Хлебный мякиш
Глава 1
Ключ заедал на втором обороте. Дверь была из тонких реек, крашенная казенной коричневой охрой прямо по сырому дереву, и замок в нее врезали косо, алюминиевая накладка торчала углом. Нина дернула ручку на себя, навалилась плечом. Дерево хрустнуло, подалось.
В нос ударило сырым мелом, мокрым бетоном и еще не выветрившимся клеем для обоев. Запах стоял густой, холодный, как в овощном подвале, только без картошки.
— Ну вот, — сказала Нина в пустой коридор. — Приехали, Павлик. Вытирай ноги, тут мешковина лежит.
Она опустила на пол фанерный чемодан с жестяными уголками. Рука затекла, пальцы побелели и никак не разгибались; Нина несколько раз сжала и разжала кулак, разминая ноющие суставы. Ноготь на большом пальце опять надломился с самого края — профессиональная привычка сдирать заусенцы за корректорским столом никуда не делась, сколько ни мазала вазелином перед сном.
Полосатый линолеум лежал криво, у плинтуса вздувался длинным серым пузырем. Если на него наступить, он издавал глухой выдох, выпуская в щиколотку струю пыльного сквозняка.
Нина прошла на кухню. Шаги в пустой квартире отдавались слишком отчетливо, со звоном, будто под полом была пустота. Так оно и было: четвертый этаж панельной новостройки, перекрытия тонкие, гулкие. На газовой плите стояла одна конфорка с синим эмалированным рассекателем, остальные три были сняты и лежали рядом в промасленной бумаге.
Она повернула барашек крана. Трубы в стене задрожали, завыли, захлебнулись, и в раковину плюнуло рыжей жижей, а потом пошла тугая, ледяная струя. Пахло железом и речной тиной.
— Руки мой, — крикнула Нина, не оборачиваясь. — С мылом. Все в глине извазюкались, пока через овраг от автобуса лезли.
Она достала из кармана пальто хозяйственное мыло, серое, с тиснением «60%», положила на край умывальника. Мыло со стуком съехало в сухую раковину.
Павлик сидел в комнате на чемодане. Не раздевался, только шапку-ушанку стянул на затылок, отчего торчали мягкие светлые вихры. Пальтишко на нем было синее, драповое, с перешитыми деревянными пуговицами. Нина сама их красила черной тушью прошлой зимой.
— Чего нахохлился?
Стекло в раме было мутное, в засохших брызгах побелки. Маляры поленились протереть. За окном чернел пустырь с теплотрассой, из пробитой трубы шпарил пар, застилая мерзлую глину. Нина тронула пальто на его спине: драп стоял колом от сырости, плечи не проминались.
— Большая комната, — сказала она в затылок мальчику. — Шестнадцать метров. Шкаф к перегородке воткнем, а к окну стол пойдет, уроки делать. Тут школа через овраг, кирпичная, с остановки видать.
Он дернул плечом. Нина одернула руку, машинально ковырнула заусенец на пальце.
— Есть пошли.
На кухне она развернула «Вечерку». Картошины в кожуре уже потрескались, остыли, серый хлеб пах сырой кислятиной. Нина отломила край, сунула в рот вязкий ком и стала жевать, глядя в голую штукатурку над раковиной.
Она скатала из него шарик размером с вишню, сунула в рот, не жуя, прижала языком к нёбу.
В комнате было тихо. Даже подошвы по линолеуму не скрипели.
— Павлуш, я чайник поставлю? На газу быстро закипит, не то что в бараке на плитке.
Нина налила воды в литровую эмалированную кружку, зажгла спичку. Газ вспыхнул с мягким хлопком, пламя пошло по кругу, желтое, с длинными коптящими языками, еще не отрегулированное.
В углу под потолком чернела круглая дыра вентиляции. Оттуда тянуло холодом и свистело, ровно, на одной высокой ноте, будто кто-то далеко внизу дул в пустую стеклянную бутылку.
Вода выплеснулась на огонь. Зашипело, потянуло угаром. Нина сдернула кружку подолом халата, обожгла палец, сунула его в рот, морщась от привкуса копоти.
Пока не стемнело окончательно, надо было снести мусор. В ведро Нина сгребла все, что набралось за день: картофельные очистки, обрывки упаковочных газет да сухую штукатурку с пола, которую строители бросили у порога вместе с папиросными окурками. Жестяная дужка резала голую руку.
На лестнице стоял сквозняк. Пахло мокрым бетоном и холодом. С третьего этажа пришлось спускаться осторожно: строители бросили на площадке доски с ржавыми гвоздями.
Возле мусоропровода на третьем стояла баба в ватнике прямо поверх халата и войлочных чунях на босу ногу. В руках она держала длинную палку и зло шуровала ею в открытом чугунном ковше.
— Застряло, чтоб им пусто было, — буркнула она, не глядя на Нину. — Ты с четвертого?
— С четвертого, — сказала Нина, перехватив ведро.
— Вчера только дом пустили, а уже какой-то умник ящик из-под консервов в трубу затолкал. Стой теперь, пробивай.
Она с силой толкнула палку вглубь трубы. Внизу глухо ухнуло, посыпался щебень, и застрявший ком с гулом провалился вниз.
Баба вытащила палку, вытерла нос рукавом ватника и только тогда повернулась к Нине:
— Сыпь давай. Только мимо не раскидывай, тут еще не мели ни черта. И дверь внизу за собой притворяйте плотнее, тянет снизу как из могилы, стены и так не сохнут.
— Хорошо, — сказала Нина.
Соседка повернулась и пошла к своей двери, волоча палку по цементному полу. Дверь захлопнулась, щелкнул шпингалет.
Нина вытряхнула помои в ковш, опустила чугунную заслонку. Железо лязгнуло на весь пустой подъезд.
Она поднялась к себе, повернула замок на два оборота и накинула цепочку.
В квартире зуб на зуб не попадал. Чугунные батареи в углу только глухо гудели, гоняя холодную воду с воздухом, тепла от них не шло вовсе. Нина накинула на плечи шерстяной платок, подоткнула концы под мышки.
Она прошла на кухню, наломала кусок хлеба за четырнадцать копеек прямо в миску с картофельным отваром. Мякиш на дно лег плотными комьями. Ложка попалась щербатая, черенок оцарапал ладонь.
Она принесла миску в комнату, опустила на пол перед чемоданом.
Павлик сидел у батареи, сжавшись в комок. Шапка-ушанка была натянута до самых бровей, синее пальто застегнуто на все пуговицы, руки спрятаны в карманы.
— Не раздевайся пока, — сказала Нина, кутаясь в платок. — Батареи пустые, ледник прямо. Кочегарка, видно, еще давление не дала. На вот, поешь горячего, хоть согреешься.
Мальчик не шевельнулся.
Он сидел прямо на холодном линолеуме, поджав колени к животу. Из щели балконной двери тянуло сырым уличным ветром. За весь вечер от него не было слышно ни звука.
— Павлик. Хватит дуться. Остынет ведь жижа.
Она наклонилась и взяла его за плечо. Пальто под пальцами было твердое, холодное. Нина потянула вверх, но он не подался, сидел мертво и тяжело.
Тогда она взяла его пальцами за подбородок и повернула лицо к сороковатке.
Кожа под пальцами была ледяная, сухая. Губы намертво сжаты в узкую белую полоску.
— Ты чего молчишь? — спросила Нина. Собственный голос показался ей резким, скрипучим.
Мальчик не моргнул. Он смотрел не на нее. Взгляд шел мимо, в пустой темный угол под потолком. Зрачки были неподвижные, тусклые, и в них не дрожал свет лампы. Ни страха, ни обиды, ничего.
Нина вгляделась в его лицо.
Возле крыла носа было чисто. Белая, ровная кожа. А ведь у Павлика там с прошлой весны оставалась оспинка от ветрянки, круглая розоватая отметина, которую Нина часто гладила пальцем, укладывая его спать. Сейчас ее не было.
И сидел он не так. Настоящий Павлик не умел молчать дольше минуты: вертелся, хватал ее за подол, канючил.
Нина разжала пальцы.
Голова мальчика не опустилась. Он так и остался сидеть с задранным подбородком, не мигая, уставившись в пустой угол.
— Ты кто? — тихо выговорила Нина в пустоту комнаты.
Ответа не было. В вентиляционной шахте над головой монотонно гудел сквозняк.
Она сделала шаг назад. Линолеум под тапком тихо вздохнул, выпустил холодную струю пыли. Мальчик не шелохнулся. Свет голой лампочки падал ему на лоб, но тени под надбровьями лежали неподвижно, ровно, будто нарисованные сажей.
Нина заставила себя достать из чемодана книжку с оторванным корешком — «Сказки северных народов». Села рядом на пол, подогнув ноги под подол. Стала читать вслух, водя пальцем по желтой бумаге: про злую пургу, про охотника, про птицу с железными крыльями. Слова падали в пустую комнату и разбивались о штукатурку. Нина читала громко, делая ударения, как учила в школе учительница чтения, но за час Павлик ни разу не кашлянул, не шмыгнул носом. Страницы шуршали сухо, как жесть. Когда она замолчала, тишина в квартире показалась ей толстой, вязкой, давящей на уши.
***
Утром надо было идти на смену. Первый рабочий день после переезда.
Нина поднялась затемно. Тело ломило от сквозняка, поясницу саднило. Она налила в граненый стакан холодного чая, оставила на подоконнике кусок хлеба и карамельку «Взлетная» в зеленой обертке.
— Я в типографию, — сказала она в темноту комнаты. — До четырех. Дверь захлопну, снаружи на ключ запру. Ты сиди, в окно не высовывайся. Чай пей.
Фигура в углу чернела неподвижной массой.
Дорога через пустырь заняла полчаса. В типографии стоял привычный грохот: тяжело хлопала плоскопечатная машина, пахло свинцовой гарью, керосином, которым мыли цинковые клише, и едким машинным маслом. Девочки-наборщицы стучали литерами, сбрасывая строчки в верстатки.
Нина села за свой стол под жестяным зеленым абажуром. Взяла гранки вечернего выпуска районки, четыре полосы свежего оттиска на серой рыхлой бумаге. Достала из кармана плоский граненый карандаш и круглую лупу в латунной оправе.
Ее работа была простой: видеть брак.
Там, где обычный человек читал слова о перевыполнении плана зяблевой вспашки, Нина видела только дыры, сбитые засечки и выпавшие буквы. Лишняя запятая резала ей глаз, как заноза под ногтем. Перевернутая буква «р» казалась уродством, плевком в лицо. Она правила быстро, черкая поля красным: знак выкидки, знак перестановки, знак выравнивания строки.
В обед к ее столу подошла старший метранпаж, полная женщина с серыми от типографского дыма пальцами. Положила перед Ниной алюминиевый чайник.
— Ну как хоромы, Смирнова? Отогрелась?
— Нормально, — сказала Нина, не поднимая головы от гранки. Карандаш вывел на полях птичку над опечаткой в слове «коллектив». — Тепло. Потолки высокие.
Метранпаж хмыкнула, смерила взглядом ее скрюченные сизые пальцы, которыми Нина сжимала карандаш:
— Ага, тепло, рассказывай сказки. Вон, сама сидишь, на руки дуешь, носом шмыгаешь. Мужики с утра в курилке котельную костерят на чем свет стоит. Говорят, во всем вашем корпусе давление не дали, батареи ледяные.
Она вздохнула, оправила сатиновый нарукавник:
— Ты гордость-то брось, Смирнова. Если слесари из жилконторы не придут воздух со стояка спустить, иди прямо в завком, пусть надавят. Или у наших электриков в гараже «козла» попроси, спираль намотают, чтоб хоть угол прогреть. Все-таки одной в зиму входить трудно, дом-то сырой еще.
Нина подняла глаза. Взгляд у нее был сухой, колючий.
— С чего вы взяли, что я одна?
Метранпаж осеклась. Рука ее на ручке чайника замерла. Она посмотрела на Нину так, словно та за столом расстегнула пальто, а под ним ничего нет, с испуганной, неловкой жалостью. Отвела глаза в сторону наборных касс, где монотонно щелкал металл, сухо кашлянула в кулак:
— Да я так… к слову. Мало ли. Работай давай, четвертая полоса опаздывает.
И быстро пошла в цех, не оглядываясь.
Нина сжала карандаш так, что дерево хрустнуло под ногтем.
«Завидуют, — повторила она про себя. — Все до единой завидуют. Ждут, когда оступлюсь. Высматривают брак».
Домой она не шла, а бежала. Полы пальто били по коленям, глина на пустыре налипала на боты пудовыми гирями. В кармане грелась еще одна карамелька, выпрошенная у учетчицы.
Она взлетела на четвертый этаж, тяжело дыша. Ключ в замке провернулся с визгом.
— Павлуша!
Нина ввалилась в прихожую, бросила сумку на мешковину.
В квартире пахло точно так же, как утром: сырым мелом и мокрым цементом.
Она шагнула в комнату и замерла на пороге.
Стакан с чаем стоял на подоконнике. Уровень жидкости не убавился ни на миллиметр. Карамелька в зеленой обертке лежала рядом, сухая, нетронутая. На хлебной корке осела мелкая серая пыль от штукатурки.
Павлик сидел у батареи. В той же позе. В застегнутом драповом пальто, в шапке-ушанке, руки в карманах. Подбородок все так же задран к пустому потолку. Ни одна складка на синей ткани не сместилась за девять часов.
Нина медленно подошла к подоконнику. Взяла карамельку, поднесла к глазам. Бумажка была чистая, без следов детских пальцев.
Она повернулась к мальчику.
Достала из сумочки лупу в латунной оправе, опустилась на колени прямо в пыль. Поднесла стекло к его щеке.
Через толстую линзу кожа не казалась кожей. Ни пор, ни мелких прозрачных волосков, какие всегда бывают на детских щеках у носа. Поверхность была ровная, матовая, с едва заметными крупинками, словно серую гипсовую штукатурку развели на мучной воде и затерли суконкой.
Нина перевела лупу на шею.
Там, где жесткий синий воротник касался подбородка, шла тонкая бороздка. Не складка кожи от наклона головы, нет. Это был шов. Тонкий, заглаженный след, какой оставляет шпатель на стыке двух плит.
В глазах у Нины потемнело. Буквы на газетных гранках иногда смазывались, если печатник давал слишком много краски, и тогда строчка плыла, превращаясь в черную жирную кляксу. Сейчас точно так же поплыла комната.
«Это брак, — подумала она отчетливо и ледяно. — Опечатка. Фальшивка».
Кто-то вынул настоящего Павлика. Забрал его теплое, пахнущее сном тело, а сюда посадил отливку. Слепок. Чтобы обмануть ее, заставить сидеть в четырех стенах, пока они там, на заводе или в бараках, смеются над ней.
***
Ночью с пятницы на субботу начался вой.
Ветер переменился, подул с севера, из оврага. Вентиляционная дыра под потолком кухни запела на три голоса. Низко, с дребезжанием, словно там ворочался тяжелый железный лист.
Нина лежала на пальто, расстеленном прямо на линолеуме, и слушала.
Сквозь вой ветра из трубы начал проступать другой звук. Тонкий, прерывистый, далекий.
«Ма-ма…»
Нина села. Дыхание перехватило.
«Ма-а-ма… холодно…»
Звук шел из стены. Не из комнаты, где сидел истукан, а из самой бетонной панели, из пустот между шлакоблоками. Голос был хриплый, простуженный, точно такой, каким Павлик просил пить прошлой весной, когда горел в бараке от жара.
Нина на четвереньках поползла на кухню. Прижалась ухом к холодной известке под вентиляцией.
Там, в глубине колодца, кто-то скребся. Мелко, часто, словно ногтями по камню.
«Они замуровали его, — поняла Нина. В висках заломило от страшной, кристальной ясности. — Строители. Замазали в перекрытиях живьем, чтобы дом стоял крепче. А мне подсунули куклу из теста».
Она вскочила. Накинула пальто на ночную рубашку, сунула босые ноги в резиновые боты.
Субботнее утро только занималось. Серое, слепое.
Нина перебежала овраг, не чувствуя, как ледяная жижа заливается через край обуви. У дощатого ларька с надписью «ХЛЕБ» никого еще не было, только шофер в телогрейке сгружал с борта тяжелые деревянные лотки.
— Четыре буханки серого, — сказала Нина. Голос ее звучал сипло, из груди вырывался свист.
Шофер глянул на ее босые щиколотки, сплюнул папиросу в лужу.
— Чего так много, гражданочка? Свадьба, что ли?
— Давай четыре. За четырнадцать копеек.
Она швырнула на прилавок горсть липких медяков, сгребла в охапку горячие, влажные кирпичи. Хлеб пах кислым брожением, тепло шло через газету прямо в грудь, обжигая кожу.
Дома она бросила буханки на подоконник. Схватила нож.
Разрезала первую буханку вдоль. Пар ударил в лицо. Нина запустила обе руки в мякоть, выдирая липкие, вязкие комья. Хлеб внутри не пропекся, середина была сырая. Нина рвала ее кусками, швыряла на подоконник. Пальцы быстро облепило липкой жижей, забилось под содранный ноготь, засаднило. Она плеснула из ковша воды прямо на дерево. Тесто развезло, по подоконнику поползли серые комья.
Сунула нос в этот ком.
Пахло кислятиной. Той же сырой квашней тянуло из вентиляции и от синего драпа в углу комнаты.
— Сейчас, — сказала Нина вслух, вытирая лоб грязным запястьем. — Сейчас вымою.
Она шагнула в комнату.
Мальчик сидел все так же, уставившись в штукатурку. Щеки были белые, без единой жилки, серые, словно их присыпали пылью от побелки.
Нина нагнулась, сгребла пальто на его груди в кулак и рванула на себя.
Куль поднялся сразу, без веса, словно внутри были одни скомканные газеты. Ноги в ботинках не подогнулись, потащились следом по линолеуму, глухо стуча деревянными каблуками.
Ноги в черных полуботинках волочились по линолеуму, не сгибаясь, вычерчивая две параллельные линии в пыли.
— Пойдем, — хрипела Нина, пятясь задом по коридору. Слюна текла по ее губам, путаясь в волосах. — Сейчас, Павлуша. Мама смоет эту дрянь. Они тебя не удержат.
Она втащила куль в ванную. Захлопнула дверь, накинула крючок.
Дернула шнурок сороковатки. Желтый свет ударил по синей масляной краске стен, выхватил корыто чугунной ванны: шершавое, с рыжими подтеками под краном.
Нина швырнула фигуру на дно. Раздался мягкий, утробный шлепок, словно упал мешок с сырой мукой. Шапка-ушанка слетела, покатилась к сливу. Светлые вихры волос отвалились вбок вместе с куском серой массы, обнажая плоский, гладкий лоб без единого шрама.
— Сейчас, маленький… потерпи…
Она выкрутила кран до скрежета.
Трубы взвыли, загрохотали. Ледяная вода хлынула широким желтым веером, ударила в лицо лежащей фигуры.
Нина схватила кусок хозяйственного мыла и жесткую лыковую мочалку, которой в бараке оттирали пригоревшие чугуны. Встала на колени на мокрый кафель, перегнулась через борт.
Сунула мочалку под струю, намылила до серой пены и с размаху провела по щеке куклы.
Слой массы поддался сразу. Мочалка драла мокрое сукно, под пальцами захлюпало. Вода пошла мутная, бурая. Мыло выскользнуло, шлепнулось на дно чугуна. Нина скребла ногтями, сдирая с ткани серые пласты. Из распоротого рукава полезла мокрая газетная труха, забила решетку слива. Вода сразу поднялась до краев, хлынула через борт на пол, окатила тапки.
***
В дверь квартиры забили кулаками и ногами, железо замка заходило ходуном.
— Смирнова! — визжала снизу соседка. — Гадина, открой! Весь стояк залила, до щитка дошло!
Нина не оборачивалась. Подол ночной рубашки намок, ледяная ткань прилипла к бедрам, плечи сводило от холода. Она рвала воротник обеими руками, пальцы соскальзывали с мокрого драпа.
— Павлик! — орала она в пену. — Павлуша, вылезай!
В коридоре треснуло дерево. Тонкую рейку двери высадили, грохот железа ударил по ушам.
— Ломом бей, ломом! — хрипели в прихожей.
Сапоги уже шлепали по залитому линолеуму, прямо к ванной.
Железо скрежетнуло по железу. Косяк вырвало с куском бетона, дверь распахнулась, ударившись о стену в прихожей. В квартиру ворвался топот тяжелых сапог, запах сырого табака и холода.
— Сюда! Из ванной хлещет!
Нина продолжала скрести. Пальцы ее скользили в серой каше, ногти были содраны до мяса, по чугуну тянулись тонкие розовые струйки ее собственной крови.
Удар сапога снес хлипкий крючок. Дверь ванной распахнулась настежь.
На пороге стоял участковый, пожилой старшина в расстегнутом полушубке, с монтировкой в руке. За его спиной жалась соседка в ватнике, прижимая к щекам грязные ладони.
А между ними, отталкивая старшину плечом, шагнула вперед худая женщина в шерстяном берете и пальто с каракулевым воротником. В руке она держала серый клеенчатый саквояж с красным крестом — Анна Семеновна, главный врач типографского здравпункта, которая тридцать лет вела личные карточки всех рабочих комбината.
— Нина! — крикнула врач, шагая прямо в ледяную воду, заливавшую пол. — Нина Васильевна, бросьте!
Старшина шагнул следом, занес монтировку, но тут же опустил руку. Рот его раскрылся, глаза полезли на лоб.
Нина сидела на коленях в луже, прижимая к мокрой груди бесформенный, сочащийся водой ком. Пальцы ее судорожно сжимали серую жижу, вдавливаясь в нее, пытаясь согреть своим телом. Она не смотрела на вошедших. Она раскачивалась взад-вперед, тычась лицом в мокрое месиво, и выла — глухо, утробно, без слез, задыхаясь от пены.
В переполненной ванне, кружась в грязном водовороте, плавало пустое детское пальтишко из синего драпа. Сквозь распоротые швы торчали мокрые обрывки газеты «Гудок» за май 1960 года и серые клочья пакли. Рядом покачивались две деревянные пуговицы, крашенные черной тушью, и вымокший, потерявший форму комок овечьего меха от старой шапки.
Никакого ребенка не было.
На дне ванны, размякая под непрерывной струей, лежала бесформенная гора раскисшего хлеба, которую Нина методично лепила все утро.
— Господи помилуй… — прошептал старшина, стягивая с головы ушанку и пятясь назад, в коридор. — Матерь божья… Это что ж такое…
Анна Семеновна медленно опустилась на колени прямо в ледяную жижу рядом с Ниной. Положила сухую, пахнущую карболкой ладонь на ее мокрое, сведенное судорогой плечо.
— Ниночка… — тихо, с надрывом сказала врач. Голос ее дрожал. — Отдайте. Слышите меня? Отдайте, милая. Всё закончилось.
Нина вздрогнула. Повернула к ней лицо. Глаза у Нины были пустые, белые, без зрачков — два осколка мутного оконного стекла.
— Он не дышит, Анна Семеновна, — прошептала она потрескавшимися губами. Из угла рта текла слюна. — Я скребу, скребу… а там опечатка. Буквы выпали. Понимаете? Заводской брак…
Врач осторожно, боясь резких движений, потянула на себя мокрый ком хлеба. Пальцы Нины разжались. Серая масса с мягким плеском шлепнулась обратно в воду, распадаясь на волокна.
В коридоре соседка всхлипнула, утирая нос углом платка:
— Так она что же… совсем умом тронулась? А завком говорил — отошла, работать может, в отдельную квартиру перевели, чтоб от барака подальше…
— Замолчите, — тихо, страшно сказала Анна Семеновна, не оборачиваясь.
Врач сдернула свое пальто, тяжело, с треском оторвавшейся пуговицы, швырнула его Нине на спину, прямо поверх мокрой рубахи. Схватила за плечи, сжала до синяков, притиснула к своему плечу. От пальто сразу густо запахло мокрым сукном и нафталином.
— Тихо, — сказала Анна Семеновна прямо в мокрое ухо. Сказала не ласково, а зло и сипло, задыхаясь. — Будет тебе. На седьмом участке он, Нина. На кладбище. Сами хоронили, в мерзлую землю, еще до паводка. Три года назад. Всё. Слышишь меня? Всё.
Нина не дернулась. Только зубы мелко застучали, челюсть затряслась, выбивая частую дробь.
Старшина в коридоре вытер нос рукавом шинели, громко щелкнул барашком крана, перекрывая воду. Трубы в стене заглохли, подавились, из крана со свистом вылетел последний плевок ржавчины.
В ванной стало тихо. Слышно было, как с подола Нининой рубахи вода каплет в лужу: кап, кап, кап.
В сливе захлюпало. Вода потянула за собой серые комья, труба с чавканьем сожрала остатки размокшей каши, и на дне корыта, прямо на ржавом пятне возле решетки, остался только серый налет из теста да клочок мокрой газеты, на котором еще чернели две буквы от разбитого типографского шрифта.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
