Обложка Несовместимое с летом

Несовместимое с летом

Тина Блинова

0% прочитано
Стандартный
Тина Блинова

Несовместимое с летом

Глава 1

Молочные зубы не перевариваются.

Это потом запишут в протоколе. Потом — когда август уже отгорит, когда волонтёры разъедутся, когда тётка в больничной палате впервые сможет произнести слово «нет». Но сейчас — сейчас ещё июль, и мальчик бежит по пыльной улице, и в его глазах отражается солнце, и он ещё не знает, что станет новостью, которую будут листать, зевая, между прогнозом погоды и курсом валют.

I

Какая же это чудесная пора — лето.

Кто-то может говорить, что больше любит зиму, но это не может быть правдой. Так не бывает. Человек самим Господом создан томиться под ласковыми лучами июльского солнца, нежась в чистом песке, слушая, как волны речные лижут берег, как стрекозы трещат над осокой, как где-то далеко мычит чья-то корова — лениво, сыто, будто от избытка счастья.

И если зимой все чаще сидят по домам, кутаются в одеяла, следят за дурными и строгими новостями — кто что сказал, кто кого обидел, где снова война, где снова беда, — то летом медийные интересы гаснут до минимума. Летом хочется только одного: чтобы это не кончалось. Никогда.

И чем ближе сентябрь, тем больше становится страшно. Страшно пропустить короткую пору счастья. Страшно не успеть. Не наплаваться, не нагуляться, не належаться на траве, глядя в небо, где облака похожи на всё, что только можно представить, — на слонов, на замки, на лица тех, кого уже нет.

Тогда присутствует в душе особенное, обманчивое чувство — будто если тебе хорошо, то и всем людям хорошо примерно так же. Будто весь мир залит этим мёдом, этой ленивой благодатью. И совсем не хочется верить, что где-то какой-то человек, да не один, испытывает смертельную болезнь. Или, допустим, голод. Или такой страх, от которого сердце останавливается.

Не хочется верить — и не веришь. В этом спасение лета. В этом его ложь.

II

Особенные ценители тёплых дней — ребятишки.

Для них лето — не пауза между заботами, а сама жизнь. Единственная настоящая жизнь, которую они знают. Школа, уроки, ранние подъёмы — всё это кажется дурным сном, который приснился кому-то другому. А вот это — солнце, речка, велосипед, бесконечный день, растянутый как ириска, — это и есть правда.

Вот русский мальчик в русской деревне, каких становится меньше и меньше. И деревень, и мальчиков в тех деревнях. Словно кто-то невидимый стирает их ластиком с карты — медленно, неумолимо, оставляя вместо живых домов заросшие фундаменты, вместо детского смеха — тишину, от которой звенит в ушах.

Его зовут Митя. Ему шесть лет, и он приезжает к тётке каждое лето, уже третий год подряд. Три месяца свободы. Три месяца без маминого «нельзя», без папиного «потом», без городской квартиры, где даже кот и тот ненастоящий — плюшевый, с пуговицами вместо глаз.

Здесь всё живое. Здесь куры бегают и глупо кудахчут, особенно если пугнуть — тогда они смешно растопыривают крылья и несутся врассыпную, будто за ними гонится лиса. Здесь корова даёт молоко — тёплое, пахнущее летом, с пенкой, которую Митя сначала брезгливо отодвигал ложкой, а потом полюбил. Здесь поросята хрюкают в своём загоне, смешные, розовые, с глазами-бусинками.

Митя многое знает о животных. Знает, что корову зовут Зорька, что она умеет сама открывать ворота рогом, что она любит, когда чешут ей за ухом. Знает, что куры несут яйца — с утра тётка посылает его собирать их в тёплых гнёздах, и это как искать клад. Знает, что поросята едят всё подряд и постоянно хотят есть, даже когда только что поели.

Одного Митя не знает. Ни разу тётка не показывала ему, откуда берётся мясо для супа или котлет. Когда Митя спрашивал, она как-то неопределённо махала рукой в сторону посёлка: мол, там, в магазине. И Митя верил. Дети верят в такие вещи. Им проще верить.

Тётку зовут Вера Сергеевна, но Митя зовёт её просто тётя Вера. Ей пятьдесят три года, она невысокая, крепкая, с руками, загрубевшими от работы. У неё добрые глаза цвета речной воды и голос, который никогда не повышается — даже когда Митя разбил банку варенья или выпустил кур на огород.

Своих детей у тёти Веры нет. Был муж когда-то, давно, но он уехал в город на заработки и не вернулся. Сначала писал, потом перестал. Тётя Вера не жаловалась, не плакала — по крайней мере, при людях. Просто продолжала жить. Коровы не ждут, пока ты погорюешь. Куры не понимают слова «тоска». Огород растёт, невзирая на разбитые сердца.

Митю она любила. Любила так, как умела — молчаливо, через заботу. Через парное молоко по утрам, через пирожки с вишней, через разрешение бегать допоздна. Через то, как она смотрела ему вслед, когда он убегал к друзьям — с тихой улыбкой и лёгкой тенью в глазах.

III

Вечера в июле стоят такие тёплые, такие долгие, что нет никакого желания спать в душной избе. Солнце садится где-то после девяти, но темнеет по-настоящему только к одиннадцати, а небо ещё долго держит на западе розовую полосу, будто не хочет отпускать день.

Митя любил эти вечера. Любил сидеть на крыльце, слушать, как затихает деревня. Как перекликаются последние голоса, как хлопают калитки, как кто-то далеко играет на гармони — две-три ноты, снова и снова, словно вспоминает забытую песню.

В тот вечер — вечер, с которого всё началось, — Митя гулял чуть дальше по улице, чем обычно. Мимо дома с синими ставнями, где жила глухая баба Маня. Мимо колодца с журавлём, у которого всегда толпились бабы с вёдрами и сплетнями. Мимо покосившегося сарая, где, говорят, раньше была кузница.

И тут он увидел.

Из-под ворот одного дома — низких, деревянных, крашенных в облупившийся зелёный цвет — гурьбой вывалились четыре совсем маленьких щенка.

Вы знаете, как выглядят щенки дворняги в месячном возрасте? Коричневые, с белыми и чёрными пятнами, с ушами-лопушками, с розовыми пузиками, с хвостами-закорючками. Совсем как игрушечные — и настолько милые, что невозможно. Невозможно пройти мимо. Невозможно не присесть на корточки. Невозможно не протянуть руку.

Щенки облепили Митю, тыкаясь мокрыми носами в его ладони, в колени, в лицо. Они пищали и повизгивали, карабкались друг на друга, падали, поднимались, снова падали. Один — самый маленький, с белой звёздочкой на лбу — вцепился зубами в Митин шнурок и рычал, мотая головой, будто одолел страшного врага.

Митя засмеялся. Громко, звонко, всем телом. Так смеются только дети — когда счастье переполняет их целиком, не оставляя места ни для чего другого.

Он хотел щенка. Хотел больше всего на свете. Больше велосипеда, больше мороженого, больше поездки в город на аттракционы. Хотел своего — тёплого, живого, верного. Который будет ждать его у калитки. Который будет спать у его ног. Который будет любить его — просто так, ни за что, просто потому, что он есть.

IV

— Тётя Вера, тётя Вера!

Митя влетел в дом, забыв снять сандалии, оставляя на чисто вымытом полу пыльные следы. Тётя Вера стояла у печи, помешивала что-то в чугунке — пахло картошкой и укропом.

— Там щенки! У зелёного дома! Четыре! Маленькие совсем! Можно мне? Можно?

Тётя Вера повернулась. Посмотрела на племянника — раскрасневшегося, с горящими глазами, приплясывающего от нетерпения. И что-то дрогнуло в её лице. Что-то, чего Митя не заметил, не мог заметить — он был слишком занят своим желанием.

— Чей это дом, знаешь? — спросила она медленно.

— Не знаю! Но щенков много, один точно найдётся лишний! Можно, тётя Вера? Ну пожалуйста!

Тётя Вера помолчала. Положила ложку на край чугунка. Вытерла руки о передник. Потом села на табурет и поманила Митю к себе.

— Иди сюда, — сказала она. — Сядь. Поговорим.

Митя подошёл. Сел на край табурета, болтая ногами. Не понимал, зачем садиться, когда нужно бежать — бежать скорее, пока какой-нибудь другой мальчик не забрал самого красивого щенка.

— Митенька, — сказала тётя Вера, и голос её был серьёзным, каким Митя почти не слышал его раньше. — Щенок — это не игрушка. Его нельзя поиграть и бросить. Его нужно кормить каждый день. Выводить гулять. Учить. Лечить, если заболеет. Это ответственность. Ты понимаешь?

Митя кивнул. Быстро-быстро, как болванчик. Конечно, понимает. Конечно, готов. Что тут непонятного? Кормить — так покормит. Гулять — так погуляет. Подумаешь, дело.

— Готов, — сказал он. — Честное-пречестное слово. Я буду самый лучший хозяин. Он меня будет любить. Он будет мой друг.

Тётя Вера смотрела на него долго. Слишком долго — так Мите показалось. Смотрела, словно видела что-то, чего он не видел. Словно знала что-то, чего он не знал.

Потом вздохнула.

— Ну, беги. Только не самого крупного бери — крупные больше жрут. И шуструю какую возьми, живчика. Что-то одного я там вялого видела, такого не надо.

Митя вскочил, чмокнул тётку в щёку и вылетел из дома — пулей, вихрем, солнечным зайчиком.

Тётя Вера осталась сидеть. Смотрела на дверь, за которой скрылся племянник. Потом медленно подняла руку и потёрла висок. Там, справа, уже несколько дней что-то пульсировало. Тупо, настойчиво. Она списывала на жару.

V

Щенка он принёс в руках — маленького, коричневого, с белой звёздочкой на лбу. Того самого, который грыз шнурок. Хозяйка дома, пожилая женщина с папиросой в зубах, отдала без разговоров — «бери, сколько хошь, всё равно топить» — и Митя не понял, что она имела в виду, и не спросил.

— Как назовёшь? — спросила тётя Вера, когда Митя явился со своим сокровищем.

— Шарик!

— Шарик? — тётя Вера улыбнулась. — Это ж совсем не шарик. Вон, худой какой. Палочка, а не шарик.

— Всё равно Шарик. Потому что он будет кругленький. Потом.

— Ну, дай бог.

В доме собаке не место, решила тётя Вера. Ещё и летом — блохи, грязь, запах. Митя не спорил. Попросился ночевать в сеновале. Тётке вроде как всё равно — сено свежее, мягкое, тёплые ночи. Пусть.

Первая ночь со своим щенком неприятно удивила Митю. Прошла беспокойно. Бесконечно милое существо, такое игривое днём, ночью обернулось проблемой.

Редкие спокойные минуты сменялись громким скулежом. Щенок потерял мамку. Хотел молока. Хотел тепла — не человеческого тепла, а родного, пахнущего знакомым. Его пугала чёрная темень, настоящая, деревенская, какой в городе не бывает. Его пугали холодные волны ночного воздуха, от которых он прятал нос, прижимаясь к Мите.

Мальчик почти не спал. Гладил щенка, шептал ему что-то — сам не понимал что, просто звуки, успокаивающее бормотание. К утру оба забылись тревожным, неглубоким сном.

Утром тётя Вера напоила обоих парным молоком. Щенок пил жадно, захлёбываясь, фыркая, тыкаясь мордочкой в миску. Митя пил медленно, борясь с зевотой.

— Устал? — спросила тётя Вера.

— Не-а, — соврал Митя.

— Ну-ну.

Тётя Вера помолчала. Снова потёрла висок — правый, там, где пульсировало.

— Я сегодня в посёлок схожу, — сказала она. — В хозяйственный. Чтоб не теряли меня. К обеду должна вернуться.

— Ладно, — сказал Митя, уже не слушая. Он смотрел, как Шарик вылизывает миску, и улыбался.

Тётя Вера вышла во двор. Постояла, глядя на небо — синее, высокое, без единого облачка. Потом пошла по улице, мимо синих ставен, мимо колодца, мимо покосившегося сарая. Не по общей дороге, где пылью от машин и мотоциклов подавиться можно. Был хороший другой обход, с мелким бродом, особенно желанным в жару.

VI

День пролетел как один миг — полный, звонкий, набитый событиями, как мешок яблоками.

Митя потащил Шарика на речку — показать воду. Щенок сначала испугался, пятился, тявкал на волны. Потом осмелел, зашёл по пузо, фыркнул от неожиданности и выскочил на берег, смешно отряхиваясь всем телом.

Потом — к другу Ваньке в гости, похвастаться новой живой игрушкой. Ванька позавидовал, попросил подержать, потискал щенка так, что тот запищал.

— Осторожнее! — крикнул Митя. — Он маленький!

— Да ладно, — отмахнулся Ванька. — Собаки живучие.

Потом — велосипед, качели, игра в войнушку, речка снова, потом какие-то незнакомые девчонки из посёлка, которых Ванька пытался напугать лягушкой, потом мороженое у магазина — Митя нашёл в кармане мятую пятёрку, хватило на два стаканчика, один для себя, один для Ваньки.

Шарик бежал следом. Падал от усталости. Снова бежал. Скулил, когда Митя уходил слишком далеко. Тыкался носом в его пятки, когда догонял.

Опомнился Митя, только когда солнце стало катиться вниз, по небесной горке быстрей и быстрей. Тени вытянулись, стали длинными, синими. Жара спала. От реки потянуло сыростью.

— Мне домой надо, — сказал Митя Ваньке.

— Чего так рано?

— Тётка ждёт.

Он подхватил Шарика — тот уже еле переставлял лапы — и побежал домой.

VII

Вот же...

Тётки не было дома.

Митя стоял посреди кухни, оглядываясь. Всё было точь-в-точь, как она оставила утром. Недопитый чай на столе, с плёнкой на поверхности. Полотенце на крючке, сложенное вдвое. Тапочки у порога — старые, стоптанные, те, в которых она ходила по дому.

Хотя Митя особенно никогда не замечал, как что стояло, было очевидно, что с раннего утра никого в доме не было. То ли по остывшим запахам — не пахло едой, не пахло печкой, не пахло тем неуловимым ароматом присутствия, который есть в каждом живом доме. То ли по непривычной тишине — слишком густой, слишком плотной.

Митя вышел во двор. Куры с приходом сумерек спрятались под крыльцо — только слышно было, как они там копошатся, устраиваясь на ночлег. Корова Зорька вернулась сама — открыв ворота рогом, как умела, — и заняла привычное место в стайке. Стояла, переминаясь, смотрела на Митю большими влажными глазами.

Что-то было не так. Митя подошёл ближе. С горячего тугого вымени коровы сочилось молоко. Из некоторых сосков — не каплями, а тонкой струйкой, стекая по ногам, капая в солому.

Митя не понимал, что это значит. Он знал, что тётка доит корову два раза в день — утром и вечером. Но не понимал, что бывает, если не подоить. Что вымя набухает, болит, что молоко само ищет выхода.

Зорька мычала. Негромко, жалобно. Вот это Митя понял.

Он вернулся в дом. Сел на лавку. Шарик у его ног начинал скулить — устал, проголодался, не понимал, почему не кормят.

«Почему она не сказала, что вернётся поздно?»

Митя ждал. Минуты тянулись, как патока. За окном темнело — быстро, неумолимо. Июльские вечера долгие, но и они кончаются.

Хотелось есть. Хотелось спать. Хотелось, чтобы тётя Вера вошла в дом, как обычно, охая о натруженных ногах, и спросила: «Ну, как день прошёл?»

Но тётя Вера не входила.

А Митя не знал — не мог знать — что в эту минуту она лежит на берегу мелкой речушки, в сорока минутах ходьбы отсюда, и левая половина её тела мертва, а правая ещё жива, и одна ноздря торчит над водой, а вторая булькает в мутной жиже.

VIII

Когда тётя Вера подошла к мелкой речке, ей показалось, что вода течёт странно.

Она остановилась на берегу, щурясь на блики. Не могла понять, в какую сторону течёт. Туда или сюда? Отражения деревьев рябили, путались, сливались в что-то непонятное, тревожное.

От волнения она потянулась поправить косынку — привычный жест, машинальный. Правой рукой. Но правая рука не двигалась.

Тётя Вера посмотрела на свою руку. Рука висела вдоль тела, чужая, неподвижная. Не слушалась. Левой было неудобно — полезла через голову, задела ухо, сбила косынку набок.

И тут она поняла, что справа вообще темно.

Не темно как ночью. Не темно как в комнате с закрытыми ставнями. Темно, как будто там ничего нет. Чёрная дыра на месте половины мира.

Она хотела удивиться вслух — «Господи, что это?» — но язык не послушался тоже. Вместо слов вышло мычание, невнятное, страшное. Нога подкосилась под ней, оскользнулась о ил, и женщина рухнула — тяжело, косо, как подпиленное дерево — к самой границе берега.

Лицо ударилось о воду. Холод ожёг щеку. Она попыталась перевернуться, но тело не слушалось — правая сторона мертва, левая слишком слаба.

Силы покидали её. С каждой секундой — всё быстрее. Она с трудом могла дышать: половина лица ушла под воду, а над поверхностью оставалась лишь одна ноздря. Второй она то пускала струйку пузырей, то втягивала взбаламученную жижу в самое горло. Кашляла, захлёбывалась, снова дышала — едва-едва.

Небо над ней было всё такое же синее. Всё такое же высокое. Облако проплыло — похожее на зайца. Или на собаку. Митя бы сказал, на что похоже. Митя…

«Митенька…»

Мысль о племяннике обожгла хуже холодной воды. Он там один. В доме. Ждёт её. А она здесь лежит, как бревно, и не может даже крикнуть.

Она попыталась снова — подняться, позвать, хоть что-то. Левая рука заскребла по илу. Пальцы вцепились в корень, торчащий из берега. Подтянуться? Не получилось. Сил не было. Совсем.

Довольно скоро — хотя ей показалось, что прошла вечность — её обнаружил дед с удочкой. Старый Кузьмич, как его звали в деревне. Шёл на вечернюю зорьку, рыбалить.

Сначала он подумал — утопленница. Замер, перекрестился. Потом увидел, что моргает.

— Матерь божья! — выдохнул он. — Живая!

Он попробовал взвалить женщину на себя. Но сил не оказалось — семьдесят восемь лет, спина гнутая, руки дрожат. Надорвался, охнул, схватился за поясницу.

— Ты держись, — сказал он тётке. — Я за помощью. Скоро. Держись.

И заторопился прочь, хватаясь за кусты, то и дело оглядываясь. Тётя Вера смотрела ему вслед — одним глазом. Второй глаз уже не видел ничего.

IX

Поселковый фельдшер приехал на старом «уазике» — дребезжащем, чихающем, пропахшем бензином и йодом. Молодой ещё мужик, лет тридцати, недавно после института, сосланный в эту глушь отрабатывать диплом.

Он определил инсульт с первого взгляда. Обширный. Правосторонний. Плохо.

— Документы есть? — спросил он у деда Кузьмича.

— Какие документы? Я её не знаю. Нездешняя вроде.

Узнать личность пациентки не удалось. И такую вот — безымянную, молчащую, вращающую одним глазом — её погрузили в «уазик» и отправили в город. Сорок километров по разбитой дороге. Тряска. Пыль. Мошкара в открытые окна.

Тётя Вера не чувствовала ничего. Только думала — об одном. Снова и снова. Как заевшая пластинка.

«Митенька. Митенька. Митенька…»

X

Мальчик сидел на кровати в доме. Один. В темноте.

Он не зажигал свет — не умел обращаться с керосиновой лампой, а электричества в доме не было. Только луна светила в окно — бледная, равнодушная.

Митя разговаривал сам с собой. Обращался заочно к тётке, стыдя её, как стыдили его за самые плохие поступки.

— Ты обещала к обеду, — говорил он в темноту. — Ты обещала. Так нечестно. Я тебя ждал. А ты не пришла. Это неправильно. Это плохо. Я больше не буду с тобой дружить.

Потом замолчал. Просто сидел, молча разглядывая кладку печи под слоями извести. Трещины похожи на паутину. Или на карту. Или на морщины. У тёти Веры много морщин. Она говорит, что это от работы. Работа старит.

Напала ужасная зевота. Не обычная — такая, когда откроешь рот, и вдохи, перебивая друг друга, находят по два-три раза подряд, а с выдохами утомлённые глаза щиплют слёзы.

Что делать, было непонятно. Искать тётку? Где? Как? Темно, страшно. Позвать соседей? Стыдно. Вдруг тётка просто задержалась? Вдруг придёт, а он уже панику поднял?

Только щенок скулил. Громче и громче. Он тоже был голоден. Тоже устал. Тоже не понимал, что происходит.

Может, ему зябко на сеновале, подумал Митя. Там сквозит. А ночи всё-таки холодные. Хоть и лето.

И тут он вспомнил.

Поросята.

Тётка однажды показывала ему, как они спят ночью. Повела с фонарём в сарай, приложила палец к губам — «тихо, не разбуди» — и показала. Свиньи лежали на деревянном помосте в углу, в ряд прижавшись друг к другу. Тёплые, мирные. Мирно сопели, подёргивая во сне ушами.

— Вот где тепло, — сказала тогда тётка. — Они никогда там не гадят. Чистюли.

Митя решил: там будет хорошо. Там тепло. Там не страшно. Там Шарик не будет мёрзнуть.

Он взял щенка на руки и пошёл к сараю.

XI

Сейчас в сарае всё оказалось иначе.

Поросята лежали не там, где обычно — не на помосте, в чистоте. Они лежали прямо в тёплой грязи, белыми рылами к порожней кормушке. Их не кормили весь день. Обычно тётка кормила их три раза — утром, днём, вечером. Перловая каша с картошкой, помои, хлеб — всё, что было.

Сегодня — ничего.

Они ворочались, хрюкали, толкались. При виде мальчика несколько голов, вздрогнув, поднялись в его сторону. Маленькие глазки блеснули в темноте. Потом опустились вниз. Снова к кормушке. Пустой кормушке.

Митя не слышал, как они орали весь день. Он был далеко — на речке, у Ваньки, на качелях. Орали так, как орут, когда тётка толчёт им в ведре перловую кашу с картошкой и вот-вот даст жрать. Только давать было некому.

Теперь они молчали. Ждали. Принюхивались.

Митя не обратил внимания. Пробрался мимо них — осторожно, стараясь не наступить в грязь — к дальнему углу. К помосту.

Доски были грубые, занозистые. Но сухие. И от них веяло теплом — здесь весь день грело солнце через щель в крыше.

Митя улёгся на бок, немного поджал ноги к животу. В образованный телом закуток пристроил Шарика.

Что-то такое есть в этом — ты защитник, ты большой и тёплый, успокаиваешь тревожную нежность, растворяешь страх слабого своей непоколебимой умиротворённостью.

Щенок прижался к нему, ткнулся носом в ладонь. Лизнул пальцы — солёные от пота, тёплые. Вздохнул — глубоко, по-человечьи — и затих.

Митя смотрел в темноту. Слушал, как сопят поросята. Они успокоились — или ему так показалось. Где-то далеко прокричала выпь. Где-то ещё дальше залаяла собака.

— Тётя Вера завтра придёт, — прошептал он. — Обязательно придёт. Она просто задержалась. Бывает.

Он закрыл глаза. Сон пришёл быстро — тяжёлый, как камень.

XII

Если бы дети обладали чуткостью сна, они бы и спать не смогли. Столько всего происходит по ночам. Шорохи, скрипы, тени. Жизнь, которая прячется от солнца. Смерть, которая выходит на охоту.

Вот и Митя не видел, как большая свинья — та, что крупнее всех, с рваным ухом — поднялась с грязи. Не видел, как она подошла к помосту, осторожно, неслышно — свиньи умеют ходить тихо, когда хотят. Не видел, как она уставилась на щенка.

Шарик проснулся. Поднял голову. Увидел — близко, совсем близко — плоский розовый пятачок, маленькие глазки, влажную щель рта.

Щенок было взвизгнул. Но притих, как загипнотизированный, глядя в неподвижные поросячьи глаза. Древний страх, зашитый глубоко в гены, сковал его. Не шевелиться. Не звать. Может, обойдётся. Может, уйдёт.

Если животное не кормить весь день, в нём пробуждаются инстинкты. Далёкие от снисходительно-зависимых образов, которые люди так любят напялить на них, давая человеческие имена. Борька. Машка. Хрюша. Будто они игрушки. Будто они домашние. Будто они забыли, кто они на самом деле.

Свиньи — всеядны. Это слово есть в учебниках. Дети учат его, не понимая. Всеядны — значит, едят всё. Всё.

Свинья придвинула плоский нос совсем близко к щенку. Понюхала. Тёплый. Мягкий. Пахнет молоком.

Раз!

Голова щенка оказалась в её пасти. Не издав ни звука. Челюсти сомкнулись — с хрустом, с мокрым чавканьем. Спустя несколько секунд беспомощное тельце обмякло.

Свинья утащила щенка в непроглядную тьму, где сразу засопели и затолкались грузные тела, издавая похабно-чавкающие звуки.

XIII

Именно в этот момент Митя проснулся.

Что-то было не так. Что-то изменилось. Он не понимал что — просто чувствовал.

Машинально он потянулся прижать щенка покрепче к неприятно подмерзающему животу. Рука прошлась по грубым доскам — налево, направо, вверх, вниз.

Щенка не было.

Митя вздрогнул. Открыл глаза.

Было очень темно. Но белые поросячьи рыла — три, четыре, пять — словно светились изнутри. Они будто висели в воздухе на расстоянии вытянутой руки. Маленькие глазки блестели. Влажные пятачки подрагивали.

Они жадно вдыхали запах мальчика. То задирали носы вверх, то тычась пятаками в помост. Туда, где он лежал. Принюхивались. Примеривались.

— Шарик? — позвал Митя. Голос сорвался. — Шарик, ты где?

Тишина. Только сопение. Тяжёлое, жадное.

Митя почувствовал, насколько замёрзли его пальчики. Ночь оказалась холоднее, чем он думал. Или это не от холода? Он поднёс руки к лицу — хотел подышать, согреть.

Но вместо этого закрыл ладошками глаза.

Почему? Он не знал. Детский жест. Если я тебя не вижу, то и ты меня не видишь. Если закрыть глаза — всё исчезнет. Всё станет как раньше. Тётя Вера придёт. Шарик найдётся. Это просто страшный сон.

В этот момент одна из свиней — та самая, с рваным ухом — мгновенным выпадом схватила его за ножку.

Боль. Такой боли Митя не знал никогда. Будто ногу оторвали. Будто засунули в огонь. Будто…

Он закричал.

XIV

За сорок километров от дома, в городской больнице, тётя Вера впервые открыла глаза.

Белый потолок. Запах хлорки. Капельница. Где я?

Она попыталась вспомнить. Речка. Вода. Падение. Потом — ничего.

И тут — как удар током — она вспомнила о мальчике.

Митенька. Один. В доме. Ждёт.

Тётя Вера задрожала. Всем телом, что ещё слушалось, — левой стороной. Попыталась позвать людей. Открыла рот. Но рот перекосило в сторону, и она не могла издать ни звука. Только мычание — страшное, надрывное.

Она не сдалась. Одна рука ей подчинилась — левая. Она стала скрести по стене. Потом бить по металлическому изголовью кровати. Бум. Бум. Бум.

Проснулись соседи по палате — две старухи с такими же капельницами.

— Ой, батюшки!

— Сестра! Сестра!

Позвали медсестру — молоденькую, сонную, злую от ночной смены.

— Тихо, тихо, — она попыталась успокоить тётку. — Всё хорошо. Вы в больнице. Вам плохо было, но теперь всё хорошо.

Но тётка не успокаивалась. Билась, мычала, скребла стену. В глазах — ужас. Не за себя. За него.

Медсестра поняла: неконтролируемый припадок надо купировать. Достала шприц. Набрала лекарство. Поставила укол.

Тётя Вера почувствовала, как тяжелеют веки. Как отступает страх. Как всё становится мягким, далёким, неважным.

«Митенька…» — успела подумать она.

И провалилась в черноту.

XV

Соседи заволновались об исчезновении тётки на следующий день.

Её животные словно взбесились. Криками разбудили с утра все ближние дома. Корова мычала так, что слышно было на другом конце деревни. Поросята визжали. Даже куры кудахтали громче обычного.

Сначала соседка — баба Нюра, через два дома — пришла посмотреть.

— Вера! — крикнула она от калитки. — Вера, ты дома?

Тишина. Только животные орут.

Баба Нюра вошла во двор. Заглянула в дом — пусто. Заглянула в сарай — поросята бросились к ней, толкаясь, визжа.

— Господи, — пробормотала она. — Да что ж такое?

Она накормила животных — чем нашла, наскоро. Потом побежала за мужиками.

После обеда участковый — усатый мужик в мятой форме — нашёл пропажу полуживую в городской больнице. Звонили везде, искали, описывали приметы. Нашли.

И уже тогда выяснили, что у неё гостит племянник.

— Мальчик? — переспросил участковый. — Какой мальчик?

— Митей зовут, — сказала баба Нюра. — Шесть лет. Каждое лето приезжает. А что? Его нет в доме?

Поиски мальчика начались громко.

Обрастая подробностями в новостях, привлекая всё новых и новых волонтёров, водолазов, сотрудников полиции. «Пропал ребёнок». «Шесть лет». «Деревня такая-то». «Любая информация».

Искали в лесу — вдруг заблудился. Искали на реке — вдруг утонул. Искали по всем дворам, сараям, погребам. Опрашивали всех, кто видел, кто слышал, кто знает.

Результаты были нулевые.

Мальчик как сквозь землю провалился.

XVI

Тогда дело и пошло под контроль областного следователя.

Молодой ещё мужик, амбициозный, въедливый. Для него это был шанс — громкое дело, внимание прессы. Он скрупулёзно обследовал теткины дом и двор.

Дом — чисто, ничего подозрительного. Сарай с инструментами — чисто. Курятник — чисто. Сеновал — смятое сено, будто кто-то спал. Одеяло детское. Миска с засохшим молоком.

Загон для свиней.

Следователь вошёл осторожно. Поросят уже забрали — увезли куда-то, он не вникал. Пусто. Грязно. Пахнет… чем-то.

Он присмотрелся к помосту в углу. Доски в пятнах. Бурых. Засохших.

— Эй, — позвал он криминалиста. — Иди сюда.

Криминалист пришёл. Присмотрелся. Побледнел.

В засохшем кале, в углу загона, обнаружились кости. Мелкие, тонкие. Непереваренные молочные зубы.

Предположительно — ребёнка пяти-шести лет.

XVII

Август — время сбора урожая.

Время, когда лето хочется поймать за хвост и удержать. Когда каждый день кажется последним тёплым днём, и ты пытаешься запомнить — как пахнет трава, как звенят цикады, как солнце садится за лесом, окрашивая небо в цвета, которым нет названия.

А плохие новости — они мешают. Мешают ловить. Мешают держать. Мешают быть счастливым.

Поэтому даже люди, вовлечённые в эту историю, без всяких усилий переключились на свои дела. Волонтёры разъехались — у них свои огороды, свои семьи. Полицейские закрыли дело — «несчастный случай, без состава преступления». Журналисты нашли новую сенсацию — где-то там, далеко, что-то случилось с кем-то другим.

Схватили лето за белый, закрученный хвостик. Изо всех сил упираясь ногами — в свои огороды, в песок остывающих рек, в тёплые ещё вечера. Держали крепко. Не отпускали.

До тех пор, пока сентябрь не стал швыряться жёлтыми листьями с размаху им прямо в лицо.

XVIII

Тётя Вера выжила.

Через три месяца её выписали — скрюченную, волочащую правую ногу, с лицом, застывшим в вечной гримасе. Говорить она так и не научилась. Только мычала. Только плакала.

Каждый день она плакала. Утром, днём, вечером. Слёзы текли из одного глаза — правый давно высох.

Родственники забрали её в город. Продали дом, животных, всё, что осталось. Поселили в маленькой комнате, с окном во двор. Там росла берёза. Осенью она желтела — ярко, празднично. Тётя Вера смотрела на неё часами.

Она так и не узнала, что случилось с Митей. Ей не сказали. Зачем? Она и так умирает. Медленно, по кусочкам. Каждый день.

Иногда, по ночам, она видела его во сне. Маленького, с горящими глазами, с щенком на руках. «Тётя Вера, тётя Вера, можно мне? Можно?»

И она кивала. Во сне — она кивала.

А потом просыпалась.

Молочные зубы не перевариваются.

Это записали в протоколе. Закрыли папку. Убрали в архив. Дело №… Год… Статья… «Несчастный случай». Две страницы мелким шрифтом. Фотографии, которые лучше не смотреть.

А лето — оно продолжается. Каждый год. Снова и снова. Июль приходит, и солнце ласково, и песок тёплый, и дети смеются, и щенки вываливаются из-под калиток, и кто-то бежит домой, чтобы спросить: «Можно мне? Можно?»

И кто-то отвечает: «Да».

И всё начинается сначала.

КОНЕЦ

Спасибо за чтение

Вернуться к книге