Молния Господня
Глава 1,
Закладка:
Ольга Михайлова
FULMEN DEI[1]
Fiat justitia ruat caelum[2]
Вечерний луч солнца в последний раз мелькнул за монастырской оградой и погас. В глубине потемневшего коридора послышались торопливые шаги, и кардинал Амброджо да Сеттилья́но, милостью папы Кли́ента VII legatus a latere[3], наделенный правом снимать с кафедр епископов, поднялся навстречу епископу Лоренцо Дориа, провинциальному приору доминиканского ордена. Сеттильяно мог бы встретить епископа и сидя — но, умудрённый годами, он не унижал достоинство нижестоящих.
Не унижал без нужды, разумеется.
Кардинал не только поднялся, но и даже слегка улыбнулся Провинциалу. Почему нет? Но улыбка тут же и пропала.
— Его Святейшество весьма озабочен происходящим в Саксонии. В такое время нельзя ронять авторитет Церкви. Между тем — «Quamvis monasteria urbis quasi omnia jam facta lupanaria», «все монастыри города давно стали блудными домами» — вот что болтают в университетах и, естественно, повторяют на улицах! — Лоренцо Дориа заметил яростный блеск в глазах его высокопреосвященства и чуть съежился. — Чего стоит и недавний скандал у бенедиктинок, где в пруду обнаружили десяток придушенных младенцев! Проклятые шлюхи даже не догадались упрятать свидетельства своего блуда понадежнее! — продолжал, распаляясь, Сеттильяно. — А провалившийся нос у настоятеля монастыря кармелитов в Перудже? Если золото ржавеет, что с железа возьмешь? — Легат был уже вне себя. — Порадовали и францисканцы! У семи монахов из десяти — метрессы и орущие дети! И не думайте, что ваши не заляпались! Инквизитор Гоццано найден мертвым и где? У шлюх, в блудилище!
Лицо доминиканца окаменело.
— Что удивляться, что этот негодяй из саксонского Вюртенберга мутит воду своими дурацкими тезисами и тычет нам в нос нашими грехами?!
Епископ слушал подчеркнуто внимательно и молчал. Молчал, ибо понимал, с кем говорит, а вовсе не потому, что сказать было нечего — напротив. С тех пор, как Дориа стал сведущ в делах человеческих, он что-то не встречал примеров святости в Риме, — а рыба-то гниет, как известно, не с хвоста! Треклятый Борджа со своим выблядком Чезаре готов был всю страну сделать владением своей мерзкой семейки, не брезговал ни кинжалом, ни ядом, торговал должностями и сборами крестоносной десятины. Негодяй Фарнезе за кардинальскую шапку продал ему родную сестру, а сам живёт и поныне в кровосмесительной связи с другой своей же сестрицей! А будучи папским легатом в Анконе, бежал оттуда из-за обвинений в изнасиловании знатной патрицианки. Не надо забывать и про Пия III, имевшего не меньше дюжины детей от разных метресс! А Юлий II? Как сплетничал его церемониймейстер Грасиас, тот даже в пятницу, на Страстной, не допускал никого до обычного поцелуя туфли: не мог скрыть изъеденную сифилисом ногу! Так ещё и меценатом прослыл, отродье диавольское! Золото ржавеет! Но где оно, золото? Треклятый герцог Джованни ди Медичи, Лев Х, тот вообще нагло заявил: «Я верю в басню о Христе, поскольку она даёт мне возможность хорошо жить». Мерзавец и циник. Ещё и стишки писал, нехристь. Тьфу! И, заметьте, тоже покровитель искусств и, опять же, сифилитик! Может, это как-то связано, а?
Дориа, несмотря на то, что имел в родне даже скульптора, искусства не любил и не болел сифилисом, — и, возможно, поэтому был склонен к яростному ригоризму. Обсуждать же нынешнего Святого Отца после разрушения Рима Провинциал вовсе не мог — его трясло. Но все эти обуревавшие епископа горькие и злые мысли, разумеется, не предназначались для ушей легата, человека хоть и гневливого, но порядочного и преданного Церкви. За это ручался агент самого Дориа в Риме, это же подтвердил незадолго до приезда кардинала и великий магистр ордена. К тому же епископ понимал Сеттильяно: хоть рыба гниет с головы, чистят-то её всегда с хвоста…
Между тем кардинал мрачно продолжал:
— Отлучение Лютера ничего не дало. Глупо было и рассчитывать на это, — пробормотал он чуть тише. — В эти нелёгкие годы Церкви предстоят новые испытания. От доминиканцев Его Святейшество ожидает новых людей, чья святость будет бесспорна и чья честь не уронит достоинство Священного Трибунала.
Стоило Сеттильяно перевести дыхание, епископ подошёл к двери и тихо распорядился:
— Позовите Иеронима. — Епископ повернулся к легату. — Если этот не подойдёт, то, право, не знаю, кто и нужен Его Святейшеству, — Дориа развёл руками.
Тот усмехнулся — презрительно и недоверчиво. «Не подойдет…» Неужто ему покажут святого? Это в эти-то бесовские времена? Через минуту у храмовой колонны из темноты возник монах в длинном чёрном плаще.
— Брат Джерони́мо Империали ди Валенте, по прозвищу Вианданте, генуэзец, в монастыре с семнадцати лет — уже двадцать два года… — Дориа не успел договорить, как поражённый громким именем Сеттильяно жестом прервал его. Легат взял канделарий, медленно приблизился к монаху и откинул с его головы капюшон. В изумлении отпрянул и замер, подняв тёмные, изломанные посередине брови. Нервно сморгнул. Это… это…что?
Густые смоляные волосы стоящего перед ним монаха обрамляли лик возвышенный и одухотворённый. Но высокий мраморный лоб, чеканный нос и тонко очерченные губы терялись в свете необычайно живых, ярко-синих глаз, потаённо мерцавших под мягкими собольими бровями. Что это? Такой красоты в мужчине кардинал не видывал отродясь. Архангелы на храмовых ватиканских росписях и те были поблеклее… Несколько минут Сеттильяно, кусая губы, смотрел на Вианданте, но, разозлившись на себя за невольно проступившее восхищение, кое вовсе не собирался демонстрировать, отрывисто приказал:
— Spogliarsi nudo. Раздеться догола. «А вот мы сейчас поглядим, чего на самом деле стоит этот ангелочек», пронеслась в голове легата изуверская мысль. Он ядовито усмехнулся.
Империали не обнаружил ни замешательства, ни удивления, лишь повернул голову к епископу Лоренцо. Тот торопливо и испуганно кивнул. Монах развязал шейные шнурки, сбросил плащ и белую тунику на пол, методично снял кожаный пояс с чёрным шнурком четок, спокойно переступил через ворох тряпья и предстал перед Сеттильяно совершенно обнажённым, напомнив тому знаменитую флорентинскую статую папского скульптора из Тосканы.
Он не сделал попытки прикрыться и не выказал ни малейшего смущения.
Сеттильяно зло уставился на обнаженного. Увы… сквитаться не удалось. На теле монаха, столь же безупречном, как и лицо, не читалось следов порока. Не было ни пугающих гирлянд блудной сыпи, страшной заразы сифилиса, сгубившей за последнее сорокалетие уже тысячи распутников, ни отпечатков похотливых женских зубов, губ и ногтей, чего неминуемо ожидал увидеть легат. Кардинал внимательно рассматривал мощные плечи, безволосую грудь и детородные органы брата Джеронимо, не веря глазам. От доминиканца веяло чем-то запредельным и, казалось, страшная сила этого прекрасного тела сдерживается только могучим усилием воли.
Сеттильяно невесть отчего странно смирился перед этой красотой, гнев его растаял. Он неосмысленно улыбнулся, даже прикоснувшись пальцами к мраморному плечу Империали.
— In Corpus humanum pars Divini Spiritus mersa… божественный дух, вошедший в человеческое тело… — прошептал изумлённый легат, всё ещё не в силах подавить восторженную улыбку. — Ему сорок? — недоверчиво уточнил Сеттильяно, — я и тридцати не дал бы… — пробормотал он. — Говорите, двадцать два года у вас? — он повернулся к Дориа.
Интонации папского посланника изменились, взгляд смягчился, и Провинциал облегчённо вздохнул, поняв, что бурю пронесло. Он улыбнулся. Его любимец, sbarbatèllo, мальчишка, щенок, становится cane da guàrdia, псом Господним, Domini cane! Дориа поспешно добавил:
— Ему тридцать девять, сорок будет в сентябре. Иероним с отличием окончил школу верхней ступени здесь, в Болонье. Философия, основное богословие, церковная история и право — всё блестяще. Последние годы посвятил себя углублённому изучению богословия. Избирался последовательно элемозинарием, ризничим, наставником новициев. Был лектором, бакалавром, ныне магистр богословия, преподает на нашей кафедре, — глаза епископа сияли: Империали был его гордостью.
Легат театрально возвёл очи горе, словно соглашаясь, что, воистину, несть, видимо, равных сему кедру ливанскому, однако, сомнений не высказал, лишь негромко процитировал:
— «Богословие сообщает душе величайший из даров, соединяя её с Богом неразрушимым союзом, и является наивысшей из восьми степеней духовного созерцания, эсхатологической реальностью будущего века, которая позволяет нам выйти из самих себя в экстатическом восхищении…» Кто это сказал? — обратился он к Империали.
Закладка:
В конце разговора епископ отметил способности Империали. Он, правда, был любимчиком покойного Перетто Помпонацци, философа нашего болонского, но и Цангино, и Амальдини, и Альберти — все отцы-инквизиторы тоже в один голос уверяют, что более одарённого ученика у них ещё не было, ум Империали быстр и изощрён, вера истинна и незыблема, он обладает мощной волей, и ему, Дориа, кажется, что он справится и в Тренто…
После прекрасного ужина и обильного возлияния, делавшего честь монастырской кухне, гостя проводили в опочивальню, где кардинала уже ждал крохотный и неприметный человечек, Джакомо Кардуччи. Лицо этого человека не поддавалось описанию, ибо при изменении угла зрения разительно менялось. Кардинал развалился на шёлковом покрывале и ограничился ленивым междометием: «Ну?»
— Наш хозяин едва не оплошал. Он хотел убедить вас, что в его псарне взращивают достойных псов Божьих, и основательно натаскал их. Иные и впрямь неплохие богословы. Но ему, понятно, и в голову не приходило, что вы заглянете в глубину их… душ. — Кардуччи тонко усмехнулся. — В итоге спешно пришлось, ab haedis, так сказать, segregare oves, отделять овец от козлищ, — и улов достопочтенного прелата уменьшился на две трети.
Сообщение Кардуччи большого впечатления на легата не произвело. Епископа он знал как прожжённого и умного клирика, но отнюдь не законченного мерзавца, коих в последнее время встречалось семь из десяти. Такими людьми надо дорожить — лучшего всё равно не будет. Дориа был назначен еще генеральным магистром Томмазо де Вио, пережил генерала Гарсиа де Лоайсу и Франческо Сильвестри, и нынешнего, Бутиджеллу, переживёт. Гниль в его приорате — это его, Лоренцо, проблемы, и епископ способен решить их сам, иначе не избирался бы здесь главой добрых четырнадцать лет подряд.
— Что рассказал Скорца? — спросил кардинал.
— Немного. Брат Гильельмо, в миру Аньелло дельи Аллоро, тридцати восьми лет. Тих, скромен, почти незаметен. Девственник. Поговаривают, плохо проповедует, но как канонист хорош. Не любит толпу. Весьма умеренно пьет. Боится женщин. Сын Винченцо Аллоро из Ливорно, погибшего при пожаре в год правления Его Святейшества Пия III. То бишь, крови хорошей. Его ценят как прекрасного миниатюриста. Ни в чём порочном не замечен. Боюсь, не способен возглавить Трибунал, но пригодиться может. Дружен с Империали, которого здесь чаще называют Viandante.
Легат внимательно слушал наушника, никак не комментируя сказанное. Тот методично продолжал:
— Брат Умберто, в миру Джамбаттиста ди Фьораванти, хорошего флорентинского рода, сорок два года, честолюбив, горазд привлечь к себе внимание, любит порисоваться. Но проповедник от Бога. В блудных связях… не уличён. Умён и осторожен. Поговаривают, епископ включил его в список последним. Ему не очень-то доверяют.
Брат Томазо, в миру Теренцио Спенто, из простецов, сорок один год. Монастырский эконом. Враждует с несколькими братьями, очень замкнут. Нет друзей, нет и метрессы. Это проверено. Странные слухи — хотя ни одной жалобы не поступало, — говорят о его пристрастии к юным послушникам. Когда год назад от чахотки умер двенадцатилетний Массимо Терамано по прозвищу Раноккио, Лягушонок, Спенто оплакивал его… как Ахилл Патрокла. И доныне часто бывает у могилы мальчишки. На этом основании, надо полагать, сплетня и родилась.
Легат ничего не говорил, и Кардуччи понял, что тот попросту ждёт окончания рассказа.
— Брат Иероним Вианданте, в миру Джеронимо Империали ди Валенте. Генуэзец. Тридцать девять лет. — Осведомитель замолк и, подняв голову, встретился с внимательным взглядом Сеттильяно. Кардуччи снова опустил глаза, пожевал губами. Переплёл пальцы и снова разъединил их. Вновь сцепил и снова развёл. И наконец внятно, тихо, с неким недоумением и легкой насмешкой проронил, — святой.
…Джеронимо вышел за ограду монастырского сада и побрёл по тропинке до руин старого замка Эмилиано Пармиджанино. Вдохнул аромат зрелой весны и зеленых древесных побегов, прислушался к странным звукам в ночи, к трелям цикад и шороху камыша, взглянул на бездонное ночное небо, усеянное россыпью сияющих звезд. Он сразу, ещё в покоях епископа, догадался, что одобрен, и спустя несколько декад от делегата Святого Престола придёт назначение на должность. Потом ему надлежит получить вспомогательную грамоту, обязывающую все Трибуналы и магистраты доставлять ему, инквизитору Священного Трибунала, всякую помощь, предоставлять помещение, и не допускать нанесения хотя бы малейшего оскорбления или ущерба… Не знал он только города назначения.
Но всё это ничуть не занимало его.
Эта непонятная многим отрешённость проявилась рано. Странное чувство чего-то недостижимого томило его, а жизнь, что била вокруг бурным и нечистым ключом, казалась какой-то ненастоящей, случайной и пустой. Неужели всё это происходит с ним? Семейное прозвище проступило новой гранью. Да, Джеронимо был странником, чужаком в этом мире, нездешним, пришлым неведомо откуда, посторонним и потусторонним. Постоянное несовпадение его души с происходящим, отстраненность от мира, заметили и отец, и сверстники. Но отцу, сумрачно и одиноко живущему после смерти жены и старшего сына, в младшем, что запечатлел на лице прекрасные черты его любимой, это даже нравилось, ровесники же видели в его поведении обычное высокомерие патриция.
В сердце его на двенадцатом году сначала затеплилась, а потом и вспыхнула первая любовь — любовь к Совершенству, любовь к Иисусу, но пробудившаяся в это же время чувственность прибила к земле. Мальчишка мечтал о женщинах, которые казались существами таинственными и непостижимыми, но робел и трепетал перед ними.
…Юная Бриджитта, дочь жившей по соседству вдовы Фортунатто, неожиданно повисла на его шее августовским вечером в отцовской конюшне и свалила на сеновал. От бесстыдства девчонки он, тогда — четырнадцатилетний отрок, оторопел, запах вспотевшего тела был противен до тошноты, но опытная рука юной потаскушки возбудила его, и Джеронимо сделал то, что диктовала природа. Женщина подарила Вианданте мужественность и опаляющий жар чресел, но отняла чистоту, благие мысли о женственности, сбросив романтический покров с последней тайны жизни. Он прочувствовал бренность желания, томление плоти почему-то слилось с острым ощущением собственной смертности и с тех пор, завидев Бриджитту, отрок торопливо забирался на чердак и следил за ней оттуда со смешанным чувством отвращения и возбуждения. Он часто видел во сне её девичью грудь, смердящие волосы в подмышечных впадинах, и миндалевидные зелёные глаза, что поразили и испугали его застывшей в них тупой и ненасытимой страстностью.
С того времени юноша въявь избегал женщин и проявлял похвальное рвение к книгам. Его тянуло в храм, там он обретал покой. Всё чаще заговаривал с отцом о монастыре. Почти запредельная высота помыслов, равнодушие к царившей вокруг суете и отвращение к разврату, безразличие к славе и мирским благам, тяга к одиночеству — всё то, что делало его изгоем в мире, здесь называлось угодным Господу. Отец в конце концов одобрил решение сына, и Джеронимо Империали стал монахом Иеронимом.
Монастырские годы протекли незаметно, но не бесплодно. Наблюдение за своими помыслами, сотни книг, проповеди на улицах и общение с собратьями постепенно одарили пониманием сокровенного. Братья-доминиканцы его, как ни странно, любили. Даже те, чья жизнь не отличалась праведностью, по неизвестной причине не испытывали к нему ни зависти, ни ненависти. Дурные искушения, вроде случая с Гиберти, случались нечасто. Вианданте обладал странным даром умирять враждующих и утешать страждущих. Он нашёл себя на монашеском поприще, хотя иногда переживал страшные дни — дни богооставленности, дни абсолютного бессилия и пустоты, когда дух слабел и изнемогал без Божественной помощи. Империали научился выслеживать в глубине своей души ничтожнейшие помыслы, что лишали благодати, подавлять и отторгать их. Тогда он ощущал за спиной привычные крылья и таял в любви и благодарности Творцу.
Внутреннее родство связало их с Гильельмо Аллоро. Впечатлительный и уязвимый, тот понравился Вианданте истовой верой, благородством мыслей и готовностью к непоказному монашескому подвигу. Аллоро же, завороженный мощью ума и удивительной красотой Джеронимо, дорожил его вниманием, а затем — привязанностью, как высшим из земных даров.
Обычно монах, что жил вдали от мира, избегал гнетущего влияния его догм. Он сам был себе хозяином. Но Вианданте, монах ордена проповедников, которым не только разрешалось, но и предписывалось умение управлять толпой, не уклонялся от мирского сообщества, но стремился познать его суть. Но за постижением последовало новое неприятие.
Ещё в юности Вианданте поразил наставника новициев отца Марко. Тот, застав его в глубоком размышлении, спросил, не боится ли юный Джеронимо потерять время? Иеронимус ответил наистраннейшими словами: «Пусть время боится потерять меня». Эти слова, переданные Дориа, побудили епископа по-новому взглянуть на ангелоподобного юношу, и если раньше он полагал, что прекрасная внешность брата Джеронимо будет разве что способствовать успеху его проповедей, а красивый голос украсит богослужение, то теперь решил, что стоит, пожалуй, попытаться начать готовить его к самому ответственному из поприщ ордена — инквизиционному, куда выбирался один из сорока братьев.
Закладка:
Самая молодая из этих обманутых женщин, двадцати пяти лет от роду, смертельно заболев, исповедалась у другого священника — отца Джулиано Ванетти. С разрешения больной и по её желанию Ванетти и писал Святой Инквизиции о происшедшем. Упомянул он и об опасениях умершей, что всё, случившееся с ней, судя по её наблюдениям, произошло и с другими монахинями. Покойная в течение трех лет имела преступную связь с духовником, будучи уверена, что оскорбляет Бога, но делала вид, будто верит тому, что он говорил, и, не краснея, предавалась необузданным страстям под личиной добродетели. Она прибавила, что совесть не позволила ей скрывать правду, когда она почувствовала близость смерти.
Вианданте перекосило. Он не решился консультироваться с Аллоро. Не хватало девственнику подобных искушений. Осведомлённый о деле прокурор-фискал, прочитав донос, от изумления присвистнул. Дело было столь невероятно и омерзительно, что инквизитор, по совету Леваро, счёл нужным поговорить с князем-епископом Клезио, к которому оба немедля и отправились. Кардинал, едва дочитав донос, выронил бумагу из трясущихся рук. Бог мой!
— Можно ли доверять словам Джулиано Ванетти? Кто он?
Клезио вздохнул. „Ванетти — старик, человек большой веры. Но почему он не сказал мне?“
— А что бы сделал глубокоуважаемый князь-епископ? Покрыл бы грех собрата? — невинно поинтересовался Вианданте.
Клезио встал. Руки, опершись на посох, перестали трястись.
— Узнай я об этом от Ванетти, я вызвал бы вас, Империали, но посоветовал бы действовать осмотрительно. Преступления такого рода — мерзость сугубая. — Кардинал тяжело дышал и говорил с трудом. — Святой Бернард Клервоский, ведя речь о духовных лицах, говорит: „Если явный еретик восстает, то он выталкивается и погибает. Но когда на добрых нападают духовные лица, как их изгнать?“ Григорий Великий в своем „Пастыре“ утверждает: „Никто в церкви не вредит так много, как тот, кто, имея священный сан, поступает неправедно“. Но — ab abusu ad usum non valet consequentia. Злоупотребление при пользовании — не довод против самого пользования. Нет ни одного учреждённого Богом ведомства, не имеющего в числе своих членов ренегатов и выродков. Такие люди марают одежды Христовы и — при подтверждении обвинений — извергаются вон. Да, необходимо установить истину, но дело надлежит расследовать тайно, не роняя достоинства Церкви. Толпа глупа, и в провинности немногих склонна видеть грех всеобщий. Вы меня поняли?
Империали подошёл к князю-епископу и, опустившись на колени, поцеловал полу его парчового плувиала.
Инквизиция проверила и установила, что преступная связь действительно имела место с тринадцатью монахинями, — для этого она пошла путем сбора сведений — способ, которым всегда умела владеть более искусно, чем кто-либо. Двенадцать женщин не обнаружили искренности, как умершая, — сначала отрицали факт, затем сознались, но пытались оправдаться, говоря, что поверили в откровение священника. Что касается духовника, ему дали три обычных аудиенции увещания. Он ответил, что совесть не упрекает его ни в каком преступлении касательно инквизиции и что он с изумлением видит себя арестованным. Прокурор обвинил его по уликам процесса. Они ожидали, что обвиняемый ответит, что факты были действительны, а откровение ложно и выдумано для достижения цели. Монах признал улики, но прибавил: если женщины говорили правду, то и он тоже говорит правду, потому что откровение было достоверно.
Ему дали понять: невероятно, чтобы Христос явился ему в освящённой гостии для того, чтобы освободить монаха от одной из главных отрицательных заповедей Десятословия, которое обязывает всех монашествующих и навсегда. Он ответил, что также такова заповедь „Не убий“, а Бог между тем освободил от неё патриарха Авраама, когда ангел повелел ему лишить жизни своего сына; то же нужно сказать о заповеди „не укради“, между тем как евреям было разрешено присвоить вещи египтян. Его внимание обратили, что в обоих этих случаях дело шло о тайнах, благоприятных для религии. Он возразил, что в произошедшем между ним и его исповедницами Бог имел то же намерение, то есть хотел успокоить совесть тринадцати добродетельных душ и повести их к полному единению со Своей божественной сущностью.
Прокурор заметил монаху, что весьма странен факт, что столь большая добродетель оказалась в тринадцати женщинах, молодых и красивых, но отнюдь не в трёх старых и в одной, которая была дурна собой. Обвиняемый, злоупотребляя Священным Писанием, с упорством основывал свою невиновность на мнимом разрешении во время откровения, и не смущаясь, ответил: „Святой Дух дышит, где хочет“.
Настал решительный момент. Его спросили, не имеет ли он что-либо ещё сказать, потому что его предупреждают во имя Бога и Святой Девы Марии сказать правду для успокоения совести. Если он это сделает, Святая Инквизиция с присущими ей состраданием и снисходительностью воспользуется этим по отношению к обвиняемому, который искренне признается в своих проступках; в противном случае с ним поступят согласно с тем, что предписано справедливостью и сообразно с инструкциями и основным законом, так как всё уже готово для окончательного приговора. Обвиняемый ответил, что ему нечего прибавить, потому что он всегда говорил правду и признавал её.
Империали сидел молча, предоставив вести процесс прокурору. До этого лично спустился в каземат и проверил, достаточно ли просторна камера заключенного, поинтересовался у Подснежника, не подвергается ли обвиняемый, упаси Господь, каким-либо притеснениям? При знакомстве с людьми Трибунала Вианданте полагал, что прозвище Подснежник палач мог получить только в насмешку, и ожидал увидеть человека, похожего на встретившегося ему в гостиной Вено Томазо Таволу. Однако Буканеве оказался стройным и щуплым перуджийцем, блондином, отличавшимся весьма смазливой мордашкой, характером незлобивым и добродушным, он был любимцем Гоццано да и вообще всего Трибунала. Леваро, на вопрос инквизитора, справляется ли Буканеве со своими обязанностями, удивлённо пожал плечами. Почему нет? Сейчас Подснежник, которого вообще-то звали Энрико Адальфи, поинтересовался, будет ли применена к еретику пытка? Инквизитор отрицательно покачал головой. Негодяй не извергнут из сана, он — духовное лицо. Да и не запрети этого закон — пытку он не применил бы, ибо Империали… весьма радовали запирательство и горделивая глупость капуцина.
Хвати у дурака ума сказать, что совесть побудила-де его, заглянув в себя с большим старанием, признать, что впал в ошибку, настаивая на своей невиновности, признай глупец свою вину и попроси прощения и епитимьи, заяви, что был ослеплён, считая достоверным явление Христа, ибо должен был признать себя недостойным столь великого благоволения, — идиот уже сошёл с одной ступени эшафота.
Признайся мерзавец, что всё — ложь, и на самом деле он придумал всё это как средство, показавшееся самым удобным для удовлетворения похоти, — и в деле не оказалось бы еретика, а налицо был бы просто лгун, лицемер и соблазнитель, из высокомерия являющийся к тому же гордецом и клятвопреступником, но за это Стивалоне был бы приговорен к заключению на пять лет в монастырь своего ордена, к лишению навсегда полномочий духовника и проповедника, к отбыванию нескольких епитимий со строгим воздержанием от пищи, к занятию последнего места в братстве, где не мог, подобно другим монахам, пользоваться правом голосования по делам общины; кроме этого, он должен был выдержать в монастыре наказание кнутом от руки всех монахов и бельцов, и каждого из них отдельно. Наказание должно было быть исполнено в присутствии секретаря инквизиции после того, как будет прочтен приговор; оно должно быть повторено в монастыре, куда его приведут, при тех же обстоятельствах. И всё.
Правда, если процесс и повернулся бы таким неблагоприятным образом, долго распутнику всё равно было бы не прожить. Джеронимо было известно, какому обхождению среди монахов подвергаются совершившие такое преступление. Многие из тех, кого приговаривали к подобному, ползая на коленях, умоляли о разрешении провести пять лет своего заточения в тюрьмах святой инквизиции вместо отправки в их монастырь. Но теперь он спокойно зачитал приговор нераскаянному еретику, и — secundum normam legis — брезгливо послал развратного подлеца на эшафот, не удостоив аутодафе в каземате своим присутствием.
Блудных духовных дочерей капуцина разослали в двенадцать разных женских монастырей.
Леваро оказался прав в своём циничном пророчестве о сложностях, ожидавших Джеронимо после представления горожанам, вернее, горожанкам. Оглашённый указ дал возможность десяткам похотливых жён, вырядившимся как на бракосочетание, посещать Трибунал и требовать встречи с инквизитором под предлогом денунциации.
Вся эта канитель утомляла Джеронимо, как галеры каторжника. По современной моде вырезы дамских платьев оставляли почти открытыми грудь и плечи, но некоторые жалобщицы были готовы и на большее. Вианданте в конце первого дня приема высказывался резко, но не грубо, но постепенно в его комментариях стали проскакивать и те выражения, которые, по его мнению, высказанному несколькими днями раньше, были недопустимы в речи монаха и патриция. Позволял он себе их, правда, изредка, и только в отсутствие Аллоро, но, когда с целью пожаловаться на сердечные боли, вызванные, вероятно, сглазом завистниц, к нему явилась в сиянии женских прелестей толстая донна Теофрания Рано и, схватив его за руку, приложила её к тому месту, которое, по её мнению, подверглось злодейскому сглазу, а другой рукой попыталась дотянуться до его мужского достоинства, Вианданте, сжав зубы и с трудом выпроводив её за дверь, пренебрегая присутствием друга, выругался так, что Гильельмо от неожиданности и испуга выронил из рук огромный том Аквината и зашиб им себе ногу.
Закладка:
— Что скажете?
— Ничего.
— По моему заданию денунциантами были проверены три факта.
— Факты?
— Вскрытие могил, отравление Марии Риано и Лучано Толино.
— И что?
— Ничего. В смысле — могилы разрыты, названные лица — мертвецы. Изложенное Клаудией приводит к мысли, что среди случаев, о которых рассказывают колдуны, некоторые достоверны, другие — только плод воображения, усугублённый воздействием ядовитых наркотических мазей, вроде видений умалишенных. И они наползают друг на друга. Эти люди сами верят в реальность неотвязно преследующих их призраков. Наконец, есть вещи, которые не случались, но и не являются плодом больного воображения, но о которых, однако, повествуют, чтобы сделать свою историю более поразительной и удовлетворить свое тщеславие, — мотив могущественный и часто заставляющий предпочитать постыдные химеры скучной истине. Мы ловили некоторых на этом. К разряду же вещей совершенно реальных следует отнести убийства людей, потому что можно быть убийцей, не будучи колдуном, употребляя смертоносные соки растений, порошки и жидкости. Но когда помрачённое ядовитыми мазями воображение самого убийцы обретает спокойствие, возможно, он начинает думать, будто использовал дьявольские приемы в своих действиях, и эта мысль овладевает его умом.
Инквизитор не разделял подобной точки зрения.
— Боюсь, вы не правы, Элиа. Всё проще. Если в человеке зарождается мысль об убийстве, он уже становится адептом дьявола. Чтобы сам не думал по этому поводу. Убивая же, он сатанеет. Для того, чтобы быть слугой сатаны, сидящего на эбеновом троне, вовсе не обязательно целовать на шабашах его детородный орган и потрошить могилы. Царство Божие внутри нас. Но и Царство сатаны — тоже не снаружи… И потому, кстати, негодяй Чиньяно — ничуть не меньшее дьявольское отродье, чем ведьма Вельо. Завтра нужно арестовать её, — закончил он отрывисто.
Но выполнить приказ инквизитора Леваро не смог. Когда отряд стражников окружил на рассвете дом Вельо — он оказался пустым. Агенты облазили все погреба и кладовые, извлекли немало смердящих порошков, таинственных отваров и мазей, от чего на три дня слёг стражник по прозвищу Пиоттино, неосмотрительно понюхавший содержимое одного горшочка, но самой ведьмы нигде не было. Причиной побега могло стать для неё известие, что в Трибунале побывал Чиньяно, узнай она о нём. Видеть негоцианта, входящего или выходящего из Инквизиции, мог кто угодно. Как бы то ни было, мерзавку упустили.
Но день спустя оказалось, что упустили не только её. В страшных корчах скончался Чиньяно, труп которого обнаружила утром возле рукомойника на кухне его жена. Она не слышала, как он поднялся и вышел, но она всегда крепко спала. Труп несчастного, и при жизни-то не блиставшего красотой, выглядел просто ужасно. Глаза выкатились из орбит, руки свело какой-то странной судорогой.
Почти весь день Вианданте, Леваро и Аллоро провели в Трибунале. Ощущение провала вызывало у Леваро — бешенство, как у пса, потерявшего след, у Гильельмо — улыбку сожаления, у Джеронимо — вялое раздражение. Когда они решили, что утро вечера всё же мудренее, направились домой. Рыночная площадь почти опустела. Элиа остановился у торгового ряда с лошадиной упряжью. Вианданте шёл за Аллоро, размышляя о возможностях выследить чертовку, когда неожиданно из-за торговой телеги, груженной дровами, выскочила крохотная тень, метнулась им наперерез и, что-то швырнув в них, ринулась бежать.
Джеронимо повезло больше, чем Аллоро. То ли потому, что он шёл, привычно закрывая лицо и не снимая капюшона, то ли порыв ветра отнёс почти всю проклятую пыль в лицо Гильельмо. Леваро, увидев тень, ринулся следом как пёс, спущенный с цепи.
Ни Джеронимо, ни Гильельмо никуда не побежали — першило в горле, резало глаза.
…Как это началось, не помнил ни Джеронимо, ни Аллоро. Кажется, их привели домой. Отяжелели ноги, и затуманило глаза. Стало страшно клонить в сон. При этом неимоверно, болезненно напряглась плоть. Напряглась не искушением, но мукой. Джеронимо не смог дойти до спальни, рухнул на лестнице в полузабытьи. Боль и страсть усиливались, надрывая душу. «Господи, что со мной, спаси и помоги, будь опорой мне и оградой, ибо не могу я устоять без Тебя… Что со мной, Господи, мой разум мутится, и глаза слепнут…» Он слышал обрывки слов суетившегося около него Леваро и тощего денунцианта, потом появилась Тереза и что-то заголосила. Что — он не понял, но его подняли и под причитания Терезы повели куда-то. Ему показалось, что он плачет, но нет: со лба градом стекал пот.
Его раздели. Он помнил ванну и вульгарный присвист денунцианта, что-то прошептавшего, склонившись к уху Леваро, но тут же получившего от того оплеуху и замолчавшего. Несмотря на прохладную воду, жар в чреслах усиливался, казалось, плоть сейчас разорвёт. Вианданте застонал, вцепившись побелевшими пальцами в края купальни, и снова послышался голос Терезы, больно прозвеневший в ушах. Элиа что-то накинул на ванну, и Тереза появилась из-за занавеса с каким-то дымящимся горшком. Он услышал слова «veratrum nigrum», чёрная чемерица. Потом сознание ненадолго покинуло его, и очнулся он уже в постели, с мокрыми волосами, почти в темноте. Попытался подняться, но неведомая сила мощно опрокинула его навзничь. Плоть чуть успокоилась, но ломота и жар перекинулись на все члены, он то потел, то начинал замерзать в ледяном ознобе. Тут дверь распахнулась, двое слуг внесли какой-то топчан, который покрыли простыней. Через минуту в комнаты внесли и Гильельмо — смертельно бледного, без сознания, в длинной рубахе, похожей на саван. Снова послышался голос Терезы, Аллоро накрыли теплым одеялом, извлеченным откуда-то из запасных кладовых экономки. Джеронимо снова попытался встать, но опять не смог. Потом к его губам поднесли что-то холодное и кислое, он скривился, но пил, питье не утоляло жажды, но кислота на губах увлажнила возникшие на них трещины.
«…Нет святости единой, если Ты отымешь руку Твою, Господи. Не пользует никакая мудрость, когда Ты оставил править. Никакая крепость не поможет, когда Ты перестал охранять. Никакое целомудрие не безопасно, когда Ты его не покрываешь. Ничтожна всякая бдительность о себе, когда нет Тебя на святой страже. Оставлены Тобою, тонем мы и погибаем, в посещении Твоем живем и воздвигаемся. Непостоянны мы, но Тобою утверждаемся; охладеваем, но Ты воспламеняешь нас…», бормотал он обессилено.
Потом появились призраки — он видел жуткую женщину-змею, изображение которой попадалось ему в монастырском книгохранилище, но лицо её напоминало совратившую его когда-то потаскушку-Бриджитту, он, пытаясь догнать и убить её, оказался на старом заброшенном кладбище. Змея нырнула в одну из могил. Потом был странный дом в городе, неприметно притаившийся в тихом тупике у речной заводи. Он увидел полного, богато одетого человека, который с презрительной гримасой разговаривал со старухой, потом бросил на её стол кошелёк, а старуха, вынув из стола восковую фигурку, побрызгав на неё чем-то, проткнула её ножом. Недоверчиво покачивая головой, человек направился к выходу. Старуха, подобострастно кланяясь, проводила его, потом, схватив ветхую корзину, устремилась по пыльной тропинке куда-то на взгорье. Потом он оказался странно зависшим над многовековым дубом, дуплистым и сморщенным, и видел, как старуха, нацарапав что-то на куске коры, сунула её в дупло… Едва она ушла, к дереву подошёл странный человек без лица, вынул кору и прочёл написанное…
Потом снова появилась ненавистная Бриджитта, над дубом заклубился туман, бывший смрадной болотной вонью и, чем ближе подбиралась к нему чёртова шлюха, тем нестерпимее становился и смрад. Грязная тварь подкралась наконец совсем близко, улыбаясь кровавым ртом с сотней мелких зубов, он оказался прикован к ветвям дуба, распят на нём. Жутким волчьим прыжком она ринулась на него, впившись зубами в его плоть…
Боль — яростная и невыносимая — пробудила его, он с криком согнулся пополам, всё тело трепетало и вздрагивало, звеня мучительным надрывным страданием-наслаждением, и разделить их он был не в силах. Снова услышал голос Терезы, над ним склонился Элиа. Снова питье — теперь горячее и сладкое — освежило его губы. Ему чуть полегчало. Плоть умолкла, с висков и лба заструился пот, заботливо стираемый Элиа.
«…Qui habitat in adjutorio Altissimi, Inprotectione Dei caeli commorabitur. Dicet Domino: Susceptor meus estu, et refugium meum; Deus meus, speraboineum. Quoniam ipse liberavit me de laqueo venantium, et a verbo aspero. Scapulis suis obumbrabit tibi, et sub pennis ejus sperabis. Scuto circumdabit te veritas ejus: non ti me bis a timore nocturno; A sagitta volante in die, a negotio perambulante in tenebris, ab incursu, et daemonio meridiano. Cadent a latere tuo mille,et decem milliaa dextristuis; adteautem non appropinquabit. Verumtamen оculis tuis considerabis, et retributionem peccatorum videbis. Quoniam tu es, Domine, spes mea; altissimum posuisti refugium tuum. Non accedet ad te malum, et flagellum non appropinquabit tabernaculo tuo. Quoniam angelis suis mandavit de te, ut custodiant te in omnibus viis tuis. In manibus portabunt te, ne forte offendas ad lapidem pedem tuum. Super aspidem et basiliscum ambulabis, еt conculcabis leonem et draconem. Quoniam in me speravit, liberaboeum; рrotegam eum,quoniam cognovit nomen meum. Clamabit ad me, et egoexaudiam eum; сum ipso suum in tribulatione: Eripiam eum,et glorificabo eum. Longitudine dierum replebo eum, еt ostendam illi salutare meum…» «…Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится, говорит Господу: прибежище мое и защита моя, Бог мой, на Которого я уповаю!» Он избавит тебя от сети ловца, от гибельной язвы, перьями Своими осенит тебя, и под крыльями Его будешь безопасен; щит и ограждение — истина Его. Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень. Падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя; но к тебе не приблизится: только смотреть будешь очами твоими и видеть возмездие нечестивым. Всевышнего избрал ты прибежищем твоим; не приключится тебе зло, и язва не приблизится к жилищу твоему; ибо Ангелам Своим заповедает о тебе — охранять тебя на всех путях твоих: на руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею; на аспида и василиска наступишь; попирать будешь льва и дракона. «За то, что он возлюбил Меня, избавлю его; защищу его, потому что он познал имя Мое. Воззовет ко Мне, и услышу его; с ним Я в скорби; избавлю его и прославлю его, долготою дней насыщу его, и явлю ему спасение Мое…»
Закладка:
Он вздохнул и тихо уснул.
Глава 9,
Умберто приехал утром, едва рассвело, выехав, видимо, затемно. В монастыре они не были друзьями, но иногда были рады часок-другой поболтать друг с другом, особенно о трудах Аквината, которым оба были увлечены. Но сейчас их объятие было по-настоящему братским — горячим и искренним. Разлука усилила их тоску по монастырским временам, а у Умберто, как вскоре понял Джеронимо, был и сугубый повод скорбеть по ним.
Приветливо поздоровавшись с Элиа, Фьораванти осторожно расспросил о гибели Аллоро, о князе-епископе Тренто, об отношениях между ним и светским судьей. Вианданте немногословно, но достаточно подробно отвечал. Леваро вскоре покинул их, и Фьораванти проводил его внимательным взглядом. Столь же мягко спросил, не заставила ли его служба… измениться? Джеронимо окинул своего монастырского собрата недоумённым взглядом, пытаясь понять, что он имеет в виду. Пожал плечами.
«Что-то, разумеется, понимаешь иначе. Я думал об этом. Словно опускаешься в бездну человеческой мерзости по дантовым адовым кругам… Однако, из мерзости — выводы не сделаешь. Не тот материал. Но, в общем-то, всё переносимо. Я же знал, что мне предстоит». Фьораванти задумчиво пожевал губами. «Я, когда въехал в город и спросил, где найти тебя, сказали, что Дом Святого в Храмовом переулке…»
Он задумался, потом вдруг заговорил — быстро и отрывисто.
— Я заехал посоветоваться, и пусть это будет между нами. — Вианданте молча кивнул.
— У нас в Больцано творится нечто ужасное. Я бы не поверил, что такое возможно, но…
— Разгулялись слуги сатаны?
— Нет. Осатанел Спенто.
— Что? ты уверен?
— Ещё бы! Сколько дел у тебя было за эти месяцы?
Вианданте задумался.
— Я не считал, но постой… расследование гибели Гоццано, капуциново дело, повитуха-Белетта, чертова Вельо с подручными да «веселые волчата»… - Он не счел нужным включать сюда расследование убийства маленькой Розы. — Пять.
— И скольких ты отправил на костер?
— С учётом, что почти три месяца инквизиция вообще не отправлялась — больше дюжины мерзавцев и спалил. Но большинство прошли по двум делам. И ещё двое — в Трибунале. Но теперь, думаю, станет тише. А что?
Фьораванти вздохнул.
— Я не знаю, что со Спенто. Не поладил с главой города, сцепился со светским судьей, уверяю тебя, вполне приличным человеком. Когда я утром выехал, он готовил аутодафе. Десятое. Двое осуждённых — не подпадают ни под какое обвинение, но один… В общем, он просто сводит счеты. Уволил палача, пытает сам. Это недопустимо. Но самое главное — это тебе и огню — я видел его лицо, когда он… Иероним, он наслаждался! Понимаешь?
Вианданте посмотрел в глаза Фьораванти и кивнул.
— Да. С моим прокурором случилось однажды то же самое. Ну, это он… погорячился.
Умберто, не отводя взгляда, продолжал смотреть ему прямо в глаза.
— А ты?
— Господь с тобой, брат мой… Если на минуту даже забыть монашеские обеты, моё имя — Империали. Даже отречение от мира не даёт право марать такое имя. Я не палач, я — судья. Фьораванти отвёл от Джеронимо больные глаза. Инквизитор заметил, что прошедшие месяцы поубавили в его собрате и жизнерадостности и кокетства, но то, что проступило — было истинным. Умберто всегда был мягок и уклончив, стремясь не задевать никого, но, слава Богу, его самого низость и подлость — задевали. У Фьораванти, оказывается, было всё в порядке и с верой, и с честью. Это радовало, но больше радоваться было нечему.
— Но ведь и это не всё! По одному из дел проходила свидетельницей некая Франческа Романо. Я видел её, хотя от таких Дориа настоятельно рекомендовал отворачиваться. Красивая. Лет двадцати. Он, хотя никакой денунциации или молвы не было, приказал арестовать её. Меня не допустил к расследованию, а сам… я слышал, что он угрожал ей костром, если она не уступит ему. Бедняжка повесилась в тюрьме в ту ночь, а он совсем озверел. Слышал бы ты, что говорят о нём в Больцано! Давно нет никаких денунциаций — люди не боятся ведьм, они боятся инквизитора! Он для них хуже любого колдуна. Я же помню его по монастырю — спокойный, ровный… После смерти Терамано почему-то словно окаменел. Но такого я не ждал. Вианданте пожал плечами.
— Раноккио? Лягушонок был его сыном.
— Что?!
— Терамано был сыном Спенто.
Фьораванти недоуменно уставился на Джеронимо.
— С чего ты взял?
Вианданте натянуто усмехнулся.
— Уши. Лицом-то мальчонка, видимо, пошел в мать, но уши… Форма ушей была совершенно одинакова. Потеряв последнее, что у него было, Спенто, и вправду, окаменел. А дальше — страшная власть при окаменевшем сердце…
— Да-да. Я как раз об этом думал. Власть изувечила его.
Джеронимо покачал головой.
— Нет. Одна и та же власть была у благородного Октавиана, ничтожного Клавдия, распутного Нерона и расчетливого Веспасиана. И распоряжались они ею по собственному благородству, ничтожеству, распутству или расчетливости. Не власть сделала Нерона фигляром и распутником. Власть, да, испытание, но одна и та же сила одних испытывает, очищает и отбирает, других отсеивает, опустошает и искореняет, нельзя забывать об этой глубокой мысли Августина. Поезжай к Дориа. Расскажи всё. Пусть пришлёт визитатора. Если мы не хотим новых скандалов для ордена — пусть его отзовут немедленно.
Фьораванти вздохнул.
— Ты, прав, конечно. Я сказал ему, что еду в Триест, но я поеду в Болонью. Я сам думал дождаться визитаторов, но потом подумал, чего ждать?
— Переночуй у нас, а завтра…
— Нет, я написал приятелю в Верону — он ждёт меня вечером. Постараюсь добраться до темноты. Оттуда — в Болонью.
Вианданте снабдил его небольшим мешком с провизией и проводил до выезда из города. Просил передать поклон его преосвященству епископу Лоренцо, дорогому собрату Оронзо и всем, кто помнит его…
Долго смотрел вслед удаляющемуся брату.
После вызвал Тимотео Бари — одного из тех денунциантов, что дежурили по его приказанию на кладбище и доложившего о раскопанной могилке, и вместе с ним прогулялся до погоста. Да, могила была осквернена. У сторожа они узнали имя похороненного. Но что это давало? Очевидно, что не все мерзавки из компании Белетты покинули эти места, но в этом он и так не сомневался. «Ладно», прошипел сквозь зубы.
Зашёл и в неф церкви Санта-Мария Маджоре. Долго стоял перед тяжёлым мраморным надгробием, где покоилось до часа воскресения тело Аллоро. Тяжело вздохнул. Кристально чистая душа, девственное, нерастленное тело. А он? И чистоты телесной не сберёг, и искушения души его день ото дня всё чернее. Вот коемуждо и по делом его. Ангелам — небо, а ему — погружаться час за часом в мерзость запредельную…
Вианданте был мрачен. Визит Фьораванти и его рассказ расстроили, продолжавшиеся ведьмовские шалости под самым носом инквизиции бесили. Кроме того, ему сегодня предстояло ещё повозиться с недавно арестованным по доносу неким дураком, впавшим в сугубую ересь. Дело в том, что сапожнику Адальберто по прозванию Стронзо, Вонючка, неожиданно при чтении Апокалипсиса пришла в голову мысль, что Вавилон указывает на Рим, который погрузился в мирские пороки. Семь князей? Пять из них — Ирод, Нерон, Констанций Арианин, Хосрой-Мухамед и Генрих умерли. Шестой, «который есть», вероятно, император Карл или французский король Франциск. Этот царь уничтожит Вавилон, Римское Царство. Река Евфрат уже пересохла, — значит, войска гессенского ландграфа будут уничтожены. Новый монашеский орден, о котором говорил ещё Иоахим, появится и освежит землю, как проливной дождь. Это будет орден Святого Духа. Вслед за этим появится седьмой царь, «который ещё не прибыл», антихрист, но он будет повержен Христом, который явится лично. Затем последует время субботнего покоя, тысяча лет. И если оно не приходит, его надо установить самим.
Сидел бы дурак, да сапоги тачал. Чего умничать-то? Ведь такому идиоту аccendigli tutte le dieci dita come candele, e troverai sempre per lui buio prestо, — хоть все десять пальцев своих зажги, словно свечи, ему все равно темно. На допросах Стронзо громоздил вздор на ересь, утверждал, что изрекаемое им — это мнение всех лучших богословов. Вианданте, понимая, что имеет дело с человеком ограниченного ума, был мягок. Первый из богословов, кто высказывался по этому поводу, был, кажется, Тихоний, просветил он глупца.
— Тихоний полагал, что пророчества о будущей судьбе Израиля нельзя принимать в прямом смысле, ибо они окажутся несообразны с историей: каким образом Соломону предсказано в 71-м псалме вечное Царство? О каком воскресающем Пастыре Давиде пророчествует Иезекииль в 37-й главе? Очевидно, речи пророков переходят от изображения судеб израильского царства к описанию Царства всемирного, Давид и Соломон суть лишь образы его. Что до незыблемого авторитета Церкви нашей, блаженного Августина, то он принял духовное понимание Миллениума и рассматривал век, в котором жил, как Миллениум, отмеченный все увеличивающимся влиянием Церкви в уничтожении зла. По мнению святого Августина, тысячелетнее Царство — это мировой период от воскресения Христа до конца мира. Он понимает 1000 как обозначение полноты времен. 1000 лет, сиречь вечность — это продолжительность Церкви на земле. Церковь — душа мира, если в мире иссякнет душа — иссякнет и сам мир. Блаженный Иероним тоже решительно отвергал хилиазм — так в богословии называют еретическое учение о тысячелетнем земном царстве Христа. В «Толковании на пророка Даниила» он говорит: «Но святые будут иметь не земное царство, а небесное. Пусть же прекратится сказка о тысячелетии!» Апокалипсис имеет столько тайн, сколько слов, изрекает он, и всем последующим экзегетам неплохо бы почаще вспоминать эти слова.
Закладка:
Скольких детей маршал зарезал, изнасиловав их? Даже он этого не знал, потеряв счет своим злодеяниям. Источники называют от семисот до восьмисот жертв. Но эти цифры неточны, они учитывают далеко не все преступления. В деревнях вокруг Тиффожа не осталось ни одного юноши, около Сузы все семьи лишились сыновей, в Шантосе подвал одной из башен был забит пеплом полусожжённых трупов. Один из свидетелей, показания которого приведены в деле, Гийом Гилере, заявил, что "Дю Жарден обнаружил в замке огромную бочку, заполненную телами убитых детей". И до сих пор, говорю же тебе, находят следы злодеяний, набредают на тайники, заваленные черепами и костями.
В сумерки Жиль и его присные, отяжелев от сочного мяса крупной дичи, переходили к возбуждающим напиткам, а затем укрывались в одной из отдаленных комнат замка. Из подвала туда приводили мальчиков. Их раздевали, затыкали рот кляпом. Жиль ощупывал их, осматривал, удовлетворял свою похоть, а потом наносил удары кинжалом, расчленяя тела на части. В ещё не опубликованной части дела де Рэ говорится о том, что "вышеупомянутый сир тешил себя маленькими мальчиками, а иногда и девочками, которых при сношении клал на живот, так как, по его словам, в этом случае ему было проще достигнуть желаемого и он испытывал большее удовольствие". Двое приближенных Рэ - Анри Гриар, 26 лет, и Этьенн Корилло по прозвищу Пуату, 22 лет, дали показания перед обоими Трибуналами. Пуату сказал, что он видел, как его хозяин "занимался своим противоестественным распутством с упомянутыми детьми, для чего сначала с распутной страстью брал свой член в руку и тёр его, чтобы он стал прямым и торчащим, затем помещал его между бедрами мальчиков или девочек, не беспокоясь насчет естественного женского вместилища, и с большим удовлетворением, пылом и сладострастным возбуждением терся о них своим мужским членом, пока не испускал на них сперму".
Перед светским судом Пуату, как было заявлено, "без пыток первой или второй степени" присягнул, что слышал, как Рэ говорил, что, "получал значительное удовольствие, наблюдая за отделением голов детей от туловища. Иногда делал надрезы на их шеях, чтобы заставить их умирать медленно, от чего сильно возбуждался, и, пока они истекали кровью до смертельного исхода, иногда мастурбировал с ними, а иногда делал это после их смерти, пока тела были ещё теплыми. Трупы, одежду, белье бросали в костер из сухих веток и трав, пепел частично ссыпали в отхожие места, частично развеивали по ветру с высокой башни, а частично выбрасывали в канавы и рвы, заполненные водой".
Постепенно приступы зверства Жиля приобрели ещё более мрачный оттенок, ему надоело усмирять бьющиеся в конвульсиях тела, он начал осквернять погребения, остужая свою горячку холодом могил. После каждого приступа чувствовал себя совершенно обессиленным и впадал в тяжелый сон, состояние, напоминающее летаргию.
Он освоил все пороки, и шагнул в бездонный мрак Зла. Когда его спросили, кто внушил ему мысль о преступлениях, ответил правду: "Никто, меня толкнуло на это мое воображение, во всем виноваты мои тайные помыслы, мои привычки, склонность к распутству и оргиям".
Но близилось возмездие. Жители прилегавших к замкам маршала мест дознались, кто на самом деле похищает и убивает детей. Но Жиль был уверен в своей безнаказанности, ибо любой крестьянин счел бы безумием выступить против господина, одного слова которого было достаточно, чтобы вздернуть его на ближайшем дереве. Простой люд боялся его, а пэры не желали связываться с ним из-за каких-то мужланов. И была только одна сила, способная отомстить за обездоленных, - Церковь. И она в лице Иоанна де Малеструа, епископа Нанта, поразила негодяя. Иоанн происходил из знатного рода, был в близком родстве с герцогом Жаном V, его набожность, глубокая ученость, милосердие весьма почитались герцогом.
Стоны обезлюдевших деревень достигли его слуха, он втайне начал следствие. Вскоре Жиль совершил набег, позволивший епископу расправиться с ним. Он продал свое поместье Сент-Этьен-де-Мер-Морт одному из подданных Жана V, Гийому ле Феррону, который отправил своего брата Иоанна ле Феррона осмотреть его новые владения. Спустя несколько дней маршал во главе войска из двухсот человек двинулся на Сент-Этьен. Была Троица, и люди собрались на праздничную мессу. Жиль ворвался в церковь, разметал ряды верующих и подступил с угрозами к Иоанну ле Феррону. Ход богослужения был нарушен, и толпа хлынула из церкви. Жиль силой оккупировал крепость, а своего пленника отправил в Тиффож. Тем он нарушил закон Бретани, запрещавший баронам снаряжать войско без согласия герцога, и дважды провинился перед Церковью, осквернив предел храма и учинив расправу над Иоанном ле Ферроном, духовным лицом.
Епископ уговорил колебавшегося Жана V выступить против маршала. Через месяц следствие было закончено. Иоанн де Малеструа огласил грамоту, в которой Жиль обвинялся во многих преступлениях, и после того, как все формальности были соблюдены, появилось предписание об аресте. На следующий день гвардейский капитан Жан Лабо, действовавший по поручению герцога, и Робин Гийоме, нотариус, выступавший от имени епископа, в сопровождении небольшого отряда подошли к замку Машекуль. Ближайшие приспешники, Роже де Брикевиль и Жиль де Сийе, бежали. Жиль и Прелати были закованы в цепи. Робин Гийоме обыскал весь замок, от подвалов до верхних этажей, обнаружил окровавленные рубашки, обугленные кости, черепа и пепел - всё то, что Прелати не успел сбросить в канавы и сточные ямы. Жиль и его помощники были препровождены в Нант, в замок де ля Тур Нёв. Сразу были созданы два Трибунала. Один, церковный, должен был рассматривать преступления против Церкви, другому, гражданскому, подлежали прочие злодеяния. Вел заседание Иоанн де Малеструа. Судьями он выбрал епископов Мана, Сен-Брийока и Сен-Ло, кроме высшего духовенства, в процессе принимали участие законоведы: Гийом де Монтинье, адвокат, Жан Бланше, бакалавр-правовед, Гийом Гроиге де Робер де ля Ривьер, лиценциаты "обоих прав", Эрве Леви, сенешаль Квимпера. Пьер де л"Оспиталь, канцлер Бретани, который в соответствии с законодательством должен был возглавлять гражданское судебное разбирательство, помогал Иоанну де Малеструа. Прокурорский надзор в церковном Трибунале был поручен Гийому Шапейрону, кюре Сен-Никола. К нему были приставлены помощники: Гоффрой Пипрер, настоятель Сант-Мари, и Жак де Пенткетдик, член церковного суда Нанта.
Инквизиторский надзор осуществлял грозный и опытный Иоанн Блуин из нашего ордена. Он был послан главным инквизитором Франции Гийомом Мереси и исполнял должность вице-инквизитора епархии и города Нанта.
В первый день были заслушаны рассказы родителей, потерявших своих детей, затем Робин Гийом, назначенный судебным исполнителем, зачитал указ о вызове в суд Жиля де Рэ. Маршала привели, он заявил, что сомневается в компетенции Трибунала, но прокурор отклонил его отвод как безосновательный и "пустой", сочтя его "способом вызвать затруднения и отсрочить наказание за совершенные преступления". Он огласил обвинения, в ответ маршал выкрикнул, что прокурор - лжец. Тогда Гийом Шапейрон протянул руку к распятию и поклялся в том, что говорит истинную правду, а потом призвал маршала сделать то же самое.
Но этот человек, не отступавший ни перед каким святотатством, дрогнул и отказался принести клятву перед Богом.
Шапейрон пункт за пунктом перечислял все преступления де Рэ, предъявил ему обвинение в совершении ряда убийств, отягощенных издевательствами и насилием, в колдовстве и чернокнижии, в том, что он нарушил неприкосновенность Святой Церкви разбойничьим нападением на Сент-Этьен-де-Мер-Морт. Народ, содрогаясь, выслушал Шапейрона. Он потребовал отлучить Жиля от Церкви, во-первых, как еретика, сатаниста, отступника и, во-вторых, как содомита. Жиль пришёл в бешенство от этого обвинительного заключения. Он отказался отвечать на вопросы, предпочитая поносить членов Трибунала, и замолк, как только речь зашла об опровержении обвинений. Тогда епископ и вице-инквизитор объявили его виновным и вынесли приговор об отлучении его от Церкви. Приговор тотчас был обнародован.
На следующий день после того, как Жиль де Рэ изрыгал проклятия на членов Трибунала, его снова привели в суд. Он предстал перед судьями с низко опущенной головой, молитвенно сложив руки. За несколько часов его ярость стихла, он образумился, признал полномочия Трибунала и попросил прощения за нанесенные оскорбления. Ему было объявлено, что об инциденте, происшедшем накануне, будет забыто ради любви к Господу. Начиная с этого дня суд занялся также Прелати и другими сообщниками Жиля. Прокурор, опираясь на церковное постановление, согласно которому исповедь обвиняемого признается недостаточной в случае её "сомнительности, путаности, слишком общего характера, умозрительности, несерьезности", провозгласил, что Жиль должен подвергнуться пыткам. Его просто пугали - барон по закону не мог быть им подвергнут. Маршал попросил епископа подождать ещё один день, клялся, что поведает обо всем перед Трибуналом и публикой. Его оставили одного в холодном каземате.
Закладка:
- Кто такой Онофрио Бранкалеоне? - спустя полчаса спросил Вианданте в Трибунале у Элиа.
- Наш ювелир.
- Так вот теперь я тебе могу точно сказать, зачем понадобились трое певчих. - И передал Леваро разговор с капелланом. - Их бы и четверо понадобилось, да чёрт прибрал четвертого содомита. Надеюсь, он забронирует дружкам место в аду. Этот сирота-живописец был сводней для них, хотя, может, им пользовались по юности, не знаю. Впрочем, нет. Знаю. Пасколи всё же не обделался, как этот... Да, им пользовались, пока, как выражался Гораций... впрочем, не помню я, чёрт его возьми, как он по этому поводу выражался! Но потом его тощий зад радовать их перестал. Захотелось свежатинки. Он, видимо, приглашал мальчишек на сеансы позирования, бывшие одновременно смотринами для этих стареющих похотливых котов. Теперь надо допросить их - и о ювелире узнать всё. Вряд ли они будут упорствовать. В истории я слышал о героях-педерастах, даже были стоики-тираноборцы, кажется? Но от нынешних я не жду стоицизма. Когда получишь данные, необходимые для ареста - действуй. Да, последи за канцелярскими крысами! Пусть запишут всё верно.
С того дня, как инквизитор получил письмо от Беренгардио, в котором тот невольно выдал как тайного доносчика начальника его канцелярии Джофреддо Фельтро, Вианданте проследил за подчинённым и убедился, что он и есть искомый соглядатай. То ли в желании отвести от себя подозрение, то ли просто по низости духа, тот неимоверно утомлял мессира Империали доносами на денунциантов и стражников, причём, на свое несчастие, как раз на тех, кому инквизитор симпатизировал и чьей работой был более чем доволен. К тому же наушник был пойман им на жульничестве с писчим материалом и имел наглость устроить к себе в канцелярию двух племянников в то время, когда погиб Гоццано, и это злоупотребление служебным положением не прибавило ему авторитета - ни в глазах Империали, ни в Священном Трибунале. Непотизма хватало в Риме, но допускать его в Тренто?
Сам Вианданте не предпринимал ничего, понимая, что глупо обнаруживать понимание, однако не мог отказать себе в маленьком удовольствии науськать против Фельтро и охрану, и денунциантов. Канцелярских в Трибунале и без того не любили, считали бездельниками. Стоило ли удивляться, что инквизитор с тех пор частенько невинно развлекался, наблюдая за скандалами, которые закатывал Леваро перепуганному Фельтро из-за расплодившихся крыс в архивном отделении, потрясая перед носом Джофреддо изгрызенным палимпсестом с очередным делом и заставляя всех чинуш канцелярии во главе с начальником охотиться на грызунов в тёмном подвале Хранилища. Несчастные охотники и не подозревали, разумеется, что упомянутое дело погрызла накануне вовсе не мышь, а инквизиторов кот Схоластик, любивший глодать палимпсесты не хуже самой въедливой крысы.
Леваро гневно, но заслуженно критиковал и омерзительное качество восковых дощечек, на которых писались показания свидетелей, и плохо вычищенные волосатые пергаменты, которые по дешёвке чёрт знает где скупал Фельтро. Не забывал он упомянуть о прискорбном уровне грамотности писцов, делающих по три ошибки в каждом слове, а иногда и вовсе пишущих Бог знает что! "Dire sciocchezze" и "cadere in eresia", "нести ахинею" и "впасть в ересь"- это не одно и тоже, поймите!", мягко, как дураку, растолковывал несчастному Фельтро при толпе охранников и денунциантов прокурор. "Впадая в ересь, как тот дурак-сапожник, что приговорен к сорокадневному посту, обычно несут ахинею, это верно, но можно нести ахинею - и не впадать при этом в ересь! Когда вы говорите, что ваши писаря грамотны - это не ересь, нет, но ахинея!"
Все потешались.
Обо всех этих проблемах Леваро с молчаливого одобрения мессира Империали неизменно сообщал и Дориа в Болонью, выражая в каждом из писем мучительное сомнение, удастся ли им сделать работу Инквизиции образцовой, если канцелярия сплошь состоит из безграмотных тунеядцев и жуликов, экономящих на качественных пергаментах?
Обстановка в канцелярии была накалена, как адская сковородка. Мессир Империали великодушно, как мог, всегда старался смягчить ситуацию, несколько раз, вызывая всеобщий ропот по поводу такой незаслуженной мягкости, вступался за нерадивого начальника канцелярии. Но ничего не помогало - порядок в канцелярии не водворялся.
Отдав и сегодня скрытое распоряжение погонять канцелярских - чтоб жизнь не казалась им мёдом, Вианданте закончил:
- А я пойду к донне Мирелли - поговорить о вечном. Надоели мне эти мерзости вконец.
Донна Альбина уже знала о гибели детей - молва быстро разнесла ужасные новости по городу. Ничего не сказала, молча налила ему вина, приказала служанке подать закуски. Ее недавнее недомогание прошло. Серые глаза блестели, в них отражалось каминное пламя. Понимая, что гостю не хочется говорить о случившемся, старуха рассказала о новых покупках мессира Винченцо, которому третьего дня доставили из Флоренции несколько прекрасных книг. Вианданте вздохнул. "Никогда не думал, что буду так тосковать по монастырю, по тишине скриптория, по сводам капитулярной залы.... Какие там книги... если бы меня отозвали - только и делал бы, что читал..." Его устами говорили усталость и скорбь, и донна Альбина понимала это. Сегодня в ней проступило что-то материнское, он вдруг ощутил это по её странно-смягчённому взгляду, по мягкой заботливости её жестов.
- У мессира Дамиани прекрасная библиотека, и его гордость - великолепные труды святого Фомы.
- Надо взглянуть.... Кстати, правду ли говорят, что этот полоумный реформатор из Вюртенберга всенародно сжег "Сумму теологии" Аквината? А после сам, ссылаясь на Писание, вставил слово, которого там нет, и победно прибавил: "Скажите, что так у доктора Лютера!" Неужели, правда? Надо же, Фома рассуждал, а этот - внушает. Сфера Духа не утверждает себя кувалдой. И не уговаривает поверить... отсутствию аргументов. Впрочем, - прибавил он, - я всё больше склоняюсь к пониманию чего-то совершенно иного. Мы ищем аргументы, хотим убедить. Ищем, не понимая, что никакие аргументы им не нужны. Глупо думать, что Пасколи не понимал, что творил мерзости. Никакие самые высокие и веские доводы не убедят того, кто ни в чём не хочет убеждаться. Никакие рассуждения не в состоянии указать человеку путь, которого он не хочет видеть и по которому не хочет идти.
Старуха кивнула.
-Помните в трактате? Некто по наитию Святого Духа увидел в церкви чёрта в облике священника, проповедующего верующим. Внимая словам дьявола, нашёл, что тот говорил безупречно и кафолично. После проповеди пригласил его к себе и спросил о причине такого поведения. Чёрт ответил: "Я говорю правду, так как я знаю, что внимающие мне не выполнят сказанного..."
Вианданте вздохнул.
- Помпонацци, мой учитель, сказал, что в богословие нельзя войти человеку с низким образом мыслей. Знаете, меня это когда-то подкупило. Мой покойный друг - Гильельмо - ушёл в монастырь. О нём говорили, что у него и не было другого выхода, погиб отец, семья разорена, что сегодня монастыри - почище борделей и предаваться излишествам ему там будет ещё удобнее, чем в миру, что он просто не выдержал навалившихся на семью бед, и ещё чего только не говорили. И никто не подумал, что мой друг любил Бога и истово веровал. Самое естественное объяснение - одновременно и самое высокое. До него-то и не додумались. Люди теряют умение высоко мыслить. Временами замечаю это и за собой. Или не так? Но я раньше утверждал себя в любви. А теперь всё больше в ненависти.
- Любовь к людям и ненависть к бесчеловечности - это одно и то же, юноша.
- Что?
- Тот, кто терпим к мерзости - и в себе, и в мире,- не любит и людей.
- Наверное...
- К тому же, когда усталость и напряжение схлынут с вашей души, мой мальчик, вы поймете и ещё кое-что. Жизнь лишена одномерности. Совместить сострадание с суровостью может только тот, кто поймет, до какой черты можно ощущать зло жизни, не закрывая от себя добра. Это самая потаённая и сложная доктрина Церкви.
- Я отвечаю не за Церковь, а за свою душу. А мне тошно. Так тошно, что и жить опротивело.
- С вашей душой всё в порядке, мой мальчик. Нужно иметь силу мужественно принимать удары зла, вынести все до конца и не согнуться, не погибнуть. Не искать смерти повелел Христос. Претерпеть до конца - значит, отстоять жизнь.
- Этого-то я и не смог.
- Casus a nullo praestantur... В случайности никто не повинен. Такова была воля Божья - не вы это решали. К тому же, боюсь, из этих детишек, столь долго развращаемых, могли выйти лишь новые Диосиоконте, вы же не можете этого не понимать, дитя моё. Но отстоять свою душу - вы должны. Души-то бессмертны, что бы по этому поводу не говорил ваш Помпонацци.
- Перетто... Этот мазила Диосиоконте осмелился задеть его имя, сделав его мысль оправданием непотребного. Мне казалось, земля разверзается под ногами. Но если обуздать злость и трезво поразмыслить, кто более виновен? Фантазер Иоахим, умник Эразм, романтик Перетто... Неужели они не понимали, что любое сказанное на высотах духа неверное слово спускается в низины и там становится оправданием невероятных преступлений и запредельных мерзостей? Но ссылаться при этом будут на высший авторитет сказавшего. Стоит хотя бы на волос размыть понятия... В микроскопическую щель может провалиться все Мироздание...
Закладка:
Он поразмыслил над ситуацией и наконец заговорил.
- Не знаю, поймешь ли ты меня, Элиа. В годы моего ученичества инквизитор из Неаполя, мессир Аугусто Цангино, человек умнейший, читая лекции нам в Болонье, признавался, что никогда не видел ничего страшнее ведьм, и говорил, что боится их. Тогда я его не понял - он плечом, помню, на седьмом десятке двери вышибал. Но теперь я поумнел и понимаю учителя. Я хочу быть осмотрителен. Даже если ты бросишь мне в лицо обвинение в трусости...
- Не брошу, - пробормотал Элиа, дожевывая у стола кусок сыра. - Я сам их боюсь. И Гоццано тоже боялся. Говорил, что безумие неуправляемо, а похотливое безумие неуправляемо вдвойне. Пред лицом безумия смелость сама становится безумием. Кроме того, знаешь, - Элиа поморщился, - как ни крути, но ведь если донна Мирелли права, и та же Лаура не могла получить своего и от десятка... что это, если не безумие?
Воспоминания все ещё докучали ему. Джеронимо развёл руками.
- Когда я передавал тебе слова донны Альбины, я думал, что они вернут тебе душевный покой. Напомню, что донна Мирелли особо отметила, что она, озлившись на твоё пренебрежение, просто пустилась во все тяжкие...
Элиа содрогнулся. Потом тихо прошептал, глядя в тёмный угол потемневшими глазами:
- Если так, то даже уцелей эта ведьма от зубов волчат, блуд всё равно привёл бы её в зубы дьявола...
Вианданте странными глазами посмотрел на друга.
- Ты, что же, считаешь, что она была ведьмой?
Элиа отмахнулся.
- Не будем уточнять. Да и вообще... а может ли женщина... не быть ведьмой?
Джеронимо поднялся и, подойдя к столу, порезал оставшийся больцанский сыр на кусочки, наполнил стакан вином.
- Это сложный вопрос, дорогой Элиа, как говорят по ту сторону Альп, eine ewige Frage, - задумчиво проговорил Вианданте, - однако один из наших преподавателей в Болонье, инквизитор Доменико Амальдини, муж мудрейший, святости великой, помню, всесторонне разбирал его. Но, ты знаешь, сам он отвечал на него всё-таки положительно, проводя различие в сфере модальности. Потенциально, да, все женщины - ведьмы в чистом виде, так сказать - per se, но не каждая реализует этот потенциал: кто - по лени, кто - не имея нужды, кто - по крайней степени глупости. Ну, и есть, видимо, одна из сотни, которая отвратится от колдовства по соображениям... высшей добродетели. Впрочем, по-моему, Амальдини говорил, что одна из тысячи? - Вианданте закатил глаза в потолок.
- Конечно, из тысячи, - уверенно проронил Элиа. - В любом случае, я тоже поумнел. Но, Бог мой... у меня есть дочь... Ещё несколько поколений такого распутства и дьявольщины - и мир погибнет.
- Нет, Бог не допустит такого. Я уверен, достаточно одного поколения, чтобы вылечить блудные болезни - и врачевание посылается человечеству. Французская болезнь уже сегодня страшит блудников до дрожи, всеобщая дороговизна разоряет сотни семей, разразись ещё война, али приди чума - все моментально встряхнутся да опомнятся. Распутство - грех роскоши, праздности да дурного родительского примера. Дочь добродетельной матери редко, но всё же может стать блудницей. Но дочь блудницы как может не стать потаскухой? Но достаточно вырастить одно поколение в условиях аскезы - и люди поумнеют. И следующее поколение воспитают в послушании заповедям Божьим. А когда смирят себя перед Богом, с новой силой уверуют - и ведьмовство, и блуд пойдут на спад. Ну, и нам дремать не надо, разумеется.
- Твоими бы устами... Но что будем делать с этими? О, Боже! Баранина стынет!
- О, да, трапезу надо закончить. Отец Энеконе отвлёк нас. Так вот, - проговорил Вианданте, внюхиваясь в аромат тушёного мяса и делясь со Схоластиком самый сочным кусочком, - для начала надо разобраться. Колдовство, как ты верно когда-то обозначил, бывает криминальным и демоническим. С первым мы познакомились в лице синьоры Вельо, и клянусь, я эту встречу, пока жив, не забуду. Следует, тем не менее, предположить, что колдовство в его демоническом варианте будет ещё менее безобидным. Это тоже убийцы, но убийцы безумные, отравленные афродизиаками, галлюциногенами, наркотиками и ядами. Их разум помрачен, сознание помутнено, чувствительность притуплена. Ведь некоторые - смеются при пытках! Но ведь и это не главное. Как, по-твоему, Элиа, много ли мужчин решится зимой провести ночь на кладбище, куда и денунцианты ходят по трое! Да ещё и - разрыть могилу? Бесстрашие и одержимая вера в дьявола, то есть непоколебимая убеждённость в том, что никаких нравственных запретов не существует - вот неотъемлемые свойства всякой истинной ведьмы. Такие убьют - из удовольствия убить. Но подобный демонизм - не есть одержимость. Одержимые - жертвы дьявола, ведьмы - его слуги.
То, что рассказал Энеконе, - продолжил Вианданте, - наталкивает на мысль, что бабы одержимы. Кстати, в здравом смысле отцу Теобальдо не откажешь... Около 1518 года в Ломбардии в местечке Монтикьяри, между Брешей и Кремоной, был довольно громкий случай одержимости, жертвой которого была вдова местного дворянина Антонелла Дагоберти. После смерти мужа благочестивая женщина решила уйти в монастырь, но как раз в это время с ней случилась какая-то таинственная болезнь. Врачи, тщетно наблюдая её некоторое время, увидели, что они имеют дело не с больной, а с одержимой, и уступили место заклинателям. Но и те долго не могли добиться ни малейшего успеха, но демон, овладевший несчастной, объявил свое имя. Его звали Персино.
Видя неудачу первых экзорцистов, епископ кремонский призвал новых. Экзорцизмы произносились на разных языках: латинском, греческом и даже на еврейском. Дело выходило очень громкое и привлекло к себе всеобщее внимание. На экзорцизмах присутствовали герцог миланский, епископы, знаменитейшие ученые, богословы и даже один доктор парижской Сорбонны. Подробное описание всего этого дела составил Эдоардо Миччи, придворный медик герцога миланского. "Эта дама, - говорит он в своих записках, - с трудом разбирала и понимала латынь в своём молитвеннике, а между тем, во время экзорцизмов свободно давала ответы на латинском, греческом и еврейском языках, а сверх того, говорила по-немецки и по-английски. Когда однажды кто-то из экзорцистов, обращаясь к ней с вопросом на латинском языке, поставил слово вместо родительного в винительном падеже, то ученый дьявол Персино, сидевший в одержимой, сейчас же поставил монаху на вид его погрешность". По словам того же Миччи, синьора Дагоберти иногда пускалась в рассуждения, обличавшие глубочайшую ученость и начитанность, так что ставила в тупик окружавших её учёных мужей.
Ученый медик очень подробно описывает внешний вид одержимой, черты её лица, все её движения, корчи членов, волосы, поднимавшиеся дыбом. Её горло приобрело поразительное фонетическое совершенство, благодаря которому она могла верно подражать крикам всевозможных животных. По временам её всю вдруг раздувало с такой силой, что, казалось, она лопнет; однако, вслед за тем, по команде заклинателя, она быстро приходила в нормальное состояние. По временам она становилась вся чёрная, и в это время её глаза так страшно горели, что на неё нельзя было смотреть без ужаса. При некоторых бурных движениях не хватало силы восьми здоровых людей, чтобы сдержать её. Будучи от природы особой очень стыдливой и богобоязненной, она в состоянии одержимости произносила страшные ругательства и самые неприличные слова...
Произведя тщательное расследование этого случая, судьи отыскали причину бесноватости злополучной Антонеллы. Дело в том, что когда она овдовела, то за неё сватался один врач, по имени Аницетто. Та ему отказала, и он, желая ей отомстить, прибег к помощи дьявола и напустил на неё порчу. Разумеется, когда это было надлежащим образом доказано, Аницетто, как явный колдун, был сожжён.
- А ты сам видел одержимых?
- Да, и зрелище это запоминается. К тому же Цангино рассказывал, как в женском монастыре урсулинок в Тоскане, за Эмилианскими Апеннинами, не то в Фильине-Вальдарно, не то в Кастельфиорентино, с монахинями творились чрезвычайно странные вещи, явно свидетельствующие об одержимости, продолжавшейся добрых десять лет. Когда это было доведено до сведения папы, тот командировал для расследования дела на месте архиепископа сиенского, трех епископов и пять докторов медицины. По прибытии на место комиссия навела справки об одержимых, их оказалось восемнадцать, разного возраста. Изгнание бесов продолжалось две недели. Епископ эмполийский, как делопроизводитель этой комиссии, составил и послал подробный отчет в Рим. В этом отчете перечислены те сверхъестественные дьявольские дары, которыми отличались несчастные одержимые. Все оказались понимающими иностранные языки, так что заклинатели могли совершенно свободно объясняться с ними по-латыни. Все они в точности выполняли отданные им мысленно приказания. Они могли предсказывать будущие события, и обнаруживали знание будущего и прошлого, епископам-заклинателям они тоже сообщали самые сокровенные их тайны. К священным предметам проявляли явный ужас, и при виде их впадали в страшнейшие корчи.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
