Как не потеряться в параллельных мирах
Кофе и сигареты под раскаты атомного взрыва
Стефан стоял на балконе и смотрел вниз – по улице бежали люди; эхом отдавался голос из громкоговорителей – он направлял жителей к ближайшему бомбоубежищу. Отсюда, сверху, эти мечущиеся в панике струйки напоминали муравьёв; картина кардинально меняется в зависимости от точки, которую занимает наблюдатель – ни много ни мало меняется сама суть, и она была такова: человек недалеко отошёл от своего сущностного сходства с животными. Стефан решил отвлечься от этих праздных мыслей и поднял взгляд выше, к открывающемуся на город виду. Позади спальных кварталов находился гигантский заповедник. Стояла тихая, безмятежная погода, небо от конца до края укрыли пепельного цвета облака, отчего возникало чувство, что город накрыли непроницаемым куполом. Завизжала сирена. Стефан вздрогнул. В этот момент на балкон вышел Рихард с двумя чашками чёрного кофе. Он расставил чашки на столике и уселся на ближайший стул; вскоре за стол сел и Стефан. Они закурили.
- Я думаю, мы правильно поступили, - изрёк Рихард и сделал глоток кофе.
- Ты не забыл про сахар, - заметил Стефан.
- Я постарался.
- Сколько осталось времени? – спросил Стефан.
- Немного.
Затем наступила тишина. Звенящая, тугая. Тишина со вкусом табака и кофе. Тишина, разверзнувшаяся под пепельным небосклоном. Издалека послышался протяжный гул; он приближался, становясь всё громче и громче. Низко над городом пролетал бомбардировщик – единственная фигура, что двигалась в заставшей до мельчайшей частицы картине. В последний момент, когда с самолёта сбросили снаряд, Стефан одёрнул себя, подумав, что их с Рихардом поступок безрассуден, и всё же обратим, и они могут спастись. Страх переплёлся с необыкновенным воодушевлением, и глаза глядели за летящей на город бомбой. Всё разрешилось в мгновение ока. Раздался взрыв; пепельный купол лопнул и отошёл к горизонту – небо стало чистым и ясным, блеснуло солнце, а затем в это же чистое небо взметнулась гигантская огненная волна – выше и выше, она продолжала расти, пока не поглотила собой и солнце, и целый мир.
Дедлайн
Когда Джордж вынул нож из дерева, из коры полилась тонкая струйка густой и тёмной крови. Она медленно ползла вниз, словно бы ощупывая, ощущая древесину. Джорджа хоть и удивила столь проработанная детализация проекции, в самой развёртке мира всё равно чувствовалась некая странность, потому что кровоточащее дерево — образ явно сюрреалистичный, чужестранный, не прописанный в исходном коде. Неужели программа галлюцинирует? Чёрт возьми, тогда прибавится ещё целый вагон проблем, и отладка системы сдвинется ещё на год. А время — деньги, как завещали инвесторы.
Солнце поднялось над опушкой леса. Оно светило ярко и чересчур чётко, что зелень и деревья приобретали гиперреалистическую резкость, которая больше подходила для эстетики рекламного клипа, а не для фэнтэзи RPG.
Джордж подумал, что кровь из дерева можно использовать в локации, где будут разворачиваться действия магического или потустороннего характера. Это ведь фэнтэзи, тут любой баг обернётся фичей, стоит лишь подыскать верный подход. Пусть сценаристы добавят сюжетную ветку про некромантов или вроде того.
Но теперь Джорджа начало беспокоить неестественное освещение, что делало изображение слишком искусственным. Словно открытка из загробного царства — идеальная до скрежета зубов, как если с трупа сняли восковую маску. Мир должен быть живым, натуральным — он должен быть контролируемо живым, без своеволий кода и скрипта.
Джордж снял VR-шлем и, сев за рабочий стол, открыл ноутбук. Он занёс все замечания, накопившиеся за время бета-теста, в корпоративную программу, и тысячи сотрудников сию же секунду получили уведомления о необходимых правках, которые, согласно закону жанра, нужно было сделать ещё вчера. Не важно, что сейчас глубокая ночь. Сон обещает большие издержки, а время, как завещали инвесторы, деньги.
Могильная тишина живого
В библиотеке царила полная тишина, как в могиле. Не знаю, как другим, но мне такая обстановка совершенно не помогала сконцентрироваться. Видимо, потому, что в отсутствие внешних шумов в голове всплывали шумы внутренние: всякие мысли и воспоминания; фрагменты восприятий, как обездоленные, шлялись внутри сознания, которое в свою очередь мучилось тем, что не было хозяином в собственном доме. В доме всегда шумно. Ссоры, крики, выяснения отношений. Я жил внутри порохового заряда. Я думал, что в тишине мне станет спокойнее, отнюдь, как только я оказался здесь, в читальном зале, то с ужасом понял — шум стал частью меня. И его физическая удалённость пробуждает сильную тревогу. Я не мог без шума. Мне и с ним было плохо, но без очередных скандалов, хоть за стеной, хоть прямо перед глазами, меня начинало трясти. С другой стороны, меня пугал факт того, что спокойствие моё вырастает из общей обеспокоенности всего и вся, что меня окружает, а ведь это же неправильно. Такая нездоровая тяга к раздраю может привести к катастрофе. В могильной тишине. В абсолютной тишине. В такой густой, непроницаемой, тяжёлой тишине вакуума, будто она закладывает уши, но я же не в горах, а в здании, что представляет собой кладезь знаний. Впрочем, смею полагать, у любого человека библиотека вряд ли вызывает ворох тёплых ностальгических чувств, рисуя, наоборот, картины холодные и отстранённые, картины того, как тебя отрезает от мира лабиринт стен, напичканных фолиантами о далёких, полу забытых временах, и вся библиотека такая — обезвоженная, ороговевшая внутри самой себя, образчик не памяти, но повсеместного забытья и забвения. А шум внутри тебя — слабый отголосок твоей настоящей обители. И я хочу, чтобы вокруг всё шумело, отвлекало, раздражало; пусть меня это будет бесить и выводить из себя, тем не менее я буду знать, что ещё живой.
Низкополигональные измерения
Я бегал по карте один. На сервере — ни души. Классический вид de_dust 2 — яркое солнце и жёлтые стены из песчанного камня. Карта не самая любимая. Просто стала уже частью культурного кода, причём столь сильно въевшись в подкорку, что уже никак не вытравишь привычку, только зайдя в «контру», отправляться сюда, на клочок виртуального зноя. Но я уверен, что многие не обращали внимания на детали дизайна, на сам дизайн в целом. Я тоже оставался равнодушным к дизайну. Нашими умами безраздельно владела тактика: куда бежать, что делать, как отвлечь противника. Мозг полнился схемами действий, однако на деле бал правили рефлексы, причём бестолковые, будто суть заключалась не в победе, а в беспорядочных движениях как таковых. От тактики оставалось одно название. Мы играли, не чтобы убить время, а потому что любили уходить в цифровую реальность с головой, ведь она казалась идеальной, отрешённо-прекрасной. Неважно, игры это, музыка, фильмы, картинки... Любая форма сойдёт в качестве портала из мира беспробудной серости в обитель взвинченных нервов и острых ощущений; пространство по ту сторону экрана на поверку оказалось ни менее жестоким, порой же оно отличалось исключительно беспощадностью, так что заводить шарманку о «чудодейственной» виртуальности и «обездоленной» реальности нет смысла, ведь низкополигональными вышли оба измерения, и где-то в промежутке — мы, сами по себе промежуточные, кто появился на сломе эпох, беспечные свидетели того, как символы неколебимого могущества стали пустыми знаками вышедших из оборота монет. Был какой-то особый смысл в том, что я бегал по карте один. Потому что одиночество не индивидуально. Оно глобально. Это единственное, что нас объединяет — отъединённость, разобщённость каждого по своему виртуальному чистилищу, где сервер пуст и тих. Мы здесь навсегда — и всегда здесь были.
Симптом оборотня
Эдмунд не знал, водятся ли в лесу оборотни. Местные, жители окрестных сёл, которые искренне удивлялись даже аэроплану, утверждая, что держит его в воздухе над землёй нечистая сила, были уверены, что оборотни в лесу есть. Сельчане рассказывали, что оборотни умны и хитры и живут они вместе с людьми, они ведь оборотни, а значит способны менять облик.
«Нет-нет, — возразил про себя Эдмунд. — Вы меня в эту свистопляску с паранойей не затащите. Ещё кажется, что на самом деле всё село – это оборотни, или вроде того».
Проворные ручонки сценариста, то и дело помышляющего подвести историю к более чем тягомотному и избитому повороту, добрались, похоже, и сюда, в залохустье, где, правда, и живут-то те, кто поколениями возводят прекрасную почву для традиционных стереотипов. В таких условиях не только оборотни покажутся реальными, но и другая живность из мифологического бестиария, смотря, в какую сторону повеет дыхание народного смятения и тревоги. Оборотни появляются там, где люди перестают доверять друг другу, подумал Эдмунд, эти существа объявляются на месте разрыва тесных, практически племенных связей. Другими словами, оборотень — симптом другого мира, не далёкого внешнего мира, в котором люди якобы освободились от божественного гнёта, а сами целыми днями только и делают, что падают ниц пред алтарём финансовой системы, нет, не этот мир предваряет собой оборотень, но другой, расползающийся с неизведанных, потусторонних земель, которые, что любопытно, находятся не по ту, а по эту сторону. Вот тебе и оборотень. И свой, и чужой.
Сказания врут, малюя оборотней так, чтобы у людей в жилах стыла кровь лишь от одного их упоминания, и кто придумал этот ход, уже неизвестно. Те времена былью поросли. Те же волчий вой и жестокость, помноженная на кровожадность, не более шаблонные придумки баснописцев. Эдмунд понимал, что ни к чему эти поиски не приведут. Лес лучше оставить в покое.
Человек, который помнил всё
Герберт не понаслышке знал, как тяжело быть бессмертным. Первые лет двести ты веселишься, наблюдая за сменой эпох и историческими событиями, которые переворачивают мир с ног на голову, но на пятый век уже перестаёшь отрицать досадный факт: нет у мира ни пяток, ни макушки; он имеет форму шара и непрерывно вращается, а перемены — дело субъективное, в масштабах вселенной малозначимое, если и вовсе не заметное. Ситуацию осложняло то, что Герберт был не только бессмертным, но и неуязвимым, и как бы он ни изворачивался, к своему тысячелетнему юбилею он, скорее всего, опробовал все мыслимые и немыслимые способы откинуть копыта; смерть же сторонилась Герберта, точно прокажённого.
С другой стороны, были у такого положения и плюсы. Герберт вёл дневники. Записей скопилось на целую Александрийскую библиотеку (кстати, Герберт своими глазами видел, как эта библиотека гибла в апокалиптическом пожаре...) Правда, первые лет триста он не утруждал себя летописью, потому что считал это занятие праздным и бестолковым, однако на исходе четвёртого столетия, когда Герберт находился в осаждаемом англичанами Кале, он задумался о том, что было бы интересно записывать всё, что происходит, чтобы не забыть, хотя на память Герберт не жаловался никогда. Сколько ему отрубали голову, стреляли в неё, превращали в кроваво-мясную лепёшку, а мозгу было всё ни по чём. Но Герберту никогда не верили. Поколения за поколениями люди умирали, оставляя после себя сбивчивые и лоскутные рассказы о былом, а новые поколения создавали на этой почве свои версии произошедшего, и прошлое превращалось из того, чем оно было, в то, чем оно должно быть, потому что мифы в коллективном сознании котируются куда больше, чем незамутнённая правда.
Герберт был уверен, что всему виной естественная ограниченность индивида по сравнению с родом, но потом понял, что и факты сами по себе имею весьма слабое отношение к реальности. Потому и тяжело быть бессмертным — ты видишь, как люди пытаются изменить мир, которому до них абсолютно до лампочки.
Скрипт
Спиралевидные вереницы смыслов текли по сияющим плоскостям изометрической Вселенной. Галактики сталкивались с Галактиками, порождая флуктуации бинарных жизней и глобальных систем.
Рождения и гибели служили индикаторами динамики информационных взрывов.
И как бензиновая плёнка на поверхности городской лужи, эти события переливались тончайшим узором на глади всеобъемлющего взгляда.
Этим взглядом были мы. Или «я». Индивид и коллектив не отличались друг от друга, но были одним целым, которое, разрываясь и сплетаясь, образовывало недвойственную конфигурацию фатума.
— Значит, концепция больцмановского мозга оказалась правдивой? — спросил один из нас.
— Не думаю, что имеет смысл противопоставление правды и лжи, — ответил другой. — Суть в том, что идея больцмановского мозга возникла в одном из больцмановских мозгов. Это логический парадокс. Но разве логика вправе распоряжаться самим ходом существования?
— Вопрос риторический.
Когда-то мы были существами из плоти и крови. Или из минеральных веществ. Не так важен носитель, как сам витальный дух, а проявиться он может в любом материале, хоть органическом, хоть неорганическом. Жизнь для нас была только сном, вернее, сериями снов, которые сменяли друг друга с невероятной скоростью, переходя друг в друга, накладываясь одна на другую, так что бездонная пропасть квантовых завихрений превращалась в плотную слоистую субстанцию, и понять, к какому именно сну относится определённый параметр было невозможно.
Когда проходишь пик технологического прогресса и поворачиваешь время вспять, скорость становится понятием архаическим и дремучим. И мы поняли, что всегда спали. И спим до сих пор.
Мироздание стало для нас скриптом. Любая частица — знаком. И при этом информация не разбивалась на биты, не становилась дискретной, совсем наоборот, она расползалась волнами континуальных метонимий.
Случайность бытия стала для нас чистым «сейчас», но был ли выход за пределы этого ограничения? Я говорю об этом, как об истории далёкой древности, но каждая история происходит сию секунду. Она никогда не кончается.
По дороге
Бывает, что путь, исхоженный тобою уже несколько ряд подряд, внезапно насыщается невидимыми красками; возникший из ниоткуда образ собирается в единый зов. Ты продолжаешь шагать, очарованный этим зовом, но здесь нет пресловутого гипноза, ты в силах только слушать зов, но не отвечать на него. Если ты писатель, ты говоришь: я запишу это. Если художник: я набросаю несколько эскизов. Если музыкант: я попробую сыпровизировать. Если ты режиссёр, ты можешь сказать себе, что снимешь об этом фильм – ты забудешь зов, но воскресишь в деталях ту дорогу, которую твоё тело знает наизусть.
Так или иначе, направляясь в метро, я о чём-то задумался, я слышал этот зов, он исходил из некогда увиденной картины, я даже представил себе, что она стоит в ряду второсортной живописи, которой заполоняют Арбат по выходным; стоило мне сесть в метро, я растерял слова. Я ничего не записал. Взревел поезд, динамики сказали, какая следующая остановка. Мою голову обжила рутина.
Однако, спустя какое-то время я вновь зацепился за ушедший зов; отныне я не мог уже надеяться на его уникальность, но сквозь воспоминание я будто снова ощутил свежесть. Это была свежесть летней тени, хотя на улице стоял холод – была зима, как безумная, она гнала по городу снежные бури и в одночасье сметала их дождём.
Я вспомнил, как однажды увидел картину неизвестного художника, на которой были изображены виды старых московских улиц, они освещались ярким солнцем, очень чётко выделялась фактура и рельеф зданий, картина дышала собственным веществом – не составом красок или застывшими движениями кисти. Фактура сохраняла в картине некую потустороннюю ипостась, но как с каждым произведением искусства, в независимость от его градации от шлака до шедевра, именно абстракция взывала в конкретике. Итак, улица на картине была живой, невероятно живой, она сплетала в себе солнечные лучи, а тени от подъездов напоминали таинственных существ, тихих, меланхоличных демонов, что бродят среди людей и служат источником вдохновения в отчаянии.
И над крышами древних («древних», говорю я, потому что не хочу повторяться и вновь говорить «старые») зданий поднимались фигуры нового города – небоскрёбы подменили собой небеса. Железные титаны едва ли не целиком вобрали в себя пространство, тем самым обратившись пространством. Правильные геометрические формы сами создавали плоскость, благодаря которой они вообще могут существовать. Можно было бы сказать, что грани фигур окружал рассветный молочно-белый туман, прошиваемый светом – скорее наоборот, эти фигуры и были туманом.
Здесь я остановился на мысли, где ощутил присутствие порога, когда письмо необходимо отложить: эти небоскрёбы, вздымающиеся над старыми улицами, являли собой картину будущего, однако, такое будущее перескочило своё не-существование, став наследием. Посреди древности мы грезим, но что поднимается над древностью – то становится объектом воспоминания по ничему.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
