Песец Лапкин, который умел реветь как морж, и его жена Полхвоста
Глава 1
В сокровенном уголке тундры, недалеко от океана, покоилась туша мамонта, нетронутая временем, укрытая одеялом холода. Вечная мерзлота бережно хранила её уже многие тысячелетия. Смерть не отняла величия исполина, он покоился степенно подогнув лапы, бивни изгибались дугой, длинная шерсть, спутанная ветрами, всё ещё помнила прикосновение степных трав. Когда-то это был титан, на которого возлагались надежды всего мамонтового вида.
Голова поражала размерами. Бивни продолжали удерживать её прямо, и она возвышалась как скала. Во лбу зияло большое отверстие явно несовместимое с жизнью гиганта, какое могло возникнуть, если кто-то КАК ДАСТ ему по лбу. И теперь, это была не просто голова, а обширная полость — бывшее вместилище мозга, освобождённое временем и тундрой.
В этом великолепии спал песец по имени Лапкин. Там он мог свернуться клубком и чувствовать себя словно в объятиях вечности. Но на деле песец больше ценил простор и пользовался удивительно удобной дырой — через неё проникал рассеянный арктический свет, через неё же Лапкин выходил на промысел.
Песец потянулся — сначала передними лапками, потом задними, потом всем телом сразу, — сладко сощурился и выглянул наружу. Перед ним лежали его владения: тундра, лёд, кусок океана на горизонте и низкое арктическое небо. Лапкин смотрел на них, словно князь, обозревающий собственный удел. Кто ещё из песцов владеет тушей мамонта? То-то же.
Полхвоста обустроила кладовую ниже, так, что огромные бивни служили естественными воротами, и припасы были защищены от ветра и случайных глаз. Всё было разложено с той рачительностью, с какой Полхвоста относилась ко всякому делу: тушки леммингов — слева, пучки мойвы — справа, особо ценный жир — в глубине, куда не доставало солнце и где он мог храниться почти вечно. Компактно, продуманно.
Сам Лапкин не считал свой дар чем-то исключительным. Скорее, он полагал, что всякий песец, достигший определённого уровня внутренней собранности, рано или поздно обретает способность реветь как морж. То, что другие песцы этого не делали, говорило не против его дара, а против них самих. Они просто не достигли. Не доросли. Не собрались. Лапкин достиг, дорос и собрался, и теперь его рёв — низкий, утробный, сотрясал вечные льды.
Полхвоста уже не спала. Она сидела у входа в парадный зал, как Лапкин называл грудную клетку мамонта, и смотрела на мужа тем особым взглядом, каким жёны смотрят на заядлых рыбаков, страстно желающих опробовать новый спиннинг.
— Ты собираешься на промысел, — сказала она. Это был не вопрос.
Лапкин распушил манишку. Он всегда распушал манишку перед ответом на такие замечания.
— Сегодня, — произнёс он с достоинством, — я собираюсь знатно поохотиться.
Полхвоста фыркнула. За этим фырканьем стояла целая философия. Но она ничего не добавила. Она никогда ничего не добавляла без явной на то нужды. Полхвоста экономила не только припасы, но и слова. Каждое её замечание было коротким, точно укус, и столь же действенным. Лапкин, впрочем, давно выработал иммунитет. Он интерпретировал её молчание как согласие, а фырканье — как завуалированное восхищение.
— Вернусь к вечеру, — сказал он.
Полхвоста лишь проводила его взглядом, в котором читалось ровно то, что она хотела сказать, и ни словом больше.
* * *
Белый медведь — высший хищник, полтонны неостановимой мощи. Сегодня он оказался у полыньи, в которой плескалась мелкая глупая нерпа. Недолго. И вот — пузатая мелочь в пасти медведя: жирненькая, лоснящаяся, аппетитная добыча. Зверь двигался с неторопливой целеустремлённостью того, кто не привык уступать дорогу. Его белая шкура сливалась со снегом ровно настолько, насколько это вообще возможно для движущейся горы мышц. Лапкин растворился в пейзаже с куда большим изяществом, он ждал.
Это было его особое умение: не просто сидеть в засаде, а становиться частью ландшафта. Снег под ним не хрустел. Дыхание не выдавало. Даже мысли, казалось, замирали. Лапкин полагал это искусством сродни медитации и втайне гордился, что овладел им в совершенстве.
Медведь приблизился. Теперь Лапкин видел каждую деталь: пар, вырывающийся из ноздрей зверя, замерзающий на лету и оседающий инеем на морде; узор на шкуре нерпы.
Именно в этот момент Лапкин набрал полную грудь воздуха.
Лёгкие у песца невелики, но он научился использовать их с эффективностью, недоступной обычным представителям вида. Воздух входил в него слой за слоем, как будто Лапкин поглощал само пространство. Торос, за которым он прятался, начал едва заметно вибрировать, и снег на нём задрожал, подчиняясь внутреннему ритму, ещё не ставшему звуком.
И тогда Лапкин взревел.
Это был не лай, не вой, не скулёж — ничего того, что можно было ожидать от песца. Из груди Лапкина вырвался низкий, утробный, вибрирующий звук, какой издают только самые матёрые моржи-секачи, когда оспаривают друг у друга лежбище. Звук этот, казалось, распространялся напрямую через лёд, через кости, через саму ткань реальности. Медведь замер.
Лапкин видел, как расширились глаза зверя. Видел, как вздыбилась шерсть на его загривке, каждую ворсинку, вставшую дыбом. Затем он почувствовал запах. Тягучий, густой, он рванулся из пор медвежьей шкуры, как лемминг с обрыва. Лапкин не знал, что такое адреналин и кортизол, но опознал их мгновенно — так любой хищник опознаёт запах чужого страха. Он кричал громче любого рыка: «Ужасный морж! Огромный. Где?!»
Медведь завертел головой. Он отчаянно искал источник звука, но Лапкин, безупречно белый на белом снегу, был невидим. А рёв... рёв, казалось, шёл отовсюду сразу: слева, справа, из-под самого льда... Зверь не стал разбираться. Он бросил тушку нерпы и побежал не оглядываясь и роняя слюну на бегу.
Лапкин медленно вздохнул. Затем распушил манишку и принял позу, которую сам про себя называл «повелителем»: сел столбиком, выпрямил спину, задрал нос — и долго смотрел вслед удирающему медведю, величественно помахивая хвостом. В его взгляде не было злорадства, было удовлетворение мастера, только что подтвердившего квалификацию.
В этот момент из-за соседнего тороса бесшумно появилась Полхвоста. Она, как обычно, ничего не сказала и, не взглянув на мужа, сразу схватила зубами тушку нерпы. Та была почти с неё саму, но Полхвоста волокла её со свойственной ей рачительной методичностью. Лапкин проводил жену взглядом.
— Я же говорил, — произнёс он в пространство. — Знатная охота!
* * *
Охотника звали Харри. Имя было дано ему не родителями, а коллегами по полярной станции, и на специфическом диалекте людей, слишком долго проживших за полярным кругом, означало «тот, кто теряет снегоходы при ясной погоде».
Харри наткнулся на Лапкина впервые около года назад. Тогда охотника ещё звали Харальд — метеоролог и обладатель абсолютно исправного снегохода. Он ехал по тундре, поглядывая по сторонам в поисках чего-нибудь интересного, когда заметил белое пятно, движущееся ему наперерез.
Харальд остановился, спешился. Пятно остановилось тоже. Харальд присел, вглядываясь, — пятно медленно приближалось. Харальд выпрямился, сделал шаг в сторону — пятно шагнуло следом. Что бы он ни делал, оно приближалось, пока метеоролог наконец не распознал в нём песца. Белого, пушистого, с абсолютно бесстыжей мордой.
И тогда песец разверзся.
Звук, который из него вышел, не мог принадлежать живому существу весом менее тонны. Это был рёв моржа — альфа-самца, низкий, утробный, сотрясающий внутренности. Харальд не успел ничего подумать. Тело его сработало на инстинктах, древних, как сама тундра, и ломанулось прочь не разбирая дороги, пока сознание панически кричало: «Морж! Где?!». Когда он наконец остановился, отдышался и осмелился оглянуться, вокруг была только тундра. Ни песца, ни снегохода.
Снегоход нашли белые медведи. Они поиграли с ним и утащили в сторону океана, где бросили, потеряв интерес. Харальд возвращался на станцию пешком, и всю дорогу его не покидала мысль — не о потерянном снегоходе, а о том, что он только что видел и слышал. Произошедшее просто не укладывалось в голове. В баре станции он, разумеется, рассказал всё как было, и, разумеется, ему не поверили.
— Песец, ревущий как морж? — рассмеялся старший механик Йенс, — Харальд, друг мой, ты пересидел на морозе.
— Вы не понимаете! — Харальд чуть не плакал. — Я работал на Мак-Мёрдо, я видел настоящее полярное безумие! А тут, говорю же вам, песец ревел как морж! И морда у него была бесстыжая!
— Морда тут только у тебя бесстыжая, — резюмировал Йенс и заказал ему ещё пива.
После третьей пинты Йенс начал называть его Харри. Пока что снегоход пропал один, но Йенс, как человек, хорошо знавший жизнь, закладывал в прозвище потенциал. Имя прилипло, как и история. Как и твёрдое намерение Харри восстановить справедливость.
Харри не сдался. Он изучил повадки песцов, прочитал всё, что можно было прочитать о необычных вокализациях полярных животных, и потратил значительную часть сбережений на новую экипировку. Он был готов.
Лапкин, разумеется, об этом не знал. Он вообще не подозревал о существовании Харри, во всяком случае, не выделял его среди прочих двуногих, время от времени появлявшихся в тундре и столь же бесследно исчезавших. Люди в представлении Лапкина были существами шумными, медлительными и удивительно невнимательными. Они не представляли угрозы. Скорее — источник случайных благ: брошенных консервных банок, потерянных варежек и, при особой удаче, целых полярных станций, куда можно было наведаться за остатками провианта. Со снегоходами Лапкин не связывался: Полхвоста, узнав о его первой попытке, так выразительно посмотрела на мужа, что этого оказалось достаточно.
Сегодня Харри вышел на охоту в третий раз за эту неделю. Он двигался по тундре пешком — новый снегоход он берёг и оставлял на безопасном, по его расчётам, расстоянии. На шее висел диктофон, рука сжимала бинокль. На лице застыло выражение человека, который слишком долго был посмешищем и теперь намерен восстановить справедливость любой ценой.
Лапкин заметил его издалека. Он сидел на вершине сугроба и обозревал свои владения, когда на горизонте появилась человеческая фигура. Песец склонил голову набок и прищурился. Фигура двигалась странно: крадучись, с остановками, с каким-то прибором в руках. Лапкин не знал, что такое тепловизор, но выглядело это подозрительно. Он подождал, пока человек приблизится, затем бесшумно спустился и растворился в тундре.
Тем временем Харри вышел на след. Он двинулся по нему, сверяясь с тепловизором и время от времени нажимая кнопку записи на диктофоне. «Объект предположительно в радиусе ста метров, — шептал он в диктофон. — След свежий. Начинаю сближение».
Песец, затаившийся в двадцати метрах левее, с интересом наблюдал за этими манипуляциями, как человек разговаривал сам с собой. Это было ново. Лапкин встречал людей, которые разговаривали друг с другом, но человек, разговаривающий сам с собой, представлял особый случай.
Лапкин решил, что такой случай заслуживает особого представления. Он пропустил Харри мимо себя. Затем, когда человек прошёл шагов на десять, песец бесшумно поднялся, подкрался сзади и, оказавшись ровно за спиной охотника, стал набирать полную грудь воздуха.
Охотник успел почувствовать вибрацию. Снег под ногами задрожал. Воздух сгустился. Затем раздался рёв — идущий, казалось, из самого центра земли. Рёв, от которого заложило уши, а внутренности скрутило.
Харри упал. Диктофон выпал из рук, тепловизор, описав дугу, зарылся в сугроб. А песец — белый, пушистый, с абсолютно бесстыжей мордой, сидел в двух шагах от него столбиком, распушив манишку, и смотрел на Харри с выражением глубочайшего удовлетворения.
Они встретились глазами.
— Это ты, — прошептал Харри.
Лапкин моргнул. Этого было достаточно. Он развернулся, гордо задрал хвост и неторопливо удалился в тундру, всем своим видом показывая, что аудиенция окончена.
Харри ещё долго лежал в снегу, глядя в арктическое небо. Диктофон, пролежавший в сугробе ровно столько, чтобы выйти из строя от холода, грустно пискнул и отключился.
Когда Харри вернулся в бар, он ничего не сказал. Он сел на своё обычное место, заказал пива и молча выпил.
— Ну что, — спросил Йенс, — опять песец?
Харри посмотрел на него долгим взглядом.
— Нет, — сказал он. — Просто морж.
И больше к этому разговору не возвращались.
* * *
Однажды, когда Лапкин возвращался к дому, океан разошёлся и явил миру нечто колоссальное, что долго скрывал внутри себя.
Из воды поднялась подводная лодка. Чёрная, обтекаемая, невообразимо чуждая. Она не шумела, не лязгала — она просто вытеснила собой пространство, в котором только что были волны и лёд, и теперь это пространство принадлежало ей.
Лапкин замер. Хвост его, ещё секунду назад расслабленный, начал медленно подниматься.
Подводная лодка была огромна. Она была больше белого медведя, больше моржа. Больше всего, что Лапкин когда-либо видел. От неё пахло чем-то, чему он не знал названия, — ни рыбой, ни зверем, ни льдом. Чуждый запах. Не северный.
Именно это и решило дело. Лапкин не размышлял — когда перед ним возникло нечто большое, чёрное и чуждое — его долгом стало на это наорать. Потому что альфа. Потому что хотел. Потому, что дурнина.
Он сорвался с места и побежал к кромке льда. Хвост гордо реял. Язык вывалился наружу. Со стороны песец напоминал не столько грозного хищника, сколько щенка, впервые увидевшего снег, — с той лишь разницей, что тот бы просто радовался, а Лапкин бежал с совершенно конкретной, хоть и дурной, целью.
Добежав до кромки, он набрал полную грудь воздуха и заревел.
Это был отличный рёв, один из лучших в его практике. Низкий, утробный, с обертонами. Лапкин вложил в него всё: всю свою гордость, всю свою удаль, всё естество альфа-самца и ещё немного сверху. Сбившиеся с крыла гагары тут же разразились с небес отборным матерным кряком, какого льды не слышали со времён Папанина.
Подводная лодка ничего не ответила. Она стояла неподвижно. Затем, спустя какое-то время, на её рубке открылся люк, и из него поднялись двое.
Они были в тёмной форме и держали в руках какие-то приборы. Один из них поднёс к глазам бинокль, осмотрел горизонт, опустил, покосился на песца и что-то сказал второму. Лапкин не слышал слов, но по движению плеч понял: это было что-то незначащее. Что-то вроде — «песец пришёл». Второй пожал плечами — «не обращай внимания». Они постояли ещё немного, два человека на рубке подводной лодки, два военных моряка, на чьих плечах покоился сам Апокалипсис, а тут какой-то песец, — и ушли обратно. Люк закрылся.
Песец возмущённо затопал лапками. На его рёв — на ЕГО рёв — просто пожали плечами!
Лапкин понял: нужен другой подход. Нужен не просто рёв. Нужен Супер-Рёв. Он расставил лапы пошире, упёрся в лёд и начал собирать воздух. Не просто вдохнуть — а собрать его отовсюду. От тундры, от океана, от самого неба. Воздух шёл к нему, стекался, закручивался, и Лапкин чувствовал, как внутри него растёт, набухает, концентрируется нечто небывалое. Если бы Лапкин был родичем Гоку, перед ним уже бы сияла ослепительная сфера, а лёд под ним пошёл трещинами. Но он был просто песцом, и потому единственным признаком того, что сейчас произойдёт, было лёгкое дрожание его усов и безумный танец снежинок на льду.
Лапкин взревел.
Это был Рёв на все времена, такой, о котором старые моржи поминают в самых дремучих легендах. Он прокатился надо льдами и ушёл в океан, окончательно разогнав гагар. Тишина после него стояла такая, словно сам Север затаил дыхание.
И тогда случилось то, чего Лапкин никак не ожидал. Подлодка открыла что-то на своём корпусе — и раздался РЁВ! Его сопровождала вспышка, дым, грохот — не иначе, сама Мать-гагара взмыла в Верхний мир на столбе пламени. Знай Лапкин об учебных стрельбах ПЛАРБ, ему было бы легче. Возможно. Но он не знал.
Лапкин застыл столбом, шерсть торчала дыбом. Глаза были круглыми, как у лемминга, впервые увидевшего сову. Но хвост — хвост был поднят, хотя его и слегка потряхивало. Лапкин... не испугался. Он был... впечатлён. В голове его уже зрела новая мысль: есть что-то громче моржа. И он, Лапкин, альфа из всех песцов, князь мамонтовой туши, должен научиться реветь ещё громче. Ему есть куда расти. Теперь это вопрос его пушистой гордости.
Полхвоста наблюдала за всем этим от входа в парадный зал. Она сидела неподвижно и смотрела, как её муж — песец, способный обратить в бегство белого медведя, — бегает по кромке льда и орёт на ракетоносец. В её взгляде читалось нечто среднее между глубокой задумчивостью и желанием хлопнуть себя лапой по мордочке. Песцы не знают слова «фейспалм», но сейчас Полхвоста занутряла его почти физически.
Лапкин между тем вернулся. Он был слегка оглушён, но держался с достоинством.
— Я полагаю, — произнёс он, принимая позу «повелителя», — мы знатно пообщались.
Полхвоста ничего не сказала. Она лишь медленно перевела взгляд с мужа на его хвост, всё ещё иногда вздрагивающий, а потом обратно. В этом взгляде было всё: и любовь, и усталость, и желание КАК ДАТЬ ему чем-нибудь по голове. Но она не знала чем.
Вечером, когда они лежали в голове мамонта, свернувшись клубками, Лапкин нарушил молчание:
— Завтра, — сказал он в темноту, — я попробую взять на октаву ниже.
Полхвоста не ответила. Она уже спала. А может, делала вид, что спит. Но её левый глаз чуть подёрнулся.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
