Мои знакомые животные
Кот-толстовец
В нашем подъезде жил кот по кличке Пурш. Хозяйка звала его Пуршиком. "Пуршик, Пуршик, Пуршик!"- умильно выпевала она, когда, бывало, кот долго не возвращался с прогулки. Так она могла повторять сотни раз, то понижая, то повышая голос.
Поселившись в этом доме, я довольно долгое время, не видя самого кота, был знаком с ним только по этому, почти ежедневному, хозяйкиному напеву, и, конечно, представлял себе "Пуршика" в виде этакого милого, симпатичного комочка шерсти. И был поражен, когда в первый раз его увидел.
Как-то поздно вечером я возвращался домой. Поднимаясь по лестнице, случайно взглянул вверх и очень удивился. Почти на уровне моих глаз на ступеньках сидел здоровенный зверь. Кто бы это мог быть? Я щелкнул выключателем. Зверь испугался, прыгнул вверх, но на площадке остановился. Это был ярко-рыжий кот чудовищных размеров: такого мне еще никогда не доводилось видеть. Шерсть его, длинная, мохнатая, торчала пучками в разные стороны; лапы короткие, туловище очень длинное и толстое и огромный пушистый хвост. Но самым замечательным в его внешности была морда: широкая, тупая, будто обрубленная, с огромными круглыми глазищами, толстая и свирепая. "И как это люди не боятся держать в квартире такую зверюгу?" - подумал я.
Но тут скрипнула дверь на верхнем этаже и раздалось обычное: "Пуршик! Пуршик! Пуршик!" Услышав медовый голос хозяйки, чудище мотнуло хвостом, прыгнуло вверх чуть не через десять ступенек и скрылось из виду. "М-да! - сказал я себе. - Это не Пуршик, а самое настоящее Пуршилище!"
Но и на этот раз я ошибся. Пуршик оказался очень робким и трусливым животным. Он боялся белья на веревке, хлопавшего на ветру, и прятался от него в кусты. Боялся ворон, хотя иногда и делал вид, что охотится на них: наверняка, чтобы убедить себя, что он их вовсе не боится. Пугался людей, даже детей, даже соседей, которых постоянно видел. Бывало, теплым летним днем подходишь к подъезду, а там возлежит наше Пуршище, занимая половину крыльца. Заметив меня, кот тут же вскакивает и смотрит на меня расширенными от ужаса глазами. Я ему: "Пуршик, здравствуй! Как дела? На солнышке греешься?" А он смотрит на меня с таким выражением, что, кажется, умей он говорить, обязательно сказал бы: "Ну, греюсь, греюсь. А ты чего мне зубы заговариваешь? Думаешь, я не понимаю, что ты меня съесть хочешь? Проходи-ка лучше подобру-поздорову!"
И чуть только сделаешь шаг в его сторону, он панически бросается с крыльца вниз и, ломая кусты сирени и черемухи, бежит сломя голову неизвестно куда, будто за ним с ружьем гонятся.
Уж не знаю, от природы ли он был такой трусливый или это его хозяйкина любовь так испортила.
А однажды мне посчастливилось наблюдать, как Пуршик охотился на мышку. Маленькие домовые мыши водились к нас в подвале, оттуда они иногда отваживались вылезать через какие-то щели: видимо, в поисках пищи. И вот подхожу я к подъезду, смотрю: на узкой полоске асфальта возле дома, среди кучи бумажек и сухих листьев, что-то шевелится. А на крыльце, выгнув спину, в какой-то странной напряженной позе застыл наш Пуршик. Подхожу ближе - мышка! Роется в бумажках, попискивает, а кота, нависшего прямо над ней, не замечает. А у Пурша прямо глаза вылезают из орбит от возбуждения.
Мне стало жалко бедную мышку, я хотел было уже прикрикнуть на кота, но в этот момент он прыгнул. Мышка отчаянно запищала и побежала вдоль стены дома от кота. Пурш же, вместо того, чтобы сцапать мышь, испугавшись ее громкого писка, отскочил в сторону, потом прыгнул за ней - она опять как запищит! Кот снова в испуге попятился. Так продолжалось довольно долго и выглядело все это чрезвычайно комично, в особенности из-за того, что Пурш был раз в сто больше своей предполагаемой жертвы.
Но вот, наконец, кот, сам того не желая, загнал мышь в угол между стеной и следующим крыльцом. Мышка метнулась в одну сторону, в другую - деться некуда. Кот остановился, а что делать, не знает! Ведь он же кот-толстовец, никогда в жизни не пробовавший живой добычи.
Но тут мышь, совсем потеряв голову от страха, перестала тыкаться носом в стену, а с громким паническим писком метнулась прямо под ноги коту. И что же! Наш героический Пурш подпрыгнул в воздух, как мяч, и в ужасе отскочил в сторону. Я расхохотался.
Мышка, между тем, прибежала обратно к нашему крыльцу, юркнула там в какую-то щелку и была такова!
Пуршик продолжал cидеть под кустом сирени и смотрел на меня выпученными глазами. Я укоризненно покачал головой и сказал: "Пуршик! Как же тебе не стыдно? Мышки испугался, да?" И, честное слово, у кота на морде появилось какое-то робкое, неуверенное выражение, будто ему и впрямь стало стыдно. Он отвернулся, махнул хвостом и заполз подальше в кусты: переживать свой невиданный позор.
С тех пор Пуршик больше не охотится на мышек, а я понял, наконец, что хозяйка называет его правильно: ну какое же он Пуршилище? Он просто маленький безобидный и забавный Пуршик!
Найдик
Нашу собаку зовут Найдик. Мы его не купили и не получили в подарок, а нашли. Наши не в лесу, не в поле, - в центре большого города. И это не беспородная дворняга, а породистый красивый пес – миттельшнауцер!
Вот как это было. Однажды вечером мы с мамой гуляли в парке. Там протекает быстрая речка с мутной водой и крутыми высокими берегами, через нее вело множество мостов и мостиков, частью еще не достроенных, состоявших только из трубчатого каркаса без деревянного настила. Мы дошли до одного из таких мостков, мама села на скамейку, а я пристроился на берегу, надеясь увидеть выхухоль или на худой конец хоть лягушку.
Вскоре на другом берегу показались гуляющие, целая семья: папа, мама, небольшой мальчик и с ними черный маленький щенок, его вели на поводке. Все они, включая и щенка, были очень толстые, круглые, как бочонки: большой бочонок – папа, поменьше – мама, совсем маленький – сын и бочонок-крошка – щенок. У взрослых вид был чинно-самодовольный; мальчик, которого родители крепко держали за руки, будто боясь, что он удерет, казался насупленным, скучным. Только собачка веселилась вовсю: прыгала, натягивая поводок, гонялась за мухами и бабочками, каталась по траве.
Когда они подошли поближе, я хорошенько рассмотрел щенка: он был весь мягкий, будто плюшевый, со смешными висячими ушками и черными веселыми глазками-пуговками. Шерстка его была не черной, а темно-коричневой, на грудке и передних лапках будто присыпанная чем-то белым.
Дойдя до самого мостика, папа, мама и сын, боязливо держась за перила, перебрались по трубам на наш берег. Здесь они отряхнулись и, не торопясь, проследовали мимо меня, хотя сын все время оглядывался, пытаясь вырваться от своего "конвоя". А щенок остался на том берегу.
Сначала я ничего не понял. Щенок, жалобно скуля, заметался по берегу, а его хозяева уходили все дальше. Собачка попыталась пройти по трубе, но ноги у щенка разъезжались и из этого ничего не вышло. Тогда он подскочил к самой воде, бурлившей у прибрежных камней, но испугался, прыгнул в сторону и заметался вдоль кромки воды, жалобно визжа.
Я оглянулся на этих людей, ушедших уже далеко, и увидел, что они остановились и уговаривают своего сына, видно, не желающего идти дальше. Что-то такое смущенное и неуверенное было в позах взрослых и что-то особенное в их сыне: он не капризничал, а спорил, протестовал, по-своему, по-детски.
И вдруг, сам не знаю почему, я совершенно ясно понял: они специально оставили щенка, они его просто бросили.
Я подбежал к маме: "Мама, я перенесу щенка на наш берег?" Мама все видела, она сказала: "Хорошо, но будь осторожен, не свались в реку".
Я перебежал по трубе и взял щенка на руки: он оказался неожиданно большим и тяжелым. Благополучно перебравшись через речку, я отпустил щенка, и он, смешно переваливаясь, побежал догонять своих хозяев, но по дороге увидел большую красивую бабочку и принялся ловить ее. А хозяева его уходили все дальше и вскоре скрылись за поворотом дороги. Больше я никогда их не видел.
Я подбежал к щенку и взял его на руки. И тут только разглядел, что он больной: вся кожа на груди и животе была будто присыпана сухой белой крупой – сыпью. Так вот почему тебя бросили!
Я посмотрел на маму и увидел, что она очень рассержена. Она сказала: "Какие отвратительные глупые люди! Как они не понимают, что их сын, когда вырастет, так же поступит с ними, как они с этой собакой!" Я сказал: "Мама, возьмем его себе?" "Но ведь он больной!" – возразила она. "Ничего, мы его вылечим!" Мама посмотрела на меня – и улыбнулась.
Домой я тащил Найдика на руках: никогда бы не подумал, что бывают такие тяжелые щенки! А сколько потом мне пришлось с ним намучиться! Два ветеринара, к которым мы обратились, не захотели лечить щенка, предложив его "усыпить". Я отказался. Третий взялся за лечение, но сказал, что нужно каждый день привозить Найдика на уколы и еще давать ему таблетки. Уколов он страшно боялся, мне приходилось его держать во время всей процедуры, а он дрожал мелкой дрожью и жалобно визжал, так что я и сам от всего этого чуть не плакал.
А как трудно было давать ему таблетки! Ведь Найдик – собака, а у собак феноменальное чутье. Куда бы мы ни засовывали таблетку: в мясо, в кашу, в суп – Найдик ее обязательно находил и выплевывал. Приходилось насильно разжимать ему челюсти и лить в горло воду с растворенной таблеткой. Делать это надо было в определенные часы, и как раз в это время песик забирался куда-нибудь под диван и сидел там, как мышь: иногда, чтобы его извлечь, мы сдвигали в комнате всю мебель.
Найдик выжил. И превратился в красивого, высокого поджарого и сильного пса. Шерсть у него теперь жесткая и ее приходится чистить проволочной щеткой. Я вообще люблю собак, но Найдика – как-то особенно: наверное, потому что так трудно было его спасти.
Когда бывает трудно, привязываешься сильнее. Но и Найдик меня тоже сильно любит. Он веселый и добрый, но непослушный пес, и только одного человека на свете он слушается с полуслова, с полувзгляда – меня.
Сейчас я уже взрослый и часто уезжаю из дому. А когда возвращаюсь, знаю заранее: как только откроется дверь, на меня бросится мой Найдик и будет, оглушительно лая, лизать меня прямо в нос. Вот такой он большой: почти 30 килограммов.
А вы любите, когда на вас прыгает здоровенная псина, кладет вам лапы на плечи и лижет вам лицо? Я не очень люблю. Но всякий раз, подходя к дому, улыбаюсь: все-таки приятно, когда тебя кто-нибудь любит, правда?
Малыш
Часто говорят, что кошки – глупые животные. Вот уж не сказал бы. Во всяком случае, по Малышу этого никак не скажешь.
Малыш никогда не был нашим котом. И ничьим не был: он просто дикарь, хулиган, гуляка и гроза всех окрестных мамзелей кошачьей породы. Но зато умен! Министр, одно слово!
Малыш родился одним совсем не прекрасным пасмурным холодным весенним утром. Весь день лил противный ледяной дождь, иногда сменявшийся мокрым снегом; ветер налетал порывами. Только к вечеру развиднелось, на горизонте, за аллеей высоких раскидистых кленов, показались клочки чистенького, хорошо промытого неба.
Я вышел во двор, смотрю – бежит соседская девчонка, Сонька, руками размахивает, глаза выпучены от возбуждения, и кричит: «А у нашей кошки три котенка! А у нашей кошки три котенка!» Тут же все ее подружки собрались возле их крыльца, уселись на корточки и заглядывают куда-то. Потом вытащили котят: один – в маму – совершенно черный с редкими седыми волосками, как у черно-бурой лисицы; другой трехцветный и еще один светлый, дымчато-серый. Всем понравился черный котенок, а мне серенький. Вот это и был Малыш.
Мама Малыша – Чернушка или Чернуха – довольно красивая, но глупая кошка. Конечно, умная мать не станет держать котят под крыльцом, в холоде и сырости. Отец Малыша – Бандит, пришлый приземистый тигрового окраса кот, без хвоста и с разорванным ухом. Этот кот был совсем дикий, вечно воровал у нас рыбу, а однажды залез к нам на кухню – дверь была открыта – и стянул со стола целую палку копченой колбасы: потом я нашел в огороде одну целлофановую обертку от нее. Да и на вид он был противный: приземистый, коротколапый, морда злая, хитрая и наглая. Конечно, мы его гоняли со двора, но он все-таки продолжал приходить: обхаживал Чернушку и охотился на крыс, которых в соседнем доме было видимо-невидимо.
Дней через 10-12 у котят открылись глаза. Однажды серенький Малыш приковылял к нам, стал царапаться в двери и пищать. Мы его пустили в дом. А ночью ударил мороз – последний заморозок той зимы. Температура упала до минус семи градусов. Дура Чернуха же, вместо того, чтобы греть котят, отправилась на охоту.
Утром она плакала на весь двор, но было поздно: котята замерзли. Багирка (так назвали черного котенка) погибла сразу, ее трехцветная сестричка была еще жива и Соня отпаивала ее теплым молоком, но та молока не пила и к обеду тоже околела.
А Малыш остался жив, потому что спал в тепле, в нашей комнате, у батареи.
С тех пор так и повелось: когда ему холодно или хочется есть, он приходил к нам: мы его всегда пускали ночевать и кормили. Но играть с ним уже тогда было рискованно: его маленькие коготки были острые, как булавки, и он здорово царапался и даже кусался.
Иногда Малыш надолго пропадал, а потом появлялся, вытянувшийся, повзрослевший. Тело у него было длинное и лапы длинные: когда он вырос, то стоя на задних лапах, мог без труда дотянуться до нашего окна, находившегося в полутора метрах от земли. Он царапал стекло когтями и мяукал, и мы впускали его в дом.
Взрослого, его трудно было держать на коленях и гладить: он был слишком большим и тяжелым, а главное, у него сохранилась привычка все время выпускать, втягивать и опять выпускать когти и царапать все вокруг: мебель, мою одежду, руки. Он, во многом, остался диким животным, хотя по-своему и привязался ко мне.
Зимой Малыш столовался и ночевал у нас чаще, но иногда и в снежные морозные вьюжные ночи он где-то бродил: может быть, поддерживал знакомство с какой-нибудь хорошенькой кошечкой, а может быть, охотился.
Охотник он был хороший, но добычи своей почему-то не ел. Задушив здоровенную крысу – обычно это происходило ночью – он притаскивал ее к самому нашему порогу и клал посредине крыльца, так что, выйдя утром из дому, мы натыкались на мертвое тело. А рядом с самым добродетельным видом сидел Малыш, как бы говоря: «Вот, видите, какой я полезный! Ловлю крыс! Значит, вы должны меня кормить!»
Малыш был красивым зверем, но, правда, только зимой. Летом он всегда терял в весе и выглядел тощим и облезлым. Зимой же становился упитанным, у него отрастал густой светлый подшерсток, отчего кот казался очень пушистым; на кончиках ушей появлялись меховые, почти белые, кисточки – как у рыси. Он был похож на свою длинноногую стройную мать, но на боках его с возрастом проступили чуть заметные тигровые полосы, как у папаши-бандита. Двигался кот всегда крадучись, осторожно, сохраняя при этом гордый, независимый, даже высокомерный вид. Малыш был глуховат, но зрение имел острейшее, а глаза у него были странные: большие, холодные, сверкающие, как слюда, и почему-то разного цвета: левый желтый, а правый зеленый. Он так и остался дымчатым, только с возрастом его пушистая шуба потемнела, на груди появилась ослепительно белая манишка, а на передних лапах – такие же белые чулочки.
Зима у нас длинная, до шести месяцев, так что большую часть года кот щеголял в своей меховой шубе. Но долгая северная зима однажды сыграла с ним злую шутку.
Это было на третий или четвертый год его жизни, когда он вошел в свою котовскую силу, разогнал вокруг всех соперников ( включая собственного родителя) и один ухаживал за добрым десятком очаровательнейших кошечек. Такой большой гарем, конечно, требовал внимания и сил, и кроме того, Малыш всегда плохо питался: ел он досыта, но давать ему тогда нам было нечего, кроме рыбьих голов, куриных косточек, остатков от обеда. Все знают, что кошки, чтобы восполнить недостаток витаминов, едят траву, но зимой травы нет, а пища была однообразной, бедной витаминами. И Малыш очень серьезно заболел: у него случился паралич задних конечностей.
Как всегда в трудную минуту он приполз к нам. Задние лапы кота волочились по земле, почти не двигались, сам он выглядел жалким и несчастным. В тот же день я понес Малыша к ветеринару. Доктор, маленькая кругленькая пожилая женщина, долго осматривала кота, тыкала иголкой в его задние лапы: они ничего не чувствовали. «Дело плохо! – сказала она. – Может быть, хотите его усыпить?» Но я категорически отказался.
И началась борьба за жизнь Малыша. Каждый день я носил его на уколы. Уколов он панически боялся, и мне приходилось его держать.
Когда я принес кота в первый раз, доктор не хотела делать укол, потому что я был без перчаток и она была уверена, что кот от боли и страха обязательно прокусит мне руку до кости: ведь Малыш был большим и зубастым зверем, - когда врач его взвесила, в нем оказалось 8 килограмм 200 грамм, но это еще не настоящий его зимний вес: здоровый, он наверняка весил зимой не меньше десяти килограммов. Но я сказал, что беру ответственность на себя: буду держать его голыми руками.
Я положил Малыша на стол, но когда его уколола игла, он рванулся с такой силой, что я выпустил его. Кот свалился на пол и мгновенно заполз под массивный шкаф. Доктор наклонилась, протянула было руку, но кот зашипел на нее, как змея: это было громкое, жуткое, угрожающее предупреждение: «Не тронь! Укушу!»
Я сел на корточки и заглянул под шкаф. Кот забился к самой стене и оттуда, из темноты, сверкал на меня глазами. Я протянул руку и схватил его за переднюю лапу. Доктор громко вскрикнула: «Уберите руку, что вы! Уберите руку сейчас же!» Но я сильно потянул и с трудом, но все-таки вытащил кота наружу. Он не пытался укусить меня или поцарапать.
Теперь я держал Малыша крепко, но самому мне пришлось отвернуться, потому что я не мог выдержать его несчастного вида и отчаянных громких воплей. Наконец, укол был сделан. Я держал Малыша за холку и за передние лапы голыми руками, и он, как ни вопил от страха и боли, опять не укусил меня.
Потом врач дала мне таблетки и порошки и сказала: «Да, теперь я верю, что вы его вылечите. Удивительно, как он вас любит. Никогда не видела ничего подобного!» И мы оба стали гладить кота, в изнеможении, тяжело дыша, лежавшего на боку.
Так продолжалось долго. После школы я брал большую спортивную сумку, сажал туда Малыша, закрывал молнию и шел к врачу. В тот год в марте были сильные снежные вьюги, а идти нужно было на другой конец города: дорога в оба конца занимала почти три часа. Ехать с Малышом в автобусе было невозможно, потому что по дороге он метался и выл дурным голосом, так что через каждые сто шагов приходилось ставить сумку на землю и, чуть-чуть расстегнув молнию, гладить и успокаивать кота.
Только в апреле наступило улучшение. Доктор сказала мне: «Вы его спасли!» Не знаю, понимал ли это Малыш, но с тех пор он стал ночевать у нас гораздо чаще и больше не царапал мебель, хотя и без того все наши шкафы, столы и диваны носят на себе следы его когтей и иногда эти следы можно найти метрах в полутора от пола и даже выше.
А еще через год мы потеряли нашего Малыша. Вот как это случилось.
Рядом с нашим домом стоял старый деревянный дом. Жили там не только крысы; жила там еще девочка Соня, ее мамаша, Петровна, как ее все называли, и ее сожитель, Павлиныч. Петровна была огромная, толстая, как колода, краснолицая баба, работавшая поварихой в ресторане, откуда она вечно таскала то мясо, то рыбу и, видно, ела за троих: ведь не свое, ворованное, что ж жалеть. А девчонка, между тем, была у нее тощая-тощая, в чем душа держится; кошка, мама Малыша, Чернуха, тоже тощая, и даже сожитель ее, имевший экзотическое отчество Павлиныч, был мелкий, плешивый и тощий мужичонка, раза в три уже своей дорогой «супружницы».
Конечно, Малыш, никогда не жаловавшийся на плохой аппетит, кормился не только у нас, но и у них, иногда отбирая еду у собственной матери, Чернушки, а иногда и выпрашивая подачки, благо, что обрезков мяса и рыбьих голов и потрохов там было всегда в избытке.
Это случилось тоже зимой. Петровна по временам в своем ресторане изрядно напивалась и приходила домой веселая, но раздражительная: такое действие на нее почему-то оказывала водка. Поскольку была она женщина небедная, то и ходила в роскошном, сшитом на заказ бордовом пальто с норковым воротником. И вот Малыш, встретив ее у крыльца, как обычно, стал просить подачки, встал на задние лапы, прислонившись передними к ее бордовому пальто. Как назло, в тот день началась оттепель и лапы у кота были в грязи.
Будь баба трезвой, все бы ограничилось матерной бранью, кота бы прогнали – и только. Но она была основательно пьяна. Выхватила из штабеля дров какое-то полено и ударила им Малыша. Ударила, видно, сильно.
Я этого всего не видел, мне потом рассказывала Сонька. Она говорит, что Малыш от боли так завизжал, что было слышно на соседней улице.
А потом, конечно, приполз к нам: зализывать раны. Обошлось на сей раз без врача: бок и спина у него зажили, я его хорошо кормил, и вскоре Малыш стал, как обычно, уходить по ночам, но, как впоследствии выяснилось, по совершенно особым делам. Кот решил отомстить своей обидчице.
Я, понятно, об этом не подозревал. Квартира Петровны, как и весь дом, отапливалась дровами, и возле боковой стены сделан был для них дощатый навес. Наше окно находилось как раз над этим навесом, и я несколько раз замечал, что Малыш, забравшись на самый верх его, метрах в четырех от земли, сидит там часами и то ли чего-то ждет, то ли кого-то караулит. Но как я мог догадаться, что у него на уме?
И вот однажды холодным вьюжным утром он-таки дождался: Петровна вышла по дрова. К счастью своему, она накинула шарф и поверх него тулуп, но не застегнула его. Кот прыгнул на нее сверху и, как делают все хищники, вцепился мертвой хваткой ей в шею сзади, где позвонки. Хорошо, что укус был сквозь шарф. Но она заорала так, что через минуту во двор выбежали все соседи.
Выбежал и я. Не могу сказать, что мне Петровна очень нравилась, но тут я впервые ей искренне посочувствовал. Она сидела прямо на снегу, плакала и громко, жалобно, по-детски всхлипывала. Думаю, такого ужаса она не испытывала никогда в жизни. Кот же, конечно, давно удрал с места преступления.
Потом Петровне пришлось делать уколы против бешенства. А на шее у нее так навсегда и остались два четких следа от клыков Малыша.
Я же увидел его почти через месяц. Где он бродил, бог весть, но этот гениальный зверь, конечно, прекрасно понимал, что его ждет в нашем дворе. У Павлиныча была двустволка, и он поклялся всеми мыслимыми клятвами обязательно застрелить Малыша.
Поэтому я его хорошо накормил, подсыпав в еду снотворного, как уже не раз делал во время его болезни. Когда он заснул, я уложил кота в сумку, отнес на автовокзал, сел в пригородный автобус и отвез Малыша к бабушке в деревню. Ей я сказал, что нашел для нее хорошего кота-крысолова: дескать, проявил заботу о старушке!
С тех пор Малыш живет в деревне. Прошло уже пять лет, как я его туда переселил. Он жив, здоров, говорят, не жалуется и даже процветает; пользуется большой популярностью у местных кошек. Но я его больше ни разу не видел.
Вот такой он, Малыш, - «глупая кошка», как говорят умные и знающие люди.
Птицелов
Уже больше двадцати лет я не ловлю птиц. Хотя в детстве любил их больше всего на свете. Одно время у меня в комнате жили тринадцать разных певчих птах: два кенара и канарейка, две чечетки («чечики», как мы их называли), снегирь, два вьюрка, чижик и четыре щегла.
Давно это было! Но и сейчас, когда я иду по улице и встречаю сидящих на ветке солидных снегирей или летом за городом вижу стайку стремительных ярких щеглов, на душе у меня становится теплее. Да, ведь это именно птички так скрасили мое, в общем-то, одинокое и не очень счастливое детство.
А оборвалось все это внезапно, после одного совсем особого случая.
В то лето в пригородных рощицах было много чижей. Мы ловили их «заподками» – западнями.
Западня – это на вид самая обыкновенная небольшая прямоугольная клетка. Посредине она перегорожена проволочной «стенкой» на две части, и в каждой – своя маленькая дверца: одна обычная, закрывающаяся простым крючком, а другая – с пружинкой – автоматически захлопывающаяся. Раскрыв ее, в образовавшееся отверстие вставляют две особые круглые палочки: одну горизонтально, другую вертикально – они удерживают дверку, не давая ей закрыться.
Вот на эту горизонтальную жердочку и садится прилетевшая птичка. Искусный ловец так укрепляет палочки, что веса крошечной птички оказывается достаточно и палочка соскакивает, дверка захлопывается и – птица поймана!
Зачем же птичка летит прямо в клетку? Ну, во-первых, дикая птица не знает, что такое клетка. Все же ко всему непонятному, незнакомому дикие животные и птицы относятся с опаской, так что поймать даже любопытного беспечного чижика в пустую заподку шансов мало. Поэтому в то отделение клетки, где установлена дверка-ловушка, кладут приманку: прикрепляют прищепками ярко-красные гроздья рябины (если ловят снегиря) или несколько слипшихся коробочек репейника (если надеются поймать щегла), или просто рассыпают по дну пестрый яркий канареечный корм: перемешанные друг с другом крошечные черные зернышки рапса, круглое коричневое, как полированное дерево, просо, желтое пшено, коноплю, семечки подсолнуха.
Но и этого мало. Самое главное в заподке – это подсадная птичка. Ее сажают во второе отделение клетки, с обычной дверкой. Птичка должна быть ручная, привыкшая к неволе: если ловят щегла, это щегол; если чижика – чижик.
Птичка весело прыгает, поет и клюет корм. Ее дикая «подружка», услышав знакомый голос, прилетает, видит эту соблазнительную картину и пытается выяснить, что это такое вкусненькое тут клюет ее родственница: садится на жердочку – хлоп! – и попалась!
Больше всего птички хотят есть на рассвете, поэтому заподка обычно ставится с вечера, а проверяют ее утром, когда солнце уже высоко. Если в заподке никого, кроме подсадной птицы, нет, ее лучше снять с дерева, а в сумерки опять поставить. Если есть, дверку открывают, а попавшую в ловушку дикую птицу выгоняют в другую маленькую клеточку-переноску.
Проверять заподки по утрам – закон для птицеловов, потому что попавшая в ловушку птица пугается и начинает биться, пытаясь вырваться на волю: если оставить ее так на весь день, она не станет есть и пить, может повредить себе крылья и клюв и даже разбить голову, ударяясь о прутья клетки, и в конце концов погибнуть.
Поэтому оставлять пойманную птичку в западне надолго ни в коем случае нельзя.
И вот однажды я нарушил это золотое правило птицеловов.
Это было в середине лета, в июле или, может быть, в начале августа. С вечера я поставил заподку в ближней рощице, среди молодых сосенок, лиственниц, ольхи и березы – как раз такие места любят чижики. Укрепив клетку на одной из верхних веток невысокой пушистой сосенки, примерно так, как вешают игрушки на новогодней елке, отправился спать. В клетке сидела совершенно ручная чижиха.
На следующее утро – это было воскресенье – я проснулся в семь часов утра. Мне нужно было еще набрать репейника для щеглов, свежей созревающей рябины для снегиря, березовых и ольховых почек для чечиков и для всех птиц – нежных салатовых листьев одуванчика и подорожника. Их найти было нетрудно, а вот за репейником пришлось идти за полтора километра, к реке; рябина же росла в самом нашем дворе. Потом я почистил клетки, засыпал корм в кормушки, налил в поилки чистую воду. Осмотрел птиц: все они были здоровы и веселы, щеглы уже начали петь свою обычную песенку: звучит она так, будто в горле у них перекатываются звонкие стеклянные шарики. Я еще немного постоял, любуясь своими птичками. Пора было идти проверять заподку.
Но тут как назло явились два моих приятеля: Миша и Макс. Именно у Миши я взял ту ручную чижиху, которая сидела в моей заподке: у меня самого такой не было. Они сказали, что идут на птичий рынок: якобы какой-то дядька собирается продавать своих амадинов (очень красивых маленьких птичек из семейства ткачиков): неплохо было бы посмотреть и прицениться. Кроме того, нужно продать пойманных птиц. С собой у них были две большие клетки и в них десять или двенадцать чижей, уже привыкших к неволе: в то время чижик шел на нашем базаре за рубль, но если учесть, что порция эскимо тогда стоила 20 копеек, для нас это были хорошие деньги. Продавали мы и корм, и поилки, и клетки. Летом это приносило немалый доход.
Я сказал, что у меня заподка в лесу, надо проверить, но Миша стал меня уговаривать, уверяя, что сегодня все равно никого не поймаешь: на рассвете шел дождь и птицы где-нибудь прятались, а не летали в поисках корма. Это было похоже на правду. Кроме того, Миша был старше меня и как птицелов авторитетней: в нашей компании заводилой был он, он и заподки делал, и для себя, и для нас; знал всякие места, где водятся птицы и есть хороший корм, а зимой именно с ним мы ходили ловить снегирей: ночью их, спящих, ослепляют фонарем и берут прямо руками, но это требует навыка и быстроты – Миша тогда поймал трех снегирей, а мы с Максом вместе только одного.
Словом, я поддался на уговоры и согласился. На рынке мы с Максом торговали, а Миша толкался среди покупателей, смотрел птиц, толковал с продавцами – словом, получал удовольствие. С рынка мы вернулись только к обеду, а после обеда пришли гости, и мама ни за что не хотела отпустить меня на улицу. И только вечером, уже в сумерки, я отправился проверять заподку.
Когда я добрался до места, было уже очень поздно, но в наших краях летом нет настоящей ночи: в воздухе будто разлито молоко, видно недалеко, но ясно и четко, иногда даже можно читать.
Еще шагов за пять я разглядел на ветке свою заподку и сердце у меня екнуло: обе дверки были закрыты! Я быстро залез наверх, так что моя голова оказалась на одном уровне с клеткой. И тут увидел такое, от чего сердце в моей груди забилось, как пойманная птица, и перехватило дыхание. Сначала я даже не понял, что произошло, только почувствовал: случилось что-то жуткое, непоправимое.
В заподке был чижик, крупный, очень красивый, его мягкие перышки были лимонного и бледно-зеленого цвета. Но он не двигался, а лежал на дне клетки в самой неестественной позе. Чижиха в соседнем отделении вела себя очень тревожно, беспокойно перескакивая с жердочки на стену клетки и обратно. Я присмотрелся и увидел, что чиж, пытаясь вырваться на волю, просунул голову между нижней проволочкой и деревянной рейкой, но не вылез, а застрял и, видимо, задохнулся.
Рискуя свалиться с дерева, я протянул обе руки, одной отогнув проволоку, другой вынул крошечное еще чуть-чуть теплое тельце. Потом спрыгнул вниз.
Но напрасно я дул на чижика, напрасно пытался поднести к его клювику пахучие зерна конопли и капельки воды: чижик был мертв. Он лежал на моей ладони, такой маленький, жалкий, несчастный, и хотя он умер и ничего уже не чувствовал, вся его застывшая поза выражала боль и в то же время жажду жизни: головка вытянута вперед, как будто он все еще пытается вылезти из клетки, тельце с растопыренными крылышками обмякло и на тоненькой-тоненькой шейке, там, где его задушила безжалостная проволока, распушились светло-желтые перышки.
И тут я вспомнил: эта нижняя проволочка была давно уже отогнута и неплотно сидела в пазах: надо было ее поправить, а я собирался-собирался, да так и забыл.
Вспоминая все это сейчас, я могу сказать: это был самый страшный день моего детства.
Не помню, как я добрался до дому. Увидев меня, мама испугалась, а я бросился к ней, зарылся лицом в ее платье и горько-горько заплакал.
А через две недели я пошел в лес и отпустил всех своих птиц, оставив себе только канареек. В неволе птицы отвыкают заботиться о себе: им не нужно остерегаться врагов, не нужно искать себе корм. Поэтому выпущенные из клеток, они могут погибнуть. И только в конце лета можно отпускать их на свободу: в это время корма вдоволь, можно постепенно привыкнуть к вольной жизни, найти птиц своего вида и примкнуть к их стайке, где будет кому предупредить об опасности и есть кому подражать в поисках пищи.
Я вышел на поляну, открыл все свои клетки, мои птички выпорхнули и спокойно уселись на ветках прямо над моей головой, будто никогда и не жили на воле и никуда не собирались улетать.
Да, давно это было, очень давно. С тех пор я больше не ловлю птиц. Правда, корм покупаю до сих пор, а на зиму заготавливаю целый мешок подсолнечных семечек. Их я насыпаю в кормушку, висящую под моим окном. Кормушку я сделал так: взял обычную пластиковую бутылку, укрепил ее в вертикальном положении горлышком вниз, а под ней прибил квадратную фанерку с невысоким бортиком. Бутылка наполнена семечками и закрыта пробкой, но в пробке сделаны отверстия, чтобы семечки постепенно высыпались. Над кормушкой – крыша, для предохранения от снега и дождя.
Так что теперь я смотрю на птичек только через окно своей комнаты.
С Мишей я после того случая перестал водиться: не мог ему простить, что он был косвенным виновником гибели чижика, а кроме того, я понял тогда, что мы с ним по-разному любим птиц: он – ради своей выгоды и удовольствия, а я люблю их самих по себе, бескорыстно. А вот с Максом, которого теперь называют не иначе как Максимом Альбертовичем, я переписываюсь до сих пор. Он теперь живет в Петербурге и работает заместителем директора зоопарка, защитил диссертацию и называется она – знаете как? Представьте себе, «Выводковое поведение певчих птиц семейства вьюрковых»!
А я не стал биологом, я стал врачом. И все-таки даже сейчас, когда я прохожу по улице и вижу веселую смешную синичку, или стайку надутых важных снегирей, или взбалмошную семейку растрепанных воробьев, у меня теплеет на сердце и вспоминается детство, прохладный лес, залитый солнцем, и веселое безмятежное пение птиц.
Милые мои птички! Как я рад, что полюбил вас! Как хорошо, что вы есть на свете!
Котёнок, который ходил в школу
Вы только не подумайте, пожалуйста, что я вам сказку хочу рассказать. Вот еще! Это все чистейшая правда. И котенок этот не какой-нибудь, из мультфильма, а самый настоящий, с хвостиком, с ушками. Обыкновенный котенок.
И в школу он ходил совсем не для того, чтобы учиться: по-моему, к учебе он был равнодушен. Но лучше я вам все расскажу по порядку: из меня все должно лезть постепенно, как вата из старого матраца, а то я обязательно запутаюсь.
Было это как раз в начале сентября, в 6-м классе. К тому же в понедельник – день тяжелый. Честно говоря, не хотелось идти в школу: лето еще не совсем кончилось, догорали последние деньки, вода в озере была теплая-теплая, как в ванне. В общем, что я вам буду объяснять, вы сами все понимаете. Еле-еле я проснулся, быстренько что-то съел, глядь – уже опаздываю, и пошел самой короткой дорогой, дворами.
Погода была класснейшая: яркое солнце, небо такое, будто его только что вымыли поливальной машиной, на горизонте чистенькие, аккуратненькие белые облака, тепло, но не жарко, и легкий-легкий, приятный такой, ветерок. В такую погоду быстро идти, да еще в школу, просто невозможно, вот я и шел медленно и внимательно все вокруг разглядывал. И в самом последнем дворе, рядом со школой, наткнулся на этого котенка.
Котенок был, как я уже сказал, обыкновенный, серенький, полосатый, тощенький и несчастный. Он сидел у обочины и жалобно пищал. Я с ним поздоровался: «Привет!» – говорю. И напрасно, потому что он, видно, подумал, что я его зову, и побежал за мной. Бежит и бежит, догонит, потрется о мои ноги и пищит еще жалостней. Я остановился.
Тут как раз из подъезда вышла какая-то толстая тетка, я ее спрашиваю:
-Скажите, пожалуйста, вы не знаете, чей это котенок?
Она на меня посмотрела так, как будто я ее спросил, каким троллейбусом доехать до Марса, ничего не сказала и ушла. Я дальше пошел – котенок за мной.
Подошли мы к школе, вижу: мне от него не отделаться. Да и жалко его. Я открыл сумку, она у меня была почти пустая, сунул туда котенка, а сумку оставил открытой, чтоб он не задохнулся.
Тут звонок звенит, да еще второй, - я сам не помню, как влетел на второй этаж и очутился в классе: ужасно не люблю опаздывать. Не то, чтобы я такой дисциплинированный, просто когда входишь во время урока, всегда страшно неудобно себя чувствуешь, а еще бывает, кто-нибудь с места что-нибудь брякнет, все смеются, а этому дураку даже по уху не дашь: идет урок! Неприятно.
В общем, я плюхнулся на стул, только-только отдышался, даже достать ничего не успел, как в класс вошел учитель. И что самое любопытное, учитель-то оказался новый! И очень интересный. И я, конечно, про котенка забыл.
Учитель был молодой и без ноги. Да-да, я и не думаю врать: без ноги, на протезе, с палочкой. В очках, интеллигентный такой. Вошел тихо, поздоровался с нами: половина класса встала, половина нет – он ничего даже не сказал, посадил нас и вместо того, чтобы начать что-нибудь объяснять (первый же урок!), говорит:
-Меня зовут Вадим Иванович Рутберг. Запомните, пожалуйста: не Владимир Иванович, а Вадим Иванович. Владимиром Ивановичем звали нашего замечательного драматурга и театрального режиссера, одного из основателей Московского Художественного театра – Немировича-Данченко. А моя фамилия Рутберг. Так как звали Немировича-Данченко?.. Совершенно верно: Владимиром Ивановичем. А меня как зовут?.. Ну вот, на всякий случай, учтите, что Владимир Иванович Немирович-Данченко основал МХАТ вместе с Константином Сергеевичем Станиславским, кроме того, они были друзьями, поэтому если кто-нибудь из вас назовет меня по ошибке «Владимиром Ивановичем» – всякое ведь бывает – я тому не буду делать замечания, а просто скажу: «Я вас слушаю, Константин Сергеевич!» Потому что раз я – Владимир Иванович, то тот, кто со мной говорит, - это, по всей вероятности, Константин Сергеевич. Вы все поняли?
Ну мы, понятно, слегка обалдели: никогда не видели такого учителя. И что самое странное: говорил он это все тихо, спокойно, по-домашнему, а обычно наши училки как зайдут в первый раз в класс, как заорут! – порядок наводят. А этот какой-то не такой. В общем, все притихли: и мне интересно стало.
А Вадим Иваныч говорит:
-Ну а теперь я хочу познакомиться с вами. Давайте мы так договоримся: сегодня настоящего урока у нас не будет.
Тут все, конечно, заорали от радости, а учитель смеется. Подождал, пока мы успокоились, и говорит:
-Нет, кое-что я хотел вам рассказать, но это будет не урок: просто мне хочется сегодня вместе с вами выяснить, зачем же нужен в школе такой предмет – история. Но сначала вы меня кое-чему научите. Так что все-таки у нас будет урок, но: вы все будете учителями, а я учеником, хорошо?
Это всем понравилось. Все опять чуть-чуть поорали, но быстро затихли. Учитель говорит:
-Вы меня должны научить тому, как каждого из вас зовут: посмотрим, смогу ли я всех сразу запомнить. Если запомню всех, вы мне поставите «пятерку». Если одного-двух забуду – «четверку». Если три-четыре, может быть, пять имен не запомню – «тройку». Ну а если больше – «двойку». Только, чтобы мне легче было запоминать, вы не просто называйте свое имя и фамилию, но и говорите, как по вашему мнению, для чего нужно изучать в школе историю.
Ну вот и начали все что-то говорить: один говорит, историю нужно знать, чтобы не повторять ошибки прошлого; другой – чтобы быть умнее; а Юлька Сучкова – самая противная девчонка в классе, отличница, дрянь такая – встала и так торжественно заявляет:
-Историю…э-э… нужно изучать, чтобы помнить все события, которые происходили в репроспективном плане, и быть патриотами своей страны.
А учитель спрашивает ее:
-Где-где события происходили?
Эта дурочка, понятно, сама не понимает, чего она сболтнула; он – ей:
-Ты, наверное, хотела сказать, что они происходили в прошлом?
-Ну да! – говорит.
-Нет, ты ошибаешься: история – это и то, что происходит сейчас. А есть и такое понятие – «исторический прогноз», то есть попытка предвидеть будущее, так что история – это и прошлое, и настоящее, и будущее.
Этого я тоже не усек, но мне понравилось, как учитель срезал эту мымру.
В общем, так мы все сказали свои имена, а потом, очень быстро, еще раз повторили; потом Вадим Иваныч всех, кого запомнил, назвал и еще переспросил тех, кого забыл, и говорит:
-Ну, проверяйте меня!
И стал называть всех по именам и фамилиям: по партам, как мы сидели. Называет, называет, и ни единой ошибки не делает, да еще улыбается. Я, честно говоря, подумал: Во дает! Ведь только полурока прошло! У нас в пятом классе были такие училки, которые и через месяц после начала занятий нас ни в лицо, ни по фамилиям не знали, а уж имен наших они и к Новому году не успели запомнить. А тут!
Но, правда, в конце он все-таки два раза чуть-чуть ошибся. У нас были три Юльки и три Жени, причем два мальчика и одна девчонка, тоже Женя. И вот ее он назвал Юлей, и еще кого-то перепутал. И говорит:
-Ну, значит «четверка»!
Но мы все завопили, что нет, неправильно: пусть на первый раз будет все-таки «пятерка»! Я, конечно, тоже ору: еще бы, такой классный учитель! И вдруг смотрю: мой котенок, о котором я и думать забыл, подходит к учительскому столу! А там было два стула: на одном сидел учитель, а другой просто так стоял. Котенок прыгнул на этот стул, а оттуда – прямо на учительский стол. Оглянулся, видит, людей много, испугался, наверное, и запищал: да так громко!
В классе, конечно, черт знает что творится: кто вскочил, кто под стол лезет от смеха. Ну это у нас такой класс – чекнутый. А мне, признаться, не до смеха, хоть я и понимаю, что сделать мне никто ничего не может: кто докажет, что это я принес кошку в класс? Никто. Никто и не видел.
Но все-таки я сижу тихо и как-то мне немного не по себе.
А учитель сначала очень удивился, а потом говорит:
-А его как зовут?
И так серьезно сказал, как будто на самом деле удивляется, как это так: всех запомнил, а этого нет! Все опять покатились со смеху.
Учитель осмотрел котенка, погладил и говорит:
-Я предлагаю назвать его Пончиком, поскольку он очень упитанный. Кто против?.. Тогда, по-моему, его надо накормить.
Тут полкласса повскакали с мест и каждый что-то протягивает: кто котлету, кто пирожок – в общем, нашли в шкафу какую-то тарелку, накормили котенка, стал он действительно похож на Пончика.
Учитель его посадил на свой стол и стал рассказывать о том, для чего нужна история. И не столько нам рассказывает, сколько котенку. Так смешно: тот сидит и ушками шевелит, а учитель ему пресерьезно объясняет.
Я даже не заметил, как звонок прозвенел: так быстро урок кончился.
Вот, думаю, повезло: какой классный учитель попался! Интересно, наверное, будет с ним!
Да вот беда: второй урок мне все подгадил. На перемене я, конечно, котенка взял к себе на парту: мой ведь он все-таки – а эта кикимора, Юлька Сучкова, пищит:
-Жорка, ты почему Пончика взял?
Вообще-то меня Георгием зовут, но чего с этой дубины возьмешь? Ну, я ей вежливо отвечаю:
-Сучкова, не воняй! Ты что думала: он сам в школу пришел? Это я его принес.
Напрасно сказал!
На втором уроке была Зинаида Аполлоновна , она у нас русский ведет. Мы ее зовем между собой Мальвиной, потому что у нее волосы фиолетового цвета, крашеные, конечно.
Вошла она, как всегда, будто железную палку проглотила: спина прямая, руки прямые, ноги прямые и двигаются, как на шарнирах: раз-два, раз-два. Начался урок. Стали спрашивать то, что проходили в 5-м классе, я заскучал, сунул руку в сумку и погладил Пончика. А он вдруг как пискнул! Удивительно, как это у такой козявки такой голос!
Наша Мальвина остановилась и говорит:
-Кто это сегодня не позавтракал?
Это она не разобрала: думала, что кто-то из нас специально пищит – у нас такое бывает иногда. А мне смешно: я книжку раскрыл и лицо туда спрятал, чтобы не видно было, что я смеюсь.
Пока я отсмеивался, Пончик вылез из сумки и побежал по проходу – прямо к училке – и опять-таки: ну вот как же это так? Сам маленький, а топает, как слоник: туп-туп-туп-туп!
И вот тут наша грозная Зинаида вдруг как испугалась! Схватилась за сердце, взвизгнула, как подскочит – я думал: она в окно выпрыгнет! Котенка испугалась! – вы видели такое?
А потом разобрала, что к чему – некоторые в классе, конечно, ржут, как кони, чего им сделается – она как разозлилась!
И все бы ничего, если бы не эта стерва, сучок ей в бок! Недаром же у нее фамилия «Сучкова».
Мальвина, конечно, пристала:
-Кто принес кошку в класс?
Подумаешь, преступление: если б я змею в класс принес, ну, я еще понимаю!
И никто, конечно, не сказал, а Сучкова сказала. И сидит довольная! Рот до ушей. А ее стол, как на грех, прямо возле моего – через ряд. Ну я и не выдержал: взял учебник и треснул ее по голове, так что книжка чуть пополам не сломалась.
Что было! Нет, лучше не вспоминать. И из-за чего? Из-за какого-то паршивого учебника. Ну ладно, купят мои родители новый учебник, подумаешь.
В общем, скверная история. Пришлось мне даже с директором познакомиться. И честно говоря, не очень хочется возобновить знакомство.
Знаете такой стишок?
Давно я не встречал гадюки.
Но что-то не скучал в разлуке!
В общем, ребята, я вам дам один совет: если хотите узнать, кто у вас в школе чего стоит, принесите на уроки котенка. Сразу каждый становится виден, как на ладони.
Вот Вадим Иваныч – человек. И между прочим, у него, единственного, в нашем классе дисциплина. Хотя он на нас не кричит. Но строгий оказался. И работать у него надо, и уважают его. И интересно: помню, когда изучали партизанскую борьбу, так мы летом не вылезали из лесу, все искали места партизанских стоянок; по пещерам лазили – в общем, классно было. Я даже полюбил историю.
А Пончика я отдал, взяла одна девчонка из нашего двора. Так он у нее и живет до сих пор, только она его зачем-то перекрестила – назвала «Максимилианом». Вы слышали когда-нибудь, чтобы у кота было такое имя?
А что с нее возьмешь? Вы же знаете, какие они, девчонки – дуры!
МБД и Пуська
Моего бывшего друга зовут Иосиф Михайлович Гринбаум. Он очень интересный и чрезвычайно симпатичный человек. Судите сами: он маленького роста, но с большим пузом и с большой головой; череп у него голый, как яйцо, с редкими стоящими дыбом отдельными волосками. Уши у Иосифа Михайловича огромные, как локаторы, сильно оттопыренные, и на них тоже растут седые волоски. Глаза большие, круглые, как у совы, и выпученные от изумления окружающим миром и жизнерадостности. Нос большой, мясистый, крючком. И на носу, с левой стороны – большая бородавка. Словом, ну просто на редкость милый человек!
У Иосиф-Михалыча есть только один недостаток: ему уже 68 лет. Он старше меня ровно на 50 лет. Несмотря на это, одно время мы с ним были большими друзьями.
Вы спросите: а как же я с ним познакомился? Очень просто: Иосиф Михалыч – учитель литературы, и он работал в нашем классе. И к нему хорошо относились почти все наши ребята.
Во-первых, с ним было интересно и весело.
Помню, например, такой случай. В то время нас в школьной столовой еще кормили завтраками. Обычно давали картофельное пюре или какую-нибудь кашу, которую, конечно, никто не ел. Но иногда бывало и что-нибудь стоящее, например, арбузы. Их нарезали тонкими ломтиками, но все равно арбуз есть арбуз. Если шел слух, что сегодня на завтрак арбузы, вся школа неслась в столовую, как стадо антилоп, за которым гонится голодный лев. Но чтобы не было ЧП, порядок был заведен такой: какой бы ни был класс, пусть даже 11-й, арбузов ему не давали, пока ни придет учитель или классный руководитель: он получал поднос с определенным количеством нарезанных долек, а там уж его дело, как их раздавать. В таком случае никакие претензии не принимались, потому что когда-то, еще до установления этого правила, бывало иной раз и так, что пришедшие раньше пожирали и свои порции, и порции одноклассников, и был даже легендарный случай, когда знаменитый второгодник Костя-Шкелет, явившись в столовую еще до звонка и назвавшись дежурным, скушал абсолютно все порции своего класса, которых было ровно 30.
Так вот Иосиф Михалыч в столовую с нами не ходил, видно, считал это ниже своего достоинства: еще бы – старейший учитель школы, кандидат наук – будет он еще заниматься раздачей пищи! А мы, понятно на него не обижались: по крайней мере, если завтрак приходился на перемену перед его уроком, то в столовой у нас никто не стоял над душой: хочешь ешь, не хочешь – выбрасывай.
Но в тот день были именно арбузы. А нашей «классной дамы» как раз не было в школе, и мы, конечно, побежали к Иосифу Михалычу, бежим и кричим на всю школу: «Иосиф Михалыч! Идите скорей в столовую: нам без вас арбузов не дают!!»
Что же вы думаете? Иосиф Михалыч выпучил на нас свои и без того выпученные глазищи и с искренним возмущением говорит:
-Эт-то что за БЕЗАРБУЗИЕ!
В столовую он пошел, арбузы мы съели. Но потом еще, наверное, месяц повторяли это словечко «безарбузие»: так оно нам понравилось.
И на уроках у Иосиф-Михалыча было весело и интересно. Сам он всегда веселый, энергичный, в отличном настроении. У него были особые приемчики, чтобы и мы не скучали. Он, например, никогда не говорил суконным голосом:
«Петрова, к доске!» Была у нас девчонка со странной фамилией Македон, гренадерского роста, толстая и добродушная, - так вот Иосиф Михалыч говорил ей, бывало, тоненьким голосом:
-Македончик! К доске!
Рассказывал он так, что мы слушали, открыв рты; в нашем классе не было человека, равнодушного к Пушкину, например: если уж не к стихам, то к нему самому, - а когда был урок по теме «Дуэль и смерть Пушкина», разгорелся такой спор, что Иосиф Михалыч даже сказал: «Дорогие мои, вы, главное, не подеритесь друг с другом, а то меня с работы выгонят».
Вообще в шестом классе я был убежден, что Иосиф Михалыч читал все книги на свете: о чем бы ни зашла речь, он все знал, обо всем имел понятие.
Наконец, и сам он был ужасно смешной: когда он что-нибудь рассказывал, то часто поднимал вверх длинный, как карандаш, палец, и спрашивал: «Да-аа?!» При этом он так выпучивал глаза, что они у него просто каким-то чудом окончательно не вылезали из орбит. Свой носовой платок он держал не как все нормальные люди – в кармане, а в ящике стола, потому что платок этот был огромный, как скатерть, и такой же белоснежный и накрахмаленный: Иосиф Михалыч частенько его доставал, чтобы прочистить свой большой хороший нос, и тогда над огромным белым полотнищем, похожим на парус, закрывавшим почти всего Иосифа Михалыча, сверкали одни только его увлеченные жизнерадостные глаза.
И при всем при том он очень авторитетный и строгий учитель, дисциплина на его уроках у нас была идеальная, хоть он пальцем о палец не ударял ради ее наведения.
Жена Иосифа Михалыча, Софья Абрамовна, была тоже кандидат наук и раньше преподавала в университете, но потом тяжело заболела и с тех пор сидела дома, читала книги и делала из них выписки – готовила научные статьи. Книги у них дома лежали, как у носовского Знайки, и на столе, и под столом, и на диване, и под диваном, и на стульях; стен не было видно, т.к. все они с пола до потолка были закрыты полками, густо уставленными книгами. Кроме того, в рабочем кабинете стоял стеллаж с настоящими библиографическими карточками, как в серьезной библиотеке.
Вы хотите знать, откуда это все мне известно? Да ведь я много раз бывал у них дома. У Иосифа Михалыча и Софьи Абрамовны был когда-то единственный сын, но он умер от рака: наверное, они скучали без молодежи, вот и приглашали кое-кого к себе в гости, звали и меня, и я ходил к ним одно время охотно.
Интересовали меня и разговоры, и книги, нравилась мне и Софья Абрамовна, но больше всего в их семье меня привлекала Пуська.
Пуська – это кошка, и очень забавная. Софья Абрамовна, всегда (даже тогда, когда я еще учился в 7 классе) называвшая меня на «вы», бывало, спрашивала:
-Вы знаете, что такое еврейский характер?
Я пожимал плечами.
-Как же вы не знаете, вы же сам еврей. Вот посмотрите на это существо (она указывала пальцем на Пусю): у нее типичный еврейский характер!
Действительно, благодаря Пуське я понял, что же это такое на самом деле – еврейский характер.
Во-первых, мне ни разу не удалось ее погладить. Она этого не позволяла: выгибала спину, шипела, царапалась, гордо отстранялась или пряталась под стул. Вид у нее был чрезвычайно самостоятельный и независимый. Уходила и приходила она, когда ей вздумается, и ни на кого не обращала внимания.
Я спрашивал Софью Абрамовну:
-А вы ее можете погладить?
Софья Абрамовна говорила с гордостью:
-Никогда! Пусеньку может погладить только один человек на свете – мой муж! Она его обожает!
Действительно, Пуська признавала одного только Иосифа Михалыча: к моему изумлению, он ее не только гладил, но даже брал на колени, и она нежилась и не заявляла никаких протестов против такой фамильярности.
И все бы было хорошо, и так бы мы и продолжали дружить, если бы ни помешал один совершенно ничтожный на первый взгляд случай. Вернее, даже не случай – одна фраза.
В тот день Софья Абрамовна угощала меня фаршированным судаком и говорила:
-Милый мой, сегодня я совершила подвиг на кухне: я приготовила судака! Мой Яша (так звали ее сына) его очень любил. Но если б вы знали, какая это работа – фаршировать рыбу! Это ужас!
А Иосиф Михалыч поощряюще добавлял:
-Ешь, ешь: это не бегемот.
Поскольку я к тому времени уже чувствовал себя у них, как дома, то спрашивал невинным голосом:
-Не бегемот? Жаль! А я как раз никогда еще не пробовал бегемота. Пуська, ты когда-нибудь ела бегемота?
Пуся, разумеется, гордо отвернулась.
Софья Абрамовна говорила:
-Я вам честно скажу: когда я кончила готовить этого судака, мне показалось, что мой час настал. Вы меня понимаете? Он меня чуть-чуть не убил, этот судак. И знаете, что я подумала? Иосиф, как ты думаешь, что я подумала?
Иосиф Михалыч, подняв брови, отвечал:
-Софочка, я уверен, что ты подумала, что у Тебя нет к этому судаку хорошей подливы.
-Ошибаешься: я подумала о Пусе!
-О Пусе? Что же ты подумала о Пусе?
-Я подумала: что с ней будет, если мы оба умрем? А между прочим, это может случиться в любой момент.
Иосиф Михалыч сказал ворчливо:
-Не морочь себе голову: куда ты собралась? Посмотрите на нее: она собирается умирать! Ты что, боишься не успеть?
-Но я надеюсь, ты же не собираешься жить вечно? И что тогда будет с нашей бедной Пусенькой? У нас нет в городе ни одного близкого родственника.
Признаться, меня этот вопрос очень заинтересовал: в самом деле, они оба старые, могут скоро умереть – и что, действительно, тогда будет с Пусей?
Но Иосифу Михалычу, судя по всему, никогда не приходила в голову эта мысль. Он сказал:
-Что будет? Ничего не будет. Пойдет по помойкам!
И он весело расхохотался.
Ужин продолжался своим чередом. Хозяин, как всегда, шутил и смеялся, но я почему-то как-то скис, мне отчего-то неудобно стало смотреть ему в лицо и не хотелось смеяться его шуткам.
Едва напившись чаю, я стал прощаться, хотя и понимал, что это неприлично. Иосиф Михалыч проводил меня до двери. Обуваясь, я посмотрел на него: он стоял, как всегда, улыбаясь, веселый и жизнерадостный.
И вдруг я понял, сам не знаю почему: этого человека я вижу в первый раз. Да, да, я знаком с ним много лет, но вижу по-настоящему впервые. Значит, ему действительно все равно, что будет с Пусей после его смерти?
Я шел домой и думал: Но ведь это же совсем не трудно – позаботиться о бедной кошке. Можно было бы заранее договориться с кем-нибудь из соседей или знакомых. Неужели ему действительно все равно? «Пойдет по помойкам!» Разве гордая избалованная Пуська сможет выжить на помойке? И что это за жизнь?
С тех пор я не бываю у Иосифа Михалыча и Софьи Абрамовны. Я закончил школу и совсем их не вижу. Говорят, у них все по-прежнему, но мое отношение к моему бывшему учителю и другу с тех пор изменилось.
Не знаю, может быть, я не прав.
А вы как думаете, прав я или нет?
Три-котаж
В детстве я дружил с девчонкой по имени Вита. Вы, может быть, скажете: Ишь ты, какой! Сам мальчик, а дружил с девочкой. Штука в том, что наша Витка была приятельницей всех мальчишек нашего двора.
Да и непохожа она была на девочку. Она дралась, как не всякий парень дерется, правда, все-таки немного по-женски: слишком уж во время драки она сатанела, а мальчишка, даже если очень разозлится, все же понимает, что делает, и редко теряет контроль над собой. Зимой она каталась с нами с ледяной горки, и не только на санках, на ледянке, на куске фанеры, но и на собственном заду. Никогда я ее не видел в юбке, только в штанах, и сложена она была, как мальчишка: прямые плечи, узкие бедра. Она стриглась чуть ли не под полубокс, свистела лучше всех не только во дворе, но и на всей улице, художественно плевалась, виртуозно ловила рыбу, играла в футбол и хоккей. Да и физиономия у нее была самая что ни на есть мальчишеская: круглая, веселая и нагловатая, с маленькими глазками, носиком картошкой и кучей рыжих веснушек.
Ну разве это девочка? Так, одно название.
Впрочем, было в ней кое-что и не совсем мальчишеское, и это-то как раз мне в ней больше всего нравилось. Например, она обожала кошек, вернее, котов. У нее дома жили три кота.
Честное слово, я не шучу. Три кота, не больше и не меньше. Как раз в этой связи она и говорила: "Моя жизнь - сплошной три-котаж!" В том смысле, что три кота играли в ее жизни большую роль.
Всех своих котов Витка подобрала в буквальном смысле слова на помойке. И как ее мать не шпыняла, все коты так у них и жили. У нашей Виты был прямо-таки железобетонный характер: если она что решила, сделает обязательно, хоть умри. Упряма она была невероятно. В маму, кстати.
Мать ее была в нашем городке известным человеком: еще бы - главврач районной больницы. Я ее видел редко, она всегда была или на работе, или чем-то занята. Помню, что внешне она походила на мужчину: крепкая, сильная, лицо умное, волевое, и даже небольшие усики над верхней губой. Все окружающие ее побаивались, и действительно, что-то в ней было такое, внушавшее почтение и трепет. В обращении была она резковата, с нами, детьми, не здоровалась и не разговаривала и даже с единственной дочерью общалась больше посредством коротких команд: "Пойди, сделай, принеси!"
Впрочем, Вита, к нашему удивлению, маму обожала, видела в ней свой идеал, слушалась во всем, исключая только одного: та терпеть не могла кошек, но Вита наотрез отказывалась отдать хотя бы одного из своих котов.
Но в остальном была примерной дочерью. В музыкальную школу ходить - пожалуйста. Хоть не любила, но ходила и училась успешно: закончила семилетку за пять лет и считалась в числе первых учеников. В школе училась лучше всех в параллели, побеждала в олимпиадах, что по литературе, что по математике - ей было все равно. Умна она была невероятно: мама ее так и называла "мой вундер-киндер".
Хотя, между прочим, я никогда не замечал, чтобы хоть один предмет ее по-настоящему интересовал. Тем не менее в 12 лет она уже болтала по-английски, как по-русски: как-то к нам в школу приехали американские студенты и встречала их и балакала с ними не учительница английского языка, а Вита! Она читала по-французски и по-немецки, писала рассказы и статьи, и некоторые из них печатались в газетах.
Мы обо всем этом знали, но нам это мало интересовало: во дворе Витка носа не задирала, о своих достижениях не распространялась, а мы ее не спрашивали. Но одноклассники ее крепко не любили и радовались каждой ее "четверке" ( "троек" и "двоек" у нее сроду не бывало ). Она была уже тогда бешено честолюбива и в школе вела себя надменно.
Странно, но так бывает иногда: в школе это один человек, во дворе другой, дома как будто третий.
Дома и лицо у Виты как-то мягчело, в движениях появлялась девичья округлость, в голосе, когда она обращалась к своим котам, ласка и даже нежность. Хотя, казалось бы, эти зверюги уж никак не заслуживали доброго к себе отношения.
Самым первым виткиным котом был Хосе Гомес. Понятно, это она его так окрестила. Дон Хосе был чудовищных размеров черный котище с роскошной белой манишкой на груди и двумя белыми пятнами на лбу и на левой передней лапе. У него были удивительные глаза: желтые, как желток, холодные, с выражением высокомерным, загадочным и презрительным. Он имел независимый и гордый вид, был строен, подтянут, длинноног, мускулист, двигался неторопливо, мягко ступая сильными лапами. Весь его вид был чрезвычайно внушителен: он действительно чем-то напоминал этакого испано-мексиканского кабальеро, заносчивого и надменного, в сомбреро и с парой кольтов за поясом. Кот внушал всем такое почтение, что никто никогда не решался его трогать, а некоторые даже откровенно остерегались, но я знал, что на самом деле уважаемый Дон Хосе обожает, когда его гладят и почесывают за ушком: его внешность совершенно не соответствовала его характеру.
Сеньор Гомес был еще и старше двух других виткиных котов, и те его боялись как огня: настолько, что Хосе достаточно было только выгнуть спину, зашипеть и разок хлестнуть себя хвостом по бокам, и тех будто ветром сдувало. Залезут куда-нибудь под стол или под батарею, сидят тихо, как мыши, и терпеливо ждут, пока высокородный гранд соизволит покушать: уйдет он, только тогда бедолаги выползают из своих укрытий и, ссорясь и бранясь, а время от времени и награждая друг друга полновесными оплеухами, доедают остатки с барского стола.
Впрочем, как я уже сказал, благородный Дон Хосе, как и его товарищи, был найден Витой на помойке.
Второго кота звали Федор Иваныч. Его кровь, наверняка, наполовину была сибирской, и размерами он не уступал Хосе, а весом даже превосходил его, так как был невероятно толст: настоящее бревно с хвостом. Федор Иваныч обладал не менее яркой индивидуальностью, чем его аристократический собрат: был он чрезвычайно рыж, имел круглую, как мяч, толстую, тупую и свирепую морду, был груб и дик, но за всем тем отличался редкостной трусостью: боялся шуршащей газеты, звенящей посуды, телевизора, боялся стульев и стола и даже воробьев, прыгающих в кормушке за окном. Кроме того, он был патологически ленив и страдал обжорством. Вита читала ему длинные нотации, но кот, хотя и любил хозяйку до беспамятства, слушал ее невнимательно и менять своих привычек ни за что не хотел.
Наконец, третьего кота звали Чуриком. Он был длинношерстным и казался не меньше двух других; был очень красив, породист, грациозен, изнежен, деликатен, мяукал тихо и мелодично, не любил резких движений, обожал греться на солнышке и спал в коробке из-под обуви, лежа на спине и задрав верх все четыре лапы, которые у него во время сна периодически подергивались, будто в конвульсиях.
Чурик был домашним котом, имевшим прежде вполне обеспеченных хозяев: однако эти добрые люди, заработав достаточно денег, купили квартиру в Москве и уехали, а кота просто бросили. На помойке, среди облезлых бездомных кошек, Чурик так выделялся своим несчастным видом, выхоленностью и роскошной шубой с великолепным меховым жабо вокруг печальной интеллигентной морды, что его просто невозможно было не пожалеть и не приютить.
Кстати, я много раз пытался допытаться у Виты, почему она дала коту такое странное имя: Чурик - это же ровно ничего не значит. Сначала она просто не отвечала, а увидев, что я не отстану, отрезала: "Потому что он Чурик, вот и все!" Вот поди, поговори с ней.
Впрочем, я догадываюсь, что она имела в виду. Я думаю, имя "Чурик" как-то связано с наивным и возвышенным идеализмом кота и в то же время с его недотепистостью, житейской неприспособленностью, непрактичностью. В общем, это был типичный русский интеллигент, хотя и кот.
Забавно было наблюдать, как Вита общается со своими котами. Вечером она водила Федора Иваныча и Чурика на прогулку: Дон Хосе гулял самостоятельно, Чурик же, по своей интеллигентности, был беззащитен перед грубиянами и хулиганами, которых, к сожалению, всегда достаточно; а Федору Иванычу просто лень было двинуться с места. Обоих котов Вита вела на поводках: шли они всегда по разные стороны от хозяйки, так как не любили и не уважали друг друга.
-Знаешь, что думает Федор Иваныч о Чурике? - бывало, иронически прищурившись, спрашивала меня Витка.
-Да что он может думать? У него мозги давно жиром заплыли.
-Ну нет, неправда! Он думает: "Ну скажите, ребята, что это за кот? Разве это кот? Это же баба в штанах! Жрет одно мясо, гад, к костям и не притрагивается. Драться не умеет, грубого слова не скажет. И это казак, и это мужчина? Тьфу!" - вот как он думает.
Я хохочу, а Витка только улыбается, отчего ее глаза становятся узкими, как щелочки, и веселыми-веселыми.
-А что думает Чурик о Федоре Иваныче? - спрашиваю я.
-А он думает: "Господи, и за что меня судьба так наказала, что приходится жить в одной квартире с этим хамом? Разве с ним можно жить порядочному
интеллигентному коту? Ругается, как сапожник, есть не умеет, чавкает, жрет кости и требуху, как собака - ну совершенно никакой воспитанности! У, грубиян, глаза б мои тебя не видели!"
Перед тем, как сесть ужинать ( в этой семье все ели отдельно ), Вита кормила своих котов. Тем не менее, пока хозяйка находилась на кухне, ни один из них оттуда не уходил, надеясь на поживу. Благородный кабальеро Хосе Гомес, впрочем, прохаживался по кухне с самым индифферентным видом, глядя в окно: ясно было, что он глубоко презирает этих низких плебеев за их грубую страсть к еде. Но если хозяйка бросала котам в тарелку добавочный кусочек, первым у него, как правило, оказывался именно Дон Хосе.
Федор Иваныч же с Чуриком сидели у самого стола по обе стороны от хозяйки, с надеждой глядя на нее. Федор Иваныч молчал и вид у него был мрачный, угрюмый, видимо, он думал: "Вот жадина! Сама жрет, а мне хоть бы кусочек кинула". Чурик же имел вид страдальца, беспокойно подпрыгивал и, опираясь передними лапами о край стола, заглядывал в тарелку и трогательно, жалобно мяукал. Очевидно, он думал: "Нет, этого не может быть, чтобы у моей дорогой любимой хозяйки было столь жестокое сердце! Ах, она просто убивает меня своим безразличием!" - и т.д., и т.п.
Нечего и говорить, что поведение котов Виту несказанно забавляло.
Впрочем, она была действительно хорошей хозяйкой, заботливой и в меру строгой: коты у нее были всегда чистые, сытые, здоровые, довольные собой и жизнью, И она по-своему очень к ним привязалась.
Но, к несчастью, как я уже говорил, котов терпеть не могла витына мама. Она гордилась своей дочерью, прочила ей блестящую карьеру: по ее мнению, коты отвлекали Виту, отнимали у нее драгоценное время, которое можно было потратить с большей пользой.
У Виты был и отец, но он в семейных делах не играл никакой роли. Это был тихий, робкий человек со странной для мужчины профессией: он был библиотекарем. Всем в доме командовала витына мать, отца как бы и не было вовсе.
Зимой, когда Вита училась в 7-м классе, внезапно умер Хосе Гомес. Никто не знал, сколько ему лет, но он был уже далеко не молод, так что смерть его сочли вполне естественной. Вита поплакала, кота похоронили, тем дело и кончилось.
Но через месяц тяжело заболел Федор Иваныч: он ничего не ел, не пил и лежал под батареей, потеряв всякий интерес к жизни. Его отвезли к ветеринару, который сказал, что кот болен заразной болезнью, и если его не усыпить, от него могут заразиться и животные, и даже люди. Говорят, Вита ужасно рыдала, но кота все-таки убили.
А в конце учебного года мама уговорила Виту, уж не знаю, каким образом, перевезти Чурика на дачу: там свежий воздух, простор, там ему будет лучше, а здесь он мешает Вите заниматься. На даче кот прожил до осени и тоже умер.
Не знаю, как это могло так случиться: почему-то тогда я подозревал витыну маму, мне казалось, что это она все подстроила, а, может быть, даже отравила котов: действительно, это была странная цепь трагических случайностей. Но у Виты, конечно, таких мыслей не возникало: она ведь боготворила свою маму.
Больше ей не позволяли держать дома никаких животных. С годами Вита стала меняться, и мне уже не хотелось дружить с ней. А после школы она уехала в Москву, поступила в МГУ и я надолго потерял ее из виду.
Мы не виделись 15 лет. Иногда до меня доходили смутные слухи о моей детской подружке: она защитила докторскую, став самым молодым доктором наук в России; вышла замуж, вскоре развелась, снова вышла замуж за знаменитого тележурналиста; ее приглашают на конференции в Америку и Азию, где она представляет чуть ли не всю российскую науку. Источником этой информации была, конечно, ее мама.
И вот однажды я был по делам в Москве. Никогда бы не подумал, что так бывает: действительно, тесен мир! Я шел по Садово-Кудринской; как всегда в первопрестольной навстречу мне маршировали густые толпы народа и, казалось, узнать в этой сплошной массе никого невозможно, тем более, мне, провинциалу, почти не имеющему знакомых в Москве. И вдруг меня что-то будто толкнуло в сердце и я, сам не понимая как, остановился. Навстречу мне шла очень уверенным, твердым мужским шагом молодая, очень хорошо одетая женщина, довольно красивая, но с холодным надменным лицом. Как я мог узнать в этом чужом и чуждом мне человеке мою Витку? Но я ее узнал. Узнал не глазами, а сердцем: все-таки в детстве я к ней очень хорошо относился.
Мы поздоровались, очень удивившись друг другу, и в ее лице, мне показалось, промелькнуло что-то прежнее, детское, - но сразу исчезло. Я спросил ее, как у нее дела, она стала рассказывать, как была на научном симпозиуме в Южной Корее ( "я была единственной приглашенной от России", - обронила она ), как читала доклад на каком-то всемирном форуме в Мюнхене.
Я слушал все это и смотрел ей в глаза, но они были как будто отгорожены от меня или прикрыты пленкой: чужие, холодные. Впрочем, почти у всех москвичей такие глаза.
Почему-то мне стало очень грустно, и я, наверное, недостаточно внимательно ее слушал. Она обиделась, сказала, что очень торопится, и попрощалась.
Я долго смотрел ей вслед: она шла быстрой, четкой, почти военной, походкой, даже со спины прямая и надменная.
Да, грустно, очень грустно. Жаль, что я ее встретил: одно расстройство. А ведь когда-то я ее очень любил.
Как это все-таки странно, что люди часто не доживают до своей смерти, а умирают раньше. И уже мертвые, продолжают жить, ходить по земле, есть, спать, разговаривать, читать газеты, делать карьеру.
И отчего это так бывает, что иногда злейшими врагами человека становятся его самые близкие люди - родители? А вы как думаете, в чем тут дело?
Два пэ
Она жила в этом доме уже много лет, но никто ее не знал, никто не подозревал об ее существовании.
Дом был новый, пятиэтажный, без лифта. Во всем городке у нас только два дома с лифтом: в одном проживает районное начальство, другой 9-этажный, единственный такой на весь район.
Новые дома строили редко, получить квартиру стало почти невозможно. Раньше, до переезда, Полина с родителями жила в коммунальной квартире. Родители ее, интеллигентные люди, ненавидели эту квартиру, где их соседями были коллеги по работе: учителя той же школы, где сами они преподавали. Молодая учительница Татьяна Борисовна водила к себе знакомых, у нее в комнате громко хохотали и танцевали по ночам; кроме того, сходив в туалет, она не сливала за собой воду. Другая соседка, пожилая учительница Галина Николаевна, жила в одной комнате со своим сыном и его женой. Сын, ненавидевший мать лютой ненавистью, не пускал ее в комнату, если она приходила домой после него: тогда Галина Николаевна сидела на кухне, плакала, пила валерьянку, а мама Полины, Анна Марковна, должна была ее успокаивать. Если же сын с женой возвращались поздно, то в свою очередь не могли войти и кричали и колотили в дверь руками и ногами: так могло продолжаться и час, и два.
Никто из жильцов не хотел убирать в туалете; Татьяна Борисовна, кроме того, завела себе кота, который тоже ходил в общий туалет, где хозяйка поставила ему картонную коробку с песком, но иногда, выбросив загрязненный песок, она забывала насыпать чистый.
В этой квартире Андрей Петрович и Анна Марковна прожили 10 лет, и на пятом году «такой жизни» у них родилась дочь.
Поэтому, когда им неожиданно предложили хорошую двухкомнатную квартиру на 5-м этаже, они даже не заикнулись о том, что их дочь не может жить так высоко и без лифта: квартира была единственной, которую давали учителям, а они были так безумно рады выбраться, наконец, из своей опостылевшей «Вороньей слободки».
Обустроившись на новом месте, Андрей Петрович и Анна Марковна были совершенно счастливы. Светлые чистые комнаты. Книги стоят на полках, а не валяются, где попало. А главное – все свое, тихо, спокойно, живешь, как хочешь, делаешь, что хочешь. Но Полина после переезда на новую квартиру не выходила на улицу почти 7 лет.
Когда она родилась, никто не заподозрил в ней больного ребенка. Здоровая, крупная девочка, 3 кг. 100 граммов. Она нормально росла, развивалась. И только в пятимесячном возрасте заметили ее странный блуждающий взгляд. Обследование показало, что девочка не выделяет предметов, четких линий, хотя и способна видеть свет и даже различать яркие цвета.
Окулист объяснил родителям, что Полина «слабовидящая»: глаза у нее здоровые, но зрение устроено таким образом, что вместо отдельных людей, домой или деревьев она видит только размытые цветовые пятна, - она не способна отличить одного предмета от другого, оценивать расстояния – фактически, она слепая. И сделать, по его словам, ничего было нельзя.
А еще через полгода у Полины нашли тяжелую бронхиальную астму.
Конечно, ей никто не запрещал выходить во двор, дышать свежим воздухом. Но она панически боялась огромной гулкой бесконечной лестницы (раньше они жили на первом этаже), задыхалась, поднимаясь наверх. А главное, ее нельзя было ни на минуту оставить одну: кто-то из родителей должен был свести ее вниз, быть возле нее, потом помочь подняться наверх. Это было слишком тяжело и долго, оба были заняты выше головы: Андрей Петрович писал диссертацию, Анна Марковна, румынка по отцу, переводила для столичных издательств стихи с румынского на русский. Оба не любили школу; настоящая жизнь начиналась для них только дома, после проверки бесконечных тетрадок и подготовки к урокам, и жаль было отрывать от немногих своих часов еще какое-то время ради прогулок дочери. Да так было и безопаснее.
В конце концов, защитив диссертацию и получив прибавку к зарплате, отец раскошелился, оборудовав балкон: его наглухо закрыли, сделав раздвижные рамы с оргстеклом: теперь Полина могла дышать воздухом на балконе.
Вот как случилось, что живя с ними в одном дворе, работая в одной школе, я узнал о том, что у них есть дочь, только спустя пять лет после знакомства с ними. Произошло это случайно.
Я зашел в библиотеку, встретил там Анну Марковну, с которой до того мы только что здоровались, но не разговаривали ни разу. Она набрала кучу книг и с некоторым страхом смотрела на набитый пакет. Я вызвался ей помочь, напомнив, что мы почти соседи, она удивилась:
-Да неужели? Господи, как мы живем: совершенно ничего не знаем друг о друге.
Узнав, что ее квартира на 5-м этаже, я донес пакет с книгами до дверей, она предложила зайти, мне неудобно было отказаться. И вот тут-то впервые увидел Полину.
Она выбежала к маме (именно выбежала: по квартире она передвигалась уверенно) и страшно смутилась, даже испугалась, когда та представила ее мне, - убежала в другую комнату, но, видимо, ее разрывали противоположные чувства: она и боялась, и было ужасно любопытно – она спряталась за притолоку и оттуда жадно вслушивалась в то, что происходит в комнате.
Анне Марковне стало, видимо, неловко за свою дочь: она прикрыла дверь и, накрывая на стол, начала рассказывать мне историю Полины – как мне показалось, для того, чтобы дать понять: они, родители, не виноваты в том, что она такая. Я слушал сначала спокойно: все это было слишком необычно. Из другой комнаты пришел Андрей Петрович, совсем не такой, каким я привык его видеть в школе: довольный, благодушный, даже как будто пополневший – Хозяин! С тем же благодушным видом он слушал рассказ своей жены.
Полина каждые несколько секунд открывала дверь и «заглядывала» в комнату, и мама терпеливо ее просила:
-Полечка, подожди, пожалуйста, мы разговариваем: мы сейчас позовем тебя пить чай.
Когда в очередной раз девочка показалась в проеме двери, я успел ее рассмотреть. Она была достаточно большая, крупная для своего возраста, но какая-то рыхлая, слишком полная, как будто ватная. Двигалась же необычайно нервно, резко, порывисто. Лицо ее, очень бледное, было бы вполне заурядным: курносый нос, очень светлые, почти белые волосы – если бы не глаза и не само выражение этого лица: оно было одновременно и нервным, выдававшим необычайную чувствительность, и каким-то сонно-спокойным – ничего подобного я никогда больше не видел за всю свою жизнь.
Глаза же ее, очень большие и неестественно выпученные, производили страшное и отталкивающее впечатление: глазные яблоки с расширенными зрачками все время двигались, но независимо друг от друга, как никогда не бывает у людей – выражение этих глаз было безумным и одновременно тупо-равнодушным, и вдобавок эти глаза обведены были странными темными кругами.
Анна Марковна, между тем, продолжала говорить, высыпая печенья в вазочку:
-Полечка очень любит книги: на прошлой неделе мы читали ей «Мальчика-звезду» Оскара Уайльда – ее это так взволновало, что она не могла спать: пришлось дать ей снотворное. Она даже спит с книгами, - улыбаясь, добавила мать.
-Так она может читать? – спросил я.
Почему-то Анну Марковну мой вопрос смутил, она на секунду замялась и за нее ответил муж:
-Нет, Полечка не читает. Да и где бы мы здесь взяли книги для нее? За ними нужно ехать в Петербург или Москву.
-И ведь у нас нет школы для слепых и слабовидящих детей, - добавила Анна Марковна.
-Да, но есть же шрифт Брайля: в конце концов, вы могли бы его освоить – вы же оба педагоги – и сами ее научить…
-О, это очень сложно, - поморщился Андрей Петрович и заговорил о какой-то новой книге знаменитого литературоведа с весьма нелитературной фамилией, кажется, Курицына.
Я очень невежливо перебил его и спросил:
-Сколько же ей сейчас лет?
-Полиночке? Через месяц будет двенадцать.
«Боже мой! Двенадцать лет!» Я чувствовал, как у меня все холодеет внутри.
-Но что же она делает: ведь в школу она не ходит?
-Нет, ну что вы, какая школа! Она не хочет даже выйти во двор: боится… Ну, что делает? Она любит книги. Конечно, мы не можем ей часто читать, но что-то новое берем каждую неделю обязательно. А между прочим, она с удовольствием слушает и знакомые вещи. «Огниво» Андерсена, по-моему, раз десять ей читали.
Анна Марковна стала звать Полину к столу: из этого ничего не вышло – та не шла. Пришлось нам пить чай втроем, но я, кажется, испортил хозяевам настроение своими нетактичными и назойливыми вопросами. Впрочем, я и сам чувствовал себя отвратительно, я думал: «Боже мой! Ей 12 лет, она умная, чувствительная девочка, дочь интеллигентных родителей. И в чем же состоит ее жизнь? В том, что папа или мама раз в неделю почитают ей несколько страниц из новой книжки? Она никогда никуда не выходит, не видит людей, не учится, совершенно ничего не умеет, у нее нет подруги. И что ждет ее впереди?»
У меня просто заледенело сердце.
Вам никогда не случалось пить чай и вести светскую беседу с людьми, которые вдруг, неожиданно начинают вызывать у вас крайнее раздражение? Если нет, то я вам искренне завидую: поверьте, это совсем не так приятно.
Нетрудно догадаться, что я больше не был в гостях у Андрея Петровича и Анны Марковны, хотя они меня и звали: впрочем, я уверен, что они и сами рады были моей невежливости. Но с тех пор мне стало мучительно интересно все то, что касалось Полины. Со временем, когда в ее жизни появилась Пурга, я даже сумел подружиться с этой удивительной девочкой, и она оказалась настолько же откровенной в общении, насколько при нашем знакомстве выглядела нелюдимой и дикой.
Так что, наверное, я именно тот человек, который хорошо знал ее внутренний мир.
Полина очень тосковала по своей старой квартире. Да, да, - по той самой ужасной «Вороньей слободке». Хотя ей было неполных 6 лет, когда они переехали, она ее хорошо помнила.
Во-первых, это был мир, населенный множеством существ: людей и животных. Они все были ей интересны, она жадно вслушивалась в их голоса. Она, видимо, была одарена с самого раннего детства способность по малейшим оттенкам голоса, интонации, тона угадать состояние человека и даже его характер. Впоследствии я убедился, что Полина, послушав кого-нибудь минут пять, могла его точно характеризовать: я, с моим психологическим образованием, ей в подметки не годился.
В той квартире была жизнь, был еще какой-то мир, кроме их семьи. Она не говорила этого, но, видимо, дома она всегда чувствовала себя плохо, хотя сама этого и не понимала. Она очень любила своих родителей, но ничего не могла сделать для них: они не давали. Если она приносила отцу ручку, когда он писал, он говорил:
- О, спасибо, Полиночка, мне есть чем писать.
Если она хотела помочь маме вытереть посуду, то слышала:
-Спасибо, Полечка, я справлюсь сама.
Поэтому другой, недомашний, мир давал ей возможность дышать и жить: дома она задыхалась.
Та квартира была на первом этаже: можно выйти во двор, погулять вокруг дома, посидеть на скамеечке.
Наконец, там было много всяких звуков и запахов, а ее мир состоял именно из звуков и запахов.
Для нее переезд на новую квартиру был огромным несчастьем. Она как-то сказала мне об этом и добавила:
-Но мама и папа не знают. Это так хорошо! – и заплакала.
Вообще у нее и в 14 лет все эмоции проявлялись так, как у совсем маленьких детей: абсолютно непосредственно – но в этом случае она, конечно, заплакала не от огорчения, а от радости.
У Полины было другое чувство времени, чем у обычных людей: она могла, например, целыми часами сидеть и слушать ветер – она очень любила ветер, особенно, сильный или, наоборот, совсем слабый. Видимо, ее время текло очень медленно, но иногда это неторопливое течение прерывалось бурными всплесками: событиями, которые запоминались на всю жизнь, - например, приходил в гости какой-то новый человек.
Полина с трудом, страшно смущаясь, объяснила мне, почему она тогда, в день нашего знакомства, не вышла пить чай со всеми: я слишком мало говорил – ей не удалось расслышать мой голос и она поэтому не знала, добрый я или злой, и боялась меня.
Но, конечно, главным событием всей ее жизни стало знакомство с Пургой.
Пурга – это собака, и я прежде всего должен объяснить, каким же образом девочка, которая никогда не выходила из своей квартиры, познакомилась с бездомной псиной, да еще такой, как Пурга.
Пурга считалась нашей дворовой собакой, хотя ее иногда неделями не видели в нашем дворе. Она очень странная и в этом смысле вполне годилась «в подруги» такому необычному ребенку, как Полина.
Это огромная волкоподобная дворняга, черная с рыжими подпалинами, поджарая, очень сильная. Голова у нее неестественно большая и широкая; морда тупая, будто обрубленная, и маленькие красноватые глазки с выражением мрачным и свирепым. Вдобавок ее морду наискось пересекал белый шрам, а хвоста не было вовсе.
Словом, это было отталкивающее страшилище. Но наши мальчишки быстро обнаружили, что тем, кто ее подкармливает, Пурга не делает ничего плохого, - в то же время само ее присутствие нашем дворе надежно ограждает его от непрошеных вторжений, не только животных, но и людей: ее все боялись.
Действительно, в ней было что-то жуткое, кстати, еще и потому, что она не издавала абсолютно никаких звуков – просто какая-то немая собака. Когда она беззвучно, в своей обычной манере, появлялась из-за кустов, даже я, взрослый мужчина, привыкший к ней, невольно вздрагивал.
Честное слово, если бы на роль Дьявола в каком-нибудь кинофильме брали собаку, я бы рекомендовал нашу Пургу.
И вот это чудище стало лучшим другом Полины!
А всему причиной терроризм. Да, да, я и не думаю шутить. Мы же живем в эпоху терроризма.
Какие-то хулиганы (из числа тех, от кого Пурга охраняла наш двор), не желая учиться, позвонили в милицию и сказали, что в здание школы заложена бомба. Школу эвакуировали. Но это бы еще полбеды: штука в том, что те два дома, где жил я и семья Полины, находились прямо возле школы, - и их эвакуировали тоже. Даже одну парализованную старуху вынесли на улицу вместе с кроватью – и всех отконвоировали за спортплощадку, в соседние дворы. Вот тогда-то пришлось выйти на улицу и Полине, впервые за 7 лет.
Она была, конечно, страшно перепугана и возбуждена. Мама сидела с ней, не выпуская ее руки. И вдруг из соседних кустов, как привидение, возникла Пурга. Анна Марковна, никогда не видевшая вблизи это чудище, не смогла и пикнуть со страху, но Полина – через руку – почувствовала, что мама испугалась и этот страх передался ей: она вскочила, закричала, бросилась вперед, решив, наверное, что сейчас прогремит взрыв (ей объяснили причину переполоха). И налетела прямо на Пургу, чуть не упала, машинально схватившись за голову собаки. Пурга осталась стоять на месте, только ткнулась мордой в живот девочки. И тогда Полина потрогала голову и спину собаки и стала ее гладить.
Она не могла и потом объяснить, почему так поступила: никогда прежде ей не доводилось гладить собаку.
Но ведь Пургу никогда никто не гладил: трудно представить себе человека, который решился бы приласкать эту жуткую тварь, эту «Гав-гав-Квазимоду» (кстати, Андрей Петрович, который почему-то Пургу терпеть не мог, так и называл ее «Наша Квази-морда»). Но Полина-то была слепая и для нее Пурга была обыкновенной собакой, теплой, с мягкой пушистой шерстью. И поэтому она ее погладила.
Так началась их дружба, которая совершенно изменила и их жизнь, и их самих.
Теперь Полина каждый день рвалась на улицу. А Пурга почти не уходила из нашего двора: она ждала девочку, которая ее погладит. И вскоре Полина начала гулять с Пургой и порой они заходили довольно далеко. На окраине города, рядом со школой, находился так называемый «аэродром», фактически просто огромная поляна, заросшая травой и полевыми цветами и окруженная сосновым лесом. Вот туда они и отправлялись.
Родители Полины сначала сходили с ума из-за этих прогулок: они были уверены, что дочь попадет под машину – дорога на «аэродром» вела через шоссе, где не было ни светофора, ни пешеходного перехода. Но наши ребята смеялись над этими страхами:
-Пурга попадет под машину? Может быть, машина под нее попадет?
Скоро родители привыкли: действительно, Пурга отличалась крайней осторожностью, присущей всем диким животным, - а она была по меньшей мере полудикой. К тому же лучшего охранника невозможно было себе представить.
В то время я начал иногда вечерами гулять вместе с ними; встречаясь в школе с Андреем Петровичем или Анной Марковной, я, как мог, успокаивал их, уверяя, что Полине абсолютно ничего не угрожает.
Эти прогулки были для Полины огромным счастьем. Перед ней распахнулся целый мир: лес, поле, жаворонки в небе. Лес шумел от ветра, как океан. Здесь было столько новых удивительных звуков и запахов.
Пахло нагретой смолой, грибной прелью, травой, откуда-то приносило душистый запах земляники, с озера тянуло свежестью, кричали чайки. Тихо шуршали в траве муравьи, стрекотали кузнечики. Иногда дятел начинал долбить дерево над головой девочки: звуки ударов были такие громкие, что, казалось, дерево не выдержит и рухнет прямо на нее.
Ласковое солнце своими добрыми руками прикасалось к ее лицу, рукам. Она чувствовала: этот мир не выталкивает ее, не отвергает, здесь она своя. Ее переполняло чувство причастности ко всему и грусти; временами она задыхалась от счастья.
Я уверен, если бы она могла, она написала бы поэтому о лесе, перед которой лучшие строфы Бунина показались бы жалкой пачкотней. Кто еще мог слышать так, как она? Кто мог так чувствовать?
Увы, она не умела писать.
Но главное: у нее появился друг – существо, которому она была нужна.
Когда Полине исполнилось 13 лет, она уже сама ходила в магазин: он расположен в соседнем дворе, дорогу переходить не нужно. Она покупала кости и обрезки мяса для Пурги, и продавщица утверждала, что никто не может так безошибочно отличить свежее мясо от слегка несвежего, как Полина: она это делала по запаху.
Полина так никогда и не узнала, как уродлива Пурга: она не могла ни с кем говорить о ней – она ее слишком любила. А Пурга не знала, что ее друг – слепая калека.
Они обе пребывали в счастливом заблуждении: для Пурги Полина была самым могущественным и добрым человеком в мире, а для Полины Пурга – самой прекрасной и доброй собакой в мире.
Когда все вокруг правы, не так уж страшно, если кое-кто кое в чем ошибается, не правда ли? В конце концов, это простительно.
Все во дворе привыкли видеть Полину и Пургу вместе, хотя это была в высшей степени странная пара. Блики света, цветовые пятна, которые видела Полина, возбуждали ее и раздражали, поэтому на прогулку она надевала темные очки: вместо стекол в них была вставлена черная светонепроницаемая бумага, из какой делают пакеты для хранения фотоматериалов. В руках у девочки была палка. Одежда всегда светлая, розовая или голубая. А рядом, как тень, бесшумно кралась огромная черная собака. Посмотреть сзади: ну прямо ангел в компании с особачившимся огородным пугалом.
Но к ним не только привыкли, - их стало даже как-то неудобно называть каждую по отдельности: «Полина и Пурга» – настолько они в общем сознании слились в единое целое, - так что с чьей-то легкой руки весь двор вскоре стал звать их «Два «пэ» (хотя правильней было бы «две «пэ»):
-Вон и «два «пэ» идут с прогулки, - говорила какая-нибудь строгая мамаша своему малолетнему дитяти, - так что давай, иди-ка домой!
Преданность собаки человеку безгранична, это давно известно. Преданность Пурги Полине иногда приводила и к каким-то эксцессам. Особенно запомнился всем один случай, вылившийся в итоге в грандиозную битву между мальчишками нашего двора и гицелями (так у нас называют тех, кто занимается уничтожением бродячих животных).
Однажды на прогулке «два «пэ» встретились с компанией подростков. Один из них, сынок директора единственного в нашем городе крупного предприятия (лесоперерабатывающего завода) Толя Брязгин, что-то сказал Полине, видимо, просто в шутку – а та испугалась. Пурга, судя по реакции девочки, решила, что ее обижают. Как я уже говорил, неприятная особенность этой странной собаки заключалась в том, что она действовала беззвучно: любая другая собака, прежде чем напасть, непременно зарычит или залает – эта просто бросилась на «врага», когда же тот в испуге замахал руками, схватила его за кисть руки и прокусила ее до кости.
Руку пришлось чуть ли не зашивать: во всяком случае, все видели, что к тому самому дому, где есть лифт, подъезжала «Скорая». Видимо, сгоряча папа-начальник позвонил в службу саночистки города и приказал «убрать эту тварь».
И на следующий же день приехали «убирать».
Их было трое: двое с ружьями – вроде мелкокалиберных винтовок, но с оптическим прицелом – и водитель. Один из гицелей был очень маленького роста, шустрый, черный, с усами, похожий на таракана; другой рыжий, высокий и тощий – настоящие Торопунька и Штепсель.
Но как только они заходили по двору с винтовками, сразу по домам пошел слух: приехали убивать Пургу! И все мальчишки, как по команде, высыпали на улицу.
Через десять минут во дворе творилось что-то невообразимое: в гицелей летели палки и мелкие камни, в ответ раздавалась трехэтажная брань. Но мальчишек было много, а взрослых только двое. Они грозились стрелять по ногам, но, конечно, все понимали, что это пустая угроза.
Решил дело главный дворовый хулиган Мойша-Толстый: на самом деле, совсем не «Мойша», а Миша, и отнюдь не толстый, а здоровенный 16-летний парень, кандидат в мастера по боксу. Он сначала не принимал никакого участия в сражении, а только смотрел и хохотал, так что кто-то из «малявок» на него разозлился:
-Мойша, ты че?! Сдрейфил, да?!
То ли призыв подействовал, то ли Мойша-Толстый решил показать, кто же, в конце концов, в доме хозяин, но только он поднял с земли круглый гранитный камень величиной с теннисный мяч и, хорошенько прицелившись, попал в лобовое стекло гицелевской машины. Стекло разлетелось вдребезги. К счастью, водителя в этот момент не было в кабине, а то бы ему несдобровать. После чего «герои саночистки» поспешно сели в изуродованный автомобиль и под улюлюканье победителей с позором покинули «поле брани».
Пургу оставили в покое. Полине шум во дворе объяснили дракой между мальчишками. И все продолжалось по-прежнему.
Той осенью Полине должно было исполниться 15 лет. Летом я уговорил-таки Андрея Петровича проштудировать методику обучения чтению по Брайлю, даже сам купил ему в Москве какую-то книгу. Но научиться читать Полине было не суждено.
В августе у нее случилась тяжелая аллергическая реакция, уж не знаю, на что: она заболела и больше уже не встала. Во время всей ее болезни Пурга не давала спать обоим нашим домам: она оказалась совсем не немой! Такого жуткого воя я не слыхал больше и надеюсь никогда не услышать.
Ее вой был иногда слышен и на 5-м этаже, и Полина улыбалась и одновременно плакала, потому что ей было радостно знать, что ее друг никогда ее не покинет, но она беспокоилась за Пургу.
Она болела очень долго, ее несколько раз увозили в больницу и опять привозили.
Как-то я возвращался домой очень поздно. Подходя, увидел: темная серая мертвая громада дома, только одно окно на пятом этаже горело бледным, больным светом; небо кирпично-серое, нездоровое, низкое; серый, с резкими тенями, снег, - и на дорожке черная собака: она сидела, подняв голову вверх, и жалобно выла.
В тот год зима хорошо подготовилась к Рождеству. Дней за десять до Нового года пошел густой пушистый снег, он налипал на крыши, карнизы, ветки деревьев, провода, даже на бельевые веревки, превращая их в толстые канаты. Этот удивительный снег шел, не переставая, два дня.
А когда снегопад кончился, мы очутились в другом, праздничном, мире. Все вокруг стало странным, чистым и прекрасным, все сверкало и искрилось, как хрусталь. Нигде нельзя было увидеть серый или черный цвет: все сделалось белым, фиолетовым, розовым, нежно-голубым. Снег поглощал все звуки, и во всем городе, как в храме, стояла торжественная величавая тишина.
Полина очень любила эту зимнюю тишину, любила снег. Наверное, она спокойно ушла, потому что звуки всегда волновали ее, а тишина успокаивала. Во всяком случае, в гробу выражение ее лица с закрытыми глазами было тихое, спокойное и умиротворенное, каким я никогда его не видел при жизни, но каким оно часто бывает у умерших людей, которые прожили свою жизнь хорошо, по совести.
И может быть, потому, что мне было очень грустно идти за ее гробом, я думал:
«Человек, в отличие от животного, не может жить просто так: ему обязательно нужно вносить в мир что-то свое, кого-то согревать, о ком-то заботиться, что-то строить – мир должен меняться от того, что я живу в нем».
Я думал: «Пурга, наверное, тоже скоро умрет от горя. А что мы все знали о ней? Что она страшная уродина. Что знали мы о Полине? В сущности, только они сами знали друг друга: Полина знала Пургу, а Пурга Полину.
Потому что, чтобы хоть что-нибудь знать о живом существе, нужно его полюбить».
И когда гроб опустили в могилу и засыпали твердой замерзшей землей, я подумал: «Здесь, на этой земле, скоро опять выпадет снег, который она так любила. Потом придет весна, и лето, и зацветут цветы. И все это будет происходить вечно на Земле, где жили слепая ясновидящая девочка и уродливая прекрасная собака; на Земле, где так хорошо жить, любить и быть счастливыми».
Черепашка и Чёрт
В один из первых сентябрьских дней, вечером, в лесу за интернатом гуляли учитель и ученица.
Учитель – молодой человек небольшого роста, худой, с некрасивым, но умным серьезным интеллигентным лицом, в очках и с палочкой (он слегка хромал); в светло-серых тщательно отглаженных брюках и белой рубашке. Ученица – девочка-подросток лет 13-14, выше него ростом, с совсем еще детским лицом, но уже сформировавшаяся как девушка. Она была очень хороша собой: большие серые холодноватые глаза, бледная кожа и слегка вьющиеся пепельные волосы.
Войдя в лес, молодой человек взял девочку за руку; он что-то говорил, она серьезно и чуть-чуть кокетливо слушала, сбоку поглядывая на него.
Осень в том году пришла неожиданно рано. Лето стояло теплое, но с половины июня до начала августа не выпало ни капли дождя, и листья на деревьях стали желтеть и буреть. А потом пошли дожди, сильные, летние, и листья осыпались, сбитые ливнями, и лежали ковром, как в октябре. Но было по-прежнему совсем тепло, и солнце так же жарко и ласково согревало землю.
Поэтому лес казался, как никогда, красивым: весь пронизанный солнцем, пропитанный запахом сухих листьев, смолы, хвои, нагретых трав, и в то же время осенний, яркий, праздничный.
Когда учитель и девочка вошли в самую глубь леса, низкая серо-синяя туча, закрывавшая половину неба, подвинулась, и из-за края ее выскользнул солнечный луч. Он ярко осветил лесную дорожку, засыпанную разноцветными листьями, и такие же разноцветные деревья с мокрыми черными стволами – а по сторонам лес оставался в тени, как рама для этой прекрасной картины. Учитель и девочка остановились: видимо, оба были чувствительны к красоте природы.
Пока они стояли неподвижно, на тропинку из густой травы выпрыгнула большая серая ворона. Заметив людей, она присела, растопырила крылья и громко и хрипло каркнула, но не улетела.
Девочка очень удивилась. Она присела на корточки: ворона не улетала, только моргала глазами да клюв раскрыла: вид у нее был испуганный и придурковатый.
-Сергей Иваныч, смотрите: что это с ней?
-А ну-ка погладь ее…
-Ой, нет – я боюсь!
Молодой человек тоже присел и протянул руку, но птица отпрыгнула в сторону и забилась под куст шиповника.
-Лена, смотри: это же птенец! У него короткие крылья. Он, наверное, еще и летать не умеет…
-Птенец? Такой большой? – совсем как маленькая, удивилась девочка, но тут же поправилась. - По-моему, он величиной как почти большая птица!
-Да, он какой-то уж очень крупный. И все-таки это птенец. Он выпал из гнезда… А вот и его мама.
Над головами людей действительно металась с ветки на ветку и истерически-яростно каркала серая ворона.
-Ой, а она на нас не нападет?
-Нет, вряд ли.
-Что же делать? Как вы думаете, мама его спасет?
-Если он действительно не умеет летать, нет. Она, конечно, может его кормить и на земле, но его кто-нибудь обязательно съест: собаки, например…
Девочка широко раскрыла большие глаза.
-Что же теперь делать?
-Боюсь, что ничего не поделаешь. Они каждый год гибнут десятками: вороны не умеют гнезда строить.
Учитель встал, но девочка продолжала сидеть на земле, удивленно и печально глядя на него снизу вверх. Сергей Иванович помолчал, потом сказал:
-Ну, хорошо, можно его спасти… Но ловить его будешь ты! Он шустрый, а у меня нога…
-А он меня не клюнет?
-Ну, знаешь, - откуда мне знать? Ну – клюнет!.. А то пойдем, у него вон мама есть…
Девочка вздохнула, потом сосредоточенным и долгим взглядом посмотрела на птенца. Он сидел под кустом, испуганно моргая глазами, несчастный и жалкий.
Тогда она тихо, но решительно сказала:
-Хорошо, я постараюсь!.. А как?
-Я сейчас зайду с другой стороны и палкой выгоню его из-под куста: там колючки – и ты руки расцарапаешь, и он без глаз может остаться. Ты будь настороже: как только он выскочит, хватай его обеими руками и прижимай к себе. Держи его плотнее, как голубей носят, чтобы крылья не раскрыл. Хотя бы, пока я не приду, подержи, а там уж я донесу его…
-Хорошо!
И она потихоньку подвинулась к птенцу, расставив руки в стороны.
Учитель долго лазил по кустам, у Лены сильно билось сердце. Потом он выглянул из-за толстой сосны, тихо спросил:
-Готова?
Она кивнула головой.
Он поворошил палкой ветки шиповника. Птенец не двинулся с места. Тогда учитель ударил палкой сверху: посыпались листья. Птенец прыгнул вперед, прямо под ноги девочке; она схватила его и закричала:
-Ой, мамочка!
Сергей Иванович рванулся прямо через заросли шиповника, подхватил птенца, поднял, улыбнулся Лене. Вороненок клевал руки учителя; клюв у него был на вид грозный: острый, черный, большой – но следов на руке почти не оставалось и учитель улыбался.
-Вот дай ему нарочно руку, пусть клюнет – совсем не больно. Ты просто с непривычки…
Она робко подставила ладонь, птенец клюнул, девочка отдернула руку, недоверчиво улыбнулась, сказала удивленно:
-Правда не больно!
-Ну хочешь: неси его сама – это же твоя добыча.
Она взяла птенца и понесла, прижимая к груди. Учитель, улыбаясь, шел сзади. На асфальтовой площадке перед двухэтажным кирпичным зданием интерната играли дети: девочки – в резинку, мальчишки – в банки. Увидев Лену с вороной в руках, они сбежались и окружили ее.
Петька Сидоров, маленький, белобрысый, разлохмаченный, с круглыми, как у галки, веселыми глазами, сказал:
-О-па-на! Сени суп с вороной будем хавать!
Мальчишки захохотали. Но девочки их не поддержали и кто-то из них сказал:
-Идите к черту, дураки!
-А черт – он где?
-Это вот этот, что ли – черт? А че – похож!
-А правда, пацаны: пусть он будет – Черт!
Поскольку хозяйка не возражала, ворону решили назвать Чертом.
Поместили его в пустой кладовке, напротив спальни девочек. На подоконник поставили фанерный ящик, набили его сухой травой, листьями. Сидоров мгновенно приволок трех жирнющих червей – Черт их сразу заглотал, и Сидоров сказал удовлетворенно:
-Во! Свиней, че ли, не кормят? Верно, робя? А потом – в суп!
Воспитатели с трудом выпроводили детей по спальням. Черт закопался в листья, забился в угол ящика и сидел там с самым несчастным видом.
Лена долго смотрела на него, оглянулась – сзади стоял Сергей Иванович. Она благодарно улыбнулась ему, он улыбнулся в ответ, спросил:
-Лена, ты умеешь шить?
-А? Что?
-Ты умеешь шить?… Я порвал штаны, пробиваясь тебе на помощь через колючие заросли! Теперь ты просто обязана зашить мои штаны – иначе я не смогу уроки проводить: что это за учитель в дырявых штанах, сама посуди?
-О-о! Конечно, я зашью!
И она тихо засмеялась: смех у нее был удивительный: негромкий, звонкий и нежный, как песня жаворонка.
-А чем мы его будем кормить?
-А всем: червяками, мухами, вареным яйцом, печеньем, кусочками мяса… Можно листья одуванчика давать… А в общем, утро вечера мудренее. Пойдем-ка спать!
Девочка неохотно поплелась в спальню. Учитель долго стоял и смотрел ей вслед.
. . .
Три месяца спустя Сергей Иванович поздно ночью, сидя в своей комнатке у окна, при свете настольной лампы, писал письмо.
Он жил в самом здании интерната, в пристройке. Дом стоял на довольно высокой горке и обычно в окно открывался далекий вид на речку, село на другом берегу и за селом поля. Но сейчас шел сильный снег, крутила метель: на стекле видны были морозные узоры, а там, на воле, снег летел сразу во все стороны, даже снизу вверх – казалось, снежинки в панике мечутся, убегая, спасаясь от кого-то.
Сергей Иванович писал:
«Здравствуй, мама!
Если говорить честно, я здесь очень скучаю и томлюсь. Хочется домой – к огням большого города. Скучаю, конечно, и по тебе, по дому. Здесь – только работа, дети, еще замечательная природа. И ничего больше нет.
Правда, к детям как-то привязываешься. Особенно полюбил я одну девочку, Лену Санину. Может быть, потому, что это очень проблемный ребенок.
Это ведь наша, педагогическая, черта: любить больше всего трудных детей.
Хотя, ты, может быть, думаешь, что эта девочка – хулиганка, двоечница? Ничего подобного. По моим предметам она лучшая в классе. Очень тихая, послушная. Проблема ее в другом: у нее холодное сердце. Она Черепашка!
Это я ее так называю, конечно, про себя. У нее в комнате, под кроватью, живет маленькая черепашка: Лена ее обожает. А кошек, собак – вообще всех теплых, веселых, но беспокойных зверей – она не выносит.
С ней жила девочка, Надя, у нее есть кот, так пришлось ее с котом вместе переселять – из-за Лены.
Ты спросишь: почему она Черепашка? Она тоже с толстым панцирем, но не на теле, а на душе, - и с холодной кровью.
Помнишь, есть такой стишок:
-Из чего твой панцирь, черепаха?
Черепаха молвила в ответ:
-Он из мной накопленного страха.
Ничего прочнее в мире нет!
Вот и Лена боится жизни. Она с раннего детства болеет (потому и попала в санаторную школу), слабенькая, робкая, в семье одна – родители избаловали. И черепаху она любит потому, что от нее никакого беспокойства: целыми днями она сидит под диваном – ни голоса, ни признака жизни не подает – прямо как мертвая!
Лене врачи прописали каждый вечер гулять час-полтора; мне, как ты знаешь, нужно разрабатывать ногу – вот мы и гуляем вместе. Она мне рассказала всю подноготную о себе: она хорошо ко мне относится, доверяет.
Сколько она себя помнит, 4 -5 месяцев в году она лечится. Читать научилась в 4 года. Прочла уже, наверное, целую библиотеку. Привыкла жить в мечтах, а реальной жизни боится.
Как-то одного нашего мальчика – Славика Фролова – угораздило в нее влюбиться. Ей еще 14-ти не исполнилось, но она потрясающе красива: тут и пень влюбится. А он интеллигентный мальчик, тихий, стихи пишет. Сначала он ей посвящал стихи – ничего: ей даже нравилось. Делать ничего не надо и приятно. Но потом ему захотелось свиданий – это ж какое беспокойство! Что было! Она так на него разозлилась!
У Лены много талантов, один из них – ее голос. Иногда скажет, будто приласкает; иногда – словно стакан ледяной воды за шиворот выльет. Вот так она тогда говорила о Славике. Здороваться даже с ним перестала!
А он чувствительный парень, очень переживал, у него ухудшилось состояние, его врачи отправили домой, недолеченного. И моя Черепашка сразу успокоилась.
Как-то был такой случай. Лена хорошая ученица и очень переживает за оценки. В классе она ни с кем не дружит, даже почти ни с кем не разговаривает, кроме Олеси Паниной, с которой сидит. И вот как-то я, проверяя ночью их работы (у меня три предмета: не успеваю!), поставил Лене и Олесе разные отметки при одинаковом количестве ошибок. Лена страшно обиделась. Подошла ко мне до урока, бледная, злая.
А я ночью не спал: соображаю туго. Посмотрел работы: да, все верно – у нее стоит «4», у Олеси «5», а у обоих по две орфографических ошибки и по одной запятой.
Я ей говорю:
-Лена, ты права: у вас работы одинаковые – но неправильная оценка у Олеси, а не у тебя: обе эти работы на «четверку».
Что ты думаешь? Она мне отвечает своим знаменитым ледяным голосом:
-Ну и ставьте ей тоже «четверку»!
Пришлось поставить. И она села на место почти довольная!
Знаешь, мне тогда просто страшно стало. Что будет дальше с этой девочкой? Она умная, с ней интересно разговаривать – но какая из нее получится подруга, жена и мать, если у нее вместо сердца – кусок льда?
Бедная моя Черепашка! Как же помочь тебе? Как растопить твое сердце, раскрыть его миру и людям? Меня ужасно мучило мое бессилие.
И вот, представь себе, мне помог случай.
В начале учебного года – она только что приехала – гуляли мы с ней в лесу. Собственно, лесом у нас называется одичавший господский парк ( школа наша находится на территории бывшей дворянской усадьбы, к школе пристроены спальный и лечебный корпуса и хозпостройки ). И вот на прогулке буквально нам под ноги свалился из гнезда вороненок. Это я так говорю «вороненок» – а вообще-то он большущий, с очень крупную ворону. Как-то мы его взвесили – 620 грамм! Много для вороны.
И вот Лена пожалела птенца, и мы его взяли в интернат жить. Как она о нем заботится! Как привязалась к нему! По сто раз на дню к нему бегает. Учит его летать! Да, да, выводит его во двор на веревочке, как собачку, убегает от него – он за ней – и так он более-менее научился летать. Правда, плохо: больше нескольких метров пролететь не может.
Кормят его, конечно, на убой: еще бы – детям-то какое развлечение! В радиусе ста метров от интерната в земле не осталось ни одного червяка: всех сожрал наш Черт (так его дети назвали). Они ему тащат куски от обеда, вареные яйца, пирожки, печенья! Словом, такой откормленной вороны свет не видывал!
Наш экспериментатор, Петька Сидоров, подсчитал, что Черт за день съедает столько, сколько весит сам!
А и хулиганом же он оказался! Недаром, видно, его Чертом прозвали.
Во-первых, он постоянно лезет через окно в столовую. Закрыть его нельзя: там нет никакой вентиляции (наша столовая – это бывшая барская конюшня). Черт туда лезет, как муха на мед.
Все подвиги этого бандита я тебе не берусь описать: бумаги не хватит.
Начать с того, что однажды Черт забрался в кухонный шкаф и продырявил клювом все бумажные пакеты с мукой и сахаром. Повариха тетя Луша (дети ее зовут «тетя Клуша») придумала держать все в жестяных посудинах: купили (специально ездили в город, за сто километров), насыпали. На следующий же день Черт их почти все перевернул.
Тетя Луша от всего этого стала ужасно нервная, прямо дергается: смотрит в окно и вся вздрагивает! А она – такая огромная толстая рыхлая баба, от кухонного жара всегда розовая, как купчиха с картины Кустодиева.
Ну вот, как-то она так разнервничалась, что перепутала сахар и соль: соль насыпала в чайники, а сахар – в суп.
Ну и смеху было! Сидоров, тот был просто счастлив и еще месяц каждый день ее спрашивал:
-Теть Луш, а че, правда, што эти … кочевники, блин, - соленый чай пьют? Так мы че, кочевники?
А однажды тетя Луша даже прибежала жаловаться на Черта самому директору: Черт, оказывается, у нее все хорошие ложки украл! У нее было двенадцать мельхиоровых ложек: детям их не давали, а если начальство приедет. И вот они пропали. А кто у нас на такое способен? Только Черт!
Я при этом разговоре тоже присутствовал: на тете Луше прямо лица не было – то ли от переживаний, то ли потому, что оно у нее так заплыло жиром, что уж и не разберешь, лицо ли это или что другое. Она говорила:
-Чего ложки, уж вы меня звините! Я пусть из своей зряплаты заплачу. Пусть! А жить стало без абсолютной возможности. Сердце прям бьется, прям так и бьется! Я прям чувствую: вот опять чего случится!.. Чего еще этот паскуда изделает?.. Не могу, вольняйте меня, я с ума совсем сходю! Все, вольняйте!
И т.д., и т.п.
Она хитрая, знает: уволить ее невозможно – никто, кроме нее, не пойдет в заведующие столовой: за все отвечай, детей корми четыре раза в день – а зарплата грошовая. Как в глуши, в селе, найти человека?
Директор ее часа два успокаивал; потом, когда она вышла, шатаясь и держась за сердце, говорит мне:
-Ворону нужно отпустить! Пусть живет в лесу.
Можешь себе представить мой ужас! Лена только-только начала выправляться. В первый раз в жизни у ребенка появилось любимое, дорогое существо, о котором нужно заботиться, и вот его хотят отнять – это же будет душевная травма на всю жизнь!
И я сидел в кабинете директора, пока не уговорил его не трогать Черта: убедили его, кажется, не мои доводы, а моя настойчивость – он просто понял, что я не уйду, пока он не согласится оставить этого бандита в покое.
Ложки, кстати, нашлись: Черт их все до единой побросал в кастрюлю, где варился суп (крышкой ее не накрывают, чтоб не сбежало)!
Вторая его страсть – дразнить собак. Собак у нас три: Пати, Хан и Сверчок. Сверчок – маленькая ужасно смешная кудлатая собачка, хозяйка его – девочка, редко встающая с постели. Поэтому Сверчок свободно бегает по двору и всюду сует свой нос – а Черт его терроризирует.
Любимая его забава – мешать Сверчку есть. Вот положили собачке в миску еду: каши, костей, хлеба – только соберется он приступить к трапезе, как подскакивает Черт, нагло садится в полуметре от миски и начинает издевательски каркать. Этого тонкая ранимая натура Сверчка выдержать не может: с истерическим визгливым лаем он бросается на обидчика. Черт тут же подскакивает вверх, опускается в миску с едой, переворачивает ее, хватает самую большую кость и отлетает с ней на несколько шагов. Сверчок за ним.
Так может продолжаться долго, если кто-нибудь из детей или собак не отгонит ворону.
Пати и Хан – огромные, сильные, как львы, кавказские овчарки. Они у нас охраняют территорию от пьяниц. Пьяниц в селе много: все мужское население от 18 до 60 лет. Иногда они забредают и к нам.
Пати и Хан ненавидят Черта лютой ненавистью. Боюсь, что ему суждено кончить жизнь у них на зубах: надеюсь только, что это случится, когда Лены здесь уже не будет.
Черт понимает, как овчарки к нему относятся. Тем не менее, застав одну из них спящей, он непременно опустится сверху ей на голову и клюнет в глаз или в ухо. Вслед за чем раздается ужасающее рычание – но Черт уже был таков.
В особую ярость овчарок приводит то, что Черт почти не летает – а поймать его все-таки невозможно! В совсем уж патовых ситуациях ворона взлетает на крышу сарая и спокойно там сидит (даже чистит перья в знак презрения к противнику), а собаки беснуются внизу и от их оглушительного лая в интернате дрожат все стекла.
Кончается это обычно тем, что приходит какой-нибудь человек лет семи-восьми и уводит овчарок с собой: как ни странно, эти свирепые зверюги очень любят детей.
Однажды был прямо-таки трагический случай с Пати и Чертом: он, как всегда, чем-то ее страшно разозлил и улетел прямо в окно одной из спален; тут же кто-то закрыл окно изнутри, но Пати, не помня себя от ярости, все-таки прыгнула, разбила стекло, вся изрезалась, был страшный переполох в спальне (воспитательницу пришлось отпаивать валерьянкой), но Черта Пати все равно не поймала: он уселся на шкафу и оттуда прехладнокровно взирал на устроенный им содом.
Можешь себе представить, как нервничает Лена каждый раз, как Черт что-нибудь учинит! Я ничего ей не сказал о намерении директора изгнать Черта, но она очень чувствительная девочка: она, кажется, о чем-то догадывается. Или ей кто-то что-то сказал?
Вот так мы и живем: как на вулкане.
Но я радуюсь: ее сердце оттаивает!
Недавно зашел в кабинет и случайно увидел, как Лена дала списать домашнее задание Роме Храмцову, самому безалаберному мальчишке в нашем классе. И я так обрадовался!
Глупо, конечно: учитель радуется, что его ученица дает списывать. Но ведь это значит, что она становится добрее! Раньше она никогда никому не давала списывать, даже не смотрела на одноклассников, не здоровалась с ними. Придет, сядет; унылая, грустная, холодная, какая-то от всех отгороженная.
А теперь она почти со всеми разговаривает – да, да! Благо, и тема для разговоров всегда есть: подвиги ее любимого Чертушки.
Недавно зашел в класс: Лена стоит с девочками и смеется. Смех у нее совершенно особенный: не спутаешь ни с кем.
Ура!! Спасибо тебе, Чертик, противная ты вредина! Ты помогаешь моей Черепашке! Может быть, она благодаря тебе сбросит свой панцирь, станет нормальным человеком?
Вот так мы тут живем. Пиши мне почаще. Твой Сергей.»
. . .
Прошло много лет.
Сергей Иванович давно уже жил в городе, с мамой. Работал в большой школе, в две смены, уставал. Лену он давно потерял из виду: лет 8 или 9 от нее не было вестей.
Как-то в июне, после экзамена, он возвращался домой. Шел пешком, по берегу реки, через парк.
Тихо догорал теплый летний день. В парке почти не было людей. На небе нежно-зеленое легкое облачко медленно наползало на другое, дымно-розовое, а на них двигалось третье, сизое – и все это насквозь просвечено заходящим солнцем, и в «окнах» – клочки чистейшей яркой лазури. И маковки церкви, золотые, тоже высвеченные солнцем. И высоко-высоко, под самыми облаками, танцевали и кувыркались крошечные черные, как силуэты, ласточки.
Учитель вошел в свой подъезд, зажег свет. В почтовом ящике было письмо. Он открыл, достал конверт и сначала подумал, что это ошибка: письмо не ему. Написано: «От Байковой Елены». Адрес: Нижневартовск – нет у него там ни одного знакомого.
И только войдя в квартиру, открыв письмо, понял: это от Лены. Он сел к столу и, не раздеваясь, стал читать.
«Дорогой Сергей Иванович!
Пишет Вам ваша бывшая ученица Лена. Бывшая Санина, а теперь Байкова. Как Вы догадываетесь, я вышла замуж.
Наверное, Вы меня уже забыли. Еще бы: столько лет прошло! А я помню Вас.
Особенно часто вспоминаю в последнее время и вот решила написать. Мой муж – нефтяник, работает по разведке нефти. Я жду ребенка, и я очень счастлива.
Не подумайте, что все у нас так гладко: так не бывает, наверное. Но мой муж как-то сказал мне: «Ты хороший друг». И я тогда вспомнила свое детство, когда я была совсем никудышным другом.
И я пишу Вам, чтобы сказать, что это Вы научили меня быть хорошим человеком. Да, да! Вы и Чертик.
Помните его? Такое не забывается!
Как я его любила! Он давно погиб, и очень характерным для себя образом: сел на кастрюлю с кипящим борщом (крышки на ней, как всегда, не было), поскользнулся и свалился прямо в кипяток.
Так сбылось предсказание нашего Сидорова (помните его?), что Черт когда-нибудь обязательно сварится в супе.
Бедный Чертик! Как жалко его!
Наверное, уже лет пять или шесть, как его нет на свете.
Но если бы не он – и если бы не Вы! – я не была бы сейчас тем, кто я есть, и не было бы того счастья, какое есть у меня. Потому что я знаю уже: мужчина влюбляется в женщину за красоту, но любит совсем за другое.
И это другое – доброта, наверное. Умение заботиться, любить. Меня этому научил мой Чертик.
Выходит, ворона сделала из меня человека! Забавно, правда?
Напишите мне, как Вы Живете.
Я Вас помню и люблю и никогда не забуду. Лена.»
. . .
Сергей Иванович оторвался от письма и с удивлением почувствовал на глазах влагу. Достал платок, высморкался, вытер глаза.
Он долго сидел за столом, смотрел в окно и думал, что учителем быть нелегко. Привяжешься, полюбишь – а ребенок вырос, выпорхнул из гнезда и живет теперь своей особой жизнью, она захватывает и некогда ему написать письмо своему учителю.
Но вот ведь Черепашка написала. Хотя она теперь уже не Черепашка. И даже не Санина – Байкова Елена.
Ему вспомнилась ярко освещенная солнечным лучом праздничная аллея в лесу, и на тропинке – испуганный нахохленный вороненок. И рядом с ним прелестная девочка, самая любимая на свете.
Как хорошо было тогда! Они каждый день гуляли вместе. И не было этой суеты, этой огромной городской школы на две тысячи учеников, этого гигантского гремящего города.
Милая моя Черепашка! Как же я любил тебя!
Он вздохнул, достал лист бумаги, но из кухни позвали:
-Сережа! Ужинать немедленно!
Мама, маленькая, совсем старая, вошла и стала в дверях.
-Ты не разделся еще? Что такое? Это что за письмо?
-От ученицы, ты, может быть, помнишь: Лена Санина.
-Лена Санина? Совершенно не помню! Ты не уважаешь мой труд: оладьи стынут, а ты читаешь письмо. Письмо не остынет, и мне не придется его разогревать, чтобы ты мог его прочесть! А оладьи станут твердыми, как подошва. Немедленно переодеваться и за стол! Сейчас же!
-Хорошо, мама, я иду.
Он сложил письмо, снял пиджак, сказал:
-Неужели ты не помнишь? Девочка, у которой была ручная ворона по кличке Черт?
-Ах, ворона! Ну, конечно: ворону я помню! Она еще, кажется, украла двадцать серебряных ложек или что-то такое?
Он улыбнулся:
-Ты все путаешь, мама. Пойдем есть – оладьи стынут.
Бомжик
Дверь подъезда пронзительно заскрипела и открылась. На крыльцо выскочил забавный мальчишка. На первый взгляд он казался маленьким: толстый, круглый, как шар, лицо розовое, совсем детское – но ростом и весом почти со взрослого мужчину. На нем была незастегнутая лыжная куртка-пуховик странного для мальчика ярко-желтого цвета и такая же спортивная кепка с козырьком, из-за чего парнишка сильно смахивал на гигантского цыпленка. В руках – короткие лыжи.
На дворе мело, снежные вихри крутились и сшибались друг с другом; в пяти шагах ничего не было видно. Мороз пробирал до костей. Мальчишка небрежно, до половины, застегнул на куртке молнию, натянул кожаные перчатки. И тут увидел внизу, у крыльца, незнакомую собаку.
Это была маленькая псинка, из тех, что не могут не вызывать улыбку: шерсть ее, когда-то белая, а теперь грязно-желтая, была вся закручена мелкими кудельками, будто завита у парикмахера. Одного глаза совсем не видно; другой, черный, как пуговица, испуганно смотрел на мальчика. Ушки висячие, лапки короткие, рогульками, хвоста почти нет.
Собачка была бы ужасно потешной, если бы не дрожала мелкой дрожью. Некоторое время мальчик озадаченно смотрел на нее, потом сдвинул кепку на затылок, почесал нос, спросил:
-А ты кто такая? Где твой хозяин?.. Иди домой. Фу!
Собачка отпрыгнула в сторону, но не ушла. Мальчик присел на корточки, позвал:
-Ну, иди сюда, глупый… Значит, у тебя нет хозяина?
Собачка очень робко, недоверчиво приблизилась, пытаясь вильнуть обрубком хвоста. Мальчик погладил ее, почесал за ухом, но не ощутил привычного тепла: голова собаки была холодной.
Он озадаченно поскреб собственную голову, бросил лыжи на крыльцо. Посидел, подумал, потом осторожно поднял собачку, ногой открыл дверь подъезда, завизжавшую еще пронзительней. За этой дверью была еще одна, обитая потертым дерматином. Внутри, в подъезде, полутемно и сравнительно тепло. Мальчик посадил собачку под батарею, сказал:
-Сиди тут, понял? Я сейчас приду!
Потом открыл одну из квартир своим ключом и исчез. Собачка посидела, мелко дрожа, под батареей, потом робко приковыляла к дверной щели, сунула туда нос. Но тут появился мальчишка с пакетом в руках, испуганно спросил:
-Ты куда? Сюда нельзя!
Песик послушно и робко отскочил в сторону. Мальчик положил перед ним хлеб с колбасой, сел на корточки, смотрел, как собачка, захлебываясь слюной и давясь, жадно ест.
В подъезд кто-то вошел. Застонала, загремела дверь, потом проскрипел ключ в замке почтового ящика. Вошла маленькая старушка в хорошем пальто с меховым воротником, в круглой меховой шапке, с сумкой. Присмотрелась, сказала:
-А, Натан! Это кто у тебя?
Он только пожал плечами.
-Что? Сам не знаешь? Ну-ка покажи… Фу, какая грязная. Где ты ее подобрал?
-Он сам пришел.
Мальчик сидел на корточках и робко снизу смотрел на старушку.
-Сам пришел? Позвонил в дверь и говорит: «Дайте мне, пожалуйста, хлеба с колбасой!»?
-Бабушка, он совсем замерз, он так может совсем погибнуть…
-Ну если погибнет, то наверняка совсем, а не отчасти. Как еще можно погибнуть? Иди-ка домой или гулять – куда ты там собрался? Всех бомжей не пережалеешь! И не забудь проверить, чтобы он не загадил подъезд: будет грандиозный скандал!
Она повернулась и зашла в квартиру.
Натан вышел на крыльцо, взял лыжи, вернулся обратно в подъезд, еще постоял, глядя на Бомжика. Тот судорожно нюхал каменный пол, хотя там уже не осталось ни крошки. Натан вздохнул: гулять уже не хотелось – и, погладив Бомжика, зашел домой.
. . .
Среди ночи мальчик проснулся от какого-то неясного беспокойства. Долго не мог понять, что же случилось, потом вспомнил: он оставил Бомжика в подъезде. Вдруг его кто-нибудь прогонит! И пол совсем холодный: собака может простудиться.
Он встал, шлепая босыми ногами, подошел к шкафу, покопался в нем, достал старый свитер, натянул спортивные штаны, футболку и, крадучись, выбрался в коридор. Сунул ноги в ботинки, открыл дверь. Бомжик был тут, спал, свернувшись, под батареей. При звуке открываемой двери он испуганно вскочил.
Натан постелил ему свитер, погладил, сказал:
-Дрыхни!
И, успокоенный, пошел спать.
. . .
В то время Натан учился в моем классе, хотя я не был его классным руководителем. Он был лучшим учеником класса и одним из лучших в школе, и, кроме того, одним из самых сильных мальчиков в школе. При мне он как-то легко поднял стол из кабинета химии – длинный, массивный, из прессованных опилок стол, оклеенный пластиком – и поставил его на два стоящих друг на друге таких же стола.
Натан очень добрый мальчик, всегда всем помогал: давал домашние задания, решал контрольные. И все-таки жилось ему нелегко, особенно, в школе.
Его класс был шебутной, хулиганистый. Натана не то что не любили, его дразнили – а он, интеллигентный застенчивый мальчик, не умел дать отпор, был беззащитен и в то же время очень раним.
Два его прозвища были: Жирнотёс (девочки говорили «Жирнотесик») и Масложир. Мне редко приходилось слышать, чтоб одноклассники иначе его называли. А еще всякие шуточки, приколы.
Он рос без отца, был по-женски мягок и ударить человека просто не мог. Не помню случая, чтобы он с кем-нибудь подрался.
Он был близорук, но стеснялся носить очки: я редко его в них видел.
Мы жили с ним в соседних домах, часто возвращались из школы вместе. Разговаривали обо всем, иногда обсуждали и его проблемы.
Я говорил:
-Натан, я слышал, Геннадий Геннадьевич (наш физрук, мастер по тяжелой атлетике) тебя в секцию зовет – правда это?
-Да… Но я не хочу.
-Почему?
Он краснеет, молчит. Хотя все и так ясно: секция по тяжелой атлетике – это царство животной силы, соленого пота и пыли, мужской грубости – женственному Натану там не по себе, даже жутко как-то.
-А плаваньем ты хотел заниматься?
-Да, хотел. Я даже ходил два раза…
-Почему только два раза?
-Тренер не понравился. Кричит, ругается… Неинтеллигентный человек.
Я улыбнулся:
-Вряд ли тренер по плаванью должен быть интеллигентным… А ты вообще чем-то занимаешься?
-Играю на скрипке и на трубе.
-Нравится?
-Музыка нравится, а сами занятия, если честно, нет. Я бы давно бросил: бабушка не позволяет. У нас бабушка – полковник…
-Полковник?
-Да, она сама себя так называет.
-Командовать любит?
-Ага…
Он долго молчит, потом говорит:
-Сергей Иваныч, а вот почему, если человек полный, над ним все смеются, а если худой, нет? Вот вы худой: над вами в детстве смеялись?
-Да всякое бывало, но так чтоб постоянно – нет.
-А надо мной постоянно смеются…
-А ты бы им дал хорошенько: ты же сильнее многих взрослых мужчин.
-Да, правда, но как же так можно – если они слабее… А если девчонки смеются?
-А ты не обращай внимания.
-А я так не умею, чтобы не обращать внимания. Все равно… как-то грустно становится на душе.
И вопросительно смотрит на меня.
Эх, Натан, Натан: как же мне тебе помочь?
-А ты заведи злую собаку и всюду води ее с собой.
Смеется, но как-то невесело.
-Я уже завел – Бомжика. Только он маленький, добрый и безобидный.
-Да, помню, ты рассказывал. И как он?
-Живет. Его многие в нашем подъезде кормят.
-Я слышал, ты там даже какой-то плакат повесил?
-Ну, не плакат: просто взял лист бумаги и написал: «Внимание! Добрая собака. Кличка – Бомжик. Просьба не обижать и покормить». Некоторые кормят. Но есть одна соседка: кричит, ругается, грозится позвонить в саночистку, чтоб его забрали: будто бы он болезни разносит… Откуда такие злые люди берутся?
-Ты сам говоришь: она у вас одна такая, а остальные добрые…
-Ну, в общем-то, да… А все-таки, если она и правда позвонит, его заберут? И ничего нельзя сделать?
-А ты его себе возьми: у вас ведь, кажется, нет собаки?
Натан густо покраснел.
-Собаки нет, но бабушка не соглашается, и мама…
И я еще раз подумал: «Эх, Натан, Натан, бедный ты мой мальчик: как тяжело тебе жить на свете и как тяжело будет потом, если ты останешься таким, какой ты сейчас!»
. . .
Как-то вечером Натан сидел дома один.
Бабушка пошла к пациенту, мама задержалась в поликлинике. И бабушка, и мама Натана – медики; бабушка – доктор наук, завкафедрой в университете. Отец Натана тоже врач, и очень хороший. Он давно живет в Канаде, Натан его совсем не помнит. Отец присылает деньги, но в семье о нем никогда не говорят.
Натан сидел с ногами на диване, читал.
Стенные часы пробили восемь. Мальчик встал, вышел на кухню, взял с пола пакет, куда складывались съедобные для собаки объедки, отрезал еще кусок хлеба, густо намазал маслом. Вышел в коридор, открыл входную дверь, позвал:
-Бомжа!.. Бомжик-Бомжик-Бомжик!
Снизу послышалось «туп-туп-туп» и звонкое тявканье. Бомжик тут как тут.
Натану лень было обуваться, выходить в подъезд. Он дал песику полизать руку, позвал:
-Иди, иди сюда!
Вообще-то это не разрешалось: но ведь дома-то нет никого – никто не узнает.
Бомжик робко вопросительно смотрел на мальчика своими черными глазками-пуговичками: боялся перейти через порог. Натан сгреб его, посадил на коврик под зеркалом, захлопнул дверь. Поставил миску, высыпал еду:
-На, питайся!
Хотелось вернуться к книге. Он пошел в комнату, опять залез на диван, взял книгу и забыл о собаке.
Часы пробили девять.
Натан встрепенулся, спрыгнул с дивана, вышел в коридор. Бомжик лежал на коврике и смотрел на мальчика.
Натан поспешно сказал:
-Бомжулик, иди, ну, иди – гуляй!
И открыл дверь.
Собачка с тоской смотрела на человека и вдруг жалобно еле слышно заскулила.
Натану стало не по себе. Он вдруг каким-то внезапным наитием понял то, чего не понимал до сих пор. Ведь Бомжик – живое существо, у него есть душа, ему хочется не только теплого угла, сытной еды, но и многого другого: хочется жить с людьми – он же собака, ему нужен хозяин; хочется иметь свой дом.
Мальчику стало глубоко, мучительно стыдно, но он не посмел ослушаться взрослых, хотя их и не было рядом: он взял Бомжика, стараясь не смотреть на него, вынес в подъезд и поспешно зашел обратно, закрыл дверь.
Сердце билось где-то у самого горла, он чувствовал, что ему трудно дышать. На душе было гадко, как на помойке. Читать он уже не мог. Лег на диван, закрыл глаза и долго лежал так, без мыслей, без чувств, с отвращением к самому себе.
Когда пришла бабушка, Натан поплелся к ней в комнату, долго мялся, потом сказал:
-Бабушка, а если Бомжика поместить в коридоре?.. Он не будет мешать… И коврик покупать не нужно.
Бабушка хмыкнула:
-Милый мой, в этом-то наша главная проблема: нет денег на коврик! У нас пятнадцать тысяч долларов в банке: этого, конечно, не хватит!.. Ладно, ты договорись с мамой, а потом мы продолжим этот разговор.
Но Натан знал: мама ничего не решает. Она добрая, но сделает так, как скажет бабушка. Так у них всегда было.
. . .
Зима подходила к концу. Снег стаивал, и сильно уже поддувал теплый весенний ветер.
Бомжик совсем обжился в подъезде. И дети, и взрослые его полюбили: он был милой веселой собачкой. Часами носился с детьми по двору, заливаясь звонким лаем. Слыша этот лай, видя это потешное существо с болтающимися на бегу ушками, с отчаянно веселыми глазками, каждому хотелось смеяться.
Но иногда он лежал под батареей, часами не двигаясь с места. И мордочка у него была унылая, несчастная, совсем печальная.
Натан сто раз собирался еще раз поговорить с бабушкой, но каждый раз откладывал этот трудный разговор. Он выбирал место в своей комнате, куда поселит Бомжика: можно под шкаф, или на балкон – он закрытый и там не холодно. Или в угол, у окна.
Хорошо было мечтать о том, как Бомжик будет жить с ним и как ему будет хорошо: от этой мечты на сердце становилось теплее.
Но мальчик думал: «Вот кончится зима. Вот начнутся каникулы. Все равно лишние несколько дней ничего не решают».
Втайне от бабушки он купил Бомжику коврик – роскошный коврик, красивый и теплый-претеплый – купил ошейник с поводком и даже шампунь для собак. Оставалось только договориться.
В один из первых апрельских дней Натан вечером возвращался из музыкальной школы. В одной руке он нес футляр со скрипкой, в другой – папку с нотами. У подъезда стояла веселая компания: ребята, две-три девчонки. Чему-то смеялись, кто-то курил, слышался забористый мат.
Натан весь внутренне сжимался, проходя мимо таких компаний, даже незнакомых. А тут были и знакомые: лицом к нему стоял белобрысый длинный парень, Олег, из их дома – надо было поздороваться. Все-таки он попытался тишком проскользнуть мимо них, но Олег сам его окликнул:
-Привет, Жирнотес! Иди к нам: по тебе девки скучают.
«Девки» звонко захохотали. Натан буркнул:
-Привет!
И ускорил шаги.
Но Олег сказал:
-Собака твоя нам нравится. Ухахатываемся с нее.
«Девки» почему-то снова заржали, как бешеные. Пьяные они были, что ли?
Действительно, Бомжик сидел почему-то под ногами у Олега: сидел смирно и дрожал. Но Натану хотелось скорее пройти, и он, не отвечая, заскочил в подъезд, поднялся к себе. Но когда зашел, положил скрипку и ноты, задумался: «А что они делают с Бомжиком?» И побежал вниз.
Компании у подъезда уже не было. Натан огляделся и заметил, что они поворачивают за угол дома – Бомжик шел с ними. Не бежал, а именно шел! Это было странно.
Натан дождался, пока они скроются за углом, побежал за ними.
За домом тянулась совершенно прямая широкая улица, за ней – громадный пустырь: торчали из земли фундаменты будущих зданий, кое-где уже со стенами; валялись кучи строительного мусора; росли редкие кусты и деревья. Туда-то и направлялась компания.
Натан боялся, что кто-нибудь из них оглянется и заметит его, и спрятался за угол дома. Когда они скрылись из виду, он побежал, пригибаясь, за ними.
Посреди пустыря было что-то вроде поляны, засыпанной цементной крошкой, битым кирпичом, щебенкой; местами здесь еще лежал снег. Они были там. Натан подкрался поближе, спрятался за кучу строительного мусора.
Сначала он ничего не понял. Те стояли, курили, лениво болтали; парни лапали девок, те визжали, ругались, отпихивались от них. Потом он разглядел, что Олег присел и что-то делает с Бомжиком. Бомжик молчал. Что он делает с ним?
Олег встал, громко, весело сказал:
-Фартово, пацаны!
Бомжик все еще сидел, дрожа, у его ног. Тогда Олег сильно пнул его и захохотал, и Бомжик побежал от него, но как-то очень странно: казалось, он хочет рвануться изо всех сил, но что-то его держит. Когда песик бежал, раздавалось громкое дребезжание. Натан присмотрелся: за собачкой волочился по земле какой-то довольно большой круглый и плоский, как огромная хоккейная шайба, предмет: он был больше, чем сама собачка.
Натан почувствовал, как у него сильно и больно забилось сердце. Этот дребезжащий предмет был консервной банкой, набитой внутри камнями: они громко стучали и брякали о жесть.
Ему вдруг дико захотелось кинуться на них на всех: бить их, убить, размозжить им головы о камни – он знал, что сможет это сделать: он сильней их всех, взятых вместе. Но он испугался самого себя, испугался того, что может случиться.
Компания весело, хохоча и улюлюкая, бежала за Бомжиком. Натан, дрожа, с залитым слезами лицом, крался сзади: его никто не замечал.
Несчастная собачка сделала круг по пустырю. Наконец, веревка, к которой была привязана банка, запуталась в ветвях низкого кустарника.
Олег громко сказал:
-Харэ! Представление окончено! Поканали на групповуху, пацаны!
И они, таща за руки визжащих девок, скрылись внутри недостроенного дома.
Натан, весь дрожа, выскочил из-за кустов, подбежал к Бомжику. У мальчика не хватило духу взглянуть на собачку. Он рванул веревку, разорвал ее. На шее у Бомжика была накручена проволока: Натан разогнул ее и выбросил. Потом размахнулся и пнул ногой консервную банку с камнями: громыхнув, она отлетела в сторону, как футбольный мяч. Схватил грязного, мокрого, жалкого, дрожащего мелкой дрожью, но все еще молчащего песика и побежал домой.
. . .
Ночью он не мог заснуть. Он твердо решил, что на следующий день обязательно поговорит с бабушкой, и если она не разрешит, все равно возьмет Бомжика к себе.
Он представлял себе с мучительной сладостью, как он бьет Олега, бросает его лицом на асфальт, течет кровь. Он упивался этой дикой фантазией.
Заснул он только на рассвете. Его разбудила мама: было раннее воскресное утро.
-К тебе какой-то мальчик пришел, - недовольно сказала она. – Выйди к нему.
Натан оделся, вышел в коридор. Это был Олег, самый ненавистный для него человек на свете. У него было странное лицо: бледная, словно мертвая, кожа, оттопыренные уши и умные, стариковские, бесцветные глаза без ресниц.
Держался он, как обычно, сказал с развальцем:
-Здоров, Жирнотес!
-Меня зовут Натан, - очень тихо ответил мальчик.
Но Олег не обратил на замечание никакого внимания.
- Поканали со мной – Бомжика хоронить, - с удовольствием сказал он, улыбаясь и с каким-то особенным вниманием глядя на собеседника.
Натан вдруг страшно побледнел, раскрыл рот. Олег с явным интересом его рассматривал.
-Ну, он ночью почикилял куда-то, дурень. Машина задавила. Понял? Поканали. Это же твой пес?.. Да, у вас есть лопата? Захвати.
Натан, как во сне, открыл стенной шкаф, взял лопату, пошел вслед за Олегом.
Посреди улицы оставалась узкая полоса земли с посаженными на ней чахлыми деревцами. И рядом, на асфальте, лежало то, что раньше было Бомжиком: бесформенный комок красного кровавого мяса. Только по остаткам шкуры можно было догадаться, что это действительно останки Бомжика.
Натан, под руководством Олега, ничего не делавшего, но с наслаждением распоряжавшегося, вырыл могилку, взял на лопату этот ком мяса, опустил его в ямку и забросал землей. Он двигался очень медленно, механически. Он задыхался, у него мутилось сознание: казалось, он сейчас упадет, но почему-то он не падал.
Олег с любопытством смотрел на него: ему доставляло удовольствие его смятение – за тем он и пришел, - не за тем же, в самом деле, чтобы хоронить эту шавку – сколько их дохнет! Олегу всегда нравилось общество этого покорного, как овца, и сильного, как медведь, парня: им вертишь, как хочешь, смеешься над ним – а он все терпит. Лафа!
И сейчас Олег по-своему наслаждался, уверенный в своей безнаказанности: этот толстый лох, конечно, не знает о вчерашнем. А если б и знал – все равно бы ни фига не сделал, тюфяк!
Жмурясь от утреннего солнца, как кот, Олег радостно болтал: рассказывал, как на той же трассе недавно задавило кота:
-Ты только представь: кишки по всей дороге раскидало! Кайфово, да?
Натан уже кончил закапывать могилу и стоял, тяжело дыша, как старик, опираясь на черенок лопаты.
Вдруг он резко повернулся к Олегу, лицо его страшно исказилось, глаза сузились, стали крошечными и налились кровью, как у быка; ноздри раздувались, на шее билась толстая жила. Ничего человеческого не было сейчас в этом лице – это был разъяренный зверь.
-П-п-по-донок! По-шел вон!! – сказал он очень тихо, задыхаясь.
И Олег, гроза всего двора и всей улицы, которого побаивались и некоторые взрослые, поспешно повернулся и, спотыкаясь, быстрыми шагами пошел, оглядываясь, и скрылся за углом дома.
Когда он исчез из виду, Натан выронил лопату, сел на землю, уткнулся лицом в колени и заплакал.
. . .
Много лет спустя мне случилось как-то осенним вечером проходить по одной из новых улиц нашего города с характерно помпезным названием (кажется, «улица Возрождения»). Ее лучше было назвать «улицей Вырождения»: уж очень много тут всяких злачных мест: ночных клубов, казино, дансингов, баров, банковских офисов, роскошных бутиков – и очень мало прохожих. Только несутся с бешеной скоростью иномарки, одна за другой, словно догоняя друг друга.
Проходя мимо сквера с недавно разбитыми клумбами и газонами, я заметил странную группу: трое типичных «новых русских», этаких квадратных шкафов с бритыми затылками, в кожаных куртках. Рядом стоял «мерс» с тонированными стеклами, все его дверцы были распахнуты настежь. Что-то там такое странное происходило.
Я подошел поближе и почувствовал, как все у меня сжалось и похолодело внутри.
Один из качков, видимо, мертвецки пьяный или обкуренный, ногами избивал собаку. Он держал ее на поводке; двое стояли рядом и смотрели. Собака была большая, красивая, мохнатая; она громко и жалобно визжала при каждом ударе. На боку у нее виднелась кровавая рана, и хозяин старался попасть в нее ногой.
Прохожих на улице, как всегда, почти не было. Кое-кто, проходя, останавливался, качал головой, шел дальше. Большинство даже не смотрело в ту сторону: москвичи – люди деловые, времени у них нет.
Я понимал, что нужно идти и мне: зачем напрасно растравлять себя – тут ничего не сделаешь. Собака, конечно, его: это его собственность. А свою собственность каждый вправе ломать и разрушать. И что я могу с ними поделать? Я, хлипкий интеллигент?
Но я все-таки стоял, не в силах сдвинуться с места.
В это время в сквере показался новый прохожий. Это был очень высокий и сильный мужчина, молодой, атлетического сложения, с необъятной грудной клеткой, толстыми руками и ногами, бычьей шеей, но подтянутый и стройный. Его внешность невольно обращала на себя внимание странным контрастом между чрезвычайно интеллигентным лицом, умным и добрым, с золотыми очками на носу, и этими мощными мускулами, этой звериной силой. Хотя было довольно холодно, он был только в темной рубашке с расстегнутым воротом и распахнутой легкой спортивной куртке.
Странное дело: я не знал этого человека и в то же время в нем было что-то неуловимо знакомое.
Молодой человек подходил все ближе, вот он увидел, как, вся дрожа, отскочила на длину поводка избиваемая собака, услышал ее отчаянный визг. Я ни на что не надеялся, я был уверен, что во всей Москве нет человека, способного остановить это подлое убийство. И все же какая-то искорка теплилась в душе: а вдруг? Ведь какой парень! Он с ними со всеми справится!
Несколько секунд молодой человек, как мне показалось, стоял в каком-то остолбенении, глядя на эту омерзительную сцену. Потом бросил прямо на землю кожаную папку, которую держал в руке, и кинулся к тому, который бил собаку. На лице его было животное бешенство, на бычьей шее надулась толстая жила. Сжав кулаки, он заорал:
-Ты что делаешь, мерзавец?! Я тебя убью!! Пошел вон отсюда!!
Он схватил поводок, вырвал его из рук хозяина. Тот тупо, как животное, смотрел, очевидно, не понимая, что происходит. Собака, скуля, забилась под куст.
Я стоял, не в силах двинуться с места, потрясенный и восхищенный. Мне казалось, душа моя распахнулась и в нее хлынул нездешний свет. У меня было такое чувство, будто я вижу Бога!
А молодой человек, сжав кулаки, двинулся на стоявших у машины «шкафов»: казалось, он, как дикий зверь, бросится на них и разорвет в клочки. Те переглянулись, один что-то шепнул другому, подозвали товарища, запихнули его, как вещь, в «Мерседес», сели сами: все это не спеша, напоказ – дескать, видишь, мы тебя не боимся.
Автомобиль бесшумно двинулся, покатил, развернулся и выехал на трассу.
Молодой человек бросился к собаке, наклонился, опять вскочил, быстро оглядываясь, громко сказал отчаянным голосом:
-Телефон! У кого-нибудь есть телефон?
Я поспешно полез за пазуху, протянул ему трубку.
Молодой человек, казалось, чуть не плакал. Он сдернул с носа очки, сунул в карман, схватил трубку и набрал номер. Спросил дрожащим голосом:
-Справочная? Дайте скорую ветеринарную помощь!
Его лицо, пока он говорил, стало детски-беспомощным, растерянным и добрым. И тогда я узнал его!
Он кончил говорить, протянул мне трубку, сказал:
-Большое спасибо!
Я не взял трубку, продолжал внимательно, пристально вглядываться в него. Он поспешно достал очки, надел, посмотрел мне в глаза.
Тогда я сказал:
-Здравствуй, Натан!
Проблеск солнца
По узкой мощеной улице южного города шел молодой человек. Высокого роста, стройный и красивый. В руках он нес пляжную сумку из джинсовой ткани, на шее у него висели серо-стальной фотоаппарат-мыльница и темно-зеленые очки от солнца. Одет он был в светло-бежевые длинные, ниже колен, очень свободные шорты и такую же просторную зеленую футболку. Он выглядел беспечно-веселым, слегка улыбался уголками рта: видимо, ему предстоял день удовольствий и развлечений, приятный день в южном курортном городе. Даже походка его казалась легкой, летящей.
Пройдя мимо нескольких старых кирпичных домов, он повернул за угол. Здесь улица становилась шире, ее пересекала почти под прямым углом другая улица и за ней виден был типичный южный базар: будто кто-то расстелил на земле яркий ковер.
Лотков здесь почти не было: продавцы сидели на пустых ящиках или складных стульчиках, прямо на тротуаре; товар лежал на земле у их ног. Продавали огромные, яркие, светящиеся, как маленькие солнца, помидоры и нежно-оранжевые мясистые перцы; громадные, как колесо, желтые тыквы и похожие на удивительные школьные глобусы арбузы. Горой лежали гроздья крупного фиолетового и зеленого винограда, дыни, яблоки, груши, вишня, черешня, айва, мандарины. Отдельно торговали живой рыбой: она плавала в жестяных чанах и больших алюминиевых бидонах из-под молока.
Здесь были болгары и греки, с темно-оливковыми лицами и блестящими, как лакированные, черными волосами; почти черные турки-месхетинцы; коричневые молдаванки и цыганки в пестрых платьях; тонкие горбоносые абхазы и грузины; армянки с миндалевидными глазами и полные светловолосые украинки.
Несмотря на ранний час, базар уже жил полной жизнью, только покупателей было меньше, чем продавцов: поэтому торговки, как коршуны, набрасывались на каждого проходящего, и над рынком стоял гомон, как на птичьем базаре.
Сходство с птичьим базаром усиливалось множеством птиц: подлетали даже чайки, очень крупные, ослепительно белые, с выкаченной грудью, с красивыми светло-серыми крыльями и длинными желтыми клювами-крючками, с круглыми злыми глазами. На чаек и ворон яростно лаяло несколько обтерханных тощих шавок. По асфальту, прямо под ногами людей, прыгало несметное множество воробьев, чинно расхаживали толстые сизяки.
Когда молодой человек подходил к базару, небо закрывала дымно-серая, с высвеченной по краю солнечной каймой, туча. Но когда он подошел совсем близко, туча разорвалась посредине и солнце залило землю своими жаркими ласковыми лучами. Молодой человек остановился, жмурясь от солнца, выжидая, пока можно будет перейти улицу.
Прямо перед ним носились в воздухе воробьи, гоняясь друг за другом. Просто ли они играли или это был брачный ритуал, этого он не знал. Один крупный красивый воробей особенно рьяно преследовал свою самочку: опьяненный солнцем, летним жаром, запахом спелых плодов, он носился за ней, как метеор, закладывая немыслимые виражи. Молодой человек с улыбкой наблюдал за этим танцем радости, танцем жизни.
Вот пара воробьев на невероятной скорости пронеслась над его головой, заложила крутой вираж и, словно листья, гонимые бурей, помчалась дальше. Вдруг воробьиха, летевшая чуть впереди, резко свернула.
В это время по улице проезжала допотопная красная машина с огромными выпуклыми, как рачьи глаза, фарами: переднее стекло у нее было не косое, а прямое – как стекло в окне дома. Пьяный от радости воробей, ничего не видя, кроме своей подруги, не заметил этой машины: он резко вильнул и налетел прямо на лобовое стекло – машина двигалась ему навстречу, и крошечное тельце отбросило далеко вперед.
Машина проехала. Воробьиха улетела. Воробей неподвижно лежал на асфальте, чернея темной маленькой точкой.
Никто, кроме молодого человека, ничего не заметил. Дорога в этот момент была свободна: он быстро подошел к воробью, поднял его. Тельце было теплым, воробей еле слышно пискнул, лежа на ладони вверх лапками, но двинуться не мог – только крылышки чуть трепыхались.
Молодой человек вернулся назад и остановился в тени большой липы, у стены ближайшего дома. Здесь было сыро и полутемно, как на кладбище: крона дерева почти не пропускала света.
Воробышек неподвижно лежал на ладони. Он умирал, жить ему оставалось несколько секунд. Молодой человек понимал это.
Он подумал: вот только что это существо было совершенно счастливо. У него было все: сила, здоровье, тепло, вдоволь еды, подруга. Он жил полной жизнью. И вот, спустя несколько секунд, у него нет ничего и он умирает. Сейчас он умрет. И никто не вспомнит о нем, даже его самочка: она найдет другого воробья. И все будет по-прежнему, как будто его и не было на свете. Будет светить солнце, летать птицы: все будет так, как всегда.
Странно, ведь он знал все это и раньше! Почему же только сейчас, когда крошечная беспомощная птичка умирает на его ладони – только сейчас он по-настоящему понял это?
То место, темное, сырое, где он стоял, было как будто другим миром, отдельным от мира, залитого солнцем. И молодой человек почувствовал, как словно какая-то тень сознания прошла над его душой, и все, что было кругом, отодвинулось далеко-далеко – и далеко отодвинулась вся его жизнь. Он будто смотрел на все – и на себя – со стороны.
Вот сегодня он собирался купаться с девушками, фотографировать их на пляже: в бикини они такие хорошенькие и соблазнительные. Потом пойти с ними в киношку, посидеть в кафешке; может быть, сыграть по маленькой в казино.
Чем отличается он от этого воробья? И чем будет отличаться его смерть от этой бессмысленной случайной смерти? Изменится ли что-нибудь в мире от того, что он в нем жил, или он проживет и уйдет, как эта маленькая птичка: повеселится, попразднует – а потом его не станет, и никто этого не заметит?
Молодому человеку стало страшно. Его будто пробрало могильным холодом, все тело трясло от озноба. А ведь правда – это так и будет! Никто не заметит, если он умрет. И эти веселые девушки забудут о нем: на свете немало других парней.
Воробышек на его ладони сильно затрепыхал крылышками и в последний раз жалобно пискнул, потом тельце его вытянулось, головка откинулась, лапки вытянулись вверх и крылышки опали.
Молодой человек почувствовал слезы у себя на глазах. Он вытер их, постоял еще немного: тельце воробья постепенно остывало.
Он нашел на земле палочку, достал носовой платок, завернул в него трупик, выкопал ямку, опустил туда тело воробья и засыпал землей. Потом встал и долго стоял, не двигаясь с места.
Откуда-то снова принесло серо-сизую мрачную тучу, она закрыла полнеба и вдали уже погромыхивал гром: надвигалась яростная теплая молниеносная летняя гроза. Стало темно, как ночью.
Молодой человек вышел из-под дерева и пошел не туда, куда направлялся прежде, а в противоположную сторону.
Поднялся сильный ветер, заговорили листья деревьев, по земле несло пыль, бумажки, сухие травинки. Молодому человеку казалось, что ветер говорит ему о серьезности человеческой жизни, об ее быстротечности. Ему казалось, что с тех пор, как он поднял умирающего воробья, прошли долгие годы, и все изменилось и он сам стал другим.
И он подумал: «Спасибо тебе, маленькая бедная птичка! Я никогда не забуду урока, который ты мне дала!»
Он оглянулся: ветки липы метались под ветром. Молодой человек вернулся назад, нашел круглый камень и положил его на могилку воробья, потом воткнул рядом ветку липы.
Громко ударил гром, и почти тут же хлынул ливень: будто опрокинулось над миром огромное полноводное озеро. Молодой человек стоял неподвижно; он дышал всей грудью, по его лицу бежали капли дождя, одежда мгновенно намокла.
Потом он вышел из-под дерева, еще раз оглянулся, повернулся и медленно побрел по улице, еле видимый в струях яростного ливня.
Петка
К десяти часам утра на Калининском рынке жизнь только начинала теплиться. Подъезжали машины, привозили товар. Грузчики таскали лотки с рыбой и хлебом, полиэтиленовые упаковки с чаем и сигаретами, картонные коробки с консервами, ящики с овощами и фруктами. На доске объявлений, на крошечной дощатой будочке с табличкой «Администрация», заведующая вывешивала свежие бумажки. Продавщицы переговаривались и курили, стоя возле своих киосков. Бродили редкие покупатели.
В это время у главного входа на рынок показалась странная процессия. Впереди шел сутулый тощий парень с морщинистым испитым лицом, грузчик Андрюха. За ним – большая серая собака с веселой мордой и закрученным в тугое кольцо хвостом. Собака была впряжена, как лошадь, в небольшую тележку в два колеса, из тех, в каких садоводы возят рассаду. Сзади за тележкой, улыбаясь, шли две девушки-продавщицы в фартуках.
Процессия медленно объезжала рынок и на тележке росла гора продуктов: пакет с куриными окорочками, селедка, рис, пшено, пачка чая, вермишель, сахар, мука, блок сигарет – всякая всячина. Андрюха доставал деньги из кошелька, прицепленного к ошейнику собаки. У пса вид был самый жизнерадостный, он будто улыбался: то ли вся эта процедура доставляла ему удовольствие, то ли уж такой у него был характер.
Собаке с ее тележкой почему-то все были рады: продавцы выходили из своих киосков, улыбались; покупатели останавливались, оглядывались и тоже улыбались.
К стоянке у рынка подкатила еще одна машина, черный джип «Чероки» с тонированными стеклами; из него, не торопясь, вылез толстый человек восточного типа. Его уже ждали; кто-то здоровался: «Барев дзес!» - кто-то почтительно пожимал руку. Подошла и заведующая, массивная, как каменная глыба, русская баба, поздоровалась, сказала:
-Ованес Ованесович, зайдите ко мне. Надо решить вопрос с просроченным товаром.
Голос у нее был грубый, хрипловатый, как у мужчины, говорила она раздраженно.
Но Ованес Ованесович словно обрадовался:
-Вай-мэ, Галин-Арсенти, дарагая, все сыделаем! Сэчас моя Руслан кы тебе зайдет!
-Лучше бы не Руслан, а вы сами.
-Нэ могу, дарагая, виремя нэт. Сэчас еду.
Ованес Ованесович в сопровождении многочисленной свиты пошел по рынку. Он был в очень просторном бархатном пиджаке в шоколадную и бордовую клетку, расцветкой напоминавшем шахматную доску; в черных глянцевых брюках гармошкой и лаковых туфлях. На пальцах обеих рук перстни, ногти грязные. Полуседые волосы подстрижены ежиком; на лоснящемся коричневом лице усы, как у кота; подбородок небритый. Выпуклыми холодными рачьими глазами он цепко оглядывал киоски, лотки с товаром, людей; за руку не здоровался почти ни с кем, только чуть кивал головой.
Это была очень важная персона на рынке: ему принадлежало больше половины киосков, треть продавцов были армяне.
Пройдя через овощной ряд (это напоминало смотр, который военачальник делает своим войскам), Ованес Ованесович повернул в ряд мясных ларьков и здесь увидел пса с тележкой. Андрюха испуганно и поспешно поздоровался, но Ованес его даже не заметил: он, осклабившись, смотрел на собаку, потом похлопал ее по спине, сказал:
-Маладэц, Петка! Работай! Харош сабак!
Продавщица Вера, полненькая, курносая и румяная, в розовом фартучке, решила воспользоваться интересным моментом и робко спросила:
-Ованес Ованесович, можно Петьку покормить?
-Карыми! За сывой счет?
-Нет, я за ваш счет думала.
-Минэ для Петки нэ жалка. Кости ест?
-Конечно, Ованес Ованесович: любая собака кости ест!
-Нэт! Ты минэ нэ панымаш. Тэбэ кости ест? Ларке ест?
-У меня в ларьке? Есть! Говяжьи, свиные.
-Какой цына?
-Говяжьи по 20 рублей, свиные по 40… Вы сами такую цену назначили. На Ленинградском рынке говяжьи кости по 15 рублей, свиные по 32. У нас дороже, чем везде.
Ованес поморщился:
-Много гаварыш. Лишнего гаварыш. Карыми! Стары кости ест?
-Есть, не очень-то их берут.
-Давай. Пуст Петка кушат!
И хозяин величественно проследовал дальше.
В это время в крошечной комнатке администрации рынка заведующая, Галина Арсентьевна, сидя за своим столом у стены, беседовала с Русланом, охранником Ованеса и одновременно чем-то вроде его адъютанта. Руслан был чеченец, среднего роста, атлетического сложения, всегда в одной и той же черной кожаной куртке, с неподвижно-каменным лицом. Кожа у него была темно-серая, будто сожженная. Держался он с большим достоинством, важно, солидно, но весь рынок знал, что Руслан – редкий тупица: прожив три года в России, он почти не выучился говорить по-русски. Тем не менее, Ованес для всех переговоров употреблял именно его, так как Руслан был послушен, как пес, никогда не отступал от воли хозяина.
Галину Арсентьевну он страшно раздражал: своим идиотским каменным спокойствием, своей глупостью. А главное тем, что договориться с ним все равно было нельзя: все заранее решал Ованес.
-Руслан, слушай внимательно, - говорила она своим грубым низким голосом. – Я сегодня смотрела: у вас опять рыба просрочена, воняет уже. Молочные продукты есть просроченные. Вы не указываете и не уцениваете их: продаете как есть. Это незаконно! Ты понял? Есть закон. Если не будете уценивать, я опечатаю ларьки. А не хотите – выкидывайте товар!
Руслан сидел напротив за узеньким низким столиком, широко расставив ноги и уперев ладони в колени, локтями наружу; молча и совершенно спокойно смотрел на нее. Он просто ждал, когда можно будет уйти. И она знала – все бесполезно: товары не уценят, все будет идти по-старому. Не она тут хозяйка, а Ованес.
Уже два года она каждый месяц собиралась уходить. Каждый день нервничаешь, а сделать все равно ничего нельзя. Проверок боишься. Ованес установил цены выше, чем везде в городе. А товар тот же. И во всех ларьках – не только его, и других хозяев – цены абсолютно одинаковые: как при советской власти.
Был один хозяин, тоже из них, из армян – тот не хотел цены искусственно завышать: продавал, как в городе – получалось дешевле, чем на всем рынке. Этого армянина, Хачик его звали, ночью избили у подъезда собственного дома, машину сожгли. У него дочь, большая уже, старшеклассница: на нее напали прямо среди бела дня, по дороге из школы, разорвали платье, пригрозили, что убьют, если их семья не уедет из города. И они уехали. Ларек, конечно, достался Ованесу.
Говорили, что все эти дела им и были заказаны. А исполнители – Руслан с дружками.
А однажды Ованес ее спросил:
-Тывая дочка ф тыринацатая школа учица?
-Да, учится, - почему-то испугалась Галина Арсентьевна.
-Маладэц! Моя Каринэ и моя Самвэл тожэ учица.
Так она и не поняла, что он хотел сказать: что они «тоже учатся» – тоже школьники? – или что учатся в той же школе? А может, предупредил: мы, мол, знаем, где твоя дочь учится?
Кто его разберет?
Так-то у него все шито-крыто, не подкопаешься: все документы, прописка, лицензия, влиятельные друзья в городской администрации и городском совете. Но кто его знает?
А люди жалуются, почти каждый день. Стыдно перед ними. Вон гнилую рыбу продают. Нигде в городе такого нет.
Она вздохнула, мрачно посмотрела на каменного Руслана, сказала:
-Ладно. Иди.
Он, не торопясь, встал, вышел, не прощаясь.
У крыльца его ждал грузчик Андрюха, стоял, сгорбившись, как старичок.
У Андрюхи была странная внешность: то он казался подростком, почти ребенком, то стариком. На самом деле ему было 32 года, но этого никто на рынке не знал. Никто не знал и того, что Андрюха бывший детдомовец, отца-матери не помнит. Что после детдома отсидел 7 лет за групповую кражу, а потом драку на зоне. Что уже 15 лет он стоит под номером 3 в льготной очереди на получение бесплатного жилья, которое по закону ему как сироте полагалось с восемнадцати лет. Что у него нет профессии, нет квартиры, нет во всем мире ни одного родного человека. Что он любит книги про путешествия, хотя сам, кроме зоны, никогда нигде не был, и когда бывает трезвый, все вечера просиживает в городской библиотеке. Даже его фамилии никто не знал. Знали о нем только одно: что он алкоголик.
Андрюха поздоровался с чеченцем, хрипло попросил:
-Руслан, дай до пятницы десятку, будь парнем?
Руслан презрительно, не поворачивая головы, посмотрел на него, подумал, достал двумя пальцами из кармана бумажку, сунул ее Андрюхе почти прямо в нос. Тот стал благодарить, но Руслан, не слушая и не глядя на него, уже прошел мимо.
Андрюха побежал к выходу с рынка, взял в угловом ларьке маленькую жестяную банку водки, открыл ее и мгновенно вылил себе в горло, как в раковину. Потом огляделся: Петька с тележкой уже закончил свой обход, стоял у ворот, ждал. Его надо было перевести через дорогу: тележка теперь груженая, тяжелая, еще застрянет, а движение у рынка сумасшедшее. Эту обязанность Андрюха взял на себя сам: собаки были единственными живыми существами, которых он любил.
-Ну, Петька, как здоровье Юлия Антоновича? – спросил Андрюха.
Петька в ответ чуть вильнул закрученным, как колесо, хвостом.
-Ну, значит, хорошо. Пошли тогда, что ли.
Он погладил собаку и пошел впереди нее по направлению к огромному шестнадцатиэтажному кирпичному дому.
. . .
В октябре Петька перестал появляться на рынке: его не было весь месяц. Это заметили. Андрюха страшно беспокоился, даже ходил к Юлию Антоновичу домой, но квартира все время была закрыта. Соседи тоже ничего не знали.
Петькин хозяин был одинокий старик, ветеран войны, инвалид: он даже по своей квартире передвигался, держась за мебель и стены. То ли он умер, то ли попал в больницу?
В ноябре Петька несколько раз появлялся на рынке. Он был, как обычно, весел и жизнерадостен, но сильно отощал и шерсть местами свалялась клочьями, за ухом застрял шарик репейника. Пришел он, конечно, без тележки. Добрая продавщица Вера до отвала кормила его костями – за собственный счет; Андрюха специально для него таскал в кармане хлеб с докторской колбасой, да и другие иной раз подкидывали сладкие куски.
Но Петька объявлялся ненадолго, потом исчезал. Где и как он жил? Собаку ведь не спросишь.
Постепенно о Юлии Антоновиче забывали. Мало ли пропадает людей? И к новому положению Петьки привыкли. Андрюха даже стал подумывать, не взять ли его себе: во дворе «деревяшки», где он снимал комнатку, стоял заброшенный сарай – можно бы туда его поместить. Правда, зимой холодновато будет, но совсем без жилья, на улице, разве лучше? Андрюха даже стибрил в ближайшем магазине два толстых куска стекловаты – на подстилку; достал замок для сарая, пропилил в дверце лаз для собаки. Даже миску нашел.
Но Петька куда-то опять пропал. На этот раз надолго.
. . .
Юлий Антонович, большой ширококостный старик, лежал в палате ветеранского госпиталя. Привезли его сюда из больницы скорой помощи, куда он попал ночью, с обширным инфарктом. Хорошо хоть был в сознании, успел сказать, чтобы собаку выпустили из квартиры: может, выживет – он здоровый, сильный.
Юлий Антонович целыми днями неподвижно лежал на спине, ни с кем не заговаривая, односложно отвечая на вопросы. Он не надеялся на выздоровление, ждал смерти. Он не боялся ее: в молодости несколько лет буквально ходил по трупам – сначала испанские интербригады, потом вся Великая отечественная, от звонка до звонка. Четыре тяжелых ранения. А сколько людей он сам на тот свет отправил! Нет, он совсем не боялся смерти. Своя кума. Пусть приходит. Жаль, не удалось сразу уйти: всем, и ему, было бы проще.
Жена его умерла лет пять назад, тогда он и взял собаку, щенка карельской лайки. Дочери давно жили за границей: старшая в Израиле, младшая в Америке. Вот так: а папа-то был ярый коммунист – 44 года партийного стажа! Хотя чем у нас-то сейчас лучше, чем там, у них? Тот же капитализм, только дикий.
В последние годы у него опухли ноги: когда-то, в последние дни войны, в Германии, ему посекло ноги пулеметом – их хотели ампутировать, он не позволил. Теперь старые раны дали себя знать. Он сидел дома, читал, слушал музыку, писал воспоминания об Испании: для детей, для внуков.
А, впрочем, нет – для себя. Еще раз все вспомнить, пережить. А может быть, кое-что и осмыслить по-новому. И, никому не мешая, уйти. Ему 77 лет. Пожил достаточно.
Врачи рекомендовали ему вставать, ходить по коридору, считать шаги: каждый день на сто шагов больше. Он не вставал. Хотя всегда умел бороться за жизнь, сумел бы и сейчас. Незачем было.
Однажды ночью он проснулся. Он часто просыпался среди ночи. Голова была совсем ясная. «Может, конец?» – подумал он почти с надеждой.
Но сердце билось в груди. Упрямое! Врач говорит: меньше 50% сердечной мышцы не постарадало от инфаркта. А вот ведь – бьется!
Он стал, как всегда, когда не мог заснуть, вспоминать Испанию. Всплыл в памяти один забытый случай.
Бои шли в пригороде Барселоны. Два полуразрушенных дома: в одном засели франкисты, в другом интербригадовцы. У тех вооружение получше, патронов побольше.
Когда кончились заряды, командир приказал всем, кто мог двигаться, уходить. Для этого надо было перебежать через улицу – всего несколько метров, но под огнем франкистов.
Один за другим они уходили. Франкисты стреляли. Погибли румын Мирча, француз Жан-Поль. Командира, испанца, слегка задело, но он прошел. Оставался Юлий, единственный в отряде советский еврей, и серб Митич: огромный парень, почти в центнер весом, неопасно раненый в обе ноги. Но идти он не мог и был обречен. Тащить такую тушу на себе? Будешь двигаться как черепаха. Юлий и сам тогда был силен, могуч, но сто килограммов живого веса! Под пулями!
Митич смотрел на него спокойно, отрешенно. Его товарищ Юлий был последним человеком, которого он видел на Земле.
Потом сказал тихо, по-испански:
-Камарада! Уходи… Давай, уходи!
Юлий подошел к нему, взвалил его на спину, как мешок. «Убьют и его, и меня!» – подумал он. И пошел. Ему было тогда 22 года.
Шатаясь под тяжестью серба, он шел наискось через улицу, медленно, как во сне. Франкисты не стреляли. Потом он услышал ругань: дом-то был рядом, все окна без стекол. Он хорошо знал испанский: он понял – у них тоже кончились патроны.*
Через много лет он узнал: Митич жив, стал журналистом, у него семья, дети. Но писать не стал: Югославия, Броз-Тито – не стоило дразнить КГБ.
Почему он сейчас вспомнил об этом? Ведь не вспоминал долгие годы, десятилетия…
А ведь все из-за Петьки! Да, да!.. Скоро зима. Как ему жить? А он, хозяин, друг, бросил своего друга, боевого товарища. Что с тобой, Юлий? Разве ты когда-нибудь бросал друзей? Разве так ведут себя настоящие коммунисты?
Он схватился рукой за край кровати, встал, посидел, потом нашел босыми ногами тапочки, надел и тихо, медленно, держась за стену, вышел в коридор.
. . .
В середине декабря пошел крупный пушистый снег, валил и валил хлопьями; на крышах ларьков выросли сугробы в метр высотой и приходилось лезть, чистить их лопатами.
Однажды, в самую пургу, у входа на рынок возникло видение. Это была большая собака с закрученным колечком хвостом, она везла за собой маленькую тележку.
Петька! Наш Петька!!
Весь рынок сбежался смотреть на это чудо. Покупателей бросили, в распахнутых ларьках остались открытые кассы. Вокруг Петьки собралась толпа. Андрюха плакал от радости.
Торжественно, как китайский мандарин, Петька прошествовал, окруженный восторженной толпой, в мясной ряд. Он еще больше похудел, но держался по-прежнему бодро, улыбался своей собачьей улыбкой. Завороженные покупатели тоже теснились вокруг, не понимая, что происходит.
В администрацию вбежала девушка Тамара из парфюмерного киоска, холеная красавица, обычно надменная и холодная, - закричала отчаянно:
-Галина Арсентьевна! Петька пришел! С тележкой!!
И выскочила за дверь.
Заведующая, бросив свои бумаги, тоже выскочила, в чем была, на крыльцо.
В этот драматический момент прямо в толпу въехал и остановился, скрипнув тормозами, джип «Чероки». Люди еле успели отскочить в стороны. Ованес вывалился из машины, за спиной его маячила неподвижная фигура Руслана.
Ованес увидел Петьку, всплеснул толстыми руками, хлопнул себя по ляжкам, завопил:
-Вай-мэ!! Петка!! Дарагой! Живой сабак! Живой старык! Маладэц! Давай, живи! Мяса давай, быстро! – заорал он кому-то и, не дожидаясь исполнения команды, прыгнул к ближайшему киоску, схватил здоровый кусок хорошего мяса, кинул собаке:
-На, жыри! Маладэц! Живой!
Петька, деликатно шевеля хвостом, принялся за мясо. Ованес сидел на корточках возле самой его морды, растопырив руки, и глаза его сияли самым неподдельным восторгом. На его голове, ничем не покрытой, уже образовалась снежная шапочка.
И Галина Арсентьевна вдруг почувствовала, что ей хочется плакать от радости и любви ко всем этим людям: да, даже к этому жулику Ованесу. Уж какие они есть, но столько прожито с ними.
Нет, некуда ей и не нужно никуда уходить. Здесь ее место, уж какое ни есть, а свое, родное. Здесь ей работать, здесь жить, здесь и умереть!
*Эпизод рассказан автору ветераном гражданской войны в Испании Моисеем Григорьевичем Килимником.
Семёныч
По лестнице пятиэтажного общежития поднимались трое подростков. Впереди шел высокий, широкоплечий рыжий парень, с нахально-веселым лицом; в руке он нес небольшую пустую клетку для птиц. За ним еще двое: один, черный, маленький, похожий на татарина; и другой, худенький, нежный, как девочка, с длинными волосами.
Они поднялись на пятый этаж, прошли по узкому коридору мимо множества дверей: солидных, обитых лакированными планками или дерматином; и старых, неказистых, с темной облупившейся краской. В конце коридора была одна дверь, похуже других: краска с нее совсем слезла, нижняя петля вырвана с мясом и в этом месте дыра, заткнутая тряпкой. Звонок был, но он не работал и высокий громко настойчиво постучал.
Из-за двери, не открывая, тихо спросили:
-Кто там?
-За птицами! Да вы меня знаете, откройте! – громко ответил высокий.
Дверь приоткрылась, выглянуло сморщенное личико маленького старичка: голова его была на уровне груди высокого парня. Он испуганно, робко смотрел на ребят, потом моргнул, суетливо подвинулся, высокий толкнул дверь и они вошли.
Хозяин прошел вперед в комнату, встал посредине.
И коридор, и комната были невероятно запущены: обои покрыты пылью и плесенью, местами отстали от стен; потолок с облупившейся штукатуркой и пыльной электрической лампочкой. Ни шторы, ни занавеси. Мебели тоже почти не было, кроме кровати с матрацем и жиденькой подушкой и очень узкого высокого облупленного шкафа. Ни стола, ни стула. Вместо них, у окна, стояла большая строительная стремянка, на каких работают маляры и штукатуры, только чистая.
И все пространство вдоль стен занимали клетки с птицами: они стояли на полу и висели под потолком, и даже над кроватью была привинчена к стене широкая полка, и на ней – большая квадратная клетка, в которой сидел здоровенный, как курица, амазонский попугай, ядовито-зеленый, со злыми глазами.
Здесь были все птицы, каких только разводят в неволе: светло-сиреневые нимфы с нежным румянцем на щеках; голубые и зеленые попугайчики; множество канареек, самых разных цветов и оттенков; целые стайки щеглов и чижей в двух больших вольерах; ослепительно белые, важные, как ресторанные метрдотели, рисовки; яркие, как палитра художника, крошечные ткачики; снегири – настоящий птичий базар.
А комнатка – метров десять. Из-за клеток пространство посредине оставалось совсем небольшое: мальчишки сгрудились вплотную друг к другу – те двое, что поменьше, от изумления раскрыли рты.
Щеглы, чижи, некоторые канарейки пели, стараясь перекричать друг друга: ощущение было такое, словно ты вдруг очутился в заповедном лесу в ясный летний полдень.
Старичок, сгорбившись, втянув голову в плечи, молча ждал, когда посетители заговорят.
Он был лысый, с редкими седыми висками, очень морщинистый, бледный, изможденный, худой, весь высохший - он, казалось, светился насквозь, как вяленая рыба. Глаза выцветшие, добрые и робкие, детские. Левой руки нет, вместо нее болтается пустой рукав; правая – сухонькая и маленькая, как у ребенка. Одет в серую мятую рубаху и такие же штаны.
-Миха, ты видел такое хоть раз? – наконец, с восхищением выдохнул черный парнишка.
Высокий снисходительно ухмыльнулся.
-Я здесь много раз был. Правда, Семеныч?
Старик молчал.
-Ну чего ты – не помнишь? Да я на прошлой неделе был у тебя: ты у меня трех чижей взял, двух самцов и самку – вспомни. По пятерке самцы и трешка самка… А больше ни у кого во всем городе такого нет – понял, Макс? Скажи спасибо, что я тебя привел. Семеныч и на рынок не ходит. Не ходишь, Семеныч?
-Продавать – нет.
-Ну и правильно. На хрен он тебе нужен. К тебе покупатели сами придут… Влад, деньги у тебя? Дай пятерку.
Мальчишка с длинными волосами полез в карман, достал бумажку, протянул старику.
-Сеточку продай, Семеныч: у тебя хорошие.
-Зачем вам?
-Ловить.
-Сейчас нельзя ловить.
-Так не сейчас. Мы чего – не понимаем? Готовь сани летом!
Старик с трудом встал на корточки, достал из-под шкафа рюкзак и оттуда нитяную сетку, аккуратно свернутую и перевязанную веревочкой.
-Целая? – спросил Миха. – Ладно, я знаю: у тебя всегда целые.
Он повертел головой, потом сказал:
-А рисовку не продашь?
-Нет. Рисовку трудно держать, ты не сможешь.
-Я не смогу? Да ты че!.. А за сколько отдашь?
-Пятьдесят.
-Много!
-Иди сам поймай.
Парень захохотал.
-Это в Китай, че ли, ехать? Или где там она живет?
-На Мадагаскаре. В Южной Африке.
-Не легче. Ладно, я возьму. Только денег сейчас нет. Может, дашь на честное слово? Я завтра принесу.
Старик задумался, печально вздохнул, поскреб рукой небритую щеку.
-Ну чего ты, Семеныч: какие деньги! Я ж и не торгуюсь: из уважения к тебе, блин! Ты у нас первый птицелов. Ну так чего? Отдашь?
-Ладно, - тихо сказал старик. – Доставай сам, я не полезу.
Миха, не снимая обуви, встал на кровать, открыл клетку, ловко поймал птичку, сунул ее в свою переноску.
Старик отвернулся: ему, видимо, тяжело было на это смотреть.
-Ну, будь, Семеныч: я завтра зайду, - еще раз заверил Миха. – Репейник нужен тебе?
-Принеси… А как ты рисовку понесешь?
-А вот – в переноске.
-Ее нельзя так нести: она нервная очень – нужно клетку обернуть тряпочкой, но не темной, а чтобы свет попадал.
Старик открыл шкаф, достал то ли кусок простыни, то ли наволочку.
-На, замотай.
Парень обернул тряпкой клетку. Птица, только что с шумом бившаяся о прутья, замолчала.
-Ну, давай, Семеныч, до завтра, - сказал Миха.
Его спутники, как завороженные, все стояли посреди комнаты.
-Макс, Влад, - да пошли! Придете еще позырить. Семеныч, пустишь их просто так?
-Приходите. Только вечером, непоздно, до заката.
-Ну, вот видите! Айда, пацаны!
Они вышли, хлопнули дверью. Старик вздохнул, проверил замок, потом подошел к кровати, задрал голову, с тоской глядя на клетку с рисовками. Две птички еще оставались: они никак не могли успокоиться, метались по клетке.
Старик долго грустно смотрел на птиц, потом достал из шкафа еще одну тряпку и накрыл ею клетку с рисовками.
. . .
С тех пор Владик стал ходить к Семенычу.
Тот сначала дичился, стеснялся мальчика, потом привык. Дома, среди птиц, он казался совсем другим, чем на улице (Влад иногда встречал его возле подъезда или у магазина). Он, видимо, боялся людей: сжавшийся, какой-то особенно маленький, с испуганными глазами, он выглядел жалким, несчастным. Дома он словно распрямлялся, весь светился тихим внутренним светом. Влад понимал, что это благодаря птицам.
Привыкнув к мальчику, старик стал рассказывать ему о птицах. Он был настоящей ходячей энциклопедией: знал все о повадках, размножении, кормах, болезнях; даже знал поименно всех птицеловов в городе. От него Влад впервые услышал о том, как летают колибри, как ткачики строят – ткут – свои гнезда; как складываются отношения в стае чижей; почему свиристели зимой так много едят и зачем им нужен хохолок на голове.
Но ни о чем, кроме птиц, говорить с ним было нельзя: он ничего не понимал, ничем не интересовался.
Жил он невероятно бедно, никогда не покупал себе ничего, кроме самого необходимого, даже чай пил без сахара. Влад знал, что Семеныч получает пенсию. Но если б ему платили и в три раза больше, он все равно бы все тратил на птиц.
Когда ни придешь к нему, все птицы у него здоровые, веселые; клетки идеально вычищены, корм засыпан и в поилках свежая, с пузырьками, вода.
Самым мучительным для старика было продавать своих питомцев, а не продавать нельзя, потому что птицы у него размножались и места не хватало. И деньги были нужны – на тех же птиц: их ведь кормить надо, и как можно лучше. Птицам он ни в чем не отказывал: они у него среди зимы салат ели – а хозяин сидел на хлебе с картошкой.
Он делал клетки и орудия для ловли птиц и продавал по дешевке. Но денег все-таки не хватало: они уходили на новых птиц. Он ведь давно уже не ловил, а только покупал. И никогда не торговался.
Все птицеловы в городе его знали и, если о чем-нибудь заходил у них спор, решающим аргументом всегда было мнение Семеныча.
Иногда Влад ходил за старика в магазин. Семеныч никогда не спрашивал сдачу. Он всегда и всем верил на слово.
Владу иногда казалось, что Семеныч ребенок, гораздо меньше него. Иногда – что он мудрец, гениальный человек.
Однажды Семеныч рассказал ему, как мухоловки воспитывают подкидыша – птенца кукушки, а тот вырастает и выбрасывает из гнезда маленьких мухоловок.
-Вот так и у нас, - сказал он. – Ты думаешь, кто у нас во власти? Кукушата. А мы – мухоловки.
Теперь мальчик целыми вечерами просиживал за книгами по орнитологии: особенно поразила его книга «Год серого гуся» Конрада Лоренца – не сам текст, а фотографии.
Был там один снимок, особенно ему нравившийся: зима, на голубоватом снегу стадо серых гусей клюет рассыпанное зерно; рядом стоит человек, задумчиво смотрит вдаль, где в голубой дымке видны крыши далекого селения. Таким спокойствием, умиротворением дышала эта картина.
Мальчик хорошо понимал старика: как хорошо ему, одному, лежать на кровати в своей комнате, будто в дремучем лесу, и слушать голоса птиц; как радостно любоваться ими, заботиться о них. И он все больше привязывался к старику.
Он понимал, что для всех Семеныч – несчастный чудаковатый нищий старик, но мальчику он казался добрым волшебником, счастливым человеком. Ему самому хотелось стать таким.
. . .
Однажды Влад, как обычно, зашел к Семенычу и застал его в постели. Старик заболел. Влад предложил вызвать врача, но старик отказался. Мальчик сходил в магазин, купил продуктов. Вернувшись, пошарил в ящике стола, который не запирался: там Семеныч держал деньги. Оставалось всего десять рублей, а до конца месяца еще неделя.
На следующий день Семенычу стало хуже. Он лежал спокойно и смотрел на клетки с птицами. Глаза его были расширены, губы улыбались, все лицо будто светилось изнутри тихим светом. Влад долго смотрел на него и почему-то понял: он скоро умрет.
Все-таки он вызвал врача из поликлиники, купил по рецепту лекарства. Деньги кончились, он добавил свои. За птицами он теперь ухаживал сам.
Как-то Семеныч сказал:
-Если что случится со мной – понимаешь? – ты птиц продай, а каких захочешь, возьми себе. Это лучше, чем выпускать, хоть сейчас и лето.
-А почему?
-Птицы в неволе отвыкают о себе заботиться: опасаться врагов, искать себе корм. Ну и потом: сейчас-то лето, а когда будет зима? Почти все, кроме снегирей, чижей и щеглов, это тропические виды. Понимаешь?
Влад обещал позаботиться о птицах. Но получилось все не так, как он рассчитывал.
Старик умер внезапно, ночью. И когда на следующий день мальчик пришел к нему, комната стояла раскрытая и птиц уже не было. Ни одной. Исчезли и клетки. Влад знал: их можно продать на птичьем рынке за хорошую цену.
Он вошел в комнату, остановился, как тогда, посредине. Сейчас, когда птицы исчезли, комнатка казалась такой нищей и убогой. Стены пятнистые от птичьего помета, пол грязный, окно сто лет не мыто. Мальчик вспомнил, как пришел сюда в первый раз: это удивительное ощущение, словно попал из реальности в сказку – десятки ярких великолепных птиц и звонкая их песня, от которой на душе становится светло и радостно. И все это – в крошечной комнатушке городской общаги. Как это было странно и чудесно!
В комнату вошла неопрятная полная женщина в кофте, комендант общежития. Недоброжелательно спросила:
-Ты к кому, мальчик?
-Так… Я к Якову Семенычу приходил.
-А-а… Отмучился старик! Бедный. Чем так жить, - она обвела взглядом голые стены, - уж лучше на тот свет… Ну, ты иди, мальчик: нечего тебе тут стоять.
Влад вышел, прошел, не оглядываясь, по коридору, спустился по лестнице. На дворе начинался короткий майский дождик. Мальчик пошел по улице: ему было очень грустно, но желание стать таким, как Семеныч, не стало слабее.
Вдруг он вздрогнул, остановился. На ветке тополя, прямо над его головой, преспокойно сидели два амадина. Это были амадины Семеныча. На пыльной городской улице птицы казались пришельцами из иного, прекрасного, мира – и мальчика снова охватило ощущение чуда.
Значит, это правда: добрые волшебники не умирают! Даже после смерти они продолжают творить свою сказку.
Мальчик долго стоял и смотрел на птиц. Потом улыбнулся чему-то и медленно пошел по улице под дождем.
Пой, милый дрозд, в глухой морозной мгле...
У входа в приемный покой детской больницы остановилась белая машина с красными крестами. Резко скрипнули тормоза. Рядом бурно жил большой город; здесь, во дворе больницы, было тихо, как на кладбище.
Из машины вылезли два доктора и шофер в сером свитере. Шофер потянулся, разминая кости. Один из докторов, огромный детина с бородавкой на носу, вынес на руках небольшую девочку, пошел с ней к открытым настежь стеклянным дверям приемного покоя. Оглушительно хлопнула дверца машины.
Внутри девочку положили на кожаную жесткую холодную покрытую клеенкой кушетку. Девочка смотрела вокруг расширенными глазами. Стены здесь были жуткого, совершенно белого цвета. В углу стоял узкий стеклянный шкаф с какими-то холодными блестящими инструментами, напоминавшими средневековые орудия пытки. На таких кушетках нормальные живые люди не лежат и шкафов таких у них не бывает. Девочке стало страшно.
Вошел большой очень строгий носатый человек в ослепительно белом халате и такой же шапочке. Человек внимательно посмотрел на девочку круглыми, как у совы, глазами, улыбнулся неожиданно доброй улыбкой:
-Ты Аня?
-Да.
-Операции боишься?
-Нет.
-И правильно. Это совсем не больно. Чик-чик, и готово!
Он погладил девочку по голове большой тяжелой, но ласковой мягкой рукой; приказал повернуться на бок, дотронулся до спины чем-то холодным, пощупал сильными пальцами, хмыкнул. Потом крикнул в темноту коридора совсем другим, резким, голосом:
-Каталку сюда! Больную на операцию!
Аню раздели, положили на каталку, накрыли простыней. Везли ее двое молодых парней, а она лежала под простыней совсем голая и мучительно их стеснялась. Везли долго, поворачивая во все новые длинные узкие коридоры. Парни лениво болтали о футболе:
-Ты слыхал: «Спартак» аргентинца купил за двенадцать миллионов? Не слабо, да?
-Ерунда все это! Аленичев класснее любого аргентинца!
Если бы на каталке лежал какой-нибудь прибор – или мертвое тело – они точно так же бы разговаривали. Они делали свою работу. Им и в головы не приходило, что девчонка на каталке слушает их и что-то там свое понимает.
В операционной Аня на секунду ослепла: свет здесь был невероятно яркий, холодный и жестокий. Потом увидела глаза того самого доктора, круглые, как у совы, строгие. Все его лицо теперь было закрыто плотной белой повязкой. Вдруг глаза улыбнулись, и девочка тоже невольно улыбнулась в ответ.
-Маску!
На лицо опустили маску, и она перестала ощущать окружающее и саму себя.
. . .
Палата, где лежала Аня, находилась на солнечной стороне здания. Это был крошечный индивидуальный бокс. Здесь стояли белая железная кровать и белая тумбочка, рядом – инвалидная коляска. Окно во всю стену. В него видны кроны деревьев и небо. На ближайшем тополе, как раз на уровне аниного окна, - старый почерневший от времени скворечник.
Девочка полусидела, полулежала на кровати. Она была, как горчичниками, обложена книгами: здесь была Эдит Седергрен, и Эдуард Асадов, и Гарай Рахим, и Гейне, и Омар Хайям. На коленях у девочки лежал маленький пухленький томик Роберта Бернса, ее любимого поэта. На обложке – красивый темноволосый парень с простым добрым открытым лицом – Роберт Бернс.
Аня иногда открывала книжку, прочитывала несколько строк, закрывала, шевелила губами: учила стихи наизусть. Потом долго лежала неподвижно, глядя в окно широко открытыми глазами. Она сильно побледнела и в то же время располнела, глаза обведены темными кругами.
За окном, на вольном ветру, деревья чуть шевелили клейкими зелеными листочками. Небо закрывала сизая туча. Девочка широко раскрыла глаза: в скворечник залетела птица, потом вылетела, уселась на ветке. Это был скворец, красивый, важный, как дирижер симфонического оркестра. Нос у него был оранжевый и пестрые крапинки по всему телу тоже оранжевые. Скворец повертел головкой в разные стороны, почистился. Он сидел в пяти шагах от девочки, но ей казалось, что он и она – в разных мирах, расстояние между которыми огромно, непреодолимо. Скворец сорвался с ветки, полетел.
Она открыла книжку, прочла:
Пой, милый дрозд, в глухой морозной мгле.
Пой, добрый друг, среди нагих ветвей.
Смотри, зима от песенки твоей
Расправила морщины на челе.
И хотя она знала, что птица за окном – не дрозд, а скворец; что сейчас не зима и песенки она не услышит через стекло, она представила себе шотландскую деревню на склоне горы, занесенную снегом: она сидит у окна – бедная шотландская девушка в вязаной юбке, ее зовут Джейн – и ждет своего милого. Вот и черный дрозд запел, вот он сидит на ветке, красивый, стройный. Дрожит его горлышко и крылышки трепещут. Скоро придет к ней ее милый, и они пойдут по занесенным снегом полям, совсем одни. Он улыбнется ей доброй улыбкой, обнимет, поцелует и скажет: «Я тебя люблю!»
Скворец опять прилетел: теперь в клюве у него был пучок травы. С ним вместе прилетел еще один скворец, размером поменьше и с неяркими крапинками: скворчиха, наверное. Она притащила в клюве веточку с листьями. Попробовала запихнуть ветку в отверстие, она не лезла. Тогда птичка бросила ветку и поспешно улетела. Скворец нырнул в домик.
Аня закрыла глаза. В боксе задребезжал будильник: пора было ехать на процедуры.
. . .
Вот и зима. Скворцы улетели. Снегом замело больницу по самые окна. Ане не стало лучше.
Однажды к ней в бокс пришли сразу пять немолодых врачей, они еле поместились в тесной комнатушке. Осматривали ее больше часа. Потом кто-то заикнулся о повторной операции. Аня услышала.
Она громко заплакала, закричала, забила руками по одеялу, как подстреленная птица крыльями. Женщина-врач, большая, пухлая, как сдобная булка, долго ее успокаивала.
Доктора ушли. Операции не было. Зато теперь приходилось часами лежать под капельницей.
Аня знала: в больнице время совсем другое. Посмотришь на часы и кажется, что то же самое, а на самом деле другое. Оно стоячее, как болото, и вязкое, как жидкий бетон. Оно идет очень долго, очень медленно, мучительно медленно. И в то же время это длинное время очень короткое: прошло полгода – а будто один день, скучный, серый.
Спишь, ешь, лежишь, ездишь на процедуры – а время стоит, оно заснуло: может быть, уже никогда не проснется?
Вечером в бокс зашла сестра, зажгла свет. Молча вышла. Потом в дверь поскреблись: это был Витька.
Он лежал в соседнем боксе, тоже один. В боксах держали детей с ослабленным иммунитетом: чтобы не заразились чем-нибудь друг от друга – и Витьку сначала гоняли, но потом доктор, тот самый, с глазами, как у совы, сказал: «Ничего, пусть ездит!» – и их оставили в покое.
Витька заехал в бокс, прикрыл дверь. Это был тощий черноволосый парнишка, с кривым носом, волосы вечно разлохмачены, лицо бледное, сосредоточенное, и глаза отрешенные.
Помолчав, он спросил:
-Думаешь об Острове?
Аня молча повернулась к нему, подняла брови.
-Есть один способ. Сегодня придумал.
-Опять ядами травиться? Я не буду.
-Дура! Ты слушай, что я говорю. Кто из нас открыл Остров: ты или я?
-Ну, ты.
-Слушай! Видела дверь в конце коридора, возле ординаторской?
-Ну, видела.
-Не нукай, а слушай. Внимательно! Это реальный путь. За этой дверью балкон. Пустой! И низкие перила. Перевалиться ничего не стоит. Пара пустяков. Я сегодня мог уйти, сам. Но без тебя не хотел. Теперь поняла?
Глаза девочки расширились, но в них был не страх, а какая-то странная надежда.
-Правда? Не врешь?
-Анька, дура! Поезжай сама посмотри: та дверь утром всегда открыта. Им и в голову не приходит: они же не знают об Острове. Балда! Ну что?
Она вздохнула:
-Хорошо, я подумаю.
-Думай. Но побыстрей, а то меня еще переведут куда-нибудь: я не из этого города.
-Это неважно. Эта больница – республиканская.
-Все равно. Хочется поскорей на Остров.
Аня помолчала, потом спросила:
-Витька! А как ты думаешь: на Острове есть деревья?
-Я думаю, есть.
-А дрозды, то есть скворцы, есть?
-Ну откуда мне знать? Я что там был? Нужно сначала туда попасть, понимаешь? - а кто еще здесь, тот не может знать, как это все: есть там что-то или нет…
-Витька! А если там нет ничего?
-Есть. Там хорошо… Даже если нет ничего, все равно хорошо. Я знаю… Ну что, поедем?
-Слушай, а если мы не… Если просто покалечимся, и все?
-Не может быть. Мы на пятом этаже, внизу асфальт, я видел. Все будет как надо.
-Ну хорошо. Я подумаю… Ты иди, я спать хочу.
-Ладно.
Она закрыла глаза. Проскрипели шины, тихо стукнула дверь.
Аня лежала неподвижно, закрыв глаза. Она видела Остров, прекрасный, залитый солнцем: она лежала под деревом и на ветке сидел красивый важный скворец и пел ей свою песню.
. . .
Вечером, как всегда, приходил отец, принес апельсины, яблоки, новую книжку – стихи Заболоцкого. Выйдя от дочери, он зашел в ординаторскую: доктор с совиными глазами был еще там.
Анин отец сел, сказал:
-Глаза ее меня беспокоят: она меня будто не видит. О чем она думает?
Доктор молча смотрел на него.
-Скажите, доктор, а вам не приходило в голову, что дело здесь не в болезнях тела – не в позвоночнике, не в спинном мозге – а в душе? Чем ей жить здесь, ведь это как в тюрьме?
Доктор грустно улыбнулся:
-Я с вами согласен, Дмитрий Степанович: жить здесь действительно нельзя. Болеть можно. Потому и называется «больница». И, между прочим, можно выздоравливать. Сделать я ничего не могу, понимаете? Я хирург, а не массовик-затейник. Вылечим ее – и будет у нее жизнь.
Дмитрий Степанович вздохнул, встал, попрощался и вышел.
. . .
В одиннадцать часов вечера вошла медсестра, так же молча выключила свет. Аня неподвижно лежала на спине, с книжкой на коленях, смотрела в окно: глаза ее были открыты.
Сестра вышла. Стояла странная, какая-то неземная, тишина: только иногда донесется заглушенное покашливание, скрип кровати. Где-то капала в жестяное ведро вода: кап-кап, кап-кап – через равные промежутки.
Может быть, так будет всегда? Пройдет вечность, и так же будет капать вода в ведро – кап-кап, кап-кап. И ничего больше не случится, никогда.
Значит, Витька прав: нужно уходить. На Остров. А если его нет? Если ничего нет? Нет, не может быть!
А папа, мама, бабушка? Они ведь не знают об Острове. Они подумают, что она, Аня, умерла. И будут плакать.
Нельзя уходить. А как хочется! Перевалиться через перила балкона – так просто! И все это кончится, навсегда. И ты – на Острове, где всегда светит солнце и поют птицы.
Нет, иногда на Острове бывает и снег. Должен быть – обязательно! Она любит снег. Она любит кататься на лыжах. Но в инвалидной коляске не покатаешься на лыжах. Здесь от нее не избавиться. А там ничего этого не будет.
Как хочется уйти! И как страшно уходить, если уже совсем нельзя будет вернуться назад.
Девочка вздохнула, закрыла глаза, отвернулась к стене. Из-под ее зыкрытых век покатились по щекам слезинки.
. . .
Снова в город пришла весна. Уже начали распускаться почки на деревьях, снег совсем стаял, светило солнце.
Утром, у одного из входов в больницу, прямо под аниным боксом, стояла группа из пяти человек: доктор с совиными глазами в распахнутом халате, без шапочки; трое взрослых в пальто: папа, мама и бабушка – и Аня, тоже в пальто и вязаной шапочке, с закрученным вокруг шеи длинным синим шарфом. Она громко и часто дышала, оглядывалась вокруг расширенными глазами.
Вот то самое дерево, вон и скворечник. Как высоко он, оказывается! Отсюда он почти не виден из-за ветвей.
И вдруг девочка тихо вскрикнула, схватила за руку маму:
-Мама, мама! Смотри – дрозд прилетел!
-Это не дрозд, а скворец, - улыбаясь, поправил папа.
Девочка непонимающе оглянулась на него, посмотрела вверх: скворец сидел на ветке, наклонив голову на бок, смотрел на нее. И тогда она заплакала.
Она сама не знала, почему плачет. Перед ней снова открывалась жизнь: она и пьянила, и пугала. Ведь она уже почти переселилась на Остров, отвыкла жить здесь, на Земле.
Но скворец поднял головку и запел. Он звал ее остаться, не уходить; он пел о том, что и здесь, на Земле, можно жить радостно и счастливо.
И девочка плакала от радости, прижимаясь к маме, и в душе ее звучали прекрасные строки:
Пой, милый дрозд, в глухой морозной мгле.
Пой, добрый друг, среди нагих ветвей.
Смотри: зима от песенки твоей
Расправила морщины на челе.
Так в одинокой бедности, впотьмах,
Найдешь беспечной радости приют:
Она легко встречает бег минут,
Несут они надежду или страх.
Благодарю тебя, создатель дня,
Седых полей позолотивший гладь.
Ты, золота лишив, даришь меня
Тем, что оно не в силах дать и взять.
Приди ж, дитя забот и нищеты.
Что Бог пошлет, со мной разделишь ты!
*Рассказ написан по мотивам пьесы Анны Гусаровой «Полустанок».
Рождественская история
Ксюша рассказала мне эту историю, когда была уже взрослым человеком. Ксюша – красивая, высокая молодая женщина, с замкнутым, отстранённым выражением лица. Такая современная деловая дама. Она внешне успешный человек, работает в крупном бизнесе, на очень хорошей зарплате. Живёт в Москве, где и родилась. Однако в 32 года она незамужем, и не собирается. У неё есть сын, ему 6 лет, отношения с сыном – сложные. Ксюша – из тех людей, которые мало кому доверяют. Со мной она решила посоветоваться по поводу проблем с сыном, - так я узнал о том, о чём она прежде не рассказывала никому. Ведь как раз о самом главном в нашей жизни мы, как правило, ни с кем не говорим. И поэтому очень плохо понимаем самих себя.
Ксюше тогда было 9 лет, она училась в одной из престижнейших московских школ, училась успешно. Была, по собственным словам, вполне счастливой девочкой. Единственная дочь. Мама и папа отлично приспособились к новым временам, у них была большая квартира, машина, дача. Ксюшу все любили. Случилось это накануне Нового года. У Ксюши было прекрасное настроение: она очень любит этот праздник. Они с мамой ходили по магазинам, покупали подарки. Везде – разноцветные огни, ёлки, оживлённые лица – настроение праздничное. И вдруг, выходя из магазина, Ксюша увидела щенка. Щенок лежал прямо на асфальте, у стены магазина. В этом месте под витриной есть бетонный козырёк, примерно сантиметров в 30, более-менее защищавший от снега и ветра. Под ним и лежал пёсик. Он мелко дрожал от холода и выглядел очень несчастным. Ксюша сначала остановилась посмотреть на собачку. Мама её торопила. Потом – уже в машине – Ксюша стала просить маму взять щенка домой. Мама наотрез отказала. Вечером Ксюша, как всегда, пошла гулять, доехала на метро до этого магазина – хотя никогда прежде сама на метро не ездила – ухитрилась найти пёсика, который был теперь совсем в другом месте (а магазин этот гораздо больших размеров, чем любой стадион) и привезла его домой. Ксюша сказала, что пёсик был рыженький, с висячими кончиками ушей и весь мягкий, словно плюшевый. Она его хорошо помнит. Когда мама увидела собачку, ей стало плохо. Ксюша, наоборот, была счастлива, кормила щенка, мыла, убирала за ним (он дважды сделал лужицы на полу в кухне).
Потом пришёл папа, узнал, в чём дело. Ксюша твёрдо решила щенка не отдавать, но папа не стал её ругать, не стал приказывать – как она ожидала. Он печальным голосом сказал, что она очень огорчает маму, что мама заболела. Что нужно выбирать: или мама – или щенок. Тогда девочка согласилась отдать щенка. Папа сказал, что у него есть какие-то знакомые, которые его возьмут. Они сели в машину, куда-то поехали. Там папа не разрешил дочери выйти из машины, а взял собачку и вышел сам. С собой он зачем-то взял длинную верёвку. Довольно долго его не было, потом он вернулся. И фальшивым голосом сообщил, что всё в порядке: его знакомые согласились взять щенка. Ксюша сразу поняла, что папа говорит неправду, и это её потрясло. По её словам, никогда прежде такого не случалось: во всяком случае, она не помнила и не могла себе представить ничего подобного. Она догадалась, что папа просто где-то привязал щенка, может быть, даже не в подъезде, а прямо на улице. Когда они приехали, она ушла в свою комнату, ужасно себя чувствовала, не хотела ни с кем разговаривать. Потом мама пришла к ней, стала её успокаивать. Объяснила, почему она не выносит собак (её в детстве укусила собака). Сказала, что очень рада за дочь, что она такая добрая, но добрым надо быть, прежде всего, к своим близким. Говорила мама тоже каким-то фальшивым голосом. Следующий день был 31 декабря. Весь день Ксюша потратила на звонки своим родным и знакомым и хождения по соседям. Она вбила себе в голову, что папа, конечно, помнит, где они оставили щенка, и, если она с кем-нибудь договорится, чтобы его взяли, они поедут, найдут собачку, привезут – и она будет знать, где он живёт и что с ним всё в порядке. Однако ничего из этого не вышло. Никто не согласился взять щенка. Ксюша ходила даже по соседним домам. Её не хотели слушать. Ни один человек не заинтересовался этой историей, не проявил сочувствия. Все были заняты подготовкой к празднику, всем было не до того.
И вот взрослая – 32-летняя – Ксюша, закончив свою историю, сказала: «До этого момента я думала, что все люди хорошие и добрые. Верила, что, если что-то случится, они придут на помощь. Что в праздник, когда везде горят огни, когда так весело, люди добрее, чем всегда. Тогда, как мне кажется, во мне произошёл какой-то резкий перелом. Мне стало казаться, что все люди притворяются. Что эти яркие огни, игрушки – это всё неправда, а люди на самом деле равнодушные, жестокие и злые. Больше всего меня потрясло, что именно в Новый год они оказались такими. Конечно, сейчас я взрослый человек и понимаю, что люди разные. Есть немало и хороших людей. Но это я понимаю умом. А где-то в глубине души так и осталась настороженность, неверие в людей. Не могу сказать, что я перестала любить родителей, но я перестала им доверять. С тех пор я больше никогда с ними ни о чём серьёзном, таком, что меня по-настоящему волновало, не говорила. У нас хорошие отношения, до сих пор. Но не могу сказать, что эти отношения меня устраивают. Мы перестали быть по-настоящему близкими. И мне всегда казалось, что их это устраивает. И ещё. В 20 лет я думала, что этот эпизод так повлиял на меня из-за поведения моих родителей. Что это они меня так сильно разочаровали. Сейчас я думаю, что больше всего тогда подействовало на меня не их поведение, а своё собственное. То, что я согласилась отдать щенка, отвезти неизвестно куда. Я перестала с тех пор верить в себя».
Тишка
С Тишкой Геннадий познакомился в первый же вечер по приезде в Хийсиярви.
Побродив по огромной, как вокзал, заброшенной квартире, где его поместили, он почувствовал, что ему не по себе. Включил телевизор, но и он не помог, и Геннадий решил выйти в местный магазин, закупиться и заодно подправить своё душевное состояние.
В Хийсиярви было два магазина: один назывался «Зевс», другой – «Банзай». «Зевс» представлял собой потрёпанный вагончик, куда с трудом могли одновременно втиснуться 5-6 человек. «Банзай» - дощатый павильон значительно больших размеров. Находились они примерно в 15 метрах друг от друга.
Больше никаких других торговых точек в деревне не было.
Геннадий спустился по скользкой тропинке, петлявшей между огромными замшелыми валунами, и остановился в нерешительности.
Всё пространство между магазинами, – главную площадь деревни – оккупировала огромная стая собак. Это были, в основном, разношерстные и разнокалиберные дворняги, хотя попадались и лайки, и какие-то странные метисы. Один пёс держался в стороне: он был светло-рыжий, поджарый, величиной с хорошего волка.
Все прочие – кто сидел, выкусывая блох, кто бегал, кто лаял или даже дрался. Пройти что в один, что в другой магазин можно было только через эту стаю.
К счастью, из калитки последнего дома, выходившего окнами прямо на «Собачью площадь», вышел небольшого росточка пожилой местный житель, и Геннадий приободрился. Старик почему-то – в октябре – был в огромной, как колесо, шапке-ушанке рыжего цвета и очень походил на гриб-волнушку.
Геннадий поспешил к нему, поздоровался. Дед явно обрадовался новому лицу. В деревнях люди, в основном, приветливые.
Геннадий, не отставая от деда, пересекал площадь прямо посредине стаи. Некоторые псы давали дорогу, другие не обращали на людей внимания, и их приходилось обходить. Многие были Геннадию заметно выше колена.
- И это всё бродяги? – спросил он.
Дед заулыбался.
- Дак, как тебе сказать. Бродят они, да. А хозяева, считай, есть у всех. У нас тут так ведётся, что собаки сами по себе, а люди сами по себе.
- Вот так хозяева!
- Ну, хозяева: а ты думаешь как? Кто в городе работает всю неделю, приезжает вечером в субботу, в воскресенье уезжает. Кормят собаку, считай, раз в неделю. Ну, соседи, может, что подкинут. У кого и вовсе хозяева навсегда в город чухнули.
- Чухнули?
- Ну, – сбежали. Работы тут нет, делать нечего. Есть и такие, что хозяева померли. Есть живые, но кормят собаку, считай, раз в сутки или в двое, а какие и реже – да и кормят недоедками, потому что больше, считай, им нечем кормить…
- Ну-ну! – только и мог сказать Геннадий.
Когда они поднялись на крыльцо «Зевса», высокое, с узкими ступеньками, на душе у него полегчало. Хотя собак он любил с детства, но и побаивался, особенно, бродячих, больших и когда их много.
В магазине он время от времени посматривал через мутное стекло наружу. Многие псы разбежались. Некоторые, с десяток, ещё бродили кругом, что-то там вынюхивали. Женщины, сходя с крыльца, держали в руках длинные палки («противособачные», как объяснил дед).
Собаки были пыльные, неухоженные, явно голодные, но по-карельски добродушные. Здесь, внутри магазина, Геннадий их не боялся, и ему стало их жалко. Денег у него было достаточно. Он купил несколько куриных суповых наборов: точно таких же, какие продаются в городе, но стоили они тут в полтора раза дороже.
Вышел.
Кормить собак он предпочёл сначала с крыльца, бросая им куски курятины. Но вышло плохо: сразу десять кусков не бросишь – у человека же не десять рук – и все обделенные едой псы набрасывались на счастливчика, чуть не разрывая его на куски.
Первый пёс, которому предназначалось угощение, кудлатый, серый, с кривыми лапами, сильно пострадал от своих собратьев, но до мяса так и не добрался.
Геннадий стал осторожнее и кидал теперь одновременно два куска в разные стороны (и левой, и правой рукой: наборы он положил перед собой прямо на крыльцо).
Потом он осмелел и спустился вниз. Это тоже было не совсем верное решение, потому что все, кто ещё не получил подачку, кинулись к нему. Кто-то встал на задние лапы и упёрся передними Геннадию в грудь и в спину. Один, похожий на волка, оглушительно и требовательно лаял ему прямо в лицо. Другой стал кусать ему ботинки.
Еле-еле Геннадий их всех удовлетворил и избавился от них, раскидав куски мяса по голодным пастям. Даже взмок от усилий. Ещё оставался на крыльце один пакет набора, килограмма на полтора. Но вроде все уже были накормлены.
Геннадий стал чиститься, проверил, целы ли ботинки. Следы от зубов были видны, но всё же обувь у него из хорошей кожи: вроде, пронесло.
Он уже хотел нести ненужный набор домой, но тут увидел, что из-за угла «Банзая» робко выглядывает ещё одна мордочка. Остальные псы все уже или разбежались, или сидели по углам площади и аппетитно хрустели зубами по куриным костям.
Геннадий посвистал. Очень робко пёсик вылез из-за дома и чуть не на брюхе пополз к нему. Геннадий пошёл ему навстречу, но тот опять спрятался.
Тут с крыльца спустился дед-сосед.
- А что этот такой пугливый? – спросил его Геннадий, показывая на выглядывающий из-за угла чёрный носик.
- А кто ж это такое? – поразился дед. – Тут нашим пустолайкам хоть плесневелую корку шмякни, они тебе пальцы откусят вместе с рукой, а это…
Тут пёсик опять наполовину вылез из укрытия, и дед махнул на него рукой:
- А-а! Дак это Тишка!.. Это бояка штучный.
- И что, его кормят хозяева?
- Бросили его, считай, ещё год назад. В городе его хозяева, сюда глаз не кажут.
- Как же он живёт?
- А бес его знает. Наши кабыздохи его гоняют, считай, как кота. Надкусанный, чуть не сгрызли его насквозь. А вот живёт.
Дед весело улыбнулся. Он, видимо, считал свой рассказ интересным и смешным.
Но Геннадию смешно не было. Ему стало мучительно жаль несчастного пёсика.
Дед ушёл. Геннадий присел на корточки. Положил кусок курицы поближе к собаке. Пёсик вылез, опять спрятался, опять вылез. Так повторялось несколько раз, но всё же он съел кусок, а потом и второй, и третий: эти уже Геннадий положил поближе.
На третий раз он разглядел Тишку. Небольшой, мохнатенький, с недлинной шерстью сразу трёх цветов: белого, песочного и почти чёрного или тёмно-серого. На морде белая полоса, кончик хвоста и лапки тоже белые, а вокруг глаз тёмная маска, вроде домино, уши тоже чёрные. Одно ухо висело, как тряпка, другое стояло, но кончик был опущен. В глазах – боль и страх.
Пёсик был грязный, пыльный, худой, шерсть тусклая. На штанах, хвосте и даже на загривке – репьи.
Геннадий протянул было руку, чтобы их вытащить, но Тишка в руки не дался, хотя и смотрел на человека с наивным доверием и надеждой.
Наконец, Геннадию это надоело, руки он измазал курятиной. Он встал, распрямил спину. Посмотрел ещё раз на собачку.
Что ж. Собаку он накормил на убой. Что ещё он может сделать?
Геннадий повернулся и побрёл по тропинке к себе, спать.
Ночью Геннадий проснулся.
Геннадий Слабунов работал геодезистом в частной фирме. В Хийсиярви ему предстояло найти воду, пригодную для питья.
«Хийси ярви» - буквально «злое болото» («гнилое болото» - по-русски). Деревня стоит в низком месте, окружённом лесами и гранитными скалами. Когда-то, тысячи лет назад, здесь было озеро (по-карельски – «ламба»). Потом оно заросло и стало болотом. А потом и болото покрылось слоем почвы, но очень тонким. В некоторых местах в деревне воду находили в метре под землёй. Копает хозяин ямку на своём огороде, чтобы посадить яблоньку, - а получается новый колодец.
Вода эта для людей не годится: она с отвратительным запахом, вроде запаха тухлых яиц, и рыжая, как лисья шкура. Если с вечера набрать этой воды в ведро, к утру на дне будет ржавый осадок в сантиметр толщиной.
И всё-таки люди пьют эту воду: другой тут нет.
В конце концов, правительство Карелии выделило субсидию на поиск пригодной воды и устройство колодцев в сельском поселении. Так Геннадий узнал, что на свете существует деревня Хийсиярви, где есть школа (42 ученика), фельдшерский пункт, почта, администрация и два магазина. И около 500 жителей, в основном, стариков. И так – познакомился с Тишкой.
Заснуть Геннадий уже не смог. Проворочавшись с час на твёрдом, как карельский гранит, тюфяке, он сдался, зажёг свет, кое-как промыл глаза (вода оказалась ещё и маслянистой на ощупь) и пошёл осматривать дом.
Комнат – то ли пять, то ли шесть: сними перегородки – и играй в футбол. Та, где стоял телевизор, с ковром на полу, с диваном, зеркалом – гостиная. Другие – типично деревенские спальни: с латунными высокими и широкими кроватями и любительскими фото, наклеенными прямо на стены.
Кроме комнат, в доме была столовая и примыкающая к ней маленькая кухонька, где готовили. Здесь Геннадий обнаружил многочисленных жильцов – мышей. Запах тут стоял такой, что невозможно было дышать. Он не без труда открыл фрамугу, чтобы выдуть мышиный дух.
Потом решил подышать воздухом. Вышел на широкое крыльцо.
Где-то далеко-далеко над лесом уже брезжил еле видимой светлой полоской рассвет, но деревня ещё спала.
Прямо перед собой Геннадий видел единственную в Хийсиярви освещённую улицу с двумя фонарями (они висели не на столбах, а на стволах живых сосен, голых со стороны дороги, – видимо, со срезанными ветвями). Именно на этой улице находились Собачья площадь и оба магазина. Остальное пространство тонуло в кромешном мраке.
Было тихо, как под водой. Геннадий стоял в каком-то трансе, заворожённый этими первобытными мраком и тишиной.
И вдруг словно что-то толкнуло его в сердце. Сам не зная почему, он посмотрел вниз: там на ступеньке сидел вчерашний пёсик, Тишка. Его было видно благодаря свету из окна: Геннадий забыл выключить свет в гостиной. Собачка испуганно, но и с какой-то странной надеждой смотрела на человека.
Геннадий очень удивился, даже взволновался, увидев собаку у своего порога. «Как это он нашёл дорогу?» - подумал он, почему-то с раздражением.
Но всё-таки, зайдя в дом, подумал-подумал – и вынес псу недоеденную с вечера селёдочную головку и кусок хлеба. Тишка всё проглотил, не разжёвывая, буквально за секунду.
Геннадий хотел уйти, но пёсик вдруг бросился прямо ему под ноги и рядом с ним припал к полу, весь дрожа и глядя на человека робким плачущим взглядом. Никогда раньше Геннадий не видел таких глаз – и у человека, не то что у собаки.
Ему не хватило духу уйти. Как будто какая-то сила, внешняя по отношению к нему, согнула ему колени. Он присел над собачкой, протянул руку. Тишка весь дрожал. Наверное, давно уже к нему не прикасалась человеческая рука.
Геннадий тронул спину собаки, потом стал гладить голову, уши. Тишка замер: перестал дрожать и даже дышать. И Геннадий опять почувствовал какое-то волнение, ещё более сильное и совсем другое, чем несколько секунд назад. Он гладил и гладил собаку, и ему самому это почему-то доставляло огромную радость.
Вдруг Тишка довольно громко тявкнул и закрутился волчком на месте, а потом прижался к ногам своего нового Хозяина. Геннадий засмеялся, почесал собаке брюхо, вытащил-таки пару репьёв из шкуры. Потом вернулся в дом, нашёл ножницы и срезал остальные прямо с шерстью. Ещё раз зашёл в дом, вынес Тишке половичок из кухни, с мышиным запахом, бросил на крыльцо – и пошёл досыпать.
Поиски воды затягивались.
Тишка теперь жил у Геннадия на крыльце, иногда допускался и в дом. Почему-то он очень туда просился, скулил, царапался в дверь. Геннадий иногда не выдерживал, пускал. Сначала в сени. Потом и в столовую.
Ему и приятно, и неприятно было, что пёсик прижился у него.
Если Хозяин был дома, Тишка никогда не спал, не подходил к человеку, а лежал в углу у печи и неотрывно смотрел на Геннадия. Он словно боялся, что Хозяин исчезнет, если хоть на секунду отвести от него глаза.
Почему-то Геннадию иногда становилось неловко от этого взгляда.
Обычно он весь день был занят, домой приходил уже затемно, и Тишка неизменно встречал его у дома. На крыльце уже лежала большая миска. Геннадий устроил что-то вроде будки, прибив к двум скамейкам лист фанеры. Спал Тишка всё на том же мышином коврике, а в доме – прямо на голом полу.
Тишка вряд ли мёрз на крыльце. В дом он просился не поэтому. Для него это был символический акт, подтверждавший, что Хозяин признаёт его своей собакой.
Геннадий кормил Тишку утром и вечером. Воды он ему не ставил: у крыльца валялась огромная кастрюля, куда стекала вода из водосточной трубы.
Тишка ел всё. Как-то Геннадий уронил на пол кусок хозяйственного мыла. Тишка и от него откусил порядочный кусок.
Он обожал хлеб, в том числе, черствый и даже заплесневелый. В Хийсиярви хлеб в домах плесневеет за сутки. У Геннадия постоянно валялись целые буханки испорченного хлеба: Тишка пожирал его с жадностью, заглатывая огромными кусками.
Скоро шерсть у него на спине залоснилась. Как-то Геннадий, набрав воды после дождя, помыл Тишку во дворе. Тишка оказался симпатичным псом. Окрас у него был забавный: будто о собачью шкуру художник вытирал кисти с белой, горчичной и тёмно-серой красками. Везде пятна, полосы – очень весёлая палитра.
Поведение Тишки тоже изменилось. Если Геннадий куда-то шёл, Тишка сопровождал его. Он бежал впереди, всё время оглядываясь, победно подняв хвост – и через каждые несколько метров заливисто лаял.
Этим он, несомненно, хотел сказать: «Вот идёт мой Хозяин! А ну, посторонись!»
Такой эскорт Геннадию был не очень по душе, но прогнать собаку он не решался.
И так почти целый месяц продолжалось Тишкино счастье.
Мы любим собак, потому что они дают нам возможность стать Людьми. Человеку нравится ощущать себя Человеком: добрым и сильным. Нравится заботиться о ком-то, любить кого-то.
Геннадий привык к Тишке, привязался к нему.
Но работа его в Хийсиярви подошла к концу. Воду он нашёл – в самом неожиданном месте: прямо под окнами школы. Прорыли колодец – метров 25 в глубину – и там нашли воду, да какую: минеральную гидрокарбонатную, вроде «Карельской жемчужины», которую продают по 50 руб в полуторалитровых пластиковых бутылках.
Пора было уезжать, но Геннадий почему-то медлил с отъездом.
Стояла уже середина ноября.
Как-то Геннадий проснулся утром: комната была наполнена странным голубоватым светом. Протирая глаза, он подошёл к окну: оказывается, ночью выпал первый снег. Он был голубоватый, как только что выстиранное и подсиненное бельё.
Снег ещё сыпал, туманной завесью скрывая дома, небо, деревья. Небо и земля стали одинаковыми, и уже невозможно было понять, где кончается земля и начинается небо.
Это было печально, величественно и красиво, но Геннадий ничего не замечал. В душе его стоял такой же белый туман, как за окном. Он никак не мог решить, что делать с Тишкой.
Просто уехать, бросив собаку, он не мог. Это значило бы изгадить всё то хорошее, что он для Тишки сделал. Взять в город – тоже не мог. Жена Геннадия была полновластной главой их семьи, и она не любила собак: она любила кошек. У них в квартире жили два кота, толстые, как брёвна. Тишке такое соседство (жена-крокодил и два кота) не подходило.
Весь день Геннадий слонялся по квартире как одурелый, почти не ел и даже не вышел погулять, только выпустил Тишку, ночевавшего в доме.
Всё-таки к вечеру он придумал план, которым остался доволен.
В соседнем домишке жила маленькая девочка, Настя. Геннадий иногда видел её играющей во дворе: одну или с подругой. Это была тихая, худенькая и совсем крошечная девочка, плохо одетая. Геннадий сначала думал, что ей лет семь, но оказалось – десять. У Насти была мама, а больше никого не было. Мама-инвалид получала грошовую пенсию плюс огород – вот и весь семейный доход.
Геннадий решил заплатить маме, чтобы Настя кормила Тишку. А потом ежемесячно присылать деньги Тишке на прокорм и на оплату Настиных услуг.
На следующий день, когда Настя пришла из школы, он постучал у дверей её дома. Открыла сама Настя. Она не очень удивилась: наверное, решила, что соседу что-нибудь нужно.
– Заходите, - степенно пригласила она.
Геннадий зашёл в комнату. Настина мама лежала одетая на кровати: под головой у неё были три подушки. Она редко вставала. Всем в доме и на огороде ведала Настя.
Геннадий изложил свою просьбу – вернее, своё коммерческое предложение. Говорил он почему-то сбивчиво и смущённо: его поразила бедность обстановки. Кроме высокой латунной кровати с двумя или тремя матрасами, стола и двух стульев в комнате почти ничего больше не было. Одежда висела на стене, на гвоздиках. Никакого половичка на полу, ни занавески на окне. Но чисто, и обе хозяйки: старая и малая – совсем не выглядели жалкими и несчастными.
Мать, повернув голову, с кровати с удивлением смотрела на городского гостя.
Они ни разу не перебили Геннадия, пока он, спотыкаясь на каждом слове, как косноязычный мальчишка, ни довёл дело до конца, назвав сумму, которую готов платить Насте за труд: три тысячи рублей в месяц.
И Настя, и мать посмотрели на гостя строго: с совершенно одинаковым выражением. Они были очень похожи: немного по-деревенски костлявые, худые, курносые – но в Насте была и какая-то детская неловкая прелесть. Очень серьёзная девочка, тоненькая и маленькая, но вот этой серьёзностью, даже строгостью, почему-то очень симпатичная. Веснушки у Насти были не только на лице, на подбородке, но даже на руках, глаза бледно-голубые, а волосы – как у Есенина – пшеничного цвета.
Мать и дочь переглянулись, но ответила, к удивлению Геннадия, сама Настя.
– Тишку я знаю. Конечно, буду кормить. А денег не нужно. Вы только оставьте, чем кормить.
Геннадий растерялся. Он раньше никогда не видел таких маленьких девочек, похожих на строгих старушек, и не знал, как с ними обращаться.
Он было заспорил, но Настя оказалась как кремень: не хотела брать деньги и не хотела – только на еду для Тишки.
– И много не присылайте: чего ему нужно-то.
– А ты сможешь получать деньги на почте?
– Я мамину пенсию-то получаю: а как вы думаете? – возмутилась Настя.
Геннадий рядом с этим десятилетним ребёнком чувствовал себя сопляком.
В общем, договорились, хоть ему и было неудобно, что она не хочет брать деньги за работу.
Вечером Геннадий купил в магазине пять упаковок сухого корма «Чаппи», куриных наборов, несколько буханок хлеба. Насте он оставил ключ.
– Не волнуйтесь, - сказала Настя, когда он передал ей ключ на своём крыльце, после чего засунула его под тот самый мышиный коврик, на котором спал Тишка. – Не волнуйтесь: буду кормить – каждый день, после школы.
И вдруг, стесняясь, спросила:
– А у вас есть какие-нибудь книжки?
До сих пор Настя разговаривала очень решительно, но тут вдруг оказалось, что она действительно не более чем маленький ребёнок.
– Ты о каких книгах спрашиваешь?
– Не знаю. Любых. У меня только одна книга: «Каштанка». Вы читали?
– Конечно.
– Мне мама подарила, когда я только в школу пошла.
Когда в школу пошла? Ей 10 лет! О, Господи!
– Мне денег не нужно, – сказала Настя, опустив глаза в землю, – и мама всё равно не разрешит у вас взять. А вы купите мне книгу, одну. Пожалуйста. Я люблю книги.
– У вас тут разве продают книги?
– Конечно: в «Банзае». Вы не видели?
Геннадий не ходил в «Банзай»: там всегда очередь – он закупался в «Зевсе».
– Хорошо, идём в «Банзай».
– Сейчас?
– Сейчас. Я через час уезжаю.
В «Банзае» действительно продавали, в том числе, детские книги. Они находились в самом конце магазина, в углу. Всего несколько книг: десять или пятнадцать.
Настя выбрала себе «Рони – дочь разбойника» Астрид Линдгрен. Это было роскошное издание альбомного формата, внутри – больше иллюстраций, чем текста, – почти за тысячу рублей.
– Ничего, что дорогая? – застенчиво спросила Настя.
– Конечно, ничего.
Настя прижала книгу к груди. Нижний край книги закрывал её пояс, а верхний – подбородок.
– Это моя вторая книга! – торжественно заявила Настя и тихо улыбнулась.
Раньше Геннадий не видел, чтобы она улыбалась.
Ему не хотелось прощаться с Настей. Он взял её за руку и довёл до дверей её дома.
– Может, всё-таки возьмёшь деньги?
Девочка помотала головой.
– Я теперь эту книгу буду читать целый год! – сказала она очень довольная. – Она очень интересная!
– Откуда ты знаешь?
– По картинкам.
Она вдруг задумалась.
– А воду Тишке куда ставить?
– Это не нужно. Там кастрюля под водосточной трубой, есть вода. А зимой он будет снег есть.
– Хорошо, - сказала Настя серьёзно и покивала несколько раз головой. – До свиданья!
– До свиданья, Настя. Ты хорошая девочка.
Настя улыбнулась ещё раз и зашла в дом.
Геннадий тащил к машине свой тяжеленный чемодан, а Тишка, как всегда, бежал за ним, подняв хвост трубой и лая на всю деревню. Собаке ведь не объяснишь, что он уезжает навсегда.
В последний момент, когда он уже закрывал дверь машины, прибежала, запыхавшись, Настя с огромной банкой мочёной клюквы в руках: как она только её донесла.
– Мама просила передать!
Геннадий взял банку, поставил на переднее сиденье рядом с собой.
Тишка сидел на снегу и смотрел на Хозяина.
«Может, всё-таки взять его?»
Геннадию ужасно захотелось выйти, сгрести пёсика в охапку, усадить в машину – и будь, что будет.
Но как будто какая-то сила заставила его закрыть дверь, завести мотор.
Он поехал – очень медленно. Тишка долго бежал за машиной, всё так же победно лая.
Потом Геннадий включил вторую и третью скорость, дорога повернула – и он перестал его видеть.
В городе Геннадий обнаружил, что пропал его знаменитый «британский» платок.
Года два назад жена подарила ему на день рожденья носовой платок размером с хорошую скатерть. Он был шёлковый, цветов британского флага, поэтому назывался «британским». Ни в какой карман он не влезал, Геннадий возил его с собой в поездки в чемодане и пользовался редко.
Он его где-то обронил в Хийсиярви, но где – не мог вспомнить.
Первый месяц по приезде на душе у него было муторно, скребло беспокойство за Тишку: как он там? С Настей связи у него не было: у Насти в доме нет телефона. У её мамы был мобильный, но Геннадий забыл спросить номер.
Иногда: раз в два-три месяца – он звонил в Хийсиярви: на почту, в школу или даже главе администрации. Все они утверждали, что Настя кормит Тишку и у него всё в порядке.
Как-то Геннадий забыл перевести деньги, но и тут ему сказала директор школы, что накопился изрядный остаток – и денег на Тишкино питание всё равно хватало.
Тишка, по её словам, жил по-прежнему на крыльце, спал на мышином коврике и процветал. Никто его не обижал.
Во второй половине зимы в Хийсиярви порой заходят и волки, и не только по ночам (все хозяева собак зимой пускают их на ночь в дома). Но участок при доме, где жил Тишка, окружён высоким, выше человеческого роста, прочным забором, в котором Геннадий выпилил рядом с калиткой лаз для собаки. Тишка туда пролезал легко, а вот волку или крупной собаке было не протиснуться. Так что Тишка мог чувствовать себя в относительной безопасности.
Почти всем людям нравится проявлять доброту. Но большинство из нас предпочитает быть добрыми по дешёвке: не прилагая особых усилий, ничем не жертвуя и не рискуя, не поступаясь собственным благополучием. Геннадий был именно из числа таких людей. Он был доволен тем, как устроил жизнь Тишки.
Он, впрочем, понимал, хоть у него никогда и не было своей собаки, что Тишке нужны не только еда, тепло, безопасность. Ему нужен был Хозяин.
Но Хийсиярви – далеко от Петрозаводска: более трёх с половиной часов на машине. Вырваться туда – нужен целый день. И это не удавалось. И не очень хотелось.
Он продолжал переводить деньги, но память о Тишке в его душе сгладилась, покрылась будто толстым слоем снега. Она где-то там ещё жила, в самом дальнем углу, заброшенная и забытая, но он уже не помнил об этом.
Тишку он знал только один месяц. Было это давно. Сказывалась и городская жизнь: колгота да суета. Геннадий зимой ходил на лыжах, летом увлекался рыбалкой. Он любил спорт: теннис, хоккей, лыжные гонки – делал ставки на «Фонбет», очень переживал, когда проигрывал.
А годы шли.
Как-то он снова забыл перевести деньги и вспомнил только через три или четыре месяца. Какое-то затмение нашло. Он послал Насте телеграмму с оплаченным ответом, но ответа не получил.
Геннадий попытался вспомнить, когда последний раз звонил в Хийсиярви, и тоже не смог: пожалуй, года два прошло, а то и больше. Он даже не смог найти номера телефонов.
Наконец, он дозвонился до школы, раскопав телефон в Интернет.
Ему ответили удивлённым голосом: «Дак она у нас давно не живёт. В город уехала – учиться».
Геннадий был совершенно ошарашен этим ответом. Он стал считать, сколько лет прошло: вышло, – шесть лет. Шесть лет! Боже мой! Как они пролетели?
– Где же Настя учится? – сам не зная зачем, спросил Геннадий.
– Дак, где же: у вас и учится, в Петрозаводске, в педагогическом, на учителя английского языка.
– И давно она уехала?
– Два года вроде.
– А Тишка?
– Ой, не скажу, не видала. Может, жив ещё.
Геннадий ужасно расстроился. Он так всё хорошо придумал, а Настя, оказывается, давно тут, в Петрозаводске – и ему даже не сообщила. Хотя как она могла сообщить? Она даже не знает, как его зовут, не знает ни фамилии, ни телефона, ни адреса.
Он хотел было поискать Настю в студенческих списках, но потом сообразил, что нет смысла: прошло слишком много времени. Настя, конечно, ездит иногда домой, к маме, если мама жива. Но как часто? Видит ли Тишку?
Выходит, его никто не кормит уже два года! О, Боже!
Вечером он хотел, никому ничего не говоря, сесть в машину и махнуть в Хийсиярви, но, опять же, в последний момент сообразил, что ночью собаку вряд ли найдёт. Что делать Тишке на своём крыльце, если его там давным-давно не кормят? А проездишь всю ночь по карельским дорогам – на следующий день ты уже не человек.
Ночью он не мог заснуть: пришлось принять феназепам. Весь следующий день его почему-то сверлила мысль: как она могла так быстро окончить школу, как она могла? Как же так? Ей же было 10 лет! Прошло всего-то шесть лет: ей сейчас шестнадцать. Почему она уже два года учится в Петрозаводске?
Лишь много лет спустя он случайно узнал, что Настя училась не в педуниверситете, а в колледже, куда поступают после 9-го класса. Программу же пятого и шестого класса она прошла за один год: Настя была в своей школе лучшей ученицей. Поэтому 9-й класс окончила в 14 лет.
Только почти через месяц Геннадий, наконец, вырвался из паутины всех своих дел – и ночью, сразу после Нового года, поехал в Хийсиярви.
Была уже глубокая зима, Геннадий, осторожный человек, на этот раз ехал так быстро, как не ездил никогда в жизни. До Хийсиярви он добрался в рекордные три часа.
Примерно за год до того, тоже зимой, во второй её половине, глубокой ночью Тишка пролез через лаз в заборе и проковылял к своему крыльцу. Там всё было по-прежнему, только мышиный коврик скомкан, измазан и смят, – поправить его и почистить было некому, и Тишка теперь спал на голых досках. Но на своё крыльцо он приходил каждую ночь.
Не потому, что негде было ночевать. В деревне полно заброшенных домов и сараев.
Но должно же у каждого из нас быть место, где его любят, понимают и ждут, самое родное, единственное на земле.
Для Тишки весь мир ограничивался его деревней: он не знал ничего другого.
И это крыльцо, этот дом были тем единственным местом, где он был счастлив, где его ласкали тёплые человеческие руки, где жил его добрый Хозяин.
Поэтому он всегда приходил сюда. Каждую ночь. И он ждал Хозяина. Он помнил, что Хозяин уезжал на машине и раньше, каждый день. И потом возвращался. И теперь он уехал. Значит, он опять вернётся. Нужно просто его дождаться.
Последние недели для Тишки сложились неудачно. По ночам по улицам деревни бродила волчья стая. Днём Тишка постоянно сталкивался с другими собаками, в большинстве, - много крупнее и злее него.
Из Хийсиярви мусор не вывозится уже 20 лет. Жители поступают просто: выкидывают пакеты с мусором прямо на улицу, через собственный забор. И вдоль всех улиц, где есть жилые дома, тянутся огромные растерзанные развалы этого мусора. Собаки ищут там пропитания.
Правда, редко и мало что там можно найти, да и конкуренция слишком велика. Тишка, маленький и по деревенским меркам уже старый: ему было уже восемь лет – в последнее время почти ничего не находил. Дважды на него нападали злые большие псы и укусили в шею и в плечо, он еле ускользнул от них.
Летом, на собачьей свадьбе, ему прокусили заднюю лапу. Она зажила, но перестала сгибаться, и, когда он сильно уставал, только мешала, волочась по земле.
Сейчас он очень-очень устал. Всё-таки сначала он, как всегда, обнюхал участок, поискал чего-нибудь съедобного, но ничего, конечно, там не было. В доме всё ещё жили мыши. Тишка когда-то пытался охотиться на них, но ни одной так и не поймал.
С трудом он забрался на крутое крыльцо с широкими ступеньками, обнюхал, наклонив голову к самой земле, свой коврик.
Если бы Геннадий сейчас увидел Тишку, вряд ли узнал бы. Шерсть у него свалялась и торчала отдельными клочьями, была ужасно грязная, так что различить окрас стало невозможно. Он сделался худым, как доска, все рёбра выпирали. На голове видны были шрамы от укусов.
Коврик от мороза стоял колом, Тишка никак не мог лечь, а спать на голых досках в такой мороз нельзя: инстинкт говорил ему об этом ясно. Он стал скрести коврик передней лапой и вдруг почуял какой-то давно забытый запах.
Он наклонил нос к самым доскам, засунул его под коврик. Это был запах его Хозяина! Значит, Хозяин здесь, он приехал!
Тишка толкнул коврик носом и увидел под ним какую-то тряпку, довольно большую. Это был тот самый «британский» носовой платок. Геннадий пять лет назад обронил его на крыльце, а Тишка, сдвигая коврик, нечаянно накрыл им платок.
Тишка поскрёб лапой тряпку с запахом Хозяина, но она примёрзла к полу. Тогда он схватил её зубами и оторвал, а потом отнёс в угол своей «будки». Там он возбуждённо, всхлипывая и взвизгивая, долго обнюхивал тряпочку. Несомненно, это был запах Хозяина.
Наконец, дрожа от холода, обессиленный, пёсик лёг на пол, забившись в самый угол будки, положив тряпочку себе прямо под нос. Хозяин тут. Он приехал. Утром он откроет дверь, и я снова увижу его!
И Тишка уснул, счастливый от этого запаха, чудом сохранившегося за долгие пять лет. И во сне он, наверное, видел Хозяина и был счастлив, как прежде.
Когда Геннадий приехал в Хийсиярви, стояла глубокая ночь. Ни одно окно не светилось в домах. Свой дом он легко нашёл, но ключа под ковриком, конечно, давно не было: в дом войти было невозможно.
Он включил фонарик и стал осматривать крыльцо. И вдруг внутри у него всё сжалось и похолодело, глаза заволокло пеленой. Сердце билось где-то у горла. «Что со мной?» - успел он подумать.
Но тут зрение вернулось к нему. Он ясно видел в ярком свете фонарика, что в углу Тишкиной будки что-то лежит. Это были какие-то грязные клочки, довольно большие.
«Что это?!» - подумал Геннадий с диким страхом.
Дрожа, он протянул руку. С трудом заставил себя потрогать. Это была смёрзшаяся шкура животного, видимо, собаки. Вернее, остатки шкуры: какие-то клочки. Остальное давно растащили вороны, а, может быть, и мыши, и другие собаки.
Геннадий достал из кармана ключи: он двигался, как во сне. На брелоке был ножичек. Он раскрыл его и отколупал кусочек примёрзшей к доскам крыльца шкуры.
Поднёс поближе, посветил. Часть клочка, несомненно, была когда-то белой, другая – тёмной. Это, конечно, была шкура Тишки: у него на спине и груди были белые пятна рядом с тёмными.
Геннадий лихорадочно стал отдирать от пола другие куски шкуры. Да, это он: всё, что от него осталось.
Несколько минут он сидел неподвижно над тем, что осталось от Друга. Тишка был хорошим, добрым и преданным псом. Зачем он его бросил? Что стоило взять его тогда в машину? Как можно было оставить его?
Ему не было так больно никогда в жизни. Трудно было дышать. Он хотел заплакать, но слёзы не приходили.
Зачем, зачем он это сделал? Чтобы теперь всю оставшуюся жизнь чувствовать себя подлецом?
Ведь он же прекрасно знал, что нельзя любить наполовину, что, если у тебя есть Друг, ты должен быть с ним до конца, что нельзя бросать друзей.
Зачем он обманул себя?
Потом он всё-таки заплакал, но слёзы замерзали на морозе. Он сел в машину и плакал там, повторяя: «Тишка! Тишечка! Тиша! Мой милый пёсик!»
Но деревня спала. Никто не слышал его. Никто не мог ему посочувствовать, а ему очень хотелось сочувствия.
И он знал, что эта боль останется с ним навсегда. Что он никогда никому не сможет рассказать об этом. И эта подлость, бессмысленная и глупая, не даст ему жить спокойно до самого конца его земного пути.
Только под утро он кое-как привёл себя в порядок, умылся снегом и с трудом завёл мотор.
Начиналась метель. Видимость была почти нулевой, он ехал очень медленно.
Вдруг справа от дороги, в снежных вихрях, он увидел неясные тени. Он остановил машину, дрожащими пальцами открыл дверь, тихо всхлипывая: «Тиша! Тишенька!» – потом вышел из машины, с какой-то безумной надеждой всматриваясь вдаль.
А вдруг ему только показалось? Вдруг это не шкура Тишки? Что, если Тишка жив?
Только что он был абсолютно уверен, что держит в руках клочки шкуры именно своего Друга. И вдруг всю его душу заполнила детская наивная надежда. Вот сейчас он увидит Тишку, заберёт его с собой – и всё будет хорошо, – и плевать ему на жену и весь мир.
Это действительно была стая. Звери бежали мерной, ровной рысью, против ветра, пригнув к земле головы. Все они были одинаковые, с поджатыми почти к брюху хвостами, крупные и тощие.
Это были не собаки, а волки.
Вожак заметил человека, но не испугался, а только повернул голову в его сторону и мельком посмотрел на него. Взгляд его, холодный и равнодушный, показался Геннадию высокомерным, презрительным.
Потом стая, не ускоряя шага, побежала дальше и через несколько секунд пропала в снежной мгле.
Геннадий сел за руль, закрыл глаза и долго сидел так.
Ему вспомнилось, ясно, как в кинофильме: он готовит на кухне рыбу, потом выходит в столовую. Тишка, как всегда, лежит у печки и робко, с наивной надеждой смотрит на него.
Так могло бы продолжаться многие годы, и это было бы большим счастьем для них обоих. Почему же того, что обязательно должно было быть, не было, а то, чего быть не должно, действительно случилось?
«Потому, что ты подонок и ничтожество», - сказал внутри Геннадия какой-то голос.
Возразить ему было нечего.
Он поднял ручник, дал газ и снова поехал среди клубящихся снежных вихрей и пропал, исчез в них. На земле не осталось никакого следа: его сразу засыпал снег.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
