Огонь любви, огонь разлуки
Закладка:
Анастасия Туманова
Огонь любви, огонь разлуки
В окна поезда, несущегося по железной дороге к польской границе 14 апреля 1879 года, светило мягкое весеннее солнце. Золотистые пятна весело скакали по бархатной обивке сидений, играли в пятнашки на полу, скользили по сомкнутым ресницам спящей в углу купе первого класса девушки. Она была очень молода, не старше восемнадцати лет. Ее темные вьющиеся волосы, выбившись из прически, в беспорядке лежали на сиденье. Звали девушку Софьей Грешневой, и сон ей виделся тревожный. «Аня, что с Катей? – бормотала она, мечась по жесткой вагонной подушке. – Аня, где Сережа? Маша, скоро начинать, твой выход… Занавес, дайте занавес… Я уезжаю… Не трогайте же меня, животное…»
«Животное», сидящее напротив, с явным интересом слушало Софьино бормотание, изредка усмехаясь или покачивая черной курчавой головой. Это был Федор Мартемьянов, костромской купец-пароходник тридцати двух лет, о немереном состоянии которого ходили легенды от Ярославля до Астрахани.
Семья Мартемьяновых стала самой богатой в Костроме при отце Федора, Пантелее Кузьмиче. Говорили, что в молодости Пантелей Мартемьянов ходил на стругах по Волге вместе с ватагой лихих людей, грабивших пароходы, и именно грабежом нажил себе немалое состояние. Каким-то чудом он миновал Сибири, отколовшись от ватаги за месяц до того, как ее всю разом накрыли в кабаке на Казанской ярмарке. Люди втихую поговаривали, что именно Пантелей и сдал властям товарищей – с тем чтобы единолично воспользоваться ватажной казной. Так или иначе, он объявился в Костроме с огромными деньгами, купил дом, три парохода и начал свое дело. Когда пароходов стало семь, Мартемьянов женился и за три года родил трех сыновей, младшим из которых был Федор.
Федор до сих пор не мог без мороза по коже вспоминать об отце: огромном сильном человеке с корявым, всегда хмурым лицом, которое совсем уж портил длинный шрам, пересекавший его от брови до подбородка и прячущийся в черной жесткой бороде. Отец иногда по целым дням не говорил ни слова, но его вид неизменно внушал ужас и семье, и работникам: собственные приказчики боялись у него воровать, неслыханное для России дело. Рука у Пантелея Мартемьянова была тяжелой, что не однажды испытывали на себе и люди купца, и близкие. Его жена, в девичестве – первая костромская красавица, статная и зеленоглазая, боялась не только разговаривать с мужем, но даже лишний раз взглянуть на него, дети в присутствии отца предпочитали прятаться по углам. В доме царили страх и тишина. Жена самого богатого в городе человека носила ветхие, рассыпавшиеся на глазах, несколько раз перешитые платья, не смея попросить у мужа денег на обнову, а самому ему порадовать супругу нарядами и в голову не приходило. Вся прибыль шла в торговый оборот, даже отдавать сыновей в гимназию Мартемьянов-старший не стал, мотивируя это тем, что он хоть и не учился грамоте, тем не менее умудрился нажить хороший капитал. «Кассу посчитать смогут – и ладно!» Сыновья молчали и учились грамоте у дьячка по псалтыри.
Федору было восемь лет, когда пьяный отец на его глазах начал дубасить мать поленом для растопки. Мать даже кричать не смела, стонала по-коровьи, тяжко, с закрытым ртом. Федор схватил со стола хлебный нож, кинулся на отца и успел довольно сильно расцарапать ему бок. После этого отец до полусмерти избил младшего сына вожжами. Две недели мальчишка провалялся один в каморе для прислуги: мать боялась входить к нему и только ночью, прокрадываясь на цыпочках, оставляла на столе еду и забирала отходное ведро. С этого времени Федор начал прямо обращаться в вечерней молитве к богу с просьбой о ниспослании скорейшей смерти тятеньке. К десяти годам мальчик убедился, что всевышний этим заниматься не намерен. В двенадцать начал подумывать о том, кто бы мог уходить тятеньку вместо бога. В шестнадцать сообразил, что кроме него, Федора, устроить это некому. А в восемнадцать, жарким душным летом, когда над городом висело желтое марево, он дождался отъезда старших братьев с товаром на ярмарку и поднялся в спальню родителей. Пьяный отец храпел, раскинувшись поперек огромной кровати, а мать, в очередной раз избитая в кровь, дрожала и всхлипывала на полу под образами.
– Что ты, Феденька? – одними губами спросила она, увидев лицо младшего сына, впервые в жизни вошедшего в спальню родителей.
– Выйдите, мамаша, – коротко сказал он. Но она не могла встать, и Федор, легко подняв мать на руки – легкую, как веточка, истаявшую от вечного страха, – вынес ее в сени. Спокойно вернулся назад, без колебания и суеты перевернул отца на спину, бросил ему на лицо тяжелую перину и навалился всем телом сверху. Через минуту дело было кончено.
– Скончавшись папаша. Удар приключился, – сказал он матери, скорчившейся в углу сеней. – Попа зовите, да Ваньке с Афанасием отпишите в Астрахань. Жара стоит, хоронить скорее надо.
Мать слабо ахнула, схватилась за голову и лишилась чувств.
Федор был убежден в том, что никто не поверит в смерть родителя от удара, и готовился отправляться в Сибирь с чувством исполненной жизненной задачи, но, к его изумлению, все прошло без сучка-задоринки. Вечно похмельный слободской доктор подтвердил удар от прилива крови к голове, жара и в самом деле стояла страшная, и первого купца Костромы похоронили в дикой спешке, не дожидаясь ни съезда на поминки дальней родни, ни даже возвращения старших сыновей. Те, впрочем, не особенно расстроились и вернулись домой смертельно пьяные и счастливые: после долгих лет страха и унижения им в руки падали огромный отцовский капитал и вольная воля. Но пользоваться всем этим они смогли без малого месяц.
Федор до сих пор не понимал, из каких мухоморов кухарка Егоровна сварила ту проклятую грибную лапшу. Может, если б мать, как всегда, приглядывала за кухаркой, любившей выпить, все сложилось бы по-другому и в их семье, и в его жизни. Но мать, после смерти супруга не встававшая с постели и не сказавшая никому ни слова, больше не занималась хозяйством, и Егоровна царствовала на кухне единовластно.
– Тьфу, глушня старая… Мыша, что ль, в лапше сварила? – поморщился Федор после нескольких ложек, брезгливо отодвигая от себя миску. – Ей-богу, никак невозможно такую пишшу принимать… Вы-то как хлебаете, не пойму?!
– Вона, граф какой выискался! – расхохотались братья, которые с утра рыбачили на Волге, притащили четырех осетров в полтора аршина каждый и с голодухи уже умяли по две миски. – Посиди с рассвета до полудня в кустах с бреднем – и тебе за счастье покажется! Хлебай давай да спущайся в контору, счета по «Святой Ефимии» проверить надобно!
– Воля ваша, не могу. – Федор встал из-за стола, вопросительно взглянув на старшего, Афанасия, бывшего теперь главой дома. Тот величественно кивнул – ступай, мол, бестолочь, – и Федор, не доев, ушел к себе.
Закладка:
– Северьян сам китайской борьбой владеет в совершенстве, в свое время научил и меня, и именно это нас спасло. Мы с ним перекрестились и пошли в услужение к Мартемьянову.
– Боже мой… – пробормотала Анна. – Русский дворянин, офицер российской армии – и в прислугах у мужика…
– Ну-у-у, Анна Николаевна… Я в тот момент о таких высоких материях вовсе не думал. Просто радовался, что сумел выручить Северьяна… да и возиться с мартемьяновскими молодцами было не так уж трудно. Северьян их кидал, как кули с мукой, через спину, да и я не отставал. Вместе с Мартемьяновым мы отправились на Макарьевскую ярмарку, на обратном пути остановились в Грешневке… и там я имел честь познакомиться с Софьей Николаевной.
Черменский отвернулся к черному окну. Перед глазами явственно, словно это было вчера, а не полгода назад, встало лицо купца Федора Мартемьянова – грубое, темное, с черными упорными глазами. И тот осенний день, когда у них захромала правая пристяжная и им пришлось задержаться в глухой деревне Грешневке на высоком берегу Угры, тоже помнился отчетливо. И стоял перед глазами душный, освещенный тусклым желтым светом кабак, где Мартемьянов начал карточную игру с местным помещиком, который был сильно пьян и играл из рук вон плохо. И никогда не исчезнет из памяти тот миг, когда распахнулась дверь и в кабак ворвалась мокрая от дождя, с полураспустившимися волосами, в заплатанном платье, с босыми ногами… – она, Софья. Десять лет пройдет, двадцать, пятьдесят, вся жизнь… не забыть. Не забыть этих вьющихся мокрых волос с запутавшимися в них желтыми листьями, этих зеленых глаз, этого смуглого нежного испуганного лица. Софья пришла, чтобы увести из кабака непутевого брата. Откуда девушке было знать, что все на свете перевидавший, не боящийся ни бога ни черта Федор Мартемьянов потеряет голову, едва ее увидев?
– Бедная моя… – словно угадав мысли Владимира, медленно произнесла Анна. – Она ведь в самом деле тогда кинулась в Угру…
– Мне ли не знать, когда мы с Северьяном ее вытаскивали, – сквозь зубы сказал Владимир. – До сих пор благодарю бога, что поспели. Но, к сожалению, все, что я сумел сделать, – это дать ей денег, письмо к моему бывшему антрепренеру и отправить в Калугу. Сопровождать Софью Николаевну я не мог… Не мог.
– Я понимаю, Володя, понимаю! – торопливо вставила Анна, слыша в голосе Черменского не прошедшее раскаяние. – Вы были тогда еще связаны своим словом…
– Да. И Мартемьянов к тому же мог что-то заподозрить. Он ведь, кстати, так и не поверил в то, что Софья Николаевна утопилась, хотя мы с Северьяном сделали все, чтобы его убедить. И продолжал ее искать. Так же, как и я.
– И не нашли.
– Неисповедимы пути актерские… – усмехнулся Владимир. – Театр из Калуги уехал, Софья Николаевна кинулась его искать, ездила по городам… А я искал ее. Не нашел, отчаялся и, набравшись наглости, явился в Москву, к вам. Надеялся, что вы меня вспомните, хотя обстоятельства, при которых мы познакомились…
– О да… – Анна даже вздрогнула. – До сих пор не могу спокойно вспоминать об этом. Я приезжаю в Грешневку – а дом пылает, Сергея нет, двое мужиков держат Катю и рассказывают мне, что Соня утопилась, а Катя спалила дом вместе с братом! К счастью, там были вы… и хоть как-то сумели мне все объяснить. Как же я могла не вспомнить нашего знакомства? Хотя, конечно, и была изрядно удивлена, когда вы прямо с порога попросили Сониной руки.
– Я боялся, что вы без этого и говорить со мной не станете. Мне ведь был нужен адрес Софьи Николаевны, я думал, что она пишет к вам…
– И не ошиблись! Но скажите, скажите – почему вы сразу же, немедля не поехали туда, к ней, в Ярославль?! Ведь все могло бы быть по-другому!
– Анна Николаевна, – вздохнув, ответил Владимир. – Я был готов выехать в тот же день, но случайно встретил на вокзале человека из имения отца. И узнал, что батюшка скончался. Что я мог поделать? Мне пришлось срочно ехать в имение наводить хоть какой-то порядок! Ведь других наследников нет…
– Но отчего же вы не писали к ней?! За полтора месяца – ни одного письма!
– Анна Николаевна, ну чем еще я могу вам поклясться? – устало спросил Владимир. – Разве что спасением души, которым нисколько не дорожу. Я писал к Софье Николаевне каждую неделю, и даже, кажется, чаще, послал пять или шесть писем… И еще имел нахальство ожидать на них ответов… которых так и не было.
– Но она получила лишь одно письмо! То, которое вы написали здесь, в моем доме, и я сама отправила его! Более не было ничего, и она, рассказывая мне об этом, чуть не плакала!
– Не знаю, Анна Николаевна. Ничего не понимаю, – медленно произнес Владимир. – Когда я приехал в Ярославль, Софьи Николаевны там уже не нашел. Не было и театра, труппа отправилась на гастроли. Случайно осталась некая актриса, моя знакомая, она жила в одном доме с вашей сестрой и все мне рассказала… Про ее дебют в роли Офелии, про бешеный успех, про сказочные рецензии в газетах… И… про Мартемьянова. Про то, как он увез ее.
– Стало быть, вы знали об этом? – изумленно спросила Анна. – Отчего же не сказали мне?
– Знал… – Черменский снова невесело улыбнулся. – Но, как дурак, надеялся, что сведения эти ложны. Маша Мерцалова, та актриса, могла что-то перепутать, не так понять, просто позавидовать… Я не в силах был в это поверить, Анна Николаевна! Если бы хоть кто другой, не Мартемьянов… Я ведь догадываюсь, какие предложения делались Софье Николаевне после такого успеха на сцене! Но Мартемьянов… Она же кинулась в реку, лишь бы не ехать с ним! Что же произошло, как она могла согласиться на это?
– Володя, бог свидетель, я знаю не больше вашего…
– Я был уверен, что они уехали в Москву! Сразу же помчался сюда, полетел к вам – и выясняется, что вы также ничего не знаете! И за всю весну – ни одного письма! Ни мне, ни даже вам!
– Володя, но он мог увезти ее силой, – осторожно проговорила Анна. – Вы же сами мне рассказывали, что этот человек не останавливается ни перед чем. Он мог просто поймать ее и…
– И перевезти контрабандой через границу, – с иронической усмешкой продолжил Черменский. – Прямо как в авантюрном романе. Боюсь, что такой кунштюк даже Мартемьянову не под силу.
Анна растерянно молчала, не зная, что возразить. Лампа, поморгав, погасла, в комнате стало темно, и Анна поднялась, чтобы зажечь свечи. Когда она вернулась к креслам, Владимир встал.
– Что ж, не буду более злоупотреблять вашим временем, Анна Николаевна. Скоро утро… вы устали. Честь имею.
– Володя, – мягко сказала Анна, становясь напротив и беря Черменского за обе руки. – Я хорошо понимаю ваше состояние. Но, поверьте, я хорошо знаю людей… и особенно Соню. Она… она не такая, как я.
Закладка:
– Восхищен вашей доблестью, Анна Николаевна, – ответил из-за портьеры низкий насмешливый голос, в полосу света вышел собственной персоной Максим Модестович Анциферов, действительный статский советник министерства юстиции. – Любая женщина на вашем месте подняла бы дикий визг, а вы еще намереваетесь убить меня канделябром!
– Взывать к вашей совести, я полагаю, бессмысленно? – ледяным голосом спросила Анна, ставя на место подсвечник и возвращаясь в кресло. – Но извольте хотя бы объяснить, зачем вам это понадобилось! Разговор, который здесь велся, не мог быть вам интересен ни с одной стороны.
– Напротив, весьма увлекателен со всех сторон! – заверил Максим Модестович, опускаясь в кресло напротив Анны. – Во-первых, я счастлив был узнать, что Софья Николаевна жива и в добром здравии. Ходили ужасные слухи об ее утоплении. А вы их не опровергали.
– Да, потому что меня никто об этом не спрашивал! – отрезала Анна. – Не могла же я, согласитесь, бегать по Москве и кричать о том, что сестра жива? Наша семья уже давным-давно не интересует светское общество…
– Во-вторых, меня беспокоил этот молодой человек, – деловито продолжал Анциферов. – Я, признаться, подозревал, что он ваш любовник.
– Откуда такие домыслы? – холодно спросила Анна.
– Ну, как же, помилуйте… Регулярно, на протяжении всей весны бывает у вас на вторниках, вашими «кузинами» не интересуется, тратит целый вечер на то, чтобы рассуждать со старым пнем вроде меня о необходимости армейских реформ… и остается, когда прочих гостей вы уже спровадили благополучно. О чем же еще сии факты могут говорить?
– Не вижу, как это касается вас, – пожала плечами Анна.
– Это касается ВАС, – ничуть не смутившись, заявил Анциферов. – А стало быть, и меня.
– Я вас не понимаю, Максим Модестович, – глядя в сторону, сказала Анна. – Вы всегда давали понять мне, что отношения между нами – исключительно деловые. Да, я была крайне удивлена, когда в марте вы нанесли мне визит, представившись другом моего покойного опекуна, и предложили помощь.
– Кстати, совершенно бескорыстно… – вставил Анциферов, хотя в его темных глазах билась усмешка. Анна заметила ее и тоже усмехнулась.
– Не нам с вами, Максим Модестович, говорить о бескорыстии… Но вы пришли ко мне, выбрав очень удобный момент: я только что осталась без Петьки и была несколько растеряна… Деньги у меня, конечно, имелись, но я боялась, что не смогу правильно распорядиться ими и… кончу через несколько лет в борделе. Чем же вы смущены? Я неверно подбираю слова?!
– Более чем верно. – Анциферов, похоже, действительно был смущен. Поднявшись, он налил себе вина (Анна жестом отказалась) и далее сидел молча, изредка отпивая из бокала бордо, пока молодая женщина говорила:
– Ведь именно вы подкинули мне мысль об этих… «вторниках графини Грешневой». И вы рекомендуете мне девушек… ведь не самой же мне бегать по публичным домам, выискивая подходящих?.. И всякий раз ваш выбор оказывается великолепным, мне остается лишь довести до блеска и выставлять в гостиной. Поверьте, я искренне вам благодарна. И ваши проценты, о которых мы сразу же условились, вы получаете каждый месяц. Все точно, как в немецкой аптеке. Но я до сих пор не понимаю, зачем вы возитесь со мной. Не ради же этих процентов? В самом начале нашего знакомства я наивно предположила, что вас интересует собственно моя персона… но вы были очень любезны и разубедили меня. – Произнося последние слова, Анна почувствовала, что к ее скулам приливает кровь. Но в предутренней полумгле гостиной это нельзя было заметить.
– Так отчего же вы беспокоитесь? – почти мягко спросил Анциферов.
– Оттого, Максим Модестович, что имею представление о том, где лежит бесплатный сыр. Если б я точно знала, какую цену и когда должна буду заплатить за ваше покровительство… уверяю, никакого беспокойства бы не возникло.
– Никакой цены не будет, Аннет.
– Тогда, Максим Модестович, я просто в панике, – со вздохом сказала Анна.
– Вы мне совсем не доверяете?
– Господь с вами… Разве можно вам доверять?
Анциферов тихо рассмеялся, поставил бокал на стол и подошел к креслу, в котором сидела Анна. Она тревожно, снизу вверх посмотрела на него. Но Максим Модестович лишь поцеловал ей руку и наклонил голову.
– Что ж… пора и честь знать, скоро рассветет. Для меня, Анна Николаевна, это был очень удачный вечер. Я не только прекрасно провел время, но и убедился в важной для меня вещи.
– В том, что у меня нет любовника? – насмешливо поинтересовалась Анна. – Но, кажется, когда мы с вами говорили о делах, вы мне не ставили такого условия.
– Разумеется, нет.
– Стало быть, я могу?..
– Вы вольны распоряжаться собой по собственному разумению.
– Но к чему же тогда эти бдения за моей портьерой? Я решительно ничего не понимаю!
– Ах, Аннет, оставьте старику его причуды… – снова улыбнулся Анциферов. – Считайте, что это разжижение мозгов от древности.
– Не кокетничайте. Вам до древности еще очень долго.
– Вы меня успокоили. Прощайте, Анна Николаевна. Желаю доброй ночи… Вернее, утра.
Максим Модестович ушел. Анна осталась в кресле, обхватив руками колени, и до самого рассвета сидела неподвижно, молча, глядя на то, как плачет прозрачным воском тающая свеча в канделябре.
В Вене Федор Мартемьянов и его спутница очутились в конце апреля. У Софьи, за всю свою жизнь не бывавшей дальше уездного городка Юхнова, вскоре не осталось сил, чтобы удивляться и восхищаться. С широко открытыми глазами она бродила по узким, мощенным брусчаткой улочкам, замирала от восторга перед Венским оперным театром, похожим на причудливо украшенный торт в завитушках и виньетках, всплескивала ладонями перед старинными дворцами, замедляла шаги возле зеркальных витрин магазинов, любовалась непривычными пейзажами, пыталась разговаривать на европейских языках, которые учила давным-давно, в детстве, и которые, казалось, напрочь забыла. Но французские и немецкие слова неожиданно всплывали в памяти одно за другим, и Софья, к своему крайнему изумлению, обнаружила, что довольно сносно понимает речь окружающих. Но более всего девушку радовало то, что эти люди вокруг нее – совершенно чужие, ничего о ней не знающие и не интересующиеся, почему и в чьем обществе она находится здесь. На подобные вопросы Софья до сих пор не смогла бы ответить ничего вразумительного даже самой себе.
Уже через два дня после отъезда из Ярославля в виленской гостинице она осознала, что, уехав с Мартемьяновым, сделала величайшую глупость. Сообразив, что, поддавшись отчаянию, связала жизнь с чужим, страшным человеком, о котором ей ничего не известно, Софья схватилась за голову и заколотила в стену номера, призывая Федора. Тот пришел сразу же – спокойный и невозмутимый. Не моргнув глазом выслушал растерянную и испуганную Софьину речь о том, что она поторопилась с решением… была слишком взволнованна… но надеется, что господин Мартемьянов порядочный человек… если возможно, ей хотелось бы вернуться… разумеется, все расходы она готова возместить… При этих ее словах Федор заинтересовался:
Закладка:
– Марфа, ради бога, ну чего же ему надобно?! Я не понимаю, право, не понимаю…
– Вас ему надобно, чего ж еще… – последовала мрачная отповедь. – Хи-и-итрый, дух нечистый… Рано иль поздно своего дождется. Я его наскрозь вижу!
– Но отчего же он тогда не… не настаивает… Марфа! Ведь мужчины так себя, кажется, не ведут…
– Много вы, барышня, знаете, как мушшины себя ведут! Сколько каждому господь ума отсыпал – так и ведут! Этот – так очень даже правильно все делает…
– Но мне-то, господи, как же быть?! Я и так себя ужасно чувствую… Ты же видишь, каких денег все стоит?! Этот вояж, гостиница, рестораны, теперь еще и туалеты… Почему он ничего не требует взамен? Не просто так же он все это делает?!
– Такие просто так и в поле облегчиться не присядут… – «успокоила» Марфа. – Обождите, Софья Николавна, он своего добьется. Да и вы попусту в ипохондрию не влазьте… Чему быть – того не миновать, не этот – так другой, разницы никакой не имеется, а значит, и мучиться незачем. Надевайте лучше платье новое да бежите в свой тиятр.
– Я сначала пойду к нему, – твердо объявила Софья, вставая.
– Это зачем? – подозрительно осведомилась Марфа. – Назад все возвертать очень даже глупо будет. Стоило нам с вами тогда с насиженного места в Ярославле срываться, саржу да сукно мы и там нашивали! А раз уж вы этому ироду таку милость господню оказали, так уж пользуйтесь как есть! В своем праве, небось!
– В каком праве, Марфа, о чем ты?! Он меня пальцем не тронул!
– Так это уж не за горами… – Марфа вдруг подошла и обняла Софью за плечи своей могучей рукой. – Вы не надейтеся, Софья Николавна, вас оно не минет. Не мытьем, так катаньем своего добьется… а вы не мучайтесь! Доля наша бабская такая! Вот ежели б он вас тогда, в Грешневке, не за деньги покупал, а честь по чести замуж позвал бы – ведь пошли бы? Поплакали да пошли б?
– Да… – медленно сказала Софья. – Ты права. Пошла бы… Может быть, тогда удалось бы Грешневку спасти. И… Катю…
– Вот ви-идите! А какая разница, что по закону, что по греху? Все едино большого удовольствия не приобретете, это уж я вам как знающая говорю. Так что давайте обряжаться, скоро уж ехать вам.
Софья понимала, что Марфа права. Но и нарядиться сейчас в атласное платье и как ни в чем не бывало спуститься в ресторан она тоже не могла и, поразмыслив, решила все же к Мартемьянову зайти. Хотя бы поблагодарить – несмотря на то, что Софья предпочла бы, чтобы этих вещей в ее комнате не появлялось.
Мартемьянов находился у себя, и еще из коридора было слышно, как он ругается с коридорным:
– Да что ж ты, немчура, человеческого языка не понимаешь?! В тридцатый раз тебе, белоглазый, говорю: не надобно мне пива! От него в утробе бульканье одно! Да еще лохань такую приволок, хоть крестись в ней! Ты думаешь, я с этим полутораведром в пузе три часа в киятре высижу без последствиев?! Водки, сказано тебе, принеси! Ну, что ты хлопаешь лупками-то своими?! Тьфу, нехристь, что в лоб, что по лбу… Софья Николаевна?..
– Добрый вечер, Федор Пантелеевич, – сдержанно сказала Софья, проходя в номер мимо угодливо поклонившегося ей светловолосого парня в униформе гостиницы. – Что же вы на него кричите, если он не понимает по-русски?!
– А я по-ихнему не понимаю! – остывая, буркнул Мартемьянов. – Матушка, может, хоть ты ему растолкуешь, чтобы пива мне не носил? Нутро у меня этой ихней браги перекисшей не принимает! А он, болван, таскает и таскает, как нанялся, и ничего другого не приносит! Хоть бы уж корюшкой соленой али раками разжился, так и того нет!
– Чего же вы хотите? Водки? Или раков? – уточнила Софья, одновременно соображая, как по-немецки назвать корюшку и подают ли в Вене к пиву вареных раков.
– Да теперь уж ничего, – к ее облегчению, проворчал Мартемьянов. – Пошел вон, бестолочь, и чтоб не видал я тебя боле…
Последнее указание парень понял великолепно и тут же исчез. Глядя на сердитую и слегка смущенную физиономию Мартемьянова, разглядывающего действительно огромную глиняную кружку с пивом, оставленную на столе, Софья едва удерживалась от того, чтобы не улыбнуться. Но тут она вспомнила, зачем сюда явилась, и смеяться сразу расхотелось.
– Я, собственно, пришла вас благодарить… – неуверенно начала она. – Право, ни к чему было совершать такие траты, у меня и собственный гардероб вполне пристойный.
– Не понравилось? – огорчился Мартемьянов. – Ну-у, вот так и знал! Говорил-говорил этой дурище в кружевах в ихнем магазине, что, мол, барышня такого нипочем не наденет, воспитание не то, – куда там! Лопочет и лопочет, тащит и тащит шмотья-то, кидает и кидает передо мной… У меня аж в глазах мельканье сделалось, насилу ноги унес!
– О нет, платья прекрасные! – поспешно произнесла Софья. – Право, у вас замечательный вкус, но…
– Да говорю ж, что не я, а модистка выбирала, – с досадой повторил Мартемьянов. – Коли б я, так, верно, еще хужей было бы. Ну, а камешки-то? Не по виду, а по цене брал, уж точно не песочек волжский…
– Камни очень красивые, – со вздохом признала Софья. – Но, Федор Пантелеевич… К чему? Я ведь, кажется, не голой хожу.
– Думал – обрадуешься, – пожал широкими плечами Мартемьянов. – Сама ведь ты, матушка, ничего себе купить не желаешь. Я у твоей Марфы кажин день спрашиваю – нет, говорит, барышня денег не трогает, вся пачка в целости лежит…
– Потому что мне ничего не нужно. – Софья помолчала, глядя через плечо Мартемьянова в окно, на залитые золотисто-алым светом шпили собора Святого Штефана. – Вы поймите, Федор Пантелеевич, что я всю жизнь нищей прожила… и привыкла малым обходиться. За гостиницу платите вы, за стол тоже, платья у меня есть… А без бриллиантов, право, обойдусь.
– Но… что же, матушка, тогда тебе еще-то дарить? – растерянно спросил Мартемьянов, подходя вплотную к Софье и глядя ей прямо в лицо черными, упорными глазами. – Ты уж научи меня, потому как не разумею… Для вашей сестры набор известный – шмотья да брульянты… А чего ж другого надобно?
Глядя в его темное, нахмуренное, искренне озадаченное лицо, Софье хотелось одновременно и плакать, и смеяться. Более глупого положения она и представить себе не могла. Она глубоко вздохнула и сказала то, что думала:
– Федор Пантелеевич, не дарите ничего. Я не хочу вас обидеть, но… если бы мне нужны были платья или украшения, я могла бы их иметь и в Ярославле.
– Да откуда?! – взвился Мартемьянов. – Знаю я, мать моя, кто к тебе в Ярославле езживал! У того графа Игорьева и половины моего дохода нет, то похвальба одна была, да он…
– Федор Пантелеевич, – холодно прервала его Софья. – Если вы помните, единственной моей просьбой к вам было – увезти меня как можно скорее из города. Вы и увезли… гораздо дальше, чем я рассчитывала. – В голосе Софьи прозвучала ирония, и Мартемьянов, почувствовав это, нахмурился, но промолчал. – Более мне ничего от вас не надобно. А впрочем, поступайте как знаете, я полностью в вашей воле. Если вам угодно выбрасывать деньги на ветер – это ваше право.
Закладка:
– Федор Пантелеевич, – холодно прервала его Софья. – Если вы помните, единственной моей просьбой к вам было – увезти меня как можно скорее из города. Вы и увезли… гораздо дальше, чем я рассчитывала. – В голосе Софьи прозвучала ирония, и Мартемьянов, почувствовав это, нахмурился, но промолчал. – Более мне ничего от вас не надобно. А впрочем, поступайте как знаете, я полностью в вашей воле. Если вам угодно выбрасывать деньги на ветер – это ваше право.
Мартемьянов молчал так долго, что Софья всерьез испугалась, что он обиделся. Ей этого вовсе не хотелось, и она скрыла облегченный вздох, когда Федор повернулся к ней и своим обычным спокойным, чуть насмешливым голосом спросил:
– Ну, а в тиятр-то твой едем, Софья Николавна? Али тоже побрезгуешь?
Он знал, что говорил: отказаться от первого похода в Венскую оперу было выше Софьиных сил, и даже общество Мартемьянова не могло испортить ей этого удовольствия.
Нынешним вечером в Венской опере давали «Севильского цирюльника» Россини. Совершенно случайно Софья попала на бенефис гениальной Паолины Лукка, лучшей сопрано Европы. Розину пела бенефициантка, графа Альмавиву – молодой Баттистини, Фигаро – Мазини. Сверкающий, как алмазное украшение, театр был полон, мелькали роскошные вечерние туалеты дам, фраки мужчин, лорнеты, бриллианты, веера… Отовсюду слышались воодушевленные разговоры. Поклонники, не смущаясь, напевали отрывки арий, предвкушали, как божественна будет Лукка, как неподражаем Баттистини, как непредсказуем в своих мелизмах Мазини, как великолепно возьмет певица верхнюю ля-бемоль… Ничего подобного в ярославском театре, среди зевающих купцов и взбалмошных, влюбленных в «душку-трагика» гимназисток, Софья не видела и ожидала начала представления с невольным трепетом, как в церкви – выноса причастия. Но то, что случилось потом, когда, шурша, взвился вверх тяжелый бархат занавеса, превзошло все ее ожидания.
Сестры Грешневы обладали прекрасными голосами. Анна обожала оперу и, приезжая в Грешневку, садилась за расстроенное фортепьяно и пела все, что ей удалось услышать в Императорском театре в этом сезоне. Голос сестры Софье нравился. Она знала все оперные партии и без труда могла воспроизвести их с напева Анны. Софья сама имела оглушительный успех в Ярославле, когда, играя Офелию, исполнила любимый романс сестры «Под вечер, осенью ненастной». Но каким мелким, смешным, ничтожным показалось ей собственное лицедейство на ярославских подмостках, когда на сцену вышла Паолина Лукка – великая Лукка! – и, прекратив мягким и величественным жестом шквал аплодисментов, от которых, чудилось, вот-вот рухнут в партер сияющие свечами люстры, начала арию Розины. Великолепное сопрано с прозрачными pianissimo заставило замереть огромный зал. Нежные, как весенние облака, звуки поплыли к покрытому позолотой и росписью знаменитому потолку Венской оперы, голос певицы набрал силу, заискрился, без малейшего усилия поднялся еще выше, в заоблачную даль, – и Софья почувствовала, что у нее сжимает горло.
– Софья Николаевна?.. – встревоженно (и на весь бельэтаж!) спросил Мартемьянов. – Что с тобой, матушка? Может, выйдешь воздуху примешь?
– Ох, молчите ради бога… – едва сумела прошептать она. Мартемьянов послушно умолк, но до конца спектакля смотрел не на сцену, а на Софью. Она, впрочем, не замечала этого – как и того, что мысленно повторяет вслед за Лукка арию за арией, а по щекам у нее бегут слезы.
«Никогда мне так не спеть! – восхищенно думала Софья, вместе со всеми в конце спектакля стоя и отбивая ладони в аплодисментах. – Она – не человек, ангел… Гений… Откуда берется такое? Слышать, видеть ее – счастье…»
– Господи всемилостивый, ну и мучение! – шумно вздохнув, пожаловался Мартемьянов, едва оказавшись на улице, темной и пахнущей цветущими каштанами. Спектакль только что кончился, от ярко освещенного театра отъезжали экипажи со смеющимися и громко разговаривающими зрителями, целая толпа еще стояла у дверей, ожидая выхода «божественной Паолины», и Софья тоже хотела дождаться ее. На сентенцию Мартемьянова она обернулась и с изумлением взглянула в лицо своего кавалера.
– Сущая, говорю, каторга! – недовольно косясь на освещенный театральный подъезд, повторил он. – Вот ей-богу, по мне, так ты, матушка, в Ярославле во сто раз лучше пела!
Софья только рассмеялась:
– Господь с вами, Федор Пантелеевич… Это же великая Лукка! Ее знает вся Европа, она с семи лет поет в опере, вместе с ней сам…
– И что с того, что великая? Мне – не по нраву! – уперся Мартемьянов. – У нас в Костроме Аграфена Репкина, дочь попа соборного, в церкви еще лучше пела! Да эти ведь еще не на человеческом языке поют, руками чего-то машут, бегают… В нашем театре сидишь – так хоть понимаешь, о чем речь, хоть и тоже потешно бывает. Я из-за тебя в Ярославле месяц из ложи не вылезал, ходил смотреть, так почти все понимал! А здесь…
Глядя на сердитую физиономию Мартемьянова, Софья едва сдерживала смех – и при этом ей неожиданно стало жаль его. Впервые она подумала о том, что ее покровитель почти неграмотен, вряд ли читал в жизни что-то кроме псалтыри и слушал музыку помимо церковной и кабацкой. Видимо, четыре часа оперы были для него и впрямь нешуточным испытанием.
– Вы со мной, Федор Пантелеич, не ходите больше, – серьезно и участливо сказала она, сама не замечая, что кладет ладонь на рукав Мартемьянова. – Зачем же такие страдания? Я Марфу буду брать, она прямо на первых тактах засыпает. Главное – разбудить в конце, а то уж в Ярославле конфузы случались…
– Да нет уж, матушка, – так же серьезно ответил Мартемьянов, не сводя глаз с тонкой руки Софьи, лежащей на его рукаве. – Я с тобой куда угодно пойду, хоть в оперу, хоть к чертям на вилы. И не такое терпеть приходилось – ничего, сдюжили… Хоть бы вот только понимать, о чем таком они воют…
Она расхохоталась и начала пересказывать Мартемьянову содержание «Севильского цирюльника». В театре давно погасли огни, уехала в карете окруженная толпой поклонников Лукка, разошлись последние гуляки, над Веной всплыла желтая луна, пятнами заиграв на лепнине театрального фасада и брусчатой мостовой, а Софья, воодушевленная вниманием Мартемьянова, говорила и говорила.
– Стало быть, граф – за девочкой волочится, а этот Фигаро на подхвате? Лихо… – одобрительно бурчал Мартемьянов. – А что же она, сердечная, голосила так под конец?
– Федор Пантелеевич!!! – ужасалась, хватаясь за голову, Софья. – Не голосила, а пела свою главную арию! Ведь так красиво, как же можно не понять… Ну, хотя бы это… – И Софья, увлекшись, запела по-итальянски, сперва – вполголоса, а затем все громче и громче. Арию Розины она знала прекрасно, потому что Анна в Грешневке повторяла ее очень часто. Софья всегда считала, что для этой арии у нее самой слишком плох верхний регистр, но сейчас девушка даже не думала об этом и опомнилась лишь тогда, когда из конца аллеи послышались восторженные крики «Браво!» и аплодисменты.
Закладка:
– Не нравится? – удивилась Катерина, считавшая свой наряд великолепным.
– Нравится. Только моя маруха пошикарней одеваться должна.
Катерина подняла голову, в упор посмотрела на Валета. Подумала и улыбнулась.
– Хорошо. Как хочешь. Только я их носить не умею.
– Сумеешь, – уверенно произнес Валет. – Коли взаправду графиня – так кровь скажется. А в гостиницу лучше и вовсе не возвертайся, чего там тебе делать-то?
В гостинице у Катерины оставались вещи и пять рублей денег, но она решила забрать их позже и не спорить сейчас с Валетом, который, как ей подумалось, к возражениям не привык. К тому же, когда Катерина ела, она не могла заниматься чем-то другим.
Прямо у таверны Валет взял извозчика и приказал отвезти их в «чистую» часть города. Катерина увлеченно смотрела из пролетки на проплывавшие вдоль тротуаров белые и розовые домики за ажурными оградами, а ее спутник не менее увлеченно болтал с молодым «коняшником» о каких-то общих знакомых – Мойше со Слободки и Феньке Безногой с Мозгляковской. Но на Арнаутской, перед огромной зеркальной витриной с изысканной надписью «Салон моды мадам Вотье», он сразу же велел:
– Стой, Семка, нам сюда.
– Обождать?
– А обожди на всякий случай. Катька, руку давай, вылазь.
Катерина, уже примерившаяся было выпрыгнуть из пролетки без всякой помощи, спохватилась в последний момент и чинно протянула руку стоящему на тротуаре Валету. Они встретились глазами и одновременно рассмеялись. Расхохотался, глядя на них, и черномазый Семка на облучке:
– Валет, цигарку выплюнь, некозырно!
– Да иди ты, халамидник… Докуришь?
– А давай…
В большом магазине оказалось прохладно и пусто. Катерина, никогда раньше в таких местах не бывавшая и все свои платья купившая на толкучем рынке, даже растерялась и уже хотела шагнуть назад к высоченным стеклянным дверям, но Валет удержал ее за локоть и обратился к одной из модисток, расправляющей складки роскошного фиолетового атласа на манекене:
– Эй, Маруська, мадам-то где?
– Они с посетительницей в заднее зало ушёдши, новую материю глядеть… – отозвалась та. – А тебе чего приспичило, босяк? Рыбой с папиросами тута воняешь на все заведение… Уй, просю пардону, вы с да-а-амой, Сергей Назарыч! Что изволите посмотреть, мадемуазель? Мы только что получили новые фасоны из Вены и Баден-Бадена, просто уму сущее помраченье!
Катерина едва сдержала смех и, тут же почувствовав себя свободнее, непринужденно улыбнулась присевшей перед ней в книксене модистке.
– Маруська, ты мне из вот этой хайломызки должна благородную даму изделать, – озабоченно сказал Валет. – Так, чтобы ее спокойно к Фанкони можно было отвезти и еще куда.
– Ой, а молоденькие каки-ие… – всплеснула руками Маруська, посмотрев на Катерину. – Ну, таким все к личику будет, особливо французское… Сергей Назарыч, вы свои зенки наглые отселева уберите, подите займитесь чем-нибудь. Вы нам тута не нужные, правда же, мадемуазель? Позвольте вам сначала муар цвета «бразильский изумруд» любезно предложить, как раз к вашим глазкам подойдет… Извольте со мной идтить, ось сюда просю, на козеточку… Валет, да уберешься ты иль нет, биндюжная морда?!
Катерина, героически стараясь громко не хихикать, уселась на крошечный пуфик и принялась разглядывать платья, которые модистка одно за другим разворачивала перед ней. Девушке здесь понемногу начало нравиться все: и наряды, и тишина, и прохлада, особенно сильно чувствующаяся после жаркой улицы, и стакан ледяного лимонада, который специально принесли для нее, и слабый запах лаванды и каких-то знакомых горьковатых духов. Может, такие были у Анны? Нет, духи сестры, легкий аромат вербены, Катерина помнила прекрасно, это не они. Но больше никто из ее окружения не пользовался духами… Катерина не любила подобных загадок. Нахмурившись, она даже перестала слушать оживленное стрекотание Маруськи, почти не видной под ворохом принесенных платьев. Неожиданно из задней комнаты послышался приближающийся разговор на французском и перестук каблучков. Повинуясь неизвестно какому чувству, Катерина быстрым движением сорвала с манекена шляпу с широкими полями и надела на голову, закрыв лицо. В тот же миг из соседней комнаты вышли хозяйка салона, маленькая, юркая, похожая на змейку мадам Вотье в черном узком платье и ее гостья.
– Хорошо, отошлите прямо на дачу. И тот сиреневый креп-жоржет тоже.
– Как прикажете, всегда с большим удовольствием, графиня… Мари! Мари! Заверните покупки мадам Ахичевской!
Услышав это имя и голос гостьи – негромкий, резковатый, невыразительный, – Катерина быстро отвернулась к окну. От подступившего воспоминания потемнело в глазах. Мартыновский приют, рождественские праздники, сверкающая елка в зале, съехавшиеся гости и покровители, молодая княжна Александрин, дочь главной попечительницы княгини Лезвицкой… Княжна некрасива, у нее блеклая кожа и рыбьи, навыкат, глаза, голос невыразителен, тих, отрывист… Рядом с ней – молодой синеглазый красавец Петр Ахичевский, на которого Катерина глядит не отрываясь. Девушка знает, что Ахичевский – любовник старшей сестры Анны, который уже несколько лет содержит ее, что только благодаря его хлопотам она, Катерина, сейчас не в тюрьме, а здесь, в приюте. Княжна что-то возмущенно выговаривает своему спутнику, Ахичевский серьезно слушает, но синие глаза его смеются. Он встречается взглядом с Катериной и улыбается ей. Она хочет улыбнуться в ответ и, как всегда, не может. К сердцу подступает тревога. Почему эта блеклая княжна держит его под руку, почему она так близко от него, почему он улыбается ей? Что будет с Анной, если вдруг Ахичевский надумает жениться? Знает ли сестра об этой снулой рыбе Лезвицкой? И, если да, может ли что-нибудь сделать?.. Катерина закрыла глаза, отгоняя воспоминания. Зло подумала, что, видимо, оказалась права тогда. Стало быть, эта селедка ржавая теперь – мадам Ахичевская… Стало быть – Анну побоку… Ну, Петр Григорьич, ну, Петька, сволочь…
– Вам совсем ничего не нравится? – расстроенно спросила Маруська, глядя на то, как мрачнеет и без того темное, обветренное лицо клиентки. – Так обождите, я еще принесу…
– Постой. – Катерина поймала ее за руку. – Скажи-ка лучше, ты эту даму в сером платье знаешь?
– А то! Самая что ни на есть дорогая клиентка наша! Они с ихней матушкой не местные, московские, здесь только дачу каждый год нанимают на Фонтане!
– Графиня Ахичевская?
– Точно так, графиня Александра Германовна Ахичевская, урожденная Лезвицкая, прошлогодь замуж вышли и об этот год не с маменькой, а с супругом приехали…
– Так Ахичевский тоже здесь?!. – невольно вырвалось у Катерины.
Закладка:
В казино уже было довольно много народу, слышались оживленные голоса, женский смех, звон бокалов. Женщин, впрочем, оказалось немного, в основном кокотки, но Ахичевский все же машинально рассматривал их лица, ища хорошеньких. От этого приятного занятия его отвлек подошедший официант с бутылкой аи на серебряном подносе.
– Чего тебе, братец? – удивился Ахичевский.
Старый официант слегка улыбнулся, поставил бутылку на стол и тихо сказал:
– Дама вон из-за того столика вам презентовать изволили.
– Мне? Которая же?
Официант отошел в сторону, заинтересованный Ахичевский посмотрел за дальний столик у стены с драпировкой, где действительно сидела одинокая женщина в атласном фиолетовом платье и такой же шляпе с вуалеткой. Он поклонился, тщетно пытаясь разглядеть лицо дамы. Та в ответ подняла бокал с вином, из-под короткой вуалетки блеснули белые зубы. «Кокотка? – напряженно размышлял Ахичевский. – Непохоже… Какая-то знакомая? Здесь, одна, без кавалера… Не может быть. Но кто же это? Шлет вино, интригует… Однако интересно!»
– Братец, сделай-ка милость… – окликнул он собравшегося отойти официанта. – Передай той даме, что я прошу позволения присесть за ее столик.
– Сделаем-с… – Старик скользящей походкой метнулся к дальнему столику, склонился к фиолетовой шляпке. Ахичевский ждал, нарочно не глядя в ту сторону и рассматривая на свет вино в бокале. В горле приятно щекотало предчувствие пикантного приключения, о котором будет так забавно рассказать друзьям по возвращении в Москву. А то они его уже отпели и похоронили как женатого… Вот уж нет! Надобно понимать, что семья и любовные интриги суть предметы разные. Не смешивать их и получать от каждого свой процент удовольствия – вот рецепт простого жизненного счастья. Как жаль, что Анна не согласилась сохранить отношений… Ахичевский часто ловил себя на мысли, что скучает по бывшей любовнице. Они расстались в начале весны, но уже несколько раз за минувшие три месяца Петр хотел нагрянуть без предупреждения в Столешников и в самый последний момент отказывался от этого. В своем последнем письме Анна сухо, четко и откровенно просила не искать с ней встреч после женитьбы, и Ахичевский считал необходимым уважать ее желание, хотя и не понимал причин подобной резкости. Ему казалось, что любовнице не в чем его упрекнуть: все эти годы он был неизменно внимателен к ней, давал очень достойное содержание, платил по счетам. А женитьба? – что ж… Все равно когда-то пришлось бы решиться на такую неприятность, Анна и сама должна была это понимать… В конце концов, он не повел себя мелочно: оставил Анне дом в Столешникове, украшения, туалеты… Чего ж еще? То, что любовницу может глубоко ранить его уход, что женщина остается одна, без средств к существованию, без надежды как-либо устроить свою жизнь, что после женитьбы покровителя ей уготован только выход на панель, Ахичевскому и в голову не приходило. Возможно, пришло бы, задумайся он об этом хоть на мгновение. Но анализировать последствия своего поведения Ахичевский не любил: от сего занятия у него болела голова и начиналась ипохондрия.
Официант, наконец, вернулся и заговорщическим шепотом сообщил:
– Они, ваша милость, дозволяют!
– А скажи-ка, братец, что это за дама?
– Никак-с не можем знать. В первый раз в нашем заведении видим-с.
– А на твой взгляд – не мамзель ли?
– Сомнительно будет, – важно заявил старик. – Выглядят благородно вполне. У нас на гулящих взгляд наметанный-с, небось не спутаем. Никак не уличные, только очень уж молоденькие.
«Стало быть, порядочная женщина… Странно. Может быть, истеричка? – весело размышлял Ахичевский, поднимаясь из-за стола и идя через зал к столику пригласившей его дамы. – В крайнем случае спасусь бегством. Знакомых здесь, кажется, нет, до Александрин не дойдет… Как она всегда бывает скучна со своими репримандами!»
– Добрый вечер, мадемуазель, – поздоровался он, останавливаясь возле столика. – Сердечно благодарю за приглашение. Имею ли честь быть с вами знакомым?
– Конечно, Петр Григорьевич. – Дама подняла голову, снова улыбнулась, блеснув зубами, откинула вуалетку – и Ахичевский чудом сдержал удивленный возглас. На мгновение ему показалось, что перед ним сидит Анна – такая же, какой она была в юности, когда только вступила с ним в связь. Но память тут же перевернула страницу, видение юной Анны исчезло, и Ахичевский пробормотал:
– Боже мой… Катерина? Ты?! В самом деле ты?!
– О, как вы удивлены! – рассмеялась Катерина, непринужденно откидываясь на спинку стула. – Не ожидали меня встретить?
– Признаться, нет… Как ты изменилась, однако!
– Вы на меня не в обиде? – светски спросила Катерина, пододвигая Ахичевскому свой пустой бокал, и тот машинально наполнил его.
– За что же?
– За то, что я обокрала приют, – напомнила она. – Вы ведь являлись моим поручителем перед княгиней. У вас не было неприятностей?
– Были, разумеется, – рассмеялся Ахичевский. – В качестве компенсации пришлось жениться на княжне Лезвицкой… Ты ведь с ней знакома, кажется? Помнишь, на рождественском балу в приюте она по-французски убеждала меня не любезничать с тобой, а я, право же, не мог тогда удержаться? Всегда питал неистребимую страсть к зеленоглазым брюнеткам!
«Господи, да он шутит! Смеется!» – молнией пронеслось в голове у Катерины.
Едва сдержав прыгнувшую к горлу ярость, она как можно равнодушнее спросила:
– А что же Анна? Как она на это согласилась?
– Ты не знаешь? – слегка смутился Ахичевский. – Ты не писала к ней?
– Нет, – пожала плечами Катерина. – Не видела смысла.
– Твоя сестра весьма умная женщина, – помолчав, произнес Ахичевский. Катерина впилась в него глазами, ища в лице хоть каплю сожаления или грусти, но оно было таким же безразличным, как и голос. – Анна сама отказала мне от дома, и… ее, вероятно, можно понять.
– На какие же средства она живет? – Катерина сдерживалась из последних сил.
– Что?.. Право, не знаю. Во всяком случае, ко мне за поддержкой она не обращалась, хотя я, разумеется, мог бы… Впрочем, Катя, о чем мы говорим? Расскажи лучше, как ты очутилась здесь. Ты одна в этом городе?
– Конечно, – взяла себя в руки Катерина. Она даже сумела широко улыбнуться Ахичевскому и тут же, словно смешавшись, опустить ресницы. – То есть была одна… до сих пор. Вы не поверите, как я обрадовалась, увидев вас. Хотя бы одно знакомое лицо… Долго не решалась обратиться к вам, но потом подумала… мы с вами, в сущности, почти родственники…
– И очень правильно сделала, что обратилась! – горячо произнес Ахичевский, весьма заинтригованный Катерининым незамысловатым ресничным маневром. – Я как раз пребываю в одиночестве, скучаю, буквально не с кем перекинуться словом…
Закладка:
– Что тебе не понравилось?
Валет ответил не сразу. Из потемок были смутно видны лишь белки его глаз. Чуть погодя красный огонек папиросы осветил все лицо.
– Ох, рисковая ты девка… А если б он легавых свистнул? Мол, вот она, воровайка из Москвы…
– Не свистнул бы. Ему интересно было. А свистнул бы – убежала. Как ты говорил? Бутылкой – в лампу и тикать…
– Угу… А ты, стало быть, всамделе графиня?
– Я же тебе говорила, – улыбнулась Катерина. – Не поверил все-таки?
– Вот сейчас только и поверил… – пробурчал Валет. – Когда смотрел, как ты фраера работаешь. Так сколько ж тебе лет-то на самом деле, не пойму?
– Шестнадцать, Сережа, шестнадцать. Я тебе не врала.
– Зачем фраера кинула, что тебе восемнадцать?
– Мог бы испугаться. Чем старше барышня – тем спросу меньше.
– Это верно… – согласился Валет, затягиваясь папиросой. – Ну, а сколько, на твой прикид, взять можно на той хате?
– Много, – уверенно сказала Катерина. – Они богатые, я точно знаю. Если жена уехала, то, верно, все свои драгоценности оставила, не таскать же их по железной дороге взад-вперед…
– Угу… В сейфе оставила.
– А сейф – твоя забота, – сердито напомнила она. – Или передумал? Если так, то говори сейчас, я не взыщу. Одна справлюсь.
– «Одна-а»… – сердито передразнил ее Валет. – Малявка, а туда же… Дала наводку гретую – ну и сиди молчи, так нет – в самое дело суется! В кого ты лихая такая, а?
Она пожала плечами. Валет выбросил погасший окурок, сплюнул на невидимую землю, обнял Катерину. Она молча прижалась к нему, вдыхая соленый запах моря и крепкого мужского пота.
– Лихая… – медленно повторил Валет, зарываясь лицом в растрепавшуюся, пахнущую духами прическу Катерины. – Мы с тобой, девочка, еще таких делов по Одессе наворотим… только б боженька в доле был.
Катерина знала, что времени у нее очень мало. Явившись в Москву, графиня Ахичевская неизменно должна была узнать, что мать ее в добром здравии и полученная телеграмма – чья-то нелепая шутка. Скорее всего, Александрин поторопится вернуться к мужу в Одессу, а значит, в ее, Катеринином, распоряжении только несколько дней. Катерина, до пятнадцати лет прожившая в бедной уездной Грешневке, никогда не бывавшая в обществе, с трудом представляла себе, как можно соблазнить опытного взрослого светского мужчину, и сама удивлялась, почему у нее все так замечательно получается. Вспоминая об этой эскападе много лет спустя, она удивлялась собственной наглости. Вероятно, помогло то, что, играя перед Ахичевским роль роковой соблазнительницы, она бессознательно копировала манеры старшей сестры, на которую к тому же была очень похожа. Катерина имитировала негромкий смех Анны, ее манеру улыбаться, опуская глаза, чуть приподнимать брови, слушая собеседника, в ее речи то и дело проскальзывали Аннины обороты, страшно знакомые Петру. Иногда он ловил себя на странном ощущении, что беседует с Анной – юной, семнадцатилетней, такой, какой он встретил ее шесть лет назад в доме отца, и ему приходилось напоминать себе, что это – не Анна, а ее младшая сестра Катрин. С каждым днем Ахичевский становился все настойчивее: он тоже понимал, что надо спешить. Они успели посетить несколько ресторанов, кафешантан, кабаре, казино, где Катерина, неожиданно для себя самой, выиграла в рулетку почти тысячу рублей и играла бы дальше, не утащи ее Петр от стола насильно. Его будоражила эта девчонка-авантюристка, годившаяся ему почти в дочери, от смеси невинности и испорченности бросало в жар, и Ахичевский уже признавался самому себе, что почти влюблен.
Желая форсировать события, Катерина в один из вечеров, когда они с графом сидели в кафешантане, намекнула ему, что все еще невинна, и жалобно пояснила, что и целоваться-то толком не умеет, стыдно признаваться, но чего уж тут поделаешь… Услышав это, Ахичевский чуть с ума не сошел и предложил немедленно, сию же секунду ехать в первую попавшуюся гостиницу – избавлять несчастную девочку от бремени девственности.
Катерина, скроив кокетливую, неопределенную гримаску, принялась лихорадочно соображать. С самого начала девушка предлагала Валету именно этот вариант: она как можно дольше удерживает Ахичевского в гостинице, а Валет в это время спокойно и без нервов «чистит» дачу. Но Валет почему-то уперся как ишак и, сколько ни пытала его Катерина, на столь удобный способ не соглашался. Устав с ним ругаться, она спросила в упор:
– Хочешь, чтоб я погорела, а ты чистым вывернулся?
– Дура!!! – взорвался Валет так, что на них обернулась вся веранда: переговоры проходили в летнем ресторане. – Как я вывернусь, когда на пару работаем?! Тебя возьмут – ты меня и сдашь! Ла-а-адно, знаю я вас, бабьё-то, потому и не работал с вами сроду… Значит, так. Ты его напоишь, потом по-тихому меня впустишь, я «медведя» грохну – и тикаем… А фраер еще тепленьким до утра проспит.
– Но зачем я-то тебе там?! – не сдавалась Катерина. – А если у меня что-нибудь не выйдет? Вдруг он не заснет?! Ведь это ужасный риск, зачем, не понимаю! Я могла бы его держать в номерах хоть до рассвета, а ты тем временем…
Договорить она не успела, потому что Валет грохнул обоими кулаками по столу так, что все, что на нем стояло, зазвенело, опрокинулось, разлилось и посыпалось на пол. Подлетел услужливый официант, начал устранять непорядок. Катерина, ничуть не испугавшаяся, но очень удивленная, стерла салфеткой с платья плеснувшееся на него красное вино, аккуратно присыпала пятно солью, подождала, пока официант ускользнет, и лишь после этого повернулась к мрачно смотрящему в пол Валету:
– Ты что взбесился? Испугался, не хочешь связываться – так и скажи. Я уже говорила – не взыщу.
– Дура ты дура и есть, – глухо произнес Валет, не поднимая глаз. – Вот нутром чую – погорю я с тобой ясным пламенем… Катька, я ж не дурак. Может, оно, как ты говоришь, и лучшей будет. Но не могу я, чтоб он тебя за титьки мацал! Душа не стерпит!
– Что?!! – поразилась Катерина, которой и в голову не приходило, что Валет может ревновать.
Вор молчал. Она закрыла лицо руками и начала рыдать. Валет долго и изумленно наблюдал за этим процессом, затем протянул руку, отнял ладонь Катерины от ее лица и убедился, что подруга не плачет, а безудержно и искренне хохочет. Смуглое лицо Валета залилось темной краской, он вскочил было из-за стола, но девушка, все еще смеясь, повисла на его рукаве, заставляя сесть обратно, и, когда вор нехотя подчинился, едва смогла выговорить:
– Господи… Сережа… И ты туда же… Какие вы, оказывается, телята все… Даже не думала…
– Это кто тебе тут телята, шалава?!. – зарычал он.
– Да вы… все… Ох, не могу… Мужчины… И чего Аня столько лет мучилась, когда все так просто, не понимаю, право… Ладно, не злись, это я по глупости… Хорошо, сделаем, как хочешь, только не бесись, на нас уже весь ресторан смотрит… Налей мне вина, а то не уймусь! Ох, ну, умори-и-ил…
Закладка:
– Медведь-медведь, отдай денежки по-хорошему…
«Медведь», разумеется, молчал. Катерина пожала плечами и медленно, с нажимом передвинула первую шашечку замка. Вторую. Третью. Четвертую. Ничего не произошло. Катерина, скрывая от себя самой подступившее разочарование, без особой надежды потянула за массивную ручку – и та неожиданно подалась. Графиня Ахичевская действительно была ровесницей куртизанки Анны Грешневой.
– Ну дура-ак… – пробормотала Катерина. И придвинула поближе канделябр, чтобы удобнее было потрошить внутренности «медведя».
Первой девушка вытащила довольно большую, вполаршина в поперечнике, окованную серебром шкатулку, которая оказалась заперта. Она была такой тяжелой, что Катерина сразу подумала о драгоценностях графини. Отодвинув шкатулку в сторону, девушка снова нырнула в сейф и извлекла три увесистых пачки ассигнаций. Пересчитывать было некогда, она расстелила на письменном столе свою персидскую шаль, положила на нее шкатулку, деньги, опять полезла в сейф и извлекла стопку каких-то бумаг. Перелистав их, Катерина ничего не поняла в казенных фразах, но на всякий случай кинула и бумаги поверх шкатулки, завязала шаль узлом и с трудом, шепотом чертыхаясь, поволокла награбленное из кабинета.
За окном уже бушевала гроза, ветер метался по саду, трепля и выворачивая листья деревьев, парусом надувал занавеску. Катерина, испугавшись, что шум разбудит Ахичевского, торопливо притворила окно, сунула в сумочку бутылку с «малинкой»… и, нащупав что-то в ридикюле, села прямо на стол. Подумала и вытащила большой «смит-и-вессон».
Пистолет принадлежал Валету, и девушке стоило больших трудов упросить любовника отдать ей оружие на время операции. Он уверял, что это вовсе ни к чему, что с пистолетом нужно уметь обращаться, что Катерина, если начнет стрелять, то в лучшем случае промажет, а в худшем – подстрелит сама себя. Но Катерина настояла на своем, и сейчас, сжимая во вспотевшей руке тяжелый пистолет, она медленно подошла к постели, на которой лицом вниз спал Ахичевский.
О том, сможет ли она выстрелить в спящего человека или нет, Катерина даже не задумывалась. Никаких сомнений у нее не было. И мысль об этом появилась у девушки с самого начала, сразу же, как она услышала скрипучий голос жены Ахичевского в модном магазине. Беспокоилась Катерина лишь об одном: удастся ли ей сделать смертельный выстрел? До сих пор стрелять из пистолета, да еще такого тяжелого, девушке не приходилось. Мельком она подумала, что, может быть, не связываться со «смит-и-вессоном», а попросту ударить Ахичевского по голове канделябром или пресс-папье из кабинета. Но это показалось ей еще более ненадежным, и Катерина, приставив вороненое дуло к черноволосому затылку, глубоко вздохнула, опустила палец на курок… и внезапно отлетела в сторону, отброшенная мощным ударом сзади. Пистолет, вылетев из руки, с грохотом упал на пол. Катерина вскочила как кошка; даже не посмотрев на того, кто ее ударил, метнулась к окну, схватилась за подоконник… и замерла, остановленная чуть слышным свистом. Медленно обернулась. За ее спиной стоял Валет.
– Ты откуда? – изумленно спросила она, от неожиданности даже не рассердившись. – Я тебя не звала, все сама сделала…
– Зачем? – не отвечая ей, Валет резко кивнул на простертого на постели Ахичевского. – Я спрашиваю, зачем грохнуть собралась? Из-за сеструхи своей?!
Катерина, внезапно утратив способность говорить, молча кивнула головой.
– Рехнулась?! Было б за что! И я дурак, что машинку тебе сунул… От говорил мне батька, что все бабы дуры и для дела не годятся…
Она не могла даже возражать: в горле стоял ком. Неудача с пистолетом разом отняла силы, холодное напряжение, не отпускавшее девушку весь вечер, ослабло, и Катерина почувствовала себя выпотрошенной и измученной. Валет, моментально почувствовав перемену в подружке, умолк, шагнул к ней, взял за плечи, два раза сильно тряхнул.
– Держись, Катька, уж все! Тикаем! Где слам?
– Вон… в шали.
Валет поднял узел, присвистнул:
– Густо… Рыжье?
– Наверное… Я сейф открыла.
– Сама? – поразился Валет. – Как?!!
– Он мне цифры назвал.
– Прямо сам?! Да-а… таких и вправду стрелять надо… Лады, линяем по-скоренькому, пока голубь наш не встрепенулся… Не мацал он тебя?
– Не успел… Твоя «малинка» сработала. – Катерина, путаясь в подоле падающего с плеч платья, едва поспевала за шагающим по коридору Валетом. Шел он легко и быстро, словно не нес тяжелый узел, в который еще засунул столовое серебро и часы Ахичевского. У дверей кабинета Катерина остановила подельника, тенью метнулась за тяжелую дверь и через несколько минут снова появилась оттуда.
– Теперь – все. Бежим!
– Забыла, что ль, чего?
– Да.
Посмотрев в ее лицо, Валет не стал больше ни о чем спрашивать и торопливо пошел к выходу. А она напоследок еще раз заглянула в кабинет, чтоб убедиться, что листок веленевой бумаги с размашистой, украшенной несколькими кляксами надписью «За Аню, сволочь!» лежит на видном месте, и лишь после этого, по-деревенски подоткнув подол «заката в Палермо», помчалась по темной галерее вслед за подельником.
Сад уже поливало дождем, старые каштаны шумели, раскачиваясь под резкими порывами ветра, несколько прошлогодних сухих листьев, промчавшись по воздуху, мазнули Катерину по лицу. Придерживая одной рукой юбку, а другой защищая голову от хлынувших сквозь ветви деревьев струй, она бежала босиком (туфли так и остались в спальне) за высокой фигурой Валета, маячившей уже у выхода из парка. Прическа Катерины давно растрепалась, и волосы перепутанной массой мотались по спине и обнаженным плечам. Страшный удар грома вдруг потряс сад, вспыхнула синяя ветвистая молния, осветив неживым светом каждую мокрую травинку, и хлынуло как из ведра. Катерина кинулась бежать опрометью, с ужасом подумав, что такой грохот не только спящего – мертвого разбудит. Впереди, за оградой, уже видны были спины лошадей и мокро блестящий верх пролетки. Катерина подбежала к экипажу – и сразу же жесткие, сильные руки втянули ее внутрь, послышался дикий крик извозчика: «Пошли, холеры дохлые, ну-у-у!!!» – пролетку тряхнуло, и она полетела.
– Все, Сережа… Все, кажется… – бормотала сотрясаемая нервной дрожью Катерина, сжавшись на груди подельника.
– Все, девочка, все, – ободряюще подтверждал Валет, крепко обнимая ее одной рукой, а другой нащупывая в кармане фляжку. – Держи вот, тяпни для здоровья, хорошая штука…
– Тоже твоя мать готовила?
– А то… Давай-давай, все глотай, до конца, за наше счастье… Ух, молодец ты, Катька, каких не знаю! Сроду у меня такой марухи не было! Этакое дело в неделю обстряпали! Мы теперь с тобой в Бессарабию подадимся, и все концы в воду! А то и за границу! Хочешь в Бухарест? Или в Варшаву? Можно и в Париж!
Закладка:
– Замолчи, свинья, – вдруг резко сказал Владимир.
Северьян всем телом повернулся к нему, и в раскосых глазах блеснула незнакомая злая искра. Но Владимир не заметил этого, вскочив и быстро подойдя к роялю. Женщина обернулась на шаги Черменского, и в лицо ему плеснула тьма больших, усталых и измученных глаз.
– Маша? Ты?!! – не веря глазам, спросил он.
– Господи… Черменский… Володя… – прошептала она, невольно поднося руки к лицу и глядя на него сквозь пальцы. – Вот так и знала… Я еще неделю назад поняла: если этот твой каторжник появился, стало быть, и ты поблизости.
– Маша! Но… как ты здесь?.. – Не находя слов, Черменский обвел рукой полутемную залу. – Что ты здесь делаешь? Как… как такое могло получиться?!
– Да вот получилось, – отрывисто произнесла она, отворачиваясь в сторону. Неловким движением взяла с крышки рояля скомканный платок, поднесла его к губам и хрипло, тяжело раскашлялась. Владимир молча, потрясенно смотрел на нее.
С Марьей Мерцаловой, трагедийной актрисой, на которой держался весь репертуар костромского театра, он познакомился два года назад. Высокая, стройная, с великолепной фигурой, тяжелой черной косой, звучным низким голосом и «совершенно макбетовскими», по словам антрепренера Чаева, глазами, она блистала на сцене в ролях Медеи, королевы Гертруды и Химены, играла в пьесах Островского и всякий раз имела бешеный успех, несмотря на молодой возраст: они с Черменским были одних лет. Даже дремучее провинциальное купечество, понимавшее в шекспировских трагедиях два слова через третье, орало и топало сапогами в партере и бельэтаже, отбивая ладони: «Ура, Мерцалова! Ура, Марья Аполлоновна! Еще! Бис! Браво!» Мерцалова имела множество поклонников из состоятельных кругов общества; время от времени сходилась с кем-нибудь из них близко, у нее водились бриллианты, дорогие туалеты. Когда Черменский оказался в костромском театре, он, как и все, восхищался красотой и талантом Марьи Аполлоновны, но влюблен не был ни на минуту и не замечал откровенного внимания к нему самой актрисы до тех пор, пока ему не открыл глаза на это все тот же Северьян: «Совесть-то есть у вас, Владимир Дмитрич? Прямо не по-христиански так-то над женщиной издеваться! Уж весь тиятр об этом говорит, статистки хихикают, а вы из себя прынца датского ломаете! Да если б на меня такая хоть краем глаза взглянула, я б от счастья подох… Грех вам, ей-богу!»
Вскоре Владимир и Мерцалова стали встречаться в номерах городской гостиницы, но жить с Марьей, как многие актерские пары, невенчанными мужем и женой Черменскому не хотелось. К счастью, Мерцалова, казалось, была полностью довольна сложившимися между ними легкими, необременительными для обоих отношениями. Любовники расстались внезапно, даже не попрощавшись, когда в один из майских вечеров перед самым началом представления в уборную к Владимиру ворвался театральный сторож и выпалил, что Северьяна час назад поймали в конюшне «у этого кромешника» Федора Мартемьянова. Черменский, забыв о спектакле, полетел выручать друга и на несколько месяцев попал в кабалу. Предположить такого поворота событий он не мог, и переговорить с Марьей ему так тогда и не удалось.
Следующая встреча с Мерцаловой была такой же случайной, как и расставание. Это произошло полгода спустя в привокзальной гостинице Калуги ветреным осенним вечером. Владимир к тому времени уже закончил службу у Мартемьянова и вместе с Северьяном ездил из города в город в поисках Софьи. Мерцалова же только что порвала с очередным поклонником, осталась совсем без денег и направлялась в Ярославль в надежде на ангажемент. Бывшая любовница показалась Черменскому в тот вечер очень подавленной. Когда он проводил Марью в ее дешевый номер с протекающей крышей и отставшими от стен обоями, та, в упор глядя на него черными огромными глазами, в которых дрожали слезы, попросила его остаться. И Владимир не смог ей отказать.
Наутро Черменский ушел, не дожидаясь, пока Марья проснется. Ушел, оставив ей записку самого банального содержания, какие, вероятно, писали сотни мужчин до него. В нескольких строках на плохой гостиничной бумаге он просил прощения, брал вину за произошедшее на себя, уверял, что недостоин любви такой женщины и что более встреч у них не будет. Черменский понимал, что поступает малодушно, поскольку Марья, несомненно, все еще любила его, но… Он уже не мог забыть зеленых отчаянных глаз Софьи Грешневой, тоненькой девушки с мокрыми каштановыми кудрями, вытащенной им из ледяной воды Угры. Владимир ничего не рассказал Мерцаловой о Софье, но про себя точно знал: больше ему и Марье незачем быть вместе.
Их последняя встреча случилась этой весной, в Ярославле, куда Черменский примчался после того, как не получил ответа ни на одно из своих писем к Софье. Но театральная труппа, с которой играла мадемуазель Грешнева, уже покинула город, и в нищем переулке, где снимали дома и комнаты актеры, Владимир нашел только Мерцалову, за неделю до его приезда разрешившуюся мертвым младенцем, измученную, больную, почерневшую, изменившуюся настолько, что он не сразу узнал прежнюю «богиню и царицу грез». Марья опять была без денег, опять ждала ангажемента. Она рассказала Черменскому о том, что Софья Грешнева, с таким блеском дебютировавшая несколько месяцев назад в роли Офелии, уехала в Москву с поклонником из купцов, неким Федором Мартемьяновым. Услышав его имя, Владимир чуть ума не лишился. Первое, что пришло ему в голову, – купец увез Софью силой, добровольно поехать с ним она просто не могла. Мерцалова пыталась убедить Черменского, что молодая актриса сама приняла решение, но Владимир не поверил этому. И сразу же уехал из Ярославля в Москву, к сестре Софьи, не расспросив свою бывшую пассию более ни о чем.
И вот Маша сидит перед ним в полутемном зале плохого борделя, опираясь спиной на крышку рояля, глухо кашляет в платок, смотрит неморгающими, черными, блестящими глазами, молчит, а по впалой щеке медленно ползет одинокая слеза. Владимир машинально протянул руку, смахнул ее. Мерцалова не отстранилась, но болезненно поморщилась.
– Оставь, Володя… Что уж теперь…
– Почему ты здесь? – снова спросил он. – Как это возможно, Маша?
– Все под солнцем возможно, Владимир Дмитрич, – без улыбки проговорила она.
– Но… когда мы виделись в последний раз… Ты, кажется, ждала ангажемента. Собиралась ехать в Тулу… Что произошло?
– А ты не помнишь, какой меня застал? – криво усмехнулась Мерцалова. – Ну да, где же тебе заметить это было… Взглянуть как следует, и то не удосужился, ничего, кроме Соньки Грешневой, в глазах не стояло, видела я… А я, Володя, после родов так и не оправилась толком. Всю весну и половину лета в доме провалялась, еле с постели поднималась, ходить едва-едва могла, а уж о том, чтобы ехать куда-то… Меня хозяйка из одного божьего добросердечия на улицу не выкинула, да и ты, слава богу, милостью своей не оставил… Не забыл бумажек-то, как уличной, кинуть…
Закладка:
– Да кто она, в господа бога душу мать?! – в голос заорал и Северьян, заставив испуганно шарахнуться в сторону бредущую вдоль забора сонную проститутку. – Графиня?! Княжна?! Богородица Пречистая?! Актерка!!! У меня таких до черта было! Со мной в Ростове купчиха-миллионщица жила, кажин день свечу в церкви ставила за совсехстороннее удовольствие! Я в Твери губернаторскую дочку от невинности с божьей помощью избавил! Чуть сбежать со мной не подхватилась, хорошо, с папашей ейным вовремя удар сделался! А тут… Что вы думаете, я Марью Аполлоновну обидеть хотел? Сам перепугался, когда ее тут, на Грачевке, за роялью увидал! Два часа подойти боялся, думал – обознался… Хотел по-хорошему все решить, денег бы ей дал не меньше вашего! А она мне… – Северьян закрыл глаза, сглотнул. На его скулах комками заходили желваки. – Ведь она не рассердилась даже, ваша милость! Если бы заверещала или там приложила по морде чем… еще полбеды. Все они так-то по первости. А она смотрит на меня, улыбается, как будто весело ей… плечом этак дергает и говорит: «Скотина ты, Северьян… Выпороть бы тебя, да некому».
– Вот это правда хорошо б, – подтвердил Владимир, в упор глядя на Северьяна.
Тот побледнел от бешенства. Не отводя глаз, процедил сквозь зубы:
– Так что ж… Ваше дело господское. Прямо здесь портки-то спущать, али до фатеры погодите?!
Владимир шагнул в сторону, освобождая Северьяна. Не сводя глаз с его обозленной физиономии, спокойно и холодно сказал:
– Ну, во-первых, я с тобой не справлюсь. Во-вторых, руки пачкать не хочу. – Северьян вспыхнул, словно его в самом деле прилюдно вытянули кнутом, но промолчал, а Владимир, уже сходя с тротуара на улицу, закончил: – В-третьих, тебя учить – что мертвого лечить. Пошел вон. Право, видеть тебя не могу.
Северьян стиснул зубы, шумно выдохнул. С минуту стоял неподвижно, наблюдая за тем, как Черменский, не оглядываясь, идет вниз по улице. Когда же Владимир скрылся за углом, Северьян снова вздохнул, потер кулаком лоб и неслышной, как у зверя, походкой, чуть раскачиваясь, пошел следом.
В Колокольниковом Северьян перестал прятаться и уже в открытую зашагал рядом с Черменским, но тот, казалось, не замечал этого, лицо его было серьезным, словно он производил в уме какие-то расчеты. Северьян перевел дух, засвистел, поглядывая по сторонам, заметил даже вслух, что неплохо бы взять пару бубликов у кривой Гапки на углу, но Владимир не ответил. Они вошли в темноватые, грязные номера Солодовникова, поднялись на второй этаж и уже приблизились к ободранной двери их комнаты, которую снимали на двоих, когда Северьян осторожно позвал:
– Владимир Дмитрич…
Черменский, не оборачиваясь, негромко велел:
– Иди спать.
– Не в охоту… У Феклы выспался…
– Тогда дай мне. – Дверь закрылась перед носом Северьяна.
– Владимир Дмитрич!!! – завопил тот, со всей силы ударяя в облупившиеся доски кулаком. – Да какого ж черта?!. Ну скажите хоть, пошто серчаете?! Я ведь ее у вас не уводил, так за что же?!
Ответа из-за двери не было. Северьян с досады выругался так, что мальчишка-коридорный, появившийся с лестницы с ведром, испуганно юркнул обратно, плеснув на половицы грязной водой. Переведя дух и взъерошив обеими руками жесткие волосы, Северьян сел на пол у стены, потянулся, обхватил руками колени и закрыл глаза. И через минуту уже спал, крепко, спокойно и бесшумно.
– …Владимир Дмитрии-и-и-и-ич!!!!!
От истошного вопля, раздавшегося под окном, Владимира словно пружиной сбросило с постели. Только что ему снились припортовые грязные улицы Кронштадта; по ним они с Северьяном как-то улепетывали от орды пьяных матросов, одного из которых за минуту до того Северьян воткнул головой в бочку с соленой килькой. Не сразу поняв, где он находится, Черменский сжал было кулаки, но тут же сообразил, что это не Кронштадт, а Москва, что за окном – сумерки, снова дождь и что он проспал до самого вечера. Орал во дворе, призывая Владимира, разумеется, Северьян, в голос которого почему-то вмешивались отчетливые бабьи подвывания. Мгновенно вспомнив минувшую ночь, Машу, ее сухие, полные безразличия глаза, ее безнадежный кашель и все то, что она рассказала ему, Черменский наспех оделся и вылетел из номера, забыв закрыть дверь.
Северьян стоял посреди двора, шатаясь, как пьяный, и такого лица у него Владимир не видел даже в тот миг, когда там, в Кронштадте, матросы все же догнали их и взяли в кольцо. Его скуластая физиономия была серой, как стена, глаза зажмурены. Владимир схватил его за плечи, с силой встряхнул:
– Что? Что, сукин сын?!
Северьян дернул встрепанной головой вправо – и Владимир увидел стоящих у забора немилосердно зареванных Маньку и Голду, девиц Авдотьи Лукинишны. В другое время он посмеялся бы: настолько потешно выглядели долговязая, худая еврейка в собачьей рыжей горжетке на плечах и толстая Манька в надетой наизнанку ротонде и летней соломенной шляпе, стоящие рядышком в обширной луже и заливающиеся одна зубодробительным фальцетом, другая – густым басом. Но сейчас его по спине продрал холод.
– Маша? Марья Аполлоновна?.. – хрипло спросил он.
Голда в ответ набрала воздуху и пронзительно заголосила на одной ноте, а Манька часто-часто закивала головой.
– Они… Всё уж, ваше благородие, отмучившись… Мышьяка наглотавшись…
– Как? Когда?! – Владимир не слышал своего голоса. В горле колом встало что-то липкое, холодное.
– Да ить почти что сразу, как ваша милость ушёдши… Сперва ничего, даже чаю попили, на господина ротмистра крикнули, который Феньке черный глаз сделал, так что ихнее благородие разом протрезвели да по стеночке убрались… а потом рыдикуль свой бисерный взяли и на улицу… Вернулись быстро да у себя заперлися. А нам и невдомек зачем, мы все с устатку, мадам ругается, что доходу мало, потом дохтур на осмотр пожаловал… Уж после полу-у-у-удня… – Тут Манька вновь залилась слезами, и продолжать пришлось, после душераздирающего сморкания, Голде.
– Я вам так скажу, господин, что ежели б не мадам, так мы и совсем в голову б не взяли! С чего бы Марье эти глупости устраивать, когда и так скоро на тот свет, без вспомоществования? И мышьяк очень даже не сахарный, и пена пойдет, неавантажно вовсе… А Авдотья Лукинишна вдруг говорят: «Отчего чахотошной нашей не слышно? То, бывало, спит и даже во сне кашлем на весь дом заходится, а тут третий час ти-и-ихо…» Я, как порядочная, пошла к им в комнату взглянуть, а там… там…
Дальше обе девицы заговорили вместе, перебивая друг друга:
– Они и лежат без движенья…
– И платок весь изгрызенный, чтобы, значит, не кричать…
– Черная вся…
– Письмо оставили до вас, а нам откеля знать, где ваша милость проживает…
Закладка:
– Черная вся…
– Письмо оставили до вас, а нам откеля знать, где ваша милость проживает…
– Всю Грачевку обегали, чтобы, значит, обнаружить…
Дальше Владимир не слушал. Удивленная Манька не успела еще закрыть рот, а голос Черменского уже гремел за забором, на всю улицу:
– Извозчик! До Трубной! Да сколько нужно, черт, столько и дам, гони!
– Владимир Дмитрич!!! – очнулся Северьян. – Обождите!!! Я с вами!
Но пролетка с Черменским уже, грохоча, скрывалась за углом.
…Хоронили Мерцалову через три дня, в дешевом гробу, за кладбищенской оградой. Черменскому так и не удалось добиться разрешения на пристойные похороны, поскольку для этого требовалось медицинское заключение о сумасшествии покойной, а объявлять Машу умалишенной Владимир не захотел. За гробом шли только он и заплаканные проститутки из дома Лукинишны: Северьяна не было. Все эти дни он где-то пропадал, в номерах не появлялся, и впервые Владимир не беспокоился о нем. Оставленное Марией письмо было коротким и сумбурным, и за три дня Черменский успел выучить его наизусть.
«Володя, ты только не грусти. Право, для меня это лучше и уж в любом случае быстрее. Так нелепо сложилась жизнь, что в самом бездарном водевиле не увидишь. Прости за то, что наговорила тебе вчера, я была совсем обезоружена твоим появлением, хотя, конечно, и могла это предполагать… Ведь вы с Северьяном неразлучны, где он, там, разумеется, и ты. Ему скажи, пусть тоже зла не держит. Не будь он твоим Санчо Панса, авось и осчастливила бы разбойника… право, не велик труд. Ей-богу, спала с подлецами и похлеще, один князь Вальцев чего стоил… Ну да бог и с ним тоже, пусть живет и здравствует. И ты, если сумеешь, прости меня. Я грешна перед тобой, но, бог свидетель, лишь потому, что любила тебя страшно… хоть это нисколько и не оправдание. Не могу написать подробнее. Пусть уж этот грех на душе останется. Может быть, бог поймет, если он есть. Одно лишь скажу: о Соне Грешневой не думай плохо, она с этим толстосумом только из-за нашего бабьего горя поехала… и постарайся с ней встретиться. Она все расскажет. Наверное, Соня тебя любит, хотя я, прости, не верю: молода девочка слишком. Видит бог, по-другому я никак не могла поступить… Прошу тебя лишь об одном: не оставь моего сына. Он жил в Орловской губернии, на воспитании в мещанском семействе, ему уже девять лет. Весной я писала туда и попросила отправить Ивана в Петербург, к моей матери. Ей я послала деньги, тысячу рублей. Но мать уже стара, я не была у нее несколько лет и больше года не писала, и она мне тоже. Кто знает, как она сейчас живет… Я не прошу твоей опеки над Иваном, это уж запредельное нахальство, но хотя бы посмотри, сносно ли они с мамашей живут и здоровы ли оба. Я была плохой дочерью и еще худшей матерью, но что уж теперь поделать… Прощай. Остаюсь твоя Марья Мерцалова. Теперь уж, кажется, навсегда». И под аккуратными строками той же рукой, но уже дрожащей, неверной, кривыми буквами было выведено: «За-на-вес!»
На поминки, собранные в доме мадам, Владимир не пошел; как не захотел и взять на память что-либо из небольшого имущества Маши. Ее платья, сумочку, платки, бисерный кошелек и несколько театральных афиш разобрали проститутки. Уйдя с кладбища, Владимир долго бродил по городу, не замечая ветра и мелкого, то начинающегося, то заканчивающегося холодного дождя. В голове было, казалось, пусто, как в вытряхнутом мешке. Только одна горькая мысль не давала Владимиру покоя: как его угораздило вчера послушаться Машу и уйти? Почему он не настоял на своем, не забрал ее с собой, не увел из борделя? Прошла бы ночь – и Машино отчаяние бы отступило, она не сделала б этой непоправимой глупости… Но в глубине души Черменский понимал: спасти ее было нельзя. И никогда теперь уже не узнать, что произошло между ней и Софьей, в чем вина Мерцаловой перед ним, что такое она не смогла открыть ему даже на пороге смерти. Неважно. Теперь уже неважно. Маши нет, и этих черных, больших, сухих и горячих глаз ему более не увидеть никогда.
Ветреный багровый закат застал Владимира на набережной Москвы-реки. Страшно хотелось есть, и нужно было, хочешь не хочешь, возвращаться в номера. Утром Владимир намеревался отправиться в Раздольное, проверить хозяйство, отдать необходимые распоряжения – и трогаться в Петербург искать Машиного сына. По крайней мере, хотя бы это он может и должен сделать для нее. Подумав так, Черменский неожиданно успокоился и, развернувшись, торопливо зашагал от набережной в сторону Манежа.
Комната в номерах была пуста. Сквозняком распахнуло створку узкого, давно не мытого окна, и ветер шевелил лежащую на полу газету. Владимир поднял ее, положил на стол. Вздохнув, вытащил из-под кровати саквояж, но в это время из-за двери раздался осторожный старческий кашель.
– Яков Данилыч, ты? Входи! – позвал Владимир, узнав хозяина номеров.
Солодовников, еще крепкий, сухой, как кусок пеньки, дедок с пушистой бородой, аккуратно выбрался из-за двери.
– Так что, съезжаете, Владимир Дмитрич? – осведомился он.
– Съезжаю, Данилыч. И то пора, полмесяца сидели.
– Стало быть, домой, в имение?
– Да.
– А фармазона своего нам оставляешь? – серьезно спросил старик, поглядывая из окна на двор.
Владимир удивился:
– Какого фармазона? Северьяна? Да ведь его третий день не видно… Я дожидаться не могу, хотел сам тебя просить, чтоб ты его, как вернется, в Раздольное направил…
– Да зачем же мне трудиться, когда он в конюшне сидит?! – несказанно изумился Солодовников. – Из уважения к вам, конечно, и сбегать могу, но он же меня, дух нечистый, не послушает! Он и так, кроме вас, над собой укорота не обожает… а тут и вовсе! Злой, как слепень прихлопнутый, мужики через него в конюшню третий день заходить боятся!
– Да что он там делает? – растерянно спросил Владимир.
– Ругается не по-христиански, вот что! – наябедничал Солодовников. – Со скотиной возится. Один… Мужиков не пущает: вам, говорит, не на лошадях, а на жужелках ездить… Ежели ты его оставить тута надумаешь, так я его на жалованье возьму, слышь, Владимир Дмитрич? Лошадник стоящий, куда моим тюхам… Ты подумай…
– Его на жалованье нельзя, – задумчиво произнес Владимир, идя к двери. – Моему Северьяну, Данилыч, шлея под хвост попадет – и только ты его и видел. Вместе с лошадьми.
– Охти, грех какой! – всполошился старик, освобождая дорогу и пропуская Владимира в коридор. Тот, размышляя о чем-то, некоторое время стоял на лестнице, затем быстро зашагал вниз.
В конюшне было уже темно, лишь сквозь щелястую крышу пробивались тусклые лучи садящегося солнца. Шумно дышали, фыркали кони, лягал перевернутую тачку рыжий длинноногий жеребенок, размеренно хрумкала сено хромая кобыла. Пахло соломой, мышами, колесной мазью. Войдя, Владимир сначала не увидел ничего, кроме прячущихся в сумраке стойл и меланхоличных лошадиных морд. Затем услышал возню у дальней стены: кто-то тер скребницей старого спокойного каурку, матерясь при этом – монотонно, без выражения, на одном дыхании.
Закладка:
– Северьян! – вполголоса позвал Черменский. – Это ты разоряешься? Мне Солодовников жалуется… Да оставь каурого, дыру сделаешь! Поди сюда!
Тишина. Короткий стук брошенной на пол скребницы, недоумевающий всхрап каурки. Шуршание соломы: Северьян сел на пол у стены. Помедлив, Владимир подошел сам, опустился рядом. Некоторое время оба молчали. Северьян, опустив голову, вертел в губах сухой стебелек.
– Схоронили? – наконец глухо спросил он.
– Утром.
– Мне… уходить от вас, Владимир Дмитрич?
– Рехнулся? – опешил Черменский. – Куда ты пойдешь?
– Расея большая…
– Не выдумывай. Я уезжаю в Раздольное, ты со мной? Или Солодовникову тебя оставить?
– Нужон я ему… – Северьян еще ниже опустил голову. – Владимир Дмитрич… пошто она так сделала-то? Из-за… меня? Али из-за вас?
– Боюсь, что я более твоего виноват, – помедлив, ответил Черменский. Это было сказано искренне, но Северьян, блеснув из полутьмы белками диких глаз, вызверился:
– Врете, ваша милость! Кабы вы с ней не свиделись там… Кабы я вас в этот блядушник не затащил… Ну что, скажете, нет?! Без этого она еще, глядишь, до зимы бы дотянула… А может, и боле… А тут совсем, видать, тоска нашла, она и… вот…
Отчетливо понимая, что Северьян прав, Владимир тем не менее не мог это подтвердить. Минуту спустя он медленно выговорил:
– Оставь… Маша была на краю. Любого пустяка хватило бы. Не ты, так…
Договорить он не успел: Северьян хрипло взвыл сквозь стиснутые зубы и повалился навзничь на истоптанную лошадьми солому, ударив по ней кулаком. Сенная труха взметнулась столбом, испуганно шарахнулся каурый. В дверь заглянула удивленная рожа работника, но Владимир показал кулак, и рожа исчезла.
– Владимир Дмитрич! Вот ей-богу!.. Кабы я знал!.. Я, видит бог, даже издаля взглянуть не зашел бы! Кто ж знать мог, что Марья такое учудит! Я когда ей сказал, что вас приведу, она не испугалась даже! Улыбалась только, я думал – пустяк ей, потому и обозлился, чуть на стену с этой злости не влез… Я же… У меня ведь такого сроду не было… Я же и в мыслях не держал… И не хотел вовсе… И вот как мне теперь-то?!. Владимир Дмитри-и-ич… Вон, на стене, вожжи висят, сымите да отдерите меня как сидорову козу… ей-богу, слова не скажу, чтоб мне воли не увидеть…
Владимир молчал. В горле стоял крепкий ком, не дающий говорить, и он сожалел только об одном: что не может сейчас, как Северьян, выть в голос, колотя кулаками по соломе. Слез не было, лишь скулы сводило от отчаяния. Так ничего и не сказав, он похлопал Северьяна по спине, и тот, судорожно вздрогнув всем телом, как животное, затих.
Только через полчаса, когда солнце давно село и в конюшне уже было темным-темно, Владимир снова услышал сиплый, еще неровный голос:
– Письмо-то ее читали вы? Что там?
Владимир медлил с ответом, и Северьян угрюмо предупредил:
– Вы уж скажите, не то еще грех на душу возьму, попру его у вас. Писарь в слободе за пятак прочитает…
При мысли о том, что Машино письмо будет читать какой-то слободской пьянчужка, Владимира передернуло.
– Изволь, я прочту. Но ведь темно.
– У меня спички есть.
– Здесь же сено…
– Ну и спалю Солодовникову его халупу! – огрызнулся Северьян, пружинисто вскакивая и доставая спички. – Все равно не годится никуда, в щели вон дивизия с пушками пройдет! Как он тут скотину зимой держать собирается – в толк не возьму… Читайте, ваша милость!
И Владимир прочел вслух письмо Марии при прыгающем, то и дело гаснущем свете спичек, которые Северьян зажигал одну за другой. Он прочел все от начала до конца, не сумев даже пропустить Машины строчки, касающиеся Северьяна: тот в упор смотрел на Владимира сумрачно блестящими из потемок глазами и, несомненно, заметил бы любую запинку. Закончив, Черменский обернулся к Северьяну, но последняя спичка погасла, и лица друга он не разглядел.
– Стало быть, и хлеще меня подлецов видала… – мрачно послышалось из темноты. – А кто этот князь Вальцев, ваша милость?
Владимир в двух словах рассказал ему о калужском предводителе дворянства, который, влюбившись в актрису Мерцалову, заплатил газетам за отвратительные рецензии и антрепренеру – за то, чтобы с Марьей разорвали контракт. После этого актриса была вынуждена согласиться на ухаживания князя, а через два месяца уже надоела ему и уехала – без денег и ангажемента.
– Может, я в Калугу съезжу, зарежу его? – без особой надежды спросил Северьян.
– Поздно, брат, – невесело усмехнулся Владимир. – Да и не поможет.
– Ваша правда… – Северьян лег на спину, оттолкнул морду потянувшегося к нему жеребенка, поскреб взлохмаченную голову. – Как же мы с вами теперь-то? И что это она про Софью Николавну писала? Знала, что ль, чего про нее? Иль про Мартемьянова? А коли знала, отчего не говорила?
Владимир ничего не сказал. Вздохнув, Северьян замолчал тоже. Через несколько минут Черменский вполголоса спросил:
– Спишь?
Ответа не было. Владимир осторожно поднялся и, стараясь не споткнуться обо что-нибудь в темноте, пошел к выходу из конюшни.
Капли дождя монотонно барабанили по стеклам. В маленькой гостиной с диванами и креслами, обитыми зеленым штофом, горела лампа, и ее желтый свет весело дробился в бегущих по окнам извилистых лентах воды. За овальным столом находились четыре девушки в простых домашних платьях и с аккуратными прическами. Они сидели скромно, как пансионерки, и не сводили глаз с Анны, которая, стоя перед ними, негромко говорила:
– Итак, mesdames, выбор вина всегда остается за кавалером. Но, если предложат выбрать вам, выбирайте сухое красное вино к мясу и белое – к рыбе. Еще лучше будет выбрать крюшон или фруктовую воду: вы должны сохранять ясную голову при любых обстоятельствах. Можно спросить кагор, но в дорогих местах его вряд ли подадут. Если же кавалер будет настаивать на вине – один бокал на весь вечер. Запомните, mesdames, это крайне важно.
– Мадам, – робко спросила одна из девушек. – А это чего – «сухое вино»?
– Во-первых, Манон, не «это чего», а «что такое» или «что означает», сколько можно повторять?.. Вы обязаны говорить, как воспитанная барышня, иначе наши уроки не имеют никакого смысла. Если не знаете, как сказать, просто молчите. Во-вторых, сухое вино обычно кисло на вкус и дамам не нравится. Поэтому очень легко просидеть с одним бокалом целый вечер. А сладкое вино заказывать вульгарно, поскольку…
В этот момент из сеней донесся слабый звон. Почти сразу же быстрым шагом вошла горничная и доложила:
– Действительный статский советник Анциферов.
– Проси в диванную, – с небольшой запинкой приказала Анна. В лице она не изменилась, но немного побледнела, и сидящая ближе всех к ней Манон осторожно спросила:
Закладка:
В этот момент из сеней донесся слабый звон. Почти сразу же быстрым шагом вошла горничная и доложила:
– Действительный статский советник Анциферов.
– Проси в диванную, – с небольшой запинкой приказала Анна. В лице она не изменилась, но немного побледнела, и сидящая ближе всех к ней Манон осторожно спросила:
– С вами худо, мадам?
– Не «с вами худо», а «вам дурно»… – машинально поправила Анна. – Я сожалею, mesdames, но урок наш окончен. Жду вас завтра, в те же часы. Оревуар.
– Оривуяр, мадам, – нестройным хором ответили девушки и заспешили к дверям.
Через несколько минут Анна быстрым шагом вошла в диванную, где уже ждал ее Максим Модестович. Увидев молодую женщину, он поднялся из глубокого кресла и привычно поцеловал протянутую ему руку.
– А вы, как всегда, очаровательны, Аннет. Дрессировали новых девиц?
– Что случилось, Максим Модестович? – едва переведя дыхание и не поддерживая шутливого тона Анциферова, спросила Анна. – У меня сегодня неприемный день, и вам это известно…
– Разумеется, Аннет. Но… – Максим Модестович неожиданно умолк на полуслове.
Побледневшая Анна молча ждала, глядя на его спокойное, никогда ничего не выражающее лицо с неровным шрамом над бровью. По спине холодными коготками проползло предчувствие беды.
– Скажите, ma cherie[16], как давно вы получали известия от своей сестры?
– От Сони? Последнее письмо пришло две недели назад, еще в августе, из Парижа, она жива и здорова. А…
– О нет, я имел в виду Катерину Николаевну.
– От Кати нет ничего с весны. – Анна взялась обеими руками за спинку стула. – Боже мой… неужели появились новости, Максим Модестович?
– Да. – Анциферов старательно откашлялся. – И, боюсь, нерадостные.
– Она жива?!
– Слава богу. Она арестована в Одессе.
– Арестована?.. – машинально переспросила Анна, судорожно сжимая спинку стула. – Но… За что же?
– За кражу ценностей и бумаг государственной важности, за сопротивление властям и убийство жандарма при задержании.
– Господи… – Анна покачнулась, и Анциферов, поспешно подойдя, заставил ее сесть на диван.
– Вам дурно, Аннет? Приказать подать воды?
– Нет, нет, я… Все хорошо, простите… Но… боже мой, как это возможно? Какие государственные бумаги? Зачем они ей?! Как… как все это могло произойти?!
– Вероятно, косвенной причиной преступления являлись вы, – медленно проговорил Максим Модестович, разглядывая свои отполированные длинные ногти.
Анна выпрямилась. Холодно произнесла:
– Извольте объясниться, сударь. Вы хотите сказать, что я могла толкнуть Катю на преступление? Родную сестру, которую к тому же не видела больше полугода?!
– Бог с вами, ma cherie, я совсем не это имел в виду, – поморщился Анциферов. – Просто в свете произошедших событий можно было предположить…
– Да говорите же прямо и по-русски, черт возьми! – взорвалась Анна. – Довольно издеваться надо мной!!! Что с Катей, где она, что можно для нее сделать?!
Анциферов изумленно посмотрел на нее. Затем серьезно сказал:
– Простите, девочка моя. Я не подумал, что мучаю вас. Просто дело в том, что эту… м-м… операцию Катерина Николаевна действительно устроила ради вас. Скорее даже, ради вашей чести. Пострадавшее лицо – тайный советник Ахичевский Петр Григорьевич.
– Как? Петька?.. – ахнула Анна, падая в кресло. – Но… Но… Боже мой!
– Ваш бывший покровитель тоже выставил себя в неприглядном свете, – отвернувшись к залитому дождем окну, холодно продолжил Максим Модестович. – Как мне стало известно, он встретился с Катериной Николаевной в Одессе, в ресторане, будучи один: его супруга уехала в Москву к заболевшей матери, которая, кстати, оказалась здорова как бык. Каким образом удалось выманить госпожу Ахичевскую из Одессы, до сих пор неясно. Сама она говорит о полученной из Москвы телеграмме, но последняя утеряна, и найти ее не представляется возможным. Так или иначе, Ахичевский остался в Одессе без супружеского надзора, видимо, скучал, и тут – счастливый случай… – Анциферов выразительно умолк. Анна испуганно смотрела на него.
– Петр… и Катя? Но… это же невозможно! Они ведь встречались и раньше, я знакомила их, Петр помогал избавить ее от суда в прошлом году… Боже, как он посмел, ведь Катя еще ребенок!!! Ей всего шестнадцать, она…
– Ахичевский уверяет, что Катерина Николаевна соблазнила его, как очень опытная putain[17], – заметил Анциферов.
– Перестаньте, – с отвращением оборвала собеседника Анна. – Как можно ему верить?
– Я тоже не поверил бы. Но чем-то же нужно объяснить тот факт, что Катерина Николаевна пришла поздним вечером к нему на дачу, где более никого не было.
– Нужно как следует выяснить, кто кого соблазнил! – отрезала Анна. – У Кати нет никакого опыта, она до пятнадцати лет жила в деревне, не видела ни мужчин, ни молодых людей, кроме крестьян, у нее не было даже детских влюбленностей, а Петька – опытный Казанова, кому это знать, как не мне, он…
– Аннет, я понимаю ваши чувства, – вежливо, но решительно перебил ее Анциферов, и Анна, опомнившись, умолкла. – Но тем не менее у них было тайное свидание, во время которого Катерина Николаевна довольно мастерски опоила своего кавалера «малинкой»…
– Pardon – чем?..
– Это когда в вино добавляют снотворное. Старый трюк, хорошо известный и у нас, на Грачевке, в публичных домах дурного пошиба, – любезно пояснил Анциферов. – Так вот, когда Петр Григорьевич уснул, его дама очень ловко взломала сейф, взяла оттуда деньги и драгоценности мадам Ахичевской – между прочим, фамильные бриллианты рода Лезвицких, их, по легенде, носила супруга Стефана Батория!.. По крайней мере, госпожа Ахичевская на этом настаивает… Да, а еще в сейфе хранились бумаги, которые по ценности превосходят все сокровища польских королей. Если б не они, возможно, следствие бы и не началось, господин Ахичевский вовсе не был заинтересован в обнародовании своего… кобелячества. Его супруга, говорят, собирается требовать развода…
– Сомневаюсь, – пробормотала Анна. – Она всегда знала ему цену.
Анциферов с интересом посмотрел на нее.
– Вы знакомы с Александрой Ахичевской?
– Очень мало. – Анна прямо и холодно взглянула на него. – Прошлой весной вот в этой самой комнате она заплатила мне десять тысяч – с тем чтобы Петр никогда более не показывался у меня.
– Ах, вот как было дело? То-то вся Москва возмущалась, что он так легко отказался от женщины, подобной вам… Выходит, это вы все решали?
– Разумеется. И право, не делайте вид, что вы об этом не знали, все равно не поверю. Итак, Петька дал ход делу?
– Аннет, он был вынужден, – мягко произнес Максим Модестович. – Если б Катерина Николаевна не прихватила невесть зачем эти совершенно ненужные ей бумаги, Петр Григорьевич, уверяю вас, не обратился бы в полицию. Ведь дело практически семейное, теперь фамилия Ахичевских у всех на устах, а случившаяся история стала анекдотом… Тем более что ваша сестрица оставила Петру Григорьевичу записку, где весьма прямо сообщила, что это сделано с целью отомстить за вас.
Закладка:
– Аннет, он был вынужден, – мягко произнес Максим Модестович. – Если б Катерина Николаевна не прихватила невесть зачем эти совершенно ненужные ей бумаги, Петр Григорьевич, уверяю вас, не обратился бы в полицию. Ведь дело практически семейное, теперь фамилия Ахичевских у всех на устах, а случившаяся история стала анекдотом… Тем более что ваша сестрица оставила Петру Григорьевичу записку, где весьма прямо сообщила, что это сделано с целью отомстить за вас.
– Катя… Ах, глупая, бедная, зачем… – простонала Анна. И тут же, внезапно подумав о чем-то, отняла руки от лица и недоверчиво посмотрела на Анциферова. – Максим Модестович, но вы, кажется, говорили о сейфе? Если там хранились такие важные документы, то это, вероятно, была не дамская коробка для булавок?
– О нет. Весьма надежный крупповский сейф с шифром.
– Но в таком случае это какое-то недоразумение… Катя все же не взломщик с Хитрова рынка, как она могла сама… одна?..
– Не «сама» и не «одна», Аннет, – помолчав и глядя прямо в испуганные, полные слез глаза Анны, ответил Анциферов. – С ней, так сказать, в доле был очень известный в Одессе вор Сережа Валет. Он одно время гастролировал и здесь, в Москве, так что я по долгу службы с ним немного знаком. Весьма серьезный господин с дли-инным послужным списком… Вместе их и повязали неделю назад в номерах на Ближних Мельницах, причем они отстреливались до последнего, и в результате был убит жандарм.
Анна схватилась за голову. Долго сидела молча, неподвижно. Ничего не говорил, словно обратившись в статую, и Анциферов. В окна стучал дождь, изредка звонко падала капля воска с накренившейся свечи. Где-то в глубине дома пела горничная: «Маруся отрави-и-илась…»
Анна вдруг выпрямилась, и Анциферов успел лишь заметить, каким бледным, до серости, стало ее лицо. В следующий миг она упала на колени и сдавленно прошептала:
– Максим Модестович, ради Христа…
– Аня, девочка, в чем дело?! – вскочил Анциферов. – Господь с вами, что вы делаете, встаньте немедленно! Аня! Анна Николаевна!!! Я… Поднимайтесь немедля, или я тотчас покину ваш дом!
– Максим Модестович, я вас умоляю… – не слушая его, не поднимаясь с колен, не замечая бегущих по лицу слез, хрипло говорила Анна. – Вы влиятельный человек, чиновник высшего ранга, вы имеете вход к государю, для вас нет невозможного… и вы имеете какие-то виды на меня… Не возражайте, я кое-что понимаю в мужчинах… Я никогда не поверю, что вы хотели использовать меня для обучения проституток хорошим манерам, это смешно и годится лишь для романов… Максим Модестович, я сделаю все, что вы прикажете, выполню любой ваш каприз! Если нужно, я готова убить или быть убитой… Ради бога, помогите Кате! Сделайте все, что нужно! Я… я на все для этого готова… Я продам дом, украшения, ведь взятки в России решают многое, и… Максим Модестович, не оставьте Катю, она ребенок, она слишком тяжело жила, она не должна погибнуть!..
Анциферов вздохнул, наклонился и легко, как куклу, поднял молодую женщину с колен. Довел до дивана, усадил, сел рядом сам и молча обнимал Анну все время, пока она, содрогаясь, рыдала на его плече.
Наконец, истерика кончилась. Слез у Анны больше не было, но отчаянно болела грудь, и справиться с дыханием она не могла. Зубы ее дробно стучали о край стакана с водой, который принес Максим Модестович, и молодая женщина не сразу сумела сделать несколько глотков. Кое-как отпив половину, она скорчилась в углу дивана и, давя горькие тройные всхлипы, вырывающиеся из горла, старалась собраться и вслушаться в то, что говорит ей Анциферов.
– К сожалению, когда в банальную уголовщину вмешиваются высокие чувства, все значительно осложняется. Как мне удалось узнать, ваша сестра до смерти влюблена в своего подельника… и, похоже, взаимно. Сейчас они сидят по разным камерам, и во время допросов каждый клянется следователю, что все провернул в одиночку – и ограбление дачи Ахичевских, и кражу документов, и, самое главное, убийство казенного человека в момент задержания. Пробовали дать им очную ставку – так она превратилась в сущий семейный скандал. Они с Валетом орали друг на друга благим матом, требуя – один от другого – ухода, так сказать, «в темную несознанку». Следователь, мой бывший университетский товарищ, в растерянности, он привык, что подельники все благополучно валят друг на друга, облегчая работу следствию, а тут… просто криминалистический нонсенс! Узнав об этом, я вспомнил о вас. Возможно, у вас сохранилось какое-то влияние на сестру…
– Вы хотите сказать… – медленно, все еще борясь с дыханием, начала Анна, – что этот человек… Валет… он готов все взять на себя?
– Да, как ни удивительно. К сожалению, ваша сестра готова к тому же… и со всем пылом юности.
– Он намного старше ее?
– Лет на десять.
– Но… как, где они могли познакомиться? Откуда такая… страсть? Боже мой, ничего, ничего не понимаю…
Анциферов молча пожал плечами. Анна глубоко вздохнула и одним резким движением поднялась с кресла.
– Когда я смогу выехать в Одессу?
– Сегодня вечером, если успеете собраться. – Максим Модестович тоже встал. – Я поеду с вами. По службе я могу пользоваться курьерским поездом, мы сэкономим время.
Анна обернулась уже с порога. Молча, внимательно посмотрела на Анциферова, кивнула и скрылась за дверью.
В Одессе стояло спокойное, теплое начало южной осени. Воздух пах морем, подпорченной рыбой, перезрелыми фруктами, жареными семечками и каштанами, которые вместе с раздавленной колючей кожурой валялись на мостовой улиц и тротуарах. Было жарко, на улицах мелькали летние белые наряды дам, на прибрежных дачах еще копошилась жизнь, по стенам домов и заборов из песчаника ползали ленивые солнечные пятна, и не хотелось уходить из этого теплого рая под угрюмые своды здания сыскной полиции. Анна, которой ни разу в жизни не приходилось посещать подобные места, на мгновение застыла перед тяжелой дверью, распахнутой для нее Анциферовым. Но, сразу же справившись с собой, опустила голову и вошла, не замечая пристального, безотрывного взгляда Максима Модестовича.
В темноватом кабинете с высоким потолком их встретил следователь – худой нескладный человек с выцветшими бакенбардами и усталыми глазами. Он осторожно поздоровался со своим бывшим университетским товарищем, назвав его «ваше превосходительство».
– Юрка, ты что, свихнулся? – сердито произнес Анциферов. – Познакомься с дамой, это Анна Николаевна Грешнева, старшая сестра твоей подследственной. Анна Николаевна, это Юрий Аполлинариевич Козинцев.
– Рад знакомству, госпожа Грешнева, извольте присесть. – Юрий Аполлинариевич отодвинул для Анны стул. Та села и сразу же спросила:
Закладка:
– Господин Козинцев, я могу увидеть сестру?
– Собственно, я хотел просить вас об этом, – пожал острыми плечами под мундиром следователь. – Возможно, вы сумеете повлиять на ее показания, у меня ничего не получается. На любые вопросы она отвечает молчанием, рот открывает только для того, чтобы повторить в который раз, что все сделала сама. Но я в это не могу поверить, барышня шестнадцати лет, из приличной семьи, – и грабеж, убийство… Вот с Валетом мне приходилось встречаться и ранее, он-то как раз на многое способен. Он и сам не отказывается ни от чего, но вот ваша сестрица…
– Ах, разумеется, он совратил ее, этот человек, использовал, вы же должны понимать! – торопливо проговорила Анна. – Ради бога, позвольте мне поговорить с Катей!
– Ее сейчас приведут.
Анна, держа дрожащие пальцы крепко сцепленными под мантильей, принялась ждать. Вскоре дверь кабинета открылась, впустив огромного жандарма и худую, черноволосую, похожую на цыганку женщину в грязном, измятом вечернем платье. Волосы падали ей на лицо, и она не убирала их. Анна удивленно посмотрела на женщину, затем перевела недоумевающий взгляд на следователя. Тот вздохнул, скомандовал:
– Грибков, свободен, обожди там… Катерина Николаевна, здесь ваша сестра.
Черноволосая женщина медленно повернулась. Белый луч из высокого зарешеченного окна упал на ее худое скуластое лицо, высветил зеленые глаза, упрямые жесткие губы. Без капли изумления она спросила:
– Аня? Ты здесь? Зачем?
– Катя! Господи, Катя! – Анна бросилась к ней, обняла, для чего-то торопливо ощупала с головы до ног, несколько раз неловко поцеловала, прижала к себе. – Катя, девочка моя маленькая, как же это вышло? Почему?!
– Аня, это все правда, что они говорят, – так же спокойно сказала Катерина, и Анна, отстранившись, испуганно взглянула ей в лицо, так изменившееся за последние полгода, которые сестры не виделись. Из угловатой девочки-подростка Катерина превратилась в молодую женщину с худым, осунувшимся лицом и неласковым взглядом.
– Откуда это платье? – зачем-то спросила Анна. – Это муар, оно дорогое…
– Купила во французском магазине, – пожала плечами Катерина. Сильно декольтированное платье упало с одного плеча, обнажив его, но она этого даже не заметила, и платье на ней поправила Анна. – Меня в нем и повязали.
– Господи, ты разговариваешь, как… как воровка с Хитрова…
– Аня, я и есть воровка, – устало, словно в сотый раз объясняя простую вещь бестолковому ребенку, произнесла Катерина. – Воровайка. И я тебе чистую правду говорю: я все сделала сама. Сережа лишь помогал, без него бы у меня ничего не вышло.
– Ну, вот видишь! Ты же сама говоришь, что без него…
– А он без меня вовсе не пошел бы на такое дело. Это я его уговорила. Он согласился, потому что любит меня.
– Катя! Ради бога! Тебе шестнадцать лет! Что ты понимаешь в мужчинах, в любви! Этот каторжник воспользовался твоей наивностью и…
– Ничем он не пользовался, – вдруг отрезала Катерина, и ее глаза недобро сузились. – Аня, я все равно больше ничего не скажу. Я господину следователю уже говорила: пусть отпустит Сережу, я покажу, где рыжье Ахичевских и листы. Все цело, кроме денег, их мы в Кишиневе прогуляли. А нет – пусть хоть на части режут.
– Катя!!! – в отчаянии вскричала Анна, до сих пор не могшая поверить, что эта чужая худая воровка с жестким взглядом – ее девочка, маленькая Катя, которую они с Софьей надеялись устроить в жизни, выдать замуж, сделать так, чтоб хотя бы она одна из всех их жила счастливо… Что с ней стало, почему она столь сильно изменилась, как теперь разговаривать с сестрой, какими словами ее убеждать?..
– Ну, хочешь, я сама переговорю с этим твоим… с Сергеем? – схватилась Анна за последнюю соломинку. – Он же все-таки взрослый мужчина и должен понять, что…
– Не нужно. Тебе и не позволят, – уверенно возразила Катерина. Анна резко обернулась в поисках Анциферова, но его не было.
– Не извольте беспокоиться, Анна Николаевна, – сказал сидящий за своим столом Козинцев. – Максим Модестович как раз сейчас беседует с Валетом. Я уверен, у него все получится лучше, чем у вас.
Впервые по замкнутому лицу Катерины пробежала тень тревоги. Закусив губу, она посмотрела на сестру и тут же отвернулась к окну.
– Катя… – прошептала Анна. – Что с тобой стало? Почему, скажи мне, почему?..
– Так уж вышло, Аня, – равнодушно ответила Катерина, глядя в окно. И больше не сказала ничего.
Когда Валет, щурясь от света из зарешеченного окна, вошел в кабинет в сопровождении конвоира, он увидел сидящего за столом массивного человека со спокойным холодным лицом, которое портил шрам над бровью. На незнакомце был мундир статского советника. Скроив на всякий случай безразличную нагловатую усмешку, вор обеспокоенно подумал, что, кажется, дела плохи совсем, если их с Катей работой интересуется такой козырь.
– А Аполлинарьич где? – тем не менее нахально спросил он, разваливаясь на стуле перед человеком в мундире. – Не заболевши, случаем?
– Здоров и тебе того же желает, – чуть насмешливо отозвался тот. – Но, видишь ли, ты мне нужен…
– Это зачем же?
Человек со шрамом не ответил. Помолчав немного и поизучав физиономию Валета из-под тяжеловатых век, он спросил:
– Кого из московских фартовых знаешь?
– И господь с вами, никого вовсе не знаю… – голосом казанской сироты привычно затянул Валет. – Дальше Ростова не хрял с Одессы, от спросите кого хочете…
– Болдогу знаешь? Сивого? Арапку? – словно не слыша его, продолжил человек со шрамом.
– От ей-богу, первый раз слышу…
– И с Арапкой ты сам был, когда его в Черкасске с кассой брали?
– Та не, то не я был, спутали…
– И про Туза с Москвы, для которого ту кассу несли, ты не слышал?
Смуглое лицо Валета с затянувшейся ссадиной во всю скулу, приобретенной во время ареста, на миг застыло. И тут же снова расцвело наглейшей улыбкой:
– Ну, воля ваша, от ничего не пойму, что вы такое толкуете…
– Ну, не поймешь, и не надо. А теперь послушай… – Анциферов перегнулся через стол, поманил к себе Валета, тот послушно придвинулся, и Максим Модестович негромко сказал ему несколько слов. Смуглая физиономия Валета стала серой, в светлых глазах забился неприкрытый страх. Он отпрянул назад.
– Лепишь, дядя… Откуда знать можешь?!
Анциферов молчал.
– Чем докажешь? – нервно спросил Валет.
– Ты был с Арапкой, когда его брали с воровской кассой, – не отрывая взгляда от своих ногтей, бесстрастно повторил Анциферов. – Дружка повязали, а ты в окно выхлестнулся, успел. Он тебе… – снова несколько тихих слов через стол, от которых Валет изменился в лице.
Закладка:
– Они ее замордовали хуже каторжной, – вклинился Ванька. – Она им и в магазине служит, и моет, и стирает, и дите качает. А когда я от бития ухватом чуть не помер, Наташка со мной две недели возилась. И лошадиной мазью лечила, а то б точно подох. Не поеду я без нее никуда.
Наташка схватилась за всклокоченную рыжую голову. Решительно уселась прямо на грязный пол, поджав под себя босые ноги, усадила рядом Ваньку и что-то жарко зашептала ему на ухо, дергая за рукав драной рубахи. Он слушал, молчал, хмурился с каждым словом Наташки все больше и больше. Закончив, наконец, свою речь, девчонка отвернулась к стене и закрыла лицо руками. Ванька покосился на нее, шумно вздохнул, посмотрел на Северьяна, на Черменского и, видимо, так и не решив, к кому из них обращаться, уставился в пол и проворчал:
– Тут, стало быть, дело такое… Она…
– Ой, молчи! Молчи, дурак! Молчи-и-и! – тоненько запищала Наташка, но Ванька отмахнулся и закончил:
– Тяжелая она.
– Приехала кума, да не ведала куда… – ошарашенно пробормотал Северьян, косясь на Черменского. – Это кто ж тебя, девка, осчастливил?!
– Они… – пролепетала Наташка, не отнимая от лица ладоней. – Андрей Кирилыч…
– Чего?! – заорал Северьян так, что сразу на нескольких нарах прекратился храп, и две-три встрепанные головы медленно поднялись, хлопая опухшими глазами. – Этот кровохлеб?!
– Они, они-с, не сумлевайтесь, – уверила Наташка. – Еще летом, после Петровых дней, когда их супруга на богомолье в Новопречистенский монастырь отбывши… Видит бог, я не виноватая, я тока-тока младенца укачала и рядом с ним на половике-то прикорнула, вдруг чую в потемках – хапают за ноги, а там и выше… А голосить-то боюсь, потому как ребенок пробудится, я же его не затем три часа качала… И вот вам крест святой, кабы не борода – ни в жисть бы на Андрей Кирилыча не подумала!
Северьян медленно повернулся к Черменскому, скулы у него были белыми.
– Ваша милость, я его зарежу, – спокойно произнес он.
– Ай, не берите греха на душу, Северьян Дмитрич, – так же спокойно отозвалась с пола Наташка. – Дело-то житейское… Вот только выгонют они меня сразу же, как обнаружится. Я уж и место себе приискала в полтиннишном заведении…
– Врет она, – буркнул Ванька. – Ей там мадам сказала, что малявок не берет, потому – бездоходные.
– А вот и нет! – накинулась на него Наташка. – Сказала – примет, коль младенца пристрою! Я его при церкви оставлю! А может, и сам помрет, чего ему на свете-то мучиться?! Кабы меня мамка во младенчестве подушкой задушила, я б ей только в ножки поклонилася!..
Неожиданно снаружи раздался страшный грохот: кто-то, ворвавшись с улицы, опрокинул в сенях то ли тазы, то ли жбаны. Дверь распахнулась, и в полутемную, грязную, пахнущую тухлятиной ночлежку ворвалось совершенно неожиданное существо.
Это оказалась девушка лет двадцати, с остриженными до плеч черными, мелко вьющимися волосами, напоминавшими барашковую шапку, худенькая, с угловатой мальчишеской фигурой. На незнакомке было очень приличное летнее пальто в сборку, из-под которого виднелось черное барежевое платье, в руках – огромный зонтик, кончающийся металлической острой спицей, а через плечо висела холщовая солдатская сумка. Головной убор, похоже, потерялся во время бега, от которого девушка все еще задыхалась.
– Шухер, урки, – легаши!!! – звонко, на всю ночлежку выкрикнула она, и сонная тишина сразу взорвалась как бомба. Владимир даже не успел заметить, чья рука распахнула окно, выходящее во двор, и сорвала рваную занавеску с потайной дверцы за буфетом, а в образовавшиеся дыры уже ловко и быстро, словно вспугнутые мыши, убегала «каторга»: несколько черных, обритых личностей, до этого мирно и крепко почивавших на верхних нарах. В окна кинулись и проститутки, и нищие, и обычная «босота», в планы которой не входила встреча с полицией. Владимиру ничего не грозило, но рисковать Северьяном и Машиным сыном, обнаруженным с таким трудом, он не собирался.
– Мадемуазель, каким образом предпочтительнее, на ваш взгляд, рвать когти? – изысканно обратился он к незнакомке, зная по опыту, что куртуазным обращением легко можно расположить к себе проститутку. И в ту же минуту понял, что ошибся: уличной эта девица явно не была. На Владимира уставились два черных, смеющихся, ничуть не испуганных глаза, а маленькая, неожиданно сильная рука дернула его за запястье:
– За мной! Ардальоныч, открывай темную!
– Вот завсегда убытки от вас, Ирина Станиславовна! – не удержался старик-хозяин, тем не менее ловко отпирая крошечную дверь под нижними нарами, за которой открылось что-то, напоминающее крысиный лаз. Девушка бесстрашно нырнула в эту дыру, сразу же за ней молнией последовал Северьян, потом юркнули попискивающая от страха Наташка и Ванька. Замыкал шествие Владимир, и как только дверца за ним захлопнулась, наступила тьма египетская.
– Ваша милость! – обеспокоенно воззвал из потемок голос Северьяна. – Спички есть? Тьфу ты, зараза, пошла прочь… Не крысы, а лошади!
– У меня есть, – отозвался, гулко отрезонировав от стен, голос девушки.
Действительно, вскоре впереди задрожало красное световое пятно. Когда же и Владимир, наконец, отыскал в кармане спички и зажег одну, стало видно, что они стоят в длинном, сыром, уходящем в темноту переходе. Под ногами хлюпала вода.
– Уходим, живо! – скомандовала девушка. – Здесь недалеко, вылезем в Петровом переулке! Дети! Идите рядом со мной! Господа, пожалуйста, побыстрее, я не могу себе позволить из-за вас погореть!
Северьян отчетливо хмыкнул, но шагу прибавил. Владимир последовал его примеру.
Идти оказалось в самом деле недалеко. Темный коридор с низким потолком и торчащими из стен бревнами и обрывками цепей напомнил Черменскому одесские катакомбы, где они с Северьяном в свое время прятались от полиции в компании греческих контрабандистов. Владимир опасался лишь того, что за ними может быть погоня, но, видимо, об этом потайном ходе знали немногие. Через несколько минут звонкий голос идущей впереди девушки предупредил:
– Осторожнее, господа, ступеньки, они скользкие!
Полдесятка ступенек, стертых и осклизлых от сырости, вели наверх. Тьма рассеивалась голубым лучом света, выбивающимся из-за полуприкрытой двери. Девушка поднялась первой, толкнула дверь и пригласила:
– Сюда, пожалуйста.
Беглецы один за другим выбрались из подземного хода. Оказавшись наверху, Владимир осмотрелся и убедился, что они находятся на заднем дворе какого-то длинного, желтого, унылого дома с облупившейся штукатуркой. Обширная помойная яма рядом с ним источала крепкий аромат. Девушка непринужденно сбила комки липкой грязи с каблучков, огорченно присвистнула сквозь зубы, посмотрев на безнадежно испорченное пальто, весело оглядела своих спутников и сообщила:
Закладка:
Храп прекратился, но Северьян из-под чуйки не появлялся.
– Вылезай, говорю, паршивец! Какого черта, я спрашиваю, тебе это понадобилось?
– А-а-а-уав… – раздался протяжный зевок, и из-под ворота чуйки выползла сонная физиономия. – Доброго утра, ваша милость… Вы чего, поднявшись уже? Который час-то?..
– Так ты, стало быть, всю ночь спал?!
– Ага-а…
– И ничего не видел?
– Ну да…
– И сейчас тоже ничего не слышал?
– Конечно… А вы о чем, Владимир Дмитрич? – Из раскосых, черных, еще заспанных глаз Северьяна на Владимира глядела сама святая невинность. С минуту они рассматривали друг друга. Затем Черменский отвернулся к окну. Невесело усмехнулся:
– Ну, спал – и спал, черт с тобой… Права Маша-покойница была, пороть тебя некому.
Наступило молчание, нарушаемое лишь стуком колес. Северьян исподлобья посмотрел на Владимира, вздохнул, поскреб волосы, сделав их окончательно похожими на воронье гнездо. Разминая в пальцах незажженную папиросу, сказал:
– Простите, Владимир Дмитрич… Грешен, чего уж. Но только они просили очень. И барышня хорошая такая… Ей-богу, на мой взгляд, гораздо лучше, чем все остальные-то…
– Какие «остальные», дурак?
– Которые от вашей милости с купцом за границу улепетнувши, – бесстрашно ответил Северьян, перемещаясь, впрочем, на всякий случай ближе к двери. – И не смотрите на меня так, не боюсь! Вы про то и сами знаете! А такие, как эта Кречетовская, повторю, на дороге не валяются, вдругорядь уж не попадется! Не сердите бога, ваша милость, вот что я вам скажу…
– Заткнись. Доведешь ты меня когда-нибудь до преступления. – Владимир встал и, прихватив со стола так и не зажженную папиросу Северьяна, вышел из купе. Друг проводил его внимательным взглядом. Заметил, что спички остались на столе, взял их и, как был босиком, выскочил следом.
Владимир стоял у окна в коридоре, с папиросой во рту. Северьян подошел, дал огня, вытащив из-за уха вторую папиросу, закурил сам. Тронул Черменского за плечо.
– Чего попусту мучиться, Владимир Дмитрич, зарой да забудь, – негромко произнес он, впервые за семь лет назвав Черменского на «ты». – Я ж с тобой не спорю, всяко, конечно, быть-то может. Вот и Марья Аполлоновна писали, что Софья тебя тож любила… Но ведь нет же ее, Софьи-то! И когда будет – неведомо! И искать ты ее не поедешь, потому – невесть где она, заграница большая, больше Расеи, поди. Да и не одна она там. И ведь не силом, верно, через границу-то Мартемьянов ее увозил… Может, она через год возвернется, может, через пять. Чего ж тебе – дожидаться, как девице у окна? А ну как она замужней да детной воротится? Тогда что? Да ведь и не обещала она тебе ничего… И ты ей тож.
Все это было правдой. Но говорить Черменский не мог и молча смотрел в окно, на бегущие мимо серые деревеньки и облетевшие деревья. Северьян стоял рядом, все еще держа друга за плечо, и оба они не видели, как из соседнего купе за ними наблюдает внимательный черный глаз «поручика Германа».
– Allora, allora, Sofia cara, lavorare! Cantare[18]! Ра-бо-тать!
Мелодичный и в то же время ужасно требовательный голос синьоры Росси вернул Софью к действительности, но молодая женщина еще целую минуту не могла отойти от окна, за которым чудное, золотисто-розово-белое неаполитанское утро переходило в день. Прозрачное, как стекло, небо наливалось ясной синевой, Везувий стоял весь окутанный палевой дымкой, край залива пестрел парусами лодочек и баркасов, со стороны недалекого рыбного рынка слышались вопли торговок, кто-то в соседнем доме громко и фальшиво пел оперную арию, внизу на улице играли дети, пронзительно кричали чайки, пахло рыбой, зрелыми фруктами и морской солью, и от этих запахов у Софьи шла кругом голова.
– София, вернитесь же к нам! – послышался мягкий голос Марко.
Теперь стоять спиной к роялю было просто невежливо, и Софья, подавив вздох, отошла от окна.
– Простите, – извинилась она. – Там так красиво…
Итальянцы понимающе переглянулись, рассмеялись. Марко гордо, как ребенок, заявил:
– Napoly e la bellissima in mondo[19]!
Синьора Росси шутливо дернула его за ухо, что-то укоряюще проворчала на непонятном Софье диалекте, но на двадцатитрехлетнего тенора оперного театра «Sette fiori di Napoli» это не произвело никакого впечатления. Черные, огромные, словно у удивленного ребенка, глаза Марко в упор смотрели на Софью.
– Давайте работать, – поспешно сказала она и быстрым шагом вернулась к роялю.
Марко последовал за ней.
– «Questo e un sonno…»[20] – начала Софья, одновременно думая, как точно передают ее состояние слова песни: это сон… Просто сон, который скоро кончится, и она окажется дома, в Грешневке, или в Ярославле, или… да где угодно еще. Но только не здесь, в этой теплой, фиолетово-золотой сказке с запахом винограда и моря. Так не бывает.
Стояло начало осени – теплый, ласковый, полный красок средиземноморский сентябрь. С того дня, как Софья приехала сюда, шел уже третий месяц. Сначала они с Марфой жили в гостинице, но синьора Росси, услышав об этом, чуть не лишилась чувств, заявила, что платить за гостиницу в Неаполе означает выбрасывать на ветер бешеные деньги, и в тот же день нашла сдающийся внаем голубой домик, увитый виноградом и уставленный кадками с геранью и глициниями, недалеко от театра и квартиры самой синьоры Росси. Марфе домик понравился, она лихо договорилась с хозяйкой о плате на своей чудовищной смеси русского, немецкого и французского языков, которой оперировала во всех европейских городах, разобрала вещи, развесила в огромном старинном шкафу Софьин гардероб и объявила:
– Чему быть, барышня, того не миновать! Значит, опять мы с вами в актрысы попали? Роялю-то проверьте, мадам Росси велели, сказали – ежели фальшивит, так она своего мастера пришлет!
Рояль в одной из комнат не фальшивил ни капли, и Софья с удовольствием распевалась на своих любимых романсах, когда с улицы послышались вопли: «Bravissimo! Magnifico! Ancora, ancora!!!»[21] Уже понимая, в чем дело, она подошла к окну – и испугалась, увидев заполнившую маленькую площадь пеструю итальянскую толпу. Здесь были мальчишки и солдаты, продавцы рыбы и газет, торговки сигаретами, синьорины под белыми зонтиками, цыганки с загорелыми лицами, молодые люди в широкополых шляпах и еще много другого народу, жизнерадостно оравшего «Bravo!» и машущего Софье руками, платками и газетами.
– Grazia, signore[22]! – Софья поспешно захлопнула окно. Повторялась парижская история, и она с досадой подумала о том, что петь дома придется только вполголоса, а синьора Росси уже говорила, что такое пение – напрасная трата времени.
На второй день Софьиного пребывания в Неаполе синьора Росси привела ее в театр своего мужа. Это было белое здание с колоннами в стиле позднего классицизма, чьи окна выходили прямо на синий Неаполитанский залив, с ажурной чугунной оградой, так же, как и все вокруг, густо оплетенной виноградом. Они пришли утром, когда в театре, по представлениям Софьи, не должно бы никого оказаться, но, едва войдя, она услышала прекрасный тенор, воодушевленно исполняющий куплеты герцога Мантуанского из «Риголетто». Куплеты перебивались женским смехом, музыкой рояля, громким мужским речитативом и завываниями настраиваемой скрипки. Софья изумленно посмотрела на синьору Росси.
Закладка:
– Ах, гадкий мальчишка, опять он влюблен!.. Но, София, его можно понять, вы так прекрасны! Получайте же удовольствие от вашей молодости!
Разговоры с самим Марко давали еще меньше результатов: он только улыбался, показывая великолепные зубы, и нахально притворялся, что не понимает Софьиного итальянского. Марфа, которой юноша не нравился, сердито бурчала:
– Навязался, кобель итальянский, на нашу голову, как будто дома этого добра не хватало! Софья Николаевна, вы себя блюдите! От такого хорошего не жди, одни «аморьки» в голове, а толку – с гулькин нос! И не женится, в случае чего, нипочем! Вот Федор Пантелеич приедет, башку ему отвернет, не разобрамшись, как куренку, а отвечать кому?!
– Марфа, господь с тобой, успокойся! – ужасалась Софья, в красках представляя себе нарисованную Марфой перспективу. – Я ничего ему не позволю!
Каждое утро Софья теперь приходила к синьоре Росси, в ее небольшой домик с черепичной крышей и буйно цветущими глициниями на окнах. Ставни домика всегда были открыты, и из окон неслись фортепьянная музыка и пение: с утра до вечера синьора Росси занималась с учениками. Софье она отдала самые ранние утренние часы – после того как выяснилось, что обе они – жаворонки. Теперь каждое утро Софья поднималась на рассвете, наспех съедала приготовленный Марфой завтрак, одевалась и бежала по еще пустым, влажным от росы тротуарам в дом синьоры Росси. Иногда молодая женщина останавливалась посреди дороги, запрокидывала голову, смотрела в пронзительно-синее неаполитанское небо, вдыхала соленый свежий воздух, чувствовала на лице теплые лучи поднимающегося солнца, слышала восхищенный комплимент проходящего мимо чумазого мальчишки-газетчика и чувствовала, что счастлива. Еще никогда она не ощущала такой свободы, еще ни разу ей не приходилось так долго не думать о деньгах и о том, что она будет есть завтра, – и впервые в жизни Софья делала то, что ей нравилось до дрожи в груди. Бесконечные и довольно нудные голосовые упражнения, мелизмы, фиоритуры не утомляли ее ни на миг, тренировки дыхания, диафрагмы, гортани, которыми без устали занималась с ней синьора Росси, казались забавными и ничуть не сложными, любая песня или романс давались Софье без всякого труда. И, видя восторженные глаза синьоры Росси из-за рояля, Софья понимала, что и учительница крайне довольна результатами.
– София, скажите… – спросила однажды задумчиво синьора Росси после того, как Софья без труда исполнила сложнейшую арию Джильды, с которой накануне до слез билась Джемма Скорпиацца. – Вы не думали о том, чтобы остаться в Неаполе? Я предложила бы вам ангажемент на весь следующий сезон!
– Но… – растерялась Софья. – Синьора Росси, я, право, польщена, но это невозможно! Вы же знаете, я несвободна…
– Ах, вы об этом вашем чудовище? – поморщилась синьора Росси. – Но, bambina mia, вы ведь не влюблены в него?
– Нет, но…
– А все остальное – че-пу-ха! Мадонна сантиссима, я смогу вам платить такие деньги, что вам не понадобится никакое содержание! Более того, после дебюта у вас появятся поклонники из лучших семей Неаполя! Титулованные особы! Поверьте, я знаю что говорю! Вам не придется в чем-то себе отказывать! Ну же, ну, София, соглашайтесь! Нельзя ведь, в самом деле, терпеть возле себя такого варвара с его дикими выходками – и при вашей-то красоте, при вашем таланте!!! При вашей молодости, наконец! А в России вы просто пропадете! Как это говорится… закопаете в песок свой талант!
– В России тоже есть опера… – робко возразила Софья.
Ответом был довольно пренебрежительный смех:
– Девочка моя, о чем вы? В России? Опера?! Ну да, ну да, этот ваш Чайкоффски… Глинка… Я не слышала, но, говорят, просто ужасно. Средние и нижние регистры, тяжелые ноты, о бельканто нет даже речи… А «Князь Игорь» написан алхимиком, да еще и не окончен! Пф!
Софья, уязвленная подобным отзывом о ее любимом Чайковском, довольно резко напомнила, что именно арии Татьяны из оперы «Евгений Онегин» месяц назад аплодировали парижане под окнами ее гостиницы. Но синьору Росси это не смутило.
– В России невозможно сделать оперную карьеру, дитя мое! Поверьте мне, я давным-давно верчусь в этом мире и Россию знаю не понаслышке! Вам надо остаться здесь и петь у меня, только тогда вы состоитесь как певица!
– Благодарю вас, синьора Росси… Я обязательно подумаю… – пролепетала Софья, сбитая с толку столь бурным напором.
По тени недовольства, скользнувшей по лицу итальянки, она поняла, что синьора Росси раздосадована таким туманным ответом, но дать слово остаться Софья не могла. Она понимала, что Мартемьянов на это не согласится никогда, не стоит и просить.
Сразу после урока с синьорой Росси Софья отправлялась в театр на репетицию. Разумеется, она не принимала участия в спектаклях: для ведущих партий у нее еще не хватало умения, а петь в хоре ученице категорически запретила синьора Росси, боясь «переломления» голоса. Но Софье нравилось следить за ходом репетиции, слушать дуэты, речитативы и арии, смеяться в кулак, наблюдая темпераментные споры солистов, проходящие на таких накаленных тонах, что если бы Софья не понимала по-итальянски, то решила бы, что на сцене вот-вот случится убийство. Все это было ей знакомо еще по театру в Ярославле, но здесь, среди молодых, красивых, не думающих о деньгах артистов, выглядело гораздо легкомысленнее и веселее. Впрочем, закулисные интриги имели место и тут. Софья убедилась в этом, когда несколько раз заметила на себе неприязненный взгляд красавицы Джеммы Скорпиацца, примадонны театра. Молодая женщина осторожно спросила у Марко, что могли бы означать такие взгляды. Марко громко расхохотался и объявил, что Джемма не без оснований опасается того, что Софья получит ангажемент в театре и сместит ее с первых партий.
– Я – Джемму?! – поразилась Софья, искренне восхищавшаяся великолепным колоратурным сопрано итальянки, красотой ее кантилены, серебристым, воздушным верхним регистром и бесконечным дыханием. – Марко, ради бога, скажите как-нибудь синьорине Скорпиацца… Я сделала бы это сама, но боюсь быть неверно понятой… Я еще плохо говорю по-итальянски… Скажите, что я никогда не останусь в Неаполе, что я связана обязательствами перед своим… впрочем, неважно… Я не смогу принять ангажемента, я же не профессиональная певица, и… и… и я скоро возвращаюсь в Россию!
– Но почему, синьорина София? – огорченно спросил Марко, заглядывая ей в лицо своими громадными глазами с длинными, как у девушки, ресницами. – Вам не нравится у нас? Я знаю, что синьора Росси уже предлагала вам…
– Да! Но я не могу! Прошу вас, Марко, объясните это Джемме!
Он долго вздыхал и уверял, что сердце его разбито навсегда, но с Джеммой, видимо, тем не менее поговорил, потому что та стала чаще улыбаться Софье и даже однажды экспромтом спела с ней сцену Аиды и Амнерис, слушать которую сбежалась под окна театра половина Неаполя: оперу здесь любили все, от аристократов до рыбных торговцев.
Закладка:
– Ах, нет… София, нет… Вы, ради Мадонны, простите меня, это было глупо, но…
– Я вас понимаю, – как можно тверже произнесла Софья. – Я уже обещала вам, что никогда не буду петь в театре!
– Неправда! Вы не можете! – Джемма вдруг выпрямилась и гневно посмотрела в лицо Софьи черными, мокрыми, прекрасными глазами, от которых, казалось, так и пахнуло жаром. – У вас самое лучшее сопрано из всего, что я слышала! А я очень много слышала, да! Вы должны петь на сцене! Преступно пренебрегать таким талантом! Но… Но… но я никогда не смогу петь в одном спектакле с вами, никогда, никогда! Лучше умереть! После вас меня просто освищут! Неаполь знает толк в опере!
– Джемма, – мягко проговорила Софья. – Хотите, я поклянусь своей жизнью, что…
– Не клянитесь, не сердите бога! – пылко закричала итальянка.
– Ну, тогда просто пообещаю. Я беру уроки у синьоры Росси только потому, что мне нравится петь, и все! Я не желаю карьеры оперной певицы! В России я целый сезон проработала в театре, имела, кажется, успех – и ничуть не жалею о том, что бросила сцену! Право, я всегда чувствовала, что это не мое призвание, а уж соперничать с вами мне и в голову не могло прийти…
Джемма недоверчиво смотрела на нее. Когда Софья умолкла, она убежденно произнесла:
– Мой отец всегда говорил, что господь бог наш плохо разбирается в людях. Он почему-то дает самые лучшие свои дары…
– Дуракам, – любезно подсказала Софья.
– Si! Тысяча дьяволов!!! Вы просто дура, София! Вы сами не понимаете, чем хотите пренебречь!
– Но тем лучше для вас!
– Возможно… – Джемма задумалась.
Софья осторожно коснулась ее руки:
– Ну же, голубчик… Вы верите мне?
– Что же остается? – грустно улыбнулась Джемма. На ее скулах выступил кирпичный румянец, еще заплаканные глаза заблестели, и Софья в который раз подумала: как же они красивы, эти итальянки…
– Тогда пойдемте, успокоим синьору Росси. Наверное, она думает, что мы здесь выдираем друг у дружки волосы…
Джемма прыснула. Софья улыбнулась ей и протянула руку. Старый продавец апельсинов, о котором обе в пылу выяснения отношений совсем забыли, облегченно и шумно вздохнул, поднялся с земли, держась за поясницу, подошел к певицам, подал каждой по большому оранжевому плоду и, подняв вверх палец, назидательно сказал:
– Ragazze, ни один мужчина этого не стоит! Тем более синьор Гондолини!
Тут уж расхохоталась и Софья. Джемма же просто сложилась пополам и схватилась за кудрявую голову.
– Святая дева, этот человек подумал, что мы ссоримся из-за Марко! – давясь смехом, выкрикнула итальянка и вдруг, склонившись к Софье, прошептала: – А наш тенор ведь совсем потерял из-за вас голову! Неужели он вам ни капли не нравится?
– Ничуть, – ответила Софья, надкусывая апельсиновую кожуру.
И это была чистая правда.
– …Что ж, великолепно, София, – грустно произнесла синьора Росси, закрывая крышку рояля. – Вы сделали то, что хотели, партия Виолетты – ваша, и мне более нечему вас учить. Хотя, признаюсь, я с удовольствием бы еще потянула деньги из вашего покровителя. Надеюсь, сегодня вечером вы придете в театр? Джемма впервые поет «Травиату», и вам, вероятно, будет интересно послушать…
– Непременно приду, – заверила Софья, торопливо складывая ноты. Ей хотелось убежать до того, как синьора Росси в тысячный раз начнет уговаривать ее остаться в Неаполе и принять ангажемент. Но та, к ее удивлению, даже не сделала такой попытки и лишь велела:
– Марко, проводи синьорину Софию!
– О, незачем… – попыталась возразить Софья, но Гондолини уже вскочил и улыбнулся ей своей белозубой, обезоруживающей улыбкой. Он был на пять лет старше Софьи, но почему-то казался ей мальчишкой. Размышляя, отчего бы это, Софья спустилась по лестнице вниз, пересекла тихое, завитое виноградом и цветущими глициниями патио с фонтаном, где позеленевшая бронзовая дева лила из кувшина чуть заметную, вяло журчащую струйку воды, и вышла на солнечную улицу. Марко шагал следом.
– Напрасно вы меня провожаете, – проговорила Софья, останавливаясь и ожидая, пока он поравняется с ней. – Только перейти площадь – и все…
– Для меня дорого каждое мгновение рядом с вами, – очень серьезно сказал Марко, на ходу протягивая руку к свесившейся из-за чьего-то забора виноградной грозди и отщипывая несколько янтарных ягод. – Вы скоро покидаете нас, это правда?
– Да… вероятно, – медленно ответила Софья.
Мартемьянов и в самом деле должен был вернуться со дня на день, он даже задерживался, и Софья невольно начала беспокоиться. Денег, впрочем, еще оставалось достаточно, да и Марфа давала понять, что ее «кубышка» полным-полна: вполне можно прожить в Италии еще месяца два. Но молодая женщина уже начала скучать, кроме того, ей хотелось увидеть сестру. За прошедшие полгода Софья отправила Анне лишь два письма, и те были очень коротки. Понимая, что поступает не очень хорошо, что Аня волнуется, что они никогда ничего не скрывали друг от друга и что сестра не осудит ее, Софья, тем не менее, не могла написать ей длинное письмо и привычно рассказать обо всех своих мыслях и сомнениях. Думалось, что сделать это при встрече, с глазу на глаз, будет гораздо легче, и Софья считала дни до того, как приедет в Москву, в голубой дом в Столешниковом переулке, и кинется на шею Ане. Возможно, уже есть новости и о Кате, тоже пропадавшей почти год… Да, воистину, в гостях хорошо, а дома лучше. Пора в Россию.
– Вы не слушаете меня, София? – вдруг донесся до нее обиженный голос.
Очнувшись от своих мыслей, Софья обнаружила, что они уже пересекают площадь и Марко, все это время очень страстно говоривший о чем-то, оскорбленно смотрит на спутницу горящими черными очами.
– Вы правы, не слушаю… Простите, просто задумалась.
– Мадонна! Я всю дорогу упрашиваю вас не покидать Неаполь – и, похоже, бесполезно?!
– Да, Марко, – устало произнесла Софья. – Я хочу домой.
– Но зачем?! В России холодно, нет оперы, нет апельсинов, ужасные законы и варварские обычаи!
– Это вам синьора Росси рассказала? – улыбнулась Софья. – Наверное, вы отчасти правы… Но это моя страна, и я, честное слово, скучаю.
– А мы все так надеялись… – огорченно проговорил молодой человек, в который раз делая попытку взять Софью за руку, но она, тоже в который раз, осторожно высвободила пальцы. Тогда Марко вздохнул и просто пошел рядом. – Синьорина София, я ведь уже целый месяц – ваш партнер по «Травиате». Я восемь лет в опере, я точно знаю – у вас редкий талант… Пожалуйста, прошу вас, спойте со мной хотя бы один спектакль! Я клянусь, вы увидите, как умеет Неаполь ценить таланты! Вам устроят такую овацию, что вы не захотите покинуть сцену никогда!
Закладка:
– О-о-о, София, моя дорогая, я умираю! Я просто умираю, я сейчас умру! Все! Все, это конец, это конец всему! Я разорена, театр прогорел, можно распускать труппу и ехать на Сицилию разводить оливки, Неаполь мне не простит… София, ради святой девы, спасите нас! Марко! Проси немедленно, гадкий мальчишка, становись на колени, умоляй! И я сейчас встану тоже! София, на вас последняя надежда!!!
– Синьора Росси, что с вами? – Софья сделала колоссальное усилие, чтобы придать голосу заинтересованность. Ей это не удалось, но итальянка ничего, кажется, не заметила. В глазах синьоры Росси стояли настоящие слезы.
– София, это конец! Пропала Джемма!
– Джемма? Как это возможно? Сегодня же премьера…
– Именно! Именно!!! А этой паршивой девчонки нигде нет! Нет дома, нет у тетки, нет у другой тетки, у крестной, у кузин… А их у нее девять штук, и к каждой пришлось зайти! Боже мой, в день перед премьерой артисты должны репетировать и отдыхать, а не носиться по городу в поисках примадонны! Теперь у всей труппы сядут голоса, а эта бандитка так и не найдена!
– Наверное, что-то произошло? – Софья попыталась изобразить беспокойство. – Может, она больна?
– Люди болеют дома, в больнице или у родственников! – провозгласила с отчаянным жестом синьора Росси. – А ее мать даже не знает, где она, и рыдает с самого утра! Бессовестная девчонка сбежала с каким-нибудь кавалером, не дождавшись собственного дебюта, проклятье, проклятье!!! София, ради Христа бога нашего, спасите нас, меня, спасите всю труппу!!!
– Но… – Софья никак не могла понять, что от нее требуется. – Но, синьора Росси, я тем более не знаю, где Джемма, мы не подруги, я не…
– София… – Синьора Росси взяла ее за обе руки, стиснув их с такой силой, что Софья невольно поморщилась. – Ради бога, девочка моя, вы одна это сможете… Вы знаете всю партию Виолетты, вы великолепно ее исполняете… Спасите нас, выйдите сегодня на сцену! Поймите, три месяца репетиций, билеты проданы, в кассе аншлаг, в зале – вся дирекция Сан-Карло, провала мне просто не простят! Неаполь так ждал этой премьеры…
Наконец, Софья поняла, что от нее хотят. И убежденно сказала:
– Никогда. Ни за что в мире. Простите, синьора Росси, при всем моем уважении к вам…
– Марко-о-о!.. – простонала, закатывая глаза, хозяйка труппы. Итальянец кинулся к Софье, как пуля. Сейчас его темные глаза не смеялись.
– София… Я ваш раб, я сделаю все, что вы прикажете, я прыгну в Везувий… спасите нас! – хрипло и страстно попросил он, покрывая поцелуями безжизненную руку Софьи.
– Синьора Росси… – Софья тяжело вздохнула, не отнимая у Марко руки и даже не замечая его действий. – Но, поймите, нас же освищут… Джемма – любимица Неаполя, все придут слушать ее, а вы им подсунете никому не известную иностранку… которая месяц назад не знала, что такое «Травиата». Первая ария написана для колоратурного сопрано, она сложная… В меня начнут бросать помидоры после первых же нот!
– Я вас закрою грудью, – быстро пообещал Марко.
Софья только устало улыбнулась. Вздохнула. Вяло подумала: а пусть. Что теперь-то бояться?.. Хоть напоследок синьоре Росси приятное сделать…
– Хорошо. Я сейчас переоденусь и…
– Мадонна, София, вы согласны?! – просияла синьора Росси, с восхищением глядя на Софью еще заплаканными глазами. – О-о, девочка моя, как вы великодушны… Presto, presto, presto[28], живее собирайтесь… Как вы бледны сегодня, еще нужно успеть загримироваться! Марко, болван, пошел прочь, София из-за тебя не может переодеться! Стереги экипаж! София, позвольте, я вам помогу…
Перед тем, как покинуть комнату, Софья еще раз оглядела оставленный кавардак, но решила ничего не убирать. Подойдя к рассыпанным по столу бумагам, она вытащила из стопки купчую и дарственную на Грешневку, быстро, двумя движениями порвала их. И вылетела из комнаты.
Когда Софья в сопровождении возбужденно переговаривающихся итальянцев уже выходила из дома, в калитке показалась Марфа с огромной корзиной овощей.
– Вы куда это без шали с голыми плечами на ночь глядя? – ворчливо спросила она. – И бледные совсем? В тиятр свой? А Федор Пантелеич с вами?
– Нет. Я не знаю, где он, – коротко ответила Софья.
Итальянцы уже ушли вперед, к экипажу. Марфа, проводив их глазами, пробурчала:
– Ишь, поскакали, как поджаренные, никакой солидности… Что за народ тараканий! А вы чего зареванная, барышня? Опять этот ирод, что ль, разговорами своими довел?!. Вот паскудник, не успел явиться – сейчас расстроил! Как без него тихо-спокойно было!
– Перестань, Марфа. И… Я оставила там небольшой беспорядок наверху… Сделай милость, не убирай, пусть будет все как есть… до прихода Федора Пантелеевича.
Софья старалась говорить ровно и сдержанно, но голос все-таки дрогнул, и Марфа пристально посмотрела ей в лицо. Помолчав, кивнула:
– Слушаюсь, барышня.
Софья отвернулась от нее и быстро, почти бегом направилась к экипажу за оградой, откуда уже звали ее истошными голосами итальянцы.
Синьора Росси всегда немного преувеличивала, но на этот раз ее слова соответствовали истине: маленький театр сиял и был полон народу, вся улица оказалась перегорожена экипажами, толпа возбужденно переговаривающихся людей штурмовала двери, шум и гвалт стоял как на конном базаре. Софья, Марко и хозяйка труппы с трудом пробились к черному ходу и поднялись в уборные, где их встретили взволнованные артисты. Заговорили все сразу, вразнобой, перебивая друг друга, и Софья, у которой страшно болела голова, смогла только понять, что Джемма так и не обнаружена.
– Чертова девчонка… – пробормотала синьора Росси. – Будем надеяться, святой Дженаро нас не оставит… София, гримируйтесь! Марко!!! Немедленно переодеваться, тебе сейчас петь! Синьор Фьероне, приготовьтесь петь второй акт с синьориной Софией, она наша последняя надежда!
Немолодой баритон, который должен был исполнять роль отца Альфреда, ничуть не удивился, звучно чмокнул Софьину руку и пророкотал, что за двадцать лет на оперной сцене привык ко всему на свете и что ему приходилось слышать, как примадонн заменяют их собственные горничные – и, слава Мадонне, все оставались живы! Синьору Росси это почему-то не успокоило, она продолжала носиться по уборной, задевая манекены и кушетки, и причитать, что большего ужаса в жизни у нее не случалось и она своими руками задушит Джемму, если у той хватит наглости хоть когда-нибудь появиться в театре! За хозяйкой труппы толпой бегали певицы, хористки и костюмерши, в воздухе висело облако пудры и духов, и от шума звенели лампы. Софья и Марко между тем быстро гримировались каждый в своем углу: первый звонок уже был дан, а еще требовалось хоть немного распеться.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
