Пожиратель сухого мира
Глава 1
Пожиратель сухого мира
Херсонщина. Олешковские пески. Я, рядовой Артем Воронов, пишу это не чернилами, а последними проблесками разума, запертого в клетке собственного тела.
Когда наш полк въехал в эту проклятую рощу, окаймляющую безжизненное море песка, я подумал: ну хоть тень, хоть укрытие от дронов и палящего солнца. Сосны стояли стеной, древние, смолистые, с тихим шелестом, что казался тогда успокаивающим. Приказ был ясен: рубить. Рубить для блиндажей, для капониров, для хоть какого-то укрытия. И мы рубили. Топоры и пилы вгрызались в древесину, с гулким треском валили вековых исполинов.
Конечно рубить там где живешь не станешь, если есть хоть зачатки логики, кроны защищают от дронов. Ездили пилить за несколько сот метров а то и километров. Но наше подразделение же не одно такое, потихоньку Олешкинский парк превращался в лесопилку.
Через месяц или два пришли старики. Местные. Сгорбленные, с лицами цвета коры. Они молчали сначала, потом стали подходить, говорить.
Старик один, слепой, с глазами как замутнённое стекло, подошел к нам. В руках — икона, на шее — крест. И всё шепчет:
— Деревья держат. Не вас. Его. Оно под песками. Не режьте сосну.
— Нельзя деревья рубить. Вы беду разбудите. Под песками — оно.
Мы смеялись. Один сержант крикнул:
— Старый, тебе самому под песок пора.
Но старик лишь крестился, смотрел куда-то мимо, вглубь рощи.
— Сосна затыкает вход. Древние сажали, сдерживали.
Кто-то бормотал про сосну как древо-оберег, щит от древнего зла.
Насмешки, мат, угрозы – вот что они получили в ответ. Война. Приказы. Кому какое дело до сказок стариков? Лес падал. С каждым срубленным стволом воздух становился тяжелее, гуще, словно пропитанным мелкой пылью отчаяния.
И началось... Сначала – головные боли. Не просто мигрени, а ощущение, будто череп стиснули раскаленными тисками, а внутри скребутся невидимые когти. Потом... мысли. Темные, липкие, навязчивые. Картины насилия, которые проносились перед внутренним взором с пугающей яркостью, заставляя сжимать автомат до побеления костяшек. Память стала подводить: где был минуту назад? Что говорил командир? Просыпался по ночам не в палатке, а на краю леса, лицом к пустыне, в сапогах, полных холодного песка. Лунатизм. Говорили, я не один. Полк медленно сходил с ума. Комбат списывал на "боевое напряжение", политрук – на "паленую водку и отсутствие дисциплины". А местные... местные просто исчезали. Дома опустели. Говорили – эвакуировались.
А потом уехали барыги. Те, кто гнал самогон, продавал сигареты, скупал ворованное горючее. Те кто нехило наваривался на солдатах. Один лишь сказал:
— Всё, брат, не смешно уже. Бабки не пахнут, а тут и дышать страшно.
Их грузовики уехали в спешке, оставив после себя лишь чувство ледяного зловещего предчувствия в моей голове.
Я нашел того слепого деда, Макарыча, в полуразрушенной хатке на отшибе. Его глаза были как мутное стекло, но, казалось, видели куда больше зрячих. Его голос, сухой, как шелест мертвых листьев, рассказывал легенду, от которой кровь стыла: "Оно под песками. Древнее. Голодное. Сосны... корнями вцеплены в Его сон. Корни – цепи. Стволы – решетка. Рубите деревья – ломаете запоры". Он не помнил, что это за существо, откуда оно. Помнил только одно: трогать сосны – смерть.
Мой доклад капитану обернулся насмешкой и предупреждением трибунала за "паникерство и распространение пораженческих слухов". Безумие солдат? Война! Уехавшие жители? Логично! Все имело свое глупое, земное объяснение. Кроме моих снов.
О, эти сны... Каждую ночь я брел. Брел по бескрайним пескам под холодным, безразличным светом луны. Рядом, в молчании, шагали другие. Тени знакомых и незнакомых лиц. Мы все шли... "туда". Просыпался в холодном поту, с песком на губах и ощущением безысходности, глубже любой окопной грязи.
Потом стали пропадать люди. Сначала по одному. Потом больше. "Дезертиры!" – гремел комбат. Но я видел их лица перед исчезновением – остекленевшие, отрешенные, с тем же туманом в глазах, что и у меня во сне. Страх пересилил долг. Я побежал. Не в тыл, а "отсюда", куда глаза глядят, лишь бы подальше от этих песков. Поймали на краю поселка. Избили прикладами так, что ребра трещали. Швырнули в "зиндану" – глубокую, сырую яму, вырытую для таких, как я.
Там, во тьме, среди стонов других "провинившихся", мои нервы лопнули. Как тонкая струна. И тогда... я "услышал". Не ушами. Всей своей сутью, каждой клеткой. Зов. Низкий, протяжный, невыносимый гул, вибрирующий в костях. Он исходил не извне, а из самых глубин песков, и звал, звал меня.
Руки сами рванулись к сырой земляной стене. Начал копать. Пальцы скрючились, ногти отрывались с мясом, кости хрустели под нечеловеческим усилием. Боль? О, да, я чувствовал ее, остро, до крика. Но крик не вырывался. Тело больше не подчинялось. Я был пассажиром в своей собственной истерзанной оболочке, запертый за толстым стеклом ужаса. Руки, превращенные в кровавое месиво, рыли, рыли, пробивая путь к поверхности, к зову.
Луна висела над пустыней, огромная, мертвенно-белая, заливая Олешковские пески холодным, безжалостным светом. Она освещала резкую границу – последние, еще не срубленные сосны, черные и остроконечные, как копья мертвых стражей, и начинающееся за ними бескрайнее, бездушное море песка. Я шагнул из тени деревьев на открытый песок. Шагнул медленно, неуклюже, как марионетка на разбитых нитях. Я "видел" все. Чувствовал холодный песок под порванными сапогами, боль в сломанных ребрах, липкую кровь на изуродованных руках. Но управлять? Нет. Я был заключенным внутри собственного черепа, безумным зрителем кошмара.
И я был не один.
Со всех сторон, из-за каждого уцелевшего островка сосен, из темных провалов между дюнами, они выходили. Толпа. Тихая, ужасающая процессия обреченных. Мужчины в рваной форме, с лицами, застывшими в немом крике. Солдат с неестественно вывернутой, явно сломанной ногой, ковыляющий на обломке кости, торчащей из голени. Безногий инвалид, ползущий на руках, оставляя за собой кровавый след. Женщина в грязном, рваном медицинском халате для беременных. Из-под подола свисала пуповина, а на вытянутых, закоченевших руках она несла крошечное, посиневшее тельце младенца. Куда? Вглубь. Всегда вглубь. Маленькая девочка, лет двух или трех, может меньше, ползла по песку, не плача, не останавливаясь, ее детское личико было искажено сосредоточенным, нечеловеческим усилием. Парализованный старик, закутанный в тряпье, перекатывался, отталкиваясь лбом от песка, двигаясь с чудовищной, неумолимой целеустремленностью.
Я видел женщину, шедшую рядом. Ее шея была сломана так, что голова была повернута лицом полностью назад. Она должна была быть неживой. Но ее глаза... О, Боже, ее глаза! Живые, полные невыразимого, запредельного ужаса и непонимания. Она смотрела на меня, и в этом взгляде читалась одна мысль: "Что происходит? Почему я иду? Почему я жива?" И она шла. Шла в такт со мной, ее мертвая голова качалась на сломанной шее.
Мы шли. Десятки, сотни, тысячи теней. Молча. Только шорох миллионов песчинок, сдвигаемых под ногами, под руками, под телами ползущих и перекатывающихся, нарушал гнетущую тишину. Ни ветерка. Ни крика птицы. Даже гул войны, вечный спутник, стих. Ни одного дрона в небе. Сама природа замерла, подавленная невыразимым кошмаром этого шествия. Но тишина была обманчива. Внутри каждой головы, внутри моей, бушевал ад. Разум, запертый, как и я, вопил в немом, безумном ужасе, наблюдая за тем, как его оболочка ведет его на заклание. Один сплошной, сливающийся визг отчаяния, заглушаемый лишь плотью и песком.
В голове мелькнула завистливая мысль о той ползущей малышке. Она еще не понимала. Просто биологическая масса, движимая непостижимой силой. Она не знала ужаса. А я знал. Мы все знали. И сомнений не было: мы шли на убой. Ибо тот зов, те нечленораздельные звуки, что я слышал в яме, становились громче, четче, разборчевее, по мере того как мы приближались к центру этого песчаного ада. Они вибрировали в костях, пульсировали в крови:
"Едааааааааааа... Курд-Шалгур... ГОЛОД..."
Мы перевалили через последний, гигантский бархан. И открылась... Пасть.
Она зияла в центре огромной песчаной чаши. Круглая, как кратер. Сотни, тысячи зубов усеивали ее края – гигантские клыки, как обелиски, мелкие, острые, как бритвы, иглы, загнутые крючья. Они были не белыми, а желтовато-коричневыми, цвета старой кости и засохшей крови. Сама пасть пульсировала, как черное, бездонное горло, сжимаясь и разжимаясь в немом ритме. И люди... люди просто падали в нее со всех сторон. Подходили к самому краю и шагали в черноту, как марионетки с перерезанными нитями. Ни крика. Ни всплеска. Только мерзкое, влажное чавканье и глухое глотание, доносящееся из бездны.
Мое тело, моя предательская оболочка, подошло к самому краю. Я видел, как в черноту падает женщина с вывернутой головой. Видел как женщина с ребенком на руках, сначала бросила его в пасть затем утянутая пуповиной сама безвольная исчезла в чреве. Видел, как ползущая девочка просто съезжала по песку прямо в эту пульсирующую черноту. Мое сознание металоь в клетке черепа, рвалось, билось в истерике отрицания. НЕТ! НЕЕЕЕТ!
Но ноги шагнули. Вперед. В пустоту.
Падение длилось вечность и мгновение. Чернота сомкнулась вокруг. И тогда... в последние доли секунды до конца, я "увидел". Пасть была лишь входом. Внутри... это была не просто тьма. Это была плоть. Живая, голодная. Стенки сжимались, и из них вырывались мириады тонких, острых, как скальпели, усиков. Тысячи, миллионы! Они метались в темноте, пронзая падающие тела, разрывая ткань, мышцы, кости с нечеловеческой скоростью и жадностью. Я почувствовал, как первый усик вонзился мне в глаз, вырывая его. Как другие проткнули грудь, живот, конечности. Боль была вселенской, финальной.
Последнее, что я услышал — не звук, а ощущение: восприятие голода, чуждого, бесконечного, как космос, и в то же время ближе, чем кожа.
Ты знаешь, что такое быть съеденным изнутри наружу?
Я знаю.
И ты узнаешь.
Скоро
Пожиратель Сухого Мира... Он проснулся...
.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
