Обложка Прогулки с балагулой часть 2

Прогулки с балагулой часть 2

Leonid Zapadenko

0% прочитано
Стандартный
Leonid Zapadenko

Прогулки с балагулой часть 2

Глава 1

Эпизод девятнадцатый. «Эпидемия на окраинах»

В тот год осень выдалась тяжелая, сырая. На Проскуров и уезд надвинулась та самая злая гостья, которую старожилы боялись больше любого пожара — болотная лихорадка да тифозная хрь, косившая народ в низинах Малановки и Заречья.

Я стоял со своей повозкой у земской управы, ожидая земского врача — того самого худого интеллигента в поношенной шинели, который круглые сутки мотался по уездным деревням спасать крестьян. Доктор вышел на крыльцо бледный, с темными кругами под глазами от недосыпа, тяжело оперся на перила и быстрым шагом направился к моей коляске.

— Мендель, друг, запрягай быстрее, — бросил он на ходу, забираясь внутрь и ставя на сиденье тяжелый саквояж с лекарствами. — На Малановку, к реке. Там в трех хатах сразу слегли, нужен срочно.

Я даже не стал спрашивать про плату — в такие дни о деньгах на проскуровских биржах говорить не полагалось. Я лишь цыкнул на лошадь, и мы покатили по раскисшей, увязанной грязью дороге в сторону бедных окраин.

Вокруг стояла зловещая тишина. Лавки на окраинах были прикрыты, редкие прохожие кутались в платки и старались обходить друг друга стороной. Город словно сжался, испуганный невидимым врагом.

— Держись, подруга, — шепнул я кобыле, направляя ее колеса в обход глубоких промоин. — Нам сегодня еще людей спасать надо.

Доктор всю дорогу молчал, глядя в окно на пустые дворы, а когда мы приехали, молниеносно выпрыгнул из коляски и побежал в открытую дверь мазанки. Мы работали вместе всю ту неделю — он спасал тела своей аптечной наукой и тяжелым трудом, а я возил его по лужам и грязи, доказывая, что наш старый Проскуров умеет выживать даже тогда, когда сама смерть заглядывает ему в глаза.

Эпизод двадцатый. «Аптека Деревоеда»

В дни, когда Проскуров изнывал от простуд, лихорадки и осенних хворей, самым желанным местом в городе становился полутемный, наполненный таинственными ароматами зал аптеки Деревицкого на центральной улице.

В то утро привез я к аптечному крыльцу старенькую крестьянку из Дубово. Она куталась в выцветший плат, прижимая к груди пустую глиняную склянку, и робко перебирала в ладони зажатые медные пятаки.

— Ну вот мы и на месте, бабушка, — мягко сказал я, помогая ей сойти с подножки моей скрипучей коляски.

— Тут вам помогут. Доктор Деревоед плохого порошка не пропишет.

Мы вошли внутрь. Там, за массивным резным прилавком, под мерный звон стеклянных реторт и мерных колб, витал густой,

целебный дух камфоры, сушеных травок, карболки и чистейшего медицинского спирта. Помощник аптекаря в белоснежном фартуке споро отмерял на весах белые крупицы хинина, спасавшего наш уезд от изнурительной болотной лихорадки.

Для зажиточных купцов с Александровской здесь отпускали дорогие заграничные микстуры в красивых гранленых флаконах, а бедным крестьянам и мещанам с Малановки отсыпали те самые простые, горькие порошки хинина, которые ставили на ноги целые семьи.

Пожилая женщина получила свою заветную склянку, низко поклонилась аптекарю, а когда возвращалась к моей повозке, лицо ее уже не казалось таким испуганным. Я помог ей забраться обратно, поправил полог и тронул лошадь. Город боролся с болезнями своими силами — трудом земских врачей, усердием аптекарей и нашей вечной дорогой, которая даже сквозь грязь и хворь упрямо вела к выздоровлению.

Эпизод двадцать первый. «Письма из далекой Америки»

Каждое воскресенье на проскуровской почте возле базарной площади творилось одно и то же столпотворение. Люди приходили не просто за газетами или казенными циркулярами — они шли за весточками из тех далёких краев, куда забросила судьба их детей, братьев и племянников.

В то утро я ждал пассажиров у почтамта, когда от крыльца с зажатым в руке конвертом спустился старый часовщик Эйдельман. Лицо его было непривычно бледным, а руки слегка подрагивали, прижимая заграничное письмо с разноцветными марками к суконному лацкану жилета.

— Ну что, Эйдельман, хорошая весть из-за океана? — спросил я, придерживая коня и кивнув на конверт.

Часовщик медленно подошел к моим козлам, тяжело вздохнул и опустился рядом со мной, не дожидаясь приглашения.

— Пишет младший, Мендель, — тихо проговорил он, глядя куда-то поверх лошадиных ушей.

— Добрался-таки до Америки, устроился в Новом Амстердаме (в этом ихнем Нью-Йорке). Работает в мастерской, чинит часовые механизмы. Пишет, что город огромный, башни до небес достают, улицы прямые, как стрела, и золото на каждом углу не валяется, но заработать можно.

— Так это же радость, Эйдельман! — улыбнулся я. — Чего ж ты нос повесил, будто похороны справляешь?

Старик грустно улыбнулся в седые усы и покачал головой:

— Радость-то радость, Мендель. Только пишет он мне: «Папа, приезжайте. Тут простор, тут перспектива, тут старые часовые законы никому не нужны». А я читаю его письмо и думаю: куда мне ехать на старости лет? Мои часы тикают здесь, где каждый булыжник на Александровской помнит мои шаги. Разве американские башни могут заменить мне наш тихий Проскуров? Там — шум, движение, чужой язык. А здесь — моя лавочка, мои друзья, мои покойники на кладбище за Малановкой.

Я промолчал, понимая его горькую мудрость. Мы сидели на козлах возле почтамта, а вокруг нас шумел город, где каждый второй дом провожал кого-то за море или ждал заветного конверта. Дети уезжали строить новую жизнь в заокеанские дали, а мы оставались здесь — держать на своих скрипучих рессорах память нашей старой подольской земли.

Эпизод двадцать второй. «Субботний вечер перед бурей»

Когда пятничное солнце клонилось к закату, окрашивая старые крыши Проскурова в золотисто-медные тона, город словно преображался. Вся суета будней, торговый гам с базарной площади, споры о таксах и контрабандные тревоги — всё это вдруг затихало, уступая место совершенно другому закону.

В тот вечер я вез домой с окраины запыхавшегося приказчика. Мы катили по тихим улочкам, где из каждого окна уже тянуло ароматом свежего куриного бульона, запеченной рыбы и растопленного гусиного жира. В домах зажигались субботние свечи, и их ровный, теплый свет струился сквозь чистые стекла на вечерние тротуары.

— Глянь-ка, Мендель, как тихо стало, — удивился пассажир, оглядываясь по сторонам. — Будто весь город разом выключили. Час назад здесь ярмарка шумела, а сейчас — ни души.

— Шаббат, ваше благородие, — тихо ответил я, сбавив шагу и без того уставшую кобылу. — Город отдыхает. Завтрашний день — особенный. Завтра даже ветер на Александровской дует тише, потому что положено остановиться, оглянуться назад и подумать не о том, сколько ты заработал за неделю, а о том, как ты эту неделю прожил.

Мы завернули на Малановку. Возле моего двора уже ждала моя старуха — постелила чистую скатерть, поставила на стол керосиновую лампу. Я распряг кобылу, потрепал ее по теплой гриве, пообещав ей в завтрашний выходной двойную порцию отборного овса.

Мы никуда больше не спешили. Колеса моей повозки замерли до понедельника, скрипучие рессоры перевели дух, а над старым Проскуровом плыл тихий, благословенный вечер, объединяющий всех — и купцов с Александровской, и часовщика Эйдельмана, и старого балагулу Менделя — под общим небом нашей вечной подольской земли.

Эпизод двадцать третий. «Воскресная ярмарка лошадей»

Если суббота в Проскурове принадлежала тишине, молитвам и покою, то воскресное утро врывалось в город с таким грохотом, ржанием и топотом, что проспать его было просто невозможно. Главным событием воскресенья всегда была конная ярмарка, располагавшаяся на широком лугу за рекой Плоской.

В то утро я привез на ярмарку молодого коннозаводчика из окрестных хуторов — парня ладного, в высокой смушковой шапке, который приехал сюда с твердым намерением прикупить пару крепких гнедых для своей усадьбы. Едва мы выехали на луг, как нас окружила такая стена из конских голов, цыганских зазывал и криков торговцев, что моя одноглазая кобыла от неожиданности даже приостановилась, недовольно прядая ушами.

— Ну что, Мендель, найдем мы здесь сегодня настоящую рабочую лошадь или одних кляч перекупщикам скармливать будем? — весело спросил пассажир, спрыгивая с подножки и поправляя ремень.

— Настоящую лошадь на ярмарке найти — это как честного человека в уездной думе: искать долго, а надеяться надо на чудо, — отшутился я, отпуская вожжи и устраиваясь поудобнее на козлах, чтобы наблюдать за этим балаганом.

А посмотреть было на что. Цыгане с золотыми серьгами в ушах нахваливали хромых коней так убедительно, что любой зевака мог легко поверить, будто перед ним стоит чистокровный английский скакун. Покупатели заглядывали животным в зубы, хлопали их по бокам, спорили до хрипоты, плевали на ладони и ударяли по рукам под одобрительные крики зевак.

Молодой коннозаводчик ходил от одной телеге к другой, приценивался, но пока не спешил расставаться с монетой.

— Эх, молодежь думает, что коня по зубам выбирают, — покачал головой старый дядя Михель, подошедший к моей повозке и опершийся на свою неизменную палку.

— Коня, Мендель, сердцем выбирать надо. Посмотри на вон ту кобылу у колодца. Худовата, да? А глаза умные. Она хозяина не предаст и в грязи не бросит. Точно так же, как твоя старуха.

Я с улыбкой посмотрел на Михеля:

— Моя старуха кобыла меня уже сколько лет возит, Михель. Мы с ней друг друга без слов понимаем. Зачем мне другая?

Мы стояли под ярким воскресным солнцем, вдыхая густой запах прелого сена, конского пота и дешевого табака, наблюдая, как живет, торгуется и дышит наш неугомонный Проскуров. Жизнь шла своим чередом — шумно, с азартом, но всегда с надеждой на завтрашний день.

Эпизод двадцать четвертый. «Дорога домой»

Солнце клонилось к закату, заливая базарную площадь, крыши домов и пыльные дороги мягким, медным светом. Воскресная суета понемногу стихала: торговцы сворачивали палатки, уставшие покупатели тянулись по домам с полными сумками, а извозчики потихоньку собирались на бирже, подсчитывая дневную выручку.

В тот вечер пассажиров у меня больше не было. Я не спеша правил конем, возвращаясь на свою Малановку после долгих разъездов по всему городу. Колеса моей старой коляски тихо, привычно поскрипывали на деликатных рессорах, а моя верная одноглазая кобыла ровным шагом отсчитывала последние версты до родного двора.

Я снял картуз, подставив лицо прохладному вечернему ветру, который приносил с полей запах увядающих трав, сырой земли и близкой осени.

— Ну вот и всё на сегодня, подруга, — тихо сказал я лошади, потрепав ее по теплой гриве. — Доехали. Завтра снова рассвет, снова новые дороги, новые седоки с чемоданами, новые заботы и старые проскуровские тайны. А пока — отдохнем.

Город вокруг нас затихал, погружаясь в сумерки. Зажигались первые редкие огоньки в окнах, над рекой поднимался легкий вечерний туман, и в этой тишине отчетливо слышалось, как живет, дышит и катится дальше наша большая, общая история.

Эпизод двадцать пятый. «Новый гость из губернии»

На следующее утро, едва солнце успело подсушить ночную росу на булыжниках Александровской, на нашей вокзальной бирже объявился пассажир, какого мы давно не видали. Человек средних лет, в дорожном сюртуке с латунными пуговицами казенного ведомства, с папкой тисненой кожи подмышкой и с таким лицом, на котором печать столичной канцелярской скуки сочеталась с уездной важностью.

Едва я притормозил у края платформы, как он решительно направился к моим проскуровским козлам, окинув критическим взглядом и мою одноглазую кобылу, и веревочные узлы на рессорах.

— Любезный, до земской управы довезешь? — бросил он суховатым, командным тоном. — И смотри без фокусов. Мне нужно вовремя, у меня в десять часов ревизия от самого подольского губернатора.

Я приподнял засаленный картуз, сдержанно кивнул и открыл дверцу коляски: — Садитесь, ваше благородие. Для ревизии и губернатора мы доставим вас в лучшем виде. Наша лошадь к начальству привычная, а рессоры у нас деликатные — хоть и скрипят, но везут исправно.

Чиновник фыркнул, забрался внутрь, устроившись на потертом сиденье, и всю дорогу до центра морщился от каждого скрипа нашей потрепанной повозки.

А я правил конем и думал: сколько их уже перебывало в Проскурове — ревизоров, инспекторов, архитекторов и чиновников с папками. Все они приезжают наводить свои порядки, чертят прямые линии на бумаге, ищут недоимки и требуют блеска. А город наш идет своим чередом — скрипит колесами, живет тайной контрабандой, пахнет свежим хлебом с базара и хранит в каждом переулке память о тех, кто был здесь до них.

Мы плавно подкатили к колоннам земской управы. Чиновник быстро выскочил наружу, сунул мне положенный пятачок сверх таксы и вихрем взлетел по ступенькам внутрь. А я развернул кобылу и поехал обратно к бирже — нас ждали новые версты и новые дороги.

Эпизод двадцать шестой. «Разговор у колодца»

К полудню солнце припекало так, будто на дворе стоял не сентябрь, а разгар июля. Оставив коляску в тени старой раскидистой липы возле базарной площади, я подошел к общественному колодцу, чтобы напоить лошадь и освежить лицо холодной водой.

Там уже стоял старый дядя Михель. Он опирался на свою ореховую палку, ждал, пока ведро наполнится до краев, и задумчиво смотрел на то, как суетится вокруг торговая площадь.

— Ну что, Мендель, привез своего столичного ревизора? — усмехнулся Михель в бороду, когда я зачерпал ладонью воду. — Я видел, как он из твоей повозки выпрыгнул. Лицо такое важное, будто сам государь-император пожаловал.

— Привез, куда он делся, — вздохнул я, оттирая лицо платком. — Ходит теперь по управе, бумаги перебирает, чернилами стучит. Ищет, где порядок нарушен, а где копейка казенная не учтена.

Михель тяжело вздохнул, взял ковш, сделал пару глотков и покачал головой: — Эх, Мендель... Все они ищут порядок на бумаге.

А настоящий порядок — он ведь не в циркулярах пишется. Он в головах держится. Пока человек совесть имеет и соседу своему не пакостит — город стоит. А приедет ревизор, уедет ревизор... Проскуров останется. Мы с тобой сколько таких начальников пережили? И еще столько же переживем.

Я посмотрел на свою верную кобылу, которая спокойно пила воду из деревянного корыта, лениво отгоняя хвостом назойливых мух. Старик был прав. Город жил своей вековой жизнью, не подстраиваясь ни под чьи ревизии, и в этом была наша общая сила.

Эпизод двадцать седьмой. «Вечерний чай у часовщика»

Когда день клонился к закату, а шум на базарной площади стихал, оставляя после себя лишь горы соломы и обрывки оберточной бумаги, я любил завернуть на часок в лавочку к старому Эйдельману. В это время затвор его мастерской уже опускался, покупатели расходились, и старый часовщик оставался наедине со своими шестеренками, лупами и тихим, монотонным тиканьем десятков часов, висевших на стенах.

Я заглянул в дверь, пригнувшись под притолокой, и привычно устроился на табурете у верстака.

— Здорово, Эйдельман, — тихо сказал я, доставая из кармана трубку. — Ну что, чинятся твои механизмы? Или заморские пружины нынче хуже стали?

Эйдельман даже не поднял головы от лупы — тончайшим пинцетом он как раз возвращал на место крошечное колесико какого-то старинного брегета.

— Механизмы, Мендель, всегда чинятся, если руки не дрожат и голова на месте, — проворчал он с мягкой усмешкой. — Это люди ломаются так, что потом никакой мастерской не соберешь. Заходил сегодня ко мне твой столичный ревизор.

Я удивленно приподнял бровь: — Ревизор? У тебя в часовне? Что ему понадобилось — старые гири пересчитать?

— Нет, — вздохнул часовщик, откладывая пинцет и вытирая руки о фартук. — Зашел часы карманные починить. Золотые, с крышкой, петербургской работы. Уронил он их где-то на наших ухабах, пока твоя коляска его по булыжникам трясла. Шпенек сломался, и вся музыка встала. Сидел тут, бледный, переживал: мол, как же он теперь без точного времени дочередной бумаги доживет?

Мы переглянулись и тихо рассмеялись.

— Ну и как? — спросил я, выпуская сизый дым. — Починил?

— А куда я денусь? — улыбнулся Эйдельман, наливая из жестяного чайника две кружки горячего, пахнущего чабрецом кипятку. — Починил. Время для всех одинаково тикает — хоть для министра в Петербурге, хоть для балагулы на проскуровской бирже. Только вот наш Проскуров, Мендель, спешку не любит. Его часы не пружиной заведены, а самой жизнью. Пока мы едем — они идут.

Мы сидели в полумгле мастерской под этот дружный, тысячеголосый тикающий хор, попивали горячий чай и молча слушали, как за окнами постепенно засыпает наш старый, неутомимый город.

Эпизод двадцать восьмой. «Осенний заморозок»

Утром земля на Малановке побелела от первого настоящих заморозков. Трава хрустела под ногами, как сахарная глазурь, а лужи затянуло тонким, хрупким ледком, который так весело ломался под копытами моей лошади.

Я вышел во двор еще до рассвета, кутаясь в старый армяк и потирая замерзшие руки. Моя кобыла стояла в стойле, тихонько фыркала в густом паре и ждала свою утреннюю порцию овса.

— Ну что, подруга, зима на порог стучится, — похлопал я ее по теплой шее. — Скоро придется утеплять коляску, доставать кошму и привыкать к настоящим подольским холодам.

Когда я выехал на Александровскую, город еще только просыпался. Редкие прохожие спешили по своим делам, кутаясь в пальто и поднимая воротники от зябкого утреннего ветра.

Утреннее солнце поднималось медленно, лениво окрашивая крыши домов в бледно-розовый цвет, но тепла от него пока было мало.

На вокзальной бирже собралось всего пара извозчиков. Мы молча перекинулись кивками, закурили по короткой цигарке, грея руки о глиняные кружки с горячим сбитнем, которые носил местный мальчишка-разносчик.

— Ну что, Мендель, скоро на санки пересаживаться будем? — поинтересовался молодой извозчик, стряхивая пепел.

— Рано еще, сынок, — улыбнулся я, выпуская клуб дыма в морозный воздух. — Земля еще свое возьмет, дожди еще вернутся. Наш Проскуров сразу в зиму не падает. Он любит осень распробовать до самого дна, до последней опавшей листву.

Я забрался на козлы, подобрал вожжи. Скрипнули деликатные рессоры, лошадь тяжело и дружно шагнула вперед, раскалывая первый лед на лужах. Мы снова были в дороге — там, где и положено жить настоящему балагуле.

Эпизод двадцать девятый. «Утренний туман над Бугом»

В то утро над рекой Южный Буг стоял такой густой, молочный туман, что с моста не было видно ни противоположного берега, ни водяной мельницы, ни даже собственных лошадиных ушей. Город словно растворился в белой пелене, оставив только глухой стук копыт по деревянному настилу да влажный запах речной тины и прелой осоки.

Я вез раннего пассажира — сонного судебного следователя, которому не терпелось добраться до уездного суда до начала утренних заседаний. Он зябко кутался в дорожный плащ, то и дело поглядывая в туманное молоко за окном коляски с явным опасением, как бы мы ненароком не свернули прямо в реку.

— Слушай, хозяин, а ты точно знаешь, куда едешь? — не выдержал он наконец, наклоняясь к моим плечам. — Тут же в трех шагах обрыв, утонем — и никакой следователь не поможет.

Я тихо усмехнулся, поправил вожжи и чуть ослабил натяжение, доверившись своей верной лошади.

— Не извольте беспокоиться, ваше благородие, — ответил я спокойно. — Моя лошадь реку знает лучше, чем любую парадную улицу в центре. У нее на этот туман особый прицел: левый глаз спит, а правый чует воду за сто шагов. Мы с ней по этой дороге столько раз впотьмах ходили, когда вы еще в гимназии латынь учили, что и с закрытыми глазами до суда доберемся.

Следователь только тяжело вздохнул, уперся руками в колени и предпочел больше не спорить с проскуровской географией. А мы кадали дальше, рассекая колесами густой туман, который медленно, неохотно начинал редеть под первыми лучами солнца. Вот так и наша жизнь в Проскурове, думал я: идет себе сквозь любой туман, на ощупь, на деликатных рессорах, доверяя старому опыту и верному коню. И ведь всегда выводит к свету.

Эпизод тридцатый. «Яблочный дух на Александровской»

К полудню туман над Бугом рассеялся без следа, уступив место яркому, почти летнему по теплу дню. Солнце залило золотым светом всю Александровскую улицу, и от этого город сразу ожил, заиграл новыми красками, сбросив утреннюю хмурость.

В этот час я стоял со своей коляской у каменных рядов, поджидая седоков, когда мимо нас прошел старый торговец фруктами Аврум. Он катил перед собой тяжелую тележку, доверху засыпанную осенними яблоками — сочными, румяными, пахнущими медом, антоновкой и ушедшим летом.

Аврум остановился перевести дух возле моей кобылы, вытер пот со лба клетчатым платком и кивнул мне на угощение:

— Ну что, Мендель, берешь яблоки на зиму? Глянь, какая красота! С самого Садового переулка везу, прямо из сада пополам с солнцем.

Я слез с козлов, подошел к тележке, взял в ладонь одно спелое яблоко, поднес к лицу — и в носу сразу защипало от этого чистого, сладковатого холодка.

— Хороши, Аврум, слов нет, — улыбнулся я, подбросив яблоко на ладони. — Зимой такое разрежешь к чаю — и вся комната вспоминает, будто морозов и не было вовсе.

— Вот именно, Мендель! — оживился старик. — Город может спорить о налогах, судиться у следователя, ревизоры могут проверять бумаги, но пока на Александровской пахнет свежими яблоками — Проскуров живет и катится дальше. Никакой кризис эту радость не отменит.

Мы постояли с ним еще пару минут, перекинувшись парой слов о погоде и базарных ценах, после чего он покатил свою тележку дальше, растапливая уличную суету сладким ароматом.

А я вернулся на свое место, погладил кобылу по гриве и подумал: из таких вот простых вещей — утреннего тумана, горячего чаю у часовщика, запаха антоновки и скрипа наших старых колес — и соткана вся наша жизнь на этой подольской земле.

Эпизод тридцать первый. «Осенняя ярмарка у моста»

К концу сентября базарная жизнь переместилась ближе к деревянному мосту через реку Плоскую, где разворачивалась большая осенняя ярмарка. Сюда тянулись со всего уезда: крестьяне везли мешки с картофелем, луком и кукурузой, гончары выставляли ряды глиняных горков и крынок, а бондари стучали молотками по новеньким дубовым кадушкам, проверяя их на звонкость.

В тот день подвез я к самому шумному пятачку ярмарки пожилого учителя местной прогимназии — человека интеллигентного, в очках в тонкой роговой оправе и с большой стопкой тетрадей подмышкой.

— Осторожнее здесь, Мендель, не увязните в грязи, — попросил он, оглядывая пеструю толпу, где лошадиное ржание смешивалось с криками зазывал и звоном медных монет.

— Не бойтесь, ваше благородие, — ответил я, придерживая коня и аккуратно объезжая распряженную телегу с арбузами.

— Моя лошадь грязи не боится, а ярмарку эту знает лучше любого инспектора. Здесь главное — смотреть в оба, чтобы кто-нибудь из ушлых мальчишек не попытался свистнуть багаж, пока вы торгуетесь за капусту.

Учитель улыбнулся, поправил очки и направился к рядам, где продавали старые книги и карты. А я остался стоять у края дороги, наблюдая за этим вечным народным водоворотом. Проскуров гудел, спорил, торговался и жил на полную силу, запасаясь теплом, хлебом и товаром на долгую подольскую зиму.

Эпизод тридцать второй. «Вечер у керосинового фонаря»

Когда солнце окончательно скрылось за крышами кирпичных домов, а на базарной площади стихли последние крики торговцев, над Проскуровом зажглись редкие керосиновые фонари. Их тусклый, желтоватый свет выхватывал из темноты углы переулков, мокрые от росы булыжники и длинные тени прохожих, спешащих по домам до наступления ночной прохлады.

Я стоял со своей коляской у угла Александровской, ожидая последнего седока. День выдался долгим, колеса устало скрипели, а моя одноглазая кобыла тихонько опустила голову, отдыхая после бесконечных верст.

Мимо шел ночной сторож в тяжелом тулупе, с неизменной деревянной колотушкой в руке и фонарем на ремне. Он остановился рядом, прикурил цигарку от моего огнива и молча посмотрел на темнеющее небо, где уже пробивались первые звезды.

— Ну что, Мендель, устал крутить вожжи? — нарушил тишину сторож, выпуская густой дым. — Город засыпает, скоро и нам по домам пора.

— Устал не устал, а дорога ждать не любит, — улыбнулся я, поправляя воротник армяка. — Пока колеса крутятся, Проскуров живет. Завтра новый день начнется, новые пассажиры приедут со своими заботами, тайнами и надеждами.

Сторож кивнул, постучал колотушкой о деревянный столб и пошел дальше по своему привычному маршруту, разгоняя ночную тишину глухим стуком. А я посидел еще немного на козлах, впитывая этот вечерний покой старого города, где каждый камень был знаком, а каждая дорога вела туда, где нас всегда ждали.

Эпизод тридцать третий. «Утренний обход старого базара»

Рассвет над Проскуровом занимался медленно, будто нехотя пробиваясь сквозь плотные слои осенних облаков. В такую рань на базарной площади еще не было привычной толкотни, криков и звона монет — стояла та особенная, звенящая тишина, которая бывает только на заре, когда город еще досматривает последние сны.

Я выехал на свое привычное место возле угловой лавки еще до того, как зажглись первые фонари. Кобыла шла шагом, лениво помахивая хвостом, а колеса нашей старой коляски тихо поскрипывали по влажным от утренней росы булыжникам.

Возле самого края площади, прямо у запертых дверей галантерейного ряда, уже прохаживался старый дворник дядя Гриша — человек с окладистой бородой, в неизменном парусиновом фартуке и с тяжелой деревянной метлой в руке.

— Доброго утро, Мендель, — крикнул он охрипшим с непривычки голосом, заметив меня на козлах.

— Рано нынче катишь. неужто заморского пассажира с ночного поезда поджидаешь?

Я придержал коня, снял картуз и вытер лоб рукавом:

— Какого там заморского, Гриша. Разве что ветер с Поляковки да холодный туман с реки. Просто спится нынче плохо, вот и решил не залеживаться. Город-то наш просыпаться начинает, глянь — вон у аптеки Деревоеда уже ставни открывают.

Дядя Гриша оперся на свою метлу, окинул взглядом пустую площадь и тяжело вздохнул:

— Эх, Мендель... Проскуров наш растет, хорошеет, каменные дома вон по всей Александровской ставят, а душа у него всё та же осталась — базарная, широкая, своя. Я здесь еще при старом исправнике улицы мел, помню, как тут телеги едва разъезжались. А теперь — глянь, асфальт мостят, трактиры заграничные открывают. Время идет.

— Время-то идет, — согласился я, поправляя вожжи. — Только пока мы с тобой по этим булыжникам ездим да улицы мелем, город этот жив. Никакой асфальт старую память не закатает.

Дядя Гриша одобрительно кивнул, махнул метлой и принялся дальше сгонять опавшую листву к краю дороги, а я тронул кобылу вперед. Впереди нас ждал новый день, полный хлопот, коротких разговоров и бесконечных дорог старого Проскурова.

Эпизод тридцать четвертый. «Запах свежего хлеба»

Едва солнце перевалило за крыши торговых рядов, как над всей базарной площадью поплыл тот самый густой, ни с чем не сравнимый запах, перед которым не мог устоять ни один прохожий. Это пекарня старого ветерана Лейбы на Малановском переулке выкатывала из печей первые партии круглых ржаных буханок и пышных пшеничных калачей.

В этот момент подвез я к пекарне важного пассажира — местного пристава, человека строгого, с пышными рыжими бакенбардами и неизменной тростью с серебряным набалдашником. Ему нужно было срочно в судебный съезд, но возле самой пекарни кобыла вдруг сама замедлила шаг, уловив этот аппетитный дух свежего теста и тминной корочки.

Пристав недовольно заворочался на кожаном сиденье, постучал тростью по полу коляски и строго бросил:

— Эй, хозяин, ты чего это стал? Мне в суд спешить надо, а не у булочной баклуши бить!

— Не гневайтесь, ваше благородие, — тихо ответил я, с улыбкой поправляя вожжи.

— Разве лошадь прикажешь обмануть? Она у меня закон знает: мимо лейбиной пекарни на голодный желудок еще никто трезвым не проезжал. К тому же, утренний хлеб — это святое дело. Пока хлеб в печи поднимается, в Проскурове никакой смуты быть не может.

Пристав хмыкнул, сердито сдвинул брови, но спорить не стал. А из дверей пекарни уже выбежал сам Лейба в засыпанном мукой фартуке, держа в руке еще горячую, только что из печи буханку, обернутую в чистую холстину.

— Здорово, Мендель! Бери гостям к чаю, с пылу с жару! — крикнул он, подмигнув мне.

Я кивнул в знак благодарности, пристав тоже неожиданно смягчился, кашкнул в кулак и вдруг неожиданно для самого себя бросил:

— Ну ладно, балагула... Заверни-ка и мне одну буханку. Дома чай пить будем, пусть супруга порадуется.

Я спрятал теплый хлеб под сиденье, тронул кобылу, и мы покатили дальше к судебному съезду под ароматы хрустящей корочки и утреннего проскуровского базара.

Эпизод тридцать пятый. «Старые фотографии на мольберте»

К полудню мы завернули на тихую улочку неподалеку от центра, где в небольшом деревянном флигеле держал свою крошечную мастерскую фотограф Моисей. Человек он был тихий, вечно перепачканный закрепителем и серебряным нитратом, но цены его рукам не было: каждый приличный человек в Проскурове считал за честь запечатлеть свое семейство именно на его стеклянных пластинах.

В тот раз вез я к нему пассажира необычного — пожилого отставного поручика в потертом сюртуке, который бережно прижимал к груди старую жестяную коробку. Лицо у поручика было изборождено глубокими морщинами, а глаза глядели строго и грустно.

— Осторожнее на ухабах, братец, ради Бога, — попросил он меня дрожащим голосом, когда мы подъезжали к крыльцу фотоателье.

— У меня в этой коробке — вся моя молодость. Последние снимки однополчан со времен польской кампании. Карточки старые, бумага сыпется, нужно срочно переснять, пока время совсем их не стерло.

— Не беспокойтесь, ваше благородие, — мягко ответил я, помогая старику выбраться из коляски и придерживая его за локоть.

— Мои рессоры хоть и скрипят, но везут аккуратно. А Моисей — мастер знатный, он из тусклого пятна такое лицо вытянет, будто вчера снимок делали.

Мы поднялись по скрипучим ступенькам в мастерскую, где пахло кислым фиксажем, старым картоном и немного пылью. Моисей тут же вышел навстреча в фартуке, с лупой на глазу, молча взял коробку и бережно, словно хрусталь, разложил на столе пожелтевшие снимки.

Поручик опустился на стул, снял фуражку и замер, глядя на молодые, усатые лица своих товарищенй, которые смотрели на него из прошлых веков. Я оставил их в тишине мастерской, вышел на крыльцо и прислонился к косяку. На улице шумел Проскуров — спешили торговцы, стучали колеса других пролеток, рос и менялся город. Но глядя на эту крошечную фотолабораторию, я думал о том, что как бы ни бежало время вперед, нам всем всегда нужно за что-то держаться — за старую фотографию, за потертую книгу или за скрип родных колес, чтобы не потеряться на этой земле.

Эпизод тридцать шестой. «Вечерний разговор у фонаря»

Когда закатное солнце окрасило крыши старого Проскурова в густые медно-красные тона, а на Александровской стали зажигаться первые керосиновые фонари, я вернулся на свое привычное место возле вокзальной биржи. День выдался долгим, колеса устало поскрипывали, а моя верная лошадь тихонько переминалась с ногу на ногу, ожидая вечернего отдыха.

Рядом со мной пристроился старый извозчик Сруль — человек с лицом, иссеченным морщинами от сотен ночных дорог, и с неизменной трубкой в зубах. Он выпустил в прохладный воздух густое облако дыма, кивнул на мои скрипучие рессоры и задумчиво произвел:

— Глянь-ка, Мендель, как быстро летит время. Вроде бы только вчера мы с тобой молодыми парнями гоняли коней по этим базарным ухабам, а глядишь — уже осень на дворе, и дети наши за океанами письма пишут.

Я снял картуз, отер платком пот со лба и кивнул в ответ:

— Это точно, Сруль. Время идет, как вода в Буге — назад не повернешь. Город растет, каменные дома ставят, ревизоры с бумагами разъезжают, а мы всё крутим те же вожжи. Только вот знаешь что? Пока живы наши дороги, пока люди помнят, кто они и откуда, наш старый Проскуров никуда не денется. Он весь — в этих скрипучих колесах, в теплом хлебе от Лейбы, в тиканье часов у Эйдельмана и в нашей с тобой памяти.

Сруль молча затянулся трубкой, согласившись с каждым словом. Мы сидели на козлах под мирным вечерним небом, чувствуя, как уходит еще один день нашей долгой подольской жизни, впереди которой ждали новые рассветы, новые пассажиры и бесконечная, родная дорога.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге