Леон и Луиза
ГЛАВА 1
Закладка:
Алекс Капю
Леон и Луиза
Мы сидели в Соборе Парижской Богоматери и ждали священника. Разноцветный солнечный свет падал через розетки витражей на открытый, украшенный цветами гроб, стоящий на красном ковре перед алтарём. На хорах перед пьетой стоял на коленях монах-капуцин, в левом нефе на лесах работал штукатур, скребущие звуки его мастерка отдавались в восьмисотлетней кладке стен. В остальном царил покой. Было девять часов утра; туристы ещё завтракали в своих отелях.
Наша группа скорбящих была небольшой: покойный жил долго, и большинство тех, кто его знал, уже скончались раньше. На передней скамье, посередине, сидели четверо его сыновей, дочь и невестки, рядом с ними – двенадцать внуков, шестеро из которых были ещё холосты, четверо женаты, а двое разведены; совсем с краю – четверо из двадцати трёх правнуков, которые на тот день, 16 апреля 1986 года, уже появились на свет. Позади нас терялись в сумеречном свете в сторону выхода пятьдесят восемь пустых рядов – море пустых скамей, на которых хватило бы места всем нашим предкам вплоть до двенадцатого века.
Мы смотрелись смехотворно маленькой кучкой в этой несоразмерно большой для нас церкви; сидели мы здесь из-за последней шутки моего деда, который был химиком-криминалистом на набережной Орфевр1 и презирал попов. В последние годы он часто возвещал, что если когда-нибудь умрёт, то пусть отпоют его в Соборе Парижской Богоматери. Если на это замечали, что ему – как неверующему – должен быть безразличен выбор божьего храма, а для нашей маленькой семьи церквушка за углом подошла бы гораздо лучше, он возражал:
– Церковь Святого Николая из Шардоне? Вот уж нет, дети, обеспечьте мне Нотр-Дам. Это хотя и дальше, и будет вам чего-то стоить, но вы справитесь. Кстати, я предпочитаю латинское богослужение, а не французское. По старому обряду, пожалуйста, с ладаном, с длинными речитативами и грегорианским хоралом.
И ухмылялся себе в усы, представляя, как его потомки натрут себе колени за два с половиной часа о жёсткие церковные скамейки. Эта шутка так ему понравилась, что он ввёл её в репертуар своих привычных поговорок. «Если я к тому времени не наведаюсь в Нотр-Дам», – говорил он, записываясь к парикмахеру, или: «Светлой Пасхи и до встречи в Соборе Парижской Богоматери!» Со временем шутка превратилась в предсказание, и когда час моего деда действительно пробил, нам всем было ясно, что делать.
И вот он лежал с восковым носом и удивлённо поднятыми бровями на том самом месте, где Наполеон Бонапарт короновался в Императоры французов, а мы сидели на тех самых скамьях, где сто восемьдесят два года назад сидели его братья, сёстры и генералы. Время шло, а священник всё не появлялся. Лучи солнца падали уже не на гроб, а справа от него, на чёрно-белые каменные плиты. Из темноты появился церковный служка, зажёг несколько свечей и вернулся в темноту. Дети ёрзали на лавках, мужчины почёсывали затылки, женщины держали спины прямо. Мой двоюродный брат Николя достал из кармана пальто марионеток и устроил представление для детей, которое, по сути, заключалось в том, что небритый разбойник бил дубинкой по колпачку петрушки.
И тут далеко позади нас, рядом с входным порталом, с тихим скрипом открылась маленькая боковая дверь. Мы оглянулись. В расширяющийся просвет ворвалось тёплое свечение весеннего утра и шум с улицы Сите. Серая фигурка в ярко-красном шарфе проскользнула в церковный неф.
– Кто это?
– Эта женщина из наших?
– Тихо, услышит же!
– Она из нашей семьи?
– А может, это…?
– Ты думаешь?
– Ах, откуда?
– Не её ли ты однажды видел на лестнице…
– Да, но тогда было очень темно.
– Перестаньте пялиться.
– Да где этот священник?
– Кто-нибудь её знает?
– Это…
– …может быть…
– Ты думаешь?
– Да замолчите вы наконец!
Мне было с первого взгляда понятно, что эта женщина не из семьи. Эти маленькие, энергичные шаги и твёрдые каблуки, которые на каменных плитах звучали как аплодисменты; эта чёрная шляпка с вуалью, под ней гордо вскинутый острый подбородок; то, как она проворно перекрестилась перед каменной чашей со святой водой, и этот элегантный книксен – нет, это не могла быть Лё Галль. По крайней мере, урождённая.
Чёрные шляпки и проворные крестные знамения нам не подходят. Мы, Лё Галли, рослые, медлительные люди, норманнского происхождения, которые передвигаются большими, осторожными шагами, и более того, мы семья мужчин. Конечно, есть у нас и женщины – женщины, которых мы брали в жёны, но когда на свет появляется ребёнок, это по большей части мальчик. У меня у самого четыре сына и ни одной дочери; у моего отца – три сына и одна дочь, его отец – покойный Леон Лё Галль, который этим утром лежал в гробу – также породил четверых сыновей и дочь. У нас сильные руки, широкие лбы и широкие плечи, мы не носим украшений, кроме часов и обручальных колец, имеем склонность к простой одежде без рюш и кокард; вряд ли мы вспомним, закрыв глаза, какого цвета на нас рубашка. У нас никогда не болит ни живот, ни голова, а если такое случается, мы стыдливо помалкиваем об этом, так как в нашем понимании мужества ни наши головы, ни наши животы – особенно животы! – не содержат мягких тканей, восприимчивых к боли.
Прежде всего у нас необыкновенно плоский затылок, над которым всегда посмеивались наши жёны. Когда в семье рождается ребёнок, мы спрашиваем в первую очередь не о весе, росте или цвете волос, а о затылке. « Какой он – плоский? Это настоящий Лё Галль?» И когда мы несём одного из нас к могиле, мы утешаем себя мыслью, что череп Лё Галля при транспортировке не мотается из стороны в сторону, а неподвижно лежит на дне гроба.
Я разделяю хилый юмор и радостную меланхолию моих братьев, отцов и дедов, и я – настоящий Лё Галль. Хотя некоторые из нас имеют слабость к табаку и алкоголю, у нас есть хорошие виды на долгожительство, и, как многие семьи, мы твёрдо уверены в том, что мы хоть и не особенные, но всё-таки единственные в своём роде.
Эту иллюзию нечем подкрепить, она лишена всяких оснований, так как ещё никогда, насколько мне известно, Лё Галль не совершал нечто такое, о чём человечество должно помнить. Это объясняется, во-первых, отсутствием выраженных способностей, во-вторых, нехваткой усердия; в третьих, ещё в юности у многих из нас вырабатывается высокомерное презрение к обрядам инициации упорядоченного обучения, а в четвёртых, от отца к сыну почти всегда переходит ярко выраженная антипатия к церкви, полиции и интеллектуальным авторитетам.
Поэтому большинство наших академических карьер заканчивается уже в гимназии, самое позднее, на третьем или четвёртом семестре университета. Только раз в пару десятилетий Лё Галлю удаётся довести учёбу до конца и смириться с кем-то из светских или духовных авторитетов. Такой потом становится юристом, врачом или священником и добивается уважения семьи, но и некоторого недоверия.
До небольшой посмертной славы добрался мой двоюродный прапрадед – Серж Лё Галль, который вскоре после немецко-французской войны вылетел из гимназии за потребление опиума и устроился надсмотрщиком в тюрьму в Кане. Он вошёл в историю тем, что попытался мирно, без привычной резни усмирить тюремный бунт, за что один арестант в благодарность раскроил ему череп топором. Другой предок отличился тем, что сделал эскиз почтовой марки для вьетнамской почты, а мой отец строил в молодости нефтепроводы в алжирской Сахаре. В остальном же мы, Лё Галли, зарабатываем свой хлеб как инструкторы ныряльщиков, водители-погрузчики или госслужащие. Мы продаём пальмы в Бретани и немецкие мотоциклы – нигерийской дорожной полиции, а один мой двоюродный брат работает на полставки детективом в банке Сосьете Женераль, разыскивая скрывающихся заёмщиков.
Тем, что большинство из нас всё-таки проходят свой жизненный путь упорядоченно, мы обязаны нашим жёнам. Все мои невестки, тётки и бабушки по отцовской линии – сильные, практичные и добрые женщины, которые осуществляют сдержанный, но беспрекословный матриархат. В профессиональном плане они часто успешнее своих мужей и зарабатывают больше денег, именно они заполняют налоговые декларации и разбираются со школьной администрацией. Благодарные мужья, в свою очередь, платят им за это своей верностью и кротостью.
Я думаю, мы скорее миролюбивые супруги. Мы не врём и стараемся не потреблять алкоголь во вредоносных количествах; мы держимся в стороне от других женщин, по дому мы мастера на все руки, и, без сомнений, мы очень любим детей. На наших семейных встречах заведено, что мужчины после обеда занимаются детьми, в то время как женщины едут на пляж или за покупками. Наши жёны умеют ценить то, что нам для счастья не нужны дорогие машины и что нам не приходится летать на Барбадосские острова, чтобы поиграть в гольф. Они мягко снисходительны к тому, что мы маниакально ходим на блошиный рынок и тащим оттуда домой всякую всячину: чужие фотоальбомы, прибор для очистки яблок, отслужившие проекторы, для которых больше не производят диапозитивы нужного формата, настоящий перископ с подводной лодки, через который всё видно вверх ногами, хирургические пилы, ржавый револьвер, изъеденные жучком граммофоны и электрические гитары, на которых отсутствует каждый второй лад. Мы тащим всю эту рухлядь домой, чтобы потом на протяжении месяцев полировать, чистить и пытаться её починить, перед тем как отдать кому-нибудь, отнести назад на блошиный рынок или просто выбросить. Мы делаем это, чтобы расслабить нашу вегетативную нервную систему; собаки едят траву, гимназистки слушают Шопена, университетские преподаватели смотрят футбол, а мы мастерим из старья. На удивление многие из нас по вечерам, когда дети уже спят, рисуют маслом небольшие картины. А один, это я знаю не понаслышке, тайно пишет стихи. К сожалению, не очень хорошие.
Закладка:
Передняя скамья собора вибрировала от мужественно подавляемого волнения. Неужели сюда и впрямь явилась мадмуазель Жанвье, как она посмела? Женщины опять смотрели прямо перед собой и держали спину, как будто всё их внимание было сосредоточено на гробе и вечном свете над алтарём; но мы-то, мужчины, хорошо знали наших жён, понимая, что на самом деле они напряжённо вслушивались в стаккато мелких шагов, которые двигались сбоку к центральному проходу, потом повернули под прямым углом и без малейшего колебания, не замедляясь и не ускоряясь, как метроном, ровно отстукивая такт, спешили вперёд. Тот, кто украдкой косился в середину зала, мог краем глаза видеть её маленькую фигурку, как она легконого, словно девочка, взбежала по красному ковру на две ступени к изножию гроба, положила правую руку на его край и беззвучно проскользила к изголовью, где, наконец, остановилась и на несколько секунд замерла почти по-солдатски навытяжку. Она подняла вуаль на шляпку и наклонилась, простёрла руки и положила их на край гроба, поцеловала моего деда в лоб и приникла щекой к его восковой голове, как будто хотела немного отдохнуть; при этом она повернулась не к алтарю, пряча лицо, а представила его нам на обозрение. И мы смогли увидеть, что глаза её закрыты, а накрашенные красной помадой губы растянулись в улыбку, которая становилась всё шире, пока рот не раскрылся в беззвучном смехе.
Наконец она оторвалась от покойного и выпрямилась, сняла с локтя сумочку, открыла её и быстрым жестом достала круглый, матово поблёскивающий предмет величиной с кулак. То был, как мы смогли удостовериться чуть позже, старый велосипедный звонок в виде полушария, его хромированный слой пошёл тонкими трещинами, а кое-где совсем облупился. Она закрыла сумочку, снова повесила её на локоть и дважды позвонила в звонок. Дзинь-дзинь, дзинь-дзинь. Пока звон отдавался в церковных стенах, она положила звонок в гроб, повернулась к нам и посмотрела каждому из нас, по очереди, прямо в глаза. Она начала слева, где сидели меньшие дети со своими отцами, прошлась взглядом по всему ряду, останавливаясь на каждом, может быть, по одной секунде. Дойдя до правого края, она озарила нас победной улыбкой, пришла в движение и заспешила мелкими шагами к выходу, мимо семьи, по центральному коридору.
ГЛАВА 2
На момент знакомства с Луизой Жанвье моему деду было семнадцать лет. Мне нравится представлять его себе совсем молодым парнем – как весной 1918 года в Шербурге он привязал свой чемодан из укреплённого картона к велосипеду и навсегда покинул отчий дом.
О его молодости я знаю совсем немного. На семейном снимке того времени запечатлён крепкий малый с высоким лбом и непокорными светлыми волосами, который с любопытством наблюдает за манипуляциями студийного фотографа, насмешливо склонив голову набок. А ещё я знаю из его собственных рассказов, которые он на склоне лет излагал немногословно и с наигранной неохотой, что в гимназии он часто отсутствовал, так как предпочитал бродить со своими лучшими друзьями, которых звали Патрис и Жоэль, по пляжам Шербурга.
В одно штормовое январское воскресенье 1918 года, когда ни один здравомыслящий человек не решился бы приблизиться к океану на расстояние видимости, они втроём в пургу нашли у склона в кустах прибитый морем сломанный парусный ялик. Посередине была пробоина, борт по всей длине слегка обгорел. Они перетащили лодку за кусты и в следующие недели, поскольку законный владелец не объявился, с большим увлечением собственноручно её чинили, драили и красили в разные цвета, пока она не стала выглядеть как новая и была больше не опознаваема.
С тех пор всякий свободный час они уплывали в пролив Ла-Манш, чтобы порыбачить, подремать, покурить сушеный фукус из трубок, которые они вырезали из кукурузных початков; когда на поверхности воды появлялось что-нибудь интересное: планка, штормовой маячок от затонувшего корабля или спасательный круг, они забирали это с собой. Иногда военные корабли проходили так близко, что их маленький чёлн качало из стороны в сторону как телёнка на выгоне в первый день весны. Часто они проводили в море целый день, огибали мыс и правили на запад, пока на горизонте не появлялись британские проливные острова, и поворачивали обратно к берегу уже в свете вечерних сумерек. По выходным они ночевали в рыбацкой избушке, владелец которой в день своего призыва не успел как следует забаррикадировать заднее окошко.
Отец Леона Лё Галя – то есть мой прадед – ничего не знал о парусном ялике своего сына, но с тревогой относился к его бродяжничеству по пляжу. Он был учителем латыни, стареющим раньше времени и курившим сигареты одну за другой, который стал изучать латынь только для того, чтобы как можно больше досадить своему отцу; за это удовольствие он десятилетиями расплачивался школьной службой, которая сделала его мелочным, чёрствым и озлобленным. Чтобы оправдать перед самим собой свою латынь и продолжать чувствовать себя живым, он освоил энциклопедические знания о следах римской цивилизации в Бретани и гонял этого конька со страстью, которая никак не соответствовала ничтожности темы. В гимназии его бесконечные, удручающе монотонные, сопровождаемые непрерывным курением доклады о глиняных черепках, термальных банях и военных дорогах обросли легендами и внушали страх. Ученики спасались тем, что не спускали глаз с его сигарет и подстерегали момент, когда он начнёт писать ими на доске и курить мел.
То, что в день всеобщей мобилизации из-за астмы его освободили от военной службы, он воспринял с одной стороны как удачу, а с другой – как позор, так как в учительской он остался единственным мужчиной среди молодых женщин. Страшен был его гнев, когда он узнал от коллег, что его единственный сын уже много недель почти не появляется в школе, и нескончаемы были его нотации за кухонным столом, которыми он пытался убедить юношу в ценности классического образования. Над ценностью классического образования тот только посмеивался и, в свою очередь, пытался доказать старику, что как раз сейчас его присутствие на пляже жизненно необходимо, так как в последние недели немцы начали маскировать свои подводные лодки под рыбацкие с помощью деревянных конструкций и цветной эмали, импровизированных парусов и поддельных сетей.
Отец в ответ поинтересовался, в чём причинно-следственная связь между немецкими подводными лодками и пропусками занятий в гимназии.
Замаскированные подводные лодки, терпеливо объяснил сын, могут подкрасться к французским рыболовным ботам и безжалостно их потопить, чтобы ухудшить продовольственное снабжение французского народа.
– И? – спросил отец, кашляя и стараясь успокоиться. Любое волнение могло вызвать приступ астмы.
– Каждый день к берегу прибивает обломки: древесину, латунь, сталь, парусину, керосин в бочках…
– И? – спросил отец.
– Это ценное сырьё надо подбирать, чтобы его опять не смыло в море, – говорил Леон.
В то время как их спор неудержимо приближался к драматической развязке, отец и сын сидели за кухонным столом в той якобы лениво-расслабленной позе, которая так характерна для всех Лё Галей; они далеко вытягивали ноги под стол, откинувшись на спинку стула так, что ягодицами едва касались края сиденья. Так как оба были рослые и тяжёлые мужчины, у них было тонкое восприятие гравитации, и они знали, что именно в горизонтальном положении тело ближе всего к левитации, так как каждый его член несёт только собственный вес и освобождён от остальной массы тела, в то время как в положении сидя или стоя все части тела громоздятся друг на друга и в сумме дают тяжесть в центнер. Однако сейчас они были взвинчены, и их голоса, почти неотличимые друг от друга с тех пор, как у сына закончилась ломка голоса, дрожали от еле сдерживаемого гнева.
– Завтра утром ты снова пойдёшь в школу, – сказал отец, подавляя кашель, который из глубины груди поднимался к горлу.
– Национальная военная экономика остро нуждается в сырье, – возражал сын.
– Завтра утром ты снова пойдёшь в школу, – повторил отец.
Сын отвечал, что отцу всё-таки следует подумать о национальной военной экономике, с беспокойством отмечая, каким тяжёлым становится отцовское дыхание.
– Национальная военная экономика пусть поцелует меня в задницу, – задыхался отец. После чего разразился приступ кашля, который на минуту прервал разговор.
– И это даёт заработать неплохие карманные деньги, – сказал сын.
– Во-первых, это преступные деньги, – сипел отец. – А во-вторых, правила гимназии о пропуске занятий касаются всех, в том числе тебя и твоих друзей. Мне не нравится, что вы взяли себе такую свободу.
Сын спросил, что отец имеет против свободы и задумывался ли он, что каждый закон, для того, чтобы его соблюдали, должен иметь здравый смысл.
– Значит, вы берёте себе свободу только потому, что это свобода, – простонал отец.
Закладка:
– Национальная военная экономика остро нуждается в сырье, – возражал сын.
– Завтра утром ты снова пойдёшь в школу, – повторил отец.
Сын отвечал, что отцу всё-таки следует подумать о национальной военной экономике, с беспокойством отмечая, каким тяжёлым становится отцовское дыхание.
– Национальная военная экономика пусть поцелует меня в задницу, – задыхался отец. После чего разразился приступ кашля, который на минуту прервал разговор.
– И это даёт заработать неплохие карманные деньги, – сказал сын.
– Во-первых, это преступные деньги, – сипел отец. – А во-вторых, правила гимназии о пропуске занятий касаются всех, в том числе тебя и твоих друзей. Мне не нравится, что вы взяли себе такую свободу.
Сын спросил, что отец имеет против свободы и задумывался ли он, что каждый закон, для того, чтобы его соблюдали, должен иметь здравый смысл.
– Значит, вы берёте себе свободу только потому, что это свобода, – простонал отец.
– Ну и что?
– Но суть правила именно в том, что оно относится к каждому без исключения, и в особенности к тем, кто считает себя умнее других.
– Но мы не можем отрицать факт, что есть люди, которые умнее других, – осторожно заметил сын.
– Во-первых, это не относится к делу, – сказал отец, – а во-вторых, насколько мне известно, на занятиях тебя не заподозришь в выдающихся умственных способностях. Завтра утром ты снова пойдёшь в школу.
– Нет, – ответил сын.
– Завтра ты снова пойдёшь в школу! – взревел отец.
– Я вообще больше никогда не пойду в школу! – взревел сын.
– Пока ты вытягиваешь ноги под мой стол, ты будешь делать то, что я говорю!
– Ты мне не указ!
После этих прямо-таки классических пререканий спор перерос в драку, в которой двое мужчин, как школьники, катались по кухонному полу, а кровь не пролилась только благодаря быстрому и мужественному вмешательству матери.
– Всё, хватит! – отрезала она и подняла за уши мужчин, один из которых плакал, а другой задыхался. – Ты, дорогой, принимаешь своё успокоительное и ложишься спать, я сейчас приду. А ты, Леон, идёшь завтра утром к мэру и записываешься на работу. Раз уж у тебя так болит душа за военную экономику.
Как оказалось, на следующее утро, военная экономика и в самом деле могла использовать гимназиста Лё Галя – но не на пляже, как он надеялся. Более того, мэр пригрозил ему тремя месяцами тюрьмы, если он снова будет незаконно присваивать себе то, что море выносит на берег, и подробно расспросил о других его знаниях и навыках, которые могут быть использованы на благо военной экономики.
При этом оказалось, что Леон – хотя и был крепкого телосложения, – не имел ни малейшего желания использовать свою мышечную силу. Он не хотел быть ни крестьянским, ни конвейерным рабочим, и роль подручного у кузнеца или плотника его тоже не устраивала. Так же дело обстояло и с его интеллектуальными способностями: он был, конечно, не дурак, но в гимназии не проявил склонности ни к одному предмету и ни в одном не расшибался в лепёшку, потому и в отношении будущей карьеры у него не было конкретных планов или пожеланий. Конечно, ему хотелось бы ради службы родине совершить на своём парусном ялике шпионскую вылазку в Северное море и пустить на немецком побережье в обращение фальшивые рейхсмарки, чтобы дестабилизировать валюту врага; но так как это не было реалистичной перспективой трудоустройства, он лишь пожал плечами, когда мэр спросил его о планах. Интерес к военной экономике был уже совершенно потерян. Дело осложнялось тем, что шея у мэра была как у индюка, а нос в красно-синих прожилках. Леон, как и большинство молодых людей, обладал сильной эстетической чувствительностью и не мог себе представить, что человека с такой шеей и с таким носом можно воспринимать всерьёз. Мэр, ворча, прошёлся по списку вакансий, который ему прислал военный министр.
– Ну, давай посмотрим. Так, вот. Трактором управлять умеешь?
– Нет, месьё.
– А тут – требуется сварщик. Варить-паять умеешь?
– Нет, месьё.
– Понятно. Шлифовать оптические линзы ты тоже не умеешь, да?
– Нет, месьё.
– А наматывать катушки для электродвигателей? Водить трамвай? Рассверливать дула пистолетов? – Мэр усмехнулся, это начало его забавлять.
– Нет, месьё.
– Может быть, ты специалист по внутренним болезням? Эксперт в области права международной торговли? Инженер-электрик? Чертежник подземных сооружений? Шорник? Кузовщик?
– Нет, месьё.
– Я так и думал. Ни в дублении кожи, ни в двойной бухгалтерии ты тоже ничего не понимаешь, не так ли? А язык кисуахели? Ты говоришь на кисуахели? А бить чечётку? Телеграфировать азбукой Морзе? А рассчитать силу тяги стальных тросов у подвесных мостов?
– Да, месьё.
– Что? Кисуахели? Стальные тросы у подвесных мостов?
– Морзе, сэр. Я знаю азбуку Морзе.
Действительно, несколько недель назад молодёжный журнал «Юный изобретатель», который Леон выписывал, напечатал азбуку Морзе, и однажды дождливым воскресным вечером Леону вздумалось её выучить.
– Это правда, малыш? Ты меня не дуришь?
– Нет, месьё.
– Значит, нашлось что-то и для тебя! Станция Сен-Люк-на-Марне ищет помощника телеграфиста, в качестве заместителя основного служащего. Составлять накладные, объявлять о прибытии и отправлении поездов, помогать продавать билеты. Справишься?
– Так точно, месьё.
– Минимум шестнадцать лет, мужской пол, гомосексуалисты, венерические больные и коммунисты нежелательны. Ты же не… коммунист?
– Нет, месьё.
– Ну, тогда протелеграфируй мне что-нибудь. Передай-ка мне азбукой Морзе, как там, ах да: «Из бездны взываю к тебе, Господи». Давай, давай, прямо здесь, на письменном столе.
Леон затаил дыхание, взглянул на потолок и начал отстукивать средним пальцем правой руки. Короткий–короткий–длинный, короткий–длинный–короткий, короткий–короткий–короткий…
– Ладно, хватит, – прервал мэр, который всё равно не знал азбуки Морзе и не смог бы оценить виртуозность Леона.
– Я могу телеграфировать, месьё. Где находится этот Сен-Люк-на-Марне?
– На Марне, дурья твоя голова, где-то между луком и фасолью. Не бойся, это не на линии фронта. Должность срочная, можешь немедленно приступать. Ты даже будешь получать зарплату: сто двадцать франков. Да, можем попробовать.
Вот так и получилось, что в весенний день 1918 года Леон Лё Галль привязал картонный чемодан к своему велосипеду, сердечно поцеловал мать, немного помешкав, обнял отца, сел на велосипед и надавил на педаль. Он ускорялся так, как будто в конце улицы Де Фоссе должен был оторваться от земли, как Луи Блерио, который недавно пересёк Ла-Манш на самодельном самолете из ясеневых досок и велосипедных колес. Он мчался мимо небогатых, но претендующих на благопристойность мелкобуржуазных домов, в которых его друзья Патриc и Жоэль в это время макали в кофе с молоком вчерашний военный хлеб с опилками, мимо пекарни, кормившей его хлебом всю прежнюю жизнь, мимо школы, где его отец прослужит ещё четырнадцать лет, три месяца и две недели. Он проехал мимо портовой гавани, где американский зерновой танкер мирно стоял рядом с британскими и французскими военными кораблями, пересёк мост и свернул направо на проспект Дё Пари, счастливый и без единой мысли о том, что, возможно, никогда больше ничего этого не увидит, он миновал склады, подъёмные краны и сухие доки и вырвался из города в бесконечные луга и пастбища Нормандии. Не проехав и десяти минут, ему пришлось остановиться, так как стадо коров перекрыло дорогу; дальше он ехал уже медленнее.
Предыдущей ночью прошёл дождь, и дорога была приятно влажной и не пылила. На парящих лугах цвели яблони и паслись коровы. Леон ехал навстречу солнцу. Западный ветер легонько дул ему в спину, подгоняя вперёд. Через час он снял куртку и привязал её к чемодану. Он обогнал лошака, впряжённого в телегу. Потом он встретил крестьянку с тачкой и проехал мимо грузовика, который стоял на обочине с дымящимся мотором. Коней он не видел; Леон читал в журнале «Юный изобретатель», что почти все лошади Франции были отправлены на фронт.
На обед он съел бутерброд с ветчиной, который мать завернула ему с собой, и запил водой из деревенского источника. Во второй половине дня он лёг под яблоней, жмурясь, посмотрел на розовые цветы и нежно-зелёные листья и отметил, что дерево не подрезали уже несколько лет.
Вечером он прибыл в Кан, где должен был переночевать у тети Симоны. Она была младшей сестрой того самого Сержа Лё Галля, которому раскроили череп топором во время тюремного бунта. Прошло уже несколько лет с тех пор, как Леон видел её в последний раз; он помнил ее пышную грудь под блузкой, её смех и большой красный рот, и что на пляже её воздушный змей парил выше всех остальных. Но вскоре её муж и двое сыновей один за другим ушли на войну, и с тех пор тётя Симона оправляла в Верден по три письма в день, сходя с ума от горя и тревоги.
Закладка:
– Значит, это ты, – сказала она, впуская его. В доме пахло камфарой и дохлыми мухами. У неё были спутанные волосы, выцветшие и потрескавшиеся губы. В правой руке она держала чётки.
Леон поцеловал её в обе щеки и передал привет от родителей.
– Хлеб и сыр – на кухонном столе. – сказала она. – И бутылка сидра, если хочешь.
Он вручил ей жареный миндаль, который мать дала ему с собой как гостинец.
– Спасибо. Иди на кухню и поешь. Спать будешь рядом со мной, кровать довольно широкая.
Леон вытаращил на неё глаза.
– Я не могу положить тебя в комнате мальчиков, мне приходится сдавать её вместе со спальней беженцам с севера. А диван из гостиной я продала, потому что мне нужно было место для кровати.
Леон открыл рот, чтобы что-то сказать.
– Кровать широкая, не валяй дурака, – сказала она, – проводя рукой по тусклым волосам. – Я устала после тяжёлого дня, и у меня нет сил с тобой препираться.
Не говоря больше ни слова, она пошла в гостиную, забралась под одеяло во всех своих юбках, блузках и чулках, отвернулась к стене и уже не шевелилась.
Леон пошёл на кухню. Он ел хлеб с сыром, смотрел в окно и в ожидании темноты опустошил целую бутылку сидра. И только услышав храп тёти Симоны, он пошёл в гостиную, лёг рядом с ней, вдохнул кисло-сладкий запах её женского пота и стал ждать, когда колдовская сила сидра перенесёт его в другой мир.
Когда на следующее утро он открыл глаза, тётя Симона лежала рядом с ним в том же положении, но больше не храпела. Леон чувствовал, что она только притворяется спящей, а на самом деле ждёт, когда он исчезнет из её дома. Он взял свою обувь в правую руку, чемодан – в левую и крадучись спустился по лестнице.
Стояло безветреное, солнечное утро. Леон пустился в путь по прибрежной дороге через Ульгат и Онфлёр; поскольку был отлив, он перекинул свой велосипед через парапет на пляж и несколько километров ехал по мокрому и твёрдому песку вдоль береговой линии. Песок был жёлтым, море зелёным, синея к горизонту; лишь несколько детей играли на песке, они были в красных купальниках, а их матери в белых юбках; иногда на песке стояли старики в чёрных пиджаках и ковырялись тросточками в высохших водорослях.
Поскольку и отец, и мэр Шербурга были далеко и не могли его увидеть, Леон немного поискал, чего принесло море. Он нашёл длинный кусок не очень растрёпанного каната, несколько бутылок, оконный переплёт со шпингалетами и полупустую канистру бензина.
В полдень он приехал в Довиль, а вечером добрался до Руана, где должен был переночевать у тёти Софи; но прежде, по настоятельному совету отца, ему надо было осмотреть собор – якобы один из лучших образцов готического зодчества. Леон раздумывал, не послать ли и тётю, и образец готического зодчества и не переночевать ли лучше в чистом поле. Но потом одумался, что дни в апреле хоть и длинные, а ночи всё ещё сырые и холодные, и что у тёти Софи не могло быть ни мужа, ни сыновей в Вердене, потому что она всю свою жизнь прожила одна; к тому же славилась своими яблочными пирогами. Когда он приехал, она стояла в палисаднике в крахмальном белом фартуке и махала ему.
На третий день, поднимаясь с кровати, он почувствовал жуткую мышечную боль. Еле спустился с крыльца, и первый час на велосипеде был пыткой, но потом стало легче. Теперь ветер дул с севера, начало моросить. Путь ему пересекали длинные колонны армейских грузовиков с юга; под брезентом сидели солдаты, они угрюмо курили, зажав свои винтовки коленями. В полдень он проехал мимо сгоревшего крестьянского двора. Вика вилась по обугленным балкам, в свинарнике взошли молодые берёзки, из чёрных оконных дыр ещё несло горелым; в куче навоза торчали ржавые вилы без черенка. Он взял их и пристроил на багажник к другим находкам.
Леон знал, что осталось немного; из-за холмов уже показалась какая-то башня – должно быть, колокольня Сен-Люка-на-Марне. И правда, за следующим пригорком открылась деревня с церковью, но то был не Сен-Люк. Леон пересёк деревню и въехал на следующий холм, спустился оттуда в очередную деревню, дальше опять поднялся в гору, за которой была новая деревня, а после неё новый холм. Он пригнулся к рулю, силясь не замечать боль, и воображал, что он с велосипедом – единая машина, которой безразлично, сколько ещё холмов последует за следующим холмом.
Холмы закончились лишь ближе к вечеру. Перед Леоном лежала прямая аллея, она тянулась через бесконечную равнину. Езда по горизонтали была отрадой, к тому же ему казалось, что платаны немного защищают от бокового ветра. Именно в этот момент он услышал за собой шум – короткий скрип, который периодично повторялся, становясь всё громче. Леон обернулся.
Он увидел молодую женщину на старом, ржавом мужском велосипеде, она сидела на седле прямо, расслабленно и быстро приближалась к нему; очевидно, скрип издавала правая педаль, которая при каждом нажатии задевала за цепной щиток. Она была уже совсем близко, того и гляди перегонит его; чтобы этого не допустить, он поднялся с седла и налёг на педали. Но уже через несколько секунд она поравнялась с ним, махнула рукой, крикнула: «Бонжур!» – и проехала мимо, словно он просто стоял на обочине.
Леон смотрел ей вслед, как она под утихающий скрип становилась всё меньше и меньше и, наконец, исчезла в той точке, где двойной ряд платанов смыкался с горизонтом. Это была необычная девушка. Веснушки и густые тёмные волосы, обрезанные – скорее всего собственноручно – на одну длину от уха до уха. Приблизительно его ровесница, может, чуть моложе или старше – трудно сказать. Большой рот, мягкий подбородок. Приятная улыбка. Мелкие белые зубы с забавной щербинкой между верхними резцами. Глаза – зелёные? Белая блузка в красный горошек, которая сделала бы её на десять лет старше, если бы синяя школьная юбка не делала её на десять лет моложе. Красивые ноги, насколько он мог оценить за такое короткое время. И так чертовски быстро ездит.
Леон больше не чувствовал усталости, ноги снова делали свою работу. Какая потрясающая девушка! Он старался удержать её образ перед глазами и был удивлён тому, что уже не получалось. Конечно, он чётко видел блузку в красный горошек, ноги, крутящие педали, поношенные тапочки на шнурках и улыбку, которая была не только милой, но и чарующей, сногсшибательной, приносящей счастье, от которой захватывает дух и щемит сердце, в которой сливаются доброта, ум, насмешка и робость. Но отдельные части, несмотря на все усилия, не хотели сливаться в единое целое, он видел только цвета, формы, конечности – единый облик ускользал от него.
Он по-прежнему чётко слышал скрип педали о цепной щиток, так же как и её ясное «Бонжур!» – и вдруг сообразил, что не ответил на приветствие. Он сердито ударил правой рукой по рулю, велосипед резко вильнул, и он чуть не упал. «Бонжур, мадмуазель!» – прошептал он, как будто упражняясь, потом всё громче, всё решительнее: «Бонжур!», а потом ещё на один тон мужественнее и увереннее: «Бонжур!»
Леон возобновил задуманное перед отъездом намерение начать в Сен-Люке новую жизнь. Отныне он будет пить кофе не дома, а в бистро, и будет оставлять на прилавке пятнадцать процентов чаевых, и будет читать не «Юный изобретатель», а «Фигаро» или «Паризьен», по тротуару он теперь будет не бегать, а прохаживаться. И если молодая женщина поздоровается с ним, он, вместо того, чтобы раскрыть в оцепенении рот, бросит ей короткий, проницательный взгляд и небрежно поздоровается в ответ.
Усталость вернулась, и ноги были тяжёлые, как свинец. Теперь он проклинал безбрежную равнину. Если прежний холмистый ландшафт хотя бы чередовал надежду и разочарование, теперь было ясно без иллюзий – до цели ещё далеко. Не желая больше видеть бесконечную даль, он положил локти на руль и, уронив голову, видел только свои ступни на педалях, а чтобы не сбиться с пути, краем глаза фиксировал обочину.
Вот почему он не заметил, что далеко впереди косые солнечные лучи, прорезав облака, упали на зелёные поля пшеницы и что на горизонте между платанами возникла точка, которая становилась всё больше и больше, пока не превратилась в блузку в красный горошек. Леон также не заметил, что молодая женщина ехала теперь, не держась за руль, и когда он, наконец, услышал знакомый скрип, она была уже совсем близко, сверкнула зубами с милой щербинкой, помахала и проехала мимо.
– Бонжур! – крикнул Леон, сердясь на себя, что опять спохватился слишком поздно. Ещё только не хватало, чтобы она обогнала его второй раз, поскольку снова была теперь у него за спиной; этого унижения он должен был избежать. Он наклонился к рулю, пытаясь ускориться, и через несколько сотен метров оглянулся назад, желая увидеть, не появилась ли она опять на горизонте; вскоре, правда, выпрямился и заставил себя ехать медленнее. В конце концов было маловероятно, что эта неугомонная личность в третий раз за несколько минут пронесётся по той же дороге. И даже если пронесётся, он эту гонку – которая для неё и гонкой-то не была – всё равно проиграет. Он остановился, положил свой велосипед на гравий, перепрыгнул через кювет и растянулся на траве. Теперь она может проезжать спокойно. Он будет лежать в траве и жевать соломинку как человек, желающий передохнуть, и только крикнет ей, приложив указательный палец к краю фуражки, громко и чётко: «Бонжур!»
Закладка:
Леон съел последний из трёх бутербродов с сыром, которые завернула ему тётя Софи. Он снял ботинки и растёр горящие ступни, время от времени косясь на пустынную дорогу. Порыв ветра принес небольшой дождь, который, правда, вскоре прекратился. Мимо проехал тёмно-синий грузовик, на котором золотыми буквами было написано «Надежда», чуть позже по полю пробежала чёрно-белая собака. И вдруг ему стало ясно, как глупо он выглядит с его травинкой и показной расслабленностью; конечно, девушка, если бы она снова проехала, с первого взгляда раскусила бы его спектакль. Он выплюнул травинку, снова натянул ботинки, перепрыгнул через канаву и сел на велосипед.
ГЛАВА 3
Железнодорожная станция Сен-Люк-на-Марне находилась в полукилометре от города между пшеничными полями и картофельными посадками на подъездном пути Северной железной дороги. Здание станции было выложено из красного кирпича, пакгауз – из обветшалых еловых брёвен. Леон получил чёрную форму с сержантскими лычками на рукавах, которая на удивление сидела на нём как влитая. Он был единственным подчинённым своего единственного руководителя, начальника станции Антуана Бартельми. Это был худощавый, добродушный мужичок с трубкой и обвислыми усами, который выполнял свою работу добросовестно и немногословно. Изо дня в день он часами сидел за рабочим столом, чертя в блокноте геометрический узор, в терпеливом ожидании момента, когда ему можно будет вернуться в свою служебную квартиру на верхнем этаже над кассовым залом. Там уже не один десяток лет его круглые сутки ждала жена Жозианна, румяная, смешливая, отменная повариха с округлыми бёдрами.
