Клятва Хана
Пролог
Наташа Айверс
Клятва Хана
Шатёр наследного хана Баянчура. Уйгурский каганат. Осень 745 года.
Он грубо распахнул полог шатра и толкнул её внутрь. Никаких придворных. Никаких свидетелей. Никаких приличий.
Теперь можно было не притворяться.
Он смерил её взглядом — холодным, чужим, оценивающим.
— Кажется, перед тем как отдать тебя, они забыли выбить из тебя горделивость и непокорность, — произнёс хан медленно, по-уйгурски.
Она молчала. Ни слёз. Ни мольбы. Ни страха. Только выпрямленная спина и прямой, беззащитно смелый взгляд.
Она приняла свою судьбу. Но не смирилась.
Он задержался взглядом на её свадебном наряде. Тонкий, струящийся шёлк цвета распустившейся сливы. Рукава, расшитые золотыми нитями и жемчугом, тянулись до пола. На шее — ожерелье из белого нефрита, гладкого и матового, того самого камня, который в Поднебесной считался символом чистоты, добродетели и небесного происхождения. Он знал: такие украшения разрешалось носить только женщинам из дома императора — и лишь по особому указу. Волосы собраны в сложную причёску, усыпанную шпильками в форме фениксов и магнолий.
Слишком красивая. Слишком тихая. Слишком гордая.
Он чувствовал, как что-то тёплое, почти… нежное прокралось внутрь и заскреблось изнутри — точно запертый зверь, выл и царапался когтями из самого нутра. Он мгновенно подавил это. Раздавил, как мерзкого насекомого, посмевшего вылезти из укрытия. Такие вещи нельзя допускать. Такие чувства — опасны. Особенно к чужеземной девчонке, только что выданной ему в жёны, как политическая разменная монета.
Он шагнул ближе и — зачем-то — снова заговорил. Хотя знал: она не понимает уйгурского.
— Раз уж мы теперь женаты, — бросил он глухо, — стоит ли откладывать то, что всё равно неизбежно? Скрепим союз. Сейчас.
Он сам не понял — это был приказ или предупреждение.
Его глаза стали холодными, как полированная бронза. На скулах заходили желваки. Он злился. Не на неё — на себя. Он ведь хотел быть терпеливым. Ещё до свадьбы говорил себе: даст ей время привыкнуть, приглядеться, понять, с кем имеет дело.
А потом всё рухнуло. Стоило ей появиться — и он потерял равновесие.
Как только они вышли из-за пиршественного стола, он сорвался. Поспешил. Повёл себя не как хан, а как голодный мальчишка, увидевший игрушку и захотевший ею завладеть. Моя. Никому не отдам.
«Вот же шайтан!» — в сердцах выругался про себя сын Кагана. Он сам себя не узнавал.
Он пытался заставить себя поверить: «Она такая же. Такая же, как остальные».
Но глаза — слишком ясные. Ресницы — слишком длинные. Губы — сочные, манящие. Хотелось коснуться, чтобы узнать, каковы они на ощупь — тёплые ли, мягкие ли, настоящие ли. Тело — налитое, живое, упругое несмотря на кажущуюся хрупкость.
И в нём уже поднималась буря. Стихия, которую, он начал подозревать, утолить сможет только она сама.
Но вслух он сказал другое:
— Ну, давай посмотрим, что мне передали.
Принцесса замерла. Всего на миг.
Он уловил это — тонкий, почти невидимый укол. Будто он её оскорбил. Не словами — отношением. Тем, что говорил о ней, как о вещи. Пусть ценной, но всё же — вещи.
Но ему, наследному хану, было всё равно. По крайней мере, он изо всех сил пытался убедить себя в этом.
Она быстро опустила глаза. Как учили. Как положено. Чтобы спрятать вспыхнувшие на лице страх и растерянность. А потом — подняла взгляд. Медленно. Наблюдая за ним из-под ресниц. И стояла. Прямо. Без движения.
Как будто это не он приказывал, а она — позволяла.
Хан подошёл ближе. Почти вплотную. Его шаги были беззвучны — как у хищника, выбравшего момент для броска. Он поднял руку — неторопливо, с ленивой грацией. Пальцы сомкнулись на тонкой ткани, скрывавшей её грудь.
Полупрозрачный шёлк, расшитый цветами сливы и нитями цвета нефрита, дрогнул под его пальцами.
А потом — резкий рывок. Хруст. Ткань соскользнула с плеч. Тяжело собралась у запястий. Шёлк, как кандалы. Она не дрогнула. Но тело её предавало: грудная клетка вздымалась, подбородок подрагивал, сердце стучало слишком громко.
И всё же — лицо оставалось непроницаемым.
Она не заслонилась. Не отвернулась. Сжала кулаки. Стиснула зубы. Устояла. Когда-то она стыдилась своих форм. Избегала зеркал. Слишком полная грудь, слишком крутые бёдра и тонкая талия. Слишком… женственная.
Но Ма Суань — наставница, наложница в прошлом — однажды сказала: «Такая грудь сделает мужчину беспомощным. Это не слабость, госпожа. Это — оружие». И Ли Юн запомнила. С того дня она училась владеть телом, как мечом.
Сейчас она видела: он смотрел. И не мог отвести глаз. Смотрел дольше, чем хотел. Дольше, чем должен. И она это запомнила. Это не она должна стыдиться. Это он. Он — тот, кто не увидел в ней женщину. Только трофей. Добычу. Они стояли друг напротив друга.
Она — юная, красивая, обнажённая до пояса, но не сломленная. Он — хищник, у которого впервые дрогнули пальцы.
И тогда она вспомнила слова Ма Суань: «Мужчина — это лук. Натянешь слишком туго — сломается. Слабо — не выстрелит. Но если поймаешь нужное напряжение… он полетит в тебя стрелой». Она видела, как его взгляд опустился и рука потянулась к ней. Он хотел дотронуться до её груди. Она приготовилась. К грубости. К боли.
Но… его пальцы дрогнули. Хан сжал кулаки. Костяшки побелели. Он хотел что-то сказать — или сделать. Но не сделал.
— Брачная ночь окончена, — глухо бросил он. — Тебе принесут одежду взамен испорченной.
Он резко развернулся и вышел. Полог шатра колыхнулся и упал, как занавес.
Тишина.
Ли Юн не шевелилась. Только спустя несколько долгих ударов сердца — выдох. И одна-единственная слеза. Она скатилась по щеке — тёплая, но не жалобная. Её мысли были холодны. Чётки. Ясны.
Она не проиграла. Нет.
«Ты должна быть ветром, Юн, — говорила Ма Суань. — Не стеной. Не огнём. Ветер пронзает — и остаётся в груди».
Она станет для него ветром. Ветром степи. Он не заметит, как начнёт искать её глазами. Как перестанет спать спокойно. Как будет видеть её во сне. Он запомнит эту ночь.
И с неё начнётся путь Ли Юн.
К его сердцу.
К месту, которое она займёт — в его жизни. В его душе.
Месту, достойному принцессы.
Глава 1
Хоугун (внутренний дворец — резиденция жён и наложниц императора). Империя Тан. Лето 735 года.
Она никогда не забудет свой последний день в дворце. Тени фонарей дрожали на стенах.
Когда она сбегала от нянек, то всегда бежала к маме. Мама пахла сладко, как цветы сливы, а её мягкие руки всегда находили лицо доченьки, скользили по волосам, и весь мир становился светлее.
Вот и сегодня она сбежала, чтобы разузнать, как поправляется мамочка. Она кралась босиком, скользя вдоль стен, прячась за высокими ширмами, за массивными колоннами с драконьими головами. Её сердце билось так громко, что, казалось, его услышат.
Но она всё равно шла.
Она не должна была быть здесь. В комнате сегодня пахло по-другому. Горьким. Кислым. Чем-то неправильным. Но мама обрадовалась, когда увидела её — в её глазах промелькнула слабая искра жизни.
И только когда раздались шаги в коридоре, мама кивнула ей на ширму.
Ли Юн замерла за высокой перегородкой, стараясь не дышать, не шевелиться, не выдать себя даже вздохом. Она знала, что её ищут. Но никто не догадается искать здесь — в последнем месте, куда ей бы разрешили ступить.
Вошёл Он.
Она видела его со спины. Его тёмные одежды с вышитыми золотыми драконами отражали свет фонаря. Видела его руки — длинные, с тонкими, сильными пальцами.
Она не видела его лица, но видела лицо мамы. И слезу, скатившуюся по её щеке.
— Её достанут, — прошептала мама. — Если не сейчас, то позже. Спаси её!
Он молчал.
Девочка не понимала, почему.
Почему он не берёт её маму за руку.
Почему не склоняется ближе.
Почему не шепчет ей слова утешения.
— Я отправлю её.
Его голос. Спокойный. Отстранённый.
— Как далеко?
Она вдруг закашлялась.
Глухо, коротко.
Император не дёрнулся, но девочка видела, как его пальцы сжались в кулак.
— На границу.
— С кем?
Пауза.
— С Лянь Чжи.
Она не знала, кто это.
Но её мама знала.
Она вдруг улыбнулась.
Слабо.
Но Ли Юн видела, как уголки её губ дрогнули, а на лбу разгладились морщинки.
— Значит, ты всё-таки пытаешься её уберечь.
Он не ответил.
Только склонил голову и едва заметно провёл ладонью по маминому лицу.
— Я не уберёг тебя. Должен был отправить вас раньше.
Она только улыбнулась.
И сказала едва слышно:
— Поздно.
Он не стал спорить.
Но в этот момент девочка больше не слышала их слов.
Она смотрела только на него.
И когда он развернулся, она увидела его лицо.
Без эмоций.
Словно выточенное из белого нефрита — холодное, гладкое, непроницаемое.
Лицо императора. Её отца.
После его ухода, она осталась у мамы, слушая её надрывный кашель. Шёпот слуг. Её собственный голос, поющий, чтобы успокоить ту, кто был центром её мира.
А потом шаги.
Тяжёлые. Не принадлежащие никому из дворцовых женщин. Императорская гвардия. Они схватили девочку и потащили на выход.
— Вы не можете! Я не оставлю маму!
— Твоя мать, — раздался голос, — отсылает тебя.
— Это ложь!
Но её не слушали.
Она царапалась, кусалась, кричала.
Её подхватили и унесли. Она всё ещё слышала мамин кашель.
Но теперь он остался там, позади.
И тогда она закричала ещё громче.
Когда её забросили в седло, она пыталась соскользнуть, но чьи-то руки крепко удерживали.
— Ради своей матери — веди себя достойно.
Она повернулась.
Перед ней стояла женщина в охотничьем кафтане, перехваченном поясом с бронзовыми застёжками. Её тёмные волосы были собраны под головную повязку, а на запястьях были защитные накладки для стрельбы из лука.
Она не выглядела слугой.
И даже не наложницей.
Кто она?
— Ты не имеешь права говорить о ней!
Женщина только кивнула в сторону дороги.
— Скоро поймёшь.
Ли Юн не хотела понимать.
Она не знала, кто эта женщина.
Но возненавидела её с первой секунды.
— Я не поеду!
— Ты поедешь.
Женщина села в седло позади Ли Юн и повернулась к наездникам.
— Трогай.
И её увезли в ночь.
Лошади двигались ровным шагом, колёса повозки тихо скрипели по утрамбованной дороге, которая тянулась лентой через холмы, теряясь в предрассветном тумане. Утренний ветер, ещё прохладный, но уже несущий в себе обещание жары, играл складками дорожного плаща Ли Юн, взъерошивал выбившиеся из-под заколок пряди.
Ли Юн не разговаривала.
За последние несколько дней она перестала кричать, требовать вернуть её обратно, кусаться и царапаться.
Теперь она молчала.
Она сидела в седле — не потому, что хотела, а потому, что каждый раз, когда она соскальзывала на землю, её усаживали обратно.
Она не смотрела на Лянь Чжи.
Но чувствовала её.
Та всегда была рядом, всегда замечала, когда она хотела спешиться, сбежать, свернуть не туда.
Она ничего не говорила, не заставляла, не убеждала.
Просто была там, где надо, чтобы не оставить ей выбора.
Костры уже разгорелись, поднимая в небо дым, смешанный с запахом жареного мяса и горьких трав. Вокруг суетились торговцы, кочевники, стражники каравана. Люди развязывали тюки с поклажей, натягивали войлочные навесы, защищая груз от ночной влаги.
Ли Юн не двигалась. Кто эти люди?
— Смотри внимательно, — сказала Лянь Чжи, останавливаясь рядом, наклоняясь и нашёптывая ей на ухо. — Это твоё будущее.
Ли Юн подняла глаза.
Мужчины в длинных шёлковых одеяниях с расшитыми поясами. Их бороды аккуратно подстрижены, руки унизаны перстнями, а улыбки хитрые.
— Согдийцы. Они не просто торговцы. Они хозяева дорог. Их купцы идут из Самарканда в Китай, из Китая в Персию. Всё, что продаётся в Чанъане, когда-то прошло через их руки.
— Чем это пахнет?
— Баранина с тмином. Согдийцы везут специи, ткани, рецепты и даже музыку. Они чужаки везде, но умудряются быть своими всюду.
Группа широкоплечих мужчин в кожаных доспехах у костра. Они не смеялись, не торговались, не спорили громко. Просто молча точили ножи, не глядя на лезвие.
— Тюрки?
Лянь Чжи кивнула.
— Но мы же тоже тюрки?
Она хмыкнула.
— Ты всю жизнь провела во дворце. Ты когда-нибудь чувствовала себя частью их? Тебя наряжали в шелка, учили каллиграфии, кормили миндальным молоком. Ты сидела под фонарями из нефрита, пока слуги приносили тебе горячий чай. Разве ты когда-то смотрела в их сторону — на тех, кто охранял дворец, кто скакал по степи и умирал на границах? Когда-то наши народы говорили на одном языке. Но Китай пошёл своим путём. Мы строили города, писали стихи, создавали законы. А тюрки… они остались в своих юртах, с мечами и конями.
Ли Юн почувствовала, как в груди что-то сжалось.
— Для императора тюрки всегда были и остаются варварами. Они — не друзья, а инструмент. Союз с ними заключают не из уважения, а из необходимости. Сегодня они полезны — завтра опасны. Пока тюрки сражаются за Китай — они союзники. Перестанут — снова станут угрозой.
Она не думала об этом. Никогда не думала.
Она была китайской принцессой.
На третью ночь в лагерь прибыл гонец.
Он говорил тихо. Лянь Чжи молча его выслушала, а затем подошла к ней. Ли Юн почувствовала, как что-то изменилось.
— Твоя мать умерла.
Мир исчез.
Ли Юн смотрела в её лицо, но не видела его.
— Ты врёшь.
— Нет.
Воздуха не хватало. Не может быть. Она начала задыхаться, руки дрожали. А потом ей стало всё равно. Она бросилась к ней, вцепилась в её руки, разрыдалась.
Лянь Чжи не отстранилась, не оттолкнула её, но и не обняла.
Она просто позволила ей плакать.
Пока.
Через полчаса она резко встряхнула её за плечи.
— Не реви.
Ли Юн вскинула на неё глаза, полные боли и злости.
— Что⁈
— Ты хочешь, чтобы её смерть была напрасной?
Сердце остановилось.
Ли Юн не понимала.
— Она знала, что никакая это не болезнь. Знала, что её отравили. Поэтому и попросила императора отправить тебя подальше, чтобы ты выжила.
Где-то громко затрещал костёр.
Ли Юн не знала, куда себя деть.
Она была здесь.
А мама там, вдалеке, в холодных стенах дворца, уже мертва.
— Если ты сейчас опустишь голову, — голос Лянь Чжи был твёрдым, — значит, Небеса ошиблись, когда дали тебе ещё один шанс.
Ли Юн не ответила.
Она смотрела в ночь. Слёзы высохли.
Плакать больше было не за чем. Не о ком.
Она коротко кивнула Лянь Чжи:
— Я останусь.
Внутри прозвучало тихо, как клятва: «Выживу. Ради них: матери, что дала мне жизнь, и женщины, что спасает меня сейчас, рискуя собой.»
Глава 2
Гарнизон в окрестностях перевала Юймэньгуань. Приграничные степи северо-запада. Империя Тан. Лето 745 года.
Ветер степи никогда не стихал. Он шептал, гнал, срывал мысли, уносил прошлое. Ли Юн подросла. Стала выше, ловчее, сильнее. Она мчалась по степи, чувствуя, как напрягается спина коня, как шелковые рукава её тенъи развеваются за спиной. Лёгкое охотничье платье, сшитое для верховой езды, не путалось в стременах, а узкие штаны позволяли легко держаться в седле.
Её длинные чёрные волосы, заплетённые в тугую косу, развевались позади. Выбившиеся пряди цеплялись за губы, щекотали щёки светлой, почти фарфоровой кожи.
Она не смотрела вперёд, не думала о расстоянии до мишени.
Её тело знало, когда натянуть тетиву, когда выдохнуть, когда отпустить стрелу.
Щелчок.
Мгновение спустя раздался глухой удар — стрела вонзилась в цель.
Конь резко ушёл в сторону, но Ли Юн не потеряла равновесия.
— Достаточно!
Она натянула поводья, заставляя коня замереть. Впереди, у насыпи, высились фигуры наставницы и двух лучников.
Лянь Чжи не выражала эмоций.
— Лучше, чем вчера.
И всё?
Сердце Ли Юн билось бешено, но не от усталости. Вот уже десять лет её готовят.
Её, ненужную принцессу. Она сидела над свитками, выводя каллиграфией стихи.
Учителем языка был строгий, молчаливый господин Чэнь — мужчина с проседью на висках и вечно нахмуренным лбом, окружённый запыленными картами и свитками в потёртых кожаных переплётах. Он не терпел ошибок.
— Если ты скажешь «вода» на языке карлуков — уйгур не даст тебе пить, он вытащит меч.
Он заставлял Ли Юн раз за разом повторять слова, пока язык не становился частью дыхания — уйгурский, древнетюркский, язык согдийских торговцев, иранских караванщиков. После плавности китайской речи, похожей на журчание ручья, эти резкие, гортанные наречия казались грубыми, чужими — словно камни, набившиеся в рот.
— Ты будешь среди них чужой. Язык — первое оружие. И последнее спасение. Чем дольше враг не догадывается, что ты его понимаешь — тем выше твой шанс выжить.
Он учил не просто понимать, а улавливать интонации, наблюдать за лицами, угадывать скрытое за словами.
Был целитель Бо Лао — слепой на один глаз, с вечно пахнущими полынью руками. Он учил Ли Юн не только распознавать травы, варить отвары и снимать жар. Его уроки начинались с простого: как промыть рану, остановить кровь, вытянуть стрелу, не повредив артерию.
Потом — сложнее: как прижигать раны каленым железом, как вправлять вывихи, как зашивать разрывы на живой плоти. Бо Лао показывал, как связать шину из палок и ремня, как уложить воина при переломе позвоночника, как различить гнойное воспаление и простую лихорадку. Он учил, что главное — руки, глаза и слух. Смотри. Чувствуй. Слушай дыхание, наблюдай за кожей, улавливай признаки боли.
Но в его списке уроков были и те, что он проговаривал почти шёпотом. Травы, от которых темнели зрачки, выпадали зубы и волосы, а кожа становилась жёлтой, как старая бумага. Корни, вызывающие судороги. Порошки, что сжигали изнутри.
А потом, когда Ли Юн задавала вопросы, он перечислял противоядия и рецепты: отвары, вызывающие рвоту — чтобы вытолкнуть яд, пока он не проник слишком глубоко. Настои, снимающие отёк языка. Имбирь — чтобы вытянуть отраву из желудка. Гуанчжун — для очищения. Листья лотоса — для тех, кто уже задыхается.
Бо Лао не спрашивал, зачем Ли Юн всё это так тщательно запоминает. Но видел, как внимательно она слушает. Она не говорила, почему. Но каждый раз, когда он доставал мешочек с «травами для крайних случаев», она вспоминала тот горький, кислый, неправильный запах в покоях матери и её предсмертный шёпот — «её достанут».
Поэтому она училась. Спокойно. Упорно. Готовилась к тому, что рано или поздно её снова призовут во дворец. И в тот день она не будет беспомощной.
Бо Лао говорил, что хорошая целительница должна быть одновременно быстрой и безжалостной. Потому что на войне нет времени на страх.
Для Ли Юн целительство было страшнее, чем каллиграфия и поэзия. Но она училась. Стиснув зубы, глядя, как кровь капает на ткань. Потому что знала: если однажды случится беда — она должна будет не растеряться, а спасти. Если не хочет потерять. Тех, кого любит. Тех, кого однажды придётся спасать. Потому что в её жизни уже была невосполнимая потеря. И хватит.
Был и седовласый чиновник Хуань Дэ, когда-то — инспектор городского рынка. Он объяснял ей, как устроены пошлины, как мыслят купцы, как отличить честного торговца от мошенника, как услышать правду и не попасть в ловушку. Эти уроки Ли Юн нравились. Здесь всё подчинялось логике. Цены, проценты, вес серебра, маршруты караванов, сезонные колебания спроса — всё это складывалось в чёткую, понятную картину. Она училась торговаться, заключать выгодные сделки, просчитывать ходы, убытки и выгоду. Не тело, не красота, не угождение будущему нелюбимому мужу или хозяину — а ум.
Все эти уроки, учителя, всё это — не было случайностью.
Всё — по воле Лянь Чжи. Или… по воле самого императора?
Лянь Чжи молчала об этом. Никогда не говорила прямо. Но однажды, когда Ли Юн, будучи ещё подростком, в ярости кричала, что не хочет быть разменной монетой, что не желает покидать страну и выходить за незнакомца по приказу, Лянь Чжи посмотрела на неё долгим спокойным взглядом. А потом сказала тихо, без гнева, без укора:
— Лучше быть чужой женой, чем мёртвой дочерью императора.
И с тех пор Ли Юн больше не спорила. Молча училась.
Хоть и не все уроки ей нравились.
Она не любила стрельбу из лука, но с удовольствием садилась в седло. Обожала коней — тёплых, живых, с мокрыми мордами и горячим дыханием. Любила утреннюю прохладу над степью, когда трава ещё блестела росой, а горизонт был чистым и светлым, как лист рисовой бумаги — тонкой, гладкой, почти прозрачной.
Любила простор. Тишину. Свободу, которую давала жизнь вне дворцовых стен.
Но больше всего Ли Юн не любила уроки соблазнения с Ма Суань — женской наставницей, появившейся в её жизни два года назад.
Та учила её искусству прикосновений и медленного взгляда. Обучала тому, как склонять голову, как прикусывать губу, как улыбаться так, чтобы мужчина чувствовал себя властелином мира.
Ма Суань одевала её в роскошные одежды, что привезла с собой из дворца, — лёгкие, прозрачные, расшитые шелка с подвесками из нефрита, янтаря и голубого агата, тихо звенящими при каждом шаге. Она натирала её тело ароматными маслами — сандаловым, лотосовым, коричным — так, чтобы запах оставался на коже до заката. Выщипывала тонкие волоски над лбом и на шее, промывала руки рисовым отваром, отбеливала лицо пудрой из жемчужной муки и наносила на губы настой из лепестков пиона.
— Принцесса должна сиять, как полная луна, — шептала она, наклоняясь к её уху. — И быть такой же недосягаемой.
Каждое утро начиналось с ритуала: шёлковая одежда, осанка, отрепетированная улыбка. Ли Юн училась не просто ходить, а скользить — так, чтобы не шелестели юбки и не было слышно шагов. Она учила Ли Юн искусству быть незаметной, но незабываемой. Искусству быть украшением. Заставляла быть безупречной принцессой. Фарфоровой фигуркой. Тонкой. Нежной. С плавными движениями и смиренным взглядом.
«Женщина, как река, должна течь плавно. Если она прерывается — мужчина теряет к ней интерес», — шептала Ма Суань, затягивая пояс на её талии.
Ли Юн слушала. Молчала. Смотрела в зеркало на отражение, которое всё меньше напоминало её саму. Какую судьбу уготовил ей отец и его советники? Быть наложницей? Женой? Всего лишь пешкой в политической игре великой Поднебесной?
Но больше всего в памяти остался тот день, когда наставница принесла тяжёлый свиток, свернутый в плотную трубку, в котором было сокрыто самое запретное таинство — соединение мужского и женского тел.
Ли Юн, затаив дыхание, развернула его, и перед глазами принцессы появился изящный рисунок: мужчина и женщина в объятиях, их тела касались друг друга с нежной естественностью. Мужчина был обнажён, его кожа мягко светилась в полумраке, а между бёдер вздымался предмет странной формы — округлый у основания, с вытянутым, налитым концом, отдалённо напоминавший цветочный бутон, готовый раскрыться.
Наставница говорила тихо, словно боясь спугнуть:
— Когда приходит весна, дракон просыпается. Его нефритовый стержень наполняется жизнью. Он твёрд и горяч, как пробудившееся под солнцем дерево. Не бойся его. Это знак, что мужчина готов дарить тебе силу Янь.
В эту ночь ты — как цветок, что раскроет лепестки. Позволь дракону войти в озеро без страха. Твоя нежность — его путь. Твоё дыхание — его ветер. Если почувствуешь боль — не сжимайся. Откройся ему, как лотос открывается дождю.
Наставница взяла в руки маленькую шёлковую подушку, где была вышита сцена с двумя переплетёнными цветами.
— Тело мужчины — сильное, но не грубое. Его нефрит мягче, чем кажется, если ты примешь его с доверием. Сначала он тяжелеет, поднимается вверх, как напоённая влагой ветка… Тебе нужно быть лишь тёплой землёй для его корней.
Она коснулась кистью центра вышивки, где один цветок входил в чашу другого.
— Помни: дыхание, терпение. Всё остальное подскажет природа.
Принцесса сидела, затаив дыхание, краснея под тонкой вуалью. Но в её сердце расцветал странный трепет — между страхом и чем-то ещё неведомым и сладким, как первый порыв весеннего ветра.
Лянь Чжи, однако, не позволяла ей предаваться мечтам. Наставница говорила прямо, без прикрас, готовя её ко всему — и телом, и разумом. Она учила не мечтать, а выживать. День за днём наставница вбивала в голову одну простую истину: справиться можно с чем угодно, если не позволять себе сломаться.
Именно от неё Ли Юн впервые услышала — не сказку, не выдумку, а правду. О том, кем была её мать. Что с ней сделали.
Мать Ли Юн была выкупом. Наложница императора — красивая, воспитанная, родом с юга, как говорили, «подаренная во время мирных переговоров». Её привезли во дворец, как редкий цветок. А потом забыли. До тех пор, пока она не родила дочь. Это сделало её опасной. Она не была женой, но дала императору наследницу. Слишком красивую, чтобы остаться незамеченной.
Шансов изменить свою судьбу не было. Ни у матери. Ни у неё.
Или всё-таки был?
Ли Юн не надеялась — училась. Упрямо. Без истерик. Но с отчаянной решимостью. Через пот, кровь и боль, тратя часы на изучение языков, торгового дела и искусства соблазнения — она пыталась увеличить свои шансы выжить.
Она вернулась с тренировки и, не раздеваясь, опустилась на циновку. Кожа на ладонях жгла от ссадин, плечи ныли. Но боль была привычной. Почти утешительной.
Лянь Чжи вошла бесшумно, как всегда. Сняла дорожную накидку. В руках — свиток с красной сургучной печатью. Ли Юн сразу почувствовала: что-то не так.
Наставница молчала. Долго. Потом положила свиток перед ней прямо на циновку.
— Из дворца.
Ли Юн не пошевелилась.
— Прочти, — добавила Лянь Чжи. — Это касается тебя.
Печать была подлинной, с символом дракона. Ли Юн сломала сургуч. Развернула. Прочла первые строки. А потом — снова. И снова. Как будто пыталась найти другой смысл между строк.
Молча положила свиток рядом.
— Он нашёл мне мужа.
Лянь Чжи не стала отрицать. Только села напротив. Ровно. Как всегда.
— Ты знала, что этот день придёт.
— Да.
Тишина.
Ли Юн опустила голову — но не в покорности. Просто потому, что иначе не могла. Грудь сдавило. Как в тот день. Когда ушёл запах сливы, а её утащили в степь.
— Хан, — проговорила она наконец. — Кто он?
— Баянчур. Сын Элетмиша Бильге-кагана.
— Он… стар?
— Нет. Наследник. Его отец — союзник Поднебесной. Союз нужно скрепить.
Ли Юн не ответила. Лянь Чжи подалась вперёд и тихо добавила:
— Ты готовилась к этому всю жизнь. Это не приговор. Это — твой шанс.
— Шанс стать чужой вещью?
— Шанс стать кем-то. Там, где женщины садятся в седло, а не на колени. Где не нужно быть фарфоровой куклой под нефритовым колпаком. Там, где можно выжить — и победить.
Ли Юн молчала. Ветер за ставнями выл, как в ту самую ночь.
— Сколько осталось? — спросила она наконец.
— Семь дней.
Она кивнула.
Семь дней — на прощание с прежней жизнью. И дорога. Туда, где её ждёт чужой народ, суровый степной ветер, холод юрт, непонимающие взгляды — и мужчина, которого она должна будет назвать мужем.
Впереди — ночь. И новая глава.
Глава 3
Южные земли Бесступной долины. Пограничье Уйгурского каганата. Весна 745 года.
Пыль висела в воздухе стеной, застилая горизонт. Она смешивалась с ржанием лошадей, криками и лязгом стали. Баянчур — хан и наследник кагана — гнал своего коня по левому флангу, где карлукские всадники рвались к обозу. Он сжал коленями бока горячей кобылы, рванул поводья вбок и выхватил саблю. Изогнутое лезвие, привычное кочевому воину, было создано для боя в седле — лёгкое, гибкое, идеально сбалансированное. Оно срывалось в удар, рассекало плоть и возвращалось без помех, не застревая в теле.
Кобыла, натренированная реагировать на малейшее движение всадника, уже в пене, сделала резкий поворот, уходя от выпада копья. Баянчур пригнулся, и в следующий миг его сабля описала дугу — рассекла плечо противника и вырвалась обратно, оставив за собой хрип, кровь, вырывающуюся толчками, и безвольно оседающую в седле фигуру.
Слева мелькнула синяя уздечка — один из его личных телохранителей — юный Таскиль — сражался молча, точно и безжалостно, вырезая врагов. Уйгурские воины держались плотным строем, прикрывая обозы и тылы, защищая караваны и раненых. Но враг давил.
Карлуки, ещё недавно союзники, теперь — предатели. Они объединились с остатками басмалов и кочевыми шайками, чтобы вернуть земли, когда-то считавшиеся их. Пока Элетмиш Бильге-каган вёл сложные переговоры с Поднебесной, на юго-западе вспыхнуло восстание.
И этот огонь приехал тушить Баянчур.
Сегодня он был здесь не как наследник трона, а как воин. Пыль въелась в кожу, волосы прилипли к вискам. Никаких шелков, никакого золота — только кожа, металл и бешеная ярость против тех, кто осмелился бросить вызов каганату. Он знал, что на него смотрят. Не как на сына правителя — как на командира. Те, кто прошёл с ним путь в походах и стычках, ждали не громких слов, а правильного приказа. И он не собирался их подводить.
Карлуки бились яростно, но их группы были разрозненными, плохо скоординированными. Уйгурская конница шла клином, врубаясь во фланг, дробя ряды и оставляя после себя только пыль, кровь и агонизирующие тела.
Когда завеса пыли чуть рассеялась, Баянчур увидел: центр дрогнул.
— Сейчас! — рявкнул он, вскидывая саблю. Его голос прорезал грохот битвы.
Воины откликнулись мгновенно. Конница рванулась вперёд. Последний рывок. Металл впивался в плоть. Копыта взрывали землю. В воздухе пахло кровью. Барабаны гремели, гортанные крики перекрывали стоны раненых. Противник не выдержал.
Резкий, надломленный звук рога — сигнал к отступлению. Карлуки бежали, бросив знамёна, трупы и раненых. Последних добивали без слов, как было принято в степи: раненый враг мог встать, если дать ему время.
Победа не была решающей, но стала важной и показательной. Уроком для врагов, напоминанием для союзников. Это уже третье сражение за последние две недели, и уйгурские силы удержали все ключевые рубежи. Карлукская угроза откатилась на запад. Баянчур снял шлем и провёл рукой по мокрому лицу. Пыль смешалась с потом, делая кожу шершавой.
Степной ветер налетел с юга — горячий, пыльный. Словно напоминание: это ещё не конец.
Он взглянул вдаль. Пора в ставку. К отцу. Узнать, что решили в Поднебесной, и доложить о победе.
Ставка Кагана, близ Орду-Балыка. Через два дня после последнего сражения с карлуками. Весна 745 года.
Тяжёлый ритм барабанов возвестил о приближении победителей. Знамёна колыхались на ветру, вырезанные из плотной шерсти и украшенные символами рода. Воины выстроились вдоль дороги к ставке, расступаясь перед сыном Кагана. Они уважали его не потому, что он — наследный сын кагана, а за то, что он храбрый воин и мудрый полководец, не раз доказавший своё право вести их в бой.
Баянчур въехал в лагерь неспешно. Он не любил триумфов. Пыль ещё не выветрилась из волос, а кровь врага ещё не вычищена с кожаных налокотников.
Перед шатром Кагана стоял правитель земель — Элетмиш Бильге. Властный, мощный и крепкий несмотря на возраст. Его седые волосы были перевязаны шёлковой лентой, а на груди — застёжка с символом каганата. Он не улыбался, но, когда сын спешился, шагнул вперёд и хлопнул его по плечу, выказывая одобрение.
— Хорошо сражался, — сказал он коротко. — Говорят, вы отбросили их далеко на запад и изрядно проредили их ряды.
Баянчур кивнул. Он не нуждался в длинных хвалебных речах. Он выполнил свой воинский долг. Они вошли внутрь шатра. Подношения, вино, кумыс, блюда из жареного мяса. Окружение Кагана уже собралось — советники, жрецы, вожди кланов. Все хотели видеть героя.
Элетмиш поднялся:
— Сегодня мы празднуем не только победу моего сына, но и союз с Поднебесной.
Он бросил взгляд в сторону сына:
— Император Тан согласился выдать свою дочь за моего сына — наследного хана Баянчура. Через три луны к нам прибудет принцесса.
Среди воинов зазвучал одобрительный ропот. Китайское родство — это золото, шёлк, дороги, дипломатия. Уйгуры понимали, что это — знак силы. Баянчур стоял, не выказывая ни радости, ни гнева. Он склонил голову — как положено. Но его острый взгляд впился в лицо отца.
Только когда шатёр опустел, и их осталось только двое, он повернулся к отцу. В его глазах бушевал шторм:
— Меня даже не спросили.
Элетмиш Бильге-каган сидел на ковре перед жаровнёй, разбирая карты караванных путей и даже не поднял взгляд на сына.
— Не было нужды, — спокойно ответил Каган. — Это твой долг.
— Не успел сменить кольчугу, а уже потерял свободу. Жена мне не нужна.
— Она нужна не тебе, а каганату. Ты — мой наследник. Ты будешь каганом. А каган не может выбирать, с кем спать. Он выбирает, с кем заключать союз, чтобы удержать степь в своих руках.
Элетмиш наконец поднял голову. Его взгляд был тяжёлым.
— Танская империя держится на волоске. Восстания на юго-западе, дунхуанский перевал нестабилен, а император окружён жадными вельможами. Он боится. И, как всегда, хочет купить верность шёлком и женщинами.
— Так пусть покупает, — бросил Баянчур. — Но не меня.
— Он просил гарантии. Он не верит словам. А нам… — Каган ткнул пальцем в карту. — Нам нужны торговые пути, металл и зерно. Если ты женишься на его дочери, он не посмеет нарушить союз, пока его плоть и кровь сидит у нас в шатре.
— Или мы, — медленно произнёс Баянчур, — окажемся связаны с его падением. Если его свергнут, мы окажемся втянутыми в чужую войну.
Каган кивнул.
— Возможно. Поэтому мы не должны этого допустить.
— Ты не оставляешь мне выбора, — тихо сказал Баянчур.
— У воина есть выбор: сражаться или нет и какому клану служить. — ответил Каган. — У хана — нет. У хана есть только обязанность перед его народом.
Баянчур молчал. В его груди тлела злость. Он знал, что отец прав. Но и себя он тоже знал.
— Я соглашусь. Ради каганата, — наконец сказал он. — Но не жди, что я приму её. Да и народ вряд ли встретит её с распростёртыми объятиями.
Элетмиш усмехнулся, но улыбка не затронула его глаз.
— Знаю.
Он на мгновение замолчал, а потом тихо добавил:
— Но ты сделаешь то, что должен. Это и есть зрелость.
— Зрелость, — хмыкнул Баянчур, — когда ты уже не волен распоряжаться собой.
— Добро пожаловать во власть, сын.
Глава 4
Личный шатёр Баянчура. Ставка Уйгурского Каганата. Весна 745 года.
Ночь в степи — не тишина. Это шорохи, крики ночных птиц, вой ветра, лязг оружия и негромкие переклички часовых. Но в этом шуме был покой — живой, полный смысла. Такие ночи Баянчур любил. Они напоминали, ради чего проливается кровь: ради этих редких мгновений, когда вокруг мирная степь, чистое небо, а его народ спит спокойно.
Хан отбросил занавесь шатра и вошёл внутрь. От него пахло конским потом, кумысом и кровью. Он снял сапоги, скинул пропылённую, тяжёлую одежду и шагнул к деревянной бадье у очага — широкому сосуду, наполненному подогретой водой с отваром горьких трав.
Рядом уже лежала свежая холстина и меховая щётка. Баянчур опустил руки в воду, зачерпнул и с шумом плеснул себе на лицо и грудь. Вода была горячей, с лёгким ароматом полыни и багульника. Она обжигала свежие царапины, но смывала пыль, кровь и усталость.
Он намочил щётку, провёл по плечам, по шее, по предплечьям — с нажимом, как будто сдирал с себя не грязь, а мысли. Под загорелой кожей перекатывались плотные мускулы, всё ещё напряжённые после боёв. Тело степного воина было сильным и поджарым. Руки знали тяжесть сабли и щита, спина — вес раненых товарищей, ноги — рваный ритм бесконечных походов, когда день за днём всё, что у тебя есть, — это седло, пыль и твоя сила воли. Баянчур был не украшением трона, а воином. Мужчиной, которого уважают не за титул, а за то, что он храбро идёт первым в бой.
Кожа покраснела. Вода в бадье потемнела. Омовение у кочевников не было ритуалом, как в Поднебесной. Это была необходимость. После боя мылись обязательно — чтобы смыть пыль, грязь, пот и чужую кровь. Оставь на теле хоть одну неочищенную царапину — загноится. А гниющая рана в походе — это уже не просто боль. Это слабость. А слабость в степи смертельно опасна.
Баянчур обтёрся куском плотной ткани и расправил широкие плечи. Штаны из плотной шерсти и сменная рубаха — грубая, из отбеленного войлока — уже ждали на сундуке. Он накинул её, и ткань на миг прилипла к горячей коже. Подхватив бадью, он подошёл к выходу из шатра. Наклонился и вылил тёмную воду в углубление у порога. Зола и земля жадно приняли её — без остатка. Как степь принимает кровь павших.
Вернувшись в шатёр, он сел у очага. Пар от горячих камней поднимался вверх, смягчая дыхание и заполняя пространство влажным теплом. Обычно он любил этот момент — короткий покой после сражения, когда отдыхают тело и разум. Но не сегодня. Сегодня в голове роились мысли — тяжёлые, навязчивые, невесёлые.
— Повелитель не спит? — раздался голос у входа.
Он подошёл к выходу и откинул полог.
Две девушки стояли в проёме шатра. Их наряды были богато украшены вышивкой и бронзовыми подвесками, а тонкие косы, переплетённые шёлковыми лентами, мягко касались плеч. Обе — дочери знатных уйгурских родов, выросшие при ставке Кагана. Высокая и длинноногая Басар. Она была старшей дочерью рода баргу — потомков прославленных воинов. И её подруга Гизем — младшая дочь советника Кюль-Тегина — влиятельного рода торговцев и старейшин.
Они склонили головы в знак уважения.
— Хан вернулся с победой, — мягко сказала одна из них, — и без награды?
— Может, мы поможем забыть пыль дороги и жар битвы? — добавила вторая, едва касаясь груди тонкими пальцами.
В их народе женщины могли сами выбирать, с кем провести ночь. И он тоже мог — принять или отказать. Мог сослаться на усталость. Или мягко отказать — без объяснений и без последствий.
Но внутри всё кипело.
Он знал, что согласился правильно — на этот союз, на женитьбу. Знал, что будет каганом, и понимал, что для него долг должен быть превыше личного желания. Но сейчас он просто хотел отвлечься. Хотел забыться хоть на миг. Главное — не нажить себе новых проблем. Он был не просто ханом. Он был наследным сыном Кагана. Любая его слабость могла стать оружием против него.
— Ни обещаний. Ни калыма, — сказал он глухо. — Только эта ночь.
— Мы и не ждём большего, — ответили они в один голос.
Занавесь за его спиной опустилась, отсекая посторонние звуки. Огонь в жаровне дрогнул. Тени скользнули по стенам.
Он вальяжно опустился на низкий тюфяк у очага — с меховой подстилкой и расшитым войлоком — и молча ждал. Тело ещё дрожало от нерастраченной ярости. Ему не нужна была ласка. Только страсть, в которой можно утопить то, что кипело внутри.
Басар и Гизем двигались с той грацией, что бывает только у женщин, знающих цену своему телу. Их жесты были страстны — словно танец, выученный и отрепетированный. Они приближались, не касаясь хана: скользили ладонями по талиям, по изгибам бёдер, по груди — раздевая, поглаживая, дразня. Одна стягивала с другой пояс, вторая — медленно спускала лямки туники, обнажая плечи, грудь и живот подруги. Это было не просто раздевание — представление. Словно они выставляли друг друга напоказ.
Их тела были дарами, а он — тот, кто должен выбрать. Или взять оба. Одежда слой за слоем стекала к ногам, обнажая смуглую кожу и гибкие, поджарые тела. Басар — дерзкая, страстная, с низкими гортанными стонами, от которых хан терял терпение, желая как можно скорее погрузиться в тепло девичьего тела. Гизем — порывистая, юная, смеющаяся так, будто всё происходящее — игра. Но в этом смехе сквозила уверенность. Она была не менее искусна, чем Басар — просто играла роль младшей подруги.
Ни стеснения. Ни ложной скромности. Только женская свобода и провокация.
Когда ткани упали к их ногам, они, не глядя друг на друга, как по невидимому сигналу, повернулись к хану — уверенные, обнажённые, сияющие золотыми телами в свете жаровни.
Они приблизились — с обеих сторон, как две тени. Их пальцы неторопливо скользнули по его телу. Он не шевелился, только смотрел — сдержанно, почти равнодушно.
Гизем развязала завязки его штанов. Басар стянула с него рубаху и откинула её в сторону. Его бронзовый торс блеснул в свете очага: под кожей — мышцы, рельеф, сила воинского тела. На плечах — царапины. На боку — свежий синяк. Но он не замечал боли, сосредоточенный лишь на том, чтобы получить удовлетворение, в котором теперь нуждался, глядя на груди юных соблазнительниц и их стройные тела.
Басар наклонилась к его лицу — губы были близко, тёплое дыхание коснулось его лица. Взгляд его стал жёстче. Он не отстранился — просто не позволил. Молча, без резкости, но с силой, схватил её за затылок. Его пальцы скользнули ей в волосы и сомкнулись у корней. Хан потянул голову девушки вниз к своему паху — медленно, не спрашивая.
И она охотно подчинилась, без стеснения приняв его член в свой жаждущий рот. Обхватив пальцами основание, она медленно заскользила языком по всей длине. Её движения были уверенными и плавными с томным изгибом шеи и влажным теплом губ. Её губы то обхватывали его плотно, то отступали, скользя назад с мягким причмокиванием — будто смаковала засахаренный финик, пока тот не растает от жара её рта.
Рядом обнажённая Гизем тёрлась о его бедро. Она прикусывала губу, наблюдая за действиями подруги, и водила рукой по его груди — то поглаживая, то дразня пальцами мужские соски, заставляя хана вздрагивать. Второй рукой она скользнула между своих бёдер, прикоснувшись к набухшему клитору, с каждым мгновением всё быстрее, всё отчаяннее стремясь к последнему толчку перед падением в бездну удовольствия.
Мужчина впервые позволил себе расслабиться. Он запрокинул голову назад и тяжело выдохнул сквозь стиснутые зубы. Наслаждался — тёплым дыханием, ритмичным давлением губ и языка Басар, её неторопливой, искусной лаской. И тем, как тело Гизем извивалось рядом, содрогаясь в оргазме.
Когда горячесть их губ и рук уже не утоляла его желания, он отстранился, перехватил Гизем за талию и уложил на спину — прямо на войлок, грубый, с вплетённой шерстью. Колкая от песка и сухости воздуха, ткань была грубой и жёсткой, а кожа девушки — чувствительной после первого оргазма. И от этого её ощущения стали только острее. Он навис над ней, крепко и властно вжимая её своим телом в лежанку. Она раздвинула ноги без слов. Придвинувшись ближе, он пристроил свой член в её входу и резко вошёл.
Хан Баянчур не был жесток, в отличие от других тюркских мужчин. Но и не стремился быть нежным. Брал её жадно, как берут воду из бурдюка в жаркий день — чтобы утолить жажду. Ни больше, ни меньше.
Он двигался уверенно и сдержанно — без грубости, но и без той медлительной ласки, которую девушки могли бы ожидать от любовника. Он не разговаривал, не терял головы. Даже сейчас он оставался собой — ханом.
Гизем вскрикнула, но через пару достаточно резких толчков хана, который постепенно набирал темп, раскачиваясь бёдрами вперёд и назад, начала стонать, изгибаясь под мужчиной. Басар подползла на коленях с правой стороны к хану, прося его внимания. Он оторвал свою правую руку от груди Гизем, в которую теперь вбивался в более быстром темпе, и, чуть повернувшись корпусом, смочил два пальца о выступившие соки стоящей перед ним на коленях девушки. Мужчина жестом приказал Басар развести ноги шире, а затем толкнулся внутрь неё пальцами, начав двигаться в неспешном темпе. Она задышала чаще, выгнулась.
Девушки стонали почти в унисон, а он лишь чувствовал приятную горячесть девичьего тела своим членом и пальцами. Он чередовал ритм, движения — без суеты, без слов. Просто отдавая телу то, что оно требовало.
Шатёр наполняли тяжёлые вздохи, томные стоны и влажные звуки — шлепки потных тел друг об друга и скольжение члена и пальцев мужчины внутри девушек.
Когда Гизем простонала, дрожа и кончая, он, вытащив пальцы из Басар, слегка толкнул девушку, уложив на бок рядом с Гизем, и, не церемонясь, резко толкнулся в её разгорячённую плоть бедрами.
Глядя на них, Гизем прикоснулась пальцами к своему ещё слишком чувствительному клитору и начала его массировать, вздрагивая от ощущений. Баянчур переводил взгляд с того места, где он соединялся с Басар, на промежность Гизем, наблюдая, как та ублажает саму себя, постанывая и закатывая глаза от удовольствия.
Затем он поставил их обеих на четвереньки, находясь позади них. Девушки выгибали спину и выпячивали ягодицы, сражаясь за внимание хана. Мужчина имел их по очереди, не отдавая предпочтения ни одной из них. Пока он неустанно толкался бёдрами в одну, вторую мужчина ублажал рукой.
Громкие стоны девушек были наверняка слышны проходящим мимо шатра, но хан совершенно этого не стеснялся. Наследник Кагана — он был мужчиной, который мог захотеть и с лёгкостью заполучить любую. Многие девушки и даже женщины постарше мечтали провести с ним ночь.
Он не испытывал желания овладеть ни одной из них, сделав своей. Бесчисленное множество женщин, с которыми он занимался сексом, надеялись пленить хана, но ни одна не стала для него особенной. Секс для мужчины был лишь способом снять накопившееся напряжение.
В какой-то момент его дыхание стало резким, движения — быстрее, жёстче. Ещё миг — и он почувствовал, как волна жара прокатилась по позвоночнику. Напряжение запульсировало у самого основания члена, требуя выхода, мышцы напряглись, и хан на мгновение замер, как хищник, который готовится к прыжку. Всё тело натянулось, как струна.
Он вынул член — вовремя. И в тот же миг его тело содрогнулось. Кулаки сжались. Спина выгнулась. Он застонал — коротко и глухо. Семя горячей дугой выплеснулось на спину одной из девушек. Он выдохнул. Обтёрся.
И сразу отстранился. Всё закончилось.
— Уходите, — бросил он, уже не глядя на них.
Басар и Гизем быстро оделись, хихикая и потягиваясь, как сытые степные кошки, распластанные на солнце. Их движения оставались томными и неторопливыми — они изгибались, точно невзначай, надеясь удержать его взгляд. Но хан уже не замечал их. В его глазах не было ни желания, ни интереса. Он был с ними в шатре — телом. Но мыслями он был далеко.
Оставшись один, Баянчур отпил воды из бурдюка у очага и, вылив немного на ладонь, умылся. В теле разлилась мягкая истома — глухое эхо разрядки, не принесшей радости. Только привычное физическое облегчение.
В шатре снова воцарилась тишина: потрескивал огонь, снаружи переговаривались часовые.
Он уже забыл о тех, кто был здесь всего несколько минут назад. Их не было — ни в его сердце, ни в мыслях. А вот мысли о ней — прочно застряли. Не отпускали. Гнездились в голове, как заноза под кожей.
Та, что ждёт его в Поднебесной. Принцесса. Дочь императора. Его будущая жена. Что она за женщина? Холодная и неприступная, как статуя из нефрита? Или горячая и страстная, как уйгурские девушки?
Он не знал. И это злило. Больше, чем сам факт брака. Раздражало, что она уже жила в его голове, хотя он ещё даже не видел её лица.
Глава 5
Императорская столица Чанъань. Великий дворец Тан. Лето 745 года.
Словно море камня и золота, дворец Чанъаня возвышался над землёй — тяжёлый и величественный. Массивные многоскатные крыши с изогнутыми краями ложились одна на другую, образуя каскад теней и света. Бронзовые флюгеры в форме драконов дрожали от слабого ветерка.
По аллеям во внутреннем дворе скользили тени — слуги, которых здесь называли тайцзяни. Их шаги были беззвучны, лица — гладкие, без волос, как у мальчиков, а движения — странно плавные, почти неестественно женственные. Они были в одинаковых тёмных халатах, с затянутыми в узел причёсками, и ни один не поднимал взгляда.
«Им отрезают всё. До корня. И яички, и сам ствол — подчистую. Это у них называется цюань цэ — „полное удаление“. Без снадобий, без жалости. Нож, лёд, тугая повязка. После этого мальчишка должен сидеть на глиняном горшке — чтобы отверстие не заросло. Выживет — будет евнухом. Нет — значит, так распорядились Небеса. Чтобы не могли ни смотреть на женщин, ни мечтать о семье и детях.» — сказал когда-то Кюль-Барыс — его старший советник, побывавший при дворе Тан.
И сейчас Баянчур видел тайцзяни своими глазами. Ему было трудно смотреть на них. Эти мужчины без мужского достоинства, кастрированные ради того, чтобы их подпускали к гарему. «И они ещё называют нас варварами…» — мрачно подумал хан.
Ни один из племени тюрков не поступит так даже с врагом. Если уж убивать, то быстро. Честно. Мечом. А не вот так — уродовать мальчика на всю жизнь. Сколько им было? Семь? Девять? Иногда меньше? У Баянчура это не укладывалось в голове. В его мире мальчик должен был учиться держаться в седле, натягивать лук, оберегать мать, смотреть отцу в глаза. А не терять свою мужскую суть, чтобы потом стать слугой в императорском дворце. Говорили, некоторые из них даже имели влияние при Совете Императора, командовали стражей, принимали решения. «Порядок,» — гордо говорили китайцы. — «Цивилизация.» А Баянчур чувствовал только отвращение.
Внутри дворца стояла тишина. Прохладно, как будто стены сами отталкивали жар степи. Лёгкий ветер пробегал по гладким плитам внутреннего двора, не поднимая пыли, но принося с собой утренние запахи: свежезаваренный чай с жасмином, сандал, дым от благовоний и жаровен, где в глиняных сосудах томились груши, фаршированные мёдом, имбирём и кедровыми орешками. Сладость фруктов, смешанная с пряным теплом приправ казалась частью самой утренней тишины дворца.
Баянчур вёл коня сам, не позволяя никому касаться поводьев. Он ступал по узкому красному мостику, ведущему к внутренним покоям — тому самому, по которому проходили лишь члены императорской семьи и редкие гости, допущенные к сердцу Поднебесной.
Никаких толп. Никакой суеты. Только церемониймейстеры, чиновники с застывшими лицами и юный принц, присланный от имени императора. Приветствие было чётким, выверенным — ни словом больше, чем позволяли ритуалы.
Брак — дело политическое. Баянчур знал это. Как знал и то, что невесту он сегодня не увидит. Всё — по правилам. Сначала — свитки. Подписи. Печати. Только потом — женщина.
Император вошёл в зал в жёлтом шёлке, узор которого был так тонок, что казалось — дракон на ткани вот-вот оживёт. Он не выглядел ни враждебным, ни приветливым. Он был лицом империи. Лицом, которому не нужно улыбаться.
Баянчур склонил голову. Не в покорности — в уважении равного. Император едва заметно кивнул в ответ. Их взгляды пересеклись на миг — как взгляды двух охотников, случайно встретившихся на одной тропе.
Когда свиток зашелестел, кисть скользнула по бумаге, а нефритовая печать оставила алый отпечаток — союз был заключён. На бумаге. В присутствии свидетелей. И вскоре будет скреплен телами. Кровью. Судьбами.
Танская империя просила защиты — каганат предлагал меч. Взамен Поднебесная открывала караванные пути, обещала шёлк, рис, железо. Но главное — династический брак. Император требовал гарантий. И давал свою — отдавая варварам свою плоть и кровь.
Баянчур вышел из зала неспешно, с прямой спиной. Чанъань остался позади. Впереди — свадьба, до которой оставалось три дня. И невеста, чьего имени он даже не знал. Только род — Ли из императорский дома династии Тан.
Внутренний двор хоугуна. Императорская столица Чанъань. Через три дня после подписания.
Цветы сливы были вышиты на шёлке её свадебного одеяния — сотни крохотных лепестков, оттенков от жемчужного до густо-малинового. Ткань струилась, как вода, перехваченная поясом с нефритовой пряжкой. На лбу — подвеска в виде капли, касающаяся междубровья при каждом движении. Её лицо было непроницаемо, как гладь утреннего озера.
Баянчур смотрел на неё, пытаясь найти в ней ответ на простой вопрос: что в ней такого, что император решил отправить именно её? Почему — она?
Она шла к нему, не поднимая глаз, в сопровождении двух старших фрейлин. Шаг за шагом — медленно, как учили. Но Баянчур даже в покорности её движений разглядел не слабость, а силу. Сталь, скрытую под шёлком. Она не была похожа на остальных членов императорской семьи. В её гордой осанке читалось достоинство, а в поджатых пухлых губах — немой вызов. Он хотел услышать её имя из её же уст. Но по этикету его должна была произнести старшая фрейлина:
— Ли Юн. Дочь императора, рождённая от наложницы рода Цзя. Выдана в жёны хану Баянчуру, по воле Небес и ради мира.
«Дочь наложницы.» Он едва уловимо вздрогнул. Эти слова задели глубже, чем он ожидал. Внутри защемило. Его собственная мать тоже была трофеем. Её взяли в налёте на тохарский караван — в районе Кучи, где её народ ещё пытался торговать и держаться за остатки своих земель. Красивая, с мягким акцентом и непокорным взглядом, Ашина была слишком чуждой для уйгуров. Тонкая и молчаливая. Тохарка была вещью, доставшейся Кагану как трофей. Она так и жила в ставке — без статуса, без права голоса, без покровителей. Украшение, к которому никто не относился как к человеку.
Когда она родила сына, Каган потерял к ней интерес. Женская зависть, слухи, напряжение среди уйгуров, которые ненавидели тохаров — всё это стало поводом избавиться от неё. Ашину и Баянчура отправили подальше с глаз долой: в юртный лагерь на краю каганата, где они жили среди охотников и сезонных перегонщиков. Там она и воспитывала Баянчура, ведя тихую, размеренную жизнь.
И у неё не было защитников. Кроме него. Её маленького сына. Мальчишки восьми лет. Слишком маленький, чтобы понимать всю мерзость мира — но уже достаточно взрослый, чтобы знать запах страха. И понять главное: они были — никем. За них никто не заступится. Никто не придёт на помощь. У них нет рода, за них не будет мстить клан. И потому у неё был только он. А у него — только она.
Он помнил тот день так, будто это случилось вчера.
Мать разрешила ему поужинать с охотниками, послушать рассказы. Он сидел у костра, вырезая из дерева фигурку жеребёнка. Остриё охотничего ножа осторожно скользило по сучковатой поверхности — он уже выточил спину и шею, оставалось только довести до ума ноги. Он хотел подарить эту игрушку матери. Она всегда смотрела на его работу с тихой, светлой улыбкой.
Пламя потрескивало, охотники спорили о зимнем пути. И тут — женские крики. Затем — гомон и встревоженные голоса у юрты. Несколько женщин выскочили, размахивая руками и что-то объясняя. Мальчик поднял голову, осматриваясь вокруг, но матери не было видно среди женщин.
— Там… к ней… — услышал он обрывок фразы и вскочил.
Он посмотрел на охотников. Те обернулись, переглянулись… но не двинулись с места. Кто-то отвёл взгляд, кто-то снова смотрел в огонь. Кто-то даже поднялся, но потом пожал плечами и опустился обратно.
— Её дело, — буркнул один.
— Наложница — пускай сама разбирается, — отрезал второй.
Баянчур не слушал, он уже бежал в сторону юрты. Сердце бухало в груди. Заскочил внутрь. Мгновенно. Увидел. Пьяный воин из клана тэлэ. Тяжёлый, с шеей, как у быка, и руками, как дубовые столбы юрты, навалился на мать, рвал её одежду, мял грудь, прижимал к земляному полу. Она не кричала. Только дергалась и стонала.
— Молчи, бывшая наложница! — рычал он. — Ты не имеешь права говорить «нет»!
Он прошипел ей на ухо, сдавив запястья:
— Вякнешь — я вырежу твоего щенка, и никто даже не заметит. Всё равно он — ничей.
И мальчик вдруг понял, почему мама не кричала. Только дергалась и стонала. Сжимала зубы, но молчала. Ради него. Ради сына. Единственного, кто у неё был.
Оглядевшись вокруг в поисках оружия, Баянчур вдруг осознал, что до сих пор сжимает в руке свой охотничий нож, с которым сидел у костра. Тот самый, что подарил ему старый тюмен — бывший лучник, учивший его снимать шкуры и ставить петли, когда мальчику едва исполнилось пять.
И он начал подкрадываться — как зверёныш. Тихо. Со спины. Вспомнил — бить надо сзади. Под колени. Где сухожилия.
Первый удар — по сухожилию под левым коленом. Второй — под правым. Воин взвыл, откатился, схватившись за ноги. Мать подхватилась, отпрянула в сторону — воин не успел её схватить, но успел ухватить мальчишку за плечо тяжёлой, окровавленной рукой. Рявкнул, зашипел от боли. Рванул его вниз, к себе, сжав горло. Баянчур не удержался — упал на колени. Он задыхался, в глазах потемнело, но пальцы вцепились в рукоять ножа. Двумя руками — как учили. Рывок вперёд. Удар в глазницу. Навалившись всем телом. Лезвие вошло с хрустом. Обломилось. Рука воина соскользнула с его плеча. Он замер. Застыл. Мальчик остался сидеть на нём — весь в крови. Не плакал. Только тяжело дышал, сжимая в ладонях обломанную рукоять.
На мать не смотрел — боялся увидеть, что опоздал.
Когда прибежали другие женщины, он уже сидел рядом с трупом. Молча. С глазами, в которых была пустота. Потом пришли мужчины. Его не били. Только молча увели. И бросили в яму — ждать старших. Он знал: за убийство взрослого воина — пусть даже пьяного — не прощают. Он знал, чем это грозит: поркой. Изгнанием. Может, даже смертью. Он только надеялся, что мать пощадят.
Приехал Кюль-Барыс — советник Кагана. Молодой, суровый, с холодными пронзительными глазами. Он зашёл в шатёр. Осмотрел тело, которое уже накрыли старым ковром. Помолчал. Велел привести мальчика.
Баянчура ввели — грязного, окровавленного. Он смотрел прямо перед собой. Он не дрожал. Не просил пощады. Только губы были плотно сжаты. Кюль-Барыс молчал, пока не выгнал всех из шатра. Потом подошёл к мальчику, сел перед ним на корточки. Посмотрел в упор. А потом сказал то, что Баянчур запомнил на всю жизнь:
— Ты — сын Кагана. Не забывай. Никто не смеет тронуть тебя без последствий.
С того дня многое изменилось. Мать перевели на лёгкую работу. Ей выделили отдельный шатёр. Дали приданое — как положено женщине, готовой выйти замуж. Но она не вышла. А через год умерла. Тихо. Незаметно. Так и не став ничьей женой.
Сначала появился сухой кашель по вечерам. Потом — слабость, жар. Она всё ещё улыбалась сыну, гладила его по голове, варила травы, кипятила воду. Но по утрам уже не вставала, чтобы проводить его на охоту. Щёки впали, губы побелели, движения стали вялыми.
Он не знал, как называлась эта болезнь. Только знал: мать тает — день за днём, как иней под весенним солнцем. Даже отун — старая целительница, что лечила воинов и принимала роды в степи, — не смогла помочь. Приходила, прикладывала ладони, заваривала горькие корни, обкуривала шатёр можжевеловым дымом, ставила у изголовья камни, нагретые в огне. И всё же болезнь не уходила. Позвали шамана — бакса из рода йаглакар, чтоб изгнал злого духа, но и он ничем не смог помочь.
А в один из дней она просто перестала дышать. Без крика. Без боли. Без прощания.
Он вернулся с охоты и нашёл её в постели. Казалось, она просто спит. Лицо было спокойным. Тело ещё хранило тепло. Но она уже не дышала. Сердце не билось.
Как будто ветер степи унёс её душу из шатра, оставив только пустоту.
А ещё через год погиб старший сын Кагана. И тогда отец вспомнил о нём. Баянчуру было десять. Его привезли в ставку. С тех пор он жил среди воинов. И учился быть наследником.
Глава 6
Императорская столица Чанъань. Великий дворец Тан. Лето 745 года.
Он стоял рядом с Ли Юн и молчал. После представления прошло всего несколько минут, но ему показалось — вечность. И обещал себе — она не будет жить так, как его мать. Он даст ей время. Пространство. Право говорить. Право смотреть ему в глаза. И только потом — когда привыкнет к нему и каганату — станет его женой по-настоящему.
Фрейлины накинули на её лицо вуаль — тончайшую, почти прозрачную, как дым. И началась церемония.
Алую ширму поставили между ними по традиции. Символ — жених и невеста пока разделены. Пока чужие. Но он уже чувствовал её: за тканью, за вуалью, за этими бесконечными правилами Поднебесной. Она не теребила рукава, не шептала молитв. Стояла прямо. Спокойно. Слишком спокойно для девушки, выданной варварам. Или… именно так себя и должна вести дочь императора?
Потом ритуальную ширму убрали. Они уже смотрели друг другу в глаза, но теперь это происходило перед всеми. Официально. Торжественно. Заключая союз.
Церемония шла в соответствии с традициями: поклон Небу и Земле, предкам, друг другу. Они не говорили. Только двигались — синхронно. Когда поднесли чаши с вином, она коснулась губами, отпив глоток, так же как и он из своей. Потом они поменялись — по ритуалу.
Он почувствовал след её губ на краю своей чаши. Не вкус. Намёк. След дыхания. Но отогнал мысль о вкусе её губ. Не время.
В тот момент он не почувствовал желания. Только уважение. Настороженное и холодное.
Кочевая ставка в долине реки Орхон. Уйгурский каганат. Спустя девять дней после свадьбы в Чанъане.
Они пересекали границу империи при свете луны — без песен, без фанфар, без прощаний. Как уходит тень дня — бесшумно. Принцесса не оглянулась на Чанъань. И он это запомнил, подумав, что, наверное, жизнь детей наложниц везде одинакова.
Путь занял восемь дней. Она не жаловалась. Не просила остановок. Не пыталась заговорить. К его удивлению одета она была в простое светлое платье, волосы перевязаны тёмной лентой. Никаких нефритов. Никаких фениксов в причёске. Только она. Настоящая. И от этого ещё более привлекательная. Она не говорила на уйгурском. Лишь иногда смотрела на него — быстро, из-под ресниц. Но именно эти взгляды жгли сильнее всего. Хорошо, что она не знала, как действуют на него её движения, её взгляды, её запах, её молчание. Каждый её взгляд — был, как горячее дыхание на коже. Каждое её грациозное движение в седле, каждое приглаживание волос, каждый жест за обедом — искушение. Он не знал, делает ли она это нарочно. Уговаривал себя: он подождёт. Даст время. Даст свободу. Но с каждым днём его самоконтроль трескался, как земля под палящим летним солнцем пустыни.
Ставка уже ждала. Их встретили песнями, дымом очагов, цветными лентами на гривах лошадей. Без золота. Но с теплом. Установленные юрты, выложенный камнями круг для обряда, дымящиеся очаги и всадники в боевых доспехах. В руках у женщин — чаши с кумысом и подносы с кусками тушёного мяса для пиршества. Музыка гремела не флейтами, а бубнами, гортанными песнями, ударами в барабаны.
Церемония должна была быть быстрой и следовать сразу за трапезой. Здесь скрепляли союз иначе, чем в Поднебесной: общим кумысом, символической перевязкой запястий, кругом вокруг очага и поцелуем под рёв одобрения соплеменников.
Свадьба здесь — другая. Здесь невесту не провожают к мужу — здесь её встречают. Ли Юн увели готовиться к церемонии.
И вот, на закате, она пришла на пир. В платье из тонкого, струящегося белого шёлка с бледно-розовым отливом. Волосы перевиты серебряной нитью, в причёске — шпильки. Ткань обтягивала тело, прилипала к коже при каждом порыве ветра. Когда она наклонялась к столу, он видел всё — высокую грудь, плавный изгиб бёдер, тонкую линию живота. Огонь играл на её одежде, как солнце на воде, — и этого оказалось достаточно, чтобы у него пересохло во рту. Чёрные волосы, блестящие в отблесках костра. Фарфоровая кожа. Мягкие, полные губы, чуть приоткрытые — особенно, когда она ела. Когда подносила к губам финик, мягко прикусывала, облизывала подушечку большого пальца. Ни тени кокетства — только естественная грация. Но ему этого хватило, чтобы дыхание сбилось, чтобы внизу живота вспыхнул жар — будто она касалась не фрукта, а его. А её тело… Он не знал, как в ней сочетались эта фарфоровая хрупкость и соблазнительные округлые формы, от которых сводило в паху.
Он встречал невесту без оружия, без украшений. Только в тунике и с открытым лицом. И теперь сидел, словно натянутый лук, в ожидании церемонии.
Когда они вышли к церемониальному костру, её платье, и без того тонкое, стало почти прозрачным в свете огня. Ткань жила своей жизнью — то скрывала, то подчеркивала, то откровенно выставляла на показ. Каждый её шаг, каждое движение было испытанием для его выдержки. Искушением. И это сводило его с ума.
Старейшины племени связали их запястья длинной тесьмой из шерсти и шёлка — красной, белой и чёрной. Цвета жизни, смерти и судьбы.
— Вы теперь — одно, — сказал шаман. — Если один упадёт, другой обязан поднять. Если один погибнет — другой не должен забыть.
Они сделали круг вокруг огня. Она ни разу не дрогнула. Была спокойна. Он не прикасался к ней всю дорогу до каганата, давая ей время привыкнуть. Девять дней. Девять ночей. Но сейчас чувствовал, что его терпение на исходе.
Звучали барабаны. Кто-то пел. Но он не слышал ничего, только чувствовал её рядом — её шаги, её тепло, её дразнящее дыхание на коже. И вдруг в голове стало пусто. Все его благие намерения, все клятвы «дать ей время» — растворились в тумане желания. Она не смотрела на него. А он не мог оторвать взгляда от изгиба её шеи. Как её высокая полная грудь поднимается под тонкой тканью, когда она дышит. Он почти физически чувствовал, как под лёгким ветром её грудь вздрагивала — едва-едва, но достаточно, чтобы под тканью появились две крошечные тени, как горошины, острые от холода и дыхания ночи. Он хотел знать, какого они цвета — эти бледные, чуть стыдливые лепестки под тканью. Хотел узнать, как они отзовутся на его прикосновение, какие они на вкус — солоноватые, тёплые, живые, настоящие.
Желание вспыхнуло в нём, как степной костёр — без предупреждения, без пощады.
Она будто была соткана — для этого огня, для этой ночи, для его рук. Она шагала рядом, не подозревая, насколько каждое движение её тела подталкивало его к безумию.
И в этом тихом обряде, под бой барабана и гул голосов, в нём вспыхнул голод. Не просто желание женщины. Жажда обладать ею — его женой.
Он сжал её руку чуть крепче. Они сделали последний круг вокруг очага. И когда они остановились перед огнём, он наклонился, чтобы вдохнуть аромат её кожи. Цветы сливы. Его жена. Его женщина.
— Сегодня ты станешь моей, — сказал он на уйгурском шёпотом, в ожидании благословения шамана. Не как угроза. Не как обещание. Как неизбежность.
Он больше не мог. Он чувствовал — если ещё хоть минуту будет идти рядом, если ещё раз увидит, как колышется ткань на её груди и бёдрах — он сорвётся. А услышав слова шамана о поцелуе, скрепляющем союз, он будто сошёл с ума, почувствовав, как весь мир свёлся к одной точке — её губам. Сейчас… когда ветер трепал её волосы, когда губы её дрожали в ожидании его поцелуя, он понял: всё. Довольно.
Он не думал больше ни о союзе, ни об отце, ни о политике. Он думал о ней. Только о ней. И об этой ночи.
Он должен был поцеловать и отпустить её руку. Сделать шаг в сторону. Улыбнуться своим, принять поздравления, выслушать благословения старейшин. Но не сделал ничего из этого. Она — его жена. Степь уже признала её. Народ — тоже. Осталось, чтобы признало её тело. В конце концов, он в своём праве.
Он почти сорвал с неё перевязь, схватил за запястье — не грубо, но властно — и повёл в сторону своего шатра. Быстро. Молча.
Народ гудел, смеялись, кто-то кричал им вслед что-то весёлое — но он ничего этого не слышал.
Он шёл вперёд, не оборачиваясь. Как будто убегал. От своей клятвы. От собственной сдержанности. От самого себя.
Он злился. На неё — потому что она слишком соблазнительна. На себя — потому что слишком хочет её. На их союз — потому что он его не хотел. Он вёл её в шатёр, будто бросая вызов самому себе. «Всего лишь женщина,» — твердил он мысленно. — «Ты хан. Ты не обязан ждать. Возьми её и избавься от этого навязчивого желания.»
Она вдруг упёрлась. Прямо у входа в шатёр. Маленькая, но цепкая ладонь легла на его руку, пытаясь вырвать вторую из его захвата. Не с мольбой — с силой.
Он сжал её запястье ещё сильнее. Он никогда не заставлял женщин. Они приходили к нему сами. Говорили, что хотят. Что мечтали. Он мог брать любую, но никогда не брал без согласия. Но сейчас… Сейчас в нём гудело что-то дикое. Вот она — женщина, ставшая его женой по приказу, к которой он ничего не чувствовал, но которую почему-то хотел. Он не хотел быть зверем. Но не мог остановиться.
Глава 7
Шатёр наследного хана Баянчура. Уйгурский каганат. Осень 745 года.
Он грубо распахнул полог шатра и толкнул её внутрь. Никаких придворных. Никаких свидетелей. Никаких приличий.
Теперь можно было не притворяться.
Он смерил её взглядом — холодным, чужим, оценивающим.
— Кажется, перед тем как отдать, они забыли выбить из тебя горделивость и непокорность, — произнёс хан медленно, по-уйгурски.
Она молчала. Ни слёз. Ни мольбы. Ни страха. Только выпрямленная спина и прямой взгляд, полный упрямой храбрости.
Она приняла свою судьбу. Но не смирилась.
Он задержался взглядом на её свадебном наряде. Тонкий, струящийся шёлк цвета распустившейся сливы. Рукава, расшитые золотыми нитями и жемчугом, тянулись до пола. На шее — ожерелье из белого нефрита — гладкого и матового — того самого камня, который в Поднебесной считался символом чистоты, добродетели и небесного происхождения. Он знал: такие украшения разрешалось носить только женщинам из дома императора — и лишь по особому указу. Волосы собраны в сложную причёску, усыпанную шпильками в форме фениксов и магнолий.
Слишком красивая. Слишком тихая. Слишком гордая.
Он чувствовал, как что-то тёплое, почти… нежное прокралось под рёбра и заскреблось — точно запертый зверь, выл и царапался когтями из самого нутра. Он мгновенно подавил это. Раздавил, как мерзкого степного скорпиона, посмевшего вылезти из укрытия. Такие вещи нельзя допускать. Такие чувства — опасны. Особенно к чужеземной девчонке, только что выданной ему в жёны в качестве политической разменной монеты.
Он шагнул ближе и — зачем-то — снова заговорил. Хотя знал: она не понимает уйгурского.
— Раз уж мы теперь женаты, — бросил он глухо, — стоит ли откладывать то, что всё равно неизбежно? Скрепим союз. Сейчас.
Он сам не понял — это был приказ или предупреждение.
Его глаза стали холодными, как олированный стальной клинок. На скулах заходили желваки. Он злился. Не на неё — на себя. Он ведь хотел быть терпеливым. Ещё до свадьбы говорил себе: даст ей время привыкнуть, приглядеться, понять, с кем имеет дело.
А потом всё рухнуло. Стоило ей появиться вечером на пиру — и он потерял равновесие.
Как только они вышли из-за пиршественного стола, он сорвался. Поспешил. Повёл себя не как хан, а как мальчишка, увидевший игрушку и сразу захотевший ею завладеть. Моя. Никому не отдам.
«Вот же шайтан!» — в сердцах выругался про себя сын Кагана. Он сам себя не узнавал.
Он пытался заставить себя поверить: «Она такая же. Такая же, как остальные».
Но глаза — слишком ясные. Ресницы — слишком длинные. Губы — сочные, манящие. Хотелось коснуться, чтобы узнать, каковы они на ощупь — тёплые ли, мягкие ли, настоящие ли. Тело — налитое, живое, упругое несмотря на кажущуюся хрупкость.
И в нём уже поднималась буря. Стихия, которую, как он начал подозревать, утолить сможет только она сама.
Но вслух он сказал другое:
— Ну, давай посмотрим, что мне передали.
Принцесса замерла. Всего на миг.
Он уловил это — тонкий, почти невидимый укол. Будто он её оскорбил. Не словами — отношением. Тем, что говорил о ней, как о вещи. Пусть ценной, но всё же — вещи.
Но ему — наследному хану — было всё равно. По крайней мере, он изо всех сил пытался убедить себя в этом.
Она быстро опустила глаза. Как учили. Как положено. Чтобы спрятать вспыхнувшие на лице страх и растерянность. А потом — подняла взгляд. Медленно. Наблюдая за ним из-под ресниц. И стояла. Прямо. Без движения.
Как будто это не он приказывал, а она — позволяла.
Хан подошёл ближе. Почти вплотную. Его шаги были беззвучны — как у хищника, подкрадывающегося к добыче. Он поднял руку — неторопливо, с ленивой грацией. Пальцы сомкнулись на тонкой ткани, скрывавшей её грудь.
Полупрозрачный шёлк, расшитый цветами сливы и нитями цвета нефрита, дрогнул под его пальцами.
А потом — резкий рывок. Хруст. Ткань соскользнула с плеч. Тяжело собралась у запястий. Шёлк, как кандалы. Она не дрогнула. Но тело её предавало: грудная клетка вздымалась, подбородок подрагивал, сердце стучало слишком громко.
И всё же — лицо оставалось непроницаемым.
Она не заслонилась. Не отвернулась. Сжала кулаки. Стиснула зубы. Устояла. Когда-то она стыдилась своих форм. Избегала зеркал. Слишком полная грудь, слишком крутые бёдра и тонкая талия. Слишком… женственная.
Но Ма Суань — наставница, наложница в прошлом — однажды сказала: «Такая грудь сделает мужчину беспомощным. Это не слабость, госпожа. Это — оружие». И Ли Юн запомнила. С того дня она училась владеть телом, как мечом.
Сейчас она видела: он смотрел. И не мог отвести глаз. Смотрел дольше, чем хотел. Дольше, чем должен. И она это запомнила. Это не она должна стыдиться. Это он. Он — тот, кто до этого момента не видел в ней женщину. Только трофей. Добычу. Они стояли друг напротив друга.
Она — юная и красивая. Обнажённая до пояса, но не сломленная. Он — хищник, у которого впервые дрогнули пальцы.
И тогда она снова вспомнила слова Ма Суань: «Мужчина — это лук. Натянешь слишком туго — сломается. Слабо — не выстрелит. Но если поймаешь нужное напряжение… твоя стрела попадёт точно в цель». Она видела, как его взгляд потемнел — тяжёлый, сосредоточенный. Рука потянулась к ней. Он хотел дотронуться до её груди.
Она приготовилась. К грубости. К боли.
Но… его пальцы дрогнули. Хан сжал кулаки. Костяшки побелели. Он хотел что-то сказать — или сделать. Но не сделал.
— Брачная ночь окончена, — глухо бросил он. — Тебе принесут одежду взамен испорченной.
Он резко развернулся и вышел. Полог шатра колыхнулся и упал, как занавес.
Тишина.
Ли Юн не шевелилась. Только спустя несколько долгих ударов сердца — выдох. И одна-единственная слеза. Она скатилась по щеке — тёплая, но не жалобная. Её мысли были холодны. Чётки. Ясны.
Она не проиграла. Нет.
«Ты должна быть ветром, Юн, — говорила Ма Суань. — Не стеной. Не огнём. Ветер пронзает — и остаётся в груди».
Она станет для него ветром. Ветром степи. Он не заметит, как начнёт искать её глазами. Как перестанет спать спокойно. Как будет видеть её во сне. Он запомнит эту ночь.
И с неё начнётся путь Ли Юн.
К его сердцу.
К месту, которое она займёт — в его жизни. В его душе.
Месту, достойному принцессы.
Полог шатра с шорохом упал за спиной хана, точно став последней преградой между ним и тем, чего он так и не осмелился взять.
Он шел, не разбирая дороги. Шаги широкие, резкие. В груди гремело. Не гнев. Даже не похоть. Что-то другое. Глубже. Опаснее.
Он злился.
На себя — за слабость. На неё — за то, что не боится. На её тело — за то, как оно его манит. На её взгляд — за то, что он такой чистый, но в нём нет ни тени смирения. Только… терпение. Он не хотел, чтобы она его терпела. А чего он хотел? Он и сам не мог сказать. Или не готов был себе признаться.
У костра его не ждали. Воины — кто с сабой — бурдюком из выдубленной кожи, кто с деревянными чашами в руках — встретили его довольными, насмешливыми взглядами.
— Быстро ты! — крикнул кто-то, поднимая чашу. — Успел до того, как костёр погас!
Он ничего не ответил. Лишь сжал челюсть. Подошёл, взял бурдюк с кумысом, осушил его залпом, а после вытер губы.
Смеялись. Пели. Кто-то начал подкидывать ножи. Кто-то рассказывал скабрезные байки.
Он сидел. Не разговаривал. Да и не прислушивался к разговорам. Глядел в костёр. И в пламени — снова видел её.
Он попытался отогнать этот образ. Вспомнить любую другую женщину. Их было много. Их имена давно стерлись. Их запахи, стоны, руки, волосы. Но ни одна из них не стояла перед ним — обнажённая, хрупкая, гордая. И недрогнувшая.
От этой мысли сводило зубы. Он подумал: «В конце концов, это всего лишь жена. Надо просто потерпеть. Она привыкнет. Сама ко мне придёт. Я приручу её, как дикую кобылку».
Он поднял взгляд к звёздам. Они мигали холодно. И казалось, смеялись. Словно знали, как он ошибается.
Глава 8
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Осеннее утро в степи началось с запаха дыма. Он вился над котлами, в которых томилось мясо, варился жирный бульон, отвары полыни и барбариса. Воздух был сух и прозрачен. В нём чувствовалась прохлада, предвещавшая скорую зиму. Конское ржание перекликалось с гулом барабанов: где-то вдали воины упражнялись в скачках, борьбе и стрельбе. У костров женщины месили тесто, сбивали масло в бурдюках, развешивали на верёвках шкуры для просушки.
Юрты стояли широким полукругом, с востока на запад, в сторону реки. В центре — шатры знати. Отдельно — шатёр Кагана, в окружении знамён и круглосуточной охраны. Рядом — украшенный тёмно-красными лентами — цветом его рода — шатёр Баянчура, в который он так и не пришёл ночевать этой ночью.
Ли Юн проснулась ещё до рассвета. В шатре было прохладно. Шкура под рукой — жёсткая, с прилипшими сухими листьями, занесёнными ночным ветром. Она села, подтянула ноги, накинула на плечи накидку и на мгновение задержала пальцы на меховой подстилке.
Ей нравилось это утро. Всё было не так, как в Чанъане — и в этом была своя тихая прелесть. Здесь не было придворных ритуалов. Было что-то особенно трогательное в том, чтобы самой застелить меховую подстилку ханского ложа, чувствовать, как холодная земля холодит ступни, а грубая шерсть — плечи. И странным образом это напоминало ей о детстве — о доме в гарнизоне, в котором они жили с Лянь Чжи. Там она вставала с первыми петухами, чтобы носить воду, кормить кур и вычищать клетки. Это утро пахло почти так же: дымом, сырой шерстью, кислым молоком. Простое, живое. Как будто она вернулась туда, где всё ещё можно быть собой, а не дочерью императора.
Выйдя из шатра, Ли Юн направилась к ручью вместе с женщинами. Кто шёл за водой, кто — с охапкой белья, кто — просто поговорить. Их шаги были быстрыми, руки заняты, а волосы — собранными в плотные косы, стянутые тесьмой. Некоторые бросали на неё косые взгляды: чужая, жена хана, чужеземка. Но говорили при ней свободно — уверенные, что она не понимает ни слова по-уйгурски.
Она умывалась в ледяной воде, чувствуя, как струи стекают по щекам, пробуждая тело. А сама — наблюдала. И… понимала каждое слово.
Просто не подавала виду.
Тихая и молчаливая. Она слушала: кто из женщин относится к ней с опаской, кто — с насмешкой, а кто — с доброй тревогой. Различала интонации, ловила обрывки фраз, замечала косые взгляды.
— Глядит так, словно считает, что лучше нас, — недовольным тоном пробурчала одна — пожилая, с потрескавшимися руками и обвисшими щеками.
— Чужая она, — откликнулась вторая, с завязанной на шее пёстрой тряпицей. — Император, конечно, выдал её за хана. Но любовь не купишь.
— Не пара она нашему хану, — вмешалась третья. Молодая, хмурая. — Вот вернётся Басар с отцом — и всё встанет на свои места…
Имя вспыхнуло, как искра.
Басар.
Ли Юн не поднимала глаз. Только плела косу чуть медленнее. Спокойно. Ровно. Но в уме выстраивался чёткий список: кто что сказал, кто с кем стоял, кто дружит с теми, кто предан её мужу, а кто — с теми, кто ждёт возвращения «настоящей невесты».
Она ещё не знала, кто такая Басар. Но уже чувствовала — имя это стоит запомнить.
Возвращаясь к шатру, Ли Юн замедлила шаг. Ставка проснулась окончательно.
С первого взгляда — обычная кочевая деревня— с верблюжьими тюками, кожаными бурдюками, дымом из труб и детским смехом. Всё как в сотнях других стойбищ по степи. О том, что это центр Каганата, говорили только высокие штандарты с волчьими хвостами — тудун байрак, знамена власти Кагана, — у его шатра, да двойной ряд стражи у главного круга и изредка прилетавшие отголоски разговоров на десятках языков — согдийском, тохарском, персидском, китайском.
За этой кажущейся простотой скрывалась мощь. В ставке Уйгурского каганата присутствовали послы из Ташкента, с юга Ганьсу, из Бухары и Хорасана. А по вечерам у очагов обсуждались не просто цены на соль и шкуры, но и границы, союзы, договорные браки и зимние переходы. Здесь принимались решения, от которых зависели судьбы кланов.
Вон тот юноша, ловко подбрасывающий и ловящий копьё в прыжке, — племянник согдийского купца, поставляющего лошадей ко двору Кагана. Улыбчивый, ловкий — и слишком разговорчивый у очага. Его стоит послушать ещё. А тот, что чинит сбрую у входа в юрту, — сын данника из Кучара. Того самого, чей отец пытался получить протекцию у уйгуров в споре за воду. Скромный, молчаливый, но всегда рядом, когда говорят важные люди.
Каждый человек в ставке был частью общего дела. И если знать, кто чей родственник, кто с кем связан, — можно было понять гораздо больше, чем из официальных речей.
«Запоминай не только лица и имена, но и связи. Люди могут лгать. Их родство — почти никогда», — сказал бы сейчас её наставник Хуань Дэ. И она запоминала.
К ней в шатёр пришла женщина по имени Ашлик — жена Кюль-Барыса, который является главным советником Великого Элетмиша Бильге-Кагана. Невысокая, хрупкая на вид, с открытым лицом и красивой улыбкой. Она не уставала говорить. Болтала, пока ловкими пальцами разделяла густые чёрные волосы принцессы на тонкие пряди, заплетала их в тугие косы и скручивала в узел на затылке. Потом показала, как правильно завязывать уйгурский йаглык — треугольный головной платок из плотной ткани.
— Сначала — плотно прижать ко лбу, спрятав под него волосы. Потом — завязать концы на затылке крест-накрест. А дальше — обернуть их вокруг головы, спрятав узел под складки, — спокойным голосом объясняла она. — Йаглык должен сидеть крепко, не спадать даже в седле, и защищать от ветра, солнца и чужих взглядов. Йаглык — твоя броня, а не просто украшение.
Ли Юн кивнула, запоминая новое слово. Йаглык — головной платок. Броня от ветра. Она почти шептала это про себя: «Йаглык… броня… йаглык…»
Ашлик тем временем вытащила из плетёной корзинки узкий ремешок.
— Бу — бэлик, пояс. Наши женщины любят туго стягивать талию. Красиво, когда форма — как у кувшина. Мужчинам нравится. Особенно молодым. — Она хихикнула. — А ты у нас как раз такая. Как спелый гранат по осени — сочный, сладкий.
В представлении Ли Юн гранаты были символом тайны. Это совпадение улыбнуло её.
— Ты, Ли Юн, — чырайым, что означает «красавица» на нашем языке, — продолжила Ашлик. — Я буду так звать тебя. А ты — меня «Ашлик-апа» — тётушкой Ашлик, как и все.
— Вот так, кызым, — произнесла Ашлик, поправив край йаглыка, а затем тепло улыбнулась. — Ну вот. Теперь ты настоящая хатын. Хатын — не просто жена хана. Это женщина с достоинством. Как ты, чырайым. И не скажешь, что из Поднебесной. Только румянец на щеках да кожа, как молоко с мёдом. Наши за лето обветриваются, а ты вся нежная.
Её «кызым» — дочка — будто согрело внутри. Ашлик коснулась щеки Ли Юн тыльной стороной ладони — осторожно, по-матерински.
— Кожа у тебя как персик, волосы — как шёлк. Знаешь, мужья такое любят. Особенно те, кто с войн возвращается: перебирают косы, как ожерелье. Мой, бывало, прямо за платок тянет — Открой, мол, хочу глядеть.
— Уж поверь, хан твой не слепой. Всё у тебя наладится, — подмигнула она с прищуром. — С такой красотой да с умом…
Ли Юн слегка улыбнулась. Тихо, благодарно. Возможно, Ашлик действительно хотела ей помочь. Возможно — просто жалела. Но слова её были тёплыми, а руки — добрыми.
— Вот, держи. Попробуй эту. Мои дочки носят — не натирает, — говорила Ашлик, протягивая полоску тёплой замши. — Это грудная повязка. Наши делают из мягкой кожи. А то, что шьют у вас в Поднебесной из жёсткой ткани, — чистое мучение.
Она хлопнула в ладони и присела на корточки у сумы, что принесла с собой.
— Рэхмет, кызым, — поблагодарила она Ли Юн, когда та помогла ей подняться. — У тебя кожа беленькая, а ветер тут резкий. Сухой. Возьми вот это, — она протянула мешочек с жиром марала, смешанным с калганом и барсучьим жиром.
— У нас им щеки мажут, чтоб не растрескались. А если будешь скакать — на виски тоже. Ветер здесь злой.
— Рэхмет, Ашлик-апа, — тихо сказала Ли, и женщина рассмеялась.
— Ну вот! Уже и говоришь как наша. Умница, чырайым — красавица моя.
Ашлик погладила её по плечу.
— Всё хорошо. Держись. Ты теперь — одна из нас. А если кто скажет обратное — не переживай. Ашлик-апа за тебя постоит. Я тебя в обиду не дам.
Она встала, отряхнула ладони и взглянула на Ли с мягкостью.
— Наш хан бывает упрямым, как бык на зимнем выпасе. Но зла в нём нет. Характер у твоего мужа тяжёлый, но ведь и жизнь его не баловала, — вздыхала Ашлик, разговаривая сама с собой.
Мужа. Её мужа. Как странно звучит… Он не пришёл ночевать этой ночью. Она не ждала. Но хотела бы знать, где он провёл ночь. Не из ревности. Нет. А чтобы знать.
— Мой тоже был как медведь в весеннюю засуху. Ни взгляда, ни слова. Пока не случился пожар в станице. Тогда — да. На руках меня вынес, как беззащитного ягнёнка. Ухаживал сам, никому не доверил. Лечил ожоги, недосыпал. А до того? Кем я для него была? Трофей, наложница, чужая. Вот тогда и замуж позвал.
Ашлик усмехнулась, поправляя шаль.
— Ох, сколько нервов мне стоило его внимание. Ревновала безумно, пока он мне…
Она не договорила, махнула рукой:
— Тебе, конечно, посложнее будет. Твой-то хан Каганом станет. А у них жён несколько. Но если сумеешь завоевать его сердце… У всех нас путь один. Главное — не сдаваться. И начнём мы с тобой с изучения языка.
— Вот это — от, — показала на очаг. — Огонь. Наши говорят: пока горит от, в юрте есть жизнь.
Ли старательно повторяла слова, делая вид, что учит новый для неё язык.
— Ох и красавица ты у нас, — говорила Ашлик, поглаживая её по предплечьям, когда та уже была полностью одета. — Маленькая, округлая. Наши-то, смотри, все плечистые, да плоские. А ты — как цветок. С виду — хрупкая, нежная. Но внутри — сила. Сама в шатёр вошла. Не плакала, не истерила, когда хан, как жеребец на выпасе, волоком тебя туда потащил. Сама вышла — с гордо поднятой головой. Эх, молодость… — вздохнула она и усмехнулась. — Я бы тогда, может, и в обморок грохнулась от страха. А ты — стойкая. Настоящая хатын будешь. Уж я вижу.
— Девки волосы на себе будут рвать, особенно Ба… — она осеклась. — Неважно. Бедняжка. Среди волчиц одна. Чужая. Главное — держись… Я рядом. Я помогу тебе.
Ли молчала. И хотя ей нравилась Ашлик, и она была благодарна ей за помощь и доброе отношение, внутри всё кипело.
«Я не бедняжка. Я — дочь императора. Не стану ненужной и нелюбимой женой. И никакая Басар не займёт моё место.»
Глава 9
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Во время завтрака она молча присела у очага. Рвали хлеб — нан — руками, зачерпывая густой бульон из глиняных мисок. Тёплый бульон пах жирным мясом, тмином и куртом — сушёным овечьим йогуртом, размоченным в кипятке. Мужчины ели стоя. Женщины — с краю, под навесами из плетёных жердей и войлока. Дети — на коленях у старших. Кто-то громко смеялся.
— Опять хватаете, пока сырые! — проворчала женщина, отгоняя мальчишек от лепёшек. — только корка схватилась, а вы уже тянете! Животы потом схватит — не жалуйтесь!
Ли не выделялась. Она сидела тихо. Держала миску обеими руками, ела без спешки — пальцами, как все, из общей чаши. Ни разу не поморщилась на кусок баранины с жиром, не отвернулась от резкого запаха. Не воротила нос, не щурилась. Ни один её жест не говорил: «Я выше вас».
И это заметили. А Ли Юн наблюдала. Копила: жесты, интонации, шутки. И силу. Потому что здесь — в сердце кочевой ставки — не было места для слабости. Здесь уважение не дарили. Его заслуживали. И она собиралась это сделать.
Если бы кто-то взглянул в её глаза, он бы удивился — в них не было ни страха, ни покорности. Только ясный блеск. И решимость. Она — ждала. Своего часа.
После завтрака Ашлик повела Ли по ставке — показывала молодой хатын её новую жизнь.
— Смотри, кызым, — кивнула она, — здесь у нас и кузни, и войлочники, и ткачихи. Всё своё. И всё — честно добыто. Бизнинг ишимиз — биздин намусимиз, что означает «Наш труд — наша честь.»
На открытом пространстве между рядами юрт стояли привязанные лошади. Их гривы были заплетены и украшены кистями — у боевых жеребцов это означало принадлежность к определённому роду. У некоторых — на шее кожаные амулеты тумар с молитвами от сглаза.
Мимо как раз проходили два воина. Они катили тяжёлую арбу с толстыми колёсами. Та была набита чурками кедра, мешками с сукном и несколькими глыбами кара таш — чёрного камня. Гладкого и тяжёлого. Такой камень использовали для очагов: он не трескался от жара, долго держал тепло и не рассыпался даже в зимнюю стужу. Ли Юн видела его впервые. В Поднебесной очаги складывали из глины и кирпича, а здесь — из степного камня, веками нагреваемого солнцем и закалённого ветрами. Он был кочевникам вместо кирпича. Прочный. Выдержанный. Как и они сами.
На берегу женщины полоскали шкуры — овечьи, антилопьи. А иногда — красные лисьи. Расправляли их на ровных камнях, смахивали капли, натягивали на рамы для сушки. Рядом лежали пучки верёвки, сделанные из сырой мяты, и мешки с квасцами — дубление шло и без городских мастерских. Некоторые шкуры были уже натёрты курдючным жиром и пеплом.
— Кожа должна быть мягкая, — пояснила Ашлик, — чтобы одежду шить. А грубую пустим на ерлик — подошвы.
Запах был тяжёлый: земляной, терпкий, с примесью пепла. Ли моргнула, но не отшатнулась. Просто вдохнула глубже, запоминая его — чужой, резкий, но настоящий. Такой, каким дышала степь, где ей теперь предстояло жить.
Повсюду были дети. Кто-то бегал босиком по вытоптанной траве, кто-то уже оседлал жеребёнка и мчался наперегонки с ветром.
Одного мальчишку Ашлик окликнула:
— Кутбег! Вот же упрямый мальчишка! Кутбег, если мать узнает, что ты опять за край ставки выехал — шкуру снимет!
— Ашлик-апа, я ж только до пригорка и назад! — крикнул Кутбег в ответ, не сбавляя ходу.
— До пригорка, до пригорка… — проворчала она, качнув головой. — Змея укусит — не услышим. Волк утащит — и следа не найдём. А чужак… — она резко махнула рукой, будто отгоняя дурное. — Степь не шутит. Кутбег! Поворачивай обратно!
Мальчишка повернул в сторону, прокричав что-то в ответ, но ветер унёс его слова. А Ашлик только вздохнула, бросив взгляд в сторону горизонта — туда, где за складками холмов тянулась безмолвная, равнодушная земля.
— Степь — не шутка, чырайым. Степь — жестока, — тихо добавила она, словно про себя. — Не прощает ни слабости, ни глупости.
Ли Юн тоже посмотрела туда, за холмы. Здесь не ждали милости. Не мечтали о блеске и песнях. Здесь берегли землю, скот, огонь в очаге. И самое главное — друг друга. Потому что иначе — не выживешь.
Она подумала, что если останется здесь, то тоже должна будет стать частью этой земли. Стать не только женой хана, а настоящей женщиной степи.
Неподалёку женщины развешивали на жерди выстиранные халаты и штаны, шили на ходу, разложив кожаные сумы с иглами и нитями. Где-то слышался стук — воины чинили седла. Всё дышало делом, движением, жизнью.
Перед обедом Ашлик снова подошла к ней и повела её обратно в шатёр.
— А тебе наряд привезли, — сказала она с лёгкой улыбкой. — Сегодня ашлык — обед в шатре у Кагана. Будем есть с ханскими жёнами. Напоказ, чырайым. Хан прислал новое платье. Пусть все в каганате видят, как он тебя ценит. Хотя и твоё свадебное было красивое. Но, видимо, твой муж захотел тебя побаловать.
Она кивнула одной из девушек, стоявших у входа в шатёр хана. Та молча подошла, не глядя в глаза, и протянула Ашлик свёрток, перевязанный шерстяной тесьмой.
— Хан сейчас с дозором, — добавила Ашлик уже на ходу. — Ты пока освежись и переоденься. Я вернусь, как только сама буду готова, и помогу заплести волосы. Волосы — это сила женщины. Их надо правильно показать.
Ли Юн поклонилась в ответ. Прижав свёрок к груди, она прошла мимо дверной циновки и вошла в шатёр мужа. Здесь пахло костром, сушёным мясом, тёплой кожей и редким благовонием, которое, видимо, кто-то недавно подбросил в жаровню. Смешанный запах, который она уже начинала узнавать.
Внутри было тихо. Только потрескивали угли в очаге.
Ли аккуратно положила свёрток на циновку, покрытую тёмным фетром. Немного поколебавшись, она начала снимать одежду. Новая туника ждала её, но старая туго завязывалась на спине. Пришлось нащупывать пальцами узлы — сдёргивать с плеч, тянуть вниз. Одежда соскользнула к ногам. Ли аккуратно сложила её.
Сначала сняла чжунъи — тонкую, как лепесток, нательную рубашку. За ней — жёсткую лиф-ленту, которую так ругала Ашлик, и шёлковые штаны. На ней больше ничего не было. Обнаженное тело было покрыто лёгким румянцем от утренней прохлады.
Намочив кусок льна водой из бурдюка, Ли Юн протёрла тело — быстрыми движениями, пытаясь согреться.
Потом развернула свёрток и оглядела наряд, присланный Баянчуром.
Туника была сшита из тончайшего шёлка цвета молодой травы. Сложная вышивка из узелков и бусин напоминала цветы, а на рукавах был узор в виде ласточек — символов защиты и скорого возвращения. Подол был расшит тесьмой с вставками из мягкой кожи. Всё это кричало: «Это — жена наследного хана». Платье, достойное принцессы.
Она стояла обнажённой посреди шатра, проводя пальцами по ткани, всё ещё не решаясь надеть. И даже не подозревала, что за плотной тканью входа уже остановился кто-то…
Баянчур вернулся внезапно. Увидев, что полог не завязан, мужчина нахмурился. Ему доложили, что жена была с Ашлик. Значит, вернулась. Он не думал долго. Откинул полог — и шагнул внутрь. Но, едва ступив за порог, замер.
Перед ним — она.
Сжав губы, она пыталась наощупь повязать грудную повязку. Движения — неуверенные, слепые. Он сразу понял: она не видит себя. В шатре нет ни медного круга, ни полированного стекла — ничего. Ни одной поверхности, где можно было бы рассмотреть себя и поправить одежду.
И он вдруг неожиданно для себя, по-мужски просто, ощутил странное желание — подарить ей зеркало. Настоящее. Не отполированное кочевое, а как в Китае — резное, тонкое, с гладким, холодным стеклом. Чтобы она могла увидеть себя. Чтобы знала, как выглядит, когда стоит вот так — с разметавшимися по спине волосами, обнажённой грудью, с этой своей бледной кожей и гордой, упрямой линией подбородка.
Увидела себя такой, какой он видит её сейчас.
Свет от жаровни золотил её кожу — белую, как лепестки лилии. Плечи — гладкие, мягкие. Прямая спина. Талия — тонкая, будто созданная, чтобы её обвивали его ладони. Волосы — блестящие, тяжёлые, как мокрый чёрный шёлк — мягко качнулись и распались по лопаткам. Несколько прядей соскользнули в сторону, оголив изгиб поясницы и округлую попку. Тугую, соблазнительно упругую, как спелый фрукт. И он… застыл.
Пальцы дрогнули.
Он стоял — заворожённый, затаив дыхание, не в силах оторвать взгляд от неё. Его жена. Его. Такая недоступная, гордая принцесса — и вот она перед ним: живая, настоящая. С изгибами тела, от которых перехватывало дыхание.
Каждое её движение было пыткой. Она наклонилась в бок, поднимая нагрудную повязку, которая выпала из её рук, обнажая чуть подрагивающие груди, — налитые, тяжёлые для её хрупкой фигуры. Розовые соски затвердели от прохладного воздуха, и он почувствовал, как внутри всё сжалось — от желания, от злости на самого себя, что приходится ждать, и от жгучей зависти к собственному будущему, в котором она будет принадлежать ему полностью.
Она провела ладонью по бедру. Не чувственно — машинально. Но и этого хватило. Он представил, как её кожа ответила бы на его прикосновение: тёплая, шелковистая, податливая.
…И, стоя в полутьме у входа с крепко сжатыми кулаками, он ощутил, как напряглось всё тело. Член ныл, туго наливаясь под поясом, пульсируя от каждого её движения. Ему хотелось шагнуть вперёд — в этот свет, в этот жар, в неё. Но он так и остался стоять, сдерживая себя до боли в челюсти.
И даже сам не знал, что сделает в следующую секунду: уйдёт… или…
Глава 10
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Он сделал шаг вперёд.
Один.
Ещё мгновение — и он бы коснулся её. Прижался бы губами к шее. Провёл бы ладонью по её талии. Почувствовал бы, как под его прикосновением дрожит её тело, как прерывается её дыхание от желания, как опаляет жар.
Но не сделал.
Он стиснул зубы до хруста и заставил себя отступить. Тихо, медленно. Шаг назад. Ещё один. И снова шаг — как будто выныривал из воды, в которой едва не утонул.
Полог опустился за его спиной — неслышно. Пульс в висках стучал так, что заложило уши. Во рту — вкус металла: сжал челюсти так, что прикусил щеку. А внизу живота всё ещё горело.
Он шёл быстро. Почти бегом. Миновал охрану у шатра, не проронив ни слова. Один из воинов хотел что-то спросить — и осёкся, встретив его взгляд. Хан не просто злился. Он был на грани.
Он зашёл за юрту с жаровней — там, где обычно ставили бадьи для мытья после дороги или боя. Дошёл до бочки с дождевой водой. Сбросил плащ, тунику, сапоги, штаны. Вода ударила по телу, как хлыст. Он схватил черпак и начал лить воду на себя: на грудь, на лицо, на пах. Резкая, ледяная. Сводящая тело. Смывающая остатки жара.
Жажда не прошла. Она превратилась в ярость. Он ударил кулаком по деревянной бочке. Потом — ещё раз. И снова. Доски заскрипели, послышался глухой треск.
Он не хотел искать других женщин, чтобы утолить жажду. Не сейчас. Это было бы… подменой. Он не хотел чужого тепла. Он хотел только её.
Но не хотел вновь видеть, как дрожит её тело… от едва сдерживаемой непокорности, а не от разделённого желания.
И поэтому лил воду снова и снова. До тех пор, пока не онемели пальцы. Пока не свело мышцы. Он глотал воздух, как боец после схватки — рвано и жадно. А потом — осел на корточки. Полуголый. Промокший. Всё ещё дрожащий. Но — живой. Не зверь. Не шакал, бросающийся на женщину. На свою же жену.
Он закрыл глаза, медленно втянул воздух сквозь зубы. В груди всё ещё стучало — гулко. Но уже не так сильно пульсировало в паху, не толкало к безумию.
Накинув на мокрое тело одежду, он вернулся в шатёр.
Её уже не было.
Он замер на мгновение. Потом медленно стянул с себя плащ, бросил на сундук и начал переодеваться. Молча, машинально. Как всегда. Словно возвращал себе контроль.
Он нагнулся, чтобы снять сапоги — и тут заметил что-то на краю лежанки. Узкий, аккуратно сложенный свёрток. Её старая нагрудная повязка — китайская, с тонкой вышивкой по краю.
Он взял её.
Поднёс к лицу. И вдохнул.
Запах её кожи, лёгкий отголосок масла с лотосом, тепло тела. Его прошибло, будто кто-то со всего размаха ударил кулаком под рёбра. Все внутренности сжались. Он сел. Остался сидеть, сжав повязку в руках, не в силах оторвать от неё лица.
Штаны сам не заметил, когда стянул — остались болтаться у колен. Его член стоял туго налитый, пульсируя от одного её запаха.
Он вдохнул ещё раз. Глубже.
И, не открывая глаз, сжал себя второй рукой. Жёстко. Без ласки. Почти зло. Как будто наказывал себя за то, что выдержка его подвела.
Он двигал рукой по стволу члена вверх и вниз резко, быстро — чтобы выплеснуть скопившееся напряжение, которое снова окутало его, стоило только ощутить её запах. Чтобы хотя бы на какое-то время унять этот жгучий голод, это животное желание, от которого трещит сознание.
Он стиснул зубы и зарычал сквозь них. Перед глазами стояла она — обнажённая, гордая, недоступная. Её изгибы. Её шёлковая кожа. Взмах пушистых ресниц, взгляд исподлобья, гордая спина. Пухлые губки. Розовые, острые соски. Грудь — тяжёлая, налитая. Белые, упругие ягодицы.
Пальцы на члене сжались крепче. Дыхание сбилось. Он ускорился. И через пару движений рукой его накрыла волна удовольствия — он застонал, стиснув ткань повязки в кулаке. Его семя выплеснулось на пол — несколькими толчками, тяжело, вязко, и только тогда он смог выдохнуть.
Когда пришло облегчение — он дышал хрипло. Несколько мгновений сидел, откинув голову назад, с закрытыми глазами. Пот стекал по вискам. Сердце всё ещё билось часто. Но в груди — впервые за весь день — стало тихо. Он знал — это ненадолго. К вечеру всё вспыхнет снова. Но сейчас… он пришёл в себя.
А потом разжал пальцы — и аккуратно, почти бережно, положил повязку жены обратно на циновку. Поднялся. Обмылся снова — коротко, по-военному: тело, лицо, пах. Негласный обычай требовал — после ночи с женщиной нельзя возвращаться в круг воинов, не очистившись. Это было делом чести — уважением к себе и к соплеменникам. Тёплый отвар полыни жёг кожу, но смывал пыль, усталость и следы разрядки. Земля у порога жадно впитала мутную воду.
Натянул свежую тунику, подпоясался. Заправил волосы. Быстро, без суеты. Лицо стало таким, каким его привыкли видеть другие — собранным, холодным, непроницаемым.
Хан был готов к торжественному обеду.
Внешне — спокойный, как камень. А внутри — угли. Теплятся. Ждут.
Холодный воздух, остро пахнущий гарью и тушёным мясом, стелился по земле между юртами. Пламя костров плясало в бронзовых чашах, отбрасывая на лица гостей золотисто-рыжие отблески. Над углями чадили медные котлы: в них томилась баранина с луком и чабрецом. Пар от чаш с айраном — густой, солоноватый, с лёгкой кислинкой — поднимался вверх и исчезал в тени войлочного навеса. Дым, воздух, мясо и кожа — всё сливалось в один плотный, густой аромат, который знал каждый мужчина в ставке: запах дома.
Воины сидели на расшитых коврах, плечи укрыты грубой шерстью. Их лица — обветренные, с резкими скулами и тяжёлыми надбровными дугами — были освещены лишь со стороны костра, и потому казались ещё суровее. Старики молчали, поглаживая усы и бороды, будто вслушивались не в разговоры, а в шорох пламени и далёкий вой степного ветра. Женщины, в ожерельях из ракушек, звериных зубов, костей и бронзовых подвесок, расположились чуть поодаль — полукругом. За ними — девочки, служанки и юные родственницы. Каждый знал своё место.
Шатёр Кагана — не дворец, но и не просто юрта. Узоры на фетре, свисающие бахромой знамёна, шкурки лис на жердях, бубенчики с символами родов — всё говорило: это сердце Уйгурского каганата.
Баянчур сидел по правую руку от отца. Его туника была простой, но добротной: никакого золота — только густая шерсть и плетёный пояс. Лицо — непроницаемое. Ни тени улыбки, ни напряжения. Только взгляд — пристальный, чуть скошенный. Он следил. За ней.
Его жена сидела чуть позади, на нижнем ковре, как велел обычай. Рядом — Ашлик и две старшие хатун. Прямая спина. Сложенные на коленях руки. Опущенный взгляд. Узкие рукава аккуратно завёрнуты, волосы перевиты тонкой серебряной нитью. Ни одного лишнего движения.
Её уже представили. Принцесса из Поднебесной. Ли Юн — дочь императора Тан, рождённая от наложницы рода Цзя. Жена наследного хана.
Прозвучали приветствия.
Каган скользнул по ней взглядом, приподнял густую седую бровь и усмехнулся:
— Говорит по-нашему?
— Нет, — коротко бросил Баянчур.
— Ничего, — хмыкнул старик. — Научится. Ещё дитя.
Разговор тут же перешёл на другое: зимовка у Тарбагатая, недавняя и быстрая схватка с киргизами, кто из сыновей вождя был ранен. Воины ели руками, без спешки и без слов, отрывая жирные куски мяса, с хрустом ломая кости. Пили кумыс из деревянных чаш и внимательно прислушивались к беседе.
Но за женским кругом звучало другое. Едва слышное. Шёпот. Хихиканье.
— Какая толстая… И кожа — как у молочной козы…
— Он даже не ночует с ней…
— Сидит, как статуя. С такой женой не то, что ночевать, — есть вместе не захочешь. Скука смертная…
Губы прикрыты ладонями или платками. Но слова — отчётливые. Насмешки — острые, как обсидиан.
Она не подняла глаз. Не повернулась. Не дрогнула. Но Баянчур заметил, как её прямая спина чуть напряглась. Плечи едва заметно приподнялись. Он знал, что она не понимает язык. Но наверняка почувствовала, в чей адрес направлены язвительные насмешки и ядовитые взгляды. Женская злоба редко нуждается в словах.
Он узнал один из голосов. Тот, что звучал слишком звонко.
Баянчур не мог вмешиваться в женские разговоры. Мужчина не должен касаться бабьих дрязг. Но и молчать не мог. Потому что видел — как она сидит. Молча. Терпит. Как когда-то его мать.
Он резко повернул голову. Глаза — как сталь. Взгляд — в упор. Не на женщину. На её мужа. На его воина. На того, кто будет отвечать. По-мужски. Перед ним. Своей жизнью. За поступки своей семьи.
— Хатунов, забывших уважение, в ставке не держат.
Тишина. Пламя в жаровнях дрогнуло. Кто-то, не успев дожевать, закашлялся. Чья-то миска выскользнула из пальцев и с глухим стуком упала на землю.
Муж женщины побледнел. Приподнялся. Наклонился к Баянчуру, как положено:
— Простите, хан. Я улажу. Сейчас же.
Он обернулся. Молча мотнул головой своей жене — на выход. Та встала. Лицо вытянулось. Губы поджаты. Шурша одеждой, она исчезла вслед за мужем за пологом.
Трапеза продолжилась, как ни в чём не бывало. Но воздух изменился. Щебетание стихло. Женщины заговорили иначе — громче, сдержаннее. Перешли на нейтральные темы: о детях, о скоте, о зимовке.
Ли Юн чуть повернула голову. Косо. Осторожно. Взглянула на мужа украдкой, из-под ресниц. Не улыбнулась. Но он заметил — искру. Тихий интерес. Она разглядывала его. Будто впервые. И не просто как супруга. А как мужчину.
Он потеплел под этим взглядом — без причины. Просто потому, что впервые почувствовал: она его увидела. И заметила.
А рядом Ашлик, будто ничего не случилось, наклонилась и прошептала:
— Вот теперь ты — своя, кызым.
И под глухой стук чаш, потрескивание углей в жаровнях и хруст лепёшек в руках воинов Ли Юн впервые позволила себе — мечтать. Что её место — здесь. В этом круге. Среди этих голосов, лиц и запахов. И, может быть… рядом с этим мужчиной.
Глава 11
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
После обеда небо затянулось лёгкой дымкой, а воздух наполнился терпким запахом шерсти, которую чесали и пряли женщины, сидя у своих шатров на маленьких переносных веретенах, похожих на тонкие стрелы с грузиками из обожжённой глины. Тщательно вымытая и высушенная мягкая шерсть антилоп превращалась в лёгкую пряжу, которую после сматывали в клубки — будущий войлок. Ловкие пальцы женщин двигались быстро, скручивая нити вручную, без ткацких рам, прямо на весу.
Казалось, сама жизнь в ставке замедлилась, растворяясь в неторопливом дыхании степи.
До тех пор, пока в дозоре у дальней гряды не показались всадники. На горизонте задрожал тонкий столб пыли. Вспыхнул свет на металлических ободьях повозки и на шёлковых накидках всадников. Красный, золотой, синий — цвета императорского двора Поднебесной.
По всей ставке начались приготовления в ожидании прибытия посольства.
Перед шатром Кагана на расстеленный войлок, только что выбитый и проветренный, аккуратно положили новые ковры — плотно сбитые, окрашенные в глубокие цвета: бордо, охру и синий. Их ткали в зимовках: сучили шерсть, окрашивали пряжу в отварах корня марены для бордо, глиняной охры — для тёплых жёлтых тонов, сока вайды — для глубокого синего. Каждый оттенок требовал времени, терпения и умения — чтобы краска легла ровно, держалась годами и не выгорала на солнце. Рисунок был строгим: переплетение трёх дорог и сплетение кочевых родов — знак силы союза.
Баянчур стоял у шатра Кагана — плечи расправлены, взгляд прямой. Лицо его оставалось спокойным, но внутри всё было натянуто, как тетива перед выстрелом. Он почувствовал её ещё до того, как увидел — тонкий запах масла лотоса и чистого тела, лёгкий шелест шагов. Ли Юн встала рядом. Бесшумно, как тень. Её наряд был безупречен, осанка — безукоризненна. Ни одного лишнего движения. Но Баянчур заметил, как её пальцы вцепились в край пояса, как под тонкой кожей на шее дрожала живая жилка, отсчитывая удары сердца. Ещё на церемонии бракосочетания он понял: королевский двор никогда не был для неё домом. Ни для неё, ни для её матери-наложницы. И потому, видя её волнение сейчас, Баянчур, не сказав ни слова, сделал полшага вперёд, заслоняя её собой от взглядов чужаков. Его широкое плечо — теперь между ней и миром. Стоило ей сделать ещё один шаг в сторону — и его спина закрыла бы её полностью. Баянчур стоял недвижимо, твёрдо, как древо в степи. Ему не нужны были слова: одним своим телом он давал понять каждому, кто осмелится приблизиться, что жена — под его защитой.
Процессия появилась на гребне холма: конные воины с чёрными штандартами, за ними — фигурки всадников в длинных шёлковых одеждах. И среди них — двое, выделяющихся особо.
Первым спешился Чэнь Гуан — посол императора Тан. Старик с высоко собранными в узел седыми волосами. Его халат из чёрного шёлка был расшит золотыми волнами, а шаги были осторожными, но уверенными.
Следом за ним двигался молодой человек в киноварном халате, украшенном облачными узорами. Ли Шэнь — генерал императорской гвардии.
Молодой воин был красив. Стройный. Черты лица — тонкие, правильные, как на фарфоровой статуэтке. Кожа — светлая. Губы — тонкие, выразительные. В движениях — грация тигра. В руках — уверенность того, кто привык к мечу и к власти.
Когда посол остановился у шатра Кагана, весь лагерь замер.
Чэнь Гуан неспешно поклонился трижды: Небу, Кагану и Земле. Его старческое лицо хранило достоинство. Он произнёс медленно и чётко на понятном уйгурам языке:
— Да будет долог век великого Кагана — повелителя Девяти Ордынских кланов и опоры Небес! — прозвучало чисто и громко. — Я, Чэнь Гуан, посланник двора Тан, прибыл с вестями и дарами.
Каган, сидевший у главного очага в кругу знати, слегка кивнул:
— Да даруют Небеса и Земля мир нашим народам.
Затем посол поклонился второй раз — уже иначе, медленнее, изящнее, — и обратился к Ли Юн на китайском:
— Принцесса Ли Юн, цветущая слива Поднебесной, ныне хатун великой Степи. Ваше сияние далеко простирается над нашими землями. Великий город Чанъань тоскует по вашему свету, как лотос тоскует по росе.
Ли Юн склонила голову в ответ, плавно положив ладонь на пояс — знак благодарности и уважения у степных народов. Никто не сказал ни слова, но Баянчур заметил, как несколько старейшин чуть склонили головы, а воины у шатра гордо выпрямились. Незаметное движение, едва уловимое глазу, — но достаточное, чтобы понять: Ли Юн ответила так, как отвечала истинная хатун — жестом, установленным обычаями Степи.
— Ваши слова согревают сердце, почтенный посол, — ответила она спокойно, но достаточно громко, чтобы услышали все. — Чанъань навсегда останется в моей памяти, но ныне моя судьба — здесь, под небом великой Степи.
Те, кто знал китайский, переглянулись с одобрением, и один из приближённых быстро перевёл её слова остальным. Народ принял это безмолвно — уважительными взглядами и лёгкими кивками.
А потом вперёд выступил молодой воин, поклонившись сначала кагану, а потом наследному хану:
— Генерал Ли Шэнь, сын Поднебесной, послан с дарами и приказами императора. Служу миру и доблести.
Баянчур встретил его взгляд. Чистый. Прямой. Но в тот миг, когда глаза Ли Шэня задержались на Ли Юн, вспыхнув восхищением, челюсть Баянчура напряглась. Желваки заходили под кожей.
Ли Шэнь склонился в поклоне перед Ли Юн, не сводя с неё глаз:
— Принцесса Ли Юн, сияние Поднебесной, ваша красота озаряет степь, как луна ночное небо.
Баянчур видел, как Ли Юн молча и с достоинством приняла комплимент. С опущенными глазами… Но румянец вспыхнул на её щеках — лёгкий, почти незаметный. И когда генерал вновь взглянул на неё исподлобья, всё в крови Баянчура вскипело. Инстинкт. Древний и неконтролируемый.
«Моя,» — глухо стучало в висках. — «Моя. Никому не отдам.»
Он сжал зубы так сильно, что челюсть заныла от напряжения.
Посол — тонкий дипломат, старик с проницательными глазами — наблюдал. На мгновение его старческие глаза сверкнули лукавым пониманием. Он склонил голову ещё ниже, выказывая наследному хану всё своё почтение:
— Приветствую доблестного наследника — хана Баянчура, стоящего на стыке двух миров — степи и Небес, — произнёс посол, кланяясь Баянчуру.
Баянчур коротко кивнул в знак приветствия. Его спина оставалась прямой, руки — сцепленными, лицо — каменным. Ни тени эмоций. Но посол уловил напряжение в его плечах. Ревность — тонкая, едва заметная, как наледь на воде на заре. Для тех, кто знал дворцовые страсти, она была очевидна.
Посол отвёл взгляд, чтобы не усугублять напряжения, и заговорил о караванах, дружбе между народами и династических узах. Его слова текли ровно и учтиво, но Баянчур почти не слышал их. Казалось, всё его существо было заточено только на жену — её дыхание, запах, движения, малейшие реакции. И яростное чувство, бившееся в груди, которому он не находил названия, но которое жгло, словно незажившая рана.
Из-за спин послов всадники один за другим выносили дары: тяжёлые свёртки шёлка, амфоры, полные белого риса, фарфор тончайшей работы, бронзовые зеркала с вставками из яшмы, лакированные чёрные шкатулки с душистыми мазями. Каждый предмет был не просто ценностью — знаком мира, уважения и старинного обычая брачного союза.
Каган одобрительно кивнул, приглашая посла и генерала в шатёр, где уже поджидал накрытый стол. Делегация из Поднебесной двинулись вперёд.
Но Баянчур задержался. Он шагнул ближе к Ли Юн, склонившись так, что его голос был слышен только ей. Тихо, касаясь губами её виска, он произнёс:
— Моя. Только моя.
Ли Юн подняла глаза. На мгновение их взгляды встретились — и в этом молчаливом соприкосновении вспыхнула искра. Что-то дрогнуло глубоко внутри — не страх, не смятение, а тихая, упрямая сила. Она не отвела взгляда. Не склонила головы. Осталась — прямой и неподвижной, как стрела, готовая взлететь.
И в сердце её отозвались его слова: «Моя. Только моя,» теплой волной разливаясь под кожей, пропитывая каждую клеточку.
Но вместе в той части души, где жило несломленное детское сердце, вспыхнула другая мысль — дерзкая, горячая, как дыхание вольного ветра: «Нет,» — ответила она ему беззвучно. — «Это ты — мой. Мой хан. Моя степь. Мой выбор. Если я так решу.»
Она не улыбнулась. Только незаметно распрямила плечи, чуть выше подняла подбородок — в вызывающе нежном жесте, полном упрямства, гордости и права быть собой.
И Баянчур это увидел. Почувствовал. В его груди что-то глухо сжалось — не от ярости, не от желания, а от гордости. «Его женщина.» Жена. Упрямая. Непокорная. Такая, какую только степь могла подарить воину — и которую невозможно было сломить.
Он с трудом сдержался, чтобы не коснуться её. Не провести ладонью по щеке, не схватить эту дерзкую, тихую силу — ту, которую так хотелось удержать и спрятать в ладонях. Навсегда.
Поднялся ветер. Степь вздохнула. И праздничный вечер начался.
Посол говорил речи о вечной дружбе между Тан и Уйгурами, о скорой отправке новых купеческих караванов. Но сам краем глаза наблюдал. Не за Каганом. И не за знатью.
За наследным ханом. И за императорской дочерью.
Баянчур сидел среди мужчин, ближе к Кагану — спокойно, прямо, ни разу не повернув головы. Но его внимание окутывало жену, как невидимый щит. Ни один взгляд, ни одно слово не могли достичь Ли Юн, чтобы он этого не заметил. И каждый раз, когда чей-то взгляд, чья-то речь касались её, его глаза темнели — медленно, тяжело, как небо перед бурей.
Он охранял её. Даже не осознавая этого до конца. Посол отметил про себя это и подумал:
«Император мудр. Этот брак может оказаться прочнее любого договора».
Весь ужин Баянчур держал себя в руках. Как всегда. Безукоризненно. Спокойно. Но посол всё равно увидел то, что было скрыто от остальных: пламя под бронёй. И тонкую, едва зримую нить, уже протянувшуюся от сердца воина — к той, что ещё недавно была чужой принцессой, отданной ему по брачному договору.
Когда закат окрасил небо в цвета выжженной меди, над ставкой загремели бубны.
Воины развели высокие костры: пламя рванулось вверх, отбрасывая длинные, дрожащие тени на войлочные шатры. Дети носились между юртами, помогая воинам и собирая сучья и щепки. Женщины приносили к кострам чаши с кумысом и подносы с мясом. Воздух был густ и горяч от дыма, пряного запаха тушёной баранины и сладости горного мёда, сваренного с дикими орехами.
Пока послы совещались с Каганом, его советниками и ханами в шатре, в ставке начались танцы.
Уйгурские пляски были совсем не похожи на утончённые придворные танцы Чанъаня. Здесь не было плавных поклонов и изящных переборов на лютнях. Здесь мужчины прыгали через пламя, раскидывая руки, словно готовые обнять весь мир. Девушки сплетали живые узоры руками и телом, крутили широкие юбки, рассыпая лёгкие, отрывистые шаги по пыльной земле. Всё было живо, мощно, как сама степь — грубая, гордая и прекрасная.
Ли Юн стояла у края круга — скромная, тихая, в тёмно-синем йаглыке, который плотно облегал её волосы, и в тонком платье, перехваченном узким шёлковым поясом. В руках она держала чашу кумыса, но почти не пила — лишь смотрела, как вокруг костров кружилась жизнь.
К ней подошла Ашлик — всё такая же говорливая, заботливая, с лёгкой усталостью на лице.
— Видишь её? — кивнула она в сторону круга.
Ли Юн проследила взглядом. В круг вышла девушка — высокая, стройная, с серебряными заколками в густых чёрных волосах. Её платье было расшито шёлковыми нитями и украшено мелкими серебряными подвесками, звенящими при каждом её шаге. Глаза смотрели прямо, смело. Высокомерно.
— Это Басар, кызым, — шепнула Ашлик, поправляя Ли Юн йаглык. — Дочь Токтак-бея — одного из советников кагана. Её отец ездил с ней недавно к роду Кучарских тангутов — договариваться о покупке зимних пастбищ и о новой союзной клятве. — Ашлик вздохнула. — Раньше их семья надеялась выдать её за Баянчура. Думали: из неё выйдет достойная хатун. Мечтали.
Ли Юн почувствовала, как внутри холодеет.
— Теперь она смотрит на тебя, — продолжала Ашлик тихо, — как на воровку. Хотя ты ни при чём, кызым. Ты — законная жена. — Она сжала её локоть, предостерегающе. — Будь осторожна с ней. Басар — хитрая. Не покажет обиду прямо. Но попытается уколоть. Унизить.
Ли Юн молча кивнула.
Ашлик ласково погладила её по рукаву:
— Не бойся. Если уж хан за столько зим на её прелести не польстился, не будет и сейчас. Но знай одно, кызым… — голос её стал тише, печальнее: — Мужа нельзя оставлять без тепла. Без ласки. Иначе степь возьмёт своё. Мужчины степи вспыльчивы и горячи. Даже самый честный хан может оступиться… — Она сжала руку Ли Юн. — Ты его уже завоевала. Теперь не упусти. Не бойся быть женой, чырайым.
Танец вокруг костра набирал силу. Басар сделала шаг в центр — и закружилась. Её движения были дерзкими. Вызывающими. Волны её тёмных волос ловили свет огня, платье переливалось при каждом повороте, а серебро украшений звенело.
Каждый её шаг, каждый поворот был рассчитан — для мужчин.
И для одного мужчины в особенности.
Баянчура.
Ли Юн видела, как Басар всё чаще бросает взгляды в сторону шатра, откуда один за другим выходили гости. И среди них — он. Высокий. Широкоплечий. Её муж.
Ли Юн замерла. И в этот миг он, отыскав её глазами в толпе у костра, пошёл в её сторону. Медленно. Спокойно.
Его глаза были устремлены не на Басар. На неё.
Он шёл к Ли Юн. И даже когда Басар, с блеском в глазах, сделала перед ним полупоклон в танце — Баянчур не ответил, попросту не заметил. Даже не замедлил шага.
Он смотрел только на неё. На свою жену.
В свете костра Ли Юн казалась невесомой. Пламя трепетало на её лице, выделяя тонкие скулы, лёгкий румянец на щеках, отблеск в глубоких, задумчивых глазах. В её тихой стойкости было что-то притягательное — упрямая женская сила, которую нельзя ни купить, ни сломить. Баянчур остановился рядом. Наклонился к её уху. Его дыхание обожгло кожу — горячее, тяжёлое, пахнущее степью и дымом костра.
— Моя. Только моя, чырайым, — его голос был низким и хриплым от еле сдерживаемого желания.
Ли Юн не ответила. Только прижала ладони к животу — там всё дрожало, будто под кожей распустился огонь.
Он провёл её до шатра, ни разу не отпустив её руку. Не сказал больше ни слова. Но его тепло — его запах — его тяжёлое, хищное присутствие — остались с ней, будто след ожога на коже. А потом — ушёл в обход дозоров.
Оставив её стоять у полога, тяжело дышащую, с лицом, охваченным румянцем.
Внутри Ли Юн уже полыхал огонь. Она знала: он придёт. И этой ночью она будет ждать. Она сделала свой выбор.
И никакая Басар его не получит.
Глава 12
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Он вошёл бесшумно. Шатёр был тёплым от жара очага. За толстыми войлочными стенами хлестал осенний ветер, а внутри стояла тишина. Её запах — тёплый, пряный, нежный — окутал его прежде, чем он успел завязать за собой полог. Ли Юн сидела на краю лежанки с распущенными волосами и в лёгкой тунике из мягкой замши, которую уже успела полюбить. Она была спокойна. Она знала, что он придёт сегодня, и была готова.
Баянчур сбросил меховой плащ и сапоги, не говоря ни слова. Остался в простой рубахе и штанах. Он не подошёл сразу. Сел у жаровни. Смотрел на огонь, как будто искал в нём ответ. Ли Юн не двигалась. Она сидела спокойно, как её учили: прямая спина, руки сложены на коленях. Потому что женская сдержанность — щит и ловушка одновременно.
Спустя еще пару мгновений тишины их взгляды наконец встретились. Всего на один короткий миг, но ему этого хватило. Он поднялся.
Подошёл медленно. Тяжело сел рядом.
Их колени едва соприкоснулись, но от этого мимолетного касания в его теле натянулась каждая мышца. Он посмотрел на неё. На пухлые, влажные розовые губы. И уже не мог избавиться от образа, в котором эти горячие, мягкие, жадные губы обхватывают его член. Изнемогающий от желания пах тут же отозвался тупой, пульсирующей болью.
Баянчур попытался заставить себя отвести взгляд, но тело будто перестало его слушаться. Глаза опустились ниже.
Нежная линия подбородка.
Шея — тонкая, бледная, зовущая — как будто созданная, чтобы он уткнулся в неё лицом и жадно впился губами, оставив на ней свой след.
Её кожа казалась тонкой, как шёлк. Он видел, как медленно поднималась и опадала её грудь под лёгкой туникой. Неровный ритм дыхания. Он знал, что под этой тканью её грудь тяжёлая и упругая. Что соски сейчас должны быть твёрдыми, остро стоять под тонкой замшей. Ему захотелось сорвать с неё одежду, раздвинуть девичьи бёдра, накрыть её тело своим и почувствовать, как она дрожит под ним — маленькая и горячая. Его жена.
Его член налился возбуждением так, что стало уже физически больно. Он хотел её. Без прикрас. Без приличий. Жёстко. Целиком.
Пока Баянчур боролся с собой, Ли Юн вдруг подняла руки и одним мягким, плавным движением стянула тунику через голову.
Молча. Без стеснения.
Приглашение.
Он вдохнул резко. В груди что-то оборвалось.
Его взгляд скользнул по её телу: тонкая талия, мягкий изгиб бедер, бледные плечи, мерцающие в свете пламени, как фарфор. Он больше не мог ждать. Резко потянулся к ней, схватил за талию и притянул к себе.
Его ладони обхватили её спину — тёплую, податливую. Он прижался губами к шее, провёл носом вдоль ключицы, вдохнул её запах. Горячая. Словно сотканная из дыма и огня.
В этот момент он почувствовал, как она чуть дрогнула. Едва заметно.
Учащённое дыхание.
Но ни звука. Ни стона. Как её учили: холодна и безмолвна.
Он медленно уложил её на спину, а затем опустился на колени у её ног. Навис над ней. Его пальцы скользнули по её коже, покрывшейся мурашками. Это от страха или от волнительного предвкушения близости? Он хотел знать причину каждого ее судорожного вздоха и каждого трепета ресниц. Он хотел быть уверенным, что она чувствует удовольствие. Что ей нравится каждое его движение, каждое прикосновение.
Ли Юн смотрела на него снизу вверх. Выражение её лица было непроницаемым. Он задержал взгляд на её глазах, словно без слов спрашивая разрешения на то, что собирался сделать.
Баянчур медленно скользнул взглядом ниже. Ниже… И еще ниже. Он чертил глазами невидимую линию на ее теле, двигаясь к заветному месту. Когда он был практически у цели, то задержал дыхание.
А затем медленно раздвинул её бёдра — и застыл.
Между её бёдер темнели короткие чёрные волоски, сквозь которые проступали розовые, влажные от жара приоткрытые половые губы, словно раскрывшийся в полуденный зной бутон лотоса — влажный и манящий.
Ли Юн сжалась внутри — не от стыда и не от страха, а от обострившегося до боли чувства уязвимости. Лицо её оставалось спокойным, как учили, но пальцы впились в подстилку, побелев от напряжения, а дыхание стало неровным, коротким. Кожа пылала под его взглядом, но она не прикрылась. Осталась открытой — почти вызывающе.
Член, готовый взорваться от одного только вида её обнажённого тела, тут же отозвался, натужно пульсируя под тканью. Штаны давили невыносимо: каждое движение становилось пыткой.
Он почувствовал, как на кончике его члена выступила первая тёплая капля, предвещая срыв. Ещё секунда — и он ворвётся в неё, забыв обо всём. Но он сдерживался. Пока ещё.
Горло перехватило. Он поймал себя на том, что сглатывает, чувствуя, как желание захлёстывает его с новой силой. Хотелось раздвинуть её бедра шире. Провести пальцами по нежным складочкам. А потом и языком. Чтобы узнать ее вкус и посмотреть, как её тело ответит ему — как она вздрогнет, как изогнётся навстречу, доверяя себя ему без остатка.
Он никогда раньше не чувствовал ничего подобного. Ни одна женщина не доводила его до такого состояния. Ему хотелось… впервые в жизни… зарыться лицом в её промежность, вдохнуть запах её желания, вылизать её всю. Медленно, безжалостно. Довести до крика.
Он никогда не делал этого ни одной женщине. Никогда не хотел никого так сильно. Но её… хотелось вкусить. Хотелось почувствовать, как она дрожит под напором его ласк, как выгибается и как теряет себя.
Но он знал: стоит ему хоть на миг поддаться тому зверю, что живет внутри — и всё будет кончено. Он сорвётся. И кончит прямо там — на коленях у её ног — от одного только прикосновения языка к её влажной плоти. Сорвётся, как мальчишка, впервые увидевший настоящую женщину.
Сегодня… Он не доверял себе. Боялся потерять контроль и кончить слишком быстро. Но больше всего Баянчур боялся опозориться перед ней — перед его маленькой, гордой, бесконечно желанной женой.
Он хотел её слишком сильно. Желал каждой клеточкой своего тела.
Медленно, с усилием, оторвал взгляд от желанного тепла, в которое стремился поскорее погрузиться.
И заставил себя поднять глаза выше.
Его глаза потемнели, когда он дотронулся до её груди. Грубые, тёплые ладони скользнули по её коже — осторожно, почти нежно, но с силой, от которой у Ли Юн спутались мысли.
Она незаметно стиснула зубы, чтобы подавить рвущийся из горла стон. Прикосновение оказалось… Шокирующе приятным. Неожиданным. Жар мгновенно разлился по телу, пульсируя в области живота, а потом — сосредоточился между её ног.
Хан наслаждался, играя с её налитой и податливой грудью. Пальцы медленно обводили округлости, сначала чуть сдавливая, а затем лаская, будто проверяя, как откликается её тело на его прикосновения. Большой палец неторопливо провёл по соску — он сжался, напрягся, стал ещё туже.
Ли Юн снова едва не задохнулась от остроты ощущений, но сдержалась. Как учили. Старалась дышать размеренно.
Он наклонился ближе. Губы сомкнулись на её соске — тёплые, жадные. Он перекатывал его между губ, прикусывал осторожно, обводил языком. Она чувствовала каждый его вдох. Каждое прикосновение, которое разливалось волной от груди к низу живота.
Её тело уже предавало её. Соски напряглись, грудь налилась тяжестью, дыхание стало прерывистым. Между бёдер начала скапливаться горячая влага.
Ли Юн старалась лежать неподвижно. Как учили. И это было пыткой. Была одна надежда, что он сорвётся раньше неё.
Его дыхание становилось всё резче. Движения — рваными, как у зверя, который сдерживает себя из последних сил. Он хотел возбудить её. Хотел заставить её содрогнуться под собой, выгнуться, заставить простонать его имя. Он хотел, чтобы она возжелала его в ответ. Чтобы она тоже была возбуждена до предела, как он сам.
Но она молчала. Он до сих пор так и не услышал от неё ни звука.
Его рот стал ласкать её грудь с удвоенной жаждой — грубее, жаднее. Губы ловили каждый дрожащий вздох, каждую невольную реакцию её тела. Он скользил по ней руками и губами, будто искал трещину в её самообладании. А ее безмолвие только разжигало в нём огонь. Тот самый, который уже не гасили ни долг, ни гордость, ни страх быть отвергнутым.
Она не знала, каково это — когда член мужчины находится внутри неё. Но сейчас… Ли Юн готова была на что угодно, только чтобы он прекратил эту пытку лаской, потому что она уже почти потеряла самообладание. Тянущая тяжесть между её ног была мучительной. Кожа горела. Каждое прикосновение отзывалось горячим толчком внизу живота. Наставления Ма Суань вспыхивали в голове, но уже не помогали: «Не спеши. Контролируй свои эмоции. Подавляй их. Так ты разожжёшь желание своего мужа сильнее. Будь сдержанной. Пусть он потеряет голову. Твоя голова и разум должны остаться холодными.»
Ли Юн из последних сил держалась за эти слова, как за якорь. Она сжала бёдра, чтобы уменьшить нестерпимый жар желания, справиться с пульсацией между ног и с собственным телом, которое предавало её. Но и это не помогло.
И тогда она решилась — раздвинула бедра и, будто случайно, прижалась своей горячей, влажной промежностью к его возбужденному члену сквозь ткань штанов.
Он застыл. На вдохе. На ударе сердца.
Его член дёрнулся в штанах с такой силой, что ему показалось — сейчас произойдет то, чего он так боялся: он был близок к тому чтобы излиться в штаны, не успев даже войти в неё.
И тогда он сорвался. Рванул с себя рубаху. Сдёрнул штаны вниз. Член вырвался наружу — тяжёлый, налитый, дрожащий от жара.
И в ту же секунду его опасения подтвердились: он уже на грани. В одном дыхании от взрыва. Он схватил себя у основания — грубо, до боли. Пальцы впились в горячую, напряжённую плоть. Сжал, чтобы удержаться. Чтобы хоть на мгновение сбить накатившую волну. Его член пульсировал болезненно, с каждой секундой усиливая в паху тупую, тянущую боль. Он дрожал. Каждый нерв в теле кричал о том, что он больше не выдержит. Ему хотелось навалиться на неё всем телом. Растопить её холод своей кожей. Своим жаром. Вбиваться в неё так глубоко, чтобы она наконец застонала.
Он хотел её.
Не просто хотел — жаждал, как путник жаждет глотка воды в безжалостной пустыне.
Он стоял на коленях между её ног, сжав свой член у основания.
Дышал тяжело. Глубоко. Словно загнанный зверь. Она лежала под ним — обнажённая, горячая.
Её грудь медленно поднималась и опадала. Раздвинутые бёдра чуть дрожали — ждали его. Он навис над ней. Тяжёлый и напряжённый. Провёл ладонью вдоль её живота. Огладил её бедро. Раздвинул ещё шире.
Ли Юн затаила дыхание.
Перед ней было не просто тело мужчины. Тело воина: сильное, жилистое, выточенное битвами и ветрами степей. Его грудь была широкой, с плоскими, тёмными сосками, на которых задержался её невольный взгляд. Каждое дыхание вздымало тяжёлую грудную клетку, обтянутую бронзовой кожей.
На животе угадывались чёткие линии мускулов. Плечи — широкие, руки — жилистые, с тонкими шрамами. Бёдра — мощные, твёрдые, горячие. Он казался больше, чем мир вокруг. Ли Юн вдруг почувствовала себя маленькой. Хрупкой. И странное волнение пронзило её.
Но когда её взгляд скользнул ниже…
Ли Юн впервые видела член вживую. И сердце у неё остановилось.
Он совсем не был похож на то, о чём рассказывала наставница на уроках. Более внушительного размера, чем тот, что она видела на картине близости мужчины и женщины, которую как-то показывала Ма Суань. Толстый, со вздутыми венами по всей длине. Тёмно-розовая головка блестела в полумраке, покрытая тонким слоем влажного тепла. Кожа на стволе — чуть темнее, чем остальное тело. Налитый жаром, силой и нетерпением его член подрагивал, словно живой, пульсируя в такт его бешеному сердцу.
Тогда наставница, смеясь, уверяла её: «Не бойся, мужчины невелики — особенно из Поднебесной. Справишься легко.»
Кровь уйгурских кочевников — сильных, высоких, плотных — сделала тело её мужа крупнее и тяжелее, чем она ожидала.
Вместе с уже имеющимся желанием внутри вспыхнул страх. Ли Юн инстинктивно сжала бёдра. Пальцы сильнее вцепились в ткань подстилки. Жар внизу живота смешался с холодом тревоги.
Он увидел это. Склонился над ней, обхватив её лицо ладонями. И, глядя прямо в её глаза, хрипло, сдержанно, честно произнёс:
— В первый раз будет больно. Прости. Но я не могу ничего с этим сделать.
Сердце Ли Юн билось, как пойманная в ладони птица. Страх теснился внутри вместе с предательским желанием.
Баянчур почувствовал это и потому действовал медленно. Очень медленно.
Он осторожно скользнул ладонями по её бёдрам. Раздвинул их шире — мягко, но настойчиво, оставляя между её ногами достаточно места для себя.
Её тело дрожало. Кожа горела. Она хотела спрятаться — и в то же время раскрыться.
Он опустился ниже. Провёл горячими пальцами по внутренней стороне её бедра, успокаивая, подготавливая. Её кожа была шелковистой и нежной. Под пальцами он чувствовал её дрожь.
Когда его тело прижалось к ее плотнее, его член коснулся головкой её входа. Ли Юн едва не вскрикнула.
Тепло его плоти было обжигающим. Она почувствовала, как он прижимается к ней — осторожно, терпеливо. Как его тяжёлое тело давит на неё своим жаром. Как медленно, миллиметр за миллиметром, он пытается войти.
Боль. Острая. Режущая. Она вспыхнула внутри, как ожог. Ли Юн зажмурила глаза. Стиснула зубы. Она чувствовала, как он растягивает её, заполняет, разрывая девственную плеву.
Баянчур почувствовал сопротивление. Чувствовал, как её тело судорожно сжимается, пытаясь вытолкнуть его. Он стиснул челюсти, борясь с желанием ворваться в неё одним рывком.
Он наклонился и поцеловал её губы. Тёплые. Дрожащие. Целовал её нежно, терпеливо, как мог.
И только когда почувствовал, что она чуть расслабилась, когда её бёдра дрогнули, принимая его тяжесть, он двинулся вперед — и вошёл до конца. Одним медленным, осторожным, но сильным толчком.
Боль полоснула. На миг весь мир сосредоточился в одной точке — там, где они соединились, став продолжением друг друга.
Горячо. Туго. Печёт.
Её глаза наполнились слезами — но она не издала ни звука. Как учили.
Баянчур замер. Внутри неё. Глубоко. Он чувствовал, как её тело дрожит, как её тугие стеночки обхватили его. Он склонился над ней. Целовал её закрытые веки. Щёки. Лоб.
Шептал что-то бессвязное — на своём родном языке. Он не двигался. Ждал. Давал ей время.
Ли Юн лежала под ним, чувствуя его тяжесть, его тепло, его дыхание у своего уха. Её боль медленно отступала, превращаясь в жгучее ощущение наполненности. В странное, новое чувство: что он — теперь часть её. Что она — теперь часть его.
Это было одновременно страшно…. И прекрасно.
Когда он начал выходить, ей вдруг захотелось его удержать, но он вышел и вновь вошёл до упора — одним медленным, неумолимым толчком.
Тесно. Горячо. Так плотно друг к другу.
Он снова замер над ней. Ждал. Ему хотелось быть осторожным. Хотелось дать ей время привыкнуть к его размеру и ощущениям.
Но в груди копилось недоумение.
«Почему она молчит? Почему не отвечает? Ей всё ещё больно? Противно? Она не хочет?»
Он хотел услышать её. Хотел почувствовать её желание. Малейший отклик. Хотел, чтобы она застонала. Чтобы выгнулась ему навстречу. Чтобы захотела его. Хотел знать, в какой момент её боль превратится в наслаждение. Хотел, чтобы она изнемогала под ним.
Но Ли Юн оставалась неподвижной. Стойкой. Гордой. Как будто отвергала его жар.
Его челюсти сжались, дыхание стало рваным. Он тяжело навис над ней, провёл рукой по её бедру — и большим пальцем нащупал её клитор. Провёл по нему круговыми движениями — жёстко, требовательно, пытаясь сорвать с её губ хоть какой-то звук.
Но она зажалась. Полностью. Попыталась отвернуться. Влажность между её бёдрами была невыносимо горячей и манящей. Она была возбуждена. Тогда почему она оставалась холодной? Этот контраст сводил его с ума. Он почувствовал, как ярость сплетается с вожделением — и уже не смог остановиться.
В этот миг что-то внутри него лопнуло. Глухо зарычав, он вжал её бёдра в лежанку и начал двигаться. Глубоко. Жёстко. Быстро.
Он толкался в неё, чувствуя, как она остаётся неподвижной, как, стиснув зубы, сквозь боль она теперь терпела его похоть. Но он уже не мог остановиться. Он вбивался в неё всё быстрее и глубже.
Туго. Горячо.
Её кожа трепетала под ним. Её чувствительные после его ласк соски тёрлись о его грудную клетку при каждом движении. Он вцепился руками в её ягодицы — сжал их сильно, грубо, впиваясь пальцами в плоть. Тянул её навстречу своим толчкам, заставляя принимать его глубже — вдавливаясь до упора, до последнего миллиметра
Он целовал её шею. Теперь уже грубее, будто наказывая. Оставлял влажные, горячие поцелуи и засосы у её уха, на ключице, на шее.
Её запах, её кожа, её тугая плоть — всё опьяняло его. Плавило рассудок.
Он злился. На неё. На себя. На свою слабость перед ней.
Её красивое лицо. Тонкая шея. Полные губы. Всё это было слишком желанным.
Темп становился всё жёстче. Он скользил внутри неё, а её тело охотно принимало каждое движение его бёдер. Он чувствовал, как надвигается оргазм. Рано. Слишком рано. Он застонал — тяжело, глухо, уткнувшись лицом в её шею. Попытался сдержаться, оттянуть момент.
Но вдруг… он услышал это.
Тихий, почти беззвучный вздох. Её дыхание на его коже. Тёплое, прерывистое, скользнувшее по его уху и шее.
Она выдохнула. Невольно. Не громко. Это был даже не стон.
Это был… невольный отклик на его вторжение, который он так ждал, — живой, трепещущий, который она не успела сдержать.
И этого хватило.
Его член дернулся внутри неё.
И оргазм накрыл его.
Он остался внутри неё, глухо застонав ей в шею. Его тело сотрясалось, он изливался в неё рывками — с тяжёлым выдохом, срывающимся рыком в горле, с дрожью в каждой мышце.
Он вжимал её в подстилку, вцепившись в её бёдра, а потом — замер. Сердце колотилось в груди. Дыхание вырывалось из лёгких тяжёлыми, хриплыми рывками.
Он знал, что в эту ночь потерпел поражение.
Не она сдалась ему.
Он сдался ей. Влюблённый в её плоть. Покорённый её молчаливой властью.
Когда всё закончилось, он остался лежать на ней — тяжёлый, горячий. Всё ещё глубоко внутри. Слушал, как она дышит под ним — тихо, прерывисто. Чувствовал, как её тело все ещё дрожит от натянутой, сдержанной страсти.
Она победила. Он в её власти. Краем глаза он заметил кровь — на покрывале, на её бёдрах. Яркое, алое пятно на белой коже.
Ли Юн лежала, не шелохнувшись. Только глаза её были открыты. Она смотрела на него. На сильное, красивое мужское тело. На его грудь, вздымающуюся от рваного дыхания. На мокрые от пота волосы. И внутри… внутри была гордость.
Он потерял голову. Из-за неё.
Он был таким — из-за неё.
Она была на верном пути.
Она лежала под ним, и в её груди было смятение… ей хотелось обнять его. Прижаться. Её пальцы едва не потянулись, чтобы прикоснуться. Провести по плечу. По его животу. По спине. Погладить по шее, почувствовать… Но она не двигалась. Она сдержалась.
Так учили. Так нужно. Он должен хотеть. Он должен привыкнуть, что она рядом.
Он лежал, тяжело дыша, не в силах говорить. А затем опустил голову и задышал ей в шею. Осторожно. Бережно.
Он ещё не знал, что она приручает его. Не лаской. Не улыбкой. А тишиной. И собой.
«Он должен жаждать. Должен терять себя. А ты — будь как ветер: неуловимой, свободной. Пусть сам гонится за твоим теплом», — звучали в голове слова Ма Суань.
Еще несколько мгновений он позволил себе просто оставаться в ней, чувствуя её дыхание и слабый, но живой трепет под ладонью. Затем, выдохнув — долго, сдержанно, — медленно поднялся, чтобы не придавить её своим весом.
Она лежала молча. Вся — в его семени, в его запахе и следах крови. Но не дрожала. Не пыталась отвернуться. Только тяжело дышала, будто сама с собой боролась — и победила. Он знал: внутри у неё бушевал ураган. Но снаружи — гладь. Лёд.
Он склонился, не торопясь, как делают с любимым жеребёнком, чтобы не спугнуть. Осторожно провёл пальцами по её бедру, по животу, туда, где на коже блестели их следы. Она не шелохнулась. Только губы чуть дрогнули. Он это заметил.
Затем он отошёл к очагу. Вернулся через несколько мгновений — с тёплой водой в бадье и мягкой тканью. Присел рядом. Намочил полотнище. И начал подмывать её.
Она озадаченно смотрела на него. Уход за женщиной не был обязанностью мужа в её мире. Но он не отводил взгляда, как будто это было для него естественным. Не долг. Желание.
Он мыл её осторожно, промывая следы крови, семени и пота, и лишь один раз позволил себе провести пальцами чуть дольше по внутренней стороне бедра — не чтобы возбудить, а чтобы запомнить. Насытиться видом. Ли Юн прикусила губу. Внутри всё сжалось — от того, как он трепетно касался, словно боялся навредить.
Когда он закончил, ушёл обмыться сам. После — вернулся и лёг рядом. Не коснулся. Только улёгся рядом, бережно укрыв её. И лежал долго, молча прислушиваясь к дыханию засыпающей жены.
Глава 13
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Снаружи гудел утренний осенний ветер, натягивая кожаные стены шатра. Пламя в жаровне почти погасло — лишь угли потрескивали, отдавая слабое тепло.
Когда Ли Юн проснулась, она сразу поняла — его нет. Шатёр был пуст. Только её дыхание и шелест покрывала, в котором всё ещё хранилось чужое тепло. Тело помнило больше, чем разум хотел признать: тяжесть его рук, горячее дыхание на шее, резкость, с которой он входил, и странную нежность, появившуюся уже после, когда он отпустил контроль, излившись в неё.
Тишина.
Она выдохнула с облегчением — но не потому, что боялась. Нет. Просто сейчас — ей не хотелось играть. Ночью она сделала всё, как должна была: сняла тунику, приглашая; выгнулась, показывая шею и грудь — покорно и гордо одновременно. Молчала, сдерживая стоны, как учили — быть не ласковой, а недосягаемой. Недоступной. И потому вожделенной.
Наставница Ма Суань учила — быть сокровищем, за обладание которым мужчина должен быть готов пойти на всё. Но никто не предупреждал, что удовольствие будет таким… ярким. Что придётся глотать стоны, чтобы не выдать себя. А когда он кончал, рыча и вгрызаясь в её плечо, она почувствовала странное ликование. Хотелось прижать его, ласкать, гладить… Но поддаться этому искушению стало бы огромной, непростительной ошибкой с ее стороны. Потому что если позволить себе чувствовать — можно влюбиться. Как её мать. И забыть, кто ты. Стать просто женщиной — одной из многих. Ещё одной женой. Или наложницей, которой легко пренебречь. Лянь Чжи предупреждала: «Ты не должна любить — ты должна быть любимой». Это он должен потерять голову. А она — лишь позволить себя любить.
Она резко выдохнула, стряхивая с себя опасные мысли, как шелковую вуаль с плеч. Нет. Сейчас не время. Сейчас — время для тишины. Для покоя. Для чашки горячего настоя, что согреет изнутри и остудит голову. Надо собрать себя обратно — по кусочкам, разбросанным ночью между дыханием, пальцами, телом. Потому что чувства — это слабость. А слабость опасна.
Она медленно потянулась, изогнув спину, чувствуя приятную ломоту в мышцах. Тело было странно живым — чуть ныло, между бёдер саднило, но нигде не болело. Она встала, сбросила покрывало и накинула лёгкую тунику из тонкой, но плотной шерсти, привезённой из Хотана — нефритово-зелёную, с вытканным на подоле узором драконьих хвостов. Завязала пояс, склонилась к ящику с гребнями и заколками, заплетая волосы — туго, по-степному, как носят жёны ханов.
Занавес у входа резко дрогнул. Баянчур шагнул внутрь — с растрёпанными волосами, в короткой боевой рубахе из грубой, серой ткани, перепоясанной кожаным ремнём. Это была одежда для утренней тренировки: износостойкая, свободная, пропотевшая. Но на ней уже темнело пятно крови.
Его правая рука была прижата к левому боку, между пальцами густо сочилась кровь, оставляя за ним узор из багровых пятен на земле.
У Ли Юн в сердце что-то оборвалось.
Она не закричала. Не охнула. Просто метнулась к нему, как тень, и ловко подставила руки, чтобы поддержать его. Он вздрогнул — от неожиданности, не от боли, — и вдруг засмеялся.
— Шэгши… царапина, — пробормотал он себе под нос, поморщившись.
Он сел с глухим стоном — не от боли, а от раздражения. Улыбнулся и заговорил дальше, уже не глядя на неё:
— Мужики из отряда гогочут — мол, хан размяк совсем — от ласки женщины… и удар пропустил. Пусть смеются. Они же не знают, что я — нарочно… — он оскалился, прищурился, глядя, как жена готовится обрабатывать его рану. — Лицо этому неженке подправил. Шрамы воину — к лицу. Пусть учится жить в степи. А эта царапина — чепуха. Оно того стоило.
Он хмыкнул, развязал тесёмки туники и снял ткань через голову. На боку темнел и сочился кровью порез — длинный, но неглубокий, как след сабельного удара, едва не задевший рёбра.
Ли Юн молча опустилась перед ним на колени. Ловко разложила на циновке свой набор: керамический пузырёк с настойкой солодки и золототысячника, пучок сушёного чернобыльника, пепел от горелой кожицы граната, тонкие полоски чистой марли и шёлка. Приготовила всё быстро, точно, как учили.
А внутри — дрожала. Он говорил вслух, будто сам с собой. Она же ловила каждое его слово, пытаясь понять, что произошло этим утром.
— Ничего они не понимают, — бормотал он, наблюдая, как она промывает рану. — Дрыхли небось всю ночь. А я — будто на крыльях. Удовольствие до сих пор по жилам жжёт. До сих пор внутри всё кипит…
Он склонился к ней, вдохнул запах её волос — тёплых, пахнущих настоем мяты и маслом лотоса — и прошептал, едва касаясь её уха:
— Слишком много удовольствия ты мне доставила, жена.
Её рука дрогнула. Его дыхание — обжигая, коснулось её шеи, разгоняя мурашки по всему телу. Она застыла. Лёгкое прикосновение — а сердце забилось, как у пойманной птицы.
— Моя… — выдохнул он ей в висок. Голос был хриплым. — Гордая… неприступная… холодная на вид, а внутри — горячая… Ничего, скоро сама попросишь. Я умею ждать.
Ли Юн не сдвинулась с места. Только продолжила обработку: промыла рану настойкой, припорошила пеплом, уложила на неё листья полыни, чтобы вытянуть жар.
— Твои руки горячие, — пробормотал он тихо, склонившись ближе. — Ты волнуешься. Мне это приятно.
Она не ответила. Он наблюдал. Она крепко обмотала его торс бинтом — осторожно и точно, как учили, стараясь не выдать ни страха, ни желания, что пекло внутри.
Когда перевязка была закончена, Баянчур отстранился. Потом медленно выпрямился, встал и, сбросив штаны, обнажился полностью. Ли Юн всё ещё стояла на коленях. И не двигалась. Он подошёл к очагу, взял кувшин с водой, и, как ни в чём не бывало, начал обмываться. Сначала плечи, затем — грудь, живот. Его движения были ленивыми, с небрежностью хищника, знающего, что жертва никуда не убежит.
Он выпрямился, стряхивая воду с плеч, и бросил взгляд через плечо. Не сказал ни слова — просто протянул руку в сторону полотнища, но Ли Юн оказалась проворнее — она взяла кусок материи в руки и подошла ближе.
Она вытирала его плечи, но взгляд то и дело соскальзывал ниже: на тёмную полоску волос под пупком и на напряжённое свидетельство его желания. Ли Юн старалась смотреть в сторону. Но взгляд всё равно вернулся обратно — на влажную линию его живота; на капли, сбегавшие вниз; на повязку, охватывающую рёбра; на напряженные мускулы и поджарые бёдра. Она знала, что не должна, но ничего не могла с собой поделать.
Чем дольше она смотрела, тем медленнее он двигался, поворачиваясь к ней то одним боком, то другим, то спиной. Её пальцы с тканью прошлись по животу, по бедру — и снова вверх — по груди и спине, на которой ещё блестела влага. Он словно демонстрировал. Себя. Свою силу. Своё желание, которое невозможно было не заметить. Член напрягся, медленно поднимаясь к животу. На её глазах.
— Ты смотришь… — произнёс он низко, всё ещё не глядя. — Значит, тебе нравится. Думаешь, я не знаю? Холодная снаружи, горячая внутри.
Он наклонился и забрал ткань. Взял её ладонь — мягко, но властно — и положил на своё тело, направляя туда, где яростно бился пульс. Она не отдёрнула руку.
Он провёл её ладонью по своему телу вниз, по изгибу живота. Настойчиво. У неё дрожали пальцы, но она слушалась, двигаясь, как учили. Медленно. Соблазнительно.
— Так… да… медленно… Крепче. Сожми сильнее… не спеши… ммм…
Он выдохнул с коротким, сдавленным стоном и вдруг отдёрнул её руку.
— Не сейчас, — сказал хрипло, борясь с желанием наброситься на нее прямо сейчас.
Он наклонился ближе, и его губы едва коснулись её щеки — жаркие, настойчивые.
— Сегодня ночью ты снова станешь моей, — прошептал он ей.
Он подошёл к сундуку, накинул свежую рубаху, затянул пояс, повесил пояс с ножнами и напоследок бросил через плечо плащ, сотканный из голубого войлока с нашитой полосой меха лисы.
На пороге остановился.
— Ты хочешь — я вижу. Это правильно.
А потом исчез.
Только за занавесью шатра раздался его смех, низкий и довольный, когда он о чём-то говорил с воинами.
Воины, что лениво собирались у костров на завтрак, с интересом обернулись.
Он должен был быть хмурым. Настроение после тренировки — как после дешёвой браги: удар пропущен, бок кровоточит, честь задета подшучиваниями. Другой на его месте уже бы медленно закипал. Проклинал бы беспечность, злился на глупые подколы, ушёл бы в тень. Но Баянчур… светился. Как доспех, натёртый до блеска. Глаза искрились. В уголке рта — ленивая полуулыбка. Движения — раскованные, гибкие, как у мужчины, у которого всё получилось.
Он прошёл мимо воинов так, будто вовсе не пропустил удара, а сам раздавал их направо и налево. Никто не знал, что произошло на поле для тренировок и потом — в шатре. Да и знать не хотел. Но вывод был очевиден: чего бы хан ни пытался добиться этим утром — он победил. И воины, глядя ему вслед, подумали примерно одно и то же: их хан хитёр, как степной лис.
А Ли Юн осталась внутри, с ладонью, на которой ещё пульсировало его прикосновение… и с жаром, разлившимся между бёдер.
Прибравшись в шатре, Ли Юн умылась настоями мяты и корня пиона, собрала волосы в высокую причёску и сменила тунику — на вышитую серебром, грушевого цвета, с плотным поясом. Всё — как подобает супруге хана.
Снаружи воздух был бодрящим — прозрачный, с запахом дыма и утренней похлёбки. Ли Юн направлялась на завтрак, когда увидела его. Ли Шэнь. Военачальник из Поднебесной. Моложе, чем её муж. Красив лицом — точёные черты, высокий лоб, строгий взгляд. Но сегодня всё это было подпорчено. И изрядно.
Под обоими глазами — налитые синяки. На переносице — след от удара. Нос не сломан, но припухлость явно останется на пару дней. Он пытался держаться с достоинством, как подобает представителю империи, но выражение лица говорило само за себя: ему было больно. И неловко.
Он заметил, что она смотрит, поэтому быстро поклонился и отвернулся, будто хотел исчезнуть.
Теперь ей стало понятно, откуда у ее мужа рана, почему он намеренно не увернулся от удара клинком и кто именно «подправил» лицо военачальнику. Она внутренне поморщилась. Варвар. И ведь был так доволен.
«Ну, вот что тот ему сделал⁈ А даже если Ли Шень в чём-то и виноват, можно же было словами объяснить!» — Ли Юн злилась на хана.
Она уже почти шагнула к военачальнику, желая предложить повязку или охлаждающий настой из гранатовой кожуры… Но, вспомнив выражение лица Баянчура, когда он говорил о «неженке», остановилась.
«Нет. Не стоит. Раз муж так сделал, значит должна была быть причина,» — мысленно сказала она себе.
Ли Юн отвернулась и пошла дальше. И подумала — почти с тоской:
«Мужчины. О, как же трудно их понять!»
Ма Суань уверяла, что главное — знать, когда молчать, когда оголиться и как посмотреть, взмахивая ресницами. Но она никогда не рассказывала, как понять, что у них в голове, когда они сначала рычат, потом улыбаются, нарочно подставляются под удар, чтобы кого-то ударить — и при этом считают, что поступили мудро.
Ли Юн невольно сравнила утреннее поведение мужа с поведением мальчишек, живущих в ставке. И, возможно, она была не так уж далека от истины. Но она еще не знала, что влюбленный мужчина хуже любого босоногого сорванца.
Глава 14
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Ли Юн сидела на меховом ковре возле очага в шатре хана рядом с Ашлик, которая пришла показать ей, как заворачивать кусочки поджаренного мяса в солёные, пахнущие уксусом листья — для всадников, что завтра провожали посла и его свиту обратно в Поднебесную. Такие свёртки готовили не каждый вечер, а только в особых случаях: перед дорогой, охотой или важными выездами. По обычаю, пищу в дорогу должны были приготовить руки жены хана — на удачу и для придания сил. Это считалось и знаком почёта, и оберегом в пути.
— Считается, рука жены — к защите. Особенно если хану она по вкусу. — усмехнулась Ашлик.
Ли Юн внимательно слушала объяснения Ашлик и неловко, но старательно повторяла её движения: клала кусочек мяса на лист, сворачивала края, прижимала пальцами. Получалось не так аккуратно, как у жены советника: то лист расползался, то сок выступал сбоку, но с каждым разом — всё лучше и лучше. Листья чуть хрустели под пальцами, жир тёк по ладоням, и в воздухе висел густой аромат — дым, соль, специи, навар. Ашлик не хвалила, но больше не поправляла — только бросала короткие взгляды и молча передавала новые куски мяса. Слов не требовалось — только руки, взгляды, тепло огня и негромкая женская тишина.
Но Ли Юн всё чаще ловила себя на том, что смотрит не на листья. А на него.
В этот вечер её муж — хан Баянчур — не прикоснулся к пище. Он сидел чуть поодаль, опершись на колено, глядя в огонь. Пальцы лениво потирали шею, словно сдерживал бурю внутри. Его любимое блюдо с жирным бульоном остывало в деревянной чаше — он так и не взял ложку в руки.
В нём не было гнева. Но и покоя — тоже. Ли Юн не мешала. Просто продолжала заворачивать мясо, стараясь не смотреть — и всё равно наблюдала, пытаясь понять, что его так волновало.
— На сегодня хватит, — пробормотала Ашлик, встряхнув ладони. — Остальное доделают рано утром.
Она встала, собрала свёртки в плетёную корзину, бросила короткий взгляд на хана и вышла, откинув полог. Ли Юн тихо прибралась, сложила полотенце, вытерла руки в горячей воде с настоем корня пиона.
Хан с трудом встал, словно каждое движение отдавалось болью в теле. Он собирался идти туда — к юрте кюнчи. Он не знал, слышала ли жена, что сейчас происходило внутри — у повитухи, помогавшей женщинам при родах.
Но когда он потянулся к пологу, краем глаза заметил: Ли Юн поднялась следом. Не спросила. Не позвала. Просто пошла за ним — тихо, как тень. Он повернулся, будто хотел приказать ей остаться… Он не хотел, чтобы она снова смотрела в лицо смерти. Не должен был позволять. Она не знала ни роженицу, ни его воина. Не обязана была идти.
И в то же время — он надеялся, что она пойдёт. Потому что рядом с умирающей женщиной ему была нужна именно она. В нём всё ещё жила боль утраты матери — той, кого он не сумел спасти. И где-то глубоко упрямо билась мысль: «а вдруг у неё получится». Хоть чем-то — словом, присутствием, тёплым взглядом… Поднебесная славилась своими лекарями.
Хотя он и понимал тщетность этой надежды. Она — принцесса. Разве принцесс учат лечить?
Он не знал. Но остановить — не смог.
А она не тянула за рукав. Просто стояла — спокойно, прямо, не отводя глаз, в которых было упрямство. Привычное. Беззвучный вызов.
Он выдохнул. Кивнул. И пошёл к выходу. Она — за ним.
Юрта повитухи стояла чуть в стороне от станового круга. Вокруг собрались мужчины: отцы, братья, сородичи. Они не разговаривали — только стояли в тени, молча. Один терзал кнут, перекручивая его между пальцами. Другой пил кумыс — жадно, как будто хотел запить страх.
Слабые стоны просачивались сквозь щели. Несколько женщин — пожилых и молодых — сидели у входа на корточках. Их лица были усталыми, они напряжённо прислушивались к тому, что происходило в юрте. Ни одна из них не проронила ни слова, когда подошёл хан.
Мужчины расступились. Баянчур шагал уверенно, не глядя по сторонам. Увидев за его спиной женщину — его жену, — несколько человек вздрогнули. Один открыл рот, словно хотел спросить, но звук так и не сорвался с губ. Хан не остановился. Не замедлил шага.
И Ли Юн шагнула за ним в проём.
Внутри юрты пахло потом, кровью и страхом. На пологе лежала женщина, совсем юная, с лицом девочки. Глаза — распахнуты, но мутные. Волосы — липкие от пота.
Кюнчи — пожилая, с лицом, сморщенным, как сушёное яблоко — бормотала заговор и водила рукой по воздуху. Другая рука лежала на животе женщины. Когда вошёл хан, она вскинула глаза, но не встала. Только вздохнула — тяжело, устало:
— Поздно… — прошептала она по-уйгурски. — Душа уже уходит. Надо звать шамана.
У стены стоял военачальник — багатур, муж роженицы. Мощный, с квадратными плечами, но сейчас — сгорбленный, будто под ударами невидимого врага. Лоб упирался в несущий шест юрты, будто ища в нём опору. Плечи ходили ходуном, дыхание было тяжёлым, срывающимся — как у зверя, загнанного в ловушку.
Юн Ли хотела подойти к роженице — но мужчина шагнул вперёд, закрывая проход.
— Не надо… — выдохнул он, обращаясь к хану. — Уже ничего не поделаешь. Пусть уйдут с честью.
— Уйдут, если ты с этим смирился, — твёрдо сказал Баянчур. — Я — нет.
Положив руку на плечо, он отвёл воина в сторону, слушая, пока тот глухо объяснял: воды отошли давно, схватки шли часами, а после того, как в стане протянулся глухой гул рога, возвестивший об окончании ужина — всё прекратилось. И с тех пор повитуха молчит. Никто не знает, как помочь.
Ли Юн мельком взглянула на мужа — он слушал внимательно, но глазами следил за женой.
Она прошла внутрь. Молча. Опустилась рядом с женщиной. Осторожно коснулась запястья. Пульс — тонкий, нитевидный. Ноги — ледяные. Губы — серые.
— Ци уходит, — прошептала она на китайском, скорее себе.
Кюнчи склонилась ближе, не поняв слов, но услышав интонацию. Хмуро сдвинула брови.
Ли Юн поднялась. Не сказала ничего — просто встала и вышла.
Один из мужчин попытался остановить её у выхода:
— Что она…?
Но Баянчур шагнул вперёд, встав между ними.
— Пусть.
Он не повысил голос, но в тоне не было ни тени сомнений.
Женщины у входа переглянулись. Одна — молодая, с круглым лицом — прижала ладони к губам и заплакала.
Один из старших воинов глухо сказал:
— Приведите шамана.
Один из мужчин кивнул и исчез в темноте.
А Баянчур шагнул за женой. Не окликнул, не спросил — просто пошёл рядом, как щит. Они молчали, но шагали в унисон.
У входа в шатёр он придержал полог, как это делают не ханы, а мужья. Она вошла первой. Хан же, как только убедился, что она внутри, вернулся к юрте роженицы.
Костры начинали гаснуть. Воздух стал холоднее и жёстче. Над ставкой повисла напряжённая тишина: все знали, что смерть бродит где-то рядом.
Баянчур стоял в стороне, чуть в тени, будто не решался вернуться под полог. Он молчал. Лицо его было непроницаемым, но пальцы на поясе двигались — еле заметно, будто отмеряли шаги времени. Он сжимал челюсть, словно хотел что-то крикнуть — себе, судьбе, небу. Но молчал.
Когда послышались шаги за спиной — он не сразу повернулся, решив, что пришёл шаман. А когда повернулся, замер, не двигаясь.
Ли Юн вернулась.
Уже в другой одежде — в тёмной подпоясанной тунике. С волосами, убранными под платок. В руках у неё был свёрток: нож, платки, кожаная тряпица с иглой, сушёные листья полыни и зола в маленькой керамической банке.
Баянчур застыл. На миг — действительно застыл.
Он смотрел, как она идёт к нему — не торопясь, не оглядываясь. С прямой спиной и лицом, на котором нет ни страха, ни сомнений.
Его жена.
Не наложница, не игрушка, не чужая — воин в тонкой коже. Женщина, несущая жизнь, где другие сдались.
Он лишь кивнул, не доверяя голосу. Потом сам откинул полог.
— Иди.
И она вошла. Уже не как чужая.
Как та, кому отдают самое страшное — надежду, которую уже отпустили.
Она взяла меховую подстилку, свернула ее в валик, подложила под грудь женщины и подняла её на колени.
Рядом повитуха охнула:
— Так нельзя! Так не рожают!
Ли Юн села сзади, придерживая женщину, и начала разжигать жаровню. Поняв, что она хочет, хан кинулся ей помогать. Она подкинула полыни и сушёного дягиля — пусть горит. Пусть греет.
Пальцы нащупали точки: внизу икр, на пятках, на пояснице. Она прижгла их раскалённой палочкой с золой.
Женщина вскрикнула. Снова потуги. Схватка. Стон. Потом — ещё одна.
Лицо роженицы заливали пот и слёзы. Её тело билось, словно животное в силках. Несколько сильных схваток — скользящее движение. Малыш.
Но синий. Без дыхания. Пуповина — дважды обвивает шею.
— Нет… — выдохнула старуха. — Всё.
Но её никто не слушал. Отец и мать, затаив дыхание, смотрели на Ли Юн. Та уже держала нож, обмотанный полосой кожи. Она поднырнула под пуповину быстро и уверенно — раз, другой. Разрезала.
Кровь. Слизь. Плёнка на лице. Младенец лежал в её ладонях — без движения. Ли Юн обмотала ладонь платком, протёрла младенцу рот и нос, очищая от слизи. Младенец не дышал.
Она вспоминала уроки Бо Лао и медицинский трактат «Бэйцзи цицзю фан», который он заставлял её изучать. Ли Юн осторожно перевернула ребёнка вниз головой, поддерживая под грудь. Лёгкие, частые похлопывания по спине. По пяткам. Тёплый воздух вокруг дрожал, но он всё ещё не издавал звука.
— Дыши… — прошептала, вспоминая учения даосов. — Дыши, как я.
И поднесла губы к губам ребёнка. Выдохнула — мягко, с теплом. Один раз. Второй. Ничего.
Ли Юн встряхнула младенца чуть сильнее. Потом снова — похлопывания.
Снова. И снова. Вдыхала — и выдыхала в крохотный рот. Раз. Два. Похлопывания. Опять и опять. Потеряв счёт времени. Работая машинально, словно её руки двигались сами, а она лишь шептала: «дыши… дыши…»
Малыш задвигался. Захрипел. Потом — всхлип. Дрожащий, рваный. И вдруг — крик. Пронзительный. Живой.
Кюнчи села прямо на пол — там, где стояла, тяжело опираясь на руки. Не на женщину смотрела, не на ребёнка. На Ли Юн.
Долго. Молча. А потом хрипло проговорила:
— Ты не просто… улуг жолдашы катын… великая помощница в пути жизни…
Почти шепотом закончив:
— Небо благословило нас, послав ту, чьё дыхание оживляет… Тенгри элчиси.
Муж женщины упал на колени. Хан стоял у входа, не двигаясь.
В воздухе повисла тишина. Даже пламя очага будто стало мягче, тише. Кто-то за пределами юрты всхлипнул.
Баянчур смотрел на жену. В её лице не было ни гордости, ни страха. Только усталость и внутренняя тишина. Он знал — если дать слову о Тенгри элчиси разойтись, оно будет жить отдельно от неё. Её имя станут шептать у очагов, детям будут класть на лоб золу с её следа, звать к умирающим. Но если в следующий раз она не сможет спасти — её проклянут. Скажут, не захотела. Или обидела духов. А потом отвернутся. Или уничтожат — чтобы отвести беду от рода.
Он не позволит этому случиться.
Хан шагнул вперёд.
— Эти слова останутся здесь, — тихо, но твёрдо. — Кто их повторит — повторит их в последний раз.
Сказал это не только кюнчи — всем, кто мог слышать.
— Закончите без нас, — добавил уже строже.
Он протянул Ли Юн руку.
— Пойдём, — тихо сказал он.
Когда они вышли из юрты, над ставкой уже висел тонкий, желтый полумесяц. Вокруг царила тишина.
Где-то вдали запоздало послышался топот — возможно, это был шаман, спешивший к юрте кюнчи. Но его уже никто не ждал.
Возле выхода стояли десятки воинов и женщин. Никто не спросил и никто не окликнул. Только склонили головы в знак уважения, когда мимо проходили хан с женой, погруженные каждый в свои мысли. Он не знал, о чем думала Ли Юн. Сам же он мысленно твердил одно и то же:
«Я буду защищать её. Я всегда буду рядом. Никто не причинит вреда ей — моей жене.»
Глава 15
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Баянчур проводил жену до шатра, а сам остался снаружи. Вернулся к кострам, где его ждали воины. Тени багатуров колыхались на внешних стенах юрт. Один пытался что-то спросить, но хан лишь поднял руку:
— Спать. Всем.
Голос был низким, ровным. Никто не осмелился ослушаться. Даже старый Улугбек, привыкший ворчать, склонил голову и молча ушёл.
Баянчур постоял немного, всматриваясь в ночь.
Подошёл к юрте того, кто этой ночью едва не потерял всё. Военачальник сидел у входа, откинувшись спиной на косяк, а голову запрокинул на деревянную раму проёма. Глаза были закрыты — не от сна, а просто потому, что впервые за долгие часы он позволил себе расслабиться. Услышав шаги, он поднялся — медленно, будто с трудом возвращаясь в тело. Сказать ничего не смог, только кивнул. И этого было достаточно.
В его взгляде не было слёз — только свет. Как у человека, которому вернули то, что он уже похоронил внутри себя.
— Жив? — тихо спросил хан.
Военачальник кивнул. Голос сорвался, но он всё же хрипло ответил:
— Материнское молоко принял.
Хан кивнул. На прощание положил руку на плечо воина — тяжело, по-мужски. И пошёл к себе.
Огонь в его шатре почти погас. Угли едва светились под золой, тонко потрескивая в тишине. Баянчур неторопливо подбросил поленья, растопил очаг, чтобы к утру в юрте стало теплее. Сел на корточки, поводил рукой над огнём — проверяя, достаточно ли жара, — и только тогда поднялся и подошёл к постели.
Она спала. Глубоко, как те, кто выложился до последней капли. Ли Юн уснула в одежде — в той самой тёмной тунике, затянутой поясом, — прямо на подстилке, даже не откинув мехового одеяла. Она, видимо, присела туда, как вошла в шатёр, и её сморил сон. Волосы всё ещё были убраны под платок, как у степной женщины. Её пальцы всё ещё сжимали край свёртка, в который она заворачивала травы, что носила в юрту кюнчи. Обветренные губы, вторая рука под щекой. Он молча сел рядом, опираясь на ладонь. Смотрел.
Свет от очага дрожал, освещая линии её лица — чуть приоткрытые губы, бледная шея. В тени шатра её лицо казалось почти прозрачным, тонким, как рисовая бумага на просвет. Сколько силы в этом хрупком теле. Сколько упрямства. Сколько жизни.
И она — его.
Он медленно вытащил свёрток с травами из рук жены и положил его у кровати. Затем протянул руку, дотронувшись до края платка. Пальцы скользнули под завязку — осторожно, боялся разбудить. Развязал. Волосы, тяжёлые, влажные от пота и дыма, рассыпались — тёмным атласным полотном на плечи и грудь, закрыв часть лица Ли Юн. Он провёл по ним ладонью, убирая упрямые пряди. На ощупь они были мягкими и струились между пальцами, как прохладный шёлк.
Он расстегнул узел пояса, медленно и осторожно приподнял край туники. Снимал не спеша, любуясь изгибами. Он смотрел, как обнажается её плечо, как живот втягивается на выдохе. Она не проснулась.
Её грудь вздымалась равномерно, грудная повязка была влажной от пота. Он чуть приподнял такое манящее и податливое тело жены, снял повязку — и замер.
Любовался.
Баянчур почувствовал, как внизу живота снова сжалось. Вожделение, уже почти постоянное рядом с ней. Но он не двинулся. Медленно провёл пальцами по её плечу, по ямке между ключицами. Вдохнул запах — кожи, дыма, степной травы, мяты и лотоса. Это был знакомый запах степи вперемешку с её собственным. И он кружил голову. Сейчас Баянчур просто хотел быть рядом. Смотреть. Дышать одним воздухом. Знать, что она жива. Здесь. Его.
Отложил в сторону её одежду и, приподняв её над ложем, вытянул мех из-под её спины. Он медленно укрыл Ли Юн меховым одеялом. Подоткнул края, чтобы не проник холод. Провёл ладонью по щеке, задержался у виска.
Горло сжалось от чувства, в котором было больше благоговения, чем вожделения… Несмотря на желание, хотелось только смотреть. Баянчур присел на край широкой постели, не раздеваясь, облокотился на локоть и долго сидел, глядя на жену. Он вспоминал, как её руки были в крови.
Упрямая. Безмолвная. Гордая. Слишком спокойная и холодная для женщины степи, для жены хана. И всё же — он не променял бы её ни на какую другую.
Он не знал, как звалась её вера. Не знал, кому или чему она молилась, если вообще молилась. Но знал одно — в ту ночь она была сильнее всех его воинов. И не потому, что победила. А потому, что не отступила.
Он так и не лёг. Только сбросил плащ, набросил шкуру на плечи и сидел рядом со спящей женой до рассвета. Молчал. Слушал, как трещат угли, как ветер шелестит по коже юрты, как медленно зреет нечто внутри.
Просто тишина. И в ней — она.
Утренний свет пробрался в шатёр тихо, как вор. Скользнул по её лицу, тронул щёку, золотом лёг на тёмные волосы. Она спала всё так же спокойно с одной рукой под щекой, а другой — сжимала край мехового покрывала, что он накинул на неё.
Хан смотрел на Ли Юн ещё несколько мгновений. Уходить не хотелось. Но было нужно.
Он встал бесшумно, набросил плащ, и только на миг задержался у выхода, обернувшись.
«Сегодня… я хочу, чтобы она поняла меня. Не жест. Не взгляд. А слово.»
Он расправил плечи и вышел.
Юрта посла Тан стояла в утренней тени. Тонкий дым струился вверх из курильницы, внутри раздавался шелест кисти по бумаге.
Сяотун, юный слуга посла, сидел на корточках у входа, растирая чернила на камне — круговыми движениями, терпеливо и сосредоточенно, как учил наставник.
Завидев хана, он вздрогнул, вскочил и, не сказав ни слова, исчез за занавесом.
Несколько мгновений спустя вышел сам посол — он был не молод, но сохранял осанку столичного учёного: ровная спина, длинные усы, умные глаза, читающие не только речь, но и молчание. За его спиной — целая жизнь при дворе Тан. Он знал, как видеть дальше слов, и как сообщить императору то, что нужно — и о чём лучше промолчать. В его взгляде никогда не было лишнего. Даже сейчас, когда хан пришёл без предупреждения, он лишь слегка приподнял бровь — ровно настолько, чтобы дать понять: удивлён. И тут же спрятал это за вежливым жестом. Он поклонился и откинул полог, пропуская Баянчура внутрь шатра.
У входа висел бамбуковый колокольчик — чуждый степи звук. Когда хан вошёл, тонкий звон прозвучал в тишине, как память о далёком дворце.
Внутри было прохладно. Вместо шкур — шёлковые циновки, на стенах — свитки с каллиграфией, изображающие иероглифы: долг, спокойствие, знание. С потолка свисала медная лампа с резьбой дракона, под ней — стол с письмами, чернильницей и печатями. Возле очага тлели душистые травы. Воздух пах ладаном, чернилами и сушёными апельсиновыми корками.
— Владыка степи, — мягко сказал он. — Ваш приход на заре — знак того, что ночь раздумий принесла мысли и решения, которые рождаются не на совете, а в сердце.
— Я хочу учить. — Голос Баянчура был хрипловатым, будто ночь выжгла в нём что-то. — Простые слова. Чтобы не быть немым рядом с женой.
Посол понял сразу. Он кивнул, медленно развернул свиток, взял кисть.
— Тогда начнём с главного.
Он писал, проговаривая вслух:
— «Да» — ши.
— «Нет» — бу ши.
— «Спасибо» — се се.
— «Я» — во.
— «Ты» — ни.
Баянчур повторял — глухо, чётко, врезая каждое слово в память.
Он помолчал, потом добавил:
— Как сказать «Хорошо»?
— Хао.
— «Не бойся»?
Посол чуть замедлил движение кисти.
— Бу яо хай па.
— «Красивая».
— Мэй ли.
Баянчур кивнул, запоминая. Потом тихо:
— «Скажи».
Посол поднял взгляд, на миг задержал.
— Шоу ба.
Ещё пауза.
— «Моя»?
— Во дэ.
Посол подул на чернила, чтобы подсохли, и аккуратно свернул свиток. Не спросил, зачем. Не прокомментировал выбор слов. Только поклонился, подавая список. Баянчур принял его с благодарным кивком — и ушёл.
Шаг его был размеренным, целеустремлённым — без спешки, но с внутренним решением. Он направился туда, где начинался каждый его рассвет: на тренировочное поле. К воинам, к стали и крикам.
Только теперь за поясом рядом с кинжалом была тонкая бумага, свёрнутая в тугой рулон. А в голове — слова, которые он собирался применить не в бою. А ночью. Рядом с ней.
Посол проводил его взглядом, а про себя подумал:
«Император будет доволен. Дочь Лан Юй, рождённая не для брака, а как залог, не затерялась в степях. Она молчит — но её слышат. Он — варвар, но уже внимает ей. А значит — и нам. Если он полюбит её, союз окажется крепче любого соглашения. Она станет нашей тенью в его сердце. Иногда Поднебесная побеждает не мечами… а женщиной, что проникла под кожу — и осталась в сердце.»
Глава 16
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Солнце стояло высоко. Внутри станового круга, в тени от шатров, женщины собрались вокруг деревянной рамы — на ней расправляли ткань, натянутую как на барабан, вытканную вручную из тонких шерстяных нитей. Кто-то отделял бахрому, кто-то вышивал, другие сортировали ленты и нити. Это была подготовка к предстоящей выездной церемонии — через три луны хан и его воины покидали ставку, и по обычаю женщины должны были завершить несколько дорожных покрывал с защитным орнаментом до их отъезда.
Ашлик сидела в центре, объясняя младшей дочке, как узор «Очи Тенгри» должен ложиться в центр полотна — не сдвинут и не перекошен, потому что это не просто украшение, а оберег, обращённый к Небу. Древний символ — круг с точкой в центре, обрамлённый ромбами — считался глазом Великого Неба, который должен видеть путь того, кто уходит, охранять, оберегать, хранить связь между землёй и божественным порядком. Символы вышивались перед отъездом, рождением, смертью.
Ли Юн наблюдала за руками Ашлик — уверенными, крепкими, с чуть загрубевшей кожей, но точными, как у мастера каллиграфии. Ашлик наклонялась к ткани, проводила пальцем по линиям, как будто не просто объясняла, а переводила с языка богов на уйгурский язык. Узор складывался постепенно: круг, точка, вокруг — линии, будто лучи. Ничего сложного — и всё же в этом было что-то древнее, важное.
— Это глаза Неба, — объясняла она. — Очи Тенгри. Смотрят за теми, кто в дороге. Чтобы дух не сбился с пути.
Когда Ли Юн жила в гарнизоне у перевала Юймэньгуань — среди сухих ветров и пыльных стен, где её прятала от дворцовых заговоров и готовила к замужеству Лянь Чжи, — господин Чэнь учил её рисовать символы баланса, узоры Инь и Янь, иероглифы долголетия и процветания. Эти знаки должны были оберегать от дурного влияния, болезней и сглаза. Тогда она писала их кистью — на шёлке, в тишине утреннего зала. Здесь — вышивала иглой. Там линии ложились на гладкую ткань, здесь — на грубую шерсть. Там были знаки. Здесь — узоры. Символы разные. Но смысл — один.
Она провела рукой по краю полотна, чувствуя, как под пальцами тянется нить. Это ведь тоже письмо. Только без чернил. Точка — это начало. Круг — жизненный путь. Линии — дороги. А если глаз смотрит прямо — значит, воин под защитой. И вдруг она поняла: неважно, где родилась женщина — в столице империи или под небом степи. Если она шьёт для семьи или для любимого, в каждом стежке — её дыхание. В каждом узоре — её молитва.
Ли Юн подали клубок окрашенной в цвет «тёмное индиго» шерсти — тонкой, мягкой, с блеском. Она аккуратно продевала нитку в иглу, старалась держать руку ровно, как учили, и делала стежок за стежком по краю полотна.
Это была ритуальная женская работа. Так в этих землях женщины веками сопровождали мужчин в путь: не словами, не слезами, а делом. Одежду, которой касались их руки, считали оберегом. А если женщина вшивала в подкладку свой волос — это значило, что она отдала часть себя.
Женщины не говорили о прошлой ночи, когда Ли Юн вошла в шатёр роженицы. Но всё изменилось. Теперь ей пододвигали подушку — как знак: сядь ближе, ты своя. Уступали лучшее место у рамы, предлагали тонкие нити, показывали узоры, ожидая её одобрительного кивка или улыбки, обращаясь к ней, как к старшей. Ни одна не произнесла вслух, почему. Никто не упомянул — даже в тихом разговоре между собой — что она спасла жену багатура и младенца. И не потому, что хан публично велел всем молчать. Среди кочевых женщин уважение редко выражалось словами. Оно пряталось в мелочах: в месте у очага, которое тебе уступили; в чаше, которую поставили первой; в нити, которую доверили твоим рукам.
И хотя Ли Юн спасала младенца не ради признания, оно пришло. Тихо. Как это бывает там, где чувства важнее слов. Это была мудрость женского круга — негласная, как старинный узел на поясе: знак, что виден лишь своим. Если ты дала жизнь — ты одна из нас.
Ли Юн сидела спокойно. Вышивала. Слушала, как рядом щебечут, перебрасываются короткими новостями и советами. Голоса сливались в мягкий поток — будничный, но тёплый.
И в этом шуме — она уже была не гостьей.
Позади кто-то сдвинулся. Шорох. Тихое хихиканье. Ли Юн не обернулась — даже когда поняла, о чём именно говорят.
— … хан тогда впустил нас в шатёр обеих. Он был… нетерпелив.
— Тише ты, — шикнула соседка, но голос её был скорей приглушённым от восторга, чем стыда.
— … а до этого ещё звал Басар отдельно. И не раз. Потому что она лучше всех. Хан никогда от неё не откажется. Говорят…
Ни одно слово не было обращено к ней — и всё же каждое пронзало, как кинжал. Гизем сидела чуть позади рядом с молодой девушкой, с которой и перешёптывалась. Говорила тихо, тоном сладким и вкрадчивым, как мёд с полынью — тягучим снаружи, горьким под языком.
Ли Юн напряглась. Стежок сбился. Она подняла глаза — вперёд, на степь. Она слышала. Все слышали. Даже если делали вид, что нет. Но она не поджала губы, не вскочила, не отвернулась. Только аккуратно расправила нить. Сделала следующий стежок.
Среди женщин наступила звенящая тишина. Шорохи стихли. Щебет умолк. Даже птичий крик над головой показался чужеродным.
Потом — скрип. Кто-то встал. Раздался голос Ашлик:
— Какие же вы — балаболки, — сказала она негромко, но в её голосе был металл. — Это не базар. Это — священная работа. Когда женщины ткут — язык должен молчать. А вы языки свои распустили, болтаете, будто вы не дочери рода, а жусан — перекати-поле, что корней не знает и стыда не ведает. А ну вон отсюда. Пока я вам углём языки не прижгла.
Гизем побледнела. Её подруга-сплетница вспыхнула и вскочила, будто ошпаренная. Одежда её задела чей-то узор — кто-то недовольно шикнул. Остальные женщины — молча, но с явным осуждением — отвернулись. Гизем с подружкой метнулись прочь, будто земля под ними загорелась.
С минуту стояла тишина. Потом, будто по приказу, женщины вновь склонили головы, вернувшись к своему делу. Кто-то поправил узор, кто-то расправил ленты, и шорох шерстяной нити снова зазвучал, как ветер в траве.
— Без стыда, — пробормотала одна, не поднимая глаз. — У ханского круга языком не трясут.
— Кто свою цену знает — молчит, — отозвалась другая. — Кто цену потерял — треплется, чтоб хоть шумом прикрыть свой позор.
Одна из пожилых женщин, с резкими скулами и прямой спиной, глубоко вздохнула и перевела взгляд на Ли Юн:
— Не обращай внимания, чырайым. Мужчины не ту женщину помнят, с кем делили ночь в прошлом. А ту, к чьим рукам они возвращаются сами в настоящем и с кем разделят старость в будущем.
И рядом, почти шёпотом, другая добавила:
— Он может взять любую. Но каждую ночь возвращается в шатёр к тебе.
Это было не заискивание. Это была поддержка.
Ли Юн опустила взгляд, чтобы не выдать, как дрожат пальцы. Но всё равно вышивка плыла перед глазами.
Ашлик подошла и присела на корточки рядом с Ли Юн, будто разглядывая узор.
— Прошлое мужа — это как пепел, — сказала она, глядя той прямо в глаза. — Его сметают и выбрасывают. Ты не должна оглядываться, чырайым. Только вперёд.
Ли Юн кивнула. Медленно. Но внутри… впервые — разгоралось пламя, которому она не знала названия. Оно лизало ей грудь изнутри, тянуло жилы, обжигало горло. Она слышала этот голос, это «звал Басар…», этот «не раз…» — и будто яд заполнял её душу. Представив, как — Басар — смеётся, запрокинув голову, как прикусывает губу, ложась на войлок, как выгибается под рукой хана… Ли Юн чуть не выронила иглу. Сердце колотилось. Ей вдруг захотелось вцепиться в волосы той красивой девицы, сбить с неё эту насмешку и тащить, тащить по траве, пока из косы не вылетят все бусины. Хотелось закричать: «Он мой! Мой, слышишь⁈ Не тронь его, я — его жена. Ты для него — никто!»
Он был с ней две ночи назад. Его горячая кожа, его сбитое дыхание, его руки, губы, что пронеслись по ней, оставляя следы глубже ожогов. Он шептал ей на ухо, целовал в шею, гладил живот — будто берёг. Он был в ней, над ней, вокруг неё — тяжёлый, жадный. Её. И даже когда она засыпала, чувствовала: его дыхание — у виска.
Она была не первой. Но она станет последней.
Тот день прошёл в молчании — словесном, но не внутреннем. Пока руки двигались по ткани, мысли уводили её в бескрайние степи: к шатру хана, к его дыханию, к воспоминаниям о ночи. К тому, что он говорил шёпотом. И к тому, чего не сказал.
Вечером она вышла из женского круга, сохранив лицо, как и подобает ханской жене. Но в груди — всё ещё звенел тот голос, змеиной гладкостью ползающий по спине: «Он не откажется… она лучше всех…»
Она не знала, слышал ли хан. Не знала — скажет ли ему кто-то. И не хотела быть той, кто жалуется. Она не знала, что то, что осталось непроизнесённым в женском кругу, уже разносилось шёпотом по ставке.
В другом шатре, где говорили о границах и караванах, хан уже знал.
Совет закончился раньше обычного. Хан не стал выслушивать все доклады на сегодня. Только самые важные. Он сидел, опершись подбородком на руку, слушая, казалось бы, рассеянно. Но его военачальники, что знали его близко, видели — он не был рассеян. Он выжидал.
Когда слово дошло до Кюль-Тегина, советника старшего ранга, тот встал и склонился в поклоне. Мужчина преклонных лет, с длинной, аккуратно подстриженной бородой и проницательным взглядом. Его род вёл происхождение от торговцев из Самарканда, давно ставших не просто купцами, но и влиятельными посредниками при дворе.
Имя он носил громкое — в честь великого полководца, некогда брата самого Бильге-кагана, умершего в 731 году. Но, как шептали за его спиной, если тот Кюль-Тегин ковал славу мечом, то этот — пером, шёлком и долгими разговорами у очага.
— Владыка, — начал он, — караван в сторону согдийской границы готов. Мои люди — люди слова. Но потребуется личное присутствие старшего.
— Поезжай сам, — отозвался хан тихо, не поднимая головы. — И дочь возьми. Говорят, у неё язык бойкий — пригодится в переговорах. Пусть послужит делу, раз уж так рвётся быть услышанной.
Кюль-Тегин чуть вздрогнул. Это было не предложение — приказ. И унижение. Его дочь — Гизем — привыкла к шатрам правителя, к мягким подушкам и вниманию. А теперь её ждёт — пыль, холод ночей и караванный путь, где никому нет дела, кто она. Да при этом — практически открыто сказали, что она не умеет держать язык за зубами, а значит, недостойна близости ко двору Кагана. И как теперь выдать замуж девку, про которую шепчут, что у неё язык длиннее косы?
— Да будет так, владыка, — склонив голову, ответил он, уже просчитывая про себя, кому успеть сосватать Гизем, пока её имя не стало товаром, от которого отмахиваются даже задаром.
Никто не спорил. Никто не спросил: зачем дочери ехать. Все всё поняли. Советник впал в немилость, и виновата в этом его дочь.
Вечером, за ужином, хан сидел на возвышении — молча, почти недвижим. Воины ели, говорили вполголоса, смеялись над чем-то. Огонь потрескивал в жаровне, чадил ровным дымом. А он… смотрел на неё.
Ли Юн сидела с женщинами. Ровная спина, безупречная осанка, ни одного лишнего движения. В руках — деревянная чаша с настоем. Она слушала, когда говорила Ашлик, отвечала коротко, вежливо, негромко. Словно ничего не случилось. Словно Гизем не хихикала у неё за спиной сегодня днём. Словно она вовсе не была той, о ком шептались.
И это… раздражало. Он защитил её. В этот раз. Не словами — делом. Выслал ту, что осмелилась бросить тень на его жену. Сделал так, что даже самые дерзкие девицы отводили взгляд при её появлении. А она… молчала.
Где была та девушка, что смотрела на него с вызовом? С ним — гордая, непокорная. А с женщинами — тиха и молчалива. Что ей стоило⁈ Вцепиться Гизем в волосы, выволочь из круга. Отхлестать по щекам. Хоть что-то сказать — пусть даже по-китайски, пусть её бы и не поняли, но почувствовали бы её гнев. Ашлик ведь вмешалась. А она — нет.
Он бы предпочёл, чтобы жена вырвала той языкатой девчонке пару прядей, показала характер, сказала хоть слово. Она, как ему доложили, просто продолжила вышивать. Как будто ничего не было. А потом молча ушла.
Он резко отставил чашу. Поднялся. Вышел из круга света и пошёл прочь — в темноту, к стойлам. Был зол на неё, на себя… За то, что ожидал слишком многого от жены. И в жизни… и в постели. За то, что у него вдруг появилась слабость — его женщина.
Он оседлал жеребца сам. Скакал до тех пор, пока ярость не поутихла. Возвращался мокрый от пота — и всё ещё злой. Он обмылся у бочек, выливая на себя холодную воду ладонями, будто смывал не пыль дороги, а свою — глупость и надежду на взаимную страсть. Словно пытался вытравить это чувство.
И вдруг — решился. Хватит — ждать, угадывать, вести себя, как мальчишка, что ищет взгляда своей первой женщины. Приду. Возьму. Без слов. Без глупых ожиданий.
Кивнув страже — те молча растворились в тени, — он откинул полог шатра… и застыл.
Она стояла ко входу спиной, стягивая тунику через голову. Свет от жаровни ласкал её кожу — пробегал вдоль позвоночника, по лопаткам, касался тонкой талии, задерживался на округлых бёдрах и гладких ягодицах.
Ли Юн повела плечами и потянулась, слегка выгибаясь. Он не дышал. Не двигался. Смотрел — как хищник, почуявший добычу и готовый к прыжку.
И тут она повернула голову. Медленно. Только на половину — манящий взгляд через плечо из-под ресниц.
Он двинулся вперёд, тяжело ступая, — с огнём, который копился весь день, и жаром, который требовал выхода.
Глава 17
Шатёр хана Баянчура. Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Обнял её сзади, резко прижавшись своей грудью к ее спине. Он блуждал руками — по талии, по животу, по груди. Она прерывисто дышала, но не отстранялась. Боролась с собой, чтобы не запрокинуть голову назад. Она хотела ощутить вкус его губ, но не посмела просить об этом. Он — главный, она — послушно следует за ним. Как учили.
Он не просил. Он брал. Схватил. Прижал. Плотно. Вдавливаясь бедрами в её ягодицы. Его дыхание сбивалось — хриплое, тяжёлое.
— Ты моя, — выдохнул в её шею, горячо. — Моя.
Он сорвал повязку с её груди — торопливо, неаккуратно. Целовал плечи, ключицы, изгиб шеи и острую линию челюсти — всё, до чего только мог дотянуться. Её кожа покрылась мурашками, дыхание сбилось. Она чуть повернула голову — и встретилась с его взглядом. Тёмные, глубокие, как ночное степное небо, его глаза были распахнуты, затоплены голодом. Он не дал ей заговорить — но уловил её безмолвную просьбу. Приник к её губам — жадно, влажно, с нажимом. Одной рукой обхватил её шею, ладонью скользнул к затылку, удерживая, как будто боялся, что она исчезнет. Другой сжал её грудь — сильно, почти грубо, еще сильнее притягивая к себе, буквально впечатывая в своё тело. Его бёдра двигались в такт этому желанию, неотвратимо, жёстко, ритмично. Он тёрся о неё — своим напряжённым членом, скрытым под одеждой, о её обнажённую попку. Через ткань она ощущала его — горячего, твёрдого, настойчивого. Она чувствовала, как каждое его движение, каждая мышца — напряжены до предела. Он едва сдерживался.
Оторвавшись от её губ, он провёл ладонью по её груди, наклонился к самому уху и прошептал — низко, чуть глухо, на её языке, с лёгким акцентом, который только сильнее подействовал на неё:
— Мэй ли. Красивая.
Затем резко развернул её к себе. Не дав времени опомниться, он склонился и приник к её груди. Его губы были жадными. Он не спрашивал. Целовал, посасывал, обводил соски языком, наслаждаясь её вкусом. Руки крепко удерживали талию жены, не отпуская ни на миг. Пальцы изредка скользили вниз, к ягодицам. Властно поглаживали, сжимали, усиливая её трепет и подводя всё ближе — к той грани, за пределами которой уже нет возврата.
Она пыталась молчать. Держать свои эмоции в узде. Но тело выдавало её — спина выгибалась, а бёдра дрожали. Она прикусила нижнюю губу — отчаянная попытка сдержать стон, чтобы не выдать себя.
Он оторвался от неё, выпрямился, и, глядя прямо в глаза, спросил хрипло, с упрямой настойчивостью:
— Хао ма? Хорошо?
Она молчала, цепляясь за остатки контроля, за хрупкую сдержанность, что трещала по швам.
— Шоу ба. Скажи.
Она закрыла глаза, будто пыталась спрятаться от собственного желания — и всё же прошептала, едва слышно:
— Хао… ээээн…
И в этом её протяжном «Хорошо… дааа…» отражалось всё: пульсирующий жар внизу живота, слабость, предательски разлившаяся в ногах, и то, как тело само тянулось к нему, к его губам, подчиняясь зову, от которого уже невозможно было укрыться.
Баянчур уложил её на циновку. Он не мог больше ждать — жаждал вкусить её. Шкура под её телом была тёплой, пахла костром, солью и кожей. Его запах — мужской, густой, тягучий — обволакивал. Он сбрасывал одежду, не отрывая от неё взгляда. Воздух между ними задрожал от жара.
Он раздвинул девичьи бёдра одной рукой. Второй, едва касаясь кожи, провёл по внутренней стороне бедра — и она задохнулась.
Он провёл ладонью по её животу — медленно, тяжело, будто оставляя след. Кожа у неё вспыхнула — от жара, идущего от него, слишком близкого, почти обжигающего. Не дав Ли Юн опомниться, хан уже скользнул ниже — к центру её желания.
Он целовал — сначала чуть выше. Неторопливо. Как будто дразнил, испытывал её пределы, а может, просто наслаждался: её запахом, вкусом и едва сдерживаемым напряжением под пальцами и губами.
Она вдохнула резко, почти в панике — хотела оттолкнуть. Не его. Себя. Свою реакцию, вспышку удовольствия, растущее, неудержимое желание. Но он уже наклонился — и коснулся губами самого уязвимого места на её теле.
Жадно. Глубоко.
Когда он впервые провёл языком по её чувствительной плоти — она замерла. Как будто на мгновение вырвалась из собственного тела, и только дрожь, пробежавшая по позвоночнику, вернула её обратно.
Его губы были горячими, язык — влажным, настойчивым.
— Нет… — выдохнула она на китайском, почти шепотом. — Нет…
Она не хотела чувствовать это. Это было слишком. Слишком сильно. Слишком яркие эмоции. Она теряла контроль, а вместе с ним — и власть над собой. В панике она инстинктивно прикрыла ладошкой промежность. Но он не остановился. Держал её бёдра — крепко, жёстко, не давая закрыться. И продолжал — целовал, лизал, посасывал и её пальчики, и то, что они тщетно пытались от него скрыть. То её самое сокровенное, что она судорожно пыталась спрятать.
Он поднял голову. На губах — её вкус. Уйгурцы не считали подобные ласки зазорными. В степных традициях телесная близость никогда не была отделена от силы мужчины. Напротив — мужчина, умеющий довести женщину до дрожи, считался умелым. Это было мастерство — сродни владению саблей или умению вести переговоры.
Он знал это по разговорам у костра, по намёкам воинов, по насмешкам старших, что любили поддразнивать юнцов: «Не знающий тела женщины — что всадник без стремян». В степи сила мужчины мерилась не только в бою. Умение доставить женщине удовольствие считалось делом тонким, почти искусством.
Но сам… он ещё ни разу не делал этого. Ни с одной. Не потому, что не знал как — а потому, что ни одна до неё не была для него настолько важна. Никто прежде не вызывал в нём этого желания — давать, а не только брать.
С ней — всё было иначе. Он хотел, чтобы она сама потянулась к нему. Чтобы её тело раскрылось, как цветок к солнцу — от страстного желания. И он дотрагивался — губами, языком, даже носом. Не думая. Не планируя. А в ритме, который чувствовал телом. В такт её пульсу, её дыханию, дрожащим пальчикам. По наитию.
Он прислушивался к каждому её вздоху, выискивая самые чувствительные места — где кожа вспыхивала под его пальцами, а тело отзывалось дрожью, будто молило о продолжении.
Целовал клитор, упругие складочки, водил языком по пульсирующему теплу — изучая каждую выпуклость и впадинку. Он чувствовал, как она раскрывается — всё сильнее. С каждым движением она теряла контроль. Она зажмурилась, но это не помогло.
— Нет… нет… — прошептала она снова. Вонзилась зубами в уже искусанную губу… а потом медленно, сдаваясь, убрала ладонь — раскрываясь перед ним. Вся. Дрожащая. Влажная. Пульсирующая от напряжения.
Он не дал ей ни мгновения передышки — сразу припал к самому чувствительному месту. Горячо. Жадно.
— Нет… — снова прошептала, но в голосе уже не было запрета. Только мольба. Она и сама уже не знала, была ли это мольба прекратить эту пытку ласками или просьба не останавливаться.
Он поднял взгляд — глаза горели.
— Хорошо? — хрипло, на её языке.
Она не ответила. Только посмотрела — хрипло дыша. Глаза затуманены, дыхание рваное.
— Да? — настойчиво. — Нет?
Она сжала зубы, вцепилась пальцами в шкуру. Дышать было тяжело, голос — предавал, и в этот момент Ли Юн поняла, что уже проиграла. В голове пульсировала только одна мысль: «ещё… ещё… не прекращай…»
Он улыбнулся — резко, коротко, хищно.
— Хорошооооо, — сказал он за неё.
И больше уже не спрашивал.
Глава 18
Шатёр хана Баянчура. Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Он стоял на коленях между её раздвинутых бёдер, и всё в нём — тело, лицо, дыхание — было сосредоточено только на ней. Она казалась ему нереально красивой: грудь подрагивала, кожа горела, отзываясь на каждое его прикосновение, бёдра — напряжённые, чуть дрожали. Он наклонился, вдохнул — и запах её желания ударил в нос, тёплый, влажный, чуть сладковатый. Пахло его женщиной, впервые возбужденной плотью.
Он снова склонился. Уже не нежно. А точно. Как воины бьют в сердце. Язык — быстрее. Глубже. Твёрже. Он провел по её нежным розовым складочкам языком, обхватив губами напряжённый, вздрагивающий клитор — налитой и очень чувствительному сейчас. Коснулся его языком, провёл по кругу, не спеша. И снова. Чуть сильнее. Затем словно присосался, втянув его губами. А после — язык задвигался ещё быстрее.
Она дёрнулась. Онемевшие руки сжимали шкуры так сильно, как только могли. Голова запрокинулась, губы приоткрылись.
Он зарывался в неё всё глубже. Язык скользил по пульсирующей сердцевине. Он чувствовал её влагу прямо на своём лице. Пальцы проникли внутрь — два. Одним толчком. Глубоко. Их движение — в такт языку, точно в ту точку, где она уже горела. Где волна собиралась, готовая обрушиться и затопить её. Она пыталась молчать. Закрывала рот рукой. Но… Ли Юн была больше не в силах бороться с собой и противиться реакции тела.
Она застонала. Сначала тихо — потом громче. В следующую секунду пальцы, будто сами, впились в его плечи, оставляя следы. Затем скользнули вверх — к шее, в его густые, жёсткие волосы, цепляясь за него, как за якорь.
Она вжимала его голову себе между бёдер, будто ей было мало даже той близости, что уже была. Хотелось — сама не знала чего… но чувствовала: это близко. Совсем близко. Ноги обвили его плечи, бёдра дрожали, а розовые соски напряглись, став твёрдыми, как жемчужины — тугими, горячими, горящими от желания. Она звенела вся, до последней клеточки. Была на грани. Прислушивалась к себе изнутри, ощущая лишь то место, где сейчас властвовали его губы.
Он почувствовал, как напряжение в её теле нарастает, сгущается — становится почти невыносимым. И когда она прижала его голову и застонала, внутри у него вспыхнул ликующий жар. Он зарычал — прямо в её трепещущую плоть — от страсти и восторга — животного, мужского, древнего. Он сделал это с ней. Своей женщиной. Она ощутила этот рык всем телом. Как будто звук прошёл через неё — от самого живота до груди, эхом отдаваясь внутри. Он вибрировал в ней, пульсировал вместе с её сутью.
В ответ она громко застонала. Сначала одиноким вдохом. Потом — дрожащим стоном. А потом — взрыв. Крик — высокий, прерывистый, как стон и рыдание одновременно, вырвался из груди жены от того, что больше невозможно было держать в себе. Она выгнулась, потом сжалась, захлёбываясь и теряя сознание от обрушившейся волны удовольствия, утопая — в нём, в этой волне, в восторге, которого никогда раньше не знала.
Он почувствовал, как её вкус изменился — стал насыщеннее, плотнее, — как её тело задрожало, как она сжалась всем телом, а потом резко выгнулась — словно отпущенная тетива. Ноги раздвинулись шире, клитор набух, запульсировав у него во рту — мелкими, прерывистыми толчками. Оргазм накрыл её, словно освобождая от оков. Её удовольствие хлынуло ему на язык и губы, потекло по подбородку. И он принял всё, вжавшись в неё лицом, как будто хотел поглотить её плоть, каждое сокращение.
После она, дрожа, упала на спину вся в поту с затуманенным взглядом. Руки — раскинуты, ноги — подрагивают, а лицо заливает волна жара. Он держал её бёдра, пока её тело не сдалось и не обмякло под его руками. Только потом приподнялся, поднял голову. Губы блестели от её соков. Он вытер влагу с лица тыльной стороной ладони.
— Хорошо, — сказал он хрипло.
Это был уже не вопрос, а утверждение. И в его голосе было столько силы, как будто именно сейчас он выиграл свой самый важный бой.
На лице — мужской триумф. В глазах — тёплая нежность. Увидев разметавшиеся волосы, порозовевшую грудь жены — он не выдержал.
Нависнув над ней, он вошёл одним мощным толчком. На втором — она сжала его член внутренними мышцами, которые периодически еще сокращались. Он не стал растягивать удовольствие, потому что уже получил его, лицезрея, как кончает его жена. Сейчас он просто хотел успокоить своё тело, поэтому сразу нарастил темп, двигаясь быстро и погружаясь в неё на всю длину.
Он взял её руку, поднял к губам, поцеловал в раскрытую ладонь, прикусил тонкие пальчики, покусывая и, тем самым, дразня себя. Почувствовав то тянущее, неотвратимое ощущение, что предшествует оргазму, он отпустил её руку, сосредоточившись на своём движении. Но она ладонь не отдёрнула — наоборот, провела пальцами по его груди, медленно изучая, поглаживая. Именно это робкое касание — нежное, почти невинное — и стало толчком, что перекинул его за край. Он кончил. Горячо. Сильно. Быстро. Резко. Волна наслаждения прокатилась от позвоночника к паху. Он глухо застонал и дёрнулся, излившись в неё.
Она лежала не в силах пошевелиться. Тело всё ещё слегка пульсировало. Мышцы дрожали от слабости. Грудь — тяжёлая. Бёдра — влажные, липкие. Там, где были соединены их тела, — горячо. Сердце у неё колотилось, как у пойманной птицы. А он… он всё ещё был в ней — будто не хотел уходить. Потом медленно вышел — и это движение, хоть и мягкое, заставило её тихо ахнуть. Пустота после него была ощутимой. Хрупкой. Уязвимой. Она даже чуть дёрнулась — как будто тело пыталось вернуть его обратно.
Он не сказал ни слова. Только навис над ней и начал выцеловать её: глаза, щёки, нос, губы. Бережно. Словно она была драгоценностью.
Потом встал, потянулся к деревянной чаше. Тёплый отвар, что она приготовила себе для вечернего омовения, ещё не остыл — трава полыни и душицы плыла на поверхности. Аромат терпкий, обволакивающий. Баянчур взял мягкий кусок ткани, намочил, отжал. Потом — аккуратно раздвинул её бёдра и начал вытирать. Ткань прошлась по внутренней стороне бедра — осторожно. Он вытер всё: её влагу и своё семя. Не грубо, но глубоко. Там, где всё ещё было чувствительно. Она чуть слышно застонала — не от желания, а от того, как бережно это было.
— Хорошо, — прошептал он. Как заклинание.
Провёл тканью по её животу. Потом снова окунул в отвар — и по её груди, где всё ещё оставался пот. Он не отвёл взгляда. Любовался.
— Хорошо, — повторил. Наклонился, поцеловал грудь. Тепло. Мягко. Почти благодарно.
Когда вытер всё — укрыл её, подсунув ей под спину мягкую шкуру. Откинув мокрую ткань в сторону, он снова налил тёплой воды — умыл своё лицо, шею, грудь, пах.
Она смотрела на него так, будто не верила, что всё это случилось. Как будто только сейчас поняла, кто перед ней. Её мужчина. Мужчина, что заставил её дрожать, задыхаться, выгибаться под его напором, терять лицо. Вновь воспроизведя это в памяти, она вспыхнула и впервые почувствовала себя открытой и беззащитной. Она не знала, что с этим делать.
Он лёг рядом. Рукой провёл по её щеке, по волосам, заправил прядь за ухо.
— Ты — красивая, — шепнул он по-китайски, с хрипотцой, от которой внутри у неё снова дрогнуло.
Потом добавил — чуть тише, чуть грубее — опять на её языке:
— Моя.
Чтобы даже у неё в голове не осталось сомнений. Ни теней от прошлых, ничего не значащих для него девушек, ни следов страха, что она — одна из них.
Она не ответила. Просто повернулась на бок и, тесно прижавшись, уткнулась носом в его плечо. Вдохнула — глубоко, будто впитывая его запах кожей. Пряный. Настоящий. И осталась так, без слов, затаив дыхание.
Он обнял её — крепко. Обвил одной рукой, прижал её голову к груди, накрыл её ноги своей — плотно, надёжно, как зверь, укрывающий свою самку от мира. Сам опустил лицо в её волосы, вдыхая их аромат — тёплый, родной.
Она была вся в его объятиях. И это было правильно.
Теперь всё было иначе.
Она это знала. И он — тоже.
Глава 19
Шатёр хана Баянчура. Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Баянчур не знал меры. Ни одна ночь не проходила без того, чтобы он овладевал ею — с жаром, с жадностью, с нарастающим голодом, будто ему её всё ещё было мало. И если днём Ли Юн сохраняла лицо — держалась с ним, как и со всеми, уважительно, но холодно, как учили, — то ночью… ночью её маска слетала в одно мгновение. Её стоны сводили его с ума. А его рык — лишал её воли, заставляя дрожать и отдаваться страсти без остатка.
Её тело давно подчинилось, но сердце всё ещё колебалось. Она понимала, что теряет над собой власть — и с каждым днём всё дальше отступает от того, чему её учили. И, тем самым, становится всё ближе — к нему. Это пугало. Сил сопротивляться и намерений чётко следовать нравоучениям наставницы оставалось с каждым днём всё меньше и меньше, потому что его власть распространилась не только на её тело, но и на мысли. На чувства.
А он… будто знал. Будто улавливал каждое её сомнение. И продолжал — настойчиво, неотвратимо — заставлять её чувствовать, сгорать, пока не оставалось ничего, кроме их обоюдного желания, раз за разом стирая границы между ними. Её сдержанность лишь сильнее распаляла его, и он не останавливался, пока она не теряла контроль и не вспыхивала, как сухая трава в степи от искры летнего костра, теряясь в нём и его ласке до самого утра.
По ночам он не выпускал из своих объятий, а днём, когда был в ставке, — из поля зрения, будто напоминал не только клану, но и ей самой: она — его.
На следующий день хан предложил жене поехать с ним на охоту. Осень в степи была идеальным временем для этого занятия: воздух свежий, небо безоблачное, трава сухая, ломкая под копытами. Комары уже исчезли, жара спала, и степь снова становилась терпимой для долгих переходов. Сайгаки сбивались в табуны, волки и лисы выходили ближе к людям, в поисках пищи. Лучшее время для охоты. В степных традициях верили: как проведёшь осеннюю охоту — так и встретишь зиму. Поэтому этот выезд с ханом был своего рода ритуалом, — и для него самого, и для его воинов.
А жена рядом с ним… Это случалось редко. И всё же никто не шептался. Не косился. Напротив — встретили молчаливым одобрением. Молодые багатуры кивали ей сдержанно, без насмешки, а старики прятали в бородах едва заметную ухмылку — не от дерзости, а от понимания. Каждый хан, особенно в годы силы, хотя бы раз выводил женщину на охоту, если та запала ему в сердце. Не ради прихоти — а чтобы показать свою удаль и дать понять: она рядом не по долгу, а по праву. Чтобы клан и степь видели: это его выбор. Его женщина.
Ли Юн не стала отказываться. Они выехали к полудню: десять багатуров, хан и она — в меховой накидке поверх степной туники. Лошади шли неторопливо, обнюхивая пыльную землю и обдавая паром из ноздрей. Солнце слепило, но не грело, порывы холодного воздуха обжигали кожу. Под копытами хрустела сухая выгоревшая трава.
Собаки — коротконогие, жилистые, с прижатыми ушами и прямыми хвостами — шли впереди охотников, вытянув шеи и втягивая воздух. Это были степные тазы — выносливые, быстрые, выведенные степняками для охоты на дичь. Цепь мужчин с луками и копьями растянулась полумесяцем. Кто-то вскрикивал распугивая живность, кто-то стегал плетью по воздуху, поднимая из зарослей дроф — крупных, тяжёлых птиц, что пугливы и стремительны на взлёте. Их мясо — тёмное, плотное, питательное — шло на ханский стол, а перья украшали уборы воинов и знати. Охота на дрофу считалась делом нелёгким — птицу легко спугнуть, но попасть в неё стрелой — редкая удача.
Пёстрая тень метнулась в траве — дрофа взвилась вверх, шумно хлопая крыльями. Один из багатуров вскинул лук и выстрелил — стрела свистнула, разрезав воздух, и сразила птицу точно в бок. Раздался гортанный возглас одобрения. Птица перевернулась в воздухе и тяжело рухнула вниз. Из цепи собак вырвалась одна. Ловко нырнув в заросли, через несколько мгновений она вернулась, аккуратно держа тушку в пасти. Собака подошла к охотнику и, как учили, опустила добычу к его ногам, не повредив ни мяса, ни перьев.
В высокой траве мелькнули спины косуль — одна, другая. Один багатур метнул копьё — мимо. Послышался смех, но в нём не было злобы — лишь азарт охоты.
— Слишком спешишь, — отозвался кто-то слева. — Дай зверю повернуться.
А потом — за холмом — взметнулась пыль. Табун сайгаков мчался — буро-серые тела с тяжёлыми головами и широкими носами будто скользили по земле, поднимая снопы пыли.
Крик хана — и началось.
Он скакал первым. Его чёрный жеребец нёс всадника, как на крыльях. Копьё в руке Баянчура было словно продолжением руки. Он высматривал самого крупного зверя, наклонялся к гриве коня, осаживал, а затем снова пускался в галоп.
Ли Юн, захваченная охотничьим азартом, вдруг подалась вперёд, поспешив за мужем. Её скакун фыркнул, будто почувствовал её нетерпение, и сорвался в стремительный галоп. Плотно прижавшись к седлу, она пронеслась вдоль склона — ветер хлестал по лицу, волосы вырывались из-под повязки, кровь гулко стучала в висках. Она обогнала одного из багатуров — тот удивлённо покосился, но промолчал. В этот короткий миг — Баянчур оглянулся, и их взгляды встретились.
Он не окликнул жену, только усмехнулся — коротко, одобрительно. И в этой усмешке было всё: гордость, признание, желание. Его женщина. Жена хана.
Охота завершилась на закате. Добыли двух сайгаков, четырёх дроф, молодого волка и пару зайцев. У подножия холма они устроили привал. Мужчины развели костёр, быстро освежевали добычу, мясо жарили прямо на копьях. Пахло дымом, жиром и мокрой шерстью. Травили байки — вполголоса, с азартом, с гортанными вскриками и шутками, — про охоту, про духов, про степь.
— Говорю вам! — рассказывал багатур с седыми висками, — тот самый Эргене, что сейчас живёт у озера Баграшкёль, так стрелял, будто сам Тенгри направлял. Подстрелил волка — точно в левый глаз. А через пару лет — снова охота. Тот же склон, и волк — с пустой глазницей. Эргене не дрогнул — второй стрелой в тот же глаз. Волк — замертво.
— Да уж! — отозвался другой, отхлёбывая кумыс из бурдюка — а вот слушайте… Прошлой осенью, у реки Тарим, сам слышал, как рассказывал Бозтай — остановился он у старого камня. На нём — лиса. Рыжая, красивая, смотрит прямо в душу. Он стреляет — точно. Но когда подошёл… лисы не было. На камне только выжженная тень. С тех пор, говорят, всякому, кто заснёт там — снится женщина с огненно-рыжими волосами. Кто просыпается — тот больше покоя не знает. Уходят куда глаза глядят и ищут её. Кто в степь, кто в горы… И бродят потом, как потерянные. А жены говорят: будто сердце у мужика отняли.
— Да, говорят, от жён отваживает, — буркнул кто-то постарше, зарывшись в шкуру. — Как увижу рыжую — сразу в другую сторону скачу!
— А я б не прочь — увидеть хоть во сне, — усмехнулся молодой багатур, — если такая, как ты говоришь… рыжая да красивая…
— Не говори глупостей, — отрезал старший. — С такими — жизнь короткая…
— Но сладкая. — буркнул себе под нос юноша.
Раздался смешок. Кто-то подбросил в костёр сухой сучок саксаула — низкорослого, корявого кустарника, который в этих краях заменял дрова. Его плотная древесина вспыхнула резко, с жарким треском. Пламя взметнулось выше, осветив лица багатуров и густой дым, вьющийся в небо.
— А я вот думаю, — вставил кто-то, — надо бы у мастера из Карашара купить стрелы с отверстием в наконечнике — в форме глаза. Такие, говорят, всегда находят цель. Вон Ельтег сегодня — видели? — двух дроф срубил! По одному выстрелу — и готово. Простая стрела так дважды не попадёт.
— Тут без камлания не обошлось, — произнёс Ельтег негромко. — С дымом, с бубном, с шаманскими песнями для призыва духов ночь напролёт. А ты мне не верил…
Ли Юн сидела, укрывшись меховой накидкой, и молча наблюдала за всеми. От костра струилось ровное тепло, приятно отогревая щёки и руки. Она слушала внимательно — наблюдала, запоминала, училась. Уголки её губ едва заметно дрогнули, когда багатуры рассказывали байки, отпивая кумыс и посмеиваясь. В их словах слышались традиции и память кочевой земли. А ещё — что-то почти мальчишеское, бесхитростное, в этом мужском хвастовстве и охотничьем азарте.
В какой-то момент Баянчур подошёл и присел рядом — молча, без слов. На острие ножа он держал кусок поджаренного мяса — сочный, дымящийся. Он протянул ей рукоять ножа. Их пальцы соприкоснулись — едва заметно, но Ли Юн показалось, что между ними проскочила искра.
Он остался рядом, прислонившись плечом, делясь с женой теплом. Время от времени бросал взгляды украдкой. Наблюдал, как она ест — медленно, аккуратно, — как слизывает с пальцев сок и жир, будто не замечая, что каждое её движение отзывается в нём глухим жаром.
Когда тени стали длиннее, и над холмами растёкся сумрачный багрянец, хан неспешно поднялся.
— Возвращаемся. Езжайте вперёд, — бросил он багатурам. — Встретимся у арыка — там, где камыши. Вы знаете.
Никто не спросил, зачем он остаётся. Не удивились. Просто быстро собрались, тронули поводья и уехали, оставляя за собой клубы пыли.
Баянчур повернулся к жене:
— Поехали.
Они свернули в сторону от привала. Вниз, в ложбину, между двух холмов, где трава была выгоревшей и ломкой, но ещё хранила терпкий запах степного клевера и осенней сухости. В этом месте он останавливался когда-то давно — в юности, на своей первой большой охоте с отцом. И хотел остановиться вновь, теперь с ней — своей женой.
Они спешились. Он подошёл, чтобы помочь ей сойти с коня — и, когда её ладони легли на его плечи, он не отпустил. Напротив — притянул к себе, позволив её телу мягко скользнуть вдоль своего. Она почувствовала его сдерживаемое дыхание. Она не знала, зачем он выбрал это место. Но когда его руки легли на её талию — всё стало ясно: он хочет её.
Здесь. И сейчас.
Глава 20
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Расседлав лошадей, он повалил её на накидку прямо у склона под открытым звёздным небом между сёдлами и сложеными попонами. Лошади фыркали в сторонке, мягко ступая по осенней траве, что жалась к земле сухими колючими пучками. Ли Юн ахнула от неожиданности, но не сопротивлялась. Ни крик птицы, ни порывы холодного ветра, ни возможность того, что кто-то мог их увидеть, не останавливали его. Он накрыл её собой, навис — тёплый, сильный, тяжёлый, — губы прижались к её шее — влажно, всасывая кожу и оставляя тёмные следы, будто он метил её, как свою.
Ли Юн запрокинула голову, и воздух вырвался из груди судорожно, с предательским стоном. Он зашипел сквозь зубы от этого звука, срывая с неё штаны и дотрагиваясь до дрожащих бёдер. Почувствовав костяшки его пальцев, она выгнулась навстречу — и этого было достаточно, чтобы он вошёл в неё резко и жадно.
— Во дэ… Моя… — выдохнул в самое ухо, хрипло, — только моя.
Он двигался быстро и яростно, вжимая её в накидку, ловя её дыхание и стоны губами.
Звёзды над ними вспыхивали холодным светом, но между ними — всё искрило. Руки обжигали, губы дарили долгожданное тепло. Ветер бил ему в спину, теребил край плаща, что лежал рядом, но она чувствовала только его: его жар, тяжесть, горячую кожу.
Когда он замедлился, почти замер, вжимаясь глубже, сильнее — она прошептала, не успев осознать:
— Во дэ… — мой.
Слово сорвалось с её губ само — на китайском. Но он услышал, и тут же переплёл их пальцы, а его губы соединились с её в долгом, нежном поцелуе. Движения стали глубже, тише… пока их не настигла волна — тёплая, сметающая всё, кроме того, что было между ними.
Обнявшись, они лежали вместе, укрытые плащом, в тишине, нарушаемой лишь сбивчивым, ещё не успокоившимся дыханием. Он притянул её ещё ближе к себе, и сейчас она была счастлива ощущать его — горячего, сильного, реального — вот так, рядом. Положа голову ему на плечо, Ли Юн медленно гладила мужа по груди, глядя в тёмнеющее небо, усыпанное первыми звёздами.
Баянчур прижал щеку к её волосам и хрипло прошептал:
— Если бы можно было… я бы не выпускал тебя из своих объятий. Никогда.
Она не ответила. Только прижалась крепче, обвив его ногами — будто и сама не хотела, чтобы он отстранялся. Не сейчас.
Она хотела того же, что и он. Быть рядом, держать его за руку. Быть вместе до конца.
Он смотрел на неё, прислушиваясь к её дыханию и любуясь. Ли Юн была красива вне зависимости от времени суток. Он даже не понял, когда именно приобрел привычку смотреть на неё с утра, когда она сладко посапывала у него под боком. Он наблюдал за ней в течение дня, когда был в ставке — словно охранял её от косых взглядов девиц, что ещё не успокоились на её счет. Он любовался ею по вечерам, когда они оставались одни в шатре, предаваясь сладкому истязанию тел.
Он приподнялся на локте, чтобы лучше её рассмотреть. Плащ чуть сполз вниз, и Ли Юн вздрогнула от порыва ветра. Он тут же укрыл её снова — поправил плащ, прижал к себе, коснулся губами виска. Она спрятала лицо у него на груди, слушая, как стучит его сердце. Сильное. Спокойное. Родное.
После той охоты он больше не оставлял её одну. Ли Юн стала его тенью: на выездах; в шатре кагана, где шли советы; у коновязи, где багатуры готовились к выезду; возле ритуального огня, где старейшины приносили подношения духам предков — не вмешивалась, но присутствовала. Хан был доволен. Он не говорил этого вслух, но его жесты, взгляды и случайные прикосновения говорили за него. Баянчур уже не прятал свою привязанность. Иногда он просто клал ладонь на её плечо — на глазах у всех. А в шатре отца, за ужином, подошёл и первым подал ей чашу — не глядя ни на кого, будто так и должно быть. Каган, наблюдая за сыном с возвышения, улыбнулся в бороду. Старшие рода — сдержанные, закалённые, суровые — закивали, переглядываясь: они видели. Хан увлёкся не на одну ночь. Женщины бросали взгляды — кто с завистью, кто с почтением. А юные девушки… замирали, краснели, прятали глаза, потом украдкой смотрели вновь, хихикали, прикрывая рты ладошками, втайне мечтая, чтобы однажды и их — вот так — на виду у всех, выделил мужчина, которого боится и чтит вся ставка.
Через три дня выезжали — но не на обряд и не с дарами. Род тумасов, некогда старые союзники, нарушили клятву: не прислали людей на весенний совет, не отдали положенную дань — ни мехов, ни соли, ни десяти жеребцов, обещанных ещё при прошлом кагане. Так ещё и посмели выгнать гонца Кагана. Тот вернулся и донёс, что в их ставке укрывается изгнанный тудун, младший племянник Кагана, а за их спинами — мятежники из Чжэ, что платят золотом и мечтают посеять смуту в Чанъане, свергнув династию Тан.
Это был не просто бунт. Это была измена — и Каган не мог отослать только караульный отряд. Он посылал наследного хана, что вёл войско от имени предков, от имени каганата. Потому что иначе — роды усомнятся, духи отвернутся и власть растворится, как дым над степью.
Три дня шла подготовка: точили мечи, проверяли луки, чинили сбрую. Багатуры вязали седельные ремни, укладывали мешки с вяленым мясом, бурдюки с водой, запасы стрел. Они переговаривались вполголоса, проверяли доспехи, осматривали боевых коней. Шаманы готовили курильницы с полынью, не для праздника — для очищения. Старейшины молчали. Никто не пел, не шутил, не пил напоследок. Женщины укладывали свёртки с травами, отдавали мешочки с заклятиями, пришивали амулеты к кольчугам сыновей и мужей. Шептали защитные слова, пока руки скользили по ремням, поправляя оружие.
Молодые — с побледневшими, но решительными лицами, старшие — с каменными.
Подготовка шла, как всегда. Пока Баянчур не проснулся на заре в день выезда — весь в холодном поту.
Сон расползался в памяти, как ядовитый туман.
Ли Юн стояла в степи — босая, в изодранной одежде, мокрой от крови и копоти. Кожа в порезах, плечи в ожогах, спутанные длинные волосы слиплись от крови. В её правой руке был ятаган. Его ятаган. Клинок дрожал, тяжёлый от свежей крови — она стекала по лезвию, капала на землю. Ли Юн была вся — залита кровью. И неясно было: её это кровь или чужая.
Вокруг сидели женщины — молча, полукругом, били в барабаны: глухо, медленно, будто отсчитывая удары сердца.
Он сделал шаг — и она подняла глаза. Остекленевшие. Баянчур вздрогнул. В её глазах были не слёзы — горе, застывшее на лице, окаменевшем до безразличия.
Он сделал ещё шаг — хотел обнять, утешить. Она не шевельнулась, не побежала ему навстречу. Никак не отреагировала. Только смотрела. Сквозь него. И молча сжимала оружие, с которого продолжала капать кровь, прибивая пыль к земле.
Он проснулся рывком — в шатре было прохладно. Воздух свежий, утренний, но грудь жгло, будто всю ночь вдыхал гарь. Баянчур облизнул губы — во рту стоял вкус крови и золы. Он осторожно отодвинулся, оберегая сон жены, и сел, тяжело дыша. Кожа была липкой от пота, сердце билось, как после боя. Он провёл дрожащей рукой по лицу. Сон растворился, но чувство страха, давно не веданное ханом, не отпускало. Что-то было не так. Как перед бурей. Или хуже. Как будто степь застыла в ожидании. Как будто духи предков предупреждали — опасность близко.
Стараясь не разбудить Ли Юн, он тихо оделся и вышел из шатра, позвав багатура — Толуна, того самого, что почитал жену хана, как отмеченную духами, после того, как та спасла его семью, приняв трудные роды.
— Выезжайте, — глухо сказал Баянчур. — До ущелья дойдёте — разбейте там лагерь. Я догоню к утру. Здесь останется только моя охрана.
Толун молча кивнул. Но хан задержал его.
— По пути выставь дозорных. Через равные отрезки. Если что — пусть разведут сигнальные огни и сразу назад. Поклажу бросьте. Без промедления.
Багатур вскинул глаза.
— Чего-то ждёшь?
Баянчур не сразу ответил.
— Не знаю. Но до моего приезда не поднимайтесь выше перевала.
Толун кивнул — медленно, уже как человек, почувствовавший неладное.
— Если духи шепчут — лучше слушать. — пробормотал он.
Потом по-военному чётко добавил:
— Сделаю.
Толун выводил отряды, как было велено. Хан со своей охраной оставался. Багатуры не спорили, воины молчали. Их жёны, убирая очаги, думали про себя: может, духи что-то сказали Ли Юн. Простые ургуйцы умели доверять — своему хану и его жене. Особенно после того, как слышали от старой кюнчи, что помогала женщинам в родах, как принцесса спасла и дитя, и мать.
Но старейшины и знать переглядывались. Они не решались спорить с ханом, но, обсуждая между собой, думали все одно и то же. Шёпот полз между юртами, как степной ветер.
«Хан размяк.»
«Привязался к жене.»
«Боится оставить её — не мальчик ведь.»
Каган удивился. Позвал сына к себе. Когда они остались наедине, он, глядя хану в лицо, тихо спросил:
— Что ты задумал, Баянчур?
Но тот не мог объяснить. Не мог подобрать слов. А даже если бы смог — боялся облечь свои мысли в слова. Он лишь мотнул головой и сжал челюсть. И в его глазах — то ли упрямство, то ли беспокойство. А может, отражение Ли Юн, чей образ из сна так и стоял перед его внутренним взором.
Каган смотрел на него молча. А потом только сжал ему плечо — жестом не правителя, а отца. И больше ничего не спросил.
А Баянчур просто знал — нельзя выезжать. Не сейчас. Пока нет. Пока…
Он не мог сказать, чего именно ждал. Только знал: что-то должно случиться с его Ли Юн. И если он уйдёт — может быть поздно. Как тогда — с матерью…
Хан вернулся с объезда — хмурый, молчаливый. Караульных он удвоил. Дозорным велел ставить сигнальные огни не только по обычным точкам, но и ближе к подходам — особенно туда, куда ушли войска. Никто не спорил. Поприветствовал согдийские караваны — те прибыли ночью и, сославшись на усталость, попросили встать у устья Тогла.
Место было привычное — там часто останавливались путники: и вода рядом, и защищённый от ветра склон. Всё было чинно: торговцы, верблюды, телеги, женщины, дети. Согдийцы говорили на своём певучем наречии, предлагали в дар кумыс, сушёные финики и тюки с тканями. Охрана доложила: телеги досмотрены — как положено.
Он вошёл в шатёр стремительными, хищными шагами. На миг остановился, глядя на неё.
Ли Юн стояла, перебирая его мешок со снедью. Видимо, уже знала — отъезд откладывается. Услышав его шаги, она обернулась — и в ту же секунду оказалась в его объятиях.
Всё началось с невинного поцелуя в лоб. Он действительно собирался лишь кратко проститься — взглянуть ей в глаза и прочитать в них всё то, что она не могла сказать вслух. Что будет ждать. Что будет молиться о его возвращении. Что боится за него. Что обещает ему остаться живой и невредимой до его возвращения.
Но его губы скользнули ниже. На висок. На щеку. К шее. С каждым касанием поцелуи становились горячее, жаднее — будто его руки, губы и дыхание отказывались отпускать её. Её кожа пахла цветами и дымом — как степь на закате. Он прижимался к ней щекой, вдыхал запах волос и тела, гладил пальцами плечи, бёдра, запястья — будто боялся забыть. Она дрожала, тихонько стонала, приоткрывая губы и выгибаясь навстречу его прикосновениям, и в те мгновения он чувствовал: она — его. Целиком.
Когда одежда упала на пол, Ли Юн вздрогнула — не от холода, а от накатившего желания вновь оказаться в его объятиях, чтобы его тело вновь прижимало её, чтобы его руки снова блуждали по её телу, зажигая каждый миллиметр кожи.
Ей нужна была его тяжесть. Его жар внутри и снаружи. Его голос у самого уха.
Они не могли насытиться друг другом. Хан показывал это открыто: в жадных движениях, в шёпоте, в том, как погружался в неё без остатка, с каждым толчком желая большего. А её выдавали дрожащие пальцы, томные стоны, и то, как она подавалась ему навстречу, забыв о правилах поведения принцессы династии Тан, что ей вбивали в голову с самого детства. Она оплетала его руками и ногами, словно не могла насытиться им и его страстью. Быть с ним — значило тонуть в тёмных, полных тайн водах, где не видно дна, но выныривать не хотелось. Теряться в нём, ощущать его силу и одновременно нежность к ней было похоже на прыжок с отвесной скалы вниз — страшно, захватывающе, но невозможно остановиться.
Они потеряли счёт времени, снова и снова растворяясь друг в друге. Он знал, что должен идти. Что так и не решил, когда выезжать. Но не мог уйти. Не после того сна и страха, что он испытал впервые за долгое время… не за себя. За неё. Она будто стала его частью — дыханием, кожей, ритмом. Он хотел чувствовать её рядом. Всегда.
Снаружи доносились приглушённые голоса: кто-то точил нож, смеялись багатуры у очага, глухо ржали кони. Лагерь жил своей утренней жизнью — привычной, размеренной.
Ли Юн лежала на боку, укрывшись лишь уголком покрывала. Наблюдала, как он собирается — медленно, будто неохотно. Надевал боевые сапоги, затягивал ножны, перекладывал ножи в пояс, пристёгивал амулет к груди — тот самый, с бирюзой и шерстью волка, куда теперь была вплетена чёрная нить — прядь её волос. И в тот миг, когда его пальцы скользнули по волосам, что оплетал контур амулета, сплетённого женой, будто проверяя — на месте ли, — уголок его губ дрогнул. Почти незаметно. Но она успела уловить это: ту скупую, быструю улыбку, что вспыхнула и исчезла. Он, наверное, вспомнил, как она вручала амулет — краснея и путаясь в словах, которым её учила Ашлик, будто боялась, что он рассмеётся. В Поднебесной дарили нефрит, золото, благовония… А тут — шёрстка волка и кусок бирюзы, оплетённые её волосами, да на простом кожаном шнуре.
Но он не рассмеялся. Просто потянул её за руку — резко прижал к себе, выбив из её лёгких воздух. А потом занялся с ней любовью — не снимая амулета.
Он распрямился. Застыл, глядя на неё. Ли Юн поднялась, молча накинула лёгкую тунику и штаны — чтобы проводить. Он помог ей затянуть пояс — крепко, но бережно. Она завязала шнурки его боевых сапог — встав на одно колено, и Баянчур усмехнулся. Даже в этой позе жена умудрилась сохранить прямую спину и гордость принцессы.
На выходе он вдруг остановился, обернулся к ней. Глаза — тёмные, серьёзные. Как будто он собирался что-то сказать… и всё-таки не сказал. Взял её плащ, что лежал у входа, и накинул ей на плечи — запахнул, поправил ворот. Его пальцы задержались на миг — тёплые, тяжёлые. Её руки в ответ легли на его плечи — пригладили мех. Тихо, с акцентом, но уверенно — произнёс по-китайски:
— Дэн во. Жди меня.
Потом взял её ладонь. Не просто поцеловал — прижался губами к раскрытой руке, как будто клеймил. Поцелуй был жадным. Тёплым. Собственническим.
— Ты моя, — сказал он по-уйгурски.
А потом, почти шёпотом, по-китайски:
— Во дэ. Моя.
Баянчур откинул полог и шагнул за порог.
Резкий свист, поток воздуха перед лицом — как будто птица взмахнула крылом — и в следующую секунду гортанный хрип прорезал полуденное спокойствие. Стражник, стоявший слева от входа, вздрогнул. Из шеи торчало древко — короткое, обмотанное чёрной кожей, с тонким, изогнутым наконечником. Он захрипел, схватившись за горло, из-под пальцев быстрыми толчками хлестала кровь.
Глава 21
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Ещё до того как охранник осел на колени, правая рука Баянчура уже скользнула к поясу — беззвучно вытягивая ятаган из ножен. Левой рукой он резко толкнул Ли Юн себе за спину — с такой силой, что она бы упала, если бы не ухватилась за полог.
— Таскиль! — рявкнул хан. — Головой отвечаешь! Уводите её к Кюль-Барысу!
Слева к ним метнулись силуэты — багатуры с синими нашивками на предплечьях, цвет личной стражи наследного хана. Исписанные родовыми символами щиты из шлифованного дерева, обтянутого кожей, сомкнулись стеной — прикрывая Ли Юн со всех сторон, заслоняя от стрел.
В тот же миг из-за дальней линии шатров донёсся приглушённый, но нарастающий гул копыт. Всадники мчались во весь опор, пересекали загоны, стремительно приближаясь к центру ставки каганата.
— Внутрь! Через задний полог! — коротко скомандовал Таскиль. — Живо!
Они ещё не успели выбраться наружу, когда кто-то ударил в медный гонг у коновязи. Сигнал тревоги пронёсся по ставке — короткий, резкий… и внезапно оборвался. Не надо было гадать, что это значит: дозорного уже не было в живых.
На выходе из шатра Ли Юн услышала дикий боевой клич «Уру! Кыр!»: сначала с востока — со стороны загонов, а затем — с юго-запада. Ржание лошадей, предсмертные хрипы воинов, поражённых стрелами… и — голос мужа.
Баянчур выкрикивал приказы — резко, яростно.
— К загонам! Без коней мы не жильцы! Разбиться на тройки! Кто доберётся до коней — скачите к южному склону! Отрезать подход! Остальные — в круг! Держим центр, пока не выведем кагана!
Часть багатуров, не дожидаясь повторения, сорвалась с места — рывками, по-волчьи, в сторону загонов, пригибаясь и уворачиваясь от стрел. Остальные заняли позиции по периметру шатров — не строем, а дугами, перекрывая проходы. Щиты — на плечах, копья — наперевес.
Сердце Ли Юн сжалось от страха за них: на ставку обрушились сотни вражеских всадников — быстрые, слаженные отряды. Основное войско уйгуров — почти четыре тысячи — было в полудне пути. А здесь, в лагере, с ханом осталось не больше сотни воинов. Муж и его люди — пешие. Против стрел и конницы у них почти не было шансов.
Первый удар копьём Баянчур даже не стал отражать — наоборот: шагнул вперёд и резко дёрнул древко на себя. Противник потерял равновесие, и в то же мгновение клинок Баянчура вошёл ему под рёбра. Хрип оборвался, а на ближайший полог шатра брызнула тёплая, тёмная кровь. Лошадь убитого всадника шарахнулась, заржала, дёрнула повод и унеслась в сторону загонов. Баянчур даже не пытался поймать её — не было времени.
Он орудовал клинком без пощады. Его голос — громкий, командный — перекрывал шум боя.
— В круг! Не рассыпаться! Вперёд, псы Кагана, держать строй!
Но строй трещал. Враги ударяли с двух флангов. Кто-то пустил огненную стрелу — и шатёр кагана вспыхнул, как сухая трава. Нападавших было в несколько раз больше. Стоило уйгурам сбить атаку первой волны, как шла другая. Им не удавалось вырваться, но Баянчур надеялся, что кагана удалось вывести из-под удара, а Кюль-Барыс уже увозит его жену и свою семью в сторону гор. В какой-то момент Баянчур успел только увидеть, как слева от него рухнул багатур из его охраны — стрела торчала из горла. Воин со щитом, стоявший с ним рядом, захлебнулся хрипом, согнувшись пополам от удара копья в бок.
Баянчур развернулся, чтобы отразить следующий удар. И тогда он увидел — чуть дальше, у линии священного очага, — своего отца.
Каган стоял в одиночестве. Его личная охрана из двадцати самых опытных воинов уже почти вся была перебита, но, судя по усеянному трупами пространству у шатра, унесла с собой втрое больше вражеских жизней. Один воин сдерживал натиск троих всадников — пока не пал под копытами. Кагана окружали, отсекая от центра ставки. Стрела ударила в бедро — он едва устоял, хватаясь за древко копья, чтобы не упасть. Враги уже мчались на него, занося палаши и копья — один, второй… третий.
Баянчур понимал — не успевает. Он был пешим. Они — верхом. До них — пять десятков шагов, и никакая ярость не сравнится со скоростью лошади.
Занеся ятаган, он всё равно бежал, спотыкаясь и скользя на влажной от крови земле, перескакивал через трупы, как вдруг…
Трое всадников, скакавших на кагана, рухнули с лошадей. Один за другим.
Один — со стрелой в глазнице. Второй — в горле. Третий держался за бедро, в которое вонзилась стрела с голубый опереньем.
Баянчур остолбенел лишь на миг, но даже в ярости разум его оставался ясным. Он тяжело дышал после бега, но всё же обернулся. Кто-то из его личной охраны только что спас кагана — выстрел пришёл от дальних шатров.
«Таскиль…» — мелькнуло у него.
Наверное, успел довести Ли Юн до шатра Кюль-Барыса и, вернувшись, вступил в бой. Хорошо, хоть вовремя и точно выстрелил, как и положено багатуру личной охраны.
Баянчур не знал — не мог знать, — что в этот момент всего в полусотне шагов от него за опрокинутыми котлами и нагроможденными бочками его жена стояла на коленях, ловко вытягивая из колчана очередную стрелу.
И те, что только что спасли его отца, выпустила тоже она.
Ли Юн не ушла, как было велено. Она постоянно оглядывалась и раньше других увидела, как всадники отсекают кагана от остальных. Видела, как пешие уйгуры яростно сражались, но потом всё равно падали на землю один за другим. Она видела, как от загонов во весь опор мчались около двух десятков конных багатуров — спешили на помощь кагану. Но их перехватила целая сотня вражеских всадников, встав стеной и отрезав путь. Как багатуры яростно бросились в бой. И она поняла, что они не успеют прорваться. Несколько тяжелых ударов сердца, и каган остался один. Не думая, она выхватила из-за плеча Таскиля его короткий кочевой лук. Тот только обернулся, хотел крикнуть, но промолчал. Увидел её глаза. Она уже натягивала тетиву, встав позади одного из шатров.
Таскиль молча встал рядом, отдавая приказы своим людям прикрывать её.
— Ты ведь не уйдёшь, да? — тихо, без укора, сказал он мрачно.
Ли Юн не ответила. Только натянула тетиву и выпустила первую стрелу, попав прямо в глаз всаднику, что прорывался к кагану.
Один из охраны окликнул его:
— Таскиль! Мы должны отвести её к Кюль-Барысу!
Таскиль не обернулся.
— И что прикажете? Оглушить её и волочь, как мешок с просом? — рявкнул он, не отводя взгляда от боя. — Она — хатун. Её слово не ниже слова хана.
Он сплюнул в пыль и зарычал:
— Прикройте с боков, волчата!
Затем скосил взгляд на Ли Юн.
— Метко.
Она стреляла. Спокойно, быстро. Руки не дрожали. Две стрелы — два мёртвых тела. Третья — всадник вывалился из седла со стрелой в бедре, лошадь понеслась дальше, сломав строй врагов.
Она видела, как её муж и остальные воины, израненные и изнемогающие от неравного боя, всё ещё пытались прорваться, чтобы увести кагана из охваченной огнём ставки. И помогала — насколько могла: целилась точно, не тратя ни одной стрелы зря.
Их было пятеро, багатуров, что охраняли её. Стрела просвистела над её головой, вонзившись в дерево за спиной. Таскиль заслонил её щитом, кровь струилась по его руке. Но они не отступили. Время от времени к ним прорывались всадники. И тогда багатуры вступали в бой. Пока не остался только один.
— За кагана! — крикнул Таскиль, выхватывая короткий меч, и ринулся вперёд на всадника, что летел в их сторону с копьём наперевес.
Ли Юн осталась. Одна. На коленях. С луком — и пустым колчаном. Но она не ушла. Подобрала саблю павшего воина — тяжёлую, с потёками крови, — и укрылась за шатром. Дышала тяжело — от напряжения, страха и усталости. Это были её первые выстрелы по живым. Стрел было всего ничего, и каждая должна была попасть в цель. Теперь запас иссяк. Она знала: против всадника с клинком — она не боец. Но могла наблюдать. Могла ждать. И молиться. Закрыв глаза, молилась предкам — за мужа, за Таскиля, что сражался сейчас, спасая её ценой собственной жизни, за кагана. За всех уйгуров, кто был ещё жив.
Где-то близко застучали копыта. Она выглянула — и увидела лошадь, что неслась прочь, таща по земле окровавленного всадника — его неестественно вывернутая нога застряла в стремени, и теперь, должно быть, мёртвое тело беззвучно билось о землю. Таскиль стоял к ней спиной. На миг он замер… а потом пошатнулся — и рухнул, как подкошенный.
Ли Юн затаила дыхание. Потом — решилась. Стараясь двигаться бесшумно, выскользнула из укрытия. Подползла к Таскилю и потащила его за шатёр. Он был ранен — кровь сочилась из бедра и руки. Оторвав край подола, она быстро перевязала руку. Затем перетянула бедро его же ремнём — туго, как учил лекарь. Осторожно прислонила раненого к стене шатра. Рядом валялся чей-то ятаган. Ли Юн схватила его, выпрямилась и выглянула из-за края.
Пальцы дрожали, но взгляд был твёрдым.
Грохот копыт сливался с криками. Где-то вдалеке зашатались шатры, загорелись тюки с тканью — пламя лизнуло воздух. Баянчур прорывался сквозь ряды врагов, его ятаган поднимался и опускался снова и снова, вспарывая животы и перерубая шеи. Он дрался, как зверь, хрипя от усталости. Лицо было забрызгано кровью, но глаза не потускнели. Он не замечал ран. Видел только цель — спасение отца, что сейчас был отсечён от своих и едва держался на ногах.
Но внезапно — резкий клич: «Хурай!» — пронёсся над полем, будто зов древних духов. За ним — звон стали и грохот копыт. Из-за гребня холма вылетела сотня всадников, затем вторая. И третья. Вернувшиеся багатуры налетели с юго-запада — стремительно, с размаху, как буря, сметая врага.
К Баянчуру подъехал Хурил-Таш — один из младших воевод. Грудь в крови, одежда в пыли, горящие глаза.
— Хан! Мы вернулись! — закричал он, перескакивая через поваленного врага.
— Как⁈ — выдохнул Баянчур, едва веря в происходящее.
Хурил-Таш соскочил на скаку с коня, уступая его хану, и, повернувшись, пояснил:
— Мы поймали лазутчика. В ущелье тебя ждала засада. Под плетью сознался: хотели выманить войско, и ударить в спину — по ставке. Убить кагана, обезглавив каганат. Толун развернул отряд. Мы успели.
Баянчур ощутил, как по позвоночнику пробежал холод. Это была измена. Если бы он не задержался сегодня утром… Если бы не случайный пленник…
Если бы…
Он обернулся. Где отец?
Баянчур кинулся к отцу. Каган лежал на земле, стрела торчала из бедра, кровь пропитала одежду. Он был жив, но бледен.
— Отец! — он опустился рядом. — Мы отбили ставку.
Каган приоткрыл глаза. Взгляд был мутным, словно затянутый дымом. Он что-то хотел сказать — но только застонал.
— К шаману. Живо! — резко бросил Баянчур багатурам. — Осторожно. Не трогайте стрелу!
Он встал, и в его голосе уже звучала сталь:
— Двое со мной. Тургун, Кюля! Найдите мою жену. Она должна быть у Кюль-Барыса. Но, возможно, они уехали уже. Тогда догоните и скажите, чтобы возвращались. Здесь безопасней.
— Пожар — потушить.
— Хурил-Таш, ты отвечаешь за раненых.
— Остальные — осмотреть всё вокруг. Но врага не добивать. Привести ко мне. Мне нужно знать, как они прорвались и кто пустил их в ставку.
Баянчур был с одним из пленных, когда к нему подошёл Тургун. Лицо напряжено.
— Кюль-Барыс в своём шатре. Клянётся, что твою жену к нему не приводили. Мы её пока не нашли.
Баянчур онемел. Сердце сжалось. В голове вспыхнул сон. Она. В крови. С ятаганом. Одинокая. В степи.
Он зарычал — глухо, яростно. Вскочил. Голова закружилась, перед глазами заплясали красные точки — хан был в ярости.
— Ищите её! Всю ставку прочесать! Найдите её! — не своим голосом прокричал он.
Это был рык зверя, которому вырвали сердце.
Один из багатуров хотел возразить — мол, может, она уцелела, может, скрылась… но Баянчур уже не слышал. Он бежал, заглядывая в шатры.
Повсюду мёртвые. Кровь.
— Найдите стражу! Может, кто-то жив!
Он шёл через дым и гарь, отдавая приказы и проверяя раненых. Возле каждого убитого останавливался на миг. Тех, кто могли говорить — спрашивал. Но никто не видел и не знал, где его жена.
Он дошёл до шатра советников. Пусто. Ни одного живого.
Хан тяжело вздохнул, лицо серое от дурного предчувствия. Повернулся — и пошёл к своему шатру, чтобы переодеться, собрать отряд и отправиться на поиски.
И остановился.
У входа в его шатёр, опершись о копьё, с перемотанной рукой сидел Таскиль. С закрытыми глазами, но живой.
Вокруг него — следы крови. Щит, ятаган — на земле. Лицо — чёрное от крови и гари.
Баянчур вскинул руку к ятагану. Если он её не спас… если он её бросил… — он умрёт. Но также хан помнил, что Таскиль спас кагана на поле боя. Поэтому смерть его будет быстрой.
Его рука замерла на рукояти. Надо выслушать. До казни. Узнать, что случилось.
Баянчур заставил себя разжать пальцы, сжав их в кулак так сильно, что хрустнули костяшки. Сделал шаг вперёд.
— Говори, — прохрипел он. — Где моя жена?
Таскиль открыл глаза.
Глава 22
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Таскиль с трудом сглотнул. Его губы потрескались, голос хрипел. Он опёрся на копьё и, превозмогая боль, поднялся, перенеся вес на одну ногу. Одежда была пропитана кровью и пылью. Но он стоял — прямо, стараясь не морщиться, как и подобает багатуру.
— Хан… — начал он, выпрямляясь. — Ваша жена… хатун… не пожелала покинуть ставку. Она… взяла мой лук. Остановила троих… стрелами. Спасла кагана. Потом вас…
Он замолчал, закашлявшись. С трудом перевёл дыхание.
— Когда… меня ранили, она… — хрип. — Перетащила за шатёр. Перевязала…
Каждое слово отзывалось болью, но он старался чётко излагать события. Однако хан почти не слушал. Не мог. В ушах— стучала кровь. Стук сердца сливался с нарастающим гулом в голове, как приближающаяся буря.
Он сделал шаг. Второй.
Внезапно — схватил Таскиля за горло. Хватка — железная, держит крепко, как петля аркана. Подтянул его ближе к себе, вплотную — чтобы видеть зрачки, в которых плескались боль и преданность.
— Где. — дыхание хана обжгло лицо Таскиля.
— Моя. — лицо Баянчура вблизи было пугающим.
— Жена. — это был уже не голос — рёв дикого зверя.
Таскиль хрипел, не в силах вымолвить ни слова. Только поднял дрожащую руку — и указал на ханский шатёр.
Пальцы хана медленно разжались.
— Увести. К лекарю, — коротко бросил он стражникам. — Охранять. Глаз с него не спускать.
Баянчур остался один. У входа. На миг — застыл. Одна-единственная мысль билась вместе с кровью в висках: только бы… жива… Позади — ветер с запахом гари. Впереди — шатёр. Тот самый. Там, где она была этим утром — тёплая, сонная, родная.
Шаг. Рука откинула полог. И хан — бесшумно — скользнул внутрь.
Перевёл дыхание, окинув взглядом шатёр.
Она стояла у кумгана — глиняного сосуда с водой. Одежда разорвана, перепачкана пеплом и алыми пятнами. Волосы сбились в спутанный узел, а под ногтями — чёрная грязь. Но она стояла. Живая. Целая. Грациозная, как дикая кошка, пережившая пожар.
Он ступил внутрь шатра, и его сапоги едва слышно скрипнули. То ли она услышала это, то ли почувствовала его взгляд, что впился ей в спину — но в следующий миг её плечи вздрогнули. Она обернулась не сразу. Сперва метнулась к сундуку — что стоял возле ложа. И прежде чем он понял, что происходит, в её руке блеснул ятаган. Она повернулась, подняв оружие и встав в защитную стойку — ноги расставлены, плечи расправлены, взгляд напряжён.
Он остановился. Не дышал.
Она его боится? Всё внутри него сжалось. Нет. Она не может. Он так долго приручал её: взглядом, словом, телом. Она не может бояться его.
Он сделал шаг вперёд.
Её ноздри раздувались, пальцы на рукояти побелели. Но она не отступила. Только сильнее сжала ятаган.
Он сделал ещё шаг.
И тут — из её груди вырвался сдавленный звук — не то хрип, не то всхлип. Она отбросила оружие и в следующую секунду уже кинулась к нему — с яростью, с отчаянием. Не успел он поднять руки, как она вцепилась в него, прижимаясь грудью к груди, трясущимися пальцами ощупывая его лицо, плечи, грудь — проверяя, цел ли, жив ли, настоящий ли.
— Во дэ… — прошептала она, прижимаясь к нему, хватаясь за ворот его одежды, за шею, будто боялась, что он снова исчезнет. — Хуожэ… хуожэ… хуожэ…
Он знал первое слово — «во дэ», что означало «мой». А вот «хуожэ»… прозвучало незнакомо.
Он замер.
Хуожэ?
Может, она звала кого-то? Или…
Но она продолжала — всё громче, всё отчаяннее, прижимаясь, не отпуская.
— Хуожэ…
Он заглянул в её лицо и увидел: слёзы текли по её щекам, но глаза — сияли. Она радовалась. И он понял. По тому как она дрожала от облегчения. «Хуожэ»… должно быть означало «всё в порядке».
Он не отвечал. Только обнимал и гладил её растрёпанные волосы, чувствуя, как тело под руками дрожит, как рыдания превращаются в хрип.
— Ша-гуа! — крикнула она по-китайски и ударила кулаком ему в грудь. — Ша-гуа… ты… ты! — она запнулась, всхлипнула, снова прижалась к нему, дрожа. — Я могла тебя ранить, понимаешь? — прерывисто выдохнула она, всматриваясь в его лицо. — Ты напугал меня до смерти… Ша-гуа!
Он усмехнулся. Это слово он запомнил ещё тогда, когда приезжал за женой в танский дворец. И слышал он его не в залах для почётных послов, а на заднем дворе, среди слуг. «Ша-гуа!» — кричали женщины, когда кто-то из их сыновей выбегал под ноги лошадям, когда упрямец — то ли муж, то ли брат — уходил в горы, забыв взять тёплый плащ. Так в Поднебесной бранились на родных и близких. На тех, кого любят. На глупцов и упрямцев. На своих.
Он не понял всех слов, но это было не важно. Потому что слышал в её голосе всё: страх, радость, облегчение, злость на него, на себя, на богов, что испытывают их, и на судьбу, что не даёт покоя.
Он просто стоял. И обнимал. Пока она била его кулаками, гладила, а потом снова ругала. И только усмехался — потому что понял: если его хатун ругается — значит, всё хорошо.
…И тогда его накрыло. Волной — стремительной, безудержной. Облегчением — тяжёлым, как дождь после засухи. Он не сказал ни слова — просто поднял её лицо и накрыл её губы своими. Грубо, голодно. Словно хотел убедиться, что она — не сон. Его руки сжали её в кольцо объятий так крепко, что у неё перехватило дыхание.
Но она не отпрянула. Не испугалась.
Ли Юн подалась вперёд навстречу ему, как натянутая струна. Вцепилась в его шею, обвила его руками, целовала его лицо, щеки, лоб, шею, как будто сама не верила, что он — хуожэ — живой. Что он рядом. Даже несмотря на пот, пыль, кровь, — её губы метались по нему, ловили, будто боялись снова потерять.
Он подхватил её под ягодицы — и она тут же обвила его ногами. Откинулась назад, запрокинула голову, застонала, выгнулась, а потом потянулась к завязкам на его одежде. Но тут его взгляд опустился — и он заметил: её грудь и руки в крови.
Баянчур замер.
— Где? — прохрипел он, поставив её на пол. Сорвал с её плеч тунику и стал осматривать грудь, живот и плечи — в поисках раны.
Ткань была пропитана кровью, особенно на груди — там, где грудная повязка. Он замер, затем схватил ткань и с силой рванул в стороны. Материя поддалась — с треском. Повязка упала.
Ли Юн вздрогнула, вцепилась в его плечи, но не отстранилась.
И он увидел: ни одной раны не было. Только ссадины, пятна чужой крови, и её кожа — целая. Целая!
Он шумно выдохнул, закрыл глаза, прислонился лбом к её груди. Потом, молча, потянулся к бочке с водой. Смочил тряпицу, начал осторожно смывать кровь с её кожи, шеи, плеч, живота. Его пальцы дрожали, движения были бережны — как у мужчины, что прикасается к живому чуду, вырванному у самой смерти.
Но она не искала утешения, в ней вспыхнул огонь — не ярости, нет — а жажды жизни. И страсти, что сильнее страха.
— Мой… — шептала она, снова и снова. — Мой…
Она хватала его за руки, тянула к себе, целовала, покусывала плечи и шею, пыталась сорвать с него одежду, шипела, будто дикий зверь в западне, когда он не давался ей, продолжая отмывать её ладони и лицо. А он смеялся — коротко, тихо, но в этом смехе была жизнь. Пока её рука не опустилась между ними. Она оттянула его штаны и, скользнув внутрь, сомкнула пальцы на его члене. И тогда — смех оборвался.
Он резко втянул воздух сквозь зубы. Глаза потемнели.
— Сама напросилась, — прохрипел он, отбросив пропитавшуюся грязью и кровью мокрую тряпицу в сторону. Его глаза тут же потемнели. — Теперь не отпущу.
И не отпустил. Уложил её на спину прямо на циновку, прижав бёдрами, не давая двинуться.
В его крови всё ещё пульсировал гнев, всё ещё звенело напряжение боя, но оно сменялось — медленно, неотвратимо — другим жаром — страстным желанием обладать ею здесь и сейчас.
Он гладил её горячими ладонями. По спине, по бокам, по дрожащим бёдрам, сжимая сильнее, вжимая в себя так, будто мог стать с ней одним целым. Она — его. Здесь. Сейчас. Пульсация внутри становилась невыносимой. Всё тело отзывалось болью — той, что приходит от невыносимого желания. Ему нужно было войти в неё, слиться, излиться в неё. Он стиснул зубы, удерживая себя. Ещё секунда — и… он припал к её груди — приник жадно, губами и языком лаская розовые, уже затвердевшие соски. Она застонала, выгнулась. А потом — резко — обхватила его поясницу ногами, прижимая к себе и безмолвно прося о большем. Его дыхание сбилось, он сжал её грудь грубо, по-мужски, щипая за соски, пока она не вскрикнула — и только тогда успокоил болезненные ощущения языком, облизывая кругами и целуя.
Ли Юн снова потянулась к его кафтану, чапану, пытаясь стянуть его с плеч. Но он сам, отстранившись от неё всего на пару мгновений, — одним движением — скинул верхнюю одежду, а затем и нижнюю рубаху, обнажив грудь, покрытую дорожной пылью и потом. А затем снова навис над ней, захватив губами правый сосок. Он не отпускал его, посасывая, пока она не задохнулась от остроты ощущений.
Целовала всё, до чего могла дотянуться: плечи, шею, скулы. Покусывала — будто нарочно, словно хотела оставить следы. Чтобы знал, чтобы помнил, кому принадлежит. Он слышал её дыхание — прерывистое, хрипловатое, — чувствовал, как она плавится у него на руках. Как тает, как тянется — просит. Ей хотелось быстрее ощутить его и его силу.
Чтобы убедиться, что он живой. Что всё по-настоящему. Что он не сон или видение. Что он реален и что рядом.
Он отстранился резко. Быстро. Сбросил остатки одежды, сапоги — будто они жгли кожу. Окинул её взглядом — полуобнажённую, растрёпанную, с покрасневшими губами и расширенными от желания зрачками. Молча опустился на колени, стянул с её ножек лёгкие ботиночки.
— Ты моя… — хрипло выдохнул, стягивая с неё шёлковые штаны.
Она лежала перед ним — трепещущая, да. Но не испуганная. Сильная. Его.
Хан навис над женой, упёрся своим членом прямо ей между ног. Лишь на миг заглянул в глаза — и резко дёрнулся вперёд. Двигался ритмично, но медленно, будто смакуя каждый толчок.
Ли Юн закусила губу, застонала, вцепилась в его плечи, спину — жадно, требовательно. Её тело выгибалось навстречу, она срывалась на всхлипы.
Он ощущал, как она плавится под ним, как дрожь проходит по её коже. И ликовал — потому что чувствовал: она почти на краю.
Он поймал её ногу — правую — за щиколотку, и потянул вверх, к себе. Ли Юн вскрикнула. Её глаза расширились, дыхание сбилось, тело выгнулось. Она поняла его намерение — и подалась навстречу, вцепившись в шкуры.
Он знал, что делает. Его движения стали резче, глубже. Он рисковал — и знал это. Каждый её стон, каждый судорожный вдох, то, как она обхватывала его внутри, как её бёдра обвивали его талию — всё это подталкивало к краю. А когда он смотрел вниз — туда, где его плоть входила в её тепло — желание вспыхивало так ярко, что перехватывало дыхание.
Он отводил её ногу вбок, шире, и вбивался снова и снова — то входя до конца, будто хотел раствориться в ней, то выходя почти полностью, мучительно медленно. Она стонала, задыхалась, выгибалась — и каждый её звук становился ему наградой. Его пульс сливался с её дыханием, с её телом, с тем, как волна собиралась внутри неё. Мышцы напряглись.
Он наклонился, снова захватив губами её сосок. И тогда её голос сорвался — не стон, а тонкий крик истомы и освобождения. Её тело содрогалось, рот был приоткрыт, ногти впились в его кожу.
Она была прекрасна.
Он увидел это. Словно солнце взошло у него на руках. И только тогда — с глухим, звериным стоном, с последним усилием — он последовал за Ли Юн, излившись в неё без остатка.
Ещё пару мгновений он оставался внутри. А потом — обмяк. Дрожь прокатилась по его телу. Он прижался, медленно опускаясь на неё, уложив свою голову на её обнажённую грудь.
Там — под кожей — он услышал жизнь. Её сердце. И впервые за этот день — отпустил страх.
Они оба тяжело дышали в объятиях друг друга и всё ещё отходя от накрывшего их оргазма. Но после пришло осознание: Ли Юн густо покраснела, не зная, как теперь себя вести с ханом. Ещё недавно она кричала на него, обзывала, царапалась и кусалась — а теперь, кажется, сама не знала, как смотреть ему в глаза.
Хан медленно поднялся, подошёл к бочке с водой. Обмыл руки и плечи. Потом, молча, склонился над ней, смочил чистую тряпицу — и только тогда заметил, как она торопливо натягивает на себя ткань, прикрываясь по пояс. Щёки пылали. Губы дрожали. Она старалась не смотреть на него, но он уже знал свою жену — и потому только хмыкнул.
— Ещё и стыдится, — пробормотал.
Ли Юн покраснела ещё сильнее.
Он обмыл её осторожно — шею, плечи, грудь, запястья, бёдра. Пальцы его были нежны и бережны.
Потом укутал, притянул к себе, опустился рядом и коротко скомандовал:
— Спи.
И она послушалась. Ли Юн положила голову ему на грудь. Глаза закрылись. Дыхание выровнялось, и он почувствовал, как её тело начинает отпускать напряжение. Уже почти задремав, убаюканная биением его сердца, Ли Юн показалось, что она услышала, как муж пробормотал себе под нос:
— У советника надо спросить… как будет по-китайски: «ослушаешься — отхожу плетью».
Когда жена уснула, хан медленно поднялся, натянул штаны, сапоги, накинул на плечи халат, подошёл к выходу. Откинул полог. И только на пороге задержал взгляд — на её затылке, на сбившихся в беспорядке волосах, на тонких пальцах, всё ещё сжимающих край покрывала.
— Упрямая… — выдохнул он, едва слышно. А потом, чуть склонив голову, добавил с хриплой усмешкой:
— Моя.
Глава 23
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Солнце клонилось к закату, багрянец заливал горизонт, запах гари и крови всё ещё висел над ставкой. Хан стоял перед шатром Кагана, молчаливый и угрюмый. У его ног — поверженные. Позади — сгоревшие юрты и повозки, изрешечённые стрелами тела, пятна крови, склонившиеся над ранеными жёны и дети. Шепот и плач вплелись в звуки степного ветра, гудящего в натянутых канатах шатров.
— У нас восемьдесят семь мёртвых, двадцать три тяжело раненных, — коротко доложил багатур Толун. — Из караванщиков осталось в живых восемь мужчин-согдийцев. Взяли их под стражу. Женщин и детей не трогали, но отходить от каравана им запрещено. И мы выставили охрану.
Хан кивнул.
— Кто ведёт допросы?
— Кюль-Барыс. Он ждёт тебя для доклада. Говорит, уже сейчас ясно: среди нападавших — в основном тюрки. Одни прятались в двойных днищах и за мешками — в согдийском караване. Остальные укрылись у устья Тогла, и ждали, пока основное войско уйдёт. Перебили охрану утром, сразу после нашего ухода из ставки.
— Если бы ты не остался со своими людьми… если бы мы не были настороже… — он мотнул головой. — Вернулись бы к выжженной земле. К мёртвой ставке.
Хан сжал челюсти.
— Досмотр был? Или нас предали?
— Был, хан. Но только по верху глянули. Торопились. Не проверили как следует… — багатур опустил глаза. — А охрану уже не спросить. Их вырезали первыми.
Баянчур молчал. В глубине его взгляда клокотал гнев, но он сдержался. В степи говорили: «остриё не точат, когда кровь уже пролилась». Это была старая истина — и сейчас она звенела в ушах. Он знал: сейчас не время для ярости. Сейчас — время решений, принятых холодным разумом.
— Казнить согдийцев? — спросил Толун.
— Пока нет. Сначала — допрос. Пошли.
За шатрами, в вырытой допросной яме, укрытой от посторонних глаз натянутой плотной тканью — как это делали при допросах военнопленных, слышались глухие стоны. Там допрашивали выживших врагов. Некоторые уже не могли кричать. Тюрки, притворявшиеся купцами, и раненые воины были связаны, избиты, в крови. Одни — с вырванными ногтями. Другие — с прожжёнными метками на теле.
— Кто из вас из рода Ашина? — глухо звучал голос Кюль-Барыса. Он весь был забрызган кровью. — Откуда приказ? Кто платил?
Ответа не последовало. Только плевок.
Кюль-Барыс вздохнул.
— На кол, — сказал он и кивнул стражникам.
Стук. Визг. Потом — хрип, захлебнувшийся в собственной крови. Один из пленных завыл — по-звериному, надрывно. Он смотрел, как корчился на колу его товарищ, — и животный страх вырвался наружу.
— Я скажу! Всё скажу! Не убивайте! Пощадите! Мы… прятались в караване! Под фальшивыми досками, под мешками с шерстью! Нас вёл Саргыл — тюрок! Он выжил после резни Ашина! Клянусь, я не знал! Я думал, мы просто идём как охрана! Я не хотел! Я не знал!
Он бился в путах, дергая ногами, и даже не замечал, как остальные пленные отвели глаза — будто от зачумлённого.
Солнце уже зашло, когда хан выбрался из ямы, где допрашивали пленных. Ткань, закрывавшая вход, хлестнула по плечу, пропуская резкий ветер. Он поднял взгляд к небу. Там, в вышине, медленно кружил орёл — свободный, гордый хищник.
Таким был его отец — Элетмиш Бильге-Каган. Тот, кто в прошлом году, в семьсот сорок четвёртом, положил конец угасающей династии Ашина и вознёс знамя нового каганата, провозгласив начало Уйгурского владычества. В те годы степь горела: уйгуры, басмылы, карлуки — союз трёх народов обрушился на Восточнотюркский трон. Победа досталась нелегко. Последний из Ашина, каган Хэлу, пал, обагрив песок своею кровью и ознаменовав конец шести десятилетий правления.
А спустя лунный круг — всего год — враги вернулись. Выжившие воины Восточнотюркского каганата, рассеянные по Согду, Карлукии и Тан, затаились, выждали и сегодня явились — не с конницей и знамёнами, а в подводах и мешках каравана, притворяясь купцами. Ждали часа. И ударили — подло, в спину.
Он стоял и смотрел, как орёл скользит в вышине, пока багряное небо не стало совсем синим. Ему хотелось выть: лучшие воины сегодня пали. А его отец… и он чуть не потерял жену. Но хан не воет. Хан ищет тех, кто послал этих шакалов на его землю. И обязательно найдет.
Те, кто пришли в караванах, были лишь клинком. Но чья рука сжимала рукоять? Кто дал золото — купцам, воинам, кузнецам? Кто ждал сигнала за пределами степи? Карлуки? Кто-то из рода Ашина, затаившийся в изгнании? Или чужая тень — заморский союзник?.. Он сжал кулак до хруста. Пусть враг верит, что ударил в спину и остался незамеченным. Пусть радуется. Сегодня хан хоронит павших. А завтра — начнёт охоту.
В шатре Кагана стояла тишина. Лампа на бараньем жире мерцала неровно, бросая дрожащие тени на войлочные стены. Воздух был густ от запахов — лекарств, крови… и близкой смерти.
На постели — его отец, Элетмиш Бильге-Каган. Грудь вздымалась неровно. Лицо — осунувшееся болезненно исказилось. Рядом на низком табурете дремал охранник, у стены — ещё двое.
Хан присел на корточки. Каган открыл глаза.
— Это ты… сын… — голос был слаб, еле слышен. — Баянчур…
Тот лишь кивнул. Пальцы отца — холодные — нашли его ладонь. Он сжал их, крепко.
— Не дай… им распылить всё… что мы собрали, — выдохнул старик. — Враги… не только снаружи. Смотри… и внутрь.
Глаза снова затуманились, дыхание участилось.
— Отец…
Каган чуть приподнял руку — будто хотел благословить, но сил не хватило. Она упала. Лишь взгляд на мгновение прояснился. В этом взгляде было всё: гордость, страх, любовь и прощание.
— Я справлюсь, — тихо сказал Баянчур.
Он не знал, услышал ли его отец.
Баянчур откинул полог юрты лекаря. Внутри было сумрачно и тихо, лишь горел в глиняной лампе жирный фитиль, источая терпкий запах трав. Повсюду были развешаны травы и коренья, а на низких столах громоздились чаши с мазями, бинты и сосуды с зельями. У стены — несколько лежанок. На одной из них сидел Таскиль.
Он был бледен, правая рука и нога перевязаны. Но спина — прямая, подбородок — высоко. Настоящий багатур.
— Хан, — тихо произнёс он и попытался привстать, но Баянчур махнул:
— Сиди. Говори. С самого начала.
Таскиль сглотнул, голос хриплый, но речь — чёткая:
— Когда ты отдал приказ увезти хатун, мы повели её к шатру Кюль-Барыса. Но… она всё оглядывалась, а когда увидела, как кагана отрезают и как наши гибли. — Он тяжело вдохнул. — Она остановилась. Сказала, не уйдёт. Не могли силой, но… она хатун. Её слово, как и твоё — закон.
Хан не ответил. Только склонил голову, слушая.
— Взяла мой лук. Встала за шатром. Я дал команду прикрывать. Она… стреляла. Метко, как степная охотница. Я таких не видел.
— Ты был с ней всё это время? Почему она была в крови? — хрипло спросил Баянчур.
— Был. Пока не ранили. Помню, как убил всадника, но он успел проткнуть мне ногу копьём. Последнее, что помню — её руки и как она тащила меня в укрытие. Перевязывала. Говорила «иди, иди». Мы шли куда-то.
Он опустил глаза.
— Очнулся уже у шатра… вашего. Она вышла с кувшином и перевязала, а потом велела сидеть и ушла в шатёр… а я остался у входа с копьём, охранять. Прикрыл глаза… то ли уснул, то ли провалился. А когда открыл — ты стоял передо мной. Сражение было кончено.
— Где вы были, когда она стреляла?
— За шатром совета. Там, где бочки и котлы. Получилось хорошее прикрытие. И виден был весь склон, где кагана окружали. Её стрелы спасли ему жизнь. — Он посмотрел прямо хану в глаза. — И мне тоже.
Молчание повисло между ними, лишь где-то в углу потрескивали угли. Раненые воины, затаив дыхание, прислушивались к беседе.
— Я не знаю, откуда на ней было столько крови, — тихо добавил Таскиль. — Когда очнулся — её одежда уже была вся в крови. Лицо. Руки. Но лицо было спокойным. Она не дрожала, двигалась ровно. Вот я и подумал, что… не её кровь. — Он снова вздохнул. — Я бы хотел сказать, что я спас её. Но это она спасла меня. И кагана. А значит — за мной теперь её боручлык. Долг жизни. И ещё… — он замолчал, хмурясь. — надо стрелы подсчитать. Я приказал отдать ей все стрелы, что у нас были с собой. Перед тем как меня ранило, ни одной не осталось. Все ушли в цель.
Хан молча кивнул. Постоял, затем повернулся к выходу.
— Живи, багатур.
Уже отодвигая полог, он бросил через плечо:
— Когда встанешь — станешь у её шатра. Будешь отвечать за её охрану. С этого дня ты — её щит. Жизнь за жизнь.
Таскиль приподнялся, опираясь на локоть.
— Это честь для меня, хан. Как клялся — так и исполню. Слово даю.
Хан задержал на нём взгляд, потом отвернулся и, отодвинув полог, вышел в сгущающиеся сумерки.
Баянчур шёл через обугленную ставку — туда, откуда, по словам Таскиля, она стреляла. Краем глаза замечая следы боя, он шёл, как хищник по следу, и сердце билось глухо. За шатрами совета было пусто. Он обогнул котлы, обошёл бочки… и замер.
Тело.
Лежало на боку, почти скрытое перевёрнутой корзиной и шкурой. Кожа — смуглая, волосы заплетены в тугие тюркские косицы. На запястье — обрывок ленты с племенным знаком.
Хан медленно опустился на корточки. Осмотрел раны.
Не было ни одного чистого, точного удара. Всё — рваное, неровное. В бок и в горло— косо, под углом вверх как если бы держащий оружие был низкорослым. В грудь — не в сердце, а сбоку, вслепую, откуда торчал уйгурский ятаган.
Он знал, как убивают багатуры. Удар, максимум два. Один — в шею. Один — в сердце. Почти без крови — всё уходит внутрь.
А здесь… всё иначе.
Следы борьбы. Земля взрыта, как будто кто-то упал, сопротивлялся. Царапины на коже убитого от ногтей. Баячур был уверен — этот убит не Таскилем и не его воинами, а его женой.
Она сражалась. Не как воин. Как женщина, у которой не осталось выбора. До последнего. Он увидел на траве походный лук уйгуров. И — рядом — пустые колчаны. Он насчитал пять.
Баянчур встал.
Теперь он знал, чья кровь была на ней. Откуда пятна на её лице, волосах, груди. Она её пролила. И всё внутри него сжалось. Гнев — исчез. Осталась тишина. И благодарность. Он склонил голову. Благодарил Тенгри — за то, что не отвернулся. Умай — за то, что сберегла его жену. И предков — за то, что шепнули ему в то утро: не уходи.
Он выдохнул, развернулся, глядя в сторону шатра, где спала она, его хатун… его волчица.
В шатре Кагана собрались самые преданные: Толун, Кюль-Барыс — седой, с ястребиным взором; трое старших багатуров; воевода Хурил-Таш, ещё не сменивший окровавленную одежду, и юный сын Туглука, пришедший вместо раненого отца.
Баянчур сидел прямо, не опуская взгляда.
— Согдийцев из каравана, — сказал он, — всех — допросить. Выяснить: что знали, кого везли, чьё золото. Женщин и детей — в отдельный шатёр, разговорить. Без крови. Пока не разберёмся.
Хурил-Таш кивнул.
— Будет сделано, мой хан.
— Тумасы, — продолжил хан, — старые союзники. Гонец кагана сообщил, что не будет ни мехов, ни соли, ни обещанных жеребцов. Что старейшины отказались признавать власть Кагана. И будто у них — гость. Изгнанный тудун — племянник моего отца и предатель.
Он сделал паузу.
— Гонца и его семью — под стражу. Пока не выясним, лжёт ли он.
— Разведка? — спросил один из багатуров.
— Уже отрядил. Трое лучших. Их цель — узнать, что происходит у тумасов.
Кюль-Барыс медленно поднял взгляд:
— Ты думаешь, за нападением — стоит опальный тудун?
— Я думаю, — тихо сказал хан, — что это может быть как тудун, так и император Тан. Он уже не раз поддерживал проигравшего, чтобы не дать вырасти сильному. Возможно они приютили одного из наследников Ашина и держат его при себе, как оружие в ножнах — ждут момента. Шантаж или война — им всё равно. Им нужно, чтобы племена грызлись между собой. А потом… как шакалы… приберут то, что останется.
Наступила тишина.
— Я поеду? — спросил Кюль-Барыс.
Хан утвердительно кивнул.
— От Каганата. С посланием принцессы. Поедешь не один — с охраной. Борама возьмёшь. Он не только клинком владеет — у него язык гибкий. Согдийцев знает, тюрские корни у него. Может и добудет то, что силой не вытащить.
Он обвёл всех взглядом.
— Если династия Тан играет против нас — мы должны знать наверняка. А не гадать.
В этот момент в шатёр вошёл стражник, приложив кулак к груди.
— Хан, гонец с заставы. Пришло письмо. Для принцессы. От советника императора.
Баянчур протянул руку и медленно убрал письмо во внутренний карман халата.
— Я сам передам. Никому — ни слова.
— Как прикажешь, — склонился стражник.
Когда все вышли, Баянчур остался с Кюль-Барысом. Хан сломал сургуч, развернул свиток, затем протянул письмо советнику.
Кюль-Барыс пробежал глазами строки. Его губы сжались в тонкую линию. Он указал на одну из фраз и, не поднимая взгляда, тихо прочёл:
— «Да пребудет с ней благоденствие. Её добродетельность и верность достойны хвалы. Не забыла ли она, кому обязана жизнью в день, когда упокоилась её мать?»
— Они шлют благословение, как угрозу, — наконец сказал Кюль-Барыс.
— Думают, я не пойму. Думают, дотянутся до неё, пока я занят войной. — тихо сказал хан.
Он сжал кулак — до побелевших костяшек. Потом медленно разжал, словно возвращая себе контроль.
— Трон Чанъаня решил дотянуться до моей жены. Ошибаются — её я им не отдам. Они просчитались.
К исходу дня ветер стих над ставкой. Наступила тревожная тишина, в которой каждый звук казался громким: храп лошадей, потрескивание факелов, глухие шаги часовых.
Раненых собрали и распределили по шатрам. Дети и подростки помогали старшим: носили бурдюки с водой, мешки с чистыми повязками, вёдра золы и углей — обжигали ножи, чтобы не занести заразу при перевязке. Женщины сновали между юрт с мисками воды и пучками шерсти для перевязей. Врачевал шаман Найман. Ему помогали двое старших из рода арбанов — разбирающиеся в травах. Тяжёло раненных клали в шатёр лекаря.
Тела убитых собирали отдельно. Их омывали, закрывали глаза, клали на спины, если позволяла рана. Кто из воинов мог стоять и ходить — шептал молитвы, славил имена. Не хоронили — ждали рассвета. На ночь их укрыли шкурами. Возле каждого клали оружие, ставили чашу с кумысом, иногда — медный нож или бронзовую монету, готовя в путь вечности.
Воины очищали себя в молчании. Обтирались пучками трав, умывали лица, оттирали кровь и пыль с оружия. Мечи и луки окуривали дымом полыни. Один из багатуров тихо сказал: «Чтобы дух убитого не остался на лезвии». Другой добавил: «Чтобы не звал во сне».
У шатра совета командиры один за другим докладывали Баянчуру, кто пал, кто отличился. Хан слушал, не перебивая. Называл тех, кто будет награждён: за выносливость в бою, за храбрость перед лицом смерти и за то, что не дрогнули, когда падали товарищи.
Отметил и тех, кто остался в строю, несмотря на раны. Даже двух мальчишек назвал — тех, кто, пока мужчины сражались, таскали воду и сбивали пламя с шатров.
Потом замолчал. И добавил тихо:
— Имена павших — записать. Чтобы каждый знал, чьей кровью сегодня спасён Каганат.
Хан также велел очистить территорию до рассвета, удвоить часовых, уведомить племена союзников, воинам — не пить хмельного, до тех пор, пока жизнь в ставке не вернется в привычное русло. Терять бдительность сейчас опасно.
Разведка ушла в ночь: один отряд — к роду тумасов. Второй — под видом вежливого посольства — во главе с Кюль-Барысом и Борамом направился в империю Тан, увозя письмо от жены хана с благодарностью за свадебные дары. Ли Юн написала его ещё тогда, когда в ставке гостил посол из Поднебесной, привёзший шёлк, нефрит и золото. Письмо это хан так и не передал. Почему — сам до конца не понимал. То ли не доверял тогда своей жене. То ли ревновал к Ли Шэню. С тех пор письмо хранилось при нём. А теперь — его час настал.
Когда день окончательно угас, воины зажгли огни. Сели в круг — молча скорбя. Кто-то пел вполголоса старые песни. Кто-то рассказывал, как погиб их товарищ — не жалуясь, не плача.
И все говорили о ней.
— Говорят, стреляла метко. Одна. Спасла Кагана. — Это звучало просто, почти буднично. Но в голосах был оттенок уважения.
— … пока стрел, говорят, не осталось, — хрипло проговорил багатур. — Все, до последней, в теле врагов.
— Сколько их было? — спросил кто-то.
— Сто двадцать пять.
Молчание.
— Младший сын кузнеца с братьями собирали после боя. Лазили тут повсюду, считали перья — синие, значит личная охрана хана. Говорят, нашли пять пустых колчанов. Ни одной стрелы не осталось.
У огня притихли. Треск дров казался неестественно громким.
— Не женщина, а бортекюз бэре. Волчица с острым глазом, — наконец сказал кто-то.
И никто не возразил.
Сам Баянчур заходил в шатёр дважды за вечер — убедиться, что с женой всё в порядке.
У входа было темно, только ткань полога слегка колыхалась на ветру. У порога — дары: мази с полынью, сушёное мясо, кувшины с укрепляющим настоем, снадобья. Кто-то положил оберег, кто-то — горшочек с мёдом, кто-то — простое украшение. Никто не спрашивал вслух. Но по тому, как росла кучка подношений, было заметно: волнуются. За свою хатун.
А она… Пока её имя обрастало легендами у ночных костров, а воины вспоминали каждый её выстрел, каждый шаг — она спала. Крепко. Без снов. Не слыша ни песен, ни шагов часовых.
Пока ещё не зная, что этой ночью её имя стало частью предания.
Глава 24
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Под утро Баянчур вернулся в шатёр. Ткань полога была холодной и сырой на ощупь — внутри шатра царил полумрак: угли почти догорели, жар исчез, остался только тонкий дым, вьющийся ленивой змейкой кверху, под своды шатра. Хан подбросил в очаг обломки сухой древесины и пучок сухой арчи — хвоя зашипела в углях, вспыхнула бледным пламенем и наполнила шатёр терпким, очищающим запахом.
Ли Юн спала на боку, одна рука под щекой, другая зажата между грудью и покрывалом. Баянчур замер. Несколько секунд стоял, слушая, как дышит жена. Ровно. Глубоко. Затем он, не раздеваясь, молча улёгся рядом — обняв её, стараясь не разбудить. Слушал, как бьётся её сердце, но сам — не мог уснуть. В голове гудели остатки вчерашнего — запах крови, стук копыт, крики умирающих соплеменников, что сливались с ревом огня. И сквозь всё это — её имя, что звучало этой ночью у костров в шёпоте багатуров и в собственной груди.
Он и не заметил, как задремал. Проснулся от лёгкого движения рядом. Ли Юн сидела, прищурившись со сна — в полутьме её взгляд был всё ещё затуманен, но в следующую секунду её лицо напряглось. Резко выпрямилась, словно вспомнила что-то важное, она мягко — почти беззвучно — высвободилась из его объятий.
Села, нащупала свои вещи рядом с лежанкой. Её пальцы работали быстро и уверенно. В потёмках оделась, отыскала мешочек с травами, перебрала узлы. Привязала к поясу сосуды с настойками, затянула ремешки на свёртке с чистыми тряпками. Достала склянку, приготовленную с вечера — проверила, цела ли. Ни одного слова. Лишь ровное дыхание, чуть торопливые движения, сухой шелест ткани и кожи.
Он сел.
— Куда?
Она не ответила. Только посмотрела — быстро, почти с упрёком. И пошла к выходу.
Баянчур не надел доспехов. Только набросил поверх одежды тёплый халат с меховой оторочкой, затянул пояс — и шагнул за ней, выходя следом.
На улице ветер был пронизывающий. Ли Юн быстрым шагом двигалась в направлении шатра кагана. Он сразу понял зачем. Воины у входа отвели глаза.
Когда они вошли, в шатре кагана стоял предрассветный полумрак и пахло смертью.
Запах был резким: смесь лекарственных трав, крови и мужского пота. Каган лежал, раскинувшись, как мертвец, грудь едва заметно вздымалась. Возле него шаман монотонно шептал заклинания, у стены — сторожили двое воинов. Никто не суетился вокруг — все словно махнули рукой: старый каган уходит. И именно это её разозлило. Несказанно. В груди у Ли Юн всё сжалось — от гнева, от бессилия, от обиды. На шамана, на воинов, и даже на мужа — за то, что не разбудил её раньше. За то, что дал утечь времени, которого у кагана почти не осталось.
Старый каган лежал с запрокинутой головой, приоткрытым ртом и закрытыми глазами. Он едва дышал. Дыхание — поверхностное, грудь едва шевелилась. Шаман отошёл в угол, продолжая взывать к предкам и богам, но сам выглядел смирившимся. Лампа на бараньем жире еле светила, и её дрожащий отблеск ложился тенями на лицо умирающего.
Ли Юн не колебалась. Опустилась на колени рядом с подстилкой. Баянчур последовал её примеру. Встал на колени чуть сбоку от неё. Рядом, не вмешиваясь, но готовый прийти на помощь. Она открыла мешок, тщательно раскладывая на циновке пучки трав, узкие серебряные иглы, мотки нитей, узкий нож с костяной рукоятью, длинные щипцы.
Она работала в тишине, не торопясь, но с уверенностью. Лицо её было сосредоточено, как у воина перед последним броском копья.
Приподняла одеяло на груди кагана — ни пореза, ни кровоточащей раны. Но одно из рёбер явно было смещено, остро выпирая под кожей. Рядом тянулась тёмная припухлость, словно кровь плескалась внутри. В этом месте грудная клетка просела — как от удара копыта, дыхание было поверхностным и неровным. Кровь скапливалась внутри — тяжёлая, глухая, — не давая лёгкому расправиться.
— Плевра… — шепнула она по-китайски. Скорее себе, чем вслух.
Он мог задохнуться, если не выпустить лишнюю кровь. В Поднебесной от таких ран умирали редко — если вовремя снять давление и вправить рёбра, а вот в степи — спасения не было.
Но, к счастью для кагана, Ли Юн знала, что делать. Она взяла длинную иглу — железную, тонкую, изогнутую у основания. В Китае её называли чуйчжэнь — «прокалывающая». Поднесла ближе к телу, прислушалась к слабому трепету дыхания. Пальцами нащупала межрёберье, где пульсировало давление, и точно вонзила в нужную точку.
Кровь вырвалась наружу — густая, тёмно-багровая, с запахом ржавого железа. Она подставила тонкую трубочку из тростника, вложила в прокол, прижала губы к другому концу. Вдохнула резко. Горький вкус железа ударил в рот. Она сплюнула в тряпку — и снова вдохнула, вытягивая затёкшую кровь, сгустки, застой. Та пошла медленно, но равномерно. Лёгкое освобождалось, распрямляясь.
Каган застонал от боли. Но дышать стало легче.
Ли Юн осторожно извлекла иглу, промыла прокол настоем полыни, наложила промасленную повязку и закрепила её полоской ткани. Только тогда выдохнула сама.
Теперь — рёбра.
Она провела пальцами по груди кагана, нащупывая и оценивая. Одно из рёбер было не только сломано, но и сдвинуто — всё ещё угрожающе близко к лёгкому.
— Нельзя так оставлять… — сказала она, уже не шепча.
Она повернулась к мужу. Тот уже понял — и без слов пододвинулся ближе.
Ли Юн положила его ладонь на бок кагана. Баянчур прижал руки, зафиксировал корпус отца. Его ладони— сильные, натруженные — в этот миг стали её опорой.
Она обернула выступающее место чистой тканью, прижалась обеими руками, нащупала сместившуюся кость и аккуратно, но сильно надавила на место смещения.
Хруст. Тело кагана дёрнулось. Он не закричал — только стиснул зубы. Дыхание перехватило.
Она наложила повязку — сначала ткань, пропитанную смолой, медом и маслом, чтобы вытянуть жар и заживить. Потом — крепкие ленты, обмотав грудную клетку крест-накрест, чтобы кость не сместилась снова. Затем снова коснулась его шеи — пульс был всё ещё неровным, но уже чуть сильнее.
— Теперь дыши. Медленно, — прошептала, глядя ему в лицо.
На мгновение всё стихло, но дыхание кагана постепенно становилось всё громче.
Затем она перешла к бедру.
Штанина была порвана — стрела была вынута, видимо, шаманом. След шаманского ножа — неаккуратный, но ткань вокруг — сухая. Она осмотрела край раны, приложила ладонь — кожа была тёплой, но не горячей, гноя не было.
Ли Юн промыла ранку отваром с горцем и зверобоем, наложила свежую повязку с мазью на жире и порошке из жжёной кости — чтобы вытянуть остатки жара и затянуть кожу.
Села рядом. Руки были в крови, пахли полынью и железом, но не дрожали. Всё.
— Она закончила? — спросил шаман за её спиной. Голос его был хриплым, но сдержанным.
Хан не ответил. Ли Юн подошла к кувшину, помыла руки и снова склонилась к постели.
Каган вдруг задышал глубже, спокойнее и ровнее.
Шаман подошёл, осторожно присел и положил ладонь на грудь старого кагана. Замер, прислушиваясь к дыханию и биению сердца старого друга.
Потом — выдохнул, глубоко, как будто снова родился.
— Он будет жить.
Посмотрел на жену Баянчура так, будто впервые увидел её. Склонил голову — и ушёл, не проронив ни слова.
К вечеру новость разлетелась по ставке.
Сначала — как шёпот. Потом — как пламя, подхваченное ветром в сухой степи:
— Чудо. Каган дышит…
Слово вылетело — и больше его было не удержать. Оно разнеслось от одного уйгура к другому — как пожар, который нельзя остановить.
— Она спасла его, — говорил один. — Дважды. Первый — во время битвы. Теперь — от смерти.
— У неё в руках — дух, — шептал другой. — Она… Тенгри элчиси… дарующая жизнь.
А один старик потом клялся, что видел, как в шатёр кагана вошла сама Умай-тэнгри — великая мать, хранительница жизни. Вошла — и отогнала смерть рукой женщины с лицом луны.
Ко входу в шатёр хана теперь приносили новые подношения. Кто-то принёс пучок саган-дайля — белого чая, священного у степняков. Кто-то — старую монету в синем узелке, завязанном узлом долголетия. Кто-то — фигурку коня, вырезанную из корня древнего дерева.
Их клали не ради украшения. Не для того, чтобы выказать уважение хатун, и не для красоты. Это были дары духу. Той, что вошла в шатёр — и вернула дыхание кагану. Чтобы задобрить её. Чтобы не ушла. Потому что теперь её боялись — и молились на неё.
А ближе к южной границе каганата в тёплом, богато устланном шатре Токтак-бея — одного из старших советников кагана — сидели другие. Те, что не участвовали в бою. Те, кто в самый опасный день укрылся с семьями за спинами личной стражи.
— Она — чужая, — негромко сказал кто-то, не поднимая глаз.
— И если правду шепчут, то, может, и шпионка Поднебесной, — заметил другой. — Слишком уж легко вошла в ставку.
— И слишком быстро её полюбили, — пробурчал третий, глядя куда-то в сторону. — Такие женщины опаснее воинов. Они — хитрые.
Они — те другие — затаились. Как степные змеи перед сменой ветра. Ждали, пока каган снова заговорит. Или — умрёт.
Но он не умирал.
На третий день он открыл глаза и впервые попросил воды.
Утром третьего дня туман медленно стелился по земле, пряча копыта привязанных коней, глуша звуки и стирая границы между телом и небом. Ли Юн сидела у входа в шатёр кагана. Сутуло, устало. В руках — полоска сушёной коры, которую она медленно резала ножом на тонкие ленточки. Пальцы двигались по памяти. Взгляд — блуждал, не фокусируясь ни на чём.
Все эти дни, пока она возилась с каганом — промывала, меняла повязки, измеряла дыхание, поила настоями, следила за жаром — муж был рядом. Он кормил её, когда она забывала о еде. Когда засыпала, сидя возле ложа своего пациента, — он поднимал её на руки, уносил в их шатёр и оставался рядом, сторожа её сон. Она не знала, ел ли он сам. Спал ли.
Но знала одно: он был рядом. Как земля под ногами. Как дыхание в ночи.
Вот и сегодня он подошёл — как всегда, молча.
— Идём, — сказал Баянчур.
Она поднялась, поправила повязку на волосах и накинула на плечи зимнюю накидку. Они шли молча. Он — чуть впереди, она — следом. Лошади уже были осёдланы. Ли Юн на миг обрадовалась — подумала, это просто прогулка, чтобы хоть немного сменить обстановку.
Но они уехали довольно далеко. За ставку. За дозор. За стоянки. Туда, где пахло горькой пижмой, холодной землёй и первым инеем. Где не было чужих глаз. Только ветер и сухая, растрескавшаяся степь.
Он оставил охрану позади. Развёл костёр — сам. Молча. Собрал сухие ветки, выложил трут на землю, чиркнул кресалом, выбивая искру, поддул — и дождался, пока не вспыхнул огонь. Тогда он выпрямился. И посмотрел на неё — прямо, в упор.
— Ты спасла его, — сказал наконец. — Моего отца. Мою кровь. И теперь я в долгу перед тобой.
Он опустился на одно колено и положил ладонь на землю, как требовал древний обычай тём-эде — клятвы долга, произносимой перед духами предков.
— Клянусь: исполню любое твоё желание. Любое. Слово хана.
Ли Юн сделала шаг. И сказала:
— Я хочу быть твоей единственной женой.
Тишина. Слышно было только потрескивание костра. Он не ожидал, что она ответит. Не здесь. Не сейчас. И тем более — не так.
Он медленно поднял взгляд. В его лице — не ярость. Шок. Будто земля под его ногами треснула и разверзлась.
— Повтори, — выдохнул.
— Я хочу быть твоей единственной женой, — снова сказала она. На его языке. Без акцента. Так чётко, словно всю жизнь говорила на нём.
Он резко вскочил на ноги. В глазах — злость, подозрение.
— Кто тебя надоумил сказать это?
— Никто. Я… сама.
Он медлил. Потом тихо, хрипло:
— Значит, ты… свободно говоришь на уйгурском языке?
— Да.
— И ты… всё понимала с самого начала?
— Почти всё.
— И молчала?
— Да, — её голос дрогнул. — Потому что… боялась. Потому что не знала, кем стану для тебя и для твоего народа. Потому что слишком многое…
Он шагнул ближе.
— Ты меня обманывала! Нас всех… — процедил он сквозь зубы.
Она не отступила. Смотрела прямо, хотя голос дрожал.
— Я была одна. В чужом мире. Без союзников. Без защиты.
— Ты приехала сюда шпионить для своего отца-императора?
Она вздохнула — и голос стал твёрже:
— Да, я понимала ваш язык. Да, я слышала больше, чем вы хотели. Но я не шпионила! Никогда.
— Тогда почему молчала? — зло перебил он. — Зачем притворялась? А я, как глупый мальчишка, учил китайские слова…
— Я очень ценю…
Он цыкнул на неё:
— Молчи.
Плечи его будто окаменели.
Ли Юн покачала головой. В глазах — влага: то ли от пронизывающего ветра, то ли от непролитых слёз.
— Нет. Я… хочу объяснить. Я опасалась вначале. Хотела иметь хоть какую-то защиту… А потом стало поздно признаваться.
Он отвернулся. Тело напряглось, глаза прищурились, как от боли, которую не хотел показывать.
— Возвращаемся, — сказал сухо. — Отныне без моего разрешения — ни шага из шатра.
Он пошёл к лошадям не оборачиваясь. А она так и осталась позади — с дрожащими руками, чуть приподнятыми, словно хотела дотронуться до него. Но так и не осмелилась.
Глава 25
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Ночь была тёмной — небо будто залили чернилами. В шатре кагана царила тишина. У входа снаружи стояли стражники — проверенные, немногословные. Когда хан подошёл, один из них молча отодвинул полог.
Элетмиш Бильге-Каган не спал.
Он лежал с открытыми глазами. На лице — задумчивость, будто размышлял о смерти, что приходила, взглянула… и передумала. Теперь он смотрел в темноту — не зная, то ли благодарить, что остался жив, то ли ждать её снова. Как старый орёл: крылья больше не поднимают ветра, но взгляд — по-прежнему остр.
— Ты пьян, — сказал он спокойно, глядя на сына. — И зол. Неудачное сочетание.
— Я… запутался.
— Тогда садись. Только не думай, что я буду тебя жалеть.
Баянчур сел. По-военному — на пятки, руки на бёдрах. Но глаза выдавали: что-то внутри него будто треснуло.
— Она всё это время понимала наш язык. Каждый мой приказ, каждое слово. И молчала.
Старик фыркнул. Засмеялся, а затем закашлялся, но когда сын кинулся было подать воды, махнул рукой — мол, всё в порядке.
— Ну и что? Она умна и осторожна. А ещё — горда, смела и умеет держать себя в руках. А ты кого хотел? Похотливую и расчётливую Басар, которая тает при виде любого более-менее статного мужчины? Пустоголовую болтунью Гизем, не способную удержать язык за зубами? Или заносчивую принцессу с пустым взглядом и сердцем торгашки, что продаст твой народ первому, кто пообещает ей достаточно золота?
— Я хотел… знать правду.
— Правду? — усмехнулся каган. — Тогда я поведаю тебе её: ты полюбил свою жену. И это пугает тебя больше, чем заговоры и война.
Хан опустил глаза.
— Ты прав… Она — моя слабость…
— … и твоя сила, — тихо сказал каган. — Она та, что спасла меня. Не думаешь же ты, что она осталась на поле ради старика? Нет. Она делала это ради тебя. Спасала меня — того, кто тебя породил, твою семью. Что тебе ещё надо?
Он замолчал. Затем снова посмотрел на сына — но словно сквозь него, в прошлое.
— Когда-то я любил. Сильно. До боли. До безумия. Она родила мне сына — Эльтегина, «князя народа», моего наследника. Я всё думал: нельзя никому показывать, как она мне дорога, чтобы не подумали, будто хан стал мягким. Когда ханство начало крепнуть — знать потянулась ближе. Им нужны были места у костра, родство с властью. Я… не слишком сопротивлялся. Так появились жёны из знатных родов, наложницы… Всё как у всех. Она смирилась. Моя Алтун. Моё золото. Мой свет. Она знала — сердце моё билось только для неё. Но я поступал, как ханы до меня: женщин брал не ради них самих, а ради порядка. Ради традиции. Да и в походе — сам знаешь. Не привык отказывать себе. Почесать то, что чесалось. Только не учёл одного: у женщин глаз острее. Они видят то, что мужчины не замечают. Довольно быстро женщины в гареме поняли: с кем бы я ни провёл ночь — к утру я всё равно возвращался к любимой жене. А времена были неспокойные. Я надолго уезжал — и не заметил, как гадюки, что пригрел у себя на груди, осмелели. Однажды я вернулся… а тело её уже остыло. Не уберёг. Эльтегин меня так и не простил. А я всё откладывал разговор с ним. Всё ждал подходящего момента… Да и как просить прощения, если сам себя не можешь простить? Пока не стало слишком поздно…
Он на мгновение замолчал. Дыхание стало прерывистым, но голос — всё такой же твёрдый.
— Когда он погиб, и тебя привезли — я увидел в тебе не только силу рода. Я увидел гордость твоей матери и её народа. И тогда понял: я поступил с ней подло. Использовал, чтобы скрыть любовь к другой — к той, кого по-настоящему любил. А в итоге… не уберёг ни Алтун, ни нашего сына. Не уберёг и твою мать… и чуть не потерял тебя.
Он перевёл дыхание. Голос чуть охрип:
— После смерти Алтун, я тогда сорвался. Вырезал весь гарем. Всех — подчистую. Ты ведь знаешь: по закону, новый каган обязан взять в свой шатёр вдов прежнего. Так вот — я избавил моих наследников от этого. После моей смерти ты сам решишь, как жить. И никто не посмеет указывать тебе, с кем делить постель.
Он опустил взгляд, потом снова поднял — ясный, хоть и немного усталый.
— Я готов к смерти. К встрече с Алтун и Эльтегином. Но пока жив — буду рядом. Если потребуется, усмирю совет. Поддержу тебя, что бы ты ни выбрал. А когда меня не станет — всё ляжет на твои плечи. Тогда ты будешь один. И главное, сын… не повтори моих ошибок.
Баянчур глухо усмехнулся:
— Куда уж мне вторую жену. Мне бы с этой справиться.
Каган закашлялся. Глухо, с надрывом. Но глаза его — блестели.
— Придёт время… старейшины станут требовать. Знать будет давить, кланы — шептать. Каждый потянет в свою сторону. И тогда тебе придётся выбирать. Запомни: выбирай не только разумом, но и сердцем. Холодный ум может вести народ — но если сделанный выбор идёт вразрез с выбором сердца, всё, что ты построишь, рассыплется в прах.
Баянчур долго молчал, обдумывая услышанное. Наверное, это был их первый по-настоящему откровенный разговор. Лицо оставалось неподвижным, будто каменным — но в глазах на миг мелькнуло что-то уязвимое. Потом он поднялся. Поклонился отцу — низко, с уважением.
— Я запомню. Спасибо, отец.
И вышел в ночь. За ним в шатёр потянулся холод ночи. Перед входом в свой шатёр Баянчур остановился, зачерпнул холодной воды из бадьи — умылся, оглядывая ставку.
Небо уже серело, но луна всё ещё светилась — упрямая, холодная, как бледное око богини, что равнодушно смотрит на дела людей. Ставка дремала. Костры гасли, стража зевала, ветер шевелил верёвки и флажки на вершинах шатров. Жизнь вокруг была всё той же — а в нём самом будто внутри всё разом разделилось: на то, что действительно важно… и на всё остальное.
Он вошёл в шатёр. Внутри было тихо. Она лежала на их ложе — её силуэт угадывался у дальней стены, укрытый мехами до подбородка. Но по дыханию он понял: она не спит. Он не стал ничего говорить. Просто сел. Разулся, молча лег рядом, стараясь не коснуться — и всё равно ощутил её тепло, её запах. Думал, как заговорить с ней, как простить — не уронив своей гордости. Как заставить её пообещать больше ничего от него не скрывать.
И вдруг — лёгкое касание. Сначала её пальцы коснулись его плеча. Осторожно. Как будто спрашивали: можно? Он не ответил. Только чуть развернулся — и встретил её глаза.
Темнота скрывала всё, кроме её глаз. Они были влажными. В них было многое: и страх, и упрямство, и какая-то… детская надежда.
Он не выдержал.
Протянул руку. Погладил по волосам. По щеке. Притянул ближе. В свои объятия.
И тогда она заплакала. Беззвучно. Без истерики. Просто слёзы — тихие, горячие — орошали его грудь, как весенний дождь в степи.
Он обнял её ещё крепче. Его сердце сжалось. Он пробурчал:
— Перестань… Не могу видеть твои слёзы, — и прижал к себе, как мужчина, потерявший и вернувший самое дорогое.
А когда слёзы полились ещё сильнее, он начал целовать её — тихо, едва касаясь: в лоб, в висок, в щёку, в солёные от слёз губы. Не из желания — из нежности. Его ладони скользили по её волосам, спине, плечам — утешая, успокаивая, впитывая её боль. Он целовал, пока её слёзы не иссякли, пока дрожь не утихла, пока она сама не потянулась к нему навстречу — с поцелуями, с жаждой быть ближе.
Они не говорили. Не спрашивали, кто был прав, кто виноват.
Они просто прижимались друг к другу — тихо, бережно, как два сердца, что снова научились биться в унисон.
И когда его ладони скользнули под ткань, а её дыхание стало неровным, это было не страстью. Это было доверием. Прощением. Клятвой без слов.
Он касался её медленно, почти благоговейно — будто боялся, что она исчезнет, стоит лишь надавить сильнее. Пальцы скользили по коже, как по шелку. И она отвечала — всем телом. Больше не стесняясь, не прячась, не скрывая своих эмоций и страсти. Целовала и трогала, где хотела и как хотела, наслаждаясь каждым его откликом на её ласки — как женщина, которая наконец позволила себе быть самой собой.
Он принял её такой, какой она была: горячей — с ним, молчаливой — на людях. Упрямой, ранимой, скрытной, независимой. Сложной. Его женщина… она — такая разная, но вся его.
И когда их тела наконец соединились, не было ни резкости, ни спешки.
Только тепло. Долгое, размеренное движение, будто он боялся спугнуть то новое, что возникло между ними. А она прижималась к нему ближе, целовала в шею, в губы, в грудь — показывая всем своим существом, что это её выбор. Быть здесь. С ним.
Он гладил её по спине, по волосам, по груди, чувствуя, как под ладонью дрожит её тело — не от вновь подступающих слёз, не от стыда, а от той нежности, что копилась в ней все те часы, пока он молчал и держался в стороне. С тех пор как обиженный ушёл из шатра, оставив её одну и запретив выходить — после того, как узнал правду.
Она что-то шептала — неразборчиво, сбивчиво, между поцелуями и вдохами. Он не прислушивался.
Но когда услышал:
— Прости…
— … я не хотела обманывать…
Тогда он мягко закрыл её губы поцелуем. Не резким — тёплым, долгим, глубоким. И она поняла: сейчас это неважно. Сейчас — не время для вины и признаний. Сейчас — время для близости и нового начала.
Их дыхание стало единым. Он замедлялся, останавливался, растягивая её и своё удовольствие. Она прижималась крепче, хотела быть ещё ближе к нему, слиться с его телом. Он гладил её — грудь, талию, живот, чувствуя, как её тело открывается, расслабляется, принимает его — полностью, без остатка.
И когда волна накрыла их обоих — это был не взрыв, не вспышка. Это был будто восход над степью: тепло разливалось изнутри волна за волной, пока не охватило всё существо. Она тихо простонала его имя, обхватив крепкое тело руками и ногами, и он выдохнул «Моя» — глухо, зарываясь лицом в её шею.
Оргазм накрыл их одновременно, а потом наступила тишина — мягкая, как мех, разложенный у очага. Он лежал, уткнувшись лбом в её шею, а она прижималась всем телом, не желая выпускать его из своих объятий.
Он не думал о завтрашнем дне. Не думал ни о своей обиде на неё, ни о совете, ни о знати, ни о каганате. Была только она. Запах — её кожи, её волос, её удовольствия. И одна мысль, простая и твёрдая, как сталь его ятагана: «Если она будет рядом… я выдержу всё.»
Он не сказал этого вслух, потому что его жена сладко уснула, доверчиво положив голову ему на грудь.
А он ещё долго не мог сомкнуть век. Смотрел в темноту, поглаживая жену по волосам, и впервые за много лет чувствовал — умиротворение. Ту самую тишину, что приходит после великой бури. И зовётся — жизнью. Жизнью с его неугомонной женой, которую, как оказалось, он полюбил. «Всё-таки старик был прав,» — усмехнулся про себя Баянчур. Осталось лишь выяснить, что жена чувствует к нему.
Он проснулся от холода. Не оттого, что меха сползли, — а оттого, что её рядом не было.
Шкуры были на месте, но остывшие. Её дыхание, её запах, лёгкое движение во сне — всё исчезло. На подушке — вмятина, на мехах — прядь волос, чёрная, тонкая, как нить из его амулета.
Баянчур тяжело вздохнул. Хоть бы… сделала вид, что слушается. Что помнит, кто здесь хан. А не ускользала в ночь, снова — решая всё по-своему. Он, конечно, её простил. И приказ не выходить из шатра больше не действовал. Но она могла хотя бы — спросить. Ведь, как выяснилось, прекрасно говорит на его языке. Он провёл рукой по лицу, сдерживая раздражение, в котором было больше тревоги, чем злости. Потом встал и быстро оделся, накинув меховой халат. Не стал звать охрану. Просто вышел в утреннюю свежесть, будто сердце само гнало его вперед, убедиться, что с женой всё в порядке.
Снаружи уже начинался день: женщины разжигали огни, мальчишки таскали воду, старик у телеги ругался на подростка, опрокинувшего котёл. Всё было как всегда. Вот только жены его — нигде не было видно.
Он шагнул к ближайшему воину у входа.
— Где хатун?
Тот быстро отчеканил:
— С первым светом ушла. В сторону шатра канага. С лекарской сумкой.
Глава 26
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Баянчур остановился у порога, в темноте. Внутри шатра было светло. Из-за запаха лекарственных трав и отвара на бараньем жире воздух был густым. Ли Юн склонилась над ложем кагана, заканчивая перевязку.
Отец лежал, прислонённый к подушкам, лицо — впалое, но глаза живые. Он не просто был в сознании — он ухмылялся.
— … да я и сам бы лучше не придумал. — хрипло продолжал старик. — Надо же — всех обманула, будто языка не знает. Хитра наша хатун, словно степная лисица.
Он поморщился от боли, но всё же ухмыльнулся ещё шире, довольный коварством невестки. Ли Юн выпрямилась и сказала, не пряча иронии:
— А ты не боишься, что я — глаза и уши Танского двора?
Каган тихо рассмеялся, охнув, и махнул рукой:
— Даже если и была раньше… — он выдержал паузу, пристально глядя на неё, — теперь — нет.
— Почему это?
— Потому что видно: сердце твоё уже привязано к моему сыну. А женщина, что отдала сердце, встанет за его род, как за собственный.
Ли Юн застыла. Румянец вспыхнул на щеках. Но ответа не последовало. А каган продолжал, как будто ему и не требовался ответ:
— Если Баянчур не влюбил тебя в себя… — каган многозначительно поднял бровь, — значит, он не мой сын.
Ли Юн фыркнула, отведя взгляд.
— Ну? — поддел старик, хитро щурясь. — Неужто не полюбила? Сердце молчит? Не зажёг он в тебе огонь? Или, может, мой сын ухаживать за женой не умеет? Ты только скажи, я его быстро вразумлю.
Ли Юн прикусила губу, будто сдерживая не то смешок, не то ответ. Возможно, сказала бы колкость, но сдержалась. И тогда каган впервые за всё утро заговорил серьёзно:
— Но если без шуток — благодарен тебе, девочка. Дважды ты меня оттуда вытащила, откуда не возвращаются. Ко мне тут уже приходили, хвалились. Все, как один, говорят одно и то же: «наша хатун — волчица с острым взглядом».
Они помолчали. Старик прикрыл глаза, откинувшись на шкуры, но голос его оставался твёрдым:
— Пусть даже из Чанъаня шлют угрозы… мы сумеем уберечь тебя. Не сомневайся — есть у нас и сила, и союзники. И на императорский двор найдётся узда.
Баянчур удивлённо посмотрел на отца. Тот всё ещё был слаб и бледен, но глаза — ясные, живые. Ум его работал по-прежнему остро, как лезвие ятагана.
«Откуда он знает?» — задумался хан. — «О письме, об угрозах… он ведь лежал в шатре без сознания. Никто не говорил об этом вслух при нём…»
Отец, будто почувствовав его взгляд, обернулся ко входу и едва заметно усмехнулся. А потом снова посмотрел на Ли Юн, поднявшую голову и заговорившую.
— Я не вхожа во дворец, — честно сказала она. — Меня изгнали, когда была ещё ребёнком. Воспитывалась у наставницы на границе перевала Юймэньгуань. Я не знаю никаких дворцовых тайн и не участвовала ни в каких интригах. И мне никто не угрожает.
Тут в разговор вмешался третий голос.
— Теперь угрожают.
Она вздрогнула. Обернулась.
У входа стоял Баянчур. Он смотрел на неё.
— Тебе пришло письмо. С виду — зовут во дворец: будто бы император желает провести зиму рядом с дочерью. Но между строк — угроза: вернись… А также — напоминание, чья воля позволила тебе жить. Это писал не отец, скучающий по ребёнку. Это писал правитель, который не привык, чтобы ему отказывали.
Ли Юн чуть опустила голову. Голос её стал тише:
— Я… подчинюсь твоей воле. Если велишь — отправлюсь. Но если вольна решать — .. позволь мне остаться. Я не хочу возвращаться туда. Ни как дочь, ни как гостья.
Повисла пауза. Он не сразу ответил. Подумал, потом медленно кивнул:
— Да будет по-твоему. Гонец уже ушёл — передаст твои поклоны и слова извинения.
Ли Юн кивнула и опустила взгляд. Напряжение в её глазах рассеялось как дым над очагом. Не говоря больше ни слова, она принялась собирать повязки, травы и мази — давая понять, что оставит мужчин наедине.
Однако когда она проходила мимо мужа, он вдруг перехватил её за запястье — не грубо, но так, что стало ясно: остановиться придётся.
— Ты не поприветствовала меня этим утром, хатун, — произнёс он вполголоса, наклонившись ближе.
Она замерла. Подняла глаза. Смутилась.
— Светлого утра, мой хан… — тихо сказала она.
Он усмехнулся — уголком губ, быстро. Затем склонился ещё ближе — так, что его дыхание коснулось её уха, будто жар от очага. По коже побежали мурашки.
— Так можешь приветствовать отца. Или охрану.
Она заморгала. Щёки налились предательским румянцем. «Что он имеет в виду?»
— Как же следует приветствовать… хана? — спросила она едва слышно.
И тут он обхватил её за затылок, притянул к себе и поцеловал — резко, властно, без колебаний. Поцелуй был глубоким, жадным и свежим, как глоток ледяной воды после долгой дороги. У неё перехватило дыхание.
Из глубины шатра раздался едва различимый смешок кагана — хриплый, ехидный, будто он заранее предвидел такой исход. Только тогда Баянчур отстранился. Его губы по-прежнему были близко к её уху. Голос — низкий, сдержанный, но с угрозой и жаром одновременно:
— Так и будешь встречать меня по утрам. Где бы ты ни была. При всех — значит при всех. Выбор за тобой.
Она вспыхнула. Возмущение поднялось в груди… но в глубине что-то шептало: он способен на большее. Лучше не дразнить и не испытывать его терпение. Поэтому, собравшись с духом, она поднялась на носочки — и коснулась его щеки губами. Быстро. Смущённо.
Он кивнул, губы дрогнули:
— На этот раз… сойдёт.
Он отпустил её руку и пошёл к отцу, будто и не было этих поцелуев. Ни тени смущения от того, что только что поцеловал жену прилюдно — пусть и при единственном свидетеле. Но ведь это был не кто-нибудь — а сам каган. Его отец. Повелитель племён. А Баянчур будто даже не заметил. В то время как Ли Юн казалось, будто земля уходит из-под ног — за ту вольность, что позволила себе: прикоснуться к мужу на глазах у другого!
Опустив глаза, она поспешно вышла из шатра. Ветер ударил в лицо — холодный, бодрящий, — остужая пылающие щёки. Она шла быстро, не оборачиваясь, будто сама не знала, от чего убегает — от смущения, от его поцелуя или от самой себя.
Но, пройдя всего несколько шагов, замедлила шаг… и вдруг поймала себя на том, что улыбается… без причины.
Стратегия хана сработала. С тех пор Ли Юн действительно стала приветствовать его поцелуем каждое утро, прежде чем выйти из шатра. А иногда и дважды, если первый поцелуй перерастал во что-то большее… И тогда они засыпали вновь, обнявшись, кожа к коже, под одним мехом до рассвета. Ничто не могло сравниться с тем чувством, что его охватывало, когда она тянулась к его губам, когда он чувствовал её дыхание на своих губах и её пальцы в своих волосах.
С каждым днём Элетмиш Бильге-каган обретал силу. Медленно, но заметно. Шутил, ворчал, ел понемногу. А Ли Юн… удивительно много времени проводила в его шатре.
Баянчур это заметил, но не вмешивался, пока его не позвал отец. Откинув полог — он не вошёл сразу. Остановился у порога, где было темно и тихо. Слышно было, как потрескивает огонь в жаровне и ведется живой разговор.
Жена говорила. Уверенно, живо, без обычной сдержанности.
— Если хотим удержать людей в каганате, нельзя полагаться только на силу и страх. Если хотим, чтобы народ рос — дети должны учиться. Не только сыновья — и дочери тоже. Пусть будут школы. Надо, чтобы народ оседал, а не вечно кочевал с караванами.
Баянчур замер. В её голосе — страсть. Он не слышал такого от неё раньше. Она будто забыла, кто она и перед кем говорит. Речь её была полна огня, будто сама Умай вложила слова в её уста.
— Если откроем проход через долину Халхин, — продолжала она, — будем торговать с согдийцами без посредников. А если ввести сбор воды в оседлых селениях и обложить податью только внешние караваны, — нашим воинам не придётся больше искать добычу в дальнем походе или служить в охране за медь, покидая свои семьи, чтобы заработать. Они станут хозяевами собственной земли.
— Но степняки не примут, — сказал чей-то старческий голос. — Мы — народ кочевой.
— Народ примет, если увидит, что его дети живы, сыты и умеют писать своё имя, — спокойно возразила она.
Баянчур прислушивался. И только теперь понял: в шатре помимо его отца были лояльные кагану советники. Только те, кому можно было доверять.
И среди них — его жена. В центре.
— А если род воспротивится — не захочет менять старый уклад? — вдруг спросил каган.
Ли Юн не растерялась:
— Значит, народ должен услышать. Но не окрик — слово. Не страх — разум. Пусть поймут: мы не ломаем их уклад, мы его оберегаем. Мы подарим детям путь — где есть выбор. Иначе каганату суждено быть крепким лишь до первой засухи… или первого изменника.
Баянчур слушал, затаив дыхание. И в нём росло ощущение… удивления. Восхищения. И — гордости.
Отец вдруг тихо произнёс:
— Что скажешь, сын?
Баянчур вздрогнул. Его заметили. Конечно. Старый лис всё знал. Наверное, специально позвал его, якобы по важному делу, чтобы сын всё услышал.
Он подошёл к собравшимся. Ли Юн тут же замолчала. Спина выпрямилась, лицо стало отстранённым — будто надела маску. Села ровнее, потупив взгляд.
— Что же ты смутилась? — шепнул он ей, садясь рядом и слегка подталкивая её плечом. — Я тебя уже видел. Настоящую.
Она покраснела, но не ответила.
— Видел, как ты споришь с советниками отца, как споришь с каганом, — добавил он с мягкой ухмылкой. — И мне это нравится.
Он продолжил разговор как ни в чём не бывало. Ли Юн поначалу держалась скованно, но постепенно разговор затянул её вновь. И, к удовольствию Баянчура, она снова оживилась: смеялась, прикрывая рот рукавом, жестикулировала, спорила, убеждала — и была такой, какой он любил её видеть. Пылкой. Он смотрел — и не мог отвести взгляда. А старый каган, глядя на сына, довольно улыбался. Всё вышло так, как он и надеялся.
Совещание закончилось ближе к вечеру. Старейшины один за другим покидали шатёр, кланяясь кагану и негромко прощаясь с Ли Юн — сдержанно, но с уважением.
Когда последний вышел, каган хмыкнул, провёл рукой по бороде и сказал:
— Сильна языком твоя жена, Баянчур. То, о чём мы молчали, она выкладывает без стеснения — и всё по делу. Да ещё и говорит так, что заслушаешься.
Хан посмотрел на Ли Юн. Она уже поднялась, собирая свои записи, травы и перевязки — снова в привычной, скромной манере. Но в руках была та же уверенность, что и ранее, на совещании. А в глазах — жар, который не скроешь никакой покорной маской.
— Умна, — коротко сказал Баянчур. — Упряма. И не всегда спрашивает разрешения.
— Так это же хатун, — рассмеялся каган. — Гордая, как волчица. Попробуй-ка прикажи — укусит. Но за своего хана в глотку вцепится. Таких не держат на поводке. С ними идут рядом — если хватает духу.
Он откинулся на подушки, закрыл глаза.
— Ступайте. Мне нужен сон.
Они вышли вместе. Ли Юн шагала чуть впереди. Уже за пределами шатра ветер разметал её волосы, на щеках играл цвет заката, а в глазах — всё ещё плескалась энергия прошедшей беседы.
Баянчур шёл чуть позади. В его взгляде — тёплая насмешка и непривычная мягкость. Он протянул руку и, не говоря ни слова, взял её за пальцы — крепко, но бережно. Она чуть замедлила шаг, не оборачиваясь, но не вырвалась. Так они и пошли дальше — вместе, держась за руки.
Ветер тянулся за ними — прохладный, но ещё терпимый. Зима была близко.
Та самая, что испытывает стойкость людей, выдувает слабость из костей и приносит с собой не только холод, но и перемены.
Баянчур ещё не знал: эта зима изменит не только их с Ли Юн — но и весь каганат.
Глава 27
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Зима 745 года.
Он проснулся, но не шевелился. Лежал, слушая, как потрескивает огонь в жаровне, а снаружи завывает ветер. Шерстяные занавеси на входе не впускали мороз. В шатре было тепло, тихо и уютно. Ли Юн лежала на спине, укрытая мехом до плеч, но не спала. Глаза были открыты, на лице — задумчивое выражение.
— Волнуешься? — прошептал он.
Она не ответила, только чуть кивнула.
Он провёл пальцами по её щеке — тёплой, гладкой.
— Сейчас я тебе помогу.
Баянчур коснулся губами её шеи. Затем — ключицы.
— Не мешай мне думать, — сказала она, но его рука уже скользнула по её бедру.
— Баянчур… — Она хотела остановить его, но он не дал. Перехватил её запястье, мягко удерживая.
— Тс-с. Не думай ни о чём. Просто лежи… и чувствуй, как тебя хочет твой хан.
Он склонился к её груди, поцеловал. Лизнул. Втянул сосок, согревая дыханием, наслаждаясь тем, как её дыхание сбилось.
Она стиснула зубы. Всё ещё боролась. Её рука легла на его щеку.
— Ты не честен, — прошептала она. — Делаешь это, чтобы я не думала.
Он повернул голову, поцеловав её ладонь и кивнул.
— Не думай. Ни о ком. И ни о чём. Только о нас.
Он двинулся ниже. Между её бёдер было уже тепло и влажно — несмотря на её сопротивление. Язык скользнул по пульсирующему местечку. Она дёрнулась. Вздохнула. Зарылась пальцами в его волосы, едва слышно выдохнув. Притянула его ближе.
Он не торопился. Он ласкал её, как умел ласкать только тот, кто знал каждый её изгиб, каждую чувствительную точку. Он приподнимал голову, ловя её взгляд — и, не моргая, вновь опускался к средоточию её желания, будто говоря: «ты для меня важнее всех».
Она сорвалась первой. Схватилась за его плечи, потянула вверх.
— Возьми меня.
— Сначала ты. Покажи, как жаждешь.
Он лёг на спину, потянув её на себя. Она, не колеблясь, оседлала его, наклонилась — и приняла его член в себя медленно, тяжело, со сдавленным стоном, двигаясь неспешно, будто проверяя, насколько он готов отдать контроль. Он не мешал. Смотрел. Вдыхал её запах — кожи, волос, жара её желания. Лежал, любуясь, как её чёрные пряди ложатся на грудь, щекочут ему живот, как румянец поднимается от шеи жены к её точёным скулам. Руки его скользили по её спине — от лопаток до бёдер. Когда она ускорялась, он прижимал её крепче — чуть грубее, чуть глубже, подсказывая ритм. Приподнимался, ловил губами вершинки сосков — горячие, тугие, — втягивал их в рот, заставляя её выдыхать и сдавленно всхлипывать.
Он скользнул рукой между их телами, нащупал её шелковистую, пульсирующую точку там, где было жарко и влажно, и начал ласкать, потирая большим пальцем — точно, знакомо, как умел только он. Она всхлипнула, откинула голову, обхватила его крепче дрожащими коленями — будто сама молила: «ещё».
Под его пальцами её плоть трепетала, звенела от напряжения. Она дышала всё чаще, судорожно вздрагивая, бедрами то прижималась, то откидывалась назад — как натянутая струна. Он чувствовал, как внутри неё нарастает волна. Её дыхание стало прерывистым, движения — резче. Она больше не могла сдерживаться. Подалась вперёд, опёрлась ладонями о его грудь. Щёки пылали, губы приоткрылись — с них срывались глухие стоны, прерывистые, с хрипотцой, всё громче. Она двигалась всё быстрее — терлась о него, прерывисто, рывками, как будто в отчаянном стремлении сорваться. Прижималась к нему самыми чувствительными, налившимися жаром местами, скользя по его телу — то мягко, то с нажимом, как будто каждое движение подталкивало её ближе к краю. С её губ срывались стоны, переходящие в тонкие, пронзительные крики с хрипотцой. Он простонал сквозь стиснутые зубы — чувствуя, как слишком быстро подступает оргазм… но не остановил её. Хотел бы — оттянуть удовольствие, но не смог. Слишком сладко было видеть, как она мечется на нём — жадная, влажная и властвующая над его телом. Он вцепился ей в бёдра, стискивая пальцами, как хищник, не желающий отпускать добычу.
А когда она сжалась — вся, разом, выгнувшись, зарывшись пальцами ему в плечи — он подхватил её за талию, зарычал сквозь стиснутые зубы и рванул на себя, вбиваясь снизу — резко, яростно, глубоко. Один особенно сильный толчок — и она закричала, пронзительно, с надрывом, протяжно. Рухнула на него всем телом, дрожащая, задыхающаяся. Её внутренние мышцы сжимали его в горячих спазмах, втягивали, держали плотно — и он не сдержался. Глухий стон вырвался из груди, почти звериный, когда он излился в неё — мощно, до конца, захлёбываясь в их общей волне.
Жена обмякла, уткнувшись щекой в его грудь.
— Ну и чем, по-твоему, это мне поможет? В убеждении Совета? — прошептала она, не открывая глаз, всё ещё пытаясь отдышаться.
Он сам ещё не пришёл в себя: грудь тяжело вздымалась. Медленно провёл пальцами по её спине, ощущая, как кожа подрагивает. Затем наклонился и поцеловал её в плечо.
— Забудь про совет. Думай о муже. И о том, что тебя ждёт этим вечером, — сказал он, спускаясь губами по её телу, оставляя влажный след на её груди, животе… всё ниже.
— Это была только первая часть утра, — добавил он с хриплой усмешкой, поймав её удивлённый взгляд. — Я тебя не отпущу, пока не перестанешь думать совсем.
Хан своё слово сдержал. А спустя пару часов — уже одетая, с покрытыми волосами и серьёзным лицом — она шла рядом с ним в сторону шатра Совета. Как будто и не было утренней страсти, дрожи в коленях и его губ на её коже. Только ровная поступь, спокойный взгляд — а в глазах тот самый блеск, который предки кочевых народов называли знаком силы.
Солнце ещё не поднялось высоко, а воздух в шатре Совета уже был густым — от пара, поднимавшегося от мокрых плащей, застарелого пота, дыма и сдержанного раздражения.
Ли Юн вошла следом за мужем. Лицо — сосредоточенное, движения — размеренные. Только слегка дрожащие пальцы, сжимающие свитки, выдавали её волнение.
Старейшины уже сидели вокруг очага. Те, кого она знала по прежним советам в шатре кагана, кивали сдержанно, с уважением. А вот Токтак-бей — представитель знатного рода баргу, потомков великих воинов — сидел молчаливый, с лицом будто в камне высеченным. Он был глух на одно ухо, окружён сторонниками с вечно нахмуренными недовольными лицами, будто бы учуяли дурной запах. Лица — жёсткие, холодные, с прищуром. Ли Юн вспомнила слова Ашлик: семья Токтак-бея надеялась выдать Басар за будущего кагана. Но Баянчур выбрал её, опальную принцессу династии Тан.
— Совет приветствует тебя, хатун, — произнёс Токтак-бей, склонив голову. — Слово за тобой. Открой, зачем пришла.
— Я здесь, чтобы говорить о будущем, — спокойно ответила она.
Она развернула свитки. Речь её была продумана: предложения об организации переписи детей, об открытии малых школ в зимовках, постройка караван-сараев. Обучение не силой — а через уважение к старшим: к шаманам, матерям, старейшинам.
Она говорила уверенно, ровно — но видела: не слушают. Переглядываются. Хмыкают. Один что-то шепнул другому — тот криво усмехнулся.
— Довольно, — голос её остался невозмутимым. — Это не женская прихоть. Это будущее ваших внуков.
— Мы не китайцы, — резко бросил один. — У нас нет нужды в чернилах и грамоте. Лучше научить мальчишку стрелять и метать аркан, чем чернилами мараться.
— А девочек? — спросила Ли Юн. — Им нельзя знать счёт? Или понимать, когда купцы их дурят?
— Ты много знаешь, хатун, — проговорил Токтак-бей, едва заметно растягивая слова. — Но не забывай, кто ты. Ты — женщина. Мы же — мужчины — сидим здесь, обсуждая дела с отцами, не с наложницами.
Повисла тишина. Один из советников неловко подвинул чашу, не поднимая глаз.
— Хватит, — раздался голос сзади.
Баянчур встал. Медленно, но уверенно подошёл, встав рядом с женой. Его глаза были холодны, когда он обратился к советникам.
— Слушал вас. Долго. Ждал. Думал, может, вы поумнели. Но вы всё там же — в степях прошлого, где власть держится на крови и страхе, в старых юртах, с набегами в голове.
Он взял у жены свитки, сжал в кулаке.
— Реформы будут. Школы — будут. И учиться будут все — и мальчики, и девочки. Кто не поймёт по-хорошему — объясню иначе.
Токтак-бей приоткрыл рот, будто собираясь возразить — но тут каган, сидевший в глубине шатра, откинувшись на подушки, вдруг приподнялся и резко швырнул свою чашу в огонь. Чай зашипел, расплёскиваясь, глиняные осколки разлетелись у очага, заставив всех присутствующих вздрогнуть.
— Сказано ясно, — хрипло сказал Элетмиш Бильге-каган. — Наследный хан и его хатун говорят моим голосом. Будет — как они решили.
Никто не возразил.
А Ли Юн, не выказывая ни торжества, ни страха, медленно опустилась рядом с советниками. Перед ней лежали бумаги, чернила, расчёты. Она была готова — не спорить, а работать.
Когда они вышли из шатра Совета, ни она, ни хан не произнесли ни слова. Снег хрустел под сапогами. Шатёр остался за спиной, но напряжение ещё не покинуло плечи. Хан молча взял её за руку — крепко, уверенно, как берут не просто жену, а равного себе. Союзника. Умную женщину, которой позволено говорить на равных с советниками, которые полжизни смотрели на женщин свысока.
Она не улыбнулась. Только выдохнула. Так начиналась их зима. Когда-то уйгуры жили набегами. Меняли кобылье молоко на зерно, копили богатство в табуне, славу — в шрамах, власть — на крови. Но зимой 745 года каганат начал меняться. Сначала — по воли кагана и его сына, которые решили, что больше не будут зависеть от прихоти меча. Потом, постепенно — сам по себе.
Баянчур знал: набегом не выстроишь страну. Он видел Китай — и завидовал. Видел Согд — и учился. Слушал жену, запоминал, отбирал. Из её слов, из опыта врагов и союзников, он плёл новый узор державы.
Баянчур и Ли Юн начали с малого. Первым делом они приказали построить караван-сараи вдоль главных путей — как узлы обмена. Здесь путники могли оставить меха, шкуры или зерно — и получить соль, чай, ткань или письменный договор. Дань начали собирать звонкой монетой, а не кровью. Племена, ещё недавно промышлявшие набегами, стали охранять дороги — за плату, по закону.
Начали вести перепись — людей, стад, земли. Заложили основы летописи, куда вписывали историю рода, союзов, сражений — которые теперь существовали не только в памяти шаманов, но и на бумаге. Баянчур утвердил письменные договоры, ввёл учёт урожая и налоговых сборов. Сила рода больше не измерялась числом воинов-всадников — теперь её определяли грамотность, земля, стабильность и слово, за которое отвечают.
На следующий год они готовились к большему. В ставках, у перекрёстков караванных троп, должны были появиться первые школы — пусть малые, но с настоящими учителями, что знали и письмена, и счёт. Ли Юн вела активную переписку с Поднебесной и Согдом, откуда должны были прибыть первые учителя.
Женщины, что прежде считались лишь хранительницами очага, теперь обучались вести записи, следить за зерном и налогообложением. Им доверяли подсчёт, когда мужчины уходили в поход, — и за их точность ручались не хуже, чем за прочность клинка.
И пусть ещё многое было впереди, но первые шаги уже отмерили новый путь каганата.
После очередного Совета Ли Юн и Баянчур вышли прогуляться и остановились на краю ставки. Морозный ветер бил в лицо, туман тянулся от юрты к юрте, а между ними — звучали детские голоса. Не боевой клич мальчишек, что играли в войну, а детская считалка на трёх языках: уйгурском, китайском и согдийском.
На открытой площадке среди шатров стояли четверо мальчишек и девочка. Один держал в руке тонкий прут, в другой — гладкую дощечку с уйгурскими буквами и китайскими иероглифами. Он поднимал её — и остальные хором повторяли:
— Шань — гора! Шуй — вода! Хэ — река!
Чуть поодаль сидел согдийский купец. Он негромко подсказывал слова и, если кто-то путал произношение, мягко поправлял. Рядом — седовласый шаман в плаще из волчьей шкуры. Он не вмешивался, только кивал одобрительно, глядя, как дети выговаривают незнакомые слова.
Ли Юн молча смотрела, затем прошептала:
— Видишь? Даже он — шаман, хранитель традиций — сидит и слушает. Понимает: если мы не научим их читать, кто будет вести переговоры с Китаем? С Согдом? С Чачем?
Баянчур не ответил. Он смотрел на детские лица — покрасневшие от мороза, иссечённые ветром, но живые. Там не было страха. Была жажда — не боя, а знаний.
— Знаешь, когда я впервые задумался о реформах? — вдруг спросил он. — Не когда стал ханом. И даже не когда ты заговорила об этом.
Он прижал ладонь жены к своей груди — вспоминая. На мгновение замолчал, глядя вдаль. Потом повернулся к ней.
— Это было в одну зимнюю ночь. Мы с отцом возвращались с охоты и остановились на постой — в караван-сарае, что построили китайцы. Стены — из глины, крыша — ровная, внутри тёплая печь. А в углу — низкий стол. На нём лежали свитки. Настоящие. Бумажные. Не узлы, не кожаные бирки, не дощечки с зарубками — а письмо. И читал их не жрец, не чиновник, не старейшина. Мальчишка. Лет девяти. Сын караванщика. Он сидел у огня и читал — на двух языках. Свободно. Словно дышал.
Он поднял руки, осторожно взял её лицо в свои ладони — как нечто хрупкое. Ли Юн не отстранилась. Их лбы соприкоснулись.
— А потом… появилась ты. Как ответ, — тихо произнёс он.
Он поцеловал её в висок — медленно, сдержанно, шепнув на ухо:
— И с тобой всё стало возможным.
Ли Юн не питала иллюзий. Как бы ни менялся уклад, сердце каганата по-прежнему билось в ритме кочевого воинства. Клинки по-прежнему были наточены — но рядом с ними теперь лежали перья.
И когда на Совете старейшины плевали в её сторону, она знала — плевали не в неё. А в перемены. В то, чего не понимали. И потому — боялись.
Глава 28
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Весна 746 года.
Внутри шатра было полутемно. Жаровня почти догорела, лишь угли алели под пеплом, слабо освещая лежанку у дальней стены. Воздух стоял тяжёлый — запах трав и болезни. Элетмиш Бильге-каган сидел, опершись спиной о подушки, укутанный шкурами. Лицо его посерело, губы растрескались, дыхание было прерывистым.
Возле него, на коленях, хлопотала Ли Юн. Поправляла покрывала, меняла повязки, подсовывала мех под плечи, пытаясь согреть тело старого канага, который слёг в конце зимы от простуды.
— Нужны горячие камни, — подхватилась она. — И пойду к торговцам — мне нужен женьшень и жгучий перец, чтобы вытянуть жар наружу.
Баянчур стоял у входа. Он молча пропустил жену, сжал её ладонь в знак благодарности, придержал полог и кивнул Таскилю. Тот сразу же последовал за Ли Юн — с тех пор как оправился, он почти не отходил от неё, сопровождая и охраняя повсюду.
Баянчур шагнул внутрь шатра отца. Ткань полога опала за его спиной, отсекая шум снаружи. Внутри стояла глухая тишина, и в ней было слышно, как каган хрипло вздохнул.
— Что с тобой, отец? — спросил хан, опускаясь на колени рядом. — Жена говорит, после ранения ты пошёл на поправку… но всё твердит, что болезнь тебя гложет, кашель не отпускает. Боится, что это не просто зимний недуг. Хочет написать в Поднебесную, послать за лекарем.
— Не смей, — прохрипел каган.
Он закашлялся. Прислонил тряпицу ко рту, и на белой ткани проступила тонкая алая полоса.
Баянчур нахмурился.
— Ты харкаешь кровью.
— С прошлой зимы, — выдохнул старик.
Снаружи шумел ветер, а внутри стало так тихо, что слышно было только натужное дыхание кагана.
— Почему ты молчал?
— А что толку? — выдохнул он. — Видел я, как Караш-Бакши сгорел от этой хвори. Глаза ввалились, голос стал, как треснувший бубен. Хрипел до последнего, никого не узнавал. Под себя ходил. Нет, я так не хочу. Я уйду, пока дух ещё держится. Пока могу глядеть тебе в глаза — как отец сыну.
Баянчур опустил взгляд. Он знал войну и смерть. Но смотреть, как угасает тот, кто вёл его в первый бой, было больнее любого ранения.
— Потому ты и согласился тогда на мой брак с Ли Юн? — глухо спросил он.
— Да. Я знал: тебе понадобятся сильные союзники, когда меня не станет. Император, конечно, хитёр — всё старается обернуть к своей выгоде, но кровь свою не бросит. А ты — не из тех, кого легко согнуть. Хотел и судьбу твою устроить. Знал, что сердце твоё ещё свободно… — он хрипло усмехнулся. — Так хоть успел увидеть вас вместе. И знаешь, что скажу?
Он повернул голову, глядя сыну в глаза.
— Думал, будет союз родов ради выгоды. А смотрю — одним дыханием стали. Добро.
Хан лишь кивнул.
— Жалею только об одном, — прошептал каган. — Что так и не успел подержать на руках твоё дитя. Если Тенгри будет милостив — может, ещё прижму к груди. А если нет… — он хрипло усмехнулся. — Стану аруахом — одним из духов предков — и буду охранять твой род.
Он надолго замолчал, кашляя и пытаясь отдышаться. Потом добавил:
— Только не говори ей. И за лекарем из Чанъаня не посылай. Завалят меня отварами, с иглами полезут. Заставят тело жить, когда разум уже уйдёт. А я не хочу так. Хочу уйти, пока помню своё имя.
Хан кивнул. Медленно. Принял это так, как воин принимает волю Тенгри — так кочевники звали великое Небо, что правит судьбами уйгуров.
И в тот самый миг Ли Юн вернулась. В руках — пучки кореньев, обёрнутых в ткань, и дымящийся сосуд. Лицо её было сосредоточенным, шаг — твёрдым. Она опустилась рядом с каганом, не замечая взглядов мужчин. Смочила руки в горячем отваре, растёрла целебный сок в ладонях и молча начала растирать грудь старика тёплым снадобьем.
И ни один из них — ни отец, ни сын — так и не сказал ей правды.
Каган умер через две недели.
Утром, когда солнце ещё не пробилось сквозь плотные тучи, а в ставке только начинали разжигать очаги, он сделал последний вдох. Лишь чуть сжал руку сына, словно передавая невидимое знамя — и испустил дух. Лицо его не исказилось в муке. Он ушёл спокойно: молча, гордо, с открытыми глазами, глядя в потолок шатра. Баянчур, как принято, закрыл глаза отцу, проведя пальцами по векам. Склонился, коснувшись его лба. И только тогда позволил себе вздохнуть. Ли Юн сидела возле ложа кагана на коленях, по лицу медленно текли слёзы. Она не всхлипывала — лишь молча вытирала их рукавом — не позволяя себе ни звука, как велел обычай, чтобы не тревожить дух ушедшего.
Когда весть разнеслась по ставке, наступила тишина. Весь каганат замер, боясь нарушить момент перехода. Даже ветер, казалось, стих.
Прощание с каганом длилось три дня.
В первый день тело обмывали воины — те, кто прошёл с ним десятки битв, кто видел его в крови, в славе, в поражении. Они молча смывали травяными настоями последние следы смерти и лишь горячий пар, шедший от медных сосудов, и терпкий запах горьких трав наполняли шатёр. После омовения, шаманы окуривали покойного полынью и чертополохом, шептали ритуальные слова, чтобы дух кагана не заблудился в великой степи. Песок под жаровнями потемнел от жертвенного жира. Волчьи шкуры расстелили вокруг ложа, чтобы ни один злой дух не подошёл близко. На грудь положили медный нож — чтобы душа могла защититься от теней. В правую руку вложили чашу с кумысом — пищу для пути. В левую — родовой узел, сплетённый из сыромятной кожи, украшенный тонкой резьбой, чтобы предки узнали своего потомка.
Во второй день к шатру подходили багатуры, старейшины и советники. Шли по одному или парами, неся подношения: мехи с кумысом, куски конины, ремни с вышитыми знаками рода. У порога каждый называл своё имя и имя Элетмиш Бильге-кагана — трижды, чтобы дух услышал. Вспоминали победы и поражения, клялись не предать родовой клятвы. Жёны воинов из его личной гвардии, павших в последнем нападении, стояли у края шатра и тихо рыдали в рукав — боль утраты была ещё слишком свежа. Воины держались сдержаннее: молча клали ладони на сердце, прикрывали лицо и уходили, не оборачиваясь. Весь день над ставкой стоял гул голосов и шёпот памяти.
На третий день тело Элетмиш Бильге-кагана вознесли на высокий курган. Древние щиты оплели ритуальным платом, копья воткнули вокруг — кольцом. Пламя взвилось с сухим треском, гудело, как весенний ветер в траве. Барабаны били редкими ударами, будто сердце степи прощалось с вождём. Шаманы кричали Тенгри, подбрасывали в костёр ветви полыни, тугие косы волос, снятые с женщин рода — плату за путь духа. И в дыме, уходящем к небу, поднималась последняя плоть того, кто держал степь, как держат копьё — не разжимая руки до последнего вздоха. Элетмиш Бильге Кул Кадыр-хан, названный соплеменниками Элетмиш Бильге Каганом — «Обласканный удачей, Мудрый Каган». Тот, кто связал разрозненные племена — уйгуров, баргу, татабов — под одним знаменем, собрал кочевья в единый стан и сверг остатки Гёк-Тюркского каганата, что держал степь железной рукой ещё со времён Ашина-ханов. Вместе с карлуками и басмылами он добил власть старой династии, умирил распри родов, открыл ворота караванам из Согда и дороги к Поднебесной. С его лёгкой руки началось то, что будет жить дольше его костра: новые законы, новый уклад, новая кровь Тан, что сплелась с его родом — с сыном, что теперь держит копьё вместо него.
Баянчур стоял рядом, не шелохнувшись. Когда пламя взяло всё, что осталось от тела, он медленно опустился на одно колено. Ветер выл над курганом, языки огня рвались в небо, подхватывая пепел. Пепел поднимался, чёрный, как птица, что уносит дух к предкам.
— Элетмиш Бильге-Каган… — глухо произнёс шаман. — Ты сражался. Ты правил. Ты был грозой чужих и опорой своих. Прими теперь огонь, как принял землю. Пусть твой дух найдёт дорогу к Небу. Пусть обернётся над нами крылом и не забудет своих.
Огонь бушевал, трещал, будто сговорился с ветром. Лики тех, кто стоял вокруг, были освещены пламенем — живые лица, но уже осиротевшие.
— Иди, отец, — тихо сказал Баянчур. — Гляди сверху. Пусть рука моя не дрогнет.
Тогда старейший шаман шагнул вперёд, поднял посох и ударил им в землю так, что раздался глухой гул.
— Каган ушёл. Но каганат стоит. И если воля предков крепка — дух Элетмиша Бильге-Кагана не сгорит с этим костром. Он в сыне. Он — в новом вожде.
И тогда собравшиеся, один за другим, склонились перед Баянчуром. Теперь не просто ханом. Уже — Баянчуром Бильге Кул Каганом, преданным Тенгри. Новым хранителем рода и степи.
Позже, в шатре кагана, Баянчур стоял в центре. На нём не было доспехов — только традиционное белое одеяние из грубой шерсти, подбитое мехом. Лицо вымыто травами, руки раскрыты ладонями вверх. Старейшины обошли его кругом — один за другим. Потом каждый склонился — перед тем, кто отныне встанет во главе их рода. Шаман опустился перед ним на колени и положил у его ног чашу с тремя дарами: хлеб, соль и кровь кобылицы.
— С этого дня ты — каган, — сказал он. — Муж рода. Твоя клятва — закон. Твоя воля — слово Неба, слово Тенгри. Прими дань рода.
Баянчур поднял чашу и выпил всё до дна. Глоток был горячим, солёным, густым. Потом медленно надел меховую накидку отца, застегнул каганский пояс и вышел в ночь — туда, где его ждали тысячи глаз. Он шёл сквозь толпу — не торопясь, прямо, с тяжёлым шагом. Ветер трепал волосы. По правую руку шла жена — тихо, как тень. За спиной развевалось знамя рода, украшенное волчьей мордой и шерстяным узлом. Обойдя стан, он прошёл к новому шатру, возведённому для погребального угощения. Тот стоял на свежих шестах, обтянутых белой шерстью и лентами с знаками девяти родов. У входа — чаши с кумысом, копчёное мясо, жареные лепёшки с ячменём. Внутри стоял тяжёлый дым — пахло горячим молоком и печёным зерном.
Никто не пел. Это был не пир, а обряд завершения — последний глоток за ушедшего кагана и первый — за нового.
Баянчур сидел во главе, в одежде, что носили лишь вожди: шапка с серебряной тесьмой, плащ кагана на буром меху, на груди — нефритовый знак рода. Он молчал, слушал речи о клятвах, о степи и о том, что Небо милостиво. Отвечал коротко, чужим голосом — ровным и жёстким, чтобы никто не услышал, как горе теснит грудь. Его взгляд всё чаще останавливался на Ли Юн.
Она сидела справа — в платье из тёмного шёлка, подбитом мягкой овчиной. Волосы убраны под шёлковый тапан — мягкий чепец, в котором уйгурские жёны правителей прятали косы, чтобы никто лишний не видел волос женщины кагана. Лицо Ли Юн было спокойным, как лёд весенней воды. Но Баянчур видел, как порой черты любимой дрожат, как слёзы подступают к ресницам, и она смаргивает их быстро, будто боится выдать себя перед чужими. Только пальцы то и дело сильнее стискивали тонкую чашу. Ему хотелось прижать её к груди, дать ей выплакаться в плечо, обхватить ладонями холодное лицо и стереть дорожки слёз губами — разделить с ней тяжесть утраты. Но сейчас он был каганом. И потому — ждал.
Пир подходил к концу. Чаши пустели медленно, а слова текли всё тише. Ли Юн отставила свою чашу, едва пригубив. Вино пахло горькими травами, и запах был слишком пряным и резким.
Когда Токтак-бей поднялся и заговорил о верности и о том, что степь теперь одна, а новый каган мудр, как и его отец, Ли Юн едва заметно поморщилась: уж слишком напыщенными звучали эти слова рядом со сдержанными, но живыми речами воинов.
Но вот его голос гулко разнёсся под сводами шатра:
— Пусть новый каган будет мудр и тверд духом, пусть род его будет длинен, как кочевой путь, а сыновья станут крепкими, как степные волки, — сказал он, глядя не на Баянчура, а прямо на Ли Юн.
Он чуть склонил голову. Слишком вежливо — так, что эта вежливость колола хуже любого ятагана.
— А ты, хатун, испей до дна. Пусть во чреве твоём живёт будущее рода. Так велит старый обычай. Или ты, может, ты гнушаешься нашими обычаями?
Отказаться — значило унизить мужа перед всеми.
— Выпей, не оставь и капли. За кагана. И за сыновей, которых мы все ждём.
Одновременно со всеми Ли Юн пригубила чашу, стараясь выпить горький, плохо сваренный напиток залпом. Не в её привычках было жаловаться вслух, но про себя она уже решила: завтра непременно велит поговорить с теми, кто готовил.
Горечь, что пряталась под пряным привкусом, ударила под язык быстро и едко. Ли Юн медленно отвела чашу от лица, чувствуя, как что-то жжёт внутри. С тихим звоном она отбросила чашу в сторону — та упала, расплескав остатки и разбившись о низкий деревянный поднос.
— Вот как? — холодно протянул Токтак-бей, криво улыбнувшись. — Гляди-ка, каган… Твоей хатун не по нраву наш обряд?
Он склонил голову, будто сочувствуя, но в глазах была насмешка.
Ли Юн не отвечала. Она лишь успела встретиться взглядом с Баянчуром — и в этом взгляде был страх.
Она качнулась и начала заваливаться назад.
— Ли Юн! — выдохнул Баянчур, подхватывая жену обеими руками и прижимая к себе так резко, что посуда разлетелась в стороны. — Что с тобой⁈
Её горло судорожно дёрнулось, будто она пыталась сглотнуть жгучую горечь. Губы побелели. Пальцы вцепились в край его плаща, цепко, как будто она тонула. Ли Юн подняла глаза — мутные, полные слёз и ужаса, — и губы дрогнули.
— В тёплой воде… соль… кислая ягода… уголь… — прохрипела она по-уйгурски, так тихо, что он подался ближе, пытаясь уловить слова.
Пальцы жены соскользнули. Её веки дрогнули и закрылись. Внутри у него что-то оборвалось. В ушах гул — тяжёлый, глухой, как удар барабана перед боем.
Таскиль уже рвался к ним сквозь ряды гостей. Кто-то звал шаманов. Шум поднялся под шатром, что походил на потревоженный улей.
Баянчур сбросил с плеча плащ, укутал им жену и поднял её на руки. Под рёбрами ворочался зверь — ещё миг, и он сорвётся с цепи, порвав глотки тем, кто посмел тронуть его жену. Им не жить — никому.
— Таскиль, за мной в шатёр! — вскинув голову, рявкнул он голосом, от которого вздрогнули все присутствующие. — Шаманов — ко мне! Целителей — всех!
Он уже шагал к выходу, крепко прижимая её к груди.
— Хурил-Таш! Туглук! — кинул он военачальникам, не оборачиваясь. — Оцепить стан! Кто готовил еду — под стражу!
Глаза его метнулись на Толуна — тот уже кивал, но каган всё же приказал вслух:
— Толун! Стан на тебе — до моего слова. Никого не выпускать! Кто выйдет без дозволения — голову с плеч!
Под встревоженные взгляды собравшихся он поспешил к их шатру, прижимая к груди обмякшее тело жены. На ходу лихорадочно пытался ухватить в памяти слова Ли Юн — но, как назло, они ускользали от него, как и она сама.
Глава 29
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Весна 746 года.
Где это видано — оставлять воеводу главным, когда шатёр полон седобородых мудрых старейшин, клановых вождей⁈ Но никто не осмелился возразить. Даже Токтак-бей промолчал, поджав губы.
Весть о том, что жене кагана стало плохо, разнеслась по ставке, как степной пожар по сухой прошлогодней траве. Ещё не стихли голоса у входа, а внутри шатра Баянчура Ашлик уже нагибалась над очагом, разогревая воду и подбрасывая в медный котёл стебли пахучего горького змеевика и жменьку сушёной дикой смородины.
Шаман Иркеш-Тамга — древний, сухой, в меховой шапке с подвешенным на затылке клыком медведя — склонился над ложем, куда Баянчур только что опустил Ли Юн. Она не стонала — дыхание шло короткими хрипами, губы отливали синим. Щёки были белее зимнего снега.
— Быстрее, — хрипло бросил новоиспеченный каган, откидывая мехи и присаживаясь рядом. — Она… она сказала мне… Вода, ягода… ещё что-то…
— Рвотное, — откликнулась старшая дочь Ашлик, стоявшая чуть поодаль. Она робко шагнула вперёд, пригладила тёмную косу. — Она давала этот отвар моему сыну три недели назад, когда он с мальчишками раскопал под снегом орехи и съел их на спор… Она рассказала мне состав. Тёплая вода, щепотка соли, красная ягода барбариса и чуть-чуть мёда в горячий отвар. Ещё уголь — чтоб связать отраву в животе. И корень полыни — горечью вывернет всё наружу.
Баянчур бросил коротко:
— Давай. Живо.
Пока Ашлик с дочерью готовили отвар, Шаман Иркеш-Тамга поднёс к лицу Ли Юн тутун, курильный сосуд, с тёплым дымом — в отдушку капал смолой арчи и крошил сухую полынь. Морщинистые пальцы бережно раздвинули ей губы, проверили горло, коснулись налёта на языке. Затем он опустил ладонь на грудь Ли Юн — чувствуя тяжёлый, рваный стук её сердца.
— Готово, каган. — Ашлик протянула мутноватый отвар Баянчуру и поставила у головы Ли Юн старую пузатую миску с насечками по краю. Обычно в ней держат корм для собак или лошадей, а теперь и для рвоты сгодится.
Баянчур придерживал Ли Юн под спину, когда её начало выворачивать. Ашлик тихо шептала что-то себе под нос, протирая лоб хатун мокрой льняной тряпицей. Баянчур снова и снова вливал отвар через посиневшие губы, а Ли Юн нещадно рвало, пока Ашлик не сказала прекратить после того как в миске показалась кровь — тогда он остановился и глухо выдохнул, уложив жену на подстилку. Шаман склонился, всматриваясь в жидкость, что выходила из Ли Юн.
Он замер. Пальцы сжались на рукояти маленького ножа, которым он отрезал травы. Губы шевельнулись.
— Полынный яд. Горькая камедь. Желтая слюда… — Иркеш-Тамга пробормотал в тяжёлом молчании. Его голос скрипел, как песок по сухой коже. — Кто-то смешал три корня. Один разогревает нутро, другой жжёт горло, третий забирает дыхание, глушит сердце.
Он перевёл взгляд на Баянчура:
— Не всякий шаман соберёт такое. Это яд кочевников. Старый, как степь. Кто дал — хотел, чтобы смерть была мучительной.
В шатре воцарилась ледяная тишина — никто не решался поднять глаза на кагана. Лишь Ашлик не отводила взгляда: она всматривалась в лицо Баянчура, будто искала в его чертах надежду для Ли Юн.
Шаман распрямил спину. Его выцветшие от времени и выжженные солнцем глаза встретились с глазами кагана. Там не было страха — хоть все знали: вестников дурных новостей не любят в ставке. Шаман пережил войну с Гёк-Тюркским каганатом Ашина-ханов, благословлял Баянчура на схватку с карлуками и выжег себе шрам на груди в честь умершего великого кагана — ему нечего было терять.
— Баянчур Бильге-Кул Каган, — сказал Иркеш-Тамга. — Твою жену отравили. До рассвета она может и не дожить.
Слова шамана ударили в грудь тяжёлым камнем — так, что дыхание спёрло. Баянчур сидел, держа Ли Юн за запястье — крохотное, тонкое, с едва заметным следом от браслета, который она любит носить. Он бессознательно перебирал её пальцы.
Каган мотнул головой.
— Что… что мы можем сделать? — его голос, глухой и низкий, сорвался и прозвучал чужим даже для него самого.
— Гнать жар камнями и отварами, — отозвался Иркеш-Тамга. — Пусть пот льётся ручьём — так яд выйдет из крови. Ещё корень женьшеня — для сердца. Может, вытянет.
Шаман медленно втянул воздух:
— Но решать не нам с тобой, каган. Всё решит Небо. Её жизнь теперь в руках Тенгри.
Молчание воцарилось в шатре. Никто не глядел на кагана — никто не хотел видеть, как застывают его плечи, как вздуваются жилы на шее и ходят желваки под скулами. Ашлик за спиной шамана тихо выдохнула, вытирая край чаши. Её глаза метнулись к Таскилю — тот стоял у входа, впившись взглядом в меховую дорожку под ногами, смаргивая влагу из глаз.
Баянчур снял повязку с головы жены, провёл пальцами по влажным волосам Ли Юн. Одна прядь выбилась из-под серебряной заколки — лёгкая, как паутинка, прилипла к её виску. Он медленно выдохнул — будто что-то царапало рёбра изнутри.
— Вон. Все. — сказал он глухо.
Шаман поклонился так низко, что клык медведя на загривке качнулся. Иркеш-Тамга ушёл, не оборачиваясь — он шёл звать дух предков, просить у Тенгри силы для больной. Ашлик метнулась следом, подталкивая шаманов и лекарей прочь. Таскиль остался снаружи, у самого выхода, спиной к шатру, охраняя порог. Ашлик, выходя последней, коснулась его руки, и он взглянул на неё. Она кивнула и встала рядом, готовая, если понадобится, вернуться в шатёр.
Когда последний мех у входа опустился, отделяя их от ставки, Баянчур сел — прямо на ковёр из козьих шкур. Осторожно приподнял Ли Юн с ложа и притянул к груди. Её тело было обмякшим, но лёгким одновременно. Он уткнулся лицом в её волосы, холодные, пахнущие травами, дымом очага и ей одной присущим запахом.
Плечи кагана вздрогнули. Не от рыданий — от ярости, что прожигала изнутри сильнее всякого яда.
— Ты не умрёшь. Слышишь? Не смей. Не смей… — его губы шевелились у её виска. Голос царапал горло. — Не оставляй меня, когда мы только нашли друг друга…
Он уложил её обратно на меха, бережно, как ребёнка. Коснулся губами её обескровленных губ, а затем выпрямился, шагнул к выходу и резко откинул тяжёлый мех.
На пороге стояли бледный Таскиль и Ашлик с красными глазами. Баянчур махнул рукой, и Ашлик скользнула внутрь, чтобы быть рядом и присматривать за Ли Юн в его отсутствие. Таскилю он жестом велел оставаться на пороге и охранять вход, а сам рванул в тёмную морозную степь.
За шатрами уже собирались воины — те, кто спит вполглаза и ест в седле, кто готов умереть за род и кагана. Те, кто чтит человека, а не пустой титул или заслуги предков.
Он остановился среди них — и закричал. Как медведь, которому стрелой прошили сердце. Глухо, надсадно — так, что один молодой жеребец на коновязи взвился и рванул повод. Крик разнёсся над ночной ставкой — сорвал воронов с верхушек юрт, пробудил в сердцах людей древний страх.
Крик кагана стих, но воздух ещё долго звенел от него. Баянчур стоял, тяжело дыша, окружённый молчаливым кругом воинов. Морозный ветер хлестал по щекам, срывая с плеч тяжёлые зимние плащи. Никто не смел шевельнуться — кроме Толуна, шагнувшего за его левое плечо.
— Будите всех. Кто спит — поднять. — Голос кагана хрипел.
Воин с мехом марала на плечах кивнул и сорвался бегом. Следом ещё двое. Они знали: если хоть кто-то из подозреваемых уйдёт — с них снимут шкуру.
— Шатры купцов, советников, лекарей… Всех. Перевернуть. Торговые сумы — на снег. Всё проверить. Любые травы, снадобья — на допрос. Выполнять.
Талый весенний снег под ногами покраснел быстрее, чем стих приказ кагана. Молодой торговец из согдийских гостей — тот самый, что продавал горькие сушёные корешки шаманам на снадобья, — вывалился из шатра босиком, запутавшись в шёлковом халате. Его вытащили за волосы. Под кроватью нашли мешочек с вонючим порошком — он лип к рукам, горчил на языке. Торговец кричал, что зелье нужно для его мужской силы — но его никто не стал слушать. Руки ему связали и потащили за ограду шатров. Там, у чёрного шеста, уже слышались вскрики — допрашивали и пороли тех, у кого нашли неизвестные травы и коренья.
К утру ставка превратилась в перевёрнутый гудящий улей. На границах стояли дозоры: каждый, кто пытался сбежать, возвращался — волоком и связанным, если вздумал сопротивляться. Трясли даже кочевников, что недавно пришли с южных пастбищ с караванами соли и козьих шкур. Трясли старух и девок, охотников и знать, шаманов и лекарей. Никто не дерзнул возразить — кроме советников, что шумно вопили и грозили карами воинам. Но стоило в поле зрения появиться кагану Баянчуру с почерневшим лицом, как они все разом дружно замолкали.
И только в самом центре, у ограды старого шатра Баянчура, не было ни одного лишнего звука. В нём хрипло дышала Ли Юн. Рядом сидела Ашлик: смачивала ей лоб, подкладывала тёплые камни, подносила к губам глиняную чашу с тёплым отваром.
Ближе к рассвету Баянчур слушал доклад Кюль-Барыса, прибывшего из Поднебесной. Советник был в пыли и дорожном мятом кафтане, с обветренным лицом и губами, пересохшими от долгих переездов. Он говорил тихо, но каждое слово резало как по живому.
— Наставницу было непросто отыскать, но она рассказала мне всё, каган. Про то, как она увезла твою жену под покровом ночи из дворца одиннадцать лет назад и про то, как умерла её мать. Она описала мне, как мать нашей хатун кашляла тогда: долго, с медленным жаром в лёгких. Умирала несколько недель. Яд медленно иссушил её.
Голос Кюль-Барыса осёкся — он взглянул кагану в глаза:
— Ты говоришь, у твоей жены жар рвёт нутро, горло жжёт, сердце затихает… — он задумчиво продолжил, — не похоже на ту хворь, что забрала её мать.
— Император говорит, что его люди не помогали тем, кто напал на каганат. Он признал: изгнанный тудун — во дворце. Но клянётся духами предков, что не давал ему приюта для войны против нас. По его словам, потомок рода Ашина — лишь живая печать союза между Тан и каганатом. Он велел передать: «Я никогда бы не позволил, чтобы плоть и кровь моего рода оказалась в опасности. К тому же Ли Юн — залог мира между нами. Так и передай Кагану».
— А наставница велела сказать, чтобы ты не забывал: под небом степи всегда есть змеи. Они гладкие, словно шёлк, но сильно жалят словом и ядом. И ещё она велела передать: «Скажи твоему хану — змею не топчут сразу. Пусть греется у костра. Когда отвернёт голову с жалом — раздавишь пяткой».
Хан молчал, раздумывая.
— Я сказал всё. — Кюль-Барыс встал на одно колено, склонив голову. — Теперь ждём твоего слова, каган.
Баянчур посмотрел туда, где рассвет рвал тьму степной ночи, и коротко кивнул:
— Ищите. Среди своих. Будет нужда — зови.
Он развернулся и шагнул обратно к шатру жены.
Первый свет весеннего солнца прокрался в шатёр, не спрашивая разрешения. Сквозь щели полога тянуло тонким холодом. Ашлик суетилась у очага, Таскиль отдавал тихие приказы дозорным — но всё это было далеко, будто другой мир.
Сейчас для Баянчура не существовало ничего, кроме жены, тело которой он держал в своих объятиях. Он сидел прямо на утоптанной земле в шатре, держа Ли Юн так крепко, будто мог влить в неё свою силу. Её лицо было бледным, губы такие же синие — и только редкие судороги и хриплое дыхание говорили ему: она всё ещё здесь. Он прислонился лбом к её виску, слушая эти рваные, упрямые хрипы. Каждая пауза — как нож под рёбра.
Баянчур укутал её в шкуру снежного волка — мех закрывал её целиком, открывая миру лишь лицо. Потом поднял её на руки и вынес на холм — туда, где степной ветер встречает рассвет. Воин из личной охраны молча бросил на землю новую шкуру, и Баянчур сел на неё, прижимая Ли Юн к груди.
С неба упала редкая снежинка — растаяла на его ресницах. За ней — другая. Или это была не снежинка, а влага, что прорвалась из глаз кагана и падала Ли Юн на висок, стекая по ее бледной щеке?
— Ты не умрёшь. Слышишь? Не смей. — шептал он, прижимая губы к её лбу, а затем поднял взгляд в небо и грозно произнёс, — пусть слышит Небо и слышит Тенгри. Я клянусь степью и всеми предками: если заберёшь её, я подниму коней и потоплю степь и Поднебесную в крови.
Когда первый луч солнца разрезал небо, Баянчур не шевельнулся. Всё также, сидя с женой на руках, он вырывал у богов угрозами и мольбами каждый её новый вдох.
Склонясь ниже, он шептал как заклинание:
— Дыши. Ради меня.
И когда утро одержало верх над темнотой ночи, Ли Юн всё ещё дышала — хрипло, натужно, но дышала.
Глава 30
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Весна 746 года.
Стан тонул в сером предрассветном тумане. Снег под ногами чавкал и налипал на сапоги дозорных тяжёлыми комьями. Казалось, весна стояла за краем ставки, не смея ступить туда, где в шатре цеплялась за жизнь жена кагана.
Внутри шатра стояла глухая тишина. Лишь у очага еле слышно шипел котёл с отваром, да в углу Ашлик, уставшая, дремала сидя, поджав под себя ноги и закрыв глаза. Она пришла ещё до наступления рассвета, чтобы приготовить очередную порцию отвара, что связывает остатки яда и крепит сердце: корень полыни, немного золы берёзы, горсть сушёной смородины и капля мёда для силы. Они с Баянчуром по глотку вливали настой Ли Юн в рот, возвращая силу сердцу и тепло крови.
Баянчур не спал вторые сутки. Он сидел прямо на земле — на старом войлоке, подложив под себя сложенный плащ. Ли Юн лежала у него на коленях — укутанная в волчью шкуру и его меховую накидку поверх. Сегодня утром её дыхание впервые не рвалось хриплыми урывками. Оно было всё ещё очень слабым, но немного ровнее — короткие вдохи, тяжёлые выдохи.
Баянчур смотрел, как поднимается и опускается её грудь. Каждое движение было для него победой: дышит, значит, жива.
На вторую ночь он отходил от ложа Ли Юн всего дважды. Первый раз — когда Таскиль тихо подозвал его к пологу и шепнул, что у западного кургана нашли свежие следы — лошади беглеца. Второй — на рассвете, когда Кюль-Барыс пришёл с докладом. Они тихо говорили у порога:
— Сын купца, каган, — сказал Кюль-Барыс, — допросил его родню. Говорят: юноша прибыл недавно из Согда. Тело нашли за курганом — горло перерезано. При нём ничего не нашли.
— Что-то ещё? — голос Баянчура был глух.
— Родня клянётся: парень был тихий, добрый. На свадьбу сына старшего брата отца приехал, дары привёз: сушёные сливы, шерсть, орехи. Говорят: слова дурного от него не слышали, мухи не обидит. Но на рассвете, когда кагана хоронили, пастух у юрт скот выводил. Говорит, видел, как парень у коновязи с Басар шептался. Та мне сказала: мол, приставал он к ней, когда по нужде шла к загону. Отогнала словом — и всё. Клянётся предками, что больше не видела.
Баянчур слушал молча. В памяти всплыли слова отца — про гадюк в шатрах знати и про то, как жёны старых вождей травили молодых соперниц, как знать плела заговоры. Он слышал это много раз. Но теперь змея вползла в его дом, и пострадала его жена. Этого он не простит. Сожжёт гадюк вместе с гнездом — и пепел развеет по ветру.
Кюль-Барыс выдохнул и сказал уже тише:
— Больше никто ничего не слышал и не видел. Все молчат. Может, боятся её рода.
— Следи за ней, — Баянчур ответил низко. — За ней и за её отцом. Днём и ночью.
Кюль-Барыс помолчал, потом медленно выдавил:
— Я вот что думаю: парень приехал из Согда. А там…
Он осёкся.
— Гизем? — Баянчур уже думал об этом.
— Советник Кюль-Тегин с дочерью. — Кюль-Барыс говорил глухо, но каждое слово било, как лезвие. — Если позволишь, завтра пошлю людей проследить.
Баянчур кивнул.
Он хотел добавить ещё что-то, но послышался тихий звук — шаги по утоптанному снегу и шелест лёгкой ткани. Каган выглянул за полог — к шатру шла Басар, опустив голову. В руках — деревянная плошка с густым отваром и сушёными кореньями, лежащими поверх крышки.
Баянчур кивнул Кюль-Барысу, безмолвно прося присмотреть за женой, а сам вышел за порог.
— Каган, — промолвила Басар мягко, едва увидев его. Голос, как шёлк. — Я слышала… твоя хатун… Я принесла корень женьшеня. Из моих запасов. Я молилась, чтобы Небо дало ей силу.
Баянчур не двигался. Только смотрел — на её длинные ресницы, что часто моргали, будто она сдерживала слёзы, на склонённую голову. Внутри всё бурлило от желания схватить её за горло, но пальцы остались сцеплены за спиной.
— Благодарю, Басар, — ровно сказал он.
Она осмелела, подняла взгляд. Лёгкая улыбка дрогнула в уголке губ.
— Я всегда уважала твою жену, Каган. Она сильная и мудрая. Настоящая хатун. — Басар шагнула ближе и понизила голос. — Этот настой я сделала сама. Он помогает при отравлении… ну, я слышала, что люди шепчут, будто твою жену отравили…
Он взял плошку из её рук. Их пальцы соприкоснулись — она вздрогнула, но не отстранилась.
— Иди, Басар, — сказал он глухо. — Отдохни. Завтра поговорим.
Она поклонилась — плавно, легко, точно степная кошка, что мягко ступает рядом с костром. Развернулась и скользнула прочь, чуть покачивая бёдрами.
Баянчур смотрел ей вслед. Плошка чуть подрагивала в его руке. Внутри всё кипело, под рёбрами что-то рвалось наружу — но сдерживала одна мысль. Мысль о Ли Юн. О том, как она умела молчать и ждать, слушать и смотреть. Ему стоило поучиться у жены терпению и хитрости. Он вспомнил послание наставницы, что вырастила Ли Юн:
«Змею не топчут сразу. Пусть греется у костра. Когда отвернёт голову с жалом — раздавишь пяткой».
Он посмотрел на плошку в своей руке так, будто она кишела червями. Потом шагнул за шатёр — туда, где горел костёр для охраны. Присел на корточки и вылил густой отвар в пламя. Затем швырнул коренья и плошку следом в огонь.
Вернувшись в шатёр, он отпустил Кюль-Барыса по делам и, подойдя к Ли Юн, шепнул ей в полутьме:
— Клянусь, я раздавлю их всех.
Ночью третьего дня, после того как он влил отвар, пальцы жены чуть шевельнулись. Сначала так слабо, что он подумал — померещилось. Потом ещё раз. Он наклонился — так низко, что лоб почти коснулся её щеки.
— Ли Юн, — шепнул он. — Слышишь меня? Я здесь. Слышишь?
Её ресницы дрогнули. Сухие губы чуть разомкнулись. И голос — хриплый:
— … холодно…
Он тут же откинул край шкуры, выудил её руку и накрыл её ладонью свои губы. Дышал в неё тёплым дыханием:
— Я здесь, слышишь? Здесь. Не уходи.
Она слабо дёрнулась, будто хотела сказать ещё что-то, но тяжёлое дыхание снова сорвалось хрипом, и она закашлялась. Баянчур схватил плошку с отваром, что оставила Ашлик. Поднял жене голову, поднёс к губам — и на этот раз она сделала пару глотков, судорожно глотая горький настой. Он принёс ещё шкур, набросив их на жену, сбросил халат и прижался к ней кожа к коже, согревая теплом своего тела. Опустил лоб к её виску и замер, ловя каждый её вздох.
И только когда услышал её тихое, мирное посапывание, Баянчур впервые за эти долгие три дня позволил себе вздохнуть полной грудью.
Глава 31
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Весна 746 года.
На шестах, воткнутых у шатров в центре ставки, медленно развевались чёрные знамёна траура по Элетмишу Бильге-Кагану. Но рядом с ними теперь был новый знак — серо-бурый флаг с волчьей головой, знак Баянчура.
Шатёр выстыл к утру, но под шкурами, в руках кагана, тело Ли Юн наливалось теплом. На висках выступила испарина — признак того, что яд начинает покидать тело вместе с потом.
Баянчур коснулся губ Ли Юн и еле слышно прошептал:
— Выздоравливай, жена моя. Слышишь?
Ли Юн вздохнула глубже. Веки дрогнули.
— … ты… — Она с трудом повернула голову. Голос был хриплым. — Ты… заболел?
Он усмехнулся — одними уголками губ.
— Ты заболела, — выдохнул он. — Но теперь всё будет хорошо. Спи. А я пока побуду с тобой.
Её губы дрогнули, будто хотели улыбнуться. Но сил не хватило. Она снова чуть закашлялась — тихо, но он тут же поднёс к её губам чашу с водой, поддерживая голову. Она с видимым облегчением выпила всё до дна — и откинулась на его руку, словно устала от этого, казалось бы, простого движения: неокрепшей Ли Юн даже оно далось с трудом.
— Глупый… — шепнула она еле слышно. — Ты… ты каган. Степь ждёт тебя. Совет…
— Совет подождёт. — Его голос стал твёрже. Он медленно и осторожно провёл пальцами по её щеке. — Никто и ничто не встанет между мной и тобой.
Она опустила ресницы. Губы тронула слабая улыбка.
— Старейшины скажут… неправильно… Каган сидит у ложа жены…
— Пусть шепчутся, — ответил он, поднимая её ладонь к губам и целуя каждый пальчик. — Степь знает мою силу.
Он видел, как подрагивают её ресницы. Видел, как блестят уголки глаз.
— Баянчур… — Она едва слышно позвала его по имени. — Я… не помню. Мне приснилось или было… твой отец…
Он склонился к ней ближе. Лбом коснулся её лба. Их дыхание смешалось.
— Он ушёл к предкам, — сказал он тихо.
Слёзы покатились по её щекам, и он выцеловывал их, шепча что-то утешающее.
Спустя полчаса, уже засыпая, она спросила:
— А чем я болела?
Баянчур, как всегда прямой и честный, не стал утаивать горькую правду, предпочитая её сладкой лжи.
— Был пир. Тебе стало плохо. Отравили. Ищем тех, кто это сделал. Но сейчас главное, что ты жива.
Она вытащила руку из-под шкуры и коснулась его щеки — слабое, едва ощутимое прикосновение. Но ему показалось: она коснулась самого сердца.
Он обнял её осторожно, бережно, крепко прижимая к себе, будто боялся раздавить:
— Спи. Слышишь? Спи. Я рядом.
Она уловила этот шёпот, уже проваливаясь в тёплую дремоту — без боли, впервые за долгие дни.
А Баянчур так и остался рядом — чувствуя её хрупкое дыхание у себя на груди, пока за пологом не зашуршала Ашлик, что пришла подменить его возле Ли Юн. И только тогда он поднялся — нехотя оставив жену, что возвращалась к жизни, на попечении той, кому доверял.
Днём Ли Юн была ещё слишком слаба, чтобы ступить за полог шатра. И эта слабость тяготила её куда сильнее, чем боль в горле, в груди или тяжесть под рёбрами. Лежать без дела она не любила с детства. И лишь то, что рядом оставалась Ашлик, с которой они так многое пережили бок о бок, примиряло Ли Юн с этим вынужденным бездельем.
На следующее утро Баянчур ушёл из шатра на рассвете — нужно было обойти дозоры и поговорить с Кюль-Барысом о том, куда весной перегнать кочевье — дальше к западным пастбищам, ближе к реке и новым выпасам. Возвращаясь к жене, перед входом в шатёр Баянчур остановился: Таскиля не было видно — и только тогда Баянчур понял, что и внутри слишком тихо.
В шатре он застал пустое ложе, застеленное шкурами, и остывший котёл у очага, где недавно ещё шипел настой полыни и барбариса. Он тихо выругался по-уйгурски, метнувшись наружу. Таскиля он увидел неподалёку — тот с довольной, но виноватой улыбкой, показал глазами на общий костёр у женского круга.
Ли Юн сидела там, завернувшись в меховую накидку. Перед ней стояла деревянная чашка с горячим отваром из сушёной облепихи, полыни и дикого мёда — старшие женщины щедро добавили туда и дроблёные ягоды барбариса, и сушёную рябину. Считалось, что всё это возвращает силу после долгой хвори и выгоняет остатки зимнего холода из крови. Вокруг неё, у жаркого пламени, сидели жёны воинов, старухи с натруженными руками и молодые девушки. Они говорили негромко — про овечьи стоянки у речных перекатов, про шерсть для весенних войлочных покрывал и про свежий скот, что собирались обменять у караванщиков из Согда.
А Ли Юн только кивала им, раз за разом отхлёбывая отвар. Щёки ещё не набрали прежнего румянца, но в глазах уже горело то самое тихое, упрямое пламя, из-за которого Баянчур чувствовал себя то степным львом, что готов разорвать любого за свою самку, то нетерпеливым юношей, которому всегда мало тепла его единственной женщины.
Он тихо подошёл сзади. Так, что она не сразу его заметила. Таскиль остался стоять в стороне — молчаливой тенью. Женщины, завидев кагана, только чуть расправили плечи, но продолжили разговор, будто ничего необычного не происходило. Баянчур склонился к жене и, не скрывая улыбки, тихо и лениво сказал:
— Хатун опять забыла о своей обязанности.
Ли Юн дёрнулась, чуть не расплескав чашу.
— Какой ещё обязанности? — Она глянула на него снизу вверх — храбро, но в её глазах мелькнула растерянность.
— Первым делом поприветствовать мужа поутру, — сказал он спокойно, перехватывая чашу и отдавая её одной из девушек. — А потом уж отварами лечиться и советы раздавать.
Он наклонился ещё ниже — так близко, что её дыхание сбилось — и едва слышно, так, чтобы слышала только она, добавил с хрипотцой в голосе:
— Не уйду, пока не выполнишь свой долг, Ли Юн.
Видя её мучительное смущение — и прежде чем она успела выдохнуть хоть слово в ответ — он склонился и поцеловал её: жадно, медленно, прижимая её ладонь к своей щеке. Ли Юн сперва замерла — но всё равно ответила, пусть и робко. Её щёки вспыхнули таким румянцем, что у девушек у очага вырвались тихие смешки. Старшие женщины только улыбались, довольно переглядываясь поверх котлов и деревянных чаш. А те, чьи мужья сидели чуть поодаль и ели утреннюю кашу, бросали короткие игривые взгляды — мол, глядите, как каган жену встречает.
Лишь Ли Юн по-настоящему смутилась. Когда он наконец отстранился, она прикусила губу и шепнула ему едва слышно на китайском:
— Ша-гуа…
Баянчур вдруг расхохотался так, что женщины начали хихикать, прикрывая улыбки широкими рукавами. Смеялся он не над женой: не над её заалевшими щеками и не над гневным взглядом, который она метнула в него сквозь выбившиеся пряди волос. Смеялся — потому что впервые за эти долгие дни его сердце билось легко. Она была здесь: живая, упрямая, хрупкая и чуть колючая, как всегда. Она ругала его своим тихим «Ша-гуа, дурашка» — и это было дороже любых хвалебных речей, что он слышал в своей жизни.
Таскиль, стоявший чуть позади, невольно отвёл взгляд, скрывая свою улыбку. Девушки принялись оживлённо болтать, старухи кивали, разливая отвар по чашам. А каган, наконец отпустив жену, поднялся и степенно направился к воеводам и советникам, что уже ждали его у костра.
Вечером Ли Юн попросила остаться ночевать в его старом шатре — том самом, где он выхаживал её во время болезни. Баянчур не возражал. Вернувшись туда к ночи, он застал Ли Юн уже лежащей на свежих шкурах. Ашлик, отослав Таскиля и женщин, помогла ей вымыть волосы у очага, сменила постель и оставила глиняный сосуд с тёплой водой. Ли Юн едва притрагивалась к еде весь день — лишь пару раз пила кисловатый ягодный отвар с мёдом, что придавал сил после болезни.
Баянчур разулся у порога и сбросил меховую накидку прямо на шкуры у входа. Тихо, не спеша расстегнул перевязи, снял пояс с ножом и лук и присел у медной чаши. Зачерпнул тёплую воду ладонями и провёл по шее, ключицам, по рёбрам — размеренно, смывая не только пыль дороги, но и всё напряжение этих дней.
Ли Юн лежала молча, но глаза её внимательно рассматривали мужа — и в них медленно разгоралась искра, что с каждой секундой становилась всё жарче. Где-то глубоко внизу живота что-то тянуло и ныло — но не от хвори, а от голодной жажды снова почувствовать тяжесть его тела, его ладони и его тугую плоть, что заполняет её целиком. Ли Юн не отрывала взгляда от тела мужа — и не замечала, как всё крепче сжимает край шкуры в пальцах. Каждый его размеренный жест напоминал ей: он — весь её. Его плечи, где под загорелой кожей перекатывались мышцы; его широкие ладони, что тёрли шею и грудь, смывая остатки пыли и пота после трудового дня.
Она не заметила, как коротко всхлипнула — тихо и жалобно.
Он поднял глаза сразу — только чтобы убедиться, что с ней всё в порядке. А она застыла, провожая взглядом капли воды, что стекали по его животу, оставляя влажные дорожки вдоль старых рубцов, убегая вниз и теряясь в тёмной поросли — там, где его член уже наливался тяжестью от одного её горящего взгляда. Она посмотрела мужу прямо в глаза — и в этом взгляде было всё: смущение, упрямство и то тихое, призывное «возьми», которое не нуждалось в словах.
Ли Юн села и быстро стянула с себя тунику дрожащими руками, бросив её на шкуры. Одеяло медленно сползло, открывая груди с розовыми сосками, что стояли упруго и требовали его прикосновений. А ниже — плоский живот и бледные бёдра, всё ещё чуть худые после хвори.
В этот миг он вдруг вспомнил её такой, какой она была тогда, в их первую ночь. Сейчас она была такой же красивой, но более смелой. Не прятала глаз, не отводила взгляд. Смотрела прямо и решительно. Звала без слов.
Он шагнул к ней и замер, склонившись. Смотрел — на бледное лицо, на губы, что были теперь не румяными, а чуть выцветшими. Сердце заныло: он хотел её — хотел безумно — но сильнее этого желания было другое — не навредить. В его взгляде промелькнуло что-то звериное, но тут же скрылось под привычной суровой мягкостью. Он медленно подошёл и встал, глядя вниз.
— Ты ещё слаба, — прошептал он, касаясь её щеки ладонью.
Она не ответила сразу. Лишь привстала, облокотилась на локоть и сама потянулась к нему — положила ладонь ему на колено. Её пальцы скользнули чуть выше, задержались на его бедре и, не торопясь, ухватились за горячую тяжесть там, где под кожей вздрагивало его желание. Она сжала чуть сильнее, провела рукой вверх и вниз — медленно, будто пробуя, как он тяжелеет под её напором. Этим молчаливым прикосновением она без слов заявляла своё право на его тело. У него внутри всё ухнуло вниз — жарко, тяжело, будто камень упал в глубокую воду. Он чуть подался вперёд, позволив ей сжать его крепче, и на миг прикрыл глаза от этого простого, почти обжигающего блаженства. Когда он снова посмотрел на Ли Юн — она не отвела взгляда, не опустила ладонь. Она едва улыбнулась краешками губ, подалась к нему, уткнулась лбом ему в бедро и шёпотом сказала то, что не оставило ему пути к отступлению:
— Прошу. Я хочу тебя. Сейчас.
Его дыхание сбилось. Он наклонился, и в этот миг весь шатёр, ночной холод за пологом, дальний лай собак у кургана — всё исчезло. Остались только она и он.
На её губах ещё держался горьковатый, чуть травяной вкус — след от тех лекарств и отваров, что не дали ей уйти за грань. Но она тянула его к себе, не принимая отказа, требуя его ласк и близости так, как умела только одна она — тихо и упрямо. Баянчур не спорил больше. Его ладони легли ей на талию, на бёдра, ощупали кожу, что ещё недавно горела лихорадкой. Но под его руками Ли Юн не была слабой — она оживала и открывалась ему заново. Он пил её дыхание так жадно, будто снова отвоёвывал её у самой смерти.
Он вошёл в неё медленно, осторожно — так, словно она могла растаять в его руках. Её тело под ним дрожало — не от слабости, а от желания, что пробивалось сквозь усталость и выжженную болью плоть. Она не закрывала глаз — ей нужно было видеть его: как он смотрит на неё, как держит её лицо в ладонях, как шепчет ей хриплым, собственническим шёпотом:
— Ты моя. Слышишь? Моя. Только моя… Никто не заберёт тебя у меня — ни человек, ни дух, ни зверь.
Он был осторожен, но в каждом медленном толчке было тягучее наслаждение её телом. Он тяжело дышал ей в висок, губы скользили по груди, ладони держали её под спину и бёдра, не отпуская ни на миг. Ли Юн хваталась за его плечи, цеплялась за волосы на затылке, впивалась ногтями в спину, не давая ему отстраниться. Её дыхание срывалось на короткие всхлипы и стоны, а затем в судорожный, протяжный крик на пике наслаждения когда она выгнулась под ним. Когда её тело дёрнулось раз, другой, когда дрожь прошла по животу — она всхлипнула его имя, и он ощутил, как внутри его сжало её тесное тепло. И только тогда он позволил себе ворваться глубже, сильнее, до конца — глухо выдохнув ей в шею и зажимая её ладони в своих. Когда всё стихло, он так и остался нависать над ней, уткнувшись лбом ей в висок. Она вдруг засмеялась тихо и хрипло, ловя ртом кожу его плеча и втягивая в себя его запах. Её губы были припухшие, щеки горячие, и в глазах не было ни страха, ни слабости — только полное удовлетворение.
Она улыбнулась, когда он поцеловал её в лоб.
— Спи, — шепнул он ей на ухо. — Слышишь? Тебе нужны силы.
Она кивнула, облегчённо выдохнув. Он лёг рядом и обнял её. Ли Юн мгновенно заснула, уткнувшись носом в его шею.
Баянчур ещё долго лежал рядом, не позволяя себе закрыть глаза. Его рука покоилась на её груди, улавливая ровный, медленный стук сердца. Он прислушивался к жизни под своей ладонью — и этого было достаточно для мужчины, который любит.
Глава 32
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Начало лета 746 года.
Степь не знала долгой весны.
Едва сошёл последний снег с северных курганов, а реки зашумели на перекатах, как уже начал подниматься нестерпимый полуденный зной. Молодые пастухи гнали табуны всё дальше на восточные луга, где трава держала свежесть чуть дольше. Стада овец растекались по равнинам, словно серые ручьи, уходя к дальним речным ложбинам. Верблюды шли отдельными цепочками — за караванами, что тянулись на юг. Над ними поднималось солнце, быстро взбираясь высоко и нещадно паля, будто напоминая: лето степи не терпит слабых.
В кочевье пахло горелой полынью и свежей шерстью. У шатров женщины перевязывали войлоки — тяжёлые маты и накидки для утепления стен и крыш, сушили свежие шкуры, ворошили разрезанный курдюк — жир из хвоста овец — и мясо, что коптили впрок к осени и зиме. Всё, что можно было сохранить, сушили и вялили прямо под солнцем. Утренние крики дозорных и ржание коней сплетались с журчанием весенних ручьёв — и всем этим дышал стан нового кагана.
Ли Юн любила раннее утро — неспешные, сладкие поцелуи мужа, холодную свежесть травы под пальцами ног за шатром. Там, на мягкой подтаявшей земле, она растягивала руки и спину, повторяя плавные движения, которым когда-то учила её наставница в Поднебесной. Иногда к ней подбегали дети — мальчишки задерживались недолго: пару раз пробовали повторить и, прыснув, со смехом, убегали гоняться друг за другом вокруг шатров или в загон к лошадям. А вот девочки оставались дольше. Им нравилось тянуться вслед за ней — пробовать повторять каждое движение, тихонько хихикая в ладошки, когда подружки теряли равновесие и падали. А потом, набравшись смелости, они просили Ли Юн показать, как правильно держать лук и натягивать тетиву. Все в стане знали: жена кагана владеет луком не хуже степного воина — и каждая девочка мечтала научиться так же.
Иногда Ли Юн сидела с женщинами у общего очага: помогала перебирать конский волос для новых луков, шила мягкие кисеты для сушёных ягод. Чаще всего вместе с Ашлик обходила шатры, проверяла запасы мехов и вяленого мяса, слушала тихие просьбы и жалобы женщин: кому нужна была шкура для младенца, кому — новые иглы, кому — защита от злого языка. Она знала: настоящий дом держится не только на мужах-воинах, но и на женщинах, которые шьют, варят, берегут тепло и хранят мир в шатре.
Баянчур проводил много времени с советом старейшин и воевод и часто поздно возвращался. Но стоило ему ступить за полог нового шатра кагана, как всё остальное оставалось за войлочными стенами. Он ложился рядом с женой, гладил кончиками пальцев её шею и губы, шептал что-то на ухо — простое, мужское, не для чужих ушей. Она смеялась тихо, опуская взгляд, и сама тянулась к нему. Они не спешили: весной в степи вечера тянутся долго.
В начале лета Ли Юн с Баянчуром снова начали выезжать за холмы на прогулки.
Однажды Таскиль принёс Ли Юн подарок — короткий уйгурский лук, тёмный, с роговыми накладками, и стрелы с красным оперением. Когда она взяла лук в руки, Таскиль чуть смущённо протянул ей узкую красную повязку.
— Хатун, если ты позволишь… — сказал он тихо, отводя взгляд. — Этот цвет будет только твой. И те, кто станет твоей личной охраной… будут носить такие же повязки. Чтобы все знали, кому они служат.
Она молча кивнула, и в этот миг он поклонился ей так низко, как склоняются лишь перед настоящей хатун.
С мужем в степи она отрабатывала выстрелы, лёжа на спине коня. Училась смещаться назад из седла так, чтобы плечи ложились на круп, поясница выгибалась, а бедра всё ещё цепко держали бока животного. В этой позе стрела уходила назад — прямо через плечо, в спину условному врагу. Грива коня щекотала ей шею, ветер трепал волосы.
Баянчур ехал рядом, показывая, как за один вдох сменить цель: развернуть корпус, снова натянуть лук и послать вторую стрелу вперёд или вбок. При каждом выстреле конь под ней чуть вздрагивал, но шаг не сбивался — и она училась дышать с ним в одном ритме.
Муж учил выпускать не одну стрелу, а несколько подряд — держа их прямо в руке, чтобы не тянуться каждый раз к колчану. Показывал, как послать стрелу под углом. Так, чтобы враг не сразу понял, куда она целится и откуда ударит снова. Объяснял, как быстро перехватывать лук из одной руки в другую и стрелять с любого бока — даже если конь резко разворачивается.
Ли Юн сразу поняла, почему их луки так удобны в седле. Уйгурские были короче и легче тех длинных, нарядных луков, на которых она училась ещё в Поднебесной. Там стреляли с помоста или из укрытия, не чувствуя под собой коня. А этот удобно ложился в ладонь и был словно продолжение руки — прочный, гибкий, послушный. Его можно было держать одной рукой, не боясь зацепить спину коня или потерять равновесие.
Их всегда сопровождала охрана. Они оставались чуть поодаль, только Таксиль подходил ближе: то менял мишень, то оттаскивал мешки с песком, меняя дистанцию. Она спрыгивала с коня, вставала на одно колено и била точно в цель, не давая луку дрогнуть. Её пальцы слипались от пота и смолы, но она не выпускала лук, пока дыхание не становилось ровным, а рука не держала натяжение спокойно, без дрожи.
Они с мужем много разговаривали — на прогулках и в тиши шатра. Она рассказывала о своём детстве, впервые разрешив ему заглянуть туда, куда прежде не пускала никого: о летних садах Поднебесной, о наставниках, что учили её стрелять из лука, писать и читать, лечить людей, разбираться в торговле и праве. И о матери, лица которой она почти не помнила. Он слушал и кивал, скупо делясь своими историями: про первую охоту с отцом, про бои с карлуками, про то, как мальчишкой однажды провалился в ров под снежной коркой и целый день лежал там, пока конь жевал сухую траву всего в нескольких шагах. Тогда его нашёл охотник, который потом и подарил ему его первый клинок. И о матери. О воспоминаниях, что живут только в шрамах на теле, в душе, да в холодном ветре степи.
Когда они возвращались под вечер в ставку, степь пахла дымом костров и терпким чабрецом. Ли Юн всё чаще смеялась — смеялась так, что Баянчур ловил себя на мысли: этой весной, что уже переходила в короткое, жаркое лето, он впервые дышал легко — даже под палящим зноем и пылью.
За спиной всё ещё были те, кто ждал его слабости. За шатрами бродили его люди — глаза и уши кагана; внутри юрт слушали чужие слова. Каган и его воины были настороже. Днём он держал лицо спокойным и жёстким, сохраняя ледяное хладнокровие. Но каждый вечер он возвращался туда, где Ли Юн встречала его жарким взглядом — и всё внутри степного волка оттаивало.
Лето в этом году выдалось сухим и горячим. По утрам над ставкой вился сизый дым — женщины жгли старый конский кизяк, подмешивая к нему сушёную полынь, чтобы дымом гнать гнус и злых духов прочь. Горький запах забивался в волосы, цеплялся за войлок шатров. Лошади линяли — зимний густой волос лез клочьями под гривой и на боках, оставляя светлые пучки на земле и колючках. Пастухи вычёсывали их длинными гребнями или просто руками, чтобы звери скорее сбросили старую шерсть перед жарой. Молодые жеребцы били копытами по утоптанной земле и ржали друг на друга через загородки. А вместе с летним солнцем в стан стекались вести — от пастухов, купцов и охотников.
Вестник из Согда вернулся в полдень — грязный с дороги, губы потрескались от пыли. Видно было, торопился. Кюль-Барыс провёл его прямо к шатру кагана.
— Каган, — сказал гонец, низко склонившись. — Ты велел разузнать. Вардман. Так его звали у них. Парень был простой, из рода лавочников. Говорят — добрый был, тихий. Слуги шепчутся, что на Гизем он смотрел горящими глазами, будто солнце на весеннюю траву. А та будто бы называла его женихом. Сама провожала его у караванной дороги. Говорят — вёз её подруге в ставку гостинцы.
Гонец вытер губы тыльной стороной ладони и поднял взгляд:
— Те, что знают, говорят: простак был, влюблённый, как жеребёнок. Но зла в нём не было.
Баянчур не проронил ни слова. Гонец заговорил снова, коротко сообщив:
— Есть ещё весть: Гизем с Кюль-Тегином едут обратно.
И почти сразу добавил, чуть переводя дыхание:
— Я потому и гнал коня, каган. Будут в стане завтра. Слух в Согде такой: мол, хотят почтить память твоего отца и воздать тебе честь, как новому кагану.
Тишина натянулась, как тетива.
— Пусть приходят, — глухо сказал Баянчур и махнул рукой, отпуская гонца.
Затем повернулся к Кюль-Барысу:
— Зови всех воевод ко мне. И сам приходи — с теми, кому готов вверить свою жизнь.
Каган задержал взгляд на друге и наставнике, что стоял напротив — твёрдый и надёжный, как скала, и добавил:
— Объяви: завтра будет общий совет Каганата. Пусть все старейшины придут. Все.
Глава 33
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Начало лета 746 года.
Баянчур сидел, оперевшись локтями о колени, и медленно водил пальцами по шраму на запястье — старому, ещё с битвы за Халхан. Смотрел на тех, кто сидел вокруг — на тех, кто знал, чего стоит клинок в его руках и его слово.
— Каган, ты только скажи, — хрипло выдохнул Туглук, самый старый багатур. — Скажешь головы рубить — рубанём. Чтобы не смели больше шипеть по углам. Чтобы и следа не осталось от тех, кто худое надумал против нашей хатун.
— Да, — кивнул второй воевода, Хурил-Таш — ещё молодой, но уже с седыми прядями у висков. — Гони их всех, каган. Или пустим кровь, чтоб другим неповадно было.
Толун, молчавший до этого, заговорил:
— Что бы ты ни решил — мы с тобой. И войско с тобой. Все воины, до последнего.
Кюль-Барыс поднял голову. Глаза ястребиные, морщины, будто шрамы, залегли у рта:
— Только если хоть одна змея останется — выведет новых. Если жечь — жги до золы. А после развей по ветру.
Баянчур молчал. Слушал.
А в груди стучало — не сердце, а глухой набат.
«А что потом?..»
Он медленно поднял голову, и в полумраке костра воеводы увидели его глаза. Там тлел огонь — тихий, но непреклонный.
— Вырубим этих — вырастут новые. Они будут строить козни за моей спиной и травить мою жену, надеясь прикрыться новым родством или замазать чужие уста золотом.
Он говорил негромко, но слова резали воздух, будто нож.
— Вижу я, кто враг. Но ещё отчётливее вижу тех, кто всё видит и молчит. Из страха или из-за выгоды. Если это мой народ — значит, я им не нужен. И они мне тоже.
Воеводы переглянулись. Кто-то поёрзал, кто-то склонил голову. Никто не перебил. Они понимали, что он прав, но что делать не знали. Ждали решения кагана.
— Я не стану всю жизнь прятать жену и детей, — голос Баянчура стал твёрже, сухой, как степной ветер. — Я не для этого рождён.
Он откинул шкуру с плеча и выпрямился.
— Я скажу это завтра Совету. Старейшинам. Всем, кто сидит на мягких подушках и зовёт это властью. Я дам новые законы. Право слова будет не у тех, кто прикрывается родом и заслугами мёртвых предков, а у тех, кто действительно служит народу.
— Какие законы, каган? — спросил Туглук.
— Совет будет собран из тех, кто знает ремесло, дорогу, землю и караванный путь. Там будет место и для тех, чьи руки кормят народ — кто гонит табуны, кует железо, строит шатры. Пусть сидят рядом с родами старыми. А те, если не знают дела, пусть уступят место. Каждый воин знает: воеводу трусливого сменят. Отныне так будет и в Совете.
Он оглядел их, своих воинов.
— И жёны. Каждая женщина в Каганате будет под защитой. Моей защитой. Отвечать будут не перед её родом, откупаясь звонкой монетой, а передо мной. И выкуп будут платить не золотом, а кровью.
Воеводы сидели тихо. Слышно было, как ветер за стенами шатра хлопал по шкуре. Кто-то кивнул. Кто-то пробормотал: «Справедливо. Давеча сын Улуг-Таши девку изуродовал, а у той ни отца, ни братьев не осталось. Вот и откупился от матери горстью серебра.».
— А если они не согласятся? — спросил кто-то из младших багатуров. — Если старые роды останутся глухи к твоим словам?
Баянчур коротко выдохнул.
— Тогда мы уйдём. Я и моя жена. Кто захочет — встанет за мной плечом к плечу. Кто нет — останется здесь. Говорите со своими людьми. А они — со своими семьями. Пусть решают. Я никого не держу и не неволю. Я — не каган трусов и шептунов за спиной. Я — каган тех, кто держит спину к ветру, а сердце к небу.
Воеводы поднялись вместе с ним. И один за другим склонили головы, не отводя взгляда, положив ладони на рукояти ятаганов за поясом — в знак согласия и верности, которую не купишь золотом и не вырвешь мечом.
Проводив воевод и обменявшись последними словами с Кюль-Барысом, Баянчур пошёл к женскому шатру. Подойдя к Ли Юн, он тихо сказал:
— Пойдём, жена. Пора спать. Завтра рано подниматься — совет собирать.
Он подал ей руку, помогая встать. В последние дни Ли Юн всё чаще куталась в тёплый халат, хоть женщины у очага и посмеивались: «Жара такая, что жир на курдюке плавится, а наша хатун мёрзнет». Она лишь отмахивалась от их беззлобных смешков, прикрывая рот рукавом, когда наплывал сон.
Вот и сейчас, вставая, Ли Юн накинула на плечи платок — и вдруг замерла, повернувшись к мужу. На миг её взгляд — глубокий, усталый — блеснул под светом костра, но тут же глаза закатились. Баянчур успел шагнуть к ней, и она рухнула ему на грудь, обмякнув. Он подхватил её, прижал к себе, и сердце бухнуло о рёбра так гулко, что отдалось в висках.
— Ашлик! — рыкнул он.
Та уже бежала к ним. Остальные женщины засуетились, но не стали путаться под ногами.
— Неси её, каган! Туда! В старый твой шатёр! Он ближе, — выпалила она. — Поторопись!
Он подхватил Ли Юн на руки и побежал.
Увидев бледное лицо жены, которую осторожно уложил на подстилку, Баянчур снова почувствовал тот самый холодок вдоль спины — как тень того дня, который едва не забрал самое дорогое, что у него было.
Пока Ашлик осматривала Ли Юн и умывала её лицо, он зажёг очаг и метался по шатру, точно зверь в клетке. Ашлик качала головой, бормоча успокаивающе: «Не яд это, каган. Не яд». Но он верил лишь собственным глазам.
Едва Ашлик протёрла её лоб мокрой тряпицей, ресницы Ли Юн дрогнули. Глаза распахнулись — и она резко села, только прохрипела короткую просьбу. Ашлик едва успела подставить широкую миску, как Ли Юн вырвало.
Баянчур подался вперёд и коснулся лба жены.
— Ли Юн… — хрипло сказал он. — Ашлик, зови шамана!
Ли Юн нехотя приоткрыла глаза, откидывая мокрые волосы, прилипшие к щеке.
— Всё хорошо, — выдохнула она и улыбнулась бледной, упрямой улыбкой, цепляясь за его руку. — Баранина мне не понравилась сегодня. Но я съела… из уважения к той, что готовила. И жара… — она устало вздохнула. — Разморило меня.
Она слабо улыбнулась, когда он сел на корточки, заглядывая ей в лицо. Коснулась щеки мужа пальцами, поглаживая и успокаивая его тревоги. Ашлик подала Ли Юн пиалу с тёплым отваром — прополоскать рот, сделать глоток.
Ашлик открыла было рот — взгляд её скользнул по Ли Юн цепко, будто она хотела сказать что-то важное — но Баянчур вдруг наклонился к жене так близко, что его губы коснулись её лба, а потом скользнули к самому уху.
— Моя… — прошептал он ей что-то так тихо, что дальше Ашлик не расслышала.
Ли Юн вдруг зарделась, как весенний цветок алого бурачника в степной траве.
Ашлик хмыкнула про себя, вытирая руки о передник. Решила не мешать. «Скажу утром…» — подумала она и тихо вышла, унося миску и прикрывая полог за собой.
Когда они остались вдвоём, Ли Юн шепнула:
— Мы можем тут остаться на ночь? Тогда мне не придётся утром вставать рано… Ты пойдёшь на совет, а я тут…
Баянчур кивнул — взгляд его смягчился.
— Останемся. Если хочешь.
Он уложил её обратно на мягкие подушки, подложил мех под плечи и сам сел рядом.
Она повернула к нему лицо, коснулась пальцами его груди.
— Волнуешься? Завтра Совет… — зевнула она.
— Нет, — он усмехнулся, поправляя мех, чтобы укрыть её до подбородка. — Я уже всё решил.
— А чего тогда не спишь?
Баянчур помолчал, но всё же ответил:
— Не люблю тут спать. Сердце стынет. Ты болела, и… — он осёкся.
Ли Юн улыбнулась в темноте и шепнула:
— А я люблю.
Он наклонился к ней и выгнул бровь, словно требуя ответа.
— Потому что здесь ты был со мной первый раз. И потом. Здесь мы… любили друг друга.
Он не ответил словами — только наклонился, нашёл её губы в полумраке. Она тихо рассмеялась, провела ладонью по его шее, по груди, скользнула ниже — но он успел перехватить её пальцы. Прижал их к своим губам и укутал её мехом ещё туже, словно пеленал упрямого младенца.
— Тише, — пробормотал он, пригладив её волосы. — Спи. Силы береги. Может, завтра далеко ехать придётся.
Про себя он усмехнулся: вот неугомонная. Едва сознание не потеряла, тошнило её — а сейчас лезет соблазнять.
Ли Юн что-то пробормотала в ответ, но уже засыпала. Её дыхание стало ровным, спокойным — а он всё ещё держал её руку, не спеша отпускать. Баянчур ещё долго сидел, слушая, как она глубоко дышит во сне, и водил взглядом по старому шатру, думая о будущем.
Когда первый рассветный луч только тронул край полога, он нагнулся к жене — коснулся губами её губ. Ли Юн во сне чуть шевельнулась, сморщила нос, но не проснулась. Такая тёплая и родная.
На страже у выхода уже стоял Таскиль — с ятаганом на боку и с красной тесьмой, повязанной на рукаве. Значение этого цвета хорошо понимали все в каганате. Двадцать лучших воинов поклялись защищать хатун и её семью от врага и даже от своей собственной родни.
Баянчур вышел в рассвет. Он выпрямил спину, вскинул голову к небу — холодному, чистому — и направился туда, где его ждали.
Совет уже был в сборе. Воины у входа стояли недвижно, лишь головы чуть повёрнуты — в ставке знали: нынче не про торговлю и не про пастбища пойдёт речь.
Старейшины сидели полукругом — седые головы в меховых колпаках, ладони лежали на коленях. На плечах — халаты, вышитые знаками степных родов и старинными узорами. Один за другим они поднялись, приветствуя кагана: кто кивком, кто прикладывая руку к сердцу.
Баянчур окинул их всех взглядом — медленно, одного за другим. Он прошёл к очагу, что тлел в центре шатра, встал к ним лицом, посмотрел поверх голов и сказал только одно:
— Садитесь.
Когда старейшины опустились обратно на ковры и подушки, в шатре стало так тихо, что слышно было, как трещит уголь в очаге. Баянчур провёл взглядом по лицам — морщинам, седым вискам, тяжёлым кольцам на пальцах. И заговорил:
— Отныне в Совете будут сидеть не только седобородые старейшины по крови, но и те, кто кормит людей: кто водит караваны, держит стада, куёт оружие и встаёт рядом со мной в бою. Отныне никто не откупится золотом, если тронет женщину или дитя. Они — под защитой Кагана. Кто посмеет поднять на них руку — сам без головы останется, а род его ответит кровью. С этого дня табуны, пастбища и юрты также под защитой Кагана. Никто не посмеет отнять чужое или ограбить, пока хозяин мне служит словом или мечом. Кто плетёт заговор в ставке — всё равно что врага в стан ведёт. Завелась змея — сгорит весь шатёр. Род, что укроет змею, будет казнён, а дети рода уйдут за границу степи без права вернуться. Закон будет один — для всех. И слово закона — моё.
Он замолчал. Некоторое время никто не смел даже шевельнуться — кто-то отвёл взгляд, кто-то хотел возразить, да не посмел. В тишине слышно было, как потрескивает уголь и ветер чуть шевелит полог у входа.
Тогда отец Басар откашлялся и выдохнул с улыбкой, в которой не было ни теплоты, ни страха:
— Законы твои, конечно, новые, Каган. Мы их рассмотрим… в своё время. Но раз уж, Каган, ты говоришь о новых порядках… — он хитро прищурился и продолжил. — Есть ли смысл новые порядки затевать, коли старое не даёт плодов?
Баянчур медленно перевёл взгляд на него:
— Что ты хочешь сказать, Токтак-бей?
Старик развёл руками — ладони худые, ногти ровные, как у человека, что никогда не держал клинка.
— Народ шепчет. Время идёт. Хатун твоя — красивая, все это видят. И связи имеет. Но год прошёл, Каган. А живота нет. Зачем новые законы, если степь осиротеет? Если корень силён, а дерево не даёт плода — что делать? Твой долг — дать каганату наследника.
Шёпот прошёл по кругу. Толун, сидевший за спиной Баянчура, тихо выдохнул сквозь зубы — будто хотел плюнуть в очаг, но сдержался.
Баянчур стоял неподвижно. Голос его был ровным:
— Ты хочешь сказать, что моя жена — пустоцвет?
Кто-то из стариков замотал головой, кто-то, наоборот, уставился на колени. Кюль-Тегин, отец Гизем, покачал головой, глядя в пол, словно не верил, что его старый друг решился на такие речи.
Но Токтак-бей глаз не опустил:
— Я лишь повторяю то, что шепчет народ. Жена твоя первая — одна у матери была. Может, это знак, каган?
— А если так? — спокойно сказал Баянчур. — Что ты предлагаешь?
На секунду шатёр замер. Затем Токтак-бей хлопнул ладонью по бедру:
— Что тут думать! Степь велика. Женщин много. Если одна ветвь суха — другая даст плод.
— А если я жене клятву тём-эде перед духами предков дал? — спокойно спросил Баянчур. — Что она станет единственной женой и другой жены у меня не будет?
Присутствующие ахнули. Сроду каганы не давали таких клятв своим женам — одна жена, да ещё с клятвой тём-эде! Такого не бывало. Но и советы прежде никто не выбирал — всегда сидели лишь те, чьи предки добыли себе честь ятаганом и родовыми союзами. Да уж. Глядя на Баянчура, старики вдруг поняли: грядут перемены, и прошлое не убережёт их, если духи степи выбрали новую тропу.
Токтак-бей не отступил. Он подался вперёд, чуть склонившись, глядя прямо в лицо Баянчура:
— Ты дал ей слово, когда был ханом… — Он выждал, дождался короткого кивка кагана. — Ну а теперь-то ты — Каган. Каган ей клятвы не давал.
Отец Басар усмехнулся — не громко, но так, что шёпот прокатился по кругу. Остальные молчали. Кто-то не осмеливался поднять глаз. Но были и те, кто не отвёл взгляда: багатуры, несколько старых советников, что были преданы ещё отцу Баянчура, Толун и Кюль-Барыс.
Баянчур медленно обвёл глазами лица, запоминая.
— Ну что ж. — Он чуть кивнул, и уголки губ дрогнули, но не в улыбке. — Значит, так тому и быть. В обед объявлю свою волю всему Каганату.
Старый Токтак-бей едва заметно кивнул тем, кто сидел за его спиной; губы его дрогнули в довольной ухмылке.
Глава 34
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Начало лета 746 года.
Баянчур не сразу ушёл к людям. Сначала он заглянул в свой старый шатёр. Среди складок мехов и покрывал виднелась лишь тёмная повязка для волос Ли Юн. Она спала так тихо и спокойно, что будить не хотелось. У выхода столкнулся с Ашлик, что пробегала мимо, поручив ей собрать шатёр кагана. Та, перехватив его встревоженный взгляд в сторону шатра, хмыкнула:
— Иди, Каган, решай с народом. Твоя хатун здорова. Если спит, дай женщине поспать. Ей надо силы беречь. А шатёр Кагана я соберу, не беспокойся.
В полдень народ собрался у большого ритуального круга — там, где весной старейшины принимали клятвы от молодых багатуров и благословляли табуны перед дальними кочевьями. Но сегодня круг не вмещал всех: люди стояли тесной стеной дальше, заполняли склоны кургана и даже взбирались на пустые повозки и коновязи вокруг священного места. По краям толпы — женщины с младенцами на руках и подростки, что цеплялись за подпруги стоящих коней. Внутри круга — багатуры с оружием на поясе, степенные старейшины с серебром в косах и знать в тяжёлых халатах с родовыми узорами.
Баянчур шагнул к центру — взгляд твёрдый:
— Я вырос среди вас. Делил с вами воду и хлеб, охотился и сражался за ваши семьи, скот и шатры. И держал слово — кровью держал.
— Помню многих из вас, когда был ещё мальчишкой. Помню, как Туглук учил меня держать лук так, чтобы ни ветер, ни страх не сбивали руку. Помню, как старый Кюль-Тегин учил заключать союз и слышать не только слова, но и молчание людей. И помню тех, кто шептал за спиной, как змея под войлоком, как купить чужую совесть серебром и сломить волю страхом.
— Но ещё помню, что едва не похоронил жену этой весной. Змея вползла в мой шатёр, и среди вас есть те, кто что-то видел или знал… но промолчал.
Он провёл взглядом по ряду лиц, и ни одна пара глаз не смогла выдержать его взгляд.
— Вы скажете: всё решит меч. Так было испокон веков. Отруби головы, и степь станет чище. Но я скажу вам другое: можно вырвать змею из травы, но если трава укрывает других змей снова и снова — значит, пора выжечь всё поле.
— Я обвиняю род Басар и Гизем в том, что они принесли яд под мою крышу. А вместе с ними — тех, кто молчит и помогает им. Кто эти союзники — я не знаю. Но среди вас есть те, кто знают.
Молчание треснуло, как лёд весной: сперва тонким звоном, потом донёсся глухой ропот. В первых рядах старики зашептались, женщины прижали детей к себе крепче. Токтак-бей крикнул: «Каган, докажи!», но крик потонул в гуле голосов.
Баянчур отступил на шаг от очага, снова собирая все взгляды на себе.
— С этого дня Совет не будет для тех, кто родился в знатном роду или купил место среди советников золотом и не для тех, кто стар только годами. Рядом со мной будут сидеть те, кто знает, как растить табуны и пасти стада. Кто ведёт караваны и учит детей письму. Кто сеет зерно и берёт в руки оружие, чтобы защитить землю и людей.
— С этого дня каждая женщина моего рода, — он выделил «моего» голосом, — будет под моей защитой. Кто тронет её без её воли — ответит передо мной. Не серебром, а кровью.
Он провёл взглядом по ряду, где сидели самые богатые и гордые.
— Я не хочу быть каганом трусов и лжецов, — сказал он ровно. — что молчат, пока ядом травят женщин. Кто со мной — встанет рядом. И уйдёт за мной. Я заложу новый род — для тех, кто держит слово и меч, а не яд и ржавый нож за спиной, пытаясь улучить момент, чтобы подло ударить в спину. Кто не со мной — может остаться здесь, под старыми родами. Никого не держу.
Он шагнул ближе к огню.
— Мне нужен народ, которому я смогу доверять, не ожидая предательства. Выбор за вами.
Первым нарушили тишину воеводы. Они почти разом шагнули вперед, докладывая:
— Каган, все люди уже собраны! — выкрикнул старший. — Шатры свернуты, кони осёдланы, семьи — при воинах. Мы готовы выезжать! Ждём твоего слова.
В рядах поднялся гул. Люди оборачивались друг на друга. Слышался детский плач и всхлипы женщин. Паника разрасталась, как трава под дождем.
— Куда мы без Кагана? — донёсся женский голос из толпы. — Что теперь? Кто нас защитит?
— … зиму⁈ — кричали старики.
— Кто даст нам воду и скот⁈
Старейшины выдвинулись вперед, пытаясь задавить эти крики своим силой своего слова. Токтак-бей поднял руку, дрожащую, но всё ещё властную:
— Народ! Народ! — гул стих на миг. — Мы выберем нового Кагана! Степь не опустеет без человека, а род не погибнет без одного вождя! Останемся — и не будет беды.
Но ещё до того, как старик договорил, в гуще людей кто-то, переглянувшись, выкрикнул:
— Это Басар! Басар и её отец! Они яд подложили!
— Лживая кровь! — закричал второй. — Они в каганский род хотели войти!
— Я видел! — подорвался третий, худой пастух. — Я видел и сказал Кюль-Барысу, как Басар шепталась у плетня с купцом, что пришёл из Согды!
— А мне Басар сказала, что её подруга Гизем ей послание и гостинцы из Согды передала. Но показать не захотела и меня из шатра выставила. Хотя раньше всегда хвасталась… — вдруг раздался девичий голос. Из-за спин одного из знатных родов вышла дочь. На неё шикнули, но она и бровью не повела — громким, ясным голосом обвиняла род Токтак-бея в предательстве.
Словно потревоженный улей, толпа заволновалась, развернувшись к Басар и её сородичам. Даже те, кто ещё утром подносили им кумыс и склоняли головы.
Каган стоял тихо, не вмешивался. По краю толпы — его люди. Слушали. Запоминали. Кто имя выкрикнул — кто встал за Токтак-бея или Кюль-Тегина. Воины меж людей следили: чтобы никто не полез с клинком и чтобы не затоптали женщин и детей.
К нему тихо шагнул воин из охраны жены. Остановился близко, говорил, не поднимая глаз:
— Хатун всё ещё спит. Даже после всех этих криков не проснулась.
Баянчур выдохнул и глянул в сторону шатров.
— Таскиля нет. Говорят, выезжал с утра вслед каравану. Куда — никто не знает, но он так до сих пор и не вернулся.
Кивнул Толуну — держать людей, смотреть круг.
Сам рванул в свой старый шатёр, а за ним — Кюль-Барыс.
Пусто. На ложе — кокон одеял, внутри — другое одеяло, свернутое так, будто там тело. Повязка жены намотана вокруг подушки. Задний полог шатра прорезан ножом изнутри.
Значит, не спала. Ушла. Сама. Одна? Нет. Таскиль? С ней? Повёл? Или следом идёт — сторожит?
Каган шагнул к выходу — стража стояла у полога.
— Кто видел? Куда шла? Что делала? Кто к ней приходил? — голос его был тяжёлым.
Старший охранник кивнул, глаза не отводил:
— С утра Ашлик к ней заходила. Смеялась Хатун, светлая была, слова добрые для нас нашла. Потом к тебе пошла. Мы говорили, Совет у тебя. Она сказала, к тебе надо срочно, вести хорошие. Мы и проводили. Вошла в шатёр Совета… А вышла вся бледная… Хотели тебя или Ашлик-апа позвать, но Хатун сказала, что не нужно. Мол, устала, отдыхать ляжет. Велела всем отвечать, что спит. Чтоб не тревожили. Мы… проводили её обратно в твой старый шатёр.
— Но она не заходила в шатёр Совета, — выдохнул Кюль-Барыс рядом с ним. — Только если остановилась в тени, на пороге…
— Значит, слышала, — рыкнул Баянчур, повернувшись к нему. Слова застревали в горле и были горькими, как полынь. — Слышала всё, что шипели эти змеи. И как я им поддакивал, чтоб вся гниль из нор повылазила. И решила, что я… — голос его сорвался.
И тут в памяти вспыхнуло всё слово в слово. Шатёр, гул голосов, что она могла услышать, стоя у входа за пологом. Внутри сжалось так, будто под дых ударили.
«Что тут думать! Степь велика. Женщин много. Если одна ветвь суха — другая даст плод.»
«А если я жене клятву тём-эде перед духами предков дал? Что она станет единственной женой и другой жены у меня не будет?»
«Ты дал ей слово, когда был ханом… Ну а теперь-то ты — Каган. Каган ей клятвы не давал.»
«Ну что ж.» — сказал тогда Баянчур холодно. — «Значит, так тому и быть. В обед объявлю свою волю всему Каганату.»
Он выдохнул и глянул на Кюль-Барыса:
— Уходите на рассвете. На северо-восток, через пастбища Тумас. Там старая стоянка — начнём с неё. Кто уходит со мной — проверь, чтоб семья была согласна. И оставь людей следить за Токтак-беем и Кюль-Тегином.
— Седлайте коней! — рявкнул он охране, не дожидаясь ответа верного Кюль-Барыса.
Глава 35
Степь у старой кочевой тропы. Начало лета 746 года.
Горячий степной ветер бил в лицо. Где-то впереди располагалась пересохшая речная ложбина, куда уходил старый караванный путь, по которому кочевники гнали шерсть и соль в Согду.
Следы были нечёткими, но легко узнаваемыми: узкие копытца юркой лошади и крупные — степного жеребца, что шли следом за караваном. А на сухих кочках тонкие веточки, обвязанные обрывком красной тесьмы. Знак, понятный только своим. Баянчур сидел в седле, чуть склонившись, рассматривая своеобразные послания, оставленные Таскилем.
— Умный, — пробурчал он, не оборачиваясь. — Таскиль нам путь метит, чтоб мы не потеряли их.
Один из охотников, что отправился с каганом, сказал:
— Думаю, вон за тем курганом нагоним, каган. Что прикажешь?
Баянчур мотнул головой:
— Держитесь позади. Она — моя. Кто попытается в её сторону хоть шаг сделать — шкуру сдеру.
Спустя милю впереди показалась струйка пыли — маленький обоз, жалкие три повозки, пара верблюдов, молодые лошади. Торговцы. Стоило подъехать к повозке, как напуганные купцы шарахнулись в стороны, а один из них вдруг обернулся. На миг он встретился глазами с Баянчуром, и в ту же секунду лошадь сорвалась с места.
— Ох ты ж упрямица… — выдохнул каган.
Он бросил короткий взгляд на своих, затем одной рукой остановил Таскиля, что уже рванулся за хатун:
— Стоять. Охранять подходы. Никому не двигаться!
Жеребец под ним рванул вперёд, взбивая пыль копытами. Пара сотен скачков, и он настиг её прямо в лощине. Ли Юн дёрнула лошадь в сторону — но он перехватил поводья одной рукой, рывком выровнял.
— Убьёшься, глупая!
Она чуть не слетела, но удержалась. Он перехватил её за талию, рванул на себя и выдернул из седла. Её возмущённый крик растаял в степном ветре.
Он посадил её боком перед собой, крепко прижав одной рукой, а другой направил жеребца к пересохшему устью. Ли Юн била его кулаком в грудь, царапалась и кусалась, всё было зря.
Он соскочил с коня и притянул её к себе, как мешок с ячменём.
— Хватит, слышишь⁈ — рыкнул он так, что у неё дыхание сбилось. Он был зол. По-настоящему зол.
Сев на землю, он рывком усадил её себе на колени. Та ещё пыталась вырваться, но он перехватил её за талию и перевернул, нагнув так, что её локти упёрлись в землю с одной стороны, а колени ушли под живот с другой. Она не сразу поняла, что он делает, пока Баянчур не стянул перчатку и, задрав её халат, не хлопнул её ладонью по ягодице — коротко, звонко, без лишних слов.
— Это за побег. — Его голос был глухим, но тяжёлым.
Она попыталась вырваться. Дернулась, зашипела что-то сквозь зубы, но он и не думал отпускать. Одной рукой он придерживал её за бёдра, а второй замахнулся ещё раз.
— А это за то, что убегала от меня.
И в этот миг она вскрикнула:
— Нет! Стой! Ты… ты навредишь ребёнку!
Мир остановился. Его рука застыла в воздухе — пальцы не опустились, а сжались в кулак. Ли Юн всё ещё лежала у него на коленях, тяжело дыша, но молчала.
У неё было всё утро, чтобы самой принять эту правду. У него же на это оставался лишь миг. Баянчур медленно разжал ладонь, потом аккуратно перевернул её — так, что её грудь упёрлась в его грудь, а лицо уткнулось прямо под его горло.
Он перехватил её за шею — так крепко, что она тут же замерла, перестала дёргаться и лишь сглотнула воздух, глядя ему в глаза.
— Повтори. — Его голос сорвался на хрип, вышел не громче шёпота. Он был так близко, что его дыхание ударило ей прямо в губы. — Повтори то, что сказала.
Её губы дрожали, а глаза наполнились тяжёлыми, горькими слезами:
— Я… у нас будет ребёнок…
Ветер с востока бил ему в затылок, но он слышал только её голос. Он наклонился, тронул губами дорожку её слёз, собирая их своими губами. Её тело дрожало — от погони, от страха быть схваченной и от обиды, что копилась с раннего утра.
— Тогда зачем сбежала? — выдохнул он, прижимая её лоб к своему.
Она не брыкалась больше — только вцепилась пальцами в край его кафтана, пряча лицо у него на груди.
— Зачем было убегать? — повторил он уже тише. Его ладонь легла на её подбородок, заставив посмотреть на него.
Ли Юн ответила не сразу. В горле запершило, будто она наглоталась песка. Ресницы дрогнули. Она открыла глаза, в которых плескалась такая обида, что он едва не разжал пальцы.
— Я… — она втянула воздух. — Я проснулась… Ашлик пришла меня проведать… Она принесла сухие ягоды — они помогли справиться с тошнотой. Рассказала про детей… про то, как её саму мутило от варёной баранины… И я вспомнила… меня утром вывернуло. Баранина у шатра… запах этот… И ещё… Женские дни не пришли… Я тогда подумала, что это могут быть последствия после отравления… А сегодня поняла.
Плечи её вздрагивали, слёзы текли медленно — внутри неё накопилось слишком много боли.
— Я так ждала этого. Ты же сам… ты же целовал мне живот… говорил… сына хочешь… дочь… ты ждал. Я слышала этот твой шёпот почти каждую ночь, когда ты обнимал меня со спины. Видела твои жадные взгляды, обращённые на мой живот.
Она всхлипнула.
— Я не могла ждать. Пошла к тебе. Думала — скажу, ты обрадуешься. А ты…
Она замолкла, дыша так, будто грудь разрывало. Пальцы её вцепились в его кафтан так, что швы затрещали.
— Я всё слышала… ты… ты меня предал… клялся мне… но вы нашли лазейку… Что клятву дал не каган, а хан… Что ты найдёшь другую. А я… меня ждёт участь моей матери…
Он хотел возразить, но не успел. Она оттолкнула его, крикнула ему в лицо так, что в груди у него всё сжалось.
— Я должна защитить своего ребёнка… слышишь? Отпусти меня! — голос вдруг надломился, стал просящим. — Я уйду. Я знаю куда. Где меня никто не найдёт. Таскиль покажет мне путь туда, где я раньше жила с наставницей.
Последние слова вырвались жалобно.
— Я не хотела бежать от тебя… но не хочу… видеть, как ты с другой… — голос сорвался.
Она закрыла лицо ладонями и разрыдалась так горько, что его грудь сдавило.
Он не дал ей продолжить — развёл её руки, схватил лицо ладонями, прижал пальцы к щекам так, что она не могла отвернуться.
— Смотри на меня. — Голос резанул, твёрдый, как сталь. — Ли Юн!
Она всхлипнула, ресницы дрожали, но он не отводил взгляда и не позволял ей опустить глаза.
— Слушай меня. Слышишь? — он дождался её кивка и продолжил, — Я — твой муж. Я дал тебе слово как хан — теперь даю слово как Каган. Перед небом, перед степью, перед прахом отцов. — Он склонился ближе, лоб к её лбу. — Не будет другой жены. Не будет другой матери моим детям. Только ты. Тому, кто скажет иначе — смерть.
Он стирал её слёзы большими пальцами, не отводя ладоней.
— Слышишь меня? Не смей уходить, Ли Юн. Иначе снова поймаю, и тогда уже выпорю плетью. Не смей отрекаться от меня. Ты — моя. Ребёнок — наш. Никто и ничто не лишит меня вас.
Он ещё сильнее прижал её лицо к своему — прислоняя свои губы к её, дыхание к дыханию.
— Клянусь клятвой Кагана. Родом своим. Жизнью своей. Ты одна. Навсегда.
Её плечи дрожали — слёзы не прекращали литься из глаз. Он обнимал её за плечи, гладил ладонью по волосам, а она только продолжала тихо всхлипывать.
— Хватит, — сказал он глухо, вдруг схватив её за талию. Перевернув, он уложил её ягодицами верх. Она не сопротивлялась — только вздрогнула, когда ветер коснулся обнаженной плоти. Баянчур задрал её халат и приспустил штаны.
— Что ты… — хрипло прошептала она. Слёзы сразу высохли.
Он наклонился и вдруг укусил зубами прямо за ягодицу. Ли Юн взвизгнула, дёрнулась, но он прижал ладонью её поясницу.
— Ещё раз сбежишь — укушу сильнее, — рыкнул он. Его дыхание обожгло кожу.
Она дёрнулась, всхлипнула уже сквозь смех.
— Мой голодный волк… — выдохнула она.
Он приник губами к её второй ягодице, втягивая нежную кожу в рот и оставляя горячую метку. Сначала поцелуй, потом зубы — так, что на коже тут же проступило красное пятно. След. Она судорожно выдохнула.
— Это — чтобы помнила, чья ты. — Его голос гудел по коже, разгоняя мурашки по телу.
Он отпустил её и не успел опомниться, как она сама развернулась. Глаза блестели — ещё полны слёз, но в них теперь плескался голод и что-то ещё, что рвалось наружу. Она прижала ладони к его груди и толкнула — он откинулся на спину, растянувшись прямо на земле. Она перекинула колено через бедро мужа, тяжело дыша. Её волосы падали ему на лицо, смешивались с его дыханием.
Она быстро стянула ремень на его бёдрах, потянула ткань вниз ровно настолько, чтобы освободить то, что принадлежало только ей. Он втянул воздух сквозь зубы, едва не сорвался с места — всё тело рванулось навстречу ей. Хотелось навалиться, прижать, войти глубоко, забыться в её теле… Но он не двинулся. Лишь ладони только крепче сжались на её бёдрах, будто страх сорваться был сильнее его самого. Он сдерживал себя, чтобы не навредить ей и той новой жизни, что его жена теперь носит под сердцем. Баянчур сдавленно простонал, понимая, чего она хочет. Ли Юн дёрнулась назад, стянула свои штаны и тут же оседлала его, резко, горячо.
Одежда всё ещё висела на них лоскутами — её халат был распахнут только спереди, его кафтан смят под спиной, рукава сбились к локтям. Было что-то особенно дикое и правдивое в том, как под ними хрустела сухая трава, как ветер лизал их обнажённые бёдра, а всё остальное оставалось покрытым тканью.
Она двигалась медленно, но упрямо, будто впечатывала его в себя, приговаривая «я твоя», «ты мой» на обоих языках. Дышала ему в лицо, прерывисто, сбивчиво. Её волосы цеплялись за его щеки, за губы — и он слышал только её стоны и чувствовал её запах. Он провёл ладонями по её спине, скользнул пальцами под одежду, нащупал горячую кожу под лопатками. Её глаза были открыты — она не отворачивалась.
— Люблю… — горячее признание сорвалось с его губ. — Люблю тебя, Ли Юн.
Она всхлипнула и выдохнула ему в рот.
— Глупый… мой… любимый… — её голос дрогнул, сорвался, и сквозь всхлип она прошептала самое важное. — Я люблю тебя, Баянчур.
В ответ его ладони сжались на её бёдрах так, что под пальцами кожа вспыхнула жаром. Он откинулся назад, коротко выдохнул сквозь зубы и, подавшись бёдрами вверх, встретил её толчком — сильным, резким, но не грубым. Он вошёл в неё глубже. Она вскрикнула, чувствуя, как волна удовольствия накрывает её с головой — от этого движения и от его рёва, что вырвался из его груди хриплым рыком:
— Моя! Слышишь⁈ Моя ты! — Он говорил это, входя в неё ещё глубже, жадно, кончая. — Моя!
И только когда её тело обмякло, оставшись на нём, он тихо выдохнул прямо в её губы:
— Я люблю тебя, Ли Юн. Люблю. И никому не отдам.
Глава 36
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Начало лета 746 года.
Когда они вернулись в ставку, солнце уже клонилось к западному краю степи — раскалённый шар медленно закатывался за холмы. У края шатров сгрудились люди: кто-то с копьями, кто-то с пустыми руками — но все молчали. Даже собаки, казалось, притихли.
Ли Юн сидела за спиной мужа, держась за него осторожно, а её ладонь под халатом прикрывала крошечную, ещё не видимую жизнь, о которой никто не знал. Её взгляд не опускался в землю — наоборот, она смотрела прямо.
У входа в ставку их встретили военачальники и Кюль-Барыс. Лицо его было хмурым, но в глазах промелькнуло облегчение. Теперь он был спокоен — хатун жива, значит, и каган в порядке.
Баянчур помог жене спешиться и шагнул вперёд. Ему не пришлось говорить — все сами расступились, образовав живое кольцо. Среди людей стояли и женщины с младенцами на руках, и купцы. Знать шепталась у шатров, пряча глаза.
Он посмотрел на Ли Юн и, не отпуская её руки, вскинул их сомкнутые руки вверх.
— Вот она, — сказал он глухо, но голос разнёсся по стойбищу, как стук колёс по степной дороге. — Та, что дважды спасла моего отца. Та, чьи руки лечили вас и ваших детей. Женщина, что достойна жить за крепкими стенами. Но она выбрала мою степь, мой народ, наш язык и обычаи.
— Так слушайте теперь моё слово.
Он разжал её ладонь и поднял обе руки к небу, как делали каганы, давая клятву Тенгри и степи.
— Я, Баянчур Бильге-Кул Каган, клянусь перед Тенгри, землёй предков и своим родом: эта женщина будет моей единственной женой. Пока бьётся моё сердце — она будет первой и последней хатун. Кто поднимет руку на неё — поднимет руку на меня. Кто обидит её — обидит меня. И так будет, пока я живу. Да услышат мою клятву духи.
Баянчур опустил руки — медленно, спокойно.
Кто-то охнул. Кто-то закашлялся. В ряду воинов кто-то глухо сказал: «Он в своём праве». Женщины за спинами мужей переглянулись: кто-то прижал младенца крепче к груди, кто-то тихонько выдохнул: «Так и должно быть… Так велит степь.».
— Если мой народ откажется от моей жены — я без колебаний откажусь от такого народа. — Его голос был ровным, но в нём был лёд. — И если люди не примут её — пусть знают: степь уже приняла. И я принял. С этого дня берёт начало новый род. Наш род.
Кто-то всхлипнул у загонов. Кто-то вскинул голову, вскрикнул.
— Кто со мной — жду у реки до рассвета. Кто не со мной — пусть остаётся здесь и ищет себе другого кагана.
Он повернулся к Ли Юн, взял её руку в свою и повёл сквозь круг, что разомкнулся перед ними так же тихо.
Они остановились у реки, где костры вдоль новой стоянки горели ровно. Здесь плечом к плечу сидели воины с жёнами, рядом — старики и дети. Кто-то проверял луки и перебирал стрелы, кто-то чинил сбрую.
Ли Юн сидела у одного из костров, облокотившись спиной на сложенные меха. Её волосы были заплетены младшей дочкой Ашлик — неумело и криво, но надёжно. Так, чтобы не мешали, когда ветер дует в лицо. Она держала в руках миску с тёплым отваром, который налил ей сам Туглук. Старый воин ухмыльнулся, увидев, как она морщится.
— Хатун теперь не только для себя живёт, — тихо сказал он. — Пей. Для дитя полезно.
Ли Юн поперхнулась и резко повернулась к Ашлик. Ну конечно — та уже всем разболтала. Ашлик молча сидела с иглой и шила, стараясь не замечать возмущённого взгляда хатун.
Баянчур сидел чуть поодаль. Он смотрел, как люди режут мясо у костров и как кто-то протягивает кусок чужому мальчонке, что пробегает мимо. Его люди, его степь — те, кто идут за ним, даже если часть их сердец всё ещё держится за старый очаг. Они ещё не осознают того, что он давно понял: каганат — не шатры и не костры. Каганат — это люди.
Он уже почти заснул рядом с женой под тонким походным пологом, натянутым у костра, где догорал последний уголь, когда услышал топот. Два пыльных всадника с синими лентами на рукавах — знак его охраны, его гонцы. Лица у обоих напряжённые, взгляды острые.
— Каган, — первый всадник склонил голову. — Тебя зовут. Весь совет. Все, кто остался, просят прийти. Нашли тех, кто отравил твою жену. Ждут тебя — без тебя не решат, что делать.
Взгляд Баянчура скользнул к Ли Юн — она дремала рядом, под мехом, обняв рукой свой живот, защищая того, кто спит внутри.
Он поднялся. Гонцы опустили головы ещё ниже.
— Когда? — спросил он тихо.
— Сейчас. Мы проведём, если прикажешь.
Баянчур махнул рукой. Из темноты сразу вышли двое — его люди, стража. Он бросил взгляд на ближайшего:
— Зови Таскиля. Передай ему, чтобы никого к ней не подпускал. Если кто спросит, я сказал: слово хатун — моё слово. Понял?
Они кивнули разом. Баянчур коротко свистнул сквозь зубы — резкий, короткий звук. Тени поднялись от костров, откуда слышался тихий говор. Он шагнул к ним, не повышая голоса:
— Полсотни коней. Седлать. Живо. Кто со мной — выстраивайтесь. И Кюль-Барыс. Кто спит — будить. Остальные — охрана.
— Сделаем, — коротко кивнул Толун.
Баянчур вернулся под полог одеться. Он склонился и коснулся губами лба жены. Вдохнул её запах. «Прости. Я скоро.»
А потом шагнул в ночь.
Утро пришло не с криком пастухов и не с лаем собак — оно пришло с тем мягким шорохом, когда женщины разжигают ночные костры заново, чтобы отогнать росу от спящих. Степь дышала ровно — никакого шума битвы, никакого топота коней. Только запах кобыльего молока и тихий гул людского шёпота.
Ли Юн проснулась резко — ладонь тут же метнулась к месту рядом. Пусто. Шкура рядом давно остыла. Она села и прислушалась, но за пологом слышался только ровный людской гомон и потрескивание дров.
Первые, кого она увидела, отогнув полог, были женщины. Ашлик стояла чуть поодаль — в руках у неё был новый пояс из мягкого козьего сукна. Рядом — юная жена Толуна держала миску с горячим молоком. Завидев её, обе улыбнулись так широко и светло, что у Ли Юн в горле сразу встал комок.
— Хорошо спала? — спросила Ашлик.
— Где он? — Ли Юн перебила, не в силах больше сидеть. Попыталась подняться — поясницу тут же потянуло. Ашлик сразу присела рядом и подхватила под локоть.
— Ну вот куда ты рвёшься? — пробурчала она. — Скачешь, как молодая козочка, а ты теперь мать. Где он, где он… Каган уехал. Совет его позвал. Сказал передать: не волнуйся. Так что слушайся мужа, слышишь?
Ли Юн хотела было ответить что-то резкое, но Ашлик сунула ей в руки маленький свёрток — в нём была жменька кислых ягод и тёплая лепёшка с мёдом. Ли Юн вопросительно посмотрела на неё.
— Не от меня, — кивнула Ашлик в сторону костра. — Вон там…
Ли Юн повернулась — сидевшая у костра женщина кивнула ей в ответ и чуть склонила голову.
— Для силы, — сказала та тихо. — Пусть растут крепкими, хатун.
Ли Юн смотрела на них и понимала: всё племя знало. Костры с бараниной теперь ставили дальше, чтобы запах не подползал к её шатру. Старики приносили отвары, пастухи — сыр и куски сухого творога. Даже один из старейшин, что пошёл с ними в этот путь, велел через Таскиля передать ей свёрток с урюком.
Утро тянулось тяжело и медленно. Ли Юн сидела у полога — тревога стучала в висках всё громче: «Почему его нет? Почему всё ещё нет?»
А в обед раздался топот. Потом гул — низкий, глухой, как далёкий раскат грома. Ли Юн поднялась, подалась вперёд — и увидела его. Баянчур возвращался с отрядом воинов — весь в пыли, с чужой кровью на одежде. Глаза мутные от усталости и гаснущего гнева.
Он шагнул к ней, поднял прямо с земли, как подхватывают ребёнка, и прижал к себе так крепко, что его ремень больно впился ей в бок.
— Всё, — сказал он глухо, прямо в её висок. — Всё кончено.
Она слышала, как у него под горлом стучит бешеная кровь.
— Заговорщиков нашли. Из тридцати родов пять — гнилы до кости. Не сами ударили — но привели ашинцев к нашему стану. Дали знать, где ждать и когда бить, чтобы обезглавить Каганат. Яд в питьё моей жены — чтоб сломить меня. После твоей смерти хотели посадить дочь Токтак-бея и ашинскую дочь Оркун в мой шатёр, чтоб степь снова легла под старую кровь.
Она коснулась его щеки — под пальцами ощущались пыль, пот и кровь.
— Ты… ты их… — слова не давались.
— Казнил. — Голос его был низкий, ровный. — Только отец Гизем, Кюль-Тегин, не был в заговоре. Лишь его дочь и племянники. Но он сам встал на колени и сказал, что виноват в том, что вырастил змею. И попросил позволить смыть позор своей кровью. Я позволил. Он ушёл, как воин. Остальные — как крысы.
Ли Юн хотела отпрянуть, но он поймал её за затылок и заставил держать взгляд.
— Смотри на меня. — Его лоб коснулся её лба. — Ты — жена Кагана. Не забывай. Никто не смеет тронуть тебя без последствий.
Эти слова Кюль-Барыс когда-то сказал молодому хану, что поднял нож за честь своей матери. А теперь Баянчур повторял их ей, своей жене.
Она дышала ему в щёку, не отводя глаз. А затем молча кивнула.
— Мы вернёмся? — выдохнула она. — Или уйдём дальше?
Он опустил руки ей на живот — ладони горячие, шершавые.
— Решать тебе. Нам. Теперь мы не одни.
Она улыбнулась уголком губ.
— Сын.
Он усмехнулся, и впервые за этот день его голос стал чуть мягче.
— Или дочь.
Ли Юн кивнула.
— Твой отец начал этот Каганат. Давай закончим его дело. Там, где всё и началось.
Они приближались к ставке медленно. На привале он пересадил её вперёд, так, чтобы её спина упиралась ему в грудь. Когда показались первые шесты, Баянчур протянул ладонь и прикрыл ей глаза — тёплой, шершавой рукой, пахнущей дымом и пылью дороги. Но Ли Юн воспротивилась, сбросив его пальцы.
И тогда всё увидела. Голову Басар — красивую даже мёртвой, с распущенными длинными волосами, что развевались на ветру, и запекшимися губами. Лицо застывшее, мутные глаза открыты, будто и в смерти не успела поверить, что смерть — для неё. Рядом — голова её отца, а дальше ещё несколько.
Ли Юн только успела пригнуться — рвота подступила горячо, горько, вырвалась прямо под передние ноги жеребца. Баянчур перехватил её за плечи, придержал ладонью под рёбра, не давая упасть. Рычал тихо:
— Говорил же тебе… не смотри.
Подъехал воин, молча протянул бурдюк с водой. Ли Юн сполоснула рот, выплюнула горечь в траву. Потом подняла руку мужа и накрыла ею свои глаза, не желая больше видеть ужасную картину. Он хмыкнул — коротко, глухо — и обнял её крепко, прижав к себе.
Так и вернулись они в ставку после обеда — не той толпой, что он уводил за реку, а узким клином верных. Остальные тянулись следом — один за другим, семьями, родами. Они шли за своим Каганом и его хатун, как трава стелется за ветром: молча и неотвратимо.
У въезда в ставку их ждали новые шесты, но на них уже не висели головы. Теперь там развевались новые знамёна: серо-бурый стяг с волчьей головой и красная полоса — знак новой крови.
Ли Юн сидела впереди мужа в седле, ладонь покоилась на животе. Она молчала и смотрела прямо на тех, кто теперь был её народом.
Баянчур наклонился к её виску и сказал так тихо, что слышала только она:
— Теперь эта степь — твой дом. Наш дом.
Она прижалась спиной к его груди крепче и выдохнула едва слышно:
— Да будет так.
Эпилог 1
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 746 года.
Иногда Баянчур просыпался раньше костров и первого гомона пастухов. В такие рассветы он склонялся к жене, укрытой шкурой, и, зарывшись носом в изгиб между её шеей и плечом, вдыхал в себя её запах — единственный, который не спутать ни с чем: сладкий, чистый, тёплый. Стоило воздуху наполниться им, внизу живота тяжело поднималось то самое желание, что не отпускало его с той первой ночи, когда он впервые вкусил её.
Он медленно откидывал шкуру, открывая обнажённую спину, плавную линию бедра и округлые ягодицы. Она во сне тихо вздыхала и всегда чуть выгибалась, будто знала: рядом с ней сейчас не каган, а зверь, что жаждет лишь её одну.
Он склонялся ниже, ловил губами её кожу у плеча — втягивал и посасывал медленно, так, что на белой коже оставался едва розовеющий след. Её приглушённый, сонный стон был для него самой желанной музыкой. Его рука скользила ниже — пальцами он раздвигал её влажные складочки, нащупывал тёплый клитор и лениво, но настойчиво водил по нему кончиком пальца, пока под его движениями нежный узелок не набухал, утопая в выступившей влаге.
Иногда она мягко отодвигала ягодицы назад, и в этот миг в нём что-то рвалось — оставался только зверь.
И тогда он медленно входил в неё — глубоко, до конца, чтобы утонуть в жаре её тела и в этом дрожащем кольце, что обхватывало его и будто молило не уходить. Он зарывался лицом в её шею, ловил губами её стон и двигался медленно, но с той звериной жадностью, что всегда рвалась наружу, стоило ей сжаться вокруг него.
Каждый её короткий выдох, каждый стон, каждый тихий вскрик под его ладонью — всё это держало его здесь, возле неё, сильнее, чем любая клятва.
Днём он стоял у нового шатра. Вокруг него толклись купцы, старшие воеводы и согдийский счетовод, что распластал свитки на коленях и что-то рассказывал про караваны соли. Он кивал, хмурил лоб, бросал короткие приказы. Но где-то под рёбрами ещё пульсировал утренний жар — память о том, как она стонала под ним, как её ладонь сжимала шкуру, как он рычал ей в волосы, приглушая свой крик.
Он увидел её первой среди всех: она шла через пыль двора, закинув за плечо платок, что съехал с косы. На висках — прилипшие влажные пряди. Распаренная от жары и забот она всё ещё держала на бедре корзину с травами. Грудь под тонкой рубахой тяжело вздымалась от спешки, ткань липла к коже, подчёркивая её вес и новую полноту, что уже выдавала новую жизнь под сердцем.
Она что-то говорила одной из женщин, указывая рукой на новые кожаные бурдюки, но он не слышал ни слова. Все слова кончились — остались только шум в голове и пульсация крови под животом.
Согдийский счетовод что-то бормотал сбоку, но Баянчур даже не повернул к нему головы. Он сделал два шага. В следующую секунду подтащил жену к себе, выцепив корзину из её пальцев, и, не глядя, перекинул ту охраннику.
— Мой Каган! — Ли Юн дернулась, глаза округлились, дыхание сорвалось. — Ты что делаешь⁈ Мне ещё…
Он легко поднял её на руки. Её кулачок стукнул ему в грудь.
— Мне ещё работать! — возмущённо зашептала она. — Я людям нужна!
Он только хмыкнул. Гул голосов за спиной затих, но никто не посмел хохотнуть.
— Вот и поработаешь, — бросил он, шагая к их шатру мимо всех. — Каган будет доволен — каганат будет крепче.
— Ша-гуа! — шипела она, чувствуя, как у неё горят шея и щеки под взглядами улыбающихся женщин. — Отпусти меня! Мне помыться надо…
Он только захохотал глухо, с хрипотцой — звук, что знали только её уши.
— Зачем? Чтобы смыть твой запах? Ну уж нет, жена.
Он шагнул в полумрак шатра, где пахло горячим войлоком. Опустил её на меха, тяжёлой ладонью прижал её плечо к шкуре, а другой сорвал с неё платок.
— Ша-гуа! — выдохнула она ему прямо в лицо, когда он склонился к её горлу. — Я потная! Дай мне воды, дай мне умыться…
Он ухмыльнулся — один уголок губ чуть расползся в хищном выражении.
— А мне так вкуснее.
Он не дал ей выдохнуть — ткнулся носом под её распахнутый халат, прижался губами к впадинке под ключицей, втянул воздух так глубоко, что она вздрогнула.
— Твой запах, — сказал он глухо, скользя ниже. — … бьёт прямо в голову сильнее самого крепкого кумыса.
Она хотела оттолкнуть его — ладонь легла ему на плечо, тонкая, напряжённая, но он перехватил её запястье и опустил ниже, прямо туда, где под поясом пульсировал тяжёлый, тугой жар.
— Смотри, что ты со мной делаешь, — рыкнул он.
Он накрыл её ладонь своей, веля сжать крепче. Она дернулась, румянец подступил к щекам и к шее — так, что он не выдержал и зубами снова поймал её за кожу под ухом, прикусывая нежно, но властно.
— Ты ведь каган, — выдохнула она слабо, не отводя ладонь. — Тебе нельзя быть таким…
Она почувствовала его низкий грудной смех — так плотно он прижимался к ней.
— Ты даёшь мне силу, а я дам её степи. — сказал он ей прямо в ухо.
Она только закрыла глаза — её ладонь всё ещё скользила там, где пульсировала его жажда.
Когда он рывком развернул её, стянул с бедер штаны и, наклонившись к ней, вдохнул влажный жар между её ног, она лишь застонала коротко, приглушённо. Она знала — сопротивляться больше нет смысла.
Он любил смотреть на неё снизу вверх — из темноты между её бёдер, где кожа мягче всего и пахнет не степью, а домом. Когда его язык коснулся её, она выгнулась — тихо, со стоном, таким, что кровь ударила ему в уши и низ живота. Он держал её бёдра в ладонях — крепко, так, чтобы она не вздумала убежать, даже если бы захотела.
Её бедра дрожали, живот подрагивал под его губами. Пряди волос слиплись от жара, сбились на лбу — она кусала губы, пытаясь сдержать голос. Но он не дал — поднялся выше, тяжело прижал её к шкурам и вошёл так глубоко, что она вскрикнула, задохнувшись на вдохе.
Он любил её крик. Любил чувствовать, как она сперва пытается сдержать себя, но всё равно сдаётся, хватается за его спину, сжимает ногами его бока, моля погрузиться в неё ещё глубже, сильнее.
Он рычал ей в волосы. Зарывался лицом в её шею, снова вдыхал этот едва уловимый пряный запах кожи. Она горела под ним, горела и таяла — её ногти оставляли красные следы на его плечах. Он любил эти метки — будто напоминание, что весь он принадлежит только ей одной.
Когда он излился в неё, задержавшись до последнего толчка, поймал её лицо ладонью, заставил смотреть прямо в его глаза. Она дышала часто, горячо, губы тряслись от хриплого шёпота.
Он знал, что она сейчас снова скажет ему своё любимое «Ша-гуа» — «дурак мой, зверь мой». И он только хрипло усмехнулся.
Он склонился к её виску. Вдохнул её запах — едва тёплый, родной, как костёр в лютую ночь. Она чуть шевельнулась, не открывая глаз, коснулась пальцами его груди.
— Я люблю тебя, — выдохнула она со всё ещё с закрытыми глазами.
Он улыбнулся и мягко поцеловал её висок. Лёг рядом, уткнувшись носом в её волосы, ещё тёплые, чуть влажные от их жара. Провёл ладонью по её спине — медленно, от лопаток до мягкой ложбинки у поясницы. Там, где ещё полчаса назад его пальцы держали её так крепко, что она царапала его плечи и шептала то, что не решилась бы повторить сейчас.
Он смотрел, как она ложится на бок, устраивается поудобнее, прижимается к нему спиной, подтягивает колени к животу, обнимая свой новый, ещё крохотный мир под сердцем. И в эту тихую минуту он понимал — всё, что он делал — ради неё. Ради того, чтобы она не знала страха и чтобы была счастлива.
Когда-то, ещё до того, как его назвали каганом, он дал ей свою клятву долга — священную клятву тём-эде перед духами предков, обещая исполнить любое её желание. И она выбрала немыслимое: быть для него единственной женщиной в этой степи, где мужчины меняют шатры и жён так же легко, как кони — пастбища. Он поклялся, и с тех пор держал это слово так же крепко, как держал её в своих объятиях каждую ночь. Он ни разу не пожалел о той клятве. Потому что именно эта женщина делала его сильнее. И пока под этой шкурой дышит она, пока её руки ищут его во сне, он встанет с мечом против всей степи, если та попробует забрать у него то, что он однажды поклялся хранить.
Эпилог 2
После лета 746 года Уйгурский каганат начал меняться так быстро, что сам степной ветер не поспевал за переменами.
Там, где ещё вчера шатры кочевали от Селенги до горных предгорий Алтая, уже к середине VIII века выросли первые укреплённые стоянки и города.
Главный из них — Орду-Балык — «Царский город», центр каганата, перестал быть просто лагерем войлочных юрт. На его улицах появились каменные храмы, ирригационные каналы — арыки, склады с зерном и мастерские ткачей. В кузнях чеканили свои медные и серебряные монеты. На них отпечатывалась волчья голова — знак, символизирующий род, что поднял степь и связал её дорогами Великого Шёлкового пути.
Караваны шли отсюда на запад к Самарканду и дальше до Багдада — и обратно, к границам Танского Китая.
Поднебесная платила уйгурам шёлком, специями и золотыми нитями и позволяла торговать внутри империи без пошлин.
Когда в 755 году в Китае вспыхнуло великое восстание Ань Лушаня, именно уйгурские конные дружины пришли к императору Сюань-цзуну на помощь. Историки потом напишут: уйгуры спасли династию Тан от гибели — а взамен каганат получил такие торговые привилегии, каких не знали даже ханы древних сюнну: рынки, земли и право вести собственных купцов в сердце Поднебесной.
После победы степь не вернулась к кочевью полностью — рядом с улусами, кочевыми стойбищами племён, рождались новые города.
Возле Орду-Балыка вставали каменные хранилища для зерна и шёлка, склады с металлическими весами и сургучными печатями. И если раньше слово кагана было законом, теперь его решения записывали на свитках, скрепляли клеймом и зачитывали вслух на площади, чтобы ни один купец или старейшина не мог сказать: «Я не знал».
К осени 755 года шатёр Совета уже был не юртой, а каменным строением в центре Орду-Балыка. Теперь за столом заседали не только потомки прославленных родов, но и те, чьё влияние строилось не на родословной, а на деле: главы ремесленных союзов, старейшины торговых караванов, согдийские посредники, сведущие в учёте и пошлинах. Их слушали неохотно, но всё же слушали. Потому что знали, что эти люди могут помочь им выжить холодными зимами без потерь.
Здесь каждый имел право голоса — если за ним стояли люди, ремесло, земля или знания. Старейшины, привыкшие к власти по обычаю, хмурились, но молчали, когда купец из рода Аргутов выкладывал точные расчёты, а учитель из китайской общины предлагал систему меток для учёта зерна.
Совет ещё не назывался выборным — просто кого-то больше не звали, а другим уступали место. Так шаг за шагом Совет превращался из собрания ворчащих стариков с чашами кумыса в орган власти, где важны были не седина в бороде и заслуги предков, а ум и польза для каганата. И где порой говорили даже женщины, если им было что сказать.
Шли годы — и там, где ещё десять зим назад стояли колья для коновязи, теперь шумели улицы Орду-Балыка: согдийские писцы спорят с китайскими наставниками, по канавам и оросительным арыкам течёт вода, разливаясь в ровные квадраты первых полей, где осёдлые уйгуры срезают молодую пшеницу. Тут же шелестят мастерские ткачей — ткут ковры и шёлк, что потом караваны унесут к границам Персии.
Манихейские святилища поднимаются рядом с шаманскими курганами. Молельные дома, где переписывают свитки, теперь открыты и для юных воинов, и для дочерей каганата — степь учится словам, не тем, что рождаются у костра в народных преданиях, а тем, что бегут чернилами по белой шёлковой бумаге.
А в сердце этих перемен была она, та самая Ли Юн, когда-то младшая дочь из дворца Тан, а теперь — жена Баянчура Бильге-Кул Кагана. По утрам Ли Юн сидела на низком деревянном помосте под тенью навеса с дочерью на коленях и четырьмя сыновьями вокруг.
Старший, Ай-Тимур, носил кожаный браслет с волчьим клыком — он был тихим, упрямым и серьёзным. И должен был первым унаследовать землю отца.
Средний, Сагай, любил сидеть рядом с матерью, повторяя за ней иероглифы и читая летописи вслух.
Третий, Мукар, никогда не сидел на месте: его можно было найти то у ворот, где спорили согдийские купцы, то у верблюжьих загонов. Любопытный и юркий, он мог исчезнуть с рассветом и вернуться лишь к вечеру с пригоршней гостинцев, выученных слов на разных языках, новостей, слухов и запахов далёких дорог.
Младший из сыновей, Тегин, с детства держался ближе к жеребятам, чем к людям. От матери он унаследовал зоркий глаз стрелка, от отца — лёгкую посадку и сердце вольного всадника.
А младшая дочь, рождённая под шум степного дождя, спала у ног Баянчура, цепляясь за мех его сапога — под открытым небом, что стало ей колыбелью вместо крыши.
И если кто-то из путников удивлялся, откуда у каганата столько богатства и силы, степь только улыбалась в ответ. Потому что знала: всё это — храмы, зерно, улицы и золото — держалось на союзе одного сурового воина и женщины, что берегла не только детей и мужа, но и его народ.
Шли годы. Пятеро их детей выросли: кто с мечом, кто с книгой, кто со свитком в руке. Как и их отец, они давали клятвы. И в каждой из этих клятв жило то, что не выжечь и не разорвать: честь, сила и любовь.
Много веков спустя учёные будут крутить обломки манихейских дощечек, чертить стрелки на картах, приговаривая: «Вот тут они встали против киргизов… Вот тут они шли на помощь Тан… Вот здесь чеканили волчью монету… Вот тут возвели первый водоём посреди сухой степи…» Они будут писать трактаты о великом торговом узле, о шёлке, о согдийской дипломатии и о том, как кочевники вдруг построили каналы и каменные хранилища, которых никто не ожидал увидеть посреди старой степи.
…И все они будут искать ответ на один вопрос: Как и почему кочевники вдруг построили города посреди степи? Где Каган этому научился?..
А степь бы сказала, если бы умела: что всё началось с той, что однажды сказала суровому хану: «Потому что здесь ты любил меня.» И с той весны, когда в том же шатре впервые раздался детский плач, положив начало династии, что вела народ сквозь века и не знала страха перед чужим мечом.
Эпилог 3
Прошло двадцать пять лет с тех пор, как степь приняла клятву сурового воина, данную им его тихой, но упрямой жене. Вместе они выстояли. Построили новые шатры, собрали людей, которые теперь называли их не просто каганом и хатун, а прародителями целого рода. Они вырастили пятерых детей — четырёх сыновей и дочь. Младшая была гибкая и упрямая, как мать, а взгляд и редкую твёрдость взяла от отца. Теперь эта дочь сидела у очага и проводила пальцами по шёлковой ткани свадебного убора, что готовили в приданое.
В её голосе ещё слышалась детская неуверенность, но под этим уже пробивалась взрослая тревога:
— А если у меня… не выйдет? Он такой… надменный. Смотрит так, что у меня внутри всё стынет.
Мать тихо присела рядом. Заправила выбившуюся прядь дочке за ухо и провела пальцами по щеке — в этом движении была вся её материнская нежность и забота.
Она накрыла руки дочери своими ладонями.
— Помни, что говорил твой отец, — сказала она тихо. — Это всего лишь встреча. Никто тебя не заставляет выходить за него замуж. Если скажешь «нет» — всё на этом и закончится. Никто не посмеет заставить тебя.
Она склонилась ближе и сказала почти шёпотом:
— Клятвы важны. Но сердце важнее. Если не захочешь, ничего не будет. Ты — моя кровь. И кровь отца тоже. А он скорее всю степь в пепел обратит, чем позволит хоть кому-то обидеть его маленькую принцессу.
Дочь подняла глаза и упрямо вскинула подбородок. Мать смотрела и понимала: вот ради кого всё это было.
— Мама… — в её глазах мелькнуло предвкушение. — А как ты… поняла, что полюбила отца?
Ли Юн улыбнулась и с лёгким вздохом посмотрела на дочь. Этот рассказ она знала наизусть — пересказывала его детям сотни раз, всегда начиная с одного и того же:
— Я никогда не забуду мой последний день во дворце… Когда я сбегала от нянек, то всегда бежала к маме. Мама пахла сладко, как цветы сливы, а её мягкие руки всегда находили моё лицо, скользили по волосам — и весь мир становился светлее… В ту ночь, я…
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
