Обложка Пан Жлобек: Предусмотрено провидением

Пан Жлобек: Предусмотрено провидением

Савченко Остап Юрьевич

0% прочитано
Стандартный
Савченко Остап Юрьевич

Пан Жлобек: Предусмотрено провидением

Глава 1. Визит асессора

Лето 1905 года выдалось на редкость знойным. Славный город Пшеск изнывал от жары. Пыль лежала на мостовых толстым слоем — дожди не выпадали уже добрые три недели и каждая телега, каждый экипаж, поднимали целые облака серой мути, оседавшей на ставнях, на вывесках лавок, на листьях акаций у дороги. Воздух стоял недвижимый, густой.

Сквозь мутное окно лавки «Погребальные услуги» пробивался пыльный столб знойного солнца. Он падал на верстак, на рассыпанные стружки, венки и гробы, и плавали в нём тысячи пылинок, медленных и равнодушных.

Пан Отто Жлобек, владелец лавки с присущими ему усердием и деликатностью… складывал подобие карточного домика из траурных объявлений, заготовленных впрок. Клепсидр у него была целая стопка: плотный картон, чёрная рамка, крест наверху, а внутри — пустое место, ожидающее имени покойника. Сооружение вышло на добрую четверть аршина высотой — хрупкое, траурное, абсурдное. Гробовщик откинулся на стуле, скрестил руки на груди и уставился на своё творение с выражением человека, который достиг в жизни всего, чего только мог пожелать.

Прекрасно осознавая всю идиотскую бессмысленность своего занятия, он подошёл к зеркалу в раме из чёрного дерева, висевшему над верстаком — и принялся наматывать на себя траурную ленту. Сперва через правое плечо, потом крест-накрест, потом вокруг пояса. Лента была широкая, атласная, с золотой каймой — оставшаяся от похорон покойного предводителя дворянства. Жлобек обматывался с серьёзностью священника, облачающегося в ризы.

Когда лента закончилась, он повернулся к зеркалу боком, потом другим боком, потом почтительно поклонился и произнёс вслух, на манер бургомистра:

— Шановне панство! Честь имею доложить, что в нашем славном городе Пшеске смертность находится на уровне… — он сделал паузу, — …крайне неудовлетворительном!

За окном прошла пани Хоракова с корзиной яиц, живая и бодрая, несмотря на свои семьдесят пять.

— Ах, как не совестно этой бабке с яйцами быть столь нечестной по отношению к своему верному другу и соседу. Ведь обещала же преставиться ещё в Христов день… — Жлобек погрозил пальцем своему отражению, после чего вздохнул -… от же ж старе стерво…

В этот самый момент снаружи послышались голоса — грубый окрик на лающем, режущем ухо наречии, годном лишь для площадной брани, ржание лошади, лязг металла о металл. Потом тяжёлые шаги на крыльце — не одного человека, а нескольких. Дверь распахнулась с таким грохотом, будто в неё влетело пушечное ядро.

В проёме показался рябой городовой, с винтовкой через плечо. За ним протиснулся писарь — тощий, в очках, с папкой под мышкой, из которой торчали бумаги. И наконец, заслоняя собой весь свет Божий, в лавку вплыл человек, похожий на внушительных размеров моржа. Мундир коллежского асессора трещал на нём по швам, пуговицы натянуты так, что казалось — ещё мгновение, и они выстрелят в разные стороны, картечью. Шея его исчезла в воротнике, из-под фуражки сочились капли пота. Он остановился, расставив ноги, и окинул лавку взглядом хозяина, осматривающего свинарник.

Гробовщик стоял посреди мастерской, обмотанный траурной лентой, с поднятой рукой, застывший в той самой позе, в какой его и застигло вторжение. Вокруг него на полу валялись рассыпавшиеся от удара дверьми квадратики клепсидр.

— Хо-хо! — пророкотал он басом, от которого задребезжали стёкла в окне. — Это что же тут за маскарад? Польский цирк, что ли?

Жлобек медленно опустил руку. Лента, обмотанная вокруг его тела, сползла. Он стоял молча, глядя на незваного гостя с выражением человека, которого застали за занятием хоть и идиотским, но глубоко личным.

— Семёнов, — представился человек, не дожидаясь ответа.

— Жлобек, — произнёс он наконец, с сильным акцентом. — Гробовых дел мастер. Чем могу служить, ваше высокоблагородие?

— Жлобек! — Семёнов расхохотался. — Ну фамилия! Ну имечко! Прям по делу. А по-русски-то, я погляжу, едва шепелявишь?

Жлобек медленно и сконфужено принялся разматывать ленту, стараясь не встречаться взглядом с исправником.

— …кхм… какой странный — исправник на секунду озадачился, но тут же встрепенулся — Проня! Читай бумагу.

Писарь шмыгнул носом, раскрыл папку и принялся монотонно выводить:

— Предписание господина исправника Семёнова. Пункт первый. Произвести осмотр мастерской гробовщика Жлобека Отто… э-э-э... Ярославовича на предмет соблюдения санитарных норм и правил благочиния…

Скука — та самая, тягучая, душная скука, которая мучила гробовщика последние два месяца вдруг отступила. Исчезла, как дым. Вместо неё пришло другое чувство: острое, почти радостное, профессиональное. Взгляд гробовщика, до этого блуждавший по потолку, вдруг обрёл фокус и уперся в исправника.

Жлобек слушал писаря вполуха — что-то про санитарные нормы, про патенты, про благочиние — но всё это было не важно, всё это было фоном. Важно было другое. Важен был материал.

Семёнов тем временем продолжил расхаживать по лавке. Он был так массивен, что лавка, и без того тесная, стала казаться совсем крохотной. Он остановился возле гробов, постучал кулаком по крышке.

— Это что же? Товар лицом?

— Готовая продукция, ваше высокоблагородие, — ответил Жлобек, подходя ближе. — Стандартные размеры. — Он приложил ладонь к крышке, отмерил длину. — Два аршина восемь вершков.

Жлобек вдруг сделал шаг в сторону, прищурился, наклонил голову — словно рассматривал картину в музее. Потом сделал ещё шаг, обходя исправника сбоку. Руки его непроизвольно поднялись, пальцы зашевелились в воздухе — то ли отмеряя расстояние, то ли очерчивая невидимый контур.

Мгновенно воображение его начертало следующую картину:

Глава 2. Предписание №14КП-1905

Гроб, сколоченный с необычайным усердием, был, со слов самого красноречивого мастера «стандартный, по всем меркам и уставам».

И действительно, при его изготовлении, мастер и его работники соблюдали неукоснительно предписание № 14КП-1905, изданное Департаментом Благочиния по делам Неживых и почти Умерших. За сим изысканный гроб соответствовал всем требованиям: длина — два аршина восемь вершков (плюс-минус четверть вершка «в случае естественного расширения тела от жары или чрезмерного питания при жизни») ширина — стандартная для чиновника четвертого класса; материал — сосна казённая, второго сорта, выделенная по квоте от 12 марта 1905 года, с приложением акта о том, что дерево сие «Не было использовано ранее ни в каких революционных целях» и произведено в Туле, где рабочие дали письменное обязательство ни в коем разе не читать газету «Искра».

Крышка пригнана плотно, предусмотрена для забивания четырнадцатью гвоздями (по числу классов Табели о Рангах)

Ручки — латунные, с чернением, заказаны через Варшаву, с пометкой «для особ благонадёжных», числом шесть штук (по три с каждой стороны), что соответствовало стандартному количеству носильщиков для погребения лиц среднего веса и благочиния. Внутренняя обивка — ситец отечественный, белый, без узоров, дабы не возбуждать в душе покойника никаких посторонних мыслей о роскоши или, не дай Бог, социальной несправедливости.

К гробу прилагалось свидетельство за подписью помощника пристава третьего стана, удостоверяющее, что «означенный предмет погребального назначения изготовлен согласно утверждённым образцам и не содержит в себе ничего предосудительного, крамольного или иностранного, кроме гвоздей».

Словом, гроб был безупречен. Он вполне подошёл бы для погребения надворного советника средней комплекции, или мещанина первой гильдии, или даже отставного штабс-капитана, не обременённого излишним весом.

Но для коллежского асессора Семёнова он не годился решительно.

Когда тело покойного попытались уложить в сей образцовый ящик, выяснилось, что оно не входит. Совсем. Даже приблизительно. Живот его выпирал над краями гроба, как купол собора над городскими крышами. Плечи застревали в проёме. Голова помещалась, ноги тоже — но всё, что находилось между ними, категорически отказывалось подчиняться предписанию № 14КП-1905.

Попробовали уложить покойного на бок. Не вышло: он вываливался обратно, как мешок с мукой. Попробовали втиснуть силой — вызвали шестерых дюжих поляков, по числу ручек. Те взялись за край гроба, налегли всем весом, пытаясь вдавить покойника внутрь, как капусту в бочку.

С великим трудом, после получасовых усилий, тело всё-таки утрамбовали внутрь — живот втиснули, бока прижали. Крышку закрыли наспех, без гвоздей пока — только приложили сверху.

— Ну-с, поднимаем, — скомандовал пан Жлобек.

Раз, два, взяли!

Раздался жалобный треск. Из-под гроба, пробив сосновые доски второго сорта, медленно и величественно выдавился обтянутый казённым сукном внушительный зад покойного.

Носильщики отшатнулись. Один перекрестился. Другой выронил шапку.

Сдобная баба, видимо, жена, рыдала в три ручья, заламывая руки. Писарь, вызванный для составления протокола о погребении, стоял в углу и что-то быстро записывал, время от времени поправляя очки.

— Не подходит, — констатировал наконец пан Жлобек, вытирая пот со лба.

— Как это не подходит?! — взвыл племянник, студент. — Гроб же по всем правилам!..

Глава 3. Аршин

— …Правила-правилами, а ведь решительно и совершенно очевидно: не подходит-с!

— Чего не подходит?

Жлобек моргнул, словно очнулся и вновь обнаружил себя посреди своей лавки среди разлетевшихся клепсидр, городового, писаря и коллежского асессора.

— Виноват, ваше высокоблагородие. Задумался.

Сколько ж в нём... Десять пудов… нет. Одинадцать... Двенадцать!!! с четвертью.

— Ты… ты чего это? — начал было Семёнов, но гробовщик его словно не слышал.

Он обошёл исправника справа, остановился, поднёс руку к подбородку — задумался. Взгляд его скользил сверху вниз, потом снова вверх. Вдруг присел на корточки, оценивая пропорции снизу. Живот нависал внушительно. Очень внушительно.

— Да что ты, чёрт возьми, делаешь?! — Семёнов отступил на шаг.

Жлобек встал, достал из кармана жилета аршин — плотную полоску с делениями — и принялся разматывать его. Держа один конец на вытянутой руке, он прищурился, примериваясь к фигуре исправника.

— Минуточку... Два аршина десять вершков, — пробормотал он вслух, словно про себя. — Нет, одиннадцать…

— Да ты…

— В ширину, — продолжал Жлобек, переводя аршин горизонтально, — аршин два вершка… нет, маловато будет. Три. — Он кивнул сам себе. — Три вершка. Ага…

— Да что ты, чёрт тебя дери… —

— Виноват, ваше высокоблагородие, — ответил гробовщик ровным голосом, пряча аршин обратно в карман. — Профессиональная привычка. Задумался.

Писарь прекратил читать и уставился на гробовщика и ошалевшего асессора с открытым ртом.

Жлобек вдруг взял со стола пустую клепсидру, перевернул её, достал огрызок карандаша и принялся что-то чертить на обороте. Линии, цифры, пометки.

— Ты… — Семёнов шагнул ближе, попытался разглядеть, что тот пишет. — Ты что там строчишь?!

— Расчёты, ваше высокоблагородие, — ответил он рассеянно, не отрываясь от своего дела. — Так, прикидываю… Не обращайте внимания… ага, да, так… Виноват, ваше высокоблагородие, но служба превыше всего. Так… - , наконец он поднял голову — Прошу прощения, чем могу служить?

Семёнов побагровел. Повисла неловкая, тяжёлая пауза.

— Проня, язык проглотил? — буркнул Семёнов, вернув, наконец, самообладание, оторопевшему писарю — Продолжай!

— …пункт второй, — продолжал писарь, — проверить наличие патента на торговлю и ремесло…

— Ах вот оно что, да-да-да, — пробормотал Жлобек, почёсывая подбородок и обходя исправника слева. — Патент… конечно…

В голове гробовщика вновь развернулась картина — яркая, отчётливая, во всех подробностях:

Глава 4. О пагубных последствиях нарушения должной вертикали

В мастерской пана Жлобека стояло нечто, более всего напоминающее речную баржу. Длиною в три аршина два вершка, шириною в аршин и три вершка, обитое изнутри черным сукном, ручек пришлось приладить целых восемь штук ибо носильщиков требовалось соответственное число. Гроб был велик. Гроб был внушителен. Гроб сей был произведением искусства

— Право-слово, это лучшая из моих работ! Грандиозно, величественно, безупречно, достойно! Ах!... Не всякая жизнь удостаивается такой оболочки, — бормотал Жлобек, обходя своё творение — Пане Боже, ежели Ты взираешь на труды человеческие, удостой взглянуть и на этот.

Любовно провёл он ладонью по крышке с двуглавым орлом, проверил ручки и велел работникам грузить на телегу.

К дому покойного прибыли в начале второго часа. Каменица, где квартировался Семёнов, была построена ещё в прошлом столетии. У крыльца толпились родственники, соседи, любопытные. Вдова, та самая сдобная баба рыдала в платок размером с наволочку, а шклявый племянник-студент был бледен, как полотно и нервно курил цыгарку, отойдя в сторону.

— Ну-с, приступим, — произнёс Жлобек, медленно спускаясь с козел.

Восемь носильщиков — заранее нанятых и предупреждённых о весе покойного стащили гроб с телеги. Понесли к крыльцу, поднялись по ступеням — те жалобно заскрипели.

Покойного коллежского асессора Семёнова уложили в гроб с надлежащим тщанием. Привезённый из Варшавы православный батюшка, высокий, чернобородый, отслужил краткую панихиду. Вдова рыдала в три ручья, как и положено. И, когда гроб взяли и понесли к двери, из-за угла, где стояли старухи-соседки, выступила баба Ванда — древняя как мир, сгорбленная, в чёрном платке, повязанном так туго, что лицо её казалось иссохшим гарбузом.

— Стойте! — каркнула она, выставив вперёд костлявую руку. — Куда это вы?!

Носильщики остановились. Гроб качнулся.

— Как это куда? — удивился Жлобек. — На цвынтар, куда же ещё?

— Через парадную?! — Баба Ванда шагнула вперёд, глаза её сверкнули праведным гневом. — Что ж это вы надумали, люди добрые? Не носят покойника через парадную! Такого сроду не бывало! Смерть в дом зовёте — душа дорогу назад запомнит.

Батюшка поправил камилавку и заговорил ровным, наставительным голосом с достоинством человека, облечённого мало-мальской властью:

— Матушка, поверье сие старое, суеверное. По уставу Церкви…

— По уставу вашему — перебила его бабка Ванда, нарочно налегая на последнее слово. — свята церковь, да только вы человек нездешний, порядков наших не знаете. Был бы тут ксёндз наш Тадеуш, так он бы подтвердил: покойника либо через окно, либо через чёрный ход, а парадная — для живых.

Батюшка хотел было возразить, но Жлобек, заметив, как вокруг начали переглядываться, тронул его за рукав еле заметно:

— Оставьте, панотец. Словами тут не взять. … Бабо Ванда, слу…

— Оттось, ну а ты-то? — покачала головой Ванда — Ты ж сам знаешь, как заведено. Сколько ты из этого же дома покойников выносил? И всякий раз — через окно

— Дак полегче те были — осторожно сказал Жлобек — А нынче?

— А нынче что? Неужто раз чиновник чужой преставился, так теперь и порядок иной? Неужто тебе, хороняко, рублями их глаза застило так, что обычаи тебе не указ? Что бы Ярослав покойный на это сказал?

Гробовщик вздохнул и зажмурился, будто от зубной боли. Вдова покойного, до того стоявшая в стороне, всхлипнула и тихо проговорила:

— И моя мать так говорила… Через парадную — нельзя…

Слова эти словно развязали языки. Заговорили старухи, потом соседка, затем и кум покойного — человек крепкий, но суеверный.

— Не понесём через парадную, — сказали носильщики. — Не будем беду кликать.

Жлобек и батюшка переглянулись. Батюшка пожал плечами; на лице его выразилось недоумение человека, столкнувшегося с вещью, не поддающейся рассуждению.

***

Гроб развернули обратно, понесли к лестнице, поднялись на второй этаж. Жлобек велел открыть окно.

Внизу собралось уже человек тридцать, весь околоток. Все задрали головы, ожидая зрелища. Кто-то из мальчишек уже торговал семечками — предприимчивость не дремлет даже на похоронах.

— Подавай! — крикнул Жлобек наверх.

Гроб обвязали верёвками крест-накрест, пропустив канат под днищем и через ручки. Проверили дважды. Восемь человек взялись за канат, начали втаскивать гроб в оконный проём. Влез. С трудом, но влез.

— Опускать! Тихо! — скомандовал Жлобек.

Канат натянулся, заскрипел. Гроб медленно, дюйм за дюймом, начал спускаться вниз. Качался слегка, как маятник часов, солнце играло на его ручках.

Внизу все замерли, задержав дыхание. Вдова прижала платок к губам. Даже собаки притихли, словно чуя неладное.

Гроб миновал половину пути. Четыре аршина до земли. Три с половиной.

И тут канат подло, гнусно, натужно скрипнул.

Жлобек даже не успел открыть рот. Пеньковые волокна, перетёршиеся об острый край подоконника, начали рваться — сперва одна прядь с негромким звуком, потом вторая. Канат истончался на глазах, как свеча.

— Держи… — выдохнул кто-то наверху.

Бесполезно. Последние волокна лопнули разом — с треском, похожим на ружейный выстрел. Гроб качнулся, накренился всем своим чудовищным весом на одну сторону — второй канат не выдержал натяжения и лопнул следом.

Махина рухнула вниз.

***

В этот самый момент мимо дома как раз проезжал пан Свидерский — рыжеусый мещанин средней руки, державший небольшое хозяйство в трёх верстах от города, ближе к штетлу. Вёз он на ярмарок поросят — восемь голов, розовых, откормленных, предназначенных на продаж.

Ещё за квартал его окликали, махали руками:

— Пан Свидерский! Не езжай тут! Объезжай!

— Стой, Свидерский! Похороны!

Но пан Свидерский был туг на ухо — то ли от природы, то ли по собственному желанию, то ли от негожей, постыдной хвори, — и, главное, упрям как осёл. Свиней он вёз на рынок к трём часам — к самому бойкому времени — и никакие там похороны его не касались. Мёртвые мёртвыми, а свиньи — живой товар, ждать не будут. Он проехал мимо машущих руками соседей, кивнул им благодушно, словно приветствуя, и остановил телегу как раз напротив дома покойного — посмотреть, что это там такую суматоху развели.

Гроб пролетел три аршина по воздуху и обрушился на телегу с таким грохотом, что в соседних домах дрогнули стёкла.

Всё произошло в какую-то долю секунды. Телега подломилась — днище провалилось, боковые доски разошлись, колёса разъехались в стороны. Свидерский слетел с козел, как подброшенный, и грохнулся в придорожную пыль. Трубка выпала и покатилась под забор. Свиньи — все восемь разом — взвизгнули нечеловеческим хором и ринулись врассыпную, сметая всё на своём пути.

Одна помчалась к колодцу. Вторая — в открытую калитку к пани Хораковой, прямиком в огород с капустой. Третья и четвёртая побежали вниз по улице, круша по дороге корзину с яйцами, оставленную торговкой. Пятая и шестая устремились к корчме — дверь была открыта, оттуда доносились голоса. Седьмая свинья, самая крупная и наглая, с визгом пронеслась между ног вдовы, едва не сбив её наземь. Восьмая запуталась в обломках телеги и верещала, не в силах выбраться.

Гроб с Семёновым остался лежать посреди всей этой разрухи — целый, невредимый, величественный.

Повисла мёртвая тишина. Секунды три никто не шевелился. Потом пан Свидерский поднялся на четвереньки, отплевался, поднял голову и уставился на гроб, возлежащий на останках его телеги.

— Матерь Божья… — выдохнул он севшим голосом.

Потом до него дошло. Он вскочил на ноги, завертел головой.

— Свиньи! Мои свиньи! Вся моя прибыль!

Он бросился за ближайшей — той, что удирала к колодцу. Поскользнулся на мокрых камнях у водосточной канавы, со всего маху растянулся, выругался на польском, русском и идише разом (что-то про мать, гробовщиков и несправедливость мироздания) вскочил и побежал дальше, прихрамывая.

Толпа всколыхнулась. Началась беготня. Кто-то бросился ловить свиней. Мальчишки визжали от восторга — такого представления и за деньги не увидишь. Племянник-студент присел прямо на ступеньку крыльца, обхватил голову руками и засмеялся — тихо, надрывно, безнадёжно.

Вдова рыдала пуще прежнего.

Пан Жлобек медленно сошёл по лестнице, словно по сцене, обошёл гроб, присел, провёл ладонью по углу и, прикрыв на миг глаза, выговорил с тёплым, почти сладким чувством: — Ах… до чего же... хорошо. Как ладно исполнено. Ни единой царапины…

В этот миг из-за угла выскочила ещё одна свинья — та, что забежала в огород к пани Хораковой. За ней, размахивая граблями и задрав подол, мчалась сама пани, живая и весьма бодрая, несмотря на семьдесят пять лет и одышку.

— Жлобек! — заорала она, пролетая мимо. — Я тебе устрою похороны, аспид! Грядки мне вытоптала, каналья этакая! Свинья твоя проклятая!

— Не моя, пани Хоракова, — спокойно возразил гробовщик, продолжая любоваться гробом. — а пана Свидерского.

— Мне всё равно чья! Ты виноват! Гробовщик чёртов!

Она скрылась за поворотом, и крики её постепенно затихли вдали.

Жлобек поднялся, отряхнул колени, достал из кармана платок, вытер руки и произнёс задумчиво, словно про себя:

Глава 5. Излишняя откровенность порождает сомнения

— ...Стало быть, по восемь рублей за каждого! Понял?

Гробовщик хихикнул — коротко и как-то отсутствующе, словно вспомнив нечто забавное, известное лишь ему одному.

— Восемь свиней, а девятая упала...

— Что?!

Жлобек моргнул. Потом ещё раз. Мастерская его вернулась в фокус — верстак, стружки, пыльный луч солнца, венки, рассыпанные клепсидры. Никакого гроба-баржи. Никаких свиней. Никакой пани Хораковой с граблями. Пред ним вновь стоял коллежский асессор Семёнов, багровый и задыхающийся от негодования. Городовой у двери застыл с приоткрытым ртом. Писарь Проня уставился на гробовщика поверх очков будто только что имел неудовольствие убедиться в существовании нечистой силы.

— Я... — Жлобек сглотнул. — Я сказал свиней?

Повисла тишина. Где-то за окном прокричал петух. Пролетела муха.

— Рублей, — поправился он торопливо, стараясь придать голосу уверенности. — Рублей, ваше высокоблагородие. Конечно же, рублей. По восемь рублей за каждый... э-э-э... — он замялся, лихорадочно соображая, о чём вообще шла речь, — ...за каждый... патент?

— Гробовщик, — произнёс Семёнов медленно, отчеканивая каждое слово. — Ты часом не болен?

— Никак нет, ваше высокоблагородие, — ответил Жлобек, выпрямляясь. — Просто... задумался. Расчёты, знаете ли. Профессия обязывает.

— Расчёты, — повторил Семёнов недоверчиво. — Какие, к чорту, расчёты? Ты вообще слышал, что тебе говорили?

Жлобек молчал, отчаянно пытаясь вспомнить. Что там читал писарь? Патент? Санитарные нормы? Гробы?

Исправник подошёл ближе, вгляделся в лицо гробовщика.

— Слушай-ка, ты точно не болен? Странно себя ведёшь, слова бессвязные. Не горячка ли?

— Совершенно здоров, ваше высокоблагородие, — заверил Жлобек, хотя сердце его колотилось. — Просто жара, знаете ли.

— Жара, — протянул Семёнов скептически. — Ну-ну. А ты точно гробовщик, а не... — он усмехнулся в моржовьи усы, — ...не спиритуалист какой? Не медиум? Мертвяков часом не видишь?

— Разумеется! — выпалил трунарь слишком поспешно, но поперхнулся. — То есть... вижу, конечно. По долгу службы, разумеется. Но только настоящих! Мёртвых! То есть... — он осёкся, понимая, что запутывается ещё больше. Чужое наречие ему едва поддавалось. — В общем, исключительно по работе, ваше высокоблагородие.

Семёнов шагнул ещё ближе. Теперь он взирал на него снизу вверх с выражением человека, который сильно сомневается в умственных способностях собеседника.

— Повторяю вопрос: Ты слышал, что тебе говорено? — спросил он грозно.

Жлобек открыл рот, потом закрыл. Потом снова открыл.

— Насчёт восьми рублей, ваше высокоблагородиё!

Семёнов побагровел пуще прежнего. Шея его налилась кровью, пуговицы мундира натянулись ещё сильнее. Он сделал глубокий вдох — такой, что грудь его вздулась, словно кузнечные мехи

— Да ты... да я тебя, голоморду побритую... , — процедил он сквозь зубы — ты хоть понимаешь, с кем разговариваешь?! Я тебя, скопца безбородого, в острог упеку за одно только твоё хамство!

Жлобек попятился, но Семёнов наступал, распаляясь всё больше:

— Небось и дома зеркала нет, коли не видишь, каково рыло-то твоё женоликое! Словно немец какой или жидок обрезанный!

Гробовщик вздохнул. Объяснять что-либо человеку в подобном состоянии духа было занятием столь же бесполезным, сколь и утомительным. Потому он лишь произнёс ровно, с некоторой даже печалью в голосе:

— Растительность на лице, ваше высокоблагородие, в моём ремесле — роскошь непозволительня. Усы и борода свойство имеют миазмы впитывать и ежели хлорид цинка безобидный да скипидар потерпеть можно, то.... — он замолчал многозначительно. — Вот в прошлом году пани Войницкая преставиться изволила, упокой, пане Боже, её душу. Дама представительная была. Прямо как вы, ваше высокоблагородие. В июле дело было, жара стояла...

Семёнов замер на полуслове. Лицо его из багрового стало почти фиолетовым. Глаза выкатились так, что показалось — ещё мгновение, и они вывалятся из орбит.

— Ты... ты меня... с покойницей?!

— По части комплекции, разумеется, — подтвердил Жлобек с невозмутимостью врача, ставящего диагноз. — От водянки скончалась. А родственники не сразу хватились и...

Гробовщик замолк на полуслове. Последовало молчание — тяжкое, густое, как перед грозой. Писарь Проня сделал шаг назад и прижался к стене. Городовой сглотнул и крепче сжал винтовку.

Семёнов разразился.

То, что последовало далее, было феерией сквернословия — настолько обильной, разнообразной и изобретательной, что даже городовой, человек бывалый и многое слыхавший, побледнел. Семёнов ругался минуты три подряд, не переводя дыхания. Слова лились потоком — про мать гробовщика, про его отца, про всех его предков до седьмого колена. Упоминались разные города Российской империи, животные домашние и дикие, части тела в самых неожиданных сочетаниях, а также некоторые действия, кои противоречили не только нормам приличия, но и законам естества.

Жлобек стоял, слегка наклонив голову набок, и наблюдал за этим представлением с выражением зрителя в театре — заинтересованным, но несколько отстранённым. Он не понимал большей части сказанного — русская ругань была для него темна, как латынь для крестьянина, — но общий смысл улавливался без труда.

Из всего потока слов он выцепил лишь одну фразу, произнесённую с особенной яростью:

— ...таких, как ты, у нас в Костроме даже в монастырь женский евнухами не берут!

Жлобек задумчиво кивнул, словно принимая к сведению полезную информацию о порядках в костромских монастырях.

Наконец Семёнов выдохся. Он стоял, тяжело дыша, красный как варёный рак, и вытирал платком лоб. Потом повернулся к писарю.

— Проня! — проговорил он наконец ровным голосом, не сулившим решительно ничего доброго. — Будь любезен, зачитай сызнова для господина... кхм... гробовых дел мастера.

И чтоб он, — он ткнул пальцем в гробовщика, — слушал! Внимательно слушал!

Семёнов стоял, скрестив руки на необъятной груди, и пристально наблюдал за гробовщиком, ожидая хоть малейшего признака невнимания. Писарь торопливо раскрыл папку, поправил очки дрожащими руками и принялся читать заново, голосом гундосым и монотонным. Голос сей становился всё более далёким, словно доносился из-за толстой стены.

Воображение гробовщика вновь нарисовало следующую картину:

Глава 6. Всякому своё место (часть I)

Похоронная процессия двигалась медленно, торжественно, в сторону старого Пшеского кладбища, что находилось недалеко от конторы пана Жлобека. Восемь дюжих поляков, кряхтя и пыхтя, с трудом волочили величественный гроб с исправником Семёновым, настоящее произведение искусства. Впереди гроба шествовал батюшка из Варшавы со своим кадилом, что-то бубоня по-русски (Жлобек готов был поклясться, что слышал в этом монотонном бубнеже не слова из молитослова, а вполне себе отчётливое "двадцать-восемь, двадцать-восемь, двадцать-восемь") За гробом же шли шклявый племянник и вдова - сдобная баба, которая голосила так, что казалось, вот вот и хватит окаянную удар следом за её муженьком.

"Сколь великий талант актрисы пропал зазря, ах! как голосит!" думал про себя Жлобек, идя поодаль с видом распорядителя церемонии, закинув руки за спиной и придавая своему лицу как можно более сосредоточенно-печально-сочувствующий вид. Внутри же душа его ликовала: его распирало тихое торжество мастера, чьё творение наконец-то увидело свет и под чьим чутким руководством процессия шла без сучка и без задоринки.

Повинуясь традициям и поверьям местным гроб вынесли через окно, как он и предвидел. Так же специально по такому случаю даже раздобыл крепкие корабельные канаты, их же планировалось использовать при опускании тела в могилу. Загодя он послал мальчишку, Марека, проследить за тем, чтобы пан Свидерский, да и кто бы то ни было, не удумал проехать на ярмарок той улицею.

Старый могильщик Гжегож, кряжистый крепкий старик, уже стоял на аллее, загодя скинув шапку и оперевшись на лопату подле свежевырытой могилы. Честно, в поте лица своего, он трудился и также весьма был доволен проделанной работой. И вот процессия уже почти подошла к могиле. Оставалось каких-то аршинов десять, не больше, когда из-за часовни показалась фигура ксёндза Тадеуша. Батюшка прекратил читать, поднял взгляд.

— Dzień dobry, — произнёс ксёндз негромко, но отчётливо.

Батюшка кивнул сдержанно:

— Добрый день, отче.

Ксёндз продолжал стоять посреди аллеи, не двигаясь с места, как верстовой столб - недвижимый, непоколебимый.

— Можем ли мы пройти, отче? — спросил наконец батюшка ровным, вежливым голосом.

Ксёндз наклонил голову, словно обдумывая вопрос. Помолчал. Потом произнёс:

— Пройти? — Он слегка развёл руками. — Дорога общая. Но похоронить... простите, батюшка. Не... не могу позволить.

Повисла тишина. Где-то вдалеке прокричала ворона. Ветер шевельнул листву акаций. Один из носильщиков тихо застонал — гроб давил на плечо нещадно.

— По какой причине, отче? — спросил батюшка.

Ксёндз медленно обвёл рукой кладбище — аллеи, могилы, часовню.

— Земля сия освящена по обряду католическому. Освящена по уставу нашей Церкви. — Он говорил медленно, подбирая слова. — А покойный... покойный ваш... он какого вероисповедания был?

— Православного, отче.

— Вот именно, — кивнул ксёндз. — Православного. Обряд иной. Устав иной. Церковь иная. Непозволительно класть покойника одного обряда в землю, освящённую по другому. Это... — он поискал слово, — ...несовместимо.

— Отче, — проговорил батюшка твёрдо, — Бог один. И земля — Божья. И все мы — дети одного Отца Небесного... Бог отец. Бог царь...

— Бог один, — согласился ксёндз. — Но Церкви разные. И земля ...земля эта принадлежит приходу. Католическому приходу. И я, как священник этого прихода, не могу допустить погребения по чуждому обряду. — Он помолчал. — Покорнейше прошу простить меня, но таков закон церковный.

— Закон церковный, говорите... А где же христианское милосердие, отче?

— Милосердие... милосердие, батюшка, бывает разное. Одно — для живых. Другое — для мёртвых. — Ксёндз явно подбирал слова, не компрометирующие ни его, ни его сан, ни его церкву. — Для мёртвых милосердие — это покой. Покой в земле своей, среди своих. А не там, где... — он осёкся, — ...где им не место.

Все поняли, что он имеет в виду. Но никто не решился это произнести вслух.

Батюшка стоял молча. В глазах его мелькнуло понимание — и усталость. Усталость человека, который знает: спорить бесполезно.

Ксёндз повернулся к Жлобеку.

— Отто, на пару слов, будь любезен.

Жлобек вздрогнул, шагнул вперёд. Отошли подальше от процессии и любопытных и чужих ушей.

— Слушаю, ваша милость, — пробормотал Жлобек, следуя за ним.

— Отто, мальчик мой — произнёс он с укоризной — Вот скажи мне на милость, ты что вытворяешь, ботошный?

Жлобек стоял, переминаясь с ноги на ногу, и мял шляпу в руках. Чувствовал себя десятилетним сорванцом, пойманным за кражей яблок.

— Ах, панотец, ремесло моё таково...

— Ремесло! — Ксёндз картинно возвёл очи к небу — Не находишь ли ты странным, что о погребении я узнаю одним из последних во всём Пшеске? Неужто думал ты, что яму выроют, опустят, закопают, и никто не узнает?

— Я... я думал...

— Думал он! — Ксёндз картинно всплеснул руками, голос его повысился, но тут же стих до шёпота. Он огляделся, убедился, что никто не слышит. — Отто, а если бы я об этом узнал после, когда его уже... — он помолчал. — Епископ бы меня живьём съел! А то и хуже — отправили б куда подальше, в деревню какую-нибудь забытую... кхм... свиньям хвосты крутить. Этого ты хотел?

— Простите, ваша милость, — пробормотал Жлобек, глядя в землю.

— Ярослав был человек праведный. Честный. Порядочный. — Продолжил Ксёндз, потирая переносицу — И всегда думал головой, прежде чем что-то делать. А ты... Ума не приложу, в кого ты такой уродился!

Жлобек почувствовал, как уши его начинают гореть.

— Ваша милость, действительно, моя оплошность. Куда больше мысли мои были заняты изготовлением дорогостоящего гро... — он осёкся, понимая, что оправдания звучат жалко.

— Ах, дорогостоящего, — издевательски покивал ксёндз — Ну да, конечно. Послушай, мальчик мой, я всё понимаю: мирские дела да и живём мы все не единым святым духом. Но неужели ты не понял, что этого человека сюда нельзя?

Жлобек молчал. Потом тихо выдавил:

— Понял, ваша милость. Сразу понял. Ещё когда он своими ногами в мою лавку вошёл.

— Понял — и всё равно повёз?

— Ну... — Жлобек помялся. — Думал, авось... — Он замолчал, понимая абсурдность этого объяснения. — Виноват, отче... Виноват...

Ксёндз помолчал. Потом вздохнул — уже мягче.

— Эх, Отто, Отто... — Он положил руку на плечо гробовщика. — Вразумей меня правильно: порядок есть порядок. И земля эта — не твоя и не моя. Она — прихода. А приход живёт по уставу. По закону. И если его преосвященство епископ затеет проверку...

Жлобек вновь кивнул, не поднимая головы. Чувствовал себя последним болваном.

— Понимаю, ваша милость.

— Понимаешь — и славно. — Ксёндз убрал руку с плеча. — А теперь вези своего покойника в Варшаву. На православное кладбище. Там ему самое место. — Он помолчал. — И в следующий раз, Отто, прежде чем куда-то труп тащить — спроси. Хотя бы спроси.

— Спрошу, ваша милость, — пробормотал Жлобек. — Сейчас спрошу. Я ведь не столь за кладбище переживал, сколь за то, что он начнёт пахнуть до вечера. Тогда уже никакие уставы не помогут Вы представляете, как по такому сонцепёку такое... в Варшаву-то? Это ж сколько вёрст.

Ксёндз помолчал, потом голос его стал мягче, почти заговорщическим:

— Слушай, Отто... А Вы б до штетла попробовали съездить...

— До штетла, отче?

— Ну да. Там кладбище.. жидо.... — Ксёндз понизил голос. — И ребе у них... как его... Мойша? Мордехай? Ну, не суть. Человек он, говорят, сговорчивый. Особливо если... — он потёр большим пальцем о указательный, — ...если найти к нему подход правильный. Да и потом, Отто: от Пшеска до штетла рукой подать, а до Варшавы — день пути. Соображай сам.

Жлобек моргнул.

—Хотите сказать....?

— Я ничего не хочу сказать, — быстро ответил ксёндз, подняв руку. — Я просто размышляю вслух. Вот думаю: земля-то у них не освящена по нашему обряду. И не по...кхм.. православному. Стало быть, формально никаких препятствий. А уж как они там меж собой договорятся...

— Но ведь... ведь у них тоже свои порядки, ваша милость...

— Порядки-порядки, кому как не тебе знать, что порядок в штетле свою цену имеет. Им-то что? Земли у них вдосталь, мертвецов своих хоронят плотно, как сельди в бочке. Один гой больше, один меньше...

Жлобек почесал затылок, обдумывая.

— А не будет им неприятностей, ваша милость?

Ксёндз пожал плечами:

— А кто узнает? Ты ж не будешь крест на могиле ставить? Закопают тихонько, в сторонке где-нибудь. У них там порядки свои — кто что спросит? — Он помолчал. — Но это, конечно, если ребе согласится. А уж согласится ли... тут тебе решать. Красноречие твоё да... — он снова потёр пальцы, — ...убедительность аргументов.

Жлобек кивнул медленно:

— Попробовать можно, ваша милость...

— Вот и попробуй. А не выгорит — тогда уж в Варшаву. Деваться некуда.

Ксёндз кивнул. Потом вдруг усмехнулся — чуть заметно, но всё же.

— Гроб, говоришь, хороший получился?

Жлобек поднял голову, в глазах его мелькнула искорка профессиональной гордости:

— Лучший, ваша милость! Три аршина два вершка! Восемь ручек! Материалы...! Обивка... песня!

— Ну-ну, — ксёндз покачал головой. — Вижу, вижу. Только вот незадача — покойник-то в него не входил, небось?

Жлобек замер. Потом выдавил:

— ...входил, ваша милость. С трудом, но входил.

— С трудом, — повторил ксёндз. — Ага. — Он усмехнулся. — Ну, вот и вези его дальше. С трудом. И чтоб в следующий раз без труда входило — и в гроб, и в голову.

Ксёндз кивнул, словно этого ответа и ожидал. Возвернулись к процессии и к батюшке

— Простите, батюшка. Но не могу допустить. — Он перекрестился. — Не могу допустить по закону церковному!

Последние слова он произнёс громче — так, чтобы слышали все. Особливо чиновники.

— Понимаю, отче, — произнёс батюшка наконец — Не мне судить о порядках вашего прихода. — Он перекрестился. — Бог рассудит.

Развернулся к процессии:

— Обратно.

Носильщики, не скрывая раздражения, что вновь нести свою тяжкую ношу, развернулись Гроб качнулся, пошатнулся, но удержался. Процессия двинулась в обратную сторону — медленнее, печальнее, нелепее.

Вдова рыдала теперь в пять ручьёв. Племянник поднял цыгарку с гравия, стряхнул пыль, сунул обратно в рот — затянулся. Чиновники переглядывались и молчали. Один из них — пожилой надворный советник с жёлтым лицом — покосился на ксёндза и тихо пробормотал что-то про «дерзость», но говорить громче не решился.

Жлобек шёл последним. У ворот обернулся. Ксёндз Тадеуш всё ещё стоял посреди аллеи и смотрел вслед.

У самых ворот сидел смотритель кладбища — древний старик в засаленной шапке, державший в руках учётную книгу. Жлобек остановился рядом, надел шляпу, склонился к нему и произнёс с деланной бодростью, почти весело:

— Его высокоблагородие передумали-с! Решили ещё погулять немножко!

Старик поднял на него мутные глаза, медленно покрутил пальцем у виска.

Жлобек усмехнулся кривовато, догнал процессию. Могильщик Гжегож стоял у пустой ямы, почёсывая затылок не понимая, что произошло.

— Ну и кто мне, спрашиваю, за работу заплатит? — произнёс Гжегож в пустоту. — Яма вырыта, земля вынута, спина болит... А хоронить некого!

Ксёндз пожал плечами и побрел к часовне - там у него за иконой была припрятана фляжка доброй сливовицы. Гжегож сплюнул, воткнул лопату в землю и посеменил за ним следом.

Глава 7. Всякому своё место (часть II)

Гроб с покойным исправником был упрятан в погреб погребальной конторы Жлобека, самое прохладное место, какое только можно было сыскать в Пшеске в такую жару. Жлобек велел обложить его льдом, привезённым из ледника местной корчмы (за что пришлось выложить три рубля и выслушать пространную тираду корчмаря о том, что «лёд нынче дороже золота»). Батюшка сопроводил тело краткой молитвой, вдова всхлипывала, племянник курил уже пятую цыгарку подряд.

— Сохранится, — заверил Жлобек, оглядывая своё творение. — День-два протянет. А там уж… —

К вечеру того же дня Жлобек запряг лошадь и отправился до штетлу. Спросил у первого встречного, где сыскать ребе. Тот молча ткнул пальцем в сторону двухэтажного дома на углу. Окна первого этажа светились — внутри горели свечи, хотя на дворе ещё стоял день. За столом, заваленным книгами и бумагами, сидел ребе Мордехай — человек лет шестидесяти, с седой бородой до пояса, в чёрной ермолке, из-под которой выбивались седые пряди волос. Рядом с ним, на лавке, ютились ещё трое — помельче и помоложе, но такие же бородатые, в чёрном. Все четверо подняли головы и уставились на гробовщика.

— Шалом алейхем, ребе.

— Ой-вей, Оттолэ! — воскликнул он, вставая из-за стола. — Сколько лет, сколько зим!

Жлобек растерянно переступил порог. Трое молодых за столом переглянулись с любопытством.

— Помнишь меня, Оттолэ? — спросил ребе, усаживаясь обратно. — Нет? Ну да, был ты мелкий совсем. Я к старине Яреку часто захаживал. Дела бывали. То гроб нужен, то ремонт какой. Золотого ума, рук и сердца был человек, царствие ему небесное. Шоб мы все так жили, как он хоронил. Садись, садись! Чем могу служить?

Жлобек неуверенно опустился на край лавки.

— Видите ли, пане ребе, случилась у меня некоторая… заминка…

И он рассказал. Про Семёнова. Про гроб с восемью ручками. Про католическое кладбище и ксёндза Тадеуша.

Ребе слушал, кивал, хмыкал.

— Ну-ну-ну, — протянул он задумчиво, когда Жлобек закончил. — Вот это история. Видал я его, oy vei iz mir. Это ж какой гроб надо! И ты, значит, подумал, что раз ксёндз в отказ, то пойду и вспомню за своего старого друга Мордехая?

— Я… не то чтобы так думал, пане ребе, — замялся Жлобек. — но клиент представительный, да и я по деньгам не обижу…

— Ладно, я таки всё понимаю — расхохотался ребе — ми с тобой люди деловые. За цдаку на крышу можно и договориться. Сколько дашь?

Жлобек вздрогнул от неожиданности такой прямоты.

— Я… э-э-э… два рубля?

— Тю, — протянул ребе. — Два рубля да на такое-то дело! Маловато. Три давай!

— Три?! — Жлобек побледнел. — Пане ребе, это же…

— Я знаю, сколько это, — спокойно оборвал его ребе. — Работа немалая. Да и риск есть, многим хотелось бы сего поца в гробу посмотреть… Так что…

Жлобек молчал, прикидывая. Почти при своих оставался, если не в убыток. Но наличие гроба в его погребе не требовало промедлений.

— Хорошо, — выдохнул он наконец. — Три так три.

Полез в карман, достал кошелёк, отсчитал бумажки. Положил на стол. Ребе взял деньги, пересчитал, кивнул. Сунул в карман жилета.

— Принял, — сказал он.

Жлобек выдохнул с облегчением.

— Благодарю вас, пане ребе! Значит…

— Значит, нет, — спокойно сказал ребе.

Повисла тишина. Жлобек уставился на ребе, не веря своим ушам.

— Как… как это нет?

— Так и нет. Не похороню я гоя на нашем кладбище.

— Но…, но вы же взяли деньги!

— Взял, — кивнул ребе. — И спасибо. Как раз на ремонт крыши в синагоге хватит. Очень кстати. А хоронить не буду.

— Да это же… это же…

— Что? — спокойно спросил ребе, глядя на него поверх очков. — Обман? Мошенничество? — Он усмехнулся. — Нет, Оттолэ. Это урок.

— Какой ещё урок?!

— А вот какой. — Ребе откинулся на спинку стула. — Помнишь, я говорил, что к твоему батюшке, покойному Ярославу, часто захаживал? Так вот, лет тридцать назад, может, больше, случилась история. Утонул у нас в штетле мальчик. Хаим звали. Десять лет ему было. Из семьи бедной — отец портной, мать прачка. На похороны денег не было. Совсем. Ни на гроб, ни на могильщика.

Жлобек молчал, не понимая, к чему это.

— И вот, — продолжал ребе, — пришёл я к Яреку и говорю: помоги, мол, родной, люди бедные, ребёнок Божий. А он мне: «Сколько дадите?» Я говорю: «Ничего не дадим. Нечего дать.» Знаешь, что он мне ответил?

Жлобек молчал.

— Он говорит: «Ну и правильно. Дети — они все Божьи. Бесплатно сделаю.» И таки сделал. Сам на кладбище принёс. Сам помог опустить в землю. И копейки не взял. Вот такой был Ярек!

Горло Жлобека перехватило. Он смутно помнил историю про этого мальчика или ему казалось, что помнит.

— А ты, Оттолэ, — ребе поднялся, подошёл ближе, — ты приходишь ко мне и что ты мне говоришь? «Есть у меня покойник. Дорогущий гроб сделал. А похоронить негде. Помоги за деньги.» — Он покачал головой. — Разницу понимаешь?

— Но…, но я же не прошу бесплатно! Я плачу!

— Вот именно. Платишь. — Ребе вздохнул. — Ярек не торговался. Не прикидывал, сколько заработает. Видел нужду — помог. А ты, мейн кинд, видишь во всём только гешефт.

Молодые за столом переглянулись. Один из них хихикнул — тихо, злорадно. Ребе одёрнул его взглядом.

— Так что, — ребе вернулся к столу, — деньги я оставлю себе. Вези этого покойника, вези в Варшаву. На православное кладбище, где ему самое место.

Жлобек стоял, бледный, стиснув зубы. В висках стучало, хотелось закричать, ударить кулаком по столу, потребовать деньги взад. Но…

— И знаешь что, Оттолэ, — добавил ребе мягче, — her tsu vos ikh dir zog… : не злюсь я на тебя. Ты молодой ещё, глупый. Жизнь научит. А вот Ярек… — он покачал головой, — …Ярек, думаю, с того света на тебя смотрит и плачет.

Жлобек сглотнул, надел шляпу.

— Всего доброго, пане ребе, — выдавил он хрипло.

— Иди с Богом., — ответил ребе. — И в следующий раз думай головой, а не кошельком.

Лошадь тронулась. Штетл остался позади.

«Три рубля,» — думал Жлобек. — «Три рубля отдал. И ничего не получил. Ничего, кроме…»

Кроме чего? Урока? Стыда, который не покупается и не продаётся? Его высокоблагородие в погребе?

Глава 8. Всякому своё место (часть III)

Утро выдалось душным — тяжёлым, липким, словно бы воздух сам превратился в нечто вязкое и нездоровое. Солнце ещё не поднялось как следует, а жара уже стояла такая, что дышать было трудно.

Погреб конторы пана Жлобека за ночь превратился в нечто среднее между моргом и преисподней. Лёд, что обложили вокруг гроба, растаял почти весь — остались жалкие, мутные лужицы, в которых плавала стружка и опилки. А от самого гроба…

От самого гроба шёл дух.

Не то чтобы сильный, но ощутимый. Сладковатый, приторный, с той особенной нотой, которую ни с чем не спутаешь. Жлобек, спустившись в погреб с утра пораньше, зажал нос платком и присел на корточки возле своего творения. Провёл ладонью по крышке — та была влажной, липкой. В углу, где доски сходились не совсем плотно, проступила тёмная полоса.

— Пане Боже, не смешно… — пробормотал он сквозь платок.

Пришлось действовать быстро. Жлобек велел работникам обложить гроб свежими опилками — благо, в мастерской их было вдосталь. Потом полил сверху скипидаром — для заглушения духа. Потом ещё раз опилками. Получилась эдакая конструкция — гроб, опилки, скипидар, опилки.

— Ну вот, — сказал он, отступая на шаг и оценивая результат. — Теперь ничего не видно.

Старый Гжегож, державший нос зажатым, покосился на него с сомнением, но промолчал.

***

Телега, отягчённая непосильной ношей, вползла на привокзальную площадь. Гроб прикрывал брезент, что было уже тщетной, поистине жалкой попыткой укрыть то, что скрыть было уже совершенно невозможно. Вокруг телеги роилась туча мух — не просто много, а именно туча, плотная, жужжащая, мерзкая. Они садились на брезент целыми гроздьями, ползли по бокам телеги, лезли в глаза, в рот.

Возница дышал сквозь намоченный платок и беспрерывно сплёвывал. Батюшка из Варшавы размахивал кадилом с неистовством, словно отбивался от нечистой силы, но даже ладан помогал мало — сладковатый, тяжкий дух тлена всё же пробивался сквозь всё.

Вдова и племянник держались поодаль, у фасада станционного здания. Дородная, сдобная баба беспрестанно обмахивалась платком, уже не рыдала, на это не было ни сил ни, очевидно, желания. Ждали Жлобека, бодро зашедшего в кабинет станционного смотрителя.

Но вот прошло десять минут, пятнадцать, мучительные двадцать.

Наконец, дверь отворилась. Вид гробовщика был таков, словно его только что вытащили из проруби. Лицо его было цвета сырой штукатурки, губы поджаты, а глаза выражали крайнюю степень озадаченности. Он сделал несколько шагов, остановился, оперся о столб и прикрыл глаза.

— Ну? — окликнул его племянник, не выдержав. — Ну что же там?

Гробовщик медленно разомкнул веки. Он посмотрел на племянника. Потом на вдову. Затем на телегу и гроб. Сглотнул с трудом.

— Увы… Никак, — выдавил он севшим голосом. От его былой уверенности и удали не осталось ни следа.

Вдова медленно поднялась со скамьи.

— Но почему?

Жлобек тяжело вздохнул.

— Правила, сударыня, — он развернул лист бумаги, на котором, видимо, набросал тезисы для себя, — Пункт третий циркуляра: тела в состоянии разложения к перевозке не допускаются. Пункт пятый: непременно требуется цинковая обшивка. Пункт седьмой: справка от санитарного врача.

— Договоритесь!

Отто дозволил себе нервный короткий смешок, покачал головой, в его глазах читалось фатальное бессилие.

— Ах, если бы всё было так просто, я был бы счастлив не менее вашего. Но дражайшая моя, увы. Начальник станции человек превыше всяких правил. И о взятке он мне даже заикнуться не дал.

Племянник обернулся, впился взглядом в гроб. В мух. В тёмные пятна, проступающие сквозь брезент. Он поморщился, едва сдерживая рвотный позыв.

— Так что же нам теперь делать?

Жлобек выпрямился, собираясь с остатками достоинства.

— Вариантов, сударь, остаётся лишь три. Первое: везём тело в сам Пшеск, и хороним на местном погосте. Если ксёндз вдруг передумает… — он потёр переносицу — а он не передумает… Второе: везём до Варшавы. Есть смысл попробовать ночью, чтоб не по солнцепёку, но…

— Вы с ума сошли? Вы отдаёте отчёт, что это будет уже к вечеру?

Жлобек, к несчастью, отдавал.

— Третье: я попытаюсь уговорить врача, благо, это мой добрый знакомый. Далее заказываем цинк, и ждём. Дня три-четыре.

— Четыре дня?! В такую душегубную жару?!

Воцарилась гудящая тишина.

— Пан Жлобек, — произнёс племянник медленно, чеканя каждое слово. — Вы изволили взять с нас и за гроб, и за погребение, и за все хлопоты.

— Взял, сударь. И стараюсь изо всех сил. Ситуация, право-слово, непредвиденная…

— Плевать нам на вашу ситуацию! Вы взяли деньги — извольте исполнить работу! Или же верните деньги!

Вдова подхватила, голос её сорвался на визг:

— Верните деньги!

— Пани, но я же уже потратился! На лёд! Канаты! Гроб! Восемь ручек — материалы первого сорта!

— А что проку с того?! Мне муж похороненный нужен! В земле! А не на привокзальной площади! — племянник предпринял попытки успокоить её. Тщетно — Всю сумму! Немедля!

— У меня их уже нету…

— Как нету?!

— Потратил! На материалы! На тот же лёд!

— Врёте! — завизжала сударыня. — Гроб вот он, цел! Продадите! Нажились!

— Кому я такой продам?! Три аршина два вершка! Под слона?!

Глаза вдовы закатились и она плюхнулась в обморок. Студент едва ль успел её подхватить.

Вдали послышался длинный, протяжный свисток.

***

К перрону, пыхтя и лязгая, подходил состав из Варшавы. Паровоз выбрасывал клубы пара, колёса скрежетали о рельсы. Состав наконец остановился. Двери вагонов распахнулись. Начали выходить пассажиры.

Первой ступила на перрон дама в изящной шляпке. Она принюхалась, брезгливо поморщилась, что-то сказала мужу. Они поспешили прочь, зажимая носы платками.

Следом — пан Игноцус, местный шляхтич, со своим семейством. Младшая дочь его, Юзефа, поправляя шляпку изящным движением, ступила на перрон с тою особенною грацией, которая подчас присуща лишь особам статным и в теле. Жлобек непроизвольно выпрямился, попытался пригладить волосы, но тут же осёкся, вспомнив, где находится и о скорбном грузе за его спиной. До сей поры Юзеньку видел он лишь издали, в полумраке костела, где среди запахов ладана и воска её лик казался ему образом недосягаемым, почти святым.

Юзефа принюхалась. Лицо её, румяное, здоровое, исказилось гримасой отвращения.

— Фу, папочка, что за вонь?

— Идём, доченька, не смотри туда.

Он взял её под руку и поспешил прочь. Юзефа обернулась через плечо. На мгновение её взгляд встретился с взглядом Жлобека. Увы, не было в нем ни тени сострадания, ни даже насмешки, какую он, быть может, счел бы за милость. Только недоумение. И… брезгливость.

Жлобек стоял, чувствуя, как горят его уши. Вдова всхлипывала, зарывшись лицом в свой платок. Племянник смотрел в землю, бешено затягиваясь папиросой.

Из багажного вагона выскочил телеграфист — юркий мальчишка в форменной фуражке. В руке он сжимал жёлтый конверт.

— Телеграмма! Для сопровождающих тело коллежского асессора Семёнова!

Батюшка взял конверт, вскрыл, прочитал. Лицо его побледнело

— Господи Иисусе…

— Что там? — спросил Жлобек, ощутив, как в животе его холодеет.

Батюшка молча протянул ему депешу.

«ИЗЪ КОСТРОМЫ ТЧК ДЕПАРТАМЕНТЪ ГЕРОЛЬДІИ ТЧК

КОЛЛЕЖСКІЙ АССЕССОРЪ СЕМЕНОВЪ ИВАНЪ ПОРФИРЬЕВИЧЪ ПОДЛЕЖИТЪ ПОГРЕБЕНІЮ ВЪ МЕСТѢ РОЖДЕНІЯ СОГЛАСНО ЗАВѢЩАНІЮ ТЧК КОСТРОМСКАЯ ГУБЕРНІЯ СЕЛО СЕМЕНОВСКОЕ ТЧК ОТПРАВКУ ТЕЛА ПРОИЗВЕСТИ СКОРѢЙШЕ ТЧК

ГУБЕРНСКОЕ ПРАВЛЕНІЕ»

Жлобек прочитал раз. Потом ещё и, пожалуй, впервые в жизни не наигранно, а взаправду, схватился за сердце. Бумага выпала и закружилась у ног.

— Кострома. Костромская губерния. Больше тысячи вёрст… Пане Боже… Не смешно…

Вдова неожиданно пришла в себя только лишь затем, чтоб ахнуть сызнова. Батюшка перекрестился. Гробарь стоял, как изваяние. Тысяча вёрст. В июне. С телом…

Племянник медленно поднял голову. Глаза его были полны холодной, страшной решимости.

— Пан Жлобек. Вы. Довезёте. Моего. Дядю. До. Костромы.

— Пан студент…

— Довезёте! Вы взяли деньги! Везите! Хоть до самого Владивостока!

Вдова, неожиданно передумав терять сознание и вновь обретя голос, подхватила:

— И ни копейки больше! Мы уже заплатили!

— Но, пани… тысяча вёрст… дорога… жара… На кого прикажете лавку оставить?

— Не наше дело! Везите! Или — в суд!

Жлобек посмотрел на батюшку — тот лишь развёл руками. На гроб. На перроне некий господин в цилиндре что-то возмущённо говорил начальнику станции, тыча пальцем в сторону телеги. Мухи гудели. Солнце пекло нещадно.

Жлобек закрыл лицо руками, мухи не давали ему дышать.

Глава 9. О пользе безупречной документации

— Проня! Запиши-ка: мастер Жлобек обнаруживает явные признаки помрачения рассудка. Находясь пред лицом власти впадает в беспамяство, изъясняется бессвязно. Полагаю необходимым подвергнуть его медицинскому освидетельствованию.

Жлобек моргнул — и мастерская его вновь вернулась в фокус. Никакого перрона. Никакой телеграммы из Костромы. Никаких мух. Пред ним всё так же стоял коллежский асессор Семёнов — пылающий гневом, багровый, но очевидно, живой.

— Слушаю-с — прогундосил Проня, занося перо

— Ваше высокоблагородие! — Жлобек всплеснул руками, словно подстреленный. — Не надо! Покорнейше прошу, не будите! ой... не губите! Пжепраша… ой, Прошу вас! Я… я совершенно здоров! Право слово! Просто жара, духота… мухи… ой, какие мухи, что же это я! Минутное помрачение, не более!

Семёнов прищурился с величайшим недоверием:

— Слабость, говоришь? А по мне, любезный, в голове твоей польской сумбур и расстройство совершеннейшее. Ладно. — Заметив, что Жлобек с трудом его понимает, он махнул рукой. — Проня, вымарай об освидетельствовании. Пиши иное: мастер Жлобек отказывается предъявить патент на ремесло и торговлю.

— Патент?! — выдохнул он, чувствуя, как гора свалилась с его плеч. — Только и всего, ваше высокоблагородие?

Семёнов застыл. Медленно, очень медленно повернулся к писарю, потом к городовому. Потом обратно к Жлобеку. Лицо его выражало такое недоумение, что казалось — сейчас он либо расхохочется, либо хватит удар.

— Проня, — произнёс он странным, севшим голосом, — это не я ведь белены объелся? Мы ведь… мы действительно уже… сколько раз?

— Трижды, ваше высокоблагородие, — подтвердил писарь тихо. — Первый раз — в пункте втором предписания. Второй раз — когда вы повторили. Третий — только что.

— Трижды, — повторил Семёнов, вознеся над головой указательный палец — Чёртовы полчаса я стою в этой… в этом… — Он обвёл рукой мастерскую. — И всё это время ты… Ты где витал, голоморда?

— Я… виноват, ваше высокоблагородие…

— ПАТЕНТ! — рявкнул вдруг Семёнов так, что задребезжали стёкла. — МЫ ПОЛЧАСА ТРЕБУЕМ ПАТЕНТ! ПА-ТЕНТ! Вот эту бумажку! — Он показал в воздухе прямоугольник пальцами. — С печатью! С подписью! Которую ты ОБЯЗАН предъявлять по первому требованию власти!

Гробовщик едва не подпрыгнул. Лицо его озарилось в благодарной, почти счастливой улыбкой.

— Матко Боска, до чего же замечательно! — Он даже рассмеялся — коротко, нервно. — Ах, и вы молчали! Патент! Сей же момент! Сию секунду! Извольте видеть!

Он бросился к конторке мимо оторопевшего Семёнова и начал лихорадочно рыться в ящиках, выбрасывая бумаги, квитанции, счета.

— То-то же. Видишь, Проня? — Семёнов пытался хоть как-то вернуть себе самообладание. — Вот так с этими поляками надо. Стоило лишь зыкнуть по-нашему, по-строевому — и вмиг всё обрелось, и форс поубавился.

Жлобек извлёк папку с надписью «Патенты и Дозволительные Свидетельства», и извлёк оттуда несколько листов гербовой бумаги и протянул их исправнику с сияющей улыбкой.

— Каждый пронумерован, ваше высокоблагородиё! Каждый на своём месте, Каждый — свидетельство безупречной законопослушности!

Семёнов взял патент двумя пальцами, с брезгливостью человека, поднимающего дохлую крысу за хвост, и принялся читать, шевеля губами:

— Патент на производство погребальных услуг… выдан мещанину города Пшеска Жлобеку Отто Ярославовичу… сроком на один год… — Он поднял глаза, и в них сверкнула надежда обнаружить хоть какую подделку, хоть малейшее нарушение. — Дата выдачи — двадцать третье марта тысяча девятьсот пятого года от Рождества Христова. Действителен до…

Он замолчал, пробегая глазами строчки. Лицо его постепенно мрачнело, словно над ним сгущались тучи перед грозой.

— …до двадцать третьего марта тысяча девятьсот шестого года, — договорил он наконец, с неохотой.

Жлобек стоял молча, сложив руки крестом на груди, с выражением кроткой покорности на лице.

Семёнов перевернул лист, проверяя оборот с подозрительностью следователя. Потом поднёс к свету, словно надеясь обнаружить водяные знаки масонской ложи или, не дай Бог, революционных прокламаций. Тщетно.

— А прежний патент имеется? — буркнул он с последней надеждой. — За минувший год?

Жлобек молча протянул руку к папке, извлёк ещё один лист — аккуратно подшитый, с пометкой «1904 г.» чернилами.

— Извольте, ваше высокоблагородие. Всё как положено.

Семёнов схватил и этот лист, принялся изучать с остервенением. Дата — верная. Печать — подлинная. Подпись — разборчивая.

— А счета на материалы? — не унимался он, голос его становился всё более отчаянным. — Небось, половину древесины покупаешь у контрабандистов? Без надлежащих документов?

— Прошу покорнейше, ваше высокоблагородие, — Жлобек достал из другого ящика папку потолще. — Все счета и квитанции. С генваря месяца по май включительно. Каждый — с распиской поставщика и печатью волостного правления.

Семёнов выхватил папку, раскрыл. Листал яростно, ногтём водя по строчкам, ища хоть какую зацепку — дату неверную, сумму приписанную, подпись поддельную. Счета были выписаны по всем правилам канцелярского искусства. Даты, суммы, подписи — всё на месте, всё безупречно.

— Книга доходов и расходов, — прорычал он уже почти в отчаянии. — Немедля!

— Здесь, ваше высокоблагородие, — Жлобек достал толстую тетрадь в кожаном переплёте, обшарпанном по краям. Раскрыл на нужной странице. — Все записи ведутся ежедневно, согласно предписанию городской управы. Без единого пропуска.

Семёнов схватил книгу, стал листать с ожесточением библиотекаря, ищущего крамольную брошюру и вперился в аккуратные столбцы цифр без единой помарки.

Лицо исправника наливалось багрянцем. Шея его распухала, воротник врезался в плоть. Он швырнул книгу на стол с таким грохотом, что задребезжали стёкла в окне, схватил следующую папку, потом ещё одну. Перебирал бумаги с остервенением человека, который ищет иголку в стоге сена — и прекрасно знает, что иголки там отродясь не бывало.

— Проня! — рявкнул он, и голос его дал трещину. — Проверь квитанции! Сверь все даты! Все суммы! Должна же быть хоть одна ошибка! Хоть одна!

Писарь засуетился, принялся сверять даты и суммы, водя пальцем по строчкам и бормоча что-то себе под нос. Минута прошла. Две. Три. На лбу у него выступил пот.

— Всё… всё в совершенном порядке, ваше высокоблагородие, — пробормотал он наконец, не поднимая глаз, словно стыдясь. — Ни единой неточности. Ни единой помарки. Даже итоги сведены правильно, с переносом на следующий месяц и с пометкой «проверено». Даже… даже образцово, осмелюсь доложить.

Семёнов замер. Стоял посреди мастерской, окружённый безупречно оформленными бумагами, и на лице его боролись ярость с недоумением, злость с бессилием.

— Как это… в порядке? — выдавил он сквозь зубы. — Не бывает, чтобы у поляка всё было в порядке! Не бывает!

Жлобек молчал, не сводя с него взгляда — взгляда кроткого, почти сострадательного.

— Должно же быть что-нибудь… — Семёнов схватил со стола очередную папку, раскрыл её дрожащими руками. — Вот! Переписка с управой! Тут-то уж точно найдётся хоть какая нечистота!

Он пробежал глазами первый лист. Потом второй. Потом третий.

— Чёрт бы тебя побрал… — прошипел Семёнов и швырнул папку обратно на стол. — Чтоб тебя…

Он осёкся, задыхаясь. Вытер лоб платком — тот был мокрым насквозь.

Он обернулся к гробовщику, и во взгляде его плескалась неприкрытая злость — не на нарушителя, которого поймали, а на того, кого поймать не удалось.

— Санитарные условия! — вдруг выпалил Семёнов, словно осенённый внезапным озарением. — Вот! Проверим санитарные условия! Наверняка тут антисанитария, миазмы всякие, зараза!

Он принялся расхаживать по мастерской тяжёлой походкой медведя, заглядывая в углы, тыкая толстым пальцем в гробы, стружки, инструменты. Городовой послушно следовал за ним, держа винтовку наперевес, словно конвоируя опасного преступника. Писарь что-то строчил в блокноте, время от времени поправляя очки.

— Вот эти опилки! — Семёнов ткнул носком сапога в кучку стружек. — Небось, месяцами не убираете! Рассадник заразы! Холеры! Чумы!

— Опилки свежайшие, ваше высокоблагородие, — спокойно возразил Жлобек. — Вчера напилены. Сосна казённая, второго сорта, с биркой от поставщика. Ежели желаете, могу показать сопроводительный документ с печатью лесничества.

— А вот это! — Семёнов подошёл к верстаку, на котором лежали инструменты — топор, пила, стамески, рубанок. — Инструменты! Небось, никогда не чистите! Грязь, ржавчина!

— Чищу каждый вечер, ваше высокоблагородие, — ответил Жлобек с кротостью монаха. — Скипидаром протираю. От смолы да от… э-э-э… прочих естественных загрязнений, кои случаются при работе с покойными.

При последних словах писарь вздрогнул и отошёл на шаг.

Семёнов яростно обернулся, окинул взглядом помещение. Его грудь тяжело вздымалась, словно кузнечные мехи. Пот катился по лбу ручьями, стекал на воротник. Лицо было пунцовым, почти фиолетовым, с багровыми пятнами.

— Вентиляция! — прохрипел он, задыхаясь. — Где вентиляция?! В таком помещении должна быть надлежащая…

Не договорил, пошатнулся. Рука его невольно, словно сама собой, потянулась к груди и судорожно сжала мундир.

— Ваше высокоблагородие? — настороженно спросил писарь, отступая ещё на шаг.

Семёнов попытался сделать ещё шаг — но ноги словно подкосились, словно кто-то выдернул из-под него опору. Он тяжело, с грохотом, опустился на ближайшую скамью.

— Душно… — выдавил он, и голос его стал слабым, почти жалобным. — Душно тут у тебя, поляк… Воздуху… нету… Проня, …воды! Живо!

Писарь метнулся к бадье, что стояло у стены.

— Стойте-стойте-стойте! — Жлобек вскинул руку. — Не надо из этой! Я не… не припоминаю, мыл ли я её после… Я в ней недавно… —

— После чего «после»? Что ты в ней «недавно»? — прищурился Семёнов, но Проня уже зачерпнул.

— Э-э-э… ничего, ваше высокоблагородие! — затараторил Жлобек. — Просто вода… застоялась! Лучше свежей…

— Да мне сейчас хоть из помойной ямы! — рявкнул Семёнов, вырывая кружку. Жадно глотнул, закашлялся, захрипел. Вода пролилась на мундир.

Жлобек побледнел и уставился в пол, сдержанно хмыкнул.

— Ваше высокоблагородие, — осторожно, почти нежно произнёс Жлобек, склоняясь над исправником, — не соблаговолите ли прилечь? Тут у меня в задней комнате кушетка имеется… Весьма удобная… Либо… либо, быть может, стоит послать за лекарем? Ой, за врачом…

— Не надо… — прохрипел Семёнов, но голос его был слабым, неуверенным, словно принадлежал не грозному исправнику, а больному старику. — Пройдёт… Жара… проклятая жара… Сердце… шалит…

— Ваше высокоблагородие, — Жлобек склонился ещё ниже, понизив голос до почтительного, заботливого шёпота, — осмелюсь предложить: в нашем славном городе Пшеске имеется доктор Шпильман. Весьма опытный специалист. Практику ведёт уже много лет. Могу послать за ним немедля. Сию же секунду.

Семёнов поднял на него мутный, затуманенный взгляд.

— Шпиль… ман? — выдавил он с трудом. — Это… жид, что ли?

— Кто? Ганс? Никак нет, ваше высокоблагородие, — покачал головой Жлобек с совершенно непроницаемым, почти ангельским лицом. — Ганс… ой, то есть, пан Шпильман — немец. И лечит… — он сделал паузу, подбирая слова с великим тщанием, — …лечит самые разнообразные хвори. Водянку, например. Пани Войницкую, упокой Господь её душу, от водянки лечил. Долго, скрупулёзно, с великим усердием и применением всех новейших достижений медицинской науки. Правда, она всё равно скончалась, но зато какие похороны вышли! Гроб — загляденье, вы б видели. Упокой, пане Боже, её душу.

Семёнов хрипло втянул воздух, глаза его расширились.

— А ещё, — продолжал Жлобек задумчиво, словно перебирая в памяти медицинские достижения доктора Шпильмана, — пана Свидерского лечил. Тот, помнится, подцепил в Варшаве… кхм… нехорошую болезнь. Доктор Шпильман его ртутью пользовал, микстурами разными, ваннами горячими… Пан Свидерский, конечно, до сих пор прихрамывает на правую ногу, и волосы у него поредели изрядно, и нос как-то провалился, но зато живой же! Ходит, дышит, свиней на ярмарок возит. Правда, свиньи его теперь сторонятся, но это, полагаю, совпадение…

Писарь Проня поперхнулся и закашлялся, отвернувшись к стене и притворяясь, что у него в горле застряла соринка. Плечи его вздрагивали подозрительно. Городовой уставился в потолок, изучая паутину в углу с преувеличенным интересом, стараясь сохранить бесстрастное, уставное выражение лица.

Семёнов медленно, с трудом поднял голову. На лице его отразилось понимание — смутное, но вполне достаточное. Он перевёл взгляд с Жлобека на писаря, потом на городового, потом снова на гробовщика. Он попытался встать; пошатнулся, едва не рухнул, но удержался, схватившись за край скамьи. Городовой шагнул вперёд, подставил плечо.

— Уходим, — прохрипел Семёнов, и в голосе его звучала не ярость, а почти мольба. — Проня, бумаги собирай. Быстро. Проверка… проверка окончена.

— Но, ваше высокоблагородие, — начал было писарь, растерянно оглядываясь, — ещё не всё осмотрено… Погреб не проверили, подвальное помещение…

— Окончена, я сказал! — гаркнул Семёнов, и голос его на мгновение обрёл прежнюю силу, прежнюю грозную мощь. Но тут же снова ослаб, сорвался на хрип. — Идём. Пока… пока совсем не скончался в этой… в этой польской душегубке… При исполнении… При исполнении служебных обязанностей…

Он двинулся к двери, опираясь на городового всем своим чудовищным весом. Тот кряхтел, сгибаясь под ношей. Писарь торопливо, суетливо засовывал бумаги в папку, ронял листы, подбирал их дрожащими руками.

У самого порога Семёнов остановился, обернулся — лицо его было серым, как у покойника, глаза мутными, безжизненными.

— Жлобек, — прохрипел он, и в голосе его звучала почти мистическая угроза.

— Слушаю, ваше высокоблагородие.

— Ты… ты ещё пожалеешь… — Он замолчал, задыхаясь, хватая ртом воздух. — Я ещё вернусь… Вернусь и… и тогда… Тогда уж точно… найду… что-нибудь…

Он не договорил. Махнул рукой слабым, бессильным жестом и, тяжело дыша, вышел на крыльцо. Писарь и городовой последовали за ним, придерживая исправника с обеих сторон, словно конвоируя арестанта.

Жлобек стоял посреди мастерской, глядя им вслед. Слышно было, как Семёнов спускается по ступеням — медленно, с трудом, ступенька за ступенькой. Потом голоса стихли. Хлопнула дверца экипажа — громко, резко. Прозвучал хриплый окрик кучеру. Стук копыт по мостовой — глухой, удаляющийся.

Тишина.

Жлобек медленно, с наслаждением выдохнул.

Глава 10. Настойка доктора Шпильмана

— Пане Отто! Пане Отто! Что с вами?

Жлобека бесцеремонно трясли за плечо. Голос Марека, мальчишки, которого он держал при лавке за харчи и маленький грошик — доносился будто сквозь толщу стоячей воды: глухо, издалека.

Трунарь с трудом разлепил веки и обнаружил себя за столом, уткнувшись лбом в сложенные на столешнице руки. Шея его затекла, в висках будто маршировали солдаты, а во рту стоял привкус противной меди, будто лизнул старый пятак.

В правой его руке был зажат пустой аптекарский пузырёк из мутного стекла. На синей его этикетке потускневшим золотом букв значилось: Gegen Schlaflosigkeit und Zahnschmerzen. Dr. Spielmann. (от бессонницы и зубной боли. Др. Шпильман)

Жлобек долго всматривался в склянку, а затем с внезапным омерзением отшвырнул прочь. Пузырёк жалобно звякнул.

— Вот же ж… нечисть проклятая — прохрипел он, с силой растирая лицо ладонями — в бездну его, в нужник, в самую клоаку. Вот же ж зелье проклятое, господи милосердный, если он есть где-то. В башке будто котёл кипящий, а в ней свиньи, ксёндзы, москали, асессоры… а…

Он осёкся в крутом раздумье. А был ли он вообще? Этот окаянный его высокоблагородие?

Жлобек медленно опустил руки, оглянулся на мастерскую, игнорируя встревоженного мальца. В сознание, подобно скользкому гаду, прокралась мысль: а вдруг не было никого? Привиделось всё, пригрезилось под парами этого мерзкого состава?

— Пане Отто? — неуверенно повторил Марек, пятясь к двери. — Вы… вы в порядке? Может… Гжегожа позвать?

Жлобек уже открыл было рот, чтобы привычно огрызнуться, но взгляд его замер на столешнице.

Там, среди стружек и пыли, покоилась она. Клепсидра. Оборот её был весь исчёркан корявыми буквами, в которых трунарь без труда узнал свой собственный почерк

«Три аршина два вершка. Ширина — аршин три вершка. Восемь ручек. Дуб казённый — днище тройным пазом укрепить».

«Канаты корабельные. Двойной запас. Проверить на разрыв».

«Цинк листовой — заказать у Ковальского (аптекарь). Хлорид цинка — там же. Для консервации. 2-3 фунта».

«Лёд — заказать заранее. Двойную порцию. Тройную на всякий случай».

«Цдака ребе Мордехаю На крышу синагоги. За всякий случай. 3 рубля.

«3 рубля» было нещадно перечёркнуто: сперва три рубля превратились в два, а затем и вовсе в один, сопровождённый язвительной припиской: «morda mu pęknie». (Морда ему треснет)

А в самом низу виднелась приписка, едва разборчивая, нацарапанная второпях, точно в лихорадочном бреду

«Субъект комплекции избыточной. Ожидать скорого апоплексического удара. . Заказ исключительной важности — блюсти интерес!»

Жлобек уставился на эти строки и сердце его преисполнилось радостью и торжествующей уверенностью. Значит, был! Был этот господин Семёнов! Не привиделось, не причудился москаль под парами дряни, которую Ганс умудрился втюхать. И ежели явился единожды, то непременно будет снова и с высокой вероятностью в положении горизонтальном.

Уж тогда он встретит его во всеоружии не столько лишь документацией.

Всё было предусмотрено. Всё рассчитано. Всё в точности, как у покойного родителя, Ярека-батюшки, только с умом, с хитростью, с оглядкой на всякую житейскую оказию.

Жлобек откинулся на спинку стула и усмехнулся — криво, болезненно, но с нескрываемым удовлетворением мастера, который наконец-то познал свою истинную цену.

Марек всё ещё топтался у двери, переминаясь с ноги на ногу и явно не решаясь ни уйти, ни остаться.

— Пане Отто, а ещё… пан Ковальский…

Жлобек поднял на него затуманенный взгляд.

— Что — Ковальский?

— Аптекарь пан Ковальский, — мальчишка сглотнул. — Он… он того… преставился.

В груди гробовщика что-то ёкнуло — радостно, торжествующе, почти непристойно. Цинк! Листовой цинк для обшивки гроба! Хлорид для консервации! Неужто теперь придется лично волочиться в Варшаву? Впрочем, сие — затруднение временное и второстепенное…

Он спохватился и придал лицу подобающе скорбное выражение.

— Стефан? Ах, бедный, бедный друг мой Стефан! — воскликнул он с тем чрезмерным трагизмом, какой только мог извлечь из своей натуры. — Да упокоит Господь его смятенную душу в селениях праведных. Какое… какое невосполнимое горе для всего Пшеска! Для всего общества…

Он внезапно осекся, почувствовав, что его актерство граничит с фарсом. — Словом, прискорбно. Весьма прискорбно. Скажи мне, милый ребенок, выгляжу ли я сокрушенным?

Малец неуверенно кивнул и пожал плечами, что могло означать и "да" и "нет" одновременно.

— Ах, — выдохнул Жлобек, и в этом «ах» слышалось всё что угодно, только не скорбь. — А ведь вчера я его видел достаточно бодрым. Значит, быстро. Не мучился. Это… это хорошо. То есть… — он поправился торопливо, — это милость Божья, конечно. Не страдал.

«Вдова его — роилось в гробовщицкой голове — пани Ковальска, особа в высшей степени щепетильная и ревнивая до общественного мнения; она, вне сомнений, взыщет погребения самого приличествующего, по первому разряду. А стало быть, представится случай… »

Жлобек встал из-за стола, пригладил волосы, одёрнул жилет.

— Ну что ж, — проговорил он с достоинством, — долг обязывает. Нужно будет навестить пани Ковальску. Выразить соболезнования. Предложить… помощь. В столь тяжкий час.

Он уже потянулся за шляпой, когда снаружи, из-за окна, послышался шум — сперва глухой удар, потом крики, потом топот множества ног. Женский визг. Чей-то хриплый окрик: «Лекаря! Живо, позовите Ганса!»

Жлобек замер, прислушиваясь. Марек выглянул в окно, ахнул и весь подался вперёд.

Он поспешно перекрестился — быстро, привычно — и тут же прилип носом к стеклу, жадно вглядываясь в толпу.

— А там, вроде, выпал кто-то. Можно я выйду посмотреть? — выпалил он, не отрываясь от окна. — Ну пожалуйста! Вдруг это… ну… ещё кто-то к вам… того?

— Иди, — коротко бросил Жлобек. Мальчишка сорвался с места, но у самой двери обернулся — вспомнил что-то, наскоро перекрестился ещё раз (уже для приличия) и пулей вылетел на улицу. Жлобек проводил его взглядом. Семь лет. А уже бежит на смерть как на представление.

У колодца уже вскипала пестрая толпа. Кто-то суетился с бестолковой поспешностью, кто-то истово налагал на себя крестное знамение, иные же просто предавались праздному созерцанию чужого горя. Марек, этот вездесущий малый, уже успел ввинтиться в самую гущу и теперь что-то запальчиво выкрикивал, размахивая руками, точно ярмарочный зазывала.

Жлобек позволил себе едва заметную усмешку — кривую, почти отеческую. Водрузив на голову шляпу, он сунул клепсидру с памятными заметками в карман жилета — на всякий, как говорится, случай.

Когда он ступил на крыльцо, яростное солнце немилосердно ударило в глаза. Пшеск изнывал от нестерпимого зноя, пыхтел под бременем пыли и задыхался в неподвижном воздухе пока что живой империи.

Он знал — дождётся он и Семёнова. Дождётся непременно, в свой час и без лишней суеты. Ведь ежели всякому живому существу и явлению положен свой срок, то и достойный финал этого существования был, по глубокому убеждению Жлобека, предусмотрен самим провидением. А провидение, как известно, не терпит небрежности в делах и требует во всём надлежащего порядка.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге