Обложка Приют пилигрима

Приют пилигрима

Василий Ворон

0% прочитано
Стандартный
Василий Ворон

Приют пилигрима

Пролог

Сотни раз улетали и заблуждались до сих пор дух и добродетель.

Ах, в вашем теле и теперь ещё живёт

весь этот обман и заблуждение: плотью и волею сделались они.

Сотни раз делали попытку и заблуждались до сих пор как дух, так и добродетель.

Да, попыткою был человек.

Ах, много невежества и заблуждений

сделались в нас плотью!

…Но, подобно клыку вепря, должно моё слово бороздить основу вашей души;

плугом хочу я называться для вас.

Всё сокровенное вашей основы должно выйти на свет;

и когда вы будете лежать на солнце, взрытые и изломанные,

отделится ваша ложь от вашей истины.

Фридрих Ницше

письмо, найденное на подоконнике

Надо просто подождать. Когда-нибудь это закончится. Потом, правда, всё начнётся заново, но — вдруг? — немного по-другому, не так, как сейчас? Хоть чуточку, но — легче, милосерднее, не так жестоко, как теперь? И дышать станет немного проще, не с этим ощущением, что вот-вот — и разрыдаешься. И солнце будет светить не так равнодушно, и птицы запоют для тебя, просто так, потому что им, вот, хорошо, так пусть и тебе, мол, станет так же здорово. Почему нет? И простое слово «нет» перестанет быть таким жестоким и жутким, после которого не захочется жить. И все вокруг тебя вдруг перестанут врать — себе и друг другу, и не будут больше притворяться, делая вид, что они рады тебя видеть, и, говоря «да», будут иметь в виду именно «да» и ничто другое, и даже без этих дурацких кавычек.

Вдруг так будет, когда закончится это? Я надеюсь, и поэтому у меня, наверное, есть силы ждать, когда это произойдёт. Ведь мне немного проще ждать, чем кому-то в похожей ситуации. Ведь у меня есть мой секрет. Я, в общем-то, и не скрываю его, просто всем на него наплевать. Все считают это глупостью. Ну и пусть считают. Мне нет до этих людей никакого дела. Главное, чтобы они меня не трогали. И не прикасались к моему секрету своими грязными, жирными от чипсов руками, покровительственно похлопывая меня по плечу. Ведь они всё равно не замечают его. Впрочем, мне это безразлично. Теперь мне на это наплевать.

Я знаю, что не все люди такие. Среди них попадаются люди — без кавычек и грязных рук. Просто так вышло, что эти люди где-то далеко от меня. Или они меня не понимают. Так случается: человек хороший, но мы с ним не понимаем друг друга. Вообще-то это не беда. Главное хотеть понять друг друга, остальное — приложится. Но в том-то и дело, что этим людям нет до меня дела. Так же, как и мне — до них. Наверное, мы одинаково хотим, чтобы нас оставили в покое, вот и не попадаемся на глаза друг другу. Так просто. И так страшно. Если вдуматься.

То, что я называю своим секретом, мне подарила она. Когда ещё мы были вместе, и нам было хорошо. Почему-то так получилось, что мы оба подарили друг другу то, чего раньше ни у одного из нас не было. Нет, не так. Это было у нас обоих, просто отдельно один от другого мы этого в себе не замечали, а если и замечали, то либо принимали за нечто отличное от того, чем это было на самом деле, либо не знали, что с этим делать. Наверное, так. Не знаю точно, как это было у неё. Я даже не знаю до сих пор, что сам подарил ей. Должен был понять, но — не понял. Может, поэтому теперь мы не вместе. И вместе уже никогда не будем. Никогда — очень страшное слово. И поэтому я тихо жду, когда всё это закончится и начнётся другое. Я научился ждать. Я вообще многому научился рядом с ней.

И я хожу среди людей, которым нет до меня никакого дела и делаю вид, что мне есть до них какие-то жутко важные дела, и шучу, когда мне не до шуток (мне теперь вообще не до шуток), и улыбаюсь, когда мне не смешно, и поддерживаю дурацкий разговор, не нужный ни им, ни мне. Не знаю, как бы я мог делать это всё, если бы у меня не остался этот её подарок. Всё, что у меня осталось от неё. Если бы я мог вернуть её, отказавшись от этого подарка, я сделал бы это, не задумываясь. Но мне этого никто не предложил. Они мне этого не предложили.

Сначала я очень злился на них. «Очень злился» — совершенно тут не подходит. Я был в бешенстве. И хотел закончить это немедленно. Но они не позволили этому случиться. Наверное, я вообще на такое не способен. И я успокоился. И понял, что они совсем не желают мне зла. Добра, впрочем, тоже не желают. «Не желают» — тоже неподходящее слово. Они вообще не желают чего-либо. Они просто существуют, делая из нас то, чем мы должны быть. Как токарь относится к стальной чушке, вытачивая из неё деталь. Вот так и они. Всё очень просто. Поэтому порой мне бывает очень страшно от этого. А иногда — наоборот — спокойно. И теперь я знаю, что должен ждать. И ждать не просто, как ждут в аэропорту самолёта, а со смыслом. Даже если этот смысл непонятен тем, кто ещё не догадался, для чего мы все тут вообще торчим, в этом тесном, прокуренном зале аэропорта. Они даже не знают, что они находятся в аэропорту и им будет нужно отсюда улететь. Чтобы потом многие вернулись сюда опять. Об этоммало кто знает. А кто знает — молчит. Иначе его непременно примут за сумасшедшего. А ему и так не сладко с этим знанием живётся. Тому, кто вообще знает, что происходит на самом деле, с одной стороны легче, а с другой — тяжелее. Как той чушке, которая знает, что с ней собирается сделать токарь. Они. Знаешь, а сделать с этим ничего не можешь. Всё, что можешь в этой ситуации сделать, это научиться разным вещам. Полезным. И важным. Например, самому превратиться из чушки в деталь. Это только кажется, что такое невозможно. Чушь. Чушь-Ка. Забавно, да? Не думал, что эти слова так... рядом, что ли.

Так вот. Превратиться из чушь-ки в деталь. Это возможно. Только удаётся не многим. И вначале нужно просто понять, что это возможно. С этого всё начинается. Человек редко может добраться до этого сам. Как правило, ему помогают. В этом случае с человеком что-нибудь случается. Непростое и, на первый взгляд, непонятное. И ненужное. Я, вот, встретил её. А она — меня. Я не сразу понял, для чего это со мной случилось. А когда понял — испугался. И теперь не знаю, смогу ли сделать всё правильно. Мне кажется, я что-то упустил. Мне чего-то не хватает. Но чего? Никак не могу понять.

Раньше, до того, как я встретил её, передо мной даже не стояла такая проблема, как понимание меня окружающими. То ли понять меня было совсем несложно, то ли мне на это понимание с чьей бы то ни было стороны, было наплевать. Не знаю. Но когда мы встретились, я вдруг почувствовал, что она тот человек, который меня понимает. Не во всём и не всегда, но, по крайней мере, хочет меня понять. И мне очень хотелось делиться с ней абсолютно всем, что происходило в моей душе. Я рассказывал ей то, что другим людям ни за что не рассказал бы. Я открывал ей как свои хорошие стороны, так и плохие, но не боялся, что это как-то оттолкнёт её от меня. И не думаю, что именно это и произошло, когда мы расстались. Мне кажется, что дело было в чём-то другом. Но в чём — тоже не могу догадаться.

Я тоже старался её понять. Старался изо всех сил. И у меня многое получалось. Жаль, что не всё.

И ещё мы допустили одну большую ошибку. Мы оба боялись. Она боялась многих вещей. А я боялся только одного — потерять её. И, в конце концов, потерял. И теперь я знаю одно правило: «Если чего-нибудь боишься, это обязательно произойдёт». Поэтому теперь я ничего не боюсь. К тому же, после того, как я потерял её, мне нечего бояться.

Когда мы ещё были вместе, я начал задумываться о том, почему люди непременно с кем-то встречаются и обязательно с кем-то расстаются. И из-за этого чувствуют себя счастливыми или горько плачут. И это всё очень сильно влияет на них. Наверное, эти встречи и расставания и есть те острые и безжалостные резцы, которыми они, словно токарь у станка, обтачивают нас.

А однажды я почувствовал, что со мной происходит что-то странное. Я долго не понимал, что это. Мне было больно, точно моя душа рвалась наружу. И как-то раз я увидел за своей спиной крылья. Настоящие большие крылья. И тогда я испугался. И просил их забрать эти крылья, потому что не знал, что с ними делать. Но крылья не исчезли. Правда, видел их только я, остальные не замечали. Все, кроме неё.

Летать я не умел. И я стал размышлять, зачем мне эти крылья.

Тогда же я начал вести дневник, в котором и писал об этом — о том, что происходит со мной, и о том, что вообще происходит. Когда я впервые решил что-то записать, под рукой у меня ничего не оказалось — ни ручки, ни карандаша. Тогда я вспомнил, что когда-то давно люди писали перьями, а как раз у меня этих перьев было много. Я вытащил одно из своего крыла. На его кончике очень кстати оказалось немного крови — моей крови. И я стал этими перьями писать.

Я показал свой дневник ей, а она сказала, что это — стихи.

Так я и ходил по земле, и писал в маленький блокнот всё, что происходило с ней и со мной, используя перья из своих крыльев.

Эти крылья и были её подарком.

Теперь я знаю — у многих людей (если не у каждого) есть свои крылья. Кто-то знает, что с ними нужно делать, кто-то — нет. Кто-то с их помощью летает, кто-то укрывается ими в жаркую погоду от солнца, а кто-то набивает перьями подушку, чтобы было удобнее спать. Потому что боится использовать их по назначению. Ведь если у человека выросли крылья, значит, он оказался тем, кому эти крылья предназначались.

Птице — перья, человеку — крылья. Разве не так?

Человек вовсе не птица. Это животное, отягощённое желаниями, и чтобы ему стать человеком, надо меньше хотеть. Я с трудом переношу цивилизованное общество, потому что это сборище ленивых эгоистов. Мне не нравятся такие люди. Но их — большинство. Только ни в коем случае не нужно бросаться менять этих людей. Это непременно приводит к большой крови. Начинать нужно с себя. А эти глупцы постоянно берутся за что-то другое — покоряют космос, природу и других людей.

Человек, стремящийся стать человеком, уже не животное. Это уже душа, наделенная инструментом. Тело — вот тот инструмент, которым нас наделили они. Это уже потом появляются крылья. Но для начала этого вполне достаточно. Вот только сначала любым инструментом нужно научиться пользоваться.

Скажем, дали людям клинок. Один подумал, украсил его витиевато, смастерил ножны и красиво повесил на стену в своей хижине — чтобы соплеменники завидовали. Другой наточил хорошенько и пошёл рубить врагов — чтобы уцелевшие боялись, а свои уважали. А третий тоже наточил и отправился в далёкий путь сквозь непроходимые джунгли — туда, где можно сеять хлеб.

Тело — хороший инструмент. Надо действовать, пока он не «заржавел».

И вот теперь ещё у меня есть крылья. А крылья это не только источник перьев. С их помощью нужно летать. Я всё-таки решил попробовать. Надо будет взлететь повыше и, может быть, оттуда я увижу то, что никак нельзя рассмотреть снизу. И если у меня это получится, я обязательно об этом напишу. Перья ещё есть.

Наверное, Икар из той легенды был поэтом, а жаркое солнце тут совсем ни при чём. Просто сначала он боялся летать. А когда, наконец, решился и полетел, то в его крыльяхосталось слишком мало перьев. И он упал и разбился. Нельзя повторить его ошибку. Нельзя бояться.

Я обязательно вернусь и расскажу о том, что видел. Должно быть, это очень важно, раз мы не приходим сюда с крыльями. Просто перед тем, как мы появляемся здесь, они забирают у нас крылья. А когда мы оказываемся готовы узнать то важное, чего отсюда, снизу, не видно, крылья вновь появляются у нас за спиной. Нам дарят их — иногда даже не подозревая об этом — самые дорогие люди. Ведь мы встречаемся с ними совсем неслучайно.

Случайностей не бывает.

Яков

На лестнице было темно и привычно пахло извёсткой. Яков неспешно поднимался, ощущая подошвами знакомые выбоины ступеней.

Обычно на колокольне гулял ветер — подвывал, путаясь в юбках больших колоколов, и озорно посвистывал в переплетении тяг, но под утро почти всегда было тихо. Вот и сейчас Якову предстояло нарушить эту заповедную тишину. Он огляделся: молодой месяц освещал монастырское подворье и белеющую за ним заснеженную ширь с темнеющей каймой леса.

Яков перекрестился, нацепил звуконепроницаемые наушники и, ухватив верёвку, стал раскачивать полиелейный колокол. Совсем недавно язык этого колокола был перевешен на новый кожаный ремень и Яков не слышал, но знал, как он сейчас отчётливо и вкусно хрустит в сонной пока ещё тишине.

Первый удар — глухой и осторожный — в ближнюю кромку колокола и затем, враскачку, во всю ширь, но — мягко, чтобы на морозе — не приведи Господь! — не расколоть. Вровень с первым ударом Яков шептал, не слыша собственного голоса: «Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои…». Могучий торжественный бас колокола густыми волнами расходился окрест, наполняя холодную пустоту уходящей ночи как сироп воду. Звёзды почти уже погасли, оставляя на небе позолоченную ладью месяца.

«…тогда благоугодны будут Тебе жертвы правды, возношение и всесожжение; тогда возложат на алтарь Твой тельцов», — Яков дочитал псалом, позволил языку последний раз лизнуть обод и чуть придержал верёвку, чтобы избежать неполного и ненужного уже удара. Оставив верёвку, он сорвал наушники и стоял в клубах пара от собственного дыхания, жадно впитывая затихающее «бу-у-у» колокола.

Простояв в забытьи несколько минут и дождавшись, пока окрестности опять не накроет тишина, Яков поправил съехавшую набекрень камилавку, подвязал верёвку колокола к перильцам помоста и стал спускаться со звонницы.

…После Утрени был завтрак и потом уже каждый в монастыре занимался своим делом. Яков был звонарём, поэтому все его дела так или иначе вертелись вокруг звонницы, но если он не был занят, то всегда помогал кому-нибудь из братии.

Возле трапезной к Якову подошёл совсем ещё молодой послушник Федор и объяснил, что им вдвоём выпало привезти несколько мешков с цементом из близлежащего дома отдыха, оставшихся у них после ремонта.

Пока Федор — парень из деревенских — не торопясь, запрягал монастырского старожила конягу Мохнатого, Яков сходил к ключарю, взял у него деньги, выделенные для покупки цемента, и выяснил, кого спросить в пансионате.

Ехали молча. Федор правил, а Яков сидел позади саней и смотрел в обратную сторону. В синем небе, словно свечи, зажжённые солнцем, плавились золотые купола.

За семь лет, проведённых в монастыре, время для Якова словно остановилось. Даже то, что земля то зеленела, то покрывалась снегом, значения не имело: время прочно стояло на месте. Оно приходило в движение, лишь когда Яков принимался звонить в свои колокола, словно толкая его.

Весёлый скрип полозьев саней, наполняющий тонкой струйкой морозный воздух, тоже слегка сдвинул время, и оно медленно потекло, путаясь под ногами Мохнатого.

Давным-давно, когда Якова ещё звали Сергеем, время летело стремительно. С пяти лет касаясь пальцами клавиш рояля, он двигал время, азартно раскручивая его тяжёлый маховик, и даже не замечал этой тяжести. Он привык, что на него смотрят с восторгом и благоговейно слушают звуки, которые он извлекал из инструмента. Ему это нравилось и, даже играя один, разучивая произведение за произведением, он предвкушал, как будет затем играть для домашних, для гостей, для преподавателей в музыкальной школе и был счастлив.

Жизнь давалась ему легко, и даже если в школе он не ладил с каким-либо предметом — с той же математикой, — преподаватели предпочитали закрывать на это глаза, полагая, что с такими талантами она мальчику ни к чему.

Якова холили и лелеяли, называли не иначе как Серёженькой, и он уверенно продолжал двигать своё время вперёд, по прямой, натянутой как струна дороге — в светлое, принадлежавшее ему по праву будущее, безоблачное и счастливое. Рояль стал машиной времени, нёсшей его в это самое будущее. Имея бесспорный яркий талант, Яков любил музыку, каждый раз открывая в произведениях знаменитых композиторов что-то новое, заставляющее инструмент говорить словно совсем на другом языке. Он увлеченно разучивал сложнейшие и поначалу кажущиеся невозможными по исполнению миниатюры Бартока, для которых были безнадёжно коротки пальцы на его руках, да и самих пальцев будто бы не хватало. Но он справлялся и с этим, ставя в тупик своими способностями видавших виды преподавателей.

Обучение в консерватории пролетело одним лёгким и счастливым мигом, будущее имело строго размеченные очертания, располагаясь, словно ноты на линейке нотного стана. Нужно было только сесть за волшебный рояль времени и начать играть.

Но однажды время перестало слушаться Якова, когда он, возвращаясь по весеннему гололёду домой, упал и сломал руку, серьёзно повредив кисть и предплечье.

Этого удара не ждал никто — и меньше всех сам Яков. Пианист-виртуоз остался в прошлом, и в светлом будущем, размеченном надолго вперёд, ему уже не было места. Поначалу, глядя на гипс, он ещё не верил в это, надеясь, что всё обойдётся. После снятия гипса он разминал застывшую руку, нетерпеливо садясь за инструмент. Но даже после того, как от травмы не осталось и следа, и обычный человек, далёкий от фортепиано, с удовлетворением признал бы себя полностью здоровым, Яков понял, что рука словно стала чужой. Когда он в очередном порыве принимался за более сложную партию, то с ужасом чувствовал, что рука его не слушается. Это было как в кошмарном тяжком сне, когда нужно бежать, но не можешь двинуться с места, делая всё медленно, как в воде на большой глубине. Кошмар стал явью. Яков прерывал игру и бессильно рыдал перед рядом чёрно-белых клавиш, ещё совсем недавно бывших для него открытой дорогой, а теперь превратившихся в безжалостный запрещающий шлагбаум.

Специальные упражнения и массаж нисколько не помогали, и спустя год Яков смирился. Нужно было как-то устраиваться в этой жизни, но он никак не мог выбрать что-нибудь подходящее. Два года он проработал настройщиком. Потом один знакомый помог ему устроиться тапёром в дорогой ресторан.

Первое время здесь ему было очень тяжело. Он никак не мог привыкнуть, что люди в зале жуют и разговаривают, почти не обращая на его игру никакого внимания. Пытаясь заглушить боль в душе, он пристрастился к вину, стал замкнутым и угрюмым. В довершение бед от него ушла любимая женщина, пережившая вместе с ним его катастрофу, но не вынесшая внутренних изменений, произошедших с ним после пьянства. Кое-как он справился и с этим, чудом удержавшись на краю и не спившись.

Он жил одиночкой, отдалившись от родителей и прежних друзей. Его удержала на плаву любовь к музыке. Он даже научился получать удовольствие от игры в ресторане и стал своего рода местной знаменитостью. Не претендуя больше на виртуозность, он играл то, что было ему под силу, и делал это вдохновенно, заставляя подчас людей за столиками плакать и устраивать ему настоящую овацию. Так прошло несколько лет, пока однажды вечером добрую половину ресторана не заняла для проведения некоего торжества какая-то многочисленная, но весьма чинная компания. Они собрались обстоятельно отметить чьи-то выдающиеся успехи. Яков давно не следил за околомузыкальной жизнью, но ему сразу стало всё ясно, лишь только он увидел виновника готовившегося торжества. Они учились вместе в консерватории и были не то что друзьями, но добрыми приятелями, и постоянно по-хорошему соперничали друг с другом.

У Якова всё перевернулось в душе. В нём проснулась дремавшая глубоко внутри боль от потери его, одному ему принадлежавшего будущего. Волна жестокой обиды захлестнула его. Не говоря ни слова, он встал из-за инструмента и, стараясь никому не попадаться на глаза, ушёл домой.

Он сорвался, оказавшись на несколько дней в глубоком запое.

Безумно влюблённая в него официантка — ему, впрочем, глубоко безразличная — была всё время рядом, не давая Якову сделать последний шаг. Из этих дней он не помнил ничего, кроме её, лишённого косметики заплаканного лица и нереально близкого паркета на полу. Ему, похоже, было всё равно — уйти или остаться. Это же равнодушие засело в нём после выхода из запоя: будто ничего не замечая, он шёл на работу, тупо лупил по клавишам, не слыша раздававшихся звуков; когда говорили, что достаточно, плёлся домой. Весь день до самого вечера он либо бездумно сидел у телевизора, либо спал, и если официантка забывала завести будильник, на работу мог или опоздать, или вовсе не выйти. Так продолжалось почти месяц, и другого давно выгнали бы, но за Якова в ресторане держались, и руководство, поразмыслив, отправило его в отпуск, снабдив — «за счёт заведения» — путёвкой в шикарный загородный дом отдыха: пусть, мол, развеется, подышит свежим воздухом. Безразличный ко всему, Яков оказался в пансионате — современном комплексе со всеми удобствами, с рекой в двух шагах и видом на древний монастырь. Поначалу он не покидал своего номера, не ведя счёт времени и часто пропуская то завтрак, то обед с ужином, то всё подряд. Потом, подчиняясь возникшему желанию, он стал подолгу бродить по округе. Места там были удивительно красивые и тихие. Чистая холодная речка, напоенная подземными ключами, заливной луг, дремучий бор с авангардом корабельных сосен на пригорке. Яков как зачарованный впитывал в себя эту удивительную красоту и лишь перезвон колоколов с монастырской звонницы напоминал ему о течении времени. Он смотрел на купола храмов за белыми монастырскими стенами и чувствовал, что внутри у него что-то меняется.

Яков вернулся домой, но в первый же день, выйдя на работу и увидев рояль, он понял, что никогда больше не сможет подойти к этому инструменту и тем более играть на нём. Это не было ненавистью, но что это было, Яков понять не мог. Он не испытывал к прежнему своему занятию ни отвращения, ни боли, ни раздражения. Ему просто совсем не хотелось извлекать из недр этого чёрного существа звуки, ещё совсем недавно казавшиеся самыми главными в его жизни.

В тот же день, так и не прикоснувшись к клавишам, он ушёл из ресторана, оставив руководство в недоумении и ярости, и даже не пытаясь получить что-то из причитающихся ему денег.

Несколько недель он сидел дома, изредка выходя за продуктами, и прожигая остатки сбережений. Влюблённая официантка не могла добиться от него ни слова, тихо ревела по ночам и, наконец, ушла. Он этого даже не заметил.

Когда кончились деньги, Яков по случаю устроился дворником и продолжал жить так же, как и до этого, лишь убирая рано утром двор, а всё остальное время находясь дома.

Навестившая Якова мать, столкнувшись с ним у подъезда, не узнала его, а когда поняла, что человек в ватнике и с метлой в руках — её сын, упала в обморок. Он изменился не только внешне, он словно стал другим человеком, если вообще оставался им — он стал чужим для всех и для себя в том числе. Родственники пытались освидетельствовать его на предмет психического здоровья, но он в грубой форме сказал всё, что думает об этом, они оскорбились и оставили его в покое.

Так он прожил, а вернее, просуществовал год, пока однажды ему не приснился сон.

Во сне он долго шёл по глухому угрюмому лесу, пока не оказался на залитой солнцем опушке, а перед ним на холме светились золотом знакомые купола храма за белыми монастырскими стенами. Яков залюбовался открывшимся зрелищем, как вдруг из-за стен поднялась огромная стая чёрных как сажа ворон и принялась кружить над куполами. Якову это не понравилось, он повернулся, чтобы уйти снова в лес, но тут ударил колокол на звоннице, словно требуя остановиться. Он застыл на месте, слушая суровый яростный набат, а вороны тем временем перестали быть воронами, и в небе теперь кружились сорванные с веток красные осенние листья. Яков огляделся, чтобы понять, не горит ли чего-нибудь поблизости, заставляя неведомого звонаря созывать народ на борьбу со стихией, как вдруг почувствовал спиной жар. Оглянувшись, Яков увидел, что прямо за его спиной пылает чащоба, из которой он вышел. Спина взмокла от пота, а слух продолжал терзать тревожный набат…

Яков проснулся. На дворе стояла ночь, в комнате было жарко и душно из-за захлопнувшейся от сквозняка форточки, а колокол продолжал звонить. И тут только Яков догадался, что это надрывается телефон. Он удивился — ему вот уже несколько месяцев никто не звонил. Он поднялся, подошёл к телефону и нехотя взял трубку, но услышал только короткие гудки — кто-то, не дождавшись ответа, дал отбой. Больше телефон не звонил, а Яков вспоминал свои яркие ощущения во время своего пребывания в пансионате, вернее, не в нём самом — дом отдыха был ему безразличен и даже скучен, — а в его замечательных окрестностях. Он снова увидел корабельные сосны, блеск реки, золотые купола и вдруг ясно понял, что там, именно в том самом месте он хотел бы очутиться немедленно, не теряя ни минуты, ибо почувствовал, что это единственное место на всей земле, где его сердце ощущает непонятную, давно забытую радость.

Так он попал в монастырь. И всё, что у него осталось здесь от прошлой жизни, была сумка с инструментом, с которой он работал настройщиком. Зачем он взял её с собой, он так и не смог себе объяснить и даже не помнил, как это произошло.

До пострижения в рясу он выполнял целый ряд послушаний — трудился на кухне, помогал в мастерских, работал маляром.Осмотревшись и попривыкнув, Яков набрался смелости (потому что боялся получить отказ), подошёл к игумену монастыря и попросился на звонницу.

— Звонарём хочешь стать? — спросил настоятель.

— Хочу, — ответил Яков.

— А почему?

— Не знаю… Душа зовёт.

Такой ответ, как ни странно, понравился владыке. Яков получил благословение и стал помощником монастырского звонаря, брата Никодима.

Никодим был седым долговязым стариком, оглохшим за долгое свое звонарство, но так ни разу и не надевший звукозащитные наушники («Ну их, срам этот. Что же я, от гласа небесного уши затыкать буду?»). У него было два помощника, но он их не жаловал, полагая, что нет у них к этому «расположения», искры Божьей.

Во время пасхальной седмицы, когда на звонницу по обычаю допускались все желающие из мирян — и были это, в основном, мальчишки из города да соседних деревень, — Никодим, со вздохами перевязывая расстроенные после этого колокольные снасти, ворчал:

— Мелодию им подавай… Где ж тут музыка? Нету! Звон — это звон. Сердце, ведь, тоже стучит — так и тут. Это сердцебиение, а не музыка…

Яков, слушая слова Никодима и — самое главное — его звоны, соглашался. К музыке колокольный звон не имел никакого отношения, хотя поначалу Якову это казалось странным. Но, помогая Никодиму, он стал постепенно чувствовать этот особый, ни на что не похожий ритм, когда мелодии нет, а колокол звучал так, словно разговаривал или пел — даже если это был не весёлый трезвон, а только перезвон или просто удары в большой благовестник, сзывающий на Утреню или отбивающий церковные Часы.

Сначала Яков бил в большие колокола, раскачивая их тяжёлые языки и быстро уставая с непривычки. Однажды Никодим позволил ему совершить трезвон и Яков, переусердствовав, расколол один из средних колоколов. Никодим только молча покачал головой, а Яков весь трясся и был даже не в состоянии помочь, когда несколько монахов из братии снимали отзвонивший своё колокол со звонницы. Его положили у мастерских на заднем дворе, и Яков приходил туда, гладил покалеченный колокол, нащупывая дрожащими пальцами тонкую трещину, и плакал, как над умершим человеком. Однажды Якова нашёл там Никодим, тихо подошёл сзади и положил руку ему на плечо. Все монахи в монастыре обращались друг к другу не иначе как «брат», но Никодим в тот раз изменил правилу:

— Ничего, сынок. Я тоже как-то колокол убил. Было дело…

Из прежних помощников Никодима никто не разбивал колоколов, но Якову он это простил, почувствовав в нём настоящего звонаря.

Время шло и Яков постигал звонарские премудрости, окунаясь в эту науку с головой, отдаваясь весь, без остатка, ловя каждое слово своего учителя. Старик Никодим был звонарём от Бога. Не каждому это было дано. На иной звоннице и колокола бывали подобраны хорошо, а звонарь оказывался никакой, колотил в них без смысла, без чувства. Никодим такой звон слышать не мог, мучаясь физически. Довелось ему побывать на звоннице в Лавре, в Сергиевом Посаде и звонить там, так что до сих пор вспоминал он голос знаменитого посадского Лебедя. На его монастырской звоннице тоже был неплохой подбор колоколов, чем Никодим очень гордился, зная голос каждого колокола, включая самые малые, подзвонные.

Теперь они — Яков и Никодим — всегда звонили вдвоём: либо по очереди, либо вместе, разнося по округе то строгое напоминание о посте и умеренности во всём, то радостный и торжественный благовест. Яков любил смотреть с высоты колокольни вокруг, здороваясь взглядом с корабельными соснами вдали, с зигзагом реки, усыпанным солнечными искрами, с деревенькой, озорно выглядывающей из-за перелеска, и чувствовал себя дома.

Как-то весной, уже после Пасхи, они с Никодимом поднялись на колокольню и ждали начала Вечерни, прислушиваясь, когда снизу раздастся сигнал специального небольшого колокола. Обычно Никодим сразу начинал творить молитву, обратясь в сторону купола храма, а тут вдруг встал, тяжело опершись о перила, и молча смотрел на сочный зелёный ковёр, устилающий поля. Яков почувствовал недоброе и тронул его за плечо:

— Что с тобой, Никодим?

Увидев бледное лицо старика, Яков испугался.

— Скоро уже, — непривычно тихо ответил глуховатый Никодим и потёр большой мозолистой ладонью грудь. — Зовёт меня мой колокольчик.

— Я за врачом сбегаю, — рванулся было к лестнице Яков, но Никодим удержал его, прихватив за рукав.

— Вот мои врачи, — кивнул он на колокола и пристально посмотрел в глаза Якову. — Да и времени уже нет.

Снизу тренькнул ясак. Никодим его не услышал, но понял это, увидев, как Яков метнул быстрый взгляд вниз.

— Звони, — еле слышно, но твёрдо велел старик и медленно опустился прямо на пол, ощущая в ногах слабость и дрожь. Яков растерянно смотрел на его белое лицо, но ослушаться не посмел, и ударил по натянутым струнам колокольных тяг. Он звонил, увлекаясь всё больше и больше, не умея делать это бездумно, как что-то второстепенное и, оборачиваясь время от времени на сидящего в углу старого звонаря, видел его слабую улыбку. Забыв на этот раз нацепить большие чёрные наушники, над которыми Никодим всё время подшучивал, Яков сыпал вокруг радостный трезвон и испуг в его душе уступал место надежде на то, что с Никодимом всё обойдётся. Он оборачивался всё реже, ловя одобрительную улыбку учителя, и уже верил, что всё будет хорошо.

Когда Яков закончил звонить, Никодим уже не дышал.

С тех пор прошло два года, и теперь уже Якову помогал один из прежних помощников Никодима и ещё один новичок, и время начинало идти, когда на монастырской звоннице принимались говорить колокола.

Роман

Услышав сигнал будильника, Роман открыл глаза и сел в постели. Нужно было собираться на завтрак.

Он вволю наплескался под душем и как всегда, тщательно побрился. Вытираясь полотенцем, он вышел из ванной и подошёл к окну. Мир пребывал в состоянии перехода из мрака ночи в сияние дня, и день этот по ясному небу обещал быть солнечным.

В почти безлюдном зале ресторана Лемеха не оказалось, поэтому Роман плотно позавтракал в одиночестве. Словоохотливый официант сообщил, как вчера «наши продули испанцам», а безразличный к футболу Роман поинтересовался подробностями, с озабоченным видом качая головой.

Вернувшись в номер, он устроился за письменным столом у окна и открыл ноутбук. Прочитав поступившую почту, он уточнил кое-какие сроки у издательства, подтвердил название повести, которая стояла в очереди, послал Светке искромётный игривый привет и занялся, наконец, делом. По плану, сегодня предстояло написать никак не меньше десяти страниц.

Посмотрев на голубое небо над монастырём, Роман застучал по клавишам.

Когда-то он работал программистом, устроившись по хорошему знакомству в одну небольшую частную фирму, занимавшуюся оптовыми поставками различного компьютерного «железа». Программистом, правда, Роман лишь числился: по специальности ему пришлось поработать всего один раз — он написал небольшую узкопрофильную программу. В основном же он помогал с оформлением и комплектацией заказов. Ещё время от времени он собирал компьютеры для «своих», делая это с гораздо бо́льшим удовольствием, нежели всё остальное. Ну и, конечно, как всякий нормальный программист, в свободное время резался в «Doom» и симулятор «Формулы-1».

Как-то раз Романа вызвал к себе шеф, хотя слово «вызвал» совсем не подходило к их простецким отношениям друг к другу — ведь именно шеф и взял его к себе, поскольку приходился Роману родным дядей. (Это были времена, когда все устраивались на работу исключительно по знакомству, а в стране вовсю буйствовала молодая российская демократия с нечеловеческим лицом.) Когда Роман явился, шеф, не отрываясь от компьютера, попросил племянника помочь в одном деле и кратко поведал следующее. Старинный друг шефа, с которым они «когда-то вместе начинали», и который теперь работал редактором в одном популярном компьютерном журнале, подкидывал ему иногда работу, заключавшуюся в написании всевозможных статеек про компьютерную начинку, программы, и «вообще что-нибудь на эту тему». Такая работа шефа никогда не тяготила, приходясь, напротив, по душе и выполняемая уж никак не ради не слишком больших гонораров — с деньгами у шефа было всё в порядке.

Вот и теперь друг просил о короткой статье — обзоре новейших винчестеров, но как раз сейчас шеф был сильно занят, поэтому решил поручить это племяннику, если у того, конечно, есть желание. Роман был не слишком занят (если не считать прохождение очередного уровня в компьютерной стрелялке), и охотно согласился, поскольку по долгу службы был «в теме».

Статья получилась, как ни странно, не скучной. Роман умудрился ввернуть в неё пару-тройку шуток, оказавшихся весьма уместными, хотя речь шла, казалось бы, о вещах серьёзных и далёких от юмора. В целом обзор вышел толковым, к тому же понятным не только специалистам, но и людям, общавшимся с компьютером на «вы».

Шеф, прочитав статью, удивился, растерянно поблагодарил племянника, и послал сей труд своему другу в редакцию.

Через пару дней этот друг позвонил самому Роману и сообщил, что его обзор пойдёт в ближайшем номере журнала. Ещё он расспросил Романа о его житье и увлечениях, и затем попросил об очередном материале для начинающих пользователей — по каким критериям следует подбирать персональный компьютер, намекнув при этом, что в случае, если статья снова придётся «ко двору», ему могут и дальше подкидывать подобные заказы. Если, конечно, Роман не против. Он согласился, порадовавшись, что его талант оценили. Нужная статья была готова в тот же день. На этот раз друг шефа, ознакомившись с материалом, без обиняков предложил Роману вести в их журнале рубрику, где давался обзор новых компьютерных игр. Роман согласился.

Теперь он заезжал в редакцию, где сдавал написанное и получал диски с очередными играми, поскольку играть в них стало теперь его обязанностью. Совмещать обе работы было Роману легко, и одно другому нисколько не мешало, а дядя был искренне рад за племянника.

Время шло. Роман продолжал помогать дяде, а в свободное от работы время и дома по вечерам отстреливал из всех видов оружия жутких монстров, вникал в стратегические хитрости очередной цивилизации, и пилотировал бомбардировщики и спортивные болиды. Незаметно пролетело полтора года, как вдруг грянул дефолт, журнал канул в небытие, и виртуальная жизнь Романа прекратилась. Фирма дяди выжила, здорово пострадав материально. Половину сотрудников пришлось сократить, но племянника дядя не тронул. Теперь свободного времени на работе у Романа не было совсем, он крутился как белка в колесе, совмещая несколько обязанностей сразу — уже в полном объёме, а не так, как прежде.

Когда кризис понемногу отступил и Роман привык к новому ритму жизни, он стал чаще вспоминать о своей работе в журнале.

Ещё когда он знакомился с компьютерными играми, он отмечал, что сюжет некоторых из них весьма неплох и его можно было развить, отчего могла получиться хорошая история сама по себе, способная превратиться в увлекательное чтиво. Разработчики игр, если только сюжет не был построен на каком-либо фильме или западном кретиническом комиксе, дальше, естественно, не шли, поскольку не занимались литературой, да и игре это было по большому счёту ни к чему. Роман же любил читать фантастику и уважал стиль фэнтези, поэтому сюжетные линии многих игр сами собой развивались у него в голове, богатой воображением, выходя далеко за рамки игрового пространства. Один из таких сюжетов, имея в своей основе небольшое зёрнышко из подобной «игрушечной истории», пророс у него в голове, пустил корни и вымахал в нечто, как ему самому казалось, весьма ветвистое и интересное. Однажды вечером, вернувшись с работы, Роман решил эту историю из своей головы перенести на бумагу.

Повесть на сто пятьдесят машинописных страниц была готова через месяц.

Поскольку экономика страны потихоньку оправилась после удара и принялась вовсю навёрстывать упущенное, стали появляться новые фирмы, журналы и всё остальное в том же духе. Роман послал свою повесть одновременно в несколько журналов.

Увлёкшись сочинительством, он, ожидая результата, принялся писать дальше. Через три месяца было готово целых пять рассказов — три коротких и два подлиннее. Это были традиционные фантастические вещи, в каждой из которых крылась оригинальная идея, и составляющая суть рассказа. Но Романа тянуло к более лёгкому жанру — фэнтези. Лавры Толкиена не волновали его, просто ему было интересно выдумывать сюжет, оживлять персонажи, изобретать хитросплетения судеб. Всё это давалось ему легко, писал он быстро, практически сразу набело. Рассказы он послал по тем же адресам, что и первую повесть, и взялся за новую, бойко стуча вечерами по клавишам домашнего компьютера.

Через полгода после отправки первого произведения, он получил по электронной почте сообщение из одного журнала о том, что повесть принята редакцией и скоро будет напечатана в таком-то номере, и ему предлагалось ознакомиться с отредактированным текстом (без права, впрочем, изменить что-либо), и получить после публикации причитающиеся деньги — совсем не такие большие. Но Роман писал вовсе не ради денег, просто утоляя свой интерес к этому новому увлекательному делу.

Через год он уже имел на своём счету три публикации. Тогда же он и придумал себе несколько заносчивый, и даже кричащий псевдоним, и дальше печатался уже как Норд Ветров.

Его заметили и охотно печатали уже два журнала, пока однажды одно из издательств, специализирующееся как раз на жанре фэнтези, не предложило ему работать на них.

Роману удалось, «продавая себя», не продешевить и заключить с издательством неплохой контракт. Теперь его книги, пусть и в мягком, «карманном» переплёте, появились на уличных лотках и в книжных магазинах.

Поскольку контракт подразумевал работу по согласованному с издательством плану, и ежедневно нужно было писать определённое количество страниц, чтобы уложиться в сроки, Роману пришлось уйти из дядиной фирмы. Они расстались очень тепло, закатив напоследок небольшой банкет «в честь рождения в недрах славной конторы недюжинного литературного таланта». Так он стал человеком, пишущим за деньги.

Роман выдумывал историю за историей, удивляясь, откуда это у него берётся: раньше он этой способности за собой как-то не замечал. Истории эти, конечно, были по большому счёту далеки от истинной литературы; оригинальность свою они потеряли уже после десятой повести, когда творчество уступило место производству. Но тиражи этого читального попкорна росли, гонорары Романа тоже увеличивались, и гонка продолжалась. Издательство заключило с ним очередной контракт, и им же теперь принадлежал псевдоним Норд Ветров, но Роман был не против. Он по-прежнему легко писал то, что теперь требовали его редакторы, даже названия новых повестей придумывались не им, вернее, он не мог настаивать на своём, хотя, в общем-то, и не пытался этого делать. Подобная жизнь его вполне устраивала.

У него появились деньги. Будучи человеком весёлым и общительным, Роман быстро оброс множеством знакомых, старательно набивавшихся к нему в друзья. Его это нисколько не тяготило. У женщин он и раньше пользовался популярностью, а сейчас иногда просто уставал от их натиска. Он привык относиться к жизни легко и не придавал этому большого значения. О женитьбе и создании семьи он вообще не думал, живя так, как ему жилось: без напряжения сочинял повесть за повестью, бойко стуча по клавишам ноутбука, весело оттягивался в многочисленных компаниях, легко меняя подружек, и никогда никому из них ничего не обещая. Врагов и обычных завистников у него тоже хватало, но вреда они ему не причиняли, а он их даже не замечал, хотя они часто мелькали вокруг, умело улыбаясь или делая вид, что безразличны ко всему.

В редкие часы, когда он ни с кем не общался и не щёлкал клавишами, он, будто вываливаясь из какой-то дрёмы, осознавал, что его занятие — не более чем способ заработать на жизнь. Он знал, что талантлив и способен на большее, но развивать в себе это ему было лень. Он почти перестал читать — даже любимую фантастику.

Но как-то раз, рассеянно слушая телевизор, постоянно включенный на кухне, он наткнулся на передачу, в которой упомянули один из известных библейских сюжетов. В само́й передаче ничего особенного не было, да и об этой истории Роман слышал и раньше, но тут он оторвался от приготовления еды, уловив какую-то неувязку. И неувязка эта была не в передаче, а в этом библейском сюжете. У него было такое ощущение, словно среди обычного городского пейзажа, виденного много раз, блеснуло, отразив солнце, стекло окна, которое кто-то открыл, преобразив на мгновение всю скучную картину. Этот яркий луч ударил по глазам, достав до самого сердца, оставив в душе неуловимое ощущение чего-то нового. Роман задумался и вдруг понял: этот эпизод в Библии все толковали однобоко, но стоило лишь чуть-чуть посмотреть на это по-другому, как всё менялось. Смысл истории при этом оставался прежним, но приобретал ещё большую глубину и какой-то, совсем уже нечеловеческий трагизм. Вслед за осознанием этого, Роман удивился, как такая очевидная вещь не была замечена другими.

Вернувшись к своей обычной деятельности, Роман не перестал раздумывать на эту тему. Та история не отпускала его. Он купил Библию и внимательно прочитал нужное место, ещё больше укрепившись в мнении, что люди просто не обращают внимания на эту удивительную метаморфозу, которая открылась ему.

Роман настолько увлёкся этой идеей, что прочитал всю Библию целиком. Он не был верующим, являясь несгибаемым материалистом, всегда едко подшучивая на подобные темы, и после прочтения и Ветхого, и Нового Заветов остался при своём мнении. Но именно тот сюжет показался ему достойным того, чтобы изложить его в литературной форме. При этом Роман понимал, что собирается идти иным путём, нежели Булгаков с его рукописью о Понтии Пилате.

Неутомимо выполняя свои обязанности в соответствии с контрактом, он продолжал размышлять о том, чтобы взяться за повествование на библейскую тему. Не отрываясь от работы, он стал потихоньку собирать необходимый материал: от подробного описания климата и природы в Палестине, до исторических документов и исследований, выуживая из них всё, что касалось быта и нравов людей, живших много сотен лет назад в тех местах. Он даже совместил полезное с приятным, побывав во время очередного отпуска в Израиле, и посмотрев на эту землю своими глазами.

Замысел зрел в нём, наливался силой, рос и ветвился, подобно дереву, но Роман не торопился браться за его воплощение, хотя время для этого он мог бы найти — всё-таки не так уж и загружен он был своей рутиной. У него уже был готов подробнейший план будущего романа, скрупулёзно выверенный, и даже имелись некоторые наброски. Но он всё тянул — сам не понимая почему. Он жил предвкушением настоящей, серьёзной работы и ему это предвкушение нравилось. Так он и тянул, продолжая жить размеренной жизнью, строча повесть за повестью по редакционному плану, веселился с друзьями и кутил с женщинами.

Темы для очередных карманных книг находились уже не так легко, как прежде. По совету редакторов, поднаторевших в этом деле, он стал писать приключенческий сериал — с одним и тем же главным героем, втравливая его каждый раз в новую переделку. Таким образом, выигрывалось время для придумывания чего-то свежего. Роман понимал, что издательство выжимает из него всё, что можно, пока не иссякнет эта «золотая жила», пока его книги пользуются спросом. И если не потянет он сам, удовлетворяя этот спрос, издательство избавится от него, а под именем Норд Ветров будет работать целая бригада чернорабочих, так называемых «литературных негров», книггеров. Такие люди штамповали целые романы в рекордно короткие сроки, работая по чёткому плану и выдерживая единый заданный стиль повествования — таким же, по сути, образом, как создавался анимационный фильм с целой армией художников: фазовщиков и прорисовщиков.

Помня об этой угрозе, Роман подсознательно, не признаваясь в этом даже себе самому, оставлял работу над своим главным романом на «чёрный день».

А пока всё было в порядке, порох в арсенале для холостых выстрелов ещё имелся, и Роман без устали бил по клавишам своего ноутбука всеми десятью пальцами, и радовался жизни.

Он жил один, не позволяя женщинам ограничивать свою свободу. Ему наконец-то удалось купить новую квартиру — небольшую, но весьма приличную и очень удобно спланированную, куда он и намеревался перебраться в ближайшем будущем. Старое жилище Романа настоятельно требовало са́мого капитального ремонта, там царил, предваряя близкий переезд, жуткий бардак, в котором даже ему самому, закоренелому холостяку, было уже неуютно. В новой квартире ещё шли последние отделочные работы, и Роман решил одним махом разделаться со всеми неудобствами, решив удрать на неделю-другую куда-нибудь на нейтральную территорию. О поселении у Светки не могло быть и речи — он не терпел таких плотных отношений со своими подругами, — поэтому, по совету одного хорошего приятеля, эстета и пижона, решил поселиться в пансионате на природе. По утверждению приятеля, место было сказочной красоты и сейчас не такое людное (зима — одни праздники миновали, до других пока не близко). Хоть Роман и не любил долго оставаться в одиночестве, всё же согласился. Он уладил срочные дела с издательством, решил остающиеся вопросы с ремонтными бригадами в обеих квартирах, быстро собрал вещи, и вот уже три дня жил в доме отдыха, находя особую прелесть в малочисленности постояльцев и тишине этих действительно красивых мест.

Николай

Перехватив поудобнее сползший с плеча ремень этюдника, Ефимов поднялся по ступеням парадного входа, над которым витиевато нависало: «пансионат „Приют пилигрима”» и толкнул дверь. В пустынном просторном холле, где в углу на диване кто-то сидел, уставившись в книгу, он сгрудил прямо на пол неуклюжий этюдник, кофр с аппаратурой и сумку со всякой одёжной всячиной, и подошёл к стойке администратора, чтобы зарегистрироваться. Ему понравилось отсутствие назойливых коридорных служащих, норовящих схватить вещи и тащить куда угодно по первому требованию, а потом скромно, но неотвязно ожидающих мзды за свои услуги.

Ефимов попросил у девушки в форменной одежде за стойкой поселить его в номере с видом на монастырь, ответил на ряд скучных формальных вопросов, где-то расписался и, получив ключи, направился к оставленным вещам. Тут-то как раз и появился вялый парень, одетый, как и подобает коридорным, и молча подхватил кофр.

— Возьмите что-нибудь другое, — сердито сказал Ефимов, отбирая у парня кофр, и направился к лифту, злорадно слушая, как за спиной раздаётся пыхтение и стук острых углов этюдника по чужим коленям.

Едва очутившись в номере, Ефимов прошёл сразу к окну и отдёрнул шторы. На холме в ответ блеснули купола монастыря. Ефимов довольно хмыкнул и только тогда осмотрелся.

Незаметно потирая ушибленное бедро, коридорный получил трудно доставшиеся чаевые и, наконец, исчез. Ефимов облегчённо вздохнул и занялся распаковкой вещей.

Всё началось с того, что в восьмом классе родители купили Ефимову фотоаппарат «Смена». Уже в девятом классе школьная стенгазета была немыслима без его фотографий. Если раньше лист ватмана, висящий на стене рядом с учительской, привлекал к себе только злых осенних мух, то с участием Ефимова каждый новый её выпуск становился маленьким событием.

На каждой перемене у стенгазеты с бесхитростным названием «Школьный звонок» толпился народ. Сначала, по праву старших, её тщательно исследовали долговязые старшеклассники, и уже после них толпа каждый раз становилась ниже ростом, останавливая своё падение на первоклашках. Когда звонок разгонял всех потенциальных читателей по классам, их место у стенгазеты занимали свободные от занятий учителя. Скучную официальную информацию, размещённую в левом верхнем углу, никто не читал (даже учителя), взгляды всех приковывались к снимкам.

Сбор металлолома: долговязый Костик по кличке Самосвал глубокомысленно разглядывает ржавый радиатор отопления, прикидывая, кому из одноклассников его доставка окажется по плечу; мелюзга из четвёртого «Б» тащит, облепив, словно муравьи, какую-то чудовищную железную кровать с витыми блестящими прутьями на спинке (на которой, вероятно, зачали не одно поколение); на вершине «медной горы», ощетинившейся торчащими в разные стороны трубами и проволокой, стоит с победным видом физкультурник Виктор Дмитриевич в своём спортивном костюме и свистком на шее. Комсомольское собрание: грозный комсорг Алексей Спектор убедительно вещает что-то собравшимся, аккуратно подглядывая в бумажку; староста девятого «А» Светка Смагина, близоруко щурясь у карты мира, проводит короткую политинформацию о ситуации на Ближнем Востоке, тыча изящным пальчиком в район Амазонки; комсомолец-обормот Зацепа угрюмо смотрит в пол, не желая отчитываться о причинах своего отставания по всем предметам (кроме физкультуры); завуч Ирина Альбертовна гневно обличает ответственных за моральный облик Зацепы добродушных двойняшек Вову и Славу, потрясая гигантским деревянным транспортиром; грозный комсорг Спектор гомерически хохочет, откинувшись на спинку стула и неловко загораживаясь газетой «Правда» (снимок быстро исчезает со своего места и через перемену белый прямоугольник со следами клея героически закрывает открытка «Да здравствует Первое мая!»)

Вся бурная школьная жизнь во всём своём многообразии: приезд шефов, приём в пионеры, самодеятельный кукольный театр для малышни и так далее, с неизменным коронным «последним кадром» в правом нижнем углу — самый весёлый снимок за неделю, традиционно наклеенный неровно. Все снимки Ефимов печатал в нескольких экземплярах, чтобы главные герои не портили газету, отдирая фотографии «на память».

До появления в стенгазете Ефимова, фотографий там не было совсем; лишь изредка унылая редколлегия во главе с очкариком Андрейкой изображала совместными усилиями нечто нелепое, привлекая к данному артефакту ещё больше мух. С приходом Ефимова из прежнего состава редколлегии остался один Андрейка, он-то и крапал по заданию Ирины Альбертовны листки с официальной информацией. Поначалу Ефимов ещё и рисовал (и довольно неплохо) и писал короткие статейки на тему школьной жизни, постепенно замещая всё это фотографиями собственного производства. Так стенгазета превратилась в одну большую еженедельную иллюстрацию. По сути, вся газета теперь держалась исключительно на Ефимове: он писал её название и самостоятельно придумывал остроумные подписи к своим снимкам.

После окончания школы все его друзья и одноклассники занялись подготовкой в институты, и только он один был далёк от этого. Ефимов не был отличником, но и отставаний по каким-либо предметам не имел, питая, впрочем, склонность к гуманитарным дисциплинам.

Его комната была превращена в фотолабораторию, а его мастерской являлась улица. Ефимов не расставался со своей «Сменой» нигде и никогда, даже если всего лишь выходил из дома за хлебом. Отец ставил ему в упрёк «нежелание учиться, чтобы получить образование», на что Ефимов отвечал, что книги это те же учителя, а когда и где с ними встречаться — его личное дело. И в подтверждение своих слов он сидел в библиотеках и изучал химическую обработку фотоматериалов, свойства светофильтров и композицию.

Когда пришла пора «отдать священный долг Родине», Ефимов, не раздумывая, взял с собой в армию «Смену», которую украли в первый же месяц службы. Возня с устройством автомата, изучение повадок потенциального врага, и борьба за чистоту казармы и дисциплину в строю не давали времени ни на что другое, и поначалу Ефимов не слишком скучал по любимому занятию.

Однажды он проходил по территории части, в то время как поблизости группа офицеров во главе с командиром полка пыталась запечатлеть себя для истории, неумело орудуя новеньким фотоаппаратом. Ефимова окликнули и попросили «щёлкнуть» всю их компанию целиком. Лишь только почувствовав в руках камеру, он преобразился. В течение последующего получаса он уверенно командовал офицерами, говоря, где встать и в какую сторону смотреть, а те безропотно подчинялись.

Уже через две недели Ефимов безвылазно проводил время в полковом клубе, заполучив в своё полное владение небольшую комнатку, в которой отыскались и старый фотоувеличитель, и многие другие необходимые в этом деле предметы, вполне годные к употреблению.

Вскоре все офицеры полка были обеспечены собственными фотографиями, начиная с портрета и заканчивая снимками в полный рост в парадном обмундировании, с друзьями и сослуживцами. Вот где Ефимов экспериментировал всласть, меняя ракурсы, композицию и ставя свет.

Все старослужащие бойцы части имели шикарные дембельские альбомы, которые Ефимов полностью оформлял, размещая в них фотографии и собственные рисунки с необходимыми традиционными (и не очень) текстами. Теперь даже для банального фотографирования на какой-нибудь документ, все в полку — от рядового до полковника — шли к нему.

Ефимов забыл, что такое ходить в наряды, а к своему автомату прикасался лишь изредка, внимая просьбам ротного «почистить боевого друга». Однако очень быстро фотография «на память» стала вызывать у него ненависть и отвращение, и когда его в очередной раз просили «сделать фотку», он молча, не вмешиваясь более в процесс, просто наводил объектив на «братьев навек», ждал, когда они примут соответствующие бравые позы, стиснув друг друга в жарких мужественных объятиях, и нажимал спуск. Это стало рутиной, набившей оскомину, поэтому полковые выезды на стрельбы или учения были для Ефимова праздником, не обходившимся, впрочем, без тех же самых братаний перед камерой.

Кроме старого «ФЭДа», найденного в клубной комнате, теперь у Ефимова была ещё и собственная камера, купленная им самим — неплохой «Любитель», видоискатель которого располагался сверху.

Дошло до того, что старшие офицеры стали брать Ефимова с собой на семейные пикники — с жёнами, детьми и шашлыками на природе, где он ненавязчиво фиксировал процесс культурного отдыха. Даже в этом Ефимов находил для себя пользу. Он стремился, как бы раствориться в атмосфере чужого праздника, стать невидимым, стараясь не привлекать к камере в своих руках, да и к себе самому внимания, пытаясь быть незаметным, чтобы люди в кадре были естественными и не зацикливались на своей внешности. Для этих целей он сконструировал специальную насадку на объектив, замаскированную под обыкновенную бленду, но за счёт скрытого зеркала позволяющей снимать то, что располагалось сбоку от камеры. Люди, находившиеся слева от объектива (или справа, в зависимости от того, как была повёрнута «бленда»), и не подозревали о том, что их снимают, чего и добивался Ефимов.

Как-то раз замполит полка, просматривая пачку фотографий, сделанных Ефимовым на очередных грандиозных учениях, в порыве патриотических чувств отобрал лучшие, на его взгляд, снимки и распорядился послать их в «Красную звезду». В главной армейской газете страны они, правда, не появились, зато в часть приехал невысокий юркий корреспондент из упомянутого издания, побеседовал с командиром полка и замполитом, познакомился с Ефимовым и попросил взглянуть на фото-архив. Отобрав из представленной пачки несколько снимков, он получил от Ефимова нужные негативы, любезно попрощался и уехал.

Через несколько дней в газете появилась небольшая заметка за подписью приезжавшего корреспондента, повествующая о том, что в части такой-то проводились учения, и условный противник был беспощадно уничтожен отличниками боевой и политической подготовки. Рядом располагалось два отпечатка Ефимовских фотографий с общими планами, под которыми скромно значилось: «фото автора». Ефимов подивился человеческой бессовестности и скоро забыл об этом.

Снабжая дембельскими альбомами других, сам Ефимов на подобное произведение не сподобился, оставаясь равнодушным к запечатлению самого себя на плёнке. Даже не подготовив должным образом парадную форму, он, когда настала пора, забрал свой «Любитель», негативы (предварительно проверенные замполитом на предмет наличия в них «военной тайны») и отправился домой, слёзно провожаемый всем полком.

В вагоне поезда, который вёз Ефимова домой в Москву, в коридоре у окна он увидел девушку. Поражённый её красотой, он, человек, в общем, малообщительный, подошёл к ней и попросил разрешения сделать её портрет. Так он познакомился с Ларисой.

Она ехала покорять Москву, твёрдо решив стать актрисой. В столице у неё была тётка, за ради Христа позволившая ей пожить у неё месяц-другой, пока она не подыщет себе другое жильё.

Поочерёдно провалив экзамены во все театральные ВУЗы Москвы, Лариса пошла работать на кондитерскую фабрику, перебравшись от тётки в общежитие, но не оставив надежды попытать счастья на следующий год.

Ефимов влюбился в неё сразу и наповал. Он был готов сделать для неё всё что угодно, и поселить её у себя дома ему не позволило то, что родители были категорически против («Женись и тогда живи с кем угодно»). Ефимов и рад был жениться, но знал, что Лариса к нему равнодушна. Она позволяла ему быть с собой рядом, видя, что с ним творится, но относясь к нему как к другу и не более. Скрепя сердце он довольствовался и этим, втайне надеясь заслужить её любовь. Он показывал ей Москву, и сам открывал её для себя по-новому. Даже во время свиданий он не расставался с фотокамерой и снимал любимую снова и снова, и развешивал потом эти снимки в своей комнате на стене.

Через год она поступила во ВГИК, и весёлое и бесшабашное студенчество закружило её, оторвав от Ефимова. Теперь вокруг неё так и вились талантливые красавцы, не оставляя Ефимову ни одного шанса. Он бродил в одиночестве по Москве, слушал соловьёв там, где прежде слушал их с Ларисой, навещал опустевшие без неё улицы и делал потрясающе красивые пейзажные снимки, переполненный тоской и любовью. Дома он смотрел на её портреты и еле слышно стонал, стиснув зубы. Они почти совсем не встречались: он просил её об очередном свидании, а она ссылалась то на большую загруженность в институте, то прямо говорила, что уже приглашена кем-то. Тогда он пришёл к ней в общежитие, попросил девчонок оставить их наедине, а когда все ушли, встал перед ней на колени и признался в любви. Она печально улыбнулась, опустилась рядом с ним на пол, погладила по голове и сказала, что через месяц выходит замуж. Ефимов был к этому готов. Он достал из сумки самостоятельно оформленный альбом с её портретами и фотографиями тех мест, где они гуляли — отражение его любви и того лучшего, чего ему удалось достигнуть в фотоискусстве, и ушёл. Дома он аккуратно снял со стены все её снимки и спрятал, не в силах больше видеть лицо любимого человека, потерянного навсегда.

Переживая своё горе, он спасался только любимым делом, продолжая снимать. Он совершенствовал технику, снимая натюрморты, экспериментируя со светом, и выходил на улицу, выхватывая из толпы понравившиеся ему лица. Сидеть на шее у родителей было ему невыносимо, он понимал, что нужно искать работу. Он обивал пороги редакций, упрашивая взять его на должность фотокорреспондента или, хотя бы фототехника, но получал отказ за отказом. Так продолжалось несколько месяцев, пока однажды работа сама не нашла его.

У его отца был друг, работающий редактором в одном иллюстрированном журнале (где он уже получил отказ). С этим человеком Ефимов был знаком плохо, а о его занятии даже не догадывался. Отец рассказал другу о «сумасшествии» своего сына, а тот попросил показать какие-нибудь его фотоработы. Ефимов очень удивился, когда отец, с пренебрежением относившийся к его занятию, вошёл к нему в комнату и выразил желание посмотреть какие-нибудь снимки.

Увидев фотографии Ефимова, редактор предложил ему попробовать себя фоторепортёром в новой рубрике, которую решили открыть в журнале, посвятив её жизни российского захолустья. Фотокорреспонденты, состоящие в штате журнала, не были настроены на командировки в глушь, поэтому Ефимов виделся другу отца подходящим кандидатом. Так хобби Ефимова стало его профессией.

Перед первым редакционным заданием Ефимову пришлось занять у родителей денег, чтобы купить более-менее стоящую аппаратуру — заменить камеру, приобрести комплект оптики, светофильтры и некоторую другую необходимую мелочь. Отец нипочём не дал бы ему денег, если бы его друг из редакции не позволил взглянуть на сына по-новому и понять, что его увлечение не пустая трата времени, а настоящее дело, которым, как выяснилось, можно заработать на жизнь.

Из первой командировки по деревням Смоленщины Ефимов привёз изрядное количество негативов. Когда один из редакторов, назначенный вести новую рубрику, просмотрел отпечатки, он вызвал Ефимова и сказал:

— Фотографии красивые, ничего не скажешь. Но, видите ли, молодой человек, у вас в них столько трагизма, такая безысходность, что впору всё это озаглавить «Панихидой по русской деревне». Боюсь, что это не совсем то, что нам хотелось бы показать нашим читателям. Постарайтесь впредь, скажем так, немного фильтровать собственное мировоззрение, иначе у нас с вами ничего не получится.

Редактор был прав — боль от потери Ларисы до сих пор не отпускала Ефимова и невольно отразилась в его работах.

Несмотря на это, несколько фотографий вошли в первый выпуск новоиспечённой рубрики, и таким образом состоялся дебют Ефимова на страницах журнала.

Постепенно он втянулся, ему стала привычна специфика работы в издании. Он продолжал колесить по российским деревням, и ему всё это очень нравилось. Он снимал старые потемневшие срубы и новые, замечательно и весело пахнущие избёнки, резные, словно кружевные наличники, колодцы с отполированным до блеска, будто покрытым лаком во́ротом и замечательные, добрые и открытые лица людей, живших на этой земле. Это были его соотечественники, а он о них до сих пор ничего не знал.

У Ефимова появилось увлечение — он стал фотографировать церкви. Если там, куда он приезжал, был храм, он непременно шёл туда.

Он не был верующим человеком, но его тянуло к церквям, будто в этих величественных вместилищах и жила душа Руси. Он снимал и полуразрушенных калек и ухоженных красавиц, находя в каждой свою ноту, своё лицо. Даже среди скорбных руин, даже среди выпотрошенных стен, превращённых в склады и мастерские, он умел разглядеть ту неприметную деталь, в которой продолжала жить русская церковь, где билось ещё её сердце — не сломленное и не побеждённое.

Однажды он, носивший это в себе, показал несколько таких фотографий одному из редакторов, с которым у него наладились хорошие отношения. Тот с удовольствием посмотрел снимки и сказал:

— Спрячь и никому не показывай. Не так поймут…

Ефимов совета послушался, но снимать храмы не перестал, наоборот — увлёкся ещё больше.

Шло время, и Ефимов матерел, незаметно превратившись из одержимого любителя в спокойного профессионала. Давно уже он не ездил по глухоманям, работал то в столице, то в других городах. Журнал, в котором он начинал, организовал его первую фотовыставку. Он стал признанным мастером репортажной съёмки, доводя до совершенства своё умение раствориться в толпе, стать незаметным, продолжая, однако, замечать всё вокруг. Во время таких съёмок он словно переставал быть собой, переставал быть человеком вообще, становясь некой бесстрастной машиной, холодно и пронзительно смотрящей на мир чужих страстей.

Однажды после очередной командировки он возвращался домой, коротая ночь в скором поезде. Ему не спалось, он часто курил в тамбуре, но часов около трёх ночи решил, что пора укладываться.

Он ехал в плацкартном вагоне, и его место было боковым. Ефимов не был неженкой, и ему было решительно всё равно, каким способом ехать в поезде — лишь бы не стоя. Он снял с третьей полки скатанный матрас и уже хотел было расстелить его на своём месте, как вдруг состав резко стал тормозить. Ефимов повалился на пол, а когда встал, всё ещё держа в руках матрас, поезд потряс страшный удар. Ефимов пролетел весь коридор, и матрас здорово помог ему избежать серьёзной травмы, смягчив падение.

Едва придя в себя и поняв, что он легко отделался, Ефимов схватил камеру и выскочил из вагона.

Их поезд нагнал другой пассажирский состав и протаранил его, отчего несколько вагонов сошли с рельсов и валялись, как детские игрушки, на насыпи рядом. Хвостовой вагон предыдущего состава был страшен. Вокруг уже суетились люди, вытаскивая из покорёженных вагонов пострадавших. Ефимов позабыл обо всём на свете, в его голове была только одна мысль: снимать.

И он вынимал из камеры отснятые кассеты одну за другой, и снова наводил объектив на раненных и тех, кто им помогал, на отблески пожара, играющего на искорёженных боках вагонов, и не мог остановиться. Он будто на самом деле стал невидим — никто не обращал на него внимания, даже не глядел в его сторону — ни спасатели, ни жертвы.

Он был уже внутри какого-то завалившегося на бок вагона и бродил там по стене, ставшей теперь полом, и напоминавшем жуткую декорацию фильма-катастрофы. И тут его кто-то позвал.

Он обернулся на зов и увидел женщину, зажатую между рухнувших полок. Одной рукой она прижимала к себе младенца, а другую протягивала к нему с мольбой о помощи. Самым диким было то, что ребёнок мирно сосал материнскую грудь, будто всё вокруг не имело никакого значения.

Ефимов поймал эту чудовищную и великую картину в кэш видоискателя, и тут вдруг его душа словно вернулась в тело, которое до сих пор само двигалось среди этого хаоса и продолжало некую потустороннюю жизнь. Ефимов словно только сейчас осознал всё, что произошло и творилось теперь вокруг, и испугался. Испугался не того, что случилось, а того, что произошло с ним, своего непонятного отсутствия.

Он всё-таки нажал на спуск, но в следующую же секунду опустил камеру и стал помогать женщине выбраться, обдирая в кровь пальцы и не чувствуя боли. Он вытащил мать с ребёнком из покорёженного вагона и вернулся туда снова, боясь, как бы там ещё кого-нибудь не забыли. На этот раз ему попался искалеченный труп, его вырвало, но он не прекратил поиски. Не найдя в этом вагоне никого, кому нужна была помощь, он продолжил помогать пострадавшим в других местах. Только когда встало солнце всё закончилось.

В стране уже вовсю буйствовала демократия, поэтому хроника этой катастрофы была опубликована, и все смогли увидеть то, что увидел тогда Ефимов. Лишь один единственный снимок он не смел никому показать. Иногда он доставал его из укромного места — с фотографии на него смотрела та женщина, и так же, как тогда, её грудь безмятежно сосал ребёнок. Он смотрел на снимок, и из его глаз катились слёзы. Ефимов знал, что эта женщина и её ребёнок выжили, и с ними всё было в порядке, и ещё он знал, что этот снимок — бесспорный шедевр, но поделать с собой ничего не мог и продолжал почему-то прятать его от людей.

Он давно сменил место работы, и его фотографии печатали многие газеты и журналы, и уже много раз выставлялся он в разных залах и галереях, но что-то с той ночи бесповоротно изменилось в нём. Он избегал теперь репортажных съёмок, боясь снова превратиться в бездушную и бесстрастную машину. Теперь он занимался рекламной фотографией и делал портфолио для моделей, а для души продолжал снимать храмы и церкви, и делился этим чудом с людьми, покупавшими журналы и посещавшими фотовыставки.

Теперь у него были деньги на то, чтобы жить так, как он хотел, и заниматься тем, чем ему хотелось заниматься. Он так и остался бобылём, почти не имея друзей и не особенно желая общаться с кем бы то ни было. Он давно жил отдельно от родителей, изредка навещая их. Отец гордился им, хвастаясь перед друзьями и знакомыми его очередной выставкой, бережно храня все газеты и журналы, где появлялись фотоработы сына. Ефимову это было безразлично, он никогда и ничего не хотел кому-то доказывать, желая только одного — жить в мире с самим собой.

Если раньше он рисовал только в детстве и юношестве, то теперь это увлечение вернулось к нему вновь. Он изучал необходимую литературу по технике живописи, купил этюдник, кисти с красками и различные другие материалы, и занялся рисованием. Лишь только у него появлялась пара свободных дней, он уезжал на природу и писал пейзажи. Теперь всё своё свободное время Ефимов проводил вне дома с этюдником и фотопринадлежностями, и чувствовал себя счастливым.

Однажды, разъезжая на своём внедорожнике в поисках подходящего вида, он наткнулся на монастырь, стоявший в удивительно живописном месте — из всей цивилизации в традиционном значении этого слова поблизости нагло торчал только какой-то пансионат. Ефимов долго колесил вокруг, как всегда ища место, с которого монастырь «откроется» для съёмки, представая во всём величии — гордом и одновременно дружелюбном. Ефимов слушал голоса колоколов на звоннице, но монастырь всё не подпускал его, словно человек, не желающий в разговоре рассказывать о себе. Он проторчал у стен монастыря до самого вечера, когда совсем стемнело, но всё безрезультатно — монастырь молчал. Ефимову не спалось, его завораживало соседство с этим молчаливым гигантом и уснул он только на рассвете, устроившись в машине. Когда он проснулся, то вновь принялся колесить вокруг. Так и не сделав ни одного снимка (дело небывалое), и не раскрыв этюдник, он уехал, огорчённый неудачей.

Некоторое время он раздумывал, как бы «расколоть» этот орешек, но закрутился с очередными проектами, начал работать над новой рекламной серией и неприступный монастырь на время забылся.

Наступила зима, и однажды Ефимов вспомнил о монастыре. Круговерть с рекламой и модельными фотосессиями в это время затихла, и у него оказалась целая неделя свободного времени, что случалось нечасто. Ефимов решил воспользоваться этой паузой и вновь попытаться «разговорить» нового знакомца, остановившись в весьма подходящем для этого, как ему показалось, месте — доме отдыха, который он заметил там в прошлый раз.

…Ефимов закончил распаковывать свой багаж и снова подошёл к окну. Монастырь посреди заснеженного поля казался неприступной крепостью, ключ к которой так необходимо было отыскать Ефимову.

Лемех

Новый постоялец, сопровождаемый коридорным, скрылся в лифте. Судя по этюднику, который тащил коридорный, прибывший был художником. Лемех дочитал главу, заложил книгу фантиком от конфеты и направился к стойке регистрации.

— Ну что, свет-Натальюшка, скучаешь? — сказал он, облокотившись на стойку. Девушка в форменной одежде улыбнулась:

— Как всегда в это время, будто не знаешь.

Она посмотрела вокруг, потянулась, как кошка и добавила жалостным тоном:

— Спать хочется.

Лемех покачал головой:

— Ай-яй-яй, хоть взрослые девушки и редко спят ночью, но днём не плачутся в жилетку дяде, и при этом выглядят очень хорошо.

Наталья, смеясь, махнула на него рукой:

— Да ну тебя. Дядя, тоже мне…

— Но выглядишь ты потрясающе.

— Перестань меня смущать.

— Не буду, — смиренно кивнул головой Лемех и добавил: — Кстати, ты мне журнал обещала принести.

— Ой, ну, конечно! — всплеснула руками Наталья. — Подожди, я в подсобку сбегаю.

И она скрылась за дверью. Лемех быстро перегнулся через барьер, ловко раскрыл какую-то папку, нашёл нужное место на странице и пробежал глазами несколько строчек. Затем он быстро вернул папку на место и принял свою прежнюю позу, небрежно опираясь на стойку. Через полминуты из подсобки вернулась Наталья и протянула Лемеху скромный журнал с неприметной обложкой.

— Вот здесь, — сказала она и пролистала несколько страниц. — Вот.

Тонкий наманикюренный пальчик упёрся в столбцы чьих-то стихов.

— Умница, — искренне похвалил Лемех, разглядывая стихи. — Спасибо.

— С тебя шоколадка, — улыбнулась Наталья.

— Не вопрос, — смешно тряхнул головой Лемех.

Он поднялся в лифте на третий этаж, прошел по глушащему шаги толстому ковролину до своего номера. В номере он достал мобильный телефон, открыл интернет-браузер и в окошке поискового сервера набрал «Ефимов Николай Константинович».

Лемех посмотрел на часы. Полдень. Обычно Роман заканчивал свою утреннюю писанину в час дня. Время ещё было. Лемех переоделся и отправился в бассейн, находившийся на последнем этаже.

Он вяло плавал под стеклянной крышей, жмурясь от солнца. В бассейне кроме него находился румяный бритоголовый крепыш с золотой цепочкой на шее и его расслабленная стройная подруга (вероятно, исполняющая обязанности жены) с бесстрастным и холодным лицом. Штамп из анекдотов про новых русских. Целый час, пока Лемех плескался в воде, они сидели в шезлонгах — девица то ли дремала, то ли пребывала в анабиозе, а её супруг без остановки наливался какими-то коктейлями, подносимыми неутомимым барменом.

Ровно в час Лемех сидел в холле второго этажа в громадном кожаном кресле и разглядывал роскошный чёрный рояль, молча скучавший тут же. Роман не появлялся, зато откуда-то, мягко и неудержимо, в холл ввалилось человек двадцать мужеского полу в строгих тёмных костюмах. У каждого на груди болтался пластиковый бэйдж с именем владельца. «Только их тут не хватало», — подумал Лемех, слушая чинно-сдержанное бормотание костюмированной толпы. Они разбрелись по всему холлу, кто-то подошёл к роялю и принялся баловаться клавишами, разбрасывая вокруг негромкие бессмысленные звуки. Через несколько минут из коридора показался ещё один владелец костюма с бэйджем и бодро провозгласил:

— Господа! Ровно в половине второго собираемся в конференц-зале этажом выше.

Лемех вздохнул. Ага. Через 10 минут их тут не будет. Славно.

Роман появился через пять. Они поздоровались и отправились в ресторан.

— Что это за стихийное бедствие? — спросил он Лемеха, когда они свернули по коридору к лифту. Лемех пожал плечами:

— Я сам был застигнут врасплох. Какие-нибудь специалисты по невнятным продажам чего-то там, очень необходимого всему цивилизованному человечеству. Будут совмещать мозговые штурмы с пьяными загулами.

В ресторане персонал ликвидировал последствия набега обладателей бэйджиков. На самом видном месте, недалеко от стойки бара, сидела за столиком пара из бассейна, олицетворяя собой картинку из глянцевого журнала о светской жизни. Дама была облачена в роскошное платье и пребывала в том же нарочито полуобморочном состоянии, лениво пережёвывая что-то микроскопическое, а её плотный спутник, сверкая массивными перстнями, работал как кочегар у топок, закидывая себе в голову («А ещё я туда ем») содержимое тарелок.

— Так чем вы всё-таки занимаетесь? — попытался продолжить вчерашний разговор Роман, когда они в молчании прикончили салат и первое.

— М-м… Поверьте, это не так интересно. Приборы, разряды, измерения. Амплитуды колебаний. Эксперименты.

— А-а! Закрытый институт?

— Вроде того.

— Они ещё не разорились?

— Выходит, что нет. У вас, думаю, работа куда интересней будет.

Роман неопределённо качнул головой:

— Работа как работа.

— Но согласитесь, что труд писателя рядовым, всё-таки, не назовёшь.

— Наверное, — согласился Роман, насаживая на вилку оливку, и продолжал: — Однажды трёх каменотёсов по очереди спросили, чем они занимаются. Я обтёсываю камни — сказал первый. Я зарабатываю на хлеб — сказал второй. А третий ответил: я строю храм. Так вот, я, скорее, зарабатываю на хлеб.

Лемех внимательно посмотрел в глаза Роману:

— А ведь кто-то, пописывая такие же книги, как вы, скажет: я занимаюсь литературой. И если каждый из ваших каменотёсов сказал правду, то ответ такого литератора можно счесть, по меньшей мере, заблуждением.

Роман покачал головой:

— Вы правы. Такой писатель обманывает сам себя.

Лемех отпил из бокала.

— Знаете, в «Книге рекордов Гиннеса» приведён такой, с позволения сказать, рекорд. Если не ошибаюсь, сорок писателей за один день придумали и написали книгу. Объём мне не известен, но факт в том, что уже вечером этого дня книга поступила в продажу.

— Хотелось бы мне увидеть эту книгу, — сказал Роман.

— А мне — нет. Неужели вы думаете, что они могли создать шедевр?

— Отнюдь. Просто любопытно.

— Вот из-за того, что «просто любопытно», люди во всём мире читают всякий книжный мусор. А вы — простите, не хочу вас обидеть — способствуете этому. Ну, неужели вы не пытались написать что-нибудь стоящее?

Роман пожал плечами и промолчал. Лемех не отступал:

— Вы ведь неплохо начали. Я помню вашу первую повесть.

— Вы читали «Полёт кречета»? — поднял на него глаза Роман. Лемех кивнул:

— Фэнтези тоже может быть интересен. И очень не глуп. Даже если не ворошить прах Толкиена. Но, хорошо начав, вы очень скоро уступили место вашему Норду Ветрову.

Роман вздохнул и уставился в тарелку:

— Это только кажется, что писатель вольная птица. Мне вот не удалось стать таковым. По крайней мере — пока. И — если честно — я не считаю себя писателем. Это слишком громкое слово для меня. Достаточно того, что у меня кричащий псевдоним.

— Что же вы так себя окрестили?

— С ходу придумалось. Я ведь так далеко не заглядывал. Да и хотелось как-то погромче выкрикнуть своё имя.

— Докричались? — подмигнул Лемех. Роман кивнул и слабо улыбнулся.

Всё так же пребывая в состоянии некой прострации, дама из бассейна удалилась, сопровождаемая откровенно рыгающим супругом. Лемех, скользнув по ним взглядом, заметил за столиком неподалёку прибывшего утром человека и отвернулся.

После обеда они устроились в холле второго этажа. Крышка рояля так и осталась открытой после нашествия людей в строгих костюмах, отчего инструмент напоминал Лемеху тушу кита, вытащенную ватагой китобоев на палубу. И теперь несчастный лежал, открыв пасть, а рыбаки совещались в кают-компании о том, что пойдёт на рынке лучше — ворвань или китовый ус.

От аллегорической картины его оторвал Роман, сказав:

— К сожалению, долго побездельничать мне не удастся. План, ничего не поделаешь.

Лемех кивнул:

— О да. План — это святое. И сколько кубометров леса вы намерены сегодня пустить под топор для своих произведений?

— Кубометры — это не по моей части.

— В чём же измеряется ваш труд? В килограммах?

Роман поморщился:

— А если я обижусь?

— Вот уж вам этого делать не стоит. Пусть лучше ваши читатели обижаются.

— Кстати, я, худо-бедно, и на отдых этот заработал, и на квартиру новую.

— Бывает, — кивнул Лемех. — Кстати, есть такой анекдот…

Мешков с цементом было немного, и Федор с Яковом управились за 15 минут. Администратор, пересчитав деньги, сказал, что это больше, чем нужно и предложил Якову сходить с ним за сдачей. Вдвоём они поднялись в лифте на второй этаж, и пошли по пустому коридору.

У администратора зазвонил мобильный и он на ходу ответил. Пройдя несколько шагов, он остановился.

— Ну и что? А где Виктор Петрович? Так… Хорошо.

Пряча в карман телефон, администратор повернулся к Якову:

— Прошу прощения, мне необходимо отлучиться на пять минут. Это срочно. У нас тут проходит некая конференция… Подождите здесь, пожалуйста.

Он показал рукой на холл, недалеко от которого они остановились, и стремительно зашагал назад. Яков вошёл в холл и остановился как вкопанный.

Чёрный концертный Стэйнвей с распахнутой клавишной крышкой смотрел прямо на него.

Призрак давно минувшего времени, сгустившись из тьмы болезненных и словно бы чужих воспоминаний, приобрёл жутко знакомые очертания и караулил его здесь, в гнезде праздной скуки. Яков, не отрываясь, смотрел на него, пытаясь определить, что происходит в его душе. Среди клубка чувств он, как ни старался, не смог отыскать боли или обиды. Яков вздохнул с облегчением и только сейчас заметил, что в креслах холла сидят два человека. Он рассеянно поздоровался, и они кивнули в ответ. Но Яков уже забыл о них. Поддавшись импульсу и больше уже не думая ни о чём, он подошёл к инструменту, который будто звал его рядом обнажённых клавиш, и медленно опустился на стул. Он забыл обо всём — об администраторе, который должен принести сдачу, о Федоре, ждущем на улице, о своих колоколах и, коснувшись клавиш пальцами, заиграл.

Он играл всё подряд, не задумываясь о том, что играет, обрывая вещь и тут же начиная другую, потом так же неожиданно принимаясь за следующую откуда-то с середины, совершенно не обращая внимания на то, что инструмент жутко фальшивит. Пальцы, покрытые мозолями, сами собой бегали по чёрно-белым костяшкам, а Яков даже не смотрел на них. Он видел маленького мальчика, повторявшего гаммы, стараясь не бить по клавишам, а, как учили, мягко их толкать, и рядом сидел Петр Вениаминович и качал седой своей головой, и в окно заглядывало весёлое и тёплое солнце, и ослепительно блестел чёрный лак инструмента, и ноты сидели птицами на тонких нитках в тетради, и маятник времени мерно стучал метрономом на крышке рояля.

Ефимов жил на четвёртом этаже, но двери лифта почему-то открылись на втором. Он этого не заметил и вышел в коридор, а когда понял, что ошибся, лифт уже бесшумно сдвинул створки дверей и поехал выше.

Из холла раздавались звуки рояля. Ефимов решил посмотреть, кому это неймётся, и зашагал по коридору.

Такой картины ему видеть не доводилось.

За роялем сидел монах: в чёрной шапочке, чёрной длинной рясе и распахнутой чёрной телогрейке, и отрешённо играл. Ефимов сейчас же пожалел, что с ним нет камеры. Монах в чёрном своём одеянии был словно частью этого большого чёрного инструмента, а за окном был виден монастырь. Нет, такого он больше никогда не увидит, подумал Ефимов и сломя голову бросился к лестнице.

Когда он, скатившись по ступенькам, снова оказался на втором этаже, то облегчённо вздохнул, переводя дыхание — рояль ещё не смолк. Лишь только оказавшись в холле, Ефимов сделал сразу серию. Убедившись, что за время его отсутствия ничего не изменилось, он спокойно окинул взглядом холл, заметив ещё двух слушателей в креслах, и снова навёл объектив на необычного музыканта.

Ефимов сделал ещё несколько снимков различной крупности, выхватывая мелкие детали, а рядом с ним остановился кто-то из персонала пансионата.

Монах неожиданно перестал играть, рассеянно, будто спросонья, оглядел слушателей, закрыл клавиши крышкой и, встав со стула, подошёл к человеку, стоявшему рядом с Ефимовым. Тот — единственный из всех — картинно похлопал в ладоши.

— Простите за самовольство, — тихо произнёс монах.

— Ну что вы! Ведь инструмент для этого здесь и стоит.

— Он у вас расстроен. Фальшивит сильно…

— Странно… Мы приобрели рояль всего год назад, и он был настроен.

— Времени прошло достаточно. Смена климата. Холодно, жарко. Разная влажность. А он у вас ещё возле радиатора отопления стоит. Они этого не любят…

Ефимов аккуратно спрятал камеру за спину и чуть отступил в сторону. Администратор протянул монаху конверт и спросил:

— А вы умеете настраивать рояли?

Монах сунул конверт в карман телогрейки, посмотрел на администратора и еле слышно ответил:

— Приходилось.

— Тогда, может быть, вы могли бы нам помочь? У нас ведь и музыканты отдыхают, а тут такой конфуз — инструмент не настроен. Поможете? По-соседски?

«Так вот зачем я взял в монастырь инструмент», — мелькнуло в голове Якова, и он ответил:

— Я готов. Только сегодня вряд ли получится, сами понимаете.

— Конечно! Я позвоню вашему настоятелю. Как вас зовут?

— Яков.

— Очень хорошо, Яков.

Ефимов тем временем быстрым шагом направился к лифту. В своём номере он быстро набросил поверх свитера тёплую куртку с капюшоном, обулся в тяжёлые меховые ботинки на толстой подошве и, сунув камеру в небольшую сумку, направился к выходу. Он и сам не смог бы объяснить, для чего решил увязаться за монахом.

Лошадь уже тянула сани, груженные мешками, по дорожке прочь от подъезда. Лошадью правил, сидя на мешках, молодой монах в такой же, как у Якова, телогрейке, а сам Яков шёл следом.

Ефимов догнал их и пошёл рядом.

— Прошу прощения, — сказал он, застёгивая на ходу куртку. — Могу я к вам присоединиться?

Яков посмотрел на него и ответил:

— Пожалуйста. Вам нужно в монастырь?

— Нет. То есть… Не совсем. Просто мне хотелось бы посмотреть на него вблизи.

— Присаживайтесь, — указал Яков на мешки. — Там цемент, но они чистые.

— Спасибо, я пройдусь. Как вы.

Федор, сидя на передке, что-то тихо напевал себе под нос, скрипели на морозце полозья. Яков с Ефимовым шли позади саней.

— Красивые у вас места, — нарушил молчание Ефимов. Яков, не говоря ни слова, кивнул. Ефимов кашлянул, подбадривая себя, и протянул руку:

— Николай. Я фотохудожник.

Яков пожал протянутую руку и ответил:

— Яков. Вы хотите сфотографировать монастырь?

Ефимов покачал головой:

— Пытаюсь. Да вот, всё не выходит.

— Почему?

— Да видно, не хочет ваш монастырь, чтобы я его фотографировал. Не нашёл я пока то место, откуда бы мне его лицо открылось. Понимаете?

Яков кивнул и спросил:

— С вами такое уже случалось?

— Случалось, — ответил Ефимов.

— И что же вы тогда делали?

— Ждал. Бродил вокруг, смотрел и ждал. Если время позволяло, конечно. Я уже второй раз в этих местах, а всё никак.

— А вы его попросите.

— Кого? — вскинул на Якова глаза Ефимов.

— Монастырь. Попросите у него разрешения на съёмку. Ведь у людей тоже полагается спрашивать на это разрешения. Верно?

Ни тени улыбки не увидел Ефимов в глазах Якова и смутился:

— Верно… Я тут вас сфотографировал. Когда вы играли. Вы были против?

— Нет, что вы. Я не себя имел в виду. Мне всё равно. А у монастыря — попробуйте. Вдруг поможет?

Мохнатый глухо стучал копытами по укатанной дороге со следами тракторных колёс. Федор негромко пел:

— Несе Галя воду, коромысло гнеться, а за ней Иванко, як барвинок вьется…

— Вы музыкант? — снова нарушил молчание Ефимов.

— Был когда-то, — ответил Яков, щурясь от нестерпимой белизны.

— Давно не играли?

— Давно.

Ефимов не стал расспрашивать дальше, поняв, что Яков не хочет говорить.

У ворот монастыря Ефимов попрощался с Яковом и проводил сани взглядом, пока они не скрылись в арке белёных стен.

Монастырь стоял на небольшом холме, и отсюда открывалась обширная панорама окрестностей. Пансионат казался инородным телом среди этого снежного зимнего великолепия, словно забытая на лесной поляне яркая коробка из-под какой-то снеди.

Ефимов окинул взглядом монастырскую стену, высившуюся перед ним. Отсюда за ней ничего не было видно. Ефимов осмотрелся. О том, чтобы пройти вдоль стены нечего было и думать — нетронутое снежное покрывало подступало к ней вплотную, будто море. И хоть было это море глубиной чуть выше колена, пройти его не представлялось возможным. От расчищенной неведомым трактором дороги, по которой Ефимов пришёл сюда, убегали в сторону две глубокие колеи, ведущие, вероятно, в сторону деревни, не видимой отсюда. Отправляясь на неделю в пансионат, он не подумал о том, что ему придётся преодолевать снежную равнину, разыскивая заветную точку съёмки. Его внедорожник, оставшийся на стоянке возле дома отдыха, оказывался тут совершенно непригодным.

Увязавшись за монахами, Ефимов надеялся на какой-нибудь неожиданный кадр с их участием, но пока шёл рядом с Яковом, ничего достойного не нашлось. Можно было сделать портрет Якова — его лицо понравилось Ефимову, — но он почему-то не решился на это. Вспомнив об этом сейчас, в одиночестве, он удивился: за годы работы репортёром он лишился этой нерешительности, привыкнув действовать, не задумываясь о том, хотят ли попадать в кадр люди, которых он снимал, или нет. Наглость и бесцеремонность были неотъемлемой частью его профессии — без этого, по сути, невозможно было стать настоящим репортёром. Поэтому Ефимов и перестал им быть, встретив ту женщину с ребёнком в опрокинутом вагоне, поняв, что подошёл к черте.

Ефимов перекинул ремень сумки с камерой через голову и двинулся обратно в пансионат. На полпути он обернулся. Монастырь всё так же равнодушно и неприступно смотрел на него. Ефимов постоял в нерешительности, потом огляделся и, вздрогнув от собственного голоса, произнёс, глядя на купола храмов:

— Покажи, брат, своё лицо. Сделай милость…

И, посмотрев украдкой по сторонам, неловко поклонился в пояс. Потом выпрямился и быстро зашагал прочь.

Война, которая никогда не закончится

Ефимов проснулся чуть позже обычного. До окончания завтрака ещё оставалось время. Освежившись в душе, он оделся и подошёл к окну. Погода обещала быть такой же изумительной, как и вчера. На холме в лучах недавно вставшего солнца ослепительно сиял по-прежнему равнодушный монастырь. «Хоть бы метель началась, что ли», — подумал сердито Ефимов. Решив подойти к неприступной крепости по-другому, он достал этюдник, установил его напротив окна и закрепил лист бумаги.

«Так, значит, да? — спросил Ефимов золотые купола, перебирая пальцами палочку угля. — Пусто? Что ж, попробуем так...»

Закончив набросок, Ефимов отступил назад и окинул его взглядом. Хм… Что-то в этом было. Он прошёлся по номеру, потом снова вернулся к рисунку. Ефимов представил, как этот лист висит в выставочном зальчике Дома журналистов, и вокруг неспешно прогуливаются люди. По соседству развешены другие листы и в другом зале тоже, и ещё холсты. До которых он пока ещё не добрался ни своим сегодняшним углем, ни кистью, но они там есть. И в этом окружении этот его лист с монастырём выглядит очень даже неплохо. Хорошо выглядит, уверенно. Да, ничего особенного, конечно, но как легка рука мастера, как быстро легли небрежные, но чуткие штрихи. Как гармонично подчёркивает линия монастырской стены купола церквей. Как…

— Фигня, — оборвал он свои видения, разглядывая в упор рисунок. Подойдя к окну, он подумал: «Цвет. Нужно, чтобы изменился цвет. Завтра утром надо встать пораньше».

Ефимов посмотрел на часы. Нужно было идти, чтобы не опоздать на завтрак.

Поджидая Лемеха, Роман сидел в кресле у дверей ресторана и раздумывал, что бы съесть на завтрак.

Он и сам припозднился сегодня, но сидеть пришлось долго, и Роман невольно считал всех отдыхающих, входящих в ресторан. Получилось сорок три человека. В основном это были семейные пары средних лет, среди которых выделялась чета «новых русских» — самых что ни на есть лубочных, будто из анекдота, — Роман и не думал, что такие встречаются ещё на самом деле. Удивительнее самого их существования было то, что они оказались здесь, в тихом, хоть и вычурном пансионате, а не на каком-нибудь модном южном курорте.

Ещё среди постояльцев обращала на себя внимание стая прибывших вчера участников неведомой конференции, вошедших в обеденный зал однообразной колонной, поблёскивая бэйджами на лацканах пиджаков.

Посмотрев на наручные часы, Роман встрепенулся — так можно и завтрак пропустить. Может быть, Лемех поел без него? Решив ему позвонить, Роман выбрался из глубокого кресла и, рванувшись к коридору, сейчас же столкнулся с человеком в потёртых джинсах и обыкновенном сером свитере с высоким горлом. Это был вчерашний чудак, успевший сфотографировать музицирующего монаха.

— Прошу прощения, — пробормотал Роман. — Я вас не ушиб?

— Ничего страшного, — ответил человек.

Роман отступил, давая ему пройти, и неожиданно для самого себя спросил:

— Фотографии получились?

Человек в свитере пожал плечами:

— Ещё не знаю.

Теперь уже на них обоих налетел Лемех, торопливо вывернувший из коридора.

— Простите за опоздание, — сказал он и протянул руку собеседнику Романа. — Лемех.

Тот пожал протянутую руку и сказал:

— Ефимов. Николай.

— Вы художник или фотограф?

Ефимов усмехнулся:

— А почему это вас интересует?

— Когда вы приехали, я видел у вас эту штуку… Ящик…

— Этюдник?

— Да! А монаха за роялем вы запечатлели с помощью фотоаппарата. Вот мне и стало интересно, — весело улыбнулся Лемех.

— Я фотохудожник. Но сейчас я всё-таки хотел бы позавтракать.

— Так давайте сделаем это вместе! — развёл руками Лемех.

— Давайте, — пожал плечами Ефимов.

— Может, мы… навязываемся? — спросил Роман.

— Не волнуйтесь, если мне будет нужно побыть одному, вы непременно узнаете об этом, — улыбнулся Ефимов. — К тому же я не такой нелюдимый.

— Вот и отлично, — заключил Лемех, и они вошли, наконец, в зал ресторана.

Размазывая по хлебу масло, Лемех спросил Ефимова:

— Как вам вчерашний необыкновенный концерт?

— Очень впечатлил. Правда, я не знаток и не любитель фортепианной музыки. Мне понравился сам исполнитель.

— Не слышал, чтобы монахи замаливали грехи в домах отдыха, — сказал Лемех.

— У пансионата какие-то общие дела с монастырём.

— Содом и Гоморра сотрудничают с Иерусалимом?

Ефимов поднял глаза на Лемеха:

— Если так, тогда скажите, почему вы предпочли отдыхать в Содоме?

— Ого, мы переходим на серьёзные темы, — Лемех испытующе посмотрел на Ефимова. — Все мы живём либо в Содоме, либо в Гоморре. А то и ещё где похуже. Но ведь важно не где ты живёшь, а как. Вот вам не нравится фортепианная музыка. Мне, кстати, тоже. Но ведь это ещё не значит, что нам с вами чуждо чувство прекрасного. Да, я не отличу звуков, извлекаемых из дешёвой скрипки от звуков «Страдивари». И при этом не чувствую себя обделённым чем-нибудь.

Ефимов кивнул:

— Верно. Страдивари для одних, Версаче с Дольче и Габбано — для других.

Роман замотал головой, поспешно глотая омлет:

— М-м… Очень часто ценители звуков от Страдивари одеты в шмотки от Версаче.

— А ещё чаще тот, кто одет в такие шмотки, совсем не разбирается в том, что он слушает. Из чего бы это ни извлекалось, — сказал Ефимов и отпил кофе.

— Согласен, — ответил Лемех, размешивая ложечкой сахар. — Для таких людей главное — извлечение денег. И не важно откуда: из музыки или из нефти.

— А что главное для вас? — посмотрел на него Ефимов.

— Для меня? — Лемех вынул ложечку из чашки, аккуратно положил на край блюдца и, сделав глоток, ответил: — Для меня главное: живя в Содоме, не забывать об Иерусалиме.

— А почему вы не живёте в Иерусалиме? — хитро прищурившись, спросил Роман.

Лемех невесело усмехнулся и ответил:

— Не всегда мы живём там, где нам хочется.

Громко икнув, мимо столика прошёл персонаж анекдотов про «новых русских». За ним, таща за собой шлейф дорогих духов, прощёлкала каблучками супруга. Задумчиво глядя сквозь стол, Лемех сказал:

— Человек возомнил себя венцом природы. Ему пришлась по душе сказка о том, что Господь слепил его предков из глины, по образу и подобию своему. Ему и в голову не могло прийти, что он — всего лишь грязь под ногтями Гончара.

— Вы так не любите человечество? — спросил Ефимов.

— Любить человечество легко. Гораздо сложнее возлюбить ближнего. Для начала, хотя бы, относиться к нему терпимо. Перестать ему завидовать, обманывать его, перестать судачить о его делах у него за спиной. А если в целом, то за что человечество вообще любить? Оно само более чем достаточно любит себя. И ради этой любви готово втоптать в грязь всех остальных. Оно умиляется над подвигом Христа и тут же посылает на крест по соседству того, кто в Христа не верит. Человек старается навязать своё понятие счастья другому человеку, даже не спрашивая его мнения на этот счёт. Ах, ты не хочешь быть счастливым? Так я тебя, скотину, заставлю! Не хочешь быть таким, как я? Тогда сдохни — ты не достоин быть счастливым. Человек рвётся в космос искать братьев по разуму, и совершенно не способен понять самого себя, не говоря уже о соседе, живущем через дорогу. Человек мечтает о подвигах и при этом боится сесть задницей на холодный стульчак в сортире. Его пустили как гостя в дом, а он настолько обнаглел, что посчитал этот дом своей собственностью, назначил сам себя хозяином и, мало того, стал в этом доме гадить. Всё, к чему прикасается, поганит. Как царь Мидас — только наоборот. Всё человечество держится на ничтожной горстке людей, которых оно считает либо безумцами, либо идиотами, либо гениями. И, в зависимости от этого либо ненавидит их, либо смеётся, либо превозносит и поклоняется. Чтобы потом поменять своё мнение на прямо противоположное. Человек хочет господства везде и во всём, а, по сути, является жалким рабом своих тщеславных желаний. Так за что же мне любить человечество? Только за то, что я являюсь его частицей? Да, я живу в обществе и вынужден подчиняться его законам. И названия этих законов: тщеславие, корыстолюбие, гордыня. Но никто не может запретить мне эти законы ненавидеть. И, по возможности, нарушать.

Повисла тишина. Допив кофе, Лемех оглядел сотрапезников и весело спросил:

— Поговорим ещё о чём-нибудь?

Отозвался Ефимов:

— Лучше подскажите: вы не знаете, здесь лыжи на прокат можно взять?

Лемех посмотрел на него:

— Лыжи? Хотите активного отдыха?

Ефимов замялся:

— Не совсем. Мне нужно пройти по снежной целине.

— Простите за любопытство, но для чего вам такое испытание?

— Хочу обойти вокруг монастыря.

— Так это можно сделать ещё проще. Здесь можно взять на прокат целый снегоход. Конечно, это дороже, чем лыжи. Но, по-моему, удобнее.

Ефимов обрадовано улыбнулся:

— О снегоходе я и мечтать не мог.

— Если вы не против, мы с Романом можем составить вам компанию.

Ефимов пожал плечами:

— Что ж… Валяйте.

— Что скажете, Рома? — повернулся Лемех к Роману.

Тот ненадолго задумался и махнул рукой:

— В самом деле! Могу же я устроить себе полноценный отдых?!

Три новенькие «Ямахи» неслись по снежной целине.

Ефимов быстро приспособился к норову доселе незнакомой техники и теперь чувствовал себя мальчишкой с новой игрушкой в руках. Потрясающая погода только усиливала восторг. Солнце прыгало в синем небе, словно брошенный в воду апельсин. Неровная кайма леса елозила пилой сбоку, отделяя небо от заснеженного поля. Монастырь надвигался.

У стены Ефимов остановился и осмотрелся. Всё без изменения. Глазу не за что было зацепиться. Ефимов проверил, как себя чувствует кофр с аппаратурой в небольшом багажнике, снова завёл двигатель и пустился вдогонку за товарищами.

Они объехали монастырь вокруг и остановились недалеко от ворот, где Ефимов вчера простился с Яковом.

— Ну, как? Не нашли то, что искали? — слезая со снегохода и потягиваясь, спросил Лемех. Закуривая, Ефимов отрицательно помотал головой.

— А что так? Вон, красота какая. Прямо-таки плакатная красота. Только и снимай.

Задумчиво глядя на золотые кресты, Ефимов выпустил дым и негромко ответил:

— Вот именно что плакатная. Для глянцевой картинки хорошо.

— А что ищите вы? — щурясь от солнца, посмотрел в его сторону Лемех. Ефимов не ответил, продолжая смотреть на кресты куполов.

— Ждёте проблеска?

— Я не жду. Я его ищу.

Лемех покивал:

— Импровизация бывает удачной, если она хорошо подготовлена.

— Сделать удачный снимок случайно практически невозможно, — кивнул Ефимов, рассматривая упавший на снег пепел от сигареты.

— Где-то в шестидесятых годах, — продолжал Лемех, — кажется в Европе, был знаменитый фотограф, который делал потрясающие репортажные снимки. А потом выяснилось, что эти «случайности» он сам тщательно продумывал и организовывал.

Ефимов кивнул:

— Да, я слышал об этом мастере. На него даже подали в суд за обман.

— И что вы об этом думаете? — спросил Лемех, подходя к Ефимову ближе.

— Насчёт иска? Идиотов всегда хватало. Какая разница, каким образом был сделан шедевр? От этого он не перестаёт быть шедевром. Все знают, что театр это имитация и люди, выходящие на сцену — актёры, но никто не отрицает, что это настоящее искусство. Картина художника всегда тщательно продумана и натурщик, с которого он пишет Христа, в жизни вполне может быть бродягой. Но какое дело до всего этого должно быть человеку, который смотрит на картину?

— Над вымыслом слезами обольётся… — тихо вставил Роман.

— Я сам обманываться рад, — так же тихо отозвался Лемех.

— Вот именно, — бросил окурок в снег Ефимов. — А кто сказал, что жизнь — не одна большая иллюзия?

— Многие не только говорили, но даже утверждали это, — сказал Лемех. — А что для вас искусство?

Ефимов ненадолго задумался и ответил:

— Моя взаимосвязь с миром.

— Выходит, что человек, далёкий от искусства, оторван от мира? Но людьми не от мира сего часто называют как раз художников.

— Потому что они видят мир не так, как все.

— Вы тоже видите его по-другому?

Ефимов покачал головой:

— Не знаю. Мне, наверное, просто повезло. Ведь люди платят деньги за то, чтобы увидеть мир моими глазами. Мир имеет две ипостаси — материальную и духовную. Вон в том леске на взгорье стоят сосны. Мы с вами увидим в этом красоту, а кто-то — превосходный материал для изготовления шикарного шкафа. Но где-то эти ипостаси пересекаются. Лесоруб пилит сосну и попутно восхищается красотой окружающего его леса. Столяр, получив доски, сотворит из них настоящее произведение искусства, которое украсит кабинет торговца лесом. Страдивари, кстати, тоже делал скрипки из дерева.

— Настоящим искусством редко можно заработать деньги, — вмешался Роман. — Часто люди не понимают взгляд художника. Или просто не замечают его. При жизни Лермонтова был издан только один сборник его стихов. Часто только после смерти к гению приходит слава.

Лемех повернулся к Роману:

— Слава и искусство редко идут рука об руку. А вы предлагаете художнику снизойти до толпы, чтобы прокормиться?

Роман фыркнул:

— Не знаю. Может быть, это нужно совмещать…

— Роман, в одну повозку впрячь не можно коня и трепетную лань! Вы предлагаете с девяти до двенадцати писать шедевры, а после обеда крапать искромётную беллетристику на потребу любителей заснуть с книжкой в руках?

— А пусть даже и так! — с вызовом бросил Роман.

— И вы считаете, что это возможно?

— Думаю, да. Только не всем это удаётся.

— Не всем удаётся создавать шедевры. Для этого нужно полностью забыть о потребностях своего желудка. Боюсь, что для этого нужно быть голодным.

— А что вы скажете о Мартине Идене, который писал, чтобы заработать? — спросил Роман.

— Не забывайте, что это литературный персонаж, — ответил Лемех.

— Чушь! Джек Лондон писал его с себя!

— Ну, хорошо. Но вы забываете, что основным мотивом его творчества была любовь.

— Тоже мне, любовь! Нашёл кого полюбить. Пигалицу из высшего света!

— Это не ищут. Оно само приходит, без приглашения. И писал он, всё-таки, ради любимого человека.

— Выходит, писал ради выгоды — как ни крути.

— А что, по-вашему, делаете вы? — ехидно спросил его Лемех. Роман смутился, но тут же вскинул голову и бросил:

— Уж, по крайней мере, из-за любви к деви́це этого делать не стану!

Лемех хохотнул:

— А может у вас и не получится. Вот когда вы перестанете думать о деньгах, тогда, может быть, вам это удастся.

— Ну, знаете, для этого нужно быть святым! И питаться святым духом. Это идеализм и демагогия. Так не бывает. По-вашему, нужно закопать себя живым, творя шедевры, которые тугоумное человечество раскусит спустя много лет после смерти гения.

— А так и выходит, — усмехнулся Лемех и добавил: — Не обижайтесь, Роман. Я вовсе не хотел вас задеть.

Роман примирительно махнул рукой. Лемех продолжал:

— Позвольте рассказать вам притчу.

Однажды человек шёл через пустыню. С собой у него ничего не было, и он молил Бога только о том, чтобы не сгинуть в этой пустыне. Он шёл несколько дней и почти совсем уже выбился из сил, мучимый жаждой, как вдруг набрёл на оазис с источником чистой холодной воды и с деревьями, усыпанными плодами. И в этом оазисе он увидел чудо — целую гору золотого песка. У человека не оказалось ничего, в чём он мог бы унести с собой хотя бы немного сокровища, зато поблизости он отыскал большой кувшин и сейчас же наполнил его золотом. Человеку ещё предстояло выбраться из пустыни, но он надеялся, что сумеет обойтись без запаса воды, и тогда станет настоящим богачом. Он хорошенько напился напоследок из источника и двинулся дальше по горячей пустыне, крепко прижимая к груди кувшин, суливший ему рай на земле.

Ему не хватило одного дня пути, чтобы преодолеть пустыню. Он умер от жажды, продолжая сжимать в руках кувшин, полный золота.

— А мораль? — спросил Роман.

— Чтобы наполнить душу Истиной, необходимо очистить её от суетных желаний, — ответил Лемех и направился к снегоходу.

— Что ж, резонно… А давайте-ка махнём до тех сосен, — предложил Ефимов и кивнул на далёкий пригорок. Один за другим взревели моторы — против не был никто.

За всё время прогулки Ефимов больше ни разу не открыл кофр — камера так и не пригодилась.

За обедом несли какую-то чушь о женщинах, об особенностях местной кухни и о пансионате в целом. Насчёт первого, смеясь и перебивая друг друга, дружно сошлись во мнении, что для того, чтобы их понять, нужно перестать пользоваться мозгами, второе нашли недурным, а о последнем порешили, что название пансионата могло быть и поумнее. Лемех немедленно предложил с дюжину оригинальных имён (хохотал даже сдержанный Ефимов), и после по секрету сообщил, что здесь, в подвале, имеются особые апартаменты. Заселиться туда можно, лишь будучи членом особого элитного клуба, и номера эти представляют собой стилизованные монашеские кельи — впрочем, со всеми мыслимыми удобствами. Посмеявшись над этой нелепостью, обед был закончен, и компания распалась. Роман ушёл к себе навёрстывать упущенное, Лемех отправился в бассейн бороться с ожирением, а Ефимов, помня вчерашний разговор Якова с администратором о настройке рояля, решил заглянуть в холл второго этажа.

Выйдя из лифта, он уже в коридоре услышал негромкие одинокие звуки, которые, впрочем, мог издавать скучающий постоялец. Но он не ошибся.

В холле перед роялем сидел Яков в обычном своём чёрном одеянии, а на стоявшем рядом стуле лежала небольшая сумка, тоже чёрного цвета. Ефимов поздоровался и спросил:

— Не помешаю?

Монах отрицательно покачал головой, стащил со стула свою сумку и, положив её на пол, добавил:

— Присаживайтесь.

Ефимов переставил стул и сел. Понаблюдав немного за неторопливой работой Якова, он сказал:

— Знаете, а мне не помог ваш вчерашний совет.

Яков вопросительно посмотрел на Ефимова, потом лицо его прояснилось, и он ответил:

— А-а. Вы просили разрешение на съёмку?

Ефимов кивнул. Яков пожал плечами:

— А почему вы решили, что стоит вам попросить, и вы тут же получите такое разрешение? Вас могли услышать, но ответ был отрицательный. Об этом вы не подумали?

Ефимов усмехнулся:

— Не подумал. Может, стоит помолиться?

Яков посмотрел на Ефимова:

— Но почему вы спрашиваете это у меня?

— А разве вы мне этого не посоветуете?

— Не посоветую.

Ефимов с любопытством взглянул на монаха:

— Но почему же? Кому как не вам давать такие советы?

— Вы ошибаетесь. Я не собираюсь давать вам подобные советы.

— Но ведь вы молитесь?

— Это личное дело каждого. Потребность, если хотите. Вы не обязаны молиться, если не хотите этого.

Теперь Ефимов смотрел на Якова с открытым удивлением:

— Никогда бы не подумал, что монах может такое сказать.

— Откуда вам может быть известно, что могут сказать монахи? Они, между прочим, тоже люди и, к тому же, совсем не похожие друг на друга. Вам стоит отказаться от стереотипов, которые засели в вашей голове.

Ефимов попытался перейти в наступление:

— Но разве смирение — не главная м-м… добродетель всех монахов?

Яков кивнул:

— Верно. Но, по-моему, вы путаете назначение молитвы. Для вас она ни что иное, как просьба. Но это верно лишь отчасти. У вас была бабушка? — неожиданно спросил Яков. Ошарашенный Ефимов подтвердил:

— Д-да… Ну и что?

— Я не берусь утверждать, и совсем не хочу обидеть ни вас, ни вашу бабушку, но, просто, очень многие люди — и бабушки в том числе — очень любят просить Всевышнего о разных пустяках. О долголетии, о здоровье. О счастье в личной жизни. И даже о новой квартире. И все эти люди совершенно не понимают того, что Бог — это не жилищная контора, и не отдел снабжения. И даже не лотерея: этому даст, а тому — в следующий раз повезёт.

— Вы правы, Яков, — вздохнул Ефимов. — Моя бабушка действительно просила нечто подобное. Правда, не для себя, а для моего отца.

— Некий богослов просил Бога дать ему спокойствие, чтобы принять то, что он не может изменить, мужества для того, чтобы изменить то, что подлежит изменению и мудрости, чтобы отличить одно от другого. По крайней мере, последнее из того, о чём он просил, ему было даровано.

— Вы просите о том же? — попытался Ефимов заглянуть в глаза монаха. Продолжая легко постукивать по клавишам, запустив другую руку в недра рояля, Яков ответил:

— Я ни о чём не прошу.

— Простите за нескромность, но о чём тогда ваши молитвы?

— Я, наверное, удивлю вас ещё больше, но скажу, что я, скажем так, неправильный монах. Видите ли, я — звонарь. Но неправильный не поэтому. К молитве я отношусь как к некой обязанности, ритуалу. Настоящая молитва для меня — мой звон. С его помощью я общаюсь с Создателем. Я ни о чём его не прошу. Я просто с ним разговариваю. Делюсь тем, что у меня на душе. Поверяю ему свои радости и печали. Создатель хороший собеседник. Он умеет слушать.

— А он вам отвечает?

Яков смутился и очень тихо ответил:

— Я… не знаю.

Ефимов внимательно смотрел на него. Монах вздохнул и, не глядя на Ефимова, так же тихо добавил:

— Я знаю наверняка только одно. Он меня слышит…

В холле появился Лемех. Ефимов негромко разочарованно вздохнул.

— Вот вы где? Сегодня дают вторую часть концерта? Меня зовут Лемех.

— Яков, — отозвался монах, не отрываясь от своего занятия. Ефимов спросил Лемеха:

— А как же ожирение?

Тот махнул рукой, поморщился и упал в стоящее неподалёку кресло:

— Там резвятся специалисты мозговых штурмов. Я удивился, почему у них не было галстуков и этих дурацких табличек с именами.

— Мы вам точно не мешаем? — повернулся Ефимов к Якову.

— Я почти закончил, — ответил он, вставая и заглядывая под поднятую крышку рояля. Он поправил там что-то непонятное и, как будто даже лишнее. Уловив взгляд Ефимова, он пояснил:

— Это средство против моли.

— Моли? Там есть чем поживиться этим тварям?

Яков кивнул, выпрямляясь, пробежал по клавишам рукой и принялся закрывать свою сумку. Повесив её на спинку стула, он сел и сказал:

— А сейчас я позволю себе ненадолго вас покинуть.

И заиграл.

Рояль то переливисто журчал, словно весенний ручеёк, то вздыхал с грустью, жалуясь кому-то на судьбу, то вдруг раскатисто и басовито рокотал, невероятно напоминая этим колокольный звон.

Из коридора выглянул вчерашний администратор, довольно кивнул и снова исчез куда-то. Яков играл добрых полчаса и больше в холле никто не появился.

Закончив играть, Яков опустил руки на колени и откинулся на спинку стула.

— Настройка удалась? — улыбнулся Ефимов. Яков посмотрел сквозь него и медленно кивнул головой.

— Ошеломляюще! — подал голос из своего кресла Лемех. — Почему никто не догадался, отправляя миссионеров обращать варваров в веру Христову, снабжать их хотя бы пианино?

— Насколько я знаю, в той же Америке существует целый музыкальный жанр, где все хором славят господа под некий современный аккомпанемент и чуть ли не пляшут, — сказал Ефимов.

— Это называется «госпел». Так развлекаются тамошние христиане, да и сектанты, по-моему, тоже, но я не об этом. Вы лучше представьте подобную картину (Лемех кивнул на сидящего за роялем Якова) где-нибудь на островах Папуа или в африканских дебрях. Скажете, съели бы они нашего Якова после такого концерта?

— Не знаю.

— Ну, к инструменту они точно равнодушными не остались бы. Заказали бы ещё пару таких лакированных красавцев. Из струн вышла бы неплохая тетива. Как вы считаете, Яков?

— Я в этом ничего не понимаю, — ответил Яков.

— Но чтобы понять, нужно разобраться. Разве не глупо заниматься тем, что и так понятно? Человек потому и не вымер до сих пор, что хотел во всём разобраться.

— Может быть, на этих людях и держится мир?

— А что же вы, Яков?

Монах промолчал.

— Неужели боитесь? — не отступал Лемех.

— Перестаньте, Лемех! — вмешался Ефимов. — Это уже не смешно.

— Не смешно, — согласился Лемех. — Я просто хочу понять, почему человек спрятался.

— Где он спрятался?

Лемех кивнул за окно:

— За теми белыми стенами.

— И чтобы понять, полезете в душу к человеку?

— А вы разве не тем же занимались до моего появления? Я хотя бы не скрываю своих планов. И, кстати, никого не намерен обижать. Может быть, Яков всё-таки ответит?

— Боюсь ли я? — поднял голову Яков.

— Да! И разве можно спрятаться от этого мира со всеми его колкостями, нелепостями и гадостями за каменной стеной? И разве смирение не в том, чтобы выйти навстречу этому миру и принять бой, который он сам навязывает нам? Разве не в открытом бою мы понимаем, на что способны и чего сто́им? Разве не этого от нас хотят?

