Обложка Истории с длинным названием, стоящие на полке у некоего Техномага

Истории с длинным названием, стоящие на полке у некоего Техномага

Ляонид Владимирович Чернов

0% прочитано
Стандартный
Ляонид Владимирович Чернов

Истории с длинным названием, стоящие на полке у некоего Техномага

Кавторанг Соболев и Ёши, нарушающие центровку

История о том, как кавторанг в чертовщину не верил, а потом свою лодку в плавучий музей превратил – и всё из-за Ёшей.

Однажды капитан второго ранга Соболев из отпуска прибыл, свою любимую лодку проекта 877 «Палтус» из планового ремонта и переоснащения принял, к родному пирсу повёл и чувствует… не то что-то. Поменялось что-то в его лодке. Центровка – не та, управляется не так, да и просто не то что-то. Даже звуки и запахи немного не те – что-то привычное исчезло, а что-то новое появилось. И лодка как-то… потяжелела. Не критично, но ощутимо – тонн так на сорок.

Загрешил было Соболев на новое оборудование, кривую сварку и забытый ремонтный бутор. Да вот только на все работы акт был и по нему всё вполне совпадало. Но это, конечно, не аргумент – и по прибытию весь экипаж провёл полную уборку и ревизию. И в ходе неё обнаружил, что на корабле завелись непрошенные Ёши.

Потом никто так понятно не объяснил, почему именно Ёши – то ли из-за характерных звуков, то ли из-за картавости второго помощника, что пытался объяснить капитану обстановку на корабле. То ли они сами дали понять, кто они. Но что бы о них не думали и знали, Ёши были, шумели и вели себя так, будто между третьим и четвёртым отсеком есть ещё отсек, он затоплен, и они в нём живут.

Давно причём.

Кавторанг от такого непорядка сначала оторопел, потом побелел, затем покраснел и начал командно ругаться. А это плохо, когда командно ругаются – от этого весь корабль сотрясается и в нешуточной опасности находится – потому как командно ругаются капитаны только в серьёзной ситуации – шторме, бою, или, обойди стороной, аварии.

Первым порывом Соболева было непрошенных гостей вытурить и никому ничего не рассказывать. Потом – выловить, изолировать и сдать на разбор контрразведчикам. А после, вдруг опасно успокоившись, кавторанг спросил себя – а как так случилось, что в лодку целый отсек добавили, а он этого не заметил?

И пошёл посмотреть на непорядок сам. А что там смотреть? Вот тут одна сторона переборки и здесь один шум. Снизу у неё люк – можно прямо через него пролезть, если не боязно. А если вдруг боязно, то можно обойти и зайти сверху и будет всё одно – с одной стороны переборки одни звуки, с другой – похожие, но другие. Открой люк – просто странно, закрой его – полное ощущение, что что-то происходит прямо за стенкой.

А как шумели Ёши? Да как любые шумные соседи – то песни поют, то мебель двигают, то перфоратором рычат, то посуду бьют со скандалом. Только инопланетные и явно морские. Боцман очень хотел свалить это всё на чьи-то проделки с магнитофоном и микрофоном. Вот только положи руку на переборку и почувствуешь – есть за ней что-то и кто-то, из-за чего звук в отсек и идёт. Через воду причём.

Никакой магнитофон с микрофоном так не умеют.

И все в непонимании, что делать – непорядок налицо, а как устранять – непонятно. Ладно хоть капитан сам быстро пришёл, сейчас подумает и за всех решит. Ведь кавторанг Соболев человек, опытный, решительный и в делах административных весьма искушённый: по всему Черноморскому Флоту легенда ходит о том, как он старое название «Палтуса» чуть ли не перед ЦК отстоял. Его 877-й «Серго Орджоникидзе» назывался, а при Человеке-Перестройке имя хотели поменять на «контр-адмирала Сергея Кудряшова».

Соболев считал, что если уж имя менять – так менять совсем, а не подменять одно созвучие другим. А что «Орджоникидзе» похож на «Кудряшова» только на изысканный слух, Соболеву несущественно было: «Серго» - «Сергей» - достаточно, чтобы не заниматься таким бестолковым делом. Да и как вы лодку назовёте, так она и поплывёт. Серго плавал хорошо, а как пойдёт под волнами Кудряшов, ещё узнавать и узнавать. Вот и не будем трогать то, что и так уже работает.

Не устоять бы одному капитану против системы, но главное – сомнение Соболев заронил, процесс затянул, а там перестройка закончилась, свободный рынок начался и совсем не до переименований стало. А после имя у подлодки до порядкового номера в документах сократили, но в разговорах упоминали по-старому. А значит, для него мало что изменилось, что Соболева вполне устроило. Правда, стоило ему его упорство карьеры, но Соболев сильно вверх и не рвался – ему и на «Палтусе» было неплохо.

Не то что сейчас: понимает Соболев, что решать надо и решать быстро – вот только что решать-то? Ему же по должности не положено верить в чертовщину на советских кораблях. Но Ёши уже тут и всех смущают.

Вот будь они где-нибудь ещё, кроме жилых помещений, можно было бы, хоть и со скрипом, на них не оглядываться, сделать сейчас и продолжать делать вид, будто их вовсе нет. Хотя где? Подлодка что швейцарские часы, только ещё больше, ещё плотнее и сложнее. Вперёд – торпеды, назад – бесшумные винты, по бокам – балластные цистерны, сверху - сверхзвуковые ракеты. В любом месте неположенные звуки и необычные вибрации – повод для беспокойства. Любому отсеку с его командой неуютно от такого соседства.

Конечно, совсем тихо в живой подлодке никогда не бывает, но спать Ёши мешать будут всем вахтам. А спят моряки не так чтобы много, и отбирать у них лишние крохи Морфея – привилегия капитана и его постоянным тренировкам борьбы за живучесть целиком и в розницу по отсекам.

Никак не Ёшам.

И игнорировать их нельзя и что-то революционное скомандовать тоже неприемлемо. Выдрать, например, всю загадочную переборку – это изнутри и не сделать. Да и инженерно тоже она тут совсем не просто так стоит. И кто ж ему разрешит крушить свой корабль… только потому, что ему посторонние звуки мешаются?! Только-то?! Да с него тогда голову снимут – вперёд даже погон!

Удивительно, как на деле мало может сделать офицер, даже если он и командир и вообще второй после Бога. Но так это-то только в боевом походе и на время боевой задачи – а сейчас-то отнюдь не она. Но что-то скомандовать надо и быстро – экипаж уже оглядывается – того и гляди, авторитет начнёт отшелушиваться.

И Соболев придумал.

Что тут сейчас происходит – по уставу неположенное, но непонятное и необычное. Жить мешает, но пока ничему не угрожает. А потому - не паниковать. Наблюдать. Замерять. Записывать. Регулярно докладывать. С посторонними инцидент не обсуждать. Обеспечить выдачу экипажу перед сном берушей, в тяжёлых случаях – сонные пилюли. Ответственные – химик с доктором. По постам согласно расписания – разойдись!

И сам пример подал, на мостик вернувшись. Со стороны – образцовый квадратно-гнездовой командир. Внутри – всё так же раздражённый, раздосадованный и растерянный человек, который вдруг размаху лбом стукнулся о непознаваемое.

Хотя не он один – тогда у любого моряка на «Палтусе» не сходились физика с логикой: это ведь ещё на авианосце или, на худой конец, крейсере, можно бесследно затеряться. И потом неделями скрываться от проверяющих и ищущих в малоизвестных коридорах, проходах, трубах и не отмеченных на плане закутках. Но никак не на подводной лодке, чью схему офицеры, вплоть до мичмана, знают наизусть. Так же хорошо, как капитан знает содержимое заначки старпома, мощность резервного передатчика или что сегодня должен готовить кок. Максимум, на что могли бы рассчитывать незваные посторонние – один-два второстепенных трубопровода, и то ненадолго. Никак не целый отсек. Которого ещё и нет.

Следующие два дня Соболев провёл хуже чем на иголках – что к ним, что к сидению на гвоздях, хоть привыкнуть можно. И в его невесёлых и тревожных думах то и дело крутился бесполезный, но такой понятный вопрос – за что ему такая инопланетная напасть?

И маялся Соболев так, пока не принёс ему кок ответ на его вопрос. В кастрюле. В ней было оранжевое, густое, горячее и булькающее. Кок сказал, что это морское варенье. И то ли он сам сварил его по наитию, то ли просто не препятствовал его самоорганизации в свободной посуде: так Соболев внятного ответа от повара в форме и не добился.

А флот – это вам не пехота: здесь к еде, качеству её и происхождению относятся трепетно и тщательно. На подводном – так и вдвойне: из-за общего отравления можно, знаете, просто однажды и не всплыть. Просто потому как некому будет за рычагами стоять. Так что здесь такое чуть ли не прямой саботаж и подрыв боеготовности.

Но так ударили Ёши Соболева по чувству порядка и веру в законы природы, что кавторанг просто макнул палец в кастрюлю и облизнул. Подумал, забрал у кока кастрюлю и унёс её к себе в каюту, где поставил в рундук. А коку распорядился получить на базе новую кастрюлю взамен старой.

Через пару дней оранжевое в кастрюле загустело и затвердело, так что теперь его приходилось доставать оттуда ложкой. Что Соболев изредка и делал. Хотя он не сомневался, что и раньше кастрюлю можно было переворачивать и трясти – оттуда бы всё равно ничего бы не выпало и не пролилось: у Ёшей явно всё схвачено и прикручено лучше, чем на флагмане перед визитом Верховного. Потому как если бы не было – лежал бы сейчас Палтус на дне бухты и ползали бы по нему раки с водолазами. А как иначе ещё можно провернуть такое вторжение, да так, чтобы ещё никто и не заметил? Только так, и никак иначе у этих инопланетных головоногих.

Почему инопланетных и головоногих? Потому что в чертовщину Соболев не верил, а инопланетяне Корабельному Уставу не противоречат, хотя прямо и не оговариваются. Ну и кто ещё, кроме головоногих, с одной стороны разумен, с другой – в воде водится и с третьей – замкнутые помещения любит? Соболев вот только кальмаров знал.

И не сказать, что своим вареньем Ёши Соболева купили, но смягчили. И теперь мечтал он выдрать к чертям эту переборку вместе со всей потусторонностью всё реже и реже. А если капитан не поощряет, то и остальной экипаж с ломом наперевес на переборку не лезет.

Вот так, хоть и с нервными подёргиваниями и нелестными словами в свой адрес, Ёши на «Палтусе» и остались. И начал к ним экипаж потихоньку приспосабливаться: неведомое и непонятное всегда пугает. Особенно когда в опасной близости от рулевого поста и от ракетных шахт. Но Ёшей ни туда, ни туда не тянуло – им вполне хватало своей переборки. Так что экипаж со временем бдительность ослабил – даже замполит. Он, правда, порывался пару раз доложить о посторонних куда надо, но его убедительно отговорили не делать лишних глупостей.

Потому как оно, конечно, можно – но это и себя подставлять на тему «как вы такое безобразие на вверенном корабле допустили?». И что на это скажешь? «Не могу знать»? Так это со времён ещё Суворова плохой ответ начальству. И к тому же они-то что там у себя в штабах сделают? Либо не поверят и будет плохо, либо поверят, нагонят учёных, корабль на сушу вытащат, моряков за ненадобностью с борта грязной зюзьгой и давай этих якорной цепью драеных Ёшей изучать.

А это, может, науке и пользительно, но вот лично вам, товарищ майор, тогда больше ни на какой корабль ЧМ РФ хода не будет. За ненадёжностью. А то и со службой, её выслугой и пенсией можете попрощаться. Вам оно надо? Вам оно не надо. Так что бдите за чем вам поручено – за революционной готовностью младшего и среднего плавсостава и не беспокойтесь о других вопросах, вас впрямую не касающихся.

С остальным экипажем даже особо беседовать не пришлось – народ на подлодках умный и два и два сложить вполне себе может: По физике Ёшей нет, а по жизни они есть; а раз Ёши по жизни есть, а по уставу Ёшей нет, то значит, они относятся… правильно, к тяготам и лишениям. Которые что? Правильно, нужно стойко переносить.

Так что в жилом отсеке служебная же жизнь, немного изогнувшись, но пошла, как и раньше: хочешь – спи, хочешь – к вахте готовься, а хочешь – можешь слушать, что там за стенкой опять творится. Если вдруг наслушаешься до того, что всякое начнёт казаться – то у доктора на это есть таблетки, после которых уже ничего не кажется.

И по прибытию в базу про Ёшей моряки распространяться не стали – как-то оно это… ну как хвастаться большими сине-узорчатыми тараканами, на кухне живущими: в чём-то, может, и красиво, но больше стыдно – всё же Ёши сами завелись и своё преимущество в пространстве-времени ненавязчиво, но постоянно демонстрировали. И не где бы, а на подлодке действительной боевой службы. С торпедами и ракетами, между прочим.

А кому ж охота, чтобы потом в него весь Севастополь пальцем тыкал? Да что весь Севастополь – как тогда мичманам по Большой Морской пройтись, перед дамами синим кителем форся, если все знать будут, что они у себя Ёшей вывести не могут? На них никто ж тогда не клюнет. Так что если кто язык и распускал, так это уже после дембеля, а свежеуволенные и не такие байки рассказывают – лишь бы слушали, охали да подливали.

И, конечно, теперь на Ёшей сваливали все мелкие неприятности. Кто разводной ключ из-под рук под компрессор утащил? Ёши. Кто вспомогательный вентиль полуоткрыл и теперь вода в кране с мерзким привкусом грязной соли? Опять они же. Кто стрелки приборам крутит, да так, что по ним подлодка в воздухе под водопадом летит, на месте вися кверх ногами носом вбок? Всё те же и Ёши.

Последнее Ёши действительно иногда делали, но недолго и никогда – в важные моменты. Так, дежурную вахту за нервы подёргать, чтобы на посту не дремали. Хотя скорее не делали специально – проявлялось так их присутствие. Как и периодическое срабатывание невключённых приборов в сеть, но с включённым выключателем. Это, поверьте, здорово пугает, когда вдруг включается разряженная электробритва или включается перегоревшая лампочка.

Это было бы опасно, но самосрабатывание цепляло только неэкранированные электроцепи, а все служебные цепи были закрыты и защищены. Другое дело, что иногда провода в кабель-каналах оказывались заплетены в непонятный узор, причём без разрезов и отсоединения от клемм, что, в общем-то, невозможно.

Вот это было уже не так безобидно, потому как ремонту такая трасса уже не поддавалась – только полная замена. Правда, такие витые пары давали меньше помех, но овчинка выделки не стоила – по словам ремонтников, так уж точно. Может, Ёши ещё что-то вытворяли, но ведь не будешь на каждый чих подлодку на сегменты разбирать, чтобы посмотреть – не учудили ли они там ещё что-нибудь?

Ну и главная беда от Ёшей – от их прибавки в весе и инерции возможностей у «Палтуса» поубавилось. Но ведь подлодкам так настоящей боевой работы, к счастью, нет – только плановое и учебное, а там на пределы можно и не выходить. А экипаж на Палтусе опытный, притёртый и знающий – подправил со временем всё так, чтобы со стороны никто ничего не замечал. Да и подводное дело – оно и само такое… округлое, выдержанное и рассчитанное изрядно заранее.

Так что утряслось.

Вот только без понимания сверхъестественного процесса (ну хоть мало-мальски понятного), человек, даже и служивый, жить не может. Тем более такого, как наличие межотсека без отсека, но с круглосуточным шумом и растворённым в воздухе электричеством. А его не было.

И спросить тоже не у кого.

Так что со временем придумал коллективный разум подлодки простой ответ – Ёши просто умеют в изгибы пространства. Ночью, ещё на заводе, незаметно прилетели или всплыли, пространство внутри переборки открыли, карман внутри неё расширили, сами туда залезли, а потом как кошелёк – хлоп, и за собой закрыли. И если ты также умеешь, то ты вполне можешь к ним в гости заплыть. Ну или вгрубую – через стенку этого кошелька залезть, как карманник отточенной копейкой – если копейку таких размеров где-то найдёшь.

А зачем они это вообще затеяли – это уже каждый выбирал на свой вкус: переселение, наблюдение, туризм и изучение человеков и их механических рыб. Или просто головоногим скучно стало, а тут такой роскошный 877-й в сухом доке стоит, так чего ж в нём не поселиться?

Моряки это всё придумали, обдумали, посмеялись, привыкли и успокоились. Но вот однажды оказалось, что не все. И тогда же оказалось, что Ёши при угрозе себе могут и укорот дать. Получил от них химик, когда устав от скуки, нехватки кислорода и обязательства следить за посторонними полез вдруг переборку ручной дрелью сверлить. То ли посмотреть, то ли попугать – он после так толком объяснить не смог.

Бумкнуло тогда по всей подлодке, как в большой турецкий барабан, отчего на мостике чуть аварийную не сыграли – мало ли чего может с таким звуком разрушиться? Но это оказался всего лишь химик, отброшенный подальше от переборки. Отброшенный аккуратно и даже бережно – а ведь могло и об выступающее железо организмом приложить.

Его нашли вдавленным в щели за койками с волосами дыбом. А когда достали и рассмотрели – так у него ещё и руки сине-лазоревой чешуёй пошли. Не пластинками – просто рисунком по коже. Но всё равно выглядело жутковато. А дрель так и вовсе в ходовом обнаружили и потом долго понять не могли – чего это такое скрученное-перекрученное, будто из пластилина намятое, но железное и пластиковое? Потом кусок шильдика нашли и одно с другим сопоставили.

Химик тогда здорово перепугался и пару дней в лазарете отсиживался: отстранил его Соболев от вахт – от греха подальше, да и чтоб экипаж руками своими не пугал. А на третий день чешуя рассосалась, будто её и не было.

Больше химика никак не наказали – хотя и было за что. Но потом не раз видели, как он у переборки сидит и что-то по ней специальной палочкой выстукивает. А Ёши то ему отвечают, то молчат, то просто своими делами занимаются - трудно по одним звукам определить. И так-то это странно, но поскольку не в ущерб вахте – вполне терпимо. А Соболев полагал не доставать экипаж сверх необходимого. Которого в подлодке и без того довольно много. Тем более когда раз за разом на базе видишь, что нет здоровых – есть недообследованные и переплававшие.

Как-то оно потом дальше и шло – моряки служили, Ёши шумели, подлодка плавала и ныряла, а остальной мир про инопланетных головоногих ничего не знал. Хотя должны бы были – всё-таки подлодка – объект важный и интересный, а потому начальством часто посещаемый. А начальство оно такое – любит совать нос всюду, куда не надо.

Но Ёши при проверке сидели тихо и если про них специально не рассказывать, то их и не заметишь. И знали про проверки лучше всех - даже лучше проверяющих. Так что примета была верная – если Ёши вдруг притихли, то жди начальство с сюрпризом. А они у них только двух видов – мешкотные и совсем уж трясучные. И тут не Ёшей прятать – самому бы порядок в вверенной боевой части успеть навести. Ну а Ёшевы мелкие странности всегда можно списать на избыточно рукастых младших офицеров, что сначала розыгрыш делают, а только потом смотрят, кому он попался. Им всегда есть за что выговор влепить, так что нормально даже.

Офицеры порой даже на эту тему спорили, как Ёши узнают о проверке – по ревизорскому запаху, телепатически или же им протекает от штабных Мушей или даже генеральских Выжей? Ну а почему нет? Если у них есть Ёши, почему другим военным не делить пространство-время с другими застенщиками? И никому о них не рассказывать, чтобы в подозрении на психическое не попасть? Но так ни до чего и не договорились и просто приняли примету как должную и полезную: если за переборкой всё тихо – жди неприятностей со звёздами на погонах.

Ну а когда лодку через пять лет опять поставили в сухой док на ремонт и переоснащение, Соболев был спокоен – Ёши там останутся, невзирая ни на какие новые ракеты, радары и системы помехоподавления. Раз уж он их не нашёл (а он это делал, только очень тихо и незаметно) – сухопутные ремонтники не смогут тем более.

Так оно и вышло – оборудование обновили, а Ёши остались на старом месте. Пошугав заодно сварщиков-монтажников.

Но кто ж им поверит, верно?

А когда лодка окончательно выработала свой ресурс и была поставлена к дальнему причалу на отстой, расформирование и распиливание, кавторанг двинулся по начальству. И своему, и гражданскому - с просьбой-требованием-петицией о необходимости не распиливать лодку на металл, а сделать из неё плавучий музей. Всё же серия была славная, заслуживающая памятника, да и сама лодка овеяна славой морских побед – пусть и в необъявленных войнах и учениях, опасно близких к настоящим. Так что почему бы не именно она?

Его пытались футболить и не замечать, но Соболеву не занимать было административного упорства. И отправлять свой корабль под промышленные резаки не собирался. И таки своего добился – хоть и на роль памятника были подлодки и поименитее. И не абы там какой рубкой перед входом в патриотический парк: целиком, у причала, в парадной отделке и с гидом по узким ходам и низким люкам. Там, где ещё теснее было, пока секретное и лишнее оборудование наружу не демонтировали.

Правда, злые языки потом говорили, что убеждение не обошлось без пары баночек морского варенья, но это лишь завистливые языки: Соболев никому и никогда не давал его пробовать. А красть из каюты капитана… на Черноморском флоте это почти невозможно представить. А уж на подводной его части – так и тем более.

Но с чего вдруг такое упорство? Соболев затруднился бы даже очевидное объяснить – любому капитану больно смотреть, как его корабль на переплавку идёт. А уж когда корабль с таким интересным привеском, одним на весь флот – так и тем более. Но ведь не будешь же об этом говорить, верно?

Нервов тогда кавторангу поели знатно – на кругосветку хватит. Так что никто не удивился, что после буксировки лодки в музей, Соболев в отставку ушёл и на даче поселился – редиску полоть да в гамаке с книжкой качаться. Ну и кастрюля с остатками варенья куда-то бесследно делась.

Ну а Ёши… да что Ёши? Они так на «Палтусе» и остались, и в этом может убедиться любой желающий, имеющий специальное оборудование для измерения веса массивных плавучих объектов. Но шумят теперь они тише и реже – ровно настолько, чтобы поддержать свою славу неведомо кого, что могут поселиться даже на военной подлодке и ничего им за это не будет.

Правда, музейные смотрители говорят, что порой по ночам лодка ходит ходуном и лишь закрытые люки и многослойный корпус не доносят наружу всю палитру неземных звуков и вибраций: то ли Ёши скучают по морским путешествиям и экипажу, то ли просто выясняют отношения.

Кто ж этих Ёшей разберёт?

Сфероид

История про то, как золотой шар крышу пробил, в яме на сцене улёгся и давай менять жизнь к лучшему

День, когда спутник прилетел и крышу пробил, ничем не выделялся. Миша тогда с утра на сцену пошёл – режиссёру задник для спектакля нового искать. Третий год ведь угрожает поставить. Как вспомнит, так и гонит Мишу в пыльное засценье за обстановкой. А пыль театральная она такая – мелкая и едкая. Пару раз влезешь и больше не захочешь.

Но Мишу послали и он пошёл. Отпёр неприметную дверь в коридоре, поднялся по ступенькам, нащупал металлическую лестницу, что к прожекторам ведёт, и к выключателю. А на сцене уже свет горит и яма нараспашку: видно, режиссёр сам вчера искал, не нашёл, не закрыл и ушёл. А потом сам про беспорядок ругается.

Вот только лампа какая-то странная. И свет. И форма. И место тоже – в зале под потолком. Нет там такой лампы.

Миша на край сцены вышел, голову поднял… а в потолке дырка. Аккуратная такая, круглая. И небо видно. С мяч где-то дырка. Будто кто пальцем крышу, как старый задник, пальцем тык – и насквозь. И, главное, ловко так – под самую рампу. И на конце пальца того длинного аккурат яма и есть.

Миша обернулся-наклонился – а в яме, на кулисе, шар золотой лежит. Спутник, наверное. Потому как метеориты – они такие каменюки. А этот весь гладкий, аккуратный – явно спутник. Летел-летел и в яму - бяк.

Миша присел, руку боязливо вытянул и в спутник перчаткой потыкал: тёплый и не металлический. Больше на кожу похоже. Тогда Миша в яму спустился, фонарик включил. Смелости набрался и ещё спутник потыкал. А тот лежит ровно и не кусается. Тогда Миша за бирки взялся.

А города с весной нет. И быть не может с той большой приборки с описью и проветриванием. Режиссёр тогда ещё едва не улетел на заднике к какой-то сказке, но ему бетонная ваза помешала. И раз тогда города с весной не нашли, то и сейчас его тоже нет.

С тленью остальной выбросили.

Но Миша всё одно по описи проверил. А глаза нет-нет, да на спутник косятся. Тихо ведь прилетел, и Миша его не услышал. Ни сейчас утром, ни ночью на дежурстве. Он, конечно, давно сидя спит, но от такого точно бы проснулся. Вот когда в прошлом году пьяный в двери ломился – Миша проснулся и наряд вызвал.

А тут всё тихо было.

Миша ещё по яме побродил, а после вылез щиты укладывать. А то они различаются, и если не так уложить, то вдавливать придётся. А режиссёру он так и скажет – нет у нас весеннего города. Зато дырка в потолке и спутник золотой в яме.

Вот только ни режиссёра, ни директора сейчас нет – на совещании они. И дубль-машинист звонил, что болеет. И сейчас в театре только он, Миша, тётки бухгалтерские, уборщица да секретарша. Но они к сцене никаким боком и про спутник им знать не положено.

Миша на вахте посидел-посидел, радио послушал – да и полез на крышу. Потому как нехорошо с дырявой-то крышей. Режиссёр как обнаружит – всё одно его пошлёт. Да ещё и с фитилём – почему, мол, в его дежурство казус такой? А что Миша-то? В инструкции про спутники ни слова. И директору тоже всё едино. Кто за всё виноват и за всё в ответе? Миша-на-все-руки-помощник. На все руки – потому как работает здесь давно, а помощник – потому как не мастер. Хотя здесь это редко когда надо.

Потому как самое интересное здесь давно уже случилось.

Это ведь раньше театр на всю область гремел, и постановки смелые ставил. А как всё можно стало – тут все с испугу и разбежались. А потом у каждого телефон-смартфон стал. И интернет с компьютером. Кому тогда охота в театр ходить? Но когда спектакль, немного, но всё же приходят. И вроде как нравится им. Видно, есть тут чего-то такое, чего на дискотеках да в мониторе не увидишь. Иначе чего бы Геннадию Васильевичу режиссёра слушать да по сцене туда-сюда ходить с одними и теми же словами? А он ведь большой человек, бизнесмен – но всё равно в театр работать ходит.

Не из-за зарплаты же, в самом деле.

Миша в искусстве понимал мало. Его дело – подтащить-передвинуть-поставить. А про остальное режиссёр пусть думает. Хоть о заднике весеннем, хоть о спутнике золотом.

Но режиссёр с директором, когда вечером приехали, Мишу даже слушать не стали – погнали сразу за дорожками ковровыми: важный кто-то приехал. А потом Миша и говорить как-то перехотел. Но ночью одно спал плохо – всё о спутнике думал: чего прилетел, зачем прилетел, вдруг его искать будут?

Да и дырка в крыше опять же.

А утром, когда Миша смену принял и в журнале расписался, то сразу на сцену: вдруг ещё что произошло, пока его не было. Но нет - лежит себе спутник-красавец, боком отсвечивает. И лёг ещё уютнее – прям как яйцо в гнёздышке. И будто ничего и не было.

Только в потолке дырка.

С тем жизнь и продолжилась. Режиссёр чего-то командует, артисты чего-то репетируют, тётки бухгалтерские с секретаршей интриги плетут. А Миша то диван по сцене двигает, то плакаты вешает, то стулья с креслами чинит.

Жизнь, в общем.

Вот только Миша, что ни день - то на сцену шнырь и на спутник смотрит, пока нет никого. Даже имя ему дал – сфероид. Ну потому как на шар вроде и похож, а вроде бы и нет. Миша его даже зарисовал и потом умным людям показал – мол, чего такое? Сфотографировать было бы лучше, но тогда спрашивать начнут – где видел да куда положил? А Миша врать-то не умеет – сразу по нему видно.

Да и жалко будет, если сфероид попилят, да в скупку сдадут. Не потому, что Мише жадно или жалко было – не его же сфероид. Только родители ему говорили – чужое добро счастья не приносит. Но это Миша знает, а остальные пока поймут – поздно будет. Они его на деньги сменяют, на машины, квартиры и мишуру яркую спустят. Но это много у кого есть – а вот сфероид ты ещё найди сначала.

Миша даже думал перепрятать его куда. Или хотя бы укрыть кулисой той же. Но потом передумал: всё одно он один в яму лазит, а остальные без команды туда не смотрят даже. Дубль-машинист и тот крабом в сторону.

Хотя сейчас оно к лучшему.

Но чем дальше сфероид в яме лежал, тем больше Миша странностей хороших видел. Вот та же плесень. Где ремонт был – там её нет. А как в костюмерную, запасную репетиционную или под лестницу сунешься – тут она, родимая. И ничего ей не сделаешь - плесень-то на сырости растёт, а что ей Миша сделает? Здание-то старое и строено не без ошибок – как дождь, так она опять голову поднимает.

Но вот уже неделю как Миша запаха плесени не слышит. И пыли тоже нет. А он ведь её и мочил, и веником с совком сгребал, и щёткой со сцены сметал, и даже с пылесосом охотился – а она всё есть и есть. И даже больше становится. А вчера он в самый конец кармана за королевским шатром через все завалы лазил – так даже стираться не пришлось: только щёткой по спецовке прошёлся и хорош. И краски в засценье вроде как ярче стали. Хотя, может, это дядь Коля наконец щиток наладил и лишний вольт в лампу дал.

Но вот дырка на крыше точно меньше стала: Миша тогда полез её плотнее затыкать перед дождями. Сначала с мяч была, а теперь – только в кулак с просветом. Но он всё равно её заткнул, лист придвинул и кирпичом приложил. А сам ещё больше на сфероид зарадовался – потому как с пониманием он. Сам сломал – сам починил. А что дырку сделал – ну так как иначе ему на сцену закрытую попасть было? Вот он через крышу в яму и упал.

А больше дальше - директор вдруг о чужих гастролях договорился. И не циркачей каких или групп музыкальных, от которых стены трясутся и бардак по всей территории. А вполне себе областной театр с чем-то музыкальным и патриотическим про танки.

Режиссёр тоже перестал из себя пьесу корчевать, нашёл где-то современный сборник – ходит теперь с папками. И глазами загадочными всё за угол смотрит – композицию на сцену примеряет. И актёры оживились. Ходят, глаза горят, учат чего-то, стараются. Геннадий Борисович вон похудел – даже пиджак сходиться начал.

Потом все курить бросили. И даже вешалки театральные отставные, что на жизнь жаловаться приходили, теперь больше рассказывали, чем ныли. И закуривали больше по привычке.

И дядь Коля на спину жаловаться перестал, а уборщица – на артрит. Да и Миша тоже перестал себя пельменём варёным чувствовать. Живот втянул, грудь выпятил, плечи расправил. На него даже тётки бухгалтерские взгляды бросать стали – а раньше только с директором и кокетничали.

Когда режиссёр всех на сцену погнал репетировать, Миша немного бояться начал – ну как кто дырку в подвесном потолке углядит? Там ведь на три плитки дырка – это ж ничем не объяснишь. А лезть заменять Миша побаивался - мало ли чего там в потолочье водится? Да и плитка эта вся навесная на каркасе держится, что в крышу вкручен. И ещё вопрос - выдержит ли он, когда по нему ползком поползут? И лететь оттуда высоко и всё на кресла.

Да и плитки такой у Миши в шкафах нет.

Но обошлось. В зале только режиссёр сидел и всё больше на сцену глядел. А чтобы со сцены дырку увидеть – это ж к самому краю подойти надо, голову запрокинуть да всмотреться. А актёры всё больше к середине жмутся.

Спокойней им там.

А потом режиссёр новую вторую пьесу ставить захотел – вообще случай Мишей невиданный. И Миша тоже в том участвовал – держал, колотил и натягивал. И попутно о сложных вещах думал: что такое жизнь, для чего в ней театр со спектаклями и зачем в них Миша? И кто он, Миша, для жизни? Может, не такой уж и человек-присоска, а вообще - опора коллектива? И здания тоже. И окрестностей.

В общем, крепко Миша думать начал. И после продолжил.

День, когда сфероид улетел, ничем особенным не отличался. Разве что когда Миша утром на сцену зашёл, яма опять нараспашку была, а в окне – дырка круглая. Но оно и понятно – всё ж снова закрыто, а своё заделанное пробивать глупо. Вот сфероид через самое тонкое и фьють! Ладно хоть, что там теперь не старое панорамное с осами, а современный тройной стеклопакет. Вид, конечно, не тот – зато менять проще. А у Миши и стекло запасное есть – с ремонта ещё. Так что не беда.

Хотя, конечно, без сфероида печально теперь будет. Но и его понять можно – сколько ещё по стране театров да ДК? И в каждом свой Миша. А сфероид один. Да и Миша, в общем-то, уже понял, что дальше делать надо, чтобы жить вокруг лучше было. Это конечно много и долго – так и Миша никуда не торопится. Работает он здесь давно, можно даже сказать – врос корнями. И даже если здесь самое интересное уже произошло, это не значит, что вообще всё интересное кончилось.

На его век ещё хватит.

Хлеб молодильный и затворник

Грустный сказ о молодильном хлебе, затворнике, его семье, что не стала миллионерами и почему быть взрослым в годовалом теле – так себе идея?

Пришла как-то младшая сестра проведать своего старшего брата-затворника, а дверь никто ей не открывает. А ещё за дверью звуки странные, запашок нехороший и к телефону никто не подходит.

Открыла она дверь запасным ключом, а дома брата нет – только пустая одежда валяется, два мусорных пакета пустыми пакетами забиты, а на кухне злой и худой младенец. В вонючее тряпьё замотанный, по лестничке из книг и коробок к раковине карабкается, чтобы воды из крана попить. А после на импровизированный горшок пристраивается от неправильного питания – потому как ест то, что достать может. И что достал, как может, своими слабыми зубками кое-как измельчённое - ест.

Оторопела она, обратно в себя пришла, младенца помыла, в распашонку из рубашки завернула, из чего осталось, сготовила, накормила (да и много мальцу надо-то?) спать уложила, да к родителям и помчалась. Не только потрясающую и пугающую новость рассказать, но и семейный альбом посмотреть – потому как очень младенец похож был на одну фотографию сорокалетней давности.

Очень похож. Вот только взгляд совсем другой – совсем нерадостный, злой и сосредоточенный. Весьма похожий на тот, что она последние лет десять видела, когда заглядывала к нему, чтоб он совсем уж грязью не зарос, и разговаривать не разучился. Но не может быть такого, потому что не может быть никогда. А исхудавший младенец с совсем недетским взглядом есть.

Встрепенулись тогда родители, вместе с ней помчались на квартиру, ещё раз поразились и младенца на попечение забрали – всё-таки у них какие-никакие, а условия. И опыт по уходу – тоже.

Где-то через неделю младенец отъелся, от борьбы за жизнь отошёл, и рассказал (ну насколько годовалый малец контакт с окружающими диалог установить), что всё дело в новом хлебе из булочной. Именно из-за него он сбросил весь груз прожитых лет, да так, что кое-что другое тоже едва не отбросил.

Родители сначала как-то не сильно этому поверили – но когда младенец раз за разом пытался говорить с невероятной для таких лет внятностью и делать дела, младенцам несвойственные, поверили. И придя на квартиру, действительно нашли в мусоре не один чек с повторяющейся товарной позицией.

На чеке был и адрес пекарни, куда они, посовещавшись, наведались.

В пекарне не сильно этому удивились – они что-то такое уже подозревали. Но это ж сколько надо было хлеба съесть, чтобы он так себя оказывать-то начал?! Кто ж знал, что он так хлеб любит? Да ещё так много и долго только один сорт есть будет, и даже без сыра.

Вот только чего вы от нас-то хотите? Нет такого закона пока, чтобы частному лицу не отпускать столько хлеба, сколько он купить хочет. А прочие последствия – это за пределами нашей ответственности.

Но семья не скандала и не компенсации хотела – лишь половину прибыли от будущих продаж: дело-то явно перспективное. К тому ж это всё ж хлеб, а не лекарство какое – ему десятилетняя сертификация и сто тысяч добровольцев без надобности. А потому дождись момента, предъяви доказательства и греби деньги лопатой. Пекари от такой постановки вопроса оторопели, но быстро согласились – что да, дело намечается интересное. И тогда да – надо всё-таки по совести в его беде поучаствовать: затворник, конечно, сам нарвался, но уж точно не специально себя так опасно омолодил. А потому да – обождать, понаблюдать (вдруг чего не так пойдёт), ну и половину будущих барышей пополам, а пока ждём - извольте поучаствовать своей продукцией в деле повторного воспитания: сам-то он явно нетрудоспособен и нетрудоспособен ещё долго будет.

И не этим хлебом – обычными багетами да булочками. Лучше с повидлом – старомладенец их больше любит.

Пекари на такое почему легко согласились – перспективы ведь действительно радужные открывались. И упустить их только по нетерпеливости и непроверенности процесса – вдвойне обидно: даже не из-за упущенных выгод – из-за доброго имени. Такую вещь, такую глыбу – и так провалить!

Всё-таки каждый хороший пекарь в душе немного Америго, если даже не Колумб.

И на том история… да в, общем-то, на том всё и закончилось. Ну для окружающих закончилось – потому как для них толком и не начиналось: затворник на то и затворник, чтобы его исчезновение мало кого заинтересовало. Налоги за него удалённо платили, сестра всю деловую переписку от его имени плавно свернула. И даже паспорт удалось по достижению возраста обмена заменить без личного присутствия – так, фотографии отретушированные представили и за мзду невеликую переоформили. Ну а арендодатель нашёл на столе записку с ключами, убедился, что ничего из квартиры не пропало, залог обратно перевёл, да и думать о своём постояльце забыл.

А вот для семьи всё только начиналось – например, объяснить знакомым, откуда у пожилых людей вдруг появился странный ребёнок, на ребёнка-то не очень похожий. Удалось отговориться байкой о дальней родственнице, что нагуляла, попросила посмотреть, да так вот и с концами и исчезла.

До поры до времени версия срабатывала – выглядел старомладенец достаточно потерянным и грустным, чтобы в это поверить. И ко взрослым часто тянется, чем со сверстниками побегать да поиграть. И говорит порой такое, чего ребёнку знать ну никак невместно.

Но ближе к шести годам это немного выправилось – тело своё взяло, разум привык, а старая жизнь подзабылась. Главное – пальцем лишний раз в историю не тыкать, чтобы себе и другим не напоминать. А то иногда старые знакомые, знающие затворника ещё по первому младенчеству, ощутимо настораживались. Но затворник довольно быстро наловчился им лишний раз на глаза не попадаться, под благовидным предлогом.

По шести годам пришлось ещё хитрить со школой – второй заход по одиннадцать лет ведь никакой взрослый не выдержит. Не потому что там ничего нового не появилось – просто через это надо проходить в своё время один раз и больше не повторять. К тому же там документы нужны, а он по документам, простите, на свой старый паспорт совсем не похож.

Ну да подумав да похитрив на ровном месте, убедила семья окружающих, что необычному ребёнку – необычное образование: частная загородная школа с большим уклоном и свободным посещением. Тяжко, да – но так для кого ещё стараться-то? Те вон больших своих надежд не оправдали – так может хоть этот себя окажет и не только сердце согреет?

И в это даже почти не лукавили – большая тогда у них мечта о больших деньгах вызрела. У всех и разом. И хоть потускнела и растрепалась за столько-то лет, но никуда из головы не делась – уж больно большое и радостное обрисовывала. И грела она, и объясняла она, и трудности раз за разом сглаживала. Настолько привычной стала, что ожидание цели стало важнее самой цели, потому как на неё ведь ещё сподвигнуться надо, а это страшно: ведь вдруг не получится?

Так что они ждали. Жили, ждали и выжидали. Возможно, прождали бы столько, что затворник по новой бы вырос и все доказательства этим бы стёр.

Да вот только однажды вышла у семьи с пекарней размолвка серьёзная – мол, сколько же можно, за те булки отданные дважды любые репутационные потери откупить можно было, если не трижды. Так что хватит нас виноватить, да ежемесячно долю откусывать – у всего есть срок и он уже под крышечку. Все уже жданки съели! И грозить нам не надо, всё равно вам никто в эту нелепицу не поверит – что поел хлеба с горкой и за ночь хлоп – и в младенца обратился. Не бывает такого и все это знают, хоть это и не так!

Ну да пекари – народ горячий, с запала ещё не такого скажут.

И да - была в их словах небольшая, но всё же правда. Но у семьи-то правда была куда как поболее. Так что зря им в пекарне про нелепицу-то сказали – чем сильно обидели. Так-то может быть, хоть со скандалом, но разошлись бы краями и лелеяли бы обиду долгую. А так – да, в суд за такое не подашь: нет такого закона пока, чтобы не продавать людям хлеб молодильный, да без предупреждения: нет такого значка на продукции «при чрезмерном употреблении вызывает бесконтрольное перерождение» и вряд ли введут.

Так что собралась семья большим советом, обстоятельства обсудила, об несбыточных миллионах погоревала, да стала решать – как дальше быть и что для этого надо сделать. А как решила – начала потихоньку воплощать.

За скучными подробностями - семья в итоге внакладе не осталась – ну да, такую сенсацию гласности предать-то. С такой-то мощной доказательной базой.

Потому что можно было бы списать, что это всё постановка и просто не по годам умный и с богатыми актёрскими данными ребёнок. Не бывает умных детей с такими глазами, вот просто не бывает: всё-таки ребёнок, пусть даже гениальный - он tabula rassa[1], его ум опирается на богатые вычислительные возможности, а не на многолетний опыт. А тут смотрит как взрослый, говорит как взрослый, в движениях то и дело проскальзывает, что разум привык совсем другими габаритами распоряжаться – и не потому, что жизнь заставила рано повзрослеть: он таким и раньше был.

Осознать такое трудно, смириться – ещё сложнее: и когда повод раскручиваться начал, затворника только ленивый не тыркал. Но затворник за эти девять лет такую скорлупу отрастил –без ледоруба не поддёрнешь.

На одно неверующего приходилось двое любопытных, один сочувствующий, а среди двадцати-тридцати сочувствующих – одна-две деятельных личности. Вот на их внимании затворник и держался – всё ж эти люди его с готовностью принимали и общались как с равным. А в такой позиции это ой как важно и ценно – потому как очень нечасто ему такое достаётся.

Его тогда часто спрашивали – а чего он на помощь не позвал, когда омолаживаться начал? Глядишь, и не пришлось бы так опасно выживать. А может, и вовсе до такого бы не докатился, если бы с людьми больше общался.

Что он мог им сказать? Что не знает он таких людей, которым можно позвонить в два часа ночи с воплем, что возраст пошёл вспять и кто не только не обругает его за пьянство или приступ буйного слабоумия. Да, кто-то наверняка всё же назавтра забеспокоился бы и может даже пошёл заглянуть.

Возможно, но не наверняка.

Но лучше бы было им сказать, что трудно собрать воедино угасающее сознание, пытающееся совладать съеживающееся тело, чтобы провернуть такое сложное и ненадёжное дело. Вытащить продукты из шкафов, уронить одеяла на пол, найти ведёрко с крышкой и прорезать в ней дырку – и ещё пяток важных и неотложных дел, какие взбредут в уменьшающуюся не по дням, а по часам головку. Да он, собственно, так им и сказал – но это мало кто понял.

Но он их не винил – пережить такое никому не пожелаешь. Даже если очень хочется, чтоб он понял, на своей шкуре прочувствовал (и так себя обидно не вёл). Не надо нормальному человеку чувствовать. Не надо и незачем.

Конечно, много людей ни ему, ни семье не поверило. Многие из этих многих высказали семье свои сомнения. Немногие из многих – оскорбления. Некоторые не поверили настолько, что взялись на себе доказывать абсурдность произошедшего. Хотя их предупреждали, что будет и какие у этого будут последствия.

К сожалению, не у всех из них рядом вовремя оказались окружающие, чтобы оказать необходимую помощь и поддержку. Не то чтобы мир был так жесток – он просто не приспособлен к самостоятельному существованию годовалых младенцев. А годовалые младенцы не приспособлены, чтобы самостоятельно осуществлять многие и взрослые действия.

Но во всей этой чехарде название пекарни прогремело и прогремело громко – уж тут семья своё слово сдержала. За крафтовым хлебом выстроились очереди (даже за булочками и слойками, ни в чём необычном, кроме повышенного содержания начинки, не замеченных). Их продукцию изучали под микроскопом, просвечивали рентгеном, рассказывали из каждого утюга и приглашали на интервью и мастер-классы в каждый уважающий себя блогосалон.

Но ажиотаж как быстро появился, то так же быстро и спал, потому что:

- всё-таки мало кто настолько любит хлеб, чтобы умять сто двадцать шесть полновесных булок за три месяца даже без сыра;

- мало кто может выдержать такое перерождение и ещё меньше тех, кто на него добровольно пойдёт;

- перерождение хоть и происходит стремительно, но отнюдь не мгновенно. И это не самый приятный процесс, к которому человеческая психика не приспособлена… ну потому что просто незачем ей такой вырожденный механизм вырабатывать;

- мозг годовалого младенца где-то вдвое меньше мозга взрослого. А значит, даже с учётом неполного используемого объёма, он всё равно не вместит весь груз воспоминаний, знаний, умений, навыков и предрассудков, которые в сумме дают личность. Чем-то придётся пожертвовать – и не перерождающемуся выбирать, что. И большинство запомнило не свою прошлую жизнь, а тот ужас от ощущений самоутраты.

Затворнику с этим ещё повезло – он тогда за выживание боролся, тут уж не до переживаний по поводу утери воспоминаний было – с теряющейся координацией бы совладать, чтобы вытащить еду поближе к полу, а одежду – хотя бы на стуле: самостоятельно залезть на диван младенцу не под силу.

И эта необходимость бороться за своё существование, не отвлекаясь на сложные мысли и сильные переживания стало как бы не обязательным условием для успешного омоложения – иначе утрату самое себя можно было и не пережить. А лечить обезумевшее существо, у которого ещё и сознания-то толком нет: это, знаете ли, жутенько. До регулярных ночных пробуждений с диким криком, отгоняющим навязчивый кошмар с самых дальних задворков памяти;

- человек не случайно не помнит первые годы своей жизни, а последующий период – с изрядным флёром, сквозь который проступают больше общие впечатления и эмоции, чем конкретные обстоятельства.

Уж слишком разные впечатления, слишком разная чувственная оболочка, которая на самом деле окружает любое впечатление и к которой люди так привыкли, что пока какая-то несообразность не привлечёт их внимания, они этого и не заметят;

Не надо сознанию видеть изнанку своего подсознания – не для этого оно предназначено. Его дело – работать и поставлять наверх сырьё для превращения их в высшие нервные действия и просто мысли.

Но поскольку опыт такого существования есть у каждого человека, то второй цикл проходит легче, чем можно было бы ожидать, хотя и его не назвать приятным. И как говорил сам затворник, когда повзрослел до внятной речи (и внешности не говорящей куклы), что оказаться в нескладном теле, где за день не напрудить в подгузник за радость считается – так себе состояние.

- Выпадение из полноценной жизни минимум на семнадцать лет: это не то, на что готов пойти человек и уж тем более не готовы люди, его окружающие. К тому же без щенячьей лицензии и права на социализацию со сверстниками – ведь одно дело жить с позиции доброго большого и старшего – и совсем другое – мелкого среди равных, да ещё пугающе отталкивающего и непохожего. И каковое чувство на этот раз не нивелируется природным детским оптимизмом, потому что его просто нет – ведь за ним стоит пустое и открытое новому сознание.

А детство, где нет места не то что беззаботности, но и просто жажде познания – это не радость – это пытка. И пытка довольно унизительная – ведь омолодившемуся есть много с чем сравнивать;

- Но при этом же даже пройдя через все тернии взросления, омолодившийся уже не будет прежней версией себя: ведь молодое старое всегда побьёт. А значит, новые впечатления, знания и навыки постепенно вытесняли старый (и часто ненужный на данном этапе) эмоциональный и информационный багаж. И человек приходил к зрелости сильно изменившимся, но вполне узнаваемым: всё-таки генетика, груз прошлого и схожие обстоятельства (а немного людей меняют свой социальный уровень) приводят к подобным результатам. И обычно не с сильно лучшими результатами – преждевременное знание правил отнюдь не компенсирует начальной поддержки.

Мало приятного осознавать, что даже получив второй шанс, ты не сможешь толком им воспользоваться.

Но затворнику и его семье в этом сильно помогло любопытство – всё-таки он был первым человеком, если не прошедшим это, но уж задокументированным прецедентом с подробные описанием наблюдений – точно. К тому же он к этому не стремился, а попал полуслучайно, а значит, должен довести дело если не до конца, то хотя бы до устойчивого многоточия. Чтобы те, кто последуют за ним, шли на это с открытыми глазами, с факелом по обозначенной тропинке.

Но именно из-за этого у пекарни и были щедрые, хоть и непостоянные клиенты: многие моральные банкроты и прибегали к этому изощрённому способу частичного самоуничтожения для самовозрождения лучшей (ну или хотя бы другой) версии себя. Хотя их предупреждали, что это ещё и довольно-таки унизительно: вот так разом, буквально за ночь из полноценного взрослого стать довольно ущербным (пусть и нездорово умным) небольшим существом с очень ограниченными возможностями. При этом жизненно зависящим от доброты и заботы окружающих. Которым такое куда как тяжелее – не вызывает такой младенец особой радости и привязанности: уж больно непохож.

Вот и выходило, что давал этот хлеб многое, но и цену спрашивал за это как бы ещё не большую. А потому после бешеного взлёта популярности, когда даже брак и крошки с поддонов сметали втридорога, дело быстро свелось к тому, как оно было раньше. Ну может немного побольше – у товара с историей цена всё-таки выше, чем без такой.

И в пекарне, что так и не захотела становиться хлебозаводом (потому что в пекарне можно вкладывать в работу душу - на хлебозаводе же её можно лишь изорвать на мелкие кусочки, после чего она просто закончится), не сильно этому удивились, рецепт доработали, и другой хлеб в продажу пустили.

И вместо хлеба очень долгой жизни, пусть с пыткой взрослением и обновлением личности на три четверти (и не тебе выбирать, что исчезнет, а что останется), стали продавать другой хлеб. Который, чем больше и дольше его ешь, тем больше молодеешь. А как есть перестанешь – так потихоньку обратно к естественному состоянию и возвращаешься. И с каждым разом всё дольше молодеешь и всё быстрее старишься.

Говорят, от него живут гораздо меньше – на третий-четвёртый раз не успевает организм остановиться на старой границе - и несётся дальше, как на крыльях, до самой последней черты.

А ещё хлеб этот - дорогой и невкусный. Но многим всё равно нравится.

[1] Чистый лист (лат.)

Сказ о черте, частоколе и людях за ними

Сказ о том, как там за чертой сначала гуляют по лесу, возвращаясь в поселение за частоколом, ну а попривыкнув – работают на железной дороге: привычно и монотонно.

Если пришёл ты сюда из лесу не одну смену назад, то знаешь - всё здесь одно по одному: как отстучат последние капли в специально испорченном умывальнике, так и вставать приспело. Можно позавтракать (но можно и не завтракать), умыться-почиститься и если сегодня в смене – то за забор (что более для обозначения, чем ограждения), на дрезину, к ней платформу с износимой деталью – и на участок. Можно там, где в прошлой смене не закончили, можно планово-профилактически повдоль всех путей или где вдруг какая опасная неурядица – раз на раз не угадаешь.

Как сложится.

И уж если на смену подрядился – то изволь номер отбыть: коллектив подводить не надо. После – пожалуйста: надоело кому или просто захотелось разнообразия – вполне может уходить: никто их не держит. Захочет вернуться – тоже никто возражать не будет: все мы здесь люди, все мы здесь человеки и менять своё мнение по восемь раз за смену никому не чуждо.

Но тут такое дело – здесь, за чертой, можно идти, можно бежать, можно даже, наверно, лететь – если знаешь как, или просто котма катиться. Под ногами всегда что-то будет, но ничего нового в пейзаже себя не окажет. А как обратно захочешь вернуться, дорога быстро на себя выведет. И до посёлка по ней можно даже без дрезины. Почему так? Да кто его знает? Удобно же.

Здесь обычно так – что удобно, то обычно и происходит. Если что другое – то это сильно хотеть надо – а с этим не у всех получается. При жизни-то то одно, то другое подпихивало, а здесь, за чертой – всё через волю и привычку идёт. И лучше их под сомнение не ставить.

Так что можно есть перед сменой, можно не есть – ни голода, ни насыщения не ощущается. Вкус вроде как есть, но как-то… больше его отличия и колебания не волнуют. Но лучше всё же есть – это привычнее, а значит – проще. Хотя опять же – можно почувствовать и голод, и насыщение – но это хотеть надо. А здесь с этим непросто. Продумывать всё приходится, а неохота.

Откуда здесь что берётся? А разве это важно? Приезжает по дороге, находится на складе, или выпадает из шкафа – вариантов много. Главное – что удобно. Поэтому здесь обычно предпочитают, чтобы беспорядочной насыпью в вагоне, что на наше ответвление кто-то затолкал. Ведь тогда можно устроить собрание, неразбериху, деловитость, суматоху, разгрузку, учёт, переучёт, укладку, оптимизацию, инвентаризацию – столько общеполезных действий, ужасть просто.

И потому же разгружают вагон те же, кто и готовит – потому как они обычно разгружают то, что умеют готовить. Не так богато разносолами, зато стабильно по качеству. Потому как подгоревшая солёная манная каша, конечно, разнообразит меню, но всё-таки вкуснее обычная с маслом, сахаром и без комочков.

Хотя вкус более дань привычкам, а здесь за них держатся.

Ну и ещё в некой цене здесь тёплые вещи – их немного, появляется мало, а шить не из чего. Хотя здесь не жарко и не холодно, но многие по старой памяти зябнут. А с курткой, свитером, шубой или просто телогрейкой как-то легче себе тепло представить и руки-ноги каждые пять минут не тереть.

Ну а если пока ещё не обзавёлся – прямая дорога на смену: потому что когда с тяжёлым железом работаешь, об этом не думаешь. Там вообще мало о чём думаешь – там много за чем следить надо: как стоишь, как дышишь, как машешь, как инструмент держишь, как костыль налаживаешь, как галька сыпется – много чего во внимании держать надо.

Тут уж не до себя как-то.

Раньше это всё на себя организм брал, а теперь-то его нет, так что некоторых заносит. Но тут обычно как занесёт, так обратно и вынесет. Почему? Так удобно же. Даже если толком дело не знаешь – тоже не страшно: выбор тут небогатый, но рабочий фронт – от края до края:

Можно рельсы класть, можно полотно домкратить и насыпь менять. Можно просто мусор вдоль путей собирать – тоже дело полезное. А можно всё этого и не делать. Но человек так устроен, что делать ему что-то надо. И если думать неохота (а здесь думать всем неохота) и больше ничего в груди не горит – то рельсы класть самое оно: тяжело, нужно, регулярно, в коллективе, есть что-то вроде удовлетворения. Поговорить опять же есть о чём.

Если ничего вокруг не происходит, любые события в цене.

Что это за дорога, откуда и куда ведёт, что за люди-существа-вещества по ней едут в открытых-закрытых вагонах, платформах и цистернах – вопрос интересный, но вам неведомый. Можно, конечно, было бы заморочаться и что-то с этим сделать и вопрос один раз, но до конца разъяснить – но это думать надо, а это здесь сложно.

Но, может, кто-то и сподобится при случае.

Лучше на предметном сосредоточиться. На рельсах, например. Рельсы обычно для укладки и замены привозят готовые. Но часто они с кривизиной насыпи не совпадают. И что тогда? А ничего – гнуть их. Чем, если техники нет? Да собой и гнуть. Полбригады на один конец, полбригады – на другой, бригадир кувалдой по месту подрабатывает, помощники фиксаторные костыли под разгиб ставят – долго, неприятно, но если сзади и спереди и вообще вокруг одно сплошное вневременье – удивительно эффективно.

Если совсем кисло идёт, можно упрямую рельсу на дрезину, да на пятый километр – туда, где специальная ветка идёт в тупик. И где в тупике том давно всё подготовлено – огневая яма, списанные шпалы и пара бочек креозота. Вот её тогда на бетонные блоки, место сгиба в самый жар, бригадир (или просто кто подюжее да толковей) в жаропрочке пропырой (ну той, что на тросах, через блок перекинутых, над всем этим висит) на рельсе радиус выбивает, помощники наводят, фиксаторы стропят. Ну а остальные тянут – без коллектива здесь никуда.

И чтобы лишнего не перетянуть, но и до формы довести (потому как два раза одну и ту же рельсу туда-сюда тягать – лучше по три раза новые обработать), бригадир со помощники её перед тем подробно обмеряет и специальным рубилом специальные значки на боковине выбивает. Будто бы в средневековье, чесслово. Зато действенно – ещё ни одна рельса непогнутой не осталась. Главное – не увлечься и лишнего не перегнуть, а то обратно отыграть почти невозможно – почти всегда так криво выходит, что лучше бы и не браться.

Так что на две гнутых один брак, а если радиус совсем хитрый – то и наоборот всё – на одну готовую три брака. Покрученное и искорёженное потом на платформу. Как полная накопится – выкатить на руках на технический путь и ждать, пока маневровик не пройдёт и перед собой платформу в туман не утолкает. Возможно, на сталеплавильный завод, что есть где-то. И на котором похожие ребята работают – из тех, кому жара и металл цвета соломы ближе.

Но точно никто не знает, потому как если кто туда доехал – то уже назад не вернулся. А кто назад вернулся – тот не доехал. И то ли нет там ничего, то ли опять вневременье шутки с терпением шутит.

От этого даже опытные буддисты теряются.

И все эти опасные манипуляции строго по ТБ. Не то чтобы это чем-то серьёзным грозило – самое серьёзное здесь уже со всеми произошло. Но когда свои руки-ноги с сочным хрустом и задорным шипением промеж железа зажмёт, защемит, расплющит и за собой потащит – любому не по себе становится.

Страшного в этом ничего нет – оно как-то само восстанавливается, вот только отнюдь не за смену. И коллектив от такого инцидента с ритма спадает, и работу прерывать приходится, и извлекать этого растяпу надо, а если он ещё в раскалённую яму сподобился свалиться – так оно и ещё муторнее и неприятнее становится. И работать потом приходится за троих – за себя, него и того парня, что эту покорёженную обгорелость на лёгкой дрезине до поселения везёт. Там его, конечно, оставшиеся на хозяйстве подлатают, соберут и оставят дозревать, но это…

Здесь быть – и так не сахар, мочь и ничего не делать – немногим лучше, но не делать, потому что ничего не мочь – совсем со скуки взвоешь. А скука во вневременье – жуткое дело. Так что одного раза любому дураку хватает, чтобы потом все положения неписаных правил до буковки соблюдать.

Совсем это от травм не спасает – каждый раза по два-три себе чего-нибудь да отбивал: большая работа с тяжёлым железом совсем без травматизма не обходится. Но меньше, гораздо-гораздо меньше, чем по живому было бы.

Дело дисциплинирует дух. А здесь, где можно если не всё, то многое – это немаловажно, чтобы себя-то не потерять.

Больше-то ничего не осталось.

Но если там кто-то себе не по нутру был, тут вполне может быть тем, кем захочет. Только если по серьёзке захочет, без кокетства – с глубиной и пониманием. Потому что иначе не получится – и хоть не будет никто специально пальцем тыкать, но приятного всё равно такому недоделку будет мало.

Через это за частоколом здесь полный набор - мужчины есть, женщины есть, дети с подростками тоже иногда попадаются: тут ведь не обязательно выглядеть так, как тебя у черты застало. Кто как хочет и может, тот на то и выглядит.

Но обычно все начинают выглядеть так, как раньше в лучшие или удобные (иногда это одно и то же) годы за минусом сложных недостатков и сложных преимуществ. Да-да, по всё той же причине – их надо хотеть, а с этим проблемы. А привычное – оно привычное, его хотение как-то само поддерживается.

Не в полноте, конечно, но хоть сколько-то. От этого особо недовольствуют женщины – можно выглядеть каждый раз на миллион, но что толку, если вокруг и других принцесс и королев полно, и этот миллион здесь гроша ломаного не стоит? Кто-то, конечно, пытается хорохориться и себя держать, но большинство до приятственности упрощаются и больше об том не беспокоятся.

По первости, конечно, кое-кто пытается впадать в излишества и непотребства (уж если не здесь, то где тогда?), но через десяток смен это проходит: и хотеть нужно много и сложно, делать не меньше, и последствий никаких – ни удовольствий особых, ни зависти, ни славы, ни беременностей, ни освистания. Даже триппер не подхватишь – то есть захотеть себе его можно, но это сложно, неудобно, да и ты сам себе его придумал, а не от него-неё подхватил. То есть и он-она могут его себе как-то организовать, тебе захотеть его передать, ты захотеть его принять… сложно это, неудобно, неприятно, да и неинтересно.

Хотя после смены (но можно и до) делать это самое – очень даже ничего, особенно если иногда: всё ж таки разнообразие. Но от отсутствия последствий и дефицита чувств иногда заносит, и приходится от того стыдливо перетерпливать, как оно там восстанавливается.

Да и просто ходить неудобно.

И ещё все друг на друга похожи становятся. Ну да оно и понятно – зеркал тут нет, все друг по другу ориентируются, а грань между мыслью и реальностью здесь тонкая… вот и выходит неизбежное усреднение. Но одни приходят, другие уходят, третьи себя на ощупь воспринимают и стараются помнить, что нос с у него горбинкой, скулы широкие и этот, как его… шрам звёздчатый над глазом. Левым, правым – уже не так важно – главное, чтоб звёздчатый и левый луч был длиннее и кривее остальных.

Хотя думать о чём-то здесь тяжело – причин-то особых нет. Так-то разум есть продукт эволюции жизни в борьбе с внешним миром за всевозможное благосостояние. А здесь, где уже не жизнь, а за…жизнь (наверное), и мысль, если не материальна, но сравнительно проста в воплощении, то и бороться как-то выходит не за что.

Не всем с таким легко свыкнуться. Но через сотню смен вполне выходит. А чтобы эти смены отсчитать, бригаде нормировщик и нужен. Им все по очереди бывают – чтоб по справедливости. Ведь так-то нормировщик – самое нелюбимое занятие, потому как занудное, однообразное и ответственное. Но важное – часов ни у кого нет, да и что значат-то часы во вневременьи? Вот и назначается человек, чтобы внимательно и ответственно следить.

И если спросят его, сколько прошло да сколько осталось, то обязан ответить. А как же – для чего он тогда на штабеле из шпал сидит и невидимых мух считает, а не до хруста в костях неподатливое железо тягает? Исключительно для отмерения времени методом специальной тормозной колотушки неровных граней. Тук, дук, бух… тук, дук, бух… тук, дук… бух… и повторяй всё сызнова.

Из двадцати таких дух-бухов собирается минута, из полусотни минут – час, из пяти часов – смена. Перед сменой пять минут всем даётся на присмотреться да к фронту работ попримериться, потом каждый час пять минут просвета и так до конца. Плюс дорога туда-сюда – так и можно считать, что рабочий день отработан.

Почему так неровно? А считать проще: двадцать пальцев на минуту, пять левых суставов (три от руки и два от ноги) – час, пять правых – вся смена. Ну или кто как ещё считает – у каждого своя система. Наособицу. И даже колотушек несколько – на всякую смену и ещё с запасом.

У тех, кто на хозяйстве остаётся, всё примерно так же – только нормировщика нет. А как они тогда завсегда всё готовое успевают на стол пометать? А какая разница – удобно же.

И календаря здесь никто не ведёт – незачем: картина климата ведь вокруг примерно одна и та же. И обстоятельства однообразны: смена регулярно, перед сменой завтрак, после смены – ужин, потом разговоры, чего ещё другого и спать. Кому вдруг надо – берёт отгул и просит кого подменить.

И все к этому с пониманием – иногда человеку надо. Неважно, что именно – главное, что надо. Потому что к тому, что больше нет естественной окраски происходящего и косная плоть больше не сподвигает дух, привыкнуть тяжко. Не то что чувств и эмоций больше нет – их-то можно вызвать волевым усилием, но на полнокровную жизнь никакой чистой воли не хватает. Просто потому, что соткана она из стольких мелочей, что удержать всех их в фокусе просто не получится.

А потому, можно перекуривать, можно не перекуривать – всё равно очевидной усталости нет. Можно спать, можно не спать – это мало на что влияет. Но лучше всё же спать – ну или просто лежать плоско на нарах или кровати (тут уж кто себе чего сработает), пока специально испорченный умывальник последние капли на подставленное донышком ведро не докапает. Значит, надо вставать, заряжать его по новой, собираться на завтрак и после повторять цикл заново.

Не особо интересно, да. Зато работает. Если кто-то сделает лучше, и это лучше будет несложно поддерживать – будем поддерживать. А иначе оно будет, пока будет энтузиаст этого дела. Уйдёт он – и действа этого тоже не будет. Хотя это и не совсем так, но проще считать так. Точные слова здесь без надобности. Да и неточные тоже.

И вопросов много, а ответы нам неинтересны.

К этому должно быть сложно привыкнуть, но это вневременье – здесь так. А потому на смене и после смены говорить всё же надо – от долгого молчания совсем невмоготу становится. А тронуться умом тут совсем несложно – жизнь ведь больше-то ни за что не держит.

И ничего ведь при том не произойдёт – вот что самое пугательное. Как захотел с ума сойти – так и сошёл. Как захотел – обратно в себя пришёл. Захотел остаться в подвешенном состоянии – виси, пока не затошнит или какая случайность туда или сюда не колыхнёт.

Некоторые вообще бессмысленной слизью растекаются и в землю впитываются. Но это они себя не одну смену туда-сюда раскачивают, чтобы вот так вот раствориться без права на откат. Большинство такое не одобряет – хоть это и не жизнь, и рутина хуже любой живой рутины, а всё же монотонность и размеренность привлекает.

А вот всеместная податливость пугает. Ну кроме дороги, да. На ней весомо и зримо – может, поэтому все к ней рано или поздно притягиваются:

Какое-никакое, а всё ж занятие.

А после него обычно ужин и заслуженные разговоры. Так-то быть бы им с рюмкой чая, да за домино с нардами да картами – но толку-то от рюмки? Да и костяшки-фишки руки больше не греют – азарт-то тоже вызывать в себе надо. А без него играть можно только от большой привычки к искусству игры и таких эстетов немного.

Так что всё больше разговоры. А что в тех разговорах? События немудрящие за эту и другие смены произошедшие, друг другу пересказывают, жизнь иногда вспоминают. Иногда даже о Большом Бытии говорят – но это нечасто: зацепиться-то толком мыслью там не за что.

Мало кто тут на живых злится: роскошь это – сильное чувство держать. Ну ошиблись они и ошиблись с описанием того, что тут, за чертой – ну так с кем не бывает? Никто ведь никого не обманывал, никто никого в заблуждение тоже не вводил – просто как смогли, как понимали и как смогли объяснить, так картину и нарисовали. В меру таланта и понимания.

Ну и чем под рукой рисовать было.

Наивно всё-таки считать, что существам одного течения времени, одной планеты и одного периода удалось охватить сознанием всё то, что происходит за их временем. Безвременье постичь (ну или хотя бы привыкнуть) всё же проще. Представить себе миг и растянуть его на вечность. Но для вневременья, где есть и время, и безвременье и что-то ещё – с этим сознание обычных временщиков не справляется.

Совсем-совсем редко обсуждают, что всё-таки тут есть и может быть, кроме леса, дороги, частокола и вас, что у него внутри. Всё-таки просто считать, что вот это вот всё вокруг существует только по общему хотению – сложновато: слишком оно прочное.

Хотя это удобно – а это снимает много вопросов.

Так что наверняка вокруг что-то и кто-то ещё есть. Хотя всё-таки может, что и нет – трудно сказать. Просто кто вернулся – никуда не добрались, а кто не вернулся, тот ничего не рассказал. Да и ведут такие разговоры те, кто собрался или вот-вот соберётся идти далеко, насколько только терпения хватит.

Тоже какое-никакое, а событие – за такими смотреть: будет за сменой что обсудить.

Ну а за разговорами всегда отбой. Специально его никто не отбивает – как большинство по нарам, домам и кроватям расползутся – так отбой и наступает. Нормировщик умывальник до краёв зарядит, шторки на окнах задёрнет – да и на боковую: в потёртую полутёмную стенку глаза таращить и слушать (но можно и не таращить и не слушать), как оно там кап… кап… кап-кап… кап…

А как стихнет – так и новой смене начало: вставать, завтракать или не завтракать, умываться не умываться, делать его ещё что или нет, за частокол – и на дрезину: опять рельсу класть, шпалу менять, водоотводы чистить и насыпь по новой отсыпать, если вдруг совсем всё однообразно станет.

Может, кому со стороны такое ужасно невыносимо, но невыносимо и ужасно – это тоже чувства. И чувства сильные.

А их… да, трудно поддерживать.

Так что кому рай, кому ад, кому сансара, кому чистилище, кому долгий путь по радуге… ну а где-то тут за чертой и частоколом люди есть, что мимоезжую железную дорогу строят, ремонтируют и расширяют.

Терпимое такое бытьё для тех, кто большого не заслужил, ну а обещанный всем покой – вот он.

Бери, сколько унесёшь.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге