Обложка Одинокое сердце

Одинокое сердце

Ксения Нели

0% прочитано
Стандартный
Ксения Нели

Одинокое сердце

Глава 1

Я лежу на пепелище.

Зола растревоженной мошкарой взлетает от малейшего колебания воздуха. Шелушится остывший верхний слой. В спёкшемся нижнем ещё дремлет жар.

Луна крупная, оранжевая. Жмурясь от яркого света, я погружаюсь в океан сожжённых надежд. Лиловые тени ползут по земле. Непривычные цвета режут мне глаза. А воспоминание о доме, горевшем с полудня до заката, режет мне сердце.

Вспоминаю сгорбленную фигурку, что металась от окна к окну. Вспоминаю заколоченные снаружи двери. Вспоминаю молчаливую неподвижную толпу – каменные монолиты вокруг жертвенного пламени.

Вспоминаю и не могу понять, – почему? за что?

Я знаю, что было до меня. Знаю, что видела сама. Знаю, как здесь будет течь жизнь, когда я уйду.

Мне придётся уйти.

Прежде меня околдовывали эти места: домики в излучине реки, нависающий над ними лес, ядовитая луна. Здесь старики боготворили единственный на все село телевизор, а молодёжь танцевала на пятачке у клуба под свисающей со столба голой лампочкой. Здесь детвора таскала яблоки из заброшенного церковного сада и загадывала желания, увидев кружащий над Землёй спутник. Здесь вечерами читали прошлогодние газеты, а днём плевали через плечо при виде чёрной кошки...

Но для меня всё это в прошлом. Очарование людьми и местностью сожжено на окраине села.

Зарывшись в пепел, я не держу ни на кого зла. Я не понимаю, как это – злиться. Силюсь разобраться – почему всё произошло именно так, а не иначе? Я могу мыслить, как они, могу думать, подобно им, могу прочитать их воспоминания и воспринять их чувства. Но не могу понять их.

Всё просто. Но простота зыбка и обманчива, как пепел в лунном свете. Я много знаю, но я не знаю ничего. А те, чья злоба вспыхнула пожаром, не знали ничего, но считали себя правыми. Почему?..

* * *

Село называлось Уютным... и не мне плутать в дебрях семантики. Оно и было уютным; во всяком случае, в укромный угол забиваются, ища спасения. Или забвения? Уютный тупик между рекой и отрогами Гудящих гор. Постаравшись, можно найти места и глуше, но с тех пор, как разомкнулся мой контур, я покончила с транспортными расходами.

Главная улица параллельна реке. Это её двойник – такой же широкий и глубокий. Можно найти десять отличий, но их смоет первым дождём. Попробуйте форсировать эту трясину – и вы меня поймёте. Я так и не решилась. Улица названа Армейской в память проложившего её стройбата. А может, название появилось после войны, в которой обе стороны утюжили её гусеницами и минировали при отступлении. Воронки сохранились и поныне. Отношение к этому историческому наследию весьма трогательное – никому в голову не придёт засыпать ямы щебнем.

Если кажется, что я зациклилась на одной-единственной дороге... то это только кажется. Тема ничуть не хуже любой другой. Кто-то тратит время, расписывая недолговечную прелесть цветов, или заката, который может оказаться последним, или спаривания и предшествующих ему ритуалов... словно больше нет достойных тем. Если я задержусь в этом мире (а сломанный контур, похоже, не оставил мне выбора), я должна научиться хоть что-нибудь делать прилично. Я овладела языком раньше, чем поняла это, и создала свой стиль прежде, чем связала два слова, – возможно, на это мне и делать ставку.

Дома вдоль Армейской сидят редко, как зубы в старых дёснах: десять повернуты огородами к реке и семнадцать – в сторону леса; их фактически безграничные подворья теряются в чащобе. Это хорошо осенью, когда лес прорастает к твоему порогу грибами и ягодами, но хуже зимой, когда волки считают твой хлев продолжением своих угодий.

Дом Авдотьи стоял на окраине. Собственно, «домом» я называю его из приличия – у соседей курятники больше. Чёрные брёвна цвели мхом и плесенью. Когда ветер дул с запада (что было нормой), хибара превращалась в огромную губную гармошку. Шпаклёвка щелей лишь изменяла тон издаваемых домом звуков.

Авдотье было за семьдесят. Поющий и кашляющий дом составлял треть её имущества. Остальное – заброшенный огород и тощая коровёнка. К зиме соседи из жалости собирали однорогой Зорьке скирду сена, и Авдотья считала, что грех желать большего. Потому, едва младший сын уехал из села, женщина забросила огород. А старший...

«Старший сын близёхонько поселился», – частенько усмехалась Авдотья. Время уняло боль этой усмешки.

Гордостью дома была огромная, невиданная в этих краях веранда. Вернувшийся из немецкого плена муж привёз не только трофеи, но и воспоминания об игрушечных европейских деревушках. Перестройка жилья захватила его. Он любовно выстрогал столбы и балясины, постелил кровлю, но старые раны требовали покоя, пока, наконец, не вынудили капитулировать.