— Отцепитесь от человека, Лемех! — повысил голос Ефимов.

— Всё в порядке, Николай, — отозвался Яков и развернулся на стуле к Лемеху. — Я устал от боёв, от войны. От боли. Я просто хочу, чтобы меня оставили в покое. Я никого не трогаю и хочу только одного: чтобы и меня не трогали. Это так просто. Неужели вам не понятно?

Лемех покачал головой и недобро улыбнулся:

— От себя не убежишь никуда, божий вы человек. Война не снаружи, а внутри. От неё не укрыться за крепкой стеной. Потому что война внутри вас. Внутри меня и внутри него, — Лемех кивнул в сторону Ефимова. — Каждый из нас один на поле этой битвы. И помощи ждать неоткуда. Никто не придёт и не спасёт нас. И не перевяжет наши раны. И они будут ныть, пока мы будем пытаться понять: кто мы, и зачем здесь. И окончательной победы не бывает, потому что не бывает окончательного поражения. Закончится одна битва и начнётся другая, Яков. На войне всегда так. Только война эта не какая-нибудь там тридцатилетняя. Это война, которая никогда не закончится. По крайней мере, здесь. Но я очень сильно подозреваю, что она продлится и потом. Если рай и завещан кому-нибудь, то это никак не праведники. Праведников не бывает. Если человек считает себя таковым, то он либо идиот, либо мерзавец, либо лжец. Только пройдя все круги ада, можно по-настоящему очиститься. Чтобы почувствовать отвращение к еде, нужно обожраться. Так прививается здесь отвращение к войне. Не взяв в руки скользкого от крови меча и не изрубив им в куски врага, нельзя проявить к этому врагу милосердия, и полюбить его как брата. Не мне вам говорить, вы ведь знаете, что очень часто настоящая дружба начинается с драки. Нельзя узнать человека, пока не съешь с ним пуд соли. Нельзя узнать самого себя, пока не хлебнёшь горя большой ложкой, да не поперхнёшься. Нельзя спасти других, пока не убьёшь самого себя. Именно так и поступил Христос. Но нам представляют его как образец праведности, стыдливо умалчивая про несколько лет его жизни на этой земле.

— Что вы несёте, Лемех? — спросил Ефимов. Но тот продолжал, не обращая на это внимания:

— В библии не написано, где был Иисус до того, как пришёл в Галилею, где начал проповедовать. Может, перед тем, как начать исцелять тела и души, и проповедовать, он калечил и убивал людей? А может быть, он начал сразу с самого себя? Задолго до того, как оказался на кресте?

— Опомнитесь, Лемех! — произнёс Ефимов, показывая глазами на тихо сидевшего за роялем Якова.

— Не держите его за дурака! — возразил на это Лемех. — Только христианские фанатики — не имеющие, впрочем, к идеям Христа никакого отношения — способны при этих словах или впасть в ярость, или брякнуться в обморок. Я отношусь к Иисусу как к брату, но согласен выслушать о его деяниях любую точку зрения. Говоря свои притчи, он хотел, чтобы люди задумались и сами подошли к истине. Но ученики часто не понимали его слов, и ему приходилось буквально разжёвывать смысл рассказанных притч. Нельзя тупо следовать догмам, нужно учиться думать! Он хотел этого! А нам говорят: не думай, а просто делай, что тебе сказали. Нужно убрать из-под Христа пьедестал, на который новые фарисеи вознесли его. Этот пьедестал мешает ему идти к нам. Вот поэтому я не ставлю на одну ступень Бога и церковь. Порой это очень разные понятия. Вот поэтому я и хочу понять: зачем вам эта чёрная хламида, Яков?

Не поднимая головы, монах тихо ответил:

— Пытаясь понять, вы судите людей.

— Я им не судья. Я живу в Содоме и навещаю Гоморру, но родом я не оттуда. Как и все остальные, кстати. Но ведь не сами эти города плохи. Такими их делают люди, которые там живут. Вот я и пытаюсь понять, отчего так получается, и отчего дорога в ад непременно бывает вымощена благими намерениями. Хотим, ведь, как лучше, а выходит наоборот. Где же та точка, где мы сбиваемся с пути? Где эта точка во мне, и где она в вас?

— Вот и копайтесь в себе, Лемех, — сказал Ефимов.

— А я и копаюсь. Но и вам предлагаю сделать то же самое. Когда же вы начнёте это исследование самих себя? Когда начнёте это самокопание? Вы уставились в окно, а вам надо посмотреть в зеркало. Давно пора.

— А если мне это ни к чему? — спросил Ефимов. — Меня устраивает моя жизнь.

— Устраивает? А отчего же вы носитесь по снежной целине? Что вам не сидится на месте? Скажете, ищите гармонию в мире? Но вы её не найдёте, пока не остановитесь и не прислушаетесь к себе.

— Идите к чёрту, Лемех, со своими нравоучениями и душеспасительными беседами, — проворчал Ефимов. — Откуда вы знаете, как мне живётся и чего хочется? Это мне решать! Вместо того чтобы других учить, помолчали бы лучше, да о себе подумали. Вы-то чем живёте? Вон, какой нервный! Всё вас не устраивает, везде у вас дисгармония. По-вашему же получается, что она внутри вас, эта дисгармония. Это вам зеркало нужно в первую очередь. Что вы улыбаетесь?

— Продолжайте, продолжайте, я очень внимательно вас слушаю.

— Да ну вас! — рассердился Ефимов. — Ненормальный…

И тут зазвучала музыка. Яков играл что-то тихое и задумчивое.

— Это хороший ответ, Яков, — сказал Лемех. — Всё верно. Когда людям не хватает слов, чтобы выразить то, что они чувствуют, они становятся музыкантами, художниками и поэтами. Играйте, Яков, играйте.

И он вышел из холла.

Ефимов, чувствуя себя скверно, немного постоял у рояля. Яков продолжал грустно перебирать клавиши. Не попрощавшись, Ефимов тихо повернулся и отправился к себе.

В номере он подошёл к этюднику, угрюмо посмотрел на утренний рисунок, затем снял его с держателя и изорвал в клочья.

Чемодан

Когда Роман спустился к ресторану, Лемех уже ждал его.

— Николай задерживается? — спросил Роман.

— Мне кажется, что он будет ужинать сегодня в одиночестве, — ответил Лемех, поднимаясь из кресла.

— Почему?

— Я его сегодня рассердил.

— Чем это?

— Высказал при нём кое-какие мысли нашему вчерашнему музыканту из монастыря.

— Монаху? Он сегодня опять здесь был?

Лемех кивнул.

— И оттого, что вы сказали ему, рассердился не он, а Николай?

— Вы, наверное, тоже рассердились бы.

— А по-моему, вы ошибаетесь. Я звонил ему в номер и он, как ни в чём не бывало, согласился ужинать вместе с нами.

— Что ж, я рад за него. А вот, кстати, и он.

Ефимов сдержанно поздоровался с Романом и Лемехом, и они все вместе прошли в зал, за облюбованный ещё утром столик.

Ефимов оглядел сотрапезников и спросил:

— А не выпить ли нам, господа?

— За перемирие? — хитро прищурив один глаз, осведомился Лемех.

— А мы не ссорились, — ответил Ефимов. — Просто я не разделяю ваш метод понимания людей.

— А что вы называете словом «выпить»? — пропустив замечание Ефимова мимо ушей, спросил Лемех. — Не вино же, в самом деле?

— Водки, — тут же предложил Ефимов и поискал взглядом официанта.

…Когда подняли по первой, Лемех сопроводил процесс, сказав:

— Таки за понимание.

Сдвинули рюмки, опорожнили и поставили на стол.

— Что же вы всё-таки не поделили с монахом? — спросил Роман.

— Да нечего нам с ним делить, — отозвался Лемех.

— Его раздражает духовенство, — вставил Ефимов, кивая на Лемеха.

— Раздражает — это не точно. Я их просто не понимаю.

— Это ещё не повод изводить их таким изощрённым способом, — покачал головой Ефимов.

— И чем же вам не понятны монахи? — спросил Роман.

— Монахи — это лишь одна сторона медали. Я не понимаю ни чёрное, ни белое духовенство.

— Что за дело вам до них, если вы атеист? — спросил Ефимов. Лемех посмотрел на него:

— С чего вы взяли, что я атеист? Я верю в Бога. Но не верю церкви.

— Что так?

— Они погрязли в догмах и настаивают на том, что их надо принимать на веру, не задумываясь. Они чтят букву закона, а не его смысл. Вера в Бога стала традицией, ритуалом. Люди ходят в церковь, потому что так надо, а не потому, что им хочется.

— Но ведь многим хочется, — возразил Ефимов.

— Хорошо. Но при этом многие уверены, что необходимо осенять себя крестным знамением и повторять заученные слова молитв. А что делать безруким калекам и немым?

— Креститься и молиться в душе, — ответил Ефимов.

— А почему этого нельзя остальным, не увечным? Их молитва не возымеет действия?

— Лемех, вы несёте ахинею. Никто не требует этого в церкви. Сейчас туда пускают даже женщин в брюках и с непокрытой платком головой.

— Слава Богу! — воздел руки к потолку Лемех. — Наконец-то! А сколько времени понадобилось для этого? А сколько «ведьм» сожгли на кострах? Но позвольте, всё-таки, вернуться к молитвам. Тексты Псалтыря — молитвы конкретных людей. Они молились так, как могли и умели только они. Почему же мы должны повторять чужие слова в таком очень личном деле, как обращение к Богу? Почему не воспользоваться для этого своими словами? Ведь это будет гораздо искренней! Почему я слышу «нельзя»?

— Да можно, Лемех, можно! — сказал Ефимов. — У меня такое впечатление, что вы давно не были в церкви. Я неверующий, и то знаю: там давно можно молиться так, как вы хотите и какими угодно словами. Лишь бы не матерными.

Лемех покачал головой:

— Вы ошибаетесь, Николай. Всё это позволительно только новичкам, коих сейчас великое множество. Но стоит вам втянуться в это поглубже, обрести своего духовного наставника, начать регулярно посещать храм, за вас возьмутся крепче и основательнее. Тогда-то вы и почувствуете всю «прелесть» догм, о которых я говорю. Вы мне лучше скажите, почему евреям нельзя работать по субботам?

— Но и православным нельзя работать по выходным дням, — встрял Роман.

— Если по-божески, то не работать — значит не зарабатывать на хлеб. А если ещё глубже, то это для того, чтобы было время подумать не о желудке, а о душе. Но ортодоксальные евреи пошли здесь своим самобытным путём. «Работой» у них называется абсолютно любое действие — будь то зажигание света в тёмной комнате, или застёгивание пуговиц на одежде. Лично мне всё это напоминает обычную дурость и ослиное упрямство. А для них Вера — в этом! Руки прочь, богохульники! Изыди, сатана! А сколько людей — уже у нас на Руси — пошло на смерть, лишь бы не креститься тремя перстами вместо двух? Началось всё из-за неверно переведённых книг Писания, но люди-то думали, что так искажается и попирается Вера! А несчастный Джордано Бруно, сожжённый на костре инквизицией? А крестовые походы? Войны с неверными? Они верят неправильно, утопим же их в крови! Где здесь вера в Бога? Это вера в символы и догмы. Это садизм, порождённый невежеством. Кстати, из-за таких несгибаемых ревнителей веры и был распят Христос. Потому что обличал он в них эту самую «привычку верить», которая убивала саму Веру. Когда-то говорили: привычка приходит как странник, остаётся как гость и потом сама становится хозяином. Христос пришёл спасти людей от их привычек, от невежества и жестокосердия.

— Да, но тот же Христос предлагал готовиться к «жизни вечной» не за совесть, а за страх, — сказал Роман. — Обещающим «слушаться» сулил рай, за грехи прочил ад. Пугал. Это не напоминает вам сталинский режим?

— Во-первых, человеку кнут необходим. Без испытаний не бывает прогресса. Ребёнок, которого кутают, спасая от сквозняков и холода, вырастает болезненным и хилым. Человек, росший в большой семье — а пуще того, и, даже парадоксальнее, в детдоме — более щедрый, решительный и бескорыстный, нежели баловень судьбы, получивший в детстве всё: от родительской ласки, до самых лучших игрушек. Сталь становится булатной, когда её многократно раскаляют добела и остужают в ледяной воде. Человеческой душе нужно то же самое. И здесь «во-первых» пересекается с «во-вторых»: говоря о геенне огненной, Иисус имел в виду именно эти испытания. Ад, чистилище — это то место, где мы находимся сейчас. Обещая «жизнь вечную», Спаситель тоже не лукавил. Правда, чтобы добраться до неё, нужно пройти через множество других жизней. Индуисты называют это реинкарнацией. А христианская церковь боязливо умалчивает об этом.

— Выходит, если я грешил в этой жизни, то в следующей стану животным? — с нескрываемым сарказмом спросил Ефимов.

— Отнюдь. Откуда вы это взяли? Это невозможно, потому что у человека больший диапазон чувств. Он может страдать (и получать удовольствие, кстати) не только через тело, физически, но и эмоционально. Превратить вас в животное значило бы в этом случае вкатить вам хорошую порцию обезболивающего перед пыткой. Посудите сами, ведь это нелогично. Чтобы подвергнуть душу испытанию, мало посадить её в конуру на цепь или отправить в виварий. Гораздо эффективнее подсыпать ей таланта, подкинуть, не скупясь, ума, впрыснуть немереную дозу любви и ещё лучше — великой любви. Вот тогда она завертится, вот тогда ей будет не до сна, не до праздности и потехи. Так что, не волнуйтесь, Николай. Если вы чувствуете себя болваном, в следующий раз вы не родитесь здесь баобабом.

— Но в чём смысл этих реинкарнаций, если, рождаясь в очередной раз, я напрочь забываю о своих прежних воплощениях? — возразил Роман.

— Знаете, некоторые люди не забывают. Случаи описаны. Но это не более чем исключения из правил. Да и мы с вами под воздействием гипноза способны заглянуть в эту, недосягаемую для нас здесь, область нашего сознания. Обычно человеку становится доступной вся информация об эволюции его души лишь тогда, когда он в очередной раз «умирает». Ведь компьютер, чтобы он усвоил заложенную в него программу, перезагружают. Не так ли?

— Мда… — усмехнулся Роман.

— Давайте лучше выпьем, — предложил Ефимов.

— Не пьянства ради, но пользы для, — поддержал Лемех.

Выпили, крякнули, принялись закусывать. Ефимов, отложив в сторону всегда кажущийся ему ненужным столовый нож, перехватил правой рукой вилку и спросил:

— А что вы скажете про пришельцев, которые всех нас изготовили в пробирке?

— А с чего вы взяли, что это были пришельцы? И вообще, какое вам дело до того, кем было сделано ваше тело: пришельцами, господом Богом или папой с мамой? Нужно думать о душе. Представьте, что тело это скафандр, в котором ваша душа проводит необходимые исследования на планете с агрессивной средой. Хотя, по сути, тело в данном случае больше напоминает либо тюремную камеру, либо некий вибростенд с подведёнными высоковольтными проводами, шприцами и другими жутковатыми приспособлениями. Выбирайте, что вам по душе.

— Мне ничего из вами предложенного не по душе, — проворчал Ефимов, ловко орудуя вилкой.

— Да нас, в общем-то, и не спрашивают, — подмигнув, сказал Лемех.

— Ну, а вам каково быть здесь, в этой шкуре? — спросил Роман, указывая, позабыв про этикет, на Лемеха вилкой. — Кто вы на этой планете?

— Я? — Лемех, не торопясь, прожевал и ответил: — Поскольку я оказался в гуще сражения, то мне ничего другого не остаётся, как быть воином. А доблесть воина — его стойкость и бесстрашие. Иначе воин обречён на поражение.

— Ого! — отозвался Ефимов. — И с кем же вы, такой доблестный, сражаетесь? Позвольте, я угадаю…

Ефимов сотворил на лице напряжённую работу мысли:

— М-м-м… Ах, да! — он всплеснул руками. — С самим собой! Как вам моя дедукция?

— Хреново, Ватсон, — покачал головой Лемех. — Не угадали. То есть, не всё так просто или, если хотите, прямолинейно.

Лемех обвёл глазами сотрапезников и закончил:

— Для сражения с самим собой мне пока очень не хватает именно стойкости и бесстрашия. Поэтому моя главная битва ещё впереди. Но в целом вы правы.

И он снова взялся за вилку и нож.

— Ну, хорошо, — произнёс Ефимов после недолгой паузы. — Пусть все мы проходим тут ходовые испытания, чтобы стать лучше. А что тогда здесь делают они?

И он кивнул на столик, где энергично жрал уже ставший привычным новый русский со своей супругой. Она, как всегда, была холодна, словно Снежная королева, и по-прежнему изысканно кушала что-то невидимое. Лемех покосился на них и ответил:

— У каждого свои испытания, Николай. Вам не удаётся сфотографировать монастырь так, чтобы получился шедевр, он боится потерять уже заработанное и, скажем, страдает от импотенции, а она награждена им.

— Вы хотите сказать, что забота украсть ещё больше способна сделать человека лучше? — скептически склонил голову набок Ефимов.

— Я сказал «боится», а не «крадёт». Бывает по-разному. Кого-то делает лучше откровенный мордобой, а кому-то достаточно мирно объяснить, что он не прав. Очень часто воры и разбойники искренне раскаивались в содеянном. Возможно, его время ещё не наступило.

— Но оно вообще может не наступить, если завтра его взорвут вместе с «Мерседесом».

— Значит, это произойдёт в следующий раз.

— Но почему не сейчас?

— А куда спешить, если впереди вечность? Но это к слову. А вообще, он тоже выполняет здесь очень важную роль. Кто-то этого борова боится и ненавидит, и именно ему он необходим для духовного роста. Когда Пётр Великий разбил-таки шведов, он пригласил пленных генералов за свой стол и поднял за них тост, назвав своими учителями. Сейчас у этого борова именно такая миссия — он учитель. Для того и щука в реке, чтобы карась не дремал.

— Ничего себе, учитель, — тихо сказал Роман, поглядывая в сторону Борова и его Снежной королевы.

— Celavie, Ромуальд! — развёл руками Лемех. — Поэтому ваша основная задача — отыскать своё истинное «я», чтобы увидеть, каков вы на самом деле. И для этого нужно скинуть с себя сто одёжек, в которые рядит вас общество, которому удобнее воспринимать вас, скажем, в строгом костюме и галстуке.

— А если мне нравится костюм и галстук? — спросил Роман.

— В этом шикарном наряде хорошо проводить деловые встречи и находиться на фуршете, но очень неудобно бежать стометровку и лепить из глины. В деловом костюме неплохо заниматься бизнесом, чтобы выглядеть солиднее и представительнее, но это неудачный наряд для прогулки по лесу, а тем более для купания в реке.

— На время купания его можно снять, — сказал Роман.

— А можно и не надевать. Ведь вашим друзьям наплевать, в каком костюме вы придёте к ним в гости.

— Бывает, что не наплевать, — возразил Роман.

— В таком случае эти люди не являются вашими друзьями.

— Но в купальном костюме я не заработаю денег, чтобы не умереть с голоду!

— В купальном костюме вы наловите в реке рыбы и будете сыты. Зачем же громоздить такую карьерную громадину, потея в строгом костюме в офисе, составляя финансовые и квартальные отчёты, и встречаясь с клиентами? Вам просто не хватает самоутверждения в глазах других людей. Вы делаете это для того, чтобы вас считали значительным, считались с вашим мнением и непременно любили. Ваша душа не станет от этого лучше, зато станет лучше ваш счёт в банке, и костюм с галстуком станут более дорогими. Чистую душу не купишь. Как истинную любовь и дружбу.

— Вы напоминаете проповедника, Лемех, — сказал Ефимов. — Знаете, это выглядит утомительно. Может быть, именно из-за этого я упорно не желаю верить в Бога. К тому же мне очень не нравится быть «рабом божьим». И вообще чьим-то рабом.

— Да это вовсе не важно, верите вы в Бога или нет. Важно, что происходит в вашей душе, и что потом выходит на поверхность, обращаясь в слова и поступки. Главное — следовать своей судьбе и при этом не мешать другим. Кому-то помогает в этом вера в Бога, кому-то — вера в человека. Кто-то при этом верит только в себя, ни в грош не ставя мнение других — и ничего плохого в этом нет. А рабами мы будем до тех пор, пока стои́м на месте, боясь потерять то, что ценим больше всего — собственное эго. Это и есть тот самый хозяин, рабом которого нам не следует быть.

Лемех промокнул губы салфеткой.

— Спокойной ночи, господа. До завтра.

С этими словами он поднялся, и вышел из ресторана.

Хотя звонить было не нужно, Яков поднялся на колокольню. Золотая серьга месяца украшала чёрное небо, а тишину вокруг осторожно охранял ветер, овевая молчавшие колокола. Яков поставил керосиновый фонарь, перекрестился, встал под одним из больших колоколов и поднял голову. Из тёмной глотки благовестника прямо ему в лоб был нацелен могучий язык, отполированный на конце. Придушенно подвывал ветер, метясь в чреве колокола и соскальзывая по лицу Якова. Он опустил голову и вздохнул. Ему хотелось звонить, но делать этого сейчас было нельзя. У него в голове ещё жили звуки чёрного лакированного Стейнвея, возвращавшего к жизни сочинения Рахманинова и Чайковского, Бетховена и Листа. И возвращавшего его, Якова, в тот мир, который он покинул.

Он вспоминал мальчика Серёженьку, который был сейчас от него немыслимо далеко, но, который, словно бы, возвращался. Эти воспоминания причиняли ему боль, но он, удивляясь себе, снова и снова, как мазохист, прокручивал в голове эпизод за эпизодом той, безоблачной и счастливой жизни, которая была потеряна им навсегда. Серёженька взрослел и плыл дальше на волне своего успеха, своего таланта и простого человеческого везения в лазоревую дымку, которая неумолимо превращалась в грозную тучу.

Яков стиснул зубы и закрыл глаза, стоя под благовестником.

…Страшный день приближался. Закончилась весёлая гульба у Завадского, он проводил домой Настю, и ещё ощущая её тёплые влажные губы, шёл, счастливый, домой.

Яков опустился на холодный пол, чувствуя, как его шатает.

…Он ещё смеялся, когда ему зашивали распоротую сломанной костью кожу и накладывали гипс. Он ещё не понимал, что всё кончено. Он ещё успокаивал маму, чувствуя себя настоящим мужчиной. Он испугался только тогда, когда увидел страшные глаза отца. А понимание конца пришло ещё позже, когда рука перестала повиноваться ему так, как это было раньше. Серёженька умер.

Он вспоминал, как работал настройщиком, приходя в богатые квартиры, в которых огромный инструмент порой казался маленьким и незначительным, и в квартирки скромных людей, с трудом накопивших денег на дешёвое пианино. Он возвращал чистоту и правильность голоса этим инструментам, погружаясь на короткое мгновение в чью-то чужую жизнь. Работая, он сидел то на антикварном стуле с резной спинкой и витыми ножками, то на скрипучем кухонном табурете; его слух ловил, помимо пения струн, изысканный светский трёп и простецкую беседу; в ноздри ему ударял тяжёлый смог французских духов и вызывал слюну аромат замечательного борща из соседней кухни. Из дорогих клеток на него с любопытством смотрели огромные кичливые попугаи и заглядывали в глаза, аккуратно выглядывая из-за двери, умные дворняги. И ещё на его работу приходили смотреть дети. Точно такие, каким был он сам. Одетые нарядно и скромно. Застенчивые и озорные. Талантливые и не очень. Мальчики и девочки. И каждый — со своим персональным будущим. Со светлым и трагическим. Со счастливым и несчастным. И каждому из них ещё предстояло разобраться с инструментом и с музыкой, и с самим собой.

И вместе с этими воспоминаниями в голове Якова звучала музыка, лившаяся несколько часов назад из рояля, стоявшего в холле пансионата «Приют пилигрима», и он очень хотел, чтобы она прекратилась. Ему казалось, что эти болезненные воспоминания и эта музыка текут в его ушах вместе. Нужно было остановить этот поток, заглушить его. Нужно просто ударить в колокол. Достаточно всего одного удара. Всего одного.

Яков поднялся на ноги и подошёл к верёвочной тяге языка, которая была привязана к перилам помоста. Он стал судорожно развязывать узел, а в его мозгу мчалась вереница детей, и каждый из них спрашивал: «Дядя, а вы музыкант?» Он развязывал неподдающийся узел окоченевшими на морозе пальцами и шептал в ответ: «Нет, я мастер… Я не музыкант. Нет…»

Сидя в одних трусах за письменным столом, Роман бойко щёлкал клавишами ноутбука, добивая последнюю страницу по сегодняшнему плану. Очередная повестушка о приключениях весёлого и бесстрашного рыцаря близилась к счастливому концу. Протарахтев клавиатурой последнюю витиеватую фразу, Роман закрыл документ и, сцепив ладони вместе, громко хрустнул пальцами. Вот и чудненько! Скоро можно будет приступить к новой вещице, а это значило и получение за неё аванса. И из этого следовало, что новая квартира будет обставлена именно так, как хотелось Роману. А потом, глядишь, и машину можно будет заменить на более приличную.

Довольный, он откинулся на спинку стула и, пошарив по экрану мышкой, открыл пасьянс «Косынка». Перекладывая карты, он вяло вспоминал сегодняшнюю прогулку на снегоходах. Лемех очень кстати предложил это. Нужно будет непременно повторить такой заезд. Чудной этот Лемех. Мужик, вроде, неплохой, с ним не соскучишься, но с прибабахом, что ли. Говорит, что верующий, но вера у него какая-то странная… Или непривычная? Вещи-то богохульные говорит, уж его в средние века первого на костёр отправили бы как еретика.

Роман вспомнил о своей заветной истории. Он бросил раскладывать пасьянс и отыскал в недрах ноутбука папку с подготовленными материалами. Он внимательно прошёлся по составленному плану, перечитал наброски и удовлетворённо хмыкнул: всё было в порядке. Осталось только начать…

Роман зевнул, откинулся на спинку стула и потянулся. Хотелось спать. Ничего, думал он, вот отобью очередной редакционный заказ, возьму отпуск (почему нет, в самом деле?) и засяду, наконец, за библейский сюжет.

В эту же секунду на монастырской звоннице ударил колокол. Роман встал со стула и, подойдя к окну ближе, заглянул за штору. Месяц слабо освещал белую глыбу монастыря на холме, но Роман без труда отыскал глазами колокольню. Он подождал ещё немного, но всё было тихо. Часы показывали без четверти двенадцать. Он пожал плечами, выключил компьютер и забрался в постель.

Ему снилась весёлая гонка на снегоходах. Потом снегоходы незаметно превратились в водные скутера, и Роман сидел на своём ревущем катерке в зимней одежде, а вокруг искрилось синее море. А потом откуда-то выплыл огромный океанский лайнер и палубные надстройки его были почему-то белыми монастырскими церквами. Роман смотрел на это чудо, жмурясь от солнца и мороза, и продолжал лететь всё дальше к горизонту, а тот всё не становился ближе.

В 3 часа ночи пропищал сигнал наручных часов Лемеха. Он встал, сходил в туалет, потом, зябко ёжась и зевая, достал из шкафа средних размеров потёртый чемодан. Положив его на пол, он присел перед ним на корточки и стал возиться с неудобными боковыми застёжками. Когда он откинул крышку, ночник осветил аккуратно сложенное бельё — футболку, рубашку в упаковке и что-то ещё, — прижатое сверху резинкой. Нащупав у края чемодана какую-то петельку, Лемех потянул за неё, и стопка белья отвалилась набок, обнажая истинное содержимое чемодана. Лемех быстро окинул взглядом приборную панель, подцепил щепотью приставшую белую нитку и бросил на пол. Затем покрутил ручки, поглядывая на маленькое жидкокристаллическое оконце, и мягко надавил неприметную кнопку в углу. Он подождал, пока на дисплее не появился символ горящей свечи, аккуратно опустил клапан с бельём на место и закрыл крышку чемодана. Защёлкнув оба замка, он взял чемодан за ручку, намереваясь поставить обратно в шкаф, как вдруг один из замков хрустнул, и крышка перекосилась, словно пасть какого-то жуткого чудовища, норовя выплюнуть содержимое к ногам хозяина. Лемех тихо выругался, привычно подхватив чемодан под тяжёлое дно, аккуратно поставил на пол, поправил замок и поставил, наконец, свой реликт обратно в шкаф. Потом он зевнул, погасил ночник и через пять минут уже спал, завернувшись в одеяло.

Сонное царство

Ефимов проспал. Солнце поднялось уже над горизонтом, поэтому ничего нового в своём окне он не увидел. Ефимов выругался и пошёл умываться.

Выйдя из ванной, он понял, что ко всему прочему ещё и пропустил завтрак. Есть ему не хотелось, так что он не расстроился, оделся, взял кофр с аппаратурой и спустился вниз. Там он взял напрокат снегоход и выехал по дорожке на поле. Притормозив, он огляделся, круто развернул машину и помчался в сторону леса — к соснам, что гордо стояли над заледенелой рекой.

Ладно, говорил он себе, поглядывая в сторону монастыря, подождём до завтра. Завтра ты откроешься мне, и мы обязательно подружимся. Ты прекрасен и мы должны подарить твою красоту всем, эдакий ты отшельник.

Ефимов гнал по целине и думал, как завтра утром он увидит в своём окне чудо. Он почему-то уже был уверен, что так и будет, и радостно ощущал в своём сердце сладкое предвкушение этой удачи. Направляясь к соснам, он чувствовал, что и сегодня ему удастся найти что-то удивительное. Вчера, когда они втроём были там, на пригорке, он знал, что сто́ит хорошенько осмотреться, и нужный кадр будет найден, но он не хотел этого делать в компании. Предложив накануне добраться до сосен, он уже решил для себя, что это будет разведка, и снимать не собирался, если только что-то само не попросится в кадр. Ефимов любил ловить кадр в одиночестве, подолгу выжидая, когда объект съёмки проявит себя по-настоящему. Очень часто, глядя на что-нибудь — на то, что оставалось, подобно монастырю, неприступным — он ощущал, что здесь нужно просто подождать, оставаясь чутким, как на охоте. Этот удивительный кадр как бы уже созрел, но ему оставалось неуловимо в себе что-то изменить, чтобы родиться, расцвести, проклюнуть скорлупу обыденности. Так было с моделями — девушками, которых Ефимов снимал в своей маленькой студии. Вот уже и свет был поставлен, и красавица замерла в нужной позе, но кадр ещё не состоялся. Ефимов держал пульт от спуска камеры и ждал. Вот только ждать нельзя было долго — чуть передержишь, и красота увянет, так и не распустившись. Поэтому он тихо и ласково говорил девушке:

— Верочка, чуть-чуть головку влево.

Девушка повиновалась, вздрагивали, словно тени, ресницы и — вот он, нужный штрих! Композиция обретала настоящую жизнь и на плёнке оставалась не усталая модель, а чудо, сотворённое неведомым великим художником, и подсмотренное им, его подмастерьем. Один такой кадр мог стоить целого дня работы.

Делая обычное портфолио и давно зная, сколько оно будет стоить в денежном эквиваленте, он никогда не позволял себе халтуры, не умея делать свою работу вполсилы.

— Знаешь, девочка, сегодня ты уже не потянешь, — говорил он измученной модели. — Давай завтра. Выспись-ка хорошенько.

Семя будущего шедевра нужно было заметить в том, что видели глаза Ефимова, вы́носить его и терпеливо ждать, когда плод созреет и его можно будет снять с ветки, словно спелое яблоко.

Так, сидя у гладкого, как стекло озера, он ждал этого мгновения. И вот налетал вдруг порыв ветра, и воду морщинила рябь — да не всюду, а словно пятнами, — картина оживала, и Ефимов нажимал спуск.

Вот и сейчас он чувствовал, что сосновый пригорок непременно покажет ему свои немного колючие, золотисто-зелёные глаза.

Ни Лемех, ни Ефимов не появлялись. Роман подождал ещё десять минут и отправился завтракать один. Поев без аппетита, он вернулся к себе и позвонил в номер Лемеха, но тот не ответил. Роман решил махнуть на всех рукой и сел за компьютер.

Открыв повесть, он стал перечитывать то, что написал вчера. Пробегая глазами строчки, он поймал себя на мысли, что ему неинтересно. Даже то место, которое вчера показалось ему наиболее удачным, сегодня выглядело однообразно серым и скучным. Он нахмурился — переделывать написанное ему совсем не хотелось. Решив пока ничего не предпринимать, он сверился с планом, установил курсор в начало строки и приготовился писать. Сформировав в голове первое предложение, он набрал текст, поставил точку и задумался над новым.

Написав абзац, он перечитал его и нахмурился снова. Всё написанное казалось ему непроходимой скучищей. Никогда прежде подобного с ним не случалось. Конечно, начав работать на поток, по заказу издательства, писать стало труднее, но чтобы написанное было ему неинтересно — такого он не помнил.

Уставившись на мигающий курсор, Роман чувствовал оглушительное равнодушие к этой своей повести. Он помнил, что лень часто одолевала его, но такого он действительно не испытывал. Ему стало жутко. Он попытался взять себя в руки, потёр ладонями виски, глубоко вдохнул и стал обдумывать начало нового абзаца.

С большим трудом закончив страницу, Роман, не в силах больше сдерживаться, закрыл документ и выключил компьютер. Посидев немного перед тёмным экраном, он посмотрел в окно. Ладно, выходной, так выходной, подумал он и поднялся из-за стола.

Он стал решать, чем бы заняться, но в голову ничего не приходило. На него навалилась лень, какой он не испытывал, пожалуй, очень давно. Выйдя из номера, он отправился, буквально, куда глаза глядят. Поднявшись в лифте на верхний этаж, где находился бассейн и зимний сад, Роман постоял на перепутье и повернул в царство растений. Недалеко от входа шепталась о чём-то пожилая пара, чуть дальше ещё один человек сидел в небольшом креслице и читал яркий журнал. Желая спрятаться подальше от всех, Роман забрёл в дальний угол сада и сел на маленькую скамеечку у искусственного ручья. Он просидел там полчаса, разглядывая какое-то развесистое растение, пока за журчанием воды ни стал различать слабое гудение электромотора, и сообщавшее, по-видимому, движение ручью. Это стало его раздражать, он поднялся и пошёл прочь. Выйдя из сада, он решил искупаться. Пришлось зайти в номер и взять всё необходимое.

В бассейне вяло плескалось несколько человек. Роман выбрал шезлонг, оставил на нём вещи и подошёл к шершавому краю бассейна. Он стоял и думал, что зря сюда пришёл и не лучше ли вернуться в номер, пока кто-то, отфыркиваясь, не проплыл рядом, выбрался из воды и сказал:

— Прыгай, не бои́сь. Нормальная вода.

Роман посмотрел на пловца и узнал в нём плотного супруга Снежной королевы. Её самой поблизости видно не было. Роман помедлил и ответил:

— Я не боюсь. Расхотелось что-то.

Крепыш изучающее смотрел на Романа, сгоняя ладонями со своего стриженого ёршика воду и снова сказал:

— Работать может расхотеться. Расслабляться всегда в кайф.

Он улыбнулся и протянул Роману мокрую ладонь:

— Витёк.

— Рома.

— Пошли, Ромик, разгоним тоску, — кивнул Витёк в сторону бара. Роман пожал плечами:

— Пошли.

Витёк вытерся полотенцем, подхватил со своего шезлонга барсетку, и они уселись у стойки бара. Витёк заказал виски со льдом, Роман взял какой-то экзотический коктейль. Отхлебнув из стакана, Витёк сказал:

— Глухое тут место. Если бы не Инесса Петровна, меня бы тут ещё сто лет не видали.

— Она ваш начальник?

Витёк хохотнул:

— Инка-то? Жена! Это я её так называю, по приколу… Нравится мне.

— А ей? — лениво спросил Роман. Витёк махнул рукой:

— А ей всё равно. Вот только где тусоваться не всё равно. Говорил ей, давай в Таиланд, там клёво, массаж тайский, все дела. Бабы, кстати, дешёвые, — подмигнул Витёк. — Отвечает, надоело. Для души чего-нибудь хочу. Храмы, там, покой. Я ей говорю — в Таиланде этого добра навалом, по джунглям храмов этих понатыкано, плюнуть негде. Нет, говорит, наших мне подавай, православных. Нашёл ей этот «Приют», блин. Сам тут скоро пингвином этим… бля, пилигримом стану. С каждым днём всё хуже и хуже. Сегодня вообще — хоть на стену лезь.

Витёк наклонился к Роману и доверительно сообщил:

— Прикинь, Ромик, даже пить неохота. Я уж думал, кранты, совсем свихнулся. Осталось только импотентом стать, — он снова подмигнул и добавил: — Но это я сегодня же проверил, на Инессе Петровне. Сразу после завтрака. Она думала, что я спятил.

Витёк хохотнул, пихнул легонько Романа в бок и довольно закончил:

— Всё в поряде, Ромик! Аппарат к бою готов!

Тут у него сбоку барсетки ожил телефон, многоголосо заверещав модную мелодию из бандитского сериала. Витёк поставил наполовину опорожнённый стакан на стойку и приложил трубку к уху:

— Ну? Ну… Так. Сколько? И чего? Блин… Нет. Слушай, сам чего-нибудь придумай, ага? Сам, говорю! Отдыхаю я, понял? Всё, давай!

Витёк сунул телефон сбоку барсетки, залпом влил в себя остатки виски и, велев бармену налить ещё, сказал:

— Зае…ло всё… Не, надо было в Таиланд, чем тут мёрзнуть. Когда такое было, чтоб зимой без моря?

Он отпил из стакана и поморщился. Велев официанту записать всё на его счёт, он сгрёб со стойки барсетку и сказал:

— Пойду я, Ромик, найду Инессу Петровну. Проверю ещё разок…

Он забрал свои вещи с шезлонга и вразвалку направился к выходу.

Роман допил коктейль, вздохнул и, подойдя к воде, прыгнул в резвящиеся на поверхности солнечные блики.

Перед обедом Роман снова попытался сесть за работу, решив про себя, что если «пойдёт», от обеда можно будет отказаться — есть ему не хотелось. Вытянув из себя полстраницы, он понял, что так не годится.

Приладив к ноутбуку свой мобильный телефон, он просмотрел электронную почту, злорадно оставив без ответа редакционные сообщения. Потом он прочитал короткое и ужасно глупое письмо Светки, хотел было написать ответ, но тут же передумал — сочинять такую же слюнявую глупость ему не хотелось, а ни на что другое просто не было сил. Вслух обозвав Светку дурой, Роман выключил технику и отправился на обед, надеясь встретить там товарищей.

В коридорчике, ведущем в ресторан, он увидел знакомый свитер Ефимова.

— Привет, — сказал Роман, догоняя его. Ефимов охотно протянул холодную шершавую ладонь — он выглядел довольным.

Усевшись, решили немного подождать Лемеха.

— Куда вы все подевались? — спросил Роман, безнадёжно разглядывая меню — есть по-прежнему не хотелось. — На завтраке никого не было, Лемех вообще куда-то пропал.

— Я никуда не пропадал. Завтрак проспал, а потом гонял на снегоходе. Погода — просто подарок.

— Удалось что-нибудь сфотографировать?

— Удалось, — довольно кивнул Ефимов. — А вы, наверное, писали всё утро?

Роман нахмурился и покачал головой:

— Если бы. Не пишется что-то. Прямо, напасть какая-то. Ничего не идёт.

— Бывает, — согласился Ефимов. Роман порывисто наклонился над столом в его сторону:

— В том-то и дело, что не было такого у меня! Первый раз такая… такое…

Роман откинулся назад и махнул рукой. Ефимов посмотрел на его мрачное лицо и спросил:

— А что вы пишете?

Роман тяжело поднял на него глаза и нехотя ответил:

— Ерунду всякую. Норд Ветров — слыхали такого? Это я и есть.

Ефимов отрицательно помотал головой. Роман добавил:

— Наверно, вам повезло.

— Вы не любите то, чем занимаетесь?

— Сейчас — ненавижу.

— А вообще? — прищурился Ефимов. Роман вздохнул:

— По крайней мере, меня это не тяготило. Даже увлекало.

— О чём же ваши книги?

— Да, приключения всякие. Дурацкие… — снова махнул рукой, будто отгоняя назойливую муху, Роман. Ефимов положил руки на стол, облокотившись на них всем корпусом, и спросил:

— Говорят, что дурацкое дело — нехитрое. Вот когда что-нибудь сто́ящее не получается, тогда — беда.

— Это точно, — произнёс человек за соседним столиком и положил на стол большую кожаную папку с надписью «меню», которой до этого закрывался, как ширмой. Роман с Ефимовым посмотрели на него. Человек снял тёмные очки. Это был Лемех, и он широко улыбался.

— Вас разыскивает Интерпол? — спросил Ефимов. Лемех пересел за их столик и ответил:

— Вы бы меня точно не нашли. Вот, решил проверить, как долго вы будете меня ждать.

— А утром вы тоже так маскировались? — спросил Роман.

— Утром я поднялся очень рано и завтракал без вас.

Подошедший официант принял заказы и снова ушёл.

— Так вы говорите, загнулся ваш Норд Ветров? — спросил Лемех Романа. Тот уныло кивнул. Ефимов проворчал:

— Опять вы за своё, Лемех? У человека кризис, а вы надсмехаетесь.

— Этот кризис был делом времени, — ответил Лемех. — Вы ведь не читали Норда Ветрова. По моему мнению, Норд Ветров давно живёт вместо Романа. Пишет абы что, лишь бы деньги были, думает за него, и даже отдыхает, наверняка, тоже за него. Но и это делает как-то неизобретательно. Скучно отдыхает. А Роман спит — крепко и без сновидений. Как под наркозом.

Роман скептически посмотрел на Лемеха:

— Бросьте. Если вы имеете в виду вдохновение, то заблуждаетесь. Тут не до него. Здесь главное — технология. Я прекрасно понимаю, что именно пишу. До высокого искусства тут далеко.

— А, по-моему, это вы заблуждаетесь. Сколько не делай искусственное дыхание манекену, он не оживёт и не начнёт дышать самостоятельно. Так что вдохновение тут ни при чём. Речь как раз о предмете вашего м-м… творчества. Простите, Роман, но вы не то пишите.

Роман угрюмо рассматривал скатерть. Ефимов взглянул на Лемеха и язвительно спросил:

— А вы писатель или художник?

Лемех спокойно посмотрел на него и ответил:

— Вы правы. Я не пишу ни романов, ни картин.

— Тогда, скорее всего, вы критик, — насмешливо сказал Ефимов. — Они сами ничего не делают, но прекрасно во всём разбираются. Может быть, расскажете нам, что такое вдохновение?

Лемех миролюбиво улыбнулся и согласно кивнул:

— Охотно расскажу.

Он откинулся на спинку стула и заговорил:

— Вы идёте по оживлённой улице. Вокруг вас снуют такие же занятые, как вы, люди. Вам кажется, что начинается дождь, вы поднимаете руку, чтобы это проверить и вдруг в вашу раскрытую ладонь падает невесомое белое перо. Удивительно красивое. Вы стоите как вкопанный и в восхищении рассматриваете его, не замечая непогоды. Это и есть вдохновение. А настоящий художник не знает, что это такое, потому что он живёт этим вдохновением — не будет его, не будет и художника. Такой художник умеет летать, и перо, которое вы держите на ладони, выпало из его крыла, когда он пролетал в небе над вашей головой.

Лемех немного помолчал и продолжил:

— Поймите, наконец. Вы ничего не придумываете сами. Всё уже придумано до вас. Вы лишь извлекаете это оттуда. Вы посредники и переводчики. Вы переводите с нечеловеческого на язык, понятный здесь, доступный людям. И порой это даже не русский или японский языки, а нечто, открытое для понимания всем жителям этой планеты, кто бы они ни были. Что такое слова? Только слабый инструмент, чтобы выразить красоту, зашифрованную в Великом Молчании. Как можно узнать, что такое ветер, лишь по ряби, создаваемой им на водной глади? Музыка порой может выразить это полнее. Это — уже ленты, развевающиеся по ветру и причудливые облака, плывущие в небе. Так приходят к нам знания и красота из Великого Молчания. И если вы мните себя творцом чего-то там, то вы либо плохой художник, либо не понимаете вашего предназначения — быть лишь посредником, помощником истинного Творца. Вам должно быть знакомо такое чувство, будто вашей рукой кто-то водит, и не вы ведёте персонаж, придуманный вами, а он сам ведёт вас, и вы удивляетесь, как это получилось так, что вы написали не совсем то, что собирались, садясь за стол. Конечно, вы можете начать тянуть одеяло на себя, начинаете «выдумывать», а не «переводить». Тогда и получаются женские романы и плохие детективы. А настоящий художник пишет так, что за произведением его самого совсем не видно: ни его мироощущения, ни даже характерных словечек — ничего. Таких людей мы очень часто не понимаем, и только после смерти называем гениями.

Роман вздохнул. Ефимов поёрзал на стуле. Лемех продолжал:

— Вот вы, Николай, сказали, что для вас творчество это ваша взаимосвязь с миром. Так?

Ефимов кивнул. Лемех облокотился на стол и добавил:

— Я бы сказал, что это не совсем точно.

— При чём здесь вы? Это моя точка зрения. Так я́ думаю! — возмутился Ефимов. Лемех спокойно на него смотрел:

— Вы видите только часть целого. Творчество — это ключ, который вам дали для того, чтобы вы поняли себя. А поскольку вы есть неотъемлемая часть мира, то, познавая себя, вы словно через дверь выходите к миру в целом.

Роман спросил:

— А как же те люди, у которых этого ключа нет? Выходит, они обречены так и не познать себя и мир?

— Отнюдь. Не всё сразу. Прежде, чем браться за кисти и палитру, неплохо бы для начала освоить малярный валик.

Повисло молчание. Официант принёс заказ, и все уткнулись в свои тарелки.

Больше за обедом не разговаривали и даже не трепались.

…Поднимаясь из-за стола, Ефимов сказал:

— Я в бассейн. Кто со мной?

Лемех, глядя на часы и тоже вставая, ответил:

— Прошу прощения, господа, но я не смогу составить вам компанию. Может быть, увидимся за ужином.

И, лавируя между столиками, он вышел из ресторана. Ефимов вопросительно посмотрел на Романа.

— Что ж, пойдёмте. Мне всё равно, — сказал тот.

Пока Ефимов плавал, Роман, не раздеваясь, сидел в шезлонге, жмурясь от солнца, сиявшего за стеклянной крышей.

Роняя капли воды на пол и отдуваясь, в соседний шезлонг опустился Ефимов. Вытираясь оранжевым махровым полотенцем, он спросил:

— А вы не желаете?

Не поворачивая головы, Роман ответил:

— Нет. Да я и плавал уже сегодня.

— Лень одолела?

— Вроде того.

— Вообще-то, и меня купаться не слишком тянуло.

— Значит вы, как и Лемех, боретесь с ожирением?

— Иногда. Просто у меня хорошее настроение. Боюсь его потерять.

Роман тяжело вздохнул и сказал:

— Завидую. Наверное, в ваших ладонях целая горсть перьев.

— Может быть. Хотя у меня часто такое ощущение, будто я сам летаю. Лемех прав. И поэтому ждать вдохновения глупо. Надо самому гоняться за ним.

— Вам всё-таки удалось сфотографировать монастырь?

— Пока нет. Сегодня я был у сосен. Думаю, что у меня кое-что получилось. А монастырь… Знаете, Рома, он уже близко. Или я уже близко от него. Бывает, долго приходится искать. Искать и ждать.

Роман повернул голову и посмотрел на Ефимова. Он сидел, наклонившись вперёд, держа в руках скомканное полотенце, и смотрел на блики солнца, плавающие в воде, но не замечал их. Роман поставил руку на подлокотник и подпёр ею голову.

— Повезло вам, Николай, — сказал он. — Вы любимым делом занимаетесь. И даже не задумываетесь об этом.

— А вы? — повернулся к нему Ефимов. — Что с вами вдруг произошло?

— Не знаю. Со мной, и правда, ничего подобного не было.

Ефимов подумал и сказал:

— Знаете, какая самая благополучная страна в мире?

— И какая же?

— Швейцария. Представьте себе, там можно совсем не работать и на полагающееся пособие жить припеваючи — будет где жить, что есть, и, даже, на чём ездить.

— Ну и что?

— А то, что при всём этом великолепии, когда и желать-то им, кажется, нечего, в этой самой Швейцарии самое высокое в мире число самоубийств. С чего бы это?

Роман покачал головой:

— Хрен их знает. С жиру бесятся… Может, самовыражения не хватает?

— Но им же никто этого не запрещает, самовыражайся на здоровье: стихи пиши, дома́ строй или музыку сочиняй. Вы ведь читали фантастику?

Роман кивнул.

— Фантасты часто пытались живописать будущее человечества. Они представляли его без войн и нужды, чтобы все занимались творчеством и вообще любимым делом. По сути, Швейцария — и есть то самое счастливое будущее человечества, создать которое в общемировом масштабе у него пока не хватило сил. Так что же там люди жить не хотят?

— А может, чьё-то самовыражение там как раз и заключается в насилии и разрушении? А ему не дают любимым делом заниматься.

— Но такие люди, вместо того, чтобы самим в петлю лезть, попытаются запихнуть туда своего соседа.

— А с уровнем преступности там как, в этой Швейцарии? — спросил Роман.

— Вот этого не знаю. Но не это главное. По сравнению с другими странами, себя-то они убивают активнее.

— Помнится, жил такой тип, звали его Эпикур. Целую философию, паразит, изобрёл, что, мол, смысл жизни — в удовольствиях и наслаждении. Выходит, был не прав.

— Выходит, — согласился Ефимов. — Эпикурейцы недоделанные…

— Да нет, именно что доделанные. Натуральные эпикурейцы. Что же им мешает?

— Да желать им больше нечего.

— Но разве человек жив только тем, что хочет получить больше комфорта и удовольствий?

— Надеюсь, что нет. И что живы мы тем, что хотим больше узнать, познать самих себя.

— Но этим-то чудакам что мешает себя познавать? Зачем же они в петлю лезут? — развёл руками Роман.

— Наверное, и правда: чем человек неустроенней живёт, тем лучше он развивается, тянется вверх.

— Но тянется всё равно к благам материальным? Кого не спроси, все мечтают о квартире, машине, шмотках красивых. А когда это получают, спешат удавиться?

— Ну, такие реликты на Руси ещё поискать надо.

— Потому что у нас благосостояние не есть норма. Может, поэтому у нас и Пушкин родился, и Толстой, и Чайковский.

— Но они жили в стране, которая очень непохожа на нынешнюю Россию.

— Бросьте, — махнул рукой Роман. — Сегодня очень многие плачут по потерянной России, мечтают вернуть царя. Но о том забывают, что при царе был такой же бардак, как и сейчас. Перечитайте Гоголя, Лескова, «Горе от ума» Грибоедова. Держиморд всегда у нас хватало, а дураки да мерзавцы им помогали. Судьба у Руси такая, видно. Не сможем мы сотворить тут вторую Швейцарию.

Помолчали, разглядывая блики солнца. Бассейн был почти пуст, и в воде никого не было: немногочисленные посетители либо грелись на солнце, словно на пляже, либо вяло переговаривались.

Роман посмотрел на задумавшегося Ефимова и сказал:

— Получается, что вы, Николай, живёте, словно швейцарец, а жизни, всё-таки, радуетесь и ищете в ней прекрасное.

— Меня и эпикурейцем можно назвать, — усмехнулся Ефимов. — Получается, что я ищу в жизни удовольствия.

— Но удовольствия вы ищете для своей души, а не для тела, да ещё делитесь этим с другими! У вас всё есть, вы сыты и одеты, но беспокоитесь о чём-то, ищите красоту и находите.

— Наверное, вы правы… Просто я старался жить так, как мне хотелось, заниматься тем, что мне нравилось. Когда я только начинал, все деньги, что у меня были, я тратил, так или иначе, на любимое дело. Самая большая трата за последнее время — мой джип. Раньше я ездил на старенькой легковушке; в городе и на шоссе она меня здорово выручала, но стоило попытаться съехать с асфальта на какой-нибудь просёлок и всё — сплошное мучение. Сколько раз садился на брюхо, глядя не на дорогу, а на красоты вокруг. С моим творческим поиском вообще вездеход нужен. И если бы здесь не оказалось снегоходов, я бы на своём джипе непременно оказался бы в самом глубоком сугробе. Вот такие у меня «удовольствия». Про таких, как я, говорят: охота пуще неволи.

— Вы действительно счастливый человек, Николай, — печально улыбаясь, сказал Роман.

— Пожалуй, мне грех жаловаться, — тихо ответил Ефимов, медленно и аккуратно складывая полотенце. — Но для полного счастья всё равно чего-то не хватает. И порой мне кажется, что ради этого «чего-то» я отдал бы всё, что угодно. Наверное, абсолютно счастливый человек — явление в принципе невозможное. И, должно быть, это правильно. И в петлю эти несчастные швейцарцы лезут как раз от тоски — по чему-то неуловимо прекрасному в этом мире, насквозь пропитанном конкретными желаниями. Они тоскуют по мечте, которая кажется им миражом в пустыне, и к которой они не умеют прийти. А мечта эта осуществима, но им, ослабленным благами цивилизации, она кажется чудом, которому не суждено свершиться. Чтобы это чудо произошло, желание должно быть настолько сильным, чтобы его не смогли заслонить своей тенью никакие другие вещи, которые делают жизнь сладкой до приторности, лёгкой до абсурда и бессмысленной до идиотизма.

Ефимов замолчал, поглаживая идеально сложенное полотенце.

Люди в шезлонгах давно умолкли: кто-то дремал, кто-то вяло разгадывал кроссворд. В дальнем углу бассейна шумел искусственный водопад, приглашая кого-нибудь под свои струи, но вот и он неожиданно зачах, в последний раз вытолкнув воду из своих недр.

Ефимов резко поднялся и сказал:

— Пойду я, Рома, из этого сонного царства. Не то сам засну…

Ветер

Яков уже забыл, когда болел в последний раз. Даже поначалу, ещё постигая звонарские премудрости у Никодима, он раскачивал зимой один из больших колоколов, а после распахивал ватник, подставляя ветру разгорячённую грудь — и ничего. А сейчас — и температура поднялась, и потекло обильно из носа, и кашель больно сотрясал грудь.

Стены в палате были выкрашены в зелёный цвет, потолок, побеленный когда-то самим Яковом, бельмом нависал сверху, обволакивая белые тумбочки и застеленные пустые койки, а в окне, как картина в раме, висело синее небо. Среди этих трёх цветов и лежал Яков, но видел только небо, и мысли его были о собственной болезни, но только иного рода, нежели простуда.

Удар в колокол прошлым вечером не смог заглушить в нём звуков музыки и воспоминаний о той жизни. Наоборот, музыка зазвучала в его душе ещё настойчивей и требовательней, и вместо желания убежать от неё, в нём росла тяга вновь прикоснуться к клавишам. Теперь он даже не мог себе представить, как эти годы в чёрной рясе вообще мог жить без музыки. Наверное, лишь невероятный интерес к колоколам смог заглушить её, но как оказалось, лишь на время. Когда он покидал тот мир, он думал, что похоронил в себе вместе с надеждами и саму любовь к музыке. Но стоило ему увидеть позавчера в холле пансионата рояль с призывно откинутой крышкой, как музыкант воскрес в нём.

По правде говоря, он не должен был оказаться в монастыре, потому что вернуть свою душу Богу не стремился, лишь считая себя верующим и никогда не задумываясь об этом по-настоящему. Только став монахом, он, пожалуй, стал действительно верующим человеком. Яков потом удивлялся, как он умудрился миновать все необходимые заслоны, предотвращающие попадание в монастыри случайных людей. Он удивлялся до тех пор, пока не оказался на колокольне. Тогда он понял, почему ему это удалось.

Почему он принёс в монастырь сумку с инструментом из той, прошлой жизни? Содрогаясь от озноба под двумя одеялами, Яков не мог этого понять, как ни старался. Тогда, только появившись в монастыре, он вспомнил о ней лишь спустя несколько первых дней, захваченный круговоротом новыхвпечатлений и работы, и сейчас же снова забыл о её существовании, потому что душа ещё болела, а сумка, помимо того, что напоминала ему о его покинутой жизни, ещё и была символом краха Якова как музыканта. Вспоминая об этом сейчас, он подумал, что музыкант, по сути, является лишь посредником между композитором, воплотившем несказуемое в нотах, и слушателями. Пианист сам превращался в инструмент, поэтому сумка настройщика стала символом и ключом к двери, ведущей в склеп с похороненной любовью к музыке. И сейчас над сотрясаемым ознобом телом Якова стояли друг против друга два человека — пианист и звонарь. Яков напряжённо прислушивался к тому, что происходило в его душе между этими двумя, одинаково дорогими для него людьми, пытаясь понять, кто победит. Но они и не думали выяснять отношения и оспаривать первенство. Более того, они даже чувствовали симпатию друг к другу и не думали враждовать.

Что же делать теперь? Странный человек, встреченный им в пансионате, задел то, о чём Яков задумывался иногда, но боялся признаться самому себе, считая это крамолой и богохульством. Но со многими словами этого человека душа Якова, минуя запреты разума, соглашалась, замирая от ужаса и восторга.

…Синее небо неудержимо лилось в унылую палату лазарета…

Да, он сбежал от жестокого и несправедливого мира, но ему также — пусть и на время — удалось убежать от самого себя. Он обрёл другое имя, стал носить другую одежду и словно превратился в другого человека. Но это оказалось краткой иллюзией, миражом, растаявшим под порывами его души — непредсказуемой и свободной, словно ветер. И оковами этой души являлось тело и то обстоятельство, что душа не умела познать самоё себя, заглянув внутрь. Что не говори, но даже самому лучшему музыканту часто приходится сетовать на неповоротливость и медлительность собственных рук, извлекающих звуки из инструмента, пытаясь угнаться за рвущейся в небо душой, ведомой жаждой творчества. К этому добавлялись травмы тела и амбиции разума; они стискивали душу грубой хваткой и тянули за собой. Сложные по исполнению произведения многих композиторов подтверждали это, и доносить их замыслы до слушателей брали на себя труд именно пианисты-виртуозы. Тот же любимый Яковом Барток наверняка написал бы ещё более возвышенную и удивительную музыку, если бы с досадой не осознавал ограниченность возможностей тела человека — ведь у музыканта было только две руки и всего лишь десять пальцев!

Яков вспоминал о том, что к его любви к музыке постоянно примешивались, как мутные дождевые ручьи, впадающие в реку, его желание нравиться: родителям, преподавателям, публике в зале. Он хотел их восторгов и почитания своего таланта, он любил их затаённое дыхание и блеск глаз. Не этого ли желал он больше, нежели просто быть музыкантом? Не жертвой ли этих желаний стал он теперь? Наверное, иногда, чтобы стать настоящим пианистом, необходимо сломать руку, чтобы обрести настоящую свободу, нужно побыть монахом, и для того, чтобы услышать тишину, надо стать звонарём…

Яков закашлялся, морщась от боли в груди. Он приподнялся, взбил подушку, положил её себе под спину, затем сел и, натянув одеяла до подбородка, продолжил размышления, так же глядя на синий лоскут неба.

Мы идём на поводу своих желаний и оттого мы не свободны. Становясь монахом, он не слишком задумывался о том, что монашество и есть то лекарство, которое было ему необходимо тогда — борьба с собственными низменными страстями, честолюбивыми и потому корыстными мотивами его поступков. Но чем же всё-таки было на самом деле это его иночество — бегством или необходимой горькой пилюлей? Верное ли снадобье принял он и нельзя ли было излечиться от своего недуга там, «в миру»? Отвечая сам себе на вопрос, Яков покивал головой — можно. Такие люди встречались за стенами монастырей, просто они казались белыми воронами. Все показывали на таких пальцем и тем же пальцем потом крутили у виска, давая понять, что у тех «не все дома». Чудаки и бессребреники, альтруисты и просто люди не от мира сего — с добрыми и печальными глазами, очень часто взирающими на «правильный» мир сквозь слёзы боли и оглушительного одиночества. Не умеющие и не желающие делать карьеру, пишущие музыку и стихи в стол, «для себя» и для немногочисленных друзей, и любящие всю свою жизнь одного-единственного человека и порой не замечаемые им.

И Якову снова нестерпимо захотелось сесть за фортепиано и играть — ни для кого-то, а для себя, для души — и не сама ли она порхала бы по клавишам невидимой бабочкой, аккомпанируя своей сумасшедшей счастливой пляске? И если бы на эти звуки собрались слушатели — что ж, теперь его радость не стала бы от этого другой, к ней не примешалось бы что-то связанное с желанием понравиться, удивить. Имя художника в углу картины выглядит нелепо, являясь чем-то инородным на полотне; будто гиря, тянущая к земле, как кандалы, рвущуюся в небо птицу. Произведение искусства не может принадлежать художнику, поскольку в большей степени сотворено не самим художником, а Богом.

Картина неба по-прежнему не менялась — ни облачка, ни птицы не было видно в его глубине.

Завтра воскресенье и нужно будет звонить к Заутрене, а потом ещё сотворить радостный праздничный перезвон. Помощники Якова — Владимир и Кирилл — конечно, всё сделают сами. Владимир помогал ещё Никодиму, но прав был старый учитель Якова: не был он звонарём. Он лишь хорошо повторял то, чему научился на колокольне, но душу свою в звон вложить не умел. Владимир был уже пожившим человеком: возраст его перевалил за пятьдесят. Был он не разговорчив и тих, пряча за этим свою трудную судьбу, но оставался добрым и очень мягким человеком. Яков не пытался разговорить его, не любив влезать в душу людей и своей никому не открывая. Владимир заходил к нему сегодня справиться о самочувствии, покивал озабоченно, слушая кашель Якова, пожелал поскорее выздороветь и ушёл.

Второй помощник — Кирилл — был чуть младше Якова и пришёл на колокольню лишь несколько месяцев назад, подойдя вначале к Якову и объяснив, что хотел бы стать звонарём. Якову казалось, что он сам только недавно ходил в учениках у Никодима и вот теперь ему придётся самому стать наставником. Настоятель был не против и Яков начал учить Кирилла. Ему ещё не приходилось передавать свои знания кому бы то ни было, и разглядеть в человеке, есть ли у него необходимый к этому талант, он не умел. Но ему показалось, что Кирилл — не случайный человек на звоннице. Объяснить, почему ему так казалось, Яков бы не смог и особенно не задумываясь об этом, вводил его во все тонкости искусства звонаря.

Завтра Кирилл встанет на один из больших колоколов, а Владимир займётся средними и малыми.

Яков вздохнул, прикрыл глаза и снова углубился в свои мысли.

Пансионат словно вымер.

За стойкой регистрации скучала девушка, разглядывая перекошенные прямоугольники солнца на полу вестибюля.

В холле второго этажа не было ни души, лишь в углу, поблёскивая чёрным лаком, притаился неведомым зверем «Стэйнвей».

В конференц-зале вяло боролись со сном люди в костюмах с бэйджиками, слушая румяного упитанного человека, рисующего на белом стенде чёрным маркером таинственные диаграммы и заботившегося лишь об одном: как бы ненароком не зевнуть.

В зимнем саду гудел электромоторчиком скучный ручеёк, заглушаемый чьим-то свирепым храпом, доносившемся откуда-то из-за кадок с пальмами.

В бассейне, где не было слышно вообще ничего — даже слабого плеска, — лежала на надувном матрасе посреди голубого колышущегося прямоугольника Инесса Петровна, сбежавшая от измучившего её супруга. Касаясь воды кончиками холёных тонких пальчиков, она дремала, пряча от солнца глаза за стёклами чёрных очков. Бармен за стойкой, уже полчаса протирающий один и тот же высокий фужер, тупо разглядывал прекрасную купальщицу, больше напоминавшую одинокую льдину в океане.

«Приют пилигрима» застрял в пространстве и времени, будто за́мок спящей красавицы.

Ефимов вернулся в пансионат, когда солнце готовилось нырнуть за тёмный штакетник леса справа от монастыря. Оставив снегоход у гаража, он рассчитался за прокат и, подхватив свой кофр, поднялся в номер.

Весь день он намеренно избегал встреч с монастырём, ожидая завтрашнего, назначенного им самим в душе свидания, избороздив редколесье и навестив две тихие деревеньки в окрестностях. Деревни казались необитаемыми, и ему никто не мешал заниматься своим делом.

В номере он освободил кофр от содержимого, аккуратно разложив на столе две камеры, оптику и фильтры, давая всему этому прийти в себя после работы на свежем морозном воздухе. Настроение у Ефимова было отличное, разыгрался аппетит, отсутствовавший утром и днём, и он спустился в ресторан. Ни Лемех, ни Роман не появились, поэтому он поужинал в одиночестве. Вернувшись к себе, он завёл будильник и заснул, как ребёнок, предвкушая маленькое завтрашнее чудо.

Роман напился. Вместе с Витьком.

Они сидели в баре, находившемся на том же верхнем этаже, что и бассейн с зимним садом. В баре было малолюдно, а приятная полутьма не мешала виду из огромных — от пола до потолка — окон. На небо, цепляясь за звёзды, карабкался месяц, роняя свой бледный свет вниз, на белеющий на холме монастырь.

Витёк бормотал в свой стакан, а Роман сидел рядом и не слышал его.

— …ты ж прикинь, какая сука. Дружбано́м ведь был, палатки эти сраные вместе держали. А?! Ну… Но Витёк сказал, значит, Витёк сделает! А?! И Витёк сделал! Прикинь? Всех сделал! И козла этого сделал!..

Он вдруг вскинул голову и обвёл мутным взглядом бар:

— Инесса Петровна! А?! Где Инка?

Он достал свой мобильный телефон, прищурившись, поколдовал над ним непослушными толстыми пальцами и приложил к уху:

— Эй! Инесса Петровна! Ты где? А?! А-а… Тс-с, рыба моя, я скоро приду. Не надо? Как не надо? А?

Он подержал телефон возле уха, потом его взгляд потух.

— Ромик! — сказал Витёк, пытаясь засунуть телефон во внутренний карман пиджака. — Если баба говорит «нет», значит, баба говорит «да». Баба ждёт… Запомни, Ромик: если баба ждёт, мы должны принести ей себя… в жертву…

Спрятав, наконец, телефон, он достал из барсетки огромный портмоне, расплатился, нечеловеческими усилиями борясь с неподдающимися купюрами, совершенно не обратил внимания на вялую попытку бармена дать сдачу и пошёл прочь из бара, бормоча под нос:

— Принести себя… принести…

Роман даже не заметил его исчезновения. Прихлёбывая что-то из бокала, он тяжело смотрел прямо перед собой и ни о чём не думал. Когда до него дошло, что он засыпает, Роман расплатился и побрёл к себе. Оказавшись в номере, он освободился от лишней жидкости, долго стоя в туалете и разглядывая кафельную стену, потом дошёл до кровати и уснул на ней, не раздеваясь.

«Я всегда с вами, и всегда одинок, ибо вечно в пути — от одного из вас к другому.

Я — странник и потому нет моего дома на этой земле. Я пришёл, чтобы вечно идти к вам.

Я должен научиться ненавидеть вас, потому что хочу полюбить вас по-настоящему.

Я похож на вас, но я не могу быть таким же, как вы. И в этом — моя любовь к вам. И я должен обречь себя на то, чтобы вы ненавидели и боялись меня, презирали и восторгались мной, избегали меня и искали встречи со мной.

Я несовершенен, ибо я — всего лишь орудие в руках Земледельца; и часто ещё впиваюсь занозами в ладони Его.

Я — ваша мучительная боль, потому что вы должны всегда помнить, что вы больны. Не я сам ваше лекарство, я — лишь ваш диагноз.

Я — компас в ваших руках. И моя участь — упасть и разбиться у ваших ног, когда вы пойдёте правильным путём».

Ефимов открыл глаза. Он попытался вспомнить, что ему снилось, но ничего не вышло. Он помнил лишь какой-то разговор — в голове остался чей-то голос. Нет, вспомнить ничего не удавалось. Ефимов хотел посмотреть на часы и тут раздался сигнал будильника. Девятый час. Значит, пора вставать.

Ночь за окном уже побледнела, и звёзд почти не осталось. Ефимов раздвинул шторы так широко, как это было возможно, и отправился в ванную.

Когда он вернулся, тёмных пятен за окном вовсе не осталось. Всё пространство занимало некое призрачное свечение — не свет ещё, а именно свечение, словно невидимый художник накладывал на гигантский холст грунт, подготавливая его к прикосновениям красок.

Ефимов оторвался от созерцания и стал готовить камеру к работе. Он вставил новую карту памяти, закрепил мощный телескопический объектив, затем достал штатив и установил на него камеру. Раздумывая о необходимости фильтра, он рассеянно посмотрел в окно и ахнул.

Окно номера Ефимова глядело не запад, поэтому солнца он видеть не мог, но теперь было ясно, что оно показалось из-за горизонта.

Мощный поток алого ударил в монастырь — Художник коснулся кистью холста. Снег, расстилавшийся кругом, превратился из серого в голубой, словно дразня бледное ещё небо. Белые стены монастыря и церкви за ними, располагаясь на своём холме, словно между небом и землёй, приняли на себя дар солнца и окрасились в удивительно сочный розовый цвет. Купола, как бы не смея, медленно наливались янтарём, и уже венчая всю картину, ослепительно блеснули золотом кресты.

Опомнившись, Ефимов рванулся к штативу с укреплённой на нём камерой, но остановился, посмотрел опять на окно и подскочил к нему, сильно ударившись о край стола. Не замечая боли, он повернул две ручки на раме и рванул за одну из них. Раздался сухой оглушительный треск, что-то посыпалось из щелей на подоконник и пол, и рама отошла в сторону. В комнату хлынул морозный воздух. Ефимов уже ставил штатив напротив окна. Он действовал быстро и чётко, зная, что теперь у него всё получится. Он уже выследил это своё неповторимое мгновение, оказавшись в нужное время и в нужном месте, и теперь осталось это мгновение остановить. И именно это теперь было делом техники. Он увидел в видоискателе душу старого монастыря, и неприступная холодная крепость растаяла, как тает лёд под лучами солнца. Так преображается незнакомый, впервые встреченный нами человек, когда улыбается. Так меняется взгляд у женщины, которая Любит. Так преображаются глаза у человека, который плачет, если он плачет от Радости. Так плакал Ефимов. Он плакал и продолжал менять выдержку и диафрагму, и вновь нажимал на спуск, не замечая холода, не замечая вообще ничего, кроме чуда на холме посреди заснеженного поля.

…Когда солнце поднялось чуть выше, картина за окном приобрела уже привычный вид. Но проделанной работы Ефимову было недостаточно. Он закрыл окно, снял камеру со штатива и сложил сам штатив. Затем он поставил напротив окна этюдник и закрепил на нём подготовленную ещё дома раму с натянутым и загрунтованным холстом. Горя́ от нетерпения и уже забыв о сделанных снимках, он стал готовить палитру, желая самостоятельно повторить работу Великого Художника, свидетелем которой он оказался несколько минут назад.

Роман проснулся около одиннадцати утра. Завтрак давно закончился, но об этом он не жалел, испытывая лишь сильную жажду. Пить воду из-под крана он не решился, наспех умылся, и даже не побрившись, отправился в небольшой магазинчик, находившийся на третьем этаже. Там он купил сразу две полуторалитровые бутылки минеральной воды и, не дожидаясь возвращения в номер, жадно опорожнил половину одной.

В номере он пробыл недолго. Даже не пытаясь повторить вчерашние эксперименты с продолжением повести, и не испытывая ни раздражения, ни ненависти, он взял купальные принадлежности и пошёл в бассейн.

В голове было пусто, как в опорожнённой бутылке, ничего не хотелось, даже купаться, но Роман заставил себя залезть в воду. Кроме него, там уже плавал бодрый дедушка, а под струями действующего водопада сидели три молодых человека — из тех, кто прибыл сюда на конференцию. На суше, по сравнению с предыдущими днями тоже хватало народу, но Витька́ среди них видно не было. «Наверно, упражняется на своей Инессе Петровне», — вяло подумал Роман и лёг на воде, раскинув руки и ноги.

Он смотрел сквозь стеклянный потолок на безоблачную синь, тихо покачиваясь, и скоро перестал слышать и плеск водопада, и гулкое эхо голосов отдыхающих. Вот ведь штука, думал он, глядя в небо, одно-единственное солнце светит так ярко, что света других звёзд совсем не видно, словно эта синева абсолютно пуста и нет больше ничего в мире. Он представил, что летит в небе на огромной высоте, и у него на мгновение даже захватило дух. Пошевелив в воде руками, он стал думать, что это его крылья, а сам он — большая птица. Нет, не птица, подумал Роман, вспомнив слова Лемеха о человеке, уронившего вниз одно перо из своих крыльев. Он представил, как летит над толпой, а люди внизу что-то кричат, показывая на него. А он роняет из крыльев перо за пером, и люди ловят их, и лица у них озаряются счастьем и удивлением. А он летел дальше, и ветер врывался в его лёгкие, и упруго поддерживал за крылья в воздухе. Да, ветер в этих местах редко слабел и всегда дул со стороны моря, так что труден был хлеб здешних рыбаков…

Роман дёрнулся и окунулся в воду с головой. Нащупав дно, он поднялся и крепко провёл ладонями по лицу. Ветер… Вот оно.

Он быстро выбрался из воды, кое-как вытерся полотенцем и бросился вон из бассейна. В номере он скинул мокрые плавки, надел трусы и, как был с мокрой головой, сел за стол и включил компьютер. Открыв новую страницу в «Word», он быстро застучал по клавишам, боясь растерять найденные слова: «Ветер в этих местах редко слабел и всегда дул со стороны моря…»

В упоении, не помня ничего больше, он тарахтел клавишами час за часом, не отрываясь от компьютера. Он даже не сверялся со своим планом, составленным давным-давно, потому что помнил его наизусть. Он не смотрел на часы и пропустил время обеда, и совершенно не обратил внимания на зазвонивший однажды телефон, стоявший на тумбочке у кровати.

Ни Лемех, ни Роман к телефону не подошли. Ефимов пожал плечами и отправился обедать один. Вообще, одиночество совсем не тяготило его, просто сегодня ему очень хотелось как-то поделиться своей радостью и хорошим настроением хоть с кем-нибудь. Работая над картиной, он пропустил завтрак и чуть не забыл про обед, но понимал, что отдохнуть надо, иначе глаз «замылится» и всё может пойти насмарку. Ефимов пообедал и вернулся в номер.

У окна стоял этюдник с укреплённой на нём незаконченной ещё картиной. Ефимов встал за несколько шагов от неё и стал смотреть. Добавить немного синевы внизу, более отчётливо выделить верхнюю кромку стены, а дальше посмотрим, подумал он и шагнул к этюднику.

Ночной вор

Роман дописал очередную строку, поставил точку и откинулся на спинку стула. Посидев немного с закрытыми глазами, он крепко потёр пальцами виски и покрутил из стороны в сторону головой. Спину ломило, гудела поясница, и затылок по ощущениям напоминал двенадцатикилограммовую гирю. Роман разлепил веки и, болезненно щурясь, посмотрел на часы. Столько времени без перерыва он никогда ещё не работал. Он выключил ноутбук, поднялся со стула и несколькими глотками осушил остатки минеральной воды во второй бутылке. Есть всё так же не хотелось, но он всё-таки решил пойти в ресторан — силы требовалось восстановить.

Роман всё ещё был в одних трусах, поэтому ему понадобилось время, чтобы привести себя в порядок. Зазвонил телефон. Роман застегнул ширинку и взял трубку.

— Слушаю вас.

— Роман, вы объявили голодовку или вас ещё можно спасти? — спросил Ефимов.

— А, это вы, Николай. Я уже спускаюсь.

— Договорились.

Роман положил трубку и надел пиджак. Несмотря на усталость, настроение у него было отличное и он, насвистывая, отправился в ресторан.

— Ну и вид, — поздоровавшись, сказал Ефимов.

— Неужели? — весело спросил Роман.

— Ну да. Только глаза блестят. Что, дело пошло?

Роман кивнул.

— Поздравляю, — сказал Ефимов.

Уселись за стол и, решив не дожидаться Лемеха, заказали ужин.

— Всё равно не придёт, — окидывая взглядом соседние столики, сказал Ефимов. Роман кивнул и спросил:

— Как он вам?

— Лемех-то? — Ефимов немного подумал и ответил: — Болтун и хам.

— Так сильно не понравился?

— Он не женщина, чтобы мне нравиться, — проворчал Ефимов.

— Зря вы так. Во всяком случае, с ним интересно и он отнюдь не дурак.

— А я и не говорю, что он дурак. На людей он кидается. Понять, видите ли, хочет.

Немного помолчали. Официант принёс ужин, и Роман с Ефимовым принялись за еду. Роман заметил, что пальцы у Ефимова были испачканы в краске. Ефимов перехватил его взгляд и пояснил:

— Не углядел как-то…

Роман сказал, жуя салат:

— Даже не думал, что фотографы увлекаются живописью.

— Живопись и светопись, вообще говоря, родственники. И я действительно люблю и то, и другое.

— Я не так выразился. Я хотел сказать, что люди либо рисуют, либо фотографируют.

— Ну-у, это вы зря. Многие художники — я имею в виду живописцев — были, например, ещё и ваятелями. Вспомните Леонардо да Винчи. А ведь ещё он был конструктором.

— Вы правы, — смущённо покивал головой Роман. — Я сморозил глупость.

— Но вы же и согласились с этим. Многие люди стараются вовсе не замечать своих ошибок или глупостей.

— Или действительно не видят их.

— Знаете, — перестав жевать, сказал Ефимов, — мне вообще кажется, что многие гадости происходят в мире из-за того, что человек начинает врать самому себе. Убеждает себя в чём-то, оправдывает какие-то свои поступки. Ладно ещё, если он искренне считает себя великим художником, это не так страшно. По крайней мере, он не обманывает самого себя.

— Вы правда так думаете? — удивился Роман.

— Правда. Если человек дурак, то это его личная проблема.

— Но из-за таких дураков часто происходит бардак. Не в стране ли дураков мы с вами живём?

— Мы, к сожалению, живём в стране умных мерзавцев.

— А вдруг этому вашему дураку просто некому сказать правду? Может быть, у него нет настоящих друзей, которые не побоятся объяснить в чём он не прав?

— Потому он и дурак, что не может увидеть себя со стороны. Ведь бывает и наоборот: гению — истинному гению — все вокруг твердят, что его картины — мазня. Ведь часто так и бывает. И многие люди, говорящие ему это, не повторяют чужие слова, а действительно так считают. Что тогда?

Роман пожал плечами, а Ефимов ответил сам себе:

— Выходит, что человек вообще не должен слушать чьих-то советов. Советчики ведь бывают разные. Где гарантия, что им окажется мудрец? Получается, каждый должен делать то, что считает нужным. Без вранья самому себе. Может быть, в этом и есть ключ к благополучию человечества?

— Сомневаюсь, — вздохнул Роман. — Гитлер, вероятно, тоже был уверен в своей правоте. Я думаю, наш Лемех в чём-то прав. Всё, что с нами происходит, имеет более глубокий смысл, чем всем нам кажется. Вы так не думаете?

— Лемех… Мне не нравится его категоричность. Резкость его не нравится. Почему все должны соглашаться с его точкой зрения? Вот это меня больше всего в нём раздражает. Не люблю я таких крикунов-обличителей… Сами не работают и другим мешают.

Ефимов залпом допил остаток вина в своём бокале и сказал:

— Извините, Роман, побегу. Надо кое-что закончить. До завтра.

Роман поднялся в лифте на последний этаж и направился в бар — хотелось выпить пива. У стойки он сразу увидел Витька и сразу пожалел, что пришёл сюда. Но было уже поздно — Витёк заметил Романа и гаркнул, заставляя немногочисленных посетителей вздрогнуть:

— Ромик! Давай сюда!

Чувствуя себя идиотом, под недовольными взглядами выпивающих он подошёл к стойке и уселся рядом с Витьком.

— Как сам-то? — не убавляя громкости, гудел тот.

— Тише, Витя. У меня голова болит, — соврал Роман, потому что затылок уже не ломило, как до ужина.

— Не проблема, — так же громко ответил Витёк и отхлебнул из стакана — было видно, что он изрядно нагрузился. Роман заказал пива.

— Как жизнь, Ромик? — не унимался Витёк. — Где пропадаешь?

— Работаю, — буркнул Роман.

— Работаешь? — изумлённо протянул Витёк. — Здесь?! Тут оттягиваются, работают на стройке. Хотя…

Он сделал рукой неопределённое движение, чуть не смахнув на пол свой стакан, и добавил:

— Какой тут отдых? Скучно, как в школе. Дерьмо…

Витёк обвёл мутным взглядом столики и громко спросил, обращаясь ко всем:

— Чо, не так, что ли?

Люди за столиками поспешили сделать вид, что ничего не происходит. Роман попытался его унять:

— Витя, лучше расскажи, как там твоя Инесса Петровна.

В глазах Витька появилось некое подобие осмысленности. Он повернулся к Роману и доверительно, на весь бар, сообщил:

— Хреново, Рома. Дурит баба… Что им надо всем, а? «Отстань, Виктор, да отстань Виктор». Кто её в люди-то вывел, а? Кем она вообще была? Так бы и сидела в своём сраном институте, если бы не Виктор.

Он продолжал развивать свои железобетонные мысли, а Роман потягивал пиво, мечтая поскорее отсюда уйти. Некоторые посетители именно так и сделали, бросая напоследок на Витька, и заодно на Романа презрительные взгляды. Роман уже торопливо влил в себя остатки пива и поднялся.

— Куда ты, Рома? — поднял на него красные глаза Витёк.

— Извини, Витя, мне нужно идти.

Витёк сделал попытку схватить его за рукав и чуть не упал с высокого стула. Роману пришлось подпереть его сбоку.

— Давай-ка, я тебя до номера провожу, — сказал он, надеясь хоть так отделаться от незадачливого собутыльника. — Там твоя Инесса Петровна…

— Ну её в … — выдохнул перегаром Витёк. Роман поморщился и сделал попытку отстраниться от него, но Витёк уже крепко держал приятеля за руку.

— Пошли по бабам, — решительно предложил Витёк, слезая со стула. Роман вздохнул и попытался его вразумить:

— Ну, какие тут бабы, Витя? Ты хоть одну видел?

Витёк посмотрел на Романа, пытаясь осмыслить сказанное им. Официант напомнил, кивнув на Витька, что неплохо было бы заплатить за выпитое.

— Нет баб? — с искренним изумлением переспросил Витёк, бездумно доставая из кармана свой лопатник, не в силах добавить что-либо и в поисках подходящего ответа принялся шарить глазами по полу.

Роман мягко, но настойчиво потащил его к выходу, приговаривая:

— Всё нормально, Витя. Сейчас отдохнём, а завтра пойдём искать баб. Ага?

Витёк, напряжённо о чём-то думая и помогая себе в этом движением бровей, послушно шёл за Романом.

— Ты где живёшь-то? — спросил Роман, поворачивая к лифту и поддерживая Витька под локоть. Тот озадаченно посмотрел на него мутными глазами:

— На Басманной.

— Да нет… Номер твой где? На каком этаже?

— На третьем…

Доехали в лифте до третьего этажа.

— Какой номер? — спросил Роман. Витёк махнул рукой налево, и они двинулись по пустому коридору. Подойдя к одной из дверей, Витёк стукнул пару раз кулаком по косяку и пробубнил:

— Эй, там…

Потом повернулся к Роману и полез обниматься, приговаривая:

— Давай, братан. Значит, завтра…

За дверью, тем временем, всё оставалось тихо. Роман попытался было уйти, но Витёк крепко держал его за полу пиджака, другой рукой дёргая дверную ручку:

— Инесса Петровна, эй! Спишь, что ли?

Обернувшись к Роману, Витёк добавил:

— Увидишь — обалдеешь. Красивая…

Роман решил потерпеть, но за дверью по-прежнему было тихо. Витёк настороженно прислушался, тяжело засопел, будто освобождаясь таким образом от хмеля и, отпустив пиджачную полу Романа, забарабанил по двери обеими руками:

— Инка, открывай, курва! Кого привела?!

Роман попытался было утихомирить Витька, но тот уже напоминал быка в тесном загоне, наблюдающего выпас коров на лугу. Роман не успел опомниться, как Витёк отошёл к противоположной стене коридора и ринулся обратно к своей двери, выставив плечо. Дверь, вопреки ожиданиям Романа, легко отлетела в сторону, пропуская внутрь номера Витька. Увлекаемый мощной инерцией, он исчез в открывшемся полумраке, откуда сейчас же послышался сочный грохот. Роман заглянул внутрь, одновременно нащупывая на стене выключатель. Плафон под потолком осветил лежащего на полу возле распахнутого встроенного шкафа Витька. Рядом валялся какой-то старомодный чемодан, по-видимому, выпавший из этого самого шкафа. В номере было тихо и темно. Витек ошалело озирался по сторонам, повторяя лишь одно:

— Инка, твою мать…

Роман стоял возле косяка, как тут дверь соседнего номера открылась и оттуда вышла Инесса Петровна в голубом шёлковом халате.

— Что здесь происходит? — произнесла она мёртвым голосом, глядя на Романа.

— Инка! — донеслось из прихожей. — Ты где шляешься?!

Инесса Петровна, распахнув глаза, заглянула через плечо Романа в номер:

— Виктор? Что ты здесь делаешь?

Роман, уже разгадав сложившийся ребус, пояснил:

— Похоже, он перепутал свой номер.

Витёк уже поднимался на ноги. Предвкушая скандал, Роман обвёл взглядом коридор, но он по-прежнему был пуст — возможно, здесь мало кто жил. Однако взломанный номер был обитаем — это подтверждал чемодан на полу у ног Витька. Пока Инесса Петровна, морщась, объяснялась с супругом, Роман осмотрел дверь. Косяк в том месте, куда входил язык замка, был изувечен, а цифры на двери показались Роману знакомыми. Он нашарил в кармане записную книжку и раскрыл её. Так и есть — это был номер Лемеха: те же цифры были у телефона, которые он дал Роману для связи.

— Что ты наделал, Виктор! — вещала тем временем Инесса Петровна. — Посмотри, во что превратилась дверь! Как ты собираешься объясняться с тем, кто тут живёт?

Витёк вёл себя как нашкодивший первоклассник перед любимой учительницей: он смотрел в пол и глухо бормотал:

— Ну ладно тебе, рыба моя… Всё будет путём…

Роман вмешался:

— Здесь живёт мой приятель. Я подожду его здесь и всё объясню. А потом вы с ним обо всём договоритесь. Хорошо?

Инесса Петровна, холодно поблагодарив, увела Витька в номер, и Роман остался один. Он вошёл в номер Лемеха и прикрыл дверь. Затем зажёг в комнате свет и осмотрелся. Номер как номер. О пребывании здесь человека говорили лишь несколько книг, лежавшие на столе и чемодан, всё ещё валявшийся в прихожей. Роман подошёл к нему и поднял, взяв за ручку. Чемодан оказался на удивление тяжёлым. Роман собрался было поставить его обратно в шкаф, как вдруг оба боковых замка звонко щёлкнули, и крышка чемодана отвалилась набок. Ахнув, Роман попытался было поймать её одной рукой, но не успел и поспешно поставил чемодан на пол. Как только тот оказался на полу, бельё, прижатое резинкой, стало вываливаться из него. Роман чертыхнулся, норовя предотвратить это, но замер: бельё всего лишь маскировало крышку, под которой располагалось нечто непонятное. Чувствуя, как в груди учащённо колотится сердце, Роман положил чемодан на пол плашмя и стал рассматривать его содержимое.

Это был какой-то прибор. «Наверное, это и есть его работа», — подумал Роман о Лемехе и тут заметил, что прибор работает. В маленьком жидкокристаллическом окошке жило изображение свечи — ее огонёк незамысловато плясал. Рядом со свечой располагался столбик каких-то цифр, и больше там ничего не было. На чёрной поверхности прибора располагались четыре небольших верньера с веером нанесённых вокруг делений и два тумблера. Ещё в углу находилась маленькая кнопка. Роман протянул руку, чтобы определить, тёплый корпус у прибора или нет, и тут сзади раздался негромкий голос:

— Лучше ничего не трогать.

Роман резко обернулся. Слегка приоткрыв дверь, возле косяка стоял Лемех. Роман нервно сглотнул и поднялся. Лемех вошёл внутрь и закрыл дверь.

— Не знал, что у меня гости, — сказал он.

— Вы не понимаете, — сказал Роман, немного успокаиваясь. — Я провожал пьяного в дым вашего соседа — он живёт рядом — и он высадил дверь, потому что перепутал номера, и думал, что жена не хочет открывать… Вот.

Роман неловко развёл руками. Потом посмотрел на раскрытый чемодан и добавил:

— А чемодан выпал из шкафа, когда этот придурок в него врезался.

Лемех молча кивал головой. Роман почти совсем успокоился.

— Зайдите к ним, они, вероятно, дадут вам кучу денег за беспокойство.

— Непременно зайду, — спокойно сказал Лемех, наклонился и принялся закрывать чемодан. Непонятное беспокойство, всё это время дремавшее где-то внутри, охватило Романа. Он смотрел, как Лемех медленно упаковывает содержимое чемодана, и тут его пронзила догадка.

— Лемех, — ледяным голосом сказал он. — Что у вас в чемодане?

Не оборачиваясь и защёлкивая замки, Лемех спокойно ответил:

— Смена белья и пульт управления ядерным арсеналом всея страны.

— Перестаньте валять дурака.

— Редко занимаюсь этим в последнее время, — сказал Лемех и поставил чемодан в шкаф.

— Это вы… Это всё из-за вас, — медленно произнёс Роман, хмуро глядя на Лемеха.

— Что — из-за меня?

Роман помолчал. Лемех прошёл мимо него в комнату и небрежно сел в кресло, закинув ногу на ногу. Роман вошёл следом и, не сводя с него глаз, сказал:

— Я сейчас же пойду к администратору и скажу, что здесь хранится подозрительный прибор, представляющий опасность для всех проживающих в пансионате.

Лемех посмотрел Роману прямо в глаза и ответил:

— Этот прибор представляет опасность только для бездарей, возомнивших себя художниками. Всех остальных он избавляет от муки лицезреть артефакты, рождённые их болезненным самомнением, и расхлёбывать мутный поток, обильно текущий из-под пера графомана.

— Что это значит? — судорожно глотнув, спросил Роман. — Объясните, наконец, что находится в чемодане.

— Сядьте, — кивнул Лемех на стул, стоящий у стола. Роман не двинулся с места, глядя на него исподлобья.

— Не бойтесь, я не террорист, — устало добавил Лемех и провёл ладонью по лицу, прикрыв ненадолго глаза. Роман медленно подошёл к стулу и сел.

— Кто вы такой, Лемех? — спросил он. Тот глубоко вздохнул и заговорил:

— Кто я такой, совершенно не важно. Я действительно работал некоторое время в закрытом институте. Я собирал установку, о которой говорить сейчас не имеет смысла, поскольку её разработка ни к чему впоследствии не привела. Единственная её заслуга оказалась в том, что во время работы над ней, я допустил одну очень серьёзную ошибку. Но, как это очень часто бывает в науке, ошибка эта дала колоссальный результат. У меня хватило ума скрыть полученный результат от кого бы то ни было, потому что всё это очень напоминало психотронное оружие. После этого в моей жизни произошло ещё много разных событий, однако я позволю себе упомянуть лишь о двух из них, имеющих отношение к нашему разговору: я ушёл из того института и перестал нуждаться в деньгах. Однако оба этих события никоим образом не связаны с моим открытием. Самым главным было то, что я смог заняться необходимыми мне исследованиями самостоятельно, никого не посвящая в них. В конце концов, полученная мной установка смогла поместиться в обыкновенном чемодане, а самой большой моей глупостью стало то, что чемодан этот оказался, как я понимаю, слишком ненадёжным хранилищем для неё.

— Но в чём смысл работы этой вашей установки? — спросил Роман.

— Вы ведь не физик и даже не медик, верно? — ответил вопросом на вопрос Лемех. Роман кивнул. Лемех продолжал:

— Эта установка генерирует некое излучение, совершенно, впрочем, безвредное как для психики человека, так и для его физического здоровья. Но под её воздействием…

Лемех замялся, подумал немного и, усмехнувшись, продолжал:

— Да… Как-то по сказочному звучит, что ли. Словом, под воздействием этого излучения, человек лишается м-м… своих желаний.

— Как это? — подался вперёд на стуле Роман.

— Это не значит, что он становится безвольным. Собственно, всё это вы уже испытали на себе сами. Те же физиологические потребности, например голод или репродуктивный инстинкт сохраняются, лишь несколько ослабевая. И механизм этого воздействия мне не понятен — я могу лишь выдвинуть некоторые гипотезы. Человеческий мозг, по сути, совсем не изучен; мы ничего о нём не знаем.

— Но чего же тогда нам не хочется? — не выдержал Роман.

— А вы сами подумайте, — хитро прищурился Лемех. Догадка, с самого начала таившаяся в сознании Романа, ярко блеснула, но он сам не дал ей окончательно оформиться, резко сказав:

— Бросьте! Как эта ваша глупая машина может отличить истинное искусство от…

Роман запнулся, подыскивая нужное слово.

— Она ничего не отличает, — вмешался Лемех. — Она попросту блокирует ваше сознание от желаний, навязываемых вам, если хотите, вашим телом. Это очень грубо и не точно, но я хочу, чтобы вы поняли суть. Вы можете сказать, чего хочет ваш Норд Ветров?

Роман исподлобья смотрел на него и молчал. Лемех продолжал:

— Он пишет свои опусы, чтобы их продать. Он производит некий продукт и хочет получить за него деньги. И потом на эти деньги купить себе удобную жизнь. Уютная квартира, вечно полный холодильник, машина, дача. Я ничего не пропустил? Установка в моём чемодане освобождает от этих желаний. От желаний тела. Делает человека, если можно так выразиться, пустым, прозрачным. И тогда в человеке может проснуться то, что было им же самим закопано, забыто или просто не замечено — его талант.

— А если у человека нет таланта, что тогда?

— Ничего. Такой человек просто скучает. Зато другой становится способен заняться настоящим делом. Потому что тогда до него могут достучаться те, кого мы обобщённо называем Богом. И человек рисует «Сикстинскую мадонну» и сочиняет «Yesterday», пишет «Войну и мир» и строит собор Святого Семейства в Барселоне. И ему уже просто некогда думать о курсе акций и цвете своих ногтей. Но если одно не мешает другому, — что ж, ничего плохого в этом нет. Просто очень часто именно одно сильно мешает другому. Согласитесь, ведь Толстой писал свои книги не для того, чтобы обустроить Ясную Поляну. Кстати, его отлучили от церкви и вообще считали сумасшедшим.

— Сколько у вас таких чемоданов? — спросил Роман, сверля Лемеха взглядом.

— К сожалению, один. Ведь у меня нет помощников.

— И часто вы его включаете?

— Регулярно.

— А радиус действия?

— Устойчивый эффект в радиусе пяти километров.

— Значит, в монастыре тоже… — задумчиво произнёс Роман, мельком взглянув на тёмный прямоугольник окна. Лемех кивнул:

— Кстати, им это вовсе не должно мешать: укрощение плоти они и сами практикуют. Выходит, наши намерения некоторым образом совпадают.

У Романа от напряжения болела спина, и он прислонился к спинке стула. Глотнув воздуха сухим горлом, он глухо спросил:

— Где вы живёте?

— На земле, — усмехнулся Лемех и добавил: — Это не важно. Так или иначе, я часто посещаю гостиницы и тому подобные места.

— И вы вот так кочуете со своим чемоданом? Но зачем вам всё это нужно?

— Это нужно вам. Я хочу, чтобы на земле было меньше бездарных творений. Я убаюкиваю графоманов и художников от слова «худо», и пробуждаю гениев, которые способны донести в этот мир хоть чуть-чуть Красоты, хоть каплю Истины и хотя бы глоток настоящей Свободы.

— Но кто дал вам на это право? — напрягая сухое горло, выдавил из себя Роман.

— Это не право, а моя обязанность.

— Да вы чокнутый!

— Вы мне льстите.

— Но кто вас просит об этом? Пусть люди живут так, как им нравится! Как вы смеете решать за других, чего им желать?!

— Я ничего не решаю за других. Я просто предлагаю людям побыть в тишине. Тогда становится слышен голос Мира. Талантливый человек способен этот голос воплотить в музыке, стихах и картинах.

— А если у человека нет таланта, то он должен спиться от тоски, чтобы другие немного побыли в этой вашей «тишине»?

— Ничего с ними не случится. Я включаю машину ненадолго. И, в конце концов, эти же люди потом прочтут меньше тех же идиотских романов в ярких мягких обложках, потому что их просто некому будет написать.

— Вы заставляете людей перестать читать то, что не нравится лично вам. Но люди сами могут выбрать, что именно им читать.

— Вы ошибаетесь. Мало кто способен на это. И я хоть немного, хоть вот на столько, — Лемех показал кончик мизинца, — помогу им в этом выборе.

— Вы мелете чепуху! — закричал Роман, продирая горло. — Вы… вы…

— Успокойтесь, Роман и не кричите. Я хорошо вас слышу, — спокойно и негромко сказал Лемех, складывая на груди руки. — А знаете, некоторые даже не замечают этого воздействия. Для них оно просто не существует. Я всегда очень радуюсь этому. Такой человек оказался и здесь.

— Николай? — сипло спросил Роман. Лемех кивнул:

— Вам не приходилось видеть его работы?

— Нет.

— А я кое-что видел. И скажу вам, что это настоящий художник. Не знаю, чем он занимался тут, но то, что не бездельничал и не плодил халтуру, это точно. Это ясно по одному только его виду. Он одержим своей работой. И я уверен, что он нашёл здесь то, чего искал. И скоро люди — и мы с вами тоже — увидят на какой-нибудь выставке знакомый нам с вами по виду из окна монастырь. Знакомый и одновременно совсем неизвестный. Такой, каким смог его увидеть Николай. И вместе с ним эта красота станет доступна и нам. И хоть одной улыбкой в этом мире станет больше. И хотя бы один человек заплачет не от боли, а от радости. И на один шаг станет ближе к Богу — не к придуманному, а настоящему.

Роман поставил локти на колени и закрыл лицо руками. Лемех, наклонившись вперёд в своём кресле, вкрадчиво спросил:

— Как поживает Норд Ветров? Как ему писалось всё это время? Может, поделитесь?

Роман, не отрывая ладоней от лица, мотал головой.

— Что же вы молчите? Злитесь на меня за то, что я лишил вас работы? Или это лучше назвать ремеслом?

— Хватит, Лемех… — прошептал, наконец, Роман сквозь ладони. — Перестаньте. Вы правы. У вас получилось…

— Я знаю, — отозвался Лемех. — Я видел вас сегодня на ужине. Значит, у вас есть то, что давно просилось на бумагу. Я рад, что не ошибся.

— Выключите вашу машину, Лемех, — тихо сказал Роман. — Пожалуйста, прошу вас.

Лемех молчал, глядя на Романа. Роман отнял ладони от лица и всё так же тихо добавил:

— Выключите машину. Я хочу сам… Понимаете? Я должен делать это сам.

По его щекам поползли слёзы:

— Вы не можете… так. Хватит, Лемех…

Лемех немного помолчал, потом кивнул и ответил:

— Я выключу машину. Она здесь больше не нужна. Но, простите меня, я сделаю это ночью. Агрегат выходит на рабочую частоту плавно и точно так же отключается, но, всё-таки, делать это я предпочитаю ночью — переход получается ещё мягче и незаметнее. Поверьте, так лучше.

— Воры предпочитают заниматься своим делом тоже ночью, — невесело улыбнулся Роман.

— А я и есть вор. Я тоже краду у людей деньги. Золото, распиханное по карманам, мешает им взлететь.

Лемех устало потёр виски и добавил:

— Не волнуйтесь, я выключу машину.

— Обещаете?

— Конечно. Зачем мне вас обманывать?

Немного помолчали. Потом Роман тихо сказал:

— Наверное, вашу машину лучше включать в каком-нибудь доме творчества, а не здесь.

— Я так и делаю. Но и здесь, поверьте, часто собираются писатели и художники. Были даже композиторы — к роялю, правда, не подходили. В этот раз, почему-то, вышло не густо.

Роман слабо улыбнулся:

— Но вы, всё-таки, не зря сюда приехали.

— Не зря. Надеюсь, Норд Ветров не будет больше мешаться у вас под ногами.

Лемех поднялся из кресла и подошёл к окну. Глядя в ночное небо, он сказал:

— Идите спать, Роман. Вам просто необходимо отдохнуть. Война ещё не закончилась. Она никогда не закончится. Норд Ветров ещё не раз посмотрит на вас из зеркала.

Поэтому

Свой будильник Роман не услышал. Его разбудил телефонный звонок.

— Спите? — спросил Ефимов.

— Сейчас спущусь, — пообещал Роман и положил трубку. Он сел на кровати и тут же вздрогнул, вспомнив вчерашний вечер. Он неподвижно сидел и с тревогой прислушивался к своим желаниям. Он чувствовал голод, но это ещё ничего не значило. Не обнаружив ничего того, с чем он столкнулся позавчера, он встал с кровати и подошёл к окну. Небо было замазано серыми тучами, и крупные хлопья снега косо летели к земле. Заштрихованный снегопадом, на холме дремал монастырь. Роман посмотрел на часы и пошёл умываться.

Выйдя из номера, он помедлил и отправился к Лемеху. Шагая по коридору на его этаже, он оробел и подумал, что надо было сначала позвонить.

У двери Лемеха стояла тележка, какие возили горничные при уборке номеров. «Наверно, он уже в ресторане», — подумал Роман, подходя ближе. Дверь была распахнута настежь, и у косяка орудовал отвёрткой хмурый мужик. Роман хотел было уже повернуться и уйти, как тут из номера вышла горничная. Она бросила в бак, укреплённый на тележке какую-то тряпку, и заметила Романа. Он поздоровался и как бы между прочим спросил:

— А постоялец, наверное, уже на завтраке?

Женщина, разглядывая Романа, пожала плечами:

— Да съехал постоялец-то.

— Как съехал?

— Да так. До света ещё. Расплатился за дверь раскуроченную и укатил.

Мужик, возившийся с косяком, негромко выматерился и добавил, ни к кому не обращаясь:

— Селются, интеллигентные-то… Да двери высаживают, ети их мать…

— Приятель, что-ль, ваш? — спросила женщина, перебирая на своей тележке какие-то щётки. Роман повернулся, чтобы уходить и выдохнул:

— Приятель…

— Тогда возьмите, вот, — сказала горничная и достала из недр тележки какой-то журнал. — Оставил приятель-то…

Роман рассеянно взял протянутый ему журнал, и, уже шагая по коридору, скатал трубочкой и сунул в карман пиджака.

Лемех сдержал слово и исчез.

Ефимов дожидался Романа, сидя за столиком в своём обычном наряде: в голубых потёртых джинсах и свитере с высоким горлом.

— Простите, — сказал Роман, садясь на стул.

— Никакой дисциплины, — улыбнулся Ефимов. — Совсем разболтался наш коллектив.

— Лемех уехал, — сказал Роман. Ефимов пожал плечами и ответил:

— Я тоже уезжаю.

— Когда? — вскинул на него глаза Роман.

— Сегодня. Вот позавтракаю и — айда.

Роман разочарованно покачал головой:

— Ну вот. Даже не с кем будет на снегоходах покататься.

Через некоторое время официант принёс заказ, и они принялись за еду. Молчание нарушил Роман:

— Скажите, Николай, вы ничего не почувствовали за эти два дня?

Ефимов недоумённо на него посмотрел:

— В каком смысле?

— Ну… Ощущения какие-нибудь у вас были? Странные.

— Не понимаю, — сказал Ефимов.

— Ну, может быть, вам чего-то хотелось или, наоборот, НЕ хотелось. Или, может, тоскливо как-нибудь было.

Ефимов озадаченно сдвинул брови, размышляя.

— Тоскливо? Не знаю… Не до тоски мне как-то было… Нет. — Он снова посмотрел на Романа и добавил: — Ничего странного я не почувствовал. Правда.

Роман внимательно рассматривал лицо Ефимова. Тот даже перестал жевать и спросил:

— Что вы меня как девушку рассматриваете? Что-нибудь случилось?

Роман вернулся к действительности:

— Ой… Простите. Я, наверное, выгляжу странно. Ничего не случилось, всё в порядке. Просто… Знаете, Николай, я вам правда очень завидую. По-хорошему.

Ефимов пожал плечами:

— Вот чудак. Работайте, Роман, занимайтесь любимым делом, и вы будете таким же… белым и пушистым.

Роман смущённо кивнул:

— Да, конечно…

…Из-за стола поднялись вместе, и вышли в коридор к лифтам.

— Ну, я за вещами, — сказал Ефимов, нажимая кнопку вызова. Двери сразу бесшумно распахнулись, и они вошли в кабину. Внутри чудовищно пахло чьим-то одеколоном. Роман поморщился. Нажали кнопки своих этажей, и лифт пошёл вверх.

— До свидания, Роман, — протянул руку Ефимов.

— До свидания, — Роман пожал протянутую ладонь и добавил: — Спасибо вам, Николай.

— За что? — удивился тот.

— Да просто так, — улыбнулся Роман. Двери распахнулись, и он шагнул в коридор. Ефимов сказал ему из кабины:

— Желаю вам никогда не скучать.

— Спасибо, — ответил Роман, а когда двери закрылись, тихо добавил: — Вы даже не представляете, какое хорошее у вас желание…

Возле двери номера, нашаривая по карманам ключ от двери, Роман наткнулся на журнал, про который уже успел забыть. Войдя в комнату, он развернул его. Название на неприметной серой обложке ничего ему не говорило. Он сел в кресло и принялся листать страницы, заполненные столбцами стихов — журнал был поэтический. Некоторые стихи были отмечены карандашными галочками. Не будучи любителем поэзии, Роман выбрал одно стихотворение, также отмеченное галочкой (имя, указанное в углу страницы было ему не знакомо) и стал читать.

ПОЭТому

Опять тишиной чьи-то чуткие струны задеты,

Из дома зовёт неподвластное что-то уму.

И бродят по миру — как звёзды по небу — поэты,

И бредят стихами, тревожа безмолвную тьму.

Под этим исписанным небом иссиня-чернильным

Поэтов находит Любовь, не давая им спать.

Поэтому есть у поэтов волшебные белые крылья,

Поэтому пишут поэты стихи, и умеют летать.

И тянут из крыльев чудесные перья поэты,

И, в душу макая, терзают листы облаков.

Вот так и живут — между былью и небылью где-то,

Вдыхая Любовь, выдыхая узоры стихов.

И стаи щемящих стихов поднимаются в небыль,

И острыми крыльями рифм рассекают эфир.

Понятным становится путь, кем-то пройденный в небе.

И чуточку лучше становится этот запущенный мир.

А крылья всё тают — не сразу заметишь подвоха, —

Распущены перья на строчек неровную нить.

И воздуха меньше для каждого нового вдоха —

Уходит Любовь, ведь не вечно поэтов любить.

Привычно шагнув из окна, и с обрыва, и с крыши,

Растерянно видит поэт всё растущую твердь.

Иссякла Любовь, и поэт уже больше не дышит.

Его подбирает с земли равнодушная Смерть.

…Уходит поэт, в ослепительном солнце растаяв,

Плиту над могилой как дверь за собой затворив,

И тотчас сорвётся стихов беспокойная стая,

Мгновенье — как вдох — в небесах за него покружив.

Роман закрыл журнал и отложил в сторонку. Затем он пересел за стол и включил компьютер. Немного подумав, он открыл последнюю страницу своей приключенческой повестушки и с ходу набросал три десятка строк. Потратив на это минут пять, он резко остановился и закрыл документ, нажав кнопку «сохранить». Посидев немного с закрытыми глазами, он, не торопясь, отыскал место, на котором вчера закончил работу. Перечитав два предыдущих абзаца, он глубоко вдохнул, медленно и прерывисто выдохнул и уверенно застучал по клавишам.

За окном продолжал валить снег.

Кашель Якова гулко заметался в узком проходе на лестнице. Он зябко поёжился и продолжал подниматься по ступеням.

Владимир с Кириллом ждали сигнала, стоя каждый на своём месте.

— Бог в помощь, — сказал Яков, преодолев последние ступени и тяжело дыша. Оба монаха обернулись.

— Яков! — удивлённо воскликнул Владимир. — Что же ты, с температурой-то? Как бы хуже не стало.

Яков нетерпеливо махнул рукой. Владимир отошёл от паутины подзвонных колоколов, уступая место Якову, быстро перебрался прямо через перильца деревянного помоста и встал рядом с Кириллом, державшим верёвку от языка воскресного колокола.

— Кирилл, — позвал Яков. — Иди сюда.

Кирилл удивлённо посмотрел на Якова:

— Воскресенье ведь!

— Ничего. Трезвон нынче твой будет.

Оробевший Кирилл оставил верёвку и нерешительно двинулся к помосту.

— Давай-ка живей, — поторопил его Яков и посмотрел на сумрачные окрестности. Небо стало ещё темней, снег валил, не переставая и если бы не старания Кирилла и Владимира, по краям звонницы ещё с утра намело бы сугробы.

Кирилл, скрывая волнение, юркнул на помост, встал у натянутых струн, тянущихся от языков подзвонных колоколов, и посмотрел на Якова.

— Ничего, — сказал Яков. — У тебя всё получится. Сейчас тебе нужно забыть всё, чему я тебя учил. Попробуй это понять. Теперь это будет тебе только мешать.

Владимир уже начал слегка раскачивать тяжёлый язык «Медведя» — так звали воскресный колокол. Кирилл смотрел на Якова, не отрываясь.

— Не думай о руках, — сказал Яков и закашлялся. Кирилл слабо кивнул. Яков отдышался и добавил: — Забудь о том, что у тебя есть руки. Вообще ни о чём не думай. Они (Яков кивнул на колокола) сами тебе всё подскажут. Стань с ними одним целым. Звон — это душа звонаря.

Слабо тренькнул снизу сигнальный колокол. Кирилл вздрогнул и посмотрел прямо в глаза Якову, и Яков увидел в них радость и страх одновременно.

— Не бойся, — сказал Яков, надевая наушники. Кирилл надел свои и повернулся к переплетению верёвочных тяг. Раздался первый удар «Медведя». Кирилл перекрестился и протянул руки к тягам.

Время сдвинулось с мёртвой точки и медленно покатилось, всё набирая скорость и увлекая за собой Якова. Теперь он знал, что оно больше не остановится.

Эпилог

— Ну, что тут у вас? — спросил уставшим голосом капитан.

— «Парашютист», — ответил участковый, протирая фуражку изнутри носовым платком.

Человек лежал на спине, жутко вывернув одну ногу, и смотрел в небо.

— Уверены? — посмотрел на участкового капитан. Тот надел фуражку и ответил, разведя руки в стороны:

— Да точно! Чокнутый. Записку оставил.

— Где?

— На подоконнике лежала.

Капитан задрал голову и посмотрел на окна лестничного марша.

— Девятый этаж, — пояснил участковый и протянул капитану несколько сложенных пополам листов.

— Ого. Целое завещание, а не записка.

Капитан взял листы. К телу подошёл человек с небольшим чемоданчиком и присел рядом. Капитан немного отошёл в сторону и принялся читать.

Участковый закурил и двинулся от подъезда к тротуару, где уже толпились несколько человек.

— Проходите, граждане, проходите. Вот будет пожар, придёте и посмотрите. А сейчас — нечего. А если бы вы так лежали, а я пришёл на вас поглазеть, вам бы понравилось?

Собравшиеся покосились на участкового, одна старушка с сумкой-тележкой плюнула и перекрестилась, и толпа медленно растеклась в разные стороны. Участковый снова снял фуражку, обмахнулся ею, и подошёл к человеку с чёрной сумкой, который сидел на скамейке у подъезда. Участковый сел рядом и сказал:

— Потерпите, уже скоро.

Человек кивнул:

— У меня ещё есть время.

Участковый посидел немного, потом бросил окурок в стоящую рядом со скамейкой урну и поднялся.

Капитан дочитал, сложил листки вместе и посмотрел на лежащее на примятой траве тело.

— Что там, Юра? — спросил он человека с чемоданчиком.

— Похоже, сам. Но на наркомана не похож, — ответил тот, сорвал с рук резиновые перчатки и захлопнул свой чемоданчик.

— Ну, что — чокнутый? — спросил подошедший участковый. Капитан рассеянно кивнул и ответил:

— Похоже… Значит, он не из этого дома?

— Нет. И в подъезде этом никто квартир не сдаёт. Ни паспорта, ничего. Может, и записка не его. Хотя, вряд ли.

Участковый кивнул в сторону скамейки и добавил:

— Свидетель там… ждёт. Даже не свидетель, а так. Мимо проходил, когда тот уже лежал. Он и «скорую» вызвал.

Капитан покивал и направился к скамейке.

— Здравствуйте. Капитан Васин.

— Сергей, — отозвался человек.

— Я понимаю, что вы уже всё рассказали участковому, но не сочтите за труд, я тоже задам вам несколько вопросов.

Сергей кивнул. Капитан сел рядом и спросил:

— Вы шли мимо?

— Да. Вот по той дорожке.

— И что вы увидели?

— Лежащего человека. Наверное, и минуты не прошло, как он упал.

— Вы к нему подошли?

— Конечно. Он был ещё жив. Не знаю, видел ли он меня — смотрел как-то сквозь. Мне показалось, что он хочет что-то сказать.

— Но не сказал?

— Нет. Он очень быстро… отошёл.

Капитан покивал, теребя сложенные листки в руках, и снова спросил:

— Вы здесь живёте?

— Нет. Я хожу по этой дорожке в церковь и обратно. Здесь недалеко есть церковь.

— Прихожанин?

— Не совсем. Я звонарь.

Капитан посмотрел на него:

— Интересно.

— Работаю я настройщиком роялей, но ещё звоню. Простите, но мне уже пора. Заказ у меня.

— Да-да, конечно. Спасибо, — сказал капитан, вставая. Сергей тоже поднялся со скамейки. Капитан протянул ему руку:

— До свидания. Не исключено, что потом вы ещё можете понадобиться, так что вам могут прислать повестку.

— Понимаю.

Сергей закинул на плечо сумку и пошёл по дорожке. Капитан посмотрел ему вслед и вернулся к телу.

— Что же ты увидел там такого, чего нельзя знать нам? — задумчиво спросил он человека на земле, глядя ему в глаза.

…Когда санитары подняли тело, чтобы положить на носилки, на земле, среди примятой травы остались лежать два маленьких белых пёрышка.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге