Коротко по существу
Тварь
В пятницу мы с папой ехали на дачу и странного дядьку заметили еще на выходе из подземного перехода — он тащил коляску с ребенком, потому что ее колеса не подходили для полозьев, проложенных по краю лестницы.
Папа тогда сказал с усмешкой:
— А нечего нестандартные коляски покупать…Но оказалось, что это не дядькина коляска, он поставил ее на асфальт и даже не посмотрел на молодую мамашу, всю в благодарности — наверное, не хотел попасть под начинавшийся ливень.
Папа, например, заранее раскрыл зонт, а странный дядька прикрыл голову своей сумкой и побежал к вокзалу мимо припаркованных машин. Но остановился вдруг, свернул к яркой спортивной иномарочке. Я думал, он в машинку сядет, но дядька задвинул открытый люк в ее крыше и побежал дальше.
— Парень просто идиот, — покачал головой папа. — А если б поцарапал? За всю жизнь не расплатишься.
Вообще-то дядька с виду был нормальный, простой, в джинсах и в футболке. Мы вместе за билетами в очереди стояли, а перед ним трое ребят считали мелочь, чтобы билет до ближайшей станции купить, возились долго, задерживали очередь. Он на часы посмотрел и спросил, недовольно так, злобно даже:
— Вам куда ехать?
И потом купил им билеты туда и обратно. А себе только в одну сторону билет взял, я запомнил и подумал тогда, что ему на себя денег не хватило.
— Придурок какой-то… — фыркнул папа.
Нет, правда, это случайно получилось, что мы с ним в одном вагоне ехали. Мы с папой на вокзале всегда садились, чтобы места у окошек занять, ехать-то далеко. А дядька этот через проход от нас сел, с краю. И когда на следующей станции народ повалил, я, например, не удивился, что он свое место тетке уступил. А она не старая была и даже без ребенка. Другой бы поулыбался, сказал «садитесь, пожалуйста», а этот просто встал с недовольным лицом и начал в тамбур протискиваться, будто ему выходить. Папа промолчал — к окну отвернулся.
А когда ехать оставалось недолго и народ рассосался, из соседнего вагона к нам в тамбур четверо гопников притащили какого-то хлипкого студента в очочках. Папа на шум оглянулся, смотрел через плечо, что будет. И странный дядька (он уже в вагоне сидел), конечно, полез разбираться.
— Каждой бочке затычка… — проворчал папа и добавил, отворачиваясь: — Дадут ему, наконец, по зубам, чтобы успокоился?
Может, странному дядьке и дали по зубам, мне плохо было видно, но на следующей остановке четверо гопников из электрички вышли, а он вернулся в вагон и втолкнул туда студента со словами:
— Гантели себе купи…
А потом все разъяснилось. Дядька этот один на маленьком полустанке сошел, где выход из последних двух вагонов, уже солнце садилось. Папа не видел, он сидел по ходу поезда, а я хорошо рассмотрел, как дядька с платформы спустился, оглянулся и вдруг кинулся на тропинку, будто нырнул, перекувырнулся через голову… И волком потрусил в сторону леса. Нет, только подумайте, какие твари, оказывается, среди нас живут! И лицо у него с самого начала недоброе было, недовольное — хорошо, что не укусил никого…
* * *
Ну как вы мне надоели! Безалаберные, злые, равнодушные, трусливые… Ну что я, один, что ли, на весь этот город? Мамаша, вы какого черта такую коляску купили, что ее по лестницам на руках надо носить, а? Вот и будете тут до скончанья века стоять. Нет, ну ни одна сволочь не догадалась, что молодой матери надо помочь — не поднять ей эту коляску самой никак. Что, кроме меня опять некому? Я на электричку опаздываю…
На этой тачке только блондинка может ездить. Вот двери заперла, а люк не закрыла. Еще бы стекла опустила пониже… Ну дура — что с нее взять? Зальет ей щас весь салон и испортит дорогущие сиденья… И никто пальцем не шевельнет — и правильно ведь сделает. Потому что думать надо головой хотя бы иногда. О своей машине думать. Нет, мне не жалко, но я на электричку опаздываю.
Дети, я не верю, что мамы не дали вам денег на дорогу. И куда вы их дели, а? Аяяй, как нехорошо. Но на проход через турникет все же надо было оставить. Рука так и тянется врезать по затылку. И долго вы будете очередь задерживать? Даже не надейтесь — высадят вас контролеры из электрички, сто процентов. И правильно сделают. Ну? Долго вы мелочь собираетесь из карманов выгребать? На моей станции одна электричка из пяти останавливается…
Уфф… Сели-поехали. Щас народу набьется, как селедок в бочку. Что характерно, сидеть будут наглые, а стоять — воспитанные. И гордится будут все — кто-то умением жить, кто-то хорошими манерами. И презирать друг друга будут тоже. Одни сверху вниз, другие снизу вверх. И, конечно, правильно сразу уйти в тамбур, но тогда одним наглым на сидячем месте будет больше, а воспитанным тоже сесть хочется.
Ну я так и знал. Вот чтобы в пятницу вечером и без разборок? Ох, ну до чего же мразь трусливая, так и хочется походя пнуть… Ну ты же парень, а не барышня кисейная, ну что ты голову-то в плечи прячешь? Не стыдно? Нет, нисколько — он выше, он Рембранта читал. Можно подумать, утренняя зарядка мешает кому-то ходить в библиотеку, а накаченный пресс уменьшает количество мозгов. А вы, ребята, что? Вам вчетвером на одного тоже не стыдно, что ли? Да еще на такого… А я бы побрезговал. Щас череп ему ненароком проломите, у него мама будет плакать, а вы сядете, и надолго. И ведь никто, никто к вам не сунется, никто не объяснит, в чем вы неправы. Да не потому что вы такие страшные, а потому что всем плевать. Думаете, мне так хочется по морде? Нисколько не хочется. Но кто-то же должен вас научить, что слабых обижать нехорошо, — за это могут и вломить хорошенько. И на электричку я уже не тороплюсь.
Ну как? Понравилось? Не очень? Вот и славно. Ждите следующей электрички. А ты, сопля, чего лепечешь? На тебя смотреть противно.
Ох, люди, как же я от вас устал! Хоть волком вой…
Шоколадка
Два раза в год, девятого мая и в день памяти, мы с мамой и бабушкой ездили на могилу к деду. С шоссе на кладбище вела грунтовая дорога, по другую сторону которой стоял гранитный памятник погибшим детям — во время войны здесь находился концлагерь, немцы брали у детей кровь для своих раненых.
Мне было лет восемь, деда я не помнил и на кладбище ездить не любил, а потому старался как-то развлечься, пока мама и бабушка убирали могилу. И в тот раз случайно оказался возле гранитного обелиска. Перед ним на плите с золотыми буквами лежали цветы, конфеты и даже одна большущая шоколадка. Нет, я не был обделенным ребенком, но мама считала, что сладкое вредно, и шоколадка представлялась мне желанным «трофеем». Потому я огляделся и, убедившись, что на меня никто не смотрит, быстренько сунул ее в карман.
Не помню, как вышло, что мама и бабушка эту шоколадку увидели — я собирался съесть ее тайком. Бабушка, догадавшись, где я это взял, сильно испугалась, у нее даже подбородок затрясся. Она кричала, что с могил нельзя брать ничего! Мы с друзьями тогда не сомневались в существовании страшного трупного яда, и я объяснил бабушке, что это шоколадка не с могилы, а от обелиска. Тогда в лице переменилась мама и громко кричала, чтобы я немедленно отнес шоколадку на место.
Я, конечно, сходил к обелиску, но шоколадку решил не возвращать, а спрятать получше. Не потому, что мне так хотелось шоколада, а из духа противоречия. Уж не помню, где я услышал фразу, что мертвым все равно, но именно эта мысль служила мне тогда оправданием: я-то живой и мне эта шоколадка нужнее.
Я слопал ее перед сном, а обертку сунул под подушку.
Ночью я проснулся от страха — тогда со мной это случалось, — и малодушно позвал маму. Вместо мамы ко мне заглянул отец, обругал меня трусом и захлопнул дверь к ним в спальню. Но мама все-таки сжалилась надо мной, и когда я совсем отчаялся и собирался разреветься, неслышно подошла к моей кровати. Страхи мои тут же развеялись, будто их и не было, я понял, что ужасно хочу спать, но стоит ей уйти — и уснуть я не смогу.
— Мам, мне страшно… — шепнул я.
Она прижала палец к губам.
— Ляг ко мне, — попросил я жалобно.
Мама не очень-то любила спать со мной, но в этот раз кивнула, я подвинулся, и она скользнула ко мне под одеяло. И тут — я совсем забыл об этом! — под подушкой предательски зашуршала обертка от шоколадки. Мама этого будто и не заметила, хотя в тишине звук получился отчетливым и громким.
Было тесно, и она положила руку мне под голову — я удивился, какая холодная у нее рука. И еще запах, странный еле различимый запах исходил от нее — я не сразу вспомнил, что так пахнет зеленый от плесени хлеб.
— Ты боишься смерти? — вдруг шепотом спросила она.
Я удивился этому вопросу и сразу не нашел, что ответить.
— Не нужно ее бояться, после смерти ничего нет — только небытие. Мертвым на самом деле все равно, им не нужны шоколадки, цветы, кладбища.
Мне стало страшно от этих слов и почему-то холодно. Обычно под одеялом с мамой мне бывало очень уютно, тепло, безопасно. А тут я задрожал.
— Ты тоже умрешь плохо, в одиночестве, тебя похоронят за казенный счет вместе с десятком других таких же одиноких и никому не нужных людей. Никто не вспомнит тебя, не принесет цветов тебе на могилу, не выпьет рюмку за упокой твоей души… Не бойся, тебе это будет не нужно, никакой души нет. Ты не посмотришь на живых сверху вниз, не увидишь своих похорон, не будешь бродить бесплотным духом вокруг своего последнего пристанища. Потому что тебя не будет.
С каждым ее злым словом я холодел все сильней, пошевелиться не мог, даже закричать, заплакать…
И в этот миг я увидел, как медленно, неслышно открывается дверь в спальню родителей — и был бы рад, если бы отец, снова обозвав меня трусом, прогнал маму из моей постели. Но вместо этого я услышал мамин голос из приоткрывшейся двери:
— Сережа, ты спишь?
Рядом со мной никого не было, только еле слышный сладковатый запах витал над постелью.
Вряд ли я отдавал себе отчет в том, что заставило меня переменить точку зрения, но это точно был не страх. Может, тот же дух противоречия, может неосознанная смертная тоска — но я плакал по ночам, думая о тех погибших детях и о том, как гнусно я поступил. Возможно, я совершил не менее предосудительный поступок, когда стащил из буфета горсть конфет и в одиночестве, пешком отправился на кладбище. Я сидел перед гранитным обелиском, вывалив конфеты на плиту с золотыми буквами, размазывал по лицу слезы и говорил, говорил — просил прощения и обещал им еще много конфет…
Пес-призрак
Работал я в девяностые между Московскими Воротами и Митрофаньевским шоссе, в пустой почти промзоне — мы там площадку арендовали. Бродячих собак вокруг полно, и не шавки, а брошенные псы-охранники, овчарки больше, человека не боятся. Сторожа в магазин с арматуринами потяжелей шли — бывало, что собаки бросались стаей и отбирали сумки со жратвой. И ходила у нас байка про пса-призрака, которому монтировкой хребет переломили, а добить то ли побоялись, то ли побрезговали — бросили подыхать на железнодорожных путях. И, мол, с тех пор люди на том месте гибнут одинаково: упал, о рельс башкой — а тут поезд. Понятно, никто не верил, так, по пьяни языком почесать. А на путях вдруг плакат повесили и ментов поставили, штрафовать за переход в неположенном месте. Но менты там редко появлялись, особенно зимой.
Так вот, иду как-то часов в восемь утра, темно еще. Только что из метро вроде, из толчеи, со света, от проспекта — а тут деревянный забор, тишина, железная дорога, виадук разбитый, метель метет. Как после апокалипсиса. Рельсы в снегу, скользко, смотрю, как бы не навернуться, и тут слышу — за спиной пес рычит. Противненько так, будто слюна в глотке клокочет. Оглядываюсь — нет никого. И спрятаться ему негде — там восемь путей, широко. Темно, но не так чтобы глаз коли. Я два месяца уже был на подшивке, для белки не сезон… И что-то жутенько мне стало спиной к нему идти, пошел задом, в рельс уперся. Опять рычит. Вот пса не видно, а рык слышно. И рычит, будто еще секунда — и бросится. Был бы настоящий пес — да хоть бы и кавказец — неизвестно, кому бы он хуже сделал. Я попробовал на рельс встать — скользит, шагнул через него не глядя, а там дыра между шпалами, оступился, завалился в снег, на спину. Хорошо не о рельсину затылком… Тут пес и кинулся. Я с собаками дело имел, знаю. Блоком шею прикрыл, а на руке у меня пакет висел, бутерброды, там, термос… Чувствую, пес рвет у меня пакет, треплет, и с такой злобой, будто нарушителя на границе поймал. Ну я и врезал ему слева, на звук. И что странно — рука провалилась в пустоту, а пес завизжал и вроде отскочил в сторону. Я поднялся на ноги быстренько, а он не визжит уже, а скулит в сторонке. Чего на меня нашло — не знаю. Достал бутерброды, положил на снег и направился своей дорогой. Не оглядывался, но слышал, как счавкал он мой обед. Рэкетир, ей богу, — не мытьем, так катаньем. Потом сзади поезд прошел, и больше пса слышно не было.
Ритуал
Внук лесника, Алеша, сунул за пояс топор, снял со стены двустволку и направился к дверям сторожки.
— Топтыга! Хватит валяться, пошли.
Медведь поднял тяжелую башку и посмотрел недоверчиво.
— Пошли, говорю, — проворчал Алеша. Колдун велел разговаривать. Каждый день. Хоть с Топтыгой, хоть с самим собой. Еще колдун велел читать, но на это времени хватало не всегда.
Алеша вышел на крыльцо — с некоторых пор ему приходилось пригибать голову под притолоку. И дверь теперь казалась узкой, едва не задевала косяками плечи.
Топтыга нехотя встал и поплелся сзади.
Рыжая осень тронула тайгу заморозком, между сопок лежал туман, а на их вершинах — неровные полосы снега. Алеша старался не смотреть на могилу колдуна — не теперь, растравить себе душу можно и в другой раз.
— В город пойдем, — сказал он медведю, ощущая радостное волнение — всегда немного волновался перед Ритуалом. И ходил бы в город чаще, но колдун не велел, говорил, это вредно.
Спешить было некуда, но волнение толкало Алешу вперед, и он оглядывался.
— Топтыга! Быстрей давай!
Холодное солнце вылезло из-за сопок, когда послышался шум гэса. Колдун велел расчищать лес по обеим его сторонам, чтобы корни не взломали бетон. Еще иногда весной Алеша взрывал ледяные заторы. Первое в Ритуале — запустить турбину. Колдун велел каждый раз пускать разные турбины и останавливать на обратном пути, чтобы они не износились.
Гэс пугал Топтыгу, и он ступал на бетонную спину плотины с оглядкой на Алешу.
— Иди-иди, — ворчал тот, сдвинув брови — как колдун.
Бетонку, ведущую от гэса в город, тайга слопала, но двигаться по ней было проще — не заблудишься. И косую телевышку Алеша заметил задолго до заката. Еще предстояло очистить Стеклянный Купол, а деревья, которые прорастали в опасной близости от обсерватории, Алеша вырубал обычно утром, перед тем как отправиться домой. Или даже приходил в город нарочно, по дороге расчищая от поросли лэпы и Подстанцию, с которой зажигался Купол.
Это было настоящее волшебство. Когда колдун был жив, Алеша не верил, что сможет когда-нибудь сам его зажечь…
Стемнело. Топтыгу он оставил снаружи — нечего медведю делать на Подстанции. Зашел в Зал, надел перчатки колдуна, встал на резиновый коврик и взялся за рубильник. Когда-то приходилось вставать на цыпочки, чтобы до него дотянуться, теперь же рубильник находился на уровне лица. Алеша перевел дыхание и дернул его вверх — в небо из Стеклянного Купола ударил волшебный свет!
Теперь поднять рубильник три раза коротко, три раза — на подольше, еще три раза коротко. Подождать. Повторить. И так — несколько раз за ночь. Очень просто, даже Топтыга запомнит. Колдун сказал, что если Алеша все будет делать правильно, рано или поздно за ним спустится корабль и заберет с собой на небо.
Беспилотная военная база Великой Галактической Империи, расположенная на четвертой планете системы желтого карлика 82-415, снова приняла световое сообщение с третьей планеты, некогда интерпретированное как сигнал опасности. Некоторые трактовали его как попытку аборигенов напугать противника и посмеивались, некоторые полагали, что сигнал предупреждает находящихся в космосе соплеменников. В любом случае, столь мощный световой поток был неоспоримым свидетельством разумной жизни на третьей планете, а потому давно подготовленная колонизация опять откладывалась.
За стеклом
— Один мальчик поспорил с друзьями, что пройдет ночью через кладбище…
К стеклу с наружной стороны прижалась бледная ладонь, ее осветила свечка на подоконнике. Ерунда, конечно, ладони всегда бледные, даже у негров… И все было бы ничего, если бы не второй этаж. Сережка не смог отвернуться.
— И вот спускается он по лестнице, а по радио объявляют: мальчик-мальчик, не выходи на улицу…
Остальные смотрели не на окно, а на Катьку с ее идиотской страшилкой, которая наверняка кончалась словами «отдай мое сердце». Она уверяла, что это «магическая» история и в конце все будут визжать от страха.
Бледные пальцы бесшумно поскребли стекло, будто просили впустить.
— Мальчик послушался и не пошел, вернулся и лег спать. И вот просыпается он ночью…
Легкая деревянная рама, летняя… Вторая ладонь легла на стекло уверенней, надавила посильней. И понятно было, что вот-вот между ладоней появится и лицо… Сережка не хотел этого видеть, но оцепенел и не мог даже сморгнуть. Пальцы за стеклом скрючились, как птичьи лапы, и снова распрямились.
— …и слышит, как кто-то стучит в окно. А жил он на пятом этаже.
Нет, не стук — скрип ногтем по стеклу. Желтоватые ногти, нездоровые, плотные и будто обкусанные, с черной каймой. А ладони маленькие, детские. Огонек свечи колыхнулся, затрепыхался — и по потолку пробежали тени.
— Хотел он открыть окно, а по радио объявляют: мальчик-мальчик, не открывай окно.
Шпингалеты. Окно закрывалось на два шпингалета, нижний был поднят, а верхний опущен. Ну да, Сережка спорил с ребятами с третьей дачи, что пойдет ночью на кладбище, и не пошел. И не потому, что испугался! Он просто проспал! Наверное, это их дурацкие шутки… Столь простое объяснение не успокаивало.
— Мальчик послушался и не стал открывать окно. И вот лежит он и видит…
Это не ребята с третьей дачи. Еще немного, и окно распахнется. Надо закрыть его на шпингалет. Встать и закрыть. Сережка не шевельнулся — он и дышать-то толком не мог. Лицо, которое он так боялся увидеть, проступало из темноты светлым пятном.
— …как тень появилась за занавеской. А по радио объявляют: мальчик-мальчик, отвернись к стене и накройся одеялом с головой.
Никто не смотрел на окно. Как глупый мальчик, который наверняка послушается радио и отвернется к стене. Никто не смотрел на окно, кроме Катьки. И в темноте чудилось, что она улыбается. Над ней и ее глупыми страшилками всегда смеялись, так почему же теперь никому не смешно? «Магическая» история?
Окно откроется, свечка упадет и погаснет. И никто не увидит, кто (или что!) войдет в спальню… И… может, так будет лучше. Не увидеть…
— Мальчик послушался и отвернулся.
Неловкие скрюченные пальцы все злее скребли стекло, и Сережке показалось, что он видит перекошенный рот на бледном пятне лица. Три шага. Встать, сделать три шага и опустить шпингалет.
Правильней пройти не три шага до окна, а два — до двери. Туда, где горит свет! И не дурацкая свечка, а нормальные электрические лампочки! И не шпингалет опустить, а подпереть дверь в спальню снаружи.
— И вот лежит он и слышит шорох за спиной — будто кто-то идет к его кровати.
А если он не успеет дойти, и окно распахнется ему навстречу? Впрочем, оно распахнется так или иначе. Как только Катька скажет последние слова этой «магической» истории.
— И по радио говорят…
Сережка бросился к окну и, прежде чем опустить шпингалет, увидел то, что так боялся увидеть — лицо за стеклом. Да, он закричал. И закрылся руками. И ревел так, что воспитатели среди ночи потащили его в медпункт.
Потом он это лицо забыл. Но помнил перекошенный злобой Катькин рот (именно злобой, а не обидой!) и ее страшный звериный вой: «Ты! Ты все испортил!»
Каждому свое
или Расходный материал эволюции
Ближе к полюсам на этой планете дули отчаянные ледяные ветра, поземкой гнали по земле пыль и рвали пену с океанских волн. Корабль стоял на утесе, будто покосившаяся башня сказочного замка, и ветра с воем текли вокруг корпуса, свистели в дудки дюз. Воздух здесь был живительным (гелий вместо азота), и когда Шохин подставлял лицо ветру, слабела головная боль и ненадолго отступала тошнота, не прекращавшаяся уже двое суток.Он как всегда встретил Катю у подножья утеса, помог подняться к шлюзовым камерам — делал вид, что тоже гулял.— Не надо уходить так далеко от корабля, — заметил он, едва закрылись двери и ветер умолк. — Мне приходится усиливать экран. Раньше он не чувствовал усиления полей экрана… Интересно, это тоже симптом? В справочниках об этом не говорилось, а спросить было не у кого. — Извини, — Катя легкомысленно пожала плечами. — Мы все равно умрем здесь, так что ты напрасно страдаешь. — Без экрана мы умрем еще быстрей. — Брось, Шохин! Мы раньше сойдем с ума, — она рассмеялась. — Ты уже сходишь с ума, — проворчал он. Нет, молодец она, конечно, — не каждый мужчина способен держать себя в руках, ожидая смерти. Уцелевших ресурсов корабля хватит примерно на год, если экономить, но планета мертва, а живительным воздухом сыт не будешь. Помощи ждать бессмысленно — иголку в стоге сена искать проще. Наверное, если бы Шохин остался один, он тоже мог бы позволить себе и легкомыслие, и сумасшествие, и такой вот веселенький пессимизм. Но он отвечал за нее — а на его совести и без этого висели шестеро погибших во время посадки.
Катя застукала его в медпункте, когда он колол себе атропин — Шохин сказал, что его тошнит из-за усиления экрана. Она назвала его цацей и удалилась. Он решил, что ловко ее обманул. Весь день дрожали руки, мешали работать. Перед ужином накатила рвота, горело лицо, к головной боли добавилась слабость — Шохина изрядно качало на ходу. Он сказал Кате, что простыл утром на утесе. — Ты космонавт или кисейная барышня? — спросила она и от чистого сердца посоветовала съесть конфету с витамином С — он посчитал себя самым хитрым парнем на этой планете. Иногда ему казалось, что она за ним следит, что давно обо всем догадывается, но молчит — а значит, соглашается с его решением. Потому и делает вид, что поверила в его незамысловатую ложь.
В работе пришлось сделать перерыв на четверо суток, дождаться наступления бессимптомной фазы — не такой уж она оказалась бессимптомной… Оставалось немного, в нормальном состоянии можно уложиться за полтора часа, и растягивать их на три коротких захода уже не имело смысла: теперь Шохин боялся не успеть, боялся, что ему станет хуже и он не сможет закончить. Тогда все напрасно… На пятый день, когда Катя ушла на берег, он заблокировал дверь шлюзовых камер — боялся, что она вернется раньше. И поздно понял, что сделал это напрасно: мог похоронить себя в реакторе, а ее — снаружи, на ледяном ветру. Нет, она не вернулась раньше, и Шохин, вздохнув с облегчением, проверил работу турбин. Видел на мониторе, как неловко Катя бежала к кораблю, заметив полыхнувшее из-под дюз пламя. Как карабкалась на утес. Слышал (или думал, что слышит) как она пятками стучала в двери шлюза. На карачках полз до пульта разблокировки дверей — чтобы не упасть и не биться плечами о переборки: стоя слишком сильно кружилась голова. Она ругалась как извозчик и топала ногами, размазывая по щекам слезы. Влепила Шохину две увесистые пощечины. Потом обмякла вдруг, опустилась на колени, согнулась, сжалась будто от боли и заревела в голос, по-бабьи безотрадно. Он решил, что сделал что-то не то. Он почти убедил себя в том, что она давно все поняла и согласилась… Он думал, она обрадуется. — Шохин, ты мерзавец, ты дрянь такая… — тоненько выла Катя. — Ну зачем, зачем? Мы бы еще год продержались, нас бы кто-нибудь нашел… — Никто бы нас не нашел, ты прекрасно знаешь. Сама говорила, что мы умрем. Наверное лучше, если умрет один, а не двое… — Ты негодяй, ты… Я не для того говорила! Я не хотела, чтобы ты меня жалел! Как я жить буду после этого, ты подумал? Открой мне тайну, Шохин, чем я хуже тебя? Почему мне без усиления экрана часок погулять нельзя, а тебе дозу в полтыщи рад сорвать можно? Объясни мне, Шохин, почему ты, а не я? — Потому что ты женщина. Потому что ты, если вернешься, можешь родить ребенка. Ты, а не я.
Феникс (Пепел традиций)
Горячий снег Сталинграда давно превратился в пепел, кружился мушками перед глазами, надсадно пищал в ушах. Замолчала первая батарея — последняя батарея, — дымили подбитые танки, а им на смену, рокоча, ползли новые.
— Давайте, ребята… — хрипло и неуверенно выговорил лейтенант. — Как двадцать восемь… Они смогли — и мы сможем…
Гвардии сержант зажмурился, чтобы мушки не кружили голову, покрепче сжал гранату в руке.
— Не было, слышь ты, никаких двадцати восьми, не было! — горячо зашептал на ухо примостившийся на левом плече бес. — Я это точно знаю, я своими глазами видел! Все вранье, сплошная агитация! Один Клочков, дурак, под танки и полез.
— Как двадцать восемь… — повторил кто-то и шмыгнул носом.
Бес захихикал и продолжал:
— Не могли они восемнадцать танков подбить, я точно говорю! А сейчас не сорок первый — броня у них покрепче будет. Ты же не дурак, правильно? Ты, небось, жить хочешь.
А кто не хочет?
— У тебя и ПТРа нету, ведь нету? Ты чё, в рукопашную против танка попрешь?
Как двадцать восемь: отступать некуда, позади — голое поле, ни ложбинки, ни кустика. Гвардии сержант открыл зажмуренные глаза и тряхнул головой — бес не замолчал.
— Да они над окопами пройдут — вас и не заметят, если не высовываться…
Танки приближались стремительно, не ожидая сопротивления, за ними цепью шли автоматчики. Как двадцать восемь — выбор-то небогатый…
— А я говорю — не было двадцати восьми, утка это, газетчики нарочно придумали, чтоб таких, как ты, облапошивать. Генералы, чай, под танки не лезут — вон, за речкой в теплом блиндаже сидят, черную икру трескают…
— Ерунда это… про икру… — подумав, пробормотал гвардии сержант.
— Чего? — спросил залегший поблизости гвардии красноармеец Карсыбаев, не отрываясь от прицела ПТР.
Гвардии сержант не ответил и снова зажмурился, чтобы не видеть надоедливых мушек, но тут танки открыли огонь, вокруг опять завыло, зашипело, загрохотало — Карсыбаев тоже стрельнул и попал, только танк это не остановило. Сверху посыпалась земля, поднятая рванувшим поблизости снарядом, над головой полились пулеметные очереди — гвардии сержант прижался лицом к мерзлой земле, а когда поднял голову, танки были совсем близко. Лейтенант выпрямился в полный рост и метнул гранату в головную машину — в гусеницу, — его назад взрывом отшвырнуло, не успел пригнуться. Танк прополз еще метров пять и остановился, из ПТР его добили.
— Про икру ерунда, согласен — присочинил. Но двадцати восьми не было, я видел, — прокричал бес в ухо.
Гвардии сержант перехватил гранату поудобней. В зад надо кидать — на корме броня тоньше, лоб ему гранатой не прошибешь. Страшно — засыплет ведь, раздавит! А куда деваться?..
— Разбежались они. И в живых почти все остались! Не могут двадцать восемь стрелков восемнадцать танков подбить, не было такого! Вот чем хочешь поклянусь! Не было!
Земля крепкая, мерзлая. Гвардии сержант цыкнул языком, поморщился, сползая в окоп поглубже, и проворчал сквозь зубы:
— А не было — значит, сейчас будет.
Пес, кот и нечистая сила
Старый пес лежал на полу беседки и дремал. Когда-то он был лют, он рычал, раскрывая пасть, как тигр. Он был оружием, которое всегда держали в ножнах, а ему так хотелось доказать, что он — страшное оружие.
Теперь у пса сдали ноги, он почти оглох, да и видел плохо. Теперь ему нравились покой и сытость. Иногда он поднимался еле-еле и с ленцой лаял на соседей. А чаще лаял не вставая. Его поили молоком вместе с котами! Его дразнили вороны, и он не всегда замечал, как они клюют кашу из его миски.
Но его любили — и он был счастлив. Соседи знали пса под грозным именем Данкай, но дома его звали Тяпочкой.
Ночь начиналась холодная и темная. Пес не боялся ни холода, ни темноты, но именно этой ночью ему почему-то было не по себе. Что-то покалывало внутри, похожее на электрический ток: он, бесстрашный, чувствовал безотчетный страх. Нет, он не унизился до того, чтобы попроситься в дом — а его бы впустили. Но по телу бежала дрожь — как от электрического тока, — и пес поскуливал. Может, оттого, что хозяин уехал и еще не вернулся?
Пес не слышал, как хозяйка вышла во двор, иначе бы залаял, чтобы все знали: она под охраной. Только страх становился все ближе и страшней. И скулить уже не хотелось, хотелось затаиться, спрятаться, не дышать. Нечто витало совсем рядом, холодное и лютое. Более лютое, чем сам пес когда-то. Если бы он знал, что такое смерть, то решил бы, что это смерть.
Вслед за хозяйкой из дому вышел кот, и, думая подразнить пса, уселся было перед беседкой, отвернулся: мол, не вижу я здесь собак в упор. Но встрепенулся вдруг, распушился и хищно уставился в темноту. Махнул хвостом и взвыл утробно, как воют коты в их котовых игрищах. Он, шельма, был все-таки свой, пес считал его хозяйским имуществом. То лютое, шедшее из темноты, угрожало и коту…
Пес зарычал глухо и свирепо, приоткрыв пасть, и стал подниматься, неловко и с трудом. Пошатываясь, сделал несколько нетвердых шагов. Он ничего не видел в темноте, лишь ощущал шедшую оттуда угрозу и дыбил шерсть на загривке. А кот видел — ворчал, взвывал, выгибал спину, но наступать остерегался. Что с него взять? Кот — зверь небольшой, силен против мыши или крота. Пес вышел вперед него, рыча все громче и мрачней. И сам поверил в свой грозный рык, покатил в темноту волну звериной злобы, сквозь рычанье втянул воздух, захлебнувшись яростью. Может, ноги держали его плохо, но зубы оставались острыми, а челюсти сильными. Кот завыл смелее: кто на нас с Тяпочкой?
Волна злобы натолкнулось на нечто в темноте, и то, лютое, от чего хотелось спрятаться, дрогнуло, замерло нерешительно — и попятилось. Пес сделал шаг, снова вдохнул сквозь клокочущую в горле злобу и обнажил тяжелые свои клыки. Оно — лютое — отступало все быстрей, а потом понеслось прочь на невидимых черных крыльях. И пес загрохотал ему вслед убедительным басом.
— Тяпочка! — Пес не слышал приближения хозяйки, а тут она положила руку на его вздыбленную холку. — Ты чего? Никого нет. Пойдем молоко пить.
А хитрый кот потерся о хозяйские ноги и потрусил к дому, подняв хвост трубой.
Проверка на вшивость
Реально было.
Еду по Мурманке. Ночь-полно́чь. Долго еду, чертики перед глазами, больше сотни разгоняться страшновато. Обгоняет меня лендкрузер тюнингованный, уходит за поворот. Через минуту спуск, дорога на десять кэмэ вперед видна, лендкрузер летит — габаритами светит. Тут вижу — он по тормозам вдарил. А в свете фар вроде как человек, не посреди дороги, к обочине поближе, но все равно… Смотрю, дверца распахнулась, выкатился водила на дорогу, руками машет — ну, я представляю примерно, что он при этом орал… Потом запрыгнул в тачку и за положенные пять секунд до сотни разогнался.
Подъезжаю к тому месту — дедок отчаянно так руками машет, но на дорогу уже не выходит, наученный. Остановился я, опустил стекло. Дед к окошку:
— Подвези, миленький! Христом-богом…
А изо рта у него тухлятиной воняет. Ладно, может, желудок больной — дед-то старый. Открыл дверь — жалко мне, что ли?
— Мне, — говорит, — не по пути, мне вон по той дорожке надо, кило́метра два всего…
И не сел, пока я не согласился, по-честному.
Но запах! Мама дорогая! То ли бомж немытый, то ли болеет чем. Два километра за две минуты проехали, дед остановится попросил у поворота на проселок. Притормозил я и тут гляжу — указатель со стрелкой: «Городское кладбище, 0.1». Ну меня так к сидухе и придавило: жесть…
А дедуля дверь открыл:
— Вот спасибо, вот удружил, дай-бог-те-здоровья. Не успел бы я до петухов, ни за что бы не успел! Ты вперед езжай, там дорожка на шоссе опять выходит.
Вылез из машины и бодрячком таким по проселку зашагал. Поглядел я вокруг — и точно, небо светлеет. Петухов не слыхать, но ясно, что близко рассвет. Поехал. По спине мурашки, в салоне вонища. От, думаю, ни одно доброе дело не остается безнаказанным!
Подъезжаю к шоссе — а там штук восемь машин столпилось, налево не выехать. И суета, суета вокруг! Остановился, тоже вышел посмотреть — мать честна́я! Фура на боку посреди дороги лежит, прямо перед поворотом. И три тачки вдребезги, лендкрузер мой знакомый в том числе. Я сперва и не понял, как это их всех вместе угораздило, а потом дошло: из-за поворота вылетаешь, а затормозить не успеть… И я бы так же влетел, зуб даю. Если бы не дедуля.
Рядом со мной мужик какой-то встал, пот со лба вытирает, чертыхается себе под нос. Зыркнул на меня и бормочет:
— Не, ну надо… Не, ну ты прикинь… Если бы я этого деда не повез… Черт знает, конечно…
Как стать снегурочкой
— Тепло ли тебе, девица? — спросил Морозко, и холодные искры в его глазах блеснули то ли хитро, то ли зловеще.
«Никогда и ничего не просите! Никогда и ничего».
— Тепло, дедушка, тепло, Морозушко.
Озноб шел из подвздоха, от него разъезжались губы. Рядом щелкнула ветка, потом вторая — потому и говорят: «трескучий мороз». От него зашлось дыхание.
— Тепло ли тебе, девица? Тепло ли, красная? — захихикал Морозко и наклонил голову, глядя прямо в лицо.
«Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас».
— Тепло, дедушка, тепло, Морозушко.
С ветки упала птица — смешно кувыркнулась в сугроб, только лапки остались торчать вверх. К ознобу добавилась икота — тоже со стороны смешная, на деле мучительная, болезненная.
— Что, и теперь тепло? — озадаченно, с обидой спросил Морозко.
«Сами предложат и сами все дадут».
— И теперь… — еле-еле прошелестели губы.
Он накинул ей на плечи одеяло — и озноб вдруг прекратился, замерла икота, — пригнулся и крепко поцеловал в губы. Горячим поцелуем в холодные губы. Не прошло и минуты, как сонное тепло полилось по телу. Расстелились в санях пуховые перины и собольи шубы, зазвенела бубенцами тройка белых коней, понесла расписные сани по лесной дороге, все дальше и дальше в царство красавицы русской зимы, к сказочному терему изо льда. К покою и вечности.
Дуб
Тесть Бажова начитался (внуку на ночь), рассказал за рюмочкой:
«Здесь, конечно, ни Медной горы, ни Хозяйки нету. Но вот что я про наши места скажу.
Стоял у нас на берегу реки дуб. Я еще в школе учился, он уже был молнией стукнутый, с большим обугленным дуплом. Он на ничейной земле стоял, ни оградок тебе, ни табличек. Все верили: если в грозу записку с желанием написать и в дупло бросить, то все исполнится непременно. Ну, не то чтобы сильно верили, но бывало, да. Девчонки особенно молодые под дождем к дуплу бегали. В общем, сказочное дерево.
Потом перестройка была, приватизация — расхватали землю вокруг реки, за сумасшедшие деньги стали продавать. А с дубом у них накладка вышла — по документам он природный памятник, вроде триста лет ему с лишком, чуть не Ганнибал сажал — нельзя прихватизировать землю, и продать нельзя. Так и стоял участок нетронутым: бережок песчаный, с детишками купаться хорошо, неглубоко.
А деньги-то немалые, квартиру в городе купить можно. Ну и предприниматель один предприимчивый, из города, не наш, дотумкал: нет дуба — нет проблемы. И как-то ночью загорелся дуб ярким пламенем, что сразу ясно стало: бензином по́лили и подожгли. Народ собрался, пожарных вызвали, сами тушить начали — не помогло. Вот так и кончилась наша местная сказка, сожгли сказку нашу, значит…
Участок тот предприниматель предприимчивый быстренько цапнул, вместе с бережком песчаным, документы оформил, табличку «Сале» повесил. И вот веришь — месяца не прошло, как ураган над нами пролетел. У нас, знаешь, не Канзас, домики ветром обычно не уносит, а тут — деревья с корнем из земли вывертывало. И надо ж случиться, что предприниматель тот ехал сюда в это самое время. Деревом его на дороге придавило, кузов всмятку, и аккурат где водительское место. Я не проверял, но говорили, чуть не единственный это был дуб у обочины, который против ветра не устоял.
А ты говоришь — Медной горы Хозяйка»…
Как знаток скажу: наказание зла силами природы — частый мотивов бывальщин и городских легенд. Бажов заметил.
Существовал упомянутый дуб на самом деле, памятником природы не являлся, зато желания вправду исполнял. Участок в водоохранной зоне, потому продать его трудно было, но можно. Глава администрации шел на принцип, вот дуб и сожгли. Ничего с первым владельцем участка не случилось, и поныне, скотина, живет и здравствует.
Учитель
— Ворье! Твари! — Алхеас из рода Пестрого Аспида мерил шагами террасу, надежно укрытую от солнца диким виноградом. — Ничего, скоро за это начнут отрубать руки, и охотников до чужого добра поубавится.
— Ну, Алхеас… — неуверенно пробормотал его тесть, — признайся, ты говоришь не всерьез…
— Отчего же? — тот вскинул хищное и красивое лицо. — Или законы в Къире пишутся просто так?
— Но ты же ничего не теряешь, от тебя не убудет, если какой-нибудь мальчишка выпьет несколько глотков… Вода все равно уйдет в землю…
Лицо Алхеаса налилось кровью и исказилось отвратительной гримасой:
— Не теряю? Ты это всерьез? Мои доходы упали вполовину, с тех пор как появилась эта брешь! Зачем оборванцы будут платить, если могут напиться задаром? Я вложил в этот ключ все свое состояние не для того, чтобы с умилением смотреть, как грязные недоноски резвятся вокруг моей — моей! — воды! Они еще и смеются у меня за спиной! Они называют меня жабой и бросают мне вслед навоз! Вот увидишь, если кого-то из них потащат в холодную, его мать просить в долг прибежит ко мне. Но я не дам ни медяка. И самое страшное то, что они не считают это воровством! У них нет никакого уважения к чужой собственности!
— Ты полагаешь, что если кому-то из них отрубят руку как вору, это заставит их считать иначе?
— Может, и не заставит. Но если отрубят руку одному, потом другому — третий задумается. Мое право на эту воду защищает закон! И уважать закон должен каждый.
Алхеас посмотрел на тестя, слегка задрав подбородок, и быстрыми шагами покинул террасу. День обещал быть слишком жарким, чтобы терять драгоценные утренние часы на бессмысленные препирательства. Он дал слово ученикам закончить басню о безнравственном поэте (по чести сказать, тонко намекающую на придворного стихоплета) и собирался слово сдержать. Собственно, оставалось только вывести мораль, и последние четыре строки басни вдруг сложились легко и быстро:
Отъявленный подлец не дорожит лицом,
Страшнее тот подлец, что мнит себя пророком,
Не придается ни злодействам, ни порокам,
Но — остается подлецом.
_______________________
От автора: никто вообще не догадался, что это об авторских правах на электронные книги...
Попытка суицида
– Это тот ненормальный, который полез в горящий вагон…
– От такого зрелища с каждым может случиться помрачение рассудка. Говорят, там двенадцать человек сгорели заживо.
Лисс приоткрыл один глаз и увидел белую стену. В глазу сразу защипало, и лицо склонившейся над ним монахини в белом клобуке с красным крестом раздвоилось, расплылось… Лисс поспешил закрыть глаз. Жгло лицо и руки, особенно ладони.
– Самоубийство – грех.
Лисс хотел сказать, что не собирался себя убивать, но в горле запершило, и он закашлялся. Кашлять быть очень больно. Он вспомнил ударивший в лицо жар, перемешанный с искрами, – на вдохе. Неудачно вышло.
– Доброе утро! – резкий голос вырвал из опиумного забытья. – Ходячие – на перевязку!
Лисс хотел посмотреть на свет сквозь ресницы, но ресниц не было – сгорели. Веки были тяжелыми и мокрыми, а вместо ресниц свет прикрывали соль и сукровица.
Ходячий он или нет? Нехорошо получится, если он не придет на перевязку. Лисс попытался сесть – успокоенные лауданумом ожоги запылали на груди, на плечах, на лице… Это было не пламя – раскаленный воздух, который вырвался из-за распахнутой сквозняком двери. Но на Лиссе затлела мокрая рубаха. Если бы он не вылил ведро воды себе на голову, рубаха бы вспыхнула, а не затлела…
– Ты догадался, что за доктор приходил к тебе вчера? – спросил сосед по палате устало и едко.
– Нет.
– Это психиатр.
– Который лечит сумасшедших?
– Именно, – недобро усмехнулся сосед.
– А… от меня ему чего надо?
– Считается, что попытки самоубийства совершают только сумасшедшие.
– Но я… я же себя не убивал!
– Да ну? А кто по доброй воле кинулся в огонь?
– Да нет же, там еще не было огня. Ну, такого уж…
– А ты знаешь, сколько стоит один день в больнице?
– Дорого, наверное…
– Именно, что дорого. Больница отправит счет железнодорожной компании, а та передаст его в страховую компанию. Но их ушлые агенты быстро разберутся, что ты сам полез в огонь, и платить откажутся.
– Я настаиваю на диагнозе «психопатия». Такое поведение асоциально, оно опасно для окружающих.
– А я считаю, что имело место аффективное состояние. Животный порыв. Пациент – человек низкого происхождения, малообразован. Неудивительно, что в стрессовой ситуации он подчинился животному инстинкту.
– Тебе не кажется, что если человек уподобляется животному, он должен быть признан опасным психопатом?
Лисс ничего не понял из их разговора. И когда один из докторов все же повернулся к нему, Лисс наконец-то осмелился спросить:
– А девочка? Что с ней?
– Какая девочка?
– Девочка, которую я вытащил из вагона. Она жива?
– Ну вот и доказательство: никакого аффекта, пациент в своем поступке не раскаивается. Ему и в голову не приходит, что человек – Человек Разумный! – не будет рисковать жизнью ради чужой ему девочки.
А на следующий день к Лиссу пришла ее мать и без сантиментов спросила:
– Сколько я тебе должна?
Лисс не хотел брать у нее деньги, но сосед по палате сказал: «Бери, пока дают». И за больницу нужно было платить… И психиатры сразу забыли о психопатии.
Крестраж
Лет в четырнадцать мы с друзьями были одержимы уже не Гарри Поттером, а темным лордом – из духа противоречия. Тогда же и родилась в наших незрелых умах идея создания крестражей, и первым, кто решился на расщепление собственной души, был Толик Лямкин, омега в нашей компании. Мы его и не подначивали – но он, наверное, видел в этом акте единственный способ хоть чуть-чуть приподняться в мальчишеской иерархии.
Своим крестражем Толик собирался сделать сфинкса – мы жили на Васильевском острове и идти до Университетской набережной нам было совсем недалеко.
Я хорошо помню тот ноябрьский вечер, злые невские волны и пронизывающий ветер с воды. Машины шли по набережной плотным потоком, но пешеходов почти не было. Ничего интересного для расщепления своей души Толик не придумал – дождался появления случайного прохожего, выскочил из-за постамента сфинкса с криком «Авада Кедавра» и собирался воткнуть кухонный нож прохожему в сердце, но внезапно остановился и попятился. И выронил нож.
Мы стояли тут же, за постаментом и, несмотря на шум машин, ясно расслышали:
– Этот сфинкс занят. Он уже давно крестраж.
Толик то ли икнул, то ли всхлипнул, мы высунулись из-за постамента – прохожий был одет в куртку, и тень от капюшона полностью закрывала его лицо. И… почему-то было страшно – от того, что не видно его лица. Эдаким нехорошим, ватным ночным ужасом перед темнотой и смертью…
– Я… пошутил… – промямлил Толик тоненько и плаксиво.
– Пошутил? С древней магией не шутят. Тот, кого нельзя называть, не первым придумал заключать осколки своей души в крестражи. Но он был мелок – по-настоящему великие люди создавали крестражи на костях тысяч людей. И вовсе не злодейство раскалывало их душу, нечто большее – то, что и делало их великими. Взгляни хоть на эти два крестража – их простая красота совершенна. У кого поднимется рука их уничтожить? Этот фараон имеет немало крестражей – например, два колосса неподалеку от Фив. Все чудеса света – чьи-то крестражи, залог бессмертия. Посмотри на ту сторону Невы, видишь всадника?
– Он тоже крестраж? – спросил Толик еле слышно.
– Нет, – незнакомец покачал головой, и в этот миг мне показалось, что у него какая-то неправильная голова. – Так что, тварь дрожащая, иди-ка лучше домой. Убийством прохожего можно расщепить твою мелкую душонку, но для бессмертия этого мало.
А когда незнакомец прошел мимо нас, мы увидели его профиль – это был кинокефал, псоглавец, и не один я мог в этом поклясться. Признаться, я был уверен, что поседел…
И Толик уныло поплелся следом за незнакомцем, но никому из нас не хватило смелости его остановить. Больше мы его не видели – в школе нам сказали, что он с родителями уехал в Москву.
Меня теперь частенько тянет на то место. Я подолгу смотрю на сфинксов с лицами мальчика-фараона и думаю о его бессмертии. И еще о том, что у Анубиса – проводника в мир мертвых, – голова шакала. Меня мучает чувство вины и собственной ничтожности. А вокруг шумит поставленный на костях город-крестраж. Но разве же он не прекрасен?
Праздник мармелада
или Зловещая долина
– Добро пожаловать на праздник мармелада, ваше высочество!
В этом человеке – воспитателе – что-то было не так… Айни едва не отшатнулась, когда он широко улыбнулся и шагнул ей навстречу. К своим двенадцати годам она научилась невозмутимости и надеялась, что камеры не зафиксировали ее замешательства, кивнула воспитателю и улыбнулась в ответ.
Большие полупрозрачные фигуры зверей из мармелада, осыпанные сверкающим сахаром куклы и цветы, стеклянные вазы-шары, полные разноцветных долек, сердечек, червячков – и мармелад, медленно стекающий в чашу, будто лава из жерла вулкана. Подсветка делала зрелище волшебным. На празднике мармелада в сиротском приюте предполагалась скромная семейная обстановка, без официоза, почетного караула, ковровых дорожек и приветственных речей. Потом – благотворительный аукцион и бал в ратуше.
Что же так сильно ее напугало? Человек как человек. Одетый в недорогой и не новый костюм без галстука. Простые ботинки, как положено на два тона темней костюма. Но Айни похолодела: ей почему-то подумалось, что подошва у ботинок из тонкого картона. Она знала, кому предназначаются ботинки на картонной подошве…
Дети смотрели на Айни с жадностью и любопытством, еще три воспитателя с приторно-добрыми лицами вызывали тот же безотчетный ужас. Как и спешившая навстречу воспитательница с будто бы радостной улыбкой на лице. В туфлях на картонной подошве? Охрана маячила за пределами видимости камер, и Айни пожалела, что дядя Тис не держит ее за руку. Она не могла даже оглянуться, чтобы убедиться в его присутствии, не могла подать знак, что заметила в происходящем угрозу, – улыбалась детям отрепетированной искренней улыбкой.
– Нет-нет, дети, принцессу потрогать нельзя…
Стихи о счастливой жизни в приюте, прочитанные с излишним выражением. Краткая ответная речь. Нетерпеливое ожидание: когда же разрешат есть мармелад?
Тревога нарастала, превращаясь в панику.
Рисунки детей, развешанные на стене – тоже странные и чем-то пугающие. Серебряный поднос с мармеладом для принцессы и наконец-то веселая музыка…
Мальчик откусил голову мармеладной куколке. Девочка сунула в рот волшебный цветок и принялась жевать. Двое ребят разорвали пополам медвежонка, сразу четверо отщипывали крылья у мармеладных голубей… У Айни кружилась голова, ей казалось, что скоро очередь дойдет и до нее, – и жадные детские пальчики вот-вот начнут рвать ее на куски.
Во флаере по пути на аукцион дядя Тис отпаивал Айни успокоительным – а ее так трясло, что зубы стучали по стеклу стакана. Она бы разревелась, но не могла позволить себе заплаканных глаз.
– Как же тебя не предупредили? – сокрушался дядя Тис. – Это всего лишь андроиды. Специальная модель – ничем от людей не отличаются.
Отличаются!
– Они хорошие воспитатели: не раздражаются, на детей не кричат, не устают от бесконечных вопросов…
Жить в мире людей, воспитанных андроидами, почему-то не хотелось.
Зима пришла
– Зима пришла…
За окном кружили белые мухи, в замке было зябко, и холодное море билось о его подножие.
Он сказал, что вернется, когда придет зима… И он сдержит слово, она не сомневалась. Он всегда держал слово.
Надо распорядиться, чтобы печи топили сильней – он наверняка озябнет по дороге. И захочет, как всегда, погреть руки у огня. Когда она вспоминала его руки, сердце ее трепетало и горели щеки – как у невинной девочки.
Зима, наконец-то зима… Предвкушение встречи котенком попискивало в груди, тепло и сладко. Он вовсе необязательно вернется в первый же день наступившей зимы, и все-таки… все-таки это может случится и сегодня. Недаром она только вчера закончила вышивать ему рубаху.
Ей хотелось танцевать, и она порхала по замку, чувствуя себя мотыльком. Спустилась в кухню обсудить обед – сегодня он должен быть особенным. И цветы – на столе обязательно должны стоять цветы, пусть бы даже и сухоцветы. Заглянула в конюшню – он любит лошадей и огорчится, если за ними ухаживают без должного рвения. Проверила стражу у ворот, зашла к прачкам и попросила сильней крахмалить постельное белье, своими глазами убедилась, что привезенное накануне зерно не мокнет… Он обрадуется, когда увидит, как крепко она держит в руках хозяйство и как хорошо замок готов к зиме.
И только потом, когда все дела были закончены, она не удержалась – вышла на балкон, обращенный к дороге. Ей нравилось стоять и смотреть в даль в ожидании всадника. И казалось, что он вот-вот появится, еще несколько минут – и она разглядит его, услышит цокот копыт, увидит, как он машет ей рукой. Нет-нет, понятно, он вовсе необязательно вернется в первый день зимы, но все-таки…
Ранние зимние сумерки потихоньку заволокли долину, шум прибоя стал громче и тяжелей – поднимался ветер, и снег уже не кружил над балконом сотнями махоньких белых фей, а стремительно летел мимо, в наступавшую темноту. Еще немного, и всадника на дороге будет не разглядеть, прибой заглушит цокот копыт, снег заметет путь…
За спиной открылась дверь.
– Мама, такой холодный ветер, ты простудишься.
– Сейчас, сынок, еще несколько минут, – она оглянулась. Сын держал на руках ее младшего внука – любил своих детей, как и его отец. – Видишь, зима пришла…
Двадцать седьмая зима.
Навья
Белыми ночами видно то, что обычно прячется в темноте. И не надейтесь, что оно желает вам добра – оно не знает добра и зла, не понимает разницы между жизнью и смертью. Но его нетрудно победить…
Нам было лет по пятнадцать, нам кружила голову первая любовь, и мы компанией гуляли ночи напролет, презрев родительские запреты. В дачном поселке по ночам редко бывает совсем тихо, но на необычную тишину вокруг мы не обратили внимания. А со стороны реки, куда мы направлялись, доносился звонкий детский смех. Впрочем, его мы не замечали тоже. И только на подходе к пляжу одна из девочек, Наташка, остановилась вдруг и прижала палец к губам.
– Тихо! Вы слышите?
– Что мы должны услышать?
– Ребенок играет.
– И что? Подумаешь, ребенок…
– Два часа ночи. Дети должны спать.
Вообще-то детскому смеху на берегу можно было найти множество рациональных объяснений, но нам почему-то стало не по себе – все замерли, замолчали, а у меня по спине пробежали мурашки. И чтобы никто не заметил моего страха, я нарочно пошире развернул плечи и небрежно сказал:
– И что, не купаться теперь, что ли?
На поселковом пляже было светло как днем, а в широкой воде отражалось прозрачное небо. Ребенка – девочку лет пяти – мы увидели издалека, и я вздохнул было с облегчением – девочка как девочка, в трусиках, с двумя бантиками на голове, с надувным кругом в руках. Едва мы подошли ближе, она кинулась нам навстречу с радостным криком:
– Купаться, купаться! Идемте купаться!
Признаться, мне даже в голову не пришло подумать, почему ребенок собирается купаться с незнакомыми людьми… Она вприпрыжку бегала около нас то туда, то сюда, к воде и обратно – как обычно от нетерпения делают дети. И смеялась от радости – только дети смеются от радости.
– Купаться! Купаться!
Что ж, мы за этим сюда и пришли. Я разделся быстро, и остальные от меня не сильно отстали – только Наташка почему-то пятилась и беспомощно озиралась по сторонам. Я уже направился к воде, когда она вскрикнула:
– Вадик! Ты чего? Стой!
Меня ее крик не остановил, остальных – тоже.
– Вы все с ума сошли, что ли? – кричала Наташка. – Это же нечистая сила! Стойте!
– Какая такая нечистая сила? – с издевкой спросил я, оглянувшись. А хотел ведь с разбегу прыгнуть в воду!
– Самая настоящая! – ответила Наташка, перекрестилась сама, а после перекрестила девочку.
От моего желания купаться не осталось и следа, когда я увидел, что сквозь тело ребенка просвечивает другой берег… А девочка сникла, опустила плечи, выронила надувной круг, и он скатился в реку.
Она заплакала молча, утерла слезу кулаком и на миг подняла на меня несчастные глаза – клянусь, в них не было ни злости, ни обиды. Развернулась и, сутулясь и спотыкаясь, пошла в воду – я видел, как вздрагивали ее опущенные плечи, пока она не растворилась в серебристом полусвете.
А на меня навалился шум ночной поселковой жизни: треск мотоциклов, хохот другой компании, лай дворовых собак… До тошноты обыденный шум.
Может быть, Наташка спасла мне жизнь. Но… Говорят, там, где по ночам играют навьи, гуще растет трава.
Мойры
Вещая птица Гамаюн сидела в клетке, накрытой плотной тканью. За окном дул осенний ветер — ерошил ей перья и теребил волосы на голове. Когда вокруг темно, внутренний взор рвется из клетки наружу, мечется по серым улицам, бродит по крышам…
К ее хозяину за советом обращались сильные мира сего — и тогда хозяин слушал Гамаюн. Но гораздо чаще являлись их жены и дочери, задавали пустые вопросы, и тогда им пела сладкоголосая Сирин — то, что они хотели слышать, — и хозяин получал деньги.
А тут на порог вдруг явился парень.
— Меня прислал… — начал он неуверенно, но хозяин его оборвал:
— Знаю-знаю, вы его шофер. И он мне заплатит.
— Как вы догадались? — Парень раскрыл рот от удивления. А Гамаюн уже разглядела его незавидный жребий.
— Я даже знаю, почему он тебя ко мне прислал, но ты должен рассказать это сам.
Хозяин всегда пускал пыль в глаза. Женам и дочерям.
— Не-не, не надо тапки, я в носках пройду!
Он и от чая отказался. И долго мялся, прежде чем заговорить. Он не пришел бы сюда, если бы не начальник.
— Понимаете, мне все время снится один сон. Будто я за рулем заснул, открываю глаза — а передо мной фура. И уже не отвернуть. А потом вспышка — и я долго уснуть не могу.
Хозяин кивнул молча — намекая на продолжение. Случается, что и человек чует свой конец, не только волшебные птицы смотрят в грядущее.
— Мне кажется, это моя последняя осень… — сказал парень и смущенно потупился.
Да, это его последняя осень. Но если точно знать время и место, судьбу можно обойти на повороте. Иначе зачем бы к хозяину ходили сильные мира сего?
— Я сейчас, — хозяин поднялся и направился в комнату с птицами — посоветоваться. Гамаюн не сомневалась, что он позволит ей говорить, но хозяин направился к клетке Сирин.
— Эй! — возмутилась Гамаюн. — Это его последняя осень. 10-го декабря в 3 часа 52 минуты на 769-м километре Мурманского шоссе его Киа выйдет на встречную полосу и столкнется с грузовиком.
— Не каркай, — походя бросил ей хозяин и сорвал покрывало с клетки Сирин. О, как Гамаюн ненавидела ее пустое, лживое пение!
— Конечно, деньги — оправдание всему, — проворчала она. — Но это все-таки жизнь человеческая!
— Помолчи, — отмахнулся хозяин. А Сирин запела. От ее пения люди теряли голову — и парень тоже слушал ее раскрыв рот. Она пела ему о долгой жизни, красавице-жене, детях и внуках… Он забудет ее песню — но запомнит предсказание.
Хозяин добавил к песне несколько слов: что вещих снов не бывает, что это постоянные страхи, на которые не обращаешь внимания днем, потому они всплывают ночами. И что вещие птицы никогда не лгут — так что парень может водить машину без опаски, ему ничто не грозит.
Тот ушел успокоенный и радостный, полный надежд на долгую жизнь.
А Гамаюн осведомилась, едва за гостем закрылась дверь:
— Хочешь, чтобы он умер счастливым?
— Глупая птица, — хмыкнул хозяин. — Пока не очень заметно, но ты глянь, что будет через неделю.
И она глянула… Нет, красавицы-жены и детей с внуками она не разглядела — но там, в грядущем, Киа благополучно миновала 769-й километр и уверенно двигалась к горизонту.
Маленькая смерть собаки
Над кладбищем домашних животных от холодного ветра качались еловые лапы. И без того грязный, подтаявший снег обезобразили комья мерзлой земли и горка серо-желтого суглинка. Зиявшая чернотой яма была сырой и холодной.– К сожалению, никакой радуги нет. И жизни после смерти быть не может: со смертью мозга наступает небытие. Эти иллюзии – о радуге, о рае, о встрече в ином мире – нужны только живым.– Да. Но мы ведь не можем положить его прямо на холодную землю, правда? – Не можем. – Пусть ему уже все равно, но ведь не все равно нам. И мячик, его любимый синий мячик! Ты его нашел? – Нашел. Теплое одеяльце на дне сырой ямы выглядело нелепо и жутко. Впрочем, окоченевшее тельце песика с острыми ушами положить на одеяло было легче, чем на серо-желтый суглинок. – Погоди! Я его накрою получше. Мне кажется, иначе ему будет холодно. И мячик, мячик положим вот так, поближе. Нормально? – Нормально. – Дай руку, мне самой отсюда не выбраться… По верхушкам елей прошелся ветер, сбросил на дно леса запутавшиеся в хвое капли воды, забрызгал теплое одеяльце. – Прощай, малыш. Ты был таким славным дуралеем… – Прощай, маленький. Прощай. Мы будем скучать по тебе. Ну как, как же такое с тобой могло случиться? Почему?.. Пауза была долгой и тягостной – прежде чем лопата с отвратительным звуком воткнулась в серо-желтый суглинок. Будто ногтем по стеклу. – Зря мы хороним их за забором, а не на участке. Сейчас мы уйдем, а он останется тут, снаружи, понимаешь? Мы все будем внутри, а он – снаружи… Как будто не с нами. Лопата ритмично впивалась в землю, земля падала и падала на одеяльце, пока не накрыла его совсем…
А веселый песик с острыми ушами тем временем со всех ног бежал по радуге и не оглядывался. И дышалось ему свободно, как никогда раньше, и лапы, легкие и снова послушные, едва касались капелек воды, просвеченных солнцем. Радуга пахла травой и летним утром. Синий мячик скакал впереди, и от этого сердце песика наполнялось уверенной радостью: такие замечательные мячики дают только тем, кого любят и будут любить. И когда-нибудь он поймает его, чтобы опять принести в руки хозяину. Вдалеке уже брезжил волшебный мир, где ожидание покажется одним мгновением.
Тот, кто живет внизу
Лавина сошла со склона еще днем — рухнула на крышу станции, сломав крепления, сползла по скатам, порвала провода, заперла двери и закрыла окна. Сразу стало тихо: ни грохота океана, ни свиста штормового ветра…Печная труба не пострадала, потому ничего особенно страшного в произошедшем не было — воздуха хватало. Пока в темноте искали свечи, пока нашли место, где есть мобильная связь, пока дозвонились до спасателей — уже стемнело. Те пообещали помощь к утру.Ни тебе телевизора, ни тебе интернета… Хорошо хоть чаек можно вскипятить на печке.— А что, водки у нас совсем нет? — неуверенно спросил Лыков.— Совсем, — проворчал начальник станции. Лукавил! — У меня есть! — вскинул голову Алёшка-стажер. Наивный… — Мне мама дала на всякий случай… — Вот и держи ее на всякий случай, — прошипел начальник сквозь зубы. В общем, пили чай… Сидели у печки за столом и травили байки — одна другой мрачней. При свечах. — А слышали местные страшилки о тех, кто живет внизу? — Начальник почему-то посмотрел по сторонам. — Названия не помню, карлики, короче. — Типа дварфы? — зевнул Лыков. — Ну, вроде того. Только обычно они живут под землей, и только у нас на Камчатке — под снегом. — И чё? Мозги едят, кровь пьют? Задремавший было Алёшка распахнул глаза и раскрыл рот. — Да нет… — ответил начальник и вдохнул, чтобы продолжить, как вдруг раздался отчетливый стук в дверь. В наружную дверь. — Э-э-э… — протянул Лыков, кашлянув. — Уже откопали, что ли? — Сомневаюсь, — покачал головой начальник и поднялся. Дверь в тамбур была открыта — чтобы без электричества не замерзли трубы в «удобствах». Начальник, включив налобный фонарик, протопал к двери и спросил, кто там. Глупый был вопрос: во-первых, дверь была не заперта, а во-вторых, открывалась наружу — то есть не открывалась. Ему никто не ответил. Он толкнул дверь, но она не шелохнулась. Начальник вернулся назад слишком поспешно. — Почудилось, может? — Ага, всем троим, — покивал Лыков. — Небось снег просел от тепла. — Ну, наверное, — согласился начальник и оглянулся — свет фонарика скользнул вслед за его взглядом, и Лыкову почудилось какое-то движение в тамбуре. А начальник шагнул к двери в тамбур, захлопнул ее и запер на задвижку. — Ты чего? — спросил Лыков. — Ничего, — пробормотал начальник и погасил фонарик. А потом развернул свой стул и сел лицом к двери. — Думаешь, дварфы? — прикололся Лыков, хотя смешно ему не было — начальник был мужиком вполне здравомыслящим. Неужто всерьез чего-то опасался? — Бывали случаи… В последнее время… — вздохнул тот. — Спасатели рассказывали. Будто из-под снега пропадают люди. Находят место, где человека засыпало — а там только одежда его. И собаки странно себя ведут: место-то показывают, но в сторону отбегают и скулят. — И ты поверил, — осклабился Лыков. — Я сам видел. Однажды. В детстве. Но тогда мы решили, что это чья-то шутка. Стук в окно трудно было с чем-то перепутать — обычный был стук, троекратный. Начальник вскочил на ноги и развернулся к окну. Лыков тоже посмотрел за плечо, и Алёшка поднялся. Окно было темным, в нем отражалось пламя свечей. Свет фонарика только слепил глаза, и Лыков взял со стола свечу, поднес к окну поближе: ничего. Только снег — прижатые к стеклу кристаллики поблескивали кое-где разноцветно. — Может, открыть? — снова пошутил Лыков. Окно, в отличие от двери, открывалось внутрь… Понятно, снегу по пояс сразу насыплется. Потом он растает, и вода покоробит пол. Лыков уже хотел вернуться за стол, как вдруг кристаллики снега пришли в движение… Не только он — все замерли и перестали дышать. А вслед за этим к стеклу приблизилась рука и трижды стукнула в окно… И Лыков сперва подумал о том, что их все-таки кто-то нашел, что со стороны окон снега было не так уж много, — но эта мысль не избавила от мурашек по спине и холодного комка в брюхе… Рука была маленькой, но не детской, а будто старческой — с желтоватой морщинистой кожей, напоминавшей куриные лапы, и с длинными пальцами, немного похожими на человеческие… Она была так близко, что хотелось отступить на шаг, но Лыков не смог шевельнуться — ноги не послушались. А снег продолжал двигаться, и вскоре сквозь него проступили очертания лица — сначала темные и неясные. Алёшка отшагнул назад, с грохотом опрокинув табуретку. Начальник охнул и опустился на стул. Лыкову показалось, что никогда в жизни не он видел лица страшнее… Впрочем, может, так оно и было. Заросшее черной щетиной, лицо было сморщенным, как у обезьянки, с плоским носом и низким лбом, почти без подбородка, а потому совсем не походило на звериное — но и человеческое тоже напоминало очень мало… Близко посаженные глазки щурились от света, а из угла приоткрытого безгубого рта стекала струйка слюны. — Вашу мать, в самом деле дварф… — прошептал Лыков.
Прибывшие на станцию спасатели никого в жилом домике не нашли. На столе стояли чашки с недопитым чаем и стаканы с огарками свечей, а под окном растеклась огромная лужа: наверное, кто-то вылил на пол ведро воды. В углу валялась мокрая скомканная одежда — джинсы, свитера, рубашки, белье — будто ею пытались вытереть воду.
Рептилия
Рептилии едят редко, потому живут долго. Нарисованные рептилии живут еще дольше, но вовсе не потому, что питаются реже. Тут все зависит от того, где повесить картину с рептилией.Крокодил смотрел на пробегавших мимо школьников не мигая. Ему не надо было изображать равнодушие и прикидываться бревном – художник изобразил его в широкой канализационной галерее во всей красе, в момент атаки: с раскрытой пастью, устремленным на жертву. Тот, кто видел картину впервые, подсознательно чувствовал угрозу, старался отойти хотя бы на два-три шага – крокодил не раз слышал, что нарисовали его слишком достоверно. Но немногие могли представить, насколько быстрым может быть неповоротливый с виду хищник… Школьники частенько «совали» руку в пасть чудовищу: для тех, кто помладше, это было признаком бесстрашия, для старшеклассников – шуткой, набившей крокодилу оскомину.Картина висела в узком фойе перед кинозалом детского лагеря, а потому дети или валили мимо толпой, или в фойе было пусто. Крокодилы умеют ждать: в ожидании есть азарт ничуть не меньший, чем в погоне. - Никогда не ходи здесь одна, – сказал Антон, глядя куда-то в сторону. - Почему? – удивилась Аня. - Просто не ходи, и все. - Какие мы загадочные… – усмехнулась она. А он не ответил. Понятно, что нарочно, – хотел, небось, чтобы она умирала от любопытства и приставала к нему с расспросами. Размечтался! Аня приехала в этот лагерь в первый раз, на августовскую смену, большинство ребят отдыхало здесь каждый год. И в тихий час она спросила у Алины, соседки по палате: - Слушай, а правда, что нельзя одной заходить в предбанник кинозала? - Правда, – ответила Алина односложно. - А почему? - Просто нельзя, и все. - Это что, какая-то тайна? - Никаких тайн. Это все знают, – Алина повернулась к Ане спиной. - Но почему? Почему нельзя? Алина не ответила. Антон подошел сзади, когда Аня пыталась рассмотреть узкое фойе кинозала через окно – и ничего, кроме полумрака, не видела. А на двери с висячим замком, между тем, висело напечатанное предупреждение: «Вход только в сопровождении воспитателя!» - У вас тут все такие послушные? – спросила она. – Воспитатели сказали «нельзя» и все поверили? - Считай, что так. – Антон пожал плечами. - Все равно никто зайти не сможет – дверь же заперта! - Когда кинцо показывают, дверь открыта, – ответил он. Он был прав! Войти сюда можно, когда, например, малышня смотрит мультики…
В фойе оставили тусклый свет. Из кинозала доносились звуки мультфильма «Король Лев» – Аня бы и сама его пересмотрела с удовольствием. Не фойе, а узкий коридор вдоль зала, на стенах – фото известных артистов и картина в тонкой металлической рамке. Аня видела эту картину с крокодилом – нарисованный кадр из какого-то ужастика. Картина ее удивила: у них в школе старые училки подняли бы хай, увидев это чудовище! Аня подошла поближе. Надо же, какой натуральный! Как живой. Складки на толстой шкуре. Маленькие мутные глазки. Ороговевший, потертый кончик носа. Омерзительная желто-розовая пасть с острыми разнокалиберными зубами, покрытыми темным налетом. Ане даже померещился гнилостный запах крокодильего дыхания. А еще казалось, что чудовище вот-вот сорвется с места и в мгновение ока его челюсти сомкнутся у нее на лице. Какие глупости! Крокодилы с картин не оживают. Чтобы убедиться в этом окончательно, Аня неуверенно протянула руку к потертому кончику крокодильего носа. Рука дрогнула – дотронуться до холста не хватало смелости. Аня нервно хихикнула над своим страхом: бывает же! Испугаться нарисованного крокодила! Она откашлялась и решительно коснулась пальцами самого большого нижнего зуба чудовища…
Крокодил проворно подался вперед, смыкая могучие челюсти на человечьей руке повыше локтя. Раздался ужасающий вопль, приглушенный деревянными стенами узкого фойе, в пасть хлынула теплая кровь, и он рванулся назад, втягивая тело в смрадные канализационные глубины – крики теперь усиливало эхо каменных коридоров. Стоило хорошенько мотнуть мордой, и рука оторвалась от тела – но это ничего не меняло. Вопли становились слабей и глуше, кровь толчками выливалась на мощеный камнем пол и стекала в вонючую воду. Вскоре жертва замолчала и перестала шевелиться – крокодил сожрал ее не торопясь, но и не растрачивая время понапрасну. Девочка была мягче и вкусней мальчиков…
Уборщица терла шваброй крашеный деревянный пол, перепачканный кровью. Никакой малышни в зале не было – проектор выключили, а ноутбук продолжал показывать диснеевский мульт, только звук его был плохо слышен. Старшая воспитательница, вполглаза приглядывая за работой уборщицы, нервно кивала и качала головой. - Ну вот… Все прошло отлично. Вы молодцы, ребята. Всё сделали правильно. Сказка о Синей бороде отлично сработала. Наш крокодил до следующего года никого не потревожит. После отбоя мы совершим положенный ритуал, а пока отдохните, наберитесь сил. - Марья Михална, она так кричала… У меня мурашки по спине… – пробормотала Алина. - После ритуала ты и не вспомнишь об этом. Крокодил все равно возьмет себе жертву – так пусть это будет одна жертва за лето…
Пляска Смерти
Когда-то эпидемия чумы уничтожила половину населения Европы. 1350 год был объявлен папой Климентом VI "Святым годом", и ангелам надлежало нести в рай всех, кто направлялся в Рим или возвращался оттуда домой. Более двух миллионов паломников, надеясь спастись от заразы, принесли Ватикану баснословный доход, из них в живых осталось менее 10%.
Там, внизу, под барабанный бой и хриплый посвист дудки в смертельной пляске корчились люди. Много людей с опухшими красными лицами. Мокнущие бубоны в паху и под мышками набухали и лопались, выплескивая гной в лицо и тем, кто еще не встал в хоровод; волосы пляшущих вылезали прядями, оголяя прыщи и язвы; тела разбухали, кожа багровела и оползала вместе с мясом с блестящих розоватых костей. Всадник по имени Смерть на бледном коне вел хороводы в Рим – в соответствие с папской буллой.Там, внизу, оставалась Эжени. Ее мать умерла от пыток, не дожив до аутодафе, но успела выдать Ула. Нет, не дьявол – ей являлся юный ангел, мальчик с серебряными крыльями. Это он велел ей сжечь церковь. Ничего подобного Ул ей не велел, он говорил, что в церкви можно подхватить заразу. Он хотел защитить Эжени, как положено ангелу-хранителю.Теперь она умрет. Эжени… Яркая, как огонек. Веселая, как вода в быстром ручье. Живая, как капля жидкого серебра. Эжени… Ее бросили не в застенок, а в лазарет, где воздух пропитан чумными миазмами. Оттуда есть только один путь: в могильный ров. Нет, Ул не говорил ее матери, что Бог предал людей. Он тогда не знал, на чьей стороне стоит Бог. Даже папская булла, призывающая паломников в Рим, не раскрыла Улу глаза. Обезумев от ужаса, люди ищут убежища в церквах, откупаются от Смерти благочестием и щедростью – и церковь богатеет. Ул все понял только после вынесения приговора: Богу Богово. А золото – папе, прячущемуся в Авиньоне. Ула приговорили к смерти Эжени. Он сжался в комок, притянув колени к подбородку, обхватил плечи руками и не мигая смотрел вниз. Здесь, в просторных небесных чертогах, светло и красиво. Он не долго бил по воздуху серебряными крыльями – в этом не было смысла. Эжени стояла на широкой галерее лазарета. Не двигаясь, не касаясь стен. В домашнем платье, босиком. И воздух вдыхала осторожно, не глубоко. Ул каждой клеточкой ощущал ее отчаянье… Заболевших укладывали в палаты под присмотр монахинь, оставляя на галерее тех, кто мог стоять. Впрочем, места в палатах освобождались быстро: Ул видел, как в могильных рвах хоронят обреченных, но еще живых, как шевелится земля, которой их забрасывают с поспешностью и ужасом. Чумной доктор в клювастой маске! Он сможет спасти Эжени. Ему достанет власти вывести ее из лазарета, где нет надежды выжить. Кто сказал, что ангел должен спуститься на землю, чтобы изменить судьбу? Ну же, чумной доктор! Ты должен услышать голос ангела! Ты должен помочь! Доктор в клювастой маске шел по галерее лазарета. Ну же! Посмотри! Посмотри, какая она красивая! Какая она живая! Как капля жидкого серебра… И он ее увидел. Прошел вперед и оглянулся. Замер. И поспешил в сторону Эжени. Она отшатнулась от клювастой маски, прижалась к стене. – Пойдем отсюда, – сказал доктор. – Тебе здесь не место. Она испугалась еще сильней: – Нет-нет, пожалуйста, я здорова! – Не бойся, пойдем. Глаза Эжени стали ярче и зеленей – от слез. Она не посмела ослушаться. А доктор прошел мимо дверей, ведущих в палаты, и свернул на черную лестницу. Легкие босые ноги Эжени едва касались холодного камня высоких ступеней, и Ул ощутил, как ее сердце наполняет надежда, – робкая, но крепнущая с каждым шагом. Она всегда верила в лучшее. На заднем дворе лазарета было сумрачно, но Ул разглядел телегу с почерневшими раздутыми телами. Их заберут утром… Скорее, доктор, скорее! Здесь воздух пропитан смертью! Ул сжал кулаки, крылья дернулись и затрепетали от напряжения. Клювастая маска в полумраке казалась рылом чудовища… Над телегой приподнялась рука с почерневшими пальцами и упала обратно. – Там живой человек! – вскрикнула Эжени. – Живой человек! – К утру он будет мертв, – ответил чумной доктор. Его голос сквозь клюв был глухим, ватным. Он свернул в подворотню, маска матово блеснула в свете факела и отбросила на стену длинную тень. Повозка с возницей на передке ждала их неподалеку, в глубине узкой темной улицы.
Ехали молча. Шаг неподкованного коня звучал глухо, как и голос доктора сквозь клюв. Повозка направлялась прочь из города, и крылья Ула трепетали теперь в надежде: получилось. Получилось! Прочь из города! С его церквами, тюрьмами, лазаретами! Прочь! От телег с мертвецами, от могильщиков и могильных рвов!.. Ул не сразу расслышал хриплый посвист дудки: из сумерек, держась за руки, к повозке приближались люди, молча корчившиеся в пляске смерти. Возница помахал им рукой, а чумной доктор с облегчением снял маску: лицо его, как и у пляшущих, было распухшим и красным. Пляшущие окружили повозку, доктор ухватил руку Эжени багровыми раздутыми пальцами и повлек за собой в хоровод. Бледный конь заржал и сбросил упряжь. Возница расхохотался, схватил Эжени за другую руку и откинул капюшон. Ул узнал его: Всадник по имени Смерть поглядел наверх и подмигнул Улу, радуясь, что привел приговор в исполнение. А Ул зажмурился и закричал.
Никакого рая нет. В небесных чертогах не место грязным людским толпам. Там, внизу, под барабанный бой и хриплый посвист дудки необозримый, разветвленный на сотни щупалец макабр направлялся в Рим – согласно папской булле.
Мальчик в окне
Это случилось давно, когда угловой дом на Щербаках стоял расселенным, без дверей, с выбитыми окнами. Ходили слухи, будто там время от времени находили тела убитых маньяком детей. И вот однажды поздно вечером я возвращалась от подруги мимо этого дома. Была зима, и под ногами скрипел снежок. В переулке никого не было, и я торопилась выйти на Фонтанку, где рассчитывала встретить хоть кого-нибудь… Мимо того дома идти было особенно неприятно, и я перешла на другую сторону переулка, оглядываясь на пустые окна, - тогда и увидела в окне бельэтажа силуэт ребенка. Мальчика лет примерно десяти. Он был чуть светлей темноты за его спиной и смотрел на меня внимательно и спокойно. Признаться, я испугалась и замедлила шаг…Мальчик стоял у окна неподвижно, лишь чуть повернув ко мне голову. А потом поманил меня рукой.Нет, я не пошла на его зов – я кинулась на Фонтанку и едва не сломала каблук, поскользнувшись. На мое счастье мне наперерез шел дедуля с большущей овчаркой, я едва на него не налетела. Дедуля подхватил меня под локоть и спросил, что случилось. Я оглянулась на окно, но оно было пустым… - Там… Был ребенок… Мальчик… - забормотала я, еле переводя дух. - Вам, наверное, показалось в темноте, - мягко ответил дедуля и предложил проводить меня домой. Я ответила, что дойду сама.
Около этого дома я оказалась недели через три, и тоже поздно вечером – мне часто случалось засидеться у подруги. Только напротив него я вспомнила про мальчика и пожалела, что не пошла другой дорогой… Он стоял на тротуаре. В белой рубашке и темных брюках – а мороз был ощутимый. Я остановилась и попятилась. До Фонтанки было рукой подать, а до Рубинштейна, улицы тоже темной и малолюдной, – бежать и бежать… Но мальчик стоял чуть впереди, и пройти мимо него было выше моих сил. И надо же – из-за поворота снова показался тот самый дедуля с овчаркой! Я слабо пискнула, собираясь заорать «помогите». Дедуля заметил меня, посмотрел по сторонам – и скорым шагом направился в мою сторону. Глаза овчарки сверкнули вдруг в темноте. Я не сразу поняла, что меня насторожило. Но несмотря на леденящий кровь ужас, я развернулась и побежала назад. И уже на бегу догадалась, что показалось мне пугающе странным: у дедули в руках была монтировка. Я бы до конца дней сомневалась в своих подозрениях, если бы он не пустил собаку, которая догнала бы меня в три прыжка – но внезапно впереди показалась парочка, идущая под руку. Дедуля свистнул, и собака остановилась. А я бежала до Загородного… И с тех пор домой возвращалась в обход – только по широким светлым улицам, где даже ночью встречаются прохожие.
Я не знаю, почему дедуля не тронул меня в первый раз – может, потому, что из любого окна видно, что делается на набережной. Я не знаю, почему мне сперва являлся мальчик. Предупреждал ли меня об опасности или наоборот – хотел задержать в переулке? Говорили, что в том доме милиция снова обнаружила тело ребенка и что это дело рук здешнего маньяка, но я этим слухам не очень-то доверяла. А впрочем, все может быть…
Цветок папоротника (Нечистая сила)
Я знаю, что эта миниатюра сложна для понимания. И, может, это не лучшая моя миниатюра - я обычно стараюсь писать понятно. Но я надеюсь, что кто-то все же продерется сквозь дебри поэтических ассоциаций, поймет ее и оценит. Для справки: по славянским поверьям, цветок папоротника не только помогает искать клады, но и предсказывает будущее...
– Антусь, мы чаго, заблудзiлiся, цi што?
Солнце село, но воздух в лесу остался золотисто-розовым и светился сам по себе. Роса выпала сразу, вдруг, в одно мгновенье – и тут же оборвался многоголосый комариный писк.
– Антусь… Заблудзiлiся, так?
– Не.
По верхушкам деревьев прошелся ветерок, и наступила долгая торжественная тишина, нарушить которую мог и глубокий вдох. Даже пятилетний Витька замолк и перестал дышать.
Цветок был похож на язычок пламени, каплю огня меж широких остро иссеченных листов. Он просвечивал насквозь не только воздух, но и землю, и даже самоё время…
– Чуеш, Віць? Скарбы шукаць будзем… [1] – улыбка сама собой расползлась по лицу.
Капля огня набухала блеском, все ярче переливалась радужными разводами, что бежали вкруг нее скорей и скорей – росла, росла и наконец ударила точеными лепестками в стороны. Волшебный свет разлился прозрачнейшей сферой, вверх и вниз, и из ее глубины тоскливо и коротко лязгнул колокол…
Внутри вместо чудесного цветка разгорался огонь, перемешанный с черным дымом, ветер раздувал пламя и рвал дым в клочья, обнажая обугленные стены горящих изб – таких знакомых изб… И, печатая шаг, шагали сквозь пожары черные фигуры в стальных черных касках.
Земля вспыхивала золотисто-белым пламенем и черными комьями взлетала в небо, сыпалась вниз с глухим стуком; трещали и валились столетние ели – и как подкошенные падали на рваную землю люди. Снова лязгнул колокол. Дохнуло нестерпимым жаром и едкой гарью, рухнули охваченные огнем двустворчатые двери сарая, и люди в горящих одеждах устремились наружу – бежали и падали, будто споткнувшись.
Черные фигуры в стальных черных касках стояли поодаль напротив дверей, преграждая бежавшим дорогу – и вертелись вокруг серые фигуры в серых пилотках. И сполохи пламени освещали их злорадные лица, и бурая копоть оседала у них на губах колючей коркой.
– Антусь, яны чэрцi, цi што?..[2]
– Мавчы… – голос дрогнул.
Обвалилась горящая крыша, и тщетно бились под ней обреченные. А по земле стелился горький бурый дым, взвивался, вихрился – и наконец веселым воздушным змеем взмыл в небо над колодцем, повис и замер, трепеща…
– Антусь, а праўду кажуць, што калі з калодзежа паглядзець у неба, то ўбачыш зоркі?[3]
– Затыкніся! Затыкнісь!
А из ядовитого цветка в голову червяком вползала мысль: скоро узнаешь… Звякнул колокол, и веселый воздушный змей упал на край колодезного ряжа, поломав легкую рамку.
– Бяжым адсюль, Віцька, бяжым! Нячыстая это! Нячыстая!
Прочь! Быстрей! Спотыкаясь о корни и путаясь ногами в черничных кустах, собирая лицом росу подлеска… Цветок за спиной потух, скорбно сложил лепестки и склонил голову.
Когда добрались до деревни, давно рассвело. В лесу, радуясь солнцу, надрывались птицы, травы матово серебрились росой, над ними поднимался легкий туман. А на восход с муторным гулом шли тяжелые самолеты и несли на крыльях свастику.
Перевод с белорусского, если кто-то не понял:
[1] Клады искать будем.
[2] Они черти что ли?
[3] А правду говорят, что если из колодца посмотреть в небо, то увидишь звезды?
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