Авдотья полюбила веранду, когда та ещё пахла стружкой и липовым мёдом. На её левой, солнечной стороне, Семёновна, как звали женщину односельчане, поставила кресло-качалку. Муж с великим упрямством вёз его через пол-Европы. В этом кресле Авдотья вязала первенцу пинетки; в нём же баюкала внуков. С годами клеймо братьев Тонет стало смутным пятном, ротанговое плетение истрепалось, буковая древесина рассохлась, но память о муже перевешивала явную негодность венской мебели. Под скрип полозьев Семёновна дремала в солнечных лучах, становившихся год от года холоднее, вспоминала былое или вязала на заказ носки и рукавицы. За это ей приносили – кто кусок сала, кто муки, кто баночку масла или варенья. Появлялся и сын, но всё реже и реже, и Авдотья каждый раз думала, что больше его не увидит.

Весной Семёновна наведывалась в подступивший к дому лес за целебными травами и птичьим гомоном. Осенью она собирала боровики и опята, мелкие лесные орехи, синие бусинки тёрна и ароматную ежевику. Прошлым октябрём она набрела на повредившего крыло ворона, а в день, с которого всё началось, она принесла домой меня.

В своё оправдание я могу сказать немало. Но шутка в том, что я ничего не могу сказать. Вы не находите это смешным? Вы хоть понимаете, что такое смех? Да? Счастливцы. Я не понимаю. Но обитатели этих мест скажут, что именно в этом вся соль. Они считают, что обладают чувством юмора, но я так и не обнаружила его рецепторы. Во всяком случае, экскурсионные контуры оказались менее совершенны, чем стратегические, а стандартный инструктаж Владыки Прилива: «Что делать, если контур охладился», казался теперь злорадным пророчеством. Мой контур остыл, прежде чем я поняла, что вектора уже не настроить на возвращение.

Вместе с контуром начала остывать и я.

Пронеся меня по инерции тридцать гаррво, контур всплыл в стволе неведомого растения. Я знала, что это растение. Не понимала лишь, почему оно не переварило меня, пока я была без сознания.

Потом я очнулась... и очень об этом пожалела. Мои глазки́ воспринимали три чистых цвета – синий, красный и зелёный... И оттого, что незнакомый мир окрашен привычными цветами, можно было запросто окоченеть. Паника и холод лишили меня сил.

Я ждала, когда пасть растения выстрелит языком, но из пасти выглянуло лохматое насекомое. Оно было всего в двух миар. Я чувствовала его тепло и понимала, что если не воспользуюсь биовектором, то замёрзну.

Владыке Приливов такая ситуация и не мерещилась! Я вывернулась из последних сил, а когда снова распрямилась, то увидела мир – о, Владыка, чёрно-белый мир! – глазами этого насеко... о, нет, это не насекомое. Это млекопитающее. Оно...

– Гляди-ка, белка!

Нестерпимо громкий голос. Я повернулась. В шестнадцати миар стоял... человек. Да, человек. Белке, которой я стала, знаком этот вид. Именно тому, что он ей знаком, я обязана своим рассудком. Хорошо, что, посещая эту планету, я опускалась лишь на дно океана. Мне и в шутку не захотелось бы посетить поверхность. Люди ужасны, их корявые тела топорщатся отростками и мягкой шелухой... Но интеллектом они выше белки. Неизмеримо выше. Это пугает. Никогда не знаешь, что ожидать от высшего разума.

Один из уродливых отростков не был частью тела. Человек опустил его на землю и наклонился ко мне. Где его глаза? На кончиках разветвлённых щупалец, которые он тянет ко мне? Или там его желудки?

Я чувствовала, что если не загляну в мозг человека, то умру от страха прежде, чем мой контур окончательно застынет и расслоится под ветром. А это случится очень скоро.

Три тикка – и всё, что знал человек, знала уже и я. Это успокоило. О, Владыка Приливов, ты не представляешь, КАК это успокоило...

Я видела чёрную ель, среди ветвей которой блестел обруч. Так человек – женщина Авдотья – видела мой контур. Я знала, что под ногами – трава, а под ней – чернозём, под стволом ели – прошлогодняя хвоя. Что такое «хвоя»? Что такое «год»? Я не знала. Я не знала так много, что сомневалась – стоит ли узнавать дальше?..

Авдотья протянула мне руку. На кончиках пальцев матово блестели ногти.

– Совсем осмелела, рыжая. И как тебя детвора не изловила?

Поток рвущих барабанные перепонки звуков дробился на слова. Я поняла смысл слова «смелеть» и… он мне понравился.

Я обнюхала женскую руку. Потом, осваивая чужое тело, неловко прыгнула внутрь корзины, на кучку гладких орехов, пересыпанных веточками боярышника.

– Ишь ты, уселась! – удивилась Авдотья. – Словно из цирка сбежала!

Цирк – круг арены, щёлкающий хлыст, огонь, рычание зверей, сотни человеческих существ, ставших единым организмом… Да, окажись там, сбежала бы непременно!

Качая головой, что-то бормоча под нос, Авдотья пошла домой. Поставив лапки на край корзины, я поискала глазами контур. Его уже не было видно.

Я стала пленницей чужого мира.

Потянулось время в пронзаемом сквозняками доме на границе леса и посёлка. Дни – тягучие, чёрно-белые. Ночи – в лучшем случае мрачно-звёздные, в худшем – разрывающие сетчатку яркостью молний.

Авдотья днями напролёт покачивалась в старом кресле. Иногда дремала, но чаще в её натруженных руках мелькали спицы. Меня завораживал их блеск. Было в нём что-то от разворота контура, когда пространство складывается и выталкивает ездока в другой мир. Забравшись на плечо старушки, я, не мигая, смотрела на сверкание металла, словно эта иллюзия могла вернуть мне утраченную жизнь.

Иногда мимо проходили школяры – проверить капканы. За сорванцами бежали псы, суматошные животные, все как один мечтающие перекусить мне хребет. После знакомства с чёрным Трезором я вмиг овладела гневным беличьим языком. А также авральными навыками. Теперь, едва заметив собак или заслышав лай, я взлетала на крышу веранды или плечо Авдотьи – что оказывалось ближе. Но детвора всё равно с трудом унимала собак.

Авдотья угощала мальчишек мелкими сладкими яблоками, трепала по густым вихрам. Если псы совсем заходились лаем, тянулась к метле:

– Кыш, окаянные! Сущие черти! Удержу им нет... Зайцев хорошо полюют, кабаний след берут, – обращалась она ко мне, едва лай и смех стихали вдалеке. – И белок хорошо чуют, и куну...

Я знала, кого «чуют» псы, и уважала бы их за это, не будь они так назойливы и бестолковы. Вернувшись на колени Авдотьи, я охотно брала из её рук орехи, сушёные грибы и ягоды. Приютившее меня тело часто просило пищи, и я ела, хотя сама нуждалась в еде другого рода.

Шанс, что меня обнаружит такой же путешественник, которым когда-то была я, не вписывался в теорию вероятностей. И я искала в этом приятные стороны. Мне даже нравилось тут, хотя беличья шкура не спасала от постоянного озноба. Иногда мне снилась родная стихия. Тогда я уходила к соседям, подальше от Авдотьи… чтобы оставить после себя пустого пса. Я усваивала его сущность, утоляя тоску и свой голод. Владыка Приливов называл это действенным и проверенным методом, но я сомневалась, что он сам его опробовал. Чем разумнее усвоенная сущность, тем легче переносить боль – новые навыки и память наполняют тебя. Так утверждал Владыка Приливов. Псов становилось всё меньше, но тоска моя, в отличие от голода, не проходила.

Но настал день, когда я перестала тосковать.

Люди странно выражают благодарность. Их слова часто лишены смысла. Важно действие. Ритуал.

Я наблюдаю, как односельчанка принесла Авдотье банку мёда и теперь любуется рукавицами на козьем пуху. Я разделяю её восторг. Рукавицы безумно теплы, а здесь холодает с каждым днём. Да и превращение нити в цельный предмет кажется мне чудом.

– Ай, Семёновна! – цокает языком женщина. – Вот уж угодила! Прям-таки царские рукавички получились. Вот бы ещё и платок такой…

– Можно, Лидочка, и о платке подумать… – степенно говорит Авдотья. Похвала приятна ей, как мне – солнечные лучи.

– Мишка мой в город поедет, – говорит женщина. – Шерсти привезёт. Тут такой нет. Красивый платок выйдет… Пойду я, Семёновна, а ты чайку-то с медком попей, попей.

– Спаси Христос, – неожиданной скороговоркой отвечает старуха и тут же уносит баночку.

Дом сразу наполняется ароматами гречихи и липы. Старческая рука гладит меня по спине. Я выгибаюсь, как кошка.

– Вот так-то, рыжая, – говорит старуха, ставя мёд на потемневшую полку и задёргивая кружевную занавеску. – Добро-то, оно всем приятно. Ей – в рукавицах нежиться. Мне – чаёк с мёдом пить. Всем хорошо…

Она смолкает на полуслове, но я вижу её мысли. У Лидии полон дом – муж, сестра, родители, семь душ детей. Тепло ей будет самой лютой зимой, тепло и без рукавиц…

В этот момент я острее понимаю Авдотью. Младший сын вырос, уехал учиться в город, да там и остался. Наезжает по праздникам, привозя невиданные гостинцы и нездешние проблемы. Зовёт мать к себе. Авдотья и слышать не хочет про переезд – кто же за Сашенькой присмотрит? Близко он, старшенький её, под горкой в сырой земле. Без малого двадцать лет как туда сошёл, со скал сорвавшись, а кажется, эхо его крика до сих пор по округе расходится.

Люди суетливы и мнительны. Порой они глупее щенков соседской Дамки, которые сосут пальцы детей хозяйки, не замечая набухших сосцов матери.

Решение проблемы рядом… так почему его никто не видит?

Всё прошло с лёгкостью, достойной воспевания. Владыка Приливов отметил бы эту лёгкость ритуальным танцем. Даже я, начавшая привыкать к Земле, не ожидала от себя такой ловкости.

Едва стемнело, я нырнула в наполненный ночными шорохами мир.

Между домами Лидии и Авдотьи три огорода и восемь собак. На моё счастье, луны не было, и свет не раздражал мои глаза. Не встретив псов, я пересекла двор и скользнула в дверь. Двери и калитки в Уютном никогда не запирают, но засовы имеются везде. Их спешно приладили лет восемь назад, когда цыганский табор неделю жёг костры на другом берегу реки.

Миновав прихожую, я заглянула на кухню. Вся семья – все двенадцать человек – собралась за столом. Самое многочисленное семейство. Это закон – бери там, где много.

Лидия, в повязанном на разбойничий манер платке и лёгкой кофте поверх платья, накрывала на стол. Простой и сытный ужин – тушёная капуста, варёный картофель, сметана в узорном соуснике, масло в запотевшей маслёнке. Пахло свежим хлебом. На электроплитке пыхтел чайник. Сквозь степенный говор взрослых и смех ребятишек взвизгивал радиоприёмник.

– Слыхала, мать? – Михаил повернулся к своей старенькой матери. – Шабуни опять двух телят купили. На зиму-то глядя!

– Бать, я на сиденье кожу новую натянул! – хвалился старший сын, улыбаясь от уха до уха.

Сестра и средняя дочь Лидии негромко что-то обсуждали. Я прислушалась.

– Лучше всего рубец брать, – говорила Оксана, зеленоглазая, как мать.

– Конечно, лучше, – соглашалась тётка, – проточной водой промыть, сверху язык очищенный – ломтиками, сало нарезанное... Тамара, светлая ей память, говорила, что курдючное сало лучше, но где его взять – курдючное? Потом морковь нарезать, перец положить, укроп и чеснок...

Младшие дети сплетничали о новой учительнице в соседнем селе, кто-то подпевал песне из приёмника. О ножку стола тёрся белый, чёрными кляксами, кот. От семейного ужина веяло чем-то, чего я не встречала в доме Авдотьи, но отзвук чего часто ловила в её сердце.

Я взяла немного – по их мерке – сколько могла свернуть и унести. Чуть-чуть тепла общения и радости взаимопонимания. На миг задержалась, пакуя ношу, – за мной могли припустить собаки, и мне не хотелось потерять даже крупицу добытого.

Но за этот миг настроение за столом изменилось. Я только порадовалась – надо же, успела!

– Вот ещё мода – делать рулет вместо колбасы! – повысила голос сестра Лидии.

– Тулуп мой старый перевёл? Мало дерматина, что в сарае лежит?

– Да ладно те, батя! Кто ж по трезвому на этот дерьматин дважды посмотрит?

Хозяйка, выставляя каравай на стол, нечаянно наступила коту на хвост. Но вместо того, чтобы задобрить всеобщего любимца ложкой сметаны, неожиданно отпихнула его ногой. Мяукнув, кот забился под вешалку.

– Ешьте аккуратнее! – повернулась Лидия к детям. – Понакрошили, ну, просто свиньи!

– Не хочу молоко! – закапризничала девочка лет шести. Её звонкий голосок перекрыл спор отца и сына. – Хочу какаво!

Я не стала ждать, чем окончится семейный скандал. Как у людей быстро меняется настроение! Хорошо, что я взяла тепла и счастья до того, как они обернулись злобой.

Старуха так и не поняла, что принесла я вечером в её замшелую избу и развернула посреди комнаты. Она только заулыбалась, взяла меня на руки и села к печи. Дни стояли ещё тёплые, однако ночами свежело, и старые кости Авдотьи тосковали по солнцу своей молодости.

– Как огонь сегодня чудно горит, а, рыжая? – спросила она, гладя меня. – Как светится по углам. И тепло... хорошо... Я летом на солнцепёке так не согревалась. Может, это потому, что ты рядом? Пригрелась на коленях, и не нужен никто...

Я действительно пригрелась на её коленях, и мне, как и ей, никто сейчас не был нужен.

На рассвете меня разбудил крик. В комнате ещё мерцали остатки принесённого мною тепла. Я заметалась от окна к окну, пытаясь понять, что происходит.

Старуха и корова кричали в один голос. Авдотья – от горя и жалости. Зорька – от боли.

Утром пасшуюся за домом коровёнку что-то испугало. Стелился туман, шевелились на обочине тени, шептались сорняки... Зорька метнулась, запуталась в привязи. Дёрнулась, ломая переднюю ногу, и теперь лежала, заходясь мычанием.

На причитания Авдотьи выбежала соседка. Зыркнув на корову намётанным глазом, погнала сына за ветеринаром – в соседнее село. Мальчишка вскочил на велосипед и, подпрыгивая на ухабах, исчез из вида.

Зорька исхитрилась встать. Покалеченная нога чертила в пыли таинственные символы, скрепляя их, как печатями, тяжёлыми сгустками крови. Перелом был открытый, чуть ниже коленного сустава. Рыжую шкуру пробил обломок кости.

Я никогда не ломала костей в новом теле, а моему истинному облику чужда такая хрупкая и ненадёжная структура. Но я умела видеть глазами разных существ, проникая в чужое сознание. Что я и сделала, почувствовав страдания животного и поняв причину горя Авдотьи. Она, как и утешающая её соседка, знали, что жить Зорьке недолго, – ветеринар отправит корову под нож. Никакой гипс не выдержит веса взрослого животного.

У Авдотьи до меня не было никого ближе Зорьки.