Работы на станции Сен-Люк-на-Марне было не так много. Утром и после обеда в обе стороны по расписанию проходили три электрички; скоростные поезда на большой скорости проносились мимо, поднимая за собой такой ураган, что у иного человека на перроне прехватывало дыхание. Ночью, в два часа двадцать семь минут, мимо проходил ночной поезд Кале – Париж, с тёмными спальными вагонами, в которых нет-нет да мелькало освещённое окно, потому что какой-то богатый пассажир не мог заснуть в своей мягкой постели.
К собственному удивлению, Леон Лё Галль с первого дня более-менее справлялся со своей работой телеграфиста. Его служба начиналась в восемь утра, а заканчивалась в восемь вечера, с часовым перерывом на обед. Воскресенье было выходным днём. В его обязанности входило стоять на перроне к приходу поезда и сигнализировать машинисту красным флажком. По утрам он должен был обменивать вчерашние пустые мешки на мешок с почтой и мешок с парижскими газетами. Если крестьянин отправлял ящик порея или раннего лука в качестве тарного груза, он должен был взвесить товар и оформить транспортную накладную. А когда телеграфный аппарат начинал работать, он должен был оборвать бумажную ленту и перенести новость на телеграфный бланк. Сообщения приходили всегда служебные, телеграфный аппарат служил исключительно железной дороге.
Конечно, Леон дерзко врал, заверяя, что знает азбуку Морзе, и сдал практический экзамен на письменном столе только потому, что мэр понимал в этом предмете ещё меньше, чем он сам. К счастью, станция Сен-Люк-на-Марне была удалённым местом, куда приходило не больше четырёх-пяти телеграмм в день; поэтому у Леона было сколько угодно времени, чтобы расшифровать их с помощью «Юного изобретателя», который он предусмотрительно взял с собой.
Сложнее было отправить новость самому, что случалось примерно раз в два дня. Тогда он с бумагой и карандашом запирался в туалете и, прежде чем идти к аппарату, переводил латинские буквы в точки и тире. Всё шло хорошо, пока телеграмма насчитывала всего несколько слов. Однако в третий понедельник месяца шеф сунул ему в руки месячный отчёт и поручил передать, дословно и в полном объёме, в центральное управление в Реймс.
– Почтой? – спросил Леон, перелистывая отчёт, который состоял из четырёх страниц, исписанных мелким почерком.
– Телеграфом, – ответил шеф. – По предписанию.
– Почему так?
– Не знаю. Такая инструкция. Всегда так было.
Леон кивнул и стал думать, как быть. Когда шеф, как обычно, ровно в половине десятого поднялся на кофе к своей Жозианне, он схватил телефон, попросил соединить его с центральным управлением, и начал диктовать отчёт, как будто это была обычная практика на протяжении многих десятилетий. А когда телефонистка пожаловалась на непривычную сверхурочную работу, он объяснил, что вчерашней ночью от удара молнии телеграф пришёл в негодность.
Комната Леона находилась далеко от квартиры начальника станции, на верхнем этаже пакгауза. Там у него была своя кровать, стол и стул, а также умывальник с зеркалом и окно с видом на пути. Здесь его никто не тревожил, и он мог делать всё, что душе угодно. Делал он, правда, не много: чаще всего просто лежал на кровати, закинув руки за голову, и разглядывал текстуру древесины на балках.
На обед и на ужин жена начальника станции, которую ему позволено было называть просто мадам Жозианна, приносила ему еду; при этом она окружала его материнской заботой, ласково называла ангелом, ласточкой, золотцем, справлялась, не болит ли живот, хорошо ли он спал, не скучает ли по дому, предлагала подстричь ему волосы, связать шерстяные носки, исповедать и постирать бельё.
В остальном ему никто не докучал, и он наслаждался этим. Когда мимо проезжал поезд, он подходил к окну, считал пассажирские и товарные вагоны, вагоны для скота и пытался угадать, что они перевозят. Один раз он взял к себе домой газету, оставленную пассажиром на скамейке, но уже через несколько минут устал от сообщений о формировании правительства Клемансо, распределении масляного пайка, переброске войск к Шеман-де-Дам и передаче золота банку Франции; а к национальной военной экономике, оставшейся далеко на пляже Шербурга, у него пропал всякий интерес. Постепенно он признал, что на этом свете его интересовало только одно – девушка в блузке в красный горошек.
Хотя со дня своего приезда он больше её не видел, но постоянно, хотел он того или нет, думал о ней. Какое у неё могло быть имя: Жанна? Мари-Анна? Доминик? Вирджиния? Франсуаза? Софи? Он тихо произносил каждое из этих имён, пробуя их на слух, и выводил их пальцем на обоях в цветочек у своей кровати.
Леону было хорошо в его новом доме, и по прошлой жизни он совсем не скучал. Отчего ему было тосковать по родине? Если бы он захотел, мог бы в любой момент сесть на свой велосипед и вернуться в Шербург. Родители до конца своих дней будут ждать его с распростёртыми объятьями в их неизменном домике на улице Де Фоссе, пляж Шербурга в день его возвращения на родину будет таким же, каким он его оставил, он выйдет в море на парусном ялике с Жоэлем и Патрисом, как будто и не прошло столько времени, и уже через три дня все в Шербурге забудут, что он вообще когда-то уезжал. Поэтому для поспешного возвращения не было никаких причин, пусть даже он иногда и чувствовал себя одиноко. А пока он мог так же прекрасно оставаться в Сен-Люке, пробуя свою новую, самостоятельную жизнь.
Неприятным в его комнате было только то, что балки и деревянные стены пакгауза скрипели, хрустели и скрежетали, так что становилось жутко. Днём, когда их нагревало солнце, они покрякивали, а вечером, остывая, потрескивали; в утренних сумерках, когда ночной холод крепче всего, они хрустели, а при восходе солнца, снова нагреваясь, скрипели. Иногда это звучало так, будто кто-то поднимается по лестнице в комнату Леона, потом как будто крадётся через чердак или совсем рядом скребёт отвёрткой по стене. Леон, конечно, знал, что там никого нет, но всё равно постоянно прислушивался и не мог заснуть раньше полуночи.
И он взял в привычку после ужина совершать на велосипеде продолжительные поездки по окрестностям и возвращаться домой только после наступления темноты, когда валился с ног от усталости. Поскольку море было далеко, а в округе, кроме пшеничных и картофельных полей, между которыми рос непроходимый орешник и тянулись узкие дренажные канавы с застоявшейся водой, смотреть было особо нечего, его поездки становились всё короче и всё быстрее заканчивались в пределах городка.
Этим ранним летом 1918 года Сен-Люк-на-Марне состоял из сотни домов, которые расходились от Площади Республики концентрическими кругами. Во внутреннем круге находилась помпезная ратуша в стиле классицизма, школа, построенная в том же стиле, и пара городских домов. Ещё там был крытый рынок, трактир «Артистический», кафе «Дю Коммерс» и романская церковь, позади которой мэр, несмотря на ожесточённый протест священника, с республиканским коварством приказал пристроить общественный туалет. В среднем круге находились почтамт и две булочные, парикмахерская, бакалея, а ещё мясная лавка, магазин скобяных изделий и магазин одежды под названием «В Галереях Площади Вандом», в котором жительницы городка и крестьянки из окрестных деревень покупали то, что они считали парижским шиком. Во внешнем круге среди простых жилых домов располагались кузница, столярная мастерская, а также лавка сельскохозяйственного кооператива, шорная мастерская, памятник павшим воинам, построенный в 1870-м, и, наконец, похоронное бюро, механическая мастерская и пожарная часть.
Закладка:
В первый год войны фронт подкатился неприятно близко, в третий год – опять, и почти в пределах видимости можно было разглядеть развалины некогда цветущих деревень; сам Сен-Люк, правда, остался нетронутым ужасами войны. Самым страшным, что пережил городок, была конфискация пожарного автомобиля по приказу проходящего мимо командующего войсками, а также от случая к случаю вторжение толпы солдат – отпускников с фронта, которые были решительно настроены в одну ночь спустить всё своё жалование. В остальном же в Сен-Люке привыкли к своеобразному обстоятельству, что война бушует только там, где она непосредственно происходит, тогда как здесь цветут лютики, торговки выставляют на продажу свои товары, а матери вплетают ленты в косички дочерей.
Будучи новичком в этих местах, Леон считал, что кафе «Дю Коммерс» – это традиционное место ремесленников, а трактир «Артистический», напротив – место встречи здешних художников и интеллектуалов, но, конечно же, всё оказалось наоборот. Поскольку, как и всюду в вмире, в Сен-Люке успешные адвокаты, торговцы и ремесленники по вечерам, подсчитав и надёжно спрятав в сейфы дневную выручку, умеренно страдали от недостатка в их жизни красоты и шутки, они с удовольствием проводили своё немногое свободное время в трактире «Артистический», который считали местом встречи художников, поскольку на стенах висели жёлтые от никотина репродукции Анри де Тулуз-Лотрека. Но, как и всюду в мире, в предполагаемом месте встречи художников давно уже не водилось людей искусства, поскольку они сбежали от слишком приспособленных к жизни на другую сторону площади в кафе «Дю Коммерс». Там теперь и сидела после этой рокировки из вечера в вечер местная богема, в надёжном отдалении от буржуазии, но скучая не меньше последней и страдая от очевидного факта, что и жизнь артиста далеко не такая весёлая и разнообразная, как было бы правильно.
Богема Сен-Люка состояла из двух писательствующих учителей, каждый из которых был уверен в своём превосходстве над другим; хронически унылого церковного органиста; старой девы-акварелистки, а также шепелявого резчика по надгробным плитам и пары закоренелых пьяниц, болтунов и пенсионеров. Вечер за вечером они с упорной весёлостью сидели все вместе за столом для завсегдатаев у круглой угольной печи, труба которой пересекала зал и исчезала в кухонной стене, пили перно и разили чесноком, в то время как в сотне километров отсюда молодых мужчин убивали целыми выпусками одного года рождения, травили газом и проворачивали их пушечное мясо через мясорубку.
Справедливости ради надо сказать, что вины болтунов в их благополучии не было. Деньги лежали практически под ногами, с того времени, как правительство поднимало моральный дух своих солдат, а также их семей щедрыми пособиями, стипендиями и пенсиями; конечно, за деньги купишь не всё, но хлеба, сала и сыра было в избытке. Вино в «Коммерс», может, иногда и разбавляли водой, зато оно было дешёвым, не слишком кислым, и от него не болела голова.
Конечно, завсегдатаи давно перетирали новость, что старый Бартельми на вокзале получил в своём безделье нового помощника, поэтому, когда последний в своей железнодорожной форме в первый раз вошёл через стеклянные двери, его не нужно было представлять.
– К вашим услугам, мой генерал! – крикнул самый заслуженный болтун и салютовал со своего места, а один из учителей встал рядом с ним у стойки, чтобы от имени местных жителей обстоятельно расспросить о его прошлой жизни, о сегодняшних обстоятельствах и планах на будущее. В течение следующих вечеров завсегдатаи с облегчением убедились, что Леон не разражался громкими речами и не устраивал драк, а спокойно выпивал у стойки один-два стакана бордо и спустя полчаса вежливо освобождал место, как и положено молодому человеку его возраста.
Леон стал приходить в «Коммерс» каждый вечер. Иногда он перекидывался парой слов с хозяином, а иногда и с его дочкой, которая стояла за стойкой по понедельникам, средам и пятницам и была высокой серьёзной девушкой; она казалась немного рассеянной, но даже во время больших попоек держала под контролем, кто сколько выпил и сколько должен заплатить. Леон знал, что она на него поглядывала, и старался скрыть от неё, что сам не сводит глаз с входной двери.
Поскольку приходил он сюда, конечно, не ради красного вина, а в надежде, что когда-нибудь здесь появится девушка в блузке в красный горошек. На багажнике её велосипеда не было клади, поэтому живёт она где-то здесь; если не в самом Сен-Люке, то в одной из окрестных деревень. Городок был небольшим, и уже через несколько дней он почти не встречал незнакомых лиц; он знал пастора и трёх полицейских, пономаря, и всех уличных мальчишек и цветочниц. Но красивую велосипедистку он так и не встретил ни в булочной, ни на почте, ни на улице, ни на воскресной службе, ни на кладбище, ни в прачечной, ни на цветочном рынке, ни на скамейках площади Республики, ни под платанами, обрамляющими канал, ни на входе в кирпичный завод по другую сторону от железнодорожных путей. Однажды он бежал за какой-то велосипедисткой, пока она не слезла с велосипеда и не оказалась женой пекаря с улицы Де Муан, а в другой раз он услышал повторяющийся скрип, но не смог определить, откуда он доносится.
Часто Леон был близок к тому, чтобы спросить хозяина «Де Коммерс» или его дочку о девушке в блузке в красный горошек; но не делал этого, зная, что в маленьких городках ни к чему хорошему не приведёт, если чужой человек осведомляется о местной девушке. Но однажды вечером, когда Леон уже расплатился, дверь широко распахнулась, и лёгким шагом вошла девушка в блузке в красный горошек, только на этот раз на ней была не блузка, а голубой пуловер. Она на бегу захлопнула за собой дверь хорошо рассчитанным взмахом, целеустремлённо подошла к стойке, по пути здороваясь направо и налево. Всего лишь на расстоянии вытянутой руки от Леона она остановилась и заказала у хозяина две пачки сигарет «Турмак». Пока он доставал сигареты с полки, она отсчитала монеты и положила их в чашку для денег, потом откашлялась и кончиками пальцев отвела за ухо прядь, но последняя не хотела там оставаться и тут же спружинила вперёд.
– Бон суар, мадмуазель, – сказал Леон.
Она повернулась, как будто только сейчас заметила его. Леон посмотрел ей прямо в глаза, и в первые секунды ему показалось, что он узнал в глубине её зелёных глаз предчувствие большой дружбы.
– Я тебя знаю, – сказала она, – вот только откуда?
Её голос был ещё более чарующим, чем сохранила память Леона.
– С просёлочной дороги, – ответил он. – Вы обогнали меня на велосипеде. Два раза.
– Ах, да, – засмеялась она. – Уже давно было дело, не так ли?
– Пять недель и три дня назад.
– Я помню, ты выглядел уставшим. И ещё у тебя к багажнику было привязано что-то странное.
– Канистра бензина и оконный переплёт, – сказал он. – И вилы без черенка.
– Ты так и таскаешь это с собой?
– Когда что-нибудь такое нахожу, то таскаю. Кстати, я рад, что вашему правому глазу лучше.
– А что с моим правым глазом?
– В тот раз он был изрядно покрасневший. Может быть, комар залетел или муха.
Девушка засмеялась:
– То был майский жук, огромный как курица. И ты это запомнил?
– А ваш велосипед скрипел.
– Он до сих пор скрипит, – сказала она и закурила сигарету, которую держала между большим и указательным пальцами, как уличный мальчишка. – А ты? Каждый вечер стоишь здесь, ноги ещё не отстоял?
«О, – подумал Леон. – Девушка знает, что я простаиваю здесь каждый вечер. Так, так. Это значит, что она приняла к сведению моё существование, причём неоднократно. Так, так, так. А сейчас она пришла сюда, и врёт, делая вид, что не узнаёт меня. Так, так, так, так».
– Так и есть, мадмуазель. Вы найдёте меня здесь, когда захотите.
– Почему?
– Потому что я не знаю, где ещё я могу отстаивать себе ноги.
– Такой здоровый парень, как ты? Странно, – сказала она, положила сигареты в сумку и повернулась, чтобы уйти. – А я-то думала, железнодорожники – активные люди, может быть, даже с тягой к дальним путешествиям. Как я заблуждалась.
– Я как раз собирался уходить, – сказал он. – Могу я вас немного проводить?
– Куда?
– Куда хотите.
– Лучше не надо. Дорога ко мне домой проходит через тёмный переулок. Там ты, чего доброго, начнёшь мне рассказывать про родственные души. Или попробуешь погадать по руке.
И ушла.
ГЛАВА 4
Когда Леон разговаривал с девушкой, в кафе «Дю Коммерс» стало непривычно тихо; хозяин усердно протирал один и тот же стакан; завсегдатаи пускали кольца дыма к потолку и тлеющими концами сигарет сгребали в кучки пепел в пепельницах. И вот, когда девушка исчезла за стеклянной дверью, они очнулись из оцепенения и начали разговаривать – пока что вяло и с заминками, но уже в радостном предвкушении момента, когда Леон тоже исчезнет и они смогут обстоятельно, во всех деталях обсудить сцену, которую только что наблюдали.
Закладка:
– Я как раз собирался уходить, – сказал он. – Могу я вас немного проводить?
– Куда?
– Куда хотите.
– Лучше не надо. Дорога ко мне домой проходит через тёмный переулок. Там ты, чего доброго, начнёшь мне рассказывать про родственные души. Или попробуешь погадать по руке.
И ушла.
ГЛАВА 4
Когда Леон разговаривал с девушкой, в кафе «Дю Коммерс» стало непривычно тихо; хозяин усердно протирал один и тот же стакан; завсегдатаи пускали кольца дыма к потолку и тлеющими концами сигарет сгребали в кучки пепел в пепельницах. И вот, когда девушка исчезла за стеклянной дверью, они очнулись из оцепенения и начали разговаривать – пока что вяло и с заминками, но уже в радостном предвкушении момента, когда Леон тоже исчезнет и они смогут обстоятельно, во всех деталях обсудить сцену, которую только что наблюдали.
Действительно, немного погодя Леон застегнул форменную куртку и на прощанье махнул хозяину рукой, но тот, не в силах больше сдерживать свою потребность высказаться, схватил Леона за рукав, навязал ему ещё один стакан бордо на посошок и выложил всё, что знал о девушке в блузке в красный горошек.
Маленькая Луиза – на самом деле, она была не очень маленького роста, но её так называли, чтобы не путать с Толстой Луизой, женой могильщика, – так вот, два года назад маленькая Луиза прибилась к жителям Сен-Люка, как кошка. Некоторые утверждали, что она была сиротой из кирпичной деревушки на Сомме – одной из тех деревень, от которых после немецкого наступления весной 1915 года камня на камне не осталось. Точнее никто не знал; тех немногих, кто в первые недели осведомлялся о её происхождении, она с такой же кошачьей резкостью заставляла замолчать, и впредь этой темы никто не затрагивал. Она говорила на правильном французском, без акцента, который мог бы подсказать, из каких она мест, но это наводило на предположения, что она из хорошей семьи и училась в хорошей школе.
Как и Леон, Луиза попала в городок по распределению, в рамках программы военного министра. Она работала помощницей в аппарате мэра – была курьером, варила кофе и поливала комнатные растения. Она самостоятельно освоила пишущую машинку, которая до этого бесполезно стояла в приёмной. Маленькая Луиза была ловкой и смышлёной девушкой, которой всё лёгко удавалось: комнатные растения росли как никогда, кофе было отменным, и уже совсем скоро она без ошибок печатала на машинке письма.
Мэр был очень ею доволен, и через пару недель с удивлением заметил, что невольно становится чувствительно восприимчив к её грубоватому, нечаянному шарму; понимая, что разница в тридцать лет так и останется разницей в тридцать лет, он смиренно обязал себя быть предельно сдержанным в отношениях с помощницей, обращался с ней то с наигранной рассеянностью, то с холодной вежливостью или нарочитой строгостью. И всё же он допустил слабость, подарив Луизе – для её курьерских разъездов, которые она исполняла надёжно и быстро, свой старый мужской велосипед, который уже не один год за ненадобностью пылился в сарае.
На нём она рано утром заезжала в почтамт и забирала письма из ящика, в полдесятого покупала круассаны, а если перед обедом вдруг возникали неотложные служебные дела, она срочно вызывала мэра из трактира «Артистический», где он имел обыкновение выпивать аперитив. После обеда она тоже была в разъездах на своём велосипеде: развозила платёжные поручения, ценные указания и небольшие денежные суммы, а также передавала служебные задания служителю магистрата, путевому обходчику, трубочисту или в жандармерию.
Сложнее всего дело обстояло с официальными, немногословными повестками, которые Луиза, по приказу мэра, должна была передавать семьям погибших солдат. Эти повестки были абсолютно пустые, в них только говорилось, что в такой-то день, такой-то час таким-то надлежит явиться в ратушу. В первые месяцы войны озадаченные люди принимали эти повестки, лишь пожав плечами, и послушно пускались в путь, чтобы, ни о чём не подозревая, стоять перед письменным столом мэра, мять в руках шапку и осведомляться, что же такое важное сорвало их с работы и заставило явиться к начальству. На что мэр металлическим голосом уведомлял их, читая по бумажке, о том, что их сын, муж, отец, внук или племянник тогда-то и тогда-то, там-то и там-то пал геройской смертью в бою, служа Отечеству, в чём военный министр лично, так же, как и он, мэр, приносят им глубочайшие соболезнования и благодарность от имени всего народа.
Сцены последующего отчаяния беззащитный мэр пытался смягчить, напоминая безутешным о славе, Отечестве, Мире ином, но это звучало для них как издевательство над горем людей, которые имели право хотя бы на страдания, раз уж им никто больше не вернёт их любимых.
Иногда мэру случалось пережить в своём кабинете две или три таких драмы в день. Он начал искать забвения в анисовом ликёре, но всё равно не мог спать по ночам, с пищеварением начались сбои, голова была тяжёлой, а в его кабинете, который до этого был местом, исполненным важного самодовольства, поселились печаль и страх. Он дошёл до того, что был готов бежать в церковь и молить о пастырской помощи священника, хотя тот был заклятым врагом мэра из-за его шутки с общественным туалетом.
Так обстояло дело, когда весной 1915 года маленькая Луиза приехала в Сен-Люк и приступила к своим курьерским обязанностям. Она быстро поняла связь между повестками и неуклюжими крестьянскими драмами в кабинете мэра. Десять или пятнадцать раз Луиза наблюдала, как отец города потел и дрожал за своим письменным столом, с трудом подбирая слова и тон, но так и не мог найти выхода из своего неловкого служебного положения; а поскольку она точно знала, что ничего не изменится до конца войны, то решила действовать.
– Извините, пожалуйста, месьё мэр, – сказала она на следующий день, перед тем как доставить очередную повестку.
– Что такое? – сказал мэр, пригладив брови большим и указательным пальцами, и позволил себе взглянуть на красивый изгиб её шеи.
– Это одно из тех самых уведомлений?
– А что же ещё, моя маленькая Луиза, а что же ещё.
– О ком идёт речь?
– О Люсьене, единственном сыне вдовы Жуно, – ответил мэр. – Девятнадцать лет, девчонки называли его Лулу. Погиб седьмого февраля в Виль-сюр-Кузансе. Ты его знала?
– Нет.
– На Рождество он приезжал в отпуск, я видел его на всенощной. Красивый у него был голос.
Луиза взяла конверт и вышла, села на велосипед и помчалась через площадь Республики по прямой дороге на западную окраину, где находился дом вдовы Жуно. Она позвонила и передала ей конверт, а когда та вскрыла его указательным пальцем и растерянно просмотрела повестку, Луиза сказала:
– Вам не обязательно туда идти.
Потом она взяла женщину за локоть и провела в дом, села вместе с ней на диван и сказала, что её Лулу больше не вернётся, потому что он погиб на войне.
Луиза молча сидела на диване, когда женщина, рыдая, метнулась на пол и рвала на себе кудрявые волосы, и не сопротивлялась, когда женщина била её кулаками, а потом бросилась ей на шею, чтобы окончательно выплакаться, чего, наверное, не смогла бы сделать на груди у родственника или друга. Луиза протянула ей носовой платок, потом ещё один, а когда вдова Жуно более-менее успокоилась, Луиза закурила эту свою сигарету – будто они ей мёдом намазаны, – уложила вдову на подушку и пошла на кухню приготовить чай. Возвратившись с дымящейся чашкой, она сказала:
– Ну, я пойду. Не беспокойтесь о повестке, мадам Жуно. Я скажу господину мэру, что вы не придёте.
Когда Луиза сообщила мэру, как она исполнила поручение, он сделал строгое лицо и сказал что-то насчёт превышения полномочий и нарушения служебной тайны; но был, конечно, страшно рад и от всего сердца благодарен, что в этот раз его избавили от неминуемой драмы.
А когда на следующий день на очереди лежали две такие повестки, он не дал Луизе никаких напутствий, а наоборот, сам, не дожидаясь вопросов, сообщил ей все сведения, необходимые для выполнения её новой миссии.
– Вот этого звали Себастьян, – сказал мэр, передавая конверт и глядя в потолок, чтобы не видеть вырез её блузки, когда она наклонилась. – Он был младшим сыном крестьянина Петитпьера. Погиб шестнадцатого апреля на подступе к Дамлу. Славный парень, хорошо разбирался в лошадях, у него ещё была заячья губа.
– А второй?
– Нотариус Дёлякруа. Пятидесятилетний, бездетный, родителей больше нет. Осталась только жена. А сейчас беги, моя маленькая Луиза. Давай поторапливайся.
Отныне близкие родственники уже не должны были являться в ратушу. Луиза только завозила повестку домой – и люди уже знали, какая стряслась беда, и первую волну горя могли излить сразу, пока она тихим ангелом смерти сидела на диване. Часто бывало, что назавтра или через день родные посылали за Луизой, чтобы точно узнать об обстоятельствах гибели; тогда она приезжала во второй раз и рассказывала всё, что сообщалось официально: когда, где именно и при каких обстоятельствах Давид, Седрик или Филипп лишились жизни; погибли ли они в муках или лёгкой смертью; и наконец, самый важный из всех вопросов, упокоилось ли его тело в земле или – разорванное, обожжённое, гниющее – размётано где-то в грязи воронью на съедение.
Закладка:
Луиза могла сообщить мало чего утешительного, а фальшиво щадить родных не хотела и всегда рассказывала неприкрашенную правду, зная, что только она не боится времени. Луиза относилась к своей задаче очень серьёзно, и жители платили ей за это сердечной симпатией. Они привыкли к зловещему скрипу её ржавого велосипеда, замирали, заслышав его, и были рады, когда он стихал вдали, а не обрывался внезапно перед их домом.
Некоторые почитали Луизу как святую. Но она об этом ничего не хотела знать. Чтобы разрушить нимб, который на неё норовили насадить, она курила свои сигареты, что были ей слаще сахара, купалась по воскресеньям полуголая в канале и пользовалась целым арсеналом вульгарных ругательств и проклятий, которые своеобразно контрастировали с её изящной фигуркой, звонким голосом и утончённым французским.
Плохо было то, что новости о смерти солдата часто прибывали в Сен-Люк задолго до министерского оглашения: к примеру, если солдат в отпуске с фронта рассказывал за кухонным столом, что учитель Жаке на расстоянии вытянутой руки от него, с раскроенным черепом, утоп в грязной жиже бомбовой воронки. Эта новость со скоростью молнии летела из дома в дом, добираясь до всех кухонных столов городка, кроме одного – того, за который учителю Жаке больше никогда не вернуться; поскольку распространение слухов было запрещено под угрозой наказания, а известия о смерти, во избежание трагических ошибок и недоразумений, должны были доходить до близких родственников погибшего не иначе как в служебном порядке. Вот так и получалось, что вдова учителя Жаке, не подозревая, что она вдова, в предвкушении отпуска своего супруга покупала на рынке большой кусок говядины, а другие женщины поглядывали на неё с пугливым сочувствием, а после, чтобы не вызвать подозрений, непринуждённо здоровались.
С того момента, как Луиза переняла служебные полномочия, разрешилась и эта проблема. «Расскажи про это маленькой Луизе!» – говорили люди солдату, приносившему домой плохую весть; и когда потом Луиза на своём скрипучем велосипеде подъезжала к двери ничего не ведающей вдовы, та сразу понимала, что теперь ей долго не придётся покупать большой кусок говядины.
Тем вечером, когда хозяин кафе всё это рассказал Леону Лё Галлю, тот возвращался домой в очень задумчивом настроении. Стояла первая тёплая ночь в году, и за Сен-Квентином можно было увидеть зарево фронта, а когда ветер дул с северо-востока, слышались и отдалённые раскаты. Леон расстегнул куртку и снял шапку. Он наблюдал за игрой своей собственной тени, которая каждый раз, когда он проходил под уличным фонарём, падала ему под ноги коротко и резко, а потом постепенно удлинялась и блекла в нарастающем свете следующего фонаря, потом вновь падала под ноги и снова светлела и выцветала. Он снял свой форменный пиджак и перекинул его через плечо, было слишком тепло для этого времени года; он с удивлением отметил, что за последние пять недель и три дня ему ни разу не пришло в голову перед вечерней прогулкой снять форму с дурацкими сержантскими лычками.
Здание станции в конце платановой аллеи было тёмным, даже на верхнем этаже не горел свет; Леон представил, как старый Бартельми, прильнув к утешительному теплу своей Жозианны, спит под толстым пуховым одеялом до самого начала нового рабочего дня. Он прошёл через Вокзальноую площадь к пакгаузу, поднялся по скрипучей лестнице; тишина в его комнате звенела эхом воспоминаний прошедшего дня.
Он думал о том, что завтра ему предстоит, как и во все последующие дни, встречать приходящие поезда красным сигнальным флажком. Он вспомнил о своей хитрости с телеграфом, о страхе перед скрипучими балками, и о немногословном вечере за стойкой в кафе «Дю Коммерс», и пришёл к заключению, что всё, что он делал в своей жизни, не было хорошо; ничего плохого он тоже не сделал, всё-таки он никому не причинил заметного вреда, никого не обидел, да и ничего такого, за что ему было бы стыдно перед родителями, он тоже не сделал; но, по правде говоря, ничего из того, что он делал изо дня в день, не было действительно важным, хорошим или красивым. И уж точно для гордости у него не было никакого повода.
Леон не знал, сколько проспал к тому моменту, когда начал различать сквозь сон гул голосов. Голоса слышались через окно, которое Леон из-за тёплой ночи оставил открытым, и сопровождались необычной вонью – смесью отвратительных запахов, происхождение которых Леон не мог объяснить. Он поднялся и посмотрел вниз на пути: в скудном свете газового фонаря стоял бесконечно длинный поезд из товарных вагонов и вагонов для скота, а на перроне старый Бартельми и мадам Жозианна поспешно переходили от одного вагона к другому. Босоногий, в одних штанах, Леон спустился по лестнице.
Поезд был таким длинным, что казалось, у него нет ни начала, ни конца. Некоторые вагоны были закрытыми, некоторые стояли распахнутыми настежь, но из каждого разило этой ужасной вонью гноя и экскрементов, из каждого вагона раздавались мужские голоса, которые со стонами и криками молили о воде.
– Мальчик, что ты здесь делаешь?! – воскликнула мадам Жозианна, разливая солдатам воду из большого кувшина. Солдаты лежали и сидели в соломе на голых досках, их лица были мокрыми от пота и блестели в свете газового фонаря, форма была грязной, а повязки пропитаны кровью.
– Мадам Жозианна…
– Иди спать, мой хороший, это не для твоих глаз.
– Что происходит?
– Это поезд с ранеными, мой ангел, здесь только раненые. Бедных ребят везут на юг, в госпитали Да, Бордо, Лурда и Пау, чтобы они скорее там поправились.
– Могу я чем-то помочь?
– Это мило с твоей стороны, золотце моё, но лучше уйди. Беги!
– Я мог бы принести воды.
– Не надо, мы-то уже привычные с твоим начальником. А вам, молодым, не нужно на это смотреть.
– Мадам Жозианна…
– Иди к себе в комнату, мой хороший, сейчас же! И закрой окно, слышишь?
Леон хотел было возразить и стал оглядываться в поисках Бартельми, но тот, едва заслышав, что его Жозианна повысила голос, уже спешил сюда. Он просверлил Леона строгим взглядом и надул губы так, что щетина его усов встопорщилась горизонтально, указал вытянутой рукой на пакгауз и прошипел:
– Делай, что мадам говорит! Шагом марш!
На этом Леон сдался и пошёл к себе в комнату, но, вопреки указаниям Жозианны, оставил окно открытым. Он стоял в тени за занавеской и наблюдал за тем, что происходило на перроне; когда поезд тронулся, он упал на кровать. Он был в таком изнеможении, что заснул до того, как ночной ветер окончательно унёс с перрона вонь.
По воле случая на следующее утро, незадолго до начала работы, когда он шёл от пакгауза к зданию станции, по аллее под торопливый скрип ехала маленькая Луиза. Платаны были влажные от росы и блестели в свете раннего солнца, в воздухе стоял запах высокой травы и нагретой солнцем железнодорожной щебёнки. На вокзальной площади Луиза так нажала на педальный тормоз, что щёбенка захрустела и запылила под колёсами. Она поставила велосипед под навес и взбежала по лестнице в кассовый зал. Леон так и побежал бы за ней, но у него были срочные служебные дела: забрать свой красный флажок из кабинета и точно к прибытию пассажирского поезда в восемь часов семь минут стоять на перроне.
Когда поезд прибыл, из здания станции вышел единственный пассажир – Луиза. Он с облегчением отметил, что в правой руке у неё только билет, но никакого багажа; значит, уезжает ненадолго. Неприятным было то, что она как назло помахала ему в тот момент, когда он должен был махать красным флажком прибывающему поезду.
– Привет, Леон! – крикнула она, семеня рядом с замедляющимся поездом и открывая дверь вагона третьего класса.
Так, подумал Леон, она знает моё имя. Разве он накануне в кафе «Дю Коммерс» представился ей по имени? Нет, не представился. Конечно, должен был, поскольку это входит в самые элементарные правила приличия, но не представился. Значит, она как-то узнала его имя – может быть, даже спрашивала у кого-нибудь. Так, так. И потом за ночь она не забыла его имя, а наоборот, хорошо запомнила. А сейчас она своим ротиком, своими губами, своими белыми зубками произнесла его имя, дыханием своих лёгких выдохнула его имя на белый свет. Так, так, так.
– Привет, Луиза! – крикнул он, когда к нему вернулось самообладание, а она как раз запрыгивала на подножку остановившегося поезда. Леон стоял в шипящих клубах пара и выжидал минуту, после которой, согласно расписанию, должен был подать машинисту сигнал трогаться; потом поезд покатился, а Леон бежал, вытянув шею, вдоль окон, навстречу той двери, за которой исчезла Луиза. Но поскольку перрон был низко, а окна высоко, он не мог видеть пассажиров, сидящих на скамьях лицом друг к другу, а потом поезд уехал, и Луиза с ним.
Леон смотрел на красные задние огни, пока они не скрылись за кирпичным заводом, и ещё долго не сводил глаз с паровозного дыма. Потом вернулся со своим красным флажком в кабинет, где мадам Жозианна уже приготовила ему кофе с молоком и два бутерброда.
Закладка:
Леон смотрел на красные задние огни, пока они не скрылись за кирпичным заводом, и ещё долго не сводил глаз с паровозного дыма. Потом вернулся со своим красным флажком в кабинет, где мадам Жозианна уже приготовила ему кофе с молоком и два бутерброда.
Когда в обеденный перерыв он вышел на Вокзальную площадь, он увидел велосипед Луизы, стоящий под навесом. Он оглянулся – не видит ли кто, – подошёл поближе, и осмотрел транспортное средство. Это был обычный старый мужской велосипед, некогда чёрного цвета, с заржавевшим зубчатым венцом, провисшей цепью и лысыми шинами, втулка была сломана, а защитный кожух цепи помят. Он осторожно положил ладони на выцветшие, в трещинах кожаные ручки на руле, крепко стиснул их, а потом приложил обе ладошки к носу, чтобы ощутить дуновение Луизиного аромата; но почувствовал лишь запах кожи и собственных рук.
Он присел на корточки, изучил кожух цепи и заключил, что именно он должен быть причиной скрипа. Он попробовал выправить помятую часть большими пальцами, но ничего не получилось, так как мешал зубчатый венец. Тогда он принёс из мастерской два гаечных ключа и молоток, снял кожух и выровнял вмятину молотком на деревянной стене пакгауза. Потом смазал ржавую цепь, привинтил кожух обратно и для испытания проехал круг по вокзальной площади.
Когда Леон после ужина собирался на привычный выход в город, на нём были длинные штаны, белая рубашка и серая вязаная кофта, которую мать вязала ему бессонными ночами перед его отъездом. На закате солнечного дня он пересёк Вокзальную площадь, свернул в платановую аллею и увидел, что кто-то стоит у пятого дерева с правой стороны. Облокотившись о платан, она стояла в своей блузке в красный горошек и синей школьной юбке. Её левая ладонь лежала на сгибе правого локтя, а в правой она держала тлеющую сигарету. Высоко вздёрнув правую бровь на гладкий лоб, а левую опустив к сощуренному левому глазу. Неужели этот пристальный взгляд относился к нему?
– Привет, Луиза! Не меня ли ты ждала?
– Я никогда никого не жду, а тем более такого, как ты, – она сделала глубокую затяжку. – С тебя в конце жизни вычтется время, которое ты украл у меня.
– Несколько минут будут представлять для меня огромную ценность.
– Мой велосипед больше не скрипит, – сказала она.
– Очень рад это слышать.
– Тебя кто-нибудь просил чинить мой велосипед?
– Что-то нужно было сделать, – ответил он. – Местные жители жаловались.
– Да что ты?
– Ты мешаешь их детям спать после обеда.
– Ах, так?
– И у коров молоко в вымени киснет.
– Поэтому местные жители обратились за помощью к телеграфисту со станции Сен-Люк?
– Я не мог отказать.
– Что ж, тогда местные жители должны быть благодарны телеграфисту.
– Я так полагаю.
– А я?
– Что?
– Я тоже должна быть тебе благодарна?
– Нет, за что?
– Ну, ты же мне сделал что-то хорошее?
– Ах, ну не за эту же мелочь.
– Что ты за это хочешь – показать мне созвездия на небе?
– Я их не знаю.
– Показать мне коллекцию марок?
– У меня нет коллекции марок.
– Что же ты тогда хочешь?
– Я просто выправил железку.
– И за это ты хочешь лапать меня за задницу?
– Нет. Но я могу и погнуть железяку обратно.
– Я считаю, что так и нужно сделать.
– Тебе нравится скрип?
– Не мне, людям. Они больше не услышат, когда я подъеду. А если я появлюсь внезапно, они испугаются.
– Я прикручу тебе на руль звонок, тогда люди снова смогут тебя слышать. Можно, я тебя немного провожу?
– Нет.
– Куда ты идёшь: туда или сюда?
– Ты-то в любом случае идёшь в «Коммерс».
– Да.
– Как и каждый вечер.
– Точно.
– Какой оседлый железнодорожник: от макушки до пят.
– Куда ты, к слову сказать, ездила сегодня на поезде?
– Не твоё собачье дело. Ты в любом случае идёшь в «Коммерс». Мне по пути. Оставь свой велосипед здесь, я немного пройдусь с тобой.
На следующий вечер к закату солнца Луиза вновь ждала Леона у пятого платана, через день опять, так же, как и через два дня. На путь в пару сотен метров у них уходило по часу и больше, поскольку шли они медленно, часто останавливались, без причины переходили на другую сторону улицы, а то и возвращались немого назад, и при этом говорили без умолку. Они говорили о мелочах и пустяках: о сигарах мэра, о почтальоне, который якобы был внебрачным сводным братом мэра, о вокзале и о познаниях Леона в современной технике связи, о старом Бартельми и его безрассудной любви к Жозианне, о злой собаке, которая сидела на цепи перед слесарной мастерской и пугала школьников, о вкусных шоколадных эклерах в католической булочной, о вдове Жуно, которая ездит к своей сестре в Компьень именно в те дни, когда и священник едет в Компьень на пастырскую миссию; они говорили о песчаном карьере за вокзалом, в котором можно найти окаменелые зубы акулы периода миоцена, о чёрной Мадонне в церкви и о лесочке рядом с федеральной дорогой, в котором скоро должны были поспеть вишни, а ещё они говорили о романах Колетт, которые Луиза прочитала все до одного, а Леон, правда, нет.
Начиная с третьего вечера, Луиза рассказывала о своей работе ангелом смерти. Леон молчал, глядя на верхушки деревьев, и слушал. Потом он рассказывал о Шербурге, о канале, об островах и красочном парусном ялике, Луиза молчала, внимательно смотрела ему в лицо и притворялась, что слушает.
Но когда он однажды хотел спросить её, откуда она родом, она перебила его и сказала:
– Никаких вопросов. Я ни о чём тебя не спрашиваю, и ты не спрашивай меня.
– Согласен, – ответил Леон.
Когда они разговаривали, Леон держал руки в карманах и играл маленькими гальками в футбол. Луиза курила одну сигарету за другой, жестикулировала и то и дело то уходила от него, то возвращалась, чтобы проверить, понимает и одобряет ли он то, что она сказала. Леон понимал и одобрял всё, что она ему говорила – просто потому, что это говорила она.
Он находил её улыбку красивой, потому что это была её улыбка, он любил её ободряющий пытливый взгляд, потому что именно её зелёные глаза смотрели на него, как будто спрашивая: «Скажи мне, ты ли это? Это правда ты?» Его пленяли выбившиеся прядки на её лбу, потому что это были её прядки, он смеялся над её пантомимами, когда она изображала мэра, закуривающего сигару, потому что это были её пантомимы.
Уже во время первой прогулки они заметили, что жители городка поглядывают на них из-за своих занавесок, и поэтому держались на виду и говорили особенно громко и чётко, чтобы каждый, кто хочет, мог услышать, о чём идёт их разговор. Дойдя до кафе «Дю Коммерс», они ещё немного стояли, а потом прощались без поцелуев или рукопожатий.
– До свиданья, Луиза.
– До свиданья, Леон.
– До завтра.
– До завтра.
Потом она исчезала за углом, а он заходил в кафе и заказывал стакан бордо.
ГЛАВА 5
На троицу 1918 года у Леона впервые было два выходных дня подряд. Вопреки обыкновению он проснулся очень рано и наблюдал, как ночная темнота за окном уступает вялому утреннему свету, а потом сиянию восходящего солнца. Он умылся у источника на задах пакгауза потом снова улёгся в постель, слушал пение дроздов и скрип балок и ждал, когда, наконец, наступит восемь часов – время идти в контору и пить кофе с молоком под чрезмернонежной опекой мадам Жозианны.
После завтрака он поехал на велосипеде в город. Прошедшая ночью гроза растрепала кукурузные поля, сорвала с платанов последние сухие прошлогодние листья и наполнила каналы и придорожные кюветы дождевой водой. Леон сделал круг по воскреснотихому городу с его блестящими крышами, мокрыми улицами и бурлящими шахтами канализации. Мягкий летний ветер доносил аромат цветущих кустов жасмина из садов в переулках, а солнце уже взялось всё просушивать перед тем, как горожане, жмурясь, выйдут из своих домов и отправятся на воскресную мессу.
На площади Республики Леон остановился, прислонил велосипед к афишной тумбе и сел на полусухую скамью. Ему не пришлось долго ждать. Несколько голубей осторожно приблизились к нему, дёргая головами, потоптались вокруг, и, не получив от него хлебных крошек, снова засеменили прочь. Где-то вопила влюблённая кошка. Старик в бордовом халате и тапочках в коричнево-жёлтую клетку прошмыгнул мимо с багетом под мышкой и скрылся в переулке между ратушей и сберегательной кассой. Облако заслонило и снова приоткрыло солнце. Тут за спиной Леона раздалось: – дзинь-дзинь, дзинь-дзинь! – велосипедный звонок разорвал утреннюю тишину, и секунду спустя перед ним стояла Луиза.
– У меня теперь звонок на велосипеде, – сказала она. – Я тебе что-нибудь должна за него?
– Ну что ты.
– Я тебя об этом не просила. И всё равно большое спасибо. Когда ты это сделал?
– Вчера вечером, после пивной.
– Значит, у тебя случайно оказался с собой звонок и отвёртка.
– И подходящий гаечный ключ.
Луиза тоже прислонила свой велосипед к афишной тумбе, села рядом с ним на скамью и закурила сигарету.
Закладка:
– У меня теперь звонок на велосипеде, – сказала она. – Я тебе что-нибудь должна за него?
– Ну что ты.
– Я тебя об этом не просила. И всё равно большое спасибо. Когда ты это сделал?
– Вчера вечером, после пивной.
– Значит, у тебя случайно оказался с собой звонок и отвёртка.
– И подходящий гаечный ключ.
Луиза тоже прислонила свой велосипед к афишной тумбе, села рядом с ним на скамью и закурила сигарету.
– А что это у тебя опять такое странное на багажнике?
– Четыре шерстяных одеяла и котелок, – сказал Леон. И сумка с хлебом и сыром.
– Снова нашёл на дороге?
– Еду на море, – сказал он. – Сегодня туда, завтра обратно.
– Просто так?
– Опять хочу увидеть океан. Восемьдесят километров, через пять часов я там.
– А потом?
– Погуляю по утёсам, пособираю на пляже всякую дрянь и найду себе сухое местечко для ночлега.
– И для этого тебе нужны четыре одеяла?
– Хватило бы двух.
– Мне тоже поехать?
– Было бы хорошо.
– Если я поеду, ты ко мне полезешь.
– Нет, – сказал он.
– За кого ты меня держишь, за идиотку? Любой мужчина полезет к девушке, если останется с ней в дюнах.
– Это верно, – согласился Леон. – Но я не буду это делать.
– Ах, нет?
– Нет. Хотеть и делать – это не одно и то же. – Леон встал и пошёл к своему велосипеду. – Кстати, в Ле Трепоре нет дюн.
– Ах, нет? – Луиза засмеялась.
– Только скалы. И галечный пляж. Серьёзно, я не буду этого делать. Пока ты сама не начнёшь.
– Честно?
– Клянусь.
– На сколько обычно хватает твоей клятвы?
– На всю мою жизнь. Я серьёзно говорю.
Луиза наморщила лоб и надула губы, потом выдохнула носом.
– Погоди минуту. Я сбегаю за сигаретами.
Они дружно выехали из города и поехали на запад в сторону океана по широкой, прямой и пустой дороге через восхитительные луга Верхней Нормандии, которая с незапамятных времён столь щедро одаряет своих жителей всем необходимым. Небо было высоким, а горизонт лежал далеко впереди, и слева и справа пролетали блёкло-зелёные военные поля пшеницы, которые росли реденько и неравномерно, как юношеская щетина, потому что засеяны были неопытными женскими и детскими руками; потом на холмогорье, вдали от деревень, попадались покатые, годами непаханые земли, которые уже начали зарастать березняком.
Луиза ехала быстро, а Леон легко поспевал за ней, потому что был свеж и полон сил. Они смотрели вперёд на дорогу, их ноги равномерно крутили педали, а поскольку их мысли были заняты тем, как ехать, где повернуть и куда прибыть, разговаривали они мало; они были счастливы. Время от времени он поглядывал на Луизу краем глаза, а она делала вид, что не замечает этого. Однажды они на полном ходу взялись за руки и ехали плечом к плечу, а потом она просто так от радости зазвонила в свой велосипедный звонок.
Уже в половине третьего они неожиданно и раньше, чем планировалось, добрались до места. Океан не известил их заранее о своей близости – воздух не стал солонее, небо просторнее, растительность скуднее, а почва песчанее; просто в какой-то момент нормандский ландшафт с тучными пашнями и сочными лугами резко оборвался и в сотне метров ниже, у подножия меловых скал нашёл своё продолжение в сером прибое Северного моря. Они проехали мимо канадского военного госпиталя, размещённого в целом море белых палаток на скалах, потом вдоль реки въехали в Ле Трепор.
Раньше это местечко было рыбацкой деревней. С тех пор, как сюда протянулась железная дорога из столицы, местные жители стали наниматься в обслугу к парижским курортникам, которые понастроили у подножия скал роскошных особняков с видом на море. Леон и Луиза поставили свои велосипеды у набережной Франсуа Первого и пошли прогуляться вдоль порта. Они разглядывали рыбаков в лодках, которые с погасшими окурками в уголке рта приводили в порядок сети своими грубыми руками, чинили паруса, сворачивали в бухту канаты и чистили палубы; окидывали взглядом отдыхающих в их розовых туфельках и блестящих гамашах, в их белых матросских костюмах и просвечивающих льняных юбках, в их панамах, искусно блондированных косах и с их выставленным напоказ парижским произношением. Внезапно Леон почувствовал, что Луиза взяла его под руку; этого она никогда прежде не делала.
– Посмотри на эти сахарные жопоморды с их зонтиками от солнца, – сказала она. – Если ты когда-нибудь увидишь меня с таким зонтиком, сразу пристрели.
– Нет.
– Это приказ.
– Нет.
– Мне больше некого попросить.
– Ну, ладно.
Потом они снова шли молча, будто были давно обжившейся парой, которой больше ничего не нужно доказывать. Ещё когда они ехали на своих велосипедах и давили на педали, они были свободны и естественны, потому что их цель ещё лежала в будущем и настоящее не было важным; теперь же отговорок и препятствий больше не существовало – и считалось то, что было. Но и сейчас, когда они гуляли по пристани, между ними не было осторожности и неловкости, была лишь трудность выразиться словами.
Что касается Леона, то ему хватало уже одного ощущения тепла её ладони на сгибе своего локтя, чтобы быть безмятежно счастливым. Впервые в жизни он так близко гулял рядом с девушкой; немного склонив голову, он мог вдохнуть аромат её нагретых солнцем волос, это было уже почти слишком – больше, чем он мог вынести.
Они шли по портовому молу в сторону маяка, который обозначал вход в гавань, сели там на парапет и разглядывали входящие и уходящие корабли и парусные лодки. Когда солнце склонилось к океану, они вернулись в городок, поднялись по улице де Пари и осмотрели церковь Сен-Жак, символ города.
Прямо у входа справа была статуя мадонны, перед которой они надолго остановились; то была простенькая гипсовая фигура с плоским лицом, с раскрашенными щеками и чёрными глазами-пуговками. Её одеяние состояло из синего, расшитого золотом бархата, и всё было покрыто записочками, многократно сложенными или свёрнутыми в трубочку. Они были приколоты к платью булавками или воткнуты между пальцами или всунуты под головной покров богоматери, записочки лежали на её нимбе и на её стопах, и даже в её губах и в ушах торчали записочки всех размеров и цветов.
– Что это за бумажки? – спросила Луиза.
– Жёны моряков просят богоматерь защитить их мужей, – сказал Леон. – У нас дома так же. Они рисуют на записочке свою рыбацкую лодку и надеются, что под защитой святой девы она вернётся невредимой. Другие заворачивают в бумажку прядку волос своего чахоточного ребёнка и просят деву дать ему здоровье. А в последнее время пошли в ход фотографии солдат.
– Давай заглянем в парочку?
– Это приносит несчастье, – сказал Леон. – Корабль утонет. Ребёнок умрёт. Солдата разорвёт гранатой. А у тебя отсохнут пальцы, если ты притронешься хоть к одной записке.
– Тогда не будем. Пойдём?
– Погоди ещё минутку. – Леон достал из нагрудного кармана карандаш и блокнот.
– Тоже пишешь записку? – Луиза засмеялась. – Как жена моряка?
Леон вырвал из блокнота листок, свернул его в трубочку и сунул богоматери под правую подмышку.
– Пошли, скоро отлив. Я наберу нам на ужин мидий на скалах.
В бакалее на улице де Пари Леон купил два багета, а также морковь, порей, лук, тимьян и бутылку белого сухого вина, потом они забрали свои велосипеды и повели их в закатных лучах вниз к казино; оттуда широкий пешеходный настил из дубовых досок вёл по галечному пляжу мимо длинного ряда выкрашенных белой краской пляжных домиков. За ними возвышались гордые виллы с верандами по всему периметру и белыми гардинами, которые легко и бесшумно надувались от морского бриза, потом опадали и снова надувались, как будто дышали.
Леон ещё от маяка приметил, что далеко за виллами, в скалах на южном конце пляжа, морем нанесло много плавника; он хотел использовать его для костра. Стало холодно, последние купальщики вернулись домой, чтобы смыть с себя морскую соль и принарядиться к ужину. Леон и Луиза нашли у подножия меловых скал между двумя каменными глыбами сухое, защищённое от ветра местечко. Они убрали гальку, добравшись до песка, потом расстелили одеяло, и Леон развёл костёр из сухих водорослей и плавника. Луиза в это время сидела на одеяле, обняв колени, и смотрела вдаль на оранжево-лиловую игру волн океана, как будто то был сказочный спектакль.
– Давай насобираем мидий, – сказал он, закатал свои брюки выше колен и взял с велосипеда котелок. – Они должны быть вон там, в скалах, где чайки стоят на мелководье. Туристы их никогда не собирают, они их лучше в лавке купят. Там и креветки могут быть, но без сети нам их не словить.
Чайки сердито кричали и, недовольно расправив крылья, делали несколько прыжков и поднимались в два-три взмаха в воздух, давали подхватить себя восходящему потоку воздуха и парили вдоль скалистой стены вверх до зелёных лугов, чтобы тут же войти в пике, угрожающе устремив вниз свои острые клювы, перед самой землёй перейти к скользящему полёту и снова взмыть вверх.
Закладка:
В лужах, оставшихся после отлива, было достаточно мидий, котелок быстро наполнился. Леон достал из сумки два ножа и показал Луизе, как соскребать с ракушек водоросли и наросты. Потом они вернулись назад в своё укрытие между каменными глыбами. Он упал на одеяло и вздохнул; этот день был прекрасным, его счастье было совершенным. Луиза, однако, осталась стоять, нерешительно сделала пару шагов туда и сюда и закурила.
– Иди сюда, устраивайся, – сказал он. – Я тебе ничего не сделаю.
– Смотри лучше, как бы я тебе чего не сделала.
– Тебе холодно?
– Нет.
– Хочешь, ещё что-нибудь придумаем, пока не стемнело? Можем прогуляться наверх на утёсы?
– Я есть хочу.
– Я сейчас приготовлю.
– Может, мне что-нибудь купить?
– У нас всё есть, – сказал Леон. – Мне осталось только нарезать морковку, лук и чеснок, и за несколько минут всё сварится.
– Может, мне сбегать за чем-нибудь сладким на десерт? Два шоколадных эклера?
– Время полдесятого, – сказал Леон. – Вряд ли кондитерская ещё открыта.
– Я попытаю счастья.
Через полчаса она вернулась. За это время Земля уже повернулась в темноту. На небе мигали первые звёзды, луна ещё не взошла. Пара чёрных тучек так низко дрейфовала над бухтой, что по ним пробегал луч маяка.
Леон снял котелок с огня. Он слышал за спиной шорох гальки и шаги Луизы. Но не повернулся на звук.
– Еда готова. А как насчёт эклеров?
Она промолчала.
Леон помешал варево в котелке, выудил обрывок водоросли и пустые створки мидии. Её шаги замедлились и стихли. Потом он почувствовал, как Луиза подошла к нему сзади и положила ладони ему на плечи. Её волосы скользнули по его шее, дыхание коснулось его правого уха.
– Ты обвёл меня вокруг пальца. – Её правая рука спустилась с плеча, просунулась ему под мышку и цапнула его за нос. – Ты нарочно всё это затеял и провёл меня как циркового медведя.
– У тебя сегодня ночью отсохнут пальцы.
– Это правда, что написано в записочке?
– Абсолютно. И навсегда.
Леон высвободил свой нос из пальцев Луизы, повернулся и посмотрел ей в зелёные глаза, которые светились в отблесках костра. И потом они поцеловались.
ГЛАВА 6
Леон не мог знать, что в то самое мгновение, когда он проснулся от противотуманного гудка парохода, полмиллиона измождённых немецких солдат шнуровали свои ботинки, чтобы идти в последнюю атаку на Париж; может быть, останься он тихо лежать рядом с Луизой, не трогаясь никуда с пляжа, всё пошло бы по-другому. Воздух был сырым и холодным, небо пасмурным и мглистым. Прилив пришёл и схлынул, каменистый пляж мокро блестел; на ворсинках шерстяных одеял висели капельки росы. За бурунами прибоя из воды торчали рангоуты разбитого судна.
Леон взглянул вверх, на меловые скалы, в которых чайки сидели в гнёздах, согревая клювы в оперении, и выше – до самой полоски травы, над которой ветер гнал свинцовые дождевые тучи. До тех пор, пока там не покажется согревающее полуденное солнце, здесь внизу, на пляже, будет холодно и сыро. Чем дольше он смотрел вверх, тем отчётливее ему мерещилось, что не тучи над ним летят, а он сам вместе с пляжем и скалами несётся куда-то под тучами.
Леон оперся на локоть и стал разглядывать очертания тонкой фигурки Луизы, которая в такт прибою поднималась и опускалась под одеялом. Её чёрные запутанные волосы походили на кошачью шерсть. Он отодвинулся от неё и встал, чтобы собрать плавника и снова развести костёр. Когда пламя поднялось ввысь, он отправился по пляжу вдоль линии прилива в поисках предметов, которые море могло принести за ночь. На восточном конце пляжа он нашёл красно-белый буёк, а на обратном пути планку двухметровой длины и четыре раковины с гребешками. Всё это он положил у костра. Поскольку Луиза всё ещё спала, он пошёл вниз к морю и разделся до трусов.
Вода была холодная. Он брёл по ней, потом нырнул в набежавшую волну и сделал несколько гребков. Почувствовав соль на губах и привычное жжение в глазах, он перевернулся на спину и предался мягкому покачиванию на волнах, погрузив уши под воду, в то время как вдоль хребтаChemindes Damesнад окопами впервые после многих месяцев снова полз сладковато-прелый банановый запах фосгена, превращаясь в лёгочных альвеолах солдат в соляную кислоту, и десятки тысяч молодых мужчин буквально выблёвывали свои лёгкие наружу, а те, кто выжил, и кого не разорвала на куски артиллерия, со слепыми, жутко вывернутыми глазами бежали в сторону Парижа, а их отравленная и обожжённая кожа кусками отваливалась с лиц и ладоней.
Леон качался на волнах, наслаждаясь невесомостью, и смотрел в небо, на котором всё ещё висели тяжёлые чёрные тучи. Через некоторое время он услышал свист – то была Луиза, она уже проснулась и махала ему рукой. Он пустился к берегу с попутной волной, натянул на мокрое тело штаны и рубашку и сел с ней рядом к костру. Луиза нарезала ломтями хлеб, оставшийся с ужина, и поджарила его на углях.
– Ночью ты немножко храпел, – сказала она.
– А ты во сне шептала моё имя, – сказал он.
– Врун из тебя никудышный, – сказала она. – Вот кофе бы сейчас не помешал.
– Дождь начинается.
– Это не дождь, – сказала она. – Это всего лишь тучка, которая пролетает слишком низко.
– Эта тучка нас вымочит, если мы останемся здесь.
Луиза скатала одеяла, пока Леон чистил песком котелок, и они повели свои велосипеды обратно в город. В порту было бистро, которое уже открыли, и которое называлось – как и постоянная пивная Леона –Кафе Дю Коммерс. У стойки стояли четверо небритых мужчин в помятых полотняных костюмах, прихлёбывая кофе из чашек и старательно не замечая друг друга. Леон и Луиза сели за стол у окна и заказали кофе с молоком.
– О, мы попали в дурную компанию, – Луиза указала своим надкушенным круассаном в сторону стойки. – Ты только погляди на этих придурков.
– Эти придурки могут тебя услышать.
– Ну и пусть. Чем громче мы говорим, тем меньше они будут верить, что мы говорим о них. Это типичные парижские придурки. Мелкие парижские придурки первого сорта, все четверо.
– Ты разбираешься в их сортах?
– Вон тот в синих солнечных очках, который прячет свою физиономию под шляпой, считает себя знаменитостью не меньше, чем Карузо или Золя, притом, что зовут его Фурнье или вроде того. А тот, что с усами и читает биржевые ведомости, озабоченно наморщив лоб, – этот мнит себя Рокфеллером, потому что у него есть три акции железной дороги.
– А остальные двое?
– Те просто их высокоблагородия Придурки, которые ни с кем не здороваются и ни с кем не разговаривают, чтобы никто не просёк, какие они скучные.
– Бывает же и так, что вскучнётся, – возразил Леон. – Я тоже иногда скучаю. А ты нет?
– Это совсем другое. Если ты скучаешь или я, то в надежде, что это когда-то изменится. А те скучают, потому что всегда хотят, чтобы всё оставалось как есть.
– А по мне, так все четверо выглядят как совершенно нормальные отцы семейств. Они вырвались из дома под предлогом, что сбегают в булочную. И теперь наслаждаются четвертью часа свободы и мира, пока не вернутся в свои виллы к требовательным жёнам и к назойливым детям.
– Ты так думаешь?
– Тот, что в синих очках, всю ночь ругался с женой, потому что она его больше не любит, а он не хочет об этом знать. А тот, что с газетой, боится бесконечно длинных послеобеденных часов на пляже, когда он должен играть со своими детьми, но понятия не имеет, во что.
– Пошли лучше к рыбакам, – предложила Луиза. – В рыбацкую пивную.
– Но мы же не рыбаки.
– Ну и пусть.
– Нам-то пусть, а рыбакам не всё равно. Они примут нас за парижских придурков. Уже за одно то, что мы не рыбаки. – Леон отодвинул штору и выглянул в окно. – Мокрая туча уже ушла.
– Тогда пошли, – сказала Луиза. – Поехали домой, Леон. Море мы уже увидели.
Пронизанные солнцем, ветром и дождевой моросью, свежим воздухом океана и бессонной ночью, Леон и Луиза пустились в обратный путь. Он вёл по тем же дорогам, через те же холмы, мимо тех же деревень, которые они уже видели накануне; они пили воду из тех же деревенских источников и покупали хлеб в тех же пекарнях. Их велосипеды надёжно жужжали, а скоро и солнце выглянуло – всё было в точности так, как вчера, но теперь во всём этом присутствовало волшебство. Небо было выше, воздух свежее, будущее лучезарнее, и Леону казалось, будто он впервые в жизни по-настоящему ожил, как будто он родился на свет полусонным и до сих пор влачил свои дни в полусне до этих самых выходных, когда он наконец-то очнулся. Его жизнь разделилась на две части: до Ле Трепора и после Ле Трепора.
В полдень они поели супа в сельской харчевне, потом сделали привал в стогу сена в стороне от дороги – и если всё, что происходило до сих пор, есть чистая легенда, то в этом месте истории, где они спали в стогу, вводится в действие предание моего деда, которым он охотно и часто угощал нас и много десятилетий спустя – как в конце мая 1918 года – он в первый и единственный раз очутился на большой войне. Он рассказывал свою историю всегда с очаровательной сдержанностью, с точностью в деталях, даже после многократного повторения и достоверно, если не считать одного маленького, но очевидного для всех членов семьи привирания: что Луиза, по его версии, – из соображений стыдливости – была вовсе не Луизой, а его товарищем по работе Луи.
Закладка:
Итак, когда Леон и Луиза – она же Луи – проспав в стогу час, снова проснулись, они услышали приглушённую черепичной крышей навеса далёкую канонаду, которую они приняли за грозу. Они в спешке скатились со стога сена вниз, вывели свои велосипеды из-под крыши и поехали, одежда и волосы в сене, чтобы как можно дальше отъехать от надвигающейся грозы, в надежде, что она застигнет их разве что по прибытии в Сен-Люк.
Но, как оказалось, гром был вызван не атмосферными явлениями, а орудийным огнём немецкой артиллерии. Постепенно гром превратился в удары, потом воздух стало разрезать шипением, гудением и воем, а за лесочком поднялись первые столбы дыма. В панике оба неслись по просёлочной дороге, в то время как за ними, перед ними и сбоку от них поднимались столбы дыма, а потом они проехали мимо свежей, дымящейся бомбовой воронки, на краю которой рухнувшая яблоня задрала к небу свои обнажившиеся корни. В воздухе стоял едкий дым, никаких сторон света больше не существовало, а о том, чтобы свернуть или повернуть назад, нечего было и думать, потому что опасность исходила отовсюду и ниоткуда.
Конец ознакомительного фрагмента.
1
Quai des Orfèvres(франц.)или Набережная ювелиров, на этой набережной расположен комиссариат парижской полиции.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
