Лента Мебиуса
Глава 1
Солнечные лучи ласково гладят щеки домов с закрытыми ставнями окнами, пробегают, играя, по красным черепичным крышам, спутывают листья в кронах аккуратно постриженных лип, зажигают искры на посыпанных золотым песком дорожках. Город досматривает последние, предрабочие сны и сопит, предчувствуя сквозь дремы громкие сигналы будильников, когда господин Раушенбах выходит из дома.
Улицы еще пусты, только дворники шаркают метлами по и без того чистым улицам, да едет запряженная осликом тележка молочника, поскрипывая колесами и позванивая колокольчиками.
Молочник вежливо приподнимает шляпу, приветствуя господина Раушенбаха. Тот в ответ вежливо приподнимает свою.
Молочник не удивлен: за тридцать лет жители привыкли к странностям господина Раушенбаха, к его одиночеству, долгим прогулкам, нежеланию общаться с соседями, соединенному с безупречной вежливостью и соблюдением правил приличия, принятых в городе. Никто никогда не слышал его голоса, не бывал у него дома, не получал приглашения на кружку пива в местном трактире (да и в трактире его не видели), однако он аккуратно платит налоги в городскую казну и церковные сборы, а также традиционные взносы к празднику урожаю и Рождеству (на которых он также не бывает), потому горожане и позволяют господину Раушенбаху вести себя так эксцентрично и – в какой-то степени – неприлично, как ему угодно. Кое-кто убежден, что господин Раушенах безумен, однако доктор Штолль – так же, как и прочие, наблюдающий за соседом лишь со стороны, - предпочитает не делать столь категоричных выводов.
- К тому же, - обычно добавляет доктор Штолль, если ему случается стать свидетелем бесконечного, раз за разом возобновляемого спора в трактире, где пивная пена на кружках так похожа на морские волны, а поднимающийся к закопченному потолку табачный дым – на тучи – предвестники шторма, - его предположительное безумие неопасно, как мы все имели неоднократную возможность убедиться за те годы, что господин Раушенбах живет рядом с нами.
Горожане кивают и возвращаются к разговорам об урожае, ценах на ткани и посуду – куда более умеренных на ближайшей ярмарке, чем в лавках города, - школьных успехах детей и манере нового священника дергать шеей в самых значительных местах проповеди, оставляя господина Раушенаха с его одиночеством и странностями.
Нрава, как уже говорилось, господин Раушенбах был тихого, незлобивого, привычек придерживался самых умеренных. Поднимаясь перед рассветом, с первыми лучами солнца – в любую погоду, шел ли дождь, мела ли метель, завывал ли осенний ветер, - выходил из своего опрятного дома под крышей из красной черепицы, проходил через весь город, - за его пределы - и долго стоял на вершине холма, круто обрывавшегося в долину, - смотрел то на небо, то на далекие поля с аккуратными посевами проса, пшеницы и бобов, то на извивающуюся ленту дороги, ведущую от города к другим городам, селам и к самой столице.
Простояв так почитай что целый час, господин Раушенбах возвращался домой, где и проводил целые дни, занимаясь неведомо чем: то ли изучая таинственные оккультные инкунабулы, как полагали одни горожане, то ли смешивая алхимические зелья, - как думали другие, то ли копаясь в саду, - как изредка через забор замечали третьи. Впрочем, сад господина Раушенбаха находился в ведении приходящего нанятого садовника, который клялся и божился – все в том же трактире, - что никакой надобности копать, полоть и пересаживать что-либо после его трудов вовсе нет. Садовник был известен в городе как лицо малопьющее, работящее и ответственное, ему верили. Тайна же занятий господина Раушенбаха так и оставалась тайной, что на тот день, что на все тридцать лет его жизни в городе.
Как ни странно, никто не мог припомнить – не то что наверняка, но даже по слухам и пересказам, - как именно появился в городе этот человек. То, что он здесь не родился и не приходился родней кому-то местному, было установлено с точностью: ни в церковных книгах, ни в записях городского магистрата, ни на покосившихся надгробных плитах старого кладбища, ни в памяти старейших жителей не сохранилось никаких сведений о Раушенбахах.
Никто, кроме самого господина Раушенбаха. Тридцать лет, два месяца и семнадцать дней, слившихся в один бесконечный кошмар, просыпаясь, он видит тот миг, когда, коснувшись рукой покрытого масляными красками холста, очутился внутри нарисованного города.
Родной, такой далекий и в то же время близкий мир господин Раушенбах видит теперь лишь по утрам, глядя с холма на слегка бликующее под лучами нарисованного солнца стекло, которым, видимо, уже после исчезновения Раушенбаха, закрыли картину, чтобы исключить возможность еще одного несчастного случая.
Именно это чертово стекло мешает подойти к границе миров вплотную, коснуться холста с другой стороны и снова очутиться в привычном, наскучившем месте – пыльном музее древнего и вымышленного искусства, где господин Раушенбах служил архивариусом.
Какой банальный, тысячи, десятки тысяч раз описанный в литературе сюжет: оказаться внутри картины, в ограниченном, не существующем в реальности мире, быть запертым в пространстве рамы, видеть природу, дома, людей, не меняющихся и не стареющих, ибо и время на картине застыло и никуда не движется.
Самое же ужасное: господин Рацушенбах не помнил, как называла его мать в детстве в том, настоящем мире, не помнил многого – почти всего - о своей прежней жизни. За тридцать лет ему удалось с трудом восстановить в памяти – по снам, смутным грезам, отголоскам невнятного шепота подсознания, что почти не поддаются расшифровкам, - кое-какие детали, подобные кусочкам разбросанной детской мозаики, которые, даже собранные в коробку, остаются неполными, причем неизвестно, каких именно деталей не хватает, чтобы собрать картину целиком.
Умей господин Раушенбах рисовать или писать, он сумел бы восстановить свой мир – пускай не целиком, но лишь отдельными частями, - посвятив ему роман или картину, но увы, и это не дано бедному архивариусу. Только и остается, что подниматься с рассветом и идти туда, где, как ему точно известно, заканчивается этот, ненастоящий мир: стоять на холме, смотреть в даль, кончающуюся – где-то там, возле близкого горизонта – тонким, прозрачным, почти невидимым стеклом, и ждать, ждать неведомо чего, перебираясь из одного дня в другой, а за ним – в следующий – неотличимые друг от друга, как падающие на ресницы снежинки или капли дождя. Да и как знать, может, не было никаких тридцати лет, двух месяцев и семнадцати дней до того, может, с того момента, как несчастный господин Раушенбазх очутился в этом нелепом, неправильном мире, длился и длился нескончаемый один-единственный день, повторяющийся из недели в неделю, из месяца в месяц, из года в год. Вечно.
И все же чудо случилось.
Однажды утром молочник, только-только закончивший расставлять бутылки с молоком возле домов на улице, где жил господин Раушенбах, стал свидетелем удивительного, невообразимого зрелища, послужившего поводом для долгих, обрастающих все новыми подробностями и деталями рассказов под закопченной крышей трактира, за первой-второй-пятой кружками пенного пива.
Разнеся свежее молоко и собрав пустые бутылки, которые рачительные хозяйки накануне вечером выставили на крыльцо или ступеньки, молочник только было собрался аккуратно составить их в деревянные ящики, как увидел быстро идущего, почти бегущего к своему жилищу господина Раушенбаха. Лицо нелюдимого горожанина озаряла столь непривычная – и самому лицу, и взглядам дворников и молочника – улыбка, на щеках играл румянец.
- Доброе утро, почтенный! – приятным баритоном произнес господин Раушенбах, словно позабыв, что не далее как четверть часа назад уже приветствовал молочника.
Тот же так опешил, что, по привычке приподняв шляпу, произнес в ответ нелепое:
- И вам не хворать.
Господин Раушенбах, казалось, не обратил внимания на неуместность сказанного и, пританцовывая, скрылся за дверью.
Пока в переполненном по случаю столь небывалого события трактире строились различные предположения, - чем вызвана столь резкая перемена в поведении самого странного жителя города и чего ожидать следом, – выдвигавшиеся версии были далеки друг от друга, как планки развернутого веера в руках красотки, и разнились от радостного предчувствия выздоровления господина Раушенбаха и его полного возвращения в приличное общество до ожидания приступов буйства, доходящих до смертоубийства сограждан и закончились лишь с появлением доктора Штолля, завернувшего в трактир после традиционного визита к полупарализованной госпоже Дрейк.
- Полагаю, выводы делать рано, - солидно сказал доктор, покивав для убедительности головой, и цепочка от часов согласно покивала посетителям трактира с солидного живота Штолля. – Льщу себя надеждой, что некое - вовсе не таинственное, а согласное натуре событие – а может оно быть и птичьей трелью, и полетом бабочки, и взглядом хорошенькой пастушки, шедшей мимо господина Раушенбаха со своими овечками, - пробудила в еще не до конца умершей душе некие чувствительные струны, коснувшись коих, разум его воспарил на крыльях мечты и также проснулся. Пока с уверенностью можно сказать лишь то, что исцеление для нашего уважаемого согражданина возможно. И это прекрасная новость. Однако остерегитесь изменять своим привычкам и правилам поведения в отношении господина Раушенбаха, дабы не погубить зародившуюся в нем искру. Ведите себя так, словно ничего не произошло. Предоставьте времени совершить свою целительную работу.
Засим доктор Штолль допил пиво, вытер пышные усы и, проверив по часам, что уж время ему возвращаться домой, где экономка накрывает стол к раннему завтраку, с поклоном покинул собравшихся.
Обсуждаемый же господин Раушенбах, не догадываясь о том, сколько волнений он доставил добрейшим жителям города, улыбаясь и напевая песню на незнакомом, но казавшемся родным языке, бродил по комнатам так и не ставшего привычным дома, выходил в сад, обегал беседку, возвращался в гостиную и, протанцевав вокруг стола, поднимался на чердак, чтобы спустя минуту сбежать вниз.
Случившееся с ним было воистину чудом. Взойдя на холм и привычно-безнадежно посмотрев туда, где заканчивался ненастоящий мир, пленником которого он был, господин Раушеньбах увидел тонкую, едва заметную, но четкую трещину, пересекавшую стекло от верхнего правого угла к нижнему левому. Нет, то не был обман зрения, галлюцинация одержимого одной мыслью человека, - трещина была настоящей. И она расширялась: медленно, почти незаметно – так, как раскрывает лепестки цветок под лучами солнца. Господин Раушенбах быстро приметил, что стоило ему задержать взгляд на трещине, как она замирала, словно испугавшись. Когда же он отворачивался или чуть скашивал глаза – приходила в движение.
Сейчас, бегая туда-сюда по дому и саду, господин Раушенбах боялся лишь одного: что по какому-то нелепому капризу натуры в этом странном, неправильном мире, кто-то еще заметит стекло, трещину в нем и случайным ли или любопытствующим взглядом разрушит неоконченное чудо, хотя за тридцать лет, два месяца и семнадцать дней он многократно убеждался, что никто из жителей города не видит ни границы мира, ни стекла, отгораживающего его от родины господина Раушенбаха. Да что говорить! Похоже, никто из обитателей города даже не догадывается, что все они живут ненастоящую жизнь в мире, ограниченном резной деревянной рамой.
Да, господин Раушенбах знал все это, но нерассуждающая, переполненная эмоциями часть его души трепетала и опасалась, не слушая ни доводов разума, ни своего хозяина.
Прошло не менее двух или даже трех часов – господин Раушенбах утратил всякое понятие о времени, - и радость открытия сменилась спокойными раздумьями: сколько понадобится часов или дней, чтобы трещина расширилась настолько, чтобы в нее можно было пролезть. После сложных расчетов с привлечением неведомо откуда всплывших знаний о составлении пропорций и расчета интегралов господин Раушенбах решил, что трех или четырех дней будет достаточно. Пока же следовало соблюдать осторожность и ни в чем не нарушать привычный жителям города распорядок дня.
Это было трудное, почти невыполнимое дело, однако господин Раушенбах справился. Каждое утро, сразу после восхода солнца, он свершал свой привычный путь через город, мимо молочника, расставлявшего бутылки на крылечках, мимо дворников, подметавших идеально чистые улицы, - за границу города, к близкому горизонту, разделяющему истинный и нарисованный мир; стоял на холме, смотрел на трещину в чистом, словно только что вымытом стекле.
Чудо не окончилось, трещина не исчезала. Напротив, с каждым днем она становилась все шире, все длиннее. На четвертый день, стоя на холме, стараясь не взглядывать слишком часто на змею, уже обратившуюся в многоножку, отвлекаясь на полет желтых и голубых бабочек, порхавших над голубыми и желтыми цветами, - господин Раушенбах услышал треск.
Не в силах поверить своему счастью, боясь быть обманутым собственным слухом и зрением, он несколько мгновений медлил, не поднимая глаз. Наконец, решившись, посмотрел – в стекле зияла темная дыра, достаточная для того, чтобы взрослый мужчина, пусть и с трудом, протиснулся в нее.
Не задумываясь о возможных ранах, о том, что за стеклом может обнаружиться иная, еще невидимая преграда, господин Раушенбах разбежался и прыгнул.
Он пролетел сквозь стекло так, словно оно не было прочной преградой между ним и реальным миром, успев подумать, что, вероятно, напрасно он страдал все эти тридцать лет, два месяца и семнадцать дней – возможно, никакого стекла на самом деле и не было, были лишь его страхи, уплотнившиеся до видимости, - не удержался на ногах и упал на четвереньки.
Пол под его руками и коленями вздрогнул и замер. Господин Раушенбах открыл глаза и увидел знакомый зал с развешанными по стенам картинам. Хвала богам, в которых он не верил, - он был дома.
Господина Раушенбаха не слишком беспокоило, заметил ли кто-нибудь его столь долгое отсутствие. Напротив, архивариус полагал, что прошло не слишком много времени между его исчезновением и возвращением: сложно предполагать иное, ведь в нарисованном мире времени не существовало, там вечно длился один и тот же нескончаемый день.
Господин Раушенбах поднялся, отряхнул брюки и, приняв приличествующую ученому, полную достоинства позу, направился к выходу. Он был несколько удивлен тем, что в зале едва горела одна лампочка, отчаянно подмигивая желтым оком, а пол и скамьи для посетителей были покрыты слоем пыли.
На улице господина Раушенбаха ждала ночь – черная, звездная, с темными улицами, не освещенными фонарями, с ослепшими домами, где не горело ни одно окно, с тишиной, которую он разрушал своими шагами. Вероятно, что-то жуткое произошло за время его отсутствия: нечто недоброе, зловещее, война или эпидемия. Как знать, не случившееся ли с ним несчастье повлекло за собой стирание границ меж миром живым и миром картины, не вырвались ли наружу чуждая воля творца или ветер нереальности, не уничтожили ли они то, что сейчас было господина Раушенбаху дороже всего в мире – его дом, его друзей, его вселенную.
Господин Раушенбах ускорил шаг, перешел на трусцу, после – на быстрый бег. Темнота не могла помешать ему найти дорогу к дому: он столько раз ходил этим путем – и в снах, и наяву, - что смог бы пройти его и ослепнув.
Вот, наконец, тихая улочка. Дом – его дом – на прежнем месте, между двухэтажным таунхаусом прелестной леди Арианны – юной девы, чье лицо сложено из нежнейших персиков и виноградин, чьи губы подобны клубнике – и по цвету, и по форме, и по сладости, - и старинным особняком господина Салли, наполненным редкостями, кои этот неутомимый путешественник привез из дальних стран – текущими часами, слонами о ногах долгоножки с высоченными башнями на спинах, взрывающимися гранатами, скелетами с вилами в спинах, осколками сфер и муравьедов.
Господин Раушенбах впервые в жизни позволяет себе недостойный, возмутительный поступок: заглядывает в окна дома господина и госпожи Магги, затем распахивает дверь и вбегает внутрь. Дом пуст, мертв и темен. Ни хозяина, ни хозяйки – очаровательной, любезной пары, привыкшей скрывать свои лица и чувства под покрывалами, ни их сына – шаловливого малыша – любителя зеленых, крепких яблок и папиной трубки. Двери, созданные по образу и подобию человеческого тела, распахиваются в пустые комнаты, где больше нет ни света, ни тепла, ни неба, ни птиц.
Ожидая ужасного, господин Раушенбах наконец добирается до своего дома – изысканного строения с увенчанными тетраэдрами башнями, ведущими вверх и вниз лестницами, спуск по которым приводит на вершины гор, а подъем – в глубины земного шара, с клумбами в форме перекрещенных трехбаров и х-зубцов, усеянных яркими семицветами. Вращающийся куб-фонтан пересох: последние капли воды, обратившиеся в мерзкую жижу, подточили его основание, и куб рухнул в пруд-семибалочник, рассыпавшись в прах.
Неужели со дня его исчезновения прошли не годы, не века, но тысячелетия, и такой знакомый, родной, привычный мир стал добычей голодной энтропии, пожирающей своими ужасными жвалами города, империи, вселенные? Господин Раушенбах почти готов поверить, что его догадка верна, и все, что ему осталось, - это влачить дни и годы последним из живых мертвецов скончавшегося мира, - но тут взор его обращается на нечто, находящееся прямо перед ним.
Это края деревянной рамы и прозрачное, но ясно видимое на фоне ночного неба стекло.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