Я не стала дожидаться ветеринара. Я поспешила к дому Шабуней. Тех самых Шабуней, что купили двух телят. Брать можно лишь там, где много.

На этот раз я взяла больше жизненной силы, чем могла унести. Я тащила её, в буквальном смысле едва переставляя ноги. Коровы – пять голов – остались такими же сонными, какими я их и застала. Мне не удалось вспрыгнуть на подоконник и пришлось выползать в дверь. Ползла я тяжело и медленно, как на последнем издыхании.

Конечно, меня учуяли псы. Их было много. Даже не помню, сколько. Помню скребущие землю лапы, зубы, клацающие возле моей морды, летящую слюну, запах псины и захлебывающийся лай... Но собаки, нападавшие на меня, сидящую на заборе, не решались растерзать меня, ползущую по земле. Этот эскорт бесновался до самого дома Авдотьи. Не желая признавать поражение, псы принялись деловито обнюхивать Зорьку, отскакивая каждый раз, когда она поводила головой.

Злые осенние мухи, ожившие в тёплых лучах, облепили бока и рану коровы. Она не отгоняла их.

Медлить было нельзя. Я отдала все захваченные силы ослабевшей от шока Зорьке. Едва перелом сросся, она принялась щипать травку.

Авдотья рассеянно взяла меня на руки. Взгляд её не отрывался от коровы... как и взгляд односельчанки.

– Зорька пошла, – бесцветно произнесла соседка. – Батюшки-святы! С глазами у меня неладно, что ли?

Ища поддержки, она повернулась к Семёновне. Старуха мелко затрясла головой, засмеялась. Мне не понравился этот смех.

– Хорошее у тебя зрение, голуба, хорошее... Вот этими вот руками, – Авдотья, словно оправдываясь, показала соседке натруженные руки, – кровь вытирала...

Я ничего не понимала. Животное здорово – разве это плохо? Женщины же смотрели на отгоняющую мух корову... осуждающе. Даже не прилагая усилий, я чувствовала их страх.

– Лёшка ветеринара приведёт, – сказала, как всхлипнула, Авдотья. – Что же делать-то, а?

– Ничего не делать! – рубанула соседка. – Скажем, как было. Упала, мол, Зорька, ногу потянула, шкуру обдряпала... А потом поднялась и пошла.

Авдотья молчала, разглядывая засохшую на пальцах кровь. Соседка, отвернувшись, пошла прочь, бормоча что-то о солнышке, которое и греть – не греет, а головушку печёт.

– Идём-ка в дом, рыжая, – сказала мне Авдотья. – Нечего посреди дороги столбом стоять...

Ветеринар, как положено, явился к ночи. Говорю «как положено», потому что так говорят люди, а я лишь переняла их манеру. В Раздольном он помогал поросой свинье, – дело тяжкое, корова подождёт. Щедрый хозяин налил ему «на дорожку», а ветеринар стесняться в гостях не умел. Его видавший виды «ГАЗик» с дырявым брезентовым тентом лихо въехал в лужу у сельсовета. Пёстрые куры, квохча, брызнули из-под колёс.

Ветврачу объяснили, что идти к Семёновне нет резона. Здорова у неё корова, чего спросонок не померещится...

– Вот бабьё! – вздохнул ветеринар, которого кто за глаза, а кто и в лицо называл коновалом (я видела сельских лошадей, но даже с самой дряхлой ему не сладить). – Вот же дурьё дуремарное! Переполошат два села, а вывих от перелома отличить не могут! А машина – бензин просто так жри, да?

Долго бы подпирал он запылённый капот, не решаясь перенести вес тела на ватные ноги. Но дело ему нашлось. У Шабуней внезапно околел телёнок.

– Глянул бы ты на него, Степан, – отодрал ветврача от машины сам хозяин, Пётр Шабуня – невысокий, косая сажень в плечах. – Как бы зараза по селу не разгулялась...

Степан позволил отвести себя в шабунинский хлев. Сыновья Петра, крепкие и молчаливые, бережно поддерживали его под руки.

Вслед за ветеринаром подтянулись соседи. В Уютном смотрели на дела ближних, как на свои собственные.

Подошла и Авдотья.

Телёнок не мог умереть от болезни. Я это прекрасно знала – нельзя передавать здоровому животному больную сущность. И потому смерть малыша осталась для меня такой же загадкой, как и для ветеринара.

– Здоров он, как бык... был... – сказал Степан, закончив осмотр. – Анализы я взял. Результат завтра сообщу…

Не замечая услужливо распахнутого Шабунями саквояжа, он попытался спрятать пробирку в нагрудный карман, оттопыренный металлической флягой. Народ засмеялся.

– Ты бы, Стёпа, результаты не перепутал, – ехидно посоветовали из толпы. – А то поднимешь с утреца хай, что ящур свирепствует. С комбикормами завезённый...

Степан, смерив жителей Уютного взглядом, претендующим на суровость, глотнул из фляги.

Я коснулась мозга стоявшего рядом с Авдотьей человека и узнала, что вышеописанный случай произошёл года два назад. Тогда пьяный в дымину Стёпа напутал с анализами, и три села едва не начали массовый убой скота.

Семёновна, желая утешить Шабуней, сказала:

– Может, он народился такой слабенький? Второй-то, вроде, бодрёхонек – вона, как скачет!

Словно ощутив всеобщее внимание, второй телёнок дёрнул головой, скакнул «на бис» и завалился на правый бок.

Степан отшвырнул флягу, бросился к телёнку.

– Ну и дела у вас! – трезвея, протянул он.

– Спит? – спросил Пётр, сам удивлённый глупостью вопроса.

– Сдох! – сказал Степан. – Странно, едва ли не бодаться лез...

Авдотья вскрикнула, закрыла рот ладонью. Её соседка, та самая «голуба», на глазах которой исцелилась Зорька, что-то зашептала стоящей рядом пожилой женщине. Выговорившись, она победно взглянула на собеседницу. Та еле слышно охнула, отодвигаясь от Авдотьи.

Сумрачный Степан что-то спросил у Шабуни. Тот, пожав плечами, односложно ответил. Жизнь возвращалась на круги своя. Люди начали расходиться. Авдотья покидала хлев одной из последних, не замечая, что её сторонятся.

– Ты уж, Стёпа, узнай, чего он околел, – просительно сказала она, глядя ветеринару в глаза. – Наши-то коровы не заразятся?

– В своё время заразятся, – огрызнулся Степан, но, увидев тревогу на лице старухи, смягчился. – Узнаю, Семёновна, узнаю…

Он похлопал себя по карману, нахмурился. Просветлел, обнаружив флягу на соломе.

– Э-э-эх, не пил бы ты на работе, Стёпка! – вздохнула Авдотья. – Оно, когда не вовремя, не к добру выходит. Дорогу бы домой не запамятовал.

– Иди, иди, Семёновна, не до тебя. К Зорьке твоей после зайду, посмотрю её.

Качая головой, Авдотья пошла прочь. Казалось, её больше других взволновала гибель молодняка. Если уж на то пошло, меня это тоже заинтересовало. В сонном селе, наконец, начало что-то происходить…

…и, начавшись, не думало прекращаться.

Ещё до первых петухов Уютное разбудили «ГАЗик», прогрохотавший по Армейской и ругань Степана. Ветеринар остановил свой кошмар на колёсах у хибарки Авдотьи. Вскоре туда подтянулось почти всё село.

В старости у многих людей притупляется слух, и Авдотья была из их числа. Гвалт не разбудил её. Я вспрыгнула на подоконник. В квадратах мутного стекла волновалась толпа: женщины с наспех подобранными волосами, набросившие шали поверх ночных рубашек; хмурые мужчины в рубахах навыпуск и вытянутых на коленях штанах.

Степан пытался влезть на машину, как на трибуну. Его урезонивали. Хриплые крики перекрывал разноголосый гомон. Мне не был понятен смысл этих криков... впрочем, я многого не понимала. Я оперировала понятиями, вынесенными из людского сознания, но смысловые нюансы часто ускользали от меня. А то и вовсе сбивали с толку.

Ветеринар кричал, рычал и ругался.

«Ведьма!» – чаще всего проскакивало в его речи. Ведьма, значит – ведунья… женщина, знающая о многом. Что Авдотья, немало прожив по человеческим меркам, знала такое, что не давало покоя раздольненскому коновалу? Что заставляло его тянуться к канистре с бензином, лежащей в кузове среди спущенных покрышек и пыльных фуфаек?

Упираясь лапками в раму, я коснулась мозга Степана, в надежде прояснить ситуацию. Но запуталась ещё больше.

А произошло вот что.

Повторно осмотрев павших телят, Степан решил, что лишь содержимое заветной фляги поможет узнать причину мора. Но когда прямо на глазах околела тёлка-двухлетка, нырнуть за истиной захотел и хозяин подворья. На пару с Петром ветврач ударился в «философические измышлизмы» и сам не заметил, когда к ним присоединились новые люди. Поначалу смутно знакомые, вскоре они стали закадычными друзьями.

Потом Степан вспомнил, что надо сделать какие-то анализы, а для этого надо куда-то ехать. Он долго искал дверь, затем прорвался на улицу.

Собутыльники высыпали следом, прихватив «на дорожку». Стёпа против компании не возражал. Они добрались до сельсовета и уютно устроились в пропахшем бензином «ГАЗике». Лихо опрокидывали невесть откуда берущиеся стопки, смачно закусывали, хохотали над солёными шутками. Всё чаще друзья пытались чокнуться с ним. Особенно те, что сидели напротив, по другую сторону перевернутой шины. Ветврач, пристроивший седалище на роковой канистре, никак не мог до них дотянуться. Чтобы уважить друзей, нужна была мелочь – встать на ноги.

Стёпа – мужик отчаянный. Решил – если надо, встанет! Собрался с духом, но… то ли развиднелось, то ли туман наполз. Почудилось ветеринару, что глаза у друзей зелёным светятся. Совсем как у кошек. И, вроде, сырой землей запахло.

Морок был недолгим. Степан взял и перекрестился на ятаган полумесяца. Едва опустив руку, увидел – сидит он один-одинёшенек на краю заброшенного колодца на сельской окраине. А в правой руке – не стопку! – обглоданную кость держит.

Когда разум осилил сивушные пары, Степан убеждённо прошептал:

– Семёновна! Она морок навела. Кто же ещё? Живёт на отшибе, по лесу шастает, с белкой сюсюкает… Точно она, карга старая! Домой бы дорогу не забыл!

Он пытался сообразить, за что женщина его невзлюбила. Не сообразил. Зато вспомнил, как после похвалы Авдотьи телёнок отбросил копытца.

– Ведьма... – хрипел он, продираясь сквозь кустарник.

– Ведьма! – едва не рыдал он, выбравшись на торную дорогу.

– Ведьма она! Костомаха в руке... Колодец гнилой... Ве-е-едьма! – втолковывал он сельчанам, которые вырывали у него канистру с бензином.

Толпа шумела. В гомоне не удавалось выделить связные мысли. Поминались телята, дом на отшибе, дымок, иногда в летние дни вьющийся над трубой, мази от ревматизма и странный взгляд, которым Авдотья провожала влюблённых. Вспомнилось и напутствие Степану: «Дорогу бы домой не запамятовал!»

Люди говорили много и злобно, опасливо косясь на маленькие окна. К дому, однако, не приближались.

– Она порчу навела! – бушевал ветврач. – Не могли телята просто так сдохнуть! А потом на меня перекинула, едва я за анализы взялся. Глаза мне отвела, старая, голову заморочила...

Соседка Семёновны не выдержала. Выдала, как на её глазах сломавшая ногу Зорька запрыгала тёлочкой...

Вскоре селяне разошлись. Лишь «ГАЗик», мутно таращась на льнущую к лесу избу, дожидался своего хозяина.

Авдотья проснулась около полудня. Сетуя, что разоспалась, собралась проведать Зорьку... и, встав с кровати, со стоном ухватилась за угол шкафа. Потом рассмеялась. Смех её был горьким.

– Стара я стала, рыжая. Ревматизм крутит, – словно оправдываясь, заговорила она. – Болячки на свет повылазили. Будто дремали они всё это время, а теперь прорастать им пора настала...

Кряхтя и охая, она надела поверх рубахи шерстяное платье, перевязала колени застиранной фланелью. Доковыляв до вешалки, пошарила ладонью у стены и извлекла суковатую палку с ручкой, отполированной частыми прикосновениями.

– Ревматизм-то лечить надо, милая! – Я так и не поняла, говорит это Авдотья мне или по старой привычке разговаривает сама с собой. – И всё как рукой снимет. Ненадолго, правда... в этом-то вся и беда. О-хо-хо...

Опираясь на палку, женщина направилась к выходу. Мне осталось только прыгать следом.

– Камфоры совсем на донышке. Надо сына попросить, чтобы привёз при случае… Только знаю я, что он скажет. Ложись, мать, в больницу. А как я лягу? У меня дом здесь, и огород, и Зорька, – как она без меня? Соседи, опять же, всегда помогут. Вот сейчас у Лидочки попрошу камфоры – разве не даст она мне? Даст...

Если бы я могла рассказать Авдотье о странном поведении её соседей, я бы рассказала. Но я не умею отдавать своё – ни мысли, ни чувства, ни силы. И я по забору припустила за старухой.

Авдотья осторожно, мелкими шажками, сошла по ступеням. В утреннем воздухе эхо разносится далеко и звонко. Было слышно, как во дворах кричат петухи, нетерпеливо мычат коровы и бьют в вёдра первые струи молока.

– Растоплю сейчас печь, положу в горшочек коровье маслице да почки березовые, – негромко говорила Авдотья, словно описание лечения могло исцелять. – Крышкой закрою, тестом обмажу и на сутки в печь... Затем выжму масло из почек, камфоры истолчённой щепотку добавлю... Знаешь, что выйдет? Мазь выйдет, рыжая. Вечером колени натру, замотаю, чтобы в тепле были... Ещё бабка моя, царство ей небесное, лечилась так. Бодрая была... бабка-то моя...

Посреди дороги, почти на том месте, где сломала ногу Зорька, Авдотья передохнула. Миновала аккуратный двор Лидии, огороженный спинками от кроватей. Занавеска на окне кухни дрогнула. Авдотья поднялась по ступенькам – их было всего две, и те невысокие – и стукнула в дверь.

– Лида! – крикнула она. – Дома ты, Лида?

Дверь открылась не сразу, но открылась решительно. Не скажу, что с упёртыми в бока руками Лидия излучала дружелюбие.

– Дома, – хмуро сказала она. – А тебе чего, старая?

Авдотья обескуражено моргнула.

– Доброго утра тебе, – ответила она. – Занемогла я, Лидочка. Ревматизм проклятый скрутил. Ни согнуть, ни разогнуть ноги не могу...

– А я здесь с какого боку? – процедила та. Я ощутила холод её тона... и в сравнении с ним уличная прохлада была жаром натопленной печи. – Захворала, вот и врачуй сама свои хвори. Нечего мне их нести!

Авдотья побледнела. Гордость не позволяла ей унизиться до повторной просьбы. Но и смолчать было выше её сил.

– Охолонула бы ты, Петровна, – сказала она, поворачиваясь спиной. – Глядишь, приветливей станешь…

С порога раздался странный звук – словно на плите сбежало молоко. Через миг я поняла, что шипела не выкипавшая субстанция, а соседка.

– Ай, старая, иди себе! Нечего наговаривать да нашёптывать! Разве сделали мы тебе чего плохого?

– Да о чём ты говоришь-то?

– А то не знаешь! Слух прошёл, что ногу ты корове за секунду срастила. И я сама видела, как телята от твоего доброго слова замертво падали! А Стёпка? Он же едва себе шею не свернул, когда ты его домой поторопила!

– Ну, «едва» – не аргумент, – пролепетала изумлённая Авдотья. – Дивно, что он до сих пор жив. Так на машине-то гонять!

– И таких, как ты, выслушивать! Неосторожна ты стала с годами, Авдотья, ох, неосторожна! И мы тоже хороши. Столько лет бок о бок жили, тебя не разглядев!

– С кем это ты язык чешешь на пороге? – донёсся из кухни голос мужа Лидии. – Зови в дом.

Авдотья всё ещё пыталась уразуметь услышанное. На окне снова дрогнула занавеска. Детский голосок пропел:

– Ведьма старая пришла! Ведьма!

– Да в чём ты винишь меня? – прошептала Авдотья. – Что ты несёшь, девка? Моя разве вина в том, что Шабуни – что старый, что малый – телят выбирать не умеют?

Лида молчала, только усмехалась. Говори, дескать, говори.

– Моя ли вина, что Стёпка, не просыхая, день от ночи не отличает?

– А раз не твоя вина, то чего ты пряталась, когда Степан твой дом палить хотел? – высунулась за порог Юлька, средняя дочка Лидии.

– Уйди в дом! – прикрикнула мать, но подростка унять не так-то легко.

– Чего же ты нос высунуть боялась? Я-то видела, как ты из-за шторки зыркала! Видела!

– Юленька... – прошептала старуха, в считанные секунды прибавляя десятки лет к прожитым годам. – Как же ты... так можешь... Я же за помощью пришла... Куда мне ещё идти, как не к вам...

– Ведьма, ведьма! – дразнилась Юлька. – А на метле ты летаешь?

– Марш в дом! – приказала Лидия, но смотрела она на Авдотью. – За помощью, говоришь, шла? Помогу я тебе... Миш, поди-ка сюда...

Авдотья рванула ставший вдруг тесным ворот, потом схватилась за сердце. Покачнувшись, она в последний миг задержала падение, опершись о палку.

– Сердце, Лидочка...

– Разжалобить меня хочешь, старая?

Авдотья не притворялась, я это ощутила сразу. Мне не было понятно, почему старуха так восприняла слова Лидии, но я поняла другое – та обещала помочь. Только пока её Михаил доест пирог, утрёт губы и подоспеет со своей помощью, утечёт много воды. И я сделала единственно возможное – взяла у стоящих на пороге чуть-чуть жизненной силы... Совсем чуть-чуть. Ведь Авдотья была рядом, и мне не требовалось преодолевать большое расстояние.

Но этого оказалось мало. Я чувствовала, что старое сердце вот-вот сдастся. Тогда я направила энергию из ближайшего источника через себя в тело Авдотьи. Старуха глубоко вздохнула и расслабилась. Щёки её порозовели. В глазах блеснули злые слёзы.

– Ведьма, говоришь? Нечего сказать, уважила!

Она хотела добавить, что больше не ищет помощи. Зачем? Её вдруг отпустили и ревматизм, и капризное сердечко… Но тут Юлька побледнела и сползла на крыльцо. Я подобралась ближе. В раскрытых глазах девочки отражалось небо.

И я, и Авдотья вздрогнули от крика. Казалось, от него сейчас обрушатся небеса. Вопль Лидии расходился по селу, находя отзвук в каждом доме и каждом сердце.

А потом был бег, были слёзы, были проклятья и треск ломаемого на веранде кресла.

Был нож, воткнутый в косяк двери, чтобы подчинить ведьму.

Была сбивчивая старческая молитва в надежде остановить прежних друзей и помощников.

Были плеск бензина и проникающий во все щели хибары дым...

Спасённая старухой белка сгорела, наконец-то ощутив тепло, которого ей так недоставало. Прежде чем покинуть её тело, я увидела, как Авдотья, задыхаясь в дыму, мечется от окна к окну. У неё достало сил разбить стекло, но сквозь пустую раму и завесу огня на неё нацелились вилы...

* * *

Я лежу на пепелище.

Зола растревоженной мошкарой взлетает от малейшего колебания воздуха. Шелушится остывший верхний слой. В спёкшемся нижнем ещё дремлет жар.

Луна крупная, оранжевая. Жмурясь от яркого света, я погружаюсь в океан сожжённых надежд. Лиловые тени ползут по земле. Непривычные цвета режут мне глаза. А воспоминание о доме, горевшем с полудня до заката, режет мне сердце.

Слышны торопливые шаги. Кружится зола.

– Оксаночка, что с тобой? Что ты тут делаешь? Тебе плохо? – Тревога Лидии сменяется недовольством. – Ну-ка, марш домой! А не то я сейчас дам тебе на орехи...

По старой беличьей памяти я ищу взглядом эти орехи. Потом встаю с тёплой золы и отправляюсь домой...

3 мая – 1 августа 2004 г.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге