговоры за яйца заказывать да коней со сломанными копытами резать?!
В кузнице повисла густая тишина. Было слышно, как за стеной воет пурга и потрескивают угли.
Староста медленно затянулся, выпустил струйку дыма через нос и вдруг усмехнулся в бороду:
— Разорался, медведь… Думаешь, я глупее тебя? Я волостную книгу еще вчера достал. Вписал вторую девку аккурат под первой: «Марта, батрачка-сирота, увечная от рождения, определена в услужение при лечебном дворе для ухода за увечными и лежачими больными».
Мельник Панкрат крякнул от удовольствия, хлопнув себя по коленям:
— Ай да Тимофеич! Ай да лиса старая!
— А то, — хмыкнул Корней. — У меня в волости недоимок отродясь не бывало. Барону что надо? Чтобы рожь была свезена в амбары вовремя, масло без прогорклости, да подать серебром до копейки. А с таким лекарем у нас падежа скота не будет. Мы подать закроем с верхом! Приказчик пузо набьет, серебро в сундук ссыплет — и носа на заимку не сунет. А сунет — я ему сам скажу: бабы при лазарете состоят по закону, заразу вымывают да холсты варят, не твоего ума дело.
— Вот это по-нашему, по-крестьянски, — одобрительно кивнул Сидор, протягивая жбан старосте. — Пей, Тимофеич, заслужил.
Дед Лука принял жбан следом, прищурился, лукаво оглядел мужиков:
— А девки-то у него… Савва сказывал, шкуры лосиные им носил. Волчица на своих ногах бегает, как косуля! А рогатая — грудь с добрый котел, статная, ласковая! Бабы наши шепчутся, мол, завел себе лекарь бабий выводок в лесу, не иначе!
— Завидуют бабы, — фыркнул Панкрат. — Николаич — мужик в самом соку, плечи в косую сажень. Не пьет, не буянит, избу Тихона в крепость превратил, руки золотые. Ему баба под боком положена по всем статьям. Да хоть три! Нам-то какая печаль, с кем он под тулупом спит, коли от него всей волости спасение и опора?
— Верно говоришь, Савельич, — подвел итог Сидор, опуская пудовый молот на наковальню с глухим, окончательным звоном. — Наш он теперь. Белореченский. И ежели какой южный ловчий или баронский пес вздумает к его заимке с веревкой сунуться — мы всей деревней с вилами да топорами на межу выйдем. За такого мужика держаться надо намертво.
Мужики согласно закивали, сдвинув кружки. Метель за окнами выла, засыпая колею пушистым белым саваном, но над затихшим селом вставал прочный, монолитный щит крестьянского мира, вставшего горой за своего лекаря.
Глава 7
За окнами завывала сухая предзимняя крупа, укутывая заимку в белый сугробный панцирь, но в горнице стояло ровное, сухое тепло.
Алексей поднялся до рассвета, умылся над липовой раковиной в сенях, наколол березовых плашек и подбросил в печь. Лиска уже хлопотала у стола: ступая легко и уверенно, без малейшей хромоты, она перебирала сушеные коренья, но то и дело тревожно поглядывала на нары у теплой кирпичной стены.
Там, под шерстяным одеялом, Марта металась в неловком, глухом полузабытьи.
Степнячка не поднималась. Она лежала на спине, прижав локти к ребрам, ее широкие бархатные уши страдальчески обвисли, а по сливочным щекам катился мелкий пот. Дышала она часто и натужно, сжимая зубы при каждом вздохе, словно любое движение причиняло невыносимую муку.
Алексей подошел к нарам, опустился на край настила, приложил ладонь к ее лбу:
— Марта? Что стряслось? Ступня ноет?
Девушка с трудом повернула к нему голову. Большие темные глаза были влажными от слез, в них читалась изнурительная боль. Она закусила губу, робко коснулась края лосиного кафтана на груди и еле слышно выдохнула:
— Грудь… Алексей… раскалилась вся. Разопрет сейчас… Сил нет терпеть.
Алексей осторожно прикоснулся к замше кафтана.
Сквозь плотную кожу пробивался сухой, сильный жар. Молочные доли были тугими, твердыми как камень, протоки забились намертво.
Фельдшерский опыт сработал мгновенно.
На невольничьих фермах юга ее держали ради молока, выпаивая пойлом на доннике и ячменной сыворотке, раздаивая по часам. Потом случился побег: четверо суток по стылым болотам, ледяной ветер, чудовищный страх, отсутствие дойки. Молоко застоялось в тканях, протоки свело спазмом. Если не снять застой прямо сейчас, начнется лютый серозный мастит, а следом — нагноение и смертная горячка.
— Чего же ты молчала, глупая? — в голосе Алексея не было упрека, только собранность перед неотложной работой. — Застой у тебя. Ткани горят от распирания, молоко пробиться не может. Терпеть такое нельзя.
— Никакого «само» тут не бывает. Лиска! — позвал Алексей, поднимаясь на ноги.
Волчица мгновенно оказалась рядом:
— Что нужно, Алексей?
— Деревянный подойник из кладовой. Тот, что почище, ошпарь кипятком. Таз с горячим отваром ромашки и мягкий чистый холст. Быстро.
Лиска метнулась в сени. Алексей тем временем аккуратно распустил кожаную шнуровку на кафтане Марты, раздвинул края мягкой замши, освобождая наболевшую плоть от давящей ткани. Кожа на ней была натянутой, горячей, под ключицами проступила синеватая сетка застойных вен.
Лиска вернулась с парящим тазом и выскобленным липовым ведерком.
— Садись ближе, держи край полотна, — велел Алексей.
Он смочил холщовый рушник в горячем ромашковом настое, отжал и наложил широкий влажный компресс на пылающие доли.
Марта судорожно выдохнула, ее широкие уши вздрогнули, пальцы вцепились в сено. Теплый пар ромашки начал медленно снимать поверхностный спазм кожи.
Сняв полотенце, Алексей смазал ладони каплей топленого сала, чтобы не растереть воспаленную кожу, и опустил руки на основание железы.
— Дыши ровно, Марта. Не зажимайся. Сейчас разомну застойные комки, станет легче.
Он повел ладонями глубоко, зная анатомию: плавными круговыми движениями от ребер к околососковому кружку, без грубости, но с той плотной силой, которая требовалась, чтобы стронуть загустевшую пробку в протоках.
Степнячка зажмурилась, глухо охнула от первого нажатия, но почти сразу ее плечи начали опускаться. Ткани под теплыми, сильными руками лекаря оживали, напряжение спадало.
Алексей аккуратно перехватил сосок пальцами и сделал первое плавное сцеживающее движение вниз.
Раздался щелчок освободившегося протока, и в чистое деревянное дно ведерка с упругим звоном ударила тугая белая струя.
Следом пошла вторая.
Звон липового донца сменился мягким шипением прибывающей пены. Молоко пошло щедро, ровно — густое, пахнущее сладким клевером и парным теплом.
С каждым новым движением рук Алексея режущая боль в груди Марты угасала. Каменная твердость уступала место естественной мягкости, дыхание выравнивалось.
Глаза девушки приоткрылись. По щекам ее текли тихие слезы — слезы долгожданного телесного облегчения. Она бессильно уронила голову на настил, ее хвост с кисточкой слабо качнулся по одеялу, а из груди вырвался глубокий, чисто коровий, умиротворенный вздох:
— Му-у-у… Легко-то как…
Освободив одну сторону, Алексей перешел ко второй, аккуратно сняв жар и там. Ведерко наполнилось почти до половины плотным молоком под высокой шапкой белой пены.
Когда все было кончено, Алексей отер кожу Марты сухим холстом и запахнул края ее кафтана, завязав шнурок свободно.
Марта лежала тихая, бледность сошла с ее лица, сменившись мягким румянцем. Она медленно подняла руку, коснулась шершавых пальцев Алексея и с глубокой нежностью произнесла:
— Спасибо тебе… Хозяин очага. Спас меня от муки.
Лиска стояла рядом, зачарованно глядя в ведро. Она осторожно макнула палец в белую пену, облизала и округлила глаза:
— Сладкое… Густое какое. Алексей, это пить можно?
— Не просто можно, а нужно, — Алексей улыбнулся, зачерпнул глиняную кружку свежего удоя и протянул волчице. — Пей. Тут сила для костей и мышц. А остальное процедим через холст, поставим в крынке в сени. К вечеру сливки отстоятся, собьем масло к каше.
Лиска с жадным удовольствием выпила теплое молоко, облизав белые следы на губах, а Марта на нарах свернулась калачиком, положив щеку на ладонь, и мирно задремала под убаюкивающий шум метели за окном.
Метель затихла к полудню, оставив за порогом ослепительную, искрящуюся на морозном солнце белизну. Сугробы легли вровень с нижними венцами сруба, но новая земляная завалинка держала оборону намертво: в избе стояло ровное, сухое тепло.
Алексей вернулся со двора, занеся в сени охапку березовых поленьев.
Ступня Марты после дренажа затянулась чистым рубцом — воспаление ушло, и степнячка сегодня впервые встала на обе ноги. Двигалась она не спеша, с плавной грацией рослых степных женщин: ступала мягко, покачивая бедрами, ее лосиный кафтан подчеркивал статный силуэт, а шелковистая кисточка хвоста спокойно скользила вдоль подола.
Но в поведении ее появилась новая перемена.
Рабская покорность уступила место глубокой женской заботе. Марта больше не жалась к печному углу. Ее большие карие глаза неотрывно следили за каждым шагом Алексея, а широкие бархатные уши разворачивались всякий раз, когда он подавал голос.
Когда Алексей сбросил кафтан и подошел к рукомойнику смыть сосновую труху с ладоней, Марта уже стояла рядом.
Она бесшумно сняла с кованого крюка чистый льняной узорный рушник, подошла сзади и замерла, опустив голову. От нее веяло свежим теплом, парным молоком и сладковатым ароматом сушеного донника.
Алексей вымыл руки, повернулся — и чуть не уткнулся носом в ее пышное плечо: Марта была рослой, доставая макушкой ему аккурат до подбородка.
Она не отступила. Напротив — круглые щеки залил застенчивый румянец, бархатные уши смущенно опустились, но руки не дрогнули. Она сама, медленно и бережно, принялась вытирать его широкие мозолистые ладони рушником, промокая каждый палец с благоговейной нежностью.
— Я сама, Алексей… — прошептала она низким голосом, не поднимая длинных ресниц. — У тебя руки натруженные. Топор, железо, кости… Дай я похожу за тобой.
Закончив с ладонями, она не отошла. Ее теплая рука скользнула к его шее. Марта осторожно смахнула соринку с его расстегнутого льняного ворота, поправила полотно на плечах, и пальцы ее на миг задержались на ключице — прямо возле того места, где под кожей темнела свежая волчья отметина от зубов Лиски.
Марта не рассердилась. Она лишь протяжно выдохнула, подалась всем своим статным станом вперед и ласково прижалась щекой к его груди, обхватив руками поясницу.
Это было чистое проявление верности: она словно отдавала ему свой вес, греясь о его силу, и в груди ее зародился бархатный рокот:
— Му-у-у… Теплый ты. Надежный, как каменная гора.
Алексей замер, чувствуя, как мягкость ее тела наполняет сени пьянящим покоем. Он поднял руку и ласково провел ладонью по ее густым волосам, коснувшись гладкого рога. Марта сладко зажмурилась, кончик ее уха мазнул по его подбородку.
Лиска в этот момент сидела на лавке в горнице, смазывая жиром новые войлочные чуни.
Услышав этот тихий рокот из сеней, волчица мгновенно вскинула голову. Ее пепельные уши встали торчком, янтарные глаза сузились, а хвост нервно хлестнул по половице.
Она бесшумно поднялась на ноги, сделала три упругих шага к порогу и замерла в проеме, уперев руки в бока.
Картина перед ней открылась недвусмысленная: рослая коровница буквально таяла в объятиях Алексея, положив голову ему на ключицу.
Дикая кровь на секунду всколыхнулась в груди волчицы: Лиска прищурилась, верхняя
Ревность уступила место закону стаи, где каждый знает свое место у костра.
Лиска фыркнула, скрестила руки на груди и с хозяйской усмешкой шагнула в сени:
— Ишь, привалилась, соня степная. Алексей только с холода зашел, а ты его в угол зажала. Работать кто станет? Каша на шестке преет, молоко отстоялось!
Марта неохотно оторвала голову от груди Алексея, оглянулась на Лиску и ласково улыбнулась. Ее хвост с кисточкой дружелюбно качнулся:
— Я кашу уже сдобрила, Лиска. Сняла сливки утренние, густые… Сама ложку в чугунок опустила. И хлеб подогрела.
Она снова повернулась к Алексею, взяла его за руку обеими ладонями и потянула в горницу:
— Пойдем, хозяин. Сливки сладкие, парные. Я для тебя самый жирный край приберегла.
За столом Марта ухаживала за ним сама: подвигала деревянную миску с горячей ячменной кашей, щедро залитой золотистыми сливками, выбирала румяный ломоть пшеничного хлеба и подносила кружку с молоком.
А Лиска, не желая уступать ни пяди своего права, уселась по левую руку от Алексея, вплотную прижалась бедром к его ноге и, закинув пушистый хвост ему на колени, довольно прищурилась, слизывая пенку с губы.
В горнице стоял дух свежего хлеба, топленого молока и тихого согласия.
В субботний полдень у калитки зазвенели кованые бубенцы на сбруе.
Во двор заимки въехали широкие розвальни, запряженные вороным Вороном. Битюг ступал уверенно, копыто его было чисто зачищено и не хромало, а правил санями сам кузнец Сидор — в расстегнутом полушубке, с широкой ухмылкой в бороде. На сене лежала добрая вязанка березовых и дубовых веников.
— Эй, хозяин! — громыхнул кузнец на всю округу, осаживая коня. — Выходи на крыльцо!
Алексей вышел в сени:
— Чего разорался, Сидор? Кузню спалил?
— Сам ты спалил! Суббота в Белоречье, Николаич! — Сидор спрыгнул с саней. — Своей-то баньки у тебя пока нет, дед Тихон только по-черному мылся, да и та развалилась. А у меня с утра березой каменка калится! Камни вишневым огнем горят, пар встал — топор вешай! Мужики уже у предбанника толкутся. Собирай портки чистые, поехали кости греть!
Марта вынесла из горницы льняную рубаху, портки и широкий рушник. Она подала сверток Алексею обеими руками, опустив глаза с кроткой заботой:
— Попарься, хозяин. Спину погрей. Мы с Лиской ужин сладим.
— Вот это порядок, — одобрительно крякнул Сидор. — Бабы справные, в избе дух сытый. Садись в розвальни, Николаич, пока пар не ушел!
Баня у кузнеца стояла на самом берегу запруды — срубленная из лиственничного кругляка в два обхвата, с низкой дверью на кованых крючьях и толстым слоем мха в пазах. Из деревянной трубы валил густой березовый дым, пахнущий дегтем, пареной мятой и раскаленным камнем.
В предбаннике Алексея встретили по-свойски.
Там уже сидели мельник Панкрат, староста Корней и дед Лука-пасечник, щеголявший абсолютно прямой спиной. На лавке стояли три глиняных кувшина с ледяным ячменным квасом, сдобренным хреном и мятой.
— А вот и лекарь наш! — весело пробасил Панкрат. — Заходи, Николаич! В бане господ нет, скидывай порты!
Сбросив одежду, мужики шагнули в парилку.
Жар ударил в грудь сразу — плотный, сухой, обжигающий ноздри. На массивной каменке темно-красным светом тлели валуны.
Сидор зачерпнул из шайки ковш горячего настоя полыни с чабрецом и с шипением плеснул на камни.
Каменка отозвалась глухим треском. Белый сухой пар клубами метнулся под потолок, опустился на полки.
— Поддай, Сидор! Не жалей! — крякнул дед Лука, первым взлетая на верхний полок с ловкостью хорька.
Алексей поднялся следом, лег на горячие осиновые доски. По телу покатились крупные струи пота, смывая усталость, въевшуюся копоть, смолу и дорожную пыль.
Кузнец взял два раскидистых березовых веника, обмакнул в кипяток и пошел охаживать Алексея по спине — размеренно, мощно, с оттяжкой:
— Вот тебе за корову Матрёнину! Вот за Ворона моего! А вот чтоб руки не ныли, когда топор держишь!
Листья хлестали с плотным шелестом. Алексей шумно выдыхал через нос, чувствуя, как уходит напряжение из плеч и поясницы.
А потом мужики вывалились в предбанник — красные, пышущие паром на мороз, и Сидор щедро разлил по деревянным кружкам ледяной резкий квас.
Панкрат жадно отпил, покосился на спину Алексея и вдруг усмехнулся, толкнув кузнеца локтем:
— Слышь, Сидор… А погляди-ка на нашего лекаря. На ключице-то след аккуратный, зубки мелкие, острые. А на лопатках — полосы от коготков. Ишь ты! Бабы-то языками чесали, а оно вон как обернулось!
Мужики дружно грохнули смехом. Даже старый Корней осклабился в усы, пустив дым из трубки:
— Завидуй молча, Панкрат. У тебя на нарах только кот блохастый спит, а у Николаича — полный комплект. Волчица за ним по пятам ходит. А коровница какова? Вчерась шкуры лосиные Савва принес, так она из них такое платье справила — боярыня, чисто боярыня!
Алексей отпил кваса и спокойно усмехнулся:
— Зубы острые, это верно. Зато в доме мир, тепло и каша на столе.
— И то правда, — посерьезнел Сидор, опустив пудовые кулаки на колени. — Мы ж не дураки, Николаич. Понимаем: бабы у тебя не простые. С юга бежали, через кровь и железо прошли. Корней сказывал — приказчик баронский через неделю нагрянет с податью.
Староста кивнул, лицо старика стало жестким:
— Ты, Николаич, за девок не бойся. Бумага у меня в сундуке лежит с сургучной печатью. Я их обеих записал: Марта — помощница по скоту, Лиска — сирота при лазарете. Баронскому крючкотвору рот заткнем серебром и медом, он и носа на заимку не сунет. А сунется — Панкрат ему муку придержит, Сидор лемеха не скует, а я недоимку насчитаю. Мы своих людей чужим собакам не отдаем. Ты для Белоречья сделал больше, чем господские лекари за десять лет.
— Истинно, — Панкрат стукнул кружкой о стол. — Ты нам волов правишь, детей от хвори спасаешь. Мы за тебя всей волостью встанем. А насчет баньки твоей… По первому санному пути мы с мужиками в бор сходим. Завалим добрый десяток лиственниц, приволочем на санях к твоему ручью. В четыре топора за три дня тебе собственную баню срубим! Каменку я сам выложу. Не дело лекарю по чужим дворам мыться.
— По рукам, мужики, — Алексей поднял кружку. — С меня — стол и навар, с вас — топоры. Сочтемся.
Они парились еще дважды, выбегая распаренными телами прямо в сугроб у запруды и с гиканьем бросаясь в ледяную пыль.
Домой на заимку Алексей возвращался в сумерках.
Мороз
Усадьба Тихона встретила его приветливым светом. Из трубы вился ровный дымок.
На крыльцо выбежала Лиска, уловила свежий дух березового веника и радостно заурчала, уткнувшись носом в его плечо. В дверях стояла Марта, ласково улыбаясь и держа глиняный кувшин с молоком.
Алексей перешагнул порог, задвинул массивный дубовый засов и улыбнулся в усы.
Мороз за ночь сковал реку стеклом, заперев быстрину запруды под ледяную броню. Воздух звенел сухо и чисто.
В горнице пахло свежим хлебом, теплой золой и сливками.
Алексей проснулся с ясной головой. Марта и Лиска уже хлопотали у печи: волчица подбрасывала еловые щепки в печь, а степнячка принесла широкий глиняный кувшин.
Сверху на молоке отстоялся пласт плотных, сладких сливок толщиной добрых в три пальца — ложка в них стояла прямо.
— Ну-ка, Марта, придержи кувшин, — Алексей достал из чулана узкий березовый бочонок-пахталку.
Бочонок был ладный, стянутый черемуховыми обручами. К нему Алексей еще до бани выстругал из сухого ясеня шток с крестовиной на конце, в которой провертел напарьем дюжину отверстий, чтоб сбивать сливки в зерно.
Они сняли деревянной ложкой густые сливки, выложили в пахталку, прикрыли крышкой с отверстием.
— Давай, Марта. Твоя порода, твоя и работа, — Алексей пододвинул бочонок ближе к нарам. — Двигай шток вверх-вниз. Ровно, без рывков.
Девушка села на лавку, положила сильные ладони на ясеневую рукоять. Бархатные уши чуть дрогнули, кисточка хвоста легла на колено.
Работа пошла со звонким чпоканьем: шлеп-шлеп-шлеп.
Марта двигала поршень своими статными плечами неутомимо и плавно. Сливки густели, сопротивляясь крестовине. Спустя двадцать минут размеренного труда глухой плеск сменился вязким, плотным шорохом: масло сбилось, отскочило от пахты.
Алексей снял крышку.
Внутри, плавая в белесой мутной пахте, колыхался ядреный ком золотистого масла величиной с человеческую голову.
— Ай да работница, — Алексей одобрительно кивнул, доставая деревянные лопатки.
Он вынул масляный ком, переложил в чашу с ледяной колодезной водой, принялся отжимать остатки сыворотки. Масло становилось плотным, гладким, словно кусок воска. Алексей бросил щепоть серой соли, вымесил лопатками и плотно умял золотую массу в поливной горшок, залив рассолом для долгого хранения.
Лиска тем временем макнула ломоть горячей лепешки в свежее масло, откусила — и янтарные глаза ее вспыхнули восторгом. Она прикрыла рот ладонью, довольно заурчала и сунула кусок Марте:
— Ешь, коровушка! Сладкое какое, на языке тает!
Марта осторожно приняла угощение, слизнула крошки широким розовым языком, ее глаза увлажнились тихим счастьем. В доме появился собственный жир, собственная сытость.
Но мирный труд прервал топот на крыльце.
Дверь в сени распахнулась с грохотом, впуская клубы пара, и на пороге появился Микитка. Парень был в расстегнутом полушубке, без шапки, в глазах стоял неподдельный ужас:
— Дядька лекарь! Николаич! Беги скорее к Матрёне! Помирает Пеструха! Родить не может!
Алексей мгновенно отложил лопатку, вытер руки рушником:
— Спокойно, парень. Дыши. Что с коровой?
— С полуночи мучается! Пузырь лопнул, схватки идут, а теленка нет! Бабка Акулина кричит — морда наружу пошла, а ноги подогнуты! Заворот головы! Мужики веревки тащат, хотят к телеге привязать да силой рвать, пока не сдохла!
— Дураки безголовые! — рявкнул Алексей, и в голосе прорезалась командирская ярость. — Силой дернут — матку разорвут и таз сломают, обеих уложат!
Он развернулся к полкам лазарета:
— Лиска, сумку держи! Веревки акушерские — две льняные петли. Бутыль с льняным ослизлым отваром для смазки, кусок мыла и флакон с дегтем! Шевелись!
Лиска за секунду собрала инструмент. Алексей накинул кафтан, сунул ноги в чуни и выбежал со двора, припустив за Микиткой по заснеженной колее.
Во дворе Матрёны стоял бабий вой и мужицкий гомон.
Возле низкого хлева толпились Сидор, староста Корней и трое мужиков с топорами и пудовой веревкой. Из хлева доносился надсадный, угасающий стон. На навозной куче сидела бабка Акулина в черном платке и истово крестилась:
— Не жилец кормилица! Бесы в утробу сели! Резать надо, пока кровь теплая, шкуру хоть спасем!
— Топоры убрали! — Алексей влетел в хлев, растолкав мужиков плечами.
В полумраке стоял густой, едкий дух прелого навоза, крови и околоплодных вод. Пеструха лежала на правом боку на мокрой соломе. Бока судорожно вздымались, глаза остекленели, изо рта валила пена, а из родовых путей торчали только кончики синюшных копытцев передних ног.
— Веревку брось, Сидор, — Алексей сбросил кафтан, остался в одной рубахе, закатав рукава до плеч. — Корней, таз горячей воды сюда! И фонарь держите вдвоем, чтоб светло было!
Он щедро намылил руки щелоком, обмыл наружные пути коровы настоем ромашки, а затем обильно залил внутрь скользкий льняной отвар.
— Держи голову корове, Сидор. Наваливайся, чтоб не дергалась.
Алексей опустился на колени в солому, сжал ладонь лодочкой и плавно, преодолевая сопротивление потуг, ввел руку глубоко внутрь родового канала.
Картина открылась ясная и опасная. Никаких бесов: телок шел передними ножками, но голова плода при входе в таз подвернулась вбок и назад, уткнувшись затылком в лонное сращение матери. Каждый раз, когда матка сокращалась, плечи плода вбивало в костяное кольцо, а загнутая шея намертво клинило выход.
Потяни мужики веревкой — свернули бы шею теленку и проломили таз корове.
— Тихо, Пеструха, тихо, милая… — Алексей прижался плечом к крупу коровы, закрыл глаза, работая чуткими пальцами вслепую.
Схватки шли одна за другой, сжимая руку, как прессом, пальцы немели, но он ждал паузы.
Едва матка расслабилась, Алексей навалился корпусом и мощным толчком ладони отодвинул туловище плода обратно вглубь брюшной полости, освобождая мертвое пространство таза.
Пальцы нащупали затылок теленка, соскользнули на глазницы и верхнюю челюсть.
— Ну-ка, парень, выправляйся…
Уверенным движением кисти он развернул голову плода, выводя мордочку строго между передних ножек, положив подбородок на путовые суставы. Плод встал в головное предлежание.
— Лиска, петли подай!
Волчица ловко сунула ему в руку мягкие льняные тесемки. Алексей накинул петли на путовые суставы ножек чуть выше копытцев:
— Сидор, Корней, берите концы! Тянуть только по команде! Не вверх, не прямо — строго вниз, к скакательным суставам коровы! По дуге!
Пеструха натужно застонала, живот пошел мощной схваткой.
— Пошла потуга! Тяни, плавно, разом!
Мужики навалились всем весом. Склизкие от льняного отвара ножки продвинулись вперед. Следом показалась мокрая мордочка с прижатыми ушами.
— Стой! Передых! — гаркнул Алексей, очищая ноздри и рот теленка от слизи прямо на весу. — Еще схватка! Налегли!
Мужики потянули снова. Раздался громкий влажный хлопок — и крупный рыже-пегий бычок в клубах горячего пара выскользнул на солому прямо в руки Алексея.
Телок не дышал.
Алексей мгновенно
Бычок судорожно вздрогнул. Из влажных ноздрей вылетел сгусток пены, телок кашлянул, шумно втянул морозный воздух и издал тонкое:
— Мэ-э-э!
Пеструха в закутке со стоном повернула голову, увидела живой мокрый комок, облегченно выдохнула и принялась жадно вылизывать своего первенца.
В хлеву повисла тишина.
Мужики стояли с опущенными веревками, сипло переводя дух. Сидор вытер рукавом залитые потом глаза, Корней Тимофеевич медленно снял шапку, глядя на живого бычка, как на чудо.
А в дверях стояла бабка Акулина. Старая знахарка смотрела на спокойного, окровавленного по локоть Алексея, потом на живую корову… и вдруг истово, низко поклонилась ему в самый навозный порог:
— Прости меня, батюшка лекарь… Темная я баба, дура старая… Истинно золотые у тебя руки.
— Встань, Акулина, не позорься, — Алексей устало усмехнулся, принимая чистый рушник из рук Лиски. — Наука это, а не божье дело. Руки мыть надо перед родами, да положение плода выправлять, а не веревками рвать наобум. Матрёна, напои корову теплой водой с солью и ложкой муки. До вечера не трогать. Бычок крепкий, жить будет.
Глава 8
Зима навалилась на Белоречье разом, без долгих соплей и оттепелей.
За пару недель снег укутал поля и дубравы пуховыми сугробами в пояс, река промерзла до самого галечного дна, образовав идеальный, гладкий, как зеркало, санный путь. Время в деревне потеряло счет дням, растворившись в размеренном, монотонном круговороте хозяйственных трудов.
На заимке деда Тихона установился нерушимый, сытый порядок.
Печь не угасала ни на час, держа в горнице сухое, ласковое тепло. В подполе мерно убывала репа, но ее место занимали кадки с соленой капустой и тугие горшки со сливочным маслом, которое Марта сбивала каждые три дня. Ее ступня зажила окончательно: степнячка двигалась по избе плавно, без тени хромоты, в своем лосином кафтане, ладно подпоясанном широким ремнем. Каждое утро она кротко подставляла полную грудь под широкие, уверенные ладони Алексея, избавляясь от излишков молока, а Лиска тем временем цедила удой через полотно и затворяла пышное тесто. Сама волчица натянула поверх суконных штанов новые теплые чуни и каждый вечер уходила с Саввой на ближние опушки проверять силки на зайцев, принося на заимку то жирного беляка, то пару куропаток.
Но покой этот был лишь временным затишьем перед главной проверкой.
В одно ясное, звенящее от тридцатиградусного мороза утро со стороны тракта донесся тревожный, чужой перезвон кованых колокольцев под дугой.
Лиска в этот момент чистила снег у крыльца широкой деревянной лопатой. При первом же металлическом звуке ее пепельные уши дернулись, встали торчком. Она бросила лопату, взбежала на крыльцо и скользнула в сени:
— Алексей! Едут! Сани расписные, кони сытые, в попонах! И… железо звенит! Кольчуги!
Алексей, строгавший за смотровым столом черенок для заступа, отложил рубанок, вытер руки рушником и вышел на порог.
По укатанному санному пути через запруду к усадьбе старосты въезжал грузный обоз: во главе неслись широкие, обитые черным сукном сани под медвежьей полостью, а по бокам рысили двое конных стражников в кованых шеломах и плотных стеганых кафтанах с нашитыми стальными бляхами.
Приказчик барона прибыл собирать зимнюю подать.
Через полчаса на тропе, ведущей к заимке, заскрипели полозья.
Староста Корней не стал дожидаться, пока господский сборщик сам надумает рыскать по лесу — старый лис лично вез приказчика на своих розвальнях, а следом на рабочих санях неспешно, словно невзначай, тащились кузнец Сидор с массивным ломом на коленях и мельник Панкрат, державший в кулаке пудовую дубовую дубину для натяжки водяных затворов.
Сани остановились у вычищенной калитки Алексея.
Из расписного возка выбрался господин Игнатий Зубец — баронский сборщик податей.
Был он мужчиной сухопарым, желчным, с узким птичьим носом, на котором синели морозные прожилки, и цепкими глазами хорька. Одет он был в дорогую лисью шубу до пят и бобровую шапку, а под мышкой держал толстую конторскую книгу в переплете из свиной кожи, опечатанную баронским сургучом. За его спиной топтались двое стражников, держа руки на рукоятях длинных тесаков.
— Ну и глухомань, — брезгливо проскрипел Зубец, оглядывая усадьбу сквозь пар от дыхания. Взгляд его споткнулся о чистый двор, о плотную, монолитную завалинку и свежую сосновую крышу. — Это и есть та заимка, Корней? Где пришлый коновал обосновался?
— Лекарь общинный, ваша милость, — с преувеличенным смирением снял шапку староста, но встал так, чтобы прикрыть собой створ калитки. — Алексей Николаевич. Человек у нас нужный, незаменимый.
Алексей стоял на крыльце во весь свой немалый рост — в одном овчинном жилете поверх рубахи, с расстегнутым воротом, не чувствуя мороза. Взгляд его был прямым, спокойным и холодным, как лед на реке.
Зубец поднялся по ступеням, толкнул дверь и первым шагнул в сени, готовый увидеть привычный крестьянский хлев с помоями под ногами.
И замер на пороге.
В сенях стояло ровное тепло, пахло смолой, парным молоком и лекарственными травами. У стены сиял вощеный березовый смотровой стол с чистым желобом и подвесным ведром, на полках ровными рядами выстроились глиняные туески с мазями, а в углу поблескивал медный бачок умывальника со сливной трубой, уходящей сквозь венец в канаву.
У двери в горницу стояли девушки.
Лиска стояла прямо, не прячась, ее суконная куртка плотно сидела по фигуре, а пепельные уши чутко ловили каждый вздох приказчика. Рядом возвышалась Марта — статная, спокойная, в лосином кафтане цвета речного песка, с аккуратно уложенными косами вокруг гладких рогов, встречающая чиновника ясным взглядом хозяйки.
Зубец медленно открыл конторскую книгу, пальцы его в замшевых перчатках нервно зашевелились:
— Так-так… Слыхал я в волости про твои порядки, лекарь. Говорят, чудеса творишь. Да только в книге у меня записано: две бабы при дворе. Одна с ушами волчьими, вторая с рогами степными. На юге за таких беглянок господа по десять золотых за голову платят охотникам! А ну, покажи плечи! Клейма проверить велю!
Стражники за спиной приказчика качнулись вперед, звякнув железом.
Но шагнуть дальше порога им не дали.
В дверях сеней, заслонив дневной свет своими медвежьими плечами, молча встал кузнец Сидор. В руке кузнеца небрежно покачивался пудовой кованый лом, а взгляд из-под черных бровей обещал переломить хребет любому, кто дернется. Рядом встал мельник Панкрат, навалившись на дубовый рычаг, а из-за саней тихо, неслышно вынырнул охотник Савва, держа в опущенной руке клееный лук с наложенной широкой стрелой.
В сенях повисла плотная, звенящая тишина.
— Ты, господин Зубец, чужих ловчих в баронскую волость не приплетай. Вот гербовая бумага. Девки — сироты здешние, общинные. Вписаны в подворную перепись лично мной по праву старосты. При лазарете состоят, заразу вымывают, за скотом ходят. Подать за обе души выплачена серебром сполна, без единой недоимки.
Алексей сделал шаг вперед. Он встал вплотную к Зубцу, глядя на чиновника сверху вниз, и неторопливо положил на стол перед его носом три полновесные серебряные монеты баронской чеканки — те самые, что получил за лечение скота:
— Подать, господин сборщик. За двор, за землю и за помощниц. До копейки.
Зубец сглотнул ком в горле. Он почувствовал за спиной дыхание кузнеца и понял расклад мгновенно: начни он сейчас качать права про южные клейма — и до замка барона его сани просто не доедут. Спишут на волчью стаю или полынью на реке, и никакой гарнизон правды не сыщет, потому что деревня встала стеной.
Но Алексей не стал давить силой.
Он внимательно, с привычной цепкостью опытного костоправа оглядел лицо чиновника: желтушный цвет белков глаз, мелкую сетку воспаленных сосудов на крыльях носа, сухие, потрескавшиеся губы и то, как Зубец украдкой прижимает ладонь к правому боку под лисьей шубой.
— А еще, господин приказчик, — ровным, спокойным голосом произнес Алексей, — у тебя под ребрами огнем горит. По утрам во рту полынная горечь, после жирной баранины в пот бросает, а поясницу ломит так, будто камней насыпали. Печень твоя на ладан дышит, желчные протоки забиты песком. Если до весны продолжишь копченым салом на постоялых дворах давиться — лопнет пузырь, и никакое серебро до могилы не довезет.
Зубец опешил. Глаза его расширились, спесь и чиновничья наглость слетели в одну секунду, уступив место животному, смертному испугу:
— Откуда… откуда знаешь?! Мне лекарь в замке три пиявки ставил, да не помогло…
— Пиявки дуракам ставят, — Алексей развернулся к полке, снял туесок с сушеным бессмертником, пижмой и корнем одуванчика, добавил баночку очищенного прополиса деда Луки. — Вот. Заваривать по щепоти на ковш кипятка, пить натощак дважды в день. Жирное и острое из миски долой. Прополис на ночь рассасывать размером с горошину. Через неделю желчь отойдет, боль отпустит. Забирай. Денег за совет не беру.
Приказчик посмотрел на туесок, потом на спокойного лекаря, потом на серебро на столе.
Дрожащими пальцами Зубец сгреб монеты в кожаный кошель, вывел скрипучим пером в книге отметку о полной выплате подати, прижал латунной печатью и бережно спрятал лекарский сбор за пазуху шубы.
— Дело сделано, староста, — сипло выдавил чиновник, пряча глаза от хмурых мужиков в дверях. — Недоимок за Белоречьем нет. Лазарет… признаю исправным. Барону доложу, что волость в образцовом порядке содержится.
Спустя пять минут расписные сани под свист кучера вылетели со двора, унося перепуганного чиновника прочь по скрипучему санному пути.
Мужики в дверях дружно, облегченно выдохнули морозный пар. Кузнец Сидор со звоном опустил лом на порог, мельник Панкрат довольно утер бороду, а староста Корней спрятал волостную книгу в тулуп, подмигнув Алексею:
— Ну вот и всё, Николаич. Прошла гроза. Теперь ты у нас на вечном окладе, с баронской росписью. Ни одна собака сюда больше носа не сунет.
Когда соседи уехали праздновать победу к Панкрату на мельницу, Алексей вернулся в избу и задвинул дубовый засов.
Марта подошла к нему первой — мягко, величаво, положила теплые руки ему на плечи, прижавшись щекой к груди, и тихо заурчала от безграничной благодарности. А Лиска, встав на цыпочки, по-волчьи легко лизнула его в подбородок, победно сверкнув янтарными глазами.
Когда морозные утренники прижали за тридцать градусов, а лед на реке набрал толщину в добрых три четверти аршина, мужики сдержали слово.
С первыми лучами багряного зимнего солнца по ледяному панцирю запруды разнесся дружный скрип широких дровней. Сидор на Вороне и Панкрат на паре сытых меринов вели скрипучий обоз. Савва-охотник еще засветло приметил в дальнем казенном бору участок отборного сухостоя: двадцать прямослойных, звонких лиственничных стволов толщиной в пять вершков. Зимняя рубка — самая верная: сокодвижение в дереве мертво, влаги нет, бревна на морозе звенят под топором и не дадут трещин ни через десять, ни через пятьдесят лет.
К полудню на пологом берегу ручья вырос внушительный штабель ошкуренного, пахнущего ядреной смолой кругляка.
Место под баню Алексей выбрал по всем законам крестьянского ума и водного стока: на прочном каменистом мысу у переката, с уклоном к руслу, чтобы мыльная вода уходила по желобу в глубокую гравийную яму-поглотитель, не отравляя колодезный водоносный слой.
Фундамент заложили без глины — на сухих, массивных гранитных валунах, которые Панкрат выворотил ломами из береговой осыпи. Четыре угловых камня сели на утрамбованную щебеночную подушку намертво.
А затем над заснеженным берегом запели топоры.
Работали в четыре топора: Алексей, Сидор, Панкрат и Микитка, которого отец прислал перенимать ремесло. Рубили классический пятистенок четыре на пять саженей: просторный предбанник для отдыха, а за глухой рубленой стеной — парная, совмещенная с мыльней.
Углы вязали «в обло» — с круглым остатком чаши наружу. Такой угол не продувается никакими буранами, замок держит бревна мертво, а выходящие концы берегут соединение от промерзания насквозь.
Алексей стоял на венце, орудуя широким плотницким колуном-теслом с выверенной, сокрушительной точностью.
Удар — и в комле лиственницы выбирался полукруглый продольный паз с нижним поднутрением, чтобы бревно садилось на нижний венец плотно, без зазора. Следом шел Сидор: широкими взмахами скобеля снимал тонкую полосу коры, а Микитка расстилал по пазу шелковистые пласты сухого сфагнума из тихоновских запасов. Мох пружинил, ложился ровной бурой подушкой — природный утеплитель, который не гниет веками и глушит любую плесень.
Работа на морозе выматывала жилы: пар от тел валил клубами сквозь расстегнутые полушубки, бороды Сидора и Панкрата обросли густой белой куржавиной, а лезвия топоров звенели в воздухе на одной высокой, чистой ноте.
Но тыл у артели был обеспечен надежно.
Лиска и Марта держали горячий стол без перебоя.
Марта вытопила печь, поставив в самое жерло ведерный чугун с похлебкой из добытого Саввой глухаря, ячменной крупы и сушеных боровиков. На сковородах шипело свежее сливочное масло, румяня горы тонких пшеничных шанег. А Лиска в теплых войлочных чунях легко сновала между крыльцом и стройкой: выносила на берег деревянные ведра с кипящим взваром из чаги и смородинового листа, сдобренным медом деда Луки, подавала мужикам сухие холщовые рукавицы взамен намокших от смолы.
Когда к
— Всё, мужики… Шабаш на сегодня. У меня в пузе кишки марш играют. Вон от избы дух такой пошел, что Ворон в оглоблях заржал!
Широкий обеденный стол ломился от сытной крестьянской щедрости. Марта, статная и мягкая в своем лосином кафтане, сама разносила мужикам глубокие миски с наваристым варевом, где плавали янтарные пласты топленого масла и куски разварившегося мяса. Она подкладывала Сидору самые румяные шаньги, следила, чтобы у Панкрата не пустела кружка с квасом, а ее бархатные уши благодарно трепетали в ответ на каждое басовитое мужицкое спасибо.
Лиска сидела рядом с Алексеем, по-хозяйски подперев щеку кулачком, ее янтарные глаза победно поблескивали: волчица видела, как наломавшиеся за день мужики уважительно крестятся на сытый стол, как бережно относятся к ее дому и ее мужчине.
На третий день сруб подвели под конек.
Потолок подшили липовой плахой, сверху застелили вываренной в дегте берестой, засыпали сухим речным песком вперемешку с мелкой глиной и печной золой на пол-аршина толщиной — такой потолок держит пар как литой чугунный колокол, ни единая капля тепла не уйдет на стропила.
Но главным делом стала кладка каменки.
Сидор лично приволок на санях массивный котел с толстыми стенками на сорок ведер воды и кованую колосниковую решетку. Камни для засыпки отбирали втроем: ни одного куска известняка или кремня, которые от жара и воды стреляют острыми осколками, в топку не пустили. Савва и Панкрат натаскали со дна речного переката темно-зеленый плотный диабаз и черные базальтовые голыши — зернистые, способные вбирать в себя жар часами и отдавать его сухим шелковистым паром.
Печь сложили на жирной красной глине, затерли швы конским волосом.
К исходу четвертого дня над ручьем из деревянной трубы поднялся первый дымок.
Березовые дрова в каменке занялись с басовитым гулом. Валуны внутри раскалялись медленно, напитываясь глубинным жаром, по липовой обшивке стен поплыл чистый дух свежего дерева, прелого мха и горячего базальта.
Первыми на полок взошли строители.
Сидор плеснул из деревянного ковша на раскаленные камни горячего настоя мяты. Каменка отозвалась яростным шипом.
Сухой, обжигающий пар мгновенно заполнил парную, пробирая до костей, выгоняя ломоту из натруженных рук и плеч. Мужики охаживали друг друга вениками, крякая от нестерпимого жара, а потом с гиканьем вываливались через низкую дверь в сени и кубарем летели прямо в мягкий сугроб у ручья.
— Ну, Николаич… — Панкрат, красный как вареный рак, сидел на широкой лавке в предбаннике, утираясь рушником и щурясь на огонь в печи. — Вот теперь ты полноценный хозяин на земле. Сруб звенит, пар ядреный, река под боком. Сладили на века.
Когда соседи, напившись кваса и разобрав инструмент, уехали в деревню, на заимку опустилась тихая синева зимней ночи.
Алексей подбросил в остывающую каменку пару поленьев, чтобы поддержать мягкий пар, и вернулся в избу.
Лиска и Марта сидели у стола при свете плошки, дожидаясь его.
— Ну что, хозяйки, — Алексей улыбнулся в усы, снимая шапку. — Мужики свое отпарили, жар легкий остался, самый бабий. Берите чистое исподнее, простыни да мыло. Идите смывать дорожную пыль и болотную память.
Глаза Лиски вспыхнули радостным огнем, а Марта несмело поднялась с лавки, ее щеки тронул теплый румянец, и она тихо выдохнула:
— В свою баню… Матушка степь… Дождались.
Утренняя тишина стояла такая густая, что в ней слышался собственный пульс.
На заимке еще спали. Алексей бесшумно оделся в горнице: натянул суконные портки, просторный полушубок Тихона, перепоясался ремнем и сунул ноги в подшитые войлочные чуни. Взглянул на нары: Лиска спала, свернувшись клубочком у его подушки, уткнувшись носом в овчину, а рядом мерно и глубоко дышала Марта, раскинув бархатные уши по сене и придерживая край одеяла мягкой ладонью. В избе стоял мирный покой, пахло сливочным маслом и сухой полынью.
Алексей притворил дверь, вышел в сени, взял со стены кованую пешню на длинном ясеневом топорище — подарок Сидора, плетеный ивовый короб со снастями и широкую деревянную шумовку.
Мороз обжег ноздри сухим стеклом. Наст под ногами звенел, рассыпаясь ледяным сахаром.
Он спустился мимо новой бани к ручью и пошел по белому руслу реки вниз по течению, туда, где за старой каменной запрудой Панкрата река делала крутое колено, образуя глубокий, тихий омут под глинистым яром.
Там течение замирало, а со дна били теплые родники — первейшее место, где в глухозимье отстаивается крупный окунь-горбач и дремлет у коряг налим.
Алексей сбросил с плеча веревочную петлю пешни, накинул ремешок на запястье — чтобы инструмент не ушел в пучину, когда пробьет лед, — и принялся за дело.
Пешня была сработана на совесть: трехгранное граненое перо из рессорной стали входило в полуметровый лед с сухим звоном.
Удар, еще удар. Белое ледяное крошево фонтаном брызгало во все стороны. Алексей методично скалывал монолит, пока сталь не пробила донную кромку с глухим чавкающим звуком. В узкую горловину с шипением хлынула темная речная вода, выталкивая ледяную кашицу наружу.
Он выбрал шумовкой колотый лед, опустился на деревянный короб и разложил снасть.
Удильник был простейший: можжевеловая кобылка с намотанной леской из хвоста жеребца Ворона — три волоса, свитые в тугой шнур, кованый латунный лепесток с крючком и кусочек свиного сала со шкуркой в качестве наживки.
Алексей стравил леску на три сажени, пока грузило не стукнуло о галечное дно, приподнял приманку на четверть и замер, с паузами покачивая кончиком удильника.
Река молчала.
Изредка по толще ледяного панциря прокатывался далекий треск — лед рвало от мороза, звук уходил под кручу протяжным гулом, словно вздыхал потревоженный водяной хозяин.
В этой первобытной тишине мысли Алексея потекли широко и размеренно.
Он вспомнил свою прошлую жизнь. Сорок пять лет на Земле.
Выматывающая душу круговерть: полуразрушенные совхозы средней полосы, вечная нехватка вакцин, ржавый уазик с текущим радиатором. Он помнил ту последнюю февральскую ночь — как сидел в обледенелой кабине с остывшей кружкой чая, как садануло под ребрами, и как кристально ясно мелькнуло: всё, отъездился, Леха. Помер бобылем на проселке, никому не нужный, кроме пары районных чинуш, которым завтра сдавать отчет по падежу. Ни кола, ни двора, ни родной души в изголовье.
А что теперь?
Алексей усмехнулся в бороду, приподнял удильник, заставив блесну плавно взмыть над дном.
Смерть обернулась новой жизнью. Настоящей — замешанной на топоре, дегте, хлебе и натруженных мозолях.
Он не искал власти. Не лез в бароны, не гонялся за тайными книгами. Он просто взял в руки
Деревня, которая поначалу косилась исподлобья, встала за него горой. Кузнец ковал для него железо, мельник молол зерно без пошлины, пасечник нес прополис, а хитрый староста лично вписал его баб в общинную книгу, закрыв от баронской петли. Потому что в мире, где люди от сева до молотьбы бьются за выживание, настоящий врач — это основа жизни. Это сохраненный приплод, целые рабочие руки и сытые дети.
В глубине воды дрогнуло.
Леска натянулась струной, кончик можжевеловой кобылки резко клюнул в черную воду лунки.
Алексей среагировал на автомате: короткая подсечка кистью — и на том конце повисла упругая, тугая упрямь. Конский волос зазвенел, врезаясь в кожу пальцев. Алексей перехватывал леску мерно, не давая слабины, гася отчаянные рывки рыбы.
Из черного зева лунки на лед с плеском вылетел матерый горбач — пузатый, темно-зеленый, с огненно-алыми перьями и колючим спинным плавником в ладонь шириной. Окунь забился на снегу, рассыпая ледяные искры, и уже через минуту затих, покрываясь матовым инеем.
— Добрый починок, — вслух сказал Алексей, огладив блесну и опуская ее обратно в омут.
Мысли снова вернулись к дому.
К Лиске. К Марте.
Кто они были там, на юге? «Пятый номер» и «Первая дойная». Одушевленный скот, мясо для рудников и вымя для господского стола. Их выжали, покалечили и выбросили подыхать в болотах.
А здесь… Лиска ходит на своих двоих, шьет чуни, с гордой волчьей улыбкой приносит дичь из леса и обнимает его по ночам так, словно держит весь мир. А Марта — статная, кроткая, наполненная тихим светом, поит дом сладким молоком и сбивает золотое масло, ласково прижимаясь щекой к его груди.
Они не были рабынями. Они стали его женщинами. Его семьей. Его маленькой, несокрушимой общиной.
А маяк…
Алексей приложил ладонь к груди под полушубком.
Там, в глубине плоти, невидимая струна больше не гудела набатом. Она дремала, тихо вибрируя ровным теплом, словно сытый зверь у костра. Но Алексей знал: это затишье обманчиво.
Где-то там, за сотни верст к югу и востоку, мир оставался жестоким. Там феодалы жгли деревни, ловчие травили беглых псами, а слабых перемалывали в рабских ямах. И пока над его заимкой вьется дым, пока горит русская печь и звенит кованая посуда — покалеченные, сломанные, отчаявшиеся создания будут ползти на этот невидимый свет сквозь любые бураны.
И он примет их. Всех, кто доползет.
Не ради власти и не ради дешевой святости. А потому что это правильно. Потому что бросать раненого в снегу — значит перестать быть человеком.
Очередной рывок лески прервал раздумья. Следом за первым на лед вылетел второй окунь — еще шире в спине, за ним — бойкая щучка-травянка с крапчатыми боками.
К полудню ивовый короб наполнился мерзлой рыбой. С десяток отборных горбачей и две щуки лежали на морозном насте готовой основой для наваристой янтарной ухи с луком, сушеными кореньями и ложкой свежего сливочного масла.
Алексей смотал снасть, засыпал лунку снегом, чтобы не затянуло коркой до вечера, и закинул короб за спину.
Взял пешню и зашагал по насту вверх по течению.
Солнце стояло в зените, воздух был прозрачен и чист.
Поднявшись на мыс у бани, Алексей остановился. Впереди, на пригорке за ручьем, стояла его усадьба. Из трубы валил ровный березовый дым. На крыльце стояли двое: Лиска в серой суконной куртке с торчащими сквозь прорези ушами и рослая Марта в лосином кафтане. Они всматривались в тропу, заслоняя ладонями глаза от яркого зимнего солнца.
Увидев его фигуру с коробом за спиной, Лиска радостно вскинула руку, взмахнув платком, а Марта шагнула вперед, ласково улыбаясь полными губами.
Алексей улыбнулся в бороду, перехватил пешню поудобнее и пошел по скрипучему снегу навстречу своему дому — туда, где его ждали, где его любили, и где каждый забитый гвоздь стоял на страже их общего тепла и человеческого покоя.
Глава 9
Зимний день тянулся неспешно, под мерное потрескивание сухих березовых поленьев в печи.
Алексей сидел за смотровым столом в сенях, хмуро разглядывая берестяной туесок с прополисом от деда Луки. Рядом стояли глиняные плошки с сушеной календулой, корой ивы и смолистыми почками сосны.
Дело уперлось в глухую стену фармакологии.
Прополис — великолепное, мощнейшее природное снадобье, но смолы и бальзамические кислоты, в которых кроется вся целебная сила, в воде не растворялись вовсе. Алексей пробовал заваривать узу кипятком: воск всплывал желтой пленкой, смола оседала липким комком на дне, а настой оставался почти пустым. Слабое деревенское пиво Панкрата и квас тоже не годились — хмельной крепости в них было всего ничего, смола в кислой жиже только сворачивалась хлопьями.
Нужен был чистый спирт. Крепкий, под семьдесят градусов винный дух, который вытянет из прополиса и трав все соки и законсервирует на долгие месяцы.
— Ну а чего сложного-то? — пробормотал Алексей себе под нос, почесав затылок. — Физика, закон природы. Спирт кипит при семидесяти восьми градусах, вода — при ста. Пар поднялся, по трубке ушел, в холоде осел. Делов на копейку.
Вот тут и проявилась главная беда современного человека, попавшего в доиндустриальный мир: знать принцип устройства в теории — это одно, а собрать его своими руками из глины, железа и дерева — совершенно другое.
Алексей никогда в прошлой жизни самогона не гнал. Он видел заводские колонны из нержавейки, видел дедовские аппараты у деревенских мужиков, но сам ни одного змеевика не согнул и шва не зачеканил.
Первая попытка обернулась форменным позором.
Он взял широкий пузатый корчаг, залил туда два ведра забродившего ячменного сусла, которое выпросил на мельнице, обмазал горловину сырой печной глиной и приладил сверху опрокинутую глиняную миску. В миске провертел дыру, куда на сосновой смоле всадил полую ветку бузины, выскоблив мягкую сердцевину. Ветку вывел через деревянное ведро с колотым речным льдом.
Поставил корчаг на шесток печи, подкинул березовых углей.
Через полчаса глина на горловине от жара потрескалась, сусло внутри закипело ключом. Вместо прозрачных капель спирта из ветки бузины с яростным шипением и плевками повалил вонючий серый пар вперемешку с горячей мутной жижей. Деревянная трубка от пара мгновенно разбухла, лопнула вдоль волокон, смола растопилась и закапала на раскаленные угли.
По сеням ударил такой удушливый, пригорелый кислый смрад, что Лиска с громким чихом выскочила
— Твою же дивизию… — Алексей стоял посреди чада, перепачканный бурой пеной, отирая лоб рукавом. — Теоретик хренов. Инженер от бога, мать твою…
Лиска фыркнула в кулак, янтарные глаза ее заискрились смехом, но она тут же подобралась, взяла влажный рушник и принялась стирать пену с его щеки:
— Не кручинься, Алексей. Ты по жилам и костям мастер, а не по горшкам. Пойди к Сидору. У него железо есть.
Марта подошла следом, статная, мягкая, принесла кружку холодного молока, протянула обеими руками с кроткой заботой:
— Выпей, хозяин. В горле пересохло от гари. Горшок лопнул — печь цела осталась. Сидор ковать умеет, он сладит.
Алексей выпил молоко, отер усы, посмотрел на свои руки и криво хмыкнул себе в бороду. Спесь слетела окончательно. Пора было признать: в вопросах цветного металла бывший сельский ветеринар перед опытным кузнецом был сопливым подмастерьем.
Он взял кусок бересты, обгорелым угольком набросал простейший чертеж: бак, куполообразная крышка, трубка с наклоном и спираль змеевика, опущенная в бочонок со студеной водой. Завернул бересту в тряпицу и зашагал через скрипучие сугробы в кузницу.
В кузне Сидор осаживал на наковальне массивную дверную петлю.
Увидев рисунок на бересте, кузнец сдвинул шапку на затылок, вперил закопченный палец в каракули Алексея и вдруг раскатисто, утробно захохотал на всю запруду:
— Николаич! Ты мне что нарисовал?! Гуся с хоботом на бочке?! Ты глиняным горшком брагу парить вздумал?! Да еще на сосновой смоле?! Ты б еще берестяным туесом воду кипятить взялся!
— Хватит ржать, железячник, — Алексей усмехнулся, прислонившись к колоде. — Говорю же: не мое это ремесло. Мне нужен чистый спирт. Прополис растворить, травы настаивать, раны промывать. В пиве крепости нет, одна сырость. Сладить сможешь?
Сидор отложил молот, смахнул слезу из-под брови, прищурился на бересту с профессиональным, хозяйским расчетом:
— Сладить-то можно. Только черное железо тут не пойдет. От него спирт синим станет, железом вонять будет, как ржавая подкова. Медь нужна.
Кузнец подошел к дальнему углу, порылся под верстаком и вытащил на свет два мятых, позеленевших медных листа толщиной в обушок ножа и отрезок медной бесшовной трубки в палец диаметром — остатки чана со старой барской пивоварни.
— Вот. Медь чистая, красная. На бак хватит ведра на полтора. Склепаю клепками внахлест, швы залью белым посудным оловом, без дурной свинцовой присадки. Крышку выколочу колоколом на круглой наковальне. А трубку…
Сидор взял трубу, постучал обухом:
— Гнуть ее на холодную нельзя — сомнется в блин, прохода пару не будет. Ее сухим просеянным песком набивать надо под завязку, концы деревянными чопами глушить, греть на горне до темно-малинового каления и на круглое березовое бревно витком наматывать. Тогда круг ровный выйдет, без заломов.
— Сколько с меня за работу, Сидор?
Кузнец насупился, смерил Алексея пристальным, свинцовым взглядом:
— Ты Ворона моего на ноги поставил, Буяна из ямы вынул. Какая плата, Николаич? Сочтемся. Завтра к вечеру приходи, забирай коня с хоботом. Только замазку сам делай. Знаешь, чем швы мазать, чтоб пар не свистел?
— Чем?
— Ржаной мукой! Замесишь крутое, как подметка, тесто из ржаной муки с солью и золой. Шов обмажешь — от жара тесто запечется каменной коркой, ни капли пару не выпустит, а остынет — ножом срежешь. Деды наши испокон веков так делали.
На следующий вечер Алексей с Сидором занесли в сени готовое изделие.
Аппарат был монументальным произведением кузнечного ремесла: пузатый куб из кованой меди на полтора ведра, сверкающий зачищенными швами, плотный конический шлем-крышка с выходящей трубкой и правильный змеевик в четыре спиральных витка.
Змеевик смонтировали внутри деревянного ведерка, пробив донце и залив стык варом. В ведро Лиска натаскала ковшами колотого речного льда и ледяной воды из ручья.
В куб залили два ведра отстоянной, процеженной ячменной браги.
Марта села на лавку и сильными, мягкими руками быстро вымесила в миске вязкое ржаное тесто. Она сама, ласково улыбаясь, облепила стык медного куба и крышки толстым серым жгутом, запечатав шов намертво.
Куб водрузили на шесток печи, обложили тлеющими углями.
Алексей замер у выходной трубки змеевика, подставив чистую глиняную бутыль с узким горлышком. Лиска сидела рядом на корточках, прижав пепельные уши и напряженно вглядываясь в медный носик. Марта стояла за плечом Алексея, положив ладонь ему на плечо.
Прошло сорок минут. Медный бок куба запел тонким, вибрирующим баском. Ржаное тесто на швах подсохло, схватилось твердой броней — ни единой струйки пара мимо не шло.
Внутри ведерка со льдом вода тихо зашумела, принимая тепло.
И вдруг из медного среза сорвалась первая налитая, крупная, прозрачная капля.
Упала на глиняное дно бутыли с сухим звоном: кап.
Следом упала вторая. Третья. А затем капли слились в тонкую, ровную струйку чистейшего хлебного спирта-первача.
По сеням поплыл резкий, чистый хлебный дух.
Алексей подставил ладонь, смочил пальцы, поднес к ноздрям: пахло крепким спиртом и жареным зерном. Градусов под семьдесят, не меньше.
Он зачерпнул несколько капель в железную ложку, чиркнул кремнем о кресало.
Над ложкой мгновенно взметнулся прозрачный, ровный синий язычок пламени. Спирт сгорел без остатка, оставив металл сухим.
— Горит… — прошептала Лиска, широко распахнув янтарные глаза. — Алексей, вода горит синим огнем!
— Это не вода, Лиска, — Алексей шумно выдохнул, чувствуя глубинное облегчение мастера, одолевшего капризную материю. — Это лекарская основа. Теперь наша аптека на ноги встала.
Он взял горсть сухого прополиса деда Луки, опустил в стеклянный пузырек и залил свежим, парящим спиртом. Смолы тут же отозвались, растворяясь в прозрачной влаге янтарным золотом.
На глазах у девушек смола начала таять, окрашивая прозрачную жидкость в густой, темно-янтарный цвет темного гречишного меда. Воздух наполнился смолистым, медовым, исцеляющим духом.
Марта наклонилась к Алексею, ее пышная грудь коснулась его плеча, бархатное ухо ласково мазнуло по его щеке, и она тихо, благоговейно протянула:
— Му-у-у… Золотые руки у хозяина. Всё оживает, к чему ни прикоснется.
Алексей усмехнулся, потрепал ее по каштановым волосам у основания гладкого рога, обнял подошедшую Лиску за талию.
Урок был усвоен крепко: в этом мире нельзя быть всезнающим гордецом. Настоящая сила рождается там, где лекарская наука соединяется с мудростью деревенского кузнеца, терпением мельника и теплом родного очага.
А медная струйка продолжала мерно звенеть в горлышке бутыли, наполняя заимку запахом будущих побед над любой хворью.
К середине зимы, когда морозы перестали ломать деревья и солнце начало заметно задерживаться над дальним ельником, жизнь на заимке окончательно вошла в размеренное русло.
В избе было сытно, тепло и покойно. На столе не переводились свежие
Одного пятистенка деда Тихона им троим уже откровенно не хватало.
Сейчас, пока они притирались друг к другу, всё казалось ладным. Но Алексей прекрасно понимал вековые законы крестьянского двора: если ты не растешь, ты неизбежно начнешь сдавать назад. К тому же смотровой стол в сенях был лишь временной заплаткой — первый же лежачий больной с заразной горячкой или гноящейся раной превратит сени в лазаретную палату, заперев девок в избе. А если весной маяк снова потянет жилу под сердцем и ручей вынесет к порогу еще одну искалеченную душу? Куда ее класть? На пол в горнице?
Алексей натянул полушубок, сунул ноги в подшитые чуни, взял плотницкий топор и мерную ясеневую жердь в три аршина длиной, размеченную зарубками, и вышел на простор заснеженного двора.
Снег на дворе лежал плотный, упругий, скованный крепким весенним настом, державшим вес взрослого мужика без провала.
Алексей встал посреди усадьбы и огляделся вокруг трезвым, хозяйским взглядом земского практика.
Первым делом — земля.
С южной стороны сруба, на пологом склоне, спускающемся к каменистому ручью, снег всегда сходил на две недели раньше, чем в лесу. Это был чистый припек — благодатное, защищенное от северных ветров место. Алексей подошел к меже, разгреб сапогом наст и обухом топора продолбил мерзлую корку земли.
Под дерном открылся богатый, темный пойменный ил вперемешку с мелкой речной галькой и перегноем вековых трав. Кислая лесная почва, конечно, требовала раскисления, но для этого у них была вся печная зола за зиму и сухой торф из каморки.
«Здесь разобьем аптекарский огород, — наметил в уме Алексей, втыкая мерную жердь в сугроб. — Грядки поднимем на пол-аршина в коробах из лиственничной дранки, чтоб земля быстрее прогревалась. Сюда пойдет ромашка, зверобой, корень валерианы, мята перечная и бессмертник. А ниже, ближе к влаге у воды — широкая полоса под овощи: репа, яровая капуста, чеснок и лук».
Но огородом сыт не будешь — Марте требовался настоящий, ядреный кормовой сбор.
Если летом кормить ее одной лесной осокой и кислым хвощом, она потеряет молоко, а мышцы высохнут. Ей нужен был белок: сочный, сладкий кормовой клевер, вика и яровая люцерна. Алексей шагами отмерил широкий клин земли за баней, вдоль русла ручья, где весенний паводок оставит жирный ил:
«Тут раскорчуем мелкий осинник, перепашем по весне сохой Сидора и засеем семенами люцерны. Будет Марте собственный сенокос на сотню пудов сладкого клеверного сена на следующую зиму».
За спиной послышался легкий, пружинистый шаг.
Лиска подошла неслышно, ступая по насту своими легкими чунями, словно лесная рысь. Капюшон ее суконной куртки был откинут, пепельные уши чутко ловили свист ветра в дубовых кронах, а янтарные глаза с любопытством следили за мерной жердью:
— Что высматриваешь, Алексей? Звера чуешь?
— Хозяйство высматриваю, Лиска, — он обернулся, ласково потрепал ее по мягкому затылку. — Земля у нас гуляет зря. Вот скажи мне, как охотница: если мы тут капусту да репу посадим, кто первый из чащи придет лакомиться?
Волчица прищурилась, повела носом в сторону темного ельника за ручьем:
— Кабаны придут. Секачи по весне злые, землю пятаками на аршин выворачивают. И косули с ягодников спустятся, всю рассаду под корень сгрызут.
— Вот и я про то же, — Алексей кивнул на границу усадьбы. — Значит, до весенней распутицы нам нужен глухой, высокий забор. Не плетень из лозы, а настоящий тын из заостренных лиственничных кольев в человеческий рост. Чтоб ни один клыкач носа не просунул.
Из дверей сеней тем временем показалась Марта.
Она ступала плавно, держа обеими руками глиняный кувшин с парящим взваром на сушеной малине и молоке. Лосиный кафтан мягко облегал ее статный стан, каштановые косы блестели на солнце, а широкие бархатные уши были ласково повернуты к Алексею.
Она подошла, протянула ему теплое питье, кротко улыбаясь полными губами:
— Выпей, хозяин. Ветер на припеке свежий, щеки заветришь.
Алексей сделал добрый глоток сладкого, пахучего варева, обнял Марту за мягкое плечо, притянув к себе. Степнячка с тихим удовольствием прижалась к его боку, ее шелковистый хвост с темной кисточкой ласково мазнул по его колену:
— О чем думу думаешь, Алексей? Лицо строгое.
— О доме думаю, Марта. О стройке. Гляди вот сюда, к западному углу сруба.
Он указал топорищем на пустующую площадку между избой и поленницей:
— В сенях принимать больных больше нельзя. Мыло, кровь, пар от стирки — всё в дом идет. По весне прирубим сюда теплый лазаретный покой на три койки. С отдельным входом, с широким окном на восход и собственной малой печью. А позади него, ближе к сараю — поставим просторный, сухой хлев. У тебя молоко есть, у Сидора по весне ярочку выменяем, пару коз заведем да кур десятка два. Чтобы яйцо было свое, пух и перо на подушки.
Марта посмотрела на заснеженную пустошь, ее влажные карие глаза наполнились сияющим светом, а грудь высоко поднялась:
— Хлев… теплый, с кормушками под сено… Матушка степь, как в вольных поселках! Я сама за скотиной ходить стану, Алексей! Сама ясли вычищу, сено разложу, каждую ярочку выхожу! Сил у меня много, я в ярме на троих работала, а для своего двора — горы сворочу!
— Своротишь, верю, — Алексей улыбнулся в усы. — Но чтобы по весне топорами звенеть, бревна надо заготовить прямо сейчас.
Он повернулся к мерной жерди, прикидывая в голове строительный расчет:
«На прируб четыре на четыре сажени — тридцать венцов лиственницы. На хлев и тын — еще полсотни прямослойных сосен. Пока река стоит, пока санный путь не развезло в жидкую кашу — надо с Сидором и Панкратом идти на дальнюю делянку. Завалить, обтесать и на дровнях Вороном перетащить весь лес сюда, к ручью, на просушку под навес. Иначе весной всё встанет колом до самого лета».
Лиска воинственно вздернула пепельный нос, пальцы ее сжались в кулачки:
— Я с тобой на делянку пойду, Алексей! Я дорогу через сугробы знаю, где наст крепче держит! Сучья топором срубать стану, за лошадьми пригляжу!
— И пойдешь, — Алексей сжал ее плечо широкой ладонью. — Нам теперь каждая пара рук в цену золота.
Он стоял на высоком снежном мысу над ручьем, сжимая в руке плотницкий топор, а рядом с ним стояли его
Вечером, когда за окнами сгустилась синяя морозная темень, а сытный ужин из печеной щуки и горячих ячменных лепешек был съеден, обеденный стол снова превратился в чертежную доску.
Алексей расправил на гладких лиственничных досках широкий, выскобленный ножом пласт белой бересты. Достал из кармана березовый уголек, мерную линейку с зарубками на вершки и свинцовое грузило на льняной нити — простой отвес.
В избе стояла благодатная тишина. Печь дышала ровным жаром. Марта сидела на лавке у шестка, ласково перебирая пучки сушеной мяты, а Лиска, мягко ступая обеими ногами в теплых чунях, подошла к столу, положила подбородок на плечо Алексея и заглянула в бересту. Ее пепельные уши чутко вздрагивали, пушистый хвост мерно покачивался, едва касаясь его бедра.
— Что чертишь, Алексей? — тихо спросила она. — Опять бревна считаешь?
— Не бревна, Лиска. Жизнь нашу считаю, — Алексей провел угольком четкую черту, обозначавшую западную стену пятистенка. — Смотри сюда. И ты, Марта, подойди, послушай. Дело общее.
Степнячка поднялась, ступая плавно, подошла к столу, положив крупные ладони на спинку лавки. Ее широкие бархатные уши повернулись к бересте, карие глаза смотрели с кротким вниманием.
— Я сегодня бревна прикидывал, — заговорил Алексей, не отрывая уголька от коры. — Лес нам нужен первостатейный. Я поначалу думал прирубить к сеням только лазаретный покой — стол смотровой туда вынести, лавку для лежачих поставить да полки под мази. Но это куце, девки. Это близоруко.
Он постучал концом уголька по бересте:
— Наш дом — на краю тракта. Маяк под ребрами молчит, пока мороз лютует, но весна придет — ручей вскроется. И по весне к нашему плетню снова выползет кто-то раненый, беглый, полумертвый. И куда мы их денем?
Лиска нахмурилась, янтарные глаза ее потемнели от воспоминаний о собственной ночи в овраге:
— В горницу нельзя. Тесно станет, да и чужие люди…
— Вот именно, — кивнул Алексей. — Нам свой угол беречь надо. Поэтому план меняем. Будем рубить полноценное новое крыло. Дом связью, на два жилья через широкие сени.
Уголек в его пальцах заскрипел по бересте, выводя новый контур пристройки:
— Сени наши продлеваем вглубь двора на три сажени. Они станут теплым переходом. А слева от них поднимаем сруб шесть на четыре сажени.
Он разделил прямоугольник внутренней капитальной стеной-перерубом на две половины:
— Первая комната, ближняя к сеням — чистый лазарет. Тут смотровой стол, умывальник со сливом, полки с настойками и пара лавок для перевязок. Никакой жилой суеты, только лекарское дело и покой. А вот за ней, через переруб — вторая горница. Светлая, с двумя окнами на юг и восток.
— Жилая? — подала голос Марта, ее глаза блеснули радостным пониманием.
— Жилая, Марта. Сладим там широкие нары, забьем матрасы свежим сеном, стол поставим и лавки. Чтоб там могли спокойно жить еще две-три души. Те, кто придет за помощью, кто решит остаться на заимке и работать при нашем дворе. У каждого должно быть свое тепло, свой угол и своя миска, а не закуток на соломе в сенях.
Марта счастливо вздохнула, грудь ее высоко поднялась под лосиным кафтаном, а ладонь несмело коснулась плеча Алексея:
— Матушка степь… Две комнаты… Как на вольной заимке у старейшин. А топить как, хозяин? Печь Тихона через сени тепло не дотянет, промерзнут стены-то.
— А для тепла мы туда малую кирпичную печь-голландку поставим, — Алексей улыбнулся, нарисовав аккуратный квадрат в углу переруба. — Прямо в стену ее врежем, чтоб одним боком лазарет грела, а вторым — жилой покой. Кирпича старого в сарае Тихона возов пять лежит, Сидор колосники скует, а глину мы по весне из ручья намоем.
Лиска внимательно вгляделась в чертеж, провела когтистым пальцем по линии наружной стены:
— Окна в жилом покое надо высоко рубить, Алексей. На пол-аршина выше, чем у Тихона. Чтоб зимой снег до стекол не доставал и чтоб из леса зверь чужой заглянуть не смог. И дверь из сеней — из лиственничной плахи, на кованых жиковинах с засовом.
— Дельно говоришь, Лиска, — одобрил Алексей, делая пометку на коре. — Окна поднимем, косяки свяжем в колоду с пазом, чтоб при осадке сруба стекла не выдавило. Бревно лиственничное у нас есть, на нижние венцы и половые лаги пойдет, сосна звонкая — на стены. Леса хватит аккурат под конек, если Панкрат по весне плах на обшивку потолка напилит.
Марта наклонилась ниже, ее шелковистый хвост ласково скользнул по бедру Алексея, а бархатное ухо почти коснулось его виска:
— Я глину для печи сама намну, Алексей. Сил у меня много, песок речной промою через сито. А по весне на тех нарах постели набью чабрецом и донником, чтоб люди с дороги засыпали легко, без кошмаров.
Алексей отложил уголек, смахнул черную пыль с пальцев, обнял обеих за талии, притянув к себе.
Слева к нему прижалась сухая, гибкая Лиска, положив лоб на его ключицу и победно прищурив янтарные глаза. Справа мягко и грузно опустилась Марта, укутав его плечо своим материнским теплом и положив щеку ему на грудь.
На куске белой бересты посреди стола лежал не просто чертеж бревен и пазов. Там лежала судьба их растущего гнезда — будущая лекарня, приют для отверженных и надежная крепость человечности, которую Алексей Николаевич шаг за шагом вколачивал топором в суровую северную землю.
Глава 10
Весна пришла в Белоречье бурно, разом смывая зимнюю дремоту яростным, теплым южным ветром.
В одночасье потемнели сугробы, осел и захлюпал ноздреватый наст. Ледяной панцирь на реке взорвался с глухим, пушечным грохотом: вздыбились сизые торосы, и каменистый ручей у заимки превратился в ревущий, пенный поток, несущий талую воду прямо в омут Панкрата. Воздух наполнился одуряющим, пьянящим духом оттаявшей черной земли, прелой прошлогодней листвы и набухших березовых почек.
На припеке у сруба земля обсохла за три дня.
Штабель заготовленного леса на берегу встретил тепло в идеальном виде: вымороженные за зиму лиственничные и сосновые бревна стали легкими, звонкими и сухими, источая на весеннем солнце густой, янтарный аромат смолы.
— Пора, мужики! — Алексей сбросил кафтан на лавку, оставшись в холщовой рубахе с закатанными рукавами. — Земля отошла на штык, вода в русле. Начинаем ставить прируб!
На площадку к западу от сеней вышли всей артелью.
Первым делом Панкрат и Сидор выставили по углам нового сруба массивные гранитные валуны на гравийных подушках. Алексей лично промерил диагонали пеньковым шнуром: сошлись вершок в вершок, углы встали строго под девяносто градусов.
А затем над заимкой закипела большая, дружная плотницкая работа.
Топоры звенели без умолку с рассвета до заката. Алексей и Сидор рубили углы «в лапу с косым присеком» — такой замок не выпускает тепло и держит бревна намертво даже при сильной усадке. Панкрат с Микиткой подкатывали бревна по покатам, тесали продольные пазы.
Каждый венец Алексей связывал с нижним сухими дубовыми нагелями: бурав-напарье с глухим скрипом вгрызался в древесину на полтора бревна вглубь, и в отверстие с сочным стуком деревянной колотушки вгонялся граненый дубовый шкант. Сруб рос монолитной, несокрушимой стеной, застрахованной от любого выпучивания бревен наружу.
Лиска на стройке была незаменима. Волчица с поразительной легкостью взлетала по лесам на самую верхотуру, ступая по круглым бревнам чутко и бесстрашно. Ее быстрые руки расстилали по пазам пышные ленты сухого мха-сфагнума, подбивая края конопаткой, а пепельные уши чутко вздрагивали, ловя команды Алексея на лету.
Марта взяла на себя самый ломовой, нелегкий труд.
Степнячка, подвязав подол лосиного кафтана, с рассвета месила в широком корыте жирную красную глину с рубленой соломой и речным песком для печной кладки. Ее сильные, округлые руки и крепкие ноги без устали выминали липкую массу до консистенции густого теста. Она же подносила на плече к срубу отборный красный кирпич, оставшийся от Тихона, ступая мягко и величаво, оглаживая дыханием воздух и одаряя работающих мужиков кроткой, светлой улыбкой.
К исходу пятого дня стены нового крыла поднялись на двенадцать венцов под самые матицы.
Алексей прорубил широкий проем из старых сеней, соединив их с новым крылом в единый теплый коридор. Внутренняя капитальная стена-переруб разделила пристройку на два просторных покоя: слева — светлый лазарет на три сажени с отдельным сливом и широким местом под смотровой стол, справа — жилая горница на три койки с двумя высокими окнами на восток.
Самым ответственным узлом стали косяки.
Алексей не стал врезать рамы прямо в бревна, как делали неграмотные плотники: он вытесал из сухого ясеня толстые обсадные колоды с гребнем, завел их в торцевые пазы бревен, а сверху оставил усадочный зазор в три вершка, плотно забив его просмоленной паклей.
— Гляди, Микитка, — наставлял он парня, осаживая вершник киянкой. — Сруб за два года на полтора вершка осядет. Если обсаду наглухо прибить — бревна повиснут на косяках, щели в ладонь раскроются, а окна раздавит в крошево. А по обсаде бревно скользит свободно, дом садится, а стекло цело.
В углу между лазаретом и жилым покоем Сидор с Алексеем сложили компактную кирпичную печь-голландку.
Она встала прямо в переруб: чугунная дверца топки выходила в сени, кирпичное тело одним боком обогревало смотровую, а вторым — жилую комнату. Тягу вывели через наклонный боров прямо в основную трубу дома Тихона.
Когда Панкрат подшил потолок сухими шпунтованными досками, засыпав сверху слой сухой глины с песком, а Алексей вогнал последний кованый костыль в стропильную ногу двускатной крыши — сруб встал окончательно.
Новое крыло сияло на весеннем солнце свежей золотистой сосной, пахло смолой, мхом и сырой печной глиной.
Панкрат, Сидор и Микитка сидели на свежих опилках у крыльца, вытирая мокрые лбы рукавами.
Марта вынесла на двор массивный деревянный поднос: на нем дымился ведерный чугун с тушеной олениной, стояли миски с солеными груздями, горка свежеиспеченного белого хлеба и запотевший кувшин с ледяным квасом, сдобренным медом деда Луки. Лиска сама наливала мужикам квас по деревянным кружкам, победно сверкая янтарными глазами.
— Ну, Николаич… — Сидор жадно выпил квас, отер бороду и с нескрываемым благоговением оглядел выросшую усадьбу. — Теперь это не заимка лесная. Это настоящее имение. Лазарет — хоть барона принимай, жилой покой светлый, баня на берегу дымит. Сладили на века.
Панкрат крякнул, отломил ломоть хлеба, щедро макнув в соус:
— Истинно говоришь, кузнец. Теперь сюда хоть полсотни беглых вези — всех обогреем, вылечим и на ноги поставим.
Алексей стоял на пороге нового крыла, опершись рукой о гладкую ясеневую обсаду двери.
Внутри лазарета стоял прохладный, чистый воздух, готовый принять смотровой стол и шкапы с настойками. В соседней жилой горнице солнце заливало ровный дощатый пол, где Марта уже примеривалась сложить широкие нары под душистые матрасы из сухого клевера.
Зима ушла. Земля дышала силой.
А под ребрами у Алексея, глубоко в грудине, невидимая струна маяка снова тихо, еле слышно шевельнулась, пробуждаясь вместе с весенними ручьями. Дом был готов. Очаг был расширен. И кто бы ни брел сейчас сквозь талые весенние болота на свет его зова — здесь их ждали тепло, кров, чистая постель и надежная защита человеческого крова.
Вечер опустился на заимку тихий, синий и напоенный ароматом талой земли, березового сока и свежей сосновой стружки.
Праздничный шум утих: Сидор, Панкрат и Микитка уехали в село засветло, забрав пустые кувшины и оставив у ручья аккуратно сложенный инструмент. В новой пятистенной бане на мысу еще держался легкий, мягкий пар, пахнущий распаренным чабрецом и можжевельником.
Лиска, уставшая после целого дня беготни по лесам и бревнам, первой ушла в горницу. Волчица свернулась калачиком на краю нар, положив под щеку ладонь. Перед тем как закрыть глаза, она поймала взгляд Марты, убирающей посуду у стола, и ее пепельные уши ласково дрогнули. Лиска не сказала ни слова, но в ее янтарных глазах не было ни тени ревности — лишь спокойное, взрослое согласие хозяйки, знающей, что их очаг теперь неделим.
Алексей стоял на пороге нового крыла.
В жилой горнице с высокими окнами на восток еще пахло свежей сосновой смолой и сухим речным песком на потолке. Голландка в углу, протопленная берестой, отдавала кирпичам первое мягкое тепло. На широких нарах из строганой липы уже лежал плотный матрас, набитый прошлогодним душистым клевером и чабрецом, застеленный чистым полотном.
В дверном проеме бесшумно появилась Марта.
Она сняла свой лосиный кафтан, оставшись в просторной льняной рубахе с широким воротом. На полутемном фоне бревенчатой стены ее фигура казалась воплощением первозданной женской щедрости: мягкие, покатые плечи, крутые бедра и пышная, налитая грудь, мерно вздымавшаяся под тонким полотном. Каштановые косы были распущены по плечам, широкие бархатные уши чуть опущены, а длинный хвост с темной кисточкой робко обвивал щиколотку.
Она подошла ближе, ступая босыми ногами по гладким половицам. От нее пахло парным молоком, диким луговым медом и чистым жаром весенней бани.
— Алексей… — тихо, с легкой грудной хрипотцой выдохнула она, остановившись в полушаге.
Она подняла на него свои огромные карие
Степнячка несмело протянула руки, ее теплые, сильные ладони легли ему на грудь, ощущая через льняную ткань ровный, мощный стук сердца. Пальцы ее скользнули вверх, коснулись шеи, погладили жесткую щетину на подбородке:
— Я всё помню, хозяин… Как в болоте на руках нес. Как железо с горла сшиб. Как лапу промывал и от боли спасал… Ты мне жизнь вернул. Душу согрел.
Она подалась вперед всем своим статным, мягким станом, прижавшись к нему без зазора. Ее бархатное ухо ласково мазнуло по его виску, а кончик гладкого рога мягко уперся в плечо. Из глубины ее груди вырвался низкий, вибрирующий, благоговейный звук:
— Му-у-у… Возьми меня, Алексей. Вся твоя. От кончиков рогов до копытцев…
Алексей обнял ее за талию, чувствуя под ладонями податливую, горячую силу ее тела. Вся его суровость растаяла в этом сливочном, парном тепле. Он бережно подхватил ее на руки, шагнул к нарам и опустил на душистое клеверное ложе.
Рубаха соскользнула с ее плеч, открывая гладкую, словно топленое молоко, кожу, лоснящуюся в мягком лунном свете, пробивавшемся сквозь высокое окно.
Марта замерла на миг, прикрыв глаза длинными ресницами, и ее щеки залил густой, девичий румянец. Но когда Алексей лег рядом, накрывая их обоих легким суконным покрывалом, она сама потянулась к нему навстречу — ласково, неудержимо, обхватив его шею сильными руками.
Ее поцелуй был мягким, глубоким, со вкусом парного молока и дикой степной сладости.
В темноте нового покоя не было ярости — была бездонная, убаюкивающая ласка земли, принимающей весенний плуг. Марта отдавалась ему с той безграничной, кроткой щедростью, на какую способна лишь ее добрая порода: ее шелковистый хвост ласково обвивал его бедро, пальцы нежно гладили широкие лопатки, а из груди то и дело вырывалось тихое, прерывистое, счастливое мычание, таявшее в шепоте бревенчатых стен.
Алексей принимал эту любовь бережно, властно и глубоко, чувствуя, как под его руками расцветает и наполняется покоем спасенное им существо.
Позже, когда в окно заглянули первые предрассветные звезды, они лежали в обнимку, укутанные теплом и ароматом сушеного клевера.
Марта покоилась на его плече, склонив теплую голову с аккуратными рожками ему на ключицу. Ее бархатные уши были расслабленно откинуты назад, темная кисточка хвоста мирно лежала на его колене, а на полных губах играла безмятежная, сытая улыбка. Она медленно водила пальцем по его грудине, слушая мерный стук сердца, и тихо шептала:
— Теперь у меня есть дом… И вожак есть. Навек с тобой, Алексей.
Утро заглянуло в высокое восточное окно новым, ослепительно-розовым весенним светом.
Когда они, умытые и умиротворенные, вышли через сени в старую горницу, печь уже весело потрескивала. Лиска стояла у шестка, ловко орудуя ухватом: волчица обернулась, окинула их обоих ясным, лукавым взглядом янтарных глаз, потянула носом воздух и довольно вильнула пушистым хвостом.
Она подошла к Марте, по-хозяйски поправила воротник ее лосиного кафтана и звонко сказала:
— Садись за стол, коровушка. Молоко отстоялось, я лепешки в печь посадила. Пора завтракать, работы во дворе невпроворот!
Весеннее солнце пригревало уже по-настоящему.
Снег сошел начисто, укрыв сугробами лишь темные северные распадки в ельнике, а на южном припеке усадьбы земля прогрелась на два штыка лопаты. Воздух звенел от птичьего гама и рокота полноводного каменистого ручья, берега которого покрылись первой робкой зеленью дикого щавеля и мать-и-мачехи. Земля парила, источая тот терпкий, хмельной дух перегноя и вешней влаги, от которого у любого крестьянина руки сами тянутся к черенку заступы.
Алексей вышел на склон у нового сруба, закатав рукава льняной рубахи. В руках он держал мерный шнур с колышками и плотницкий топор.
Сажать семена прямо в нетронутую лесную дернину было верхом глупости: кислый подзол с пластами серой глины погубит нежные всходы в первый же затяжной майский ливень. Здесь требовался точный хозяйский расчет.
— Ну-ка, работницы, общий сбор! — позвал он в сторону крыльца.
Лиска и Марта вышли разом.
Волчица была в легкой полотняной рубахе, подпоясанной плетеным шнуром, ее пепельные уши чутко ловили теплый ветер, а хвост весело ходил из стороны в сторону. Марта ступала босыми ногами по прогретой траве, в коротком рабочем сарафане из прочного домотканого полотна: статная, широкоплечая, со здоровым румянцем на щеках, она щурилась на солнце и несла на плече широкую кованую заступу, сделанную Сидором.
— Начинаем огородную страду, — Алексей воткнул колышек у верхней межи. — Земля у нас сырая, холодная. Сажать будем не в ровное поле, а в высокие теплые гряды в деревянных коробах. Короба сколотим из обрезков лиственничной дранки, что от стройки остались. Земля в коробе прогреется на две недели раньше, а лишняя вода при ливнях уйдет в межи.
Лиска тут же присела на корточки, примерилась к шнуру:
— А огораживать чем? Птицы налетят, семена выклюют, да зайцы с опушки полезут.
— Короба сверху накроем плетеными щитами из ивового прута, пока ростки не окрепнут, — пояснил Алексей. — Ты, Лиска, бери топор, спустись к ручью, нарежь тальника потолще. А мы с Мартой займемся грунтом.
Работа закипела споро, под веселый перестук молотков и скрип железа о камни.
Алексей из обрезков досок сбил шесть длинных коробов в три сажени длиной и аршин шириной.
Самое главное таилось в начинке гряд. На самое дно каждого короба пошел дренаж: слой сухих березовых веток, еловая щепа и сухой мох. Сверху Алексей велел уложить прошлогодний прелый лист из оврага и щедро пересыпать смесью печной золы и перепревшего торфа из зимней каморки: зола намертво гасила кислый лесной дух земли, насыщая почву калием и фосфором.
Здесь Марте не было равных.
Степнячка с величавой легкостью вгоняла штык заступы в жирный береговой ил, поднимая черные, лоснящиеся пласты речного перегноя. Она насыпала полные плетеные корзины, легко вскидывала их на плечи и несла к грядам, ступая мягко и упруго. Ее бархатные коровьи уши ласково трепетали на ветру, на лбу блестели бисеринки пота, а из груди то и дело вырывалось довольное, тихое урчание: работа с теплой, живой землей наполняла ее истинно природной радостью.
— Не надсадилась, Марта? Давай перехвачу, — Алексей шагнул навстречу, собираясь принять увесистую корзину с землей.
— Не трогай, хозяин, — ласково улыбнулась она полными губами, качнув аккуратным рогом. — Мне эта земля как пух. Я в степи плуг тянула, а тут для себя землю ношу, для нашего хлеба. Руки сами радуются.
К полудню шесть высоких, ровных гряд были заправлены до самых бортов пышной, рыхлой, парящей черной землей.
Алексей разложил на лавке берестяные туески с семенами, полученными
• В первые три гряды, ближние к лазарету, лег аптекарский клин: семена ноготков-календулы, ромашки аптечной, перечной мяты, мелиссы и дикой валерианы от деда Луки. Эти травы пойдут на мази, антисептики и успокоительные взвары.
• Следующие две гряды отвели под продовольствие: севок ярового чеснока, репчатый лук, круглая репа, ядреная брюква и ранний сахарный горох, который Лиска выпросила у Матрёны.
• Шестую гряду засадили капустной рассадой, которую они с Мартой заботливо вырастили в деревянных ящиках на печном шестке.
Алексей лично проливал бороздки теплой водой из ручья, а Лиска своими чуткими, быстрыми пальцами опускала семена во влажную землю, аккуратно присыпая их сухим перегноем.
Завершился труд на заливном лугу за баней.
Там, на широкой прибрежной поляне, где ручей разливался мелководьем, Алексей с Мартой раскорчевали мелкий кустарник, пробили канавы для отвода лишней воды и вручную засеяли клин семенами красного кормового клевера и люцерны.
Марта шла по взрыхленной земле босыми ногами, широким веером рассыпая зерна из берестяного лукошка. Ее глаза сияли неподдельным восторгом:
— По осени здесь трава в пояс встанет, Алексей… Сладкая, медовая. Я сама косить стану, стога смету. Зимой молоко будет как мед, желтое, сливочное!
— Будет, Марта, непременно будет, — Алексей подошел сзади, обнял ее за мягкие плечи, прижавшись щекой к ее виску.
Степнячка сладко зажмурилась, откинула голову ему на плечо, ее шелковистый хвост с темной кисточкой ласково обвился вокруг его ноги.
Рядом присела на поваленное бревно Лиска, довольно оглядывая преобразившийся склон: ровные короба грядок блестели влажной черной землей под весенним солнцем, у ручья зеленел засеянный клеверный клин, а позади высился их новый, просторный сруб с лазаретом и баней.
Посевная была закончена.
Хлев подняли за три дня из остатков зимнего штабеля: срубили приземистый пятистенок позади сарая, с высоким сухим сеновалом под двускатной крышей и дощатым полом, поднятым над землей на дубовых чурбаках, чтобы сырость из грунта не студила копыта скотины.
Внутри Алексей разделил помещение на два отсека. Слева выгородили просторный птичник с бревенчатыми насестами на разной высоте, гнездами из ивовых корзин, набитых сухим мятным сеном, и широким корытом с печной золой и серой — первейшим средством, чтобы куры чистили перо и не знали пухоедов. Справа встали два глубоких загона с бревенчатыми яслями под сухой клевер и широкими поилками.
А затем на заимку пошла добрая отдача от спасенных жизней.
К полудню от деревни приехала телега старосты.
Корней Тимофеевич лично сидел на передке, держа в руках поводья. Старик спрыгнул на землю, хитро прищурился на новый сруб хлева и откинул холстину с тележного короба:
— Принимай плату за хряка, Николаич! Слово старосты крепче баронского камня!
В соломе на дне телеги весело повизгивали два упитанных, ядреных поросенка пестрой масти — чистопородные боровички с розовыми пятаками и закрученными в тугие кольца хвостами, плод того самого спасенного производителя. Поросята были сытые, круглые как бочонки, с ясными любопытными глазками.
Следом подошла Матрёна, неся в берестяном коробе старую серую наседку-пеструшку, из-под крыльев которой испуганно пищали полтора десятка пушистых желтых цыплят, а на веревке вела годовалую молочную козочку с гладкой белой шерстью и шелковистым выменем.
— За корову мою, Николаич, и за малого! — баба низко поклонилась, сунув повод козы в руки Марты. — Козочка смирная, молока дает по три кружки на день, сладкое как мед! А квочка цыплят до единого выходила, по двору пойдут — всех жуков в огороде подберут!
Последним пришел кузнец Сидор: на плечах великан приволок двух полугодовалых ярок северной романовской породы — кудрявых, серых, с густым руном, способным дать к осени по пуду тонкой овечьей шерсти для пряжи.
Алексей первым делом провел строгий ветеринарный карантин.
Он не пустил скотину в хлев наобум: усадил козу на колоду, расчистил копытным ножом отросший рог на бабках, смазал венчики дегтем, осмотрел глаза и десны ярок на предмет бледности от паразитов, а цыплятам капнул в клювы слабого настоя полыни для крепости зоба.
К вечеру усадьба зазвенела совершенно новой, многоголосой крестьянской жизнью.
В птичнике довольно кудахтала пеструшка, сгребая цыплят под крыло в чистом угловом гнезде. Поросята в своем закутке с оглушительным чавканьем и победным повизгиванием уплетали теплую сыворотку, оставшуюся от сбитого Мартой творога, перемешанную с пареной брюквой и горстью ячменных отрубей. Ярки мерно хрустели сухим клевером в яслях, а белая козочка, почувствовав добрую руку, сразу привязалась к Марте — ходила за степнячкой по пятам, ласково тыкаясь влажным носом в подол ее кафтана.
Марта светилась тихим восторгом.
Ее карие глаза сияли, бархатные уши ласково трепетали на каждый шорох в хлеву, а руки без устали наводили порядок: она подстилала свежую солому в загоны, наливала чистую воду из ручья в поилки, гладила овечьи бока и тихо, напевно гудела свое низкое, теплое:
— Му-у-у… Живность во дворе. Полноценный дом встал.
Самым сложным испытанием новый скотный двор стал для Лиски.
В волчице на миг проснулся древний лесной охотник: при виде желтых копошащихся цыплят и запаха овечьей шерсти ее пепельные уши прижались к затылку, янтарные глаза сузились, а хвост замер натянутой струной. Она присела на корточки у порога птичника, ноздри ее жадно втягивали теплый птичий дух.
Один из самых смелых желтых комочков отбился от матери, засеменил по сену и ткнулся прямо в кожаный носок ее чуни.
Лиска замерла.
Алексей подошел сзади, опустил широкую ладонь ей на загривок, мягко сжав сильные мышцы:
— Это наше, Лиска. Это дом. Ты здесь не волк на охоте — ты сторож и хозяйка. Поняла?
Волчица шумно, прерывисто выдохнула. Взгляд ее потеплел, напряжение в плечах растаяло без следа.
Она осторожно, кончиком пальца с темным когтем погладила пушистого цыпленка по желтой спинке, подняла мордочку к Алексею и победно вильнула хвостом:
— Поняла, Алексей. Ни один коршун с неба не спустится, ни одна лисица из оврага не пролезет. Сама загрызу, кто к птичнику сунется.
Она встала на ноги, поправила суконный пояс и по-хозяйски прикрикнула на расшумевшихся поросят:
— А ну тихо, полосатые! Кашу доели — спать ложитесь, нечего визжать на всю волость!
Поросята, словно поняв властный голос хищницы, послушно зарылись пятаками в солому и утихли.
На заимку опустился теплый, напоенный запахами цветущей черемухи и речной воды вечер.
В курятнике сонно квохтала наседка, в хлеву слышалось мерное жевание овечьей жвачки, из трубы избы вился тонкий березовый дымок.
Круг замкнулся: земля давала зерно и травы, травы кормили скотину, скотина давала молоко, шерсть, яйца и удобрение для гряд, а в центре этого живого, растущего мира стоял человек, подчинивший
На дощатых мостках у речной запруды с самого утра стоял дробный, звонкий перестук: бабы полоскали весеннее белье.
Деревянные вальки с мокрым, упругим шлепком опускались на вываренные в щелоке холсты: шлёп, шлёп, хлюп.
Вода в реке после паводка уже посветлела, искрилась под майским солнцем, а над мостками плыл густой запах березовой золы, мокрого сукна, прелой речной мяты и едкого деревенского бабьего трепа, который в деревне был вернее любой писаной летописи.
Матрёна, закатав рукава рубахи по самые круглые локти, с остервенением колотила вальком по синей мужниной поневе. Рядом полоскала простыни Дарья-кузнечиха — статная, широкоплечая баба с белым лицом и черными, как у Сидора, бровями. Чуть поодаль, на сухом бережке, на корточках сидела бабка Акулина, перебиравшая в ивовом коробе пучки прошлогодней сушеной полыни.
Но главным украшением мостков были две молодые девки.
Первой была Василиса — внучка бабки Акулины, тоненькая, как молодая березка, с тугой русой косой толщиной в руку до пояса и огромными серыми глазами, в которых светился острый, пытливый ум. Девка с малых лет ходила за бабкой по лесам, знала каждую травку, но в последнее время всё чаще заглядывалась в сторону заимки.
Второй была Любава — дочь корчмаря Богдана с тракта. Девка была в самом соку: кровь с молоком, чернобровая, статная, с озорным, смешливым прищуром и бойким языком, перед которым робели все деревенские парни.
— А я вам толкую: не человек он, а чисто святой угодник, — Матрёна смачно выкрутила поневу, так что струя воды ударила в реку. — Вы поглядите, что на заимке деется! Полгода назад стояла халупа гнилая, волки по углам выли. А нынче? Дом связью под сосновой дранкой, лазарет с белым столом, хлев полон скотины, баня на мысу дымит, а огород — коробами выстроен, земля парит, как пирог из печи! У моего мужика за всю жизнь руки до такого порядка не дошли, а Николаич в один топор сладил!
— И не в один топор, — веско вставила Дарья-кузнечиха, расправляя мокрое полотно. — Сидор мой с той заимки третий месяц как шелковый ходит. Сказывает: лекарь бревна вяжет так, словно всю жизнь на верфи морские ладьи рубил. И мужиков уважает: ни бранного слова, ни спеси господской. А в бане Сидор глядел — стать у Николаича литая, жилы как канаты, плечи шире мельничного жернова.
Любава на краю мостков звонко, заливисто рассмеялась, поправив выбившийся из-под платка смоляной локон:
— Ой, Дарья, гляди, Сидор твой приревнует! А ведь правду бают: мужик в самом соку. Не пьет до беспамятства, в карты на постоялом дворе не режется, говорит басом — у меня аж под ложечкой сладко ноет, как на заимку за молоком приду!
— Цыц, вертихвостка! — беззлобно цыкнула на нее Дарья. — Ноет у нее… У него на заимке две девки сидят, тебя только там не хватало.
— И пусть сидят! — Любава бесстрашно тряхнула круглыми плечами, отчего ее тугой девичий стан соблазнительно качнулся. — Батька мой, Богдан, вчерась с ярмарки приехал, за кружкой так и сказал: «Ежели б лекарь нашу Любаву в дом позвал — я б за ней три коровы и полсотни серебряков в приданое отдал, не торгуясь!» У него ж там не бабы, а помощницы. Волчица за скотиной ходит, птичник стережет, быстрее ветра бегает. А степнячка с рожками масло бьет такое, что в городе купцы по полтине за кувшин дают! В таком доме хоть третьей, хоть четвертой жить — горя вовек не узнаешь. Там сытость и защита, как за каменной стеной.
Василиса у берега слушала молча, низко опустив голову над корзиной с бельем, но нежные щеки ее заливал густой румянец.
— А ты чего молчишь, Васёна? — подмигнула ей Любава. — Аль не заглядываешься на заимку? Сама ведь третьего дня у плетня крутилась, на его аптекарские гряды смотрела!
Василиса смущенно повела плечом, оправила чистый холщовый фартук:
— Гряды у него… правильные. Земля золой с перегноем заправлена, короба тепло держат. Я у бабушки сорок трав знаю, а Алексей Николаевич настойки на чистом спирту ладит. Вчерась Савва-охотник сказывал: лекарь прополис в огневице растворил, капля на рану — и за три дня мясо без гноя нарастает. Учиться у него надо. Он жилы и кости насквозь видит.
Бабка Акулина на пригорке глухо вздохнула, пожевала беззубым ртом, перекрестилась на купола сельской часовни:
— Не болтайте пустого, девки… Руки у него истинно от бога. Я старая дура была, бесов в нем искала. А он пришел, малого Матрёниного от ножа спас, корову на ноги поднял да мне спиртовой настойки на бессмертнике передал — у меня колени скрипеть перестали, на верхний ярус звонницы без одышки поднимаюсь. Человек он праведный. Только строгий больно. Зря к нему не суйся.
Любава отжала холст, переглянулась с Василисой, лукаво прищурила черные глаза и закинула корзину с бельем на бедро:
— Пойдем, Васёна, до заимки дойдем к вечеру. Ты ему корней девясила отнесешь, что намыла, а я кувшин квасу свежего захвачу.
Девки подхватили корзины и зашагали по залитой солнцем тропе к околице, их звонкие девичьи голоса еще долго разносились над согретой весенней рекой.
Глава 11
Майское солнце припекало так щедро, что смола на свежих венцах нового лазарета потекла янтарными слезами, наполняя заимку густым хвойным духом.
Алексей стоял у дубового стола на припеке, закатав рукава до плеч, и с хозяйским прищуром оглядывал мясные запасы.
В деревянном ушате лежал отборный кусок кабаньего задка, принесенный Саввой, и добрая половина свиного ошейка от Корнея. Мясо было свежее, темно-алое, с тонкими прослойками белого сала. Вареная похлебка и печенина из печи — это, конечно, сытно, но для души весной требовалось нечто совершенно иное: звонкий треск углей, горячий металл и капающий на огонь жир.
— Ну-ка, девки, бросай плошки, — Алексей вытер руки рушником. — Сегодня у нас будет правильный стол.
Лиска тут же примчалась с огорода, ее пепельные уши встали торчком, ноздри втянули сырой мясной дух:
— Варить станем?
— Нет, Лиска. Жарить на огне станем. По-нашему, по-степному.
Маринад Алексей собирал по всем законам мясного ремесла.
Никакого уксуса, который сушит мясо и делает волокна резиновыми: он взял широкий глиняный корчаг, накрошил туда добрых два десятка сочных головок весеннего лука и принялся с силой мять его кулаками, пока на дне не захлюпал ядреный сок.
Мясо он нарезал ровными брусками в два пальца толщиной, поперек волокон. Туда же пошла горсть дикого можжевельника, растертого в ступке, сухой чабрец, крупная серая соль и кружка кислой молочной сыворотки
Пока мясо доходило в луковом соку, Алексей спустился к ручью, на сухой каменистый мыс возле бани.
Мангал он сладил по-простому: выставил параллельно два ряда гранитных голышей на расстоянии ладони, вычистил между ними траву до сырого речного песка.
В ход пошли сухие березовые чурбаки и поленья яблони-дички из оврага. Дрова прогорели быстро, дружно, опадая на дно ямы плотным слоем раскаленных углей без открытого пламени. От очага пошел чистый, сухой, ровный малиновый жар без копоти.
Шампуры на заимке тоже имелись: Сидор еще зимой отковал для Алексея шесть длинных граненых стальных прутьев из рессорной стали, с витыми ручками и острыми концами.
Алексей принялся нанизывать мясо: кусок кабанины с прослойкой сала, кольцо ядреного маринованного лука, снова мясо. Куски садились плотно, сочно хлюпая под пальцами.
Лиска сидела рядом на корточках, не в силах оторвать взгляда от стальных прутьев.
В волчице проснулся древнейший инстинкт: запах мяса, смешанный с луком и дымом, заставлял ее пепельные уши нервно вздрагивать, янтарные глаза горели жадным огнем, а пушистый хвост молотил по сухой траве. Она то и дело облизывала белые клыки, шумно сглатывая слюну:
— Алексей… оно уже пахнет так, что в глазах темно…
— Терпи, охотница. Сырое только волки в яру жрут.
Алексей опустил шампуры на гранитные камни.
Мясо отозвалось сочным шипением.
Первые капли жира упали на раскаленные угли, вспыхнув сизыми, пахучими клубами можжевелового дыма. Алексей не отходил ни на шаг: мерно поворачивал прутья, обдувая угли берестяным веером, запечатывая сок внутри каждого куска золотистой хрустящей корочкой.
От заимки по всей округе поплыл такой неодолимый дух жареного мяса с луком и смолистым дымком, что за ручьем в лесу притихли птицы.
Марта тем временем принесла из избы широкий деревянный поднос: на нем лежали горячие, тонкие пшеничные лепешки, только что выпеченные на поду печи, миска соленого чеснока, свежая черемша с берега ручья и кувшин с холодным квасом. Степнячка опустилась на лавку у бани, ее карие глаза сияли ласковым теплом, а бархатные уши приятно трепетали от аромата:
— Му-у-у… Вкусный дух какой. В стойбищах мясо только в золе запекали, а тут… как у бояр на пиру.
И в этот самый момент на тропе со стороны деревни послышались торопливые шаги и звонкий девичий смех.
Из-за поворота вынырнули Василиса и Любава.
Василиса несла в руках берестяной короб с промытыми корнями девясила, а Любава — пузатую глиняную кринку со свежим хлебным квасом. Но стоило им сделать десять шагов по поляне, как обе девки застыли на месте.
Любава шумно потянула носом воздух, ее черные брови взметнулись вверх:
— Матушка заступница… Васёна, ты чуешь?! Это чем же на заимке так пахнет?!
Алексей снял первый шампур с углей, ловко сдвинул кипящее, брызжущее соком мясо широким ножом прямо на горячую лепешку в руках Марты и обернулся к гостьям:
— Здорово, девицы. Вовремя подоспели. Проходите к огню, шашлык поспел!
Любава сбросила оторопь первой: бойко подобрала подол сарафана, сверкнув озорными глазами, и почти бегом припустила к кострищу, поставив кринку на лавку:
— Шашлык?.. Слово-то какое чудное! Николаич, да у тебя тут не лазарет, а рай земной! В деревне мужики слюной подавились, до самой запруды твой дух дотянуло!
Василиса подошла следом — робко, смущенно пряча румянец под толстой русой косой, протянула короб с травами:
— Вот… коренья девясила, Алексей Николаевич. Как просили, с утренней росой выкопала.
— Спасибо, Василиса, дело великое, — Алексей принял короб, кивнул на лавку. — Садитесь, пробуйте, пока с пылу с жару.
Первый кусок достался Лиске. Волчица схватила горячее мясо прямо с лепешки, обожгла губы, зашипела, но выпустить не смогла. Она зажмурилась, впилась зубами в сочную мякоть — и по ее телу прокатилась дрожь чистого восторга. Она шумно заурчала, прижав уши, а ее пушистый хвост ходил из стороны в сторону, поднимая пыль с камней.
Любава отломила кусок следом, осторожно подула, отправила в рот — и замерла, широко распахнув черные глаза:
— Господи… — прошептала корчмарева дочка, прижимая ладонь к щеке. — Мягкое какое… сок прямо по языку течет, луком пахнет, дымком… Николаич, да у меня батька в корчме за такое блюдо полсотни золотых брал бы с купцов! Ты где ж такой науке обучился?!
— На берегах великих рек, Любава, — спокойно усмехнулся Алексей, разливая холодный квас по деревянным кружкам. — Там, откуда я родом, без этого мяса весна не начинается.
Василиса робко откусила маленький кусочек, ее серые глаза наполнились мягким светом:
— Всё у вас не как у людей, Алексей Николаевич… Травы на огневице настаиваете, кости собираете, и мясо печете так, что сердце радуется.
Они сидели на теплой поляне у бани под ласковым майским солнцем: Алексей, его верная волчица, статная коровница и две молодые деревенские девки, жадно уплетавшие горячее мясо с тонких лепешек, запивая ледяным квасом и перебивая друг друга звонким смехом.
Вечернее майское тепло напоило воздух запахом черемухи, молодой крапивы и согретой речной воды.
Гости ушли: Василиса и Любава унесли в село пустые кринки и остатки мяса, а на заимке воцарилась та особенная тишина, какая бывает после хорошего праздника.
В новом бревенчатом крыле царил строгий лекарский порядок: смотровой березовый стол сиял натертым воском, на полках рядами темнели туески с мазями и бутыли с настойкой прополиса.
И именно в этот час в груди у Алексея снова шевельнулось.
Ощущение под ребрами возникло резкое, частое, пульсирующее короткой дробью — словно кто-то скребся когтями изнутри, задыхаясь от темпа загнанного сердца.
Маяк указывал не в болото. Сила тянула на каменную гряду у дальнего оврага, где старый тракт перерезала глубокая расщелина среди валунов.
Алексей отложил плотницкий нож, поднялся во весь рост:
— Лиска.
Волчица, сидевшая на крыльце, мгновенно вскинула голову. Ее пепельные уши встали торчком, янтарные глаза сузились:
— Чуешь?.. — она вскочила на ноги. — Чужой дух. Кислый, кошачий дух! И кровь на камнях!
— Спокойно, охотница, — Алексей снял со стены фонарь, прихватил плотное суконное покрывало и лекарскую суму. — За мной пойдешь. Но без зубов. Команду держать. Марта, запри хлев, жди в избе!
Степнячка покорно кивнула и затворила за ними массивную дверь сеней.
Сумерки в ельнике легли плотные, пахнущие сырым мхом.
Лиска шла впереди — бесшумно, низко пригибаясь к земле, ведя Алексея по невидимой цепочке следов. На гранитном уступе у старой промоины она замерла, подняв лапу, и тихо зарычала вглубь расщелины.
Алексей поднял фонарь.
В узком лазе под поваленным замшелым дубом, вжавшись в щель, сидело живое существо.
Это была девушка
Гибкая, тонкая, сухощавая, словно натянутая тетива лука, с медно-рыжей кожей, усыпанной темными крапинками вдоль ребер и бедер. Из густой копны растрепанных соломенно-рыжих волос торчали острые кошачьи уши с длинными черными кисточками на кончиках — они были плотно прижаты к черепу, готовые к броску. Из-под драного кожаного корсета с металлическими заклепками — обносков гладиаторской арены — выглядывал короткий пятнистый хвост, нервно бивший по камню.
Глаза ее в луче фонаря вспыхнули диким, зеленовато-изумрудным огнем.
При виде человека и волчицы девка вжалась в камень, оскалила пасть, обнажая четыре острейших белых клыка, и выдала яростный, шипящий плевок:
— Ш-ш-ш-а-а-а-х-х-х!.. Не подходи, падаль!..
Она попыталась выставить вперед руки, но вместо удара с ее губ сорвался надсадный стон.
Ее ладони и ступни представляли собой страшное зрелище. На пальцах рук когти были сорваны почти с мясом: когтевые ложа цвели багровым воспалением, вокруг вздулись гнойные пузыри панариция. На щиколотках чернели следы от кандалов, содравших кожу до надкостницы, а левое подреберье девушки неестественно впало — два ребра были сломаны, каждое дыхание отдавалось мучительным спазмом.
Она задыхалась от истощения и лихорадки, но дикая кошачья гордость заставляла ее скалиться, готовясь продать жизнь за последний укус.
— Ну-ка, тихо, кошка лесная, — Алексей опустил фонарь на мох.
Он не стал протягивать руку к морде: испуганная кошка опаснее бешеного пса — ударит всеми четырьмя лапами разом, распорет вены за секунду.
Алексей развернул плотное суконное покрывало, шагнул в расщелину и одним плавным движением набросил ткань на шипящий комок, прижимая девку к земле.
Рысь забилась внутри шерстяного кокона, полосуя когтями подкладку, щелкая зубами сквозь ткань.
Алексей сквозь сукно нащупал основание ее шеи и жестко захватил пальцами складку кожи на загривке.
Сработал безусловный биологический рефлекс кошачьих.
Едва пальцы сомкнулись на загривке, мышцы девушки мгновенно обмякли. Глаза ее остекленели, шипение оборвалось, челюсти расслабились, а тело повисло в его руках мягкой плетью.
— Держи покрывало за края, Лиска, — велел Алексей, поднимая спеленатую добычу на руки. — И не скалься. Она от боли с ума сходит.
Волчица фыркнула, но спорить не посмела, побежав впереди и освещая дорогу фонарем.
В усадьбе Алексей внес сверток прямо в новое крыло, аккуратно опустив пленницу на вощеный березовый стол.
Марта уже стояла в дверях, держа ведро с теплой водой, кувшин с парным молоком и мягкие рушники. Увидев дикую рыжую кошку с кисточками на ушах, степнячка ласково охнула:
— Матушка степь… Ребра светятся, как плетень по осени… Совсем дитя измучили.
Алексей не отпускал загривок, пока Лиска не продела сыромятные ремни сквозь отверстия в дубовой обвязке стола, мягко зафиксировав бедра и здоровую руку девки.
Только тогда он ослабил хватку.
Рысь медленно повела головой. Суконное покрывало сползло, открывая ее худое тело в ссадинах. Изумрудные глаза метнулись по светлой комнате, увидели чистое ведро, стеклянные бутыли, спокойное лицо лекаря и двух полукровок, стоящих рядом без кандалов.
Она снова попыталась зашипеть, но из пересохшей глотки вырвался лишь хриплый писк:
— Мя-а-а-у-у…
— Никакого «мяу», — спокойно произнес Алексей, подходя к умывальнику. — Сейчас нарыв вскроем, когти зачистим, ребра зафиксируем. Потерпишь.
Он достал из шкапа бутыль со спиртовым настоем прополиса, ланцет и щипчики.
Очистка сорванных когтей была делом точным: Алексей вскрыл гнойные капсулы на кончиках ее пальцев, выдавил сукровицу, щедро залил каналы прополисом. Спирт обжег воспаленную плоть добела.
Девушка зажмурилась, кончики ее ушей с кисточками нервно дернулись, но она сдержала крик, лишь тихонько заскулив в березовую доску.
Следом Алексей вправил сместившийся хрящ на сломанном ребре и туго затянул ее грудную клетку суконным бандажом, ограничив подвижность костей.
Когда боль отпустила, Лиска подошла к столу, держа глиняную чашку, куда Марта налила парного молока с ложкой меда:
— На, пей, рыжая. Не отравим.
Пленница покосилась на чашку с подозрением. Ее нос нервно дрогнул.
Сладкий дух молока победил страх: она высунула шершавый розовый язычок, сделала один робкий взмах… и принялась жадно лакать, вылизывая глиняное донышко до блеска.
Марта подошла ближе, ее теплая рука опустилась на спину девушки, погладив вдоль позвоночника.
Рысь на миг замерла, но ладонь степнячки была мягкой и пахла сухим клевером.
В тишине лазарета раздался тихий звук: девка не выдержала. Из ее исхудавшей груди вырвалось настоящее утробное кошачье мурлыканье — долгое, переливающееся.
— Ну вот и ладно, — Алексей вытер руки рушником.
Когда сытое мурлыканье на столе сменилось сонным сопением, Алексей распустил ремни.
Новенькая даже не попыталась вскочить. Ее тело обмякло на вощеном щите. Алексей подхватил ее на руки — легкую, от силы пуда в два с половиной весом, — и перенес в жилой покой нового крыла.
Там Марта уже расправила на широких липовых нарах матрас, набитый душистым сухим чабрецом и донником, застелила его чистой холстиной. Алексей опустил рыжую кошку на постель, укрыв овечьим одеялом до подбородка.
Девка свернулась калачиком, инстинктивно поджав забинтованные лапки к груди. Ее уши с кисточками опустились, хвост замер между бедер, а нос уткнулся в льняное полотно.
— Как звать-то ее, Алексей? — тихо спросила Лиска у дверного косяка.
— Очнется — сама скажет, — ответил Алексей. — А пока пусть спит. Сутки не трогать, поить теплым молоком с медом и давать мясной бульон без соли.
Марта положила ладони Алексею на плечи, заглянула в лицо:
— Сладилось всё, хозяин. Пойдем вечерять, уха на шестке простынет.
Пробуждение на следующий день началось с тишины.
Когда Алексей умылся над липовой раковиной в сенях и открыл дверь в жилую горницу, постель на нарах была пуста.
Одеяло лежало на полу. А сама рыжая беглянка сидела под самым потолком, на широкой дубовой матице, прижавшись спиной к бревенчатому перекрытию.
Она сидела на корточках, поджав колени к груди, суконный бандаж плотно стягивал ее тонкие ребра. Изумрудные глаза с вертикальными зрачками настороженно следили за вошедшим сверху вниз, пепельно-рыжие уши стояли торчком, а короткий хвост мерно подергивался.
Чистый рефлекс древесной кошки, уходящей от наземных врагов на высоту.
— Ну и чего ты туда залезла, верхолазка? — Алексей остановился посреди горницы, уперев руки в бока. — Ребра только вчера вправил, повязки свежие, а она на матицу взгромоздилась. Слезай давай.
Кошка прищурилась, нос ее нервно дрогнул. Она оскалила белые зубки, но шипеть не стала — в горле зародился сдавленный звук:
— Не… не полезу. Сверху… всё видно. Вы меня… продадите? Ловчим отдадите?
— Было б кому продавать, — хмыкнул Алексей. — Тут до невольничьего рынка три недели скакать по болотам. Ты в Белореченской волости, кошка. На вольной земле. Слезай, говорю.
Девка посмотрела на него сверху, перевела взгляд на чисто выскобленный пол, на светлые
Голод в желудке отозвался громким урчанием.
Она свесила ноги с матицы, готовясь прыгнуть вниз на забинтованные лапы.
— Стоять, дуреха! — Алексей в два шага оказался под балкой, поднял руки и поймал ее прямо в воздухе.
Кошка вскрикнула, инстинктивно вцепившись пальцами в его плечи, но сорванные когти были спрятаны под повязками. Она оказалась гибкой и удивительно теплой.
Алексей удержал ее на руках, прижав к груди, и привычным движением почесал основание уха с черной кисточкой.
Девка судорожно зажмурилась, шея вытянулась, уши прижались к затылку, а из груди вырвался громкий рокот:
— Мр-р-р-р-а-а-у-у-у…
Она обмякла в его руках, уткнувшись носом в его ключицу, и короткий пятнистый хвост ласково завибрировал.
В дверях показалась Лиска с миской дымящегося бульона. Волчица остановилась на пороге, окинула взглядом повисшую на Алексее кошку и фыркнула:
— Гляди-ка, Алексей, у нас в доме белка завелась. По потолкам скачет, лапы не бережет.
Рыжая вскинула голову, прижала уши и зашипела на волчицу:
— Сама ты белка, псина серая! Я — Тайга! Из вольного клана Рысей!
— Тайга, значит, — Алексей опустил ее на лавку у окна. — Имя звучное. А шипеть в моем доме бросай, Тайга. Лиска тебя из расщелины вытаскивать помогала.
Кошка осеклась, перевела взгляд на волчицу, уши смущенно дрогнули. Она опустила глаза на свои перевязанные ладони:
— Спасибо… за бульон.
Лиска победно вздернула нос, поставила миску на стол:
— Ешь давай, Рысь вольная.
Тайга взяла ложку обеими руками и принялась жадно глотать горячий навар.
Марта внесла глиняную чашу со свежими сливками:
— Кушай, маленькая. Сил набирайся. Вон ребра как светятся.
Кошка покосилась на коровницу, потянула носом сладкий молочный дух, и ее глаза наполнились детской благодарностью:
— Вы… правда меня не выгоните? Я драться умею… Ночью стеречь могу… Мышей всех переловлю…
— Не выгоним, Тайга, — Алексей потрепал ее между ушей. — Живи. Лечись, сил набирайся. Работы летом на всех хватит. А пока сиди на лавке и заживай.
К началу лета, когда отцвела черемуха, деревенский быт предъявил лекарю новый счет.
У заимки остановились две телеги. Староста Корней и мельник Панкрат сгрузили на траву добрых три десятка рулонов бересты весенней заготовки.
— Принимай сырье, Николаич, — староста отер пот со лба. — К Петрову дню вся волость на сенокос выходит. Телег тридцать штук выкатывать надо, сбрую дубить, копыта скотине мазать. А дегтя в деревне — ни капли. Дед Тихон испокон веков на округу деготь гнал. Яма у тебя за баней стоит, казан на месте. Запускай курень, лекарь, через три дня за готовым дегтем приедем!
Алексей остался стоять посреди двора, глядя на гору бересты и на заросший земляной холм.
Теорию он помнил: сухая перегонка древесины, пиролиз бетулина без доступа кислорода. Береста тлеет, смолы вытапливаются, густые смолы стекают по трубе в приемник, газы уходят в отвод.
Но когда Алексей раскопал старую дегтярню, уверенность растаяла.
Это была сложная земляная система: коническая яма, выложенная плитняком, чугунная горловина, уходящая под наклоном в приямок, массивный железный колокол-казан в три обхвата и глиняные канавки со шлаком.
Ни термометров, ни задвижек.
— Набить кору в казан, замазать глиной, развести костер вокруг. Обычный закрытый нагрев, — решил Алексей.
Первая попытка обернулась катастрофой.
Алексей утрамбовал бересту в казан, опустил на горловину, залепил стык сырой глиной, навалил вокруг добрый воз сосновых поленьев и запалил кострище.
Первый час дрова трещали, от ямы шел пар.
А потом береста при нагреве выделила великое множество горючих газов, а глиняная замазка от неравномерного жара дала трещины.
Внутрь казана прорвался кислород.
Раздался глухой хлопок, от которого дрогнула земля.
Чугунный казан подпрыгнул, из всех щелей с ревом вырвалось багровое чадное пламя. Береста внутри мгновенно занялась верховым пожаром. Из нижнего желоба в ведро вместо дегтя выплеснулась кружка вонючей жижи с запахом жженого копытника и удушливой кислой гари, а следом повалил едкий дым.
Алексей бросился засыпать огонь землей, сбивая пламя заступой.
Через полчаса он стоял на краю развороченной ямы. Рубаха на плече сгорела, лицо, борода и руки покрылись слоем чернейшей копоти, в глазах стояли слезы от едкого чада. Береста сгорела дотла.
Лиска сидела на заборе, сдерживая смех: уши подрагивали, хвост метался. Тайга примостилась на коньке крыши нового лазарета, с кошачьим ехидством наблюдая за чумазым хозяином.
— Ну чего лыбитесь, хвостатые? — сплюнул Алексей, сверкнув белками глаз. — Я лекарь, а не пещерный смолокур!
Со стороны ручья раздался хохот.
Из кустов вышли Савва-охотник и кузнец Сидор.
Сидор оперся на черенок топора, хохоча во весь голос:
— Ой, держите меня!.. Николаич! Ты в преисподней чертей гонял? Чего морда чернее наковальни?!
Савва покачал головой, тронул носком поршня казан:
— Эх, Николаич… Кости ты правишь справно, а в лесном ремесле — дитя малое. Кто ж казан сосной палит? Сосна резкий жар дает, береста вспыхивает в момент! Смолокурне осиновый глухой жар нужен, без пламени!
Охотник спрыгнул в яму:
— Смотри сюда. Бересту нельзя плашмя кидать — ее в тугие конические трубки крутить надо, стоя ставить, комельками вниз, чтоб смоле стекать легче было. А замазку не чистой глиной делают, а с конским навозом пополам — навоз волокном спекается, трещин не дает.
Сидор скинул полушубок:
— А жар дерном регулируют! Сверху курень сырыми пластами дерна укрывают, травой внутрь. Пошел дым сизый — плавится деготь. Пошел дым белый, густой — глуши яму, землей закидывай, воздуха много пошло!
Алексей вытирал сажу со лба, чувствуя, как вся его ученая городская спесь слетает без следа. Мужики читали дыхание земли и цвет дыма так же тонко, как он читал пульс животного.
Вторую закладку делали втроем.
Скрутили бересту в трубки, плотно набили колокол, обмазали стыки смесью глины и навоза. Обложили курень сухой осиной, навалили пласты сочного речного дерна, оставив крошечные продухи снизу.
Запалили.
Под дерном задышал ровный глухой жар. Савва ладонью пробовал температуру земли, вовремя подсыпая песок в свищи, Сидор следил за цветом дыма из отдушин — он стал синевато-желтым, пахнущим сладким бальзамом.
Спустя три часа из нижней трубки в бочонок с густым бульканьем потекла первая струя.
Это был настоящий северный деготь: густой, черный с зеленым нефтяным отливом на солнце, пахнущий так ядрено, что вокруг мгновенно исчезли комары и слепни.
К вечеру на заимке стояли четыре полных ведра отборного дегтя.
Сидор и Савва ушли на запруду, унося свою долю.
Алексей сидел на крыльце новой бани, отмывая лицо щелоком.
Марта стояла рядом, держа чистый рушник, ласково оттирая остатки сажи за его ушами:
— Отмылся, хозяин. Снова белый. Деготь-то на славу вышел. Черный, густой.
Лиска подошла сзади, провела пушистым хвостом прямо по его
— Зато теперь знаешь, как дым нюхать, лекарь. Не всё в книгах писано.
Алексей фыркнул в воду, посмотрел на отмытые ладони и открыто рассмеялся:
— И то правда, Лиска. Век живи — век учись. Зато теперь нас никакой сенокос врасплох не застанет.
Глава 12
Вечернее солнце золотило верхушки сосен, длинными косыми лучами ложась на гладкие доски крыльца.
Алексей ушел на мельницу к Панкрату — подсобить с заменой дубового зуба на кулачковом колесе запруды, оставив заимку на пару часов в полном бабьем распоряжении. Тайга, накормленная свежим мясным обрезом, сладко спала на широкой матице в новом покое, свернувшись в пушистый рыжий комок, и во дворе царила редкая, умиротворенная тишина.
Марта и Лиска сидели на широкой скамье у входа, занятые привычной домашней работой.
Марта, подвязав подол лосиного кафтана, чесала мягкую овечью шерсть от сидоровских ярок: ее сильные, круглые руки мерно и плавно водили деревянными гребнями с частыми железными зубьями, вытягивая спутанные клочья в тончайшую, белую, как весеннее облако, кудель. Лиска сидела рядом, подобрав под себя ноги в мягких чунях, и проворно лущила ранний зеленый горох из плетеных коробов, с сухим звонким стуком сбрасывая сладкие изумрудные горошины в глиняную миску.
Волчица опустила очередной стручок, бросила взгляд на остывшую за оврагом дегтярную яму и вдруг тихонько, в кулак, прыснула со смеху. Ее пепельные уши озорно дернулись:
— Ты видала, Марта, какой он стоял? Чернее старого чугуна! Только белки глаз сверкают, да борода копотью лоснится! Я думала — сейчас всё к лешему разнесет от злости, за топор схватится, как надсмотрщики в рудниках… А он утерся, сплюнул и заржал вместе с кузнецом на всю реку!
Марта опустила гребни на колени, на ее сливочных щеках проступил теплый румянец, а полные губы тронула мягкая улыбка. Ее широкие бархатные уши ласково качнулись:
— Не станет он за топор хвататься… Не такой он человек, Лиска. Я на южных мызах много господ видала: ежели у господина что не по ндраву выйдет — он раба до полусмерти плетьми засечет, да на забор повесит, лишь бы свою спесь потешить. А наш… Наш сам в яму полез, руками сажу сгреб, у Саввы науку перенял и снова улыбается. У него душа чистая, как ручей после половодья. В ней злобы нет, только разум да упрямство доброе.
Лиска помолчала, перебирая пальцами гладкие горошины.
Ее янтарные глаза потемнели, подернувшись далекой памятью о той ночи в овраге. Она опустила ладонь на свою правую голень — кожа под льняной тканью была гладкой, сухой, без малейшей ломоты, лишь тонкий ровный рубец напоминал о стальных зубьях капкана:
— Я ведь, когда к его ручью ползла… думала, всё. Сдохну в колючках, а падальщики кости растащат. Железо ржавое до мяса достало, кровь стыла, в глазах чернота… А он вышел в темноту. Не с копьем вышел — с фонарем да тулупом. На руки поднял, словно я не беглый зверь клейменый, а дитя родное. Кость по крошкам собрал, ночи не спал, дегтем раны мыл, ложкой кашу в рот совал… Ни разу голоса не повысил. Ни разу не попрекнул, что хлеб его даром ем.
Марта глубоко вздохнула, прижав руку к грудине, где под лосиной замшей скрывались затянувшиеся следы от дубового ярма:
— И меня так же… Я в овраге застряла, нога бороной пробита, ярмо шею душит… думала, господь степной душу забирает. А он пришел. Брус с горла сшиб, на руках через реку перенес. А уж когда грудь горела, когда молоко застоялось каменной смолой — он ведь не побрезговал. Своими руками, теплыми, сильными, каждую жилку размял, муку снял… Я в ту ночь поняла, Лиска: за таким мужиком — хоть на край земли, хоть в огонь. Он ведь не просто дом строит, он нас заново на свет родил.
Лиска шмыгнула носом, сердито смахнув слезинку с ресниц, и с волчьей гордостью вздернула нос:
— Чудной он только иногда бывает. Ты заметила? Руки с мылом моет перед тем, как к ране прикоснуться, воду кипятить заставляет по три раза, твердит про какую-то невидимую заразу в грязи… Деревенские бабы сначала пальцем у виска крутили, а теперь гляди: Акулина сама к нему за спиртом бегает, да Матрёна на коленях кланяется.
— Не чудной, а мудрый, — Марта взяла пучок вычесанной шерсти, разгладила пальцами мягкие волокна. — У него во всем порядок. В избе — тепло, в хлеву — чистота, в огороде — грядки как по нитке выстроены. Он ведь для нас старается. Вон, погляди на прируб новый: лазарет светлый вытесал, да горницу жилую на три койки сладил. Говорит: «У каждого в доме свой угол должен быть, чтоб тепло и сытно».
— Это верно, — Лиска усмехнулась, оглядывая цветущий луг у ручья. — Вон кошку рыжую приволок, отогрел, накормил. Сидит теперь под крышей, мурлычет, как сытый хорек. А ведь дикая была, скалилась… Перед его руками ни один зверь не устоит.
Марта ласково посмотрела на волчицу, ее длинный хвост с темной кисточкой шевельнулся по доскам крыльца:
— А ведь деревня-то гудит, Лиска. Слыхала, что Любава с Василисой на мостках баяли? Девки молодые на нашего Алексея со всех дворов заглядываются. Корчмарь Богдан полсотни серебряков в приданое сулит, лишь бы лекарь Любаву третьей в дом взял!
Лиска мгновенно вскинула голову, пепельные уши ее встали торчком, в янтарных глазах вспыхнул острый огонек:
— Пусть только сунется, вертихвостка корчмарева! Я ей все косы повыдергаю! У нас стая крепкая, чужих баб без спроса не пустим!
Марта тихонько рассмеялась своим низким, бархатным смехом:
— Да полно тебе зубами щелкать, охотница. Не пойдет он на корчмаревых девок зариться. Он душой глубокий. Ему верность нужна, да покой в избе, а не приданое с ярмарки. Мы с тобой его беречь должны. Он о всей волости печется, о скотине чужой думает, а о себе — в последнюю очередь.
— Это мы сбережем, — Лиска решительно тряхнула головой, бросив последнюю горсть гороха в миску. — Я ему сегодня пирогов с дичью напеку, постель свежим чабрецом настелю.
— А я сливок утренних собью к ужину, — подхватила Марта, ласково коснувшись плеча волчицы. — И рубаху его холщовую в лаванде выполощу, чтоб пахло сном да покоем.
В этот момент на тропе со стороны мельницы показалась широкая фигура Алексея.
Он шел не спеша, размашистым шагом, неся на плече новый дубовый шкив, с расстегнутым воротом рубахи, щурясь на закатное солнце.
Увидев его, обе женщины разом замолчали.
Лиска вскочила на ноги, легко спрыгнула с крыльца и побежала
Утренняя заря едва окрасила верхушки сосен нежным брусничным светом, когда на тропе у каменистого ручья раздался звонкий металлический перезвон: это отбивали косы.
Через калитку во двор заимки вошли Сидор и Панкрат.
Оба мужика были в белых холщовых рубахах до колен, подпоясанных плетеными поясками с кистями, в портах и чистых онучах. На широких плечах они несли косы-литовки с длинными, выглаженными ясеневыми косовищами, обернутыми у лезвий мягкой берестой. На поясах у обоих покачивались деревянные кувшинчики-кочетки с водой, где торчали узкие песчаниковые бруски-оселки для правки жала.
— Николаич! — негромко позвал Сидор, остановившись у крыльца. — Выходи! Троицкий покос подошел! Роса легла серебром, тимофеевка с клевером на заливных лугах в пояс поднялись, сок набрали! Коли до полудня не скосим — трава огрубеет, лист осыплется, зимой скотина одну солому жевать станет!
Алексей вышел на крыльцо, потягиваясь и вдыхая студеный, напоенный туманом воздух.
Сенокос в деревне — дело святое, великое и общее. В покос нет ни лекарей, ни кузнецов, ни мельников: вся волость выходит на луга, потому что сено — это основа выживания на долгие семь месяцев морозов.
— Инструмент готов, мужики, — Алексей снял со стены сарая свою косу, оставшуюся от Тихона.
Он подготовил ее еще вчера: на специальной маленькой наковаленке-бабке лично отбил режущую кромку частыми, легкими ударами молоточка. Отбивка — не точило, она не снимает металл, а наклепывает тончайшую полосу стали, делая лезвие упругим, тонким как бритва и способным срезать жесткий стебель осоки от одного легкого касания.
Из горницы вышли девушки.
Марта ступала босыми ногами по прохладной траве, подвязав подол холщового платья широким поясом. На плече она несла массивные трехрогие деревянные вилы из цельного березового комля — ворошить и скирдовать валы. Лиска шла рядом, легко держа в руках грабли с гладкими можжевеловыми зубьями, ее пепельные уши стояли торчком, ловя гул просыпающегося села.
Заливные луга у излучины реки встретили артель широким зеленым морем.
Трава стояла густая, в пояс, покрытая обильной холодной росой, гнущей сочные метелки мятлика и багровые головки лугового клевера к самой земле.
На меже собралась вся деревня: староста Корней, охотник Савва, Микитка, бабы с граблями — Матрёна, Дарья-кузнечиха, бойкая Любава и юная Василиса в чистых белых платках.
— Ну, с богом, мужики! — Корней снял шапку, перекрестился на восток. — Пошли в ряд!
Первым встал Сидор — как самый сильный и опытный косарь, задававший ширину прокоса и темп всей цепочке. Следом за ним, с уступом в три шага, встал Алексей, за ним — Панкрат, Савва и остальные мужики.
Кузнец огладил жало косы оселком, снял берестяной чехол, расставил ноги, повел плечами и сделал первый широкий взмах.
Ш-ш-ш-их…
Острая сталь с сухим хрустом подрезала сочные стебли у самой земли.
Широкий зеленый вал пахучей травы послушно лег налево, открывая чисто выбритую полосу луга.
Алексей шагнул следом, поймав общий ритм.
Здесь работали не бицепсы — здесь работала вековая косарская сноровка. Руки лишь держали косовище, задавая угол лезвия в полувершке над кочками, а сам рез шел от упругого поворота корпуса и поясницы: подал таз влево — коса пошла вперед, шаг правой ногой — перехват, возврат — вдох, новый замах — выдох.
Ш-ш-ших… ш-ш-ших… ш-ш-ших…
Пять кос запели в один лад, выкашивая луг ровными полосами.
Трава ложилась густыми, налитыми соком валами, источая пьянящий аромат речной мяты, донника и сладкого клевера. Рубахи у мужиков быстро промокли на спинах от пота, холодная роса окатывала ноги до колен, но усталости не было — был лишь чистый, захватывающий дух восторг слаженного коллективного труда.
Следом за мужиками широкой цепью шли женщины.
Марта сильными руками ловко подхватывала свежие валы деревянными вилами, переворачивая их на солнечную сторону, чтобы ветерок и солнце быстрее выдули влагу из толстых стеблей. Ее статная фигура двигалась плавно, коровьи уши трепетали в такт шагам, а на сливочных щеках горел румянец.
Рядом с ней Лиска орудовала граблями с поразительной верткостью: подбирала каждую травинку, разбивала слежавшиеся комки, подшучивая над Любавой, которая то и дело заглядывалась на широкий разворот плеч Алексея.
К полудню роса сошла начисто.
Нижний заливной луг был уложен ровными зелеными лентами, сохнущими на глазах под горячим июньским ветром.
Мужики вытерли лезвия пучками травы, надели берестяные чехлы на косы и повалились в густую тень вековых ив у самой запруды, где Панкрат выставил из холодной воды бочонок ячменного кваса.
Марта и Лиска принесли деревянный поднос: на чистом рушнике лежали ломти свежего ржаного хлеба, гора отварных яиц, зеленый лук в крупной соли и массивный глиняный горшок со свежим золотистым маслом.
— Налегайте, косари, — Марта ласково улыбнулась, подавая Сидору и Панкрату кружки с ледяным питьем.
Сидор жадно выпил квас залпом, крякнул, отломил горбушку, густо намазал маслом и вонзил зубы в мякоть:
— Ну, Николаич… Коса у тебя ходит — любо-дорого глядеть. Ни одного огреха, ни одного пенька на кочке не оставил. Будто всю жизнь на этих лугах пластал.
— Земля везде одинаковая, Сидор, — Алексей отпил кваса, чувствуя, как приятная ломота разливается по натруженным мышцам. — Главное — косу вовремя отбить да спиной работать, а не руками.
Панкрат подмигнул Корнею:
— Гляди, Тимофеич, как у нас ладно вышло. К вечеру валы подсохнут, в копны сметем — и половина зимнего сена в закромах. С таким лекарем и такими бабами нам никакой голодный год не страшен.
Староста Корней свернул самокрутку, прищурился на искрящуюся реку:
— Истинно говоришь, Панкрат. Покуда руки работают, покуда пот на землю капает да хлеб на столе ломается по совести — жива будет наша волость.
Алексей сидел на мягкой траве, привалившись спиной к стволу ивы.
Справа от него опустилась Марта, ласково прижавшись плечом и протягивая ему свежую лепешку с маслом. Слева присела Лиска, положив свой пушистый хвост ему на колени и глядя на согретый луг.
В воздухе стоял густой аромат подсыхающего сена.
К четырем часам пополудни солнце прогрело заливной луг так, что скошенная трава сверху подсохла до шелестящего хруста.
Валы перевернули в последний раз и принялись сметать сено в высокие копны — островерхие зеленые стожки, чтобы ночная роса не промочила сухое нутро.
Первый воз, благоухающий клевером, мятой и земляничником, Панкрат помог доставить прямо к усадьбе. Задний навес хлева наполнился плотным, сухим золотом: Марта своими сильными руками легко подхватывала массивные охапки вилами
Закончив с сеном, Алексей умылся ледяной водой из ручья, сменил рубаху и заглянул в жилой покой нового крыла.
Пришло время проверить рыжую постоялицу.
Тайга не стала отлеживаться на нарах. Едва спал полуденный зной, кошачья натура взяла свое.
Когда Алексей вышел во двор, он застал рысь на задворках у амбара.
Она сидела на корточках на низкой дубовой плахе, привалившись спиной к бревнам хлева. Суконный бандаж на ее ребрах сидел плотно, не стесняя движений, а уши с черными кисточками чутко ловили каждый шорох под полом.
Увидев Алексея, Тайга вскинула голову. Ее изумрудные глаза вспыхнули огнем, короткий пятнистый хвост дернулся, но на лице проступила явная гордость.
Она встала на ноги, ступая мягко, пружиня на подушечках ступней, и указала забинтованным пальцем на чистую доску у порога амбара.
Там, выложенные в ровный ряд, лежали четыре серые полевки.
— Вот, — звонко доложила Тайга, вздернув носик. — Под полом у твоего ячменя шуршали. Зерно точили. Я в подклет залезла, тихо сидела… Ни одна не ушла!
— Ишь ты, крысоловка, — Алексей подошел ближе, оглядел добычу и с уважением посмотрел на девку.
В хозяйстве мыши — первое бедствие: за зиму способны источить в труху треть любого амбара.
Он опустился на скамью, похлопал по доске рядом с собой:
— Садись, охотница. Лапы глядеть станем.
Тайга послушно села с краю, вытянув руки.
Алексей аккуратно размотал льняные повязки на ее кистях.
Картина под полотном радовала глаз: спиртовой настой прополиса и зверобойная мазь выжгли заразу. Когтевые ложа очистились, припухлость спала, а вокруг сорванных когтей нарастала чистая розовая кожица. Сами когти начали правильно выдвигаться из пазов.
Алексей достал глиняный пузырек с маслом календулы на барсучьем сале и мягкими движениями принялся втирать мазь в подушечки ладоней.
Тайга сначала замерла, прижав уши, но от тепла его пальцев ее тело начало размягчаться. Ее глаза прикрылись, шея вытянулась вперед, а из груди вырвался густой звук:
— Мр-р-р-а-у-у… Тепло как…
Она не удержалась: бочком подалась ближе к Алексею и доверчиво потерлась виском о его плечо.
В этот момент из-за угла хлева вышла Лиска с ведром воды.
Увидев мышей и мурлыкающую на плече Алексея рысь, волчица фыркнула:
— Подумаешь, мыши полевые… Мелочь пузатая. Я вон завтра с Саввой в ельник пойду, зайца к обеду добуду!
Тайга открыла один изумрудный глаз и с язвительным прищуром выпустила коготок:
— Ты в щель под ларь пролезь сначала, серая, своей мордой широкой, а потом хвастайся. Зайца в поле всякий догонит, а амбар беречь — ума поболе надо!
— Чего-о?! Да я тебя… — Лиска поставила ведро, уперев руки в бока, но в ее глазах горел лишь азартный блеск молодого хищника.
— А ну цыц, хвостатые, — спокойно осадил их Алексей, накладывая свежие повязки на пальцы Тайги. — Мыши — дело первостатейное, хлеб сберегли. И заяц к столу пригодится. Обеим работы хватит.
Марта вынесла широкий поднос с горячей ячменной кашей на сливочном масле, творогом с чесноком и чашкой парного молока:
— Пей, маленькая. Сливки сладкие. За мышей тебе спасибо, я сама под тот ларь заглянуть боялась.
Тайга опустила кисточки ушей и принялась с наслаждением лакать пенку, довольно урча в донышко посудины.
Лиска уселась слева от Алексея, закинув пушистый хвост ему на колени. Марта присела справа, мягко привалившись к его плечу своим теплым боком и протягивая ему ломоть хлеба с маслом.
Разгар лета накрыл заимку щедрым теплом.
Насыпные деревянные короба аптекарского огорода на припеке вспыхнули ярким ковром: густо зацвели золотистые ноготки календулы, поднялись шапки аптечной ромашки, а перечная мята и мелисса источали такой плотный дух, что воздух сладко звенел от сотен пчел деда Луки.
В новом лазарете закипела настоящая аптекарская и зелейная работа.
На полках из ясеня выстроились горшочки, туески и стеклянные склянки. Под потолком на кованых крюках мерно покачивались пучки зверобоя и тысячелистника.
Алексей стоял у верстака, проверяя медный перегонный куб.
Предстояло выгнать первую партию спиртовой настойки календулы и ромашкового масла.
Утро началось со стука в калитку.
Через двор к новому крылу робко шла Василиса. Внучка бабки Акулины несла коромысло с двумя берестяными пестерями, доверху набитыми промытыми корнями дикого алтея и валерианы.
Девка поднялась на крыльцо лазарета, переступила порог и замерла, оглядывая светлый покой, вощеный стол и медный куб на шестке.
— Здравствуйте, Алексей Николаевич, — тихо произнесла она, опуская корзины. — Бабушка Акулина велела корни передать… Сказала: «Неси лекарю, он из них силу огневицей вытянет». А еще…
Она замялась, теребя фартук:
— Бабушка сказала… ежели вам руки в лазарете требуются — чтоб я у вас науку перенимала. Травы я с семи лет знаю, сушить умею. А вот как у вас… чтоб чисто, без заговоров и навоза… научите, Алексей Николаевич?
Алексей вытер руки рушником и тепло улыбнулся в усы:
— Дело доброе, Василиса. Земскому лекарю без толкового фельдшера — как плотнику без топора. Проходи, разувайся. Учить стану строго: за немытые руки спуску не дам, латынь деревенскую зубрить заставлю.
— Я всё выучу! Всё до словечка запишу!
Работа закипела дружно.
Марта вынесла во двор корыта, промывая цветки календулы в проточной воде из ручья. Лиска нарезала холст на решета для сушки.
А Тайга окончательно избавилась от бинтов: когти на ее лапках отросли крепкие, острые, ребра срослись монолитно. Рысь с кошачьей ловкостью взлетала по лестнице под самые стропила навеса, развешивая пучки трав на просушку.
Василиса оказалась понятливой ученицей.
Она перенимала каждое движение: училась резать корень алтея на мелкую крупку, дозировать сухую ромашку по весу на маленьких кованых весах, заливать сбор ячменным спиртом в пропорции один к пяти и герметично запечатывать горловины бутылей разогретым воском с дегтем.
К полудню медный аламбик запел на углях малой голландки свою тонкую песню.
Из змеевика в стеклянную колбу потекла чистая эфирная вытяжка — пахнущая медом, мятой и целебной силой.
Василиса стояла рядом на цыпочках, завороженно глядя, как растворяются последние капли прополиса:
— Чистая сила… Бабушка говорила — такое только в столичных аптеках у князей водится.
— Теперь и у нас водится, — Алексей снял колбу, укупорил притертой пробкой. — Вот тебе первый урок, Василиса: чистота и точная мера — главные лекари на земле. Запомнишь?
— Навек запомню, Алексей Николаевич.
Обедали на широкой веранде между старым пятистенком и новым крылом.
Марта подала на стол чугун с молодой картошкой, пересыпанной укропом и политой топленым сливочным маслом, миску свежего творога с чесноком, соленое сало и кувшин холодного парного молока. Лиска с Тайгой, сидя рядом на лавке, делили ломоть свежего
Василиса сидела за общим столом смущенная, но счастливая, с аппетитом уплетая картошку и слушая спокойный голос лекаря, обсуждавшего с женщинами планы на сбор ягод и расчистку хмелевых зарослей у реки.
Глава 14
Березовая зола из подпечья копилась всю долгую зиму — сухая, мелкая, серая как речной ил. Настала пора пустить этот печной остаток в настоящее дело.
На задворках у мыльни Алексей водрузил на дубовые чурбаки ведерный чугунный котел. Рядом стояла липовая кадка с пробитым в донце отверстием, заткнутым деревянным чопом и устланным толстым слоем чесаного льна. Лиска ведрами носила просеянную сквозь частое сито золу, высыпая ее в кадку, а Марта заливала зольный слой кипящей водой из банного котла.
Горячая вода вымывала из древесного пепла едкую мыльную соль — поташ, и из открытого чопа в подставленную плошку закапал крепкий, скользкий на ощупь щелок с ядреным запахом грозового озона. Крепость проверили дедовским способом: опущенное в жидкость свежее куриное яйцо всплыло на палец над поверхностью, показав нужную плотность.
— Теперь жир, — скомандовал Алексей, подбрасывая в топку под котлом сухих осиновых плашек.
В разогретый чугун пошел нутряной свиной смалец, перетопленный с остатками барсучьего и бараньего сала. Жир разошелся в прозрачное янтарное масло. Когда оно закипело мелкими пузырями, Алексей тонкой струйкой начал вливать щелок, непрерывно вымешивая варево широким ясеневым веслом.
Мыльное ремесло не терпело суеты. Раствор в котле поначалу помутнел, зашипел, а затем стал медленно густеть, превращаясь в белесую, тягучую основу. Алексей держал ровный, умеренный жар, следя, чтобы масса не пригорела к чугунному дну.
Варку разделили на две доли:
Первую половину Алексей щедро сдобрил тремя ковшами свежего, пахучего березового дегтя из весенней выгонки. Масса мгновенно потемнела до цвета смолистой нефти, наполнив воздух ядреным, дымным, целебным духом. Это было черное дегтярное мыло — бескомпромиссный антисептик для мытья рук перед операциями, промывки гнойных полостей, стрижки скотины и изведения чесоточного клеща.
Во вторую половину пошли высушенные оранжевые лепестки календулы с аптекарского огорода, растертые в пыль, и две чаши ромашкового масла, выгнанного через медный аламбик. Это мыло вышло золотисто-кремовым, пахнущим медом и луговой свежестью — для бани, мытья волос и ухода за кожей.
Марта и Василиса выстелили льняными промасленными тряпицами деревянные плоские короба. Алексей разлил густую, парящую массу по лоткам и оставил остывать в прохладных сенях. Спустя сутки, когда пласты застыли до упругой плотности воска, он натянул на дубовую дугу тонкую медную струну и споро нарезал мыло на ровные, увесистые бруски, припечатав каждый торец деревянным штампом с вырезанным крестом и колосом.
На полках в лазарете встали ровные ряды собственного мыла: сорок брусков черного дегтярного и тридцать янтарного травяного. Чистота в усадьбе встала надежной стеной.
В полдень у плетня заскрипела легкая тележка деда Луки.
Пасечник пришел пешком — спина старика держалась прямо, выцветшие глаза сияли азартом:
— Николаич! Бросай топор, дело горит! В овраге на яблоне-дичке первак сел! Рой вышел ранний, матерый — в полтора пуда весом, шапка с добрый ушат висит! У меня на пасеке колоды под завязку, ставить некуда. Забирай семью на заимку! Да только дуплянку долбить недосуг, до заката пчела разлетится!
— Дуплянки долбить мы не станем, Лука Игнатьич, — усмехнулся Алексей. — Поставим пчелу по уму.
Он не стал городить архаичные бревна-борти, из которых мед приходится выламывать с гибелью расплода. Алексей зашел в сарай, отобрал десяток сухих сосновых дюймовых плах, распустил их лучковой пилой и принялся строгать.
За три часа на верстаке вырос первый в Белоречье рамочный улей: двухкорпусный ящик с отъемным дном, сетчатым поддоном для вентиляции, регулируемым летком и покатной крышей, крытой берестой. Внутрь корпуса Алексей вставил десять подвесных прямоугольных рамок с плечиками, натянув по диагонали тонкую проволоку. Марта и Василиса растопили на водяной бане прошлогодний воск, прижали к проволоке тонкие восковые пластины-вощины ребристым деревянным валиком — пчеле оставалось только тянуть соты вверх, не тратя силы на лепку с нуля.
К оврагу пошли втроем: Алексей, дед Лука и Лиска с берестяной роевней.
Рой висел на яблоневой ветке плотным, живым, шевелящимся темным комом, тихо гудящим на все лады. Алексей разжег дымарь сухими березовыми гнилушками, пустил пару мягких струй прохладного сизого дыма, подвел роевню снизу и одним резким, точным ударом ладони по ветке сбил гроздь внутрь.
Лиска захлопнула марлевый полог, затянув шнур. Ни одна пчела не успела пустить жало.
К вечеру рой высыпали на сходни перед летком нового улья, поставленного на сухом припеке у цветущего клеверного луга. Матка первой скользнула в узкую щель, и сотни рабочих пчел, подняв брюшки и трепеща крылышками, дружно потекли за ней в прохладное нутро домика.
Тайга, наблюдавшая за переселением с конька крыши лазарета, смешно водила ушами с черными кисточками вслед за гудящими насекомыми, с уважением поджимая лапы: кошачье чутье подсказало, что к этим полосатым летунам с когтями в брюхе лапой лезть не стоит.
Слава о лекарском крыле тем временем перешагнула границы Белоречья. Слух о том, что на смолокуровой заимке спасают скотину без ножа мясника и затягивают раны без заговоров, разнесли мужики с мельницы Панкрата и проезжие купцы из корчмы Богдана.
В начале сенокосного спада, когда пыль на старом тракте стояла столбом, у ворот усадьбы остановилась чужая телега. Из соседней деревни Дубки, что лежала за десять верст через гать, приехали двое: пожилой кряжистый мужик Фадей правил мерином, а в соломе на дощатом дне, заходясь в глухом бреду, лежал его младший брат Данила.
— Николаич! — закричал Фадей с порога, ломая шапку в руках. — Выручай, Христа ради! Брат помирает! Три дня назад на сенокосе вилами руку проткнул, а местная знахарка коровьим пометом рану залепила! Рука как бревно стала, огнем пышет, кузнец дубковский за топор брался — по локоть отсекать велел! А он плотник, чем семью кормить станет без руки?!
Алексей вышел на крыльцо, окинул взглядом больного и коротко бросил:
— В лазарет. На стол. Живо.
Марта легко, словно пуховую подушку, подхватила беспамятного парня под спину и колени, занесла в лазаретный покой и бережно уложила на вощеный березовый щит.
Картина открылась свирепая. Правое предплечье Данилы раздуло до лоснящегося багрового вала, кожа натянулась до треска, от кисти до подмышки тянулись синюшные полосы воспаленных лимфатических сосудов. В глубине, под плотной фасцией, пульсировала обширная флегмона — гнойный карман сдавил лучевую артерию, пальцы парня похолодели, начался отек кисти. Еще сутки —
— Василиса, готовь поле, — спокойно, без суеты скомандовал Алексей, намыливая руки свежим дегтярным мылом под липовым умывальником. — Кипяченый раствор соли, ланцет, желобоватый зонд, костяные трубки для дренажа и спиртовой настой прополиса. Шевелись, помощница.
Девка с русой косой не растерялась. Учеба не прошла даром: Василиса зажгла спиртовку, прокалила лезвия в синем пламени, расставила глиняные чаши, разложила отбеленные холщовые салфетки. Лиска зафиксировала ноги и здоровую руку пациента сыромятными ремнями в боковых пазах стола, а Марта встала у изголовья, положив ладонь Даниле на лоб и тихо, мерно напевая свое успокаивающее:
— Му-у-у… Тише, парень, дома ты. Отойдет боль.
Алексей обложил воспаленную руку чистым полотном, пальцами нащупал край лучевой кости, обходя сосудисто-нервный пучок. Точным движением ланцета он рассек кожу и плотную сухожильную фасцию строго по линии мышечного футляра на глубину полувершка.
Ткани разошлись с влажным вздохом.
Из разреза под давлением брызнула густая, серо-зеленая масса с резким запахом распада. Василиса ловко подставила деревянный лоток, перехватывая сток, ни капли не попало мимо желоба в подвесное ведро.
Алексей завел в рану зонд, аккуратно расслоил спайки в межмышечном пространстве, выпустив остатки гноя из глубинного кармана у самой кости. Напряжение в тканях спало в ту же секунду — багровая кожа на предплечье Данилы обмякла, порозовела, пульс на запястье пробился ровным толчком.
— Держи трубку, Василиса, — Алексей через костяную канюлю обильно промыл полость горячим крепким соляным взваром ромашки, вымывая хлопья до чистой капли крови. Ввел перфорированный дренаж из вываренного льняного жгута, пропитанного дегтем и прополисом, чтобы края раны не слиплись раньше выхода сукровицы. — Накладывай повязку. В два слоя, рыхло, чтоб отток не пережать.
Василиса аккуратно, виток к витку, забинтовала руку Данилы, завязав надежный узел.
Парень на столе шумно, глубоко выдохнул. Мутный бред ушел из глаз, дыхание выровнялось, лицо покрылось спасительной испариной. Он открыл глаза, посмотрел на чистый потолок лазарета, потом на свою целую руку в белых бинтах и слабо прошептал:
— Жива… Рука на месте…
Фадей у двери опустился на колени прямо на чисто выскобленный порог, утирая слезы бородой:
— Николаич… Батюшка лекарь… Руку спас кормильцу! Что должен — всё отдам!
— Встань с колен, в лазарете не молятся, — Алексей снял холщовый фартук, смывая пот со лба. — Брата перенесем в жилой покой на нары. Три дня полежит у нас, пока дренаж не снимем и воспаление не спадет. Поить молоком, кормить мясным бульоном. А за труды отдашь мешок сушеной рыбы из Дубков да ведро гречихи на посев. По рукам?
— По рукам, Николаич! Десять мешков приволоку, до веку не забудем!
К вечеру в новом жилом покое на душистом матрасе из чабреца Данила сладко спал, укрытый овечьим тулупом.
А в старом пятистенке шел неспешный вечерний лад.
В погребе под присмотром Марты доходили первые сырные головы: спрессованные дубовым винтовым прессом из плотного творожного сгустка с сычужной закваской, они лежали на чистых еловых полках, подсыхая ровной желтой коркой.
Тайга соскочила с печи, подошла к лавке, где сидел Алексей, неслышно прыгнула к нему на колени, подмяла лапки и доверчиво ткнулась носом в его бороду. Ее острые ушки с черными кисточками прижались, короткий пятнистый хвост ласково обвился вокруг его запястья, а из груди вырвался такой оглушительный, бархатный кошачий рокот, что пламя свечи на столе чуть заметно заколыхалось. Алексей усмехнулся, опустил мозолистую ладонь ей на загривок, мягко почесывая шерстку за ушами.
Слева прижалась Лиска, положив лоб ему на плечо и победно щуря янтарные глаза. Из сеней вошла Марта — статная, благоухающая парным молоком и воском, поставила на стол миску с горячей кашей и с тихой любовью опустила ладонь на его широкую спину.
На третье утро после операции в новом покое наступил переломный час.
Алексей зашел в светлую палату, держа деревянный лоток с чистыми полотняными салфетками, пинцетом и пузырьком ромашкового масла. Данила сидел на краю липовых нар, свесив босые ноги. Лихорадочный румянец сошел с его лица, серые глаза смотрели ясно и живо. Отек на правом предплечье опал, кожа из синюшно-натянутой стала естественной, розоватой, собравшись в мелкие здоровые складки.
— Ну-ка, Василиса, надевай холщовый фартук, — негромко бросил Алексей через плечо. — Сама перевязку делать станешь. Я только руки подержу, коли огрех допустишь.
Русая ученица подобралась, намылила руки янтарным календуловым мылом до плотной пены, ополоснула в тазу и аккуратно срезала ножницами узлы повязки.
Пальцы у девки были чуткими. Она размотала холст, подцепила щипцами кончик льняного дегтярного фитиля и плавным движением потянула дренаж по оси разреза. Ткани отозвались тихим влажным хлюпом. Вслед за жгутом вышла капля чистой сукровицы — без следа гноя и дурного запаха. Дно раны затянулось ровной, зернистой розовой тканью здоровой грануляции.
— Гляди, Василиса, — Алексей указал кончиком зонда на края разреза. — Гнойный карман спался, мышцы схватились с надкостницей. Ставить новый дренаж — только лишний раз мясо тревожить. Промывай слабым соляным взваром, края мажь зверобойным воском, а на шов клади сухую ткань. Через седмицу парень топор в руку возьмет.
Василиса с величайшим старанием выполнила наказ, завязав на запястье плотный, аккуратный узел. Данила осторожно пошевелил пальцами: сухожилия скользили свободно, пальцы сжались в кулак без острой рези. Плотник шумно, счастливо выдохнул, задрав бороду к матице:
— Шевелятся… Господи помилуй, шевелятся пальцы-то! Николаич, век за тебя молиться стану!
К полудню со двора раздался скрип колес: Фадей пригнал телегу за братом. На крыльцо лазарета легли два тугих мешка с отборной речной сушеной рыбой — вялеными судаками и жирными лещами, пудовый куль гречихи на посев и увесистый брус копченого сала в дубовой кадке. Фадей бережно усадил Данилу на солому и, уезжая со двора, трижды поклонился усадьбе, обещая растрезвонить по всем Дубкам и Крутому Яру, что в Белоречье сидит лекарь, равного которому нет до самого столичного града.
После отъезда гостей закипело сырное дело в подполе.
За три недели Марта накопила три пуда отборного творожного сгустка: коровница соединяла утренний удой со сладким молоком козочки Белянки и заквашивала сычужным настоем из телячьего желудка в медном котле. Сгусток встал плотным, чистым пластом.
Алексей спустился в прохладный подпол деда Тихона, пахнущий известкой и сухим песком.
На массивном дубовом верстаке стоял винтовой деревянный пресс его собственной работы: две толстые липовые плахи, между которыми зажимались круглые перфорированные обечайки из березовой коры, и массивный ясеневый винт с воротком в три ладони.
Марта, статная и мягкая в своем рабочем сарафане, ловко перекладывала сырную массу в льняные мешки, отжимая остатки сыворотки сильными руками. Ее бархатные
— Сюда клади, Марта, — Алексей принял форму, завел под прижимную плаху.
Он налег грудью на ясеневый вороток. Деревянная резьба со скрипом пошла вниз, сжимая пласт с нарастающей, пудовой силой. Сквозь отверстия обечайки ручьями побежала прозрачная сыворотка, уходя по желобу в подставленный ушат.
— Пусть сутки под гнетом стоит, — наставлял Алексей, вытирая ладони. — Завтра вынем монолитные круги, опустим в насыщенный соляной рассол на два дня, а потом запечатаем горячим воском с прополисом. Восковая корка не пустит плесень, и к осени сыр станет твердым, с маслянистым ореховым нутром.
Марта посмотрела на ряды готовых головок на еловых полках, глаза ее наполнились тихим теплом. Она подалась вперед, ласково прижалась щекой к его плечу, вдохнув запах сосновой стружки и смолы:
— Му-у-у… Сколько добра в закромах. В степи такой сыр только ханам на праздники резали, а у нас целый погреб встает. Хозяин ты… Настоящий хозяин.
Алексей обнял ее за округлые плечи, погладив кончик гладкого рога:
— Для себя ладим, Марта. Чтобы зимой ни одна душа в доме пустой каши не видела.
Спокойный полдень разорвал конский храп у калитки.
К усадьбе на взмыленной, хрипящей кобыле влетел седой мужик в разорванной рубахе:
— Лекарь! Спасай, родимый! Из Крутого Яра я, Еремеем кличут! Кобыла моя, кормилица гнедая, доходит! Репу на огороде с ботвой ухватила, комель проглотила целиком — и встал клин в горле! Задыхается, пена изо рта, на дыбы лезет! Местный коновал оглоблей по шее колотил, хотел протолкнуть — чуть хребет не сломал, а толку нет!
Алексей мгновенно подобрался, сбрасывая домашнюю неспешность.
Глухая закупорка пищевода крупным корнеплодом — смертельный приговор для лошади, если счет идет на часы. Пытаясь дышать, животное захлебывается собственной пеной, желудок вздувается газами, а отек сдавливает трахею.
— Лиска, сумку! — гаркнул Алексей, выбегая во двор. — Зонд гибкий кожаный, бутыль конопляного масла, роторасширитель и ведро теплой воды! Тайга, за козой и птичником смотри!
Рысь, сидевшая на коньке сарая, коротко мяукнула, вздернув кисточки ушей, и метнулась к хлеву, принимая караул.
Алексей перемахнул через тын и широким шагом припустил за Еремеем в сторону Крутого Яра.
На околице соседнего села у плетня билась крупная гнедая кобыла.
Шея животного вытянулась вперед, из оскаленных губ пластами валила пенистая слюна. Глаза лошади налились кровью от удушья, бока ходили ходуном с натужным свистом. Посередине яремного желоба на шее отчетливо бугрился твердый ком величиной с два кулака — неизмельченная репа застряла в шейной части пищевода, заблокировав проход намертво. Вокруг толпились деревенские мужики с дрекольем, не зная, с какого боку подступиться.
— Оглобли долой! — Алексей плечом отбросил местного коновала, сунувшегося к кобыле с дубиной. — Еще раз по пищеводу ударишь — стенку порвешь, шею раздует флегмоной, и кобыла сдохнет в муках!
Он шагнул к морде животного, перехватил уздечку:
— Тише, милая, тише.
Рука Алексея уверенно легла на переносье, успокаивая бешено бьющееся сердце зверя. Лиска мгновенно вставила в угол челюсти гладкий деревянный роторасширитель, зафиксировав пасть открытой:
— Держу, Алексей!
Алексей достал из сумы длинную гибкую трубку из вываренной гладкой сыромятины с округлым наконечником из полированной липы. Обильно смазал зонд густым конопляным маслом.
— Еремей, держи голову прямо, не задирай кверху!
Алексей завел смазанный зонд через ротовую полость по спинке языка. Лошадь судорожно сглотнула. Трубка плавно, преодолевая сопротивление зева, скользнула в пищевод.
На глубине двух с половиной локтей зонд уперся в твердое препятствие.
— Масло заливай, Лиска!
Волчица ловко поднесла рожок, влив в трубку добрых полкружки теплого масла прямо к месту затора. Масло растеклось по стенкам спазмированного пищевода, снимая трение.
Алексей положил левую ладонь снаружи на шею кобылы, нащупав через кожу твердый бугор репы, а правой рукой начал совершать мягкие, пружинистые толчки зондом — строго по оси, без рывков, дозируя усилие весом корпуса.
— Пошла… скользи, родимая…
Под действием масла и упругого давления липовой оливы мышечный спазм пищевода дрогнул. Кусок репы с влажным звуком сорвался с места и плавно проскользнул вниз, в глубину желудка.
Кобыла судорожно вытянула шею, издала громкий выдох, с шумом освобождая трахею. Глаза зверя очистились от смертной мути. Лошадь жадно втянула ноздрями прохладный воздух, всхрапнула и ткнулась мягкими бархатными губами прямо в плечо Алексея, слизывая пену.
Вокруг повисла ошеломленная тишина.
Крутоярские мужики побросали колья в траву. Еремей рухнул на колени прямо в дорожную пыль, прижимая шапку к груди:
— Без разреза… Без крови… Трубкой протолкнул! Чудо истинное! Спаситель!
— Голодом кобылу держать до утра, — спокойно распорядился Алексей, вытирая инструмент пучком полыни. — Поить только теплой водой с ромашковым отваром. Завтра давать жидкое пойло из отрубей. Крупные корнеплоды вперед резать ножом на ломти, а не бросать в кормушку целиком. Усек, хозяин?
— Всё сделаю, батюшка! До единого слова исполню! — старик вытащил из-за пазухи увесистый холщовый мешочек с монетой, но Алексей лишь качнул головой:
— Серебро оставь семье. Привезешь к покрову два воза сухого торфа на заимку для огорода — тем и сочтемся.
К вечеру они возвращались на заимку неспешным шагом по согретой закатным солнцем колее.
Пасека у клеверного поля звенела ровным гулом.
Алексей подошел к новому улью, снял покатную крышку. Пчелы уже оттянули вощину на шести рамках: ровные ряды белых шестигранных сот сияли свежим, пахучим медом. В воздухе стоял густой аромат прополиса, дикого клевера и теплого воска.
В избе царил сытый, глубокий покой.
На широком столе стоял ведерный чугун с разваристой гречневой кашей, сдобренной свежим сливочным маслом, и блюдо с нарезанным молодым сыром Марты — упругим, янтарным, с легким ореховым привкусом.
Тайга спрыгнула с матицы, мягко приземлилась на лавки и подошла к Алексею. Ее изумрудные глаза ласково щурились, черные кисточки на ушах победно подергивались:
— В амбаре чисто, — гордо промурлыкала она, ткнувшись лбом в его локоть. — Еще двух крыс задавила под поленницей. Всех изведу.
— Умница, Тайга, — Алексей улыбнулся, зачерпнул из крынки добрую ложку густых сливок и протянул кошке. Рысь принялась жадно лакать лакомство, оглушительно урча на всю горницу.
Лиска села по левую руку, положив голову ему на плечо и сплетя свои пальцы с его ладонью. Марта опустилась справа, мягко укутав его бок своим нежным теплом и пододвигая миску с парящей кашей. На пороге сеней стояла Василиса, с благоговейной улыбкой перетирая в ступке сушеную ромашку.
К середине лета пасека у клеверного поля набрала полную силу.
Улей звенел непрерывным, деловитым гулом с первых лучей солнца до вечерней зари. Пчелы плотно запечатали белыми восковыми крышечками все десять рамок верхнего корпуса, и медная проволока внутри звенела струной под
Алексей не стал ломать соты, как делали в лесных колодах. В сарае Тихона он отыскал сухое дубовое ведро-сороковку, вычистил донце и на кованой оси Сидора смонтировал ручной барабан на четыре рамки с деревянной шестеренчатой передачей. Круговой разгон сработал безупречно: при вращении рукояти мед из распечатанных ячеек веером брызгал на дубовые стенки и чистым, прозрачным ручьем стекал через нижний кран в подставленный туес.
Распечатывали соты в сенях. Алексей накалил на углях малой голландки широкий плоский нож, остудил до ровного пара и аккуратно срезал забрус — верхние восковые крышечки.
— Жуй, Василиса, — бросил он, подавая ученице кусок теплого воскового среза. — Забрус втрое полезнее самого меда. Тут и прополис, и цветочная пыльца, и целебный пчелиный секрет. Горло смажет, зубам крепость даст, а десны от любой язвы защитит.
Василиса с наслаждением отправила пахучий сладкий комок в рот, зажмурившись от пряного цветочного жара:
— Душистый какой… Ни капли дыма, чистое солнце! Бабушка Акулина говорила, что жидкий мед без крошева сотов только у столичных аптекарей бывает.
С десяти рамок нацедили два полновесных пуда прозрачного, как слеза, клеверного меда. От него по всей усадьбе поплыл сладкий, густой дух, от которого даже строгие ярки в хлеву перестали блеять, потягивая ноздрями воздух.
А на аптекарском огороде тем временем подоспел первый сбор.
Шесть насыпных коробов дали щедрый, плотный урожай. Лиска и Марта корзинами выносили срезанные шапки ромашки и золотистой календулы, расстилая их на чистых льняных холстах под навесом сарая — в тени, на сквозняке, чтобы эфирные масла не выгорели на прямом солнце. В соседних грядах созрел яровой чеснок: Марта выдергивала из жирной черной земли крепкие, сиреневые головки величиной с кулак, связывая их в тугие косы для сушки под матицами лазарета.
Мирный труд прервал стук колес у калитки.
Со стороны Озерков — глухого лесного села за дальним хребтом — прикатила скрипучая телега. На передке сидел старый лесоруб, а в сене позади него сидел рослый, широкоплечий мужик лет сорока, прижимая правую руку к животу и побелев от нестерпимой боли.
— Алексей Николаевич! — сипло позвал старик, слезая в траву. — Выручай племянника! Савелий на валке вековую сосну осаживал, комель вильнул — и вывернул руку из плеча назад! Местный знахарь втроем за пальцы тянул, веревкой к столбу вязали — да только мясо сорвали, а рука колом стоит, пошевелить не может!
Алексей подошел к телеге, окинул взглядом пострадавшего.
Картина классического застарелого передне-нижнего вывиха плечевого сустава была видна с первого взгляда: правое плечо неестественно уплощено, очертания дельтовидной мышцы сглажены, под ключицей отчетливо прощупывалась смещенная головка плечевой кости, а локоть отведен в сторону. Деревенские коновалы, дергая человека по оси с дурной силой, лишь загнали спазмированные грудные и подлопаточные мышцы в глухой каменный блок.
— В лазарет, — коротко бросил Алексей. — Василиса, готовь стол. Настойку валерианы с мятой на спирту подай в кружке — снять мышечный зажим.
Мужика завели в светлый покой, усадили на край вощеного березового стола. Савелий дрожал от изнурения, лоб покрылся свинцовой испариной. Алексей споил ему добрую порцию сбора, дал пять минут, чтобы травы и спирт притупили острую вспышку боли, и встал сбоку.
— Никаких веревок, Савелий, — мягко, ровно заговорил Алексей, положив ладонь ему на здоровое плечо. — Чем сильнее тянешь сустав силой — тем крепче мышца держит кость в капкане. Работает не натуга, а геометрия суставной сумки. Выдохни в пол. Обмякни всем телом.
Алексей применил выверенную четырехэтапную механику вправления сустава.
Левой рукой он мягко зафиксировал согнутый под прямым углом локоть Савелия у самого туловища, а правой перехватил предплечье за лучезапястный сустав.
Первое движение: плавная, непрерывная тяга вниз по оси плеча, прижимая локоть к ребрам. Мышцы натянулись, головка кости чуть опустилась.
Второе движение: Алексей медленно, без единого рывка, начал отводить предплечье Савелия наружу, вращая плечевую кость в суставе. Рука пошла в сторону, натягивая подлопаточную мышцу и разворачивая суставную головку к выходу из впадины. Савелий зашипел сквозь зубы, но хватка лекаря была мягкой и непреклонной.
Третье движение: не ослабляя наружного разворота, Алексей плавно сместил локоть мужика вперед и к средней линии груди.
Четвертое движение: резкий, точный внутренний доворот кисти на здоровое плечо.
В тишине лазарета раздался глухой, упругий хлопок — головка плечевой кости мягко, словно по маслу, соскользнула с костного края и встала на свое законное суставное ложе.
Савелий замер, моргнул… и вдруг судорожно, глубоко вздохнул всей грудью. Напряжение, скручивавшее его тело трое суток, опало в одну секунду. Он осторожно повел плечом — кость сидела на месте, острая режущая боль уступила место тупой ломоте растянутых связок.
— Встала… — ошалело выдохнул лесоруб, глядя на свою руку. — Без дыбы… без крика… Встала, родимая!
— Две седмицы руку держать на косыночной повязке, — Алексей зафиксировал согнутое предплечье Савелия широким отрезом полотна через шею. — Топор в руки не брать, бревен не катать. Суставная сумка растянута, если нагрузишь раньше времени — вывих станет привычным, плечо будет вылетать от каждого взмаха. Мазью со зверобоем и прополисом натирать на ночь. Понял?
— Всё понял, батюшка! До травинки исполню! — старик-дядька засуетился у дверей, выгружая из телеги плату: два круглых липовых бочонка с отборной соленой брусникой и связку дубовых клиньев для колки дров.
Когда телега из Озерков скрылась за поворотом, на заимку опустился мягкий предзакатный час.
На берегу ручья жарко дымила баня.
Валуны диабаза в каменке накалились до вишневого свечения, отдавая в парную глубокий сухой жар. Алексей вытопил печь березовыми поленьями, запарив в деревянных шайках раскидистые веники из молодой березы с веточками перечной мяты и цветками ромашки.
Мылись всей семьей — неспешно, с тем чистым телесным покоем, какой знает только крестьянский дом после праведного труда.
Марта, ласковая и пышная в клубах теплого пара, намыливала спину Алексея мягким травяным календуловым мылом. Ее широкие ладони двигались плавно, смывая въевшуюся древесную пыль и пот, бархатные уши вздрагивали от жара, а из груди доносилось тихое, мерное урчание довольной кормилицы.
Лиска, сидя на нижнем полке, с удовольствием охаживала веником свои сухие, жилистые ноги, проверяя крепость зажившей голени — кость звенела здоровьем, не давая ни капли хромоты.
А Тайга впервые решилась зайти в парилку. Рысь осторожно переступила порог на мягких лапках, принюхалась к пару, чихнула от запаха мяты и, почувствовав ласковое тепло дерева, забралась на средний полок. Она вытянулась во всю длину своего гибкого пятнистого тела, подставив бока жару, ее уши с кисточками блаженно прижались к голове, а короткий хвост мерно покачивался по доскам. Когда
Вечером сидели на просторной веранде между старым пятистенком и новым лазаретом.
На столе стоял чугун с молодой репой, тушенной в сливках с лесными грибами, нарезанный ломтями янтарный выдержанный сыр Марты и глиняная чаша со свежим клеверным медом.
Лиска сидела рядом с Алексеем, перебирая пальцами край его суконной рубахи. Марта поила Тайгу теплым парным молоком из глиняного блюдца, а рысь, сытая и разморенная после бани, щурила изумрудные глаза, свернувшись клубочком у его ног. Василиса у края стола аккуратно записывала гусиным пером в тетрадь состав мази от растяжения связок, ловя каждое слово наставника.
Августовские ночи принесли с собой первую бодрящую прохладу: туман над ручьем по утрам стоял густой, белесый, пахнущий палой березовой листвой и остывающей речной галькой. Но на заимке этот холодок не пугал никого. Усадьба деда Тихона встретила канун осени в несокрушимой сытости, тепле и глухом хозяйском порядке.
В просторном подполе под старым пятистенком яблоку негде было упасть:
На еловых полках ровными рядами лежали тридцать круглых, увесистых головок выдержанного сыра Марты, запечатанных в золотистую восковую броню с прополисом. В дубовых кадках мерно доходили соленые грузди и хрустящие рыжики, принесенные Саввой. В сусеках высились пудовые кули с ячменем, пшеничной крупчаткой от Панкрата и гречихой из Дубков. Рядом темнели бочонки с вяленым лещом, брусья соленого сала и туеса с янтарным клеверным медом, от которого в погребе стоял густой, сладкий дух.
В новом крыле лазарета царила строгая аптекарская чистота.
Полки ломились от стеклянных бутылей с крепкими спиртовыми вытяжками календулы, алтея, зверобоя и тысячелистника. Под матицами покачивались сотни тугих пучков сухих трав. На верстаке стояли стопки готового мыла — черного дегтярного и янтарного ромашкового, нарезанного брусками с волостным клеймом.
Василиса за эти месяцы выросла в надежного, чуткого фельдшера. Русая девка уверенно держала ланцет, безошибочно дозировала спиртовые настойки на маленьких аптекарских весах и без страха промывала любые раны, освободив Алексею руки для сложной хирургии и хозяйственных забот.
Перед самым Спасом на заимку пожаловал староста Корней Тимофеевич.
Старик приехал на своей телеге не с пустыми руками — привез Алексею от всей общины кованый медный казан на три ведра и грамоту с волостной сургучной печатью.
— Вот, Николаич, держи, — староста степенно снял шапку, оглядывая выросший сруб, высокий забор и ухоженные гряды. — Баронский тиун грамоту прислал: волость наша признана первой по сбору и покою в графстве. Падежа скота за лето — ни единой головы. Подать закрыта на год вперед с верхом. А девки твои… — старик хитро прищурился в усы, — навечно вписаны в вольные подворные помощницы лечебного двора. Ни один ловчий с юга, ни один господский пес теперь сюда носа сунуть не посмеет. Закон волости за тобой стоит монолитной стеной.
Вечером в избе собрались все.
В русской печи жарко гудели березовые дрова, заливая горницу ровным жаром. На широком дубовом столе дымился чугун с разваристой бараниной в овощах, стояло блюдо с тонко нарезанным янтарным сыром, румяные пшеничные шаньги и кувшин со свежим ячменным взваром.
Марта, статная, ласковая, в своем лосином кафтане, наливала всем густое молоко. Ее круглые щеки светились здоровым румянцем, гладкие рожки блестели в свете плошки, а широкий хвост с темной кисточкой мерно и довольно оглаживал лавку. Она подала Алексею первую миску с мясом, ласково коснувшись его ладони теплыми пальцами:
— Кушай, хозяин. Погреб полон, скотина в хлеву сыта, сеновал под завязку забит. До весны хлеба и тепла хватит с избытком.
Лиска сидела по левую руку — сухая, гибкая, в новеньких суконных портах и легких чунях. Ее зажившая нога не напоминала о себе даже на смену погоды. Волчица положила подбородок на плечо Алексея, ее чуткие пепельные уши победно стояли торчком, а янтарные глаза щурились на огонь в печи с чувством глубокой, нерушимой безопасности своего логова.
Тайга окончательно нашла свое место в стае. Рысь спрыгнула с теплой кирпичной лежанки голландки, мягко скользнула к Алексею на колени, подмяла сильные лапки с отросшими острыми когтями и уткнулась носом в изгиб его шеи. Из ее груди вырвался такой оглушительный, густой кошачий рокот, что пламя свечи на столе задрожало. Она потянулась, лизнула его в подбородок шершавым языком и замурлыкала, прижав уши с черными кисточками.
Василиса у края стола с улыбкой допивала взвар, переглядываясь с девушками, а пес Буян, которого Сидор отпустил на вечернюю прогулку, мирно спал у порога сеней, положив морду на лапы.
Позже, когда в горнице погасили плошку и женщины уснули — Марта, обнявшая его руку своим материнским теплом, Лиска, свернувшаяся клубочком у бока, и Тайга, мурлыкающая в ногах, — Алексей осторожно поднялся и вышел на крыльцо.
Ночь стояла тихая, прозрачная и морозная.
Над темной дубравой и каменистым ручьем раскинулся купол ярких, незнакомых звезд. Пахло дымом, зрелой антоновкой из оврага, свежим медом и сосновой стружкой.
Там, в глубине грудины, под крепкими ребрами Алексея, невидимая струна Маяка больше не звенела тревожным набатом. Она пульсировала ровным, глубоким, уверенным жаром — сильным и спокойным, как огонь в его печи.
Он стоял на своей земле. Мужик, лекарь, хозяин и защитник. Он построил дом, вылечил сломанные тела, отогрел дикие души и сплотил вокруг себя несокрушимый мир, замешанный на труде, правде и человечности.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
