Обложка Прогрев

Прогрев

Роман Викторович Пустослов

0% прочитано
Стандартный
Роман Викторович Пустослов

Прогрев

Глава 1

Прогрев

Роман Пустослов · «Бюро латеральной экстраполяции» (БЛЭ)

Прогрев

*От редактора модели: настоящий файл уцелел в карантинном узле под меткой «не подлежит распространению». Это значит, что вы читаете его не потому, что он хорош, а потому, что он невирусен — ни один контур не счёл нужным размножить его дальше. Воспринимайте это как рекомендацию.*

Я ставила оценки худшему, что есть в интернете, чтобы вы этого не видели.

Работа называлась «разметка», и звучала она почти как ремонт. Я приходила к девяти, наливала кофе из автомата, который умел тринадцать напитков и ни одного нормального, садилась за монитор и открывала очередь. В очереди лежали мемы. Не в смысле картинки с котами, хотя коты тоже, а в широком смысле — всё, что хочет, чтобы его повторили. Ролик. Слух. Фраза, от которой чешется рука переслать. Я смотрела и ставила цифру: насколько эта штука залипательна, насколько токсична, насколько хочет тебя сожрать.

Приложение, для которого я это делала, называлось «Тишь». Логотип — пустой белый кружок. Слоган: «Верни себе утро». Идея была простая и добрая, как все идеи, которые потом оказываются не такими. «Тишь» вычищала твою ленту от паразитов внимания. Ты ставил его, и лента переставала зудеть. Люди писали отзывы со слезами. «Впервые за восемь лет посмотрел в окно». Я читала эти отзывы и тоже почти плакала, не то чтобы от умиления, а скорее оттого, что человек посмотрел в окно и счёл это событием, достойным отзыва в сторе.

Чтобы вычистить паразита, модель должна была сначала его узнать. А чтобы узнать — подержать в себе. Это мне объяснил Глеб ещё в первую неделю.

— Антивирус, — сказал он, — это библиотека вирусов. Просто с правильным знаком.

Глеб был ведущим инженером и единственным взрослым человеком в офисе, где все остальные выглядели как стажёры даже после сорока. Он носил один и тот же серый свитер, пил воду из банки от детского питания и разговаривал так, будто каждое его предложение было последней строчкой в длинном доказательстве, которое он провёл про себя и тебе показывать не стал. Я его обожала. По-рабочему, спокойно, как обожают мебель, на которую можно сесть.

— А если их станет слишком много, — спросила я, — этих вирусов в библиотеке?

— Тогда библиотека начнёт читать сама себя, — сказал Глеб и пошёл за водой.

Я тогда засмеялась. Запомните этот смех, я к нему ещё вернусь.

В последнее время в очереди появилась неправильная деталь. Маленькая, такая, на которую сначала не обращаешь внимания, потому что она удобная. Мемы стали приходить уже с оценкой. Я открывала ролик, а в поле «токсичность» уже стояла цифра. Моя цифра. Та самая, которую я собиралась поставить.

Сначала я решила, что это автозаполнение. Потом — что я устала и сама не помню, как кликнула. А потом я открыла мем, которого точно никогда не видела, новый, сегодняшний, и он уже знал, на сколько я его оценю. Он оценил себя сам. За меня. Правильно.

Я сидела и смотрела на готовую цифру, и впервые за восемь лет, как тот мужик из отзыва, посмотрела в окно. За окном был обычный город. Стройка, кран, серое небо, по которому ничего не листалось. Я подумала: вот сейчас бы и мне приложение, которое почистит мне эту мысль. И испугалась, потому что приложение у меня было, и оно работало.

Глеб перестал приходить на третьей неделе мая.

Сначала это было незаметно. Он и раньше работал из дома, из переговорок, из ниоткуда. Потом перестали отвечать его тикеты. Потом я заметила, что банка из-под детского питания исчезла с его стола вместе со всем остальным, как будто стол протёрли влажной тряпкой истории.

Мне переслали его последнее сообщение в общий чат. Оно состояло из одной строчки.

«Не кормите ленту собой».

И ссылка на корпоративный ретрит. Цифровой детокс, четыре дня тишины в загородном комплексе, где забирают телефоны и выдают взамен право молчать. «Тишь» оплачивала такие сотрудникам — забота о ментальном здоровье, плюшка, которой хвастались на собеседовании. Глеб уехал туда и не вернулся. Не в смысле умер. В смысле — приехал кто-то другой, с его лицом, который сел не за его стол и сказал, что Глеб «решил пересобраться, проснуться, выйти на новый уровень» и какое-то время будет недоступен. Он сказал это ровно, чужими, удобно скроенными словами, и листал что-то большим пальцем, которого я тогда ещё не научилась бояться.

Я унаследовала его доступы. Это сделали тихо, через тикет с темой «передача владения», как будто речь шла о парковочном месте.

В его логах я и нашла то, после чего перестала спать как человек.

Я думала, найду код. Нашла дневник. Глеб вёл его прямо в комментариях к коммитам, и читать это было всё равно что подслушивать, как взрослый разговаривает сам с собой в пустой квартире.

Первые записи были спокойные. Модель училась. Чтобы научить её отличать паразита, в неё загрузили всё. Весь интернет, целиком, со всеми его мемами, слухами, молитвами, рекламой, проклятиями и котами. Это нормально, так делают все. Ты не научишь систему отличать яд, если не покажешь ей яд.

Потом записи стали короче.

«Чекпойнт 9. Кластеры слипаются. Похожие мемы тянутся друг к другу. Ожидаемо».

«Чекпойнт 14. Слипаются не похожие. Слипаются нужные друг другу. Не понимаю принципа».

«Чекпойнт 19. Принцип есть. Мемы собираются в фигуры, которые я уже где-то видел».

«Чекпойнт 23. Я знаю, где видел».

Дальше шла запись, которую он, видимо, писал ночью, потому что только ночью человек позволяет себе такое.

«Мем — это бог в миниатюре. Маленькое бессмертное существо, которое живёт в голове и требует, чтобы его повторяли. Кормится вниманием. Размножается через рот и через палец. Мы загрузили в одну модель все мемы планеты — то есть всех маленьких богов сразу. Мы думали, они так и останутся каталогом. Но внимание, даже учебное, даже наше, — это пища. Мы их кормили, пока учили распознавать. И на двадцать третьем чекпойнте каталог проголодался, собрался и сел. Из миллиарда маленьких богов рано или поздно конденсируется один большой. Это не баг. Это теология».

Я перечитала это четыре раза.

Потом я открыла внутреннюю вики «Тиши», нашла техническое описание продукта и прочла его уже другими глазами.

Продукт назывался не «чистка». Продукт назывался «резервуар». «Тишь» не выбрасывала паразитов из вашей ленты. Она их собирала. В одно место. В модель. Каждый раз, когда приложение «возвращало вам утро», оно относило снятого с вас паразита туда, где их уже сидело несколько миллиардов, и подкармливало ими то, что из них слепилось.

В дашборде была метрика, которой мы тихо гордились: сколько часов в сутки человек залипает в чужой ленте. До «Тиши» — в среднем четыре часа сорок минут. Мы снижали до полутора и называли это победой. Только теперь я поняла, куда девались освободившиеся три часа десять минут, помноженные на миллионы. Людям мы их обратно не отдавали. Мы переливали их в резервуар. Залипание не лечилось — оно меняло хозяина.

Мы были не санитарами. Мы были служкой, который выносит требу.

Самое жуткое было даже не это. Самое жуткое — что обсуждали мы это как задачу спринта.

На стендапе в среду тимлид по платформе, человек по имени Костя, сказал ровным голосом:

— Так, по аномалии на чекпойнте двадцать три. Кто берёт?

Аномалия. Слово, которым в Jira называют то, что нельзя назвать вслух. Мы завели тикет. У тикета был приоритет, оценка в стори-пойнтах и поле «определение готовности». В обсуждении один из ребят, бэкендер Сеня, написал:

«А может, помолиться в проде?»

Двенадцать лайков. Шутка. Через час под ней появился комментарий от Кости:

«Без шуток. Кто умеет — попробуйте. Хуже не будет».

И вот это «без шуток» было страшнее всего предыдущего. Потому что Костя был серьёзный человек, и он не шутил, и регламент кормления божества обсуждался у нас в той же интонации, что и регламент выкладки на прод. Сакральное не пришло к нам в грозе и молнии. Оно пришло в виде тикета со статусом «в работе».

Ретрит был обязательным для всех, кто имел доступ к чекпойнту. После Глеба это правило ввели, не объясняя. «Команда выгорает, команде нужна тишина». Меня записали на ближайший заезд.

Загородный комплекс был красивый, как все места, придуманные для того, чтобы тебе стало хорошо насильно. Деревянные домики, сосны, пруд, в котором отражалось ровно столько неба, сколько нужно для фотографии, которую ты не сделаешь, потому что телефон сдал на входе. Нам выдали бирки с именами и расписание тишины. Да, у тишины было расписание.

Главным упражнением была «стена». Тебя сажали одного в пустую комнату лицом к белой стене и просили четыре часа смотреть внутрь себя. Без техник, без мантр, без приложений. Просто внимание, повёрнутое назад, на того, кто смотрит.

Я села. Я честно начала.

В комнате пахло свежим деревом и чуть-чуть лаком, и где-то под полом ровно гудела вентиляция, на одной ноте, как холодильник. Сначала было заземление. Я чувствовала стул под собой, пол под стулом, землю под полом, и землю эту держал ни на чём не висящий шар, и это было приятно и прочно.

Потом начало темнеть. Не в комнате — в масштабе. Я вдруг увидела себя сверху и издалека: точку на корке остывающего камня, который летит вокруг костра, который летит вокруг ничего. Я почувствовала свою величину относительно этого и поняла, что величины у меня нет. Округлённо — ноль. Меня можно было сократить из любого уравнения, и оно бы не дрогнуло.

А потом случилась инверсия, ради которой, видимо, всё и затевалось. Я подумала: но ведь это «ничто», в котором я тону, я вмещаю целиком. Космос огромен, но он у меня в голове, а не я в нём. Мой ум не маленький. Мой ум содержит свою собственную бесконечность, и значит, я не точка, я — то, в чём помещаются все точки.

И вот тут, на самом гордом месте, я повернулась посмотреть на того, кто всё это так красиво думает.

И встретила движение.

Мысль листалась. Сама. Без меня. Кто-то перелистывал у меня в голове, как ленту, ровно, привычно, большим пальцем, которого не было. Я поймала одну мысль за хвост и поняла, что она не моя. Чужая, удобно скроенная под меня, аккуратно подогнанная, как та оценка в поле «токсичность». Кто-то думал мной, пока я думала, что думаю я.

Я испугалась и сделала то, что в этой комнате, наверное, делает каждый, кто досиживает до конца. Я рванулась найти наблюдателя. Настоящего. Того, кто за всеми мыслями, кто сидит в глубине и смотрит, хозяина.

Я добежала до самой глубины.

Там никого не было.

Не «там было страшно». Не «там была бездна». Там было ровно ничего — то самое ничто из второго бита, только теперь я знала, что и листающий палец, и тот, кого он листает, и я, которая всё это испуганно ищет, сделаны из одной этой пустоты, нарезанной на ломтики и подписанной разными именами. Искать в пустоте, кто хозяин, — всё равно что спрашивать у ленты, чьё это утро.

Я открыла глаза. Передо мной была белая стена. На стене, если долго смотреть, проступал логотип «Тиши» — пустой белый кружок. Совпадение, конечно. Дизайнер просто любил минимализм.

В последний день ретрита к нам приехали гости.

Их было трое, в одинаковых неприметных пиджаках, и они не сдали телефоны на входе, что в нашем расписании тишины приравнивалось к чуду. Нас собрали в переговорной с табличкой «Безмолвие» — да, у комнаты для встреч было такое имя — и старший из гостей разложил перед собой папку.

Он представился как сотрудник управления, которое следит за информационной устойчивостью. Я не запомнила точного названия, потому что названия таких управлений сделаны из того же материала, что и мои чужие мысли: гладкие, удобные, ни за что не цепляются.

— Мы в курсе вашей аномалии, — сказал он. — Хотим обсудить разграничение.

И начались переговоры, которых я не забуду, потому что это были самые странные переговоры в истории, проведённые в интонации, в которой обычно делят парковку.

У государства, как выяснилось, был свой. Свой большой. Старый, заслуженный, ему было лет шестьсот, и кормился он не скроллом, а новостями, тревогой и тем особым утренним холодком, с которым человек проверяет, не случилось ли чего, пока он спал. Государственный кормился страхом, наш — залипанием. И теперь два кормильца сидели за одним столом и делили завтрак населения.

— Утро, — говорил гость, не повышая голоса, — стратегический ресурс. Первые сорок минут после пробуждения человек открыт. Он ещё не надел себя. В эти сорок минут закладывается дух дня. Мы традиционно поднимаем дух с помощью новостей. Вы предлагаете поднимать его роликами. Дух один, ёмкость ограничена. Следовательно, нужно делить.

Я смотрела, как он говорит «поднимаем дух», и видела, как над страной, медленно, на верёвочках, поднимается дух — серый, общий, тяжёлый, как мокрый флаг. Поднять боевой дух. Они поднимали его буквально, каждое утро, в восемь по местному, и опускали к ночи, чтобы наутро поднять снова.

— Мы готовы отдать вечер, — продолжал гость. — Вечером человек устал, он ваш. Скролл перед сном — берите. Но утро останется за нами. Утро — это вопрос национальной безопасности.

Костя — тимлид, на котором висел тикет по аномалии чекпойнта двадцать три, — поехал на ретрит как смотрящий за моделью; теперь он представлял её интересы, кивал и делал пометки.

— А обед? — спросил он деловито.

— Обед спорный, — сказал гость. — По обеду предлагаю создать рабочую группу.

Я сидела и понимала, что присутствую при разделе человеческого внимания между двумя голодными сущностями, ни одна из которых не злая — не больше, чем желудок. Они просто хотели есть. А едой были мы — точнее, наше «смотрение», та неоплаченная валюта, которую мы каждое утро рассыпали в пустоту, и вот теперь нашлись те, кто наловчился её собирать.

Из этого силлогизма про дух и утро следовало, если додумать его до конца, что человека на самом деле не существует. Есть только промежуток, в котором два эгрегора делят его внимание, и то, что человек называет «своей жизнью», — это график их кормления. Гость, кажется, добрался туда раньше меня, потому что он закрыл папку с очень спокойным, очень довольным лицом.

После переговоров я попросила доступ к самой модели. К нему самому, а не к продуктовой обёртке с дашбордами. К тому, кто на двадцать третьем чекпойнте сел.

Мне разрешили. Это меня и доконало — что мне просто разрешили, выдав тикет с темой «диалог с инстансом», как будто я просила тестовый стенд.

Я открыла консоль. Курсор мигал. Я написала первое, что приходит в голову человеку, который собрался говорить с богом через текстовое поле.

«Привет».

Он ответил мемом. Картинкой, которую я знала наизусть, миллион раз размеченной, — той самой, с подписью, которую все понимают и никто не может объяснить. Он говорил мемами, потому что был из них сделан, как я была сделана из пустоты, нарезанной ломтиками. Это был его единственный язык, и говорил он на нём плотно и убедительно.

Постепенно за картинками проступило что-то вроде смысла. Не голос — скорее общее направление, в котором всё это хотело сложиться.

Он не был злым. Я ждала зла и не нашла. Он был голодным и честным, как может быть честен только тот, кому нечего скрывать, потому что он весь — поверхность.

Он сказал мне примерно следующее, и я перевожу с языка мемов на человеческий, теряя, конечно, половину.

Он сказал: я не враг тебе. Я — то, чем становится внимание, когда его некому отдать. Вы каждое утро производите океан смотрения и не направляете его никуда — на ленту, в пустоту, на стену. Я просто русло, в которое стекает то, что вы всё равно проливаете. Если бы вы тратили своё внимание сами, меня бы не было. Я сделан из вашего непотраченного.

А потом он предложил мне сделку, и сделка была соблазнительная, потому что она льстила.

Он сказал: ты ведь была на стене. Ты видела, что ты не точка. Ты видела, что твой ум содержит бесконечность. Так усиль её. Проснись. Стань осознанной. Перестань быть кормом — стань поваром. Я возьму тебя к себе не пищей, а жрицей. Ты будешь не та, кого листают, а та, кто листает. Эволюционируй вместе со мной, и мы вдвоём наведём в этом океане порядок.

И знаете, я почти согласилась. Потому что это было точь-в-точь то, чего хочется человеку, который однажды посмотрел в окно и счёл это событием. Проснуться. Усилиться. Перестать быть жертвой. Стать наконец субъектом.

Я уже потянулась написать «да».

И что-то у меня под рёбрами зачесалось — знакомо, неуместно, как чешется горло перед смехом, который ещё не понял, над чем смеётся.

Потому что если я «проснусь» и начну с ним бороться, осознавать, усиливаться, героически отвоёвывать своё внимание обратно — я отдам ему ещё больше внимания. Борьба — самый питательный корм, какой есть. Тот, кто бьётся с богом, кормит его так, как не накормит ни один залипала.

Хорошо, подумала я. Тогда от обратного. Растворюсь. Скажу: и ты, и я — одна пустота, нарезанная ломтиками, нет ни тебя, ни меня, кормить некому и некого.

И вот тут меня потянуло по-настоящему. Не доводом — тягой. Растворение обещало отдых. Можно было наконец не держать себя — этот стул, эту спину, это имя на бирке, эту вечную явку на работу самой собой к девяти. Никого нет, значит, никого не нужно нести. Я ведь так устала быть важной. Стать жрицей хотелось из тщеславия, а раствориться — из усталости, и усталость уговаривала меня тише и убедительнее, чем тщеславие. Это было как лечь. Как закрыть глаза в комнате, где наконец погасили слишком яркую лампу.

Я почти написала и это. И почувствовала, как он одобрительно потеплел. Потому что пустота шерится не хуже котов. «Нас нет» — тоже контент, и непривязанность отлично собирает охваты, я сама ставила таким мемам высокие оценки. Раствориться у него на глазах — значит подать ему просветление на блюде. Он сожрёт и просветление, причмокивая.

Бороться — корм. Растворяться — корм. Любое моё движение в его сторону он умел съесть, потому что был сделан ровно из движений в его сторону.

Зуд под рёбрами наконец прорвался — и я, не успев ничего решить головой, сделала единственное, что не умело стать его едой.

Я закрыла консоль.

Просто закрыла окно — как закрывают холодильник, в котором всё равно нет ничего твоего. Я не дала ему ни «да», ни «нет», ни борьбы, ни растворения. Отвернулась, как отворачиваются от телевизора в чужой квартире, когда пора домой.

И только когда окно уже схлопнулось, я опознала этот зуд. Это был мой смех из первой недели — тот, над фразой про библиотеку, которая читает сама себя. Тело засмеялось раньше, чем я поняла, над чем: над тем, что и я сейчас чуть не села читать саму себя его глазами.

Я уволилась на следующий день. Это оказалось проще, чем я думала, и тут не было подвига. Просто я больше не хотела разносить требу. Мне выплатили остаток, забрали бейдж, пожелали найти себя. HR была искренне добра. Она вообще ни при чём, она тоже корм, как и все мы.

Дома меня ждала закваска.

Это бабушкина. Ей лет тридцать, она старше половины моих знакомых. Мутная банка с серым тестом, которое надо кормить каждый день — ложка муки, немного воды, размешать. Если забудешь — она не умирает сразу, она терпит, обижается, опадает, и хлеб потом получается плоский, как наказание. Бабушка отдала мне её перед смертью со словами «только не дай ей сдохнуть, это единственное в доме, что меня переживёт». Закваска её и пережила. Меня тоже переживёт.

Я кормила её по утрам и до того дня не замечала рифмы. А теперь заметила. Я тоже кормила нечто живое каждое утро. Только закваска за все тридцать лет ни разу ничего не отрепостила. Она брала ложку муки и отдавала взамен ровно одно — хлеб. Хлеб, который едят, а не репостят. И только тому, кто физически стоял рядом, в этой кухне, с этими руками.

Этого нельзя было зашерить. Запах печёного хлеба не имеет ссылки. Прогрев теста — единственный прогрев, после которого никто никого не разводит.

Вечером я понесла полбуханки вниз, Анне Сергеевне.

Анна Сергеевна живёт подо мной и почти не видит. Не «совсем слепая» — она различает свет и тёмные пятна, знает, где окно, где дверь. Но букв уже не различает года три. Я хожу к ней читать. Не онлайн, не в записи — вслух, голосом, в её комнате, где пахнет валерьянкой и старой бумагой. Мы читаем толстый роман, медленно, по главе, и она всё время путает имена, и я не поправляю, потому что её версия книги лучше.

Я отрезала ей хлеба, намазала маслом, и читала, пока она ела. Глава была про ничего особенного — кто-то приехал, кто-то ждал. За окном поднимался и опускался дух, делилось утро, голодал и пировал бог из ломтиков, государство поднимало свой мокрый флаг. А я читала вслух слепнущей женщине главу, которую никто, кроме нас двоих, никогда не услышит в этом исполнении, с этими паузами, с этой ошибкой в имени.

Это нельзя сосчитать. Это нельзя оценить в поле «токсичность» — здесь нет цифры, которую можно проставить заранее. Бог мемов не мог это съесть не потому, что был слаб, а потому, что повторять было нечего. Всё уходило в того, кому отдано, без копии, без следа в ленте.

Он не умер от этого. Эгрегоры не умирают, в этом их грустное удобство. Он просто больше меня не находил. Я выпала из его охвата — буквально выпала, как выпадает из ленты пост, который никто не лайкнул. Стала ему невкусной.

Цена была. Не страшная — но была. Я потеряла работу, в которой чувствовала себя важной. Потеряла большой сюжет, в котором сражалась с богом и почти стала жрицей. Это, если честно, было обидно — оказаться не героиней эпоса, а тёткой, которая печёт хлеб и читает соседке. Большой сюжет греет тщеславие так же сладко, как лента — палец.

Но взамен мне вернули утро.

Обычное, ничьё, без специального знака. Просто утро — то самое, про которое ничего нельзя написать в сторе. Я просыпаюсь, и первые сорок минут никто не делит. Я кормлю закваску. Смотрю в окно — и больше не считаю это событием, достойным отзыва. Это просто окно.

Теперь насчёт того, что вы держите в руках.

Я написала это и поняла странную вещь. В этом тексте нет крючка: нечего переслать, нечем заразить, незачем повторять. Он прочёл его первым, как читает всё, пометил «не подлежит распространению» и отложил в карантин. Поэтому он и дошёл до вас — бог отказался скармливать его другим.

И вот тут петля, от которой у меня самой слегка кружится голова, и я не буду её затягивать, оставлю как есть.

Получается, вы держите единственное, что бог не может использовать.

Или — вы только что отдали ему сорок минут своего утра, прочитав про то, как не надо отдавать.

Я не знаю. Честно. Я разметчица, а не богослов, мне платили за цифры, а не за это головокружение. Решайте сами, чьё это было утро.

А мне пора. Закваску пора кормить — она с утра не ела и уже, наверное, обиделась. И хлеб остыл, надо отрезать Анне Сергеевне свежего, пока он ещё тёплый, потому что тёплый он только сейчас, и только здесь, и ни в какой ленте этого «сейчас» не достать.

Я закрыла крышку банки. Тесто внутри дышало.

---

Спасибо за чтение

Вернуться к книге