Игра переходит в эндшпиль
Глава 1
Закладка:
Это теперь моя война! Книга 7. Игра переходит в эндшпиль
Махров Алексей Михайлович
Это теперь моя война. Книга 7. Игра переходит в эндшпиль
Глава 1
9 февраля 1942 года
Ночь
— Собрались переезжать, молодые люди? — спросил Корф максимально дружелюбным тоном с легкой долей иронии. — Помочь вещички погрузить?
Я стоял, замерев, положив ладонь на борт кузова «Шкоды». Холодный металл обжигал пальцы даже сквозь перчатку. Валуев стоял, не шевелясь, опустив руку с пистолетом вдоль тела, внешне совершенно спокойный, и только вспухшие на скулах желваки выдавали его напряжение. Я лихорадочно просчитывал варианты на прорыв с боем — один хуже другого — все они заканчивались нашей с Петей немедленной смертью. Оставалась единственная возможность выжить — попытаться уболтать врагов.
А Корф тем временем не спеша обошел пикапчик, носком начищенного сапога потрогал тело Марцина. Поляк лежал лицом в снег, вздернув связанные руки. Кровь из раны на спине уже не текла — замерзла на морозе, превратившись в темно–бурую корку.
Пар от дыхания изо рта штурмбанфюрера вырывался ровными клубами — он дышал размеренно, как сытый хищник. Но при этом эсэсовец двигался максимально осторожно — ни разу не встал между нами и автоматчиками, не перекрывал им сектора стрельбы.
— Что здесь произошло, Шварц? — наконец спросил Корф, поднимая на меня холодные голубые глаза.
Его тон был по–прежнему дружелюбный, почти светский. Но в глубине зрачков таилась сталь. Ладно, начнем «бутафорить»…
— Герр штурмбанфюрер, — начал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, — я могу все объяснить.
— Ну–ка, попробуйте, Шварц! — весело предложил Корф. — Интересно послушать!
— На меня напал вот этот бандит! — сказал я, указывая рукой на тело аковца. — Мне удалось отбиться при помощи унтер–офицера Беккера. Мы связали бандита и хотели отвезти его в комендатуру. Но при виде ваших солдат этот тип хотел сбежать. И Беккеру пришлось пристрелить его.
— Очень, очень интересная история, Шварц! — Корф отошел от тела и встал напротив меня, заложив руки за спину. — Вы ведь не против поехать с нами в управление и там дать показания?
— Конечно, герр штурбанфюрер! — послушно кивнул я. — Мы ведь все равно собирались в комендатуру.
— Вот и отлично! — Корф улыбнулся так радостно, словно я согласился отправиться вместе с ним на веселую вечеринку. — Сдайте оружие! — Он повернулся к автоматчикам и негромко, почти лениво скомандовал: — Роттенфюрер, заберите пистолеты у лейтенанта и его спутника.
Один из эсэсовцев шагнул вперед, предварительно поставив автомат на предохранитель (завел рукоять взведения затвора в фигурный вырез на ствольной коробке). Впрочем, обыскивать меня он не стал — просто протянул раскрытую ладонь и я сам положил на нее «Парабеллум». Валуев поступил аналогично.
— Герр штурмбанфюрер, — подал я голос, когда наше оружие перекочевало к роттенфюреру, — мы арестованы?
Корф снисходительно улыбнулся.
— Ну что вы, Шварц. Вы задержаны до выяснения обстоятельств.
Нас привезли в самый конец Кайзерштрассе, к массивному четырехэтажному серому дому с колоннами у входа. Управление РСХА в Минске разместилось в здании бывшего Института народного хозяйства. Не смотря на то, что служебное время закончилось минут сорок назад, светились почти все окна на фасаде — сотрудники явно не торопились расходиться по домам.
Нас провели через центральный вход — мимо часовых с рунами на черных петлицах и автоматами «МР–40» на груди, через просторный вестибюль с гранитными полами, где шаги отдавались гулким эхом под высоким потолком, вверх по широкой лестнице на третий этаж. В коридорах было светло — яркие электрические лампы под потолком горели в полный накал. Кабинет Корфа я опознал по надписи на блестящей латунной табличке на массивной дубовой двери: «SS–Sturmbannführer Axel Korff. Sonderbeauftragter des RSHA». Внутри было просторно — «квадратов» сорок, не меньше. Огромный письменный стол, заваленный бумагами и папками с грифом «Geheim», стоял боком к высокому арочному окну. Возле него возвышалось пухлое кожаное кресло, обитое темно–зеленой кожей. Другой мебели, вроде стульев для посетителей, в помещении не было. Только в углу примостился монструозный сейф «Ostmark» высотой в человеческий рост, с двумя ручками и сложным наборным замком. Стены украшали портреты фюрера, Гиммлера и почему–то Кальтенбруннера в золоченых рамах. Напротив стола висела большая карта–схема Минска с окрестностями, утыканная булавками с разноцветными флажками. За окном, забранным частой решеткой, виднелась темная громада костела Святого Иосифа — его острые готические шпили чернели на фоне звездного неба.
Справа от стола стоял наш «старый знакомый» — обершарфюрер Краузе с раскрытой папкой в руках. Увидев Валуева, он наклонился и прошептал что–то на ухо присевшему в свое зеленое кресло Корфу. Тот, похоже, от полученной информации искренне удивился — поскольку пялился на Петю почти полминуты. Приведшие нас конвоиры (из «группы захвата») так и остались в кабинете, замерев у входа, не выпуская автоматы из рук.
Корф, перестав сверлить глазами Валуева, откинулся в кресле, сцепил пальцы на довольно объемном животе и перевел взгляд на меня. Молчание затягивалось. Я чувствовал, как Петя рядом со мной напряжен, словно сжатая пружина, готовая в любой момент распрямиться.
— Итак, лейтенант Шварц, — произнес Корф после долгой паузы, — позвольте рассказать вам, что я знаю. А вы поправите меня, если я ошибусь.
Я молча кивнул. Сердце колотилось где–то в горле, но внешне я оставался абсолютно спокойным.
— Час назад в комендатуру прибежала женщина, — Корф говорил медленно, растягивая слова, будто смакуя дорогое вино. — Некая Ядвига Ковальчик. Фольксдойче, работает машинисткой в отделе гауптмана Штольца. Штольц характеризует ее исключительно положительно. Так вот, она была в истерике. Настоящей истерике — с рыданиями, заламыванием рук и прочими женскими штучками. Заявила, что на нее и ее соседей — немецких офицеров напали какие–то бандиты. Что она видела кровь на лестнице. Что слышала шум борьбы за стеной. Что боится за свою жизнь. — Корф сделал новую «театральную» паузу, отслеживая нашу реакцию. — Естественно, дежурный офицер доложил мне. И я решил лично разобраться в ситуации.
Похоже, что Ядвига — двойной агент. Аковцы запугали ее или купили, заставили прийти к нам в квартиру для проверки. Но когда ситуация вышла из–под контроля, когда запахло жареным, страх перед немцами пересилил. И она побежала в комендатуру, чтобы выслужиться и отвести от себя подозрения. Умная, расчетливая сука.
Корф
Закладка:
— Соседка сильно преувеличила масштабы происшествия, но по сути — права! — четко сказал я, глядя прямо в холодные голубые глаза эсэсовца.
— Правда? — Корф сменил позу — наклонился вперед, положил руки на столешницу. — И в чем же она преувеличила?
— Докладываю по существу! Сегодня, приблизительно в четырнадцать часов тридцать минут, я возвращался в квартиру, предоставленную мне и унтер–офицеру Беккеру комендатурой города Минска. В подъезде дома номер двенадцать по Юбилейной улице на меня было совершено нападение. Неизвестный, вооруженный ножом, атаковал меня со спины, нанеся удар в область поясницы…
— Вы ранены? — перебил Корф. В его голосе мне почудилась издевка.
— Так точно, герр штурмбанфюрер. Легкое ножевое ранение в левый бок.
Я снял ремень с пустой кобурой, расстегнул шинель, за ней мундир, и задрал майку. Рана была неглубокая, но выглядела внушительно — длинный порез, с запекшейся по краям кровью. Корф подался вперед, разглядывая рану с интересом естествоиспытателя, изучающего редкий экземпляр. В кабинете было тепло, но я почувствовал, как по голой коже пробежал холодок.
— Действительно, ножевое, и совсем свежее. Клинок, судя по характеру пореза, узкий, длинный и очень острый. Продолжайте, Шварц! — закончив разглядывать ранение, сказал Корф, снова откидываясь на спинку кресла.
— Благодаря боевому опыту, полученному на Восточном фронте, я сумел отразить нападение. В ходе короткой рукопашной схватки нападавший был обезоружен и нейтрализован. На шум борьбы из квартиры вышел унтер–офицер Беккер, который помог мне связать пленного. — Говоря это, я медленно застегнул мундир и шинель. Движения были плавные, размеренные — ни следа нервозности. Идеальный строевой офицер, попавший в неприятную, но не смертельную ситуацию. — Допросив пленного, мы выяснили, что он является бойцом так называемой Армии Крайовой, подпольной организации. Мы приняли решение доставить пленного в комендатуру для дальнейшего следствия.
— Почему вы не вызвали патруль? — спросил Корф, разглядывая меня с каким–то новым интересом.
— Герр штурмбанфюрер, — я фронтовик!– я позволил себе легкую усмешку. — На фронте мы привыкли действовать быстро и не всегда по уставу. Я решил, что сообщники пленного могут вмешаться и отбить его. Поэтому принял решение доставить бандита лично.
Корф усмехнулся и расслабленно откинулся в кресле. Обменялся взглядами с Краузе (тот слегка пожал плечами), потом снова подался вперед, уперся локтями в стол и посмотрел на меня в упор.
— Вы не находите, Шварц, что все это выглядит очень странно?
— Так точно, герр штурмбанфюрер! — ответил я, опять вытягиваясь в струнку. — Но я привык действовать, а не размышлять о том, как мои действия выглядят со стороны. На фронте это помогало мне выживать там, где другие погибали. Если вы хотите наказать меня за излишнее рвение в поимке врага — я приму любое взыскание!
Корф принялся внимательно разглядывать меня, словно я вдруг превратился в какое–то невиданное сказочное существо, вроде жар–птицы. Он был профессионалом и чуял в моем объяснении какую–то фальшь — но прямых доказательств у него не было. Со стороны мои действия выглядели несколько сумбурными, но не преступными — действительно, какой–то бандит напал на немецкого офицера, тот отбился, скрутил злодея, собрался везти его в комендатуру, но не довез — бандит попытался сбежать и был убит.
— Вы поступили храбро, Шварц, — наконец сказал Корф. — Но одновременно и глупо. Если вы так беспокоились из–за нападения сообщников, могли отправить за патрулем своего товарища.
Я промолчал. Валуев, стоящий рядом, тоже не проронил ни звука. Тишина в кабинете стала густой и вязкой, как кисель. И тут дверь распахнулась, и в помещение буквально ворвался Вондерер — без стука, без доклада, распахнув створку, как говорится «с ноги». Черная повязка, закрывающая отсутствующий нос, делала его похожим на персонажа дешевого романа ужасов. Глаза горели лихорадочным блеском. Он тяжело дышал, будто только что бежал.
— Аксель, найдено тело моего помощника, фельдфебеля Мертенса! — громко сказал он с порога, не замечая нас. — В сугробе, во дворе дома на Юбилейной. На трупе следы многочисленных увечий. Ему сломали руки, ребра, раздробили гортань, — Вондерер говорил быстро, глотая слова, его голос срывался на высоких нотах. — Ты же знаешь, Аксель, что Мертенс был чемпионом по боксу. Чтобы забить его насмерть в рукопашной схватке, потребовалось бы минимум трое! А то и четверо.
Абверовец замолчал, переводя дыхание, и только тут заметил нас, торчащих посреди кабинета по стойке «смирно». Его глаза удивленно расширились, в них мелькнул ужас, но он почти мгновенно взял себя в руки, лицо приняло прежнее холодно–надменное выражение.
— Шварц? — он перевел взгляд с меня на Корфа. — Аксель, что здесь происходит? Что этот лейтенант делает в твоем кабинете?
Корф сложил руки на столе. Его лицо было непроницаемо.
— Ты очень вовремя, Вольфганг. Лейтенант, утверждает, что на него напал какой–то бандит. И что он героически отразил нападение, захватил нападавшего и собирался доставить его в комендатуру.
Вондерер посмотрел на меня. Я ответил ему спокойным, даже безмятежным взглядом, в котором не было ни мольбы, ни страха — только холодная уверенность. Абверовец должен был понять, что если я утону, он пойдет на дно вместе со мной.
— На Шварца напал бандит? — переспросил Вондерер, — эти твари все–таки добрались до тебя, Вернер? — в его голосе зазвенел металл. — Ты цел?
— Небольшой порез на боку, герр майор! — скривился я, словно от внезапно накатившей боли. — Ничего страшного! Не в первый раз.
— В смысле — добрались? — насторожился Корф. — Вольфганг, ты знал об угрозе?
— Конечно, знал, Аксель! — Вондерер величественно выпрямился, расправил плечи и повернулся к Корфу. — На днях Вернер явился ко мне и сообщил, что за ним следят какие–то подозрительные люди.
— То есть — за вами, Шварц, следили уже давно? — реально, без игры, удивился Корф.
— Если быть точным — три дня! — ответил я. — Люди в гражданской одежде, несколькими парами, сменяя друг друга.
— А почему вы не обратились, в комендатуру? — спросил Корф.
— Я не был уверен, что слежка действительно ведется — я не профессионал в таких делах, — пожал я плечами. — Просто наблюдательный.
— Вернер обратился ко мне, как к доброму знакомому и старшему офицеру! — добавил Вондерер. — Я тебе уже говорил, Аксель: мы познакомились с ним в Смоленске.
—
Закладка:
— Я убедился, что за Вернером действительно следят и, зная его исключительную храбрость и находчивость, попросил помощи в поимке бандитов, — ответил Вондерер. — Мы решили ловить их «на живца». Вернер был настолько любезен, что согласился оказывать мне всяческое содействие. И подтянул своего товарища. В дальнейшем лейтенант Шварц и унтер–офицер Беккер действовали под моим непосредственным руководством. В целом, операция по разгрому подпольной организации почти закончена.
— Что–что? Какая еще операция? Почему я о ней ничего не знаю? — Пальцы Корфа нервно забарабанили по столешнице.
Вондерер подошел к столу и сел на его край — с видом человека, имеющего на это полное право. Он достал портсигар, извлек из него тонкую коричневую сигарету, прикурил, выдохнул дым. Всё это он проделал предельно неторопливо и изящно. Его пальцы совсем немного подрагивали, но заметить это можно было только внимательно приглядевшись.
— Я не хотел беспокоить тебя, Аксель, до полного прояснения ситуации, — начал говорить Вондерер, глядя на Корфа. — Всё это было слишком странно и непонятно — зачем кому–то следить за простым пехотным офицером, прибывшем в город в отпуск после ранения. Мне нужно было тщательно проверить все обстоятельства, Аксель. Поэтому я не стал сразу сообщать тебе.
— Вот как? — Корф поднял бровь. — И что вышло в итоге? Ты сказал, что операция закончена?
— Я сказал, почти закончена! — Вондерер стряхнул пепел прямо на пол. — Сегодня утром по наводке Вернера мы взяли одного из следивших. Он быстро раскололся на допросе — пришлось, правда, немного поработать, но результат того стоил. Он дал адреса явочных квартир. Мы провели обыски и поймали еще одного подпольщика. Таким образом, благодаря храбрым действиям лейтенанта Шварца, мы сумели вскрыть подпольную сеть Армии Крайовой в Минске. Но, похоже, что один из бандитов сумел выскользнуть из раскинутой сети и решил отомстить Вернеру, напав на него с ножом.
Корф молчал, переваривая информацию. Его лицо оставалось непроницаемым, но я видел, как побелели костяшки пальцев, сцепленных на столе.
— А что там с Мертенсом? — спросил он через минуту.
Вондерер уже окончательно обрел уверенность — снова нагло стряхнув пепел на паркет, абверовец пустился в объяснения:
— Похоже, что он стал первой жертвой этих бандитов. Я только что из морга. Ему сломали обе руки — предплечья, лучевые кости. Сломали ребра — с четвертого по седьмое с левой стороны. А потом добили ударом в горло — раздробили щитовидный хрящ. Похоже, что бедолага угодил в засаду — и его забили насмерть толпой.
— Время смерти установили? — уточнил Корф, зачем–то посмотрев на стоящего рядом обершарфюрера Краузе.
— Это не представляется возможным — тело лежало в сугробе, промерзло насквозь, — пожал плечами Вондерер. — Это могло быть как два дня назад, когда он пропал, так и сегодня утром.
Корф кивнул и перевел взгляд на меня. Я чувствовал, как он прокручивает в голове разные варианты, мысленно проверяет детали, ищет нестыковки в словах Вондерера. Но рассказ абверовца был довольно логичным и с легко проверяемыми фактами. Я по–прежнему стоял посреди кабинета навытяжку, глядя прямо перед собой. Ни моем лице не было ни тени эмоций, ни малейшего намека на волнение или страх. Только легкое недоумение — неужели меня, доблестного офицера Вермахта, можно хоть в чем–то подозревать?
Вдруг Корф улыбнулся.
— Выходит, что лейтенант Шварц помогал Абверу проводить спецоперацию по ликвидации подполья? — медленно произнес эсэсовец, и в его голосе снова зазвучали ироничные нотки. — Вел себя как настоящий герой, лично схватил одного из бандитов! Это нуждается во всяческом поощрении! Вольфганг, когда будете составлять рапорт обо всем произошедшем, дайте Шварцу самую высокую оценку! Я, со своей стороны, тоже отмечу его в докладе.
— Конечно, Аксель! — кивнул Вондерер. — Я даже буду настаивать на награждении лейтенанта Шварца Железным крестом. А теперь, давай отпустим его и унтер–офицера и обсудим дальнейшее течение операции по ликвидации подполья. Абвер должен работать в связке с СД.
— Согласен, надо отпустить наших… э–э–э… гостей, — сказал Корф добродушным тоном. Он встал, обошел стол и подошел ко мне. — Лейтенант Шварц, приношу вам свои извинения за это… недоразумение. Вы действовали как храбрый и инициативный офицер. Именно такие люди нужны Рейху.
Я щелкнул каблуками и рявкнул:
— Благодарю, герр штурмбанфюрер!
Корф похлопал меня по плечу. Его ладонь была тяжелая, как кузнечный молот, и широкая, как лопата.
— Однако, — добавил он, и голос его снова стал холодным, а улыбка исчезла, как стертая тряпкой, — я бы хотел, чтобы вы и унтер–офицер Беккер оставались в городе. На случай, если у меня возникнут дополнительные вопросы. Вы ведь не планируете никуда уезжать?
— Никак нет, герр штурмбанфюрер, — ответил я. — Мы с унтер–офицером Беккером не покинем Минск без соответствующего приказа до конца отпуска.
— Вот и славно, — Корф вернулся за стол и сел. — Можете быть свободны. Оружие вам вернут внизу, у дежурного офицера.
Мы с Валуевым синхронно вытянулись и отдали честь. Вондерер благожелательно кивнул, продолжая сидеть на краю стола. Я развернулся через левое плечо и вышел в коридор. Петя — за мной. Шаги наши звучали по красной ковровой дорожке приглушенно, почти неслышно.
Дверь закрылась у нас за спиной. Мы остались в длинном, ярко освещенном коридоре, пахнущем хлоркой и табаком. Я почувствовал, как по спине стекает струйка холодного пота. Майка прилипла к телу, хотя в здании было не жарко.
Мы спустились на первый этаж. Эсэсовец за стойкой — молодой парень со знаками различия унтерштурмфюрера — вернул нам оружие. Я машинально проверил магазин «Парабеллума» и наличие патрона в патроннике — всё было «штатно», оружие явно не трогали. Нас действительно отпускали. Хотя я понимал, что Корф ни на секунду не поверил во все эти сказки. Но формально прав оказался Вондерер — он действительно вскрыл подпольную сеть. И теперь Корф на какое–то время затаится, пока не соберет достаточно улик или пока абверовец не допустит ошибку.
Мы вышли на улицу. Мороз ударил в лицо с новой силой — градусов двадцать пять, не меньше, если судить по тому, как мгновенно заледенели ресницы. Небо очистилось, и над крышами Минска сияли яркие, колючие звезды. Луна — почти полная — висела над костелом Святого Иосифа и заливала улицы мертвенным серебристым светом. От этого света
Закладка:
До Юбилейной добрались за пятнадцать минут. У подъезда по–прежнему стояла «Шкода» с откинутым бортом — удивительно, что наличие машины без опознавательных знаков не привлекло внимание «группы захвата». Или ее присутствие сочли незначительным на общем фоне. Тело Марцина исчезло — только темное пятно на снегу и несколько замерзших капель крови напоминали о недавних событиях.
Мы поднялись в квартиру. Валуев запер дверь на засов, проверил окна, задернул плотные шторы. Потом прошел на кухню и тяжело опустился на табурет. Я сел напротив. На столе все еще стояла корзинка с пирожками, которую нам вручила Ядвига.
Я сунул руку под салфетку, нащупал уже остывший пирожок и принялся жевать, практически не чувствуя вкуса. Быстро смолов один, достал второй. Петя некоторое время смотрел на меня, словно на тихого идиота, но потом сам достал угощение и составил мне компанию. Мы молча уничтожали подарок соседки, как говорили в 21 веке — заедали стресс.
— Петя, нам пиздец! — сказал я негромко, когда мы прикончили все пирожки.
В свете керосиновой лампы лицо Валуева казалось вырезанным из темного дерева — резкие черты, глубокие тени под глазами, жесткая складка у рта. Он поднял на меня глаза и усмехнулся. Усмешка получилась кривая, невеселая.
— Согласен, пионер. Это провал. Нас отпустили, но мы теперь засвечены по полной программе. Корф с нас глаз не спустит. За каждым шагом будет следить. Каждый контакт — проверять. Каждое слово — анализировать. Мы не сможем работать. Мы не сможем встречаться с товарищами, не сможем собирать информацию. Миссия, ради которой нас забросили в Минск, фактически провалена. Остается одно — доложить в Центр и запросить эвакуацию. Какое позорище… И недели ведь не прошло…
Я покачал головой.
— Уходить нельзя. Уйти — значит, признать поражение.
— Тогда что? — Петя смотрел на меня в упор. Глаза его, темные, глубоко посаженные, не мигали. — Сидеть и ждать, пока эта сволочь соберет доказательства? Пока Вондерер не сломается и не сдаст нас?
Я встал, прошелся по кухне — от окна к двери, от двери к окну. Половицы скрипели под сапогами. За окном, в серебристом лунном свете, чернели голые ветки деревьев. Морозные узоры на стекле сверкали, как алмазы, — причудливые ледяные цветы, распустившиеся за ночь. Тишина была такая, что я слышал, как шуршат за окном ветки деревьев.
— Петя, вопрос с Корфом надо решать радикально! — сказал я, остановившись у окна и глядя на замерзший город.
Валуев молчал. Я повернулся к нему. Он сидел, наклонившись, уперев локти в колени, и смотрел на свои руки. Большие, сильные руки, способные свернуть шею любому.
— Радикально? — переспросил он, не поднимая глаз. — Ты имеешь в виду — ликвидировать?
— Да. И как можно быстрее. Корф упертый и рано или поздно разоблачит нас. А без него любое дело против двух заслуженных фронтовиков заглохнет — по факту нам нечего предъявить, кроме его звериного чутья.
Валуев поднял голову и посмотрел на меня. В его темных глазах не было ни сомнений, ни страха — только холодный расчет профессионала, оценивающего задачу. Он обдумывал мое предложение не с точки зрения морали — этот вопрос для нас давно был решен, — а с точки зрения тактики. Я видел, как работает его мысль — быстро, четко, как хорошо смазанный механизм. Возможно ли это? Какие ресурсы нужны? Каковы риски? Оценив все вводные, товарищ кивнул — коротко, скупо, по–деловому.
— Хорошо, отработаем этого урода!
Мы оба понимали, что это жест отчаяния, но собирались сражаться до конца.
Глава 2
9 февраля 1942 года
Ночь
— И вот еще что, Петя, — сказал я, отодвигая опустевшую корзинку. — Мы так и не прояснили вопрос с аковцами — какого хрена они за мной следили? Надо бы пробить эту тему до донышка. У нас теперь немчура на хвосте, еще только пшеков не хватало! Что тебе покойный Голя наговорил?
— Наговорил на две высших меры, — усмехнулся Валуев. — Но касательно лично тебя — ничего конкретного! Сказал, что в Минске большая подпольная сеть. И, якобы, чуть ли не с довоенных времен — сам Голя в Минск приехал в сороковом году. Кроме своей пятерки он никого в лицо не знал, тут у них с конспирацией всё замечательно, но от «пана Кшися» слышал, что таких пятерок в городе несколько десятков. И что их люди сумели проникнуть во многие немецкие учреждения и чуть ли не в штаб Группы Армий. Но мне кажется, Голя врал, цену себе набивал или пытался запугать.
— Может Вондерер что–нибудь прояснит? — задумчиво спросил я. — Он же, по его словам, кроме старика–связного, на явочной квартире еще кого–то схватил.
— Нам с тобой нужно соседку расспросить! Ядвига — довольно «толстая» ниточка ко всей этой компании. И если ее допросить с пристрастием, то много интересного узнаем, — медленно проговорил Валуев. В его голосе не было угрозы — только констатация факта. Как будто он предлагал отвинтить гайку или протереть оптику. — Те, которых взял Вондерер — простые боевики, они не могут много знать — как тот же Голя. А вот Ядвига… Сам же сказал, что видел ее с тем типом из ресторана, похожим на убитого с хутора.
— Предлагаю навестить пани Ядвигу, — сказал я, вставая. — Прямо сейчас!
Валуев поднялся, молча проверил оружие.
— Навещать даму в столь поздний час вроде бы неприлично, но мы ведь по–соседски! — буркнул он. — Пойдём!
Мы вышли в прихожую, Валуев приоткрыл дверь, выглянул на лестничную площадку. Там было темно, хоть глаз выколи — последняя лампочка над лестничным пролётом перегорела, похоже, сразу после визита ненормального пшека. Из мрака привычно пахнуло кошачьей мочой и кислой капустой. Новых запахов, вроде свежего табачного дыма, к счастью, не чувствовалось.
— Чисто, — шепнул Валуев и шагнул к двери квартиры Ядвиги.
Постучал — три коротких удара костяшками пальцев. В ответ — тишина. Ещё раз — погромче. За дверью даже половицы не скрипнули.
— Может, спит? — предположил я шёпотом.
— Время–то — детское — еще даже десяти нет, — Валуев прижался ухом к дверному полотну. Слушал секунд десять, потом отстранился. — Ни звука.
— Подождем, когда вернется? — неуверенно предложил я.
—
Закладка:
Он извлёк маленький замшевый портмоне, виденный мной в Смоленске, развязал тесёмки, достал пару отмычек. Присел на корточки, сунул в замочную скважину сначала одну — тонкую, с крючком на конце, потом вторую — плоскую, с насечкой. Повозился с минуту, чуть слышно поскрипывая металлом. Я стоял на стрёме — смотрел в обе стороны лестничного марша, держа руку в кармане на «Браунинге».
— Есть, — с удовлетворением прошептал Валуев.
Замок щёлкнул. Петр медленно нажал на ручку, приоткрыл дверь на ширину ладони. Из щели пахнуло тёплым, спертым воздухом — смесью духов, жареного лука и ещё чего–то сладковатого, похожего на ваниль.
— Стой здесь, страхуй! — чуть слышно скомандовал Петя и скользнул в прихожую прямо, как мне показалось, через эту узкую щель. — Всё чисто, никого нет! — выдохнул он буквально через пару секунд, распахнув дверь пошире. — Гостей тут явно не ждут!
Я тщательно запер вход в нашу квартиру и пошел вслед за товарищем «в гости». У Ядвиги горел свет — видимо, она убежала из дома второпях. Ее квартира была точной зеркальной копией нашей — та же планировка, те же высокие потолки с лепниной, те же филёнчатые двери. Но обставлена по–другому: мягче, женственнее. На окнах — занавески из плотного бордового бархата, на полу — плюшевый ковёр с геометрическим узором (выцветший, но ещё вполне целый). В углу прихожей стоял дубовый комод с фарфоровой вазой, в вазе — засохшие цветы, похожие на астры. На стене висело зеркало в резной раме, с мутноватым пятном посередине — старое, дореволюционное, похоже, что антикварное.
— Обыскиваем, — шепнул Валуев. — Только старайся всё класть на место.
Мы разошлись по комнатам. Я прошёл в гостиную — там стоял круглый стол, покрытый вышитой скатертью, два венских стула с витыми ножками (аналогичные стояли и у нас в квартире, видимо, из одного «гарнитура»), этажерка с книгами (в основном немецкие романы) и фарфоровыми безделушками: собачками, танцовщицами, смеющимися детьми. На стенах — репродукции картин голландских мастеров. Всё вокруг — чистое, аккуратное, без единой пылинки.
Здесь пахло теми же духами, только гуще — Ядвиге явно понравился мой подарок и она, наверное, извела уже полфлакона — рядовой служащей–фольксдойче такая роскошь, как настоящие французские «Коти», была не по карману.
Я быстро пролистал книжки с полки — в них ничего не было, ни один листочек с цифирками шифрограммы не выпорхнул со страниц на пол. В безделушках тоже не обнаружилось тайников с ядами и симпатическими чернилами. Но я мужественно продолжил обыск — перевернул и тщательно проверил стол и стулья на предмет полых ножек, заглянул за зеркало и картины.
Валуев тем временем работал в спальне. Распахнул большой платяной шкаф из карельской берёзы, перебирал висящие на плечиках платья, аккуратно завернутые в марлевые чехлы. Внизу стояли две пары туфель на низком каблуке, и круглая коробка из–под шляпы. В коробке почему–то оказалась пустота. Но Петю это не остановило и он дотошно обшарил стопки постельного белья на полках.
— Смотри, — сказал Валуев, выпрямляясь. — Тут что–то есть.
Между двух простыней лежала довольно толстая пачка денег — советские рубли, польские злотые, немецкие марки. Видимо, Ядвига готовилась к любому развитию событий.
Пока Валуев возился со шкафом, я заглянул под кровать и перевернул матрас. Кровать была железная, с никелированными шишечками на столбиках изголовья, с провисшей панцирной сеткой. Матрас — толстая перина, набитая гусиным пухом, поверх — шелковая простыня кремового цвета, две пухлых подушки в наволочках с кружевными оборочками, почему–то узкое и тонкое одеяло из рыжеватой верблюжьей шерсти с пододеяльником, украшенным аляповатыми цветами — ирисами и розами.
На прикроватной тумбочке стояла небольшая керосиновая лампа под синим абажуром, и пустая стеклянная пепельница (хотя Ядвига не курила — в квартире не пахло табачным дымом). На стене над кроватью висело несколько фотографий в простых деревянных рамках: на первой — молодая Ядвига в светлом платье, с голыми руками и короткой стрижкой, стоит на фоне каких–то ворот, похожих на вход в парк. Улыбается открыто, беззаботно. На второй — две тетки постарше, но с похожими на Ядвигу лицами (мать и сестра?), позируют на крыльце деревянного дома, похожего на загородную дачу. Третий снимок — групповой: несколько улыбающихся пар на пикнике. Белые скатерти, расстеленные прямо на земле, бутылки, тарелки, корзинки со снедью — но всё какое–то чужое, нерусское, явно заграничное.
Я выдвинул ящик тумбочки. Внутри лежала катушка ниток, две пачки аспирина и потрёпанная пожелтевшая старая фотография, размером «девять на двенадцать». Причем катушка была донельзя странной — длинной и толстой, как баклажан — такие только на прядильных фабриках бывают. Тут же лежал скомканный мужской носок, покрытый какими–то подозрительными разводами.
Стараясь не прикасаться к этим предметам, я извлек фотокарточку. И замер…
— Петя, глянь–ка, — позвал я негромко.
Он подошёл, заглянул через плечо. На снимке были изображены два молодых человека, стоящих плечом к плечу. На обоих одинаковые «охотничьи» костюмы: френчи полувоенного образца с большими накладными карманами, брюки–гольф, грубые ботинки с крагами. Сфотографированы на фоне какого–то железнодорожного моста.
У одного — пышные, лихие усы, у второго — чисто выбритое лицо. Оба — красавцы, косая сажень в плечах, с наглыми, самоуверенными улыбками. Лет им по двадцать пять — двадцать семь, не больше.
— Усатый похож на того типа, которого мы зарезали на хуторе Врадиевка в сентябре. Только там он был гораздо старше, — медленно произнес Петя.
— А второй, без усов — тот самый «стиляга» из ресторана «Норд», — сказал я. — Только моложе на два десятилетия, но те же черты лица: острый подбородок, крючковатый нос, тонкие губы с презрительным изгибом. Но почему их рожи кажутся такими странными?
— Так это же близнецы! — внезапно сказал Петр
Я присмотрелся внимательнее. И ведь верно подметил мой товарищ — усы были главным отличием этих парней: усатый казался старше, брутальнее, а гладковыбритый — моложе и нахальнее. Но форма бровей, разрез глаз, даже ямочки на подбородке — одинаковые. Просто из–за растительности сходство не бросалось в глаза сразу.
В голову полезла циничная мысль: а зачем эта фотка лежит у кровати в тумбочке? Ядвига на неё смотрит перед сном? А может, и не только смотрит? Учитывая странный комплект из катушки ниток, напоминающий фаллоимитатор и носка–презерватива… Я представил себе эту увядшую тётку, которая тискает выцветшую карточку и… Мысленно сплюнул.
— Точно близнецы! — сказал
Закладка:
— Но почему второй, который сейчас в Минске, вдруг на тебя «стойку» сделал? — задумчиво спросил Валуев. — Он же не мог тебя до сей поры видеть?
— А вот придет Ядвига — мы у нее и спросим! — ответил я. — По всему видать: она их отлично знает. Раз их фотку в таком интимном месте держит.
Валуев хмыкнул, но ничего не ответил. Он продолжил обыскивать комнату — проверил подоконники, дверные коробки, плинтусы, печное поддувало. Я прошёл на кухню и увидел на столе недоеденный ужин: тарелка с какой–то бурдой, вроде картофельной похлебки, заветренный кусок хлеба. В мойке — грязная кастрюля. Соседку явно выдернули из дома «по тревоге» — сидела себе тетка, ужинала, предвкушала отдых в постели на шелковой простыне в компании фаллоимитатора.
— Чисто, — сказал Петя, вернувшись из спальни. — Ни бумаг, ни оружия, ни радиотехники.
— Скорее всего, Ядвига — мелкая сошка. Самое низшее звено в добыче сведений, — кивнул я. — Но знает больше, чем ей положено по «должности».
Мы провозились в квартире, наверное, с полчаса. Я уже начал подумывать, что Ядвига не вернётся до утра — осталась ночевать в комендатуре. Но в этот момент в замке входной двери звякнул, проворачиваясь, ключ. Мы с Валуевым переглянулись и встали в спальне за платяным шкафом.
Вошла Ядвига. Я видел её в щель между дверью и косяком — усталую, с потухшим лицом. Она закрыла дверь, задвинула засов, скинула пальто прямо на пол. От пухового платка избавилась на ходу, уже в комнате, стряхнув его на спинку стула. Затем села, стянула сапожки, вслед за ними шерстяные носки. Всё делала медленно, механически, как заведённая кукла.
Потом прошла на кухню, зажгла там свечу и выставила ее на подоконник. И только после этого прошла в спальню, расстегивая пуговки блузки. Но завершить «стриптиз» не успела — едва Ядвига перешагнула порог комнаты, Валуев бесшумно выскользнул из–за шкафа и накрыл её рот ладонью. Другой рукой обхватил поперёк груди, не давая дёрнуться. Она оказалась неожиданно сильной для своих лет, брыкалась, мычала в ладонь, пыталась лягнуть Петю ногой в пах. Я подскочил, взял ее за горло и слегка сжал.
— Тихо, пани, — прошептал я ей прямо в ухо. — Свои. Соседи. Не шуми!
Глаза Ядвиги расширились от ужаса, лицо побледнело, а из ноздрей вырвался свистящий выдох. Она мгновенно обмякла, и Валуев потащил её к венскому стулу с гнутыми ножками. Усадил, не отпуская рта. Я быстро оглянулся — взгляд упал на брошенный пуховый платок. Сделав Пете знак, по которому он резко отнял ладонь ото рта, запихнул платок вместо кляпа. Он не влез целиком — большая часть торчала наружу, словно застывшая прямо «в полёте» блевотина. Убедившись, что Ядвига может только мычать, Валуев схватил поясок от халатика и ловко связал соседке руки, заведя их за спину. Потом сходил на кухню, принес оттуда бельевую веревку и примотал вяло трепыхавшуюся женщину к спинке стула.
— Не доверяю я этим бабам, — пояснил Валуев, заметив мой взгляд. — Вроде бы затихнет, а потом ка–а–а–ак бросится…
Ядвига тяжело дышала через нос, и немедленно бросаться на нас вроде бы не собиралась. Её грудь ходила ходуном, она смотрела на нас дикими, перепуганными глазами.
Я придвинул к ней второй стул, сел напротив, наклоняясь вперёд. Постарался придать лицу выражение полного равнодушия.
— Пани Ядвига, — сказал я тихо, почти ласково. — Давайте спокойно поговорим. Вы нам всё расскажите, как на исповеди, а мы не сделаем вам больно. Договорились?
Она помотала головой — сначала отрицательно, потом, спохватившись, кивнула. Я вытащил кляп. Ядвига глотнула ртом воздух — жадно, с присвистом, как выброшенная на берег рыба. Её била крупная дрожь — руки тряслись, ноги мелко подрагивали, даже плечи ходили ходуном под ситцевой блузкой.
— Почему вас так быстро… из «безпеки» выпустили? — прошептала она. Из–за волнения ее польский акцент стал еще более явственным. — Я думала… я думала, вас будут держать всю ночь…
— А наши друзья в контрразведке быстро разобрались и отпустили нас! — усмехнулся я. — Не ожидала такого поворота?
— Нет! — слишком быстро ответила Ядвига, и её глаза снова забегали. — Нет, конечно… Я знала, что там во всем разберутся. Простите, герр офицер! Я хотела как лучше… правда…
— Ну–ка, чучело, расскажи подробнее, что ты вообще хотела! — Валуев шагнул ближе, нависая над Ядвигой как скала. — Откуда ты узнала, что в нашу квартиру вломились бандиты? И чью кровь ты видела кровь на лестнице? Зачем ты нас подставила, сука?
Он не повышал голоса — говорил ровно, почти спокойно, но с какими–то рычащими нотками в голосе, от которых даже у меня по спине побежали мурашки. Ядвига съёжилась, втянула голову в плечи.
— Меня заставили… — прошептала она. — Они сказали, если не сообщу… то убьют меня… я… я испугалась…
— Кто заставил? — спросил я, глядя ей прямо в глаза.
Ядвига замолчала, уставившись в пол. В комнате было тихо — только тикали ходики на стене, отбивая секунды, и где–то за окном проехала машина, шурша шинами по утоптанному снегу.
— Какие–то бандиты, — наконец выдохнула она. — Я их не знаю. Они… они встретили меня по пути со службы. Сказали, чтобы я зашла к вам в квартиру и посмотрела кто у вас… в гостях…
— Врёшь, к тебе домой приходили! — перебил Валуев и легонько, без замаха, шлепнул её по щеке. — У тебя свет остался включенным и на столе недоеденный ужин.
Шлепок получился звонкий — в тишине комнаты он прозвучал как хлопок в ладоши. Ядвига взвизгнула, дёрнулась, стул под ней скрипнул.
— Не надо, герр офицер! — запричитала она. — Не надо меня бить! Я всё скажу, всё, что знаю!
— Вот и говори, — велел Валуев. — И без глупостей.
— Я уже полгода работаю на польское подполье, — выпалила Ядвига, и её лицо вдруг обмякло, словно с него сняли маску. — Они меня заставили… ещё в августе… почти сразу после начала оккупации города. Они угрожали… Сказали, что убьют меня… я сильно испугалась и потому согласилась. Я передавала им всё, что узнавала в комендатуре. Какие офицеры приезжают
Закладка:
Валуев чуть усмехнулся — криво, одними уголками губ.
— И как же ты, этническая немка, решилась предать свой народ и своего фюрера? — спросил он с лёгкой, едва уловимой иронией. — Говори, с кем именно ты контактировала? Кому передавала сведения? Где встречалась? Как часто, в каком месте?
Ядвига вдруг выпрямилась, вздёрнула подбородок. В её глазах мелькнул фанатичный огонёк.
— Можете пытать меня, — сказала Ядвига, и в её голосе зазвенел металл. — Я больше ничего не скажу! Это моя душевная тайна!
И тут же зарыдала — громко, взахлёб, безудержно. По её щекам потекли слёзы, размазывая остатки пудры, нос покраснел, она трясла головой, вздрагивала всем телом — и стул под ней ходил ходуном.
— Душевная тайна, — повторил я задумчиво. — Ну–ну.
Мне надоел этот цирк. Я поднялся, прошёл на кухню, набрал кружку ледяной воды из крана. Вернулся в комнату — Ядвига всё ещё рыдала, только уже тише, с подвыванием. Я размахнулся и выплеснул воду ей прямо в лицо.
Она взвизгнула, дёрнулась, принялась трясти мокрыми волосами. Блузка на груди промокла, обрисовав обвисшую грудь. Жалкое зрелище — ничего общего с той девицей на фотографии, молодой и красивой. Постепенно она затихла, только всхлипывала и шмыгала носом, не поднимая глаз.
Я полез в карман, достал ту самую фотографию — близнецы на фоне моста.
— Милая Ядвига, — сказал я, помахивая снимком перед её лицом. — Вы узнаёте этих людей?
Она побледнела ещё сильнее, если такое было возможно. Губы задрожали. Она смотрела на фотографию так, словно увидела привидение.
— Я… я не знаю… Откуда это у вас? — прошептала она. — Вы обыскивали мои вещи? Это просто случайные люди! Я не знаю, кто они.
— Удивительно, но их знаю я! — сказал я с усмешкой. — Знаю обоих мужчин, изображённых здесь. Причём одного из них я лично убил в сентябре прошлого года, на хуторе Врадиевка. Зарезал прямо в постели с юным любовником. Перед смертью он верещал, как поросёнок.
Ядвига замерла. Глаза её расширились. В них плескалась ненависть — чистая, неприкрытая, без примеси страха.
— Так вот, что случилось с Томеком, — тихо, почти беззвучно произнесла она. — Я чувствовала, что он не вернётся…
— Кто эти люди? — рявкнул Валуев и дал ей пощёчину — на этот раз настоящую, с размаху, так, что голова Ядвиги мотнулась в сторону, а из носа брызнула кровь.
— Братья Бесага, — выдохнула она, сплёвывая кровь на выцветший ковёр. — Томаш и Франц. Томека я не видела много лет… а Франтишек сейчас в Минске.
— Франтишек — тот самый, с которым я застал тебя днем в подворотне? — уточнил я.
Ядвига обреченно кивнула.
— А откуда ты их знаешь? — спросил я с нарастающим интересом. — И как давно?
Ядвига вздохнула — тяжело, надрывно, как перед прыжком в пропасть.
— Двадцать лет назад, сразу после «Великой войны», я познакомилась в Вильно с двумя братьями — Томашем и Франтишеком Бесага. Они были офицерами польской армии. Красавцы — высокие, стройные, с наглыми глазами и белозубыми улыбками. Они снимали комнату в том же доме, где жила я. Мы быстро сошлись. Иногда мы не вылезали из постели целый день.
Валуев удивлённо поднял бровь.
— Ты спала с ними обоими? — спросил он с любопытством. — Одновременно?
Ядвига вздёрнула подбородок — с некоей гордостью, даже с каким–то вызовом.
— Да! — сказала она звонко. — Мы спали вместе! Я любила их обоих. Они были разными — Томек нежным и ласковым, а Франтишек — грубым и страстным. Но я не могла выбрать между ними. А они… они не ревновали. Они делили меня, как солдаты делят котелок похлёбки на привале. Это была странная любовь, но всё–таки это была любовь.
Я не удержался и цинично хихикнул.
— Так ты, Ядзя, оказывается, была весьма прогрессивной девушкой! Понравился тройничок?
Ядвига не ответила. Опустила голову, уставилась в пол. Плечи её вздрагивали — но теперь уже не от страха, а от стыда.
— Я любила их обоих, — повторила она тихо. — И они любили меня. А потом их перевели в Варшаву, и связь оборвалась.
Валуев нетерпеливо переступил с ноги на ногу. Его лицо было непроницаемо — ни сочувствия, ни раздражения, только холодная сосредоточенность оперативника, который готовит следующий вопрос.
— Это всё, конечно, весьма занимательно, — сказал он. — Но нас больше интересует настоящее время. Какое отношение имеют братья Бесага к сегодняшнему происшествию?
Ядвига посмотрела на него снизу вверх — устало, покорно, с какой–то затравленной обречённостью.
— Они служили в «Офензиве».
— «Двуйка»? Второй отдел польского генштаба? — уточнил Валуев.
— Да. Они завербовали меня и отправили в Советский Союз. Я дала расписку, получила оперативный псевдоним «Мимоза», прошла обучение — как собирать информацию, как шифровать и передавать сообщения, как устраивать тайники, как обнаруживать слежку. Всё это казалось мне страшно интересным. А потом меня отправили в Советский Союз. Велели осесть в Минске, помогли устроиться на работу в городской комитет большевиков. Но в конце двадцатых годов связь была потеряна. Франтишек появился в Минске вскоре после начала оккупации, в августе прошлого года, под видом коммерсанта–фольксдойче из Мемеля. Нашёл меня и велел добывать сведения из комендатуры.
— С кем ещё ты контактировала? — спросил я.
— Больше никого я до сегодняшнего дня не видела.
— А зачем поляки следили за мной?
Ядвига растерянно пожала плечами.
— Франтишек сказал, что видел вас во сне. Что вы как–то причастны к пропаже его брата. И вдруг он увидел вас в ресторане. Но во сне вы были не в немецком мундире, а в советской гимнастёрке. Он решил проверить вас.
— Какая чушь, — усмехнулся я. Но потом задумался. — А впрочем… они же близнецы. Чёрт его знает, как это работает…
В этот момент снаружи, на лестничной площадке, послышался какой–то шум. Словно там пытались тихо себя вести несколько человек — но у них это плохо получалось.
Валуев мгновенно заткнул Ядвиге рот её же шалью. Я достал «Браунинг» из кармана и припал ухом к дверному полотну. От входа в нашу квартиру доносились звуки: звук осторожных шагов двух или трех человек, шёпот, приглушенный лязг металла. Кто–то пытался открыть замок на двери.
Валуев подошёл ко мне, шепнул:
— Это явно не немцы, те бы ногой двери открывали.
Закладка:
Я кивнул, вернулся к Ядвиге. Достал нож из рукава, и приставил клинок к её горлу. Она замерла, не дыша.
— Сейчас я выну кляп изо рта, — прошептал я. — И ты ответишь на один вопрос. Пикнешь, дёрнешься — зарежу. Поняла?
Она в знак согласия часто–часто заморгала. Я вытащил шаль из ее рта, сильно прижав нож к ее коже — она не видела, что клинок прижимался обухом.
— Это поляки? — спросил я. — Твой Франтишек и его люди?
Ядвига судорожно вздохнула, пытаясь набрать воздуха.
— Франтишек встретил меня после комендатуры, — зашептала она, глотая слова. — Когда я вышла, он стоял за углом. Я сказала ему, что вас забрали в СД. Он велел мне проверить — есть ли кто–нибудь в вашей квартире. Он хотел ее обыскать. Хотел найти какие–нибудь улики — оружие, радиостанцию, поддельные документы. Я поднялась к вам, постучалась — никто не ответил. Я подумала, что вас будут держать в «безпеке» всю ночь. И подала Франтишеку сигнал — зажгла свечу на окне.
— Сколько их? — спросил я, сильно нажимая на нож.
— Не знаю, — прошептала Ядвига, и слёзы снова потекли по её щекам. — Франтишек сам и, наверное, двое–трое из Армии Крайовой. Поверьте, они не хотят вас убивать!
— Ага, чайку заскочили выпить! — хмыкнул я. — Или чего покрепче!
Я снова заткнул ей рот шалью — на этот раз покрепче, так, что Ядвига замычала от боли. Потом повернулся к Валуеву.
— Ну что, Петя, пойдём, познакомимся с коллегами по опасному бизнесу? — сказал я по–русски. — Похоже, что пан Франтишек Бесага сам пришёл к нам в гости. Будет невежливо не встретить его с хлебом–солью.
Услышав русскую речь, Ядвига дёрнулась, замычала отчаянно, попыталась вскочить со стула. Валуев не дал ей подняться — коротко, без замаха, ударил кулаком в затылок. Ядвига обмякла, голова её упала на грудь, изо рта вырвался тихий хрип. Она потеряла сознание.
— Работаем тихо, стрелять только в крайнем случае! — скомандовал Петя.
Я перехватил «Браунинг» в левую руку, в правой зажал нож. Валуев тоже взял «Вальтер» в левую руку, а на правую надел огромный, под стать кулаку, кастет.
Мы переглянулись. Валуев кивнул. Я медленно, бесшумно распахнул дверь. На площадке никого не было — но в нашей квартире горел свет, и слышались приглушенные голоса.
— Работаем! — прорычал Петя.
И мы бесшумно двинулись навстречу врагам, которые сами пришли в наше логово.
Глава 3
9 февраля 1942 года
Ночь
Из прихожей нашей квартиры на лестничную площадку падал тусклый желтоватый свет — дверь была слегка приоткрыта, буквально на ширину пальца. Я прижался плечом к дверному косяку, и, приблизив ухо к щели, прислушался. Валуев замер рядом.
Судя по звукам шагов, незваных гостей было двое или трое. И вели они себя крайне неосторожно, непрофессионально — не оставили подстраховку перед дверью. Я оглянулся на напарника и показал ему три пальца. Петя кивнул и тыкнул в меня стволом «Вальтера», показывая, чтобы я атаковал первым. Сжав рукоять ножа, я рванул дверь, распахивая ее полностью, и, пригнувшись, влетел в прихожую, сразу уходя в сторону, чтобы не маячить на фоне темного проема.
Поляков оказалось трое, и они не особо таились. Один, коренастый, в расстёгнутом полушубке и низко надвинутой ушанке, копался в прихожей — выгребал содержимое из карманов шинелей. Второй, длинный и тощий, в сером драповом пальто возился в гостиной, перебирая бумажки на столе. Третий стоял в глубине комнаты, у шкафа — я видел только его спину, широкую, обтянутую дорогим чёрным кашемиром, каракулевый воротник, и меховую шапку–пирожок на голове.
Коренастый успел обернуться на шум, но слишком медленно. Лицо его — круглое, с редкой щетиной и маленькими, заплывшими глазками — исказилось от ужаса. Рот открылся, но крикнуть он не успел. Я ударил ножом снизу вверх, целя под рёбра, в печень. Клинок вошёл по самую рукоять, пробив толстую дублёнку, как бумагу. Поляк всхлипнул, обмяк, начал заваливаться на пол. Я придержал его за воротник от окончательного падения, оставив нож в ране, чтобы не забрызгать прихожую кровью.
Петя гигантской тенью проскользнул мимо меня и одним прыжком оказался рядом с тощим. Кулак с кастетом описал короткую дугу и врезался поляку в висок. Череп звонко хрустнул, мужик рухнул ничком, с ровной спиной, как сухое дерево во время урагана. Рядом со стуком упал пистолет, старенький, с вытертым до белизны воронением «ВИС», который он, видимо, держал в руке, но не успел воспользоваться. Сапоги несколько раз скрежетнули по паркету, оставляя черные следы.
Здоровяк в кашемировом пальто оказался куда проворнее. Он сместился в сторону окна, одновременно выбрасывая вперёд правую руку. В ней было зажато какое–то странное оружие — толстая металлическая трубка. Раздался негромкий звук, похожий на щелчок пальцами. Петя, уже начавший движение к врагу, резко ушёл влево, пригнувшись — пуля прошла впритирку с его плечом и ударила в дверной косяк, выбив щепу. Валуев, не теряя темпа, сделал ещё один шаг, сокращая дистанцию. Я начал вскидывать «Браунинг», уже понимая, что не успеваю, что вторым выстрелом вражина убьет моего товарища, но поляк вдруг, ловко вскочив на подоконник, ударил ногой в раму.
Занавески взметнулись, словно сигнальные флаги, стекло брызнуло осколками, которые, дребезжа, покатились по половицам. Но пробить вторую, наружную раму окна здоровяк не успел — Петя настиг его, ухватил за полу развевающегося пальто и рванул назад. Враг, не удержавшись, рухнул навзничь, со «всей дури» приложившись спиной. От падения его массивного тела по дому прокатилась волна вибрации.
Валуев навалился сверху, прижал его коленом к полу так, что затрещали рёбра. Я подскочил и наступил сапогом на запястье врага, заставляя его выпустить оружие. Вдвоём мы быстро скрутили врага — завели руки за спину, рывком подняли, усадили на многострадальный венский стул с гнутыми ножками, стянули запястья бельевой верёвкой, так и валяющейся рядом после «визита» Марцина.
Пленник вяло сопротивлялся, оглушенный падением на пол. Я примотал поляка к спинке стула с такой силой, что верёвка врезалась в дорогую ткань пальто, и наклонился, подбирая его странное оружие.
С виду это действительно была толстая металлическая трубка — около дюйма в диаметре, длиной сантиметров тридцать. Снизу торчала короткая пистолетная рукоятка, без наклона, почти вертикальная,
Закладка:
Я понял, что это пистолет с ручным перезаряжанием, не самозарядный. После каждого выстрела стрелку нужно дёргать этот рычажок, чтобы выбросить гильзу и дослать новый патрон. Вот почему поляк не стрелял еще раз — не было времени на перезарядку. Но в целом, идея для бесшумного оружия удачная — отсутствие лязгающего механизма сводит шум выстрела практически к нулю. Я припомнил, что видел эту модель в «Рунете» — английский «Велрод», предназначенный для шпионов и коммандос.
Поляк — мужчина лет сорока пяти, с округлыми, словно вылепленными из теста чертами лица, огромным красноватым носом и толстыми, как сардельки губами, смотрел на меня в упор светло–серыми, слегка навыкате, глазами и шептал — тихо, но с такой концентрированной злобой, что слова, казалось, обжигали воздух:
— Ty niemiecki psie. Ty ścierwo. Ty skurwysynu. Zgnijesz w piekle, morderco…
Его лицо показалось мне знакомым. Присмотревшись, я понял, что это один из тех двух «топтунов», что пасли меня позавчера. Тогда я носком сапога перевернул труп тощего — вокруг его переносицы расплылся багрово–фиолетовый кровоподтёк, но черты всё еще были узнаваемы — второй «топтун». Подошёл к коренастому, что валялся в прихожей, осмотрел его и, вернувшись в гостиную, тихо сказал Валуеву:
— Петя, это те самые парни, что следили за мной до появления Марцина.
— Голя мёртв. Ещё одного, как говорил Вондерер, абверовцы взяли на конспиративной квартире. Оставалось трое… — задумчиво проговорил Валуев, снимая с кулака кастет и убирая его в карман.
— И все трое — здесь. Похоже, «пятёрка» аковцев уничтожена в полном составе.
— Марек, Янек, Радек, Тодек, Болек, Кшись, — Валуев громко и неторопливо перечислил имена, названные Марцином.
При имени Кшись пленный едва заметно вздрогнул. Совсем чуть–чуть — дёрнулся уголок рта, на мгновение напряглась шея. Но я заметил. Валуев тоже заметил — его губы тронула лёгкая усмешка.
— Ага, — протянул Петя, подходя к стулу и наклоняясь к самому лицу поляка. — Значит, ты и есть командир пятёрки. Пан Кшись собственной персоной. Ну, здравствуй, ясновельможный. Мне про тебя Марек много интересного рассказал. Очень, знаешь ли, разговорчивый парень оказался.
Лицо Кшися перекосилось. Он дёрнулся в путах, на шее вздулись вены, ноздри расширились, дыхание стало частым, прерывистым, словно у загнанного зверя.
— Ty kłamiesz, ty psie! — прохрипел он. И добавил на неплохом немецком, почти без акцента: — Марек не мог ничего вам сказать!
— Ну почему же не мог? — лениво, с расстановкой произнёс Валуев, выпрямляясь во весь свой громадный рост и глядя на Кшися сверху вниз. — Очень даже мог. Выложил всё, как на духу. В том числе сообщил адреса конспиративных квартир… Первая — в доме семь на Брестской улице, в подвале, где когда–то была пекарня. Вторая — на Немиге, в доме одиннадцать, вход через ворота за заброшенным сквериком. Абвер уже работает по адресам. Твоих людей взяли и сейчас они наперегонки «поют».
Кшись молчал. Его грудь тяжело вздымалась, на лбу выступили бисеринки пота. Я видел, как в его глазах борются страх и ненависть, и ещё что–то — какая–то мрачная решимость, свойственная людям, которые уже смирились с неизбежным.
— Будьте прокляты, немецкие псы, — произнёс он, наконец, медленно, с расстановкой, словно выплёвывая каждое слово. — Можете мучить меня. Я ничего не скажу!
Валуев усмехнулся — широко, почти добродушно. Но в этой усмешке было что–то такое, от чего у меня самого пробежали мурашки.
— Ещё как скажешь, — проговорил он с насмешкой.
Петя неторопливо полез в карман мундира и извлёк странный инструмент. Это были щипцы — металлические, с длинными, чуть изогнутыми зазубренными губками и удобными деревянными ручками. Валуев покрутил инструмент перед глазами Кшися, давая хорошо рассмотреть. Металл тускло блестел в свете лампы.
— Знаешь, что это такое? — мягко спросил Валуев. Голос его звучал почти интимно, доверительно. — Это яйцекрут. Немцы знают толк в таких вещах. С помощью этого замечательного инструмента можно развязать язык любому мужику. Даже самому упрямому. Принцип простой — захватываешь, сжимаешь и вращаешь. Не спеша так, с чувством, с толком, с расстановкой. Говорят, боль адская. Некоторые даже с ума сходят прямо во время процедуры, не дожидаясь финала.
Лицо Кшися побелело как полотно. Губы задрожали. Я, стоя за спиной Пети, с трудом сдержал улыбку — в руках у Валуева были щипцы для колки сахара, найденные, видимо, в кухонном шкафу. Не думаю, что их можно было использовать по тому принципу, который озвучил мой товарищ, но выглядело это приспособление крайне угрожающим, особенно в сочетании с Петькиной харизмой.
Валуев сделал шаг к пленному и решительно взялся за его брючный ремень. Кшись забился в путах, замычал, попытался отодвинуться вместе со стулом — ножки заскрежетали по полу, — но Петя, придержав пленника, ловко расстегнул пряжку.
— Nie dotykaj jaj! — вдруг выкрикнул Кшись срывающимся голосом. — Nie dotykaj, słyszysz! Ja wszystko powiem! Wszystko!
«Не трогай яйца! Я всё скажу! Всё!» — мысленно перевёл я. Поляк обмяк на стуле, словно из него вынули позвоночник. Голова упала на грудь, плечи затряслись. Он часто дышал, хватая ртом воздух, по щекам текли слёзы.
Петя отпустил ремень, выпрямился, убрал щипцы обратно в карман, одобрительно похлопал Кшися по щеке — легонько, почти ласково. Подмигнул мне с довольной улыбкой.
— Вот и славно, вот и умница! — произнёс он тоном доброго доктора, закончившего осмотр холерного пациента. — И не пришлось руки марать, а то вы, обычно, ссытесь и срётесь во время… разговора.
Поляк облизал пересохшие губы, сглотнул.
— Рассказывай, пан Кшись. Для начала скажи: сколько человек в твоей организации?
— Сотни полторы, может, две, — ответил Кшись. Говорил он тихо, запинаясь, но по–немецки — почти без акцента. — Точно не знаю. У меня своя ячейка — пятеро боевиков и связник. Какие парни… были. Мы вместе ещё с Бреста, с тридцать девятого… Марек пропал утром, старика Янека загребли при облаве. Он, видимо, сразу всех сдал — на квартире на Брестской схватили Болеслава. Радек и Тодек — здесь… — он кивнул в сторону трупов на полу.
— А вот интересный момент, — задумчиво сказал Валуев. — Вас, можно сказать, практически за жопу взяли —
Закладка:
Кшись отвёл взгляд, уставился в стену. Молчал долго, минуту или две. Валуев снова достал из кармана «яйцекрут», демонстративно пощелкал им перед глазами пленника. Поляк вздрогнул, замотал головой.
— Нам приказал ястреб, — выдавил он наконец очень тихим голосом, опуская голову так низко, что подбородок упёрся в грудь.
— Кто? — удивлённо переспросил Валуев. — Что ещё за ястреб?
Кшись поднял глаза. В них появилось какое–то новое выражение — похожее на предвкушение мести.
— «Ястреб» — оперативный псевдоним нашего куратора, — с каким–то мазохистским удовлетворением проговорил он. — Его настоящего имени я не знаю. Он появился в Минске в августе прошлого года. Прибыл якобы из Англии, от польского правительства в изгнании. Привез деньги, оружие, радиостанции. Он координирует всю работу — даёт задания, собирает информацию от разных ячеек, посылает донесения в Лондон. Я с ним до этой недели встречался раз пять, не больше. Всякий раз в разных местах. Это он, сука, виноват в разгроме нашей ячейки — не будь его тупых приказов, мы бы никогда так не подставились!
Я шагнул ближе, присел перед стулом на корточки, заглянул поляку в глаза.
— Он носит серое пальто с бобровым воротником? — спросил я медленно, чётко выговаривая каждое слово. — Вязаную кепку? Предпочитает яркие галстуки?
Кшись посмотрел на меня с удивлением, смешанным с ужасом. Видимо, он до сих пор не мог понять, откуда нам так много известно. Паузу он держал секунд пять, потом кивнул — обречённо, словно прощаясь с последней надеждой.
— Да. Он носит яркие галстуки. Всегда. Всякий раз разные. Это его… его отличительная черта. Как метка.
Я повернулся к Валуеву:
— Это Франц Бесага.
Кшись вдруг заговорил — быстро, сбивчиво, с какой–то злой горечью в голосе:
— Это он велел нам следить за немецким офицером, — он мотнул головой в мою сторону. — Бессмысленное занятие, которое привело всех нас к гибели! Мы теряли время, демаскировали себя — и ради чего? Я с самого начала говорил, что это плохая идея… Но «Ястреб» настаивал. Мне показалось, что он хотел поквитаться с немцем по каким–то личным причинам!
Валуев переглянулся со мной и снова повернулся к поляку.
— Где этот «Ястреб» сейчас?
Кшись вдруг усмехнулся — криво, недобро, с каким–то злорадством, которое показалось мне неуместным в его положении.
— Остался снаружи, курва, — сказал он, и его губы растянулись в ухмылке. — Сказал, что тылы прикроет.
Я выпрямился, чувствуя, как по спине пробежал холодок.
— Так он сейчас где–то рядом? Прямо здесь?
— Здесь он, здесь… — Кшись кивнул, глядя на меня всё с тем же злорадством. — В подворотне дома напротив. Ждёт от нас вестей.
Я рванулся к двери, на ходу выдёргивая из кармана «Браунинг». На лестничной площадке было темно — хоть глаз выколи. Я замер на мгновение, прислушиваясь и вглядываясь во мрак. Что–то было не так. Ведь мы оставили дверь в квартиру Ядвиги приоткрытой, но сейчас площадка была абсолютно тёмной. Впрочем, размышлять было некогда. Я отметил этот нюанс в уме и птицей слетел вниз по ступенькам, перемахивая через две.
Выскочил из подъезда — и меня словно ударили по лицу ледяной ладонью. Мороз стоял градусов двадцать пять, не меньше, и я сразу почувствовал, как стынут щёки, как леденеют руки, сжимающие рукоять пистолета. Лунный свет заливал Юбилейную серебристым сиянием. Сугробы вдоль дороги искрились миллионами крошечных алмазов, а тени от домов лежали на снегу чёткими чёрными силуэтами, словно вырезанными из бумаги. Воздух был сухим и колючим — каждый вдох царапал горло. Где–то вдалеке, на Кайзерштрассе, слышался гул автомобильных моторов.
Я рванул через проезжую часть к дому напротив. Вход в подворотню чернел, словно распахнутая пасть неведомого зверя. Воняло оттуда соответственно — мочой и каким–то тухляком. Снег у входа был притоптан, виднелись многочисленные следы сапог, ведущих вглубь и обратно — видимо сюда часто заглядывали, чтобы поссать, немецкие солдаты на маршруте между кабаками и борделем.
Осторожно заглянув за угол, я никого не обнаружил. Подворотня оказалась длинной — метров пятнадцать, не меньше. Сквозной проход вел через весь дом, с улицы во двор. Сводчатый потолок низко нависал над головой, стены были выложены старым красным кирпичом, местами покрытым изморозью. Под ногами — утоптанный снег, «украшенный» многочисленными желтыми лужицами. Запах мочи был настолько сильным, что слезились глаза.
Я бесшумно, прижимаясь к стене, прошел по тоннелю, держа пистолет наготове, и вышел во двор. Там тоже было пусто — только штабеля дров у стен, сломанные самодельные санки, да засыпанная почти полностью собачья будка с обрывком цепи. В окнах дома — ни единого проблеска света. Я обошёл двор по периметру, проверил все поленницы, и даже заглянул в будку. Никого. Бесага ушёл — видимо что–то заподозрил.
Я медленно побрёл обратно, чувствуя, как мороз пробирается под мундир — я выскочил на улицу в чём был, забыв накинуть шинель. Пальцы, сжимавшие «Браунинг», онемели настолько, что я их уже не чувствовал. Холод пробирал до костей, заставляя мышцы непроизвольно дрожать.
Я уже подходил к нашему подъезду, когда тишину разорвали выстрелы.
Они грянули внутри дома — приглушённые стенами, но вполне отчётливые. Пистолетные, определил я машинально. Один, второй, третий… Я считал автоматически, на одних рефлексах — четыре, пять, шесть, семь. Выстрелы следовали подряд, почти без пауз, — кто–то выпустил весь магазин одной непрерывной серией. Потом, после длинной паузы, раздалось еще два выстрела.
Я бросился бежать к подъезду, уже не обращая внимания на скользкий наст под ногами. Сердце колотилось где–то в горле. Петька! Он бы не стал палить вот так — бегло, до полного исчерпания патронов в магазине. Значит, это напали на него? Чёрт, чёрт, чёрт…
Входная дверь распахнулась, и из подъезда выскочил мужчина. Высокий, в длинном сером пальто с бобровым воротником, в вязаной кепке, надвинутой на самые брови. В правой руке он сжимал пистолет. Франтишек Бесага собственной персоной — «Ястреб», куратор минского подполья Армии Крайовой.
Увидев меня, он мгновенно вскинул оружие. Но пистолет только сухо щелкнул курком. Осечка! Или закончились патроны в магазине. Я понял это интуитивно — он расстрелял весь боезапас там, наверху.
Я выстрелил секундой позже и… промахнулся! Дистанция была «смешной» — шесть–семь метров, не больше, но подвели онемевшие пальцы.
Закладка:
Поляк вскрикнул, пошатнулся, но устоял на ногах и укрылся за кузовом нашего грузовичка. Я метнулся вправо, огибая машину с другой стороны по большой дуге.
Бесага сидел на снегу, привалившись спиной к заднему колесу пикапа, и трясущимися руками менял магазин. Я услышал, как щёлкнул рычажок затворной задержки, как рамка затвора с лёгким звоном встала на место, досылая патрон. Оружие врага снова было готово к бою.
Краем глаза уловив движение «на фланге», поляк выстрелил, не целясь — я едва успел отпрыгнуть назад, за угол кузова. Пули противно взвизгнули возле уха.
Теперь нас разделял только корпус пикапа. Я стоял у капота, пригнувшись, переводя дыхание. Бесага сидел у заднего колеса, с другой стороны. Ситуация патовая. Кто первый высунется — тот и покойник.
Я упал на снег плашмя, распластавшись на животе. Снег обжёг щёки холодом, набился в рукава. Из–под днища «Шкоды» мне было видно пространство за машиной — я разглядел одну ногу Бесаги, обутую в дорогой кожаный сапог, тщательно прицелился и выстрелил три раза подряд.
Бесага закричал — дико, пронзительно, по–звериному. Его тело дёрнулось, но он не выпал из–за прикрытия, как я рассчитывал. Вместо этого он, вывернув руку, просунул пистолет под днище и выпустил весь магазин в мою сторону! Пули взбили снежные фонтанчики в считанных сантиметрах от моего лица. Оглушённый, ослеплённый снежной крошкой, я откатился в сторону, вскочил на ноги и, рванув дверь кабины, нырнул внутрь. Прополз на коленках по сиденью на другую сторону, и буквально выпал прямо перед поляком, в метре от него.
Бесага скрючился возле колеса, зажимая окровавленной ладонью простреленное плечо. Его пистолет — «Вальтер ППК» — валялся рядом на снегу с замершей в заднем положении затворной рамкой. Видимо, поляк расстрелял все патроны.
— Попался, гадёныш! — сказал я по–русски, медленно вставая.
Он поднял на меня глаза. В лунном свете его лицо казалось белым, как бумага. Тонкие, плотно сжатые губы, крючковатый нос, глубоко посаженные глаза, горящие лютой, нечеловеческой ненавистью.
— Хер тебе, краснопузая сволочь! — на чистом русском ответил Бесага и резким движением вытащил из внутреннего кармана заляпанного снегом дорогого пальто гранату «Ф–1».
Я не стал дожидаться, когда он выдернет чеку и нажал на спуск.
Пуля ударила Бесагу в грудь, точно в сердце. Поляк дёрнулся, выгнулся дугой, изо рта выплеснулась тёмная струйка крови. Его тело начало медленно сползать на снег, глаза ещё мгновение оставались открытыми, глядя куда–то мимо меня, в морозное звёздное небо, а потом закатились.
Я выдохнул. Пар изо рта вырвался густым облаком и тут же растаял. Руки дрожали — то ли от холода, то ли от выплеска адреналина. Я постоял так несколько секунд, глядя на мёртвого врага, потом опустил пистолет.
И в этот момент тишину разорвал пронзительный свист. Он доносился издалека, со стороны поворота с Юбилейной на Кайзерштрассе. Свистели в полицейский свисток. Патрульные услышали выстрелы и подняли тревогу.
У меня были считанные секунды, чтобы уточнить обстановку. Я сунул «Браунинг» в карман и, наклонившись над телом Бесаги, быстро обшарил его карманы. Ничего особенного — смятая пачка сигарет, зажигалка, бумажник с рейхсмарками, связка ключей. И ещё — маленькая записная книжка в кожаном переплёте. Я сунул всё это за пазуху, не глядя, и рванул в подъезд. Перепрыгивая через ступеньки, поднялся на второй этаж, и сунулся было в нашу квартиру. И… чуть было не получил пулю в живот — стреляли из гостиной.
— Петя, свои! — я протянул в дверной проем пустые руки.
— Ты, что ли, пионер? — после долгой мучительной паузы раздалось в ответ. — Заходи, только медленно…
Я осторожно, стараясь не делать резких движений, вошел в квартиру. Валуев стоял на одном колене за креслом, с дымящимся «Вальтером» в руке. На рукаве левой руки Пети расплывалась кровавое пятно. У его ног лежал мертвый Кшись — стул опрокинулся набок, и поляк валялся на полу, заляпав его мозгами из простреленной головы. По комнате гулял ледяной сквозняк — в окне зияла большая дыра.
— Что здесь произошло? — выдохнул я, переводя дыхание.
— Ворвался какой–то мужик в сером пальто. С порога открыл огонь. Высадил по нам весь магазин, сучара… Я видел, что дверь открывается, но подумал, что это ты вернулся — не сразу отреагировал, — мрачно ответил Петя, убирая пистолет. — Руку мне зацепил… Кшися наповал. Я выстрелил в ответ, он убежал.
— Это был Бесага, — сказал я. — Я его в подворотне не нашел, а когда возвращался, то услышал выстрелы из дома. И тут он прямо на меня выскочил. Пришлось его…
— Ну, раз ты здесь, значит, он остался там… — буркнул Петя. — Поделом козлу! Вот только интересно: как он в дом проник мимо тебя?
— Потом разберёмся! — Махнул я рукой. — Сейчас не до этого! Сюда направляется патруль с Кайзерштрассе. У нас минута, может, две.
— Сходи, соседку проверь! — скомандовал Петя, устало садясь в кресло, служившее ему укрытием. — А патрульным скажешь, что на нас снова бандиты напали. И куда только комендатура и фельджандармерия смотрит? Развели, понимаешь, в городе настоящее бандитское гнездо — честному фронтовику отдыхать не дают! — усмехнулся Петя побелевшими губами — он явно потерял много крови — пятно на рукаве расползалось с большой скоростью.
Я быстро прошел в квартиру Ядвиги и обнаружил ее тело с перерезанным горлом, так и примотанное к стулу.
Картина складывалась такая: Бесага, почуявший неладное, вышел из своей засады в подворотне в тот момент, когда мы с Петей допрашивали Кшися. И первым делом нанес визит своей старой любовнице. Спасать ее он даже не планировал — судя по тому, что не стал развязывать. Просто ликвидировал ненужного свидетеля и пошел дальше, зачищать «поляну». Скорее всего, со мной на лестнице он разминулся всего на минуту.
Услышав свист прямо под окнами, я спустился вниз. Возле подъезда стояли трое — фельдфебель с бляхой полевой жандармерии на груди и двое солдат с карабинами. Они рассматривали труп Бесаги, притулившийся возле «Шкоды».
— Герр лейтенант, — вытянулся фельдфебель, увидев мои погоны. — Прошу прощения за беспокойство. В вашем районе слышали стрельбу. Мы обнаружили тело
Закладка:
Глава 4
9 февраля 1942 года
Ночь
— Я лейтенант Вернер Шварц. На меня и моего товарища унтер–офицера Беккера совершено вооружённое нападение, — ответил я, выдерживая спокойный, даже несколько усталый тон, как и положено фронтовику, которого пытались убить уже не в первый раз. — Какие–то бандиты. В гражданской одежде, хорошо вооружённые. Проникли в квартиру. Мы оказали сопротивление.
Фельдфебель внимательно выслушал меня, не перебивая, лишь один раз покосился на труп Бесаги. Потом перевёл взгляд на окна второго этажа, где горел свет, и снова на меня.
— Герр лейтенант, мне нужно немедленно доложить в комендатуру. Такое происшествие… — он замялся, подыскивая нужное слово и одновременно доставая свисток, — … выходит за рамки обычных нарушений. Я обязан вызвать дежурного офицера.
— Разумеется, фельдфебель. Действуйте.
Фельдфебель вскинул свисток к губам и издал длинную, переливчатую трель, которая пронзила морозный воздух. Ему ответили почти сразу — три коротких свистка. Через пару минут со стороны Кайзерштрассе быстрым шагом подошли еще два солдата в стальных касках, с бляхами–горжетами на массивных цепочках, с карабинами «Маузер» наизготовку. Старший коротко объяснил им ситуацию и отправил одного из вновь прибывших — молодого парня с испуганными глазами — за подмогой в комендатуру. Патрульный, смешно перебирая ногами в непомерно больших сапогах, бегом исчез за поворотом, а фельдфебель повернулся ко мне.
— Герр лейтенант, я бы хотел осмотреть место происшествия. Это необходимо для доклада.
— Прошу за мной, — я кивнул на дверь. — Только предупреждаю: зрелище не для слабонервных.
Мы вошли в тёмный подъезд. К привычному запаху кошачьей мочи и кислой капусты примешивалась новая нотка — пахло свежей кровью, как на скотобойне. Света на лестнице по–прежнему не было, так что поднимались мы практически на ощупь, гуськом, гулко топая сапогами по выщербленным каменным ступеням. Звук шагов метался меж обшарпанных стен, поднимался вверх по лестничному пролёту и затухал где–то под крышей.
На втором этаже я толкнул плечом нашу дверь, и на площадку упал сноп желтоватого света из прихожей.
— Прошу, господа, — я сделал приглашающий жест рукой.
Фельдфебель вошёл первым. Солдаты, задержавшись на мгновение, последовали за ним. Я видел, как изменились их лица, когда они осознали масштаб произошедшего — у старшего натурально отвисла челюсть, младший, парень с веснушками, машинально перекрестился.
В квартире царил настоящий хаос. Тела Тодека и Радека всё так же валялись на полу — одно у двери в прихожую, второе посреди комнаты. Пока меня не было, Петя отвязал труп Кшися от стула и теперь поляк лежал в неестественной позе, а лужа крови под ним растеклась широко, почти до самого порога, и уже начала подсыхать, превращаясь в тёмную, липкую корку. Из разбитого окна в комнату вливался морозный воздух, шевелил занавески, заставляя их колыхаться, словно погребальный саван. На стенах виднелись пулевые отверстия — штукатурка вокруг них осыпалась, обнажив красный кирпич. На полу под подоконником сверкали осколки стекла.
Валуев сидел в кресле, откинувшись на спинку и прикрыв глаза. Его левая рука была наспех перетянута бинтом, прямо поверх мундирного сукна, но повязка уже насквозь пропиталась кровью. Лицо Петра осунулось, под глазами залегли глубокие тени, но, увидев жандармов, он нашёл в себе силы усмехнуться.
— Ну что, господа, — произнёс он слабым, но всё ещё ироничным голосом, — полюбуйтесь. Это вам не пьяных камрадов возле борделя ловить.
— Майн Готт… — выдохнул фельдфебель. — Сколько же их было?
— Трое здесь, — ответил я, — один на улице. Итого четверо. Хорошо вооружённые. У них были пистолеты и холодное оружие.
«Велрод», которым орудовал Кшись, бесследно исчез — я понял, что Петя успел припрятать такое ценное оружие до прибытия патруля.
Фельдфебель наклонился, поднял «ВИС», повертел в руках.
— Это армейское оружие, — заметил он. — Такие были на вооружении у поляков.
— Вот именно, — подтвердил я. — Полагаю, бандиты действовали по наводке. Не исключено, что наводчиком была наша соседка — некая пани Ядвига Ковальчик. Она работала машинисткой в комендатуре и проявляла к нам, офицерам, излишний интерес.
Фельдфебель поднял на меня удивлённый взгляд, но ничего не сказал — только кивнул и продолжил осмотр.
Минут через пятнадцать в квартиру вошёл офицер. Немолодой, полноватый, лет около пятидесяти, но при этом в звании лейтенанта. Его красное одутловатое лицо выражало крайнюю степень раздражения — такое бывает у человека, которого бесцеремонно подняли с тёплой постели посреди ночи.
— Я лейтенант Леман, дежурный офицер комендатуры, — брюзгливым тоном пробурчал красномордый прямо с порога. — Что, черт побери, здесь происходит? Опять отморозки–фронтовики перепились и устроили пальбу? Еще и какого–то местного пристрелили…
Тут он увидел «картину маслом» — трупы на полу, кровавую лужу и замолк на полуслове.
Я демонстративно встал по стойке «смирно» и сухо доложил:
— Герр лейтенант, около часа назад в мою квартиру проникли неизвестные гражданские лица, вооружённые пистолетами и ножами. Они явно знали, что здесь проживают отпускники–фронтовики, как вы нас назвали — отморозки, и рассчитывали на трофеи. Но мы в этот поздний час были абсолютно трезвы, и сумели оказать нападавшим достойное сопротивление. В ходе схватки мой товарищ получил ранение.
— Прошу прощения за резкие и необдуманные слова, герр лейтенант! — сразу же «включил заднюю» Леман, «врубившись» в обстановку. — Я уважаю наших доблестных фронтовиков и не имел желания… вернее, не хотел… вас обидеть.
Я молча кивнул в знак принятия извинений.
Леман тяжело вздохнул, словно соглашаясь на неприятную, но неизбежную работу, прошёлся по комнате, брезгливо обходя по периметру лужу крови. Постоял над телами, зачем–то потрогал ногой осколки стекла. Подошёл к окну, выглянул наружу и снова вздохнул — ещё тяжелее.
— Они проникли к вам через окно? — спросил Леман. — Тут довольно высоко…
— Нет, они вломились в дверь, — ответил я. — В окно попала пуля.
— Но на двери нет повреждений! — проявил «чудеса наблюдательности» Леман.
— Я подозреваю, что сначала они нанесли визит нашей соседке фрау Ковальчик. У нее были ключи от нашей квартиры — она является старшей по дому! — я предложил логичное объяснение.
— Как вы сказали? Фрау Ковальчик? — нахмурился Леман. — Знакомая фамилия…
— Она служит машинисткой в комендатуре, — подсказал я.
— Ах, да! — Леман хлопнул себя по лбу. — Точно! Вспомнил ее. Ябеда. Вечно стучит обо всём и обо всех своему начальнику
Закладка:
— В квартире напротив, — для наглядности я вышел на лестничную площадку и указал рукой на дверь в квартиру соседки.
— Дривс, возьми кого–нибудь и загляни в ту квартиру! — скомандовал Леман фельдфебелю.
Фельджандармы взяли наизготовку карабины и осторожно приблизились к двери. Фельдфебель толкнул стволом створку и она тут же распахнулась.
— Не заперто! — доложил Дривс, не оборачиваясь, словно мы не стояли в паре метров у него за спиной и сами не видели произошедшее. — Захожу!
Он и второй солдат резко ускорились — буквально влетели в дверь, чуть не застряв в проеме, и скрылись в глубине квартиры.
— Там еще один труп! — Дривс вышел через десяток секунд.
Мы с Леманом прошли в гостиную. Труп пани Ядвиги сидел на стуле, примотанный верёвкой, с запрокинутой головой и зияющей раной на горле — глубокой, почти до самого позвоночника. Кровь залила ей всю грудь, стекла на пол, образовав на полу большую, почти чёрную в сумраке лужу. Густо пахло чем–то приторно–сладким, отчего к горлу подступала тошнота.
Лейтенант Леман замер на пороге, словно наткнулся на невидимую стену. Лицо его, и без того красное, побагровело ещё сильнее. Стоявший в углу патрульный вдруг нагнулся и начал блевать, не выпуская, впрочем, из рук «Маузер».
— Это… это она? — выдавил Леман, хотя вопрос был явно риторическим. — Фрау Ковальчик?
— Так точно, герр лейтенант, — подтвердил я. — Она.
Не успел он что–либо ответить, как с улицы донёсся шум мощных моторов. Я подошёл к окну и увидел, как к подъезду, разбрасывая в стороны снежную пыль, подкатывает чёрный лимузин «Мерседес» — длинный, приземистый, с хищным профилем и плотными шторками на задних окнах. За ним, чуть поотстав, следовал армейский грузовик «Опель–Блиц».
Дверца «Мерседеса» распахнулась, и из него неторопливо, словно на прогулке, вышел штурмбанфюрер СС Аксель Корф. Следом из машины вылез обершарфюрер Краузе, с кожаной папкой под мышкой.
Корф что–то скомандовал (я не услышал за стеклами) и из–под тента «Опеля» стали выскакивать эсэсовцы в камуфляжных куртках с автоматами «МР–40» на груди. Они быстро, без суеты, очень профессионально оцепили дом. Двое автоматчиков замерли у тела Бесаги возле «Шкоды», ещё двое — у арки подворотни на противоположной стороне улицы.
Корф, внимательно осмотрев тело поляка, направился к подъезду. Краузе — тенью за ним. Я вышел встречать их на лестничную площадку.
Штурмбанфюрер поднимался медленно, с тем особым достоинством, которое свойственно людям, облечённым большой властью и привыкшим, что мир вращается вокруг них. Его голубые глаза смотрели с деланным добродушием.
— А, лейтенант Шварц, — произнёс он, увидев меня, и его губы растянулись в знакомой ироничной полуулыбке. — Я начинаю подозревать, что вы некий ходячий магнит для неприятностей. Стоило мне на пару часов потерять вас из виду, как вы снова устроили небольшое сражение. Вам бы в отпуск почаще ездить — глядишь, и война бы сама собой закончилась за неимением противника.
— Герр штурмбанфюрер, — я вытянулся по стойке «смирно», щёлкнув каблуками, — рад доложить, что противник уничтожен.
— Сейчас посмотрим, — Корф вальяжно кивнул на дверь квартиры и, не дожидаясь приглашения, вошёл внутрь.
Подошёл к телу Радека в прихожей, наклонился, аккуратно, двумя пальцами потрогал рукоятку ножа, так и торчащую из печени. Хмыкнул — коротко, неопределённо. Достал белоснежный платок, неторопливо вытер руки. Затем прошел в гостиную. Остановился над скрюченным телом Кшися, носком начищенного до зеркального блеска сапога перевернул труп на спину, и несколько секунд смотрел на дырку в голове. Снова хмыкнул. Перевёл взгляд на труп Тодека. Я ожидал нового многозначительного хмыканья, но Корф промолчал, начав оглядываться по сторонам. Я физически ощутил, как его взгляд сканирует каждую деталь. Потом он увидел «ВИС», который фельдфебель Дривс положил на стол.
— Польский пистолет, — констатировал он. — Старый, но в хорошем состоянии. Что ж, по крайней мере, это не какие–то там хулиганы с заточками. Профессионалы.
Закончив осмотр «места преступления», Корф повернулся ко мне. В его глазах плясали бесенята — он явно наслаждался ситуацией.
— А вы, Шварц, умеете находить друзей, — произнёс он с этой своей ироничной ухмылочкой, которая уже начинала меня бесить. — Где бы вы ни появились — вокруг вас немедленно образуются трупы.
Я вытянулся ещё больше — так, что, казалось, позвоночник сейчас хрустнет.
— Герр штурмбаннфюрер, я приехал в Минск из госпиталя после тяжелого ранения, чтобы отдохнуть и подлечиться. А вместо этого вынужден отбиваться от вооружённых бандитов в собственном жилище. Это уже второе нападение на меня за сутки. И после первого никто не удосужился принять хоть какие–нибудь меры безопасности! Прошу оградить меня от посягательств криминальных элементов!
Корф выслушал мою тираду, не перебивая. Его полуулыбка не исчезла, но стала какой–то более… оценивающей, что ли. Он явно прокручивал мои слова в голове, анализируя, ища скрытый смысл.
— Оградить вас от посягательств? — переспросил он задумчиво. — Вы, вроде бы, сами неплохо справляетесь. Впрочем, вы правы — нападения на вас — это наша недоработка. Думаю, что мы обеспечим вам охрану. Минимум — как важному свидетелю. А максимум…
Он не договорил — на лестнице послышались громкие голоса, и в квартиру ввалились офицеры комендатуры, во главе с гауптманом Шольцем, начальником отдела, в котором работала покойная Ядвига.
Шольц был полной противоположностью Корфу. Если штурмбанфюрер излучал физическую мощь и грубую энергию, то гауптман казался воплощением канцелярской сухости. Средних лет, высокий, неестественно прямой, словно аршин проглотил, он носил очки в тонкой металлической оправе, и стёкла этих очков как–то неприятно поблёскивали, скрывая выражение блеклых глаз. Губы у него были поджаты так, что казались одной тонкой ниточкой. Его мундир, не смотря на поздний час, был безупречен, словно футляр, в который упаковали музейный экспонат. Я припомнил, что Хофмайер характеризовал гауптмана, как садиста, лично участвующего в расстрелах подпольщиков.
Увидев Корфа, Шольц чуть заметно поморщился — отношения между РСХА и армейцами традиционно были прохладными, если не сказать враждебными. Но дисциплина есть дисциплина: приветствуя эсэсовца, гауптман вскинул ладонь к околышу фуражки — вяло, без искры, но формально безупречно.
— Штурмбанфюрер, какими судьбами? Мне доложили о стрельбе на Юбилейной. Я счёл своим долгом прибыть лично, ведь безопасность — мой сектор ответственности.
— И правильно сделали, гауптман, — дружелюбно сказал Корф, не отвечая на приветствие. — Как видите, здесь произошло настоящее побоище. Бандиты осмелились напасть на лейтенанта Шварца и его сослуживца унтер–офицера Беккера.
Комендачи с отвращением огляделись.
Закладка:
— Гауптман, у меня для вас… гм… новости. Пройдите в соседнюю квартиру. Только приготовьтесь — зрелище там тоже не самое приятное.
Шольц, недоумённо подняв бровь, проследовал за Корфом. Я пошёл за ними. Краузе, бесшумно ступая, замыкал процессию.
Когда гауптман увидел труп Ядвиги, примотанный к стулу, он побелел как полотно. Рот его приоткрылся, и на мгновение он стал похож на выброшенную на берег рыбу — такой же беззвучный, беспомощный, с выпученными от ужаса глазами.
— Это… это фрау Ковальчик, — прошептал он, и голос его сорвался, дав петуха. — Моя машинистка. Она… что она здесь делает?
— Вы разве не в курсе, что она здесь живет? В смысле — жила? — с нарочитой ленцой спросил Корф, явно наслаждаясь замешательством Шольца. — Судя по всему, именно через нее бандиты смогли проникнуть в квартиру лейтенанта Шварца. А ее устранили, как ненужного свидетеля. Но, что самое неприятное для вас — она могла перед смертью выдать врагу множество ваших секретов. Вам придется полностью пересмотреть работу своего отдела.
Шольц начал что–то лепетать — о допусках, о секретоносителях разной категории. Корф слушал его с видом смертельной скуки, а потом просто отмахнулся — широким, почти царственным жестом.
— Довольно, гауптман. Советую вам лично перепроверить досье всех ваших сотрудников, набранных из местного населения. Всех до единого.
В разгар этой кутерьмы, появился майор Вольфганг фон Вондерер. Он вошёл в квартиру стремительно, ни с кем не здороваясь. Чёрная повязка, закрывающая нижнюю часть лица, в полумраке делала его похожим на какого–то ниндзю. Серо–стальные, холодные глаза быстро обежали комнату, фиксируя всё: трупы, кровь, выбитое окно, следы от пуль.
Он обошёл тела, задержавшись возле каждого на пару секунд. Потом приблизился к Корфу, который наблюдал за ним с лёгким интересом.
— Аксель, мне только что доложили о происшествии. Ты не поверил моим словам, что лейтенанту Шварцу грозит опасность — и вот результат! — произнёс Вондерер негромко, но так, что в наступившей тишине его голос услышали все. — Фельдфебель Мертенс убит в рукопашной схватке совсем недалеко отсюда. Явно работала та же банда.
— Как видишь, Вольфганг, всё обошлось! — улыбка сползла с лица Корфа — он явно почуял в словах «коллеги» обвинение в непрофессионализме.
— Как ты себя чувствуешь, Вернер? — Вондерер повернулся ко мне. — Ты не ранен?
Его слова были формальным проявлением заботы, но в его взгляде, устремлённом на меня поверх чёрной повязки, читалась холодная, тщательно подавляемая ненависть. Зрачки его расширились, а желваки под кожей щёк заходили ходуном — казалось, ещё немного, и он сорвётся, выхватит пистолет и выстрелит прямо мне в лоб. Но он даже не шевельнулся. Просто смотрел — долго, пристально, словно запоминая каждую чёрточку моего лица.
Я выдержал этот взгляд. Не отвёл глаза, не моргнул. Мы оба знали, что я держу его на коротком поводке и в любой момент могу сдать в Гестапо. Пауза затянулась. Корф, заметив эту безмолвную дуэль, чуть склонил голову набок, словно любопытный пёс, учуявший что–то интересное. Но тут Вондерер резко перевёл взгляд на Валуева, так и сидящего в кресле с окровавленной рукой.
Вондерер подошёл к нему. Наклонился, осмотрел повязку, густо пропитанную кровью, взглянул на его побелевшее лицо и заострившиеся скулы. Потом резко выпрямился и, повысив голос, обратился к присутствующим:
— Господа! Раненый унтер–офицер истекает кровью у вас на глазах! — В его голосе звенело ледяное презрение. Так мог бы говорить аристократ, обнаруживший, что его слуги забыли принести ему свежие подштанники. — Где элементарное представление о помощи боевому товарищу? Кто–нибудь вызвал врача?
Корф чуть поморщился — роль спасителя раненых была не в его стиле, но и возразить на такую постановку вопроса было нечего.
— Санитаров уже вызвали, герр майор, они прибудут с минуты на минуту, — неуверенно произнес Шольц. — Верно, Леман?
Лейтенант Леман только пожал плечами, явно забыв про пострадавшего.
— С минуты на минуту! — передразнил Вондерер. — А за эту минуту он может потерять ещё литр крови! Нет уж, я сам отвезу его в гарнизонный госпиталь. Мой автомобиль у подъезда. Так будет быстрее.
Поняв замысел абверовца, я шагнул вперёд:
— Герр майор, фельдфебель Беккер — мой товарищ. Я помогу ему дойти до машины.
— Хорошо, лейтенант. Берите его под руку! — скомандовал Вондерер.
Мы вдвоём подхватили Петра. Он реально потерял много крови и находился в предобморочном состоянии, поэтому его тяжелое тело обмякло. Положив себе на плечо его раненую руку, я помог товарищу встать на ноги. Вондерер поддерживал его с другой стороны. Мы вышли из квартиры, оставив Корфа и комендачей, и медленно, ступенька за ступенькой, спустились вниз.
На улице было по–прежнему морозно. Эсэсовцы, стоявшие в оцеплении, провожали нас настороженными взглядами, но молчали. За кордоном, на другой стороне улицы, скопилось несколько зевак — в основном немецких солдат, скорее всего шедших из кабака в бордель, и пара–тройка местных жителей, которые, несмотря на приближающийся комендантский час, рискнули высунуть нос из дома. Их фигуры, тёмные и неясные в лунном свете, маячили у стен домов.
Мы подвели Валуева к «Хорьху–901». Водитель — молодой гефрайтер с бесцветным, незапоминающимся лицом — расторопно распахнул дверцу. Петю усадили на заднее сиденье, и он, откинувшись на мягкую спинку, прикрыл глаза. Выглядел он плохо — лицо осунулось, губы побелели, пульс, который я нащупал на его запястье, был слабым и неровным.
Вондерер, кивнув мне, отошёл на несколько шагов от машины и, достав из кармана шинели портсигар, закурил ароматную турецкую сигарету.
— Что здесь произошло на самом деле, Игорь? — шепотом спросил он, выпуская струйку дыма в морозный воздух.
— На нас действительно напали какие–то бандиты, — ответил я так же тихо. — Похоже, мы сегодня сковырнули верхушку какой–то подпольной организации.
— Похоже, что эти подпольщики приняли тебя за немецкого офицера и решили расправиться с врагом. Не обидно, Игорь? — усмехнулся Вондерер. — Пострадать от рук своих же… товарищей?
— Обидно, конечно, — я пожал плечами, решив не рассказывать Вондереру о тонкостях взаимоотношений Советской власти и Армии Крайовой. — Я ведь работаю автономно, без связи с местными. Вот они и ошиблись. Издержки профессии… Бывает…
— Не жалко своих… хм…
Закладка:
— Да чего их жалеть, Вольфганг! — максимально рассеянно, как о чем–то несущественном, ответил я. Пусть абверовец считает меня бесчувственным ублюдком — ему будет сложнее зацепить меня, как тогда, в Смоленске. — Бабы еще нарожают!
Вондерер удивленно хмыкнул и задал самый животрепещущий вопрос:
— Твоя маскировка под немца не пострадала?
— Нет. Всё чисто! — уверенно ответил я — все свидетели были мертвы. — Для всех мы так и остались фронтовиками, которые оказали сопротивление бандитам.
— А Корф? — Вондерер покосился на освещённые окна квартиры. — Что он думает?
— Корф ничего не поймёт, — сказал я твёрдо, хотя сам далеко не был в этом уверен. — По крайней мере, пока. А ты упирай на версию о нашем с тобой сотрудничестве на почве борьбы с подпольем. Обвиняй его в том, что он, поддавшись каким–то негативным эмоциям, не обеспечил защиту доблестным фронтовым офицерам.
Вондерер помолчал, докуривая сигарету. Потом бросил окурок в снег — тот зашипел и погас.
— Я сам решу, как мне вести дела, — ответил абверовец. — Ладно, подробности сегодняшнего происшествия расскажешь завтра в «Линденалле». Как обычно — в десять.
Он сел в «Хорьх», аккуратно притворив дверцу. Автомобиль взревел мотором и, пробуксовав в снегу, сорвался с места. Красные габаритные огни быстро растворились в морозной дымке.
Я постоял ещё несколько секунд, провожая машину взглядом. Мороз щипал щёки, забирался под шинель, заставляя мышцы непроизвольно дрожать. Я уже повернулся, чтобы идти обратно к подъезду, но вдруг краем глаза уловил какую–то странность на другой стороне улицы.
За цепочкой эсэсовцев маячила женская фигура. Она была одета в драный, не по размеру большой полушубок, из–под которого виднелся подол тёмного платья и валенки, и закутана в старую пуховую шаль, низко надвинутую на лоб. Женщина стояла неподвижно, словно изваяние, и смотрела прямо на меня.
В этот момент один из эсэсовцев, стоявших в оцеплении, повернулся, услышав из подворотни подозрительный звук, и включил электрический фонарик. Его луч скользнул по улице и на долю секунды выхватил из темноты лицо женщины — это была Лотта, певица из кабаре «Варьете». Та самая, с которой я провёл позапрошлую ночь, обеспечивая себе алиби на время убийства Мертенса.
Свет фонарика переместился дальше, и лицо снова исчезло в тени. А через мгновение исчезла и сама фигура — отступила назад, и растворилась в темноте, словно её и не было.
Я медленно пошёл к подъезду, раздумывая, что могла делать кабацкая «звезда» на месте происшествия. Её квартира находилась неподалеку, но в кабаре буквально через десять минут должен был начаться новый «Рабочий день» — не до блуждания по улицам. Просто шла мимо? Случайно оказалась поблизости? Услышала про перестрелку и остановилась из чистого любопытства? Но тогда почему она стояла в тени, пряча лицо? Почему выглядела, как ободранная ворона? Почему, узнав меня, тут же смылась, словно призрак? Чего она испугалась? Или — что гораздо хуже — что она здесь высматривала?
Я поднялся по лестнице, и вошел в квартиру. В комнате было холодно — из разбитого окна по–прежнему тянуло морозом, и дыхание людей вырывалось изо рта маленькими облачками пара. Суета продолжалась. Пришли эсэсовцы с носилками, чтобы вынести трупы. Краузе заканчивал осмотр, собирал с пола стреляные гильзы. Гауптман Шольц и офицеры комендатуры стояли у дверей, негромко переговариваясь. Корф возвышался у окна, заложив руки за спину. Он смотрел на ночной Минск — тёмный, притихший, с редкими, дрожащими огоньками в окнах.
Эсэсовец, казалось, почувствовал моё присутствие — или просто закончил обдумывать какую–то свою мысль. Не оборачиваясь, он вдруг произнёс — громко, так, чтобы слышали все присутствующие:
— Господа, я беру расследование в свои руки. Шольц, вы и ваши люди свободны. И вот еще что… — добавил он, когда обрадованный, что с него сняли ответственность, гауптман, пятясь, двинулся к выходу. — Господа, здесь невозможно жить!
Он помолчал, всё ещё глядя в окно на заснеженные городские крыши. Потом резко, всем корпусом, повернулся и обратился к офицерам комендатуры, не успевшим выскочить из комнаты:
— Эта квартира превратилась в мертвецкую. Посмотрите вокруг. Пол в крови, окно выбито, стены изрешечены пулями. Это не жильё, это… — он поморщился, подбирая слово, — … поле боя. Лейтенант Шварц — боевой офицер, герой Восточного фронта. Кавалер Железного креста. Он не должен ютиться среди луж крови и осколков стекла, словно бездомный пес.
Корф сделал паузу. Его голубые глаза обвели комнату, на мгновение задержались на мне — цепко, оценивающе, и снова скользнули к офицерам комендатуры. Те стояли навытяжку, боясь пошевелиться, и только гауптман Шольц нервно сжимал и разжимал кулаки.
— Организуйте ему новую квартиру, — сказал Корф и вдруг резко добавил, и в голосе его звякнул металл, не терпящий возражений: — Прямо сейчас!
Офицеры замерли. Формально они не подчинялись Корфу, но спорить со спецпредставителем РСХА — себе дороже. Гауптман Шольц послушно кивнул:
— Так точно, герр штурмбанфюрер. Я лично прослежу.
Корф в последний раз обвёл комнату взглядом, задержался на мгновение на мне, но ничего не сказал. Затем, не прощаясь, направился к выходу, задев плечом косяк. Краузе захлопнул папку и последовал за ним. Уже на пороге Корф обернулся и негромко, но внушительно бросил через плечо:
— Шварц, завтра я вызову вас для беседы. Будьте готовы.
Глава 5
10 февраля 1942 года
Утро
Пробуждение было странным — тихим, спокойным, без привычного уже ощущения опасности, которая сжимает горло холодной ладонью. Я открыл глаза и несколько секунд просто смотрел в белый потолок, не понимая, где нахожусь. Потом память услужливо подбросила картинки вчерашнего вечера: рукопашная, перестрелка, трупы, трупы, трупы, кровавые лужи, ухмылочка Корфа, бледное лицо Пети на заднем сиденье «Хорьха».
Я сел на кровати и осмотрелся.
Комната была небольшой, но обставленной с той добротной, тяжёлой роскошью, которая была характерна для квартир высокопоставленных советских чиновников. Широкая кровать с резной деревянной спинкой, массивный платяной шкаф, плотные бархатные шторы на окне.
Я встал с кровати и прошёл в просторную гостиную с кожаным диваном и парой кресел вокруг низкого столика. На полу лежал толстый ковёр, приглушающий шаги. На стенах виднелись пустые прямоугольники от снятых фотографий. В небольшой чистой кухнеобнаружил блестящий новенький примус, белую эмалированную раковину с большим медным
Закладка:
А еще здесь было центральное отопление. Чугунные радиаторы под окнами мерно пощёлкивали, распространяя сухое, приятное тепло. Не нужно было возиться с дровами, растапливать печь, ждать, пока прогреется вода в титане. Цивилизация! Квартира явно принадлежала до войны какому–то секретарю Горкома и сейчас предназначалась для размещения высоких немецких чинов.
Я вспомнил, как около полуночи лейтенант Леман вёз меня на служебном «Опеле» по ночному Минску. Всю дорогу он брюзжал — монотонно, безостановочно, как заевшая грампластинка. Я слушал его вполуха и молча кивал. Лемана это, кажется, устраивало — ему нужен был не собеседник, а благодарный слушатель.
— Второй раз за неделю меня среди ночи по тревоге подняли, — бубнил он, не отрывая взгляда от дороги. — У меня давление, мне нельзя такие нагрузки. Я, между прочим, выслужился ещё при кайзере. В шестнадцатом году ефрейтором начинал, на Западном фронте. Потом унтер–офицер, Железный крест, ранение под Верденом — осколок в бедре, до сих пор к непогоде ноет. Списали. В тридцать девятом, когда началась польская кампания, призвали из резерва и присвоили лейтенантское звание за выслугу лет. Мог бы уже гауптманом быть, а то и майором. Но характер у меня, знаете ли, неуживчивый. А начальство этого не любит. Вот и сижу в комендатуре на бумажной работе.
Я поддакнул что–то неопределённое, и Леман, удовлетворённый моим сочувствием, продолжил бубнить что–то про нахальных юнцов и коллег, которые не понимают настоящей работы. За оставшуюся часть пути он обругал всё и всех, даже зиму и снег.
Квартира, которую он мне предоставил, располагалась в новом доме на углу Фридрихштрассе и Красной — в особо охраняемом районе, где селилось преимущественно немецкое командование. Подъезд был чистым, лестница — широкой, с коваными перилами. Дверь в квартиру — массивная, дубовая, с новеньким замком.
— Вот, располагайтесь, — буркнул Леман, вручая мне ключи. — Квартира предназначалась для какого–то интендантского полковника, но он застрял в Бресте, разбирается с какими–то эшелонами. Так что живите пока. Много не пейте, по ночам не стреляйте, больше трех шлюх не приводите. И вообще — постарайтесь вести себя тихо — в соседях у вас два полковника и генерал.
И ушёл, шаркая сапогами по лестнице.
Теперь, при свете дня, квартира выглядела ещё более комфортной. В ванной комнате обнаружилось настоящее «чудо» — душ. Я с наслаждением пустил горячую воду и долго стоял под упругими струями, чувствуя, как смывается напряжение последних дней. Потом насухо вытерся полотенцем, оделся. Новый мундир от Целлера, не взирая на вчерашние приключения, продолжал радовать — старик сшил его на совесть — тонкое сукно сидело идеально, нигде не тянуло, не морщило. Привычно проверив оружие, я вышел на улицу около восьми утра — с утра предстояло сделать несколько дел: навестить Петю в госпитале, пообщаться с нужными людьми в кафе, забрать вещи со старой квартиры.
Минск встретил меня морозом и голубым безоблачным небом. Снег искрился под лучами солнца так, что резало глаза. Воздух был сухим и колючим, каждый вдох царапал горло, но в этом холоде чувствовалась бодрящая свежесть. По Фридрихштрассе в сторону центра города двигались редкие прохожие — в основном немецкие офицеры, и пара–тройка гражданских чиновников с озабоченными лицами. Мимо пронесся «Опель–капитан», обдав тротуар снежной пылью. На перекрёстке фельджандармы проверяли документы у местного жителя — тот стоял, втянув голову в плечи, и угодливо кивал.
В гарнизонный госпиталь я пошёл длинным путём — сначала по Красной, потом свернул на Брестскую. Шел неторопливо, прогулочным шагом, но по дороге осторожно проверялся: не останавливался у витрин магазинов, разглядывая отражения, — это было бы слишком грубо, а просто дотошно фиксировал всех прохожих — не мелькнет ли кто дважды на одном маршруте. Под конец зашёл в булочную и купил десятков свежих пирожков — угощение для Пети. Слежки не было. То ли Корф так и не удосужился установить наблюдение, то ли его люди ещё не успели выйти на работу — в любом случае, это был хороший знак.
Госпиталь располагался в здании бывшей городской больницы — старинном трёхэтажном здании с лепниной по фасаду. Над входом покачивалась табличка с готической надписью «Garnisonlazarett». Внутри приемного покоя в этот утренний час было пусто. На звук моих шагов из боковой двери вышла пожилая женщина в белом халате и чепце.
— Я могу помочь герру офицеру? — спросила она по–немецки с ганноверским акцентом. — Я дежурная медсестра Бергер.
— Думаю, что да — можете, фрау Бергер! — я улыбнулся даме максимально доброжелательно. — Вчера к вам должны были привезти моего друга — унтер–офицера Беккера. Я хочу уточнить состояние его здоровья.
— А, вы про этого балагура Клауса? — тоже улыбнулась женщина. — Ему сделали операцию минувшей ночью — почистили рану, поставили дренаж. Ранение оказалось не таким серьёзным, как выглядело, пробиты мягкие ткани, кость не задета. Но крови он потерял много. Врачи говорят, что через пару недель встанет в строй.
— Я могу его увидеть? — спросил я.
— К сожалению, сейчас это невозможно! — категорично заявила Бергер, согнав с лица улыбку. — Он еще спит. Ему надо набираться сил.
— Тогда передайте ему мой гостинец, — сказал я, насильно впихивая в руки медсестре кулек с пирожками. — Ему ведь нужно хорошо кушать! Он это дело любит!
— Вообще–то это не положено, но… — замялась Бергер. — Но я передам. Как вас представить?
— Лейтенант Шварц, — я слегка наклонил голову. — Скажите ему, что в городе всё спокойно.
— Правда? — переспросила Бергер. — Когда вчера привезли Клауса, все очень испугались — нам сказали, что на него напали какие–то бандиты.
— Да, всё тихо, не беспокойтесь! — кивнул я, поворачиваясь к двери. — Угроза миновала!
Последние слова были откровенной ложью, но медсестре об этом знать не стоило.
До «Линденалле» я дошел минут за десять, кафе встретило меня привычными запахами кофе и свежей сдобы. В углу тихо играло радио. Посетителей было немного, человек десять и почти все они уставились на меня, словно увидели ожившую статую командора. Бариста за стойкой кивнул мне, как старому знакомому, а немолодой официант поспешил навстречу, чуть ли не кланяясь.
— Герр лейтенант! Рад видеть вас в добром здравии. Позвольте передать вам мои соболезнования в связи с ранением вашего товарища.
— Благодарю, — сдержанно ответил я. — Я сяду за столик в углу. Кофе, пожалуйста. И яичницу с беконом. Двойную порцию.
— Сию
Закладка:
Я прошёл в глубину зала и занял столик у стены — тот самый, за которым мы сидели с Вондерером во время нашей первой встречи. Отсюда хорошо просматривался вход, а спину прикрывала стена. Шинель и фуражку я повесил на стоявшую рядом вешалку.
Завтрак принесли через несколько минут. Настоящий кофе, крепкий, ароматный, и фарфоровую тарелку, на которой красовались четыре желтка и два ломтика бекона — и это у них такая двойная порция? Я с огромным удовольствием приступил к трапезе — последний раз я ел горячее вчера днем.
Вондерер появился ровно в десять. Вошёл быстрым шагом, как всегда ни с кем не здороваясь, и цепким взглядом обвёл зал. Он кинул прямо на стол перчатки и фуражку (явно копируя мой жест), сел напротив и сразу закурил, достав из кармана портсигар.
— Не могу сказать, что рад тебя видеть, Игорь, — высказался он после длинной паузы.
— Взаимно, милый Вольфганг! — ответил я, продолжая есть. Век бы его мерзкой рожи не видеть.
Он выпустил струйку ароматного турецкого дыма, нагло целясь мне в лицо, но я даже не поморщился. Пусть фрондирует в эдакой детской манере, главное — чтобы с поводка не сорвался.
— Расскажи, что произошло. Мне нужно знать подробности ночного нападения, чтобы прикрыть тебя. Кто на вас напал?
Я неспешно прикончил яичницу, отложил вилку, вытер губы салфеткой, сделал глоток кофе и только после этого ответил, понизив голос:
— Всё началось вчера утром. Я указал тебе на слежку. Двое гражданских — старик и юноша. Ты задержал старика, но парень сумел уйти. И прибежал ко мне, хотел зарезать. Я скрутил его и собирался как следует допросить, но тут вмешался Корф. Юнец был убит при попытке к бегству, а нас увезли в управление РСХА. Ты вмешался, выгородил меня, сказал Корфу о том, что мы проводим совместную операцию по устранению подполья. И это, как не удивительно, оказалось правдой — ты упомянул, что удалось разговорить старика и вскрыть несколько явок… — тут я замолчал, многозначительно поглядывая на абверовца.
— Верно, старика быстро раскололи, даже бить не пришлось, — кивнул Вондерер. — Он сказал, что работает на некую Армию Крайову — подпольную организацию, представляющую интересы польского правительства в изгнании. Назвал адреса, мы быстро съездили по ним. На одной из квартир, на Немиге, одиннадцать, встретили вооруженное сопротивление. В ходе завязавшейся перестрелки один бандит был убит на месте, второму удалось скрыться.
— Плохо работаешь, Вольфганг! Упустил головореза! А он пришел вечером ко мне на квартиру, — попенял я Вондереру, глядя на него поверх чашки. — И подмогу привел. Мы просто чудом отбились.
— Лучше бы ты сдох, щенок! — не выдержал и пробурчал Вондерер.
Я усмехнулся, неторопливо попивая кофеек.
— Не дождешься, милый Вольфганг! Я подхвачу простуду на твоих похоронах.
Вондерер хотел сказать что–то обидное, но сдержался, затянувшись несколько раз сигаретой.
— Старик рассказал еще что–нибудь интересное? — спросил я после затянувшейся паузы.
— Увы, он умер сразу после допроса, — Вондерер скривился, словно откусил лимон. — Сердце не выдержало.
— Получается, что все концы к Армии Крайовой сейчас обрублены? — уточнил я. — Обыск тел бандитов что–нибудь дал? — и тут я вспомнил, что так и не заглянул в блокнот, найденный мной у Бесаги — закрутился, забыл.
— Ничего особенного! — пожал плечами Вондерер. — Все они имели вполне законные документы. Все — не местные, приехавшие из Польши или из Прибалтики. Двое — те, которые в дорогих пальто — фольксдойче, занимались мелкой коммерцией.
— Одного из них я пару дней назад в «Норде» видел! — небрежно обронил я.
— И ничего мне не сказал? — возмутился Вондерер.
— Ну, вот сейчас говорю! Сильно это тебе помогло? — усмехнулся я.
Вондерер с задумчивым видом затушил сигарету в пепельнице и сразу прикурил новую.
— Как–то всё это странно… — затянувшись, медленно произнес он. — Они ведь были на грани поимки — и всё равно пришли к вам. Зачем?
— Это и для меня загадка! — соврал я. — Вот ты и разберись!
— Так ведь все подозреваемые убиты, все концы обрублены! — возмутился Вондерер.
— Ты — контрразведчик, не мне тебя учить, как работать! — усмехнулся я и тут же перешел на деловой тон: — Что написали в отчете?
— А, в отчете… — рассеянно сказал абверовец, думая о загадке. — Официальная версия: Бандитское нападение с целью ограбления. У каждого из них был пистолет и нож. Фронтовики оказали достойное сопротивление, хоть и получили ранения. Вас еще и наградить могут!
— А что думает Корф? — спросил я.
— Корф тоже ничего не накопал, — усмехнулся Вондерер. — Неофициально я поставил его в известность, что действовали не простые бандиты, а подпольщики с целью мести. Я сказал ему, что убийство Мертенса и нападение на вашу квартиру — дело рук одной банды. Но Корф — не дурак! — покачал головой абверовец. — Если он что–то заподозрит, вам конец. И мне заодно.
— А что ему подозревать? — я пожал плечами. — Вроде бы всё чисто: мы вскрыли подпольную ячейку, они решили отомстить, мы отбились, трупы в наличии. Нет ни единого намёка, что за нами стоит русская разведка.
Вондерер помолчал, стряхивая пепел в бронзовую пепельницу.
— Как же я жалею, что связался с вами… — тихонько, на самой грани слышимости, пробурчал абверовец. — Вы просто варвары…
— А вот не хрен было на нашу страну нападать, Вольфганг! — разозлился я. — Я тебе уже говорил в прошлом году: здесь Европа кончилась — Азия началась!
Мы молча просидели несколько минут, испепеляя друг на друга взглядами. Вондерер первым отвел глаза.
— Ладно, теперь о текущих делах. — Вондерер закурил очередную сигарету. — Одна из тех радиостанций, про которые я упоминал, вышла в эфир в три часа ночи. Точное место нам установить не удалось, но примерный район — центр города. Передача была довольно длинной — почти пять минут.
— Если этот «скрипач» связан с поляками, то мог сообщить о провале, — предположил я.
— Возможно, — кивнул Вондерер. — Я, рано или поздно, это выясню.
— Вот и выясняй, Вольфганг! Следующая встреча — завтра, здесь же, в то же время, — сказал
Закладка:
Вондерер затушил недокуренную сигарету, резко поднялся, схватил со стола фуражку и перчатки и, не прощаясь, пошёл к выходу. Я проводил его взглядом и заказал ещё кофе. Знал, что с минуты на минуту появится Корф — его утренний ритуал был мне известен.
Действительно, не прошло и четверти часа, как дверь кафе распахнулась, и в зал вошли штурмбанфюрер Корф и Игнат Михайлович Павленко, он же Манфред Ланге.
Павленко выглядел весьма броско и представительно: дорогое пальто из бордового габардина с горностаевым воротником, «охотничья» шапка из меха соболя на голове, трость с серебряным набалдашником. Большие пушистые «кайзеровские» усы расчёсаны и уложены с особой тщательностью. Он держался прямо, смотрел на окружающих чуть свысока.
Корф что–то втолковывал ему на ходу, жестикулируя и заглядывая в глаза. Павленко слушал с лёгкой, чуть снисходительной улыбкой. Я вспомнил, как в ресторане «Норд» Корф подавал ему шапку и перчатки, и улыбнулся про себя: штурмбанфюрер явно имел виды на богатого предпринимателя — то ли рассчитывал на долю в каком–то деле, то ли просто хотел заручиться поддержкой человека, у которого были выходы на высшее руководство.
Они заняли столик у окна и заказали кофе и булочки. Я делал вид, что поглощён своим кофе, но краем глаза наблюдал. Корф говорил безостановочно, Ланге время от времени кивал. Потом Корф, обведя взглядом зал, заметил меня и сделал приглашающий жест.
Я поднялся, взял свою чашку и пересел за их столик. Павленко приветствовал меня лёгким кивком — вежливым, но без особых эмоций, как и положено человеку, чей социальный статус значительно выше статуса простого лейтенанта.
— Наслышан, наслышан, Шварц… — добродушно проворчал Игнат Михайлович. — О вчерашнем происшествии уже говорит весь Минск! Вы вели себя при бандитском налёте, как и подобает настоящему немецкому офицеру–фронтовику — храбро и тактически грамотно.
— О, да! — кивнул Корф. — Перебили всех нападавших, причем двоих — в рукопашном бою.
— Моей особой заслуги тут нет. Половина успеха принадлежит моему товарищу унтер–офицеру Беккеру! — скромно ответил я.
— Шварц, генерал Вальзам–Йорг просил меня сообщить, что сегодня вечером в «Паласе» состоится очередная игра, — усмехнувшись в усы, сказал Павленко. — Вы приглашены! Генерал сказал: «Если лейтенант Шварц так же хладнокровен за карточным столом, как в бою, то партия обещает быть интересной». И добавил, что жаждет реванша за прошлый ваш успех.
При упоминании приглашения Корф заметно помрачнел. Его губы сжались в тонкую нитку, а глаза утратили свой обычный добродушный блеск — ему не нравилось, что какой–то лейтенантишка получил доступ в высший офицерский круг, куда его, Корфа, не приглашали.
— Что ж, — ответил я, обращаясь к Павленко, — почту за честь. Благодарю вас, герр Ланге.
— Не меня благодарите, а генерала, — усмехнулся Павленко. — Я всего лишь передал весточку.
Корф молчал, неторопливо поедая булочки с кремом. Его лицо постепенно разгладилось, но я чувствовал, что его недовольство никуда не делось — просто ушло поглубже.
В этот момент дверь кафе снова открылась, и в зал вошёл азиат в лисьей шубе, под которой виднелся полувоенный френч из тёмно–синего сукна с высоким стоячим воротником — такие носили японские офицеры в отставке, и в минском кафе это выглядело чужеродно, хотя и вполне респектабельно. У него было смуглое, с резкими чертами лицо, узкие, внимательные глаза и безупречно вежливая улыбка, которая, казалось, приклеена к лицу намертво — Хуршед Альбиков мастерски отыгрывал японца.
— Кто это? — удивленно спросил Павленко.
— О, это очень занимательный человечек! — Корф, заметив интерес «герра Ланге», оживился. Его недовольство, вызванное отсутствием приглашения в «Палас», мгновенно забылось — он посмотрел на азиата с каким–то хищным интересом. — Это Исида Рю, японский массажист, прибывший в Минск для открытия салона. Я проводил с ним ознакомительную беседу позавчера, когда он приехал.
— Японец — здесь? Во время войны? — сыграл удивление Павленко.
— А вот, представьте себе! — хохотнул Корф. — Сказал, что бывший военный, комиссован после ранения, решил «посмотреть Европу».
— И не нашел другого места, кроме Восточного фронта? Сдается мне, что он — шпион! — фыркнул Павленко.
— Вы очень проницательны, герр Ланге! — «прогнулся» Корф. — Мне тоже показалось, что он работает на Токуму Кикан — это японская разведка.
— Приехал посмотреть на месте, как мы бьем русских? — вставил я свои «пять пфеннигов».
— А вот мы у него сейчас и спросим, — с улыбкой произнёс Корф и, сделав повелительный жест рукой, громко позвал: — Герр Исида! Прошу к нашему столу.
Альбиков приблизился. Его лицо не дрогнуло, улыбка оставалась всё той же — вежливой, непроницаемой. Он отвесил глубокий поклон в японском стиле — с прямой спиной и, выпрямившись, произнёс на немецком с сильным акцентом:
— Guten Morgen, meine Herren. Es ist mir eine große Ehre, eingeladen zu werden.
«Доброе утро, господа. Для меня большая честь быть приглашённым» — мысленно перевел я.
— Присаживайтесь, герр Исида, — Корф указал на свободный стул. — Я как раз хотел познакомиться с вами в… так сказать, неформальной обстановке. Ведь вы первый японец в Минске за всю войну, и это… любопытно.
Альбиков сел, аккуратно положив руки на столешницу. Я поймал его взгляд — на долю секунды, не дольше, — и мы поняли друг друга без слов — игра продолжается.
Подошел официант и вопросительно посмотрел на нового гостя.
— Grüner Tee, — коротко сказал Хуршед.
Я ожидал, что повторится вчерашнее представление, но официант довольно быстро принес большую чашку со светло–желтым, почти прозрачным напитком. Видимо, «японец» все–таки сумел объяснить персоналу, что ему требуется.
— Итак, герр Исида, — Корф отхлебнул кофе и склонил голову набок, разглядывая Альбикова, как энтомолог разглядывает редкую бабочку. — Расскажите нам о Японии. Я, признаться, мало что знаю о вашей стране. Только то, что вы союзники Рейха, и что ваши лётчики пару месяцев назад удачно разбомбили какой–то американский город.
Альбиков с достоинством кивнул.
— Япония — страна древних традиций, герр штурмбанфюрер. Мы чтим предков и уважаем гостей. Что касается войны… — он сделал паузу, подбирая слова, — наши героические армия и флот прогонят длинноносых гэйдзинов с просторов океана.
— Вы — бывший офицер, — сказал Павленко. — Что сподвигло вас заняться массажем?
— Я был тяжело ранен во время штурма Нанкина, — ответил Хуршед. — Меня комиссовали из армии. Пришлось долго восстанавливаться. В том
Закладка:
— Любопытно, — Корф потёр подбородок. — У меня, знаете ли, старая спортивная травма. Правое колено побаливает. Может быть, вы посмотрите? Где вы планируете вести прием клиентов?
— Вчера я нашел подходящее помещение, — ответил Альбиков. — Скромный подвальчик на Фридрихштрассе. Там требуется небольшой ремонт, но я надеюсь через пару дней принять первых пациентов. Почту за честь, герр штурмбанфюрер, увидеть вас среди первых посетителей.
— Вы считаете, что какими–то шаманскими методами можете лечить людей? — с иронией спросил я, решив немного «потроллить» старого товарища.
Альбиков отхлебнул чай, промокнул губы салфеткой и ответил:
— Японская медицина, герр лейтенант, насчитывает тысячелетия опыта. Мы научились лечить тело через энергию «ки». Европейские врачи режут и пичкают таблетками, а мы восстанавливаем баланс духа и тела. Наши методы творят чудеса.
— Энергия «ки»? — переспросил Корф с глумливой ухмылкой. — Это что–то вроде животного магнетизма, о котором пишут в дешёвых брошюрах?
— Вы напрасно иронизируете, герр штурмбанфюрер, — Альбиков изобразил лёгкую обиду. — Это настоящая наука. В Токийском императорском университете, который я имел честь окончить, существует целый факультет традиционной медицины.
— Вы закончили университет в Токио? — оживился Павленко. — Я, знаете ли, учился в Гейдельберге, потом в Берлине, но Токио — это нечто запредельное. Расскажите, как там организовано обучение?
Альбиков повернулся к нему и, сохраняя всё ту же вежливую полуулыбку, принялся описывать устройство Токийского университета — систему лекций и экзаменов, назвал несколько имён профессоров. Я слушал вполуха, отмечая про себя, что Хуршед шпарит наизусть, как по писаному — годы подготовки не прошли даром.
Корф слушал внимательно — он изучал японца, как изучают карту перед боем — выискивал слабые места, несостыковки, оговорки.
— Герр Исида, — вдруг прервал он плавную речь Альбикова, — а почему вы выбрали именно Минск? В Берлине, я слышал, можно открыть медицинскую практику. А вы забрались в прифронтовой город, где по ночам стреляют, а местное население поголовно враждебно.
Альбиков даже не моргнул.
— В Берлине уже открыли свои салоны и клиники несколько японских целителей. Среди них, насколько я знаю, большая конкуренция. К тому же, они лечат, в основном, гражданских. А здесь, поблизости от Восточного фронта, я могу быть полезен именно раненым воинам. Кроме того, — он чуть понизил голос, — меня интересует Россия.
— Вот как? — бровь Корфа поползла вверх. — Чем же?
— Я хочу увидеть русских людей вблизи. Изучить их, понять мотивацию. Ведь рано или поздно мы будем с ними воевать. Никакой отчёт не заменит личного опыта.
— Хм, а вы весьма предусмотрительны, герр Исида! — одобрительно кивнул Павленко. — Что–нибудь уже накопали?
— Пока рано делать выводы, — уклончиво ответил Альбиков. — Я здесь всего несколько дней.
— А скажите, герр Исида, какие европейские товары пользуются в Японии спросом? — продолжил Павленко. — Я как коммерсант интересуюсь: что может быть вам интересно? Что ценится?
Альбиков изобразил задумчивость.
— Европейские товары в Японии всегда в цене. Особенно немецкая оптика. Но сейчас, во время войны, поставки затруднены. Нейтральных стран всё меньше. Впрочем, если у вас есть выходы на португальцев или шведов, можно что–то придумать. Я мало смыслю в коммерции, но могу свести вас с нужными людьми в Токио — когда война закончится.
— Боюсь, она закончится нескоро, — мрачно сказал Корф.
— Тем больше времени на подготовку, — невозмутимо парировал Альбиков и снова отхлебнул чай.
Я молча наблюдал за этой сценой. Альбиков гениально играл свою роль. И судя по тому, как Корф расслабился и откинулся на спинку стула, проверку Хуршед проходил успешно.
— Ого! — Корф посмотрел на часы. — Уже одиннадцать! Мне пора.
Он поднялся, бросил на стол несколько купюр и посмотрел на меня:
— Шварц, я жду вас в управлении РСХА ровно в полдень. Не опаздывайте. Нужны официальные показания о ночном нападении. Сами понимаете — формальность, но протокол есть протокол.
— Так точно, герр штурмбанфюрер! — я встал и вытянулся по стойке «смирно». Альбиков последовал моему примеру, а Павленко остался сидеть, лишь слегка махнув Корфу ладонью на прощание.
Эсэсовец вышел из кафе, и в зале сразу стало как–то светлее, словно ушло давящее присутствие большой силы. Павленко проводил его взглядом и чуть заметно усмехнулся. Альбиков подождал, пока дверь за Корфом закроется, обвёл взглядом стол и вдруг наклонился вперёд. Его вежливая японская улыбка никуда не делась, но вдруг как–то мгновенно стала теплой, дружеской «своей».
Он шёпотом произнёс по–русски:
— Ну, здравствуйте, товарищи.
Я почувствовал, как внутри что–то разжимается. Трое своих за одним столом в центре вражеского города. Это было похоже на короткий глоток свежего воздуха в душной камере.
— Здравствуй, Хуршед, — так же тихо ответил я. — Рад тебя видеть. Добрался нормально?
— Нормально, — кивнул Альбиков. — Но муторно: плыл через Балтику на катере в Швецию, а оттуда пароходом в Германию. Сюда приехал через Берлин. Там даже набрался наглости и зашел в японское посольство — и никаких подозрений не вызвал. Документы отличные, легенда — тоже. Здесь поселился пока в гостинице «Европа», номер триста двенадцать. Вчера нашел помещение под салон.
— Подходящее? — спросил Павленко. — А то могу помочь с арендой, у меня есть несколько знакомых.
— Не стоит беспокойства — место хорошее. Хоть и скромное. Подвальчик на Фридрихштассе, двадцать четыре. Раньше там была прачечная. Сейчас там голые стены и крысы. Нужен ремонт, но это даже хорошо — будет повод часто выходить в город, искать рабочих, закупать материалы. Хозяин — местный фольксдойче, запросил недорого.
— Корф, похоже, тебе поверил, — заметил я. — Даже попросил посмотреть колено.
— Это — очень перспективный контакт, — Альбиков чуть улыбнулся. — Если удастся завоевать его доверие, доступ к информации расширится.
— Осторожнее с ним, — предупредил Павленко. — Корф — хитрый и опасный противник. Он подозревает всех, и его добродушие — маска.
— Я уже догадался, — Альбиков кивнул. — Он умён, въедлив, но я хитрее. Справлюсь.
— Что с Беккером? — спросил меня Игнат Михайлович. — Я слышал, он ранен?
— Получил сквозное пулевое ранение
Закладка:
— Петька ранен? — удивился Хуршед. — Что произошло?
Я коротко рассказал о противостоянии с аковцами.
— Хреново! — констатировал Альбиков. — Не успели приехать, уже проблемы.
— Любые проблемы можно решить! — преувеличенно бодрым тоном заявил я.
— Орел! — усмехнулся Павленко. — А теперь давайте о деле, — Игнат перешёл на деловой тон. — В «Паласе» сегодня вечером будет несколько ключевых фигур из штаба Группы армий «Центр». Генерал Вальзам–Йорг собирает интересную компанию для покера. Но тебе, Игорь, следует держаться подольше от Эльзнера, раз уж он тебя заподозрил.
— Эльзнер может быть опасен? — спросил Альбиков.
— Эльзнер — офицер старой школы, аристократ. Без веских оснований тревогу поднимать не будет, — пояснил Павленко. — Но опасаться его следует — не давать ему новых фактов о себе. Понял, Игорь?
— Понял, — кивнул я. — На рожон переть не буду!
— Тогда — всё, — Павленко отодвинул чашку. — Нам пора расходиться. Хуршед, ты первый.
Альбиков поднялся и, громко, по–японски, с глубоким поклоном, произнёс:
— Аригато годзаимас, мина–сама. Мата оай симасё. (Благодарю вас, господа. Ещё увидимся)
Он вышел из кафе, оставив нас с Павленко вдвоём.
Старый полковник допил кофе, промокнул усы салфеткой, потом поднял на меня свои спокойные серые глаза.
— Ну что, Игорёк, партия плавно переходит в эндшпиль. Не опаздывай к штурмбанфюреру. Он этого не любит. До вечера! Встретимся в «Норде» в шесть.
Он усмехнулся и вышел — прямой, подтянутый, с той особой офицерской выправкой, которая въедается в человека на всю жизнь.
Я остался за столиком ещё на пару минут, допивая остывший кофе и обдумывая услышанное. Потом поднялся, надел шинель и фуражку, поправил ремень с кобурой, кивнул баристе и вышел на улицу. Солнце стояло уже высоко, снег искрился, и морозный воздух был свеж и бодрящ. Погода откровенно «радовала» — но мне сейчас было не до красот — предстоял новый раунд смертельно опасной игры.
Глава 6
10 февраля 1942 года
Полдень
До здания бывшего Института народного хозяйства я добрался без пяти двенадцать, хотя от кафе до конца Кайзерштрассе можно было спокойно дойти минут за десять, не особенно торопясь и не срезая путь через дворы. Я сделал небольшой крюк, прошёл вдоль нескольких кварталов, дважды задержался возле витрин, разглядывая выставленные там сапоги, выпечку и фарфоровую посуду, свернул на боковую улицу, а потом вернулся на главный проспект, стараясь понять, ведут ли меня. Ничего подозрительного обнаружить не удалось. Позади то появлялись, то исчезали прохожие, мимо проехали две легковые машины и крытый грузовик, несколько солдат торопливо протопали к комендатуре, оставляя на рыхлом снегу свежие следы, но никто не держался за мной достаточно долго, чтобы превратиться из случайного человека в наружное наблюдение.
Это совершенно ничего не значило. Если Корф действительно распорядился следить за мной, люди у него нашлись бы достаточно опытные, чтобы не болтаться за спиной на расстоянии двадцати шагов, словно провинциальные сыщики из дешёвого детектива. Они могли передавать меня с поста на пост, наблюдать из окон, сидеть в машинах, стоящих возле перекрёстков, или вообще не сопровождать до управления, поскольку прекрасно знали, куда именно я направляюсь. Поэтому, заметив высокое серое здание с колоннами, часовыми возле входа и чёрно-бело-красным полотнищем на фасаде, я прекратил бесполезные попытки обнаружить хвост и сосредоточился на предстоящем разговоре.
За утро я успел перебрать легенду Вернера Шварца до последней мелочи. Номер полка, батальона, рота и взвода, фамилии всех командиров, расположение подразделений 227-й пехотной дивизии перед началом боёв, путь от границы до Ярцево, названия населённых пунктов, где части останавливались на отдых, потери, пополнения и даже расположение полевой кухни в день, когда мой вымышленный лейтенант получил ранение. Я помнил имя врача, якобы оперировавшего меня в госпитале Лиды, цвет стен в палате, фамилии двух соседей по койкам и содержание письма, которое Вернеру прислала его несуществующая тётка из Штутгарта. Документы выдерживали любую серьёзную проверку, но документы сами по себе не спасают, если человек путается в мелочах или начинает отвечать слишком быстро, словно заранее выучил правильный текст.
Корф наверняка успел направить запросы в дивизию и госпиталь. Возможно, ответы уже лежали на его столе, аккуратно подшитые в папку, и через несколько минут мне предстояло объяснять, почему при приёме написали «ранение в левый бок», а в выписке — «ранение поясничной области». В любой биографии, даже настоящей, при внимательном изучении находились несоответствия, а в выдуманной они размножались с особенной охотой. Оставалось сохранять спокойствие, отвечать только на поставленные вопросы, не торопиться с пояснениями и помнить главное правило любого допроса: человек чаще всего губит себя не тогда, когда лжёт, а когда пытается сделать ложь слишком убедительной.
У парадного входа я предъявил документы часовому. Тот долго сравнивал фотографию с моим лицом, хотя видел меня здесь всего несколько часов назад, вернул удостоверение и отступил в сторону. Второй эсэсовец распахнул тяжёлую дверь, пропуская внутрь. В просторном вестибюле пахло мокрой шерстью и какой-то едкой дезинфицирующей дрянью, которой здесь, похоже, мыли всё подряд — от лестничных ступеней до камер в подвале. За высокой стойкой сидел дежурный офицер. Он уже знал о моём визите, поскольку, едва увидев погоны лейтенанта и сверившись с часами, молча указал на широкую лестницу.
Поднимаясь на третий этаж, я старался идти ровным шагом, не слишком быстро и не слишком медленно. Подошвы сапог гулко стучали по каменным ступеням. Навстречу спустился незнакомый оберштурмфюрер с тонкой папкой под мышкой, скользнул по мне безразличным взглядом и прошёл дальше. На площадке возле второго этажа двое мужчин в гражданских костюмах обсуждали какого-то «Петера», взявшего в долг кругленькую сумму и не собирающегося ее отдавать, но при моём появлении замолчали, прижались к перилам и проводили глазами. В коридоре третьего этажа было почти безлюдно. Красная ковровая дорожка приглушала шаги, за закрытыми дверями негромко стучали пишущие машинки, где-то далеко звякнул телефон.
Возле знакомой дубовой двери я остановился, поправил ремень, одёрнул мундир и посмотрел на блестящую латунную табличку. «SS–Sturmbannführer Axel Korff. Sonderbeauftragter des RSHA». Вчера эта надпись выглядела предупреждением. Сегодня она напоминала предупреждение на клетке с особо опасным зверем, причём клетка почему-то запиралась не снаружи, а изнутри.
Я постучал ровно в двенадцать.
— Войдите! — донёсся из кабинета голос Корфа.
Я открыл дверь, сделал два шага внутрь и остановился,
Закладка:
Не было и стенографистки.
Не было Краузе.
Не было автоматчиков возле двери.
Штурмбанфюрер находился в кабинете один.
Корф сидел за столом, рассеянно глядя в высокое арочное окно, и теперь, при ярком дневном свете я мог рассмотреть его гораздо лучше, чем при электрическом освещении. Волосы, коротко подстриженные на затылке и висках, оказались не золотистыми, как мне показалось, а тёмно-русыми с выгоревшими прядями. На широком лице проступала сетка мелких сосудов, особенно возле носа и на щеках, а тяжёлые веки придавали голубым глазам немного сонное выражение. Обманчивое выражение. Внутри этого разжиревшего бывшего спортсмена сидел очень быстрый, очень умный и совершенно безжалостный зверь.
Он еще некоторое время любовался безоблачным небом за окном, лишь через минуту взглянув на меня.
— Вы пунктуальны, лейтенант Шварц, — сказал Корф, посмотрев на настенные часы. — Ровно двенадцать. Ни минутой раньше, ни минутой позже. Похвальное качество. Проходите и садитесь, — он гостеприимным жестом показал на одно из кресел.
— Благодарю, герр штурмбанфюрер, — ответил я, щёлкнув каблуками.
Осторожно опустившись в мягкие «объятия» солидного предмета мебели, я замер под тяжёлым взглядом хозяина кабинета, но тут Корф поднялся, подошёл к столику и собственноручно налил кофе в обе чашки., а сам сел напротив, во второе кресло. Между нами оставалось не больше полутора метров. Настолько близко, что Корф мог видеть движение моих зрачков, напряжение мышц лица и, наверное, даже пульс на шее.
— Кофе будете? — спросил он, протягивая чашку.
— С удовольствием, герр штурмбанфюрер, — ответил я, принимая чашку обеими руками.
Кофе оказался бурдой из пережаренного ячменя, но хотя бы горячим. Корф положил себе два куска сахара, размешал маленькой ложечкой, устроился поудобнее и некоторое время молча меня рассматривал. Я, не сделав ни глотка, поставил чашку на блюдце и выпрямился в кресле, стараясь не выглядеть ни напряжённым, ни слишком расслабленным. В голове продолжали крутиться заготовленные ответы на вопросы о дивизии, госпитале, ранении, отпускных документах и вчерашней перестрелке.
Прошла минута.
Потом вторая.
Корф продолжал молча сидеть и пялиться на меня.
И тогда я понял: никакого допроса под протокол не будет.
Это будет хуже допроса.
При обычном следственном разговоре существуют правила, даже если следователь нарушает их по своему усмотрению. Есть событие, подозрение, доказательства, вопросы и ответы. Можно понять, что интересует противника, вокруг какого места он копает и насколько близко подобрался к правде. Здесь же Корф заранее убрал всё, что напоминало официальную процедуру. Он не собирался ловить меня на номере полка или фамилии хирурга. Он хотел не выяснения содержание легенды, а изучения человека, который этой легендой пользуется.
Корф чуть склонил голову набок.
— Лейтенант, сколько вам лет? — спросил он спокойным, почти ленивым тоном.
Вопрос оказался настолько простым, что я едва не насторожился сильнее, чем при прямом обвинении.
— Двадцать лет, герр штурмбанфюрер, — ответил я.
— Полных двадцать?
— Так точно. Двадцать исполнилось в ноябре прошлого года.
— Очень молодой возраст, — задумчиво произнёс Корф, медленно крутя чашку в руках. — В двадцать лет человек обычно считает себя взрослым, хотя на самом деле ещё только учится понимать, чего стоит он сам и чего стоят окружающие. Впрочем, война ускоряет обучение. Иногда настолько, что мальчик за несколько месяцев проживает больше, чем его отец за полвека. Скажите, лейтенант, сколько человек вы убили?
На несколько секунд мне показалось, что я неправильно расслышал вопрос. Я ожидал чего угодно — проверки даты рождения, уточнения адреса родственников, даже предложения подробно описать вчерашний бой, — но Корф с той же лёгкостью, с какой спросил о возрасте, поинтересовался количеством убитых.
Внутри мгновенно включился счётчик. Не настоящий — три с лишним сотни собственноручно убитых двуногих тварей, — а тот, что по «легенде». Сколько мог убить молодой немецкий лейтенант, успевший повоевать с июня по декабрь, получить ранение и два месяца провести в госпитале? Десяток? Два десятка? В бою офицер стреляет не так часто, как рядовой пехотинец, поскольку командует людьми, следит за обстановкой и вызывает поддержку. Но Вернер Шварц по легенде считался храбрым фронтовиком, кавалером Железного креста и человеком, не раз участвовавшим в рукопашных схватках.
— Я не считал, герр штурмбанфюрер, — ответил я после короткой паузы.
Корф едва заметно кивнул, словно именно такого ответа и ожидал.
— Примерно, лейтенант.
— Не знаю.
— Больше десяти?
— Да.
— Больше пятидесяти?
— Возможно.
— Больше ста?
Вот здесь разговор окончательно свернул куда-то в сторону от привычной проверки. Корф не мог всерьёз рассчитывать, что пехотный лейтенант назовёт точное число, если только не являлся снайпером или палачом из расстрельной команды. Его интересовал не счёт. Он наблюдал, на какой цифре я начну отрицать, хвастаться, оправдываться или испытывать неудобство.
— На фронте трудно считать убитых врагов, герр штурмбанфюрер, — медленно произнёс я. — Иногда видишь, как человек падает после твоего выстрела, но не знаешь, убит он или ранен. Иногда стреляешь по окну, окопу или кустам, а потом находишь там несколько тел. Бывает, что бросаешь гранату в помещение и даже не заходишь внутрь. Если учитывать только тех, в чьей смерти я уверен, то до ста, скорее всего, не дойдёт. Если считать всех, кого мог зацепить в бою, число получится другим.
— Очень разумный ответ, — сказал Корф и отпил кофе. — Осторожный, точный и почти бесполезный. Вы не солгали, но и не сообщили ничего, за что можно зацепиться. У вас природный талант отвечать на вопросы или этому специально учили?
— На фронте быстро учишься не говорить лишнего, герр штурмбанфюрер.
— На фронте обычно учатся совсем другому, — возразил Корф. — Там люди говорят много и охотно, особенно после боя. Им нужно рассказывать, как они испугались, как выжили, кого убили и почему поступили правильно. Молчание приходит позднее, когда человек понимает, что некоторые вещи лучше оставить при себе. Вы, лейтенант, пришли к этому пониманию
Закладка:
Он поставил чашку и несколько секунд смотрел на меня, слегка прищурившись.
— Вы помните первого человека, которого убили? — спросил Корф.
— Да, герр штурмбанфюрер.
— Хорошо помните?
— Достаточно хорошо.
— Лицо?
— Лицо, место и оружие в его руках.
— Что он делал?
— Пытался навести на меня винтовку.
— Вы выстрелили первым?
— Да.
— А последнего помните?
— Да.
— Так же хорошо?
— Он погиб буквально вчера, поэтому пока помню лучше.
— Кого было легче убить — первого или последнего?
Вопрос был поставлен неправильно нарочно. Первый человек обычно оставляет след, даже если погибает в честном бою и сам собирался тебя прикончить. Последний должен восприниматься проще, поскольку между ними лежат десятки смертей, привычка, опыт и понимание, что промедление убивает. Но любой из этих ответов Корф мог повернуть куда угодно. Скажу, что первого убивать тяжелее, — признаю постепенное превращение в убийцу. Назову последнего — покажу, что не привык к смерти. Заявлю, что разницы нет, — превращусь в чудовище, которому безразличны люди.
Корф видел эту развилку и спокойно ждал, позволяя мне самому выбрать капкан.
— Вы спрашиваете, кого было легче убить физически или принять его смерть после боя? — уточнил я.
На лице Корфа появилась лёгкая улыбка.
— А между этим есть разница?
— Большая, герр штурмбанфюрер. Первый был неопытным солдатом, медленно поднял винтовку и не успел выстрелить. Последний противник действовал быстро и умел убивать. С ним оказалось труднее справиться. Но после первого я долго помнил момент выстрела, а после последнего думал прежде всего о том, всё ли сделал правильно и не осталось ли рядом ещё кого-нибудь.
— Значит, первого было легче убить, но тяжелее забыть?
— Наверное, так.
— А последнего вы забудете?
— Со временем подробности сотрутся.
— Имя знаете?
— Нет. Просто какой-то бандит, — солгал я, не собираясь рассказывать эсэсовцу подробности из жизни резидента АК Франца Бесаги.
— И первого не знали?
— Нет.
— Удобно, — произнёс Корф, откидываясь в кресле. — Человек без имени быстрее становится частью местности. Трупом у дороги, силуэтом возле окна, пятном на снегу. Имя возвращает ему жизнь, родственников, привычки и право считать себя главным героем собственной истории. Поэтому солдату лучше не знать имён тех, кого он убивает.
— На войне редко представляются перед выстрелом, герр штурмбанфюрер.
— Вы сейчас пошутили?
— Скорее, констатировал очевидное.
— У вас своеобразное чувство юмора, Шварц, — заметил Корф. — Иногда мне кажется, что вы шутите именно тогда, когда нормальному человеку хочется замолчать.
— Возможно, это помогает не думать о некоторых вещах.
— Или помогает думать о них без страха, — сказал Корф. — Впрочем, к страху мы ещё вернёмся.
Он снова взял чашку, сделал небольшой глоток и посмотрел в окно. С третьего этажа открывался широкий вид на заснеженный город. По Кайзерштрассе медленно двигались машины, между ними тянулись конные сани, возле тротуаров высились серые снежные валы, покрытые копотью и песком. Солнце светило ярко, но тепла не давало, и даже через двойное стекло я видел, как прохожие втягивают головы в поднятые воротники.
— Вы на фронте с сорок первого года? — спросил Корф, не поворачивая головы.
— Да, герр штурмбанфюрер.
— С самого начала кампании?
— С двадцать второго июня.
— И как вам война?
— Не понял вопроса.
Корф повернулся и посмотрел прямо на меня.
— Война вам нравится, лейтенант?
На этот раз я действительно решил, что ослышался. Вопрос звучал нелепо, почти издевательски. Немецкий офицер мог говорить о долге, победе, служении Рейху, воинской славе и неизбежных жертвах. Он не должен был обсуждать войну с точки зрения личного удовольствия, тем более со спецпредставителем РСХА, способным превратить неосторожную фразу в обвинение в трусости, пораженчестве или психической неполноценности.
Корф заметил моё замешательство и поднял ладонь.
— Не надо изображать возмущение, Шварц. Я не спрашиваю, полезна ли война для Рейха, неизбежна ли она и насколько велики исторические задачи, поставленные перед немецким народом. Эти ответы я могу прочитать в любой газете. Я спрашиваю лично вас: вам нравится война?
Он знал. Не обо мне — о людях вообще. Корф понимал простую и очень неудобную истину: некоторым людям война действительно нравится. Не голод, холод, грязь, боль и смерть товарищей, а ощущение предельной ясности, право решать чужую судьбу, свобода от мирных условностей, постоянный риск и простое разделение окружающих на своих и врагов. На войне человек с определённым складом характера наконец перестаёт притворяться и получает законное разрешение делать то, за что в мирное время его запрут в тюрьму или сумасшедший дом.
Для меня всё выглядело сложнее. Я ненавидел эту войну, потому что знал цену будущей победы, видел разрушенные города, убитых женщин и детей, слышал рассказы людей, которые ещё не понимали, через что им предстоит пройти. Одновременно я чувствовал себя здесь удивительно нужным. В двадцать первом веке я строил дома, спорил с заказчиками, проверял сметы и решал проблемы, казавшиеся важными до тех пор, пока не появились настоящие. Здесь каждое моё действие могло сохранить жизни, изменить ход операции или хотя бы отправить на тот свет очередного захватчика.
Признаться Корфу в подобном означало показать слишком много.
— Мне нравится ясность, которую даёт война, герр штурмбанфюрер, — осторожно ответил я. — На фронте быстро понимаешь, кто чего стоит. Там трудно долго изображать храбрость, преданность или ум, если на самом деле этих качеств нет. Но сама война мне не нравится. Слишком много грязи, глупости и случайной смерти.
— Ясность, — повторил Корф, словно пробуя слово на вкус. — Хорошее определение. В двадцать лет большинство говорит о славе, долге или приключениях. Вы говорите о ясности. Знаете, на Олимпиаде тридцать шестого года я встречал человека, который рассуждал почти так же.
Я приготовился к очередному вопросу, но Корф неожиданно принялся рассказывать о соревнованиях. Говорил он долго, подробно и с видимым удовольствием, словно мы встретились не в управлении РСХА, а в спортивном клубе после тренировки.
— В олимпийской деревне находились борцы из десятков стран, — начал Корф, положив ладони на широкие колени. — Люди разного роста, веса, цвета кожи, с разными привычками и представлениями о приличиях. Одни перед схваткой громко смеялись, другие молились, третьи сидели в углу и часами смотрели в пол. Был там один борец, не стану называть ни страну, ни фамилию. Невысокий, коренастый, с очень сильной спиной.
Закладка:
Я слушал, не понимая, куда он ведёт. Корф продолжал неторопливо, время от времени отпивая кофе и словно забыв о моём существовании.
— Противник оказался грубым, неудобным, постоянно давил головой в подбородок, цеплял пальцы, наступал на стопу и выворачивал руку на грани дозволенного. Публика его не любила. Судья несколько раз делал замечания. Красивой борьбы не получилось. Зато получилась настоящая. После схватки проигравший сидел в раздевалке и повторял, что соперник всё испортил, что это был не спорт, а драка, что судьи обязаны наказать подобную манеру. Тогда старый тренер спросил его: ты хотел показать людям красивую борьбу или хотел победить? Борец ответил, что хотел и того и другого. Тренер рассмеялся и сказал: значит, ты хотел не победы, а восхищения.
Корф замолчал, посмотрел на меня и вдруг улыбнулся почти добродушно.
— Через два дня тот же человек вышел на утешительную схватку. Больше не улыбался публике, не пытался сделать красивый бросок и не ждал удобного момента. Он вцепился в соперника, продавил его, измотал и победил самым некрасивым способом из всех возможных. После этого сказал мне в раздевалке: теперь я понял, что люблю не борьбу. Я люблю побеждать. Чувствуете разницу, Шварц?
— Да, герр штурмбанфюрер.
— И какую?
— Человек, любящий борьбу, принимает правила и получает удовольствие от самого процесса. Человек, любящий победу, использует правила, пока они помогают, и забывает о красоте, когда она мешает результату.
Корф довольно прищурился.
— Именно. Я занял третье место, а он вообще остался без медали. Но запомнил я именно его. Возможно, потому что в тот день он узнал о себе больше, чем многие узнают за всю жизнь.
Рассказ продолжался ещё несколько минут. Корф вспомнил тренировочный зал, запах канифоли и пота, белые полотенца на плечах спортсменов, шум огромных трибун и ощущение, когда тысячи людей следят за каждым движением. Он говорил о борьбе, о весе, о том, как спортсмены перед взвешиванием морили себя голодом и выгоняли воду, о травмах, полученных задолго до выхода на ковёр. Всё это не имело никакого отношения ни к моей легенде, ни к полякам, ни к вчерашней перестрелке. Я постепенно начал терять нить разговора, пытаясь понять, где в этой истории спрятан вопрос и существует ли он вообще.
Корф словно только этого и добивался. Он позволил мне расслабиться, заставил переключиться на чужие воспоминания, а потом без предупреждения ударил:
— Вам приходилось убивать без приказа?
Переход получился настолько резким, что я почувствовал себя боксёром, пропустившим удар в челюсть после дружеского касания перчаток. Несколько секунд назад мы обсуждали олимпийский ковёр, а теперь Корф снова смотрел прямо в меня, и добродушное выражение исчезло с его лица.
— В бою обстановка меняется быстро, герр штурмбанфюрер, — ответил я. — Офицер не может ждать отдельного приказа на каждый выстрел.
— Я спрашиваю не об этом. В бою противник вооружён, цель понятна, а ваши действия заранее разрешены самим фактом войны. Представим другую ситуацию. Вы видите человека. Плохого человека, очень плохого. Вы точно знаете, что он виновен в смерти невинных людей и продолжит убивать. Но формально этот человек ваш союзник. Возможно, носит такую же форму или работает на общую победу. Что вы будете делать?
— Соберу доказательства и доложу командованию.
Корф улыбнулся.
— Нет, лейтенант. Я спросил не офицера. Я спросил вас.
— Я являюсь офицером, герр штурмбанфюрер. Разделить эти ответы трудно.
— Удобная позиция. Человек надевает форму и получает возможность прятать личные решения за приказами, уставами и полномочиями начальства. Но представьте, что времени нет. Через час этот плохой человек уедет, а доказательства исчезнут. Командир недоступен. Связи нет. Вы можете пропустить его или остановить навсегда. Что сделаете вы, Вернер Шварц?
Он впервые произнёс имя полностью и без звания. Прозвучало это так, словно Корф старался отделить человека от мундира, легенды и всех заранее приготовленных формулировок.
— Если я действительно уверен в его виновности и понимаю, что промедление приведёт к новым смертям, то остановлю, — ответил я.
— Арестуете?
— Если это возможно.
— А если невозможно?
— Тогда убью.
Корф не изменился в лице, но я заметил, как его пальцы перестали вращать чашку.
— Даже если формально он ваш союзник?
— Человек, сознательно помогающий врагу или убивающий тех, кого я обязан защищать, перестаёт быть союзником независимо от формы и должности.
— А кто дал вам право решать?
— Ситуация.
— Очень опасное слово.
— Опасная ситуация редко предлагает безопасные слова.
На губах Корфа снова появилась едва заметная улыбка.
— Вот сейчас ответили вы, а не примерный офицер из пропагандистской брошюры. Учтите, Шварц, я не осуждаю. Меня интересует граница. У одних людей она проходит возле приказа командира. У других — возле закона. Третьи считают достаточным собственное убеждение. Последний тип особенно полезен во время войны и особенно неудобен после неё.
— Я не собираюсь убивать людей только потому, что они мне не нравятся, герр штурмбанфюрер.
— Я этого и не утверждал. Вы не похожи на истерика или садиста. Такие люди убивают ради чувства власти, удовольствия или потому, что не способны сдержать злость. Вы действуете иначе. Сначала принимаете решение, потом выполняете работу, а уже после позволяете себе эмоции. Возможно, поэтому вам удаётся выживать.
Мне очень не понравилась последняя фраза.
— Вы верите в судьбу, лейтенант? — спросил Корф.
Вопрос прозвучал почти нелепо после разговора об убийстве. Для нормального двадцатилетнего немецкого офицера судьба могла означать удачу, Божий промысел, героические сказки или красивую фразу о предназначении германского народа. Для меня это слово давно перестало быть абстракцией. Я жил в теле собственного деда, находился за семьдесят лет до времени, из которого пришёл, и пытался изменить события, уже однажды случившиеся. Если судьбы не существовало, то требовалось придумать другое объяснение тому, почему сознание пожилого инженера очнулось в голове семнадцатилетнего мальчишки летом сорок первого года.
Внутренний толчок оказался сильнее, чем при вопросах об убийствах, но я удержал лицо.
— Иногда, герр штурмбанфюрер.
— Очень осторожная вера.
— Судьбу обычно вспоминают после события. Пока оно не произошло, человек называет
Закладка:
— А мне иногда кажется, что некоторые люди заранее знают, куда идёт партия, — произнёс Корф.
У меня неприятно похолодело между лопатками.
— Партия? — переспросил я.
— Шахматная. Представьте игрока, который видит на несколько ходов дальше остальных. Для окружающих его решения выглядят странными, иногда глупыми. Он отдаёт фигуру, уходит с удобной позиции, отказывается от очевидной выгоды. Все смеются. Потом проходит пять ходов, и выясняется, что фигура была жертвой, позиция — ловушкой, а выгода отвлекала от настоящей цели. Такой игрок кажется человеком, знающим будущее. Хотя на самом деле он просто лучше считает.
Для Корфа это являлось метафорой. Для меня — почти точным описанием положения. Я знал, что немцы не возьмут Москву, что война продлится ещё несколько чудовищных лет, что впереди Сталинград, Курская дуга, и Берлин. Правда, каждое моё вмешательство постепенно превращало известную историю в ненадёжную карту. Чем больше я менял, тем меньше мог доверять будущему, которое помнил.
— И вы встречали таких людей? — спросил я, стараясь удержать голос ровным.
— Возможно, сейчас встречаю, — ответил Корф.
Мы посмотрели друг на друга. Он не улыбался. Я тоже.
Несколько секунд в кабинете слышалось только мерное тиканье часов и далёкий гул машины, проехавшей по улице. Корф первым отвёл взгляд, потянулся к кофейнику и наполнил чашки. Движения оставались неторопливыми, но теперь я уже не воспринимал их как расслабленность. Он менял темп разговора, заставляя то напрягаться, то ждать, то возвращаться к уже сказанному.
— Вы когда-нибудь боялись? — спросил Корф.
— Конечно.
— Нет, — спокойно остановил он меня. — Я спрашиваю не про смерть. Смерти боятся почти все, даже если утверждают обратное. Меня интересует поражение. Вы боялись проиграть?
Корф говорил обо мне, но одновременно описывал самого себя. Он не боялся драки, боли или риска. Возможно, когда-то боялся смерти, но давно научился работать с этим чувством. Настоящий страх для него начинался там, где умный и сильный человек обнаруживал, что просчитался, потерял инициативу и оказался слабее противника.
— Да, герр штурмбанфюрер, — ответил я.
— Когда?
— Каждый раз, когда от моего решения зависели другие люди.
— Это страх ответственности, а не поражения.
— Одно часто связано с другим.
— Не всегда. Можно выполнить долг, потерять всех людей и считать себя правым. Можно спасти подчинённых, нарушить приказ и проиграть операцию. Чего вы боитесь сильнее: оказаться виновным или оказаться побеждённым?
— Оказаться бесполезным.
Корф медленно поставил чашку.
— Поясните.
— Поражение можно пережить, исправить ошибку или начать заново. Вина тоже бывает разной. Но если люди рассчитывают на тебя, а ты не способен ничего изменить, тогда все знания, храбрость и правильные слова перестают иметь значение.
— Вы отвечаете, как человек, уже переживший подобное.
— Война предоставляет достаточно таких случаев.
— Снова хороший ответ, который ничего не объясняет, — заметил Корф. — Вы умеете открывать дверь ровно настолько, чтобы собеседник увидел темноту, но не понял, что находится внутри.
— Возможно, внутри ничего интересного.
— Не прибедняйтесь, Шварц. Пустые люди гораздо проще.
Он поднялся и прошёлся по кабинету. Широкая фигура двигалась неожиданно легко для человека с таким животом. Корф остановился возле карты Минска, снял с края одну булавку, несколько секунд повертел между пальцами и вернул на место.
— Как, по-вашему, Германия победит? — спросил он, не оборачиваясь.
— Германия победит благодаря превосходству армии, промышленности и организации, герр штурмбанфюрер.
— Я спросил не победит ли Германия, — произнёс Корф. — Я спросил: как именно?
Обычный офицер действительно обязан был ответить простым и безусловным «да», дополненным несколькими фразами о гении фюрера, доблести Вермахта и неизбежном крахе большевизма. Но Корф снова отказывался принимать газетную формулу. Ему требовался ход мысли. Он пытался определить масштаб человека, сидевшего перед ним, и понять, способен ли двадцатилетний лейтенант видеть дальше собственного взвода, полка или дивизии.
— Чтобы победить Советский Союз, недостаточно занять ещё несколько городов или уничтожить несколько армий, — начал я осторожно. — Русские отступают, теряют людей и технику, но формируют новые соединения, перевозят заводы на восток и продолжают сопротивление. Германия победит только в том случае, если лишит их возможности восполнять потери и одновременно разрушит управление страной.
Корф повернулся ко мне.
— Продолжайте.
— Необходимо захватить промышленные районы, топливо, железнодорожные узлы и разорвать связь между центром и окраинами. Если русские сохранят заводы, нефть и возможность перебрасывать резервы, каждая уничтоженная армия будет заменена следующей. Мы можем выигрывать сражения и одновременно удаляться от победы, потому что фронт становится длиннее, снабжение сложнее, а противник продолжает получать пополнение людьми и техникой.
— Вы изучали стратегию?
— Только то, что положено офицеру, герр штурмбанфюрер.
— Офицеру вашего звания положено думать о роте, максимум о батальоне. Вы говорите о промышленности, железных дорогах и управлении огромной страной.
— На фронте солдаты тоже обсуждают войну целиком. Особенно когда подвоз боеприпасов задерживается, горючего не хватает, а противник, которого вчера объявили уничтоженным, утром снова атакует.
— И что ещё требуется Германии для победы?
— Время.
— У нас его достаточно?
Очень опасный вопрос. В декабре прошлого года немецкая армия впервые по-настоящему почувствовала, что блицкриг сломался. Под Смоленском Вермахт отступил, фронт застыл, потери росли, а впереди маячила новая летняя кампания. Сказать, что времени мало, означало высказать пораженческую мысль. Заявить обратное — показать себя дураком или лжецом.
— Времени достаточно, если использовать его лучше противника, — ответил я. — Но с каждым месяцем цена победы растёт. Русские учатся, накапливают опыт, перестраивают промышленность и привыкают к потерям. То, что можно было сделать летом силами одной дивизии, теперь потребует корпуса. Через год может понадобиться армия.
Корф смотрел внимательно, уже не скрывая интереса.
— Значит, по-вашему, мы опаздываем?
— Мы потеряли темп, герр штурмбанфюрер. Это не одно и то же.
— Вы действительно верите, что темп можно вернуть?
— Иначе мне пришлось бы признать, что война уже проиграна. Я такого не говорил.
— Но и победу неизбежной не назвали.
— Неизбежными бывают только уже случившиеся события.
Корф коротко рассмеялся.
— Вот опять. Иногда вы говорите, как молодой офицер, а иногда — как старик, которому надоело слушать чужую глупость. В двадцать лет люди любят неизбежность. Она освобождает от сомнений. Победа неизбежна, любовь вечна, смерть случается с другими, а собственные решения всегда правильны. Вы разговариваете так, будто уже однажды видели, чем заканчиваются большие обещания.
Я промолчал. Любое объяснение
Закладка:
Корф не стал настаивать. Он вернулся в кресло, тяжело опустился на сиденье и некоторое время рассматривал собственные руки. Ладони у него оставались широкими, пальцы — сильными, они сохранили спортивную форму человека, долгие годы занимавшегося борьбой. Этими руками он мог когда-то провести бросок, сломать противнику захват или прижать его к ковру. Сейчас они подписывали приказы на аресты, обыски, пытки и расстрелы.
— А почему вы живы? — неожиданно спросил Корф.
— Благодаря подготовке, удаче и товарищам.
— Я спросил не как и не благодаря чему. Почему?
— Не понимаю.
— Люди вокруг вас постоянно погибают. Ваша дивизия понесла огромные потери. Товарищи, с которыми вы начинали войну, убиты или ранены. На вас нападают, в вас стреляют, вас пытаются зарезать. Но вы живы. Почему именно вы?
Для меня вопрос почти мистический. Почему сознание перенеслось именно в тело деда? Почему я пережил первые месяцы войны, рейды, перестрелки, погони и сотни ситуаций, в которых достаточно было одной случайной пули? Почему погибали люди сильнее, моложе и осторожнее меня, а я продолжал идти дальше, словно кто-то действительно передвигал фигуру по шахматной доске?
Для Корфа вопрос оставался психологическим. Он хотел понять, считаю ли я себя избранным, обязанным, проклятым или просто удачливым.
— Возможно, я ещё не выполнил свою работу, — сказал я.
— Кто поручил её вам?
— Никто конкретный.
— Тогда откуда вы знаете, что работа существует?
— Если человек остаётся жив там, где должен был погибнуть, у него есть два способа к этому относиться. Можно считать, что просто повезло, и продолжать жить как раньше. Можно решить, что полученное время следует потратить на что-то важное. Второй вариант полезнее.
— Для кого?
— Для человека и для тех, кто находится рядом.
— Вы считаете свою жизнь долгом?
— Скорее авансом.
Корф задумчиво провёл большим пальцем по краю блюдца.
— В юности я некоторое время жил у родственников в деревне, — начал он после паузы. — Отец считал, что городской мальчишка обязан знать, откуда берётся еда и сколько труда стоит кусок мяса на столе. На ферме держали свиней. Осенью одну из них потребовалось забить. Хозяин велел мне помогать.
Я уже понимал, что внезапные истории Корфа не являлись случайными отступлениями. Он уводил разговор в сторону, заставлял слушать, а затем возвращался к главному вопросу с другого направления.
— Свинья была большая, сильная и совершенно не хотела умирать, — продолжил Корф. — Её привязали, повалили на бок, а мне поручили держать задние ноги. Когда нож вошёл в горло, животное закричало. Вы когда-нибудь слышали, как кричит свинья?
— Да, герр штурмбанфюрер.
— Этот звук трудно забыть. Она билась, кровь текла по жёлобу, попадала на руки и сапоги. Я держал ноги, чувствовал, как сокращаются мышцы, и вдруг понял, что сейчас меня вырвет. Так и случилось. Хозяин смеялся, отец был недоволен, а я потом весь день не мог смотреть на мясо. Через год повторилось то же самое. Мне опять пришлось помогать. Уже не вырвало, но было противно. На третий раз нож дали мне. Я спокойно сделал всё, как показали, дождался, пока кровь стечёт, и пошёл завтракать.
Корф поднял глаза.
— А человек?
— Что человек?
— К человеку привыкают так же?
Вопрос прозвучал почти буднично. Я представил первую смерть, последующие бои и тот момент, когда перестал считать убитых. Корф был прав в главном: человек привыкает почти ко всему. К выстрелу в лицо, к хрусту костей, к горячей крови на руках, к телам, которые ещё несколько минут назад говорили и двигались. Разница заключалась в том, что свинью убивали ради мяса, а человека — ради цели, приказа, страха, ненависти или убеждения. Именно причина определяла, что останется после.
— К движению руки привыкают, — ответил я. — К крови, к звуку, к тому, как тело перестаёт сопротивляться. В этом человек мало отличается от животного. Но убийство человека всегда требует объяснения, хотя бы для самого себя.
— Вы каждый раз себе объясняете?
— Уже не каждый.
— Значит, привыкли?
— Значит, выбрал сторону.
— Удобное оправдание.
— Возможно. Но на войне человек всё равно выбирает. Если я начну каждый раз сомневаться, имеет ли право враг жить, он не станет сомневаться, имею ли право жить я.
— Я не спрашиваю про войну, лейтенант, — напомнил Корф. — Я спрашиваю про убийство.
— Убийство остаётся убийством и на войне. Меняются обстоятельства и ответственность.
— А сожаление?
— Зависит от того, кого убил.
— То есть существуют люди, о смерти которых вы не только не жалеете, но и рады?
— Да.
Ответ прозвучал слишком быстро. Корф заметил это.
— Много таких людей?
Перед глазами на мгновение встали виселицы, сожжённые деревни, тела возле дорог, мать, которую Вондерер пытал у меня на глазах, и сам майор Абвера с чёрной повязкой на месте откушенного носа. Я заставил эти картины исчезнуть.
— Достаточно, герр штурмбанфюрер.
— И вы легко определяете, кто заслуживает смерти?
— Иногда человек сам делает всё, чтобы не осталось сомнений.
— Интересная формулировка. Не вы его приговариваете — он сам совершает необходимые действия. Вам остаётся только привести решение в исполнение.
— Вы пытаетесь представить меня палачом?
— Я ничего не пытаюсь представить, Шварц. Я смотрю, каким вы представляете себя сами.
Он снова попал точно. Корф не обвинял, не спорил и не требовал признаний. Он создавал ситуацию, в которой мне приходилось формулировать собственное отношение к вещам, о которых нормальные люди предпочитают не говорить. Любой ответ становился не доказательством поступка, а частью портрета.
— Вам было страшно на фронте? — спросил Корф.
— Да.
— Когда последний раз?
— Под Ярцево.
— Нет, — мягко произнёс он. — Когда вам последний раз было страшно по-настоящему?
Я начал понимать, что речь действительно не о боях.
— Что вы называете настоящим страхом?
— Не страх за жизнь и здоровье. Не испуг, когда рядом разрывается снаряд или противник внезапно появляется перед вами. За что вы боитесь, Шварц?
Очень личный вопрос. Даже опаснее вопросов о судьбе, потому что страх всегда указывает на самое ценное. Человек боится потерять именно то, без чего не представляет себя. У Вернера Шварца существовали вымышленные родственники, фронтовые товарищи и германское отечество. У Игоря Глеймана оставались люди, которых Корф не должен был даже заподозрить, страна, ещё не знавшая, какой ценой ей достанется
Закладка:
— Боюсь не успеть, — ответил я.
— Куда?
— Туда, где нужен.
— Слишком широко.
— Боюсь, что из-за моей ошибки погибнут люди, за которых я отвечаю. Что приму неправильное решение, поверю не тому человеку или опоздаю на несколько минут.
— Это уже ближе. Есть конкретный человек, за которого вы боитесь?
Я выдержал паузу. Корф наблюдал именно за ней.
— Есть люди, — ответил я.
— Мужчины? Женщины?
— И те и другие.
— Родственники?
— Не только.
— Любимая женщина?
— Герр штурмбанфюрер, этот вопрос относится к официальному протоколу?
Корф рассмеялся.
— Наконец-то вы попытались защищаться. Нет, лейтенант, к официальному протоколу он отношения не имеет. Как, впрочем, и всё остальное. Можете не отвечать.
— Тогда не буду.
— Разумно. Человека легче всего заставить действовать через тех, кого он любит. Чем меньше окружающие знают о ваших привязанностях, тем безопаснее.
Он говорил как профессионал, не раз использовавший близких для давления на допрашиваемых. Возможно, вспоминал людей, которых приказывал привести в камеру, чтобы сломать мужа, отца или сына. Голос оставался спокойным, без хвастовства и угрозы. Именно это делало слова особенно мерзкими.
Корф неожиданно сменил тему:
— Когда закончится война?
— После победы Германии.
— Это ответ из газеты, — сказал он с лёгкой усмешкой. — Я спрашиваю вас.
— Точную дату назвать невозможно.
— Что будет через год?
— Не знаю.
— Через два?
— Не знаю.
— А что будет с Европой после войны?
Я чувствовал себя на экзамене, где преподаватель не проверял знания, а каждый следующий вопрос выбирал в зависимости от выражения лица ученика. С одной стороны, следовало держаться официальной германской линии. С другой — Корф мгновенно отвергал пропаганду и требовал самостоятельного анализа.
— Через год война, скорее всего, продолжится, — сказал я. — Даже если основные силы русских будут разбиты, огромную территорию придётся контролировать, снабжать гарнизоны, охранять дороги и подавлять сопротивление. Через два года многое будет зависеть от Англии, Соединённых Штатов и того, сумеем ли мы закончить кампанию на Востоке.
— Вы допускаете войну дольше двух лет?
— Я допускаю любой срок, пока противник способен сопротивляться.
— Фюрер говорил о быстрой победе.
— Фюрер ставит цель. Срок зависит от армии и противника.
Корф едва заметно поднял бровь, но перебивать не стал.
— После войны Европа окажется истощена, — продолжил я. — Победителям придётся восстанавливать дороги, заводы, города и хозяйство. Миллионы людей вернутся с фронта, многие — ранеными. Другие не вернутся вообще. Старые правительства исчезнут или станут зависеть от сильнейшей державы. Границы изменятся. Ненависть никуда не денется, даже если закончится стрельба. Поэтому настоящая победа будет зависеть не только от того, кто подпишет капитуляцию, но и от того, кто сумеет после этого удержать порядок.
— Вы думаете о послевоенном устройстве чаще, чем большинство генералов, — заметил Корф.
— Я инженер по образованию, герр штурмбанфюрер. Инженеры привыкли думать о том, что останется после окончания работ.
Фраза выскочила прежде, чем я успел остановиться. По легенде Вернер Шварц действительно успел получить техническое образование? Кажется, в документах значился строительный техникум или незаконченный институт. Но слово «инженер» могло прозвучать слишком уверенно.
Корф не зацепился за образование. Его заинтересовало другое.
— Вы считаете войну работой?
— В определённом смысле.
— С началом и окончанием, планом, ресурсами и результатом?
— Любая большая задача имеет эти составляющие.
— А если результат окажется не тем, ради которого всё начинали?
— Значит, план был плох или исполнители не справились.
— Вы легко судите руководителей.
— Я не называл конкретных руководителей.
— Снова осторожность, — Корф усмехнулся. — Скажите, вам нравится подчиняться?
— Что?
— Подчиняться. Выполнять чужие приказы. Вам это нравится?
— Офицер обязан подчиняться командованию. Без дисциплины армия превращается в вооружённую толпу.
— Очень правильный ответ. Почти образцовый, — произнёс Корф и выдержал паузу. — Но я заметил одну странную вещь. Вы почти никогда не ждёте приказов.
Холодок, до этого ползавший где-то возле позвоночника, добрался до затылка.
— На основании чего вы сделали такой вывод?
— На основании ваших действий. Вы замечаете проблему и немедленно начинаете её решать. Не ищете старшего, не запрашиваете письменное распоряжение, не стараетесь переложить ответственность. Иногда это выглядит как похвальная инициатива. Иногда — как полное отсутствие инстинкта подчинения.
— На фронте командир обязан проявлять инициативу.
— Вы сейчас не на фронте.
— Вчера на меня напали вооружённые люди. В такой ситуации трудно ждать распоряжений.
— Я не собираюсь обсуждать вчерашнее происшествие, — сказал Корф. — Меня интересует привычка. Вы подчиняетесь, пока приказ совпадает с вашим пониманием задачи. Если он мешает, вы находите способ выполнить его по-своему или создаёте обстоятельства, при которых приказ теряет смысл.
— Это обвинение?
— Наблюдение. Я ведь обещал официальную беседу, а не предъявление обвинений.
— Пока я не услышал ни одного официального вопроса.
— Разве вам не интересно говорить о чём-то более содержательном, чем номер госпитальной палаты в Лиде?
Он назвал госпиталь первым, но не задал о нём вопрос. Значит, документы действительно проверены или Корф специально показывал, что знает, к чему я готовился.
— Интересно, герр штурмбанфюрер, — ответил я. — Но трудно понять, чего вы хотите.
— Это взаимно, Шварц. Мне тоже трудно понять, чего хотите вы.
Он допил кофе, отставил чашку и сцепил пальцы на животе.
— Вам нравятся люди? — спросил Корф.
— Не понял.
— Люди. Вообще. Они вам нравятся?
— Все сразу?
— Большинство.
— Я редко думаю о человечестве целиком.
— Тогда о тех, кого встречаете. Вам нравится разговаривать с ними, узнавать их, находиться среди них?
— Зависит от людей.
— Слишком простой уход. Вам нравится заводить друзей?
— Иногда.
— Вы легко привязываетесь?
— Нет.
— Часто вспоминаете погибших товарищей?
— Да.
— Каждого?
— Нет. Тех, кого хорошо знал.
— Испытываете вину?
— Иногда.
— За то, что они погибли, а вы остались?
— Скорее за то, что мог сделать больше.
— Могли?
— Не всегда. Но после смерти человека легко придумать правильное решение, которое следовало принять раньше.
— Есть люди, без которых вы не представляете свою жизнь?
Я опять задержался с ответом. Совсем ненадолго, но Корф смотрел не на рот и не в глаза, а словно на всё лицо сразу, улавливая малейшее изменение.
—
Закладка:
— Один человек?
— Несколько.
— Вы готовы ради них нарушить приказ?
— Зависит от приказа.
— Закон?
— Зависит от закона.
— Присягу?
— Нет.
— Ответили слишком быстро, — заметил Корф.
— Потому что ответ очевиден.
— Или потому что именно на этом месте заранее поставлена защита. Человек охотно допускает мелкие нарушения ради близких, но произносит слово «присяга» и немедленно вспоминает, кем обязан выглядеть.
— Вы хотите, чтобы я признался в готовности предать Германию?
— Я хочу понять, существует ли для вас что-нибудь важнее Германии.
— Для немецкого офицера такой вопрос звучит оскорбительно.
— Возмущение получилось лучше, чем в прошлый раз, но всё равно немного запоздало, — сказал Корф. — Расслабьтесь, Шварц. Я не собираюсь проверять вашу преданность лозунгами. Преданность проявляется только тогда, когда человеку приходится выбирать между двумя важными вещами. Пока выбора нет, каждый может считать себя верным.
Он дал мне несколько секунд, затем перешёл к следующей задаче:
— Допустим, ваш лучший друг оказался предателем. Что вы сделаете?
— Арестую.
— А если приказа на арест нет?
— Доложу начальству и постараюсь не дать ему скрыться.
— Если начальство прикажет не вмешиваться?
— Выполню приказ.
Корф улыбнулся. Именно этот ответ ему понравился, хотя я не понимал почему. Возможно, потому что он прозвучал слишком правильно и позволил перейти к следующим условиям.
— А если этот человек когда-то спас вам жизнь?
— Это не отменяет предательства.
— Значит, арестуете человека, которому обязаны жизнью?
— Да.
— А если он спас тысячу жизней?
— Тогда его заслуги следует учесть при разбирательстве. Но они не уничтожают совершённого после.
— Представим иначе. Он предал плохое дело ради хорошего.
— Кто определил, какое дело плохое?
— Вы.
— Тогда для меня он не предатель.
Корф подался вперёд.
— Почему?
— Предательство существует по отношению к стороне или обязательству. Если человек понял, что служит преступному делу, и перешёл к тем, кого считает правыми, для прежних товарищей он предатель. Для новых — союзник. Для себя — возможно, человек, который слишком поздно разобрался.
— А объективная истина?
— На войне её обычно пишет победитель.
— А до победы?
— До победы каждый решает сам и платит за ошибку.
— Значит, вы оправдываете предательство убеждениями?
— Я объясняю его. Оправдание зависит от того, что именно человек предал и ради чего.
— Допустим, друг выдал противнику расположение части, потому что считал войну преступной. Погибли сотни ваших солдат, зато закончилась операция, в которой могли погибнуть тысячи мирных жителей. Он предатель?
— Для меня — да.
— Но спас больше людей, чем погубил.
— Он не имел права выбирать за тех солдат, которые ему доверяли. Мог отказаться от службы, попытаться остановить операцию иначе или принять наказание. Передавать противнику людей, находящихся рядом, — это уже не борьба с плохим делом, а использование товарищей как разменной монеты.
— А если другого способа не существовало?
— Тогда он сделал выбор и должен принять последствия. Возможно, история его оправдает. Я — нет.
Корф медленно кивнул.
— Вы способны понять человека и всё равно убить его.
— Понимание не всегда означает прощение.
— Вот это мне знакомо, — сказал он почти задумчиво. — Большинство нуждается в ненависти. Им проще уничтожить врага, если представить его трусом, зверем или идиотом. Вы можете признать противника умным, храбрым и даже по-своему правым, но это не мешает вам нажать на спуск.
— Умный и храбрый враг опаснее глупого.
— Вы снова превращаете нравственный вопрос в практический.
— Практические вопросы реже обманывают.
Корф поднялся, подошёл к окну и остановился спиной ко мне. Солнце теперь светило прямо в стекло, обрисовывая его широкую фигуру тёмным силуэтом. Внизу по улице шёл строй солдат, одинаково выбрасывающих ноги. Команды до третьего этажа не доносились, но я видел, как впереди шагал унтер-офицер и время от времени поворачивал голову, проверяя строй.
— Вы верите в случайности? — спросил Корф.
— Иногда.
— А я нет.
Он положил ладонь на оконную раму и продолжил, не оборачиваясь:
— Вас отправили на Восточный фронт. Вы выжили. Ваша дивизия погибла. Вы выжили. На вас напали поляки. Вы выжили.
Корф сделал паузу.
— Вас допрашивал я. Вы опять выжили.
Последняя фраза прозвучала почти как признание в намерении, хотя формально он не сказал ничего угрожающего.
— Вам не кажется это странным? — спросил Корф, повернув голову.
Мне стало по-настоящему неуютно. Не потому, что он располагал доказательствами. Корф озвучил мысль, которая иногда приходила мне самому в редкие спокойные минуты. Слишком много раз смерть проходила рядом. Пули попадали в тех, кто стоял в полуметре. Враги ошибались, оружие давало сбой, помощь приходила в последний момент, а я продолжал жить и вмешиваться в историю.
— Если перечислить только опасности и не упоминать тысячи обычных часов между ними, жизнь любого фронтовика покажется невероятной, — ответил я.
— Тысячи других фронтовиков погибли.
— Значит, им не повезло.
— Вы верите в судьбу и одновременно объясняете всё везением?
— Я сказал, что иногда верю в судьбу.
— А сейчас?
— Сейчас мне кажется, что вы пытаетесь заставить меня признать собственную исключительность.
Корф наконец отвернулся от окна и посмотрел прямо на меня.
— А вы себя исключительным не считаете?
— Нет.
— Ложь.
Слово прозвучало спокойно, без нажима.
— Почему?
— Обычный человек после нескольких таких случаев старается больше не рисковать. Он радуется спасению, благодарит Бога, бережёт себя и ищет тихое место. Вы поступаете наоборот. Каждое спасение воспринимаете не как разрешение остановиться, а как доказательство, что способны идти дальше. Так ведёт себя человек, уверенный, что ему позволено больше остальных.
— Или человек, которому больше остальных нужно сделать.
— Это одно и то же, только сформулированное благороднее.
— Вы говорите о себе, герр штурмбанфюрер?
Корф замер. Вопрос вырвался намеренно, но я всё равно почувствовал, как внутри сжалось. До сих пор он вскрывал меня, менял темы, ставил задачи и оценивал реакции. Я впервые направил тот же инструмент против него.
Через секунду Корф улыбнулся.
— Возможно. Мне тоже случалось выживать там, где другие погибали. Я тоже долго считал это доказательством особого предназначения. Потом понял, что предназначение — удобное слово для честолюбия. Человек хочет власти, победы и права решать, но говорит себе, что выполняет великую задачу. Так легче смотреть в
Закладка:
— И вы перестали верить в предназначение?
— Нет. Я перестал притворяться, что оно существует независимо от моих желаний.
Он вернулся к креслу, но не сел, а остановился рядом, положив руку на спинку.
— Знаете, Шварц, вы мне нравитесь.
Это прозвучало почти как угроза.
Я поднялся, поскольку разговор явно приближался к завершению, хотя не получил ни одного сигнала, объясняющего причину.
— Благодарю, герр штурмбанфюрер.
— Не торопитесь благодарить. Люди, которые мне нравятся, обычно доставляют много хлопот. Вы напоминаете мне одного человека.
— Кого?
Корф посмотрел в окно, затем снова на меня. На лице появилась странная улыбка — не добродушная маска, которой он встречал гостей, и не хищная усмешка следователя, заметившего слабое место. Скорее выражение человека, неожиданно увидевшего в чужих поступках собственное прошлое.
— Меня двадцать лет назад.
Я ожидал продолжения, но Корф внезапно протянул руку.
— Благодарю за беседу, лейтенант.
Я пожал его ладонь. Пальцы у бывшего борца оказались сильными, но он не пытался демонстрировать превосходство, не сдавливал руку и не задерживал рукопожатие. Просто отпустил, отступил на шаг и тем самым показал, что встреча закончена.
— Разрешите идти, герр штурмбанфюрер?
— Разрешаю.
Я щёлкнул каблуками, развернулся и направился к двери, ожидая окрика или последнего вопроса, способного перечеркнуть всё сказанное. Ничего не произошло. Корф не вернулся к столу, не взял папку и не напомнил об официальных показаниях. Когда я открыл дверь, он по-прежнему стоял возле кресла и смотрел мне вслед.
В коридоре было прохладнее, чем в кабинете. Я закрыл тяжёлую дверь, сделал несколько шагов по красной дорожке и только тогда понял, что всё это время держал плечи слишком напряжёнными. Пришлось сознательно расслабить мышцы и заставить себя идти обычным строевым шагом, а не уносить ноги от кабинета, где полтора часа спокойного разговора вымотали сильнее, чем вчерашняя перестрелка.
Корф ни разу не спросил про госпиталь.
Ни разу не уточнил номер полка или обстоятельства гибели 227-й дивизии, в которой я якобы служил.
Не потребовал документы.
Не задал ни одного вопроса о вчерашнем нападении.
Не упомянул Ядвигу, Бесагу, убитых в квартире поляков и раненого Петю.
Даже обещанного протокола не существовало.
И именно это настораживало сильнее всего. Я так и не понял, что именно Корф хотел выяснить, какие ответы счёл правдивыми, где заметил ложь и остался ли доволен результатом. Возможно, он решил, что перед ним всего лишь слишком взрослый для своего возраста фронтовик. Возможно, окончательно убедился, что Вернер Шварц скрывает нечто важное. А возможно, Корфа действительно интересовала не легенда, а человек, способный стать врагом, союзником или отражением его самого.
Я шёл по коридору к лестнице и чувствовал между лопатками его взгляд, хотя дубовая дверь давно закрылась.
Глава 7
Я вышел из здания бывшего Института народного хозяйства, и первое, что я почувствовал — не облегчение, а, наоборот, какую–то странную, липкую тревогу, которая разрасталась где–то в груди, словно тёмное пятно на сырой стене. И я никак не мог понять, что именно меня гнетёт, потому что формально всё было хорошо — меня отпустили, не предъявили обвинений, даже пожали на прощание руку. Однако у меня осталось ощущение, что Корф не просто закончил разговор, а поставил на мне какую–то «черную метку», которую я её не вижу, но она горит ярким пламенем.
Я остановился на верхней ступеньке широкой каменной лестницы, ведущей к парадному входу, и задержал взгляд на заснеженном проспекте, на серых фасадах домов, тонущих в бледной дымке февральского дня, на редких прохожих, которые, кутаясь в воротники, торопливо шагали по тротуару, словно стараясь не задерживаться на открытом пространстве ни на секунду.
Воздух был сухим, колючим, с лёгким запахом древесного дыма, долетавшего откуда–то с окраин, и я машинально втянул его полной грудью, чувствуя, как морозец приятно обжигает ноздри и оседает инеем на ресницах. Лёгкий ветер, почти незаметный, но упорный, гнал по утрамбованному снегу мелкую ледяную крупу, и она со стеклянным звоном ударялась о стволы чахлых деревьев, высаженных вдоль тротуара, отскакивала от них и рассыпалась по насту, словно кто–то невидимый сыпал пригоршни битого стекла на мостовую.
Я медленно спустился по ступеням, не торопясь, чувствуя, как тяжесть разговора, который длился полтора часа, но казался бесконечным, постепенно отпускает плечи. Только где–то в затылке пульсировала мысль, которую Корф вколол мне, как тонкую иглу, и теперь она сидела там, в подкорке, и не давала покоя. «Вы почти никогда не ждёте приказов», — сказал он, и эти слова, обронённые почти небрежно, в середине разговора, вдруг обрели значение, которое я не мог сбросить со счета. Потому что они были правдой, и не просто правдой, а той самой, которую не замечаешь в себе, пока её не покажут со стороны. Словно у тебя на спине висит табличка с надписью, которую все видят, а ты нет. Но теперь и я видел её, — она горела ярко, слишком ярко. Я не мог притвориться, что ничего не случилось.
Корф не знал, кто я на самом деле, в этом я был уверен, но он уже начал собирать меня по кусочкам, как мозаику, и каждый новый вопрос, который он задавал, был не попыткой поймать на лжи о номере полка или названии госпиталя, а попыткой понять, что находится внутри человека, который носит мундир Вернера Шварца. И если он продолжит в том же духе, если у него будет время и возможность, он рано или поздно сложит из этих кусочков такую картину, которая не будет иметь никакого отношения к немецкому лейтенанту из Саксонии. А будет похожа на нечто совсем другое — на человека, который не вписывается ни в какие шаблоны, потому что знает слишком много, думает слишком свободно и легко принимает решения, которые обычному офицеру Вермахта и в голову не пришли бы.
Я шёл по Кайзерштрассе в сторону госпиталя, замерзшие подметки сапог мерно отбивали ритм по утоптанному снегу, под которым местами проглядывал серый, покрытый трещинами асфальт. Я не крутил головой по сторонам, не оглядывался, но на самом деле сканировал пространство вокруг, подмечая любые мелочи.
Вот патруль, их двое, стоят на углу, зябко переминаясь с ноги на ногу, поглядывают на прохожих без особого интереса. Вот женщина в платке, которая, увидев меня, резко перешла на другую сторону улицы, и я даже не обиделся на неё, потому что знал, что любой местный житель шарахается от немецкого офицера, как от прокажённого. А вот гражданский в дорогом пальто,
Закладка:
Однако ощущение, что за мной наблюдают, не уходило, и я не мог понять, реально ли это, или Корф просто заронил в мою голову зерно паранойи, которое теперь прорастает с каждой минутой, заставляя видеть слежку там, где её нет. И это было хуже, чем настоящая слежка, потому что настоящую я мог бы обнаружить, уйти от неё или принять меры. А с ощущением «взгляда в спину» мне оставалось только давить в себе желание постоянно оглядываться.
Я свернул на Брестскую, и госпиталь, серое трёхэтажное здание с лепниной на фасаде, показался из–за поворота, окружённый невысоким кованым забором, за которым виднелся запущенный сад с голыми ветвями деревьев, устремлёнными в холодное небо, словно просящими о пощаде. У входа, на крыльце, стоял часовой, который проводил меня скучающим взглядом и лениво отступил в сторону, давая пройти, даже не спросив документов.
Я шагнул в тёплый, пахнущий хлоркой и чем–то горько–лекарственным полумрак вестибюля. Дежурная сестра, та самая фрау Бергер с ганноверским акцентом, сидела за стойкой и перебирала какие–то бумаги. Увидев меня, она подняла голову и улыбнулась, но улыбка её была скорее усталой, чем приветливой.
— А, герр лейтенант, снова вы, — сказала она, и голос её звучал ровно, без особого энтузиазма, словно она привыкла к тому, что посетители приходят и уходят, и каждый новый визит — лишь очередная строка в бесконечном журнале регистрации. — Ваш товарищ проснулся и даже позавтракал, если можно так назвать то, что у нас подают на завтрак. Бульон и пара сухариков, вот и вся еда. Давать ему принесенные вами пирожки врач запретил. Клаус ругался, как извозчик, потому что хотел яичницы с беконом. Я сказала ему, что если он будет так громко возмущаться, то врачи продлят ему постельный режим на неделю дольше, чем положено. И он притих, но ненадолго, как я поняла. Потому что характер у него, скажу я вам, герр лейтенант, далеко не ангельский.
Я улыбнулся в ответ, представив Петю, вынужденно прикованного к больничной койке и возмущающегося по поводу скудного пайка.
— Я могу его увидеть, фрау Бергер? — максимально вежливо спросил я.
Медсестра махнула рукой с видом человека, который давно перестал спорить с посетителями.
— Вам, герр лейтенант, нужно подняться на второй этаж, палата двадцать семь, лестница в конце коридора. Только снимите шинель и наденьте халат — вот там, в углу, на вешалке. И прошу вас — не более получаса, потому что у нас госпиталь, а не клуб для офицерских посиделок.
Я переоделся, поднялся по лестнице, ступая по скрипучим деревянным ступеням, покрытым тонкой красной дорожкой, и в коридоре второго этажа меня встретил запах йода и перекиси водорода. И это было почти приятно, потому что напомнило запах московского госпиталя и медсестру Анну Ивановну, выходившую меня после тяжелого ранения. Я даже задержался на несколько секунд в коридоре, втягивая ноздрями больничный воздух, такой простой и понятный, как хороший знак.
Палата двадцать семь оказалась маленькой, на две койки, из которых вторая была пуста. Валуев лежал на правом боку, лицом ко мне, и его левая рука, перевязанная белым бинтом, покоилась поверх одеяла, как выброшенный на берег корабль, потерпевший крушение, но всё ещё удерживающийся на плаву.
— Ну, здорово, пионер, — сказал он хрипловатым голосом, в котором, несмотря на слабость, чувствовалась привычная насмешка, и я заметил, что под глазами у него залегли тени, а на лице, обычно румяном, теперь проступила нездоровая бледность, как у человека, который потерял слишком много крови и ещё не успел восстановить силы. — Пришёл проведать старого друга, пока он тут, в этой богадельне, медленно умирает от скуки и невкусной еды?
— Здорово, Петь! — ответил я. — Рад, что ты в добром расположении духа, бодр и весел!
Валуев непроизвольно рассмеялся, но стало видно — он реально рад меня видеть.
Я присел на край пустой койки, стоявшей у стены, и посмотрел на Петю, чувствуя, как напряжение, накопившееся за утро, потихоньку отпускает, уступая место чему–то тёплому и почти мирному, как в те редкие мгновения, когда мы могли позволить себе быть просто людьми, а не разведчиками в тылу врага, — и это было похоже на короткий глоток воды после долгого перехода по пустыне.
— Рассказывай, — сказал Пётр, приподнимаясь на локте здоровой руки и морщась от боли, которая пробежала по его лицу на мгновение, но тут же исчезла, уступив место привычному выражению внимательной сосредоточенности, с которым он всегда слушал мои доклады, как бы плохо или хорошо они ни звучали. — Что там у тебя с Корфом? Ты выглядишь так, будто тебя целый час перемалывали в мясорубке, а потом собрали по кусочкам и склеили обратно, но не совсем аккуратно, потому что некоторые детали не на свои места встали.
— Был у него сегодня в полдень, — начал я, и голос мой прозвучал глухо, потому что я не знал, как объяснить то, что произошло в кабинете Корфа, где не было ни протокола, ни стенографистки, ни прямых обвинений, а был только разговор, который длился полтора часа и за это время — как я теперь понимал — Корф успел залезть мне в голову гораздо глубже, чем если бы просто устроил допрос с пристрастием. — Сначала всё выглядело как формальная беседа для отвода глаз. Он спросил, сколько я убил людей. Спросил, помню ли я первого. Потом спросил, помню ли последнего. Говорил про какого–то борца на Олимпиаде, про свинью, которую резал в детстве, про шахматы, про судьбу — и каждый раз, когда я думал, что понял, о чём он спрашивает, он перескакивал на другую тему, и я снова оказывался в тупике, не понимая, куда он ведёт.
Петя слушал молча, не перебивая, и его тёмные глаза, несмотря на усталость, оставались цепкими и внимательными, как у человека, который привык улавливать самые мелкие детали и скрытые смыслы.
— А потом он сказал фразу, которая застряла у меня в голове, — продолжил я, и рука моя непроизвольно сжалась в кулак, потому что я вспомнил, как именно прозвучали те слова, как они повисли в воздухе между нами, и я понял, что это не было случайностью, а было точным выстрелом в самое уязвимое место, которое я даже не считал уязвимым до этого момента. — Он сказал:
Закладка:
Петя на несколько минут закрыл глаза, и я подумал, что он, возможно, задремал от слабости и усталости, но через вскоре он снова открыл их и посмотрел на меня с тем выражением, которое я знал по Лозовой и Смоленску, когда он принимал решения, от которых зависело, кто из нас останется жив к концу дня.
— Плохая новость, — сказал он тихо, и голос его был спокоен, даже расслаблен, но в этой расслабленности чувствовалась сталь, как у лезвия, которое кажется тупым, пока не проведёшь по нему пальцем. — Ты знаешь, какая у нас с тобой главная проблема в этой ситуации?
— Какая? — спросил я, хотя уже начинал догадываться, что он скажет.
— Он не ищет шпиона, — ответил Пётр, и каждое слово его падало в тишину палаты, как камень в воду, расходясь кругами, которые становились всё шире и шире, захватывая всё пространство. — Он не хочет поймать тебя на том, что ты пришёл в Минск с секретным заданием. Он хочет пробить тебя полностью — до самого донышка, до той точки, где ты не сможешь солгать, потому что твоя ложь будет слишком идеальной, слишком гладкой, слишком продуманной. Он не хочет доказательств, потому что у него их нет. Он хочет понять, кто ты на самом деле, и если он поймёт, то ему уже не нужны будут доказательства, потому что он будет знать. Он не станет арестовывать тебя за несовпадение в документах. Он станет ждать, пока ты сам сделаешь ошибку, которую невозможно будет списать на случайность. И это, пионер, гораздо опаснее, чем если бы он просто попытался подбросить тебе улики и закрыть дело.
Я сидел и молчал, потому что в словах Пети была та самая правда, которую я пытался отогнать от себя по дороге из управления РСХА, но она догнала меня здесь, в госпитальной палате, среди запаха йода и лекарств, и накрыла с головой, и я чувствовал, как она сжимает горло, словно невидимая рука.
— Что же делать? — спросил я, и голос мой прозвучал хрипло, почти как у раненого.
— Продолжать, — ответил Пётр просто, и в этом слове не было ни героизма, ни отчаяния, а было только холодное, трезвое понимание того, что отступать некуда и выбора нет, и мы будем делать то, что должны, до тех пор, пока нас не убьют или пока мы не выполним задание, потому что другого пути у нас просто не существует. — Ты молодец, что запомнил всё, что он говорил. Это многое даёт. Теперь мы знаем, что он умён, наблюдателен и терпелив. Он не будет хватать нас за руки и сажать в подвал без доказательств, потому что он хочет быть уверенным на сто процентов. А пока он будет собирать информацию, у нас есть время. И мы должны использовать это время с умом.
— Есть одна вещь, которая может помочь нам разобраться с эсэсовцем, — сказал я, вспомнив о той детали, которую мы обсуждали перед тем, как Корф нас задержал, но потом события понеслись так быстро, что мы оба отложили её в дальний ящик, до лучших времён. — Что с «Велродом»? Куда ты его спрятал?
Петя усмехнулся, и в этой усмешке, несмотря на болезненный вид, промелькнуло что–то почти озорное, как у мальчишки, который спрятал конфету от взрослых и теперь наслаждается собственной хитростью.
— Когда я понял, что патруль уже за дверью, то сунул пистолет в щель за печью в гостиной, — сказал он, и голос его зазвучал громче, увереннее, словно разговор о деле вернул ему часть сил. — С левой стороны, куда мы утром дрова складывали. А сверху прикрыл поленьями, чтобы не бросался в глаза.
— Значит, надо его забрать, — сказал я, вставая с койки и чувствуя, как во мне просыпается то самое чувство, которое всегда приходит, когда есть дело, которое нужно сделать, и ты знаешь, что от того, как ты его сделаешь, зависит что–то важное, может быть, даже жизнь. — А заодно и вещи собрать. Комендатура по настоянию Корфа предоставила нам новую квартиру, и старую мы больше не увидим — он сказал, что она превратилась в мертвецкую и там невозможно жить. Надо успеть до того, как он опечатает её или поставит охрану.
— Иди, — сказал Пётр, и голос его, хоть и был слабым, звучал твёрдо, как команда, которую не обсуждают. — Только будь осторожен. Если увидишь что–то подозрительное, не рискуй. Спецоружие — это хорошо, но не настолько, чтобы умирать за него.
Я кивнул, поднялся, чувствуя, как майка прилипает к спине от пота, который выступил за время разговора, и двинулся к двери.
— Игорь, — окликнул меня Пётр, когда я уже взялся за ручку двери, и я обернулся, увидев, как он смотрит на меня с тем выражением, которое я не мог описать словами, но которое чувствовал кожей, как холодный ветер перед грозой. — Ты справишься. Мы справимся. Просто помни, что ты не один, даже когда тебе кажется, что за тобой следят со всех сторон. Я здесь, в госпитале, но я с тобой. У тебя есть задание, и ты его выполнишь, потому что ты это умеешь, и я тебе доверяю.
Я ничего не ответил, потому что слова были лишними, и вышел в коридор, где больничная тишина, нарушаемая только далёким звоном посуды из столовой, накрыла меня своей ватной тяжестью, и я пошёл к лестнице, чувствуя, как шаги мои гулко отдаются в пустом пространстве.
Февральский воздух на улице снова ударил в лицо, но на этот раз я воспринял его не как врага, а как союзника, потому что холод отрезвлял, прояснял мысли, заставлял сосредоточиться на главном и отбросить лишнее, как ветер сдувает сухие листья с веток, оставляя только голый каркас, на котором видна каждая
Закладка:
Дорога к старой квартире на Юбилейной заняла не больше десяти минут, но за эти десять минут я успел прокрутить в голове маршрут, возможные точки наблюдения, места, где может ждать засада, и пути отхода, если что–то пойдёт не так, и, хотя ничего подозрительного я не заметил, чувство, что за мной наблюдают, вернулось с новой силой, как только я свернул на знакомую улицу, где каждый дом, каждый подъезд, каждое окно казались мне теперь частью вражеской территории.
У дома номер тринадцать я остановился и несколько секунд просто стоял, глядя на то, что осталось от вчерашней ночи. «Шкода», стоявшая у подъезда с откинутым бортом и простреленным капотом, была вся в выбоинах от пуль, и возле правого переднего колеса, где я добил Бесагу, на снегу темнело большое бурое пятно, уже покрывшееся тонкой коркой льда, которое казалось не просто пятном, а чёрной меткой, которую кто–то поставил на этом месте, чтобы все знали, что здесь произошло что–то страшное.
И тут я увидел её.
Сначала я не понял, что это за фигура, стоящая возле угла дома, потому что она была почти невидима в тени, и только движение, едва заметное, как взмах ресниц, привлекло моё внимание и заставило присмотреться.
Лотта.
Женщина была одета совсем по–другому, — на ней были тёмно–синее пальто из дорогого сукна, с меховым воротником из чернобурки, маленькая шляпка с вуалью, приколотая к волосам, уложенным в аккуратные волны, сапожки на невысоком каблуке, выглядящие новыми и блестящими даже в тусклом свете февральского дня. Но я узнал ее, даже не видя лица под вуалью — по фигуре, по манере стоять, чуть склонив голову набок.
Первая мысль, которая пришла в голову, была тревожной: что она делает здесь, у нашего подъезда, через несколько часов после того, как здесь произошла перестрелка? Ночью я видел её в толпе зевак, закутанной в старый полушубок, но не придал этому особого значения, потому что многие вышли посмотреть на последствия стрельбы и на эсэсовцев, которые оцепили дом. Но сейчас она стояла здесь, в дорогой одежде, и не выглядела случайной прохожей.
Лотта заметила меня, чуть приподняла подбородок, словно пыталась рассмотреть моё лицо сквозь вуаль, а затем, после короткого колебания, медленно отделилась от стены и направилась ко мне, и походка её была мягкой, плавной, как у кошки, которая подходит к незнакомому человеку, не зная, будет ли он её гладить или прогонит палкой.
— Герр лейтенант, — сказала она своим низким, грудным голосом, остановившись в двух шагах от меня. — Вы с той ночи ни разу не навещали меня в «Варьете». Я уже начала думать, что вам не понравилось моё общество, и это меня немного огорчило, потому что обычно мужчины, которые проводят со мной ночь, возвращаются снова, и я привыкла к их вниманию, а вы исчезли, как будто вас и не было, и я не знаю, что об этом думать.
Она говорила легко, непринуждённо, с той особенной интонацией, которую используют женщины, когда хотят понравиться, и в её словах не было никакого давления, только мягкий, почти игривый упрёк, который должен был заставить меня почувствовать себя виноватым, что я не пришёл, не позвонил, не написал, хотя в сорок втором году в оккупированном Минске ни телефонных звонков, ни писем не существовало, и вся игра была построена на том, что я мог бы прийти и не пришёл, и это создавало иллюзию близости, которой на самом деле не было.
— Служба, фройляйн, — ответил я, стараясь, чтобы голос мой звучал как можно более равнодушно. — Вы же знаете, что здесь произошло.
Она чуть заметно вздрогнула, и на мгновение в её глазах мелькнула растерянность, но она быстро взяла себя в руки, и лицо её снова стало спокойным, почти безмятежным.
— Ах, да, — сказала она, и голос её дрогнул, как будто она вспоминала что–то неприятное, что хотела бы забыть, но не могла. — Я услышала выстрелы и вышла посмотреть. В нашем квартале редко стреляют, а если стреляют, то обычно это означает что–то серьёзное. Я увидела, как приехали эсэсовцы, как они оцепили дом, как выносили тела, и я испугалась, потому что это было так близко, так страшно, и я не могла понять, что происходит, и никто не мог мне объяснить.
Она говорила правдоподобно, почти убедительно, и я мог бы поверить ей, будь я действительно обычным немецким офицером.
— Вы не ранены, герр лейтенант? — спросила она, и голос её стал мягче, почти нежным, и она сделала шаг ближе, положила руку мне на рукав, и прикосновение её было лёгким, почти невесомым, но я почувствовал его даже сквозь толстое сукно шинели. — Я боялась, что, возможно, вы тоже пострадали вчера, и хотела убедиться, что с вами всё в порядке. Потому что, честно говоря, я не могла перестать думать о вас с той самой ночи, когда вы пришли в «Варьете», и я не знаю, что это было — может быть, судьба, может быть, просто случайность, но я хотела бы увидеть вас снова, если вы не против.
— Со мной всё в порядке, фройляйн Лотта, — ответил я, и в голосе моём, несмотря на все усилия, прозвучала лёгкая ирония, которую я не мог полностью скрыть, — все ее женские чары должны были действовать на такого юнца, как Вернер Шварц просто убийственно, — но я-то годился ей в отцы по возрасту и три раза был женат.
— Может быть, выпьем кофе? — спросила Лотта, и голос её прозвучал легко, почти небрежно, но я заметил, как её пальцы, лежащие на рукаве моего пальто, чуть заметно сжались, словно она боялась, что я откажусь, и этот жест был таким естественным, таким женским, что я почти поверил в его искренность.
Я задумался на мгновение, оценивая ситуацию. У меня не было уважительной причины отказаться, и, честно говоря, у меня была причина согласиться, потому что Лотта, которая появилась здесь, у моего подъезда, в дорогом пальто и шляпке, через несколько часов после того, как здесь стреляли и убивали людей, заслуживала того, чтобы я присмотрелся к ней повнимательнее, и если она сама предлагала мне возможность побыть с ней наедине, то глупо было бы упускать такой шанс, даже если внутри меня уже зарождалось смутное подозрение, которое требовало проверки.
— Почему бы и нет, — ответил я, стараясь, чтобы в голосе прозвучала легкая заинтересованность, подобающая молодому офицеру, которому красивая
Закладка:
Глава 8
10 февраля 1942 года
День
— У меня как раз есть немного свободного времени, фройляйн, чтобы выпить чашечку хорошего кофе с красивой женщиной! — галантно добавил я, добродушно улыбаясь.
Лотта улыбнулась в ответ, и улыбка её была именно такой, какой должна быть — благодарной, чуть кокетливой, с лёгким оттенком облегчения, словно она боялась, что я откажусь, и теперь, когда я согласился, она могла позволить себе расслабиться и наслаждаться моментом. Однако я заметил, что глаза её при этом оставались внимательными, цепкими, и они следили за каждым моим движением, за каждым жестом, за каждым словом, которое я произносил.
— Я знаю одно хорошее место, Вернер, — сказала она, и голос её звучал тепло, почти интимно, как у человека, который делится секретом с тем, кому доверяет. — Недалеко отсюда, на Кайзерштрассе, есть маленькое кафе, где подают настоящий кофе, не тот эрзац, которым поят во всех остальных заведениях, и где можно спокойно поговорить, потому что туда почти не ходят военные, и хозяин — старый фольксдойче из Риги, который знает меня и не задаёт лишних вопросов.
Я кивнул, подал ей руку, она с благодарностью оперлась на неё, и мы неторопливо пошли по улице. Я смотрел на неё краем глаза, отмечая, как она двигается, как дышит, как смотрит по сторонам — не так, как смотрит обычная женщина, которая просто идёт по городу, а так, как смотрит человек, который привык замечать детали, который знает, что в любой момент из любой подворотни может появиться опасность. Эта манера была мне знакома, потому что я сам двигался так же, и это совпадение насторожило меня больше, чем все её вопросы, которые она ещё не задала, но, как я чувствовал, собиралась задать.
Кафе, которое выбрала Лотта, оказалось совсем крохотным, почти незаметным, с одной витриной, за которой виднелись несколько столиков, накрытых белыми скатертями, и тусклым светом керосиновой лампы, висящей под потолком. Внутри было тепло, пахло выпечкой и ванилью, и хозяин, седой старик с добрыми глазами, который стоял за стойкой, приветственно кивнул Лотте, когда мы вошли, и она ответила ему тем же жестом, как старому знакомому, и это подтверждало её слова о том, что она часто бывает здесь.
Мы сели за столик в углу, откуда был виден вход и окно, выходящее на улицу. Я заметил, что Лотта выбрала место спиной к стене, лицом к двери — точно так же, как сидел бы профессионал, который не хочет быть застигнутым врасплох. И это наблюдение, наряду с другими, начало складываться в картину, которая пока была неполной, но уже приобретала очертания.
Хозяин принёс две чашки кофе, тарелочку с тремя румяными печеньками, крохотный молочник со сливками, и бокал с чистой водой. Лотта сразу схватила свою чашку обеими руками, несколько мгновений подержала возле лица, вдыхая аромат и грея ладони, сделала сразу несколько жадных глотков, словно испытывала жажду. Потом поставила чашку на блюдце и посмотрела на меня с тем выражением, которое я не мог прочитать — в нём было и любопытство, и какая–то скрытая тревога, и что–то ещё, что я не мог определить, но что заставляло меня быть настороже.
— Ваш друг поправляется? — спросила она, и голос её прозвучал чуточку небрежно, как будто вопрос был пустяковым.
Но я заметил, как её пальцы, лежащие на краю стола, чуть заметно напряглись, когда она произнесла эти слова. К тому же было непонятно — откуда она могла знать про раненого друга, если я не говорил ей об этом.
— Мой друг? — переспросил я, и голос мой прозвучал с лёгким удивлением, которое я не стал скрывать, потому что хотел увидеть её реакцию. — Вы про кого, фройляйн?
Она на мгновение замерла, и я увидел, как её глаза на долю секунды стали пустыми, словно она перебирала в голове варианты ответа. Это была пауза длиной не больше секунды, но я успел её заметить и запомнить.
— Ну, я слышала, — сказала она, и голос её зазвучал мягче, почти извиняюще, — что во время той ночной перестрелки кто–то из офицеров был ранен. Весь квартал только об этом и говорит. Вы ведь не один там жили, Вернер, я правильно понимаю? Поэтому я и подумала, что, может быть, ваш товарищ пострадал.
Это было логичное объяснение, и я мог бы ему поверить, если бы не знал, что слухи в оккупированном Минске распространяются быстро, но обычно они касаются только фактов, которые можно увидеть. А то, что кто–то из офицеров был ранен, не было видно с улицы, и чтобы узнать эту деталь, нужно было иметь источник информации, который там находился.
— Да, мой товарищ получил лёгкое ранение, — ответил я, стараясь говорить спокойно и даже с оттенком благодарности за её беспокойство. — Но уже поправляется. Врачи говорят, что через пару недель он будет как новый. Спасибо, что спросили, фройляйн.
Она снова улыбнулась, и в этой улыбке вроде бы не было ничего подозрительного, но я уже начал видеть в ней фальшь.
— А вас долго допрашивали, Вернер? — спросила Лотта, и я заметил, как она чуть подалась вперёд, словно хотела увидеть мою реакцию на этот вопрос, и сразу же, как будто осознав, что сказала лишнее, поспешно добавила: — Я хотела сказать, расспрашивали. В комендатуре, наверное, много вопросов задавали, раз у вас такая стрельба была.
— Не очень долго, — ответил я, и внутри меня начало созревать решение проверить её небольшой ложью, чтобы посмотреть, как она отреагирует, и я уже знал, что скажу, и знал, что это будет проверка, которая может ничего не дать, а может дать всё. — Это были обычные русские бандиты, пришедшие меня ограбить. Наводчицей, как выяснилось, была наша соседка Ядвига, которая работала в комендатуре и имела ключи от нашей квартиры. Только пока не ясно, действовала она по своей воле или по принуждению. Её убили той же ночью, так что правды мы уже не узнаем.
Я внимательно смотрел на Лотту, ожидая реакции, и реакция оказалась странной — она не поправила меня, не сказала, что слышала другую версию, и не проявила никакого интереса к деталям, которые я только что рассказал. Но я заметил, как её губы чуть сжались, как будто она была разочарована, как будто она ожидала услышать совсем другое, и это разочарование, почти
Закладка:
— Русские бандиты, — повторила она задумчиво, и я видел, как её пальцы, лежащие на скатерти, сжались в кулак на мгновение, потом расслабились, и это было похоже на то, как человек пытается сдержать эмоции, которые рвутся наружу. — Я слышала, что в городе стало много бандитов. Страшно даже выходить на улицу после наступления темноты.
— Да, опасное время, — согласился я, и решил добавить ещё одну ложную деталь, чтобы проверить её реакцию. — Хорошо, что мы успели спрятать все ценные вещи до того, как они ворвались. У меня там было несколько золотых монет, которые я привёз с фронта, трофеи, знаете ли. Если бы они их нашли, я бы очень расстроился.
Лотта посмотрела на меня, и в её взгляде промелькнуло что–то похожее на разочарование, как будто она ожидала, что я скажу что–то другое, более важное, чем про золотые монеты. Но она быстро взяла себя в руки и улыбнулась той же улыбкой, что и раньше, хотя теперь я видел в ней напряжение, которое она пыталась скрыть.
— Золотые монеты, — повторила она, и голос её звучал почти мечтательно, но я знал, что она не думает о золоте, а думает о чём–то другом, что она не может сказать мне напрямую. — Вы, Вернер, наверное, много трофеев привезли с фронта? Говорят, там можно хорошо заработать, если повезёт.
— Всякое бывало, фройляйн, — уклончиво ответил я, почувствовав, что разговор начинает заходить в тупик.
Она не давала мне той информации, которую я искал, а я не мог задать ей прямых вопросов, не выдав своих подозрений, и мы сидели друг напротив друга, как два игрока в покер, которые знают, что противник блефует, но не знают, в какой именно момент нужно вскрыться.
Я решил пойти ва–банк и вбросить третью, самую рискованную деталь, которая должна была либо выбить её из колеи, либо окончательно убедить меня в том, что она не просто случайная знакомая.
— А знаете, фройляйн Лотта, — сказал я, понижая голос и наклоняясь к ней через стол, — самое странное во всей этой истории то, что среди нападавших был один человек, который говорил по–польски. Я слышал это собственными ушами, когда он кричал своим подельникам.
Я сказал это и затаил дыхание, ожидая её реакции. Лотта замерла на мгновение, и я увидел, как её глаза расширились, как зрачки чуть заметно дрогнули, и на лице промелькнуло выражение, которое я не мог описать — смесь удивления, страха и ещё чего–то, что я не мог определить, но что говорило мне, что я попал в цель. Она открыла рот, словно хотела что–то сказать, но потом закрыла его, и я видел, как она борется с собой, как она пытается сохранить спокойствие, хотя внутри у неё всё переворачивается.
— Там был поляк? — переспросила она, и голос её звучал хрипло, почти как у человека, который только что пробежал длинную дистанцию. — Вы уверены? Может быть, вам показалось? В суматохе легко ошибиться.
— Я уверен, — твёрдо сказал я, глядя ей прямо в глаза. — Я слышал это отчётливо. Он сказал: «Пся крёв». Это ругательство на польском.
Лотта молчала несколько секунд, и я видел, как она пытается придумать ответ, как она лихорадочно перебирает в голове варианты, которые могли бы объяснить эту ситуацию, не выдавая её собственной осведомлённости. И в этот момент я понял, что она не просто знает что–то — она знает всё, и что моя информация о польском бандите была не просто проверкой, а точным выстрелом, который попал в самое сердце её тайны.
— В Минске живут поляки, их немного, но они есть. Или это был русский, который выучил пару фраз на чужом языке, — наконец сказала она, и голос её звучал неуверенно, словно она сама не верила в то, что говорит. — Такое бывает, особенно в этих краях, где люди говорят на нескольких языках.
— Возможно, — согласился я, делая вид, что принимаю её объяснение.
Но внутри я уже знал, что Лотта — это не просто певичка из борделя, а человек, который связан с теми событиями гораздо теснее, чем она показывает. Теперь я должен выяснить, как именно она связана с ними, и почему она так настойчиво пытается получить информацию о том, что произошло.
Мы выпили кофе, и Лотта, поднявшись, протянула мне руку, и я, вместо поцелуя, пожал её, чувствуя, что разговор закончился ничем, но оставил после себя осадок, который не проходил, как горечь во рту после плохой еды.
— Буду ждать вас в «Варьете», Вернер, — сказала она, и её улыбка была такой же манящей, как в первую нашу встречу, но теперь я видел за ней нечто другое — вопрос, который она не задала, и ответ, который она не получила, и это несоответствие делало наши отношения более сложными, чем я предполагал сначала. — Вы знаете, где меня найти. Если захотите, конечно.
— Я непременно навещу вас, фройляйн! — пообещал я. — Как только разрешится эта дурацкая ситуация.
Она ласково кивнула и ушла, оставляя за собой шлейф дорогих духов и ощущение недосказанности, которое висело в воздухе, как дым после выстрела, который не попал в цель, но всё равно заставил противника вздрогнуть и спрятаться за укрытием.
Я посидел ещё несколько минут в пустом кафе, глядя на остывающий кофе в своей чашке, и прокручивая в голове наш разговор. Фразу за фразой, слово за словом. И всё больше убеждался, что Лотта не просто женщина, которая хочет провести время с симпатичным офицером, а что у неё есть цель, и эта цель связана с событиями прошлой ночи, и что она знает о нас больше, чем должна знать обычная певица из кабаре.
Я вернулся на Юбилейную и поднялся на второй этаж. Дверь в квартиру, где мы жили с Петей, была закрыта, на пороге виднелись многочисленные следы сапог. Я открыл дверь ключом и осторожно вошел, непроизвольно ожидая выстрела или удара ножом.
Внутри квартиры было холодно, как на улице, потому что окно в гостиной было разбито пулями, а печь не топлена. Морозный воздух врывался через дыру, легкие снежинки кружились по комнате, как белые призраки. На полу, вокруг осколков стекла, лежал тонкий слой инея, придававший всему помещению вид заброшенного, мёртвого места, где жизнь давно ушла и не собиралась возвращаться. Стены
Закладка:
Я прошёл в гостиную, стараясь ступать осторожно, чтобы не оставлять лишних следов, и остановился у печи. Если бы я не знал, где искать, то никогда бы не заметил той щели, о которой говорил Петя, потому что она была скрыта за изразцами, покрытыми сажей и копотью. И только если присесть и заглянуть вниз, можно было увидеть, что между печью и стеной есть небольшой зазор, шириной примерно в четыре пальца, и в нём темнеет что–то, похожее на кусок доски.
Я опустился на корточки, чувствуя, как холод проникает сквозь сукно брюк и касается кожи, и засунул руку в щель. Сначала мне попалось дерево, грубое, неструганое, которое лежало сверху, как прикрытие, и когда я сдвинул его в сторону, мои пальцы нащупали металл, холодный, гладкий, с характерными выступами. Это был «Велрод», бесшумный пистолет, из которого вчера пытался отстреливаться Кшись.
Я осмотрел его, повертел в руках, проверил, нет ли повреждений, и, убедившись, что он цел, сунул его во внутренний карман шинели. Потом прошел в спальню и начал собирать свои и Петины вещи, закидывая их в дорожную сумку.
Управился минут за десять — вещей было всего ничего, пара смен белья, старый мундир, зубная щетка, и уже собрался уходить, когда заметил нечто, что заставило меня замереть на месте и пристально вглядеться в пол, где, возле самой входной двери, в инее, покрывавшем доски, был чётко видны отпечатки ног. Они были маленькими, почти детскими, или, скорее, женскими, потому что размер не превышал тридцать шестого. Следов было всего три, на самом пороге прихожей, словно тот, кто оставил их, зашёл всего на пару шагов и остановился, осматриваясь, но не решаясь пойти дальше.
Я нагнулся и внимательно посмотрел на отпечатки. Иней не был потревожен больше нигде — только дорожка от моих сапог, которую я оставил, когда вошёл. Но эти маленькие следы лежали отдельно, словно их владелец появился здесь утром, незадолго до меня.
Я выпрямился, чувствуя, как внутри меня что–то начинает складываться, как фрагменты паззла, которые по отдельности ничего не значат, но вместе образуют рисунок. Ещё не чёткий, ещё не ясный, но уже достаточно различимый, чтобы понять — Лотта была поблизости от дома ночью, когда я её видел в толпе, и она была здесь, в квартире, днем, перед тем, как я пришёл забирать вещи.
Я тщательно прикрыл дверь, запер замок, закинул на плечо сумку с вещами, и начал медленно спускаться, раздумывая о том, что, возможно, совершаю ошибку, приписывая этот след Лотте. Потому что в доме могли быть и другие женщины–соседки. Но внутренний голос шептал, что посторонняя женщина, даже обуреваемая жутким любопытством, вряд ли полезла бы в запертую квартиру.
Я спустился на первый этаж, вышел из подъезда и побрел к своему новому жилью, постепенно ускоряя шаг. На улице было пусто, только на углу торчали замерзшие патрульные. «Велрод» оттягивал внутренний карман, холодный ветер бил в лицо, а в голове медленно, но уверенно созревал вопрос:
— Кто ты, чёрт возьми, такая, фройляйн Лотта, и какую роль играешь в этой истории?
Глава 9
10 февраля 1942 года
День
Я уже почти дошёл до угла улицы, когда сообразил, что оставил возле дома «Шкоду». Мысль эта возникла не сразу, не резким ударом в затылок, а как раздражающая заноза, которая несколько секунд мешает идти, но не даёт понять, где именно засела. Я продолжал думать о Лотте, о её дорогом пальто с меховым воротником, о мягкой походке человека, привыкшего смотреть не только туда, куда смотрят все, о её вопросах в кафе, о следах в нашей разгромленной квартире, и именно из-за этих мыслей едва не прошёл дальше, оставив машину стоять перед подъездом.
Я остановился, выругался про себя и обернулся. Улица Юбилейная после вчерашней ночи выглядела почти обыкновенно, но это «почти» било по глазам сильнее любой явной разрухи: на утоптанном снегу у подъезда темнели бурые разводы, под стеной дома валялись осколки стекла, на стене возле двери темнели дырки от пуль.
Над крышами разливался бледный февральский дневной свет, мороз уже не был ночным, звериным, вцепляющимся зубами в лицо, но всё равно держал город в жестких ладонях, заставляя прохожих прятать подбородки в воротники и идти быстрее.
«Шкода», присыпанная мелкой снежной крупой, синяя, угловатая, с простым деревянным кузовом и невысокой кабиной, казалась не автомобилем, а еще одним объектом этого выморочного городского пейзажа, случайно забытым после бегства прежних хозяев. Я подошёл, закинул в кузов сумку с вещами, открыл дверцу кабины, положил ладонь на холодный руль и зачем-то провёл пальцами по потрескавшемуся ободу, словно проверяя, настоящая ли машина и не превратилась ли она за ночь в ещё одну улику.
В кабине пахло старым бензином, промёрзшей кожей, железом и чуть-чуть пылью, хотя откуда в феврале бралась пыль, я бы объяснить не взялся. Я сел на холодное сиденье, прикрыл дверцу, повернул ключ зажигания, нажал кнопку стартера, но двигатель, вместо того чтобы ожить, тяжело провернулся пару раз, будто под капотом не поршни двигались, а кто-то ворочал застывшие жернова. Я повторно нажал кнопку — раздалось сухое вжикание, мотор на мгновение схватил, от чего машина дернулась всем корпусом, и заглох. Я подождал несколько секунд, прислушиваясь к собственному раздражению, снова запустил стартер, но тот уже крутил заметно ленивее, с надрывом, и я убрал руку, не желая окончательно посадить аккумулятор.
— Ну, давай, красавица, — негромко сказал я по-русски, обращаясь к машине. — Мы с тобой оба не выспались, но работу всё равно надо делать.
Я вылез из кабины, поднял капот и несколько секунд смотрел на мотор, прикидывая, что именно можно сделать без тёплого гаража и инструментов. За ночь машина промёрзла насквозь, масло загустело, бензин плохо испарялся, аккумулятор, скорее всего, тоже не испытывал восторга от минусовой температуры, и требовать от старой «Шкоды», чтобы она завелась с первого пинка, было примерно так же разумно, как требовать от раненого Валуева немедленно вскочить с госпитальной койки и плясать фокстрот.
Я проверил бензокран, затем нащупал рычажок ручной подкачки на бензонасосе и несколько раз качнул, пока не почувствовал, что топливо пошло увереннее. Металл жег пальцы даже через перчатки, и я с неожиданной тоской вспомнил гаражи моего детства, запах минерального масла «М6», матерящихся автолюбителей, и дедовские советы насчёт
Закладка:
Пусковую рукоятку, так называемый «кривой стартер», я нашёл за сиденьем, вставил в храповик и сначала провернул двигатель без зажигания, осторожно, не обхватывая ручку большим пальцем, потому что обратный удар мог сломать кисть. Мотор сопротивлялся, словно внутри вместо масла залили холодный мёд, но после третьего оборота движение пошло легче. Я вернулся в кабину, полностью вытянул подсос, включил зажигание, снова выбрался наружу, взялся за рукоятку и потянул её вверх всем корпусом, чувствуя, как под сапогами хрустит намерзший снег.
Двигатель плюнул, дёрнулся, кашлянул, потом вдруг фыркнул уже почти живо. Я сделал ещё один рывок, рукоятка пошла тяжелее, под капотом что-то сердито рявкнуло, и мотор наконец заработал, сначала неровно, с провалами, с черным дымком из выхлопной трубы, потом увереннее, набирая обороты. Я вынул рукоятку, опустил капот и сел в кабину, не торопясь убирать подсос, давая мотору прогреться и прислушиваясь к каждому перебою, потому что заглохнуть посреди улицы мне сейчас не хотелось совершенно.
Когда стрелка температуры поползла вверх, а мотор перестал чихать, я осторожно тронулся с места. Колёса провернулись на утоптанном снегу, пикап чуть повело задом, но затем шины зацепились, и «Шкода» нехотя покатила вдоль Юбилейной, оставляя позади дом с выбитыми стёклами, кровь на снегу, и мои подозрения насчет Лотты, которые уже невозможно было засунуть обратно в голову и сделать вид, будто ничего особенного не произошло.
До новой квартиры было относительно недалеко, но я выбрал не самый прямой путь, объехал соседний квартал, глядя в зеркальце, насколько позволяла тряска и мутноватое стекло. Отмечая вокруг обычную городскую жизнь: солдат и офицеров, женщину с санками, фельджандармов на углу, подводу с мешками. Но никого, кто держался бы за пикапом достаточно уверенно, чтобы превратиться из случайного прохожего в хвост, так и не обнаружил.
Новая квартира располагалась в доме приличнее прежнего, хотя «приличнее» в оккупированном Минске было словом относительным. Здание, построенное до войны для советских служащих и инженеров, стояло на тихой улице, где снег чистили чаще, чем на Юбилейной. Подъезд оказался просторнее, с широкими ступенями, свежей масляной краской на стенах и запахом выпечки и жареного бекона.
Я поставил «Шкоду» у тротуара, забрал сумку из кузова, и поднялся наверх, считая ступени и одновременно отмечая всё, что могло понадобиться человеку, не доверяющему ни домам, ни лестницам, ни людям за дверями. Первый этаж имел выход во двор через чёрный ход, на втором было широкое окно на лестничной площадке, откуда, если выбить раму, можно было попасть на козырёк, третий выглядел неудобнее, потому что с него прыгать вниз уже неприятно, а вверх, на чердак, вела узкая дверь с простеньким замком. Наша новая квартира находилась на втором, и это было лучше, чем могло быть: не слишком низко, чтобы к окнам легко подобрались с улицы, и не слишком высоко, чтобы в случае беды оставаться в ловушке.
Комнаты встретили меня непривычным теплом парового отопления и пустотой. Я прошёл по квартире, стараясь не думать о том, кто жил здесь до нас, кто ел за этим столом, кто открывал утром эти окна, кто был выгнан, арестован, убит или просто исчез в страшной мясорубке оккупационного режима.
Я поставил сумку на кровать и некоторое время занимался самым скучным, но необходимым делом: смотрел, где можно хранить вещи, откуда лучше простреливается дверь, чем можно подпереть ручку, как открывается окно во двор, насколько толстые доски пола, можно ли снять одну половицу без заметных повреждений, не ведёт ли отверстие вентиляционной трубы к соседям и не слишком ли удобно окно напротив для наблюдения. «Велрод» лежал во внутреннем кармане, и я понимал, что пистолет нельзя просто сунуть под матрас или бросить в сумку, но сейчас у меня не было ни времени, ни подходящего инструмента, чтобы делать хороший тайник. В итоге я выбрал временное решение: завернул оружие в тряпицу, вложил в полость за нижней доской шкафа, которую удалось чуть отжать ножом, и отметил для себя, что вечером или ночью, если такая роскошь, как «вечером или ночью», у меня ещё останется, надо будет заняться устройством тайника основательнее.
Сумку я распаковал ровно настолько, чтобы не выглядеть человеком, который поселился на пять минут перед побегом. Чистая рубашка, запасное бельё, бритвенный прибор, пара носков, вещи Валуевы отдельно, мои отдельно, всё аккуратно, без суеты, как положено немецкому офицеру, который не ожидает немедленного штурма, хотя сам я ожидал его примерно всегда. На полку в ванной легли щётка для волос, футляр с бритвой и небольшое зеркальце, в шкафу разместился старый мундир, на спинку стула я повесил запасные брюки. Каждый бытовой жест был частью легенды, потому что настоящий жилец обрастает предметами, и человек на задании не должен выглядеть тенью, случайно задержавшейся в чужой комнате.
Закончив с квартирой, я запер дверь, спустился вниз, снова сел в «Шкоду» и направился к месту, где вчера получил машину от Хофмайера. Мотор за это время прогрелся и работал гораздо ровнее. Пикап бодро бежал по улицам, подпрыгивал на мелких выбоинах, гремел пустым кузовом и заставлял задуматься — а не стоит ли оставить его при себе на более долгий срок. После вчерашних драк, ранения Пети, смены квартиры и общего бардака, иметь под рукой транспорт было полезно.
На Кайзерштрассе было пустыннее, чем утром. Немецкие офицеры и чиновники, в большинстве, сидели по кабинетам, у учреждений стояли легковые машины, во дворах разгружали ящики, местные женщины с опущенными глазами пробирались вдоль стен домов. Зима делала город светлее и чище, чем он был на самом деле: снег прикрывал грязь, мороз убирал запахи, солнце, низкое и равнодушное, ложилось на стены домов так, будто не знало ни о расстрелах, ни о виселицах, ни о подвалах, где люди исчезали без следа.
Я поставил «Шкоду» на прежнее место, возле двора транспортного отдела, откуда забирал её накануне, заглушил мотор, посидел несколько секунд, слушая, как в наступившей после работы двигателя тишине потрескивает остывающее железо, потом вылез и тщательно осмотрел кабину и кузов.
Ничего моего там не осталось. Ни тряпки, ни бумажки, ни патрона, ни крошки, которая могла бы потом внезапно стать уликой в чужих руках. Я закрыл дверцу, проверил замок, убрал ключ в карман и направился в кабинет Хофмайера. Лестница, по которой я поднимался, была знакомой со вчерашнего визита: стертые каменные ступени, запах бумаги, чернил, дешевого мыла и канцелярской пыли. В таких местах война выглядела не как смерть, а как бесконечное
Закладка:
Хофмайер сидел за своим столом, заваленным папками, бланками и какими-то карточками учёта, и при моём появлении поднял голову с видом человека, которого оторвали от скучной, но важной борьбы с бумажным противником. На его круглом, румяном, добродушном лице залегли тени, видимо, вчера снова перебрал с алкоголем. Увидев меня, он нахмурился, потом заметил ключ в моей руке и облегченно выдохнул.
— Вернер, я уже начал думать, что вы решили организовать собственную транспортную роту и сделать мою «Шкоду» первым автомобилем вашего нового подразделения, — сказал Хофмайер, отодвигая папку и протягивая ладонь за ключом. — Вы обещали вернуть её до полудня, а сейчас, если мои часы не врут, день успел значительно продвинуться вперёд.
— Прости, Генрих, — сказал я, кладя ключ на стол рядом с путевым листом. — Немного опоздал. Вчерашняя ночь вышла беспокойной, а утром пришлось разбираться с последствиями.
— Машина цела? — спросил Хофмайер, сразу перестав изображать сурового владельца транспорта и взглянув на меня уже с настоящим интересом.
— Машина цела, — ответил я. — Стоит на прежнем месте, бак не пустой, кузов чистый, ничего не сломано.
— Тогда будем считать, что я поворчал достаточно для соблюдения порядка, — сказал Хофмайер, забирая ключ и пряча его в ящик стола. — Садитесь, Вернер. Вид у вас такой, будто жизнь бьет вас палкой по голове, а вы из принципа отказываетесь падать.
— Фронтовая привычка, Генрих, — сказал я, садясь на стул напротив его стола. — Если каждый раз падать после удара, далеко не уйдёшь.
— Вот за это я вас, фронтовиков, и уважаю, — сказал Хофмайер, опираясь локтями на стол и внимательно меня разглядывая. — У нас здесь народ от одной служебной проверки неделю трясётся, а вы приходите после ночной стрельбы, возвращаете машину и ещё извиняетесь за опоздание, будто задержались на свидании.
— На свиданиях обычно меньше стреляют, — сказал я, позволяя себе улыбнуться.
— Это если свидание не в Минске, — сказал Хофмайер, оживляясь. — А в Минске, как выясняется, всё возможно. Кстати, Вернер, вы уж простите моё любопытство, но что у вас там случилось на Юбилейной? С утра весь гарнизон об этом гудит. Комендачи рассказывали о нападении местных бандитов на немецких офицеров, потом кто-то добавил, что бандитов было больше десяти, а другой уверял, будто перестреляли всех жильцов дома, третий клялся, что сам видел, как раненых выносили чуть ли не штабелями.
— Генрих, если бы всё было так, как рассказывают комендачи, я бы сейчас не сидел в вашем кабинете, — сказал я, рассмеявшись настолько легко, насколько мог в этих обстоятельствах. — Я лежал бы в госпитале рядом с Беккером или вообще не нуждался бы больше ни в машинах, ни в путевых листах.
— Так Беккер всё-таки ранен? — спросил Хофмайер, подаваясь вперёд. — Значит, хоть часть слухов правда?
— Легко ранен, — ответил я, намеренно делая голос спокойнее. — Неприятно, но не смертельно. Его осмотрели, перевязали, оставили под наблюдением. Через пару дней будет ругаться, что врачи зря держат его в постели.
— Бедняга Клаус, — сказал Хофмайер с искренним сочувствием. — Он производит впечатление человека, которому легче вынести русскую артподготовку, чем госпитальный режим.
— Ты удивительно точно понял его характер, — сказал я. — Для Беккера лежать без дела страшнее, чем идти под огонь.
— А нападение? — спросил Хофмайер, понизив голос, хотя в кабинете, кроме нас, никого не было. — Кто это были? Русские? Диверсанты или просто грабители? У нас тут уже столько версий, что я перестал понимать, в каком городе служу: то ли в Минске, то ли в Чикаго двадцатых годов.
— Какие-то местные отщепенцы, — ответил я, пожав плечами. — Точной картины у меня нет. Один напал на меня ещё днём, потом ночью эта компания решила, видимо, закончить начатое. Ошибка была в том, что они приняли двух отпускников за легкую добычу.
— За легкую добычу? — переспросил Хофмайер, глядя на меня с растущим восторгом. — Вернер, вы говорите об этом так, будто вас не пытались убить, а просто обсчитали в ресторане.
— На фронте люди каждый день пытаются убить друг друга значительно более организованно, — сказал я. — Там это называется боевой работой, а здесь почему-то вызывает страшный переполох. Бандиты пришли, мы с Беккером дали отпор, несколько откровенных уродов больше никому не помешают, фельджандармы и комендатура потом занялись оформлением. Неприятная история, но не битва народов.
— А соседи? — спросил Хофмайер. — Говорили, будто и соседей поубивали.
— Соседи любят оказываться рядом с неприятностями, а потом удивляться, что неприятности кусаются, — ответил я, уходя от подробностей. — Насколько мне известно, главная беда случилась не с теми, кто спокойно сидел дома, а с теми, кто слишком активно интересовался чужими делами.
— Вот как, — сказал Хофмайер, чуть нахмурившись. — Значит, слухи опять раздули.
— Слухи всегда раздувают, Генрих, — сказал я. — Если в комнате разбили стакан, через час весь этаж будет уверен, что там взорвали склад боеприпасов. Если офицер поцарапал руку, к вечеру выяснится, что ему оторвало обе ноги. А если на улице действительно стреляли, то к утру бандитов становится не трое, а тридцать, и каждый ростом с русского медведя.
— Вы смеётесь, а у нас один писарь уверял, что видел у вашего дома целую роту СД, — сказал Хофмайер, снова улыбаясь. — Причём с пулемётом.
— Пулемёта не было, — сказал я. — Рота СД тоже вряд ли поместилась бы в нашем подъезде. Хотя после вчерашнего я уже не поручусь за архитектурные возможности минских домов.
Хофмайер рассмеялся, стукнул ладонью по столу, и напряжение, связанное со слухами, окончательно ушло из разговора. Он явно хотел услышать страшную историю, но ещё больше хотел убедиться, что знакомый фронтовик, с которым он пил шнапс в «Норде», жив, цел и способен шутить. В его мире дружба возникала быстро, на разговорах, выпивке, общих воспоминаниях о доме и уважении к тем, кто пришёл с передовой.
— Всё равно, Вернер, будьте осторожнее, — сказал Хофмайер, когда отсмеялся. — Я понимаю, вы человек бывалый, привыкли к опасности, но Минск — странный город. Здесь стреляют
Закладка:
— В тылу всегда сложнее понять, кто противник, — с серьезным выражением лица сказал я. — На фронте у него каска другого цвета и окоп напротив. В городе он может улыбаться, подавать кофе, сидеть за соседним столом или жаловаться на дороговизну масла.
— Или просить машину на ночь, — сказал Хофмайер, хитро прищурившись.
— Или выдавать машину человеку, который возвращает её с опозданием, — парировал я.
— Вот именно, — сказал Хофмайер. — Мы оба, выходит, рисковые люди.
Он откинулся на спинку стула и посмотрел в окно, за которым виднелся двор с легковыми машинами, тентованными грузовиками, бочками, штабелями ящиков и людьми, похожими издалека на двигающиеся серо-зелёные пятна. В этом дворе война казалась не героической и не страшной, а хозяйственной: кто-то считал грузы, кто-то ругался из-за резины, кто-то пытался выбить тёплые рукавицы для водителей, кто-то спорил о том, почему одна машина числится на ходу, хотя у неё сняты колёса. Германия воевала не только танками, пушками и самолётами, но и такими кабинетами, где фельдфебели вроде Хофмайера превращали бумагу в движение железа.
— У нас сегодня с утра ещё одна тема для разговоров появилась, — сказал Хофмайер, снова повернувшись ко мне. — Говорят, в город прибыл какой-то таинственный японец. Не дипломат, не военный атташе, не торговец, а то ли врач, то ли целитель, то ли мастер какого-то восточного массажа. Представляете? Японец в Минске. В феврале. Среди снегов, бандитов и штабных писарей.
— Представляю, — ответил я. — Я уже успел утром с ним познакомиться.
Хофмайер замер с открытым ртом, затем развёл руками с таким выражением, будто я лично украл у него редкую игрушку.
— Вернер, ну как это у вас получается? — спросил Хофмайер, качая головой. — Я служу в штабе, каждый день вижу людей, бумаги, заявки, пропуска, и всё равно узнаю о японце только из слухов. А вы приезжаете в Минск на несколько дней, попадаете в перестрелку, знакомитесь с половиной города и уже успели поговорить с самым загадочным человеком недели. Вы, Вернер, везде успеваете.
— Иногда мне кажется, что я успеваю не туда, куда нужно, — усмехнулся я.
— Не прибедняйтесь, герр лейтенант, — сказал Хофмайер с доброй завистью. — И какой он? Этот японец?
— Спокойный, вежливый, наблюдательный, — сказал я. — Говорит по-немецки лучше многих немцев, которых мне доводилось слышать. Производит впечатление человека, который видит больше, чем показывает.
— Вот это по-японски, наверное, — сказал Хофмайер, задумчиво почесав щёку. — Они все такие, если верить газетам: улыбаются, кланяются, а потом раз — и половина американского флота на дне.
— Газеты любят простые картинки, — сказал я. — Люди обычно сложнее.
— Это вы после Восточного фронта такой философ? — спросил Хофмайер. — Или всегда были?
— После Восточного фронта человек либо начинает думать, либо перестаёт, — сказал я. — Второй вариант встречается чаще.
— У нас в штабе тоже многие перестают думать, — сказал Хофмайер, вздыхая. — Правда, без всякого фронта. Бумаги обладают страшной силой. Человек сперва пишет одну ведомость, потом вторую, потом третью, а через месяц уже не понимает, зачем вообще существуют колёса, дороги, солдаты и война. Ему кажется, что главное — правильно проставить номер заявки.
— Не преуменьшай свою службу, Генрих, — польстил я тыловику. — Без таких заявок фронт встанет через три дня.
— Ганс говорит то же самое, — сказал Хофмайер. — Только у него это звучит умнее и скучнее. Он вообще умеет любую простую мысль завернуть так, что хочется попросить карту и циркуль.
— Шпайдель человек осторожный, — сказал я. — Такие долго живут.
— Осторожный, да, — сказал Хофмайер. — Он вчера, когда услышал про стрельбу на Юбилейной, первым делом сказал, что если Шварц жив, то через день об этом будет знать половина Минска, а если не жив, то тем более. Мрачный человек, но иногда попадает точно.
— Передай ему, что я жив, — сказал я. — Чтобы не строил лишних предположений.
— Передам, если увижу, — сказал Хофмайер. — Его с утра куда-то утащили с папками. У нас, знаете ли, после приезда всяких важных господ начинается великая миграция бумаг. Одни папки идут туда, другие сюда, третьи теряются, четвёртые находят не те люди, пятые срочно копируют, шестые запрещают копировать, а седьмые почему-то оказываются у меня на столе, хотя транспорт к ним относится примерно как ваша «Шкода» к японской медицине.
— Значит, день у тебя тоже выдался беспокойный, — сказал я.
— У меня беспокойные дни выражаются в чернильных пятнах на пальцах, а у вас — в дырках от пуль на стенах, — сказал Хофмайер. — Разница существенная.
— Зато твои чернильные пятна начальство видит чаще и ценит выше, — сказал я.
— Если бы, Вернер, если бы, — сказал Хофмайер, всплеснув руками. — Начальство замечает только отсутствие машин, нехватку бензина и неправильно оформленный путевой лист. Когда всё работает, считается, что так и должно быть. Когда не работает, виноват Хофмайер.
— Универсальная судьба любого снабженца, — сказал я. — На фронте то же самое. Есть патроны — никто не спрашивает, откуда они взялись. Нет патронов — виноват последний живой человек с накладной.
— Вот поэтому я и люблю болтать с фронтовиками, — сказал Хофмайер. — Вы хотя бы понимаете, что война состоит не только из красивых приказов.
Разговор на несколько минут ушёл в эту безобидную сторону: Хофмайер жаловался на водителей, которые умудрялись ломать машины на ровной улице, на офицеров, требующих транспорт «немедленно и без объяснений», на вечную нехватку хорошей резины, на то, что один гауптман пытался списать исчезнувший бензин на «испарение вследствие суровых морозов», а я слушал, отвечал, иногда смеялся и одновременно следил за временем. Эта пустая болтовня была полезна не меньше серьёзных разговоров, потому что из неё складывалась обстановка в городе: кто с кем ругается, кто пьёт, кто боится проверки, кто недавно приехал, кто уехал, какие слухи считают достойными пересказа, а какие даже штабные болтуны считают чушью. Разведка вообще редко состоит из красивых сцен перестрелок, закладки тайников и произнесения паролей. Чаще ее работа строится на такой
Закладка:
— Кстати, Вернер, — сказал Хофмайер, когда очередная история про капитана и испарившийся бензин закончилась, — если машина вам ещё нужна, я могу оставить «Шкоду» за вами на пару дней. Формально она числится в резерве, а резерв у нас, как известно, существует для того, чтобы им пользовались правильные люди в правильных обстоятельствах. По-дружески, конечно, почти даром. Триста марок.
— На пару дней? — переспросил я, хотя решение уже почти принял.
— На пару дней, — подтвердил Хофмайер. — Без лишних вопросов. Путевой лист оформим так, чтобы вы могли передвигаться по городу и ближайшим окрестностям. Только прошу вас, Вернер, не ввязывайтесь на ней в новую войну с местными бандитами. Я человек нервный, мне казённое имущество дорого.
— Триста марок за спокойствие транспортного отдела? — усмехнулся я.
— За спокойствие транспортного отдела, дружеское расположение фельдфебеля Хофмайера и возможность не ловить каждый раз случайную машину, — улыбнулся Хофмайер. — По-моему, цена почти благотворительная.
Я молча достал деньги, отсчитал три сотни и положил на стол. Деньги исчезли в ящике так естественно, будто бумажки сами нашли дорогу домой. Хофмайер достал ключ обратно, вместе с бланком, быстро заполнил несколько строк, поставил подпись, аккуратно приложил печать и подвинул всё ко мне. В его движениях не было ни торжественности, ни ощущения сделки века. Для него это была обычная коммерческая услуга хорошему знакомому, которому полезно иметь транспорт и который не задаёт лишних вопросов о происхождении такой возможности.
— Вот, Вернер, — сказал Хофмайер, передавая ключ. — Теперь «Шкода» снова ваша. Постарайтесь без приключений.
— Постараюсь, Генрих, — с улыбкой сказал я, убирая ключ в карман. — Машину пока оставлю на прежнем месте. Заберу, когда понадобится.
— Разумно, — кивнул Хофмайер. — Там ей спокойнее, чем возле вашего проклятого дома на Юбилейной.
— С Юбилейной мы уже съехали, — ухмыльнулся я.
— И правильно сделали, — сказал Хофмайер. — После того, что там произошло, я бы туда и днём без отделения солдат не пошёл.
— Ты преувеличиваешь, — сказал я. — Дом как дом. Просто ночь выдалась неудачная.
— Вернер, после фразы «дом как дом» обычно выясняется, что в доме три трупа, выбитые окна и СД на лестнице, — сказал Хофмайер. — Я штабной, но не совсем же дурак.
— Дураком я тебя никогда не считал, Генрих, — искренне ответил я.
— Вот и отлично, — улыбнулся Хофмайер. — Тогда считайте моё ворчание проявлением дружеской заботы. Если снова понадобится машина, приходите. Только постарайтесь возвращать её до того, как о вас начнёт говорить весь гарнизон.
— Постараюсь, — сказал я, поднимаясь. — Спасибо за помощь, Генрих.
— Берегите себя, Вернер, — сказал Хофмайер уже без шутки. — Я понимаю, что для вас всё это выглядит как тыловая возня, но здесь тоже хватает людей, у которых ножи острые, а головы пустые.
— Пустые головы опаснее острых ножей, — сказал я.
— После ваших вчерашних приключений спорить не стану, — кивнул Хофмайер. — Заходите, если что понадобится.
Я попрощался, вышел из кабинета и спустился по лестнице, чувствуя в кармане ключ от «Шкоды». Машина снова была в моём распоряжении, и это могло оказаться полезным. Но прямо сейчас забирать её не стоило — мне предстояло посетить связного. А ехать к Кофманну на синем пикапе, и парковать машину возле букинистического магазина было бы довольно глупо.
Глава 10
10 февраля 1942 года
День
Из транспортного отдела я вышел не через главный вход, а через двор. Изображая офицера, только что благополучно решившего хозяйственный вопрос с машиной. Мороз к середине дня немного отпустил, но не исчез, а лишь стал менее агрессивным, каким бывает сторожевой пёс, который перестал рвать цепь, но продолжает смотреть на прохожего жёлтыми немигающими глазами. У тротуаров лежал серый снег, у водосточных труб висели мутные сосульки, стены домов на Кайзерштрассе казались выцветшими от зимнего света.
Я шёл по улице неторопливо, с видом беззаботного офицера–отпускника, которому некуда особенно спешить, хотя внутри давно перешел в боевой режим. Не потому, что я видел за собой хвост. Именно потому, что не видел. Дурака, поставленного на наружное наблюдение, можно заметить по суете и неуместному любопытству, а профессионал не станет маячить в двадцати шагах за спиной и прятаться за первым же углом. Он растворится в городе, станет частью движения, то покажется на другой стороне улицы, то исчезнет в дверях, то окажется впереди, читая объявления, и ты, даже поймав его взгляд, не сразу поймёшь, что перед тобой не случайный прохожий, а чужой глаз, пришитый к твоей спине.
Несколько кварталов я прошёл так, словно просто раздумывал, куда свернуть. У одной витрины задержался чуть дольше, разглядывая выставленные за стеклом жалкие остатки довоенной галантереи: перчатки, пуговицы, два шёлковых платка, явно выцветших ещё до прихода немцев, и фарфоровую статуэтку пастушки с отбитым носом. В стекле отражалась улица за моей спиной: фельдфебель с папкой под мышкой, две местные женщины с корзинами, жандарм у угла, мальчишка с вязанкой дров, прижатой к груди, словно дрова могли защитить его от угрозы. Ничего особенного.
Потом я перешёл улицу, зашёл под арку проходного двора, где пахло конским навозом, и какой–то тухлятиной, вышел на узкую параллельную улицу, остановился у афиши с объявлением о новом представлении в кабаре «Варьете» для военнослужащих доблестной немецкой армии, и отметил, что за мной не пошёл никто из тех, кто мелькал в отражении витрины.
Но спокойнее от этого не стало. Наоборот, чем чище выглядел путь, тем сильнее раздражало ощущение, что город смотрит в затылок. Минск днём был обманчив: казалось, что всё на виду, людей довольно много, немцы разговаривают слишком громко, местные поспешно уступают дорогу, жандармы лениво держат винтовки, а значит, всякая тайна должна непременно вылезти наружу, как крыса из–под половицы. На самом деле именно днём легче всего спрятаться среди чужих дел, чужих разговоров и чужих страхов. Ночью любой шаг звучит подозрительно, любая тень слишком заметна, а днём ты становишься одним из множества пятен на бело–сером полотне города, если умеешь двигаться без лишнего напряжения.
Перед посещением Кофманна я собирался традиционно нанести визит к портному Целлеру. Тем более, что был существенный повод — нож Марцина оставил на левом боку
Закладка:
Кровь на сукне за ночь потемнела, подсохла и сейчас уже не бросалась в глаза, однако я прекрасно понимал, что пятно никуда не делось, и если его не убрать, то оно будет вызывать ненужный ажиотаж и лишние вопросы.
Я свернул с широкой улицы в знакомый переулок, где ветер, зажатый между домами, снова принялся швырять в лицо колючую снежную пыль, прошёл мимо углового дома с облупленной штукатуркой, нырнул во двор и оказался перед двухэтажным строением. Небольшая табличка «Schneiderei. Carl Zeller. Militärbekleidung» висела так, что её можно было заметить только зная, куда смотреть, и это мне нравилось: лучший портной военной формы в Минске не нуждался в широкой рекламе и, похоже, предпочитал, чтобы к нему приходили по рекомендации, а не просто с улицы. Вокруг было пусто, только у сарайчика в дальнем углу двора валялась лопата, словно кто–то решил убрать снег, но, оценив его количество, плюнул и ушел.
На мой стук дверь открылась почти сразу. Целлер, маленький, сгорбленный, в клетчатом жилете и с портновским «сантиметром» на шее, увидел меня и тут же засуетился, отступая в глубину мастерской. В его выцветших глазах за круглыми стёклами очков мелькнули радость, тревога и уважение, которое он с прошлого раза испытывал ко мне, как к фронтовику. Интересно, что испытал бы старичок, если бы узнал, с какой стороны фронта мне довелось воевать?
— Герр лейтенант, прошу, прошу, заходите скорее, — сказал Целлер, закрывая за мной дверь. — На улице сегодня снова такой ветер, что можно простудиться за одну минуту. Что случилось? Новый мундир жмёт подмышками?
— Добрый день, герр Целлер, — сказал я, снимая фуражку и проходя в большую неуютную мастерскую, где по стенам висели мундиры на плечиках, на столах лежали рулоны серо–зелёного и мышино–серого сукна, а возле швейной машинки «Зингер» поблёскивали ножницы, иглы, катушки и портновский мел. — С подгонкой всё отлично. Вы действительно мастер. Но случилась небольшая неприятность, и мне нужна ваша помощь.
— Неприятность? — спросил Целлер, сразу испугавшись. — С вашим мундиром, герр лейтенант?
— И с мундиром тоже, — ответил я, расстёгивая шинель. — Вчера один местный бандит решил проверить, насколько хорошо я умею уклоняться от ножа. Проверка вышла для него неудачной, но сукно он всё–таки испортил.
Целлер помог мне снять шинель, повесил её на вешалку и только потом увидел порез на боку. Узкая прореха шла чуть наискось, от края кармана к нижнему ребру, а вокруг неё расплылось тёмное бурое пятно. Старик ахнул, подался ближе, но не полез руками, пока я сам не расстегнул пуговицы и не снял мундир. Он принял его бережно, словно повреждён был не кусок сукна, а живое существо, положил на стол под лампу и несколько секунд рассматривал дырку с таким видом, будто перед ним лежал не след ножевого удара, а загадочная задача из портновской арифметики.
— Господи Иисусе, герр лейтенант, — сказал Целлер тихо, качая головой. — Здесь кровь. Вы ранены?
— Царапина, герр Целлер, — небрежно ответил я. — Уже перевязали. На фронте из–за такого даже в санитарную часть не отправляют.
— На фронте много чего делают неправильно. Особенно там хорошо умеют плевать на человеческие жизни. Причем, что плохо — не только на чужие, но и на свои! — проворчал Целлер. — Мундир я спасу, герр лейтенант. Порез чистый, край не рваный. Если подвести с изнанки маленькую заплату из той же ткани, снаружи почти ничего не будет видно. С кровью хуже, но попробуем вывести холодной водой, мылом и нашатырём. Горячей водой нельзя, кровь только въестся глубже.
— Мне нужно быстро, — сказал я. — Я не могу оставить мундир до завтра.
— Понимаю, герр лейтенант, — сказал Целлер, уже двигаясь к полке с коробками. — Садитесь у печки, не стойте в одной рубашке. Я сначала застираю пятно, потом возьму утюг. Пока ткань подсохнет, заштопаю порез. Полчаса, может быть чуть больше. Не идеально, но для визитов достаточно. Если кто–то будет разглядывать ваш бок с лупой, тогда, конечно, заметит, но надеюсь, в Минске у людей есть занятия разумнее.
— В Минске сейчас у многих людей странные занятия, — сказал я, садясь на табурет возле печки. — Но с лупой ко мне пока никто не подходил.
— И пусть не подходит, — сказал Целлер, наливая в жестяной таз холодную воду и добавляя туда что–то из маленького флакона. — Молодой офицер после ранения должен отдыхать, а не ловить ножи на улицах.
— Я тоже так считаю, герр Целлер, — сказал я. — Но местные бандиты почему–то не интересуются моим мнением.
Старик осторожно промакивал пятно влажной тряпкой, не растирая сукно, потом обработал край пореза, что–то тихо бормоча себе под нос. Двигался он быстро, но без суеты. Затем он подобрал нитку, почти не отличимую от цвета мундира, подложил с изнанки крошечный кусочек такого же сукна, закрепил его мелкими стежками и начал закрывать разрез так ловко, что я, привыкший уважать любую хорошую работу руками, невольно залюбовался.
— Говорят, герр лейтенант, что на вас ночью напала целая шайка, другие уверяют, что бандитов было всего двое, третьи сочиняют уже совсем невозможные вещи, — не глядя на меня, произнес старик. — Что трупы из вашей квартиры выносили десятками.
— Слухи уже настолько разошлись? — удивился я. — Всего–то полдня прошло.
Целлер, закончив с иглой, взял тяжёлый утюг и поставил его ближе к печке.
— Я не верю слухам, герр лейтенант, — ответил Целлер после короткой паузы. — Я вижу только мундир. И один порез. Всё остальное меня не касается.
— Мудрая позиция, герр Целлер, — сказал я.
— Портной должен видеть только ткань, а не чужие тайны, — сказал Целлер, разглаживая влажное место через чистую полотняную тряпку. — Иначе долго не проживёт. Особенно теперь.
В этих словах было больше здравого смысла, чем во многих штабных инструкциях. Целлер принадлежал к тому редкому типу людей, которые умеют выживать среди больших хищников, притворяясь маленькими и безобидными, пока от них не потребуется честно сделать свою работу. Через несколько минут он подал мне мундир обратно. Пятно почти растворилось, оставив лишь лёгкую тень, которую легко списать на складку, а порез
Закладка:
— Вот, герр лейтенант, — сказал Целлер, помогая мне надеть мундир и придирчиво осматривая левый бок. — Лучше уже не сделать без полной чистки и нормальной переборки участка. Но сейчас вы можете идти куда угодно. Никто ничего не увидит.
— Сколько я должен? — спросил я, застёгивая пуговицы.
— Пустяки, герр лейтенант, — сказал Целлер, но по его лицу было видно, что в наше время даже пустяки стоят денег, ниток, мыла, нашатыря и времени.
— Пустяки тоже должны оплачиваться, — сказал я, доставая десять рейхсмарок. — Иначе хорошие мастера начинают голодать, а плохие портят мундиры.
— Вы умеете убеждать, — сказал Целлер, смущённо принимая деньги. — Берегите себя, герр лейтенант. И постарайтесь больше не приносить мне такую работу.
— Постараюсь, герр Целлер, — улыбнулся я. — Хотя гарантий не дам.
— Война никому не даёт гарантий, — сказал Целлер, провожая меня к двери. — Но я буду молиться, чтобы Господь уберёг вас от худшего.
Я вышел через двор обратно на улицу. Теперь привычный маршрут требовал посещения второго пункта — аптеки фрау Мюллер. Небольшой магазинчик на углу встретил меня знакомым запахом лекарств, сухих трав и дешёвого мыла. Фрау Мюллер стояла за прилавком и раскладывала по полкам маленькие коробочки, но, увидев меня, сразу подняла голову. В её взгляде мелькнула та же смесь настороженности и сочувствия, что и раньше, только теперь к ней добавилось любопытство: аптекарша, скорее всего, уже услышала достаточно про «ночные приключения» молодого офицера, регулярно заходившего к ней за аспирином.
— Герр лейтенант, — сказала фрау Мюллер, каким–то театральным жестом всплеснув руками. — Вы опять ко мне? Надеюсь, с вами всё в порядке?
— Здравствуйте, фрау Мюллер, — сказал я приветливо. — В порядке настолько, насколько это возможно после вчерашнего. Мне нужен перевязочный материал. Немного бинта, йод или что у вас есть подходящее, и, если найдётся, ещё аспирин.
— Герр лейтенант, вы слишком злоупотребляете обезболивающим! — сказала фрау Мюллер с укоризной. — Прошу вас, не пейте больше двух таблеток в день.
— Я постараюсь, фрау Мюллер, — ответил я. — Но головная боль обычно не спрашивает о времени посещения.
Аптекарша вздохнула, и скрылась за занавеской в подсобке. Вернулась с упаковкой аспирина, рулоном бинта и маленьким флаконом йода, поставила всё передо мной и несколько секунд смотрела так, словно хотела задать вопрос. Но всё же не решилась.
— Вот, герр лейтенант, — сказала фрау Мюллер. — Бинт, йодная настойка и аспирин. И прошу вас — больше отдыхайте. Головная боль проходит от сна лучше, чем от таблеток.
— Сон — это роскошь в наших условиях, фрау Мюллер, — сказал я, расплачиваясь. — А таблетки помещаются в карман.
— Вы говорите как человек, который давно забыл, что такое нормальная жизнь, — грустно сказала фрау Мюллер, укладывая покупки в бумажный пакет.
— Возможно, — усмехнулся я. — Но если вспомню, непременно зайду и расскажу вам, как она выглядит.
— Заходите, герр лейтенант, — сказала фрау Мюллер уже тише. — Только лучше без новых ран и жалоб на боль.
— С удовольствием, фрау Мюллер, — сказал я, забирая пакет с прилавка. — Всего доброго.
После аптеки можно было идти к Кофманну. Букинистический магазин «Buchhandlung. Antiquariat» выглядел максимально мирно, даже уютно: тёмные буквы на светлой вывеске, резная рама вокруг витрины, за стеклом несколько старых немецких книг, разложенных веером, потемневший глобус, латунная подставка для перьев и портрет какого–то бородатого мужика, похожего на Карла Маркса в молодости. Эта витрина, как и сам «Пастор», играла роль добросовестно: немецкий офицер мог зайти сюда без подозрений.
Я подошел ближе и через стекло увидел самого «Пастора». Он стоял за прилавком, склонившись над раскрытой бухгалтерской книгой. Широкая спина под старомодным тёмным пиджаком казалась слишком мощной для обычного торговца, привыкшего перебирать томики и спорить о цене старого издания. Покупателей не было. Лавка выглядела пустой, спокойной, почти сонной.
Я толкнул дверь. Над головой негромко звякнул колокольчик. «Пастор» поднял голову. Его тёмные глаза скользнули по моему лицу, шинели, перчаткам, задержались на пакете в моих руках, потом на двери за моей спиной, и только после этого он слегка наклонил голову, как положено вежливому владельцу лавки при виде постоянного покупателя в военной форме. На лице его не было ни подобострастия, ни радости, ни испуга.
— Добрый день, герр лейтенант, — сказал «Пастор» по–немецки, и его глубокий баритон прозвучал в пустой лавке особенно громко. — Рад видеть вас живым и, насколько могу судить, раз вы на ногах, здоровым.
— Добрый день, герр Кофманн, — ответил я, снимая перчатки и оглядывая полки с таким видом, будто действительно пришёл за книгой. — После вчерашнего это уже можно считать неплохим достижением.
— В Минске сейчас многие достижения выглядят скромнее, чем хотелось бы, — сказал «Пастор», закрывая бухгалтерскую книгу. — Покупателей сегодня почти нет. Видимо, горожане решили, что чтение не самое необходимое занятие в такой мороз.
— Зато книги никуда не торопятся, — сказал я. — В отличие от людей.
«Пастор» жестом предложил мне пройти к проходу между высокими стеллажами, где плотные ряды книг образовывали узкий коридор, непросматриваемый от окна и двери.
— Сюда, герр лейтенант, — сказал «Пастор». — У меня есть несколько изданий, которые могут вас заинтересовать.
— С удовольствием, герр Кофманн, — ответил я.
Мы ушли в глубину лавки. Там пахло старой бумагой, пылью, сухим клеем, и чуть–чуть углём от печки. «Пастор» остановился у дальнего шкафа, где толстые тома стояли так плотно, что, казалось, их не вынимали годами, прислушался, затем повернулся ко мне уже совсем иначе — не как букинист к немецкому офицеру, а как связник к человеку, принесшему новости, которые лучше бы не приносить.
— Что случилось? — спросил Кофманн по–русски, не понижая голос до шёпота, но делая его глуше и суше. — По городу ползут слухи о нападении бандитов на немецких офицеров. Это, я так понимаю, про вас.
— Мне нужно передать вам сведения по польской организации, — сказал я, тоже переходя на русский. — После вчерашней ночи стало ясно, что речь идёт не о разрозненных боевиках, а о действующей сети со своими связными, явками и выходом на иностранный канал.
«Пастор» слегка прищурился, и это едва заметное изменение лица сказало больше, чем любое восклицание.
— Расскажите по порядку, — сказал Кофманн. — Со
Закладка:
— После нападения мальчишки, о котором я вам уже докладывал, поляки не залегли на дно, — сказал я. — Они продолжили работу. Вчера ночью их группа вломилась в нашу квартиру на Юбилейной. Их интересовали не деньги и не вещи. Они хотели обыскать жильё, найти оружие, радиостанцию, поддельные документы или любую улику, которая объяснила бы, кто мы такие. Мы с напарником вмешались, произошла перестрелка. Все нападавшие были убиты, напарник ранен.
— Сколько их было? — уточнил Кофманн.
— В самой квартире трое. Четвертый страховал их снаружи, — ответил я. — Главный — Франц, или Франтишек, Бесага. Кроме того, с ними в сговоре была наша соседка Ядвига Ковальчик.
— Что с Беккером? — спросил Кофманн.
— Рана, не смертельная, но он потерял много крови, — ответил я. — Сейчас в госпитале. В ближайшее время он не сможет участвовать в работе, и часть задач ляжет на меня.
Кофманн несколько секунд смотрел на корешки книг, стоявших на полке рядом с его плечом. Там были немецкие издания по истории Реформации, старые учебники латыни, потрёпанный том Гейне, какие–то французские романы, и среди этого бумажного хлама особенно странно звучали слова о ранах и потере крови.
— Вы сказали об иностранном канале, — произнёс Кофманн. — Объясните.
— Через Франца Бесагу проявился чёткий след в Англию, — сказал я. — По словам одного из боевиков, Бесага являлся куратором всей местной сети, присланным напрямую из Лондона от лица польского правительства в изгнании. Он привез деньги и радиостанции. Ядвига перед смертью успела рассказать, что Бесага — кадровый офицер польской «Двуйки», работал против Советского Союза ещё до войны. Он появился в Минске сразу после начала оккупации под легендой коммерсанта–фольксдойче из Мемеля, восстановил старую агентуру и начал использовать её против немцев и против нас.
— Вы считаете, что те таинственные радиостанции — польские? — спросил Кофманн.
— Не чисто польские. У поляков нет на это ресурсов. Я считаю, что польская структура работает на английскую разведку, — сказал я. — И, кстати, по словам моего источника в немецкой контрразведке, одна из этих радиостанций выходила в эфир поздно ночью, в три часа, уже после нападения на нашу квартиру. Возможно, докладывали о провале Бесаги.
— Англичане, — медленно сказал Кофманн, и в его голосе впервые за разговор проявилась эмоция. — Вот уж кого нам здесь только не хватало.
— Вам надо временно прекратить все передачи со своей радиостанции, — сказал я. — Немцы начали охоту за передатчиком, и не станут разбираться, кто на кого работает. Возьмут всех, до кого дотянутся.
— Вы правы, — сказал Кофманн. — Наша станция должна временно затихнуть. Я передам указание. Но если Центр будет ждать передачи, нам придётся выбирать между риском провала и риском оставить Москву без сведений. Это всегда самая скверная развилка.
— Ну, вроде бы пока у нас нет срочной информации, — сказал я. — Всё что произошло… Это так… наши местные дела и командованию о них знать необязательно.
— Вы меня простите, но я сам решу, какая информация срочная, а какая нет, — сказал Кофманн без улыбки. — Вернемся к ночному нападению. Я так понимаю, что кого–то из нападавших вам удалось допросить.
— Допросили Ядвигу, — кивнул я. — И старшего пятерки — Кшися. Но потом вмешался Бесага и убил обоих. Но кое–что интересное мы успели от них узнать. В частности, Кшись поведал о структуре Армии Крайовой в Минске.
— Интересно, — обронил «Пастор», — продолжайте.
— Со слов Кшися, в городе несколько десятков пятёрок. Их задача — собирать сведения в немецких учреждениях, и передавать их куратору.
— Это похоже на правду, — сказал Кофманн. — В Минске осталось достаточно людей, которые нас ненавидят не меньше, чем немцев. Для них советский человек — такой же враг, только в другой форме. А если к этому добавить старые польские кадры, бывших чиновников, офицеров, учителей, ксёндзов, торговцев, получится хорошая почва. Вы сказали, что ваша соседка тоже работала на них. Насколько я знаю, она служащая в комендатуре.
— Верно, Ядвига Ковальчик служила там машинисткой, — сказал я. — Через нее они могли узнавать, кто приезжает, где селится, кто с кем связан, — ответил я. — Для серьёзной стратегической разведки мелочь. Для городской сети — золото. По таким данным выбирают объект, находят уязвимые места, понимают, кого можно шантажировать, кого убить, кого использовать как приманку.
— Именно так они вышли на вас? — спросил «Пастор», — увидели в вашем поведении какие–то странности?
— Нет, — я мотнул головой. — В отношении «легенды» и поведения у нас всё безупречно. Франц Бесага решил проверить собственную догадку.
— Он приняли вас за советскую группу? — уточнил Кофманн.
— Бесага, похоже, не знал точно, — ответил я. — У него была странная личная причина. Он якобы увидел во сне, как я убиваю его брата. Фокус в том, что так и было — его брат–близнец был ликвидирован мной в сентябре прошлого года на правом берегу Днепра. Никаких свидетелей ликвидации не осталось. Но, увидев меня три дня назад в ресторане, Бесага опознал меня и решил копать. Подключил свою организацию, установил слежку.
— Я недооценил Армию Крайову, — задумчиво сказал Кофманн. — Не потому, что считал их безопасными. Нет. Просто после январских арестов у нас и без них хватало проблем. Я думал, что они заняты своими делами, и ждут, когда немцы и мы ослабим друг друга. Теперь вижу, что они уже работают рядом с нами, и работают грязно.
— Значит, вам нужно предупредить своих, — сказал я. — Но осторожно. Без паники и без расширения круга посвящённых.
— Разумеется, — сказал Кофманн. — Я временно сокращу лишние контакты, проверю, не пересекались ли наши люди с польскими связными, подниму старые сведения по тем, кто мог работать с Ядвигой, и отдельно посмотрю по Бесаге. Если он был в городе под легендой коммерсанта–фольксдойче из Мемеля, следы должны были где–то остаться: жильё, регистрации, знакомые, покупки, переписка, люди, которые видели его не только вчера ночью.
— Есть ещё один подозрительный человек, — сказал я. — Женщина. По имени Лотта. Фамилии не знаю. Певица из «Варьете».
Кофманн вскинул на меня глаза.
— Имя слышал, — сказал Кофманн. — «Звезда» местной эстрады. По нашей линии она не проходит. Во всяком случае, мне об этом неизвестно.
Закладка:
— Я не знаю, агент ли она, — осторожно подбирая слова, сказал я. — И на кого она работает. Но она ведет себя очень странно. Ночью была на месте происшествия, утром подошла ко мне с уточняющими вопросами.
— Вы с ней знакомы? — спросил Кофманн.
— Да, — сказал я. — Познакомился пару дней назад. Это было полезно для «легенды»: офицер в отпуске, кабаре, певичка. Но сегодня она вела себя… необычно. Не могу точно сформулировать, но интуиция подсказывает — она как–то замешана во всем этом деле.
— Вы уверены, что это не простое любопытство скучающей дамы полусвета? — спросил Кофманн.
Не то, что он мне не доверял, просто хотел услышать аргументацию.
— В кафе она задавала вопросы так, будто ей нужно было не удовлетворить любопытство, а закрыть пробелы в картине. И главное — на упоминание польского следа отреагировала слишком живо. Так реагирует человек, для которого слово попало не в ухо, а в больное место, — сказал я. — Она быстро взяла себя в руки, но я видел первую реакцию.
Кофманн несколько секунд думал, глядя куда–то мимо меня, в узкий тёмный промежуток между книжными стеллажами. Я понимал его — надо было принять решение на основании бессвязных слов агента, не имеющего никаких доказательств, кроме своей интуиции.
— Хорошо, мы проверим ее, — наконец сказал Кофманн. — Где живёт, кто оплачивает её счета, кто её покровитель, кто из местных обслуживает «Варьете», не пересекалась ли она с Ядвигой, Бесагой или другими поляками.
— Только очень осторожно! — предупредил я. — Если она просто кабацкая певица с покровителями, мы ничего не получим, кроме лишнего шума. Если она связная, грубая проверка её спугнёт, а может привести к людям, которые заметят нас быстрее, чем мы их.
— Всё сделаем аккуратно, — сказал Кофманн. — Проверим не сразу и не глубоко. Через лавочников, через людей, которые поставляют продукты и бельё, через тех, кто убирает помещения, носит воду, чинит печи, возит дрова. В таких местах, как тот бордель, всегда есть обслуживающий персонал, который видит больше, чем официанты и швейцары. А вам я советую не показывать свой интерес. Для неё вы должны оставаться тем, кем были: немецким лейтенантом в отпуске, знакомым по кабаре, возможно, любопытным мужчиной, но не человеком, который пришёл с вопросами.
— Я и так не собирался вешать на грудь табличку «советская разведка интересуется вашей биографией», — пошутил я.
Кофманн впервые за разговор позволил себе лёгкую, почти незаметную улыбку.
— Иногда вы выражаетесь странно, — сказал Кофманн. — Но мысль понятна.
— Профессиональная деформация, — ответил я. — У каждого времени свои болезни.
— У нашего времени болезнь одна, — сказал Кофманн. — Война. Остальное — симптомы.
Он сказал это без пафоса, почти буднично, и от этой будничности стало тяжелее. Я поймал себя на том, что сжимаю кулаки, и заставил себя немного расслабиться и вернуться к последнему пункту, самому неприятному, потому что он касался человека, который был опасен не связями, не радиостанцией и не группой боевиков, а головой.
— Есть ещё Корф, — сказал я.
Кофманн не изменился в лице, но я увидел, как он сразу стал внимательнее. Ему было хорошо известно имя штурмбаннфюрера СС. Я не собирался пересказывать «Пастору» весь разговор в управлении, все странные вопросы, намёки, ощущение, будто меня не допрашивали, а разбирали по винтикам. Это касалось меня, моей легенды и моего страха. Подпольщика касалось другое: Корф начал смотреть в нашу сторону и мог рано или поздно увидеть не только лейтенанта Шварца.
— Он заинтересовался вами? — спросил Кофманн.
— Да, — сказал я. — Формально у него ничего нет. Документы чистые, легенда выдерживает проверку. Но Корф — не обычный следователь, который ищет несоответствие в бумагах или ловит на неправильной дате. Он смотрит на человека. И он уже понял, что Шварц не совсем обычный фронтовой лейтенант.
— Вы это знаете или предполагаете? — деловито уточнил Кофманн.
— Предполагаю, — сказал я. — Но это предположение из тех, которые лучше считать знанием, пока не доказано обратное.
— Что вы предлагаете? — спросил Кофманн.
— Ликвидацию, — просто ответил я.
Кофманн медленно провёл ладонью по корешкам книг, словно выбирал среди них нужный том. На самом деле он, просчитывал последствия для своей сети и мирных жителей. Которые неизменно последуют в виде облав и ужесточения режима, после убийства такого важного врага, как Корф. Я заранее знал, что «Пастор» не обрадуется. Если бы он оживился и тут же предложил людей, оружие и план нападения на машину эсэсовца, я бы развернулся и ушёл, потому что такой связник слишком опасен, в первую очередь для своих.
— Вы понимаете, что после убийства такого человека город перевернут? — сказал Кофманн. — Не квартал, не одну улицу. Весь город. РСХА, жандармерия, комендатура, Абвер — все начнут хватать людей. Они не будут искать виновных изящно. Они будут брать заложников, обыскивать всех подряд, поднимать картотеки, проверять случайные связи, устраивать облавы, закрывать районы. Ваша «легенда» может выдержать многое, но моя сеть после январских провалов ещё не настолько крепка, чтобы пережить бурю ради одного выстрела.
— Понимаю, — сказал я. — Поэтому я не прошу людей с оружием.
— А чего просите? — спросил Кофманн.
— Информации, — сказал я. — Только информации. Где Корф бывает вне управления. Как ездит. Кто его возит. Где стоит его машина. Есть ли у него постоянное жильё или он меняет места. Кто убирает его кабинет, кто носит ему еду, кто стирает бельё, кто чинит печи, если они есть, кто обслуживает дом. Есть ли у него постоянная женщина, врач, парикмахер, портной. Какие маршруты он использует. Где рядом проходные дворы, чердаки, подвалы, пустые квартиры. Где можно наблюдать издалека, не приближаясь к объекту. Мне не нужна ваша боевая группа. Мне нужны глаза.
Кофманн внимательно посмотрел на меня. В разведке, как и в строительстве, идеальных решений вообще не бывает. Бывает конструкция, которая держится при расчётной нагрузке, и бывает красивая схема, падающая от первого порыва ветра. Сейчас мы как раз пытались прикинуть, выдержит ли подпольная сеть дополнительную нагрузку.
— Хорошо, — сказал Кофманн. — Я помогу вам собрать информацию. Адреса, маршруты, слухи, обслуживающий персонал, окна, дворы, привычки. Но без спешки. И без
Закладка:
— Этого достаточно, — сказал я. — Решение о ликвидации пока не принято. Но если приспичит, поздно будет начинать с нуля.
Разговор подошёл к той точке, где продолжать значило бы повторяться или уходить в детали, которые сейчас нельзя было ни проверить, ни использовать. Кофманн получил всё, что касалось его напрямую: польская сеть активна, Бесага ведёт к английскому следу, АК имеет структуру, Лотта подозрительна, Корф опасен, помощь подполья нужна не оружием, а сведениями. Я не сказал ему о «Велроде», о вечерних планах, о машине, о мелких бытовых неурядицах, потому что лишняя информация, даже переданная своему, становится грузом.
«Пастор» вышел из прохода между стеллажами первым, снова становясь хозяином букинистической лавки. Он подошёл к одному из шкафов, провёл пальцем по корешкам, выбрал довольно толстую книгу в потёртом коричневом переплёте, стряхнул с верхнего обреза пыль и вернулся ко мне. На обложке золотом, почти стёртым от времени, было написано имя Генриха Манна. Продолжение прежней книжной истории. Хороший выбор. Постоянный покупатель не должен уходить с пустыми руками, если пришёл в книжную лавку среди бела дня и провёл внутри больше нескольких минут.
— Возьмите, — сказал Кофманн уже по–немецки, протягивая книгу. — Это продолжение того, что я вам рекомендовал раньше. Думаю, оно придётся вам по вкусу, герр лейтенант.
— Благодарю, герр Кофманн, — ответил я тоже по–немецки, принимая книгу и машинально оценивая её вес. — Надеюсь, на этот раз у героя меньше неприятностей.
— В хороших книгах неприятностей всегда хватает, — сказал Кофманн. — Иначе их никто не стал бы читать.
Он подошёл к окну, убедился, что на улице нет никого, кто проявляет к лавке нездоровый интерес, затем вернулся за прилавок и раскрыл свою бухгалтерскую книгу на прежней странице, показывая, что разговор закончен.
— До свидания, герр Кофманн, — сказал я по–немецки.
— Всегда рад видеть любителя хорошей литературы, герр лейтенант, — ответил Кофманн, не поднимая глаз от бухгалтерской книги. — Берегите себя. В наше время хорошие читатели встречаются всё реже.
Я вышел на улицу, и морозный воздух после тёплой, пахнущей бумагой лавки показался особенно резким, словно кто–то приложил к лицу мокрое холодное полотенце. Книга лежала под мышкой, толстая, тяжёлая, настоящая, и любой прохожий, если бы ему вдруг пришло в голову обратить на меня внимание, увидел бы обычного офицера, который зашёл к букинисту и купил старый роман.
В этот момент я вдруг ощутил, что в Минске становится тесно: здесь уже играли немцы, поляки, англичане, мы сами — и каждый был уверен, что именно он держит в руках козыри.
Глава 11
10 февраля 1942 года
День
В такие минуты полезнее всего было не бежать за мыслью, а дать ей идти рядом, как хорошо обученной собаке на коротком поводке: не отпускать в свободный поиск, не позволять хватать каждую тень, но и не душить до хрипа. Именно из таких беспокойных, будто не вовремя проснувшихся мыслей иногда вырастало решение, которое потом отделяло живого разведчика от аккуратной записи в донесении о безвозвратной потере.
Низкое серое небо опустилось на крыши Минска и теперь давило на город тяжёлой свинцовой крышкой. Солнце то пряталось в мутной пелене облаков, то на несколько минут пробивалось наружу бледным пятном, не дающим тепла, но заставляющим снег на карнизах вспыхивать тусклыми огоньками. По улицам катились немецкие грузовики, легковые машины, подводы с дровами или мешками. По тротуарам шагали солдаты и офицеры, чиновники с портфелями, фельджандармы с горжетами на груди. На их фоне совершенно терялись местные жители, опасливо пробирающиеся вдоль стен.
После разговора с Кофманном мне на мгновение захотелось спрятаться в новой квартире, заткнуть все щели тряпками, занавесить окно одеялом и до вечера сидеть тихо, как мышь под веником. Но я был обязан и дальше играть роль Вернера Шварца — молодого офицера–фронтовика в отпуске, самоуверенного и в меру наглого, одного из тех, кого тыловая публика любит разглядывать с жадным уважением, пока он не начинает рассказывать о настоящей войне. Такой человек не мог безвылазно сидеть в квартире — ему надо было постоянно быть на людях, обедать и ужинать в приличных местах, общаться с «коллегами», смеяться над слухами, вызывать сочувствие, раздражение, зависть, но не подозрение.
Поэтому я из букинистического магазина отправился в ресторан «Норд» при гостинице «Дойчес Хаус» на Кайзерштрассе.
Пожилой швейцар в тщательно вычищенной ливрее, при виде меня вытянулся с такой старательностью, словно от его осанки зависел имидж всего заведения. Я неторопливо поднялся по ступеням, снял перчатки, милостиво кивнул швейцару, мельком глянул на свое отражение в стеклянной вставке в двери, поймал кусок улицы за спиной, и только после этого вошёл внутрь.
Тепло ударило в лицо почти физически. Густое, сытое, пахнущее пряным соусом, жареным мясом, мокрой шерстью шинелей, дорогими духами и настоящим кофе. Днём зал выглядел спокойнее, чем вечером, отсутствовали шумные офицерские компании. Но людей хватало и сейчас: у окна сидели два штабных майора, разложивших между тарелками какую–то ведомость, у стены пожилой интендант спорил с молодым зенитчиком, а за ближним столиком устроились две женщины в слишком ярких платьях, явно рассчитанных на вечерний электрический свет, а не на бледное февральское солнце.
Я сдал шинель и фуражку гардеробщику, и прошёл за метрдотелем через зал, выбирая глазами место ещё до того, как он успел что–то предложить. Садиться в угол было бы слишком очевидно, как в дешёвом шпионском романе, где разведчик непременно занимает позицию спиной к стене и глазами к дверям. Поэтому я выбрал столик у центральной колонны, откуда было видно большую часть зала, и зеркальную панель за стойкой, в которой отражался вход.
— Герр лейтенант желает обедать один? — предупредительно осведомился метрдотель, склонив голову и чуть тронув пальцами край скатерти.
— Пока один, — отозвался я. — Если кто–то из знакомых появится, не стану возражать против компании.
— Разумеется, герр лейтенант, — угодливо улыбнулся метрдотель. — Сегодня у нас великолепный айнтопф со свининой и пряными травами, телятина под соусом бешамель и яблочный пирог. Из напитков могу предложить рейнское вино, пиво, кофе.
— А давайте всё по порядку: и айнтопф, и телятину и пирог! Что–то я проголодался, — сказал я с легкой улыбкой, показывающей, что мои слова — отчасти шутка. — Пиво тоже принесите, но маленькую кружку. Сегодня вечером мне нужна ясная голова.
Метрдотель деликатно улыбнулся в ответ, принимая игру.
— Через минуту вам принесут пиво, герр
Закладка:
Официант действительно принёс пиво почти мгновенно. Маленькой кружкой в этом заведении оказалась поллитровая. Пена осела почти сразу, напиток оказался прохладным, горьковатым, и я сделал несколько глотков подряд, испытывая непоказное удовольствие. Потом появился айнтопф: густой, горячий, с картошкой, капустой, несколькими кусками мяса и ярким запахом пряностей, который ударил в нос, и вызвал длинную трель в пустом желудке. Я ел медленно, стараясь не торопиться, хотя организм после беготни и стрельбы последних суток требовал еды с грубой настойчивостью.
За окном по Кайзерштрассе прошла группа солдат, громко смеясь над чем–то своим, промчался «Опель–блиц», обдав тротуар грязным снежным месивом, потом возле входа остановился легковой «Хорьх». Из него выбрался толстый чиновник в длинном пальто с меховым воротником, помог выйти женщине в шляпке с вуалью, и оба исчезли в гостиничной части здания, не заглядывая в ресторан. Я проводил их взглядом, потом вернулся к тарелке и поймал себя на том, что непроизвольно оцениваю гипотетическую опасность от каждого движущегося объекта.
Когда я закончил с супом и официант поставил передо мной тарелку с телятиной под белым соусом и горкой нежного картофельного пюре, в зал вошел Ганс Шпайдель. Оберлейтенант двигался без привычной для многих тыловых офицеров демонстративной важности. Увидев меня, он тут же улыбнулся и приветственно помахал рукой. Его усы были идеально подстрижены, на голове — аккуратный прямой пробор, но усталость пробивалась через эту аккуратность, как сырость через свежую побелку: под глазами лежали тени, плечи опущены, лицо выглядело неподвижным, словно человек уже несколько часов держал его в служебном выражении и теперь не мог расслабить.
Я привстал и сделал приглашающий жест. Он обменялся парой слов с метрдотелем, затем направился к моему столику.
— Герр Шварц, — приветствовал он меня с лёгким наклоном головы, и в его голосе прозвучало искреннее удивление. — Не ожидал увидеть вас здесь днём. Обычно Генрих тащит людей в «Норд» вечером, когда можно шуметь, заказывать много шнапса и делать вид, что служба осталась где–то за дверью.
— Добрый день, герр оберлейтенант. Я просто зашел пообедать. Без спиртного и прочих излишеств. Составите компанию? — улыбнулся я, показывая на свободный стул.
— Буду рад присоединиться, — кивнул Шпайдель, садясь напротив. — Только предупреждаю: если вы пришли за весёлыми историями, то Генриха рядом нет, а без него я не уверен, что смогу поддержать должный уровень застольной культуры.
— Генрих и культура — непривычное сочетание слов, — усмехнулся я. — Если он услышит, решит, что это новый сорт шнапса.
Подошедший официант принял заказ Шпайделя. Тот выбрал телятину, кофе и минеральную воду, отказавшись от пива с такой усталой гримасой, будто один только вид алкоголя напомнил ему о вчерашних возлияниях. Я отметил это. Шпайдель не выглядел человеком, пришедшим развлекаться, похоже, что ему пришлось выбирать между столовой при штабе, где его могут поймать за рукав и нагрузить дополнительной работой, и «Нордом», где хотя бы можно съесть горячее, не слушая про срочные дела.
— Как ваш товарищ? — поинтересовался Шпайдель, когда официант ушёл. — Генрих утром рассказал мне о ночном нападении. И сообщил такие подробности, что я перестал понимать, сколько было бандитов и где именно вы удерживали оборону. По его словам, выходило, будто Юбилейная улица на несколько часов превратилась в маленький Смоленск. Простите, если задел вас таким сравнением.
— Беккер жив, — сказал я, накалывая на вилку кусок телятины. — Ранение неприятное, он потерял много крови, но врачи считают, что он скоро оправится. Сам он, конечно, думает, что мог бы уже сегодня встать, надеть сапоги и свернуть кому–нибудь шею.
— Да, мне сложно представить здоровяка Беккера спокойно лежащей под одеялом, — хмыкнул Шпайдель. — Он показался мне довольно деятельной натурой.
— В госпитале ему тесно, — усмехнулся я. — Там все стандартное, а старина Клаус — человек нестандартный.
— Вы говорите о нём с настоящей теплотой, — заметил Шпайдель, чуть прищурившись. — Для офицера и подчиненного это необычно.
— После Ярцево у нас в роте осталось слишком мало людей, чтобы изображать уставную холодность, — пожал я плечами. — Когда человек вытаскивает тебя из–под огня, ты уже не смотришь на его погоны так внимательно.
— Понимаю, — кивнул Шпайдель, и улыбка на его лице стала тоньше. — В тылу звания снова распухают до нормального размера, но на фронте, как мне кажется, их иногда сдувает первым же снарядом.
— Не всегда, — возразил я. — Хороший командир остаётся командиром и под снарядами. А плохому никакое звание не поможет поддерживать авторитет.
— Вот поэтому я и не люблю громких штабных разговоров о боевом духе, — поморщился Шпайдель. — В них слишком много слов и слишком мало людей, которые слышали, как снаряд разрывается рядом.
Ему принесли мясо. Шпайдель вежливо поблагодарил официанта, подвинул тарелку ближе и несколько секунд ел с такой сосредоточенностью, будто это был не обед, а очередная задача, которую нужно выполнить аккуратно и без лишних эмоций. Я дал ему время. Нельзя было сразу тащить разговор к службе. Хороший рыбак не хлопает удилищем по воде, даже если видит, что рыба стоит у самого берега.
— Генрих за это утро многим успел рассказать о происшествии на Юбилейной? — поинтересовался я, когда Шпайдель отложил вилку.
— Нет, что вы, — улыбнулся Шпайдель. — Всего лишь всему транспортному отделу, половине отдела снабжения и, нескольким офицерам из оперативного. Потом его заставили заняться делом, но к обеду история, вероятно, увеличилась вдвое.
— Надеюсь, к вечеру меня не назначат командиром отдельной роты по борьбе с местными бандитами, — ухмыльнулся я. — Мне в отпуске хотелось бы чуть меньше служебных обязанностей.
— После таких историй отпуск иногда становится самым тяжёлым видом службы, — заметил Шпайдель. — На фронте вас хотя бы пытаются убить по расписанию: разведка, авианалёт, артподготовка, атака. А в городе никто не предупреждает, когда из подъезда выйдет идиот с ножом.
— Вы слишком хорошо описали моё настроение, герр оберлейтенант, — признал я. — Я уже начинаю думать, что передовая честнее тыла.
— Передовая проще, — поправил Шпайдель, аккуратно вытирая губы салфеткой. — Честность — слово из другой оперы.
Он говорил спокойно, но в этой спокойности не было равнодушия. Шпайдель мне нравился. Не как человек, а как источник и как типаж: неглупый штабной, не фанатик, не пустой болтун, не
Закладка:
— А у вас, я смотрю, служба тоже не стала легче, — заметил я, когда официант подал ему кофе и снова исчез. — Вид такой, будто вы ночевали не дома, а на папках.
— Почти угадали, — скривился Шпайдель, берясь за чашку обеими руками. — На папках спать неудобно, зато они хотя бы не спорят. В штабе очередной приступ бумажной лихорадки. Сводки, ведомости, таблицы, списки, отчёты о потерях, отчёты о пополнении, отчёты о состоянии дорог, отчёты о состоянии лошадей, отчёты о состоянии людей, которые пишут отчёты о состоянии лошадей. Иногда мне кажется, что если русские однажды захотят нас победить без единого выстрела, им нужно просто прислать ещё три формы для обязательного заполнения.
— Формы опаснее мин, — усмехнулся я. — Мину хотя бы видно, если повезёт.
— Говорите это тише, — оживился Шпайдель. — Если кто–нибудь из нашего начальства услышит, завтра появится инструкция по борьбе с минной опасностью в отчётности, в трёх экземплярах и с приложением.
— Теперь понимаю, почему Генрих так любит шнапс, — улыбнулся я. — Это не слабость характера, а средство защиты от служебной документации.
— Генрих любит шнапс независимо от документации, — серьезно возразил Шпайдель, но уголки губ у него дрогнули. — Однако в нынешних условиях я готов признать за ним частичное оправдание.
Разговор пошёл легче. Мы обменялись несколькими ничего не значащими замечаниями о еде, погоде, местном «обществе», о том, что в Минске дороги чистят только там, где ездит начальство, а остальные улицы предоставлены судьбе и лошадям. Шпайдель говорил скупо, но его скупость не давила. Он не стремился заполнить паузы любой чепухой, как Хофмайер, и это мне нравилось ещё больше: в таких паузах человек иногда выдаёт себя сильнее, чем в длинной речи. Он не спрашивал о моём посещении госпиталя, не интересовался новой квартирой, не пытался узнать, с кем я встречался утром. Если что–то и знал из слухов, то держал это при себе. Для настоящего тылового сплетника — недостаток. Для осторожного штабного — достоинство.
— После всего, что вы пережили под Ярцево, — проговорил Шпайдель, делая глоток кофе, — тыловые неприятности, наверное, кажутся вам мелкими. Хотя, судя по вашему вчерашнему дню, Минск старается доказать обратное.
— Под Ярцево всё было крупнее, — усмехнулся я. — Танки крупнее, снаряды крупнее, потери крупнее. Но там хотя бы понятно, кто есть кто. Здесь человек сперва улыбается, потом суёт нож в бок. На фронте проще: если по тебе стреляют с той стороны, значит, там враг. А здесь все слишком сложно.
— В оккупированном городе просто не бывает, — заметил Шпайдель, прямо посмотрев на меня. — Особенно в таком, как Минск. Здесь новые власти, старые жители, русская ненависть, немецкие приказы, еврейское горе, местная бедность и слишком много людей, которые при любой власти хотят оказаться рядом с победителем. Всё это смешалось и кипит под крышкой.
Я едва не усмехнулся уже по–настоящему. Хорошая формулировка. Слишком хорошая для обычного разговора за обедом. Шпайдель, видимо, действительно понимал город лучше, чем показывал знакомым. Именно такие люди опасны не потому, что каждый день совершают подвиги, а потому, что тихо складывают наблюдения в правильную картину.
— Вы говорите как человек, которому приходится читать не только отчёты о лошадях, — поддел я его.
— Иногда в штабе попадаются отчёты о людях, — парировал Шпайдель, едва заметно усмехнувшись. — Они скучнее, но полезнее. Впрочем, я всего лишь маленький винтик в большой машине. Моя главная обязанность — не мешать большим винтам считать себя незаменимыми.
— Опасная мысль для штабного офицера, — заметил я.
— Поэтому я произношу её перед фронтовиком, который, надеюсь, не станет писать на меня донос, — скривил губы Шпайдель. — Вы ведь не станете?
— У меня сегодня выходной от доносов, — заверил я. — Вчера хватило всякой бюрократии.
Шпайдель на секунду прикрыл глаза, будто представляя себе моё общение с разными службами после ночной истории, потом слегка качнул головой.
— Вот что значит отпуск в Минске, — пробормотал он. — Ресторан, кабаре, бандиты, фельджандармы, СД, госпиталь, снова ресторан. Генрих будет завидовать до конца месяца.
— Генрих завидует всему, что можно потом пересказать, — хмыкнул я. — Даже если пересказывать нечего, он всё равно найдёт способ.
— Это его талант, — согласился Шпайдель. — У каждого человека должен быть талант. У Генриха — превращать мелкую новость в большое приключение.
На этом месте разговор мог бы снова уйти в безопасную болтовню, но Шпайдель сам свернул к службе, причём так естественно, что в первый миг это действительно выглядело обычной жалобой усталого человека, задёрганного бумагами. Он отпил минеральной воды, поморщился, словно во рту у него остался вкус чернил, и посмотрел в сторону окна, где за стеклом по тротуару прошли два фельджандарма, сопровождая какого–то пожилого местного с узлом в руках.
— Если бы дело было только в городских слухах и мелких неприятностях на службе, я бы ещё терпел, — протянул Шпайдель. — Но после зимы вся группа армий похожа на больного великана, которого нужно не вести в новый марш, а разбирать по суставам, проверять кости, перевязывать раны и снова учить ходить. Люди устали, техника изношена, лошади дохнут, дороги разбиты, склады отстают, пополнение приходит не туда и не тогда. Весной у нас, похоже, будет не наступление, а топтание на месте. После такой зимы людям и машинам нужен отдых, а не очередной рывок к Москве.
Внешне я никак не отреагировал. Макнул в соус очередной кусок телятины, неторопливо прожевал и только после этого кивнул, будто услышал нечто несущественное. Внутри же я весь напрягся. Вот оно. Снова. Та же настойчивая мысль: на участке группы армий «Центр» активных действий не будет. Техника изношена. Ей нужен ремонт. Люди устали. Им нужен отдых.
— Значит, весной нам дадут отоспаться перед новой мясорубкой? — лениво усмехнулся я, не поднимая глаз от тарелки. — Неплохая новость, если, конечно, русские согласятся соблюдать ваши штабные планы.
Шпайдель тут же будто спохватился. Не резко, не так, чтобы посторонний заметил, но я увидел, как
Закладка:
— Не принимайте мои ворчания за сведения особой важности, герр Шварц, — осторожно отступил он, поднимая ладонь в примирительном жесте. — Я вижу только свою часть бумажного болота. Человек, который весь день сверяет списки неисправных грузовиков, начинает думать, что вся война состоит из сломанных грузовиков. Возможно, наверху смотрят иначе.
— Наверху всегда смотрят иначе, — фыркнул я. — Они видят стрелки на картах, а мы видим, куда эти стрелки потом утыкаются. Почему–то обычно в обледенелые окопы, где сидят злые русские солдаты.
Шпайдель посмотрел на меня чуть дольше обычного и снова усмехнулся. Только сейчас в его усмешке было больше усталого согласия.
— Золотая философия фронтового офицера, — оценил он. — Иногда мне кажется, что если бы штабы чаще помнили о таких простых вещах, на бумагах было бы меньше красивых стрелок и больше здравого смысла.
— А если бы фронтовые офицеры чаще помнили о бумагах, — возразил я, — у нас, возможно, было бы больше патронов, теплых сапог и горячей еды.
— Тоже верно, — признал Шпайдель, опуская взгляд к чашке. — Война держится на взаимном презрении фронтовиков и тыловиков, которые всё равно не могут друг без друга обойтись.
— Хорошая формулировка, — хмыкнул я. — Надо будет сказать Генриху. Он перескажет её так, что получится анекдот.
— Пожалейте формулировку, — скривился Шпайдель. — Генрих её убьёт.
Мы оба улыбнулись, и со стороны, наверное, выглядели как два знакомых офицера, которые перекидываются шуточками за обедом, обсуждают штабную тоску и фронтовую грубость. Именно так и должно было выглядеть. Я даже чуть расслабил плечи, отпил пива, поморщился от горечи и мысленно начал разбирать услышанное по слоям.
Первый слой был простым: информация звучала правдоподобно. После зимних боёв, после провала под Смоленском и Ярцево группа армий «Центр» действительно могла нуждаться в восстановлении. Потери, растянутые коммуникации, изношенная техника, проблемы со снабжением, плохие дороги, русская зима, недооценённый противник — всё это складывалось в картину, где весенняя пауза на центральном участке выглядела логично. Даже слишком логично. Немцы могли перенести главный удар на юг, к Кавказу и нефти, или попытаться решить другую задачу, оставив «Центр» держать фронт, связывать наши силы, изображать угрозу Москве и одновременно приводить себя в порядок.
Второй слой был неприятнее: я слышал это не первый раз. Причем из самых разных источников. Совпадение? Возможно. Штабные офицеры действительно могут повторять друг за другом одни и те же слова, потому что живут в общем информационном поле. Но разведчик обязан не доверять информации не только тогда, когда она звучит лживо. Настоящая опасность начинается там, где всё кажется правильным, но слишком охотно ложится тебе в ладонь.
Третий слой был самым скверным: если немцы действительно хотят, чтобы советская разведка услышала эту мысль, то почему именно так? Почему мне? Через Хофмайера, Шпайделя и генерала фон дер Грёбена? Через пустые разговоры якобы усталых офицеров в ресторане и казино? Это могло быть не организованной дезинформацией, а естественным просачиванием настроений. Могло быть и тонкой игрой: дать нескольким вроде бы неосторожным людям возможность «случайно» обронить правду, чтобы она выглядела добытой, а не вручённой. Самая удачная ложь всегда выглядит как правда, которую тебе позволили услышать не полностью, с оговорками и недомолвками. А самая удачная правда в разведке иногда оказывается ложью только потому, что её слишком правильно подали.
— Вы задумались, герр Шварц, — заметил Шпайдель, наблюдая за мной поверх чашки. — Неужели я испортил вам обед разговорами о грузовиках и пополнении?
— Нет, — отмахнулся я, поднимая глаза. — Просто подумал, что если весной действительно будет спокойнее, Беккер успеет выйти из госпиталя до того, как нас снова отправят туда, где стрелки на картах превращаются в похоронки.
— Вполне возможно, — смягчился Шпайдель. — Хотя слово «спокойнее» на Восточном фронте всегда звучит как плохая шутка.
— Русские ведь не станут ждать, пока мы починим грузовики, — заметил я, проверяя его через обычную логику. — Если у нас пауза, они попробуют использовать её. После зимы у них хватает злости.
— Попробуют, — согласился Шпайдель, аккуратно выбирая слова. — Но они тоже выдохлись. Их наступления зимой стоили им огромных потерь. Люди, техника, боеприпасы, дороги — всё имеет предел. В штабе считают, что весной обе стороны будут больше приводить себя в порядок, чем бросаться вперёд. Конечно, местные бои никуда не исчезнут. Разведка, артобстрелы, попытки улучшить позиции, атаки за деревню, контратаки за ту же деревню. Но крупная операция на нашем участке… — Он замялся, скривил губы и уже осторожнее завершил: — Скажем так, я бы на это не рассчитывал.
— А где бы вы рассчитывали? — спросил я с ленивой усмешкой, тут же прикрывая вопрос шутливым тоном. — Чисто как человек, которому однажды снова придётся паковать вещмешок. Север? Юг? Или нас оставят гнить в тылу до лета?
Шпайдель чуть покачал головой, но улыбнулся, оценив наглость.
— Вы хотите, чтобы я за обедом предвосхитил планы Верховного командования? — иронично уточнил он.
— Жаль, — вздохнул я с нарочитым разочарованием. — Я почти поверил, что обедаю с человеком, который знает будущее.
— Будущее знают только фюрер, господь бог и Генрих Хофмайер после третьей рюмки, — сухо съязвил Шпайдель. — Причём Генрих говорит увереннее всех.
— Тогда надо спрашивать Генриха, — хмыкнул я.
— Не советую, — поморщился Шпайдель. — Он назовёт вам одновременно Москву, Кавказ, Ленинград, Лондон и, если настроение будет хорошее, Вашингтон.
— Широкий стратегический взгляд, — усмехнулся я.
Он ушёл от прямого ответа чисто, почти красиво. Не назвал юг, не подтвердил Кавказ, не проговорился о направлении главного удара. Зато ещё раз укрепил общий фон: «Центр» не активен, весна — восстановление, крупной операции не ждут. Я внешне оставался всё тем же Вернером Шварцем, которому интереснее не штабные планы, а судьба собственного унтера и перспектива не возвращаться под огонь слишком быстро. Внутри же я уже представлял, как это будет выглядеть в донесении: источник осторожный, не болтун, служит при штабе группы армий, информация повторяет ранее полученные отголоски, степень достоверности повышенная, но есть признаки навязчивого распространения. Последняя фраза была бы самой важной.
— Вы сами–то хотели бы, чтобы весной «Центр» стоял? — поинтересовался Шпайдель неожиданно. — Или фронтовику без наступления скучно?
— Фронтовику без наступления не скучно, а подозрительно, — усмехнулся я. — Если
Закладка:
— Хорошо сказано, — одобрил Шпайдель. — Вы, Шварц, иногда выражаетесь грубо, но точнее многих штабных майоров.
— Это потому, что у меня нет майорских обязанностей, — парировал я. — Можно позволить себе роскошь говорить проще.
— Простота — опасная роскошь, — возразил Шпайдель. — В штабе за неё быстро начинают не любить.
— На фронте тоже, — отозвался я. — Если слишком просто объяснить солдатам, зачем их гонят в атаку, они могут неправильно понять заботу командования.
Шпайдель фыркнул, но сразу спрятал улыбку в чашке с кофе. Несколько секунд мы ели и пили без новых опасных тем. Зал постепенно наполнялся. У входа появились два офицера из интендантской службы, оживлённо спорящие о каких–то поставках, за дальним столиком пожилой мужчина в мундире с петлицами штабс–арцта рассказывал молодой женщине в зелёном платье смешную историю, от которой она смеялась слишком громко. Метрдотель, скользя между столами, следил за всем сразу: кто получил заказ, кто недоволен, кто важен, кто может стать важным. Ресторан работал как маленький штаб удовольствий, где тоже были свои линии снабжения, свои приоритеты, свои донесения на кухню и свои потери в виде разбитых бокалов.
— Простите, что возвращаюсь к неприятной для вас теме, герр лейтенант, но я бы все–таки посоветовал вам не ходит по вечерам в одиночку, — вдруг сказал Шпайдель. — Я не хочу читать вам наставления, но после таких историй лучше на пару дней стать скучным человеком, а не героем городских слухов.
— Вечером у меня не запланировано прогулок по тёмным переулкам, — заверил я. — Меня пригласили на карточную игру в «Палас».
— Приличные места в этом городе тоже не всегда безопасны, — скептически уточнил Шпайдель.
— Герр оберлейтенант, вы умеете нагнать страху, — усмехнулся я. — После разговора с вами хочется немедленно пойти в госпиталь к Беккеру и спрятаться под соседней койкой.
— Если бы фронтовики умели вовремя прятаться под койками, у нас было бы меньше потерь, — парировал Шпайдель. — Но тогда, боюсь, у нас не было бы фронта.
— Зато отчётов о потерях стало бы меньше, — заметил я.
— И сразу появились бы отчёты о трусости, — вздохнул Шпайдель. — Бумага не терпит пустоты.
Он произнёс это с такой искренней усталостью, что я на мгновение снова увидел не немца, не врага, не источник, а просто человека, которого война перемолола иначе, чем меня. Не в окопе, не под танками, не в снегу рядом с мёртвыми товарищами, а в штабной комнате, среди карт, цифр, чужих приказов и понимания, что каждая аккуратно выведенная строка потом превращается для кого–то в смерть или место на госпитальной койке. Сочувствия я не испытывал. Ни к немцу, ни к офицеру Вермахта. Но понимание механизма не требовало сочувствия. Я мог ненавидеть их всех и всё равно видеть, как именно работает машина.
— Вам надо отдохнуть, Ганс, — впервые назвал я его по имени, будто случайно, в тоне дружеской прямоты. — Вы выглядите так, словно ещё одна ведомость, и вас можно будет списывать в утиль.
Шпайдель посмотрел на меня с лёгким удивлением, потом улыбнулся почти тепло.
— Спасибо за заботу, Вернер, — с иронией проговорил он, тоже переходя на более неформальный тон. — Но боюсь, ведомости не отпускают своих жертв так легко. Через двадцать минут мне нужно вернуться. Один полковник ждёт таблицу по автомобильному транспорту, и если он её не получит, решит, что я лично сорвал весеннюю кампанию.
— Которой, как вы говорите, не будет, — поддел я его с беззаботной усмешкой.
Шпайдель задержал взгляд, и я понял, что задел край. Не сильно, но заметно. Он не испугался, не напрягся, просто чуть внимательнее посмотрел мне в лицо, словно проверяя, не было ли в моих словах большего интереса, чем положено немецкому офицеру за обедом.
— Я говорил, что не будет крупной активности на нашем участке, — аккуратно поправил он. — А кампания всё равно будет. Война не прекращается от того, что одна группа армий чинит сапоги. Где–то всегда кто–то начинает очередную большую глупость.
— Справедливо, — легко согласился я, отступая первым. — Значит, ваш полковник может быть спокоен: таблица по транспорту всё равно нужна для большой глупости, просто не обязательно здесь.
— Именно так, — криво улыбнулся Шпайдель. — Вы быстро учитесь штабной логике.
— Я стараюсь не злоупотреблять, — откликнулся я. — Вдруг привыкну.
Шпайдель рассмеялся негромко, без развязности, потом посмотрел на часы и поморщился.
— Мне пора, — произнёс он с явным сожалением, подзывая официанта жестом. — Обед получился короче, чем хотелось, но длиннее, чем позволяла служба.
— Тогда это уже победа, — заметил я. — На войне надо ценить маленькие успехи.
— У вас всё сводится к войне, Вернер, — усмехнулся Шпайдель, доставая деньги.
— У меня пока не было возможности проверить, существует ли что–то другое, — парировал я.
Он оплатил свой счёт, отодвинул стул и поднялся. Я тоже встал, соблюдая вежливость. Шпайдель на секунду задержался у стола, будто хотел сказать что–то ещё. Я ждал. В такие мгновения нельзя помогать человеку словами. Или он сам решится, или решит промолчать.
— Будьте осторожней, Вернер, — наконец проговорил Шпайдель, и на этот раз в голосе не было ни иронии, ни штабной осторожности. — Генрих болтун, но он прав в одном: вы умеете оказываться в центре событий. После вчерашнего я бы на вашем месте пару дней выбирал только такие места, где есть хороший свет, много свидетелей и запасной выход.
— Учту, Ганс, — кивнул я. — А вы берегитесь ведомостей. Они коварны и многочисленны.
— Против них не помогает даже «МГ–34», — скривил губы Шпайдель. — До встречи, герр Шварц.
— До встречи, герр оберлейтенант, — отозвался я.
Он ушёл быстро, но не суетливо, по дороге кивнул знакомому гауптману у окна, обменялся парой слов с метрдотелем и исчез за стеклянной дверью, снова став частью оккупированного Минска, где немецкие офицеры с усталыми лицами носили в папках будущие кладбища. Я сел обратно, допил выдохшееся пиво и некоторое время смотрел на пустой стул напротив. Слишком ровно он всё сказал. Слишком правильно. Слишком похоже на настоящую усталость человека, который видел изнанку зимней кампании и потому не верил в новый рывок на
Закладка:
Ресторан жил вокруг меня. Женщина в зелёном платье смеялась уже тише, врач смотрел на неё с усталым мужским тщеславием, интенданты у входа продолжали спорить о поставках, метрдотель провёл к столику нового посетителя, за окнами к вечеру начинал сгущаться сумрак. В этом зале Германия выглядела уверенной, сытой и почти вечной. Но я знал, что под этой уверенностью уже есть трещины: разбитые под Ярцево и Смоленском дивизии, страх перед русской зимой, нехватка техники, растянутые коммуникации, усталые солдаты и офицеры.
Я попросил счет и расплатился, оставив официанту щедрые чаевые. В гардеробе мне подали шинель, я неторопливо надел её, затянул поверх ремень, и вышел на крыльцо «Норда». Воздух снова ударил в лицо морозом, почти приятным после ресторанного тепла и запахов еды. На Кайзерштрассе стало темнее, фонари уже начинали проступать жёлтыми пятнами в сером воздухе.
Я постоял у входа несколько секунд, давая глазам привыкнуть к улице, потом неторопливо двинулся в направлении «Паласа». До назначенного времени оставалось ещё полчаса, и мне следовало хорошенько настроиться на новый раунд этой тихой подковерной борьбы.
Глава 12
10 февраля 1942 года
Вечер
До «Паласа» я добрался чуть раньше назначенного времени, хотя специально не ускорял шаг, позволяя морозному воздуху выветрить из головы слова Шпайделя. Мысль о весенней кампании я не выбросил — такие вещи не выбрасывают, если хочешь дожить до следующего утра, — но убрал её на отдельную полку памяти, туда, где хранятся факты, требующие проверки, сравнения и спокойного доклада. Сейчас впереди был «Палас», а в нём — зелёное сукно, карты, и чужие глаза. Ошибиться можно было не только ставкой, но и жизнью.
Вечер окончательно опустился на Минск. Небо над крышами стало густым, синевато–чёрным, с редкими прорезями между облаками, через которые холодно поблёскивали звёзды. Фонари на Кайзерштрассе горели ровным жёлтым светом, и снег под ними казался не белым, а золотистым, с примесью грязи, конского навоза, и угольной пыли.
В центре города немцы поддерживали видимость порядка: вычищенные тротуары, таблички на немецком, караулы у учреждений, гладко выбритые офицеры, уверенно шагающие женщины в мехах. Но стоило чуть отвести взгляд от освещённых витрин и казённого блеска, как сразу проступал другой Минск — холодный, голодный, настороженный, с тёмными окнами и людьми, которые двигались вдоль стен так, будто каждый фонарь мог оказаться прожектором на вышке.
«Палас» светился впереди всем своим показным великолепием. Бывший Дом культуры комсостава, переделанный немцами в элитный клуб, стоял на широкой улице, как чужой дворец, поставленный посреди оккупированного города специально для того, чтобы доказать: победители имеют право веселиться среди руин. Высокие колонны под треугольным фронтоном белели в электрическом свете, широкие ступени очищены от снега почти до камня, у дверей темнели фигуры часовых в шинелях, с автоматами «МП–40» на груди. Изнутри доносилась музыка — не громкая, вальс, приглушённый толстыми стенами и двойными дверями, и от этого звук казался особенно непристойным на фоне морозного города, где совсем рядом люди топили печи щепками от разобранной мебели и радовались лишней картофелине.
Павленко ждал у нижней ступени, чуть в стороне от прямого света, но так, чтобы его было видно всем, кому положено. В образе Манфреда Ланге он выглядел очень солидно: дорогое пальто с меховым воротником, перчатки из тонкой кожи, трость с серебряным набалдашником, каракулевая шапка, идеально уложенные усы и то особое выражение лица, которое бывает у богатых людей, привыкших не просить, а позволять другим предлагать им услуги. Заметив меня, он слегка повернул голову, мазнул почти равнодушным взглядом, словно встретил молодого офицера, которого пригласил из прихоти и теперь с некоторым раздражением убедился, что тот всё–таки явился.
— Вы пунктуальны, Шварц, — произнёс Павленко по–немецки, небрежно постукивая тростью по утоптанному снегу. — Это хорошо. Я не люблю опаздывающих.
— Стараюсь не разочаровывать людей, которые приглашают меня в такие места, герр Ланге, — отозвался я, остановившись на полшага ниже и слегка склонив голову. — Особенно если эти люди потом могут пожалеть о приглашении.
— Пожалеть можно о чём угодно, молодой человек, — проворчал Павленко, и в брюзгливой интонации Манфреда Ланге не было ни одной лишней ноты. — О плохом вине, о неудачной покупке, о доверии к чиновникам, о знакомстве с болтливой женщиной. О приглашении хорошего игрока жалеют только те, кто не умеет проигрывать.
Он сделал вид, что поправляет перчатку, наклонился на мгновение ближе, и голос его стал тише.
— Сегодня тебя будут рассматривать гораздо внимательней, Игорь, — едва слышно проговорил он. — Не прячься. После прошлой игры это будет смешно. Но и не лезь доказывать, что ты умнее всех за столом.
— Значит, играю того Шварца, которого они уже себе придумали, — так же негромко заметил я, не глядя на него прямо.
— Именно, — буркнул Павленко, мгновенно возвращая на лицо выражение скучающего богача. — Только не забудь, что придумали его они, а вести должен ты. Пойдёмте, лейтенант. Нечего морозить ноги перед дверью, когда внутри ждут люди с деньгами.
Мы поднялись по ступеням. Часовые у входа вытянулись при виде Ланге, но на этот раз их взгляды задержались и на мне. Не с подозрением, а с тем любопытством, которое появляется у людей, уже слышавших историю и теперь увидевших её живое воплощение. Наверняка слухи о ночной драке добрались сюда быстрее меня. В таких заведениях слухи ходят между столами вместе с официантами, оседают в гардеробе, цепляются к меховым воротникам и бокалам с коньяком, а потом утром оказываются в штабных канцеляриях, у парикмахеров, в постелях любовниц.
За дверями пахнуло теплом, паркетным воском, дорогим табаком, одеколоном и вином. Вестибюль блестел так, словно война обходила его стороной и оставалась где–то за порогом, в снегу и темноте. Пожилой гардеробщик с седыми усами сразу шагнул навстречу Павленко, принял пальто и шапку, поклонился чуть ниже, чем требовалось, а коренастый фельдфебель у оружейного шкафа смотрел на меня уже не как на случайного младшего офицера, попавшего в чужую прихожую, а как на человека, которого запомнили.
— Герр лейтенант, ваше оружие, — негромко напомнил фельдфебель, протянув ладонь.
Я расстегнул кобуру и достал «Парабеллум». Фельдфебель проверил
Закладка:
— Видите, Шварц, — с раздражённой заботливостью проворчал Павленко, когда я забрал номерок. — Здесь вам не кабак у вокзала. В приличных местах оружие сдают, чтобы благородные господа не решали карточные споры слишком прямолинейно.
— А если благородный господин не умеет спорить иначе? — поинтересовался я, позволив себе лёгкую улыбку.
— Тогда он быстро перестаёт быть желанным гостем, — отрезал Павленко. — Идёмте.
Мы прошли из вестибюля в главный зал первого этажа, и я на мгновение почувствовал себя человеком, который смотрит на витрину чужой победы. Высокий потолок с лепниной, колонны вдоль стен, зеркала, отражающие огни люстр, тяжёлые портьеры, живые цветы в больших вазах, музыка маленького оркестра, официанты во фраках, женщины в мехах и драгоценностях, старшие офицеры с орденами, чиновники, толстые тыловики, аккуратные адъютанты, хрустальные бокалы, столовое серебро, зелёные абажуры на столиках. Всё это могло бы выглядеть просто богато, если бы не было так безобразно неуместно в городе, где за дверями подъездов воняло кошачьей мочой, кислой капустой и страхом.
И тут я увидел Клюге.
Он стоял не в центре зала, а чуть в стороне, возле высокой колонны, где свет падал сверху и немного сбоку, выделяя на лице резкие тени. Генерал–фельдмаршал Гюнтер фон Клюге был не таким ярким, как можно было ожидать от командующего группой армий. Без театральной показухи, без суетливого величия, без желания собирать вокруг себя восторженный двор. Сухая фигура, чуть опущенные плечи, усталое властное лицо, взгляд человека, привыкшего принимать нелегкие решения об отправке на смерть тысяч людей. Рядом с ним держались несколько генералов и офицеров помладше чином. Они не толпились, не вытягивались карикатурно, но в их позах было то напряжение, по которому сразу узнаётся настоящий центр силы. Клюге говорил негромко, и люди вокруг наклонялись к нему, чтобы не пропустить ни слова.
Между нами было метров десять. Не больше.
С такой дистанции я не промахиваюсь.
Мысль вспыхнула в голове мгновенно, ярко, четко. Десять метров. Пистолет в кармане. Один шаг в сторону, рука вниз, достать, поднять, два выстрела в грудь, третий в голову, если успею. На такой дистанции даже после всего этого суматошного дня я бы положил пули туда, куда надо. И так же четко я понимал: сейчас Клюге был недосягаемее, чем если бы сидел за километр отсюда в блиндаже, за проволокой, часовыми и минным полем. Потому что вокруг были свет, музыка, десятки свидетелей, генералы, адъютанты, охрана, моя легенда, Павленко, Альбиков, Валуев, и вся операция, ради которой нас сюда забросили.
— Не задерживайтесь, Шварц, — негромко бросил Павленко, не оборачиваясь и не меняя шага. — Нас ждут.
Я отвёл взгляд. Не резко, не виновато, а так, как молодой лейтенант отводит глаза от командующего, которого ему никто не представлял. Клюге даже не посмотрел в мою сторону. Не заметил. И это было хорошо. Иногда лучшая встреча с целью — та, после которой цель не знает, что встреча вообще была.
Мы пересекли зал, миновали группу офицеров у стойки с напитками и поднялись на второй этаж. Музыка постепенно осталась внизу, стала глуше, мягче, превратилась в фон, похожий на далёкое жужжание. На стенах висели гравюры с видами немецких городов, и я отметил Дрезден, Мюнхен, Гейдельберг, Берлин. Дома, мосты, башни, соборы, реки. Немцы любили приносить с собой куски Германии и развешивать их поверх чужих стен, словно этим можно было заставить оккупированный город перестать быть собой.
Перед дверью малого зала Павленко остановился и повернулся ко мне. Его лицо было лицом Ланге, но глаза на долю секунды стали глазами Игната Михайловича.
— Помните, молодой человек, — наставительно произнёс он уже громче, чтобы любой случайный слушатель услышал именно брюзжание богатого старика. — За этим столом играют не только картами. Там играют терпением, привычками и самолюбием. Особенно самолюбием. С ним у молодых офицеров обычно хуже всего.
— Постараюсь не позорить вас, герр Ланге, — заверил я с вежливой полуулыбкой.
— Постарайтесь не позорить себя, — буркнул Павленко, толкая дверь. — Моё самолюбие стоит дороже вашего жалованья и давно застраховано.
Малый карточный зал встретил нас полумраком, теплом камина и дымом дорогого табака. Комната была та же, что и позавчера, но теперь я смотрел на неё не глазами человека, случайно забравшегося в логово хищников, а глазами охотника, пришедшего устроить этим хищникам ловушку. Тёмные дубовые панели на стенах, зелёные портьеры, тяжёлые овальные столы, мягкий ковёр, гасивший шаги, несколько ламп под матовыми абажурами, камин с аккуратно сложенными поленьями, крупье в белых рубашках и чёрных жилетах, фишки, лежащие ровными башенками, карты, ещё не тронутые чужими пальцами. За дальним столом шла другая партия, там негромко переговаривались полковники и один пожилой генерал с красным лицом. Нас ждали за тем же столом у камина.
Вальзам–Йорг сидел прямо, как линейка, положив перед собой узкие сухие руки. Монокль поблёскивал в правом глазу, мундир был безупречен, лицо оставалось холодным, но в уголках губ пряталось то ли ожидание, то ли раздражение, то ли интерес. Фон дер Грёбен, напротив, уже держал бокал, хотя игра ещё не началась, и выглядел так, будто вечер обещал ему приятную смесь карт, коньяка и разговоров. Эльзнер сидел немного в тени, ближе к камину, и его тонкие черты в неровном свете огня казались почти неподвижными. Он повернулся к нам первым. Не торопясь. Без настороженности. С интересом человека, открывшего книгу на странице, где позавчера обнаружилась странная фраза, и теперь решившего прочитать дальше.
— Господа, — Павленко подошёл к столу, чуть склонил голову и развёл руками с видом человека, который принёс редкую бутылку и теперь ждёт, оценят ли вкус. — Как видите, мой юный протеже явился в целости, хотя Минск, по слухам, старательно пытался этому помешать.
— Лейтенант Шварц, — сухо поприветствовал меня Вальзам–Йорг, тронув пальцами монокль. — Рад, что вы приняли приглашение. Позавчера вы заставили меня усомниться в собственном умении читать людей. Сегодня я намерен проверить, была ли это случайность.
— Герр генерал, — я щёлкнул каблуками и поклонился ровно настолько, чтобы
Закладка:
— Хороший ответ, — хмыкнул Грёбен, поднимая бокал. — Осторожный и наглый одновременно. Мне нравится.
— Буркхард, вам нравится всё, что не требует от вас трезвости, — холодно заметил Вальзам–Йорг, но в его голосе не было настоящего раздражения.
— А трезвость, Фридхельм, слишком переоценена людьми, которые не умеют получать удовольствие от жизни, — беззлобно парировал Грёбен, с улыбкой глядя на меня. — Садитесь, лейтенант. Посмотрим, удастся ли вам сегодня снова устроить маленький переворот за карточным столом.
— Перевороты плохо заканчиваются, герр генерал, — отозвался я, занимая предложенный стул. — Особенно маленькие. Их слишком легко подавить.
Эльзнер едва заметно улыбнулся. Не весело, не одобрительно, а как человек, поставивший первую пометку на полях.
— Интересная формулировка, лейтенант, — произнёс он тихо. — Вы всегда так аккуратно выбираете слова или только в обществе старших по званию?
— В обществе старших по званию я стараюсь выбирать слова быстрее, герр генерал, — пояснил я, кладя руки на край стола. — Долгие паузы иногда принимают за неуважение.
— Или за работу мысли, — уточнил Эльзнер, чуть наклонив голову.
— Это уже зависит от собеседника, — спокойно отозвался я.
Павленко опустился на стул рядом со мной и недовольно постучал тростью по полу.
— Господа, если вы намерены весь вечер изучать моего гостя, я потребую платы как за выставочный экземпляр, — проворчал он. — Но поскольку я привёл его играть, а не позировать, предлагаю начать.
Крупье бесшумно возник у стола, словно вырос из тени за портьерой. Тонкие пальцы вскрыли новую колоду, разложили карты веером, показали рубашки, потом ловко собрали, перетасовали, дали снять Вальзам–Йоргу. Фишки передо мной легли аккуратной стопкой и я машинально отметил сумму — снова достаточно крупную, чтобы игра была серьёзной, но не настолько, чтобы проигрыш выглядел катастрофой.
Крупье раздал по две карты. Я чуть приподнял уголки своих: туз пик и девятка треф. Рука не мусорная, но и не та, с которой стоит изображать героя. Вальзам–Йорг посмотрел свои карты быстро, почти без движения лица. Грёбен поднял карты выше, чем следовало, и довольно хмыкнул. Эльзнер изучал не карты. Он смотрел на мои пальцы, на то, как я держу уголок, как быстро опускаю карты, как перевожу взгляд.
— Ставка десять, — объявил крупье.
Вальзам–Йорг вошёл первым. Грёбен лениво уравнял. Эльзнер, подержав карты перед собой чуть дольше обычного, тоже остался. Павленко сбросил, даже не моргнув. Я уравнял, решив посмотреть флоп. Пока фишки скользили по сукну, Грёбен наклонился ко мне, и его мясистое лицо расплылось в любопытной улыбке.
— Лейтенант, — проговорил он, вертя бокал за тонкую ножку. — Говорят, после прошлой нашей встречи вы нашли ночное приключение. Что вы делаете с Минском, Шварц?
— Ничего особенного, герр генерал, — отозвался я. — Просто иногда город сам подсовывает неприятности под дверь.
— Под дверь? — переспросил Грёбен, весело прищурившись. — По слухам, на вас напали несколько вооруженных людей.
Крупье открыл флоп: туз червей, девятка бубен, король пик.
Две пары. Хорошее начало, но не повод терять голову. Особенно за столом, где каждый смотрел не только на карты, но и на то, как я дышу.
— Слухи всегда крупнее людей, которые их породили, — заметил я, проверяя лица игроков. — Меня пытались ограбить какие–то местные бандиты. Справиться с ними для боевого офицера — пустяк. Остальное — работа чужого воображения.
Вальзам–Йорг поставил двадцать. Небольшое давление. Грёбен, которому флоп явно не помог или помог слишком мало, уравнял почти из упрямства. Эльзнер сбросил карты, но от разговора не ушёл. Я сделал паузу, достаточную для нормального игрока, и уравнял.
— И вы не знаете, кто они были? — поинтересовался Вальзам–Йорг ровным голосом, будто спрашивал не о нападении, а о том, есть ли у меня червовая масть.
— В точности — нет, герр генерал, — спокойно ответил я. — Предположения есть у всех. У штурмбаннфюрера Корфа, вероятно, тоже. Но мне он отчёта не присылал.
Грёбен рассмеялся, глухо и довольно.
— Слышите, Фридхельм? Молодой человек умеет уважать служебные границы. Редкое качество.
— Уважение к служебным границам чаще появляется после того, как человек несколько раз больно ударится о них лбом, — сухо обронил Вальзам–Йорг.
Крупье открыл терн: тройка треф. Пустая карта. Вальзам–Йорг сделал новую ставку, на этот раз сорок. Грёбен бросил фишки следом, даже не особенно думая. Я посмотрел на стол. Туз, девятка, король, тройка. Если у Вальзам–Йорга туз с сильным кикером, он будет давить. Если король–девятка, у него две пары слабее моих. Если сет королей, мне неприятно. Но его ставка выглядела скорее проверкой, чем ловушкой. Я уравнял.
— Забавно, Шварц, — проговорил Эльзнер, слегка откинувшись на спинку стула. — Большинство молодых офицеров на вашем месте уже рассказывали бы, как в одиночку уничтожили заговор вражеской организации. А вы всё преуменьшаете.
Я перевёл взгляд на него только после того, как фишки легли в банк.
— Преувеличивать опасность после того, как остался жив, — дурной вкус, герр генерал, — произнёс я. — К тому же, если опасность была настоящей, она не нуждается в украшениях.
Эльзнер кивнул, словно услышал не ответ, а подтверждение какой–то своей внутренней догадки.
— А если опасность была не настоящей? — уточнил он мягко.
— Тогда украшения ей тем более не помогут, — парировал я.
Ривер оказался валетом бубен. На столе лежали туз, девятка, король, тройка, валет. Мне по–прежнему хватало двух пар, но появились неприятные варианты стрита для дамы–десятки. Вальзам–Йорг посмотрел на свои карты, потом на меня. Сухое лицо не изменилось. Он поставил ещё сорок — ровно столько, чтобы проверить, но не открывать войну. Грёбен фыркнул, бросил карты в пас и тут же потянулся к бокалу.
— С меня хватит, — проворчал он. — Когда Фридхельм ставит так аккуратно, это или ловушка, или скука. В обоих случаях пить интереснее.
Я уравнял. Крупье коротко кивнул.
— Вскрывайтесь, господа.
Вальзам–Йорг перевернул туз и даму. Пара тузов. Сильный кикер, но недостаточно.
Я раскрыл свои карты.
— Две пары, тузы и девятки, — объявил крупье. — Банк лейтенанту Шварцу.
Грёбен радостно хлопнул ладонью по столу.
— Началось! — усмехнулся он. — Фридхельм, вас снова кусают.
Вальзам–Йорг посмотрел на мои карты, потом на меня. Никакой злости. Только холодный интерес, ставший чуть более плотным.
— Вы не стали
Закладка:
— Мог, герр генерал, — согласился я, подтягивая банк к себе. — Но на столе лежал валет. Дама и десятка били меня стритом. За право выглядеть смелым иногда приходится платить слишком дорого.
— И всё же вы уравняли, — уточнил Вальзам–Йорг.
— Любопытство дешевле гордости, если правильно выбрать размер ставки, — пояснил я.
Грёбен снова рассмеялся.
— Фридхельм, мальчишка говорит как старый ростовщик!
— Молодой человек говорит как игрок, который считает чужие ошибки, — холодно поправил Вальзам–Йорг. — Это не одно и то же.
Крупье собрал карты, сдвинул фишки, снова перетасовал колоду. Вторая раздача началась почти сразу, без длинной паузы, и это было правильно. Игра не терпит пустоты. Если люди за столом перестают смотреть в карты, они начинают слишком пристально смотреть друг на друга.
На этот раз мне пришли семёрка пик и семёрка червей. Карманная пара. Хорошая рука для осторожного входа, особенно если флоп даст третью семёрку или низкие карты. Вальзам–Йорг сбросил почти сразу. Грёбен повысил до двадцати, будто объявлял не ставку, а тост. Эльзнер уравнял. Павленко вошёл следом, даже не глядя в мою сторону. Я тоже уравнял.
Флоп: дама пик, семёрка бубен, двойка треф.
Сет. Вот теперь карта стала действительно сильной, но слишком сильной для человека, который не должен выглядеть колдуном. Я заставил себя не менять дыхание. Не двигать пальцами. Не смотреть лишний раз на фишки. Крупье отодвинул колоду, и игра пошла дальше.
Грёбен, как префлоп–агрессор, поставил тридцать. Эльзнер посмотрел на него, потом на стол, затем уравнял. Павленко сбросил карты с лёгким раздражением, словно в очередной раз убедился в неблагосклонности судьбы. Я сделал вид, что сомневаюсь. Сет на сухом флопе можно было играть медленно. Если Грёбен зацепился за даму, он сам принесёт деньги. Если у Эльзнера что–то вроде дама–валет или пара на руках, он тоже может остаться.
— Уравниваю, — проговорил я, выкладывая фишки.
— Лейтенант, — обратился Эльзнер, пока крупье готовился открыть терн. — Вы позавчера пошли ва–банк против Фридхельма. Это было желание выиграть, желание доказать что–то или ошибка?
Терн: восьмёрка треф. Карта почти пустая, но дала кое–какие возможности для стрита тем, кто сидел с девяткой–десяткой. Грёбен поставил пятьдесят. Он делал это широко, уверенно, с удовольствием. Эльзнер уравнял без видимого усилия. Я слышал вопрос, видел карты и одновременно чувствовал, как Павленко сбоку внимательно слушает каждое слово.
— Ошибка, герр генерал, — произнёс я, отсчитав фишки. — Но не всякая ошибка бесполезна.
— Это уклонение от ответа, — мягко заметил Эльзнер.
— Нет, герр генерал, — возразил я. — Это короткий ответ. Длинный испортит игру.
Грёбен довольно крякнул.
— Торбен, оставьте лейтенанта в покое. Он пытается обобрать нас, а вы мешаете человеку работать.
— Я наблюдаю, Буркхард, — уточнил Эльзнер, не отводя от меня спокойного взгляда. — Карточный стол иногда говорит о человеке больше, чем его послужной список.
— Послужные списки вообще врут, — отмахнулся Грёбен. — Особенно когда их пишут для наград.
— А карты? — спросил Эльзнер.
— Карты тоже врут, но гораздо реже, — ухмыльнулся Грёбен.
Ривер: король червей. Никакого прямого испуга, но король мог усилить того, кто тащил старшие карты. Грёбен поставил снова, теперь уже восемьдесят. Слишком резко. Он или поймал короля к даме, получив две пары, или блефовал. Эльзнер, чуть помедлив, сбросил. Я остался один против Грёбена с сетом семёрок. Можно было просто уравнять, можно поднять. Против него лучше было поднять, но не так, чтобы он ушёл. Пьяный, азартный, уязвлённый, он мог заплатить за возможность доказать, что молодой лейтенант опять переоценивает свои карты.
— Поднимаю до ста шестидесяти, — объявил я, спокойно передвинув фишки.
Грёбен уставился на меня, потом на стол, потом снова на меня. Его маленькие глаза забегали. Он не был дураком. Просто любил давить там, где другой человек начинал сомневаться.
— Что у вас, Шварц? — проворчал он. — Дама? Король? Или опять эта ваша наглая пустота?
— Если я отвечу, герр генерал, игра потеряет часть очарования, — заметил я.
— Наглец, — с удовольствием констатировал Грёбен и уравнял.
Крупье кивнул.
— Вскрывайтесь, господа.
Грёбен перевернул даму и короля. Две пары. Он действительно поймал короля на ривере и решил, что теперь впереди.
Я открыл свои семёрки.
— Три семёрки, — объявил крупье. — Банк лейтенанту Шварцу.
Грёбен секунду смотрел на карты, потом хлопнул себя по лбу ладонью.
— Вот сукин сын! — восхищённо пророкотал он. — Сидел с тройкой с самого флопа и молчал, как грешник на исповеди!
Павленко недовольно шевельнул усами.
— Буркхард, осторожнее с выражениями. Вы говорите о нашем госте.
— Я говорю с уважением, Манфред, — заверил Грёбен, поднимая руки. — С большим уважением. Молодой человек умеет ждать.
— Умение ждать ещё не делает человека умным, — заметил Вальзам–Йорг, глядя на меня с новым интересом. — Однако избавляет от многих глупостей.
— К сожалению, не от всех, — пробормотал Павленко, и я прекрасно понял, какую именно мою глупость он вспомнил.
Игра продолжилась. Несколько следующих раздач ушли без крупных столкновений. Мне приходил мусор: двойка и девятка разномастные, валет с четвёркой, король с тройкой. Я сбрасывал, не изображая расстройства. Вальзам–Йорг забрал небольшой банк у Павленко на паре валетов. Эльзнер один раз красиво выбил Грёбена ставкой на терне, хотя, судя по вскрытию, у него самого была всего лишь средняя пара. Грёбен потребовал ещё коньяку и начал ворчать на судьбу, крупье, карты, погоду, штабные таблицы и вообще всё устройство мироздания, которое почему–то не желало уважать его тягу к широкой игре.
Именно на одной из этих спокойных раздач, когда я сбросил до флопа, а Вальзам–Йорг и Павленко остались против Эльзнера, разговор свернул туда, куда ему, видимо, суждено было свернуть. Флоп лёг сухой: десятка треф, пятёрка бубен, двойка пик. Вальзам–Йорг поставил мало. Павленко уравнял. Эльзнер сбросил, но остался слушать.
— Сухие карты, сухой вечер, и сухие дороги будут только во сне, — проворчал Грёбен, глядя на свой бокал. — А от нас опять требуют сводки по транспорту. Сколько грузовиков на ходу, сколько в ремонте, сколько можно перебросить, сколько нельзя. Будто весной вся эта проклятая земля не превратится в кашу.
— Земля не обязана учитывать удобство штабов, — ровно заметил Эльзнер.
— Вот именно, — подхватил Грёбен. — А наверху всё считают, считают,
Закладка:
Вальзам–Йорг поднял глаза от карт. Не резко. Не испуганно. Скорее так, как учитель смотрит на ученика, который в пятый раз делает одну и ту же грамматическую ошибку.
— Официанты вообще знают слишком много, Буркхард, — холодно произнёс он. — Именно поэтому умные люди не доверяют разговорам официантов.
— Да бросьте, Фридхельм, — поморщился Грёбен. — Половина Минска говорит об одном и том же.
— Половина Минска говорит то, что ей удобно говорить, — отрезал Вальзам–Йорг и передвинул фишки. — Повышаю.
Павленко посмотрел на него, потом на стол. Терн оказался тузом червей. Игнат Михайлович чуть скривил губы и уравнял.
Я не стал разворачивать эту фразу у себя в голове. Не стал снова раскладывать всё по полочкам. Просто поставил маленькую мысленную галочку рядом с тем, что уже лежало на своей полке. Ещё одно подтверждение. Не новое знание, а именно подтверждение.
Ривер принёс десятку пик. Вальзам–Йорг поставил снова. Павленко, помедлив, сбросил.
— Слишком дорого для старика с плохими картами, — проворчал он.
Вальзам–Йорг не стал показывать карты. Крупье подтянул банк к нему, и игра пошла дальше, словно ничего важного не прозвучало. Именно это было важнее всего. За столом не повисла тревога, никто не начал оглядываться, никто не сказал «мы болтаем лишнее». Слух о весеннем бездействии «Центра» жил здесь не как тайна, случайно выпавшая из кармана, а как привычная монета, которую все уже подержали в руках.
Следующая раздача досталась мне с тузом бубен и дамой бубен. Красивая рука. Сильная, но опасная, потому что красота карт часто заставляет человека забыть, что у других тоже есть две закрытые. Вальзам–Йорг на малом блайнде. Грёбен вошёл, как всегда, широко. Эльзнер уравнял. Павленко сбросил. Я повысил до тридцати. Вальзам–Йорг посмотрел на меня через монокль и уравнял. Грёбен, разумеется, тоже остался. Эльзнер после короткой паузы сбросил, снова предпочтя наблюдение участию.
Флоп: дама треф, десятка бубен, четвёрка бубен.
У меня старшая пара с хорошим кикером и флеш–дро. Очень сильная позиция, но не готовая победа. Вальзам–Йорг поставил первым, сорок. Грёбен уравнял. Я поднял до ста. Вальзам–Йорг долго смотрел на фишки, потом на меня. Не на карты. На меня. Проверял, как я дышу после повышения. Грёбен с досадой поморщился, но фишки кинул.
— Вот это уже похоже на игру, — одобрительно прорычал он.
— На игру похоже всё, где люди добровольно расстаются с деньгами, — проворчал Павленко. — Вопрос только в том, кто именно добровольнее.
— Лейтенант, — вмешался Эльзнер, пока крупье открывал терн. — Вам нравится риск?
Терн: король пик.
Карта неприятная и полезная одновременно. Она давала мне возможность стрита при валете, но могла усилить кого–то с королём, король–дамой, туз–валетом или туз–королём. Вальзам–Йорг поставил сто пятьдесят. Грёбен замер. Он посмотрел на свои карты, на стол, потом с видимым страданием сбросил.
— Проклятые аккуратные ставки, — буркнул он. — Когда человек ставит так ровно, хочется его ударить.
— Риск не может нравиться, герр генерал, — ответил я Эльзнеру, не отрывая взгляда от фишек Вальзам–Йорга. — Он просто иногда оказывается дешевле осторожности.
— Прекрасно сказано, — заметил Эльзнер. — И очень опасно.
— Опасны не слова, герр генерал, — возразил я, уравнивая ставку. — Опасно поверить в них слишком сильно.
Вальзам–Йорг не улыбнулся, но я увидел, как на миг напряглись сухие мышцы возле его рта. Ему понравился ответ. Или не понравился. С такими людьми это почти одно и то же, если они продолжают слушать.
Ривер: валет бубен.
Внутри щёлкнуло. Туз, дама у меня. На столе дама, десятка бубен, четвёрка бубен, король, валет бубен. У меня был стрит от десятки до туза и флеш бубнами: туз бубен, дама бубен, валет бубен, десятка бубен, четвёрка бубен. Очень сильная комбинация. Почти железная, если у Вальзам–Йорга не было чего–то совершенно чудовищного вроде король бубен и девятка бубен, что давало бы флеш слабее, или пары королей с сетом, которая всё равно проигрывала флешу.
Вальзам–Йорг смотрел на стол долго. Потом сделал ставку. Не ва–банк. Двести. Крупно, но не истерично. Такая ставка говорила: «Я силён и хочу, чтобы ты заплатил». Или: «Я хочу, чтобы ты решил, будто я силён». В прошлый раз я пошёл ва–банк, нарушив прямой запрет Павленко. Сегодня он молчал. Значит, решение оставалось за мной.
Я мог поднять резко и забрать банк. Мог уравнять и показать силу без лишней бравады. Но Вальзам–Йорг не позвал меня сюда для осторожного уравнивания с натсовым флешем. Он проверял не только карты. Он проверял, пойму ли я, где заканчивается приличная игра и начинается настоящее давление.
— Поднимаю до пятисот, — произнёс я ровно.
Грёбен присвистнул. Эльзнер чуть наклонился вперёд. Павленко, не глядя на меня, взял бокал и поднёс к губам, но пить не стал. Это был не прежний приказ «пасуй». Скорее напоминание: не увлекайся.
Вальзам–Йорг смотрел на фишки, потом на меня. Долго. Очень долго. В зале стало тише, хотя другая партия за дальним столом продолжалась. Я слышал потрескивание поленьев в камине, далёкий звук музыки снизу, лёгкий скрип обуви официанта за спиной, дыхание Грёбена, почти незаметное постукивание пальцев Павленко по ножке бокала.
— Позавчера вы пошли ва–банк, — наконец произнёс Вальзам–Йорг. — Сегодня ограничиваетесь повышением. Почему?
— Позавчера я хотел закончить раздачу, герр генерал, — пояснил я. — Сегодня мне интересно, что сделаете вы.
Грёбен довольно крякнул.
— Фридхельм, он снова дерзит. Но изящнее.
— Я заметил, — сухо отозвался Вальзам–Йорг.
Он уравнял.
Крупье тихо объявил вскрытие. Вальзам–Йорг открыл короля бубен и даму пик. Две пары — короли и дамы — плюс сильная бубна на руке, но до флеша не хватило. Он ставил на двух парах и на том, что я либо тянул недостроенный флеш, либо переоценил даму. Возможно, на терне он был впереди. На ривере его карта умерла.
Я раскрыл туз и даму бубен.
— Флеш, туз старший, — произнёс крупье. — Банк лейтенанту Шварцу.
Грёбен расхохотался, хлопнув ладонью по столу так, что подпрыгнул бокал.
— Фридхельм, это уже закономерность! Позавчера он вас ударил молотком, сегодня — шпагой.
Вальзам–Йорг не двинулся. Его лицо оставалось почти неподвижным, но в глазах появилось не раздражение и не обида. Скорее удовлетворение человека, который наконец получил подтверждение гипотезы.
— Теперь понятно, лейтенант, — произнёс он. — В прошлый раз это было не везение.
— Везение
Закладка:
Грёбен снова расхохотался. Эльзнер улыбнулся тонко, почти незаметно.
— А вы интересный человек, Шварц, — проговорил он, глядя на меня так, будто карты больше не имели значения. — Очень интересный.
— Надеюсь, герр генерал, это не недостаток, — отозвался я.
— Господа, я предлагаю продолжать, пока наш молодой друг окончательно не уверовал, что обыгрывать генералов — его природное право, — проворчал Павленко.
Игра пошла дальше, но после крупной раздачи воздух за столом изменился. Не сильно, не театрально, однако достаточно, чтобы я почувствовал: проверка пройдена. Не вся. Такие люди никогда не ставят окончательные оценки после одного розыгрыша. Но Вальзам–Йорг больше не смотрел на меня как на случайное явление. Грёбен видел во мне приятного нахала, который оживляет вечер и даёт повод пить с удовольствием. Эльзнер продолжал собирать мой психологический портрет, только теперь в его взгляде было не одно любопытство, а интерес более личный, почти человеческий. Павленко держал маску, но по тому, как он иногда едва заметно прищуривался, я понимал: Игнат Михайлович считает результат неплохим, хотя вслух потом обязательно найдёт, за что меня отругать.
Следующие две раздачи прошли спокойно. В первой я сбросил разномастных валета и восьмёрку после повышения Вальзам–Йорга. Во второй вошёл с королём червей и десяткой червей, поймал на флопе две червы, но терн и ривер не помогли, и я отдал небольшой банк Эльзнеру, у которого оказалась пара тузов. Он вскрыл карты без торжества, только чуть кивнул, словно отметил, что я умею проигрывать без раздражения. Это тоже было частью игры. Люди внимательно смотрят не на победы, а на то, как ты платишь за поражение.
За очередной раздачей Грёбен снова вернулся к служебным жалобам. Ему пришли хорошие карты или он хотел, чтобы мы так думали, потому что префлоп он поднял сразу до пятидесяти. Я сбросил пятёрку и тройку. Павленко остался. Вальзам–Йорг уравнял. Эльзнер, посмотрев на карты, тоже вошёл. Флоп лёг тяжёлый: король треф, король пик, девятка червей. Грёбен поставил, довольно улыбаясь.
— Вот вы говорите, что я много болтаю, Фридхельм, — пробурчал он, когда Павленко уравнял, а Вальзам–Йорг задумался. — А у меня опять требуют передать грузовики на юг. Причём все требования с пометками «срочно», «приоритетно», «особой важности». И как тут не болтать, если сам не понимаешь, кому и зачем отдаёшь последние нормальные грузовики?
— Если вы не понимаете, Буркхард, это ещё не повод помогать другим понять вместе с вами, — сухо отрезал Вальзам–Йорг и уравнял ставку.
— Да никто ничего не поймёт, — отмахнулся Грёбен. — Все и так знают: весной здесь большой драки не будет. А где будет — пусть гадают. Для этого у нас есть разведка, контрразведка, штаб и прочие люди, которые получают жалованье за умное выражение лица.
Эльзнер посмотрел на Вальзам–Йорга.
— Слухи действительно стали слишком одинаковыми, Фридхельм, — заметил он спокойно.
Вальзам–Йорг открыл рот не сразу. Крупье тем временем положил терн: девятка бубен. На столе образовались две пары, короли и девятки, и игра вдруг стала неприятной для тех, кто держал в руках любой старший кикер.
— Одинаковыми становятся не слухи, Торбен, — наконец произнёс Вальзам–Йорг. — Одинаковыми становятся люди, которым лень думать. Повышаю.
Он передвинул фишки. Павленко хмыкнул, покрутил свои карты между пальцами и сбросил.
— Старому коммерсанту скучно спорить с двумя королями на столе, — проворчал он. — Особенно когда рядом сидят военные и делают вид, что обсуждают игру, а не войну.
Грёбен уравнял. Эльзнер тоже. Ривер принёс двойку пик. Вальзам–Йорг поставил снова. Грёбен ответил. Эльзнер, чуть подумав, сбросил. Вскрытие показало у Вальзам–Йорга туз–король. Тройка королей. У Грёбена была дама–король, тоже король, но кикер слабее. Он проиграл и тут же потребовал ещё коньяку.
— Вот поэтому я не люблю штабных педантов, — проворчал он, хотя улыбался. — Даже когда у них на лице ничего нет, в рукаве обязательно туз.
— Умение держать туз не в рукаве, а в положенном месте отличает игрока от шулера, — холодно заметил Вальзам–Йорг.
— А боевого офицера от тылового интенданта, — добавил Грёбен, поднимая новый бокал.
Я снова поставил мысленную галочку. Не стал думать дальше. Не здесь. Не сейчас. Слишком одинаковые слухи. Грузовики на юг. Приоритетно. Особая важность. Вальзам–Йорг раздражён не тем, что звучит общая мысль, а тем, что люди обсуждают детали. Этого достаточно. Остальное потом.
Ближе к концу второго часа игра стала свободнее. Банк у меня вырос, но не неприлично. Вальзам–Йорг отыграл часть потерь у Павленко. Грёбен ходил волнами: выигрывал ярко, проигрывал громко, пил красиво и болтал больше, чем следовало бы человеку на его должности. Эльзнер почти не выигрывал, но и не терял много. Он выбирал руки, как выбирал вопросы: редко, точно и не ради немедленного результата.
Очередная раздача началась с того, что мне пришли десятка пик и валет пик. Неплохая связка, одномастная, но требующая осторожности. Вальзам–Йорг сбросил. Грёбен вошёл. Эльзнер повысил до тридцати. Павленко уравнял. Я тоже остался.
Флоп: девятка пик, дама треф, двойка пик.
У меня было флеш–дро и стрит–дро на короля или восьмёрку. Карта пахла возможностью, а возможности за покерным столом часто оказываются ловушкой. Эльзнер поставил сорок. Павленко сбросил почти сразу, бросив на меня короткий взгляд из–под бровей, в котором не было приказа, только предупреждение. Я уравнял. Грёбен тоже.
— Лейтенант, — произнёс Эльзнер, когда крупье готовился открыть терн. — Вы слишком спокойно говорите о том, что с вами происходит. Это привычка или поза?
Терн: восьмёрка бубен.
Стрит готов: восемь, девять, десять, валет, дама. Флеш всё ещё не пришёл, но стрит уже был достаточно силён. Грёбен шумно выдохнул. Эльзнер поставил сто. Он мог иметь даму, мог иметь пару старше, мог тянуть. Его вопрос висел над столом, как ещё одна открытая карта.
— Поза требует слишком много внимания, герр генерал, — ответил я, отсчитывая фишки. — В какой–то момент человек устаёт её держать. Привычка надёжнее.
— Привычка к чему? — уточнил Эльзнер.
— К тому, что события редко спрашивают разрешения, — произнёс я и уравнял.
Грёбен тоже уравнял, хотя по лицу было видно: ему это не нравится, но выйти он не может.
— События, — повторил Эльзнер, будто пробуя слово на вкус. — Вы говорите так, словно человек не выбирает, а только отвечает на чужие ходы.
— Иногда выбирает, — возразил
Закладка:
Ривер: король червей.
Теперь на столе лежали девятка пик, дама треф, двойка пик, восьмёрка бубен, король червей. Мой стрит от девятки до короля стал лучше, но если у кого–то туз–валет, он бил меня старшим стритом от десятки до туза. У Эльзнера это было возможно. Он повысил префлоп. Мог сидеть с тузом–валетом. Мог задавать вопросы именно потому, что ему было комфортно в раздаче. Грёбен постучал пальцами по бокалу, потом неожиданно чекнул. Эльзнер поставил двести.
Я посмотрел на стол. Потом на Эльзнера. Он сидел спокойно, почти отрешённо. На блеф не похоже. Но Эльзнер умел выглядеть спокойно в любой ситуации. Грёбен после короткой борьбы сбросил.
— Слишком умные лица за столом, — буркнул он. — Не люблю платить людям за умные лица.
Остались мы с Эльзнером. У меня стрит. Вопрос: достаточно ли. Можно сбросить, сохранив банк. Можно уравнять и узнать. Повышать смысла не было: руку сильнее я не выбью, слабее, возможно, испугаю. Я уравнял.
— Вскрывайтесь, господа, — произнёс крупье.
Эльзнер открыл даму и короля. Две пары.
Я показал десятку и валета.
— Стрит, — объявил крупье. — Банк лейтенанту Шварцу.
Эльзнер посмотрел на мои карты, и на его губах появилась едва заметная улыбка.
— Вы ответили на мой вопрос дважды, лейтенант, — проговорил он. — Словами и ставкой.
— Надеюсь, ответы не противоречили друг другу, герр генерал, — заметил я, собирая фишки.
— Нет, — признал Эльзнер. — Именно поэтому они любопытны.
— Торбен, вы сегодня философствуете больше обычного, — недовольно бросил Вальзам–Йорг.
— Карты располагают, Фридхельм, — отозвался Эльзнер. — И люди.
— Люди редко располагают к чему–то хорошему, — проворчал Павленко.
— Зато к наблюдениям — часто, — мягко возразил Эльзнер.
Игра постепенно подошла к той точке, когда деньги уже перестали быть главным даже для тех, кто делал вид, что пришёл за выигрышем. За два часа за столом возникла своя маленькая война: Вальзам–Йорг проверял меня, я проверял его, Грёбен проверял крепость своего коньяка, Эльзнер — мою внутреннюю конструкцию, Павленко — пределы моей осторожности. Карты были не ширмой, а языком. Кто повышает слишком рано. Кто сбрасывает с облегчением. Кто молчит после проигрыша. Кто начинает говорить, когда чувствует силу. Кто переводит разговор, когда тема подходит к опасному краю.
Последняя крупная раздача вечера началась почти буднично. Мне пришли девятка треф и десятка треф. Рука, похожая на ту, что позавчера изменила мой статус за этим столом, только масть другая и ситуация другая. Я невольно вспомнил червы, флоп, флеш, усы Павленко, мой ва–банк и лицо Вальзам–Йорга после вскрытия. В этот раз воспоминание не толкнуло меня вперёд. Оно просто легло рядом с картами, как ещё одна закрытая информация.
Префлоп открыл Грёбен, поставив двадцать. Вальзам–Йорг уравнял. Эльзнер сбросил. Павленко вошёл. Я уравнял. Крупье открыл флоп: валет треф, восьмёрка треф, туз бубен.
Стрит–дро и флеш–дро. Снова. Будто колода решила пошутить, подсовывая мне рифму к прошлой игре. Только теперь за столом уже знали, что я умею читать такие карты. Грёбен поставил пятьдесят. Вальзам–Йорг поднял до ста пятидесяти. Павленко сбросил, недовольно цокнув языком. Я остался. Не из азарта. По шансам и по необходимости продолжать образ человека, который не уходит от давления, если видит дорогу вперёд.
Терн: дама пик.
Стрит готов: восемь, девять, десять, валет, дама. Флеш ещё не пришёл. На столе туз, валет треф, восьмёрка треф, дама. Опасность тоже выросла: король–десятка давал старший стрит, две пары у туза с дамой могли давить, сет тузов был страшен. Грёбен поставил снова, но меньше, чем ожидалось. Вальзам–Йорг не торопился. Потом повысил. Не крупно, а точно, как хирург делает разрез.
Я уравнял.
— Упрямство, лейтенант? — поинтересовался Вальзам–Йорг.
— Расчёт, герр генерал, — отозвался я. — Упрямство начинается там, где расчёт уже закончился.
— Вы уверены, что умеете отличать одно от другого? — уточнил Вальзам–Йорг.
— Нет, — честно признал я. — Но стараюсь проверять до того, как это становится слишком дорого.
Грёбен засмеялся и уравнял.
— Слушать вас двоих почти так же приятно, как выигрывать, — заявил он.
Ривер: тройка треф.
Флеш. Девятка и десятка треф у меня, на столе валет треф, восьмёрка треф, тройка треф. Флеш до валета. Не максимальный. Любая дама треф, король треф, туз треф у противника били меня. На столе туз бубен, дама пик, валет треф, восьмёрка треф, тройка треф. Если Вальзам–Йорг держал туз треф с чем–то, он впереди. Если король треф — тоже. Грёбен мог тянуть что угодно.
Грёбен чекнул. Вальзам–Йорг поставил триста. Ставка была тяжёлой. Не такой, чтобы выбить всех, но достаточно крупной, чтобы заставить думать о каждой фишке. Я смотрел на его руки. Узкие пальцы лежали спокойно. Монокль не дрожал. Лицо сухое, закрытое. Он мог иметь старший флеш. Мог изображать. Мог проверять, повторю ли я позавчерашний порыв на похожей руке. Грёбен пыхтел рядом, готовый либо влезть, либо сбросить под чужим давлением.
Я уравнял.
Не повысил. Не устроил спектакль. Просто заплатил за право увидеть.
Грёбен долго смотрел на нас, потом с руганью сбросил.
— Будь прокляты все аккуратные люди, — проворчал он. — Когда два аккуратных человека дерутся деньгами, третьему лучше пить.
— Вскрывайтесь, господа, — объявил крупье.
Вальзам–Йорг перевернул туз пик и король треф. Пара тузов, король треф. Флеша у него не было, только один треф в руке и три на столе, потому что для флеша нужны две трефы в руке или четыре на столе, а четвёртой на столе не было. Он давил старшей парой, сильным кикером и возможностью представить флеш.
Я открыл девятку и десятку треф.
— Флеш, валет старший, — произнёс крупье. — Банк лейтенанту Шварцу.
На этот раз Вальзам–Йорг позволил себе улыбнуться. Едва заметно, сухо, почти без тепла, но всё–таки улыбнуться.
— Вы не повысили, — заметил он.
— Старший флеш был возможен, герр генерал, — пояснил я.
— Но вы не сбросили, — продолжил он.
— Слишком много уже лежало в банке. И слишком много было сказано до ривера.
— Картами? — уточнил Вальзам–Йорг.
— В том числе, — ответил я.
Эльзнер тихо усмехнулся.
— Вот теперь я понимаю, что имел в виду Фридхельм, когда говорил о вас после прошлой игры.
— И что же он говорил? — полюбопытствовал Грёбен, сразу оживившись.
— Что лейтенант Шварц либо слишком
Закладка:
— Третьего не дано? — поинтересовался я.
— Дано, — возразил Эльзнер. — Но третий вариант обычно менее удобен для окружающих.
Павленко тяжело вздохнул.
— Господа, я начинаю подозревать, что привёл за стол не игрока, а предмет научного спора. Если так пойдёт дальше, мне придётся брать деньги за доступ к объекту.
— Манфред, вы неисправимы, — покачал головой Вальзам–Йорг. — Но сегодня ваш протеже действительно оправдал приглашение.
Он откинулся на спинку стула, посмотрел на мои фишки, потом на меня, и я почувствовал, что вечер подходит к настоящему результату. Не к выигрышу. Фишки были только шумом. Главное сейчас должно было прозвучать иначе.
— Шварц, — произнёс Вальзам–Йорг после небольшой паузы. — Завтра зайдите ко мне в штаб. После обеда. Неофициально. Я хотел бы услышать от вас кое–что о декабрьских боях. Не по рапортам и не по сводкам. Мне иногда полезно разговаривать с людьми, которые видели происходящее снизу.
Павленко не шелохнулся. Грёбен довольно хмыкнул. Эльзнер посмотрел на меня внимательно, но без удивления. Вальзам–Йорг сказал это так, будто приглашал не в святая святых, а на скучный разговор о погоде. И именно поэтому приглашение становилось важнее любой громкой фразы.
— Почту за честь, герр генерал, — произнёс я, чуть склонив голову. — Я в вашем распоряжении.
— Не преувеличивайте, — сухо поправил Вальзам–Йорг. — В моём распоряжении находятся дивизии. Вы пока приглашены на беседу.
— Понял, герр генерал, — уточнил я.
— Вот это уже точнее, — одобрил он.
Игра после этого продолжалась ещё минут двадцать, но крупного уже не случилось. Несколько мелких банков перешли туда–сюда. Грёбен отыграл часть потерь у Павленко и немедленно объявил это восстановлением исторической справедливости. Эльзнер выиграл у меня небольшую раздачу на паре дам и заметил, что даже загадки иногда должны платить за любопытство. Я улыбнулся, заплатил и не стал отвечать. Вальзам–Йорг почти не участвовал, словно основное для него уже было сделано. Он сидел прямо, курил, смотрел на карты и иногда бросал короткие замечания, от которых разговор за столом снова входил в безопасное русло, если Грёбен начинал слишком близко подходить к служебным подробностям.
Наконец Вальзам–Йорг демонстративно посмотрел на часы.
— Господа, — проворчал он, тяжело поднимаясь. — Старым людям вредно играть с молодыми до поздней ночи. Молодые от этого наглеют, старые беднеют, а утром всем приходится делать вид, что вечер был приятным.
— Вечер был приятным, Фридхельм, — возразил Грёбен, тоже поднимаясь и придерживая рукой бокал. — Особенно если забыть, сколько денег я оставил этому лейтенанту.
— Забывчивость — ваше главное достоинство, Буркхард, — сухо заметил Вальзам–Йорг.
— А ваша память — главный недостаток, Фридхельм, — парировал Грёбен.
Эльзнер поднялся последним. Он не стал звать меня в сторону, как позавчера. Только подошёл ближе, остановился на расстоянии в два шага и посмотрел прямо, спокойно, почти доброжелательно.
— Вы странный человек, лейтенант, — произнёс он негромко, и в его серых глазах мелькнуло что–то похожее на грусть. — Не плохой. Не подозрительный. Именно странный.
Он кивнул мне и отошёл к Вальзам–Йоргу. Я остался на месте ещё на секунду, чувствуя, как по спине под мундиром ползёт тонкая холодная дорожка пота. Не от страха разоблачения. Нет. От понимания, что Эльзнер ищет не шпиона, а пытается решить меня, как загадку.
Павленко уже направлялся к двери, и я поспешил за ним. Мы спустились по лестнице в главный зал. Клюге там уже не было. На месте, где он стоял, теперь разговаривали два полковника и женщина в серебристом платье, смеявшаяся слишком громко. Музыка продолжалась, официанты скользили между столиками, бокалы звенели, и весь этот зал снова казался роскошной декорацией, из которой на несколько минут вынесли главную фигуру.
В гардеробе мне вернули шинель, фуражку и «Парабеллум». Я машинально проверил оружие, и спрятал в кобуру. Фельдфебель у шкафа смотрел на меня с уважением, которое покупалось не чаевыми, а слухами. Возможно, к утру в курилках штабов уже будут рассказывать, что молодой лейтенант Шварц обыграл генералов, после того как пережил нападение каких–то бандитов. Слухи обрастут подробностями, которых не было. Ничего. Иногда слухи работают вместо визитной карточки. Главное, чтобы они не начали работать вместо приговора.
На улице мороз схватил лицо, словно ледяной рукавицей. После тёплого зала воздух показался почти острым. Павленко спустился по ступеням медленно, опираясь на трость. Я шёл рядом, выдерживая положенную дистанцию до тех пор, пока мы не отошли от входа и не свернули на менее освещённый участок улицы. Позади сиял окнами «Палас», но музыка растворились в морозной дымке.
— Сегодня ты сыграл правильно, не скромничал, но и не наглел, — хмуро произнёс Павленко по–русски, не глядя на меня.
— Меня позвали не для этого, — заметил я.
— Именно, — буркнул Павленко. — И Вальзам–Йорг это понял. Позавчера ты взял его нахрапом, сегодня показал, что это был не один удачный прыжок. Теперь он хочет посмотреть на тебя уже не за картами.
— Значит, результат есть, — проговорил я.
— Результат есть, — согласился Игнат Михайлович. — Но ты не забывай: приглашение к человеку вроде Вальзам–Йорга — это не награда, а крючок. На крючок иногда насаживают наживку. Иногда вытаскивают рыбу. Иногда проверяют, кто дёрнет леску с другой стороны.
Мы прошли несколько шагов. Снег скрипел под сапогами, фонари отбрасывали длинные тени, где–то впереди фельджандарм окликнул прохожего. Я посмотрел на тёмные окна домов, на чёрные провалы подворотен, на отражение света в заиндевевших стёклах, и только теперь позволил себе выдохнуть чуть глубже. Весь вечер я шёл по тонкому льду, но лёд выдержал.
— Слышали про весеннюю кампанию? — уточнил я, не поворачивая головы.
— Слышал, — поморщился Павленко. — И не в первый раз.
— Думаете, это правда? Что они перейдут на центральном направлении к обороне? — спросил я.
— Передадим эти слухи командованию, — решил он. — Без длинных рассуждений. Просто содержание слухов и круг, где они гуляют. Этого достаточно.
— Согласен, — кивнул я.
Павленко остановился на мгновение, будто поправляя перчатку, а сам внимательно посмотрел на меня из–под густых бровей.
— А Клюге ты тоже заметил, — произнёс он тихо.
— Заметил, — признал я.
— И оценил до него дистанцию, — добавил Игнат Михайлович.
— Десять метров, — отозвался я после короткой паузы.
Павленко тяжело вздохнул.
— Даже не говори, что мечтал сделать. Я
Закладка:
— Не скажу, — пообещал я. — Всё равно это ничего не меняет.
Он снова двинулся вперёд. Я пошёл рядом. За спиной оставался «Палас» — яркий, тёплый, полный врагов, карт, музыки, дорогого табака и чужих тайн. Вечером я увидел Клюге так близко, что с такой дистанции не промахнулся бы даже начинающий стрелок. Но настоящая цель оказалась не в главном зале, а за карточным столом. Вальзам–Йорг не дал мне документов, не назвал планов и не выдал тайн. Он сделал куда больше: пригласил меня туда, где тайны иногда перестают быть разговорами за картами и становятся бумагами на столе.
Глава 13
11 февраля 1942 года
Утро
Проснулся я не сразу и не так, как просыпаются люди после хорошего сна, когда тело само тянется к новому дню, а голова ещё лениво держится за тёплую темноту. Скорее вынырнул из какого–то мутного, тяжёлого провала, где перемешались зелёное сукно карточного стола, блеск монокля Вальзам–Йорга, внимательные глаза Эльзнера, улыбка Лотты, и сухое лицо Клюге, стоящего на дистанции пистолетного выстрела.
Несколько секунд я лежал, не открывая глаз, и пытался понять, почему мне тепло, почему в комнате не пахнет печной гарью, и рядом не слышно тяжёлого дыхания Валуева.
Память вернулась с еле слышимым щелчком, словно вставший на место магазин — я в новой квартире на углу Фридрихштрассе и Красной. Второй этаж приличного дома, где в соседях числятся два полковника и генерал. Чистый подъезд, широкая лестница, кованые перила, массивная дубовая дверь, новый замок, паровое отопление, электричество, душ с горячей водой, чужая мебель, чужие стены и временный тайник за нижней доской шкафа, где лежал завёрнутый в тряпицу «Велрод». Вчера всё это воспринималось как удача: после нашествия посторонних людей на Юбилейной, разбитого окна, и крови на полу, новое жильё выглядело подарком судьбы.
Утром подарок слегка выцвел. Слишком чисто, слишком тихо, слишком удобно для человека, ведущего тайную жизнь в тылу врага.
Я открыл глаза и некоторое время смотрел на потолок, пересечённый бледной полосой холодного утреннего света. Бумажный клочок у двери, оставленный вчера утром в щели, к вечеру, когда я вернулся из «Паласа», не сдвинулся. Значит, пока меня не было, никто не входил. Или вошёл настолько аккуратно, что это относилось к уровню мастерства, против которого мои маленькие хитрости мало что стоили.
Я сел на кровати, осторожно повернулся, проверяя бок. Рана от ножа неприятно потянула кожу. Стоило сменить повязку — заработать заражение в нынешних условиях было раз плюнуть.
В ванной яркая лампа вспыхнула сразу, без моргания и прочих капризов, и это простое чудо цивилизации почему–то раздражало сильнее, чем радовало. Немцы умело устроились в оккупированном городе: отобрали дом, поставили на дверь новый замок, включили отопление, дали горячую воду, поселили за стеной аккуратных и тихих соседей в погонах и, главное, заставили всё выглядеть естественно, будто так и должно быть.
Я пустил воду и встал под душ. Горячие струи ударили в плечи, побежали по спине, по груди, по животу, помогая телу постепенно отпустить накопленное за вчерашний день напряжение. Пар быстро затянул зеркало, кафель стал влажным, в сливе зашумела вода, и на несколько минут можно было представить, что я сейчас не в Минске, среди врагов, а дома, в Москве, воскресным утром.
Представить было можно. А вот перенестись туда — нет.
Я вымылся тщательно, но без блаженной расслабленности, которую горячий душ вроде бы обязан дарить нормальному человеку. Осмотрел рану, убедился, что воспаления нет, помазал кожу вокруг йодом, сменил повязку. В зеркале проступило лицо Вернера Шварца: молодое, достаточно свежее после сна, с той лёгкой усталостью под глазами, которую можно списать на вечернюю карточную игру. Игоря Глеймана там не было. Его вообще всё реже удавалось заметить в зеркале. И это было правильно для дела, но неприятно для души, если у души ещё оставалось право на такие мелочи.
Новый мундир от Целлера держался молодцом. Старик действительно умел работать: тонкое сукно легло на плечи без складок, воротник не давил, рукава не морщились, как будто мундир был надет не на молодого офицера, а на манекен в витрине берлинского ателье. Я оделся, автоматически, словно действуя по заложенной программе, проверил документы, деньги, пропуска, ремень, «Парабеллум» в кобуре, «Браунинг» в кармане.
И уже собрался было позавтракать, но, как выяснилось, еды в квартире нет.
Чайник имелся. Чашки тоже. На чистой кухне стояла чистая посуда. На полках царил такой порядок, какой бывает в жилище, куда завезли мебель, но ещё не занесли жизнь. На старой квартире «добычей» припасов заведовал Валуев. Без Пети квартира оказалась тёплой, светлой, с душем, электричеством и совершенно не пригодной для жизни.
— Твою мать, — пробормотал я по–русски, закрывая пустой шкафчик. — Отлично вжился в роль немецкого офицера — без унтера даже жратву купить не могу.
Как не ругай себя, а все равно придется идти на улицу — в животе настырно бурчало. Ситуация была настолько смешной, что даже немного развеяла грустные мысли. Я надел шинель, фуражку, перчатки, запер дверь, проверил замок и вышел на лестницу.
Подъезд был чистым, пах не кошачьей мочой и кислой капустой, как на Юбилейной, а свежим кофе и сдобой — соседи про завтрак не забыли. Я спустился со второго этажа, привычно отмечая уже знакомые детали: широкое окно на площадке, чёрный ход во двор, дверь на чердак, слишком удобный выступ стены у входа, за которым мог бы притаиться чужак. Но там никого не было. Только утренняя тишина. Высокопоставленные жильцы не подозревали, что один из их соседей — русский разведчик.
На улице стояла ясная и морозная погода. Снег за ночь схватился жёсткой коркой, под сапогами он не проседал, а хрустел сухо, резко, почти звонко. Небо было бледно–голубым, без облаков, солнце висело низко и светило не грея, тени вдоль стен лежали густые, синеватые. По Фридрихштрассе двигались редкие прохожие: немецкий чиновник с папкой под мышкой, два офицера со знаками различия Люфтваффе, переговаривающиеся на ходу, местная женщина с корзиной, согнувшаяся так, будто несла не покупки, а собственное горе, старик в потёртом пальто, который заранее уступил мне дорогу. На перекрёстке фельджандармы проверяли документы у гражданского в заштопанной шапке, а тот кивал с угодливой улыбкой.
До «Линденалле» я дошёл без особой спешки, даже не проверяясь на слежку. Завтрак в кафе выглядел вполне естественно для молодого немецкого офицера, лишившегося своего помощника. Никакой встречи я не назначал и никого увидеть там
Закладка:
Однако по дороге всё равно непроизвольно отмечал отражения в стекле витрин, запоминал лица встречных, и машины у тротуара. Но ничего подозрительного не засек. Либо хвоста не было, либо он был профессиональнее меня.
Кайзерштрассе к этому часу уже оживала. У учреждений стояли машины, солдаты тащили ящики к боковому входу какой–то конторы, офицеры и чиновники чинно шли на службу, из булочной тянуло свежим хлебом.
Напротив «Линденалле» высилось здание «Паласа», днём уже не такое сияющее и наглое, как вечером, но всё равно слишком самодовольное. Колонны, широкие ступени, вывеска, высокие двери — мне до дрожи в руках вдруг захотелось врезать по зданию чем–нибудь тяжелым, типа шестидюймовой гаубицы. Чтобы с фасада осыпалась штукатурка, и колонны разлетелись в разные стороны.
«Линденалле» занимало первый этаж углового дома. Высокие окна, белые скатерти, пальмы в кадках за стеклом, табличка с липовой аллеей и готической надписью — всё это я видел уже не раз, и заведение стало частью моего ежедневного минского маршрута так же прочно, как мастерская Целлера, аптека фрау Марты или книжный магазин Кофманна. Я толкнул дверь и вошёл.
Тепло, щекочущие ноздри ароматы кофе, сдобы, и дорогого табака, радио в углу, тяжёлые бархатные портьеры, лепнина под высоким потолком, кожаные диваны вдоль стен, белые скатерти, блеск стеклянной витрины с пирожными и бутербродами, лысина баристы за стойкой, турки в песке на жаровне. Посетителей было мало. Двое немецких чиновников у окна, пожилой офицер медицинской службы с газетой «Фёлькишер беобахтер», немолодая женщина в тёмном платье у дальней стены с булочкой на блюдце.
Официант узнал меня сразу и поспешил навстречу с лицом, на котором профессиональная учтивость смешивалась с живым любопытством. Слухи о нападении на меня каких–то бандитов, и ранении Беккера явно добрались и сюда, а уж если не добрались, то официант всё равно выглядел человеком, способным собрать их из воздуха за пять минут.
— Герр лейтенант! — обрадованно произнёс он, принимая у меня шинель и фуражку. — Рад видеть вас в добром здравии. Ваш столик свободен. Что прикажете подать?
— Кофе, — распорядился я, садясь так, чтобы видеть дверь и большую часть зала. — Яичницу с беконом. Двойную порцию. Хлеб. Масло. И что–нибудь сладкое к кофе, на ваше усмотрение.
— Сию минуту, герр лейтенант, — заверил официант с важностью человека, которому поручили снабжение целой армии. — Сегодня бекон превосходный. А к кофе я позволю себе предложить свежую булочку с маком.
— Давайте две! — решил я. — Я с утра голодный.
Официант понятливо улыбнулся, поклонился и ушёл к стойке. Я снял перчатки, положил их рядом, привычно осмотрел зал, окна, отражения в зеркале над стойкой. Ничего тревожного. Обычное начало дня в оккупированном городе, где тишина всегда была условной, а безопасность — временной.
Завтрак принесли быстро. Кофе настоящий, крепкий, тёмный, с умопомрачительным запахом, поджаренный хлеб, масло, маленькая плошка густого варенья и обещанные булочки. Яичница только по немецким меркам была двойной: всего четыре желтка, и пара ломтиков бекона. Желудок встретил это зрелище с таким восторгом, что я на минуту перестал думать о своих проблемах.
Именно в этот момент дверь открылась, впуская морозный воздух и Хуршеда Альбикова в образе японского массажиста Исиды Рю.
Он вошёл без суеты, аккуратно притворил дверь, поклонился баристе по–японски, не сгибая спины, отряхнул с рукава крошечные льдинки и оглядел зал с вежливым, почти рассеянным выражением, каким осматривают незнакомое помещение. На нём было тёмное пальто с лисьим воротником, под ним — полувоенный френч с высоким воротником. Смуглое лицо, спокойные узкие глаза, губы сложены в лёгкую улыбку.
Он не искал встречи со мной. Просто пришёл в кафе, возможно, для какой–то деловой встречи, или просто позавтракать. Увидел — и в его глазах на долю секунды мелькнуло удивление. Но он тут же отвесил мне формальный поклон.
Я не стал изображать холодность и отсалютовал ему чашкой. Поскольку вчера Корф сам познакомил меня с японцем, случайная встреча двух людей, уже представленных друг другу, не требовала отдельного объяснения.
— Доброе утро, герр Исида, — произнёс я по–немецки. — Не ожидал встретить вас здесь. Минские морозы вынудили вас искать тепло очага?
Альбиков усмехнулся самыми уголками губ, с видом мудрого азиата, который считает любые шутки западных варваров частью местного климата, вроде дождя или снега.
— Доброе утро, герр лейтенант, — отозвался он с японским акцентом. — Восточная мудрость гласит: ищи тепло там, где его можно найти.
Я чуть не рассмеялся в голос над этой «философской сентенцией».
— В таком случае — вы его нашли! Присоединяйтесь, — предложил я, указывая на свободный стул напротив. — Места много, а одному слишком скучно.
— Благодарю, герр лейтенант, — сдержанно поблагодарил Хуршед. — Я составлю вам компанию, если моё присутствие не помешает вашему завтраку.
— Моему завтраку ничто не помешает, — заверил я. — Я голодный, как волк.
Альбиков сел напротив, снял перчатки, заказал зелёный чай, хлеб, одно вареное яйцо и масло. Когда официант ушёл, мы ещё некоторое время говорили по–немецки: о морозе, о странной привычке минских улиц превращаться в ледяные коридоры, о том, что европейские врачи слишком мало думают о теле и слишком много о таблетках. Хуршед попробовал принесённый зелёный чай, едва заметно поморщился и с грустной торжественностью сообщил, что местное представление о нём способно подорвать доверие к европейской цивилизации. На этом тема иссякла, к моему облегчению.
Кафе оставалось почти пустым. Чиновники у окна спорили о каких–то «клапанах», медицинский офицер углубился в свою газету, женщина у стены рассчиталась и ушла, бариста был занят у жаровни, официант натирал стаканы за стойкой.
— Ты чего тут? — спросил я по–русски, не меняя выражения лица.
Расстояние до ближайших чужих ушей позволяло говорить на родном языке, пусть и очень тихо.
— Я здесь не ради тебя. Просто хотел погреться, перекусить и кое–что обдумать, — по–русски ответил Хуршед, сохраняя на лице японскую вежливость. — Ремонт подвал на Фридрихштрассе грозит затянуться — в Минске мало рабочих строительных специальностей. А ты, как вижу, решил начать день с уничтожения запасов бекона.
— Дома еды нет, — пояснил я. — В квартире тепло, светло, душ с горячей водой, а в буфете пусто. Закупками продуктов занимался Петя, а он сейчас в госпитале.
— Как его состояние? — сразу посерьёзнел Альбиков.
— Более–менее. Врачи говорят, через пару недель встанет. Кость
Закладка:
— Хорошо, — тихо произнёс Хуршед, и в его голосе почувствовалось беспокойство за старого друга. — Петька нам нужен живым.
— Он выкарабкается, — буркнул я.
— Не стоило так рисковать, — мягко попенял Хуршед. — Я давно заметил, Игорь, что у тебя какая–то дурная привычка вляпываться во всякие сложные ситуации. Правда, и вылезаешь ты из них эффектно. Но это сработало раз. Два. Даже пять. Но на шестой ты сломаешься. Впрочем, об этом позже. Я помню, что вчера в полдень у тебя должен был состояться разговор с Корфом. Судя по тому, что ты сидишь здесь, а не в подвале РСХА, разговор прошёл не самым плохим образом.
Я отложил вилку, сделал глоток кофе и невольно усмехнулся.
— Смотря что считать плохим. Корф не устроил обычного допроса. Он даже протокол не вел. Посадил меня в кресло, сам налил кофе и начал смотреть так, будто перед ним не офицер, а редкая лягушка в банке со спиртом, только пока живая. Паузы, странные вопросы, уход в сторону. Сколько мне лет, чего я боюсь, почему действую так, а не иначе, что чувствует человек, который выжил там, где другие погибли. Он не проверял легенду по бумажкам. Он проверял человека под легендой.
Хуршед слушал внимательно, не перебивая. Его пальцы лежали возле чашки неподвижно, но глаза цепко следили за мной.
— Это хуже, чем проверка документов, — задумчиво произнёс он. — Документ либо выдерживает, либо нет. Человека можно трогать с разных сторон, пока где–нибудь не дрогнет. Что ты ему сказал?
— Изображал Шварца. Молодого офицера, которому не нравится, что его разбирают на части. Раненого, упрямого, раздражённого, но дисциплинированного. Не святого. Не дурака. Не шпиона, — пояснил я.
— Хорошо, — одобрил Альбиков. — Корфу нельзя показывать идеального человека. Идеальные люди подозрительны. Ему нужен живой материал: самолюбие, усталость, обида, привычка к риску, нелюбовь к кабинетным людям. Но следи за мерой. Если Шварц всё время будет героическим, дерзким и психологически безупречным, он станет театральным. А Корф такие вещи нюхом чует.
— Да, нюх у него есть, — проворчал я. — Он не поверил полностью, но доказательств нет. Вондерер прикрыл историю совместной операцией Абвера против подполья. Официально на меня напали какие–то бандиты, один был с ножом, Беккер ранен, штурмбанфюрер взял расследование в свои руки и даже распорядился сменить квартиру, потому что прежняя превратилась в поле боя. Всё чинно, красиво и почти убедительно.
— Почти — главное слово, — заметил Хуршед. — Корф будет возвращаться. Не обязательно сразу. Он может дать тебе время ходить, разговаривать, играть, смотреть, ошибаться. Такие, как он, любят, когда человек сам приносит им нитку. Тебе нельзя выглядеть испуганным, но нельзя и забывать, что его взгляд теперь где–то рядом.
— Я не забываю.
— Забудешь, если слишком увлечёшься остальными задачами, — возразил Альбиков. — Что ещё вчера случилось, кроме допроса у Корфа?
Я некоторое время ел, собираясь с мыслями, потому что пересказывать вчерашний день даже своему товарищу было неприятно: каждое событие снова поднималось из памяти, требовало формы, объяснения, места в общей схеме.
— После Корфа я встретил Лотту, — произнёс я наконец. — Это певичка из «Варьете». Я с ней недавно… провел ночь. Так было нужно для алиби, — торопливо добавил я. — А тут она вдруг подошла сама на улице, когда я забирал вещи со старой квартиры. Модная, ухоженная, уверенная. Подошла первой, завела пустой разговор, спросила, почему Шварц не бывает в кабаре, пригласила в кафе. Внешне — флирт, лёгкое любопытство, женская игра. По сути — попытка понять, что произошло ночью на Юбилейной и что я знаю.
Альбиков не удивился, но лицо стало серьёзнее.
— И ты?
— Сделал вид, что ничего не понимаю. Разговор держал лёгким. Подробностей не дал. Она пыталась выяснить, жив ли кто–то из нападавших, насколько серьёзно всё было, что говорят спецслужбы. Я кормил её общими словами. Мол, это всё обычная неприятность, какие–то бандиты, расследованием занимаются другие люди, мне ничего не известно.
— Верно, — кивнул Хуршед. — Если она часть чужой схемы, её нельзя спугнуть. Если просто умная женщина, связанная с людьми, которые не любят немецких офицеров, её тоже нельзя спугнуть. В обоих случаях главное — не показывать, что ты заметил странности в ее поведении.
— Примерно так и сделал, — подтвердил я. — Но она опасна. Не как Корф. И не как Вондерер. Иначе. С ней легко начать говорить лишнее, потому что разговор выглядит безобидным.
— Женщины вообще редко опасны так, как мужчины ожидают, — рассудил Альбиков. — Мужчина ждёт нож, яд, соблазн, слёзы. А самая частая опасность — желание казаться ей любезным. Сыграй! Пусть считает, что Шварц польщён ее вниманием, но толком ничего не знает. Этого достаточно. Пусть Лотта решит, что держит инициативу. Так легче увидеть, куда она пойдёт.
Я кивнул, допил кофе, подозвал официанта и заказал ещё одну чашку. Разговор приходилось вести вполголоса, но не шёпотом: шёпот в пустом кафе заметнее нормальной тихой беседы. Альбиков дождался, пока официант отойдёт, и сам продолжил уже без наводящих вопросов:
— Игнат Михайлович говорил, что приглашение на карточную игру в «Палас» может стать важным. Как прошло?
— Насыщенно, — усмехнулся я. — Сначала в главном зале я увидел Клюге. Близко. Метров с десяти. Он стоял у колонны, рядом генералы и штабные. Что–то им негромко говорил, они слушали. Я прошёл мимо.
Хуршед мгновенно перестал улыбаться.
— Хм… десять метров. Ты оценил дистанцию… — медленно произнёс он. — Прикидывал, стоит ли пристрелить гада?
— Была такая мыслишка, — признал я. — Но я ее отогнал.
Хуршед посмотрел на меня без упрёка, но от этого взгляд не стал мягче.
— Без какого–то вменяемого плана это не цель, Игорь. Это соблазн. Очень близкий, очень красивый, очень понятный и совершенно недопустимый. Один выстрел при свидетелях сжёг бы не только тебя. Он сжёг бы Игната Михайловича, Валуева, может быть и меня. И, главное, перспективу хоть что–то узнать в Минске. Ты убил бы фельдмаршала и подарил немцам причину вычистить город до камней.
— Я не стрелял, — сдержанно напомнил я.
— Поэтому мы завтракаем, — парировал Хуршед. — И поэтому я говорю спокойно. Но запомни ощущение не как возможность, а как опасность. Руки у тебя быстрее головы, как я успел заметить. Сделай так, чтобы голова каждый раз
Закладка:
— Буду стараться, — пообещал я.
— Хорошо, — кивнул Хуршед. — Рассказывай дальше.
Я пересказал, что было во время игры: Вальзам–Йорг ждал меня не как случайного партнера, а как соперника после прошлого поражения; Грёбен охотно шутил, пил и болтал лишнее; Эльзнер задавал вопросы так, будто не подозревал, а именно изучал. Потом рассказал Хуршеду о повторяющихся фразах насчёт весенних планов Вермахта: «Центр» якобы не будет активно наступать, техника изношена, личного состава не хватает, и основные события могут перенестись на юг или север.
— Я не понимаю, правдива или эта информация или нет, — признал я, когда рассказ дошёл до конца. — Вроде бы всё логично — после зимних боев немцы на этом направлении действительно понесли большие потери. Но это может быть и специально разгоняемым слухом — слишком часто я слышу про перенос главного удара куда–то в сторону. Меня настораживает не сама мысль, а её повторяемость.
Альбиков на несколько секунд задумался, глядя не на меня, а в сторону окна, где за стеклом проходили немецкие офицеры и ярко накрашенная женщина в норковой шубке.
— Не надо торопиться, — рассудил он наконец. — Правда и подлог часто выглядят одинаково, пока не знаешь, кто первым пустил их в оборот. Если это правда, немцы слишком свободно дают ей гулять. Если подлог, они хорошо подобрали причины смены приоритета: усталость солдат, ремонт техники, потери. Но пока у тебя нет доказательства ни в одну сторону.
— Значит, докладывать командованию, как сомнительную информацию? — уточнил я.
— Доложить надо обязательно. Хотя бы как постоянно повторяющуюся информацию, — посоветовал Хуршед. — без твоей личной оценки типа: «это дезинформация» или «это истинный план». А так: одна и та же оценка весенней пассивности Группы Армий «Центр» повторяется в разных кругах немецкого офицерства. Требуется всесторонняя проверка. Командование само решит, с чем сопоставлять. Мы не должны украшать факты уверенностью, которой у нас нет.
— Москва любит уверенные формулировки, — пробормотал я.
— Москва любит полезные формулировки, — возразил Альбиков. — Уверенность без основания — это не польза, а красивая мина под чужим решением.
Я кивнул. С этим было трудно спорить.
— Главное по «Паласу» не слухи, — продолжил Хуршед. — Главное — Вальзам–Йорг пригласил тебя в штаб. Вот здесь начинается настоящая работа. За карточным столом он смотрел, что ты за человек. В штабе будет смотреть, что с тобой можно делать. Не путай эти сцены. В «Паласе» от тебя ждали дерзость, выдержку, игру. В штабе лишняя дерзость может оказаться фальшью. Там нужны внимательность, умеренное уважение, немного фронтовой прямоты и ни одного взгляда на бумагу дольше, чем допустимо.
— Рад, что задача простая, — скривился я.
— Простых задач тебе, видимо, уже не дают, — усмехнулся Альбиков. — С Вальзам–Йоргом можно говорить правду, но только правду Вернера Шварца. Не твою. Шварц знает окружение, страх, усталость, злость, потерю людей, беспорядок, уважение к сильному противнику и раздражение к кабинетной самоуверенности. Шварц не знает будущего, не мыслит категориями разведки, не оценивает оперативную игру немцев сверху. Если Вальзам–Йорг спросит мнение, отвечай как человек, которому пришлось выживать внизу. А не с точки зрения человека, который видит всю карту.
— А если он начнёт проверять меня? — уточнил я.
— Он обязательно начнёт, — спокойно произнёс Хуршед. — Только не так, как Корф. Корф давит на личность. Вальзам–Йорг, скорее всего, будет проверять практичность. Поставит вопрос о дорогах, снабжении, поведении русских, состоянии частей, настроении солдат. Где не знаешь — не выдумывай слишком красиво. Где можешь опереться на свой настоящий опыт — опирайся, меняя имена, места и форму. Настоящая боль всегда убедительнее придуманной бравады. И не думай, пожалуйста, что тебя приняли в свой узкий круг. Не приняли. А пока что допустили. Это разные вещи. Сегодня допустили за карточный стол, завтра допустят в штабной кабинет, послезавтра могут допустить к карте наступления. И на каждом шаге будут смотреть, не слишком ли ты радуешься.
— Ты умеешь портить хорошие новости, — проворчал я.
— Я умею делать так, чтобы хорошие новости не становились некрологом, — невозмутимо парировал Хуршед.
Кафе постепенно наполнялось. Вошли ещё двое офицеров, следом какой–то гражданский с портфелем, за соседним столиком расположился толстый интендант и сразу потребовал кофе погорячее. Уровень шума вырос, но вместе с ним вырос и риск: людей больше, официанты чаще проходят рядом, взгляды чаще скользят по соседям. Альбиков сразу отметил это, чуть изменив посадку и снова надев маску Исиды Рю.
— Пора сворачивать наш милый разговор, — проговорил он едва слышно. — Общий порядок такой: ты не ищешь сегодня лишних встреч. Главная точка интереса — Вальзам–Йорг. От Корфа держись подальше. К Кофманну не ходи. Навести Петьку в госпитале. Слухи о весеннем наступлении фиксируешь без вывода.
— Приятно, когда мою жизнь укладывают в расписание, — отозвался я.
— Твоя жизнь сейчас слишком любит вылезать из расписания, — напомнил Хуршед. — Поэтому ей надо хотя бы иногда показывать рамки.
— А ты?
— Я занимаюсь своим салоном, — пояснил он. — Мне нужно, чтобы Исида Рю стал для немецких офицеров не экзотической диковинкой, а полезным человеком. Это займёт время. Хорошие ловушки вообще редко ставятся за один день.
Мы обменялись взглядами. Разговор был закончен. Всё нужное сказано. Всё лишнее лучше оставить при себе.
Я расплатился, оставив чаевые без чрезмерной щедрости, надел шинель, фуражку и перчатки. Альбиков поднялся вслед за мной, поклонился так, как полагалось Исиде Рю, не сгибая спины, и произнёс по–немецки достаточно громко, чтобы при желании могли услышать все окружающие:
— Благодарю за приятную беседу, герр лейтенант. Если усталость или последствия ранения причинят вам неудобство, я к вашим услугам. Восточная медицина иногда помогает там, где европейская слишком торопится резать.
— Учту, герр Исида, — поблагодарил я. — Если немецкие врачи решат, что во мне слишком мало гармонии, обращусь к вам.
— Гармонии никогда не бывает слишком много, — с достоинством заверил он.
На этой фразе мы разошлись окончательно: я двинулся к выходу, он вернулся к своему месту, уже снова полностью чужой, вежливый японец, случайно встретивший знакомого немецкого лейтенанта за завтраком.
На Кайзерштрассе стало многолюднее. Снег блестел под холодным солнцем. Я шёл, сытый и внутренне собранный — разговор с товарищем помог мне разложить мысли по полочкам.
Впереди ждал штаб Группы Армий «Центр», и генерал, который знал куда больше, чем говорил.
Закладка:
Глава 14
11 февраля 1942 года
День
Утро окончательно перешло в день. Солнце поднялось выше, но тепла не прибавилось. Мороз держал Минск за горло с той же силой, только свет стал ярче, жёстче, и из–за этого город выглядел не живее, а наоборот, как обнаженный труп на прозекторском столе. Снег на крышах сиял до рези в глазах, на проезжей части он был сбит колёсами в серую ледяную корку, у тротуаров лежали грязные валы, в которых торчали щепки, окурки и чёрные комки конского навоза.
Я шёл прогулочным шагом, с видом человека, занятого только собственными мыслями. Новенький мундир от Целлера сидел безукоризненно, сапоги хрустели по утоптанному снегу, кобура с «Парабеллумом» привычно оттягивала ремень, а «Браунинг» в кармане давал ощущение дополнительной защиты. Голова после разговора с Хуршедом работала гораздо чётче.
К штабу группы армий я вышел заранее, хотя никакой особой необходимости в этом не было. Вальзам–Йорг назначил встречу на полдень, но я решил заранее изучить подходы к такому интересному с точки зрения разведчика учреждению, как штаб крупнейшего немецкого соединения. Ранее я здесь не появлялся из соображений безопасности — обычному фронтовику–отпускнику здесь, в принципе, было делать нечего. Совсем другое дело — личное приглашение начальника оперативного отдела — теперь у меня появился повод осмотреться.
Штаб группы армий «Центр» занимал бывшее советское административное здание, солидное, тяжёлое, с широким фасадом и казённой важностью, которая одинаково хорошо подходит и наркомату, и немецкому военному управлению. Над входом висел флаг со свастикой. Красный прямоугольник слегка подрагивал на зимнем ветру, как свежая рана. У ворот стояли часовые с «МП–40» на груди, рядом с крыльцом красовался «Мерседес–Бенц–770», возле которого топтался водитель, растирая озябшие ладони и поглядывая на окна. Во дворе виднелись легковые машины, пара грузовиков, функваген с длинными антеннами. Всё выглядело не парадно, как «Палас», а деловито: здесь не развлекались, здесь рождали директивы, приказы, сводки, графики, и стрелки на картах.
У входа меня остановили. Без грубости, но твёрдо. Фельдфебель проверил документы, сверил фамилию со списком посетителей, мельком взглянул на кобуру, однако оружие сдавать не потребовал. В армейском штабе немецкий офицер с пистолетом не был диковиной, а я, судя по пометке в списке, получил свободный доступ. Молодой унтер–офицер проводил меня через вестибюль, где под каблуками гулко отдавал каменный пол, мимо стола дежурного, вверх по широкой лестнице.
В здании пахло табаком, мокрым сукном, сапожной мазью, копировальной краской и пылью. Такой запах есть у штабов любой армии: смесь власти и смерти, положенная на бумагу.
На втором этаже было оживлённее. По коридору быстро проходили офицеры с папками, у двери с табличкой «Fernsprechzimmer» вполголоса переговаривались двое связистов, где–то отбивала сухую дробь печатная машинка. На стенах висели расписания дежурств, указатели отделов, приказы по внутреннему режиму.
Унтер–офицер довёл меня до приёмной, постучал, передал адъютанту, что к генералу пришел посетитель и исчез, не проявив ни малейшего интереса к моей дальнейшей судьбе. Адъютант Вальзам–Йорга оказался сухощавым обер–лейтенантом лет тридцати, с бесцветным лицом и аккуратным прямым пробором. Он не предложил мне сесть, только проверил документы, взглянул в журнал, провёл пальцем по строке и кивнул на дверь кабинета.
— Генерал ожидает вас, лейтенант Шварц, — произнёс он ровным голосом. — Коротких докладов он не любит, но пустых разговоров не терпит ещё сильнее.
— Благодарю за предупреждение, герр обер–лейтенант, — отозвался я.
— Это не предупреждение, — сухо уточнил адъютант. — Это забота о расписании моего шефа. Прошу, проходите.
Он постучал, открыл дверь и отступил в сторону. Я вошёл.
Кабинет Вальзам–Йорга был просторным, но без показной роскоши. Совсем не похоже на кабинет Корфа, где каждый предмет должен был давить на посетителя и напоминать, что хозяин имеет право ломать людей. Здесь всё выглядело иначе: большой рабочий стол, несколько стульев, шкафы с папками, длинная узкая тумба под картами, телефонный аппарат, пепельница, лампа с зелёным абажуром, тяжёлые шторы, отодвинутые так, чтобы дневной свет падал сбоку, и на стене — крупная карта, достаточно общая, чтобы не выдать случайному взгляду ничего лишнего, но достаточно подробная, чтобы показать масштаб мышления хозяина. На отдельном столике лежала свёрнутая карта меньшего формата, рядом карандаши, линейка, несколько чистых листов и закрытая папка без грифа на обложке. За окном виднелся штабной двор: машины, часовые, ограда, антенны функвагена.
Вальзам–Йорг стоял у окна, держа в руках тонкую папку. В дневном свете он казался ещё суше и старше, чем в полумраке за карточным столом. Генерал–лейтенант не обернулся сразу, давая мне пару секунд осмотреть помещение, или, что вероятнее, показывая, что здесь темп задаёт он. Монокль поблёскивал в правом глазу, мундир сидел безупречно, сухие пальцы держали папку так, словно это была не бумага, а инструмент.
Я остановился на пороге и щёлкнул каблуками.
— Лейтенант Вернер Шварц по вашему приказанию прибыл, герр генерал.
Вальзам–Йорг повернулся, посмотрел на меня холодно и строго. Передо мной сейчас стоял не вчерашний соперник по покеру, а начальник оперативного отдела штаба. Старший офицер Вермахта, привыкший думать категориями армий и корпусов, просчётов и последствий.
— Лейтенант Шварц, — произнёс он. — Вчера во время игры вы показали не только удачу. Сегодня меня интересует другое: умеете ли вы думать так же спокойно, когда перед вами не игральные карты, а топографические.
— Игральные карты проще запомнить, герр генерал–лейтенант, — заметил я, не меняя стойки. — Их всего пятьдесят две, а топографических — тысячи.
Он задержал на мне взгляд чуть дольше, чем требовала обычная вежливость.
— Именно поэтому люди слишком часто переоценивают своё умение играть, — проговорил Вальзам–Йорг и указал на стул. — Садитесь. Здесь не допрос, но и не клубная беседа. Если вам потребуется время подумать, думайте. Если не знаете ответа, говорите, что не знаете. Самоуверенные лейтенанты стоят дешевле бумаги, а её у нас в избытке.
— Понял, герр генерал, — произнёс я, садясь.
Стул оказался жёстким, с прямой спинкой, не располагающий ни к расслабленности, ни к нервному ёрзанью. Вальзам–Йорг сел напротив, за стол, но не отгородился им полностью. Лампа с зелёным абажуром стояла сбоку, папка легла перед ним. Он не спешил её раскрывать.
— Молодые фронтовые офицеры, — начал он, сцепив пальцы, — обычно уверены, что штаб ничего не понимает в настоящей войне. Вы тоже так думаете?
Первый ход. Проверка чувства субординации. За карточным столом я мог ответить острее. Здесь острота должна была иметь ремень и поводок.
— Нет, герр генерал, — возразил я.
Закладка:
Вальзам–Йорг не улыбнулся, но я заметил, как едва заметно изменился угол его рта.
— Хорошо. Вы не начали с жалобы. Это уже неплохо. Тогда сформулируем иначе. Почему декабрь стал для Вермахта таким тяжёлым? Не официально. Не для рапорта. Одну причину, которую вы считаете главной.
Вопрос был шире компетенции обычного фронтового офицера. Как человек из будущего, я бы мог поведать этому надутому павлину про стратегический провал плана «Барбаросса», вызванный глобальными ошибками немецкой разведки при подсчёте силы советского государства и беспримерным мужеством бойцов Красной Армии. Но Вернер Шварц мог говорить только как человек, попавший в зимнюю мясорубку и выживший.
— Мы слишком долго считали противника почти разбитым, — произнёс я, выбирая слова так, чтобы они звучали не как лекция, а как вывод, сделанный на основе пережитого опыта. — Когда выяснилось, что он ещё способен наступать, многие наши подразделения уже были не готовы ни физически, ни морально, ни материально. Не к отдельной атаке. К тому, что война не закончилась там, где мы внутренне уже ждали её конца.
Вальзам–Йорг медленно кивнул.
— У нас многие считают, что во всем виноват русский мороз. Вы тоже так думаете, лейтенант? — уточнил он.
— Мороз убивает быстрее, если человек устал, голоден, не снабжён подходящей униформой и боеприпасами, — возразил я. — Сам по себе мороз не командует вражескими дивизиями.
На этот раз он позволил себе почти незаметную улыбку.
— Фраза звучит красиво. Вы заготовили её заранее?
— Нет, герр генерал, — честно ответил я. — Но думал об этом часто. Там, где холодно, человек сначала ругает холод. Это проще всего. Если выжил, начинаешь вспоминать, что замёрз не только потому, что зима.
— И почему же ещё? — удивился Вальзам–Йорг.
— Потому что вовремя не подвезли тёплое обмундирование, потому что лошади падали от недокорма, потому что машины не заводились из–за вставшей колом летней смазки, потому что солдаты спали на снегу, потому что приказы приходили без учёта реальной обстановки, потому что сосед справа уже отступил, а тебе об этом никто не успел сообщить, потому что раненых долго не вывозили в тыл, — перечислил я, чувствуя, как голос сам становится суше. — Всё это тоже вина мороза, только записанная в разных строках.
Он открыл папку, сделал небольшую пометку карандашом. Это могло быть чем угодно: отметкой о моей полезности, о дерзости, о склонности к образным формулировкам, о необходимости проверить биографию. Я заставил себя не смотреть слишком пристально на его руку.
— Что вы поняли о русских за эту зиму? — задал следующий вопрос Вальзам–Йорг. — И снова прошу без газетных выражений. Я читаю газеты только для того, чтобы знать, какие глупости завтра будут повторять в столовых.
— Русские хуже нас организованы в мелочах, — произнёс я. — По крайней мере, часто выглядят хуже. У них больше путаницы, больше потерь там, где мы посчитали бы потери недопустимыми. Но они быстро учатся. Их можно разбить, окружить, лишить связи, выбить командиров, но если они решили сражаться до конца, добить их гораздо сложнее.
— Вы считаете их способными учиться быстрее нас? — прищурился он.
— Нет, герр генерал. Я считаю, что мы слишком часто решаем, будто им нечему учиться.
Карандаш снова коснулся бумаги.
— Это звучит почти уважительно по отношению к противнику, Шварц. Сейчас это не слишком модно.
— Уважать противника не значит любить его, герр генерал, — отозвался я. — Это значит не позволять ему убить тебя из–за собственной ошибки.
Вальзам–Йорг откинулся на спинку кресла. Его сухое лицо оставалось спокойным, но взгляд стал внимательнее. Я вдруг понял, что карточная проверка продолжается. Только фишек на столе не было. Ставками стали слова, а проиграть можно было не банк, а доверие или голову.
— Вы говорите о русских как человек, который не хочет считать их дикарями, — заметил он. — Это опыт или настроение?
— Опыт, герр генерал, — ответил я. — Настроение меняется. Человек замёрз, разозлился, потерял товарища, услышал слух, выпил, получил письмо. И уже думает иначе. Опыт остаётся. Если русские ночью лезли к нашим позициям малыми группами, резали связь, били по обозам, уходили через лес и возвращались, то можно сколько угодно называть их азиатской ордой. Телефонный провод от этого сам не срастётся.
Он молчал несколько секунд, глядя не на меня, а куда–то поверх моего плеча, на карту за спиной.
— Хорошо, — наконец проговорил Вальзам–Йорг. — Тогда следующий вопрос. Что в рапортах обычно лжёт сильнее всего?
Я ожидал чего–то похожего, но сама формулировка всё равно заставила внутренне насторожиться. Здесь легко было попасться. Слишком широкий ответ выглядел бы как философия, слишком резкий — как обида фронтовика, слишком простой — как глупость.
— Не цифры, — произнёс я. — Интонация.
Он удивленно поднял бровь.
— Объясните.
— В рапорте пишут: «часть удерживает позиции», — начал я. — Это может означать настоящую устойчивость. Люди окопались, имеют связь, боеприпасы, понятный приказ, знают соседей, верят командиру. А может означать, что они ещё стоят, потому что не получили приказа отходить, не имеют сил бежать, связь порвана, командир убит, боеприпасы на исходе, но формально линия на карте не сдвинулась. В обоих случаях доклад одинаковый. Смысл разный.
Вальзам–Йорг наклонился к столу.
— И как штаб должен это различать, если получает только доклад?
— Спрашивать не только «где линия», но и «почему она ещё там», — произнёс я. — Кто видел участок своими глазами. Сколько раз в подразделении менялся командир. Есть ли связь с соседями. Сколько патронов осталось не по ведомости, а в подсумках у солдат. Сколько раненых не вывезли. Какой дорогой реально можно подвезти боеприпасы и продукты. Не той, что есть на карте, а той, где машина не ляжет брюхом на снег. И ещё — кто писал рапорт. Человек, который боится наказания, пишет одну историю. Человек, который хочет подкрепления, пишет другую. Человек, который уже ничего не ждёт, пишет третью.
— Вы слишком недоверчивы для ваших лет, — заметил он.
— На фронте, герр генерал, возраст считают иначе, — вырвалось у меня, и я тут же внутренне поморщился, вспомнив замечание о том, что не надо постоянно выставлять «фронт» как вывеску.
Но Вальзам–Йорг, похоже, не воспринял это как позу. Скорее как естественную усталость.
— И всё же
Закладка:
Вот это был уже не вопрос, а проверка на границы самоуверенности. Ответишь слишком скромно — покажешься пустым. Ответишь слишком нагло — станешь опасным болтуном.
— Не должны, герр генерал, — произнёс я. — Вы спросили, я отвечаю. Мои слова ничего не стоят без проверки. Но иногда человек, который не управлял батальоном, помнит, как выглядел батальон за час до того, как перестал существовать. В академии, вероятно, этому не учат.
Вальзам–Йорг смотрел на меня долго. В его лице ничего не изменилось, но воздух в кабинете стал плотнее. Я уже решил, что перегнул, когда он закрыл папку и поднялся.
— Подойдите к карте, Шварц.
Я встал и подошёл к боковому столику. Он развернул лежавшую там карту. Не настоящую оперативную карту с текущими отметками, а схему условного участка, возможно, взятую из старых материалов или нарисованную специально для такого разговора. Деревня, лес справа, замёрзшая речка слева, дорога на запад, несколько высот, обозначенные овраги, редкие квадраты построек, линия немецкой обороны и стрелки возможного русского наступления. На карте не было ничего такого, что само по себе стоило бы риска, но задача выглядела достаточно правдоподобной, чтобы мозг сразу начал работать.
Вальзам–Йорг взял карандаш и поставил его кончик на деревню.
— Представьте: батальон держит деревню. Справа лес, слева замёрзшая речка, за спиной одна дорога. Русские давят ночью малыми группами. Артиллерии мало. Связь рвётся. Командир батальона просит разрешения отойти, но приказа на отход нет. Вы младший офицер в одной из рот. Что вы делаете?
— Как младший офицер или как человек, которому позволено думать шире своей роты? — уточнил я.
— Сначала как младший офицер, — произнёс он. — Люди обычно охотно решают задачи начальства, пока не разобрались со своими.
— Проверю дорогу в тыл, даже если приказа отходить нет, — начал я. — Не для бегства, а чтобы знать, куда эвакуировать раненых и что делать, если дорога уже перерезана. Вынесу часть боеприпасов ближе к позициям, чтобы ночью не таскать ящики через всю деревню. Выставлю посты ближе к лесу и речке, но не так далеко, чтобы они исчезли без пользы. Запрещу стрелять по каждому шороху, иначе русские заставят нас выжечь патроны в темноту.
— Дальше, — потребовал Вальзам–Йорг.
— Подготовлю ложные огневые точки, чтобы заставит русских бить не туда, — продолжил я, глядя на схему. — Не буду держать всех солдат в домах. Стены дают чувство защищенности, но если противник зайдёт с леса, люди окажутся в ловушке. Нужен маленький резерв не в центре, а ближе к дороге и стыку с лесом, потому что если дорогу перережут, приказ удерживать деревню уже не будет иметь смысла. И заранее назначу порядок отхода. Даже если отход запрещён. Когда запрет сменится приказом, времени объяснять уже не будет.
Вальзам–Йорг постучал карандашом по лесу.
— Русские входят отсюда. Ночью. Режут провод. В деревне пожар. Ваш ротный ранен. Батальонный штаб не отвечает. Вы слышите стрельбу у дороги. Ваши действия?
Я почувствовал, как задача перестаёт быть штабной игрой и неприятно приближается к реальным воспоминаниям. Деревня, ночь, пожар, связь, ранение командира — всё это не требовало фантазии. Таких ситуаций на фронте было слишком много.
— Сначала выяснить, дорога потеряна или только обстреливается, — произнёс я. — Если потеряна, держаться в деревне бессмысленно. Тогда выводить людей малыми группами через промежуток между лесом и речкой, не туда, где ожидают. Если дорога только под огнём, часть солдат держит дома у восточного края, пулемёт — на прострел улицы, один расчёт или группа прикрывает общий отход. Не собирать всех в одном месте. По скоплению будут бить в первую очередь.
— Вы слишком быстро решили, что удержание бессмысленно, — заметил он.
— Нет, герр генерал, — возразил я. — Я решил, что надо заранее знать момент, когда удержание перестаёт быть обороной и становится подарком противнику. Если приказ удерживать деревню нужен для поддержки соседей или для выигрыша времени, это одно. Если деревня уже окружена, связь порвана, дорога потеряна, а соседей нет, то люди гибнут не за задачу, а за строчку в докладе.
Он посмотрел на меня резко. В этом взгляде уже не было любопытства. Он был тяжёлым и опасным.
— Осторожнее, лейтенант. Такие рассуждения рядом с более нервным начальством могут принять за оправдание самовольного отхода.
— Вы спросили, что делать, герр генерал, — произнёс я. — Я отвечаю предельно честно.
Вальзам–Йорг вдруг негромко хмыкнул.
— Вчера вы рисковали фишками смелее, чем сегодня словами.
— Фишки не могут привести к трибуналу, герр генерал.
Он свернул карту не сразу. Ещё несколько секунд рассматривал деревню, лес, речку и дорогу, словно за этими условными знаками видел не учебную задачу, а настоящие батальоны, которые сейчас где–то мерзли, ждали приказов и старались не превратиться в будущий пример для разговора с другим лейтенантом.
— Садитесь, — распорядился Вальзам–Йорг.
Я вернулся на стул. Он убрал схему в сторону, сел, открыл другую папку и наконец достал чистый лист. На листе ничего не было, но сам жест означал: первая часть проверки закончена, начинается следующая.
— Вчера за столом вы слышали много разговоров, — произнёс он. — Некоторые офицеры позволяют себе слишком свободные формулировки. Вы любопытны, Шварц?
Вопрос был ожидаемым и опасным. Скажешь «нет» — будешь выглядеть идиотом или лжецом. Скажешь «да» слишком охотно — подтвердишь ненужный интерес.
— Любопытен, герр генерал, — признал я. — Но не настолько, чтобы путать болтовню за карточным столом с разговором по службе.
— А если услышите то, что не предназначалось вам?
— Тогда постараюсь забыть, — произнёс я. — Если не получится — буду вести себя так, будто забыл.
Он аккуратно вытащил монокль, неторопливо протер его кусочком замши и вставил обратно в глазницу.
— Вы понимаете, Шварц, что просто сделать вид, что забыл — явно недостаточно в такой ситуации?
— Человек не всегда распоряжается памятью, герр генерал, — пояснил я. — Зато он распоряжается языком. По крайней мере, обязан.
— Хорошо, — проговорил Вальзам–Йорг. — В Минске любят поговорить о весенней кампании. Вы наверняка слышали, что группа армий «Центр» весной будет скорее восстанавливаться, чем наступать.
Вот она. Тема, которую слишком часто поднимали разные люди, чтобы можно было просто от нее отмахнуться. Я заставил лицо
Закладка:
— Слышал, герр генерал.
— И что думаете? — спросил он.
Ловушка была хитрой. Если я скажу, что верю, стану обычным собирателем слухов. Если заявлю, что это подлог, покажу слишком большой интерес и слишком широкое мышление для простого лейтенанта. Если начну юлить, потеряю то, ради чего он меня позвал.
— Думаю, что такая мысль слишком правдоподобна, чтобы относиться к ней небрежно, — произнёс я. — Если её повторяют слишком часто, значит, крупица истины в ней есть. Дыма без огня не бывает.
Вальзам–Йорг медленно сцепил пальцы.
— Вы не любите делать выводы?
— Люблю, герр генерал. Но не люблю делать их без фактов.
— А какие факты вам нужны?
— Кто говорит это первым, — начал я. — Кто повторяет. Кто останавливает разговор, когда он становится слишком подробным. Где эта мысль звучит как уверенность, где как жалоба, где как утешение. Если тыловик ворчит про дороги и горючее, это одно. Если штабной офицер в частной беседе осторожно говорит то же самое, это другое. Если про это знает слишком много людей, значит, информация вышла далеко за пределы служебных кабинетов. Вопрос только в том, вышла случайно или её выпустили.
Он молчал дольше обычного. Мне стало ясно, что я подошёл к краю. Не перешёл, но обозначил саму возможность существования края. Вальзам–Йорг мог счесть это полезной осторожностью, а мог — ненужной проницательностью. В штабе ненужная проницательность иногда опаснее глупости. Дурака можно не пускать к бумагам. Умного приходится либо использовать, либо проверять глубже.
— Вы не доверяете словам, — наконец заключил он.
— Доверяю, герр генерал. Но сначала смотрю, кто их произнес.
На этот раз он улыбнулся почти открыто. Очень скупо, но всё же.
Потом он отложил карандаш и некоторое время смотрел на мои руки. Я держал их спокойно, не слишком напряжённо и не слишком расслабленно. Вальзам–Йорг видел не только лицо. Такие люди вообще не смотрят в одну точку, когда проверяют.
— Вам не кажется, Шварц, — медленно произнёс он, — что с таким складом ума вам не место в пехотной роте? Вы можете быть более полезным… где-то еще.
Вот и главный ход. Завуалированное предложение. Проба. Брошенная на середину стола фишка. Посмотреть, как я дёрнусь.
— Я солдат, герр генерал, — отозвался я. — Где прикажут, там и буду полезен.
— Слишком формальный ответ, — холодно заметил он. — Я задал не простой вопрос.
— В роте проще понять, нужен ты или нет, — произнёс я, тщательно подбирая формулировки. — В штабе, полагаю, многие выглядят умнее, чем являются на деле.
Вальзам–Йорг едва заметно усмехнулся.
— Поэтому я и предпочитаю иногда разговаривать с людьми из пехотных рот. У штабов есть собственная болезнь. Они начинают верить в правильность линий на карте, которые сами нарисовали. На фронте эти линии не всегда оказываются правильными.
— Фронт честнее? — уточнил я.
— Не всегда, — возразил он. — Фронт тоже лжёт. От страха, от усталости, от желания получить подкрепление, от нежелания признать провал, от любви к мёртвым товарищам, которых хочется оправдать. Но фронт, по крайней мере, лжёт с запахом пороха. Штабная ложь всегда пахнет только чернилами.
Он поднялся, прошёл к окну, заложив руки за спину. Я не поворачивался всем телом, только следил за ним взглядом. Вальзам–Йорг смотрел во двор так, словно видел там не снег и машины, а линии снабжения, склады, дивизии, которые в реальности были не прямоугольниками на карте, а тысячами людей, лошадей, орудий, грузовиков, танков и самолетов.
— Не обольщайтесь, лейтенант, — произнёс он, не оборачиваясь. — Я не предлагаю вам карьеру. И не собираюсь делать вас штабным офицером из–за двух удачных карточных вечеров и нескольких острых фраз. Карты и слухи быстро надоедают. Мне любопытно, можете ли вы быть полезны там, где нужна не храбрость, а точность.
— Что от меня требуется, герр генерал?
Он вернулся к столу, взял чистый лист и подвинул его ближе ко мне. Лист остался на его стороне. Символично. Бумага ещё не моя, но направление обозначено.
— Подготовьте для меня письменную записку, — распорядился Вальзам–Йорг. — Не рапорт. Не оправдание пережитого. Личное наблюдение. Декабрьские бои, поведение русских, устойчивость наших частей, ошибки снабжения, настроение младших офицеров. Три страницы. Можно четыре, если сумеете не растекаться. Без канцелярского языка.
— К какому сроку, герр генерал?
— Завтра к вечеру, — уточнил он. — Если записка окажется пустой, я забуду этот разговор. Если нет — подумаю, как использовать вас дальше.
— Использовать? — переспросил я, позволив в голосе появиться ровно столько настороженности, сколько мог позволить себе молодой офицер.
— Пока вы находитесь в Минске, я хотел бы несколько раз побеседовать с вами, — пояснил Вальзам–Йорг. — Если ваши наблюдения окажутся полезны, возможно временное прикомандирование к оперативному отделу. Не должность. Не повышение. Не привилегия. Проверка. Для вас и для меня.
Внутри что–то осторожно сдвинулось. Прикомандирование к оперативному отделу штаба группы армий. Даже временное. Даже на правах странного лейтенанта с опытом декабрьских боёв, которого держат рядом, чтобы выжимать наблюдения «с самого низа». Это был вход туда, куда невозможно было попасть никаким героическим рывком. Легальный повод бывать в штабе, видеть офицеров, слышать их разговоры, узнавать множество интересных фактов. И одновременно петля на шее. Потому что чем ближе к штабу, тем больше проверок. Кадровики. Сверка биографии. Запросы в часть. Недовольство тех, кому не понравится слишком быстрый взлёт неизвестного лейтенанта. Корф, который наверняка узнает, что его недавний объект внезапно заинтересовал Вальзам–Йорга. Эльзнер, которому будет ещё любопытнее. Вондерер, который начнёт нервничать. Лотта, которая может услышать новость о взлёте случайного любовника из уст очередного «поклонника ее таланта». Вся минская паутина дрогнет, если дёрнуть за эту нитку слишком резко.
Но отказываться было нельзя. Не Вернеру Шварцу. Не Игорю Глейману. Не после такого разговора.
— Я подготовлю записку в срок, герр генерал, — произнёс я.
— Не торопитесь, — сухо предупредил он. — Большинство людей пишут хуже, чем думают. А многие, начав писать, выясняют, что и думали плохо.
— Постараюсь не разочаровать вас.
— Это плохая цель, — возразил Вальзам–Йорг. — Люди, которые пишут, чтобы не разочаровать начальство, обычно пишут то, что начальство и так знает. Мне это не нужно. Пишите так, будто от точности зависит, сколько людей выживет в следующий раз.
Он подошёл к шкафу, достал небольшую папку без грифа и положил её на край
Закладка:
— Здесь несколько старых схем и открытых сводок по декабрьским боям вашей дивизии и соседних участков. Ничего секретного. То, что вы в принципе могли знать или видеть. Возьмите и воспользуйтесь для работы над запиской. Но основа должна быть ваша. Не переписывайте сводки. Я умею читать собственные бумаги.
— Понял, герр генерал.
— Ещё одно, — добавил он, снова садясь. — Ваша молодость играет против вас. Ваш опыт играет за вас. Ваша репутация после «Паласа» играет в обе стороны. Одни будут считать вас удачливым наглецом. Другие — игрушкой Манфреда Ланге. Третьи — человеком, которого почему–то заметил я. Все три мнения могут быть полезны, если вы не начнёте спорить с каждым.
— Какое мнение предпочтительнее? — спросил я.
— То, которое заставит людей недооценивать вас, но не мешать вам входить в дверь, — произнёс Вальзам–Йорг. — Это редкое сочетание. Посмотрим, сумеете ли вы соответствовать.
— А если не сумею?
— Тогда вы вернётесь в свою часть, как только позволят врачи, — безжалостно сообщил он. — Или попадёте туда, куда людей отправляют за чрезмерное самомнение. Война богата вариантами.
В приёмной зазвонил телефон. Адъютант поднял трубку, его голос пробился через дверь неразборчивой, приглушённой речью. Вальзам–Йорг вроде бы не отреагировал, но я заметил, что его взгляд на долю секунды сдвинулся к двери. Человек, постоянно держащий в голове десяток нитей, реагирует даже тогда, когда не показывает реакции.
— Герр генерал, — осторожно произнёс я. — Могу я задать вопрос?
— Один, — разрешил он. — Если он не будет глупым.
— Почему я? — спросил я. — Не в смысле чинов и назначения. Это я понимаю. Я временно в Минске, ранен, свободен от строевой службы, вызвал ваш интерес. Но у вас достаточно офицеров, которые старше, образованнее, опытнее и лучше знают штабную работу.
Вальзам–Йорг посмотрел на меня без раздражения. Скорее, с удовлетворением: вопрос ожидался.
— Именно поэтому, — проговорил он. — Старшие офицеры слишком часто знают, как следует говорить. Образованные — как следует писать. Штабные — как следует выглядеть в глазах других штабных. Мне нужен человек, который ещё помнит, как пахнет сгоревшая деревня, но уже способен объяснить, почему она сгорела. Большинство фронтовиков помнят первое и ненавидят второе. Большинство штабных объясняют второе, не чувствуя первого. Вы, возможно, находитесь в неудобном промежутке. Я хочу проверить, есть ли от этого польза.
Он поднялся, показывая, что разговор закончен, и я вскочил следом.
— Завтра к вечеру, — напомнил Вальзам–Йорг. — Передадите через адъютанта лично мне. Не оставляйте в общей канцелярии. И, Шварц…
— Да, герр генерал?
— Не рассказывайте о нашем разговоре в клубе, кафе или при женщинах, которые слишком хорошо умеют слушать. Если Манфред Ланге спросит, можете сказать, что я поручил вам скучную бумажную работу. Он оценит иронию.
— Понял, герр генерал.
— Свободны.
Я щёлкнул каблуками, развернулся и вышел. Адъютант в приёмной молча кивнул мне и отвернулся к бумагам. Умение не проявлять любопытства в таких местах, наверное, считалось отдельной служебной добродетелью.
Я вышел в коридор. Те же двери, те же шаги, те же печатные машинки, телефоны, папки, офицеры, запах чернил и табака. Но теперь всё выглядело иначе. До разговора штаб был чужим объектом, куда меня пустили на один визит. После разговора он стал возможным маршрутом к получению ценной информации. Не безопасным. Не открытым. Не моим. Но маршрутом.
Оставалось понять, как им грамотно воспользоваться.
Глава 15
11 февраля 1942 года
День
До госпиталя я добирался не самым прямым путём, хотя ноги сами тянули срезать через знакомые кварталы, быстрее выйти к бывшей городской больнице, увидеть Петю, услышать его привычное ворчание и убедиться, что вчерашняя немецкая медицина не угробила единственного человека в Минске, с которым можно было ругаться по–настоящему, без оглядки на легенду, акцент, чужие уши и правильное выражение лица. Но прямые маршруты в оккупированном городе годились только для тех, кто не интересовал ни СД, ни Абвер, ни польских подпольщиков, ни генералов из штаба. Ко мне это уже не относилось, и потому я шёл не спеша, с видом офицера, у которого после серьезного разговора осталось достаточно времени для прогулки и недостаточно причин, чтобы нервничать.
Минск днём был ярче, чем утром, но от этого не становился более живым. Солнце висело над крышами бледным холодным кружком, снег на карнизах и подоконниках сверкал так, будто город нарочно прикрыли чистой белой тканью перед тем, как отвезти в морг. На улицах прибавилось движения: немецкие офицеры с папками, легковые и грузовые машины, местные женщины с корзинами и узлами, подростки с охапками дров. На перекрёстке двое фельджандармов проверяли документы у пожилого мужчины в потрёпанном пальто, и тот держал шапку в руках, хотя мороз щипал уши. От его покорной спины почему–то стало особенно неприятно, и я заставил себя смотреть дальше, на витрину булочной, на отражение улицы в стекле, на проходной двор между домами, по которому можно было уйти к соседнему кварталу, если за спиной вдруг послышатся чужие подозрительные шаги.
Чужих шагов пока не было. Или они не казались подозрительными.
Госпиталь располагался в здании бывшей городской больницы, с лепниной по фасаду, широкой лестницей, белыми занавесками на окнах и табличкой «Garnisonlazarett» над входом. У дверей топтался замерзший часовой, не обративший на меня никакого внимания.
В приёмном покое пахло карболкой, влажным бельём, и капустным супом из больничной кухни. Вдоль стены стояли деревянные скамьи, на одной сидел солдат с перевязанной рукой, уткнувшись взглядом в пол, у стойки спорил с санитаром молодой ефрейтор, которому явно не нравилось, что его куда–то не пускают. Из коридора доносились приглушённые голоса. Я подошёл к стойке, предъявил документы и попросил фрау Бергер.
Пожилая медсестра появилась почти сразу, словно и не уходила никуда со вчерашнего дня. Белый халат, чепец, усталое доброе лицо, руки с аккуратно подстриженными ногтями. Узнав меня, она сначала строго сжала губы, изображая служебную неприступность, но глаза смягчились.
— Герр лейтенант, — произнесла она по–немецки. — Вы снова к унтер–офицеру Беккеру?
— Да, фрау Бергер, — кивнул я, стараясь выглядеть не просителем. — Я понимаю, что ему необходим покой. Мне нужно увидеть его хотя бы на несколько минут. Обещаю не утомлять.
— Все посетители сначала обещают не утомлять, — неодобрительно заметила она. — А затем начинают рассказывать раненым новости, спорить, смеяться, задавать вопросы и требовать бодрости.
— Беккер сам
Закладка:
— Пять минут, герр лейтенант, — наконец уступила фрау Бергер. — Если он устанет, вы выйдете немедленно. И никаких возбуждающих разговоров. Ему потеря крови нужна меньше всего.
— Понял, фрау Бергер, — заверил я. — Буду вести себя почти образцово.
— Не почти, — строго поправила она. — В госпитале «почти» обычно заканчивается температурой.
Она повела меня по коридору. Полы были вымыты до блеска, но запах гноя всё равно пробивался через чистоту. Медсестра шла быстро, мягко ступая по доскам, и время от времени бросала на меня взгляд, в котором читалось предупреждение: только попробуйте устроить здесь ваш мужской балаган.
Валуев лежал в отдельной маленькой палате. Окно выходило во двор, за стеклом белели ветки старого дерева. Петя выглядел хуже, чем я хотел увидеть, но лучше, чем боялся. Лицо бледное, губы сухие, под глазами тени, большая фигура едва помещается на казённой кровати, одеяло натянуто до груди, на тумбочке стакан воды и какая–то немецкая книжонка, которую он, конечно, не читал. Зато глаза были открыты, злые и живые.
— Клаус, — фрау Бергер повысила голос, входя первой. — Ваш друг пришёл на пять минут. Если вы начнёте шуметь, я выставлю его, а вам дам снотворное.
Валуев скосил на неё глаза и изобразил слабую, почти ангельскую улыбку, от которой любая честная медсестра должна была немедленно заподозрить заговор.
— Фрау Бергер, — прохрипел он по–немецки, — я всегда веду себя тихо, благородно и с полным уважением к медицинским работникам.
— Именно поэтому сестра Крюгер вчера попросила меня отобрать у вас ножницы, — сухо напомнила она.
— Это было недоразумение, — с достоинством возразил Петя. — Я хотел только поправить повязку.
— Вы хотели посмотреть, насколько хорошо она держится, — отрезала Бергер. — Пять минут, герр лейтенант. Я буду рядом.
Она вышла, плотно прикрыв дверь. Я поставил стул ближе к кровати, сел так, чтобы видеть и Петю, и дверь, и окно. Валуев дождался, пока шаги медсестры удалятся, и повернулся ко мне.
— Ну что, пионер, вижу, что ты живой и без новых дырок, что само по себе уже хорошо, — тихо выдохнул он по–русски, почти не шевеля губами. — И морда у тебя вроде бы довольная. Значит, опять нашёл интересные перспективы.
— В целом — да, перспективы интересные, — произнёс я. — Вот только на пути их реализации можно шею сломать.
Петя сразу перестал изображать балагура. Глаза сузились, пальцы правой руки чуть напряглись на одеяле.
— Докладывай, пионер, всё по порядку! — велел он.
— Пару раз пересёкся с Хуршедом в «Линденалле», — сказал я. — Немного поболтали. У него всё в порядке, легенда железная, проверку прошла. Занимается ремонтом помещения под массажный салон. И одновременно «показывает себя» — на него уже все пялятся, как на экзотическую диковинку. Даже сам Корф просился на приём. Кстати, Корф нас вчера и познакомил. В присутствии Ланге. Так что повод общаться с «японцем» у меня есть.
— Хорошо, — кивнул Петя. — Рад за Хуршеда. Он парень умный, развернётся. Если ваши встречи с виду случайные и познакомил вас Корф, то и хрен с ними. Но старайся не частить — пару раз в неделю, не больше. Что еще, пионер?
— Вчера вечером играл в карты с генералами в «Паласе», — произнёс я. — Выиграл много денег. За столом снова поднимали тему весенней кампании. Грёбен упомянул, что группа армий «Центр» будет восстанавливаться и крупных наступательных действий на своём участке не планирует. Вальзам–Йорг его одергивал, но без особого напора. Так… чисто формально. Странно всё это… Слишком часто эта тема поднимается в разговорах с немецкими офицерами. Попахивает попыткой широкого распространения дезинформации.
— Не будем делать скоропалительные выводы, — задумчиво сказал Валуев. — Я тебе уже говорил — нам надо эту информацию передать командованию, а в Москве разберутся — «деза» это или правда. Мы у них не один источник.
— После игры Вальзам–Йорг пригласил меня в штаб. Вроде как в гости. Неофициально. Поговорить о декабрьских боях.
Петя даже приподнял голову, но тут же зажмурился от боли и осторожно опустился обратно на подушку.
— Вот это результат, пионер, — произнёс он с настоящим, не сыгранным довольством. — Приглашение в штаб группы армий — это настоящая добыча. Через такие двери люди годами пролезть пытаются, а тебя туда сами позвали. Опасно, но очень перспективно.
— Я сегодня его посетил. Час назад, — произнёс я.
— И как? — жадно спросил Валуев.
— Вальзам–Йорг проверял меня. Тщательно. Пытался понять, мой стиль мышления. Спрашивал про декабрьскую катастрофу, причину успехов русских, систему оформления рапортов, организацию снабжения, настроение младших офицеров. Потом дал условную задачу по карте: батальон в деревне, лес, замёрзшая речка, дорога за спиной, русские давят ночью малыми группами, связь рвётся. Смотрел, как я думаю, где осторожничаю, где лезу вперёд, что считаю главным.
— И ты, конечно, выдал себя за маленького Мольтке, — прищурился Валуев.
— Нет. Старался говорить как фронтовик, который умеет думать, но не претендует на место в оперативном отделе. В итоге, Вальзам–Йорг поручил мне подготовить к завтрашнему полудню аналитическую записку по декабрьским боям. Три–четыре страницы. Не рапорт, а личные наблюдения. Если получится полезно, возможна временная работа при штабе.
Валуев некоторое время смотрел на меня, вроде бы сдержанно, по–деловому, радуясь редкому шансу и одновременно подсчитывая, чем этот шанс придётся оплачивать.
— Очень хорошо, — наконец произнёс он. — Гораздо лучше того, на что я рассчитывал. Понимаешь, что это значит?
— Конечно, — ответил я. — Это постоянный доступ в штаб. Легальный повод разговаривать с офицерами, и возможность увидеть настоящие материалы по подготовке весенней кампании.
— Да, — подтвердил Петя. — Именно доступ. Ради такого люди месяцами строят легенды, подкупают писарей, спаивают водителей, вербуют любовниц и всё равно получают только грязные слухи из третьих рук. А у тебя появился шанс войти через парадный вход и ещё получить стул. Этим надо воспользоваться, несмотря на риск.
— Не боишься, что меня там спалят?
— Боюсь, но возможная польза перевешивает вероятный провал, — отмахнулся он и снова поморщился от резкого движения. — Нас к этому, собственно, и готовили.
Я тяжело вздохнул и кивнул — Петя был абсолютно прав — нас как раз и готовили для проникновения
Закладка:
— Теперь об этой записке, — Валуев в задумчивости почесал подбородок. — Тут надо сыграть тонко! Напишешь пусто — потеряешь интерес Вальзам–Йорга. Напишешь слишком умно — полезут вопросы, откуда у молодого немецкого лейтенанта мозги Клаузевица. Значит, писать надо не гениально, а правильно.
— Это я уже слышал от самого генерала, — заметил я.
— Видишь, даже среди врагов встречаются люди, которые говорят правильные вещи, — одобрил Валуев. — Только помни главное: ему нужен Вернер Шварц, а не советский разведчик. Немецкий лейтенант, умный, наблюдательный, злой после декабря, но немецкий.
Он говорил всё тише, но не потому, что терял интерес. Силы уходили. Бледность снова проступила на лице, дыхание стало глубже, между словами появились паузы.
За дверью послышались шаги фрау Бергер. Она не входила, но явно остановилась неподалёку, намекая, что время для разговора закончилось.
— Всё, — выдохнул Валуев. — Иди. Вид у тебя такой, будто сейчас начнёшь меня жалеть, а я человек нервный, могу обидеться.
— Ты выглядишь лучше, чем я ожидал, — произнёс я, поднимаясь.
— Конечно, лучше, — фыркнул Петя. — Сон и полезная каша — лучшие доктора.
Фрау Бергер открыла дверь именно в тот момент, когда я ставил стул к стенке.
— Герр лейтенант, — укоризненно произнесла она. — Пять минут в армии, видимо, длятся дольше, чем в медицине.
— В армии время всегда зависит от приказа, фрау Бергер. Сколько командование скажет, столько пять минут и будут длиться, — усмехнулся я. — Но я уже ухожу. Унтер–офицер Беккер выглядит довольно бодрым.
— Унтер–офицер Беккер сейчас получит пару уколов, — строго объявила она, подходя к кровати. — А вы, герр лейтенант, можете навестить его завтра после обеда, если врач разрешит. Не раньше.
— Я понял, фрау Бергер.
Я вышел из палаты с неожиданно лёгким чувством. Петя был слаб, зол, бледен, привязан к госпитальной кровати и окружён немецкими врачами, но он оставался Петей. Не тяжёлым грузом, не раненым напарником, которого надо беречь от правды, а работающей частью нашей маленькой группы. Его оценка разговора с Вальзам–Йоргом дала ситцации четкую оценку: это не повод для эйфории, а шанс. Опасный, редкий, но настоящий.
После больничного запаха морозный воздух на улице показался необыкновенно вкусным. Он ударил в нос, прочистил голову, заставил глубже вдохнуть. Я застегнул шинель, поправил ремень и двинулся к мастерской Целлера, выбирая маршрут так, чтобы визит к портному выглядел естественным продолжением прогулки. Я шёл по солнечной стороне улицы, не потому что там было теплее, а потому что витрины лучше отражали противоположный тротуар. Но слежки я так и не обнаружил.
Лавка портного встретила меня звоном колокольчика, запахом сукна, мела, и старой древесины. После штаба и госпиталя здесь было особенно уютно: рулоны ткани на полках, коробки с пуговицами, манекен в углу, большое зеркало, длинные столы, швейная машинка с ручным приводом. Старик увидев посетителя, поднял голову и близоруко прищурился.
— Герр лейтенант! — оживился Целлер, выбираясь из–за прилавка. — Какая приятная неожиданность. Надеюсь, мундир служит вам хорошо?
— Более чем, герр Целлер, — заверил я, снимая перчатки. — Ваш мундир вчера выдержал генеральские взгляды в «Паласе», а это уже серьёзная проверка качества.
Старик улыбнулся с профессиональной гордостью, сразу расправив плечи.
— Я всегда говорил, что хороший мундир должен держать офицера так же уверенно, как дисциплина держит часть. Если ткань, крой и шов работают вместе, человек выглядит спокойнее, даже когда сам он не вполне спокоен.
— Именно поэтому я хочу заказать ещё один, — произнёс я. — Такой же хороший. Про запас. И бриджи.
Целлер не стал скрывать удовольствия. Для старого мастера повторный заказ был лучшим комплиментом.
— Разумеется, герр лейтенант, — охотно заверил он. — Я сохранил ваши мерки, но всё равно проверю посадку, если позволите. Ткань подобного качества ещё есть, хотя сейчас хорошее сукно становится редкостью. Бриджи можно сделать к мундиру, с усилением в нужных местах, чтобы не вытягивались после сидения.
— Вот задаток, — я положил на стол двести марок.
— Но это много, герр лейтенант, — слабо запротестовал портной, поглядывая на купюры с вожделением.
— Могу себе позволить, герр Целлер! — цинично усмехнулся я. — Вчера много выиграл в карты. Всё равно потратить не успею, если только на пьянки и баб, а хорошая форма останется доброй памятью о Минске.
Портной аккуратно собрал купюры и убрал их под прилавок. Он явно хотел уточнить, в какие именно карты и с кем нужно играть, чтобы вот так небрежно швыряться деньгами, но профессиональная мудрость победила человеческое любопытство.
— Герр лейтенант, вы рискуете стать моим любимым клиентом, — торжественно объявил он.
— Только не говорите этого слишком громко, — посоветовал я. — В городе и без того достаточно людей, которые мне завидуют.
Целлер быстро снял с меня мерки, и записал их в своей тетради.
— Когда будет готово? — спросил я.
— Если без чрезвычайных задержек — через три дня первая примерка, — прикинул Целлер. — Бриджи, возможно, раньше. Но я предпочёл бы не торопиться. Хорошая вещь не любит суеты.
— Согласен. Но если получится быстрее, я буду благодарен.
— Я сделаю всё, что смогу, герр лейтенант, — заверил портной. — И постараюсь, чтобы ваш новый мундир радовал вас не меньше нынешнего.
Я попрощался и вышел. Визит получился именно таким, каким должен был быть: естественным, достаточно длинным, с деньгами, с заказом, с разговором, который портной при необходимости мог бы пересказать любому интересующемуся без вреда для меня. Молодой лейтенант выиграл в карты, доволен работой мастера, заказал ещё форму. В этом не было ничего особенного или подозрительного. А теперь можно и к «Пастору» идти — по привычному маршруту.
К книжной лавке Кофманна я пошёл не сразу, а сделал небольшой крюк. Прошёл мимо аптеки фрау Мюллер, но заходить не стал, лишь задержался у витрины. Но зато заглянул в магазинчик канцелярских принадлежностей, где купил несколько блокнотов и карандашей — всё вполне логично — после поручения Вальзам–Йорга лейтенанту Вернеру Шварцу понадобится много бумаги.
Книжная лавка встретила меня знакомым запахом пыли и клея. За окнами сиял морозный день, а здесь свет будто бы становился мягче, застревал между полками, на корешках немецких романов. Кофманн стоял за прилавком, перебирая стопку книг, и при моём появлении поднял голову. На его лице было «надето» выражение
Закладка:
— Добрый день, герр лейтенант, — произнёс он по–немецки. — Рад видеть вас снова. Сегодня вас интересует что–то особенное или вы продолжаете знакомиться с нашим скромным ассортиментом?
— Добрый день, герр Кофманн, — ответил я, подходя к полкам. — После разговора с одним любителем военной истории мне захотелось посмотреть, нет ли у вас чего–нибудь на эту тему.
— Кое–что можно подобрать, герр лейтенант, — еще шире улыбнулся книготорговец. — Пойдемте, покажу.
Он вышел из–за прилавка и повёл меня к дальним стеллажам. В лавке, кроме нас, никого не было. Кофманн снял с полки мемуары Эриха Людендорфа «Мои военные воспоминания», полистал, поставил обратно, достал другой том, более толстый, с потрёпанным корешком — «Из моей жизни» Пауля фон Гинденбурга.
— Удалось получить то, что я просил у вас вчера? Информация по Корфу.
Кофманн кивнул и вынул из внутреннего кармана узкую бумажную полоску — сложенный в несколько раз лист. На нем виднелось несколько строк, написанных мелким, ровным почерком.
— Сведения свежие, и вполне достоверные, но не полные. Получены от горничной его соседа, — предупредил он. — Ближе подступиться не удалось — у Корфа два денщика, но контакт с ними затруднен.
— Ну, хотя бы что–то, — покачал головой я.
— Корф живёт на Захарьевской, дом восемнадцать, второй этаж, правая квартира со стороны улицы, четыре комнаты, окна во двор, — начал негромко рассказывать Кофманн. — Дом немцы полностью забрали под проживание сотрудников СД и полиции безопасности. Не казарма, но режим строгий. Внизу дежурят фельджандармы, сменяясь каждые четыре часа. Чёрный ход есть, но его запирают. Ключи у старшего по дому из немцев.
Я слушал, стараясь сразу построить в голове схему объекта.
— Теперь распорядок, — продолжил Кофманн. — Утром он выходит рано, обычно между семью тридцатью и восемью. Машина подаётся во двор, не к улице. С ним водитель и один охранник — эсэсовец. Иногда их двое. Маршрут до управления РСХА на Кайзерштрассе почти прямой, но машина не всегда идёт одинаково. Днём Корф дома не появляется. Вечером возвращается в разное время — иногда сразу после девяти, а иногда ближе к одиннадцати. Один раз, по словам нашего человека, он не возвращался до утра.
— Негусто, — сказал я.
Кофманн поднял на меня глаза.
— Для получения более точных сведений нужно постоянное наблюдение, — напомнил он. — Хотя бы в течение недели. Что потребует привлечения чуть ли не всех активных участников подполья. Это крайне опасно.
— Да, вы правы — пустить за ним слежку — самоубийство, — кивнул я. — Постоянного наблюдения не надо. Не стоит так рисковать. Пока мне достаточно знать его адрес и примерный распорядок.
Я убрал бумажку во внутренний карман, взял с полки мемуары Людендорфа, и громко сказал по–немецки:
— Пожалуй, это подойдёт, герр Кофманн. Мудрые мысли великого стратега. Именно то, что нужно офицеру, для лучшего понимания тонкостей ведения войны.
— Рад быть полезным, герр лейтенант, — откликнулся он, возвращаясь к прилавку. — С вас пятнадцать марок.
— Для такой книги это недорого, — заметил я.
Он завернул книгу в оберточную бумагу, я расплатился, добавил пять марок за хлопоты. Колокольчик над дверью оставался неподвижным. Никто не вошёл. Обычный день. Обычная лавка. Обычный лейтенант купил книгу. Всё именно так, как должно выглядеть, если под обычностью лежит что–то совсем иное.
Новый дом встретил меня тем же казённым спокойствием, что и утром. Я вошёл в подъезд, поднялся на второй этаж, проверил бумажную метку у двери, убедился, что она не сдвинулась, и только после этого отпер замок. Я снял шинель, фуражку, перчатки, прошёл по комнатам, проверяя окна, шкаф, пол, ванную, кухню. Не потому что ожидал найти следы тайного вторжения, а потому что такая проверка стала «второй натурой».
Свёрток с книгой я положил на стол, рядом — блокноты и карандаши. За окном день начинал клониться к серому зимнему вечеру. Солнце почти коснулось крыш, тени удлинились, на стекле проявились тонкие морозные узоры. Я сел за стол и развязал пакет, полученный от Вальзам–Йорга. Там были старые карты со схемами боев, несколько десятков листов со сводками. Никаких грифов «Секретно», только материал для аналитической записки: декабрьские бои, поведение русских, устойчивость немецких частей, ошибки снабжения, настроение младших офицеров.
Задача казалась простой ровно до той минуты, пока я не взял карандаш.
Писать правду было нельзя. Лгать тоже. Вернее, можно было, но плохая ложь убивала интерес Вальзам–Йорга, а слишком хорошая правда могла убить меня. Нужно было найти стиль Вернера Шварца, который пережил катастрофу Вермахта в декабре, видел русских близко, ненавидел слабость, устал от красивых рапортов, но всё ещё оставался человеком своей армии и своего времени.
Глава 16
11 февраля 1942 года
Вечер
Материалы Вальзам–Йорга я разложил справа, ближе к лампе: старые карты со схемами декабрьских боёв, листы со сводками, несколько выписок, где чужая канцелярская осторожность пыталась придать аккуратный вид холоду, крови, сгоревшим деревням, брошенным орудиям, потерянной связи и батальонам, от которых в живых оставалась сотня солдат с одним исправным пулемётом. Слева положил купленные блокноты и карандаши. В центре оставил место для черновика записки, как оставляют свободной середину стола перед картой, где сейчас появится линия фронта.
Квартира к этому времени окончательно погрузилась в зимние сумерки. За окнами серел Минск, уже не ослепительно белый, как днём, а сизый, плоский, с чёрными рамами крыш, дымными полосами над трубами и редкими жёлтыми прямоугольниками окон, которые вспыхивали один за другим в домах немецкого квартала, будто город, занятый чужой армией, нехотя открывал глаза перед ночным караулом. Внизу прошла машина, колёса глухо прошуршали по снегу, двигатель коротко взревел у поворота и стих за углом. Хлопнула дверь подъезда, затем по лестнице поднялись чьи–то шаги, ровные, тяжёлые, уверенные, немецкие, они остановились этажом выше и растворились за стеной. Дом жил своей жизнью.
Но прежде чем приступить к составлению аналитической записки, я достал из внутреннего кармана бумажку Кофманна с адресом Корфа и несколько секунд держал её на ладони, не разворачивая. Бумага была тонкая, серая, почти невесомая, но по весу в комнате она сейчас спорила со всеми материалами Вальзам–Йорга вместе взятыми. Там находился другой вход, не в штаб группы армий, а к человеку, который подступил слишком близко к моей «легенде», заглянул в трещину и, не имея доказательств, всё равно насторожился.
Захарьевская, дом восемнадцать, второй
Закладка:
Я развернул листок, ещё раз прочёл каждую строку, затем закрыл глаза и повторил сведения про себя: адрес, вход, двор, наблюдение, время, охрана, нерегулярность передвижений. Бумага могла пропасть, сгореть, быть найдена, а память пока оставалась при мне, хотя именно память иногда и губит человека быстрее бумаги. Я не стал уничтожать листок. Рано. Слишком свежие сведения, слишком мало проверок, слишком высока цена ошибки в одной цифре дома или в расположении квартиры. Но и оставлять его в кармане было глупостью.
Место для бумажки нашлось не сразу. В новой квартире всё было слишком чистым, слишком целым, слишком немецким в своей аккуратной пригодности: шкафы без привычных щелей, письменный стол без старых надломов, половицы, ещё не ставшие моими союзниками, и стены, которые, возможно, уже видели чужих офицеров, но меня знали всего один день. В конце концов я взял купленные у Кофманна мемуары Людендорфа, осторожно отделил обёрточную бумагу, пролистал несколько страниц, нашёл место у заднего форзаца, где переплёт чуть отходил от корешка, и спрятал сложенную полоску так, чтобы она не выпала при обычном перелистывании. Это было временно, всего на ночь, до более надёжного решения.
Вернувшись к столу, я приступил к изучению «генеральского архива». Материалы Вальзам–Йорга выглядели почти безличными, но чем дольше я вчитывался, тем яснее понимал то, чего в сводках обычно не пишут. Дивизия удерживает рубеж. Батальон понёс тяжёлые потери, но сохраняет боеспособность. Снабжение затруднено. Связь с соседями прерывалась. Противник проявляет повышенную активность. Требуется уточнение обстановки. Все эти фразы были вежливыми масками, натянутыми на оскал войны. «Удерживает рубеж» могло означать, что люди стоят в промёрзших ячейках, потому что ни у кого не осталось сил даже отступать. «Сохраняет боеспособность» могло означать один исправный «МГ–34», два ящика патронов и командира роты, который сутки не знает, жив ли сосед справа. «Снабжение затруднено» могло означать, что хлеб не подвезли, лошади пали, машины встали, раненых не вынесли.
Вот об этом хотелось написать сразу и прямо. Не о морозе как удобном враге, не о русской зиме как оправдании, не о том, что война на Востоке оказалась сложнее, чем рассчитывали в штабах, а о цепочке самообманов, где каждый следующий был понятнее предыдущего и потому казался невинным. Сначала противника считали почти разбитым. Затем решили, что он не успеет восстановиться. Затем уверили себя, что русские атаки — это судороги, а не начало контрнаступления. Затем приняли усталость своих частей за временную неприятность. Затем списали ошибки снабжения на погоду, потерю связи на случайность, жертвы личного состава на неизбежность, страх на недостаток дисциплины, и в конце этой цепочки появился мороз, которому оказалось удобнее всего предъявить счёт за всё. Но так не мог писать Вернер Шварц. По крайней мере, не с первой строки. Так мог думать человек, слишком хорошо понимающий, что любая армия сначала проигрывает не бой, а правду о себе.
Я положил перед собой первый лист и вывел по–немецки несколько слов, медленно, аккуратно: «Личные наблюдения о декабрьских боях лейтенанта Вернера Шварца». Посмотрел на строку, нахмурился, перечеркнул. Слишком плоско, слишком похоже на школьное сочинение. Написал заново: «Замечания о действиях частей в декабрьских боях». Снова остановился. Слишком по штабному. Вальзам–Йорг не этого от меня хочет. Ему нужны не красивые заголовки, а голос человека, который видел, как ломается рота, но ещё способен объяснить, почему это произошло. Я отодвинул лист, взял другой и написал проще: «Записка лейтенанта Вернера Шварца о декабрьских боях под Ярцево и общих выводах из них». Это уже было ближе. Не блестяще, не литературно, без лишней позы, с привязкой к месту и опыту.
Затем началась настоящая работа. Не писать — отбирать. Не вспоминать — ограничивать себя. Не искать сильнейшую фразу — искать допустимую. Я быстро понял, что главный враг сидит в моей собственной голове, где слишком легко выстраивались формулировки, от которых Вальзам–Йорг мог вызвать адъютанта и распорядиться узнать о лейтенанте Шварце чуть больше, чем было указано в отпускных бумагах. «Стратегическая недооценка глубины русского сопротивления» — слишком высоко. «Кризис оперативного темпа» — слишком современно и слишком далеко от окопа. «Избыточная вера в окончательность победы» — уже лучше, но всё равно похоже на человека, который видел не только декабрьскую катастрофу, а карту всей войны. «Части оказались вынуждены продолжать наступательную войну средствами, пригодными только для удержания, а удерживать позиции приказами, написанными для наступления» — хорошая мысль, но слишком красивая. Я перечеркнул её с настоящей досадой. Иногда самая точная фраза становится опасной именно потому, что слишком точна.
Карандаш скрипел по бумаге. В батарее отопления под окном едва слышно постукивало. За стеной кто–то негромко разговаривал по–немецки, отдельные слова не разбирались, но интонация была бытовая, усталая, неслужебная. Там обсуждали ужин, бельё, приказ денщику или болезнь ребёнка где–нибудь в Германии, а здесь за тонкой стеной я выбирал, сколько правды может вынести немецкий генерал от молодого фронтовика, не заподозрив в этой правде чужую глубину. Я написал первую рабочую фразу и оставил её на несколько минут, как оставляют на языке незнакомое лекарство, проверяя, не слишком ли горчит: «Мороз не был единственной причиной декабрьских неудач. Он только проявил то, что уже существовало в частях к началу русского наступления». Это было не идеально, но это мог написать Шварц. Он мог не знать всего, но мог чувствовать это кожей. Мороз действительно не был единственной причиной. Он был последним, самым видимым звеном.
Дальше я попытался сформулировать главную мысль записки и почти сразу поймал себя на том, что пишу слишком правильно: декабрьский провал был не из–за одного мороза, а из–за цепочки недооценок. По смыслу — именно так. По опасности — почти предельно. Слово «провал» звучало резко, но фронтовой лейтенант после декабря мог позволить себе резкость, если писал не в газету, а по личному поручению генерала. «Цепочка недооценок» была сильнее. Слишком чистая формула. Её хотелось оставить, потому что она сразу собирала весь документ в одну ось: недооценили противника, расстояния, дороги, износ частей, русскую способность учиться, собственную усталость, пределы снабжения, цену лжи в рапортах. Но именно такая формула могла понравиться Вальзам–Йоргу. А слишком сильный интерес был опаснее равнодушия.
Я переписал мысль в другом тоне: «В декабре нам пришлось платить не только за
Закладка:
Четыре части я обозначил не сразу. Сначала текст расползался, как дым по комнате: снабжение тянуло за собой дороги, дороги — лошадей, лошади — артиллерию, артиллерия — пехоту, пехота — рапорты, рапорты — ложь, ложь — решения наверху, решения — новые трупы внизу. В этой связке было всё, но именно поэтому её нельзя было подавать одним комом. Вальзам–Йорг просил структуру, а человек его склада ценит структуру не потому, что любит порядок на бумаге, а потому что порядок позволяет понять, где автор видит причинность, а где просто жалуется. Я взял новый лист и написал четыре заголовка, оставляя между ними широкие промежутки: «Первое. Виденное лично». «Второе. Повторявшееся на разных участках». «Третье. Действия русских, недооценённые нами». «Четвёртое. То, о чём младшие офицеры неохотно пишут наверх». Затем долго смотрел на последнее. Именно там была настоящая наживка для Вальзам–Йорга. Не в рассуждениях о русских, не в морозе и даже не в снабжении. Начальник оперативного отдела штаба группы армий хотел услышать то, что обычный рапорт сглаживает или убивает на первом же уровне.
«Виденное лично» давалось проще всего и одновременно требовало самой строгой узды. Шварц видел не всю войну. Шварц видел свой участок, свою роту, соседей, дороги, деревни, русские атаки, отходы, мороз, раненых, скрип снега под сапогами, пальцы, не слушающиеся при перезарядке, лошадиные трупы у обочины, солдата, который в рапорте числится живым и в строю, а на деле сидит у холодной печной трубы с глазами человека, уже ушедшего далеко внутрь себя. Я мог дать этим картинкам плотность, потому что любой фронтовик пишет сначала не понятиями, а предметами. Патронные ящики, которые не донесли до переднего дома. Рукавицы, промокшие и заледеневшие. Повозка, застрявшая в колее. Ротный, который ждёт приказа на отход, хотя уже знает, что приказ опоздает. Но нельзя было слишком увлекаться художеством. В записке для генерала живые детали нужны не ради красоты, а как доказательства.
Я написал о том, что холод становился смертельным не сам по себе, а когда соединялся с усталостью, недосыпом, нехваткой горячей пищи, потерей связи, отсутствием тёплого укрытия и невозможностью быстро ротировать подразделения. Написал о том, что в декабре многие люди держались не благодаря приказам, а вопреки разрыву между приказом и обстановкой, потому что младшие командиры на местах закрывали своим упрямством прорехи, которые в сводках выглядели как временные трудности. Написал, что боеспособность нельзя считать только по числу винтовок и пулемётов, потому что взвод с тридцатью солдатами на бумаге может оказаться слабее отделения, если эти тридцать не спали двое суток, не ели горячего и не знают, что происходит слева. Перечитал и заменил «взвод с тридцатью солдатами» на «взвод полного списочного состава». Так было суше, в немецком стиле. Меньше моего «родного» голоса.
Во второй части, о повторявшемся на разных участках, я чуть не сорвался в настоящую аналитику. Слишком удобно было написать, что немецкая армия столкнулась с пределом собственных сил, что быстрая война упёрлась не только в пространство, но и в уверенность победителя, что Восточный фронт начал учить Вермахт тому, чему тот не хотел учиться после Польши и Франции. Всё это было правдой или почти правдой, но не правдой Вернера Шварца. Шварц мог заметить повторяемость более приземлённо: на разных участках рапорты запаздывали, приказы приходили к обстановке вчерашнего дня, дороги на карте не соответствовали дорогам под колёсами, русские удары малыми группами нарушали связь сильнее, чем ожидалось, а соседние части слишком поздно узнавали друг о друге правду. Он мог написать, что фраза «позиции удерживаются» требует пояснения: почему удерживаются, кем удерживаются, насколько долго могут удерживаться и есть ли путь для снабжения и вывоза раненых. Это было сильно, но не чрезмерно. Это было то, что фронтовик мог понять без академии.
Я остановился на фразе: «Одинаковая линия на карте может скрывать разное состояние частей». Она мне понравилась и сразу показалась опасной. Вальзам–Йорг сам говорил почти об этом, задавая вопросы про рапорты, и такая фраза могла сыграть на его интерес. Но она не выходила за границы. Её мог произнести человек, которого заставили несколько раз держать участок, когда сосед справа уже перестал отвечать. Я оставил. Ниже добавил: «Младший командир раньше штаба замечает, когда часть сохраняет положение, но теряет способность выполнять следующий приказ». Это уже годилось. Сухо, неприятно, полезно. Не записка мрачного литератора, а рабочее наблюдение человека, которому приходилось смотреть на солдат не из окна штаба, а в упор, с расстояния вытянутой руки.
Третья часть, про русских, требовала особой осторожности. Не потому, что Вальзам–Йорг не хотел слышать уважение к противнику. Наоборот, он сам был достаточно умен, чтобы отличать уважение от слабости. Но немецкий лейтенант не мог писать так, как советский человек, который абсолютно уверен, что Красная Армия способна не только выжить, но и перемолоть захватчика. Шварц должен был видеть русских как опасного врага, а не как своих. Я несколько раз заставлял себя заменять слова. Не «наши», а «русские». Не «красноармейцы», а «противник». Не «держались», а «сохраняли способность к сопротивлению». Не «учились», а «использовали повторение наших приёмов против нас». От таких замен внутри становилось муторно, но бумага требовала именно этого. Хорошая легенда держится не на фальшивых документах, а на способности предать собственный язык.
Я написал, что русские часто уступают немцам в порядке, точности и взаимодействии, но опасны способностью быстро превращать собственные потери в опыт, а немецкие привычки — в уязвимости. Написал о ночных действиях малыми группами, о просачивании через лес и овраги, о перерезании связи, о внезапных ударах по обозам и штабным машинам, о том, что русская пехота иногда действует грубо, с большими потерями, но после двух–трёх повторений начинает угадывать, где немецкая часть ждёт удара, а где считает участок второстепенным. Хотел добавить про терпимость к лишениям, но остановился. Это звучало почти как восхищение. Переформулировал: «Противник способен дольше, чем ожидалось, сохранять активность при условиях, которые для наших частей уже становятся причиной резкого падения боеспособности». Это мог написать Шварц. В этой фразе не было любви к русским. Был страх перед тем, что они не ломаются там, где по немецким меркам должны были бы уже сломаться.
Закладка:
Что младшие офицеры боялись писать наверх? Я знал ответ слишком хорошо, хотя сам не был настоящим немецким младшим офицером. Люди вообще боятся писать наверх одно и то же: что приказ устарел раньше, чем дошёл, что солдаты устали не «временно», а до края, что сосед не удержался, что боеприпасы на исходе, что связь не просто прерывалась, а её нет, что раненые деморализуют живых не потому, что живые слабы, а потому, что невывезенный раненый становится приговором всей системе, что просьба об отходе не всегда трусость, что удержание позиции иногда превращается в удержание точки на карте. Но если Шварц напишет это слишком прямо, он станет не полезным свидетелем, а опасным пораженцем. Нужно было подобрать тон не обвинения, а заботы о боеспособности. Не «начальство лжёт и губит людей», а «канал информации искажается страхом наказания, желанием выглядеть устойчивыми и невозможностью признать, что обстановка изменилась быстрее приказов». Это звучало почти по штабному. Надо было переформулировать.
Я написал: «Младший офицер не всегда сообщает наверх о настоящей усталости части, потому что боится, что его сочтут человеком, ищущим оправдание для неисполнения приказа». Затем добавил: «Поэтому в рапортах усталость часто появляется только тогда, когда она уже стала потерей боеспособности». Это было хорошо. Слишком хорошо? Я перечитал глазами Вальзам–Йорга. Нет, годится. Генерал сам хотел точности. Дальше: «Просьба об отходе воспринимается как слабость даже тогда, когда своевременный отход сохраняет часть для следующего боя». Опасно. Я заменил «отход» на «смену позиции», но это выглядело трусливо. Вернул «отход». Если всё выхолостить, Вальзам–Йорг увидит только осторожного писаря, а не человека, которого стоит позвать ещё раз. Нужна была не безопасность, а правильная дозировка риска.
В какой–то момент я понял, что пишу уже не черновик записки, а черновик самого Вернера Шварца. До сих пор легенда жила в документах, в мундире, в походке, в немецкой речи, в привычке щёлкать каблуками, в умении смотреть Корфу в глаза, не показывая настоящей ненависти. Теперь легенда должна была появиться на бумаге. На бумаге сложнее, чем в разговоре. В разговоре можно выиграть паузой, взглядом, интонацией, усталой усмешкой, раздражением, вспышкой фронтовой гордости. В письменном тексте пауза превращается в абзац, взгляд исчезает, интонация остаётся только в порядке слов, а любая лишняя мысль лежит перед читателем неподвижно, как улика. Вальзам–Йорг мог перечитать. Подчеркнуть. Вернуться к строке. Сравнить первую страницу с последней. Позвать адъютанта и спросить, откуда у лейтенанта Шварца такая манера. Поэтому писать надо было так, чтобы текст выдерживал не первое впечатление, а второе чтение.
Я встал, подошёл к окну и некоторое время смотрел вниз. На улице уже горели фонари, свет их в морозном воздухе казался мутным, почти твёрдым, как жёлтые круги в толще льда. Чёрные следы шин тянулись вдоль улицы, у водосточной трубы блестел намерзший лёд. Всё это казалось пустым, но пустота в Минске давно перестала быть доказательством безопасности. В стекле отражался мой силуэт в новом мундире. Вернер Шварц смотрел на меня из отражения — усталый немецкий офицер с правильной посадкой плеч, а за его глазами прятался Игорь Глейман, которому очень хотелось иногда вытащить из себя всю эту чужую форму вместе с кожей. Но роскошь быть собой у меня закончилась ещё до заброски. Сейчас даже почерк должен был принадлежать другому.
К девяти вечера черновик был готов. Стол напоминал поле после артподготовки. Листы лежали в беспорядке, но беспорядок этот уже имел внутренний смысл: справа — удачные фрагменты, слева — перечёркнутые, в центре — четыре части, между которыми я переносил отдельные фразы, проверяя, где они звучат естественнее. Карандашные линии, стрелки, крестики, вымаранные слова, немецкие обороты, которые я заменял один за другим, чтобы убрать слишком русский ход мысли или слишком взрослый взгляд. Я поймал себя на том, что иногда меняю не смысл, а температуру фразы. «Противник быстро учится» превращалось в «противник повторно использует удачные обстоятельства». «Наши части боялись признать истощение» становилось «в частях не всегда своевременно оценивали степень утомления людей». Слишком мягко — и мысль умирает. Слишком жёстко — и автор превращается в обвинителя. Приходилось искать середину, где правда ещё режет, но не выглядит ножом в руке.
В какой–то момент я взял отдельный лист и выписал на нём слова, которых нужно избегать. Не потому, что они были неверны, а потому, что не принадлежали Шварцу или звучали опасно. «Стратегический». «Системный». «Истощение механизма блицкрига». «Политическая недооценка». «Ресурсная глубина». «Кризис концепции». Эти слова были из другой войны — не той, что видел немецкий лейтенант у Ярцево, а той, которую будут разбирать в книгах и академиях. Рядом выписал допустимые: «снабжение», «связь», «усталость частей», «состояние дорог», «задержка приказов», «поведение противника», «потеря взаимодействия», «боеспособность», «настроение младших офицеров». Грубее, ниже, ближе к снегу и земле. Именно там должен был стоять Шварц. Не на высоте поздних выводов, а по колено в декабрьской снежной каше, откуда иногда виднее, почему линия на карте вдруг становится ложью.
Я снова сел и начал собирать текст заново, уже не как поток мыслей, а как документ, который можно показать Вальзам–Йоргу. В первой части оставил конкретику и убрал почти все обобщения. Во второй связал повторяющиеся признаки: запоздание информации, переоценка устойчивости частей, несовпадение карты и дорог, слабость связи на стыках, зависимость приказа от устаревшей картины. В третьей сделал русских опасными, но не привлекательными: просачивание, ночные действия, готовность терпеть лишения, использование леса и деревень, способность бить туда, где немцы ждут меньше всего. В четвёртой оставил главное: страх писать наверх о реальном состоянии людей, потому что признание усталости выглядит как поиск оправданий, а просьба о смене позиции — как недостаток твёрдости. Получилось неровно. Но в этой неровности была жизнь. Слишком гладкий текст выдал бы не фронтовика, а штабного сочинителя.
Вальзам–Йорг должен был увидеть не набор жалоб, а движение мысли. Сначала личное наблюдение, чтобы автор имел право говорить. Затем повторяемость,
Закладка:
Я начал переписывать спорные места. «Русский солдат» заменил на «русская пехота», потому что немецкий офицер скорее так обобщит противника. «Наши солдаты теряли веру» заменил на «в частях снижалась уверенность в своевременности решений», но тут же перечеркнул — мёртвый канцелярит. Оставил: «солдаты продолжали выполнять приказ, но всё чаще не понимали, какая картина наверху стоит за этим приказом». Это было живее и не слишком опасно. «Командиры боялись правды» заменил на «командиры младшего звена не всегда решались сообщать полную степень износа людей и средств». Скучно, но для записки годилось. Затем добавил пример: «часть, удержавшая деревню, могла быть отмечена как устойчивая, хотя после этого уже не имела сил для контратаки или длительной обороны». Пример спасал сухость.
Над фразой о морозе я работал дольше всего. Она должна была стать не эффектным началом, а стержнем. Вариант «мороз не командует дивизиями» я отбросил сразу, хотя утром произнёс Вальзам–Йоргу что–то очень близкое. Повторять устную удачную фразу на бумаге было опасно: слишком похоже на человека, влюблённого в собственное остроумие. Вариант «мороз стал последним звеном в цепи недооценок» я оставил в черновике, но перенёс во вторую страницу, спрятав среди более сухих наблюдений. В начале поставил проще: «Холод усилил все трудности, но не создал их из ничего». Это не так красиво, зато надёжнее. Вальзам–Йорг поймёт. Если не поймёт, значит, записка и так не сработает.
Ночь сгущалась за окнами, и вместе с ней менялась квартира. Днём она была новой, почти гостиничной, чужой, аккуратной, предоставленной немецкой комендатурой. К ночи в ней появлялись мои следы: сдвинутый стул, разбросанные по столу бумаги, шинель на спинке кресла, книга Людендорфа на прикроватной тумбочке, где между страницами спала бумажка Кофманна с адресом Корфа, складки на покрывале, едва заметный след сапога у двери. Любое помещение начинает выдавать человека раньше, чем человек успевает к нему привыкнуть. Корф понял бы это без подсказки. Вальзам–Йорг, возможно, тоже, хотя смотрел бы иначе. Поэтому я поднялся и снова навёл порядок, не убирая рабочее поле полностью: чужой взгляд не должен был увидеть ни хаоса, ни стерильности. Молодой офицер пишет записку по поручению генерала. Естественно, что на столе бумаги. Неестественно, если эти бумаги лежат так, будто хозяин готов сорваться с места через пять секунд.
Я не раз ловил себя на желании посовещаться с Петей. Он бы, конечно, поворчал, обозвал бы меня пионером, потребовал бы не строить из себя профессора и, может быть, одним своим грубым замечанием сбил бы лишнюю красивость с половины фраз. Но Петя лежал в госпитале, бледный, злой, привязанный к немецкой койке, и тащить к нему мои карандашные мучения было нельзя. Я был один, и это одиночество оказалось частью задания. Некоторые тексты нельзя писать при свидетеле, даже если свидетель свой.
Ближе к полуночи черновик наконец приобрёл форму, которую можно показать Вальзам–Йоргу. Не чистовую, нет. Чистовую я напишу утром, на свежую голову. Но сама форма уже была: четыре части, общий стержень, дозированная резкость, достаточно конкретики, несколько фраз, за которые генерал мог зацепиться, и ни одной такой, после которой ему пришлось бы немедленно проверять, кто на самом деле научил Вернера Шварца думать. Я перечитал текст целиком, медленно, представляя не себя, а Вальзам–Йорга за столом: сухие пальцы, монокль, карандаш, короткие пометки на полях, раздражение от пустоты, интерес к точности, особое внимание к тем местам, где младший офицер говорит о страхе писать наверх правду.
В первой части я был почти уверен. Во второй — сомневался в одном абзаце про устаревающие приказы, но оставил, потому что без него записка становилась слишком мягкой. В третьей убрал последнюю фразу, где русские выглядели слишком достойно, и заменил её на более холодную: «Недооценка противника приводит не к уважению противника, а к потерям своих людей». Это было немецкое, профессиональное и злое. В четвёртой долго колебался над словами о просьбе об отходе. Слишком тонкая грань. Но именно здесь Вальзам–Йорг должен был увидеть, что Шварц не боится неприятной мысли, если она касается сохранения боеспособности. Я оставил: «Своевременная смена позиции иногда сохраняет часть лучше, чем запоздалое удержание места, которое уже потеряло значение». Опасно. Но не пораженчески.
Затем я отложил листы и долго сидел, не двигаясь, позволяя глазам отвыкнуть от строк. В такие минуты начинаешь отчетливей чувствовать собственную усталость. Не как общее состояние, а по отдельности: тяжесть в затылке, сухость во рту, ноющую спину, слабое покалывание в пальцах, которыми слишком долго держал карандаш.
Я не стал перечитывать финальный вариант сразу. Это было бы уже не проверкой, а мучением. Исчерканные листы порвал на мелкие клочки. Чистые листы убрал в папку. Материалы Вальзам–Йорга сложил в прежнем порядке, как будто их открывали аккуратно и внимательно, а не разбирали до костей. Потом погасил свет и расстегнул мундир. За окнами мороз сжимал город, на стекле серебрились ледяные узоры, дом наконец затих. Я сидел в темноте за столом, усталый, голодный и смотрел на черновик записки так, будто это была карта минного поля, через которое завтра придётся пройти в парадном мундире, с безупречным немецким лицом и правильным количеством правды в руках.
Передо мной лежал текст, написанный рукой Вернера Шварца, но придуманный Игорем Глейманом.
Глава 17
12 февраля 1942 года
Утро
Утро оказалось ясным, морозным и неожиданно спокойным. Я проснулся не от тревоги, не от чужих шагов за дверью и не от внутреннего толчка, который иногда вырывает из сна раньше всякого звука, а от бледного зимнего света, просочившегося сквозь занавески тонкими холодными полосами. Стёкла за ночь затянуло узорами, будто кто–то снаружи аккуратно процарапал по ним тонкой иглой белые папоротники, ломаные веточки, крошечные звёзды и длинные, похожие на трещины линии. За окном коротко взревел автомобильный двигатель, хлопнула дверь подъезда, прохрустели по снегу сапоги.
Я лежал неподвижно, не открывая глаз, и несколько мгновений просто позволял себе роскошь нормального пробуждения. Голова была ясной. Тело, конечно,
Закладка:
Я сел на кровати, некоторое время прислушивался к дому, затем поднялся и прошлепал босиком по холодному полу к входной двери. Бумажная метка находилась на месте, замок не трогали, засов выглядел так же, как вечером. Потом проверил окна, шкаф, ванную, кухню, заглянул за портьеру. Всё было спокойно.
Я умылся холодной водой, окончательно прогоняя остатки сна, вернулся в комнату, неторопливо надел брюки, сел за стол и огляделся. Черновик записки, аккуратно собранный в стопку, лежал в центре столешницы. Сейчас мне было нужно переписать текст набело ровным, аккуратным, каллиграфическим почерком, без чернильных пятен, без спешки, без помарок.
Я разгладил чистый лист, обмакнул перо, снял лишнюю каплю о край чернильницы и начал писать. Буквы ложились на бумагу ровно, с одинаковым наклоном, немецкие слова тянули за собой немецкий порядок, и в этом было что–то неприятное. Словно чужая личность окончательно получала право не только говорить моим ртом и смотреть моими глазами, но и двигать моей рукой. Вернер Шварц писал аналитическую записку генерал–лейтенанту Фридхельму Вальзам–Йоргу, а Игорь Глейман следил, чтобы Вернер не сделал грамматических ошибок, не размазал чернила и не позволил себе ни одного лишнего оборота.
Первая страница шла медленно, потому что рука ещё привыкала к ритму. Заголовок получился строгий, без украшательства: «Записка лейтенанта Вернера Шварца о декабрьских боях под Ярцево и общих выводах из них». Ниже — первая часть: «Виденное лично». Я переносил строки из черновика внимательно, не задерживаясь на смысле дольше необходимого, но смысл всё равно цеплялся за меня на каждом абзаце. Мороз не был единственной причиной. Холод усилил все трудности, но не создал их из ничего. Часть может числиться устойчивой и одновременно терять способность выполнить следующий приказ. Противник способен дольше, чем ожидалось, сохранять активность при условиях, которые для наших частей уже становятся причиной резкого падения боеспособности. Младший офицер не всегда сообщает наверх о настоящей усталости части, потому что боится, что его сочтут человеком, ищущим оправдание для неисполнения приказа.
Я не менял этих фраз. Только переносил. Ровно, спокойно, без помарок. В этом тоже была проверка: не увлечься, не начать заново думать там, где уже принято решение, не менять черновик, потому что сомнение иногда хуже исходной ошибки. Вальзам–Йорг получит не идеальную правду и не лучшую возможную записку. Он получит текст, который мог написать молодой фронтовой лейтенант, достаточно наблюдательный, чтобы заинтересовать штабного генерала, и достаточно ограниченный собственной службой, чтобы не выглядеть человеком, знающим больше положенного.
Когда первая страница была готова, я осторожно отложил её вправо, подальше от локтя, чтобы чернила спокойно просохли. За окном хлопнула дверь автомобиля, звук вышел резким, и на мгновение мне показалось, что это щёлкнул затвор. Я поднял глаза, посмотрел на окно, заставил себя медленно вдохнуть и вернулся ко второй странице. В комнате пахло чернилами, холодной пылью, и кожей папки. Иногда под окном проезжала машина, и низкий звук мотора проходил через стены, как напоминание о том, что я всё так же нахожусь в оккупированном городе, где опасность может стать реальной в любой момент.
Вторая часть называлась «Повторявшееся на разных участках». Здесь почерк сам собой становился чуть строже, как будто рука подчинялась не только мне, но и тону текста. Одинаковые значки на карте могут скрывать разное состояние частей. Младший командир раньше штаба замечает, когда часть сохраняет положение, но теряет способность выполнять следующий приказ. Рапорты запаздывают, приказы приходят к обстановке вчерашнего дня, дороги на карте не соответствуют дорогам под колёсами. Всё это было верно и для немецкой армии, и для любой армии, которая слишком долго верит, что карта обязана подчиняться приказу. Но Шварц не писал о любой армии. Он писал о своей, и именно поэтому текст должен был резать аккуратно, не превращаясь в обвинительный акт.
Третью страницу я начал только после того, как встал, размял пальцы и немного прошёлся по комнате. Не из–за усталости, а чтобы не дать руке сбиться. Чистописание требует почти того же, что точная стрельба: дыхание, темп, положение корпуса, отсутствие лишнего напряжения. Я вернулся к столу, проверил, не расплылась ли первая страница, и продолжил. «Действия русских, недооценённые нами». Эта часть была самой неприятной. Каждый раз, когда на бумаге появлялось слово «противник», внутри что–то едва заметно сопротивлялось. Но это сопротивление оставалось внутри. Снаружи на лист ложилась ровная немецкая строка, где русские не были своими, не были правыми, не были людьми, за которых мне больно и страшно. Они были опасным врагом, который просачивается через лес и овраги, перерезает связь, бьёт по обозам, использует немецкие привычки против немцев и слишком долго сохраняет активность там, где его давно списали бы по всем расчётам.
На последней странице, в четвёртой части, рука уже работала почти машинально, но я всё равно заставлял себя смотреть на каждую букву. «То, о чём младшие офицеры неохотно пишут наверх». Эта формулировка была самым острым крючком во всей записке. Вальзам–Йорг должен был увидеть именно её. Не только мороз, не только снабжение, не только русских, не только карту и дороги, а внутренний страх системы перед неприятным сообщением снизу. Младший офицер не всегда сообщает наверх о настоящей усталости части, потому что боится, что его сочтут человеком, ищущим оправдание для неисполнения приказа. Поэтому в рапортах усталость часто появляется только тогда, когда она уже стала потерей боеспособности. Своевременный отход иногда сохраняет часть лучше, чем запоздалое удержание места, которое уже потеряло значение.
Последнее предложение я переписал особенно аккуратно. Оно могло не понравиться. Оно и должно было не понравиться. Если Вальзам–Йорг был тем, кем казался, он не выбросит страницу из–за неприятной мысли. Он положит на неё палец, перечитает, может быть, нахмурится, может быть, даже раздражённо усмехнётся, но запомнит. А мне нужно было именно это: чтобы он запомнил Вернера Шварца не как удачливого партнера по покеру, а как офицера, мнение которого по военным вопросам стоит выслушать.
Когда чистовая запись была закончена, я поставил точку, отложил перо и некоторое время сидел неподвижно, не касаясь листов. Чернила должны были просохнуть. Спешить было некуда. За окном утро уже вошло в силу: небо очистилось от синеватой
Закладка:
Я проверил страницы по порядку. Первая, вторая, третья, четвёртая. Поля ровные, наклон выдержан, помарок нет, ни одной кляксы. Потом вложил листы в кожаную папку, аккуратно выровнял края и закрыл клапан. Папка легла на стол тяжело и солидно, как небольшой предмет чужой власти. Такую не прячут в карман и не суют за пазуху. С такой идут к генералу, вальяжно держа её в руке или прижимая под мышкой, чтобы все вокруг видели: офицер несёт бумаги по делу, а не таскает с собой случайный мусор.
Потом прошел в ванную, скинул брюки, трусы и майку, влез под душ. Горячая вода стучала по плечам, по макушке, стекала по груди, с журчанием уходила в слив, а я мысленно составлял сегодняшний распорядок: сначала завтрак в «Линденалле», потом прогулка до полудня, потом в штаб, к Вальзам–Йоргу.
Вытеревшись, я без спешки оделся. Чистое бельё, рубашка, мундир, ремень, сапоги. Кобура с «Парабеллумом» легла на пояс привычной тяжестью, «Браунинг» занял свое место в кармане брюк, нож спрятался в рукаве. Шинель, фуражка, перчатки. В зеркале стоял хорошо отдохнувший молодой немецкий лейтенант, аккуратный, собранный, чуть холодноватый лицом, с кожаной папкой в руке и ровно тем видом, с каким идут не на подвиг, а на служебную встречу, где всё уже решено порядком, званием и временем.
Я вышел из квартиры около девяти. На лестничной площадке пахло кофе, свежей выпечкой и какой–то дорогой мужской туалетной водой. Дом утром казался эталоном немецкого порядка: чистые ступени, вымытое высокое окно на повороте лестницы, тяжёлая входная дверь без скрипа. И на мгновение можно было забыть, что всё это построено советскими людьми до войны, и присвоено оккупантами.
Я неторопливо спустился, вышел на улицу, вдохнул свежий морозный воздух. Под сапогами хрустел жёсткий, сухой снег.
Бледное зимнее солнце висело низко, светило между крышами, высвечивало кристаллики льда на карнизах, серые неровные следы шин на проезжей части, желтые пятна песка у перекрёстков, яркие полосы света в витринах булочных. Возле учреждений стояли легковые машины и грузовики. Солдаты в шинелях тащили какие–то ящики, припозднившийся чиновник с портфелем торопливо шагал, едва не сбиваясь на бег, «предвкушая» за опоздание нагоняй от начальства.
Я шёл в «Линденалле» не торопясь, держа папку в левой руке, и всё сильнее чувствуя здоровый мужской голод. Вчерашний вечер ушёл на бумаги, ночь — на сон, утро — на чистовую записку, и только теперь желудок получил возможность напомнить, что война войной, легенда легендой, а молодому парню после такого дня нужна еда.
До кафе я дошёл обычным путём, не устраивая сложных проверок. Привычка всё равно работала: витрины давали отражения, прохожие и машины отмечались краем глаза, но тревоги не было. Просто утро. Просто немецкий квартал. Просто офицер с папкой идёт завтракать перед встречей в штабе.
«Линденалле» встретило теплом, запахом кофе, сдобы, и жареного бекона. После улицы воздух внутри казался густым и почти сладким. В высоких окнах стоял белый зимний свет, на столиках лежали чистые скатерти, за стойкой блестела кофейная посуда, в витрине под стеклом лежали пирожные, булочки, тонкие бутерброды и ломтики какого–то пирога. Посетителей было немного: два офицера Люфтваффе у окна, пожилой чиновник с газетой за дальним столиком, и всё это выглядело настолько обычным, что воспринималось, как декорация к авангардистскому спектаклю.
Официант сразу поспешил навстречу и почтительно поклонился.
— Доброе утро, герр лейтенант, — приветливо произнёс он, принимая шинель и фуражку. — Ваш обычный столик свободен. Позволите проводить?
— Позволю, — кивнул я, проходя в глубину зала. — И сразу принесите кофе. Большую чашку. И…
— Я помню: яичницу с беконом, двойную порцию, — с улыбкой перебил меня официант. — А к кофе сегодня могу предложить свежие булочки. Хлеб, должен признаться, сегодня вышел особенно удачный.
— Отлично, — одобрил я, усаживаясь так, чтобы видеть вход. — Яичницу с беконом. Тройную порцию! Две булочки, масло, сыр, и что–нибудь сладкое, какую–нибудь пироженку.
Официант на мгновение замер от количества заказанного, но справился с удивлением почти мгновенно. Профессионализм победил человеческое любопытство.
— Тройную порцию, герр лейтенант? — уточнил он с осторожной доброжелательностью человека, который готов выполнить и более странный приказ, если его произнесли достаточно уверенно.
— Со вчерашнего обеда ничего не ел, — пояснил я, кладя перчатки и папку на край стола рядом с собой. — И неизвестно, когда смогу поесть в следующий раз. Служба напомнила о себе даже в отпуске.
— В таком случае я прослежу, чтобы завтрак был достойным, — торжественно пообещал официант. — Молодой офицер не должен отправляться по делам голодным. Это вредно и для здоровья, и для настроения.
— Особенно для настроения, — согласился я с едва заметной улыбкой. — А плохое настроение у офицера иногда вредит окружающим.
Официант позволил себе короткий смешок, поклонился и ушел выполнять заказ. Я откинулся на спинку стула и попытался расслабиться. Сидеть было удобно. Спина прикрыта стеной, вход на виду, окна сбоку, большая часть зала отражается в стекле витрины. Хороший столик. Вчера, позавчера, неделю назад — уже трудно было понять, когда именно это место стало для меня в Минске привычным. Привычка опасна. Но иногда именно привычка делает легенду естественной.
Кофе принесли быстро. Горячий, крепкий, настоящий. Я обхватил чашку ладонями, чувствуя, как тепло проходит через фарфор, сделал первый глоток и только тогда окончательно поверил, что утро началось. Еду принесли в два захода: сначала булочки, масло и сыр, а потом тарелку с яичницей и беконом, настолько большую, что даже официант посмотрел на неё с удовлетворением творца, выполнившего сложное поручение. Желтки блестели, края яичницы чуть поджарились, бекон лежал тёмными, ароматными полосами, булки были с теплым мякишем и хрустящей корочкой. Я ел не торопясь, с удовольствием человека, который не собирается изображать равнодушие к нормальной еде ради высокой конспирации.
Хуршед появился, когда тарелка уже заметно опустела, а вторая чашка кофе стояла рядом с блюдцем, на котором дожидался своей очереди кусок яблочного штруделя. Он вошёл так, как и должен был входить японский массажист, уже начинающий понимать цену собственной экзотичности: спокойно, с достоинством, не оглядываясь лишний раз, но позволяя окружающим себя рассмотреть. На нём было тёмное пальто с меховым воротником, шапка, перчатки, в руках небольшой портфель. Лицо у друга было чуть отстранённым, с намертво приклеенной вежливой улыбкой.
Он заметил меня не сразу или сделал вид, что заметил не
Закладка:
— Доброе утро, герр лейтенант Шварц, — произнёс Хуршед по–немецки с тем самым тщательно отработанным «азиатским» акцентом. — Рад видеть вас в таком хорошем расположении духа. Судя по завтраку, день обещает быть длинным.
— Доброе утро, герр Исида, — отозвался я, указывая на свободный стул. — День обещает сложные служебные дела, а их лучше встречать сытым. Присоединитесь? Кофе здесь пока не испортили.
— С удовольствием, если не помешаю вашему завтраку, — мягко согласился он, садясь напротив. — Я как раз собирался выпить чаю перед тем, как заняться людьми, которые считают, что ремонт помещения делается быстрее от нетерпеливого взгляда заказчика.
— На Восточном фронте многие тоже считали, что дороги становятся лучше от приказа наступать, — заметил я, отрезая кусок бекона. — Обычно это не помогало.
Хуршед чуть склонил голову, принимая шутку.
— Значит, мне следует быть осторожнее с приказами стенам и полу, — сдержанно усмехнулся он. — Они, вероятно, такие же упрямые, как русские дороги.
Официант принёс ему чашку с зеленым чаем, и пару минут мы молчали, демонстрируя «бытовую картинку»: немецкий лейтенант завтракает, японский массажист пьёт свой «дурацкий» бледный чай, оба вежливы, никакой тайны, никакой спешки. В таких сценах важнее всего не содержание разговора, а его скучность. Чем меньше человек пытается спрятаться, тем труднее объяснить, почему на него нужно смотреть.
— Ремонт вашего помещения продвигается? — поинтересовался я, когда официант отошёл. — Вчера вы говорили, что осталось решить несколько хозяйственных мелочей.
— Продвигается, — спокойно подтвердил Хуршед, обхватывая чашку длинными пальцами. — Двери поставлены. Ширмы будут сегодня. С водой сложнее, но это решаемо. Немцы любят порядок на бумаге, а строители любят деньги в руке, поэтому между бумагой и рукой иногда приходится быть переводчиком. Но в целом всё идёт неплохо. Люди начинают привыкать к мысли, что в Минске появился японец, который умеет приводить в порядок усталые спины и гордые шеи.
— Гордых шей здесь хватает, — заметил я, доедая ячницу. — Устанете приводить в порядок.
— Это не худшая усталость, — возразил Хуршед. — Когда офицер ложится на кушетку, расслабляет тело и на десять минут забывает, что он умнее всех вокруг, мир вокруг становится немного чище и светлее.
Я усмехнулся. Он говорил ровно то, что должен был говорить Исида Рю — специалист, уверенный в своём ремесле. И одновременно ровно то, что должен был помнить Альбиков — советский разведчик, которому предстояло работать не с сейфами, а с людьми. Немецкие офицеры сами придут к нему, сами принесут усталость, раздражение, сплетни, небрежно брошенные фразы, жалобы на начальство и уверенность, что японец слышит только то, что ему позволено слышать. Хороший разведчик не лезет к источнику. Он делает так, чтобы источник пришёл сам.
— Сегодня у меня встреча в штабе, — произнёс я после паузы, выбирая тон между светской фразой и рабочим сообщением. — К полудню. Я должен передать аналитическую записку по декабрьским боям.
Хуршед посмотрел на папку, сделал маленький глоток чая и одобрительно кивнул.
— Значит, вчерашний разговор с генералом получил продолжение, — негромко заключил он. — Это хороший знак, если человек, который умеет задавать вопросы, захотел получить от вас ответ.
— Это может стать началом длинной дороги по тонкому льду, — небрежно обронил я, отодвигая пустую тарелку.
— Тогда не стоит прыгать на месте, проверяя его прочность, — спокойно заметил Хуршед. — И не стоит тащить на лёд лишних людей. Вы идёте один?
— Один, — подтвердил я. — Беккер все еще в госпитале. Жив, чувствует себя гораздо лучше.
Хуршед впервые позволил себе настоящую эмоцию: короткая тень облегчения прошла по лицу и исчезла раньше, чем кто–то со стороны успел бы что–нибудь заметить.
— Хорошо, — произнёс он тихо. — Передайте ему при случае, что японские методы восстановления после ранений значительно древнее немецких уколов.
— Передам, если он не начнёт спорить раньше, чем я закончу фразу, — усмехнулся я. — А это маловероятно.
Он отставил чашку и посмотрел в окно. Затем неторопливо окинул взглядом зал. До ближайших «ушей» было несколько метров. Убедившись, что никто не сможет нас подслушать, Хуршед задал более важный вопрос.
— А что по нашему общему знакомому? Тому, который проявляет интерес к людям раньше, чем люди успевают понять, что стали ему интересны, — осторожно уточнил Хуршед, не называя Корфа.
— По нему никаких действий не будет, — отрезал я решительно. — Сейчас главное — закрепить доступ к штабу. Всё остальное подождёт.
— Разумно, — одобрил Альбиков. — Иногда самая трудная работа — не сделать то, что уже умеешь делать. Особенно когда человек неприятен, опасен и слишком близко подходит к двери.
— Неприятных людей в Минске много, — заметил я сухо. — Если на каждого тратить время, не дойдёшь до главного.
Хуршед едва заметно улыбнулся.
— Вот поэтому я и выбрал массаж, герр лейтенант. Моя работа позволяет неприятным людям самим приходить ко мне и платить за это деньги.
— Ваша работа начинает мне нравиться всё больше и больше, — пробормотал я.
— Она понравится многим, — спокойно заверил Альбиков. — По крайней мере, так должно выглядеть. Немецкие офицеры любят всё, что обещает пользу телу, не требуя признаться в слабости. Японский массаж звучит достаточно экзотично, чтобы о нём говорить, и достаточно безобидно, чтобы не стесняться. Это удобное сочетание.
Я придвинул блюдце со штруделем, вдохнул нежный аромат яблок и корицы, и на мгновение почувствовал, что мир стал немного лучше. Не безопаснее, не проще, не честнее — просто лучше в том грубом телесном смысле, когда горячая еда и кофе возвращают человеку любовь к жизни.
Прикончив сладкое лакомство и допив кофе, я слегка приподнял руку. Официант, уловив движение, тут же появился рядом, словно всё это время ждал сигнала.
— Всё было достойно, — сообщил я, доставая деньги. — Особенно хрустящий бекон и булочки. Хотя кофе и штрудель тоже не подвели.
— Я непременно передам ваше замечание на кухню, герр лейтенант, — просиял он, принимая плату и щедрые чаевые. — Уверен, повар будет польщён.
— Скажите ему, что сегодня он спас честь заведения, — распорядился я. — И, возможно, настроение одного лейтенанта.
— Это высокая честь, герр лейтенант, — заверил официант с торжественным видом. — Мы
Закладка:
Я поднялся, надел шинель, фуражку, перчатки, взял папку. Хуршед тоже встал из вежливости.
— Спасибо за приятную компанию, герр Исида, — произнёс я достаточно громко, чтобы на ближайших столиках могли услышать обычное светское прощание. — Когда–нибудь, возможно, я проверю, действительно ли японские методы настолько хороши, как о них говорят.
— Буду рад принять вас, герр лейтенант, — поклонился Хуршед.
— Удачи с вашим салоном, герр Исида, — отозвался я и направился к выходу.
У двери я столкнулся с Корфом.
Он вошёл как всегда легко для человека его роста и веса, будто заранее знал, сколько пространства займёт, где остановится и кого придется потеснить. На мгновение мы оказались почти вплотную: я с папкой под мышкой и перчатками в руке, он — в дверном проёме, перекрывающий выход так естественно, словно дверь построили именно для этого.
— Лейтенант Шварц, — с дружелюбным удивлением произнёс Корф. — Минск действительно становится тесным городом. Куда ни пойдёшь, всюду встречаешь знакомых людей.
— Доброе утро, герр штурмбанфюрер, — сдержанно отозвался я, чуть отступая, чтобы сохранить положенную дистанцию. — Не ожидал встретить вас здесь так рано.
— А я, напротив, всё чаще убеждаюсь, что самые интересные люди встречаются именно утром, — заметил Корф, скользнув взглядом по папке, но не задержавшись на ней слишком явно. — Кстати, говорят, вы произвели настоящий фурор за покерным столом. Сплетни тыловиков, конечно, часто преувеличивают, но в вашем случае я склонен верить хотя бы половине.
— Мне просто повезло, герр штурмбанфюрер, — коротко поблагодарил я. — Карты иногда бывают добры ко мне.
— Удача — полезное качество, — одобрительно протянул Корф. — Особенно если человек умеет пользоваться ею вовремя. За генеральским столом, как я понимаю, одной храбрости недостаточно.
— За любым столом лучше не проигрывать больше, чем можешь себе позволить, — нейтрально возразил я. — Это правило подходит и для карт, и для войны.
Корф усмехнулся, будто именно такую фразу и рассчитывал услышать.
— Осторожный игрок, — произнёс он, внимательно глядя мне в лицо. — Хотя по вашим недавним приключениям я бы скорее решил, что вы любите риск.
— Риск на фронте и риск за столом отличаются, герр штурмбанфюрер, — пояснил я ровно. — На фронте за проигрыш расплачиваются не деньгами, а жизнью.
— Верно, — мягко согласился Корф. — Но некоторые люди несут риск с собой даже туда, где его, казалось бы, быть не должно. В кафе… в чужие кабинеты…
Этой фразой он показал, что знает про мое посещение Вальзам–Йорга. Внутри у меня ничего не шевельнулось. По крайней мере, снаружи. Он проверял не факт, а реакцию. Заставить уточнить, оправдаться, пошутить слишком резко, показать раздражение. Я уже видел эту манеру: разговор как мягкая ладонь на плече, под которой прощупывают кость.
— В таком случае мне остаётся надеяться, что риск ограничится просмотром бумаг, — сдержанно произнёс я. — Благодарю за добрые слова, герр штурмбанфюрер.
— Разумеется, Шварц, — Корф чуть посторонился, освобождая проход. — Не стану задерживать удачливого человека. Удача, как известно, не любит, когда её заставляют ждать.
Я коротко кивнул и вышел на улицу, не ускоряя шаг.
Мороз после тёплого кафе ударил в лицо приятно и резко. Я прошёл несколько шагов от двери, не оглядываясь, затем остановился у края тротуара, будто поправляя перчатку, и краем глаза посмотрел на отражение в стекле. Корф не прошёл сразу внутрь. Он ещё несколько секунд стоял у двери, глядя мне вслед. Потом его фигура исчезла в глубине кафе. Случайная встреча? Возможно. Демонстрация осведомлённости? Несомненно. Он знал о покере. И знал о приглашении Вальзам–Йорга.
Я пошёл дальше.
Время было около десяти, может быть, четверть одиннадцатого. До встречи с Вальзам–Йоргом оставалось почти два часа. Идти к штабу сразу было ни к чему. Слишком ранний приход выглядел бы ненужным усердием или нервозностью. Возвращаться домой ради получаса тоже глупо. Город вокруг был достаточно большим, чтобы немецкий офицер мог пройтись по центру, убивая время перед служебным визитом. Поэтому я не повернул сразу к штабному району, а пошёл по Кайзерштрассе дальше обычного, держа папку под мышкой и позволяя утру сделать из меня самую простую фигуру на улице: сытый лейтенант после завтрака прогуливается, наслаждаясь свежим воздухом.
Кайзерштрассе к этому часу окончательно ожила. Возле учреждений стояли автомобили, на ступенях переговаривались чиновники и офицеры, фельджандарм на перекрёстке лениво наблюдал за потоком людей, не видя в нём ничего достойного вмешательства.
Проверка на наличие слежки уже стала привычкой. Отражение в витринах показывало обстановку за спиной. Поворот головы к товарам или вывескам давал боковой обзор на противоположный тротуар. Замедление у магазина — возможность пропустить вперёд тех, кто топает сзади. Переход через улицу — проверка, кто меняет сторону вместе со мной. Ничего особенного. Ничего такого, что нельзя объяснить обычной прогулкой. И именно поэтому первая неправильность сначала не показалась тревожной.
Мужчина в недорогом пальто шёл за мной от «Линденалле» уже не меньше квартала. Чисто, но скромно одетый, около тридцати лет, каракулевая шапка, темный шарф, вязаные перчатки, начищенные ботинки. Не бедняк, не чиновник, не немецкий офицер в штатском, если судить по походке. Он не прятался. Не смотрел на меня. Не изображал чрезмерного интереса к витринам. Просто шёл по той же стороне улицы, сохраняя достаточно места между нами, чтобы не выглядеть «хвостом». Когда я замедлился у лавки с письменными принадлежностями, он тоже замедлился, остановился у соседней витрины и принялся рассматривать выставленные ремни и кошельки. Нормально. Один раз — ничего.
Я пошёл дальше. Через пару минут ускорил шаг, будто вспомнил о времени. Мужчина ускорился тоже. Без рывка, без суеты, просто его шаги стали чуть длиннее. Тоже нормально, если человеку нужно туда же. Потом я остановился у афишной тумбы. Он остановился чуть дальше и наклонился к ботинку, словно проверяя шнурок. Задержался ровно столько, сколько задержался я, и снова пошёл, когда я двинулся дальше. Это уже было не совсем нормально, но одиночный человек, даже умелый, ещё не схема.
Через двести метров он исчез.
Не резко. Не театрально. Просто свернул к подъезду, будто именно туда и шёл, и больше в отражениях не появился. На его месте через несколько десятков шагов возник другой. Тоже в гражданском, чистом, но скромном, тоже около тридцати, без военной выправки, без папки, без сумки, без явного занятия. Этот не шёл за мной от двери кафе. Он появился впереди сбоку, у витрины с
Закладка:
Я свернул на боковую улицу, где было меньше машин и прохожих. Второй свернул следом. Я прошёл мимо булочной, откуда пахло свежим хлебом, задержался у витрины, делая вид, что рассматриваю круглые буханки и тёмные кирпичики ржаного хлеба. Второй остановился у стены, снял перчатку и стал поправлять что–то на пальце, будто ноготь или заусенец. Я увидел это в отражении стекла, между буханкой и собственным плечом. Пошёл дальше. Он пошёл следом. Я ускорился. И он ускорился. Я замедлился у аптеки. Он притормозил у вывески напротив.
Ещё через двести метров второй растворился у лавки со швейными принадлежностями. Но ему на смену из–за угла вышел третий. Мужчина лет тридцати в пальто и драповой кепке, надвинутой на уши. Он не выглядел «близнецом» двух предыдущих, но я почувствовал их сходство.
Внутри похолодело. Обстановка сразу стала «рабочей». Пропало удовольствие от завтрака и бесцельной прогулки. Остались улица, витрины, папка под мышкой, вес «Парабеллума» на поясе, «Браунинг» в кармане, нож в рукаве и трое мужчин, сменивших друг друга слишком четко, чтобы это было случайностью. Третий был чуть ниже первых двух, но того же возраста, той же чистой скромности в одежде, с тем же отсутствием ярких примет. У таких людей внешность подбирают не для красоты, а для стирания из памяти. Не нищий, которого запомнишь из–за грязи. Не богач, вроде Ланге, на которого обернёшься. Не военный, которого выдаст шаг. Просто коммерсант средней руки, каких в оккупированном Минске было достаточно.
Если они вели меня, передавая друг другу, как «эстафетную палочку», значит, за каждым моим движением наблюдали не только сзади. А это показывало наличие приличной организации. По тому, что я засек, схема уже была достаточно понятна: объект принимают и передают через ровные отрезки, примерно каждые двести метров. Не висят за спиной. Не позволяют одному человеку «светиться» слишком долго.
Я перешёл на другую сторону улицы. Третий перешёл тоже, но не сразу. Сначала он задержался у витрины закрытого довоенного магазина, где за стеклом пылились пустые полки и несколько забытых деревянных коробок, потом, когда по мостовой прошла машина, спокойно пересёк улицу и оказался на моей стороне. Если бы я шёл быстрее, он ускорился бы. Если бы я остановился, он нашёл бы причину остановиться. Никакого чуда. Никакой мистики. Просто грамотная наружка.
Кто? Корф? Самый простой ответ. Он появился в «Линденалле» ровно в тот момент, когда я уходил, заговорил о покере, показал осведомлённость, дал мне выйти, а дальше меня приняли люди в гражданском. Слишком красиво складывалось. Но именно потому, что красиво, нельзя было хвататься за первую версию. Корф мог поставить наблюдение. У него были мотив, люди, привычка проверять и личный интерес ко мне. Абвер тоже мог страховаться: Вондерер, при всей своей полезности для нас, оставался Вондерером и мог вести двойную, тройную, грязную игру, даже если сейчас зависел от моего молчания. Аковцы? Их исключать нельзя. Их сеть получила удар, но сеть редко умирает вся сразу. Наружное наблюдение у них было. Люди, умеющие передавать объект по городу, тоже могли быть. А после бойни на Юбилейной у них имелись причины меня ненавидеть.
Я прошёл ещё один отрезок. Третий исчез у канцелярского магазина, четвёртый появился возле книжной витрины. Опять гражданский, опять около тридцати, опять чисто и скромно одетый, без признаков военного, без чиновничьей папки. Он был настолько похож на предыдущих по социальной маске, что это сходство само становилось приметой. Работали люди одной школы или по крайней мере по одному распорядку. Не толпа любителей, которым сказали «посмотри за тем лейтенантом», а группа, где каждый знает свою зону ответственности и не делает больше, чем нужно.
Я задержался у витрины с фарфором. Четвёртый остановился у соседнего дома и полез в карман, долго перебирая что–то внутри, будто искал спички, ключ или монету. Потом, когда я пошёл дальше, он тоже двинулся. Я ускорился, обходя пару местных женщин и телегу с ящиками. Он ускорился. Я замедлился у угла. Он замедлился, склонился над шнурком. Всё точно, спокойно, без паники. Если бы я был обычным немецким офицером, даже наблюдательным, я бы, возможно, почувствовал только смутное раздражение: что–то не так, кто–то всё время мелькает, но кто именно — непонятно. Хорошая наружка не стремится к полной невидимости. Она стремится к тому, чтобы заметивший не смог доказать даже самому себе, что заметил систему.
Я сделал широкий круг по центру, достаточно естественный для человека, убивающего время, и постепенно вернулся к направлению на штабный район. Наружка шла за мной, сменяясь через свои ровные отрезки. Пятый принял у четвёртого, шестой — у пятого. Я уже не пытался запомнить лица полностью. Это было почти бесполезно: они подбирались так, чтобы стираться. Я запоминал другое: манеру походки, обувь, скорость реакции, расстояние до смены, места, где им удобно принимать объект. У витрины. У подъезда. У угла. Возле лавки. На перекрёстке. Схема города ложилась на схему наблюдения, и от этого становилось особенно неприятно. Значит, они не просто идут за мной. Они знают улицы. Знают, где человек может свернуть. Где потеряется. Где нужно подхватить раньше, а где можно дать объекту пройти вперёд.
У очередной витрины я остановился чуть дольше, чем требовалось. За стеклом лежали перчатки, ремни, портсигары, бумажники, какие–то дешёвые безделушки для немецких служащих, которым хотелось привезти домой память о восточной службе, но не хотелось платить слишком много. В отражении я видел себя: фуражка, шинель, папка под мышкой, лицо спокойное. Позади, метрах в двадцати, текущий топтун остановился и сделал вид, что читает вывеску. Впереди, у следующего угла, уже стоял другой, почти такой же: гражданское пальто, чисто, скромно, около тридцати, руки в карманах, взгляд в сторону, поза человека, которому просто некуда спешить.
Вот теперь всё окончательно сложилось.
Они не просто шли за мной. Они были расставлены по пути. Они, видимо, примерно знали, куда я пойду и следили за тем не отклонюсь ли я от привычного маршрута. Один участок, второй, третий. Ровно. Терпеливо. Профессионально. И я пока не знал, чья это служба: Корфа, Абвера, аковцев или ещё кого–то, кто решил, что Вернер Шварц заслуживает внимания. Но источник уже был не главным. Главным было другое: с этого утра свободных маршрутов у меня больше не было. Любой шаг мог привести за собой чужие глаза, любую встречу можно было испортить одним неверным поворотом, любое желание
Закладка:
Я поправил папку под мышкой и пошёл дальше, не меняя шага.
До полудня оставалось достаточно времени, чтобы дойти к Вальзам–Йоргу спокойно. И слишком мало, чтобы позволить себе ошибку.
Глава 18
12 февраля 1942 года
День
Впереди уже показалось массивное здание штаба группы армий «Центр». Я неторопливо двигался по тротуару, стараясь ничем не выделяться из общего потока немецких офицеров и чиновников, спешивших по своим делам. Солнце поднялось достаточно высоко, чтобы осветить верхние этажи домов, но узкая полоса улицы по-прежнему оставалась в тени. Мороз держался крепкий, от дыхания вырывались густые облачка пара, под сапогами скрипел снег/
На широком фасаде бывшего советского административного здания висел огромный красный флаг со свастикой. Его полотнище слегка подрагивало на ветру, временами обвисая почти неподвижно. У главного входа стояли часовые, возле крыльца виднелся знакомый «Мерседес–Бенц–770», а за воротами штабного двора угадывались тёмные силуэты автомобилей и грузовиков. Вчера я уже видел всё это, но тогда каждую подробность приходилось отмечать сознательно, чтобы впоследствии восстановить расположение постов, входов и подъездных путей. Сегодня здание казалось почти знакомым, хотя от этого ничуть не менее интересным. За его стенами работали люди, распоряжавшиеся сотнями тысяч солдат, тысячами орудий, танков и машин, и мне предстояло убедить одного из этих людей, что незнакомого пехотного лейтенанта стоит подпустить к штабной работе хотя бы на расстояние вытянутой руки.
Непосредственно перед входом я машинально взглянул на отражение в стекле ближайшего окна. Очередной топтун, до этого сопровождавший меня по улице, остановился у фасада соседнего дома и сделал вид, что рассматривает объявление. За мной он не последовал. Я отметил это обстоятельство и больше не стал о нём думать. Сейчас предстояла совсем другая работа.
До назначенного времени оставалось несколько минут. Я поднялся по широким ступеням, поправил под мышкой кожаную папку и направился к часовым. Один из них, высокий солдат с автоматом «МП–40» на груди, отступил на полшага, освобождая проход, второй, стоявший ближе к двери, повернул ко мне голову, и потребовал документы. Всё происходило без суеты, с той привычной немецкой обстоятельностью, которая иногда раздражала до зубовного скрежета, а иногда, наоборот, успокаивала своей предсказуемостью.
Я предъявил удостоверение. Часовой внимательно изучил фотографию, сравнил её с моей физиономией, затем передал документ фельдфебелю, стоявшему возле входа со списком посетителей. Тот нашёл нужную строку, провёл по ней пальцем и кивнул, возвращая удостоверение.
— Лейтенант Шварц, к генерал–лейтенанту Вальзам–Йоргу? — уточнил фельдфебель, взглянув на часы.
— Мне назначено на двенадцать, — подтвердил я.
— Вы прибыли вовремя, герр лейтенант, — одобрительно заметил он, возвращая документы. — Проходите. В приёмной вас ожидают.
— Благодарю, — кивнул я и шагнул в вестибюль.
За дверью пахло мокрым сукном, сапожной мазью, пылью и чернилами. Знакомый запах большого военного учреждения. Каменный пол был вытерт до тусклого блеска, широкая лестница уходила наверх, вдоль стен тянулись указатели отделов, а за столом дежурного сидел офицер, целиком поглощённый изучением каких-то бумаг. Из глубины здания доносились голоса, телефонные звонки и стрекот пишущих машинок. Где-то хлопнула дверь, затем по лестнице быстро спустился офицер с папкой под мышкой, обогнул меня и направился к выходу, даже не удостоив взглядом.
Молодой унтер–офицер, сопровождавший меня вчера, снова оказался на месте. Он без лишних объяснений предложил следовать за ним и направился к лестнице. Я поднялся на второй этаж, отмечая по привычке всё, что попадалось на глаза: таблички на дверях, движение служащих, расположение коридоров, окна, выходящие во двор. Но специально задерживаться или проявлять чрезмерное любопытство не стал. У меня имелась вполне определённая цель визита, и если кто-то впоследствии заинтересуется поведением лейтенанта Шварца, то должен услышать самую скучную историю: прибыл вовремя, прошёл в приёмную, передал записку генералу. Никаких прогулок по этажам и заглядываний в чужие кабинеты.
Адъютант Вальзам–Йорга находился за своим столом, разложив перед собой несколько документов. Всё тот же сухощавый обер–лейтенант лет тридцати, с аккуратным прямым пробором, бесцветным лицом и взглядом человека, для которого нарушение расписания представляло собой едва ли не личное оскорбление. При моём появлении он поднял голову, узнал меня, мельком посмотрел на настенные часы и отложил ручку.
— Лейтенант Шварц, — произнёс он, поднимаясь. — Полагаю, поручение генерала выполнено?
— Выполнено, герр обер–лейтенант, — подтвердил я, указывая на папку. — Аналитическая записка готова.
Адъютант посмотрел на папку с гораздо большим интересом, чем на меня самого.
— Вижу, вы отнеслись к поручению серьёзно, — заметил он. — Герр генерал не любит, когда его заставляют ждать. Впрочем, ещё меньше он любит, когда посетители приходят настолько рано, что приходится нарушать установленный порядок работы.
— Надеюсь, сегодня я не доставил вам никаких неудобств, — вежливо отозвался я.
— Пока нет, — суховато заверил обер–лейтенант. — Но день ещё не закончился.
Я едва удержался от улыбки. Этот тип определённо заслуживал уважения. Не потому, что был особенно приятен, а потому, что умел с одинаковой холодной любезностью сообщить посетителю и о соблюдении расписания, и о возможности неминуемой катастрофы. Вероятно, в его представлении и то и другое относилось к служебным обязанностям.
— Прошу присесть, — добавил адъютант, указав на стул у стены. — Генерал заканчивает работу с документами. Ровно в двенадцать я доложу о вашем прибытии.
Я поблагодарил, сел, положил папку на колени и принялся рассматривать большую карту на противоположной стене. На ней не было ничего секретного, всего лишь общая схема расположения армейских соединений, причём без подробностей, представлявших оперативную ценность. Впрочем, я и не собирался извлекать из неё какие-то сведения. Гораздо интереснее было наблюдать за работой приёмной: как адъютант просматривал очередной лист, отмечал что-то в журнале, откладывал бумагу в одну из стопок, затем возвращался к следующей. Ни одного лишнего движения, ни одного раздражённого жеста. Если Вальзам–Йорг действительно держал в голове десятки задач одновременно, то его адъютант, похоже, занимался тем, чтобы эти задачи не столкнулись между собой раньше назначенного времени.
Ровно в двенадцать зазвонил телефон. Обер–лейтенант снял трубку, выслушал собеседника, дважды подтвердил получение распоряжения и сделал короткую запись. Затем посмотрел на часы, аккуратно закрыл журнал и поднялся.
— Ваше время, лейтенант Шварц, — объявил он. — Генерал ожидает.
Он подошёл к тяжёлой двери, постучал, прислушался к ответу, которого я не разобрал, и открыл её.
— Герр генерал, лейтенант Шварц прибыл с подготовленной запиской, — отчётливо доложил адъютант.
— Пусть войдёт,
Закладка:
Я поднялся, взял папку, прошёл мимо обер–лейтенанта и остановился в двух шагах от порога, щёлкнув каблуками.
— Лейтенант Вернер Шварц по вашему приказанию прибыл, герр генерал!
Вальзам–Йорг сидел за большим рабочим столом. Сегодня он выглядел гораздо более занятым, чем вчера: перед ним лежали несколько раскрытых папок, рядом находились карандаши, линейка, телефон, стопка чистых листов. Монокль поблёскивал в правом глазу, сухие пальцы придерживали какой-то документ. Генерал поднял на меня взгляд, задержал его на несколько секунд, затем положил бумагу на стол и указал на знакомый стул.
— Добрый день, Шварц. Проходите. Садитесь, — пригласил он без особой приветливости, но и без вчерашней испытующей холодности. — Надеюсь, вы принесли не очередную коллекцию жалоб на русскую зиму?
— Нет, герр генерал, — заверил я, усаживаясь. — Я постарался изложить наблюдения о декабрьских боях и причинах возникших трудностей.
— Прекрасно, — одобрил Вальзам–Йорг, протягивая руку. — Тогда давайте посмотрим, что у вас получилось.
Я передал ему папку. Генерал открыл клапан, достал четыре аккуратно исписанных листа, бегло просмотрел их и приподнял бровь.
— Четыре страницы, Шварц. Вы воспользовались всем разрешённым объёмом.
— Постарался не растекаться по бумаге, герр генерал, — осторожно пояснил я. — Но меньше не получилось.
— Посмотрим, оправдывает ли содержание количество бумаги, — проворчал он и поднёс первую страницу ближе к глазам. — Почерк у вас, однако, замечательно аккуратный. Для пехотного лейтенанта, который несколько месяцев провёл на фронте, даже несколько неожиданный.
— Спасибо, герр генерал. Просто привык писать разборчиво, — отозвался я.
— Полезная привычка, — признал Вальзам–Йорг, опуская глаза к тексту. — Особенно в армии, где неправильно прочитанная цифра иногда обходится дороже всей канцелярии. Но посмотрим, насколько аккуратны ваши мысли.
Он принялся читать.
Я сидел напротив, положив руки на колени, и старался не смотреть на генерала слишком пристально. Однако полностью отказаться от наблюдения было выше моих сил. В конце концов, именно для этого меня и учили: замечать, как меняется выражение лица, на каких словах человек задерживается, когда перечитывает абзац, где машинально сжимает карандаш и какое движение совершает прежде, чем задать неприятный вопрос. Но здесь требовалась осторожность. Вальзам–Йорг был не тем человеком, которого можно безнаказанно разглядывать как редкого зверя в зоопарке. Он сам наблюдал за собеседниками с неменьшим интересом и прекрасно понимал, когда его пытаются изучать.
Генерал читал не спеша. Первую страницу просмотрел целиком, затем вернулся к началу и перечитал несколько строк. Монокль поблёскивал, сухие губы иногда слегка шевелились, хотя ни одного слова он вслух не произнёс. На полях, где я оставил достаточно места для замечаний, он ничего не писал. Только положил рядом небольшой листок, на котором время от времени делал короткие пометки карандашом.
Со второй страницей дело пошло интереснее. Прочитав её примерно до середины, Вальзам–Йорг остановился, чуть откинулся на спинку кресла и несколько секунд рассматривал потолок, будто пытался сопоставить написанное с чем-то, уже существующим у него в голове. Затем вновь наклонился над листом и перечитал абзац. Я не мог видеть, какой именно, но догадывался: вероятнее всего, рассуждения о запаздывающих рапортах и расхождении между фактическим состоянием частей и их положением на штабной карте.
На третьей странице генерал задержался ненадолго. Впрочем, это ничего не значило. Он мог быть согласен с написанным, мог счесть его очевидным или, наоборот, не заслуживающим внимания. Гадать по скорости чтения было неблагодарным занятием, но я всё равно невольно пытался определить, как складывается впечатление.
Зато четвёртую страницу Вальзам–Йорг изучал особенно внимательно. В какой-то момент его брови сошлись, карандаш остановился над листком, а монокль чуть заметно изменил положение. Генерал поднял голову и посмотрел на меня, но ничего не спросил. Затем снова опустил взгляд к тексту. Перечитал несколько строк, перевернул страницу, быстро сверился со второй, вернулся к четвёртой и только после этого отложил листы.
Прошло минут десять, возможно, чуть больше. За окном светило зимнее солнце, со двора доносились звуки работающих двигателей и скрип снега под автомобильными колёсами. Где-то за стеной разговаривали офицеры, в приёмной время от времени звонил телефон, а я сидел на жёстком стуле и ждал, когда пожилой немецкий генерал определит, насколько полезным может оказаться молодой лейтенант, которого судьба занесла в Минск после декабрьских боёв.
Наконец Вальзам–Йорг снял монокль, неторопливо протёр стекло кусочком замши, вернул его на место и положил ладони поверх записки.
— Любопытно, Шварц, — произнёс он, глядя на меня с новым выражением. — Весьма любопытно. Сразу скажу: работа не без недостатков. Местами вы слишком увлекаетесь собственными выводами, кое-где повторяете одну и ту же мысль разными словами. Но пустой болтовни здесь немного, а это уже заслуживает внимания.
— Благодарю, герр генерал, — сдержанно отозвался я.
— Не торопитесь благодарить, — остановил он меня. — Я ещё не закончил. Хорошая аналитическая записка отличается от плохой не тем, насколько приятно её читать, а тем, можно ли воспользоваться содержащимися в ней наблюдениями. Сейчас мы и выясним, пригодны ли ваши рассуждения для чего-нибудь, кроме приятного впечатления.
Он подвинул к себе первую страницу и постучал по ней указательным пальцем.
— Начнём с главного. Вы утверждаете, что мороз не был основной причиной наших декабрьских неудач, а лишь усилил трудности, возникшие раньше. Я правильно понял вашу мысль?
— Да, герр генерал, — подтвердил я. — Именно это я и хотел изложить.
— Тогда объясните мне одну вещь, — предложил Вальзам–Йорг, слегка подавшись вперёд. — Если бы не случилось столь сильных морозов, если бы дороги оставались проходимыми, машины исправными, а люди не страдали от обморожений, разве наши части оказались бы в декабре в таком же положении?
Вопрос был вполне закономерным. Более того, при желании на него можно было ответить одним словом: нет. Немецкая армия действительно страдала от холода, и отрицать очевидное было бы глупостью. Но генерал ведь не нуждался в односложных ответах. Он хотел понять, где я провожу границу между причиной и обстоятельством, усугубившим последствия.
— Нет, герр генерал, — возразил я. — Положение было бы лучше. Люди меньше болели бы, машины чаще оставались исправными, снабжение работало бы надёжнее. Но русские всё равно продолжали бы наступать, связь между подразделениями всё равно могла прерываться, а запоздавший приказ не становился бы своевременным только потому, что на улице теплее.
Вальзам–Йорг медленно кивнул, но по его лицу было видно, что удовлетворяться таким объяснением он не собирается.
— Следовательно, холод для вас не причина, а некое
Закладка:
— Не совсем так, герр генерал, — осторожно поправил я. — Мороз был серьёзной причиной многих потерь. Но мне кажется неправильным объяснять им вообще всё. Если подразделение не получило вовремя боеприпасы, потому что машины застряли в снегу, виновата погода. Если же боеприпасы ещё до наступления холодов находились слишком далеко и подвоз зависел от единственной дороги, это уже другой вопрос.
— Другой вопрос, — повторил генерал, задумчиво покрутив карандаш. — Какой именно?
— Насколько правильно мы оценивали условия, в которых собирались воевать, герр генерал. И насколько заранее были готовы к тому, что война затянется.
Вальзам–Йорг перестал вращать карандаш.
— Вы считаете, что высшее командование не подготовилось к продолжительной войне на Востоке?
Вот теперь стало интересно. Вопрос звучал достаточно спокойно, но мог оказаться неприятной ловушкой. Заявить генерал–лейтенанту, что немецкое командование допустило стратегическую ошибку, было бы слишком смелым поступком для молодого пехотного офицера. Особенно для того, кто надеется получить работу при штабе.
— Я не располагаю сведениями, позволяющими оценивать решения высшего командования, герр генерал, — признал я. — Могу судить только по тому, что видел на своём участке. А там мы слишком долго рассчитывали, что противник вот-вот окончательно утратит способность сопротивляться. Когда выяснилось, что русские не только продолжают воевать, но и способны наступать, многие наши подразделения оказались уже сильно измотаны.
— Измотаны, — повторил Вальзам–Йорг. — Хорошее слово. Не слишком точное, но понятное. А что вы назвали бы главной причиной этого износа?
— Продолжительные бои без достаточного отдыха, герр генерал. Потери, которые не всегда удавалось восполнять. Нарушения снабжения. Усталость людей, которым слишком долго приходилось рассчитывать на скорое окончание боевых действий.
— Но ведь всё это неизбежные спутники войны, Шварц, — возразил генерал. — Потери, усталость, недостаток сна, перебои с доставкой. Немецкая армия сталкивалась с подобными обстоятельствами и раньше. Почему же именно декабрь оказался настолько тяжёлым?
Я немного помедлил, подбирая выражения.
— Потому что эти обстоятельства совпали, герр генерал. Каждое из них отдельно ещё не означало катастрофы. Но одно усиливало другое. Уставший солдат хуже переносит мороз. Замёрзшему солдату труднее выполнять приказ. Отсутствие своевременного подвоза ухудшает положение и того, и другого. Если при этом противник наступает, а связь с соседями нарушена, даже хорошо подготовленная часть может оказаться в тяжёлом положении.
Генерал некоторое время рассматривал меня, затем перевёл взгляд на записку.
— Выходит, вы обвиняете не зиму, а последовательность ошибочных оценок?
— Я никого не обвиняю, герр генерал, — возразил я. — Мне хотелось понять, почему в декабре нам пришлось настолько тяжело. Если всё объяснить морозом, мы не узнаем, что можно исправить к следующей зиме. Или даже к следующему месяцу.
— К следующему месяцу, — задумчиво повторил Вальзам–Йорг. — Вот это уже звучит гораздо практичнее, чем рассуждения о неудачах, которые остались в прошлом.
Он сделал отметку на своём листке, затем откинулся на спинку кресла.
— Знаете, Шварц, чем неприятны подобные записки для людей моего положения? — поинтересовался он с лёгкой усмешкой. — Они напоминают о вещах, которые мы прекрасно понимаем и без младших офицеров. Но понимать недостаточно. Нужно ещё иметь возможность что-то изменить. А между пониманием и возможностью иногда лежит такое количество приказов, согласований, просьб и возражений, что целая дивизия успеет состариться, пока они доберутся до нужного стола.
— Понимаю, герр генерал, — осторожно признал я.
— Нет, не понимаете, — беззлобно возразил он. — И это не упрёк. Командир взвода отвечает за своих людей и ближайший участок. Начальник оперативного отдела вынужден учитывать то, о чем командир взвода может даже не подозревать. Поэтому я и не прошу вас оценивать решения командования. Мне нужны наблюдения с того уровня, где последствия наших решений становятся видны раньше, чем поступают соответствующие донесения.
— Именно об этом я и попытался написать, герр генерал, — пояснил я.
— Вижу, — кивнул Вальзам–Йорг. — И теперь хочу разобраться с самой неприятной частью вашей работы.
Он перевернул несколько листов и остановился на последней странице.
— Вот здесь.
Я уже догадался, что разговор переходит к четвёртому разделу. И, судя по тому, с какой аккуратностью генерал положил перед собой карандаш, эта часть интересовала его гораздо больше рассуждений о морозе.
— Вы пишете, что младшие офицеры не всегда сообщают начальству действительное положение дел, — продолжил Вальзам–Йорг, внимательно разглядывая меня. — Причём объясняете это не недостатком дисциплины и не прямой ложью, а нежеланием навлекать на себя неприятности. Правильно?
— Да, герр генерал. Я считаю, что такое случается.
— Случается, — повторил он, чуть приподняв бровь. — Позвольте заметить, Шварц, между утверждениями «такое случается» и «это представляет серьёзную опасность» существует немалая разница. Случается многое. Солдаты опаздывают с донесениями, командиры неверно оценивают обстановку, связисты путают адресатов, писари ошибаются в цифрах. Для этого и существуют устав, дисциплина и система проверки. Но вы, судя по записке, полагаете, что сама система иногда способствует возникновению подобных ошибок. Я вас правильно понял?
Не самый приятный вопрос. Вчера он уже проверял, способен ли молодой фронтовик рассуждать о военных проблемах, не превращаясь в самоуверенного критикана. Сегодня требовалось отстаивать написанное, а это было сложнее. Слова, произнесённые в разговоре, можно уточнить, объяснить, иногда смягчить. Слова на бумаге уже никуда не денутся. Они лежат перед генералом, и теперь приходится отвечать не за намерения, а за то, что действительно написал.
— Я полагаю, герр генерал, что командир может опасаться сообщить о плохом положении своей части, даже если понимает необходимость такого донесения, — осторожно пояснил я. — Особенно если раньше за подобные сообщения ему приходилось выслушивать обвинения в нерешительности или недостаточной стойкости.
— Обвинения от кого? — немедленно уточнил Вальзам–Йорг.
— От старших начальников, герр генерал.
— Следовательно, виноваты старшие начальники?
— Не обязательно, — возразил я. — Они тоже получают приказы и отвечают за их исполнение. Но если подчинённый уверен, что сообщение о трудностях будет воспринято, как попытка оправдаться, ему легче написать, что положение остаётся удовлетворительным. Особенно когда он сам надеется, что завтра станет лучше.
Генерал некоторое время молчал. Затем взял карандаш и указал им на одну из строк.
— Вот здесь вы употребили выражение «потеря боеспособности». Как вы предлагаете её определять? По числу солдат? По количеству исправного оружия? По запасу боеприпасов? По состоянию командного состава? У нас существуют соответствующие формы донесений, лейтенант. Если вы считаете их недостаточными, объясните почему.
Я невольно
Закладка:
— Я не считаю себя достаточно подготовленным, чтобы оценивать штабные формы донесений, герр генерал, — признал я. — Вы знаете их лучше меня. Но мне кажется, что количество людей и оружия не всегда полностью показывает возможности подразделения.
— Например? — заинтересовался Вальзам–Йорг.
— Например, рота понесла потери, но продолжает удерживать деревню, — начал я. — В донесении можно указать численность оставшихся солдат, количество исправных пулемётов, запас патронов и то, что поставленная задача выполняется. Всё будет правильно. Однако солдаты двое суток не спали, часть людей обморожена, командиры взводов убиты или ранены, а подвоз продовольствия нарушен. Позиция удерживается, но если завтра поступит приказ атаковать соседнюю деревню, рота может оказаться уже не способна его выполнить.
— И вы полагаете, это не отражается в донесениях? — уточнил генерал.
— Полагаю, отражается, герр генерал. Но не всегда своевременно и не всегда с той полнотой, которая позволяет составить правильное представление. Командир может ещё надеяться удержать положение собственными силами. И пока он надеется, доклад будет выглядеть лучше действительности.
Вальзам–Йорг неторопливо снял монокль, протёр стекло и вернул на место.
— Продолжайте, — предложил он. — Вы начали с интересного примера.
— Если в таком положении находится один взвод, командир роты обычно способен разобраться сам, — развил я мысль. — Если устали все взводы, ему уже нужно докладывать командиру батальона. А тот может оказаться в таком же положении, потому что у соседних рот дела ничуть не лучше. Но приказ удерживать участок остаётся в силе. Тогда возникает соблазн сообщить, что положение тяжёлое, но контролируемое.
— А оно уже не контролируемое? — прищурился генерал.
— Пока противник ничего не предпринимает, может казаться, что контролируемое, — пояснил я. — Но стоит русским начать атаку, и выясняется, что возможности подразделения были оценены слишком оптимистично.
— Следовательно, вы предлагаете командирам заранее объявлять себя неспособными выполнять приказы? — с холодной иронией поинтересовался Вальзам–Йорг.
— Нет, герр генерал, — твёрдо возразил я. — Командир обязан выполнять приказ, пока располагает такой возможностью. Но его начальник должен знать, сколько именно эта возможность может сохраняться. Иначе новый приказ поступит к подразделению, которое ещё вчера было боеспособным, а сегодня держится исключительно потому, что противник пока не предпринимает решительных действий.
Генерал опустил карандаш на стол.
— А теперь представьте себя командиром батальона, Шварц, — предложил он. — У вас три роты. Все три сообщают о сильной усталости. Противник перед фронтом батальона готовится к наступлению. Старший начальник требует удержать участок. Что вы предпримете?
Я посмотрел на него, пытаясь понять, не собирается ли он снова устроить мне картографический экзамен. Но карты сегодня передо мной не было. Генерал явно проверял не тактическое решение, а способность отличать обязанность командира от его ответственности за достоверность донесений.
— Прежде всего постараюсь выяснить настоящее состояние рот, герр генерал, — осторожно начал я. — Не только сколько людей осталось по спискам, но и сколько способны сражаться, какие имеются боеприпасы, в каком состоянии связь и можно ли рассчитывать на подвоз.
— Прекрасное начало, — согласился Вальзам–Йорг. — Но время ограничено. Противник готовится атаковать.
— Тогда придётся принимать решение на основании имеющихся сведений, — продолжил я. — Определить, где вероятнее всего будет нанесён удар, какие позиции наиболее важны, чем можно поддержать подразделения, находящиеся в худшем состоянии. И обязательно сообщить старшему начальнику, насколько положение отличается от того, что предполагалось раньше.
— Даже если получите приказ удерживаться любой ценой?
— Приказ придётся выполнять, герр генерал, — признал я. — Но это не отменяет необходимости сообщить, чем придётся за него платить.
Генерал посмотрел на меня с выражением, которое я пока не умел определять. Не одобрение, не раздражение, скорее внимательное изучение.
— А если старший начальник сочтёт ваш доклад попыткой добиться разрешения на отход? — спросил он.
— Тогда пусть считает, герр генерал, — отозвался я после небольшой паузы. — Если я сообщил правду, по крайней мере у него будет возможность принять решение, зная действительное положение. А если скрою неприятные сведения, он может отдать приказ, который моя часть уже не сумеет выполнить.
— Вы готовы рискнуть карьерой ради точности донесения? — поинтересовался Вальзам–Йорг.
Вот ведь старый хрыч! Умеет поставить вопрос так, что любой ответ выглядит либо глупостью, либо саморекламой. Скажешь, что готов, немедленно превратишься в благородного героя дешёвого романа. Признаешь, что не готов, и всё написанное можно отправлять в корзину. Пришлось выкручиваться, стараясь не выглядеть слишком хитрым.
— Не знаю, герр генерал, — признал я. — Пока мне не приходилось выбирать между карьерой и подобным докладом. Хотелось бы верить, что поступлю правильно. Но заранее обещать героические поступки гораздо легче, чем совершать их.
Вальзам–Йорг неожиданно усмехнулся.
— Наконец-то разумный ответ, — одобрил он. — А то я уже начал опасаться, что передо мной очередной молодой идеалист, готовый ради красивого принципа пожертвовать всем на свете. Обычно такие люди очень быстро меняют свои убеждения, когда дело касается их собственного благополучия.
— Мне доводилось замечать, что человек гораздо смелее рассуждает о чужой ответственности, чем о собственной, герр генерал, — осторожно добавил я.
— Вот именно, Шварц. Вот именно.
Он снова взглянул на четвёртую страницу.
— Однако здесь у вас есть ещё одно утверждение. Вы считаете, что своевременный отход иногда сохраняет часть лучше, чем удержание позиции, утратившей значение. Интересная мысль для офицера германской армии, не находите?
— Я не предлагаю отходить всякий раз, когда противник оказывает серьёзное давление, герр генерал, — поспешил уточнить я. — Речь идёт о положении, когда удержание конкретного пункта уже не приносит пользы, а дальнейшие потери лишают подразделение возможности сражаться.
— Кто должен определять, утратил ли пункт значение?
— Старший начальник, герр генерал, — без колебаний отозвался я. — Командир на месте не всегда знает общую обстановку. Возможно, его деревня прикрывает дорогу, по которой отходят соседние части, или удерживает противника, пока готовится контрудар. Но старший начальник тоже не может принять правильное решение, если ему не сообщили, в каком положении находятся защитники.
— То есть вы опять возвращаетесь к достоверности донесений, — заметил Вальзам–Йорг.
— Да, герр генерал. Мне кажется,
Закладка:
— Мне тоже так кажется, — сухо произнёс он и вдруг добавил: — Причём уже достаточно давно.
Генерал откинулся на спинку кресла, сцепил пальцы на животе и посмотрел в сторону окна. Солнце освещало штабной двор, отражалось от снега, от стёкол машин, от полированной металлической поверхности стоявшего неподалёку автомобиля. За воротами продолжалась обычная жизнь, но здесь, в кабинете начальника оперативного отдела, она словно приобретала совсем другой масштаб. На улице водитель мог сердиться из-за неисправного мотора, солдат ругаться на мороз, чиновник спешить к начальству. А за этим столом подобные мелочи превращались в сведения о состоянии подразделений, нарушениях снабжения и причинах невыполнения приказов.
— Вам, вероятно, кажется, Шварц, что старшие офицеры только и делают, что требуют от подчинённых точных сведений, а затем наказывают за неприятные донесения, — произнёс Вальзам–Йорг, вновь повернувшись ко мне.
— Нет, герр генерал, — возразил я. — Я так не считаю.
— И правильно, — продолжил он. — Но вы затронули неприятную проблему. Любой командир хочет получать хорошие новости. Даже когда прекрасно понимает, что обстановка не располагает к оптимизму. Хорошие новости позволяют надеяться, что поставленная задача будет выполнена. Плохие требуют решений, иногда весьма тяжёлых. Поэтому между желанием знать правду и готовностью её услышать существует большая разница. Причём не только у командиров рот.
Я промолчал. Генерал говорил уже не столько со мной, сколько с самим собой, и вмешиваться в подобный разговор было бы неразумно.
— Но здесь возникает другая опасность, — продолжил Вальзам–Йорг, вернувшись к записке. — Если всякий младший офицер начнёт самостоятельно определять, какие приказы соответствуют обстановке, а какие нет, армия очень быстро перестанет быть армией. Поэтому ваша задача как командира взвода не в том, чтобы оценивать решения штаба, а в том, чтобы своевременно и точно докладывать сведения, необходимые для их выполнения или изменения. Вы согласны?
— Полностью, герр генерал, — подтвердил я. — Именно это я и имел в виду.
— Не совсем, — возразил он с лёгкой улыбкой. — Вы выразились гораздо резче. Но я допускаю, что это следствие недостатка штабной подготовки, а не намеренного желания оскорбить начальство.
— Благодарю за снисходительность, герр генерал, — позволил я себе осторожную усмешку.
— Не обольщайтесь, Шварц. Снисходительность у меня заканчивается довольно быстро.
Впрочем, выглядел он при этом вполне довольным. И я начал понимать, почему Вальзам–Йорг вообще затеял всю эту историю с аналитической запиской. Ему не нужен был ещё один исполнитель, умеющий переписывать сводки аккуратным почерком. Таких в этом здании имелось достаточно. Не требовался ему и самоуверенный юнец, готовый объяснить генералитету, как следует воевать. Его интересовал человек, который способен замечать реальные проблемы, формулировать их понятным языком и при этом не забывать, где заканчивается его собственная компетенция.
Весьма непростое сочетание. И весьма опасное для того, кто привык иногда думать быстрее, чем позволяет легенда.
Вальзам–Йорг перевернул страницы, остановившись на третьем разделе.
— Теперь поговорим о русских, — предложил он. — Здесь вы утверждаете, что противник способен довольно быстро приспосабливаться к нашим действиям и использовать повторение привычных приёмов против нас самих. На чём основан этот вывод?
— На наблюдениях за декабрьскими боями, герр генерал, — пояснил я. — Русские неоднократно пытались нарушать нашу связь, действовали небольшими подразделениями ночью, использовали лес и складки местности, нападали на участки, которые мы считали относительно спокойными.
— Всё перечисленное нам прекрасно известно, Шварц, — перебил генерал. — Ночные действия, нападения на коммуникации, просачивание через лес. Ничего нового в этом нет. Почему же вы считаете подобные действия свидетельством способности противника учиться?
— Потому что после неудачных попыток они не повторяли прежние ошибки, герр генерал, — объяснил я. — Если одна атака захлёбывалась, в следующий раз русские могли изменить направление удара, время или порядок действий. Не везде и не всегда. Но достаточно часто, чтобы это замечать.
— И вы полагаете, наша армия на подобное не способна? — прищурился Вальзам–Йорг.
— Нет, герр генерал. Я полагаю, что мы иногда слишком уверены в неспособности русских действовать разумно.
— Объясните.
— Когда противник предпринимает неудачную атаку, легко решить, что он не умеет воевать, — начал я. — Особенно если атака действительно проведена неумело и сопровождается большими потерями. Но если в следующий раз он изменит порядок действий, прежняя оценка окажется уже неверной. А если продолжать рассчитывать, что русские вновь поступят столь же неразумно, можно оказаться неприятно удивлённым.
Генерал некоторое время рассматривал меня поверх листа.
— Получается, вы считаете нашего противника более опасным, чем принято думать?
— Я считаю опасным любого противника, который способен делать выводы из своих ошибок, герр генерал, — возразил я. — Русские в этом отношении ничуть не лучше и не хуже других. Но мы сталкиваемся именно с ними.
— Дипломатично, — заметил Вальзам–Йорг с лёгкой иронией. — Хотя я просил вас обойтись без дипломатии.
— В таком случае, герр генерал, — решился я, — русские слишком часто оказываются не теми дураками, какими их иногда изображают. Они могут плохо организовать наступление, потерять много людей, запутаться в собственных приказах. Но если после этого им удаётся снова собрать силы и ударить по нашим позициям, значит, считать их окончательно разбитыми преждевременно.
— А почему они продолжают сопротивляться, несмотря на большие потери? — заинтересовался генерал. — Что, по-вашему, удерживает их в строю?
Вопрос был неприятен по совершенно другой причине. Мне хотелось ответить, что они защищают собственную землю, дома, семьи, что немецкие войска для них захватчики, что многие готовы умереть, лишь бы не пустить врага дальше. И всё это было бы правдой. Но такая правда из уст немецкого лейтенанта прозвучала бы настолько подозрительно, что даже Вальзам–Йоргу, кажется, пришлось бы задуматься.
Поэтому я пожал плечами.
— Не могу знать наверняка, герр генерал. Вероятно, дисциплина, приказы командиров, страх перед наказанием, привычка выполнять распоряжения. Возможно, и убеждённость в необходимости сопротивления. Но я не настолько хорошо знаю русских, чтобы уверенно судить об их мотивах.
— Вот как, — протянул Вальзам–Йорг. — То есть вы допускаете, что противник может сражаться не только из страха перед собственным начальством?
— Допускаю, герр генерал. Иначе трудно объяснить, почему отдельные подразделения продолжают сопротивляться в положении, когда возможности отступить почти не осталось.
— Русская пропаганда, разумеется, предпочла бы совершенно другое объяснение, — заметил генерал.
— Пропаганда всегда предпочитает объяснения, выгодные той стороне, на которую работает, герр генерал, — осторожно отозвался я. —
Закладка:
Вальзам–Йорг неожиданно улыбнулся.
— Это замечание заслуживает внимания, Шварц, — одобрил он. — Особенно последняя часть. На войне недостаточно знать, что противник ошибается. Нужно понимать, что он способен сделать правильно. Иногда именно этого не хватает тем, кто слишком долго привык побеждать.
Он снова взял карандаш и сделал небольшую пометку.
Мне захотелось выдохнуть. Не шумно, не заметно, а просто позволить мышцам немного расслабиться. Похвала была скупой, почти незаметной, но прозвучала она после достаточно неприятной серии вопросов. Генерал не пытался поймать меня на нелояльности или вынудить произнести что-то подозрительное. Он действительно разбирал записку как служебный документ, требуя от автора обосновать каждую существенную мысль.
И это было одновременно хорошей и плохой новостью. Хорошей, потому что работа ему явно понравилась. Плохой, потому что при таком подходе любой будущий документ придётся готовить с той же тщательностью, а при регулярном общении с Вальзам–Йоргом рано или поздно возникнут вопросы, на которые невозможно ответить одними красивыми фразами.
— Ещё одно обстоятельство, — продолжил генерал, вновь поднимая глаза. — Вы пишете, что русские способны использовать наши привычки против нас. Какие именно привычки?
— Прежде всего уверенность, что противник будет действовать так же, как раньше, — пояснил я. — Если мы привыкли ожидать атаку на одном участке, а русские обнаружили, что соседний прикрыт слабее, они могут изменить направление. Если мы уверены, что ночью противник ограничится разведкой, он может попытаться внезапно захватить позицию. Если подразделение слишком долго располагается одинаково, противник постепенно изучает его порядок.
— Это относится к любой армии, — заметил Вальзам–Йорг.
— Да, герр генерал. Именно поэтому я не считаю подобные действия исключительным достоинством русских.
— Тогда зачем выделили их отдельным разделом?
— Потому что в декабре эти действия доставляли нам серьёзные неприятности, — пояснил я. — И потому что после первых успехов нашей армии возникло слишком много уверенности, что русские уже неспособны проводить достаточно сложные операции. А они продолжали сопротивляться и временами действовали совсем не так, как мы ожидали.
Генерал покачал головой.
— Знаете, Шварц, вы слишком часто возвращаетесь к слову «ожидали». Словно считаете, что главной причиной декабрьского кризиса стали наши ожидания, а не действия противника.
— Ожидания сами по себе никого не убивают, герр генерал, — возразил я. — Но если на их основании принимаются решения, которые не соответствуют действительности, последствия могут оказаться весьма неприятными.
— Вы настойчивый молодой человек, — заметил Вальзам–Йорг.
— Виноват, герр генерал, — отозвался я, чуть выпрямившись.
— Не извиняйтесь, — остановил он меня. — Пока я сам прошу вас объяснять свою точку зрения, настойчивость допустима. Но запомните разницу между способностью отстаивать вывод и привычкой спорить с начальством. В армии эти качества иногда выглядят очень похоже, а оцениваются совершенно по-разному.
— Понял, герр генерал.
— Надеюсь.
Он сложил страницы в аккуратную стопку, выровнял их края, положил поверх папки и некоторое время молчал, глядя на меня сквозь монокль. Я уже начал привыкать к этим паузам. Они были частью его манеры вести разговор: задать вопрос, получить ответ, затем выдержать молчание чуть дольше обычного, предоставляя собеседнику возможность либо спокойно ждать, либо совершить какую-нибудь глупость.
Я ждал.
За окном проехал автомобиль. Звук двигателя на несколько секунд заглушил далёкие голоса из коридора, затем стих. Вальзам–Йорг перевёл взгляд на свои пометки и наконец обратился ко мне.
— Теперь, лейтенант Шварц, ответьте на вопрос, который меня интересует, пожалуй, больше всех остальных, — произнёс он, сцепляя пальцы. — Откуда у простого командира пехотного взвода привычка рассматривать любое происшествие не само по себе, а как следствие нескольких предшествующих ошибок?
Вот оно. Рано или поздно этот вопрос должен был прозвучать.
Я внутренне подобрался, стараясь не позволить напряжению отразиться на лице. Проблема заключалась не в том, что я не мог придумать подходящий ответ. Напротив, придумать можно было десяток красивых объяснений: талантливый учитель, семейное воспитание, необыкновенная память, пристрастие к военной истории, самостоятельное изучение трудов прославленных полководцев. Но каждое дополнительное объяснение усложняло легенду, требовало новых фактов, которых там не было, и превращалось в очередную ниточку, за которую при желании можно потянуть.
— Не думаю, что здесь есть что-то необычное, герр генерал, — осторожно начал я. — Когда твой взвод несёт потери, сначала думаешь, как сохранить оставшихся людей и выполнить приказ. А когда бой заканчивается, начинаешь вспоминать, почему всё произошло именно так. Что удалось сделать правильно, где допустил ошибку, чего не заметил вовремя.
— И часто вы приходили к выводу, что ошибались сами? — немедленно уточнил Вальзам–Йорг.
— Чаще, чем хотелось бы, герр генерал, — признал я.
— Например?
— Иногда слишком поздно понимал, насколько серьёзно положение, — ответил я, оставаясь в пределах общих рассуждений, без конкретики. — Иногда рассчитывал, что люди способны выдержать больше, чем выдерживали на самом деле. На войне многое кажется очевидным уже после того, как всё произошло.
— Однако ваша записка выглядит так, словно вы умеете делать выводы и до того, как события завершатся, — заметил генерал.
— Хотелось бы, герр генерал, — возразил я. — Но если бы я действительно всё понимал заранее, наверное, не приходилось бы столько размышлять о собственных ошибках.
Вальзам–Йорг усмехнулся.
— Логично. Хотя не вполне убедительно.
Он слегка откинулся назад, продолжая изучать моё лицо.
— Вы считаете себя хорошим командиром, Шварц?
— Стараюсь им быть, герр генерал.
— Я спросил не о ваших намерениях, — сухо уточнил он. — Вы хороший командир или нет?
— Мне трудно оценивать себя самому, герр генерал, — признал я. — Люди выполняли мои приказы. Не все вернулись из боёв. Я остался жив. Но ни одно из этих обстоятельств само по себе не доказывает, что я всегда принимал правильные решения.
Генерал некоторое время смотрел на меня, затем медленно кивнул.
— Вот это уже ближе к настоящему ответу, — одобрил он. — Молодые офицеры обычно делятся на две категории. Одни уверены, что всё делают правильно, пока обстоятельства не докажут обратное. Другие начинают сомневаться после первой неудачи и постепенно утрачивают способность командовать. И тех и других приходится учить, иногда весьма дорогостоящими способами. Хороший командир должен уметь сомневаться в собственных выводах, не теряя способности принимать решения.
— Постараюсь запомнить, герр генерал, — заверил я.
— Не просто запомнить, Шварц. Использовать.
Он помолчал и добавил:
— А ещё запомните одну вещь. Чем
Закладка:
Я кивнул, стараясь не выглядеть чрезмерно благодарным за наставление. Старик был прав, причём в гораздо большей степени, чем сам, возможно, предполагал. Моё знание будущей истории давало определённые преимущества, но одновременно способно было сыграть злую шутку. Мир уже менялся, события развивались иначе, чем в известных мне учебниках, и любая попытка заменить наблюдение уверенностью в том, что я заранее знаю исход войны, могла привести к катастрофе.
Впрочем, подобные мысли Вернеру Шварцу были совершенно ни к чему. Он должен был сидеть перед генералом, внимательно слушать, запоминать и не изображать молодого Мольтке, случайно угодившего в пехотный взвод.
— Вы любите анализировать, Шварц, — продолжил Вальзам–Йорг. — Это видно. Но умеете ли вы признавать, что ваших знаний недостаточно для определённого вывода?
— Полагаю, да, герр генерал, — подтвердил я.
— Тогда скажите, чего не хватает вашей записке.
Вот ведь чёрт! Я рассчитывал, что генерал станет разбирать недостатки самостоятельно, а он решил заставить автора заняться этим за него. Причём вопрос был не таким уж простым. Назову слишком много недостатков — покажу, что сознательно принёс сырую работу. Начну уверять, что записка вполне закончена, — продемонстрирую нежелание замечать собственные слабости. Пришлось выбирать.
— Прежде всего сведений, герр генерал, — признал я после небольшой паузы. — Я описал то, что видел и о чём мог составить представление. Но не располагаю полной картиной декабрьских боёв. Не знаю, какие трудности испытывали соседние соединения, какими резервами располагало командование, какие решения принимались на уровне корпусов и армий.
— Следовательно, ваши выводы могут оказаться неверными?
— Некоторые, несомненно, герр генерал, — согласился я. — Или верными только для тех обстоятельств, которые мне известны.
— А если выяснится, что вы ошиблись в главном?
— Тогда придётся признать ошибку и разобраться, почему я к ней пришёл, — ответил я. — Иначе вся работа теряет смысл.
Вальзам–Йорг некоторое время смотрел на меня, затем неожиданно рассмеялся. Не громко, скорее коротко хмыкнул, но на его сухом лице появилось выражение почти искреннего удовольствия.
— Вы представляете себе, сколько людей способны признать ошибку после того, как изложили свои выводы на четырёх страницах аккуратным почерком? — поинтересовался он.
— Не знаю, герр генерал, — честно признался я.
— И правильно. Я тоже предпочёл бы не считать.
Он снова взял записку, перелистал страницы и остановился на первой.
— Тем не менее, Шварц, работа оказалась лучше, чем я ожидал. Не потому, что вы сделали какие-то выдающиеся открытия. Большая часть изложенного здесь хорошо известна людям, занимающимся оперативной работой. Но вы сумели заметить несколько важных взаимосвязей и изложить их без чрезмерного количества пустых слов. Для молодого фронтового офицера это неплохой результат.
— Благодарю, герр генерал, — сдержанно произнёс я, чувствуя, как внутри начинает подниматься осторожное удовлетворение.
— А вот теперь можете благодарить, — разрешил Вальзам–Йорг. — Похвалу вы заслужили. Но не воображайте, будто четыре страницы превратили вас в штабного специалиста.
— Даже не собирался, герр генерал, — заверил я.
— Надеюсь. Потому что теперь мне придётся проверить, способен ли ваш ум приносить пользу не только при описании пережитого.
Он положил записку на стол, сцепил пальцы и внимательно посмотрел на меня.
Я невольно выпрямился.
Похоже, разговор наконец подошёл к тому, ради чего я и потратил вчерашний вечер, сегодняшнее утро и немалое количество нервных клеток. Карты в буквальном смысле уже лежали на столе, а ставки были куда выше всего моего выигрыша в «Паласе».
— Вчера я упомянул возможность временного привлечения вас к работе при оперативном отделе, — начал Вальзам–Йорг, выдержав небольшую паузу. — Надеюсь, вы не восприняли это как обещание немедленного назначения на штабную должность?
— Нет, герр генерал, — уверенно отозвался я. — Вы достаточно ясно объяснили, что речь может идти только о проверке.
— Прекрасно, — одобрил он. — Потому что некоторые молодые офицеры, едва получив приглашение в штаб, начинают представлять себя будущими начальниками оперативных отделов. Потом выясняется, что они не способны отличить положение подразделения на карте от его действительного состояния, зато прекрасно умеют объяснять, почему во всех неприятностях виноваты соседи, погода и недостаток внимания со стороны командования.
— Надеюсь, у вас не возникнет оснований причислить меня к таким офицерам, герр генерал, — осторожно заметил я.
— Основания возникают или не возникают после работы, Шварц, — сухо поправил генерал. — Пока вы продемонстрировали лишь способность рассуждать. Это полезно, но недостаточно. На войне встречается немало людей, которые прекрасно объясняют причины вчерашней неудачи и при этом совершенно беспомощны перед завтрашней задачей.
— Понимаю, герр генерал, — согласился я.
— Вот и хорошо. Теперь о том, что я намерен предпринять.
Он отодвинул записку, взял чистый лист, несколько секунд рассматривал его, затем положил рядом, так ничего и не написав. Видимо, решение уже было принято, но старик хотел сформулировать его вслух так, чтобы даже самый самоуверенный лейтенант не сумел впоследствии истолковать слова по-своему.
— Пока вы находитесь в Минске и не можете вернуться к исполнению строевых обязанностей по состоянию здоровья, я намерен воспользоваться вашим временем, — сообщил Вальзам–Йорг. — Для начала распоряжусь подготовить необходимые документы о временном привлечении вас к работе при оперативном отделе штаба группы армий. Подчёркиваю: о привлечении к работе, а не о назначении на штатную должность.
— Я понял, герр генерал, — подтвердил я, чувствуя, как сердце на мгновение ускорило ход.
— Ваше непосредственное занятие пока будет довольно скромным, — продолжил он. — Ознакомление с материалами прошедших боёв, изучение отдельных тактических эпизодов, подготовка замечаний по вопросам, которые я сочту заслуживающими внимания. Никакого самостоятельного доступа к оперативным документам. Никаких полномочий давать распоряжения служащим штаба или запрашивать сведения у частей. И, разумеется, никаких попыток изображать из себя представителя моего отдела.
— Понял, герр генерал. Я и не рассчитывал на подобные полномочия.
— Очень надеюсь, — проворчал Вальзам–Йорг. — Потому что даже старшим офицерам иногда трудно объяснить разницу между служебным поручением и правом распоряжаться чужими людьми. А вы, лейтенант, пока остаётесь командиром пехотного взвода, временно освобождённым от строевой службы после ранения.
— Это мне прекрасно известно, герр
Закладка:
— И ещё одно. Ничего из сказанного не следует понимать как возможность свободно разгуливать по штабному зданию. Вы будете приходить по вызову, заниматься порученными материалами и выполнять определённую работу. Если потребуется ознакомиться с документами, вам предоставят те, которые необходимы для конкретного задания. Остальные вас не касаются.
— Разумеется, герр генерал, — подтвердил я, стараясь не выдать даже намёка на разочарование.
Какое там, к чёртовой матери, разочарование! Да я готов был расцеловать старого хрыча в его сухую генеральскую физиономию, если бы подобный поступок не закончился для Вернера Шварца немедленным обследованием у психиатра. Сам начальник оперативного отдела предлагал мне вполне законный повод регулярно появляться в штабе! Причём не в качестве посетителя, который случайно привлёк внимание генерала за карточным столом, а как человека, которому предполагается поручать определённую работу. Пусть пока с несекретными материалами. Пусть без допуска к оперативным документам. Пусть под наблюдением начальства. Всё это были мелочи по сравнению с главным: меня собирались оставить возле той самой двери, за которой находилась информация, ради которой группа прибыла в Минск.
Правда, радоваться вслух было нельзя. Вернер Шварц не должен был выглядеть молодым авантюристом, которому только что предложили проникнуть в сокровищницу. Перед генералом сидел немецкий офицер, вполне довольный своей службой, немного удивлённый неожиданным интересом со стороны начальства и готовый выполнить поручение, не особенно понимая, чем именно ему предстоит заниматься.
— Вы не задаёте вопросов, Шварц, — заметил Вальзам–Йорг, внимательно наблюдая за мной. — Обычно молодые офицеры в подобном положении немедленно интересуются перспективами, сроками, преимуществами и прочими вещами, которые почему-то кажутся им важнее самой работы.
— Пока мне всё понятно, герр генерал, — осторожно пояснил я. — Вы намерены проверить, могу ли я быть полезен вашему отделу. Для этого предполагается временно привлечь меня к определённым поручениям. О сроках и дальнейших перспективах говорить рано, поскольку я ещё ничего не сделал.
Генерал одобрительно кивнул.
— Именно. Однако один вопрос вы всё-таки должны задать.
Я насторожился.
— Какой, герр генерал?
— Неужели вас совершенно не интересует, что произойдёт с вашим положением в собственной части? — поинтересовался Вальзам–Йорг. — Вы ведь продолжаете числиться в 227–й пехотной дивизии. И хотя после декабрьских боёв её положение далеко от благополучного, это не означает, что командование может распоряжаться личным составом без соблюдения соответствующего порядка.
— Полагаю, этот вопрос будет решён по команде, герр генерал, — осторожно предположил я. — Мне трудно судить о том, какие распоряжения необходимо оформить.
— И правильно, — согласился он. — Оформление оставьте людям, для которых подобная работа является служебной обязанностью. Пока никакого перевода не состоялось, но я распоряжусь выяснить необходимые обстоятельства и подготовить документы. Если возникнут препятствия, их придётся учитывать. Война не отменяет бюрократии, Шварц. Напротив, иногда мне кажется, что она необычайно способствует её размножению.
Я позволил себе улыбнуться.
— На фронте мы тоже замечали, что бумаги иногда оказываются живучее солдат, герр генерал.
— Вот именно, — неожиданно оживился Вальзам–Йорг. — Солдат может погибнуть, орудие выйти из строя, грузовик сгореть, а соответствующий документ продолжает благополучно путешествовать между штабами, требуя подписи человека, которого уже неделю нет в живых. Но без документов армия тоже существовать не может. Поэтому приходится мириться с их недостатками.
Он помолчал, затем добавил:
— Впрочем, вас это сейчас не касается. Ваше дело — продолжать восстанавливаться после ранения и быть готовым к работе, когда вас вызовут.
— Есть, герр генерал, — подтвердил я.
— Я хочу также, чтобы вы правильно понимали своё положение, — продолжил Вальзам–Йорг уже более серьёзно. — Если привлечь вас к оперативному отделу окажется невозможно, вы продолжите отпуск и затем вернётесь в строй согласно установленному порядку. Если же всё удастся оформить, это не освободит вас от дисциплины и не сделает равным штабным офицерам. Наоборот, требования к вам станут выше.
— Понимаю, герр генерал.
— Не уверен, что полностью, — возразил он. — В пехотной роте ошибка в бумагах неприятна, но обычно её последствия ограничены. В штабе даже небольшая неточность может попасть в распоряжение, которое затем будут исполнять тысячи людей. Поэтому здесь особенно ценится способность отличать установленный факт от предположения.
Генерал взял мою записку и слегка потряс четырьмя листами.
— Вы уже продемонстрировали склонность делать выводы на основании низовой информации. Теперь я хочу проверить, умеете ли вы не делать их тогда, когда сведений более, чем достаточно.
— Постараюсь, герр генерал, — заверил я.
— Прекрасно. И ещё, Шварц, — он снова положил записку на стол, — мне не нужны красивые формулировки. Вчера я уже объяснил вам, что канцелярские украшения только мешают работе. Если вам будет поручено разобрать какой-либо эпизод, не пытайтесь представить его как образец собственной проницательности. Мне нужны обстоятельства, действия сторон, допущенные ошибки и возможные выводы. Если чего-то не знаете, так и пишите. Если предполагаете, отделяйте предположение от факта. Если вывод спорный, объясняйте, на чём он основан.
— Понял, герр генерал.
— Судя по сегодняшней работе, некоторые способности к этому у вас имеются, — признал Вальзам–Йорг. — Но давайте не будем торопиться с окончательной оценкой. Одна записка ещё не делает человека специалистом.
Я кивнул, испытывая странное ощущение. Старик одновременно открывал передо мной путь к самой ценной информации и тщательно объяснял, почему на первых порах меня не подпустят ни к чему особенно интересному. Для обычного молодого лейтенанта подобные ограничения могли показаться оскорбительными. Мне же они представлялись совершенно естественными. Было бы гораздо подозрительнее, если бы генерал после первого письменного упражнения немедленно предложил незнакомому офицеру заняться секретными оперативными планами.
Нет, Вальзам–Йорг был не идиотом. И именно поэтому его предложение имело настоящую цену.
— Герр генерал, разрешите уточнить один момент? — осторожно попросил я.
— Спрашивайте, Шварц, — разрешил он, слегка приподняв бровь. — Надеюсь, не о жалованье.
— Нет, герр генерал. Меня интересует, потребуется ли мне самостоятельно подбирать материалы для будущей работы или они будут предоставляться вашим отделом?
Вальзам–Йорг одобрительно кивнул, явно довольный практическим характером вопроса.
— Материалы будут предоставляться по мере необходимости. Пока никаких самостоятельных поисков и запросов. Вы ведь прекрасно понимаете, что штабные документы существуют не для удовлетворения любопытства отдельных офицеров.
— Разумеется, герр генерал.
— Тем более что любопытство у вас, судя по нашим разговорам, развито весьма неплохо, — добавил он с сухой усмешкой. — И я предпочёл бы направить его в полезную сторону, прежде чем оно доставит мне дополнительные хлопоты.
—
Закладка:
— Это правильное намерение, — согласился Вальзам–Йорг. — Хотя доверие тоже ещё предстоит заслужить.
Он вновь взял четыре страницы аналитической записки, аккуратно вложил их обратно в папку и закрыл клапан. Затем положил папку справа от себя, поверх отдельной стопки документов.
Я невольно проводил её взглядом.
Всё. Бумага осталась у генерала. Никаких наград, никаких поощрений. Только его устное решение начать оформление временного привлечения к работе при оперативном отделе, несколько осторожных похвал и совершенно определённое желание посмотреть, чего ещё способен добиться лейтенант Шварц.
Но, чёрт побери, это было гораздо больше, чем я мог рассчитывать получить за столь короткое время.
Вальзам–Йорг посмотрел на часы.
— Полагаю, на сегодня достаточно, — объявил он. — Записку я оставлю у себя. Некоторые ваши замечания представляют интерес, и я хочу ещё раз просмотреть их без необходимости одновременно выслушивать пояснения автора.
— Разумеется, герр генерал, — согласился я.
— Вы свободны, Шварц. О времени следующего посещения вас известят через адъютанта. Пока занимайтесь восстановлением здоровья и не забывайте, что отпуск после ранения предназначен прежде всего для лечения, а не для азартных игр со штабными офицерами.
— Понял, герр генерал, — заверил я, поднимаясь.
Он тоже встал, но не сразу отпустил меня.
— И ещё одно обстоятельство, лейтенант.
Я вытянулся, ожидая продолжения.
— Не следует распространяться о наших разговорах, — предупредил Вальзам–Йорг. — Ни в офицерских клубах, ни за карточным столом, ни в обществе приятелей. Пока ничего не решено окончательно, а мне совершенно не хочется, чтобы вокруг возможного привлечения одного пехотного лейтенанта к работе моего отдела начались разговоры, будто мы собираемся назначить его начальником штаба.
— Есть, герр генерал, — подтвердил я. — Никаких разговоров.
— Тем лучше. Особенно учитывая вашу неожиданную популярность после последней игры в «Паласе», — добавил он с почти незаметной улыбкой. — Мне уже доводилось слышать весьма занимательные истории о ваших карточных способностях.
Вот ведь зараза! Даже здесь не обошлось без покера. Получалось, что Корф утром говорил не просто из вежливости. Слухи действительно успели облететь немецкий офицерский круг. Впрочем, удивляться было нечему. Вчера за столом сидели генералы, а сегодня любой штабной служащий наверняка готов был заплатить за возможность услышать подробности, как какой-то молодой лейтенант обыграл старших офицеров и унес с собой немалую сумму.
— Боюсь, герр генерал, что разговоры несколько преувеличивают мои достоинства, — осторожно заметил я. — Удача сыграла немалую роль.
— Она всегда играет определённую роль, Шварц, — согласился Вальзам–Йорг. — Но настоящий игрок отличается от обычного счастливчика тем, что умеет вовремя остановиться.
— Постараюсь это запомнить, герр генерал, — заверил я.
— Прекрасно. Тогда желаю вам доброго дня.
— Благодарю, герр генерал. Разрешите идти?
— Свободны, лейтенант.
Я щёлкнул каблуками, развернулся и направился к двери.
В приёмной по-прежнему царила привычная служебная обстановка. Адъютант сидел за столом, просматривая бумаги. При моём появлении он поднял голову, мельком взглянул на часы и отложил документ.
— Беседа закончена, герр лейтенант? — осведомился он.
— Закончена, герр обер–лейтенант, — подтвердил я.
Адъютант кивнул, не проявляя ни малейшего любопытства к содержанию разговора.
— Генерал распорядился известить вас о следующем посещении, когда будет определено время, — сообщил он деловым тоном. — Пока дополнительных распоряжений для вас нет.
— Понял. Благодарю, герр обер–лейтенант, — отозвался я.
— Всего доброго, лейтенант Шварц, — сухо пожелал адъютант, вновь склоняясь над документами.
Я вышел в коридор.
Ничего не изменилось. Те же высокие потолки, выкрашенные светлой краской стены, те же тяжёлые двери с табличками на немецком языке, тот же запах пыльной бумаги, сапожной мази, чернил и мокрого сукна. Навстречу прошли два офицера, поглощённые негромким разговором. Один нёс тонкую папку, другой держал под мышкой сложенную карту. Возле двери телефонной комнаты стоял связист, ожидая окончания разговора внутри. В дальнем конце коридора негромко стучала пишущая машинка, затем к её сухой дроби присоединилась другая, и на несколько секунд весь этаж наполнился знакомым канцелярским стрекотом.
Я шёл по коридору совершенно спокойно, не торопясь и не задерживаясь возле дверей. Для всех этих людей лейтенант Шварц оставался случайным посетителем, молодым пехотным офицером после ранения, которого по какой-то причине заинтересовал генерал–лейтенант Вальзам–Йорг. Возможно, кто-то уже слышал о моей удаче за карточным столом. Возможно, кто-то знал, что вчера я приходил сюда на беседу. Но никто пока не мог предполагать, какое значение имели для меня несколько последних минут в генеральском кабинете.
А значение, чёрт возьми, было огромным.
На лестнице я пропустил спешившего навстречу офицера с документами и продолжил спускаться, чувствуя, как постепенно отступает напряжение, которое пришлось удерживать на протяжении всего разговора. Не сказать, чтобы Вальзам–Йорг пытался меня запугать или особенно придирался. Напротив, большую часть времени он беседовал спокойно, иногда даже доброжелательно. Но эта доброжелательность обманчива. Старик был профессионалом, привыкшим оценивать людей по их способности выполнять задачи, а не по красивым словам и приятному впечатлению. И сегодня мне удалось убедить его, что Вернер Шварц способен принести определённую пользу.
Всего лишь определённую. Пока.
Выйдя на крыльцо, я вдохнул морозный воздух и почувствовал, как холод приятно коснулся разгорячённого лица. Солнце освещало заснеженную мостовую, длинные тени от зданий лежали поперёк улицы, возле ворот всё так же стояли часовые, а по проезжей части двигались автомобили и конные сани. Минск продолжал жить своей странной жизнью, совершенно не интересуясь тем, что какой-то молодой немецкий лейтенант только что сделал весьма важный шаг в карьере, которой у него на самом деле никогда не существовало.
Я спустился по ступеням, прошёл несколько шагов и оглянулся на огромное административное здание, оставшееся за спиной.
Вот оно. Самое важное немецкое военное учреждение на центральном участке Восточного фронта. Штаб группы армий «Центр». Здесь ежедневно принимались решения, от которых зависели судьбы сотен тысяч солдат, здесь составляли оперативные планы, рассчитывали сроки наступлений, распределяли резервы, определяли направления главных ударов, решали, какие соединения оставить в обороне, какие отправить на пополнение, а какие снова бросить в бой. Отсюда расходились приказы, превращавшиеся в движение дивизий, артиллерийскую подготовку, танковые атаки и тысячи человеческих смертей.
И теперь у меня появилась совершенно реальная возможность однажды узнать, что именно собирается делать противник.
Получилось, чёрт возьми!
Пусть пока не окончательно, пусть впереди ещё проверки, согласования и неизвестно сколько неприятных сюрпризов, но я всё-таки сумел внедриться в самое важное учреждение противника на этом участке фронта. Причём не пролез туда через чёрный ход,
Закладка:
Конечно, настоящего допуска к секретным материалам пока не было. Генерал говорил об этом совершенно определённо, и я не собирался делать вид, будто не услышал его предупреждений. Но теперь появилась возможность регулярно бывать в штабе, постепенно знакомиться с порядком его работы, с людьми, занимающимися оперативными вопросами, и с теми материалами, которые мне сочтут возможным предоставить. А уж как воспользоваться подобной возможностью, будет зависеть от моей осторожности, терпения и умения не хватать первое, что попадётся под руку.
Главное, не торопиться. Не изображать великого разведчика, которому достаточно один раз переступить порог секретного учреждения, чтобы немедленно завладеть планами неприятельского командования. Настоящая работа только начиналась. Но теперь для неё имелось главное условие: законный повод находиться там, где прежде мне вообще нечего было делать.
И если действовать с достаточной ловкостью, рано или поздно появится шанс ознакомиться с самой секретной информацией. Не со слухами, которые пересказывают за карточным столом. Не с осторожными намёками генералов. Не с разговорами немецких офицеров, каждый из которых знает лишь небольшую часть общей картины. А с настоящими оперативными планами, где намерения командования выражены не красивыми словами, а конкретными сроками, направлениями ударов, составом группировок и распределением резервов.
Именно ради этого нас и забросили в Минск.
Теперь оставалось выяснить главное.
Что немцы действительно собираются делать весной сорок второго года? Восстанавливать потрёпанные дивизии, укреплять оборону, накапливать резервы и готовиться к продолжительной позиционной войне, как уже не раз говорили за карточным столом? Или все эти разговоры представляли собой тщательно подготовленную дезинформацию, призванную убедить советское командование в том, что на центральном участке фронта можно не опасаться нового крупного удара?
Если германское командование действительно намеревалось ограничиться обороной, это позволяло нашим сосредоточить силы на других направлениях. Если же за разговорами о восстановлении скрывалась подготовка нового наступления, цена ошибки могла оказаться чудовищной. И пока у меня не было ни единого документа, который позволял бы уверенно выбрать один из этих вариантов.
Но теперь появился шанс такой документ увидеть.
Я ещё раз посмотрел на массивное здание штаба группы армий «Центр», развернулся и неторопливо направился по заснеженному тротуару.
Будет ли весной сорок второго немецкое наступление на центральном участке фронта?
Вот на этот вопрос мне и предстояло найти ответ.
Nota bene
Книга предоставлена Цокольным этажом, где можно скачать и другие книги.
Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту, например, через Amnezia VPN: -15% на Premium, но также есть Free.
Еще у нас есть:
1. Почта b@searchfloor.org — получите зеркало или отправьте в теме письма название книги, автора, серию или ссылку, чтобы найти ее.
2. Telegram-бот, для которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по ссылке и 3) сделать его админом с правом на«Анонимность».
* * *
Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом:
Это теперь моя война! Книга 7. Игра переходит в эндшпиль
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
