Обложка Ходьба на красный запах лилий.

Ходьба на красный запах лилий.

Рина Астор

0% прочитано
Стандартный
Рина Астор

Ходьба на красный запах лилий.

Глава 1

Ходьба на красный запах лилий…

Ходьба на красный запах лилий,

Что давно мертвы

Тело под кресты,

Сотню лет живу пустым.

Глава I

Расцветание

Он лживо клялся в почтении в объятиях отца и матери своих, благодаря тех за жизнь данную, в один из дней насущных наблюдая за тем, как глава семьи давится эспрессо за завтраком, задыхаясь и корчась в предсмертных судорогах.

Он лживо молился богу в день рождения сына его, превознося славу сатане с глазу на глаз с иконой Марии святой, замирая всем телом, пробитым блаженной дрожью от одной лишь мысли о распятии, а после дико разражаясь желчным смехом, сжигая библию пред домом.

Он лживо растягивал в улыбке засохшие уголки треском расходящихся губ, направленной толстой кассирше в испачканном пятнами жира фартуке, заигрывающей своими крысиными глазками, а на утро вычищая ее заначки сигаретных упаковок и скрываясь отныне и до века из засаленной противным запахом гниющей еды коммуналки.

Он лживо предлагал помощь немощным старухам в сырых переходах города, убегая вместе с краденной сумкой прочь от брюзглых криков, в подвале родительского дома перебирая баночки с раствором для вставных челюстей и заржавелые копейки прямиком из советского союза, завалявшиеся в шелушащимся кожей кошельке.

Он лживо скалил зубы в насмешливом хохоте ярости, пытаясь вытолкнуть из тела, валяющегося в пыльном углу участка, словно забытая тряпичная кукла с распоротым животом и торчащей из зияющей раны ватой, вместе с раздирающим гортань воздухом всю накопившуюся боль из дыры рта, оставаясь полупустой бутылкой водки, закоченевшей на морозе у обочины дороги существования.

Ложь всегда была его смертельным тузом в кармане, поэтому на вопрос зависимой от говорящей коробки матери: «Куда ты?», он лживо ответил, что выбросит мусор, а сам вышел в окно.

Именно таким являлся он, точно милое сатанинское отродье, подобающее телу, лежащего под крестом. Он никогда не любил, лишь был влечением для других. Таких людей он всегда уверенно называл –ходящие души на красный запах лилий. Этих туманных личностей, проявлявших к нему желание контактирования с его демонами, было для него подобно желанию отведать его плотью. Теряя рассудок, растворяясь в суете минного поля, в котором он не хотел оставаться, но не мог выбраться, до последнего крика черного ворона, которого он забил камнем, желая получить всевластие, он не поддавался людоедам. Он всегда желал получить власть, все должно было подчиняться ему.

В один из таких же бессмысленно калейдоскопных дней, как и его существование, не смог он выдержать тюрьмы, схватившей его. Сделав шаг в бездну, на самое дно, он сделал лишь одно предисловие для своей жизни: чем шире раскрываешь объятья, тем проще тебя распять;

Ты убила меня первым

В моё сердце пустила ты яд, что отравляет мое тело безвозвратно и мышцы, кожа, кости — все растворяет кислота его. В обычной жизни имя его-любовь.

Ты так далека близостью своей, что цепкие пальцы твои отголоском морозного равнодушия ощущаю каждым тиснением трещин ребер, и кости мои никто больше не гладит, а подушечки каждой истлевшей фаланги огрубели мозолями, что натер я, пытаясь каждую родинку твою расположить созвездиями по сумраку хладной стены, затянутой в тугой узел лишая матери-сырости.

Кривыми движениями изуродованная колючей асомнией рука мигрени клыкастым оскалом дерет виски, пожевывает шероховатые из-за едкой соли рева слез клетки кожи, стягивая с оттянутой багровой плотью черепной коробки скальп.

Кровавое месиво смотрит в стеклянные глаза напротив, дёргается жилками в жуткой конвульсии, и я не выдерживаю. Трепетный крик, минувший с уст твоих ледяной скользкостью, грызет мои стенки мышц, пока я пытаюсь сшить лоскутное покрывало снятого покрова грубой нитью опустелых вен. Прижимая к грудной клетке опустелый костюм твоего тела, скрывающий бездну, изъевшую мое окоченелое суровым отчаянием сердце, я сызнова заливаюсь скрипучим стоном из пасти, сочащейся гноем язвы одинокости.

В углу мглы хаотично набиваю оболочку, некогда принадлежащую тебе, пухом из вспоротой подушки, теплом удерживающую вечерами кроткой близости наши посвященные друг другу улыбки и ручьи волос, что так любили поддаваться зубьям расчески в искусной руке твоей, когда клубы спутавшихся вихров умело превращались в мягкую подпушь, куда вплетались изящные пальцы беззаветной любви.

Ты не смогла стать частью моей, так будь же беспритязательно моей.

«Я бы мог тобой любоваться, заперев тебя на замок». Лишь эта мысль возникала в его сознании, при виде той души, которая казалось ему людоедом.

Вопрошая «Мистера Дрему» о сне, – сладчайшем, словно вязкая меласса, в которой так легко захлебнуться, несколько вечностей он дробил ломкие кости о голую чуждую стену, – единственную спутницу бремени существования. колени его пронзали суставы, изнутри выевшие плоть, каждую клетку износившейся тяготящей оболочки, все отголоски о несуществующем детстве, клейко отбрасывая лоскуты шрамов всех падений с самоката в открытые рты с кроваво-красными языками огневой коробки памяти.

Дверь за ним всегда хлопала с оглушающей громкостью, заставляя ручку хрустеть железным фальцетом. никакие рыдания и чертыханья, сочащиеся сквозь полированную древесину инертными всхлипами и шепотом раздражения, не останавливали его набитые соломой путающиеся в болоте половиц ноги, бредущие механично обратно в мильпу початков кукурузы и одиночества, где место есть лишь одному агнцу.

груз невообразимой тяжести, затянутый на его синеющей шее узлом Линча, тащил он за собой, в подозрительных глазах других видя лишь искаженное отражение, изуродованное ядовитым скотством, лютым недугом и девятью кругами ада Данте, скованными на венозных запястьях кандалами. Мешки под глазами он наполнял беспокойными ночами сакральной чернью, несмываемой даже терпкой солью слез.

Пытаясь утонуть в мягкости матраса кровати, он внимал с упованием тиканье давно сломанных часов, переработанных в кашу, несуразную и беззвучную в своей ласкающей барабанные перепонки мелодии. Видения кусали его, рвали тело изнутри заточенными клыками реминисценции, косматыми лапами хватая легкие, вытягивая из них воздух в свои широкие пасти, глотая урчащим шумом. сердцу уделяли особое внимание, сжимая его меж иридиевых тисков, вонзая осколок за осколком чистейшего своей прозрачностью стекла, лишь ярким тусклостью перманентным маркером исписанного именами былого.

Он копил каждый вкус на дне своей опустошённости, ведь априори не умел чувствовать. куклой, набитой ватой, пытался он вернуться в рутинную колею подобием стандарта нормального человека, но вновь и вновь возвращался к желтовато-блеклой алани, теряясь в отчуждении. Плывя вместе с потолком в неизвестность, он тянулся к недоступному дну неба из своей трясины отчаяния кистями рук, собранными из частей изорванного пазла жгучим воском, потрескавшимися губами в лихорадке моля:

“мистер дрема,

принеси

мне

вечный

сон

забвения”.

Он сделал это, взял полностью под контроль, лишив жизни. Человек, не знающий чувства любви, любил.

Ты рецидив после ремиссии, – резкое, бьющее прямо под дых возобновление невыносимой лихорадки, заставляющей сердце набухать кровью гнойного тяготения, что так рвется клоками разорванных узлов сосудов страсти к сладостной патоке лжи, удушающей горькую дисфорию во смеси дикой эйфории. лихорадке этой дано имя, испокон веков восхваляемое искусной рукой убитых поэтов, – amor, что латынью сходит с твоих губ.

amor – ни нежно, ни грубо, но цепко и вязко, что любви безмерно идет несомненно под стать. Но страдания эти тебе незнакомы, а я не свят, ведь ожидаю отклика, будучи заложником грязных страстей человеческого искушения, во грехе посасывающего сок плода запретного.

Любовь моя полноценна, я же рожден в болезни, пороке и святотатстве, и мне это нравится. И когда ты бессильно взмахнешь изяществом руки, я брошусь камнем на нож, припадая к лезвию горлом, что разойдется в улыбке багровой, лишь бы возложить тебе свою жизнь бессмертной кончиной.

и нежный эпителий вороньего тельца гнилью грязной черни сходит ошметками лоскутов. и я пускаю птицу в последний полет, – взмахивает та костлявыми крыльями обширно и жадно, надеясь кровавыми каплями завершить свой последний менуэт достойностью красивой, но криком истошного страданием пения рассекает черепушку о шершавость слезающей коры задумчивого дуба, оставляя отзвук смерти в затхлом воздухе сырого отчаяния. И никнет трава жухлостью под кончиками пальцев моих, острием листа увялого припадая к гною изъевшей тысячу трупов почве перегноя.

И шею изящную склоняет вольная статностью елень, срастаясь ветвями свободы с землею-матушкой, рассыпаясь кусками плоти, отдаваясь разложению, благолепие свое теряя во смраде гибели.

И чахнешь ты, ломанными кистями воззывая соприкосновение со мной. мрачнеет кожа, лопаются сосуды психеи, но отпустить тебя я не в состоянии, медленно приближаясь к пропасти твоей кончины.

Роняя в бездну бездыханное тело твое, я пытаюсь сделать шаг в небытие, но отталкивает меня пучина нирваны, бросает в сущее одиночество с конца влажного слюной пагубы языка.

Потухнуть может лишь свет красоты, я же мрачен в пределах нутра своего, пуст, распущен цветами плесени.

И проклятием моим является жизнь.

Он сошел с ума.

Игрушка дьявола

Она купалась в реках из болезненной правды, а по ночам ее настигали судороги. ломались тонкие руки – одни кости, сухая сероватая кожа и переплетенные веточки вен. она была одержима импульсивной жестокостью, видела в каждом проходящим мимо потенциальную угрозу, мучаясь от порывов вонзить ногти глубоко в живую плоть. громкие крики, страдальческие стоны и надрывный плач записаны на кассету с пометкой "боль".

Она собирала в конверты выпадающие волосы, но не отправляла никому – бумага осквернена бурыми кровавыми пятнами, да и единственный бывший получатель ее писем мертв. с наступлением непроглядной тьмы глаза горят ярче спички, пока она ведет долгие разговоры сама с собой. квартира стала полным отражением хаоса в больной голове – окурки на полу, пепел, политые слезами неудавшиеся стихи и завядшие цветы, украденные с газонов. режущая боль утихала от дешевой водки, ледяной ванны и антидепрессантов.

Бедная девочка живет иллюзиями и яркими галлюцинациями, пребывая в закрытой психиатрической больнице. полутьма царит в вековом особняке, кишащим призраками. Бесконечные прогнившие лестницы скрипят под ногами и ведут в комнаты, полные семейных реликвий. слои пыли на серебряных рамках картин и резных перилах пачкают руки. Повсюду дух былых времен, сладковатые воспоминания, знакомые смолистые запахи древности. в огне камина тлеют веточки полыни, обращаясь в теплую золу. в дубовых шкафчиках не один век хранятся фамильные шкатулки с бесценными драгоценностями, а в сервизах – столетние бутылки вина и коньяка. Выходя на улицу, вдыхаешь свежий холодный воздух, от которого голова кругом. Багровые розы в саду склоняют лепестки к земле. ветер приносит из леса хвойные иглы, устилая ими тропинки. Фантомы былых хозяев тревожат по ночам – скрипят окнами, спать мешают, а порой из распахнутых витражных окон доносится мелодия забытого вальса. Именно здесь ей предстояла быть в руках самого настоящего дьявола.

Я не создан причинять боль людям раскованной непосредственностью. причиняю ее концептуально, со вкусом. Ты же, – жертва моей истомы, поддаешься своим же предплечьем лезвию, что скользит в моих дрожащих конвульсией пальцах к переплетениям сосудов бордовой нитью любви, что сковала мое запястье с твоей беспечностью, ведь, черт тебя убивал, как можно тянуться к такому ублюдку, как я?

Я глотаю капли крови твоих кипящих бурей вен, смакуя медный привкус жизни, ты потягиваешь сок французского бордо 1982 года выдержки, что сводит глотку вязкостью изысканного послевкусия.

и жажда моя нескончаемая впивается в тюрьму твоих молочных ребер, рвет кости тягучими когтями, пускает стон экстаза с краешка искусанной мякоти влажного страстью языка.

Я ловлю его парой ударов в барабанную перепонку, и вселенная немо стихает, оставляя нас безграничной усладе кромешного молчания похоронного покоя. И там, где из нити твоего ДНК вяжет свитер бабушка самого дьявола, мы сгораем пеплом тленности бытия в адском кострище лютой пляски, прахом воссоединяясь в одно целое.

НЕ ЭТО ЛИ ЛЮБОВЬ?

Решив, что он обязан проявить всю любовь, хранившеюся в его котле безумия, он раскрыл ей все свои чувства.

Знаете, о любви философски иронизировать он мог, – мог так ловко и едко, что любая очарованная дурочка хваталась за горло улыбкой слащавой кокетливости, ссылая терпкость, что свербила низ живота и венозным сиропом покорения щипало набухшее сердце, на изысканность вкуса выдержанности вина, что любезно предлагал окутанный тайной, как объятиями иссохших рук матери, мистер икс.

Знаете, о любви он притязательно взлелеял все, отдаваясь хладному телу мертвенной лавры в постели отрочества пыльного, изводя кожу нежнейшую огрубелыми подушечками юрких ухватистых пальцев, губы алые царапая ржаво-кровавой слюной, лезвием поцелуя терзая пряность виноградную бренности праха.

Знаете, о любви, – вечной чуткостью спутнице бытия невыносимо пегого, он вытверживал все, останки смрадные к груди рваной дыханием сбивчивым прижимая, бедственно кончиками ладони тепло выуживая из нутра гнилого, – нервно и отчаянно, отчаянно и нервно.

знаете,

о любви

мистер икс

дерзал слагать

легенды,

но любить он не мог.

Кровь тянется из изорванной плоти раздражённой вены, тянется вверх по мутной эластичной замейке, малиновым сиропом поглощая въедчивую субстанцию транквилизатора.

Тело мрет в секунду, испуская дух конечностями. извилины мозга вьются клубами, внезапно болью расползаясь на гнойных червей в мерзких струпьях. изжирая рассудок хрупаньем, стягиваются они в гематому, – гематому водевильную, но сардоникой грязную. гематому пустотой ржавую и ржавчиной пустую.

Тихо мелькает холодностью воды, что тяжёлыми кляксами святости рассудок возвращают истомой рези, а глас явственно-кованый сквозь молитвы губы

Тела грубо теряет внутреннее тепло вязкости, и, в руках скупой медсестры, небрежно скользит о ее испачканный кусочками пищи тех ничтожных тварей, что зовут нежильцами в склизкой атмосфере клинического ада. глазурь венозности пятном впитывается в карман, юркнув внутрь в миг взгляда мглистого, а что-то тянет насилием ноги, хрустом ударяет копчик о граненую плиту и скрипом стертого хребта тянет, тянет, тянет...

отныне человека нет.

Он проявил свою любовь, но правда по-своему.

Выкуриваю сигарету за сигаретой, пеплом тлена заполняя пустое нутро лёгких, сломанных механизмом дыхания. никотин горечью разливается потоком токсичной угольной субстанции, вытеснившей кровь из дорожек сосудов, отдавая на корне языка ядерными следами ментоловой жвачки, – моей личной дозой животного кайфа, дешёвого и ускользающего.

Я бы пустил тебя по венам иглою ржавой, но рядом лишь хандра, разбитая роза бутылки, лужа кальвадоса в ткани обрюзгшей чернеющими мешками кожи лица моего и резкий хлопок двери, что оставил ты после преграды кошмара бредового пред вратами в царство морфея.

нет больше тепла, нет мягкости касаний и по-детски наивной липофрении, опьяняющей лирикой очарования два делящих поровну одиночество тела в пределах клятвы бесконечности.

И не раз с уст пуская свое навсегда, ты убил нашу вечность в секунду, когда чужое ухо наполнилось шепотом пустых обещаний.

Она была такой красивой,

Но теперь лежит в гробу.

Ты слышишь голос психопата,

Что топил её в пруду.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге