Обложка Гостинодворцы. Купеческая семейная сага

Гостинодворцы. Купеческая семейная сага

Иван Ильич Мясницкий

0% прочитано
Стандартный
Иван Ильич Мясницкий

Гостинодворцы. Купеческая семейная сага

Часть первая Отцы

Иван Мясницкий Гостинодворцы. Купеческая семейная сага

© «Центрполиграф», 2022

© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2022

I

В один из чудных майских дней, часов в одиннадцать утра, к Старому Гостиному двору, на Варварке, подкатил вороной рысак, запряженный в дрожки. Бородатый кучер, в надвинутой на глаза хребтовой шляпе и новеньком армяке темно-синего сукна с серебряными пуговицами, ловко осадил рысака у одной из арок галереи и повернул голову в ожидании приказаний хозяина. Из дрожек, слегка придерживаясь за яркий кушак кучера, вышел высокий плотный купец с легкою проседью в волнистой бороде, сказал несколько слов кучеру и, взойдя по ступенькам на галерею, снял высокий цилиндр и набожно стал креститься на церковь Варвары-мученицы. В галерее Гостиного двора кипела жизнь: сновали взад и вперед разносчики, выкрикивая нараспев названия своих товаров, шли артельщики с товарами своих хозяев, придерживая их лямками на спине, бежали мальчишки с чайниками за кипятком в водогрейную, находившуюся в то время – в шестидесятых годах – под церковью Варвары-мученицы, проходили купцы, раскланиваясь с сидевшими на галерее знакомыми и справляясь на ходу об их здоровье; у дверей амбаров стояли артельщики и глазели на улицу, по которой тянулись ломовики, нагруженные всевозможными товарами, и стрелой пролетали купцы, выезжавшие в город из своих домов, разбросанных по всему благословенному Замоскворечью. Только что приехавший купец прошел по галерее, завернул в Хрустальный переулок и остановился у прибитой над дверями амбара вывеской, на которой золотыми буквами по синему фону было написано: «Афанасий Иванович Аршинов». Помолившись на рядскую икону и едва кивнув головой на поклон вытянувшегося у дверей артельщика, он вошел в амбар. Амбар представлял из себя узкую и длинную комнату, выходившую внутрь двора и разделенную на две половины. В первой стояли две конторки, несколько лавок и полок с образцами товара; вторая половина служила складом, где с утра до вечера шла упаковка товара. Около двери, разделявшей амбар на две половины, начиналась лестница в «палатку» с одиноким окном-«аркой», выходившим на галерею. В амбаре были двое: приземистый и пузатенький человечек, лет под пятьдесят, и молодой человек, лет двадцати, сильно напоминавший чертами лица вошедшего бородача.

– «Сам!» – быстро проговорил пузатенький человечек и торопливо схватил кусок товара.

Молодой человек лениво поднял от конторки свою красивую кудрявую голову с темно-синими глазами и посмотрел на вошедшего. Легкая складка легла у него между изящно очерченными бровями, и что-то неприязненное мелькнуло во взгляде, брошенном им на отца. Он еще ниже нагнулся над конторкой и нервно схватился за перо.

«Сам» молча помолился на икону, висевшую над конторкой, поклонился пузатенькому человечку и, едва взглянув на молодого человека, стал подниматься по лестнице кверху. На половине лестницы он остановился и забарабанил пальцами по поручням.

Пузатенький человек вопросительно посмотрел на «самого».

– Кто был? – спросил «сам», сдвигая цилиндр на затылок.

– Да кто же-с, Афанасий Иваныч, – задумался тот на секунду, – да-с, Шугаев был. Спрашивал об вашем здоровье-с… Телушкину пятьдесят кип товара продали, половина на наличные, половина к Крещенской ярмарке-с.

«Сам» кивнул головой и уставился в кудрявый затылок сына.

– Сергей, ты что пишешь? – угрюмо спросил сам.

– Счета Макушеву, папаша! – ответил тот, не поворачивая головы.

– До сих пор написать не мог! Я думаю, за тобой дела-то не бознать сколько. Учили, учили тебя, дурака, и ничему хорошему не выучили.

Молодой человек вспыхнул. Перо задрожало у него в руке и проехало по счету. Он стиснул зубы и разорвал испорченный счет на мелкие лоскуточки.

Аршинов усмехнулся в бороду и совершенно спокойно спросил у пузатенького человека:

– Нового чего, Иван Васильевич, не слыхал ли?

– Ничего-с, Афанасий Иваныч, как есть ничего-с. Впро-чем-с, Веретенкин у Остравецкого пару лошадей за три тысячи купил-с.

– Хороши?

– Сказывают, что оченно великолепны. Хреновского заводу-с.

– Гм… а где же Андрей?

– Андрей Афанасьич у Митягова с Шугаевым чай пьют-с.

– А Иван?

– Иван Афанасьич в Троицкий завтракать пошли-с.

– Когда придет, позови его ко мне.

– Беспременно-с.

Аршинов постоял с минуту молча и, глубоко вздохнув, пошел вверх по лестнице.

* * *

Афанасий Иванович Аршинов происходил из старинного купеческого рода. Его прапрадед Иван Савельич пришел в Москву в лаптях и поступил на фабрику в сновальщики. Спустя двадцать лет у него уже была своя фабрика, которая к концу пятидесятых годов разрослась в громадную фабрику с миллионным оборотом.

Как купец, Афанасий Иванович пользовался уважением и неограниченным доверием, хотя в кредите нуждался очень редко и кредитовался, в силу унаследованных традиций, неохотно. Торговые дела у него, благодаря его здоровому, практическому уму, шли блестяще. Как настоящий русский купец, наделенный от природы сметкой, он смотрел всегда в «корень» дела, не давая воли фантазии и накладывая veto на «спекуляции», часто предлагаемые его старшим сыном Андреем.

В нем, как в зеркале, отражались все достоинства и недостатки купца старого закала, старого завета. Свою купеческую честь он ставил выше всего. Сам щепетильный до мелочей в расчетах, он требовал того же и от своих покупателей. Человек, позволивший себе отступить хотя бы на йоту от правил «купеческой чести», в его глазах переставал быть купцом.

– Торгаш и прощелыга! – говорил он о таковом и тут же приказывал вычеркнуть «прощелыгу» из его книг навсегда. Скупой, больше по купеческой привычке, он не гонялся за большою наживой. «Грош, да мой!», «За большим погонишься и последнее потеряешь!», «Всех денег не оберешь!» – были его любимыми поговорками. И в деле, и в семейной жизни он держался одних и тех же принципов. Его характер был смесью упрямого самодурства и добродушия, черствого эгоизма и высоких порывов великодушия. Не получив никакого образования, едва выучившись подписывать свою фамилию, он презирал образованных, которые все слыли у него под кличкой «ученых», и доказывал, что образованный купец в лавке не жилец, а только постоялец.

– Все одно, что для соловья клетка, то для образованного лавка. Позабудь попробуй запереть дверку – улетит!

Благодаря такому взгляду на «ученость» он своих сыновей дальше приходского училища не пускал.

– Писать, читать выучился, арихметику знает, на счетах класть умеет – какого ему еще рожна после этого?

Правда, младшего сына, уступая новым веяниям, он отдал было учиться в Коммерческое училище, да и того взял из четвертого класса и постоянно корил его ученостью.

Женился он, когда ему было двадцать четыре года, так же просто, как женились его деды и прадеды.

В один прекрасный вечер покойный отец Афанасия Ивановича приказал Афоне надеть новый сюртук и повез его к торговавшему в то время богатому москательщику Антропову, у которого последняя из семи дочерей, Арина Петровна, благодаря небольшому росту и некрасивому лицу, позасиделась в девках.

Пока Афоня болтал с Ариной Петровной о погоде, отец его за бутылкой лиссабонского успел «сторговаться» с Антроповым. Старики вышли из кабинета, где происходила купля и продажа, посмотрели, улыбаясь, на Афанасия Ивановича с Ариной Петровной и приказали подать донского.

И не справились даже ни у того, ни у другого, нравятся ли они друг другу: таких церемоний и галантностей старики не признавали и считали за лишние только разговоры.

И ни Афанасий Иванович, ни Арина Петровна не считали возможным протестовать. Отцы решили – значит, так и быть должно. За отцами столько разных прав, что перечить им – значит восставать против режима родительской власти, не терпящей никаких возражений и кладущей свое эгоистичное veto на мысли и желания всех, кто только так или иначе находится у них в подчинении и зависимости.

«Что ж, если тятенька решил, значит, хорошо!» – подумал Афанасий Иванович и с совершенно покойным сердцем троекратно облобызал свою будущую подругу, которую он видел только в первый раз в жизни.

Странно началась их семейная жизнь. Не говоря уже о любви, о которой у них и не могло быть речи, они совершенно не понимали друг друга, и каждый жил своими интересами… Сходились они вечером и расставались утром, не зная, что сказать друг другу. Он отправлялся на фабрику, а она – к свекрови, с которой и проводила целые дни, принимая разношерстную банду разных проходимцев, под видом странников и странниц, и слушая их разглагольствия о странах и чудесах, ими виденных.

Афанасий Иванович смотрел на жену как на «бабу», которую ему дал родитель только потому, что «не подобает человеку быти единому», а Арина Петровна глядела на мужа как на владыку и властелина, которого даже и апостол велит почитать и бояться.

Арина Петровна от природы была очень неглупая женщина, но ум ее, благодаря замкнутой жизни и домостройным порядкам, царившим в замоскворецком купечестве, был направлен исключительно на мелкие домашние интересы, составлявшие всю цель жизни русской женщины дореформенной Руси.

Родился сын. Немудрено, что сердце Арины Петровны, не согретое горячей лаской мужа, всю свою любовь, все порывы подавленного чувства перенесло на маленькое существо и наполнилось беспредельным счастьем.

Афанасий Иванович к появлению сына отнесся наружно, по крайней мере, довольно равнодушно.

Когда Арина Петровна, еще слабая от перенесенных ею нечеловеческих мук, но со счастливою улыбкой, светившеюся в ее кротких глазах, развернула плотного и красного, как вареный рак, мальчугана, Афанасий Иванович, только что вошедший в спальню жены «поздравить» ее, покосился на сына и сдвинул брови.

– Сын? – спросил он, смотря в угол.

– Сын, Афанасий Иванович! – ответила Арина Петровна, с гордостью глядя на мужа.

– Это хорошо… для фирмы! – проговорил он и тотчас же обратил внимание жены на паутину, висевшую в углу.

За первым сыном, спустя три года, явился второй, а за ним, через такой же промежуток, и третий. Дети росли, бегали в приходскую школу и затем поступали в лавку. Арина Петровна изливала на них всю свою материнскую нежность и не заметила, как состарилась, деля со своими ненаглядными сыночками и радость, и горе.

Любимцем отца был старший, Андрей, точная копия с Афанасия Ивановича, сухой, суровый, но душой и телом преданный делу, за которым он, как выражался сам Афанасий Иванович, издыхал, как собака. Аршинов гордился им и, где только мог, нахваливал сына.

– У меня Андрей – золото! – говорил он, самодовольно поглаживая бороду. – Захочет – на горе грязь сделает!

Женил его Афанасий Иванович рано; Андрею не было еще и двадцати лет, как отец повез его смотреть дочь фабриканта Неплюева; свадьбу сыграли в две недели. Агния Васильевна оказалась кроткой и любящей женой. Она всей душой привязалась к Андрею и, несмотря на его сухость, была уверена, что Андрей любит ее больше всех на свете. Сильно печалило и ее, и старика Аршинова одно обстоятельство: у Андрея не было детей. Это обстоятельство заставляло бездетную молодую женщину ежегодно по нескольку раз ездить на разные богомолья, на которые изредка сопровождал жену и Андрей.

Второй сын Аршинова, Иван, был, что называется, ни рыба ни мясо. И к делу особенно не прилежал и от дела не бегал… Ко всему относился он флегматично, хотя и бывали моменты, когда его, что называется, «прорывало». Иван закучивал, пропадал дня на три, на четыре, затем являлся, как ни в чем не бывало, прямо в лавку и принимал в палатке ужасную трепку от отца.

После «внушения» он неторопливо сходил вниз и, поправляя прическу и костюм, совершенно спокойным тоном спрашивал у младшего брата Сергея:

– Что нового в газетах пишут, Сергей?

– Ничего особенного, – ответил тот.

– И Катков ничего?

– И Катков ничего.

– Тэк-с… Дай-ка «мемориал». Калинкину продали… Васютину тоже… Хорошо-с!.. Значит, я в Лопашев ушел… слышишь ты, ученый?

Тем и кончалось до следующего «прорыва». Такие «прорывы», разумеется, сильно не нравились Афанасию Ивановичу, жившему по строгим традициям отцов и дедов, а он спал и видел, как бы только женить Ивана.

Младший, Сергей, был резким контрастом своих братьев. Чрезвычайно подвижный, приветливый и деликатный со всеми, он обладал удивительно доброй душой и любящим сердцем. С малых лет он пристрастился к книге и плакал, как ребенок, когда его отец взял из школы. Его любознательный ум жаждал знания и света, он мечтал совсем не о той дороге, которая вела из Замоскворечья на Варварку, но суровое veto отца сразу порвало все его порывы и мечты.

Он боготворил свою мать и боялся отца.

Будучи еще ребенком, он уже не любил его, инстинктивно возмущаясь его деспотическим отношением ко всей семье; с того же самого дня, как отец посадил его за конторку в лавке, он почувствовал, что в сердце его родилось новое неприязненное чувство к тому, кто разрушил его планы и надежды.

Братьев своих он ценил по «достоинству», а те платили ему той

Среди родных, таким образом, Сергей чувствовал себя одиноким, и, если б не мать, которой он поверял свое горе и радости, да не книга, которой отдавал все свободные минуты, – он сделался бы или пьяницей, как его брат Иван, или таким сухарем, как брат Андрей.

– А что же Иван, пришел или нет?! – крикнул из палатки Афанасий Иванович, хлопая на счетах.

– Нет еще, папаша! – ответил Сергей, отрываясь от конторки.

– Что он там застрял… с кем он ушел-то?

– С Петром Федорычем.

– Ну вот… хорошая компания… и отец жулик, и сын мотыга… пошли за ним артельщика.

Старший приказчик мотнул головой артельщику, и тот, сорвавшись с места, моментально скрылся на двор.

– Сергей! – раздался снова голос Афанасия Ивановича.

– Сейчас, папаша…

Сергей положил перо, отодвинул табурет и вихрем взлетел на лестницу.

В палатке за простым столом, придвинутым к самому окну, сидел Афанасий Иванович в очках и прокладывал на счетах цифры.

– Завтра отправишься на фабрику… слышишь? – проговорил Афанасий Иванович.

– Хорошо.

Фабрика Аршинова находилась под Москвой и управлялась, как и большинство фабрик, директором-англичанином. Старик Аршинов наезжал туда раз в неделю, а иногда посылал и сыновей.

– Захватишь деньги и передашь их Джемсу Иванычу для расплаты с рабочими.

– Хорошо.

– Да не потеряй, смотри… денег с лишком тридцать тысяч.

– Не в первый раз возить…

– Знаю, что не в первый, да голова-то у тебя не делом бывает забита… начнешь читать газеты и проворонишь сумку.

– Я в дороге никогда не читаю, папаша.

– И хорошо делаешь. В твоем чтении проку мало: купец должен делом заниматься, а не книжками. И без тебя ученых-то по Москве сотни без сапог шатаются.

– Больше ничего не прикажете? – сделал движение Сергей.

– Ничего. Кланяйся Джемсу Ивановичу и скажи, что я на днях сам приеду… и завтра я бы поехал, да дело есть… ступай.

На лестнице раздались торопливые шаги, и в палатку вошел Иван, высокий, крепко сложенный блондин с пухлыми щеками и небольшой бородкой, беспорядочно торчавшею в разные стороны.

Он окинул равнодушным взглядом брата и нагнулся над плечом отца.

– Присылали за мной? – вопросительно уставился он на старика.

– Посылал. Садись. Сергей, ступай вниз!

Сергей спустился в лавку и засел за свою конторку.

К нему, озираясь во все стороны, подошел старший приказчик и проговорил шепотом:

– Слышали новость, Сергей Афанасьич? Афанасий Иванович Ивана Афанасьевича женить хотят.

– Не слыхал, да это меня мало и интересует, по правде сказать.

– Как же не интересовать, помилуйте, ведь брата родного женят… на свадьбе попируем.

– А на ком, не слыхали?

– Не слыхал… сами, чай, знаете, что Афанасий Иванович не любит разглагольствовать… кончать совсем дело, в те поры и объявят… кажется, сходят.

Приказчик отскочил от Сергея и схватился за первый попавшийся под руку кусок товара.

Сверху сошел Иван, посмотрел на приказчика и отдал ему какое-то приказание.

Приказчик скрылся в заднюю половину лавки, где раздавались голоса артельщиков, паковавших товар.

– Сергей! – подошел Иван к брату. – Ты, кажется, дружен с молодым Алеевым.

– Бываю иногда, – потупился тот, – а что?

– Сестру его… видал?

– Липу? Да… тебя она интересует?

– Да я ее и не видал никогда… Завтра еду с отцом смотреть ее.

Табуретка полетела с громом в угол. Сергей вытянулся и, бледный как смерть, двинулся к брату.

– Не смей! – задыхаясь, крикнул он, сжимая кулаки. – Слышишь, Иван, не смей!

Иван невольно попятился назад и наткнулся на вошедшего купца с длинной седой бородой.

П

Купец посмотрел с удивлением на братьев и приподнял шляпу.

– Ивану Афанасьичу почтение!.. Сергею Афанасьичу нижайшее! – проговорил он, сладко улыбаясь.

– Вы к папаше? – спросил его Иван, приходя в себя и пожимая старику протянутую руку. – Пожалуйте в палатку…

Купец приподнял еще раз шляпу и неторопливо, все с той же сладенькой улыбочкой стал подниматься по лестнице в палатку.

– Да ты что же это, Сергей… ошалел? – сдвинул брови Иван, становясь за конторку.

– Не смей ездить к Алеевым, – подступил снова Сергей к брату, – не смей!

– Вот как! Странные нонче порядки пошли; младшие братья начинают старшими командовать… вот оно что значит, ученье! Ах, дурак, дурак! Кого же мне слушать: тебя иль отца?

– Меня…

– Скажи пожалуйста!

– Меня. Я люблю Липу… слышишь, Иван? Люблю, безумно люблю и никому ее не отдам.

Иван от такого неожиданного признания широко раскрыл глаза и с удивлением уставился на брата.

– Понимаем-с, – проговорил он наконец, и скверная улыбка искривила его пухлые румяные губы, – понимаем-с… роман-с, значит, завели… Ужасно это для меня чувствительно… То-то мне удивительно, что это наш Сереженька все к Алеевым да к Алеевым, а он там амуры завел… Хе-хе-хе…

– Можешь смеяться, Иван, сколько тебе угодно, но если ты только посмеешь жениться на Липе, я тебе враг на всю жизнь…

– Ах, как это для меня страшно… даже убийственно, ей-богу!

– Оставь свои площадные прибаутки в покое. Я тебе говорю серьезно, как брат брату… Нет, больше, как порядочный человек человеку, и ты должен, – слышишь? – должен понять, что дело идет о счастье, о целой жизни близкого тебе человека… ты не видал Липы, не знаешь ее совсем, а я люблю ее… Пойми, брат, люблю и душой, и сердцем… неужели же ты станешь на дороге к моему счастью? Неужели у тебя хватит дерзости исковеркать жизнь двух человек?

– Чудной ты, Сергей, ей-богу… Да разве я сам хочу жениться? Эка невидаль – жена! Отец говорит: женись, и кончено.

– Да разве мало невест помимо Липы? Скажи отцу, что она тебе не нравится.

– Так вот он меня и станет слушать… Да что ты отца-то первый день знаешь? Скажет: гожа! Ну и иди под венец… с ним, брат, разговор короткий…

– Хорошо, я переговорю сам с отцом; но только ты, Иван, дай мне слово, что будешь всеми силами противиться этому браку.

– Изволь. Мне все равно, только навряд ли что выйдет из этого: если отец решил, значит, так и будет!

– Ну, это мы еще увидим…

– Да что ж она, хороша очень, что ли? –

– Я знаю одно только: я люблю ее и больше ничего не знаю.

– Значит, писаная… И давно ты в ее втюрился-то?

– Не все ль тебе равно?

– Любопытно все-таки… Поди, целовался с ней?

Сергей ничего не ответил. Он облокотился на конторку и погрузился в горькое раздумье.

Полгода тому назад он совершенно случайно был послан отцом за какою-то справкой к старику Алееву, покупавшему у них товар на крупные суммы. Старика не было дома. Сергея встретил сын Александр, которого он давно знал по «городу», и пригласил к себе посидеть, пока приедет старик.

Сергей очутился в небольшой уютной комнатке молодого Алеева и был поражен обстановкой. В простенках между окнами стояли шкафы, наполненные книгами и журналами, по стене висели картины и эстампы, на столе лежала скрипка.

– Боже мой, – вырвалось у него невольно, – и это все ваше?

Молодой Алеев с удивлением посмотрел на Сергея и ответил:

– Разумеется, мое.

– И вам позволяет отец иметь книги и заниматься музыкой?

– С грехом пополам! – улыбнулся тот. – Наружно он недоволен и вечно сердится, что я занимаюсь совсем не купеческими делами, но в душе, я уверен, он очень доволен тем, что книга и скрипка привязывают меня к дому крепче, чем родительские наставления. А вы любите читать?

– Я? Книга – это моя единственная радость в жизни.

Они заговорили о литературе. Сергей боготворил Пушкина, молодой Алеев благоговел перед Лермонтовым. Оба горячо принялись отстаивать своих божков.

– Не спорьте, Александр Сергеевич, – кричал Аршинов, колотя себя в грудь руками, – выше Пушкина нет поэтов на земле… возьмите вы его любое произведение… да вот, позвольте я вам прочту хоть бы это место из «Онегина»…

Сергей бросился к шкафу, вытащил томик Пушкина и нервно зачитал письмо Татьяны…

Читал он просто, но в чтение вложил столько силы молодого чувства, столько неподдельной любви и благоговения к каждой строчке любимого поэта, что молодой Алеев с нескрываемым наслаждением слушал своего молодого товарища.

– Как это хорошо! – раздался молодой женский голосок, когда Сергей кончил чтение письма.

Сергей оглянулся. У дверей стояла молодая девушка, лет двадцати, и с любопытством смотрела на Сергея.

– Ах, это ты, Липа! – проговорил молодой Алеев и тут же представил сестру Сергею.

Сергей пожал протянутую ему пухлую ручку с розовыми ногтями, взглянул на девушку и вспыхнул. Вспыхнула и Липа и потупила глазки.

Когда Сергей оправился от смущения, Липа уже сидела за столиком и щебетала, как птичка, рассказывая брату, как она упала с санок, катаясь с горы, устроенной у Алеева в саду. Она звонко хохотала, передавая брату различные детали этого комического эпизода, и украдкой поглядывала на Сергея, смотревшего на нее во все глаза.

От всей стройной фигуры молодой девушки, дышавшей здоровьем и счастьем, так и веяло тою беззаботною юностью, которая всюду вносит с собой довольство жизнью и бесконечное веселье.

От Алеевых Сергей вернулся домой совершенно очарованным. Он не спал всю ночь. В ушах его звенел серебристый смех Липочки, и стоило ему только закрыть глаза, чтоб образ молодой девушки, словно живой, появлялся перед ним и дразнил его воображение. Он жадно смотрел в эти жизнерадостные голубые глазки, на маленький улыбавшийся ротик со сверкающей белизной красивых зубов и шептал: «Как она хороша! Боже мой, как она хороша!»

На другой же день, под предлогом попросить какую-то книгу, он явился к молодому Алееву и просидел у него часа два. Липа не являлась.

Сколько раз он порывался спросить у брата про нее и не мог; слова не сходили с языка.

Уходя, он заглядывал во все углы комнат, по которым приходилось проходить ему, надеясь увидать Липу, и долго стоял в передней, разговаривая громко с Александром. Ему казалось почему-то, что Липа слышит его голос и по какому-то непонятному капризу не хочет выйти к нему.

– Вы позволите, Александр Сергеевич, иногда зайти к вам побеседовать? – неуверенно проговорил он, уставясь в полумрак залы, где как будто промелькнуло что-то белое.

– Очень буду рад! – ответил тот, крепко пожимая руку гостю. – Пожалуйста, без церемоний… поговорим, почитаем.

– Конечно, конечно! – бормотал Сергей. «Это она в белом, – думал он, – но почему не вышла? Что я ей сделал?..» – Так до свидания, кланяйтесь, пожалуйста, от меня папаше и… мамаше.

Послать поклон Липе у него не хватило духу.

Выйдя на свежий морозный воздух, Сергей с тоской на сердце перешел на другую сторону улицы и жадно стал всматриваться в освещенные окна алеевского дома.

Вон промелькнула фигура. Это Александр, а вот и другая.

У Сергея забилось сердце и затуманились глаза.

– Это она… Липа… ну да, она… теперь она вышла.

Липа подошла к окну, запушенному инеем, прильнула к стеклу и стала смотреть на улицу.

– Она смотрит… ждет кого-то… уж разумеется, не меня! – поспешил он прибавить с горькой улыбкой. – И с какой стати она станет меня высматривать… видя всего раз только и затем… не вышла… слышала мой голос и не пришла… она только и дожидалась того, чтоб я ушел.

Липа отошла от окна, а Сергей продолжал стоять и смотреть на окна.

Сергей вернулся домой совсем несчастным человеком: он сознавал, что любит Липу, и любит безнадежно.

Целых три дня он терзался муками любви, не находя себе нигде покоя, и только на четвертый решился поехать к Алеевым.

– Узнаю все, мне легче станет! – рассуждал он дорогой и торопил извозчика, как будто дело шло о жизни и смерти.

Его встретил молодой Алеев и помог ему раздеться.

– Вот книга ваша… я ее прочитал… благодарю! – бормотал Сергей, идя за Александром.

– Скоро… Ну что, понравилась?

– Очень…

– Садитесь. Сейчас будем чай пить… велим сюда подать самовар и запьянствуем! – пошутил молодой хозяин и отдал приказание горничной. – Садитесь, Сергей Афанасьич! – добродушно хлопнул он по плечу Сергея. – Да что с вами? Вы как будто осунулись, побледнели…

– Так… плохо спалось за это время… много было письменной работы, – уклонился тот, – а вы и все ваши?

– Здравствуем… что нам делается? Едим, спим, спим, едим и потом опять едим и спим, спим и едим… наше Таганское царство – спящее царство… оно ждет не дождется сказочного Ивана-царевича, который заставил бы его проснуться… а пора, давно пора.

– И эта пора недалека…

– Я сам

– А что… Олимпиада Сергеевна… здорова? – потупился Сергей.

– Что ей делается… вы знаете особенность канареек?

– Нет.

– Канарейки отлично поют и в клетке… Кстати, о Липе… и задала же она мне головомойку за вас!

– За меня?

– За вас. Когда вы у меня были?

– Кажется, неделю тому назад! – соврал Сергей и покраснел.

– Разве? Представьте, ужасно обиделась, почему я не послал за ней, когда вы у меня были.

Сергей чуть было не упал со стула. Он готов был броситься на шею к Александру и задушить его в объятиях.

– Я очень благодарен Олимпиаде Сергеевне за ее внимание, – бормотал он.

– Она вам очень симпатизирует. «В первый раз в жизни, – говорит, – живого человека встречаю». Да-с! Вот вам какой аттестат девицей из Таганки выдан.

Александр захохотал и тотчас же спохватился.

– Батюшки, не забыть бы послать за Липой, а то опять мне попадет на орехи.

Явился самовар, а минут пять спустя, улыбаясь, влетела в комнату брата Липа и шумно поздоровалась с молодыми людьми. Брата чмокнула в макушку, предварительно взъерошив ему прическу, а Сергею, с размаху, по-купечески, подала руку.

– Липа, хозяйничай! – крикнул ей Александр и скрылся за каким-то особенным домашним печеньем, которым, по его словам, одна знакомая купчиха объелась до того, что должны были созвать консилиум.

Липочка быстрым движением ноги подбросила стул к самовару и заварила чай. Сергея охватило волнение. Он молчал и влюбленными глазами следил за пальчиками Липы, перелетавшими от крана самовара к чайнику и обратно.

– Ну-с, готово! – проговорила Липа, ловко бросая крышечку на чайник. – А вы, Сергей Афанасьевич, были у Саши на днях?

– Был и очень сожалел, что не видал вас! – ответил Сергей, поднимая глаза на Липу. Она ему показалась еще красивее, чем в первый раз. Ее русую головку, словно обручем, охватывала голубая ленточка, а длинные тяжелые косы кокетливо были переброшены чрез плечо на грудь.

Она так доверчиво и любовно смотрела на Сергея, что все его тревоги и сомнения разлетелись, как дым.

– А я-то как жалела! – всплеснула руками Липочка. – Живые люди у нас редко бывают, а я в это время, представьте, сидела наверху у дедушки и играла с ним в шашки, и глупо провела вечер, и дедушку рассердила.

– У вас дедушка еще жив?

– Да, отец моей матери. Совсем древний старик, забытый и Богом, и людьми. Только я иногда с Александром развлекаем его, играя с ним в его любимые шашки или рассказывая новости… и какая досада: вы ушли как раз в то время, как я сошла сверху…

– Я это знаю. Вы смотрели в окно… то есть виноват… – спохватился он.

– Откуда вы знаете, что я смотрела в окно? – вспыхнула Липа.

– Мне показалось… может быть, я и ошибся, – покраснел Сергей.

Молодые люди замолчали. Сергей проклинал себя за свой язык, а Липа, разливая чай, исподлобья бросала на него пытливые взгляды.

– А вот и печенье! – появился Александр с корзиночкой в руках. – Кушайте, Сергей Афанасьевич, только, пожалуйста, не объедайтесь до консилиума.

Сергей не заметил, как пролетело несколько часов. Нужно было уходить. Правда, ему было жаль расставаться с такими хорошими людьми, как молодые Алеевы, но зато на душе у него было так легко и хорошо, как никогда.

Приехав домой и узнав, что отца не было дома, он осторожно пробрался в спальню к матери, которая в это время стояла на вечерней молитве и клала с тяжелыми вздохами земные поклоны.

– Господи, помилуй и сохрани моих детей! – молилась Арина Петровна, падая ниц пред образом Богоматери, ярко освещенным светом лампады. – Пошли им, Царица Небесная, Заступница, счастья, здоровья и отпусти им грехи их вольные и невольные…

Сергей остановился в дверях и с любовью посмотрел на мать.

«За нас… все за нас!» – подумал он, и глаза его наполнились радостными, благодарными слезами.

Что-то светлое охватило его душу, и он так же, как и мать, пал пред сияющим ликом Девы Марии и стал молиться.

– Сережа… ты? – поднялась Арина Петровна, услыхав стук и увидав сына стоявшим на коленях.

– Я, мамаша! – поднялся тот, бросаясь к ней на шею. – Мамочка, дорогая моя, хорошая, я так счастлив, мама, так счастлив… и все твои молитвы… твои, дорогая!..

И Сергей, склонясь на плечо матери, зарыдал, как ребенок…

Прошла зима. Наступила Пасха… Сергей часто бывал у Алеевых и очень с ними сблизился. Старики Алеевы смотрели на это сближение равнодушно. Старуха была отчасти даже рада, что ее Александр все-таки не один сидит дома, зарывшись в свои книги и ноты.

– Все-таки ему развлечение, а то зачитается совсем, – говорила она старику, – зачитается и с ума свихнет… немало тому примеров было.

– Пущай ходит! – отвечал обыкновенно старик Алеев. – Положим, такая же пустельга, как и Александр, а все-таки уже тем хорош, что никуда его из дому не тянет. По-моему, оба глупы: намедни подошел это я к дверям Александра и слышу – спорят, орут даже, вот до чего… Я так и думал: вот подерутся, и шут знает из-за чего. Один кричит: Дикинс какой-то великой человек, а другой орет: врешь, Гоголь! Смех меня разобрал, вошел это я к ним в комнату, да и говорю: «Вот что, ребята, по-моему, выше всего гоголь-моголь, в особливости ежели простудишься». Ха-ха-ха!.. Так они, понимаешь, даже рты от моего решения вопроса разинули, дурачье!

Липа почти всегда присутствовала на таких спорах и большею частию принимала сторону Сергея. Прихода его она ждала, как праздника. Смотрела по целым часам в окна и поминутно справлялась у Александра, почему Сергей не идет так долго. Про Сергея и говорить нечего: у него только и думы было, как бы поехать к Алеевым и повидать Липу.

В первый день Пасхи Сергей приехал к Алеевым с визитом. Похристосовавшись со стариками и поздравив их с праздником, он направился к Александру.

В коридоре неожиданно ему встретилась Липа. Шурша шелковым платьем, она быстро шла навстречу Сергею и радостно улыбалась.

Сергей остановился.

– Христос воскресе, Олимпиада Сергеевна! – проговорил с чувством Сергей и схватил обеими руками ручку Липы.

– Воистину, Сергей Афанасьевич! – шаловливо посмотрела она ему в глаза. – А вы

– Как же, помилуйте… я не смел.

Сергей поцеловал Липу. У него закружилась голова.

– Кажется, три раза нужно? – проговорил он, не выпуская руки Липы.

– Целуйте три, – ответила она просто.

Сергей стал ее целовать без счета.

– Липа… дорогая!.. – шептал он прерывистым от волнения и счастья голосом.

– Сережа, милый!

– Эге, брат, да это ты тут христосуешься? – проговорил Александр, появляясь в коридоре. – А я-то голову ломаю, кто здесь так вкусно целуется. Молодец! Ха-ха-ха!

Сергей отошел в сторону. Липа, громко смеясь, скрылась в столовую.

III

Месяц мелькнул, как один день. Сергей был счастлив, как никто, и думал, что и конца не будет его счастию. Известие, переданное ему братом Иваном, поразило его, как громом. Ему и в голову не могла прийти мысль, чтоб отец мог когда-нибудь женить его брата на любимой им девушке. Все это случилось как-то неожиданно, стихийно. Отцы «торговались», часто распивали чаи в Митяговом, но домами знакомы не были; только он, Сергей, бывал в доме Алеевых, и никто, ни отец, ни мать, ни братья, никогда не интересовался узнать от него ни об образе жизни, ни о характере членов алеевской фамилии. Как это случилось?

А случилось крайне просто. Сидели как-то отцы за парой чаю и, потолковав о торговых делах, коснулись собственной домашней жизни. Тут только Аршинов узнал, что у старика Алеева, кроме сына, есть еще и дочь на возрасте. У него тотчас же мелькнула мысль о женитьбе Ивана, и он, не откладывая дела в дальний ящик, поставил вопрос ребром:

– Женихи есть?

– Да как тебе сказать? – замялся Алеев. – Женихов много, да толку в них мало.

– А я тебе с толком найду, хочешь?

– Кто же от добра отказывается?

– За моего Ивана отдашь?

Алеева даже в жар бросило от такой неожиданности. Породниться с Аршиновым счел бы за большую честь и не такой купец, как Алеев.

– Да ты, как это, – подозрительно посмотрел он на Аршинова, – всурьез али так, для разговору?

– Я, брат, такими вещами шутить не привык. Ивана моего знаешь?

– Достаточно знаю.

– Парень добрый. Звезд с неба не хватает, но дело знает. Ума большого нет, но умишком Бог не обидел. У другого и этого нет.

– Знаю, парень хороший.

– Почтительный, не нигилист какой-нибудь. Нонче, брат, того и гляди, вырастишь сына, думаешь, помога тебе, а он глядь – в нигилятину ударится, умнее себя никого в свете не считает.

– Бывает, – согласился Алеев, – ах, как это по нынешнему времю бывает!

– Да у меня вот сичас третий сын Сергей…

– Ужли нигилист? – с испугом уставился Алеев на Аршинова.

– Ну уж это ты хватил! Да я бы давно из него дух вышиб. Переучил я его не в меру, начитался разной дряни, ну и нет уж того почтения, понимаешь?

– Как не понять! У меня Сашка тоже, твой Сергей часто к нему ходит, сидят и читают.

– Не купцы! – решил Аршинов. – А кто виноват? Наша слабость. Допустишь, а потом и начнешь локоть кусать. Иван не такой. Девка-то у тебя добрая?

– Да с чего же ей не доброй быть? В страхе Божием воспитали.

– Это главное. Так мы с Иваном к тебе завтра. Завтра что у нас такое?

– Середа.

– В четверг мы приедем вечерком посмотреть. Понравится, и дело кончено! Так?

– Ничего супротив не имею, давай Бог час добрый.

Так и решили. На другой день Аршинов сказал об этом решении жене, а приехав в лавку, передал его Ивану.

– Слушаю-с, – коротко ответил тот отцу.

Купец, которого чуть не сбил с ног Иван, пробыл у старика Аршинова недолго. Не прошло и десяти минут, как они оба спустились вниз и отправились в трактир.

Сергей отложил объяснение с отцом до вечера. Целый день он провел в нервной ажитации, отвечал невпопад приходившим покупателям, писал бессмысленно счета, рвал их и рад был радехонек, когда наконец на Спасской башне пробило пять часов.

Отца не было. Он пришел на минутку из трактира, сделал кое-какие распоряжения и отправился с двумя иногородними покупателями обедать в Патрикеев.

Сергей поехал домой.

Дом Аршинова стоял на одной из пустых улиц Замоскворечья, тишина которой в течение дня нарушалась лишь криками разносчиков да торговок, а ночью – лаем собак, единственных сторожей обывательского добра и покоя. Был он двухэтажный, с неизбежным мезонином, «тресолями» по-замоскворецки, с высокими глухими воротами и длинным забором, утыканным гвоздями; фасадом дом выходил на широкий, поросший травою двор, а позади его тянулся громадный тенистый сад с беседками и маленьким прудом, в котором весело играли в солнечные дни золотистые караси.

В нижнем этаже на одной половине помещалась контора и жили приказчики, а на другой – старший сын Аршинова, Андрей Афанасьевич. Бельэтаж занимал старик. Собственно говоря, он занимал всего две комнаты, остальные же слыли «парадными» и пустовали; в них собирались члены семьи только в торжественные дни, когда по случаю какого-нибудь празднества были приглашаемы посторонние гости. Таких дней набиралось в году не более десяти, и тогда «парадные» покои оживали, светились огнями, кипели весельем и затем снова погружались в мертвую тишину до следующего празднества. Столовая была общая, помещалась внизу и выходила окнами в сад.

В мезонине было всего три комнаты: одну занимал средний сын Афанасия Ивановича – Иван, другую – Сергей, а третью – дальний родственник Аршиновой, проторговавшийся купец, живший у Аршинова на хлебах из милости.

Звали его Аркадием Зиновьевичем, по фамилии Подворотневым, но знали его все больше под кличкой Во всех отношениях благодаря привычке Подворотнева употреблять эту фразу в разговоре кстати и некстати. Высокий, с благообразной физиономией, длинной седой бородой, всегда тщательно одетый в черный долгополый сюртук, из-под которого выглядывали концы манишки, перевязанной черною косынкой, он, несмотря на свои лета, держался прямо и слыл ходоком, не знавшим устали. С утра и до обеда, то есть с семи и до двух часов дня, Подворотнев успевал обегать все монастыри, забегал мимоходом в Кремль и приходил к обеду без всяких признаков усталости.

Этот «моцион» он совершал чуть не каждый день и приносил со счастливой улыбкой своей благодетельнице Арине Петровне поклоны и просфоры от разных батюшек и матушек, которым богобоязненная купчиха творила втайне разные «дары и жертвы».

Перед Ариной Петровной он благоговел,

– Ангел мой! Можно войти, во всех отношениях, или нельзя?

Войдя в скромную, на холостой манер обставленную комнату Сергея, он крестился на икону, затем, поздоровавшись за руку, садился в угол на излюбленное им кресло с высокой спинкой и, подпершись рукой, справлялся сперва о торговых делах, городских новостях, а потом переходил на более интересовавшие его вещи: не пишут ли в газете о том, что народился антихрист, не появилась ли новая звезда с хвостом и почему в аглицком парламенте может всякий говорить, что ему вздумается?

Сергей говорил ему, что видел, слышал, читал, и старик уходил в свою «келью», довольный собой, и Сергеем, и всем светом.

Характер у него был мягкий, сердце – доброе и отзывчивое. Чужое горе его трогало до слез, а на обиды и шутки, отпускаемые иногда на его счет, он смотрел как на должное возмездие за его вины и грехи житейские.

– Жизнь, – говаривал он, – море ненасытное, ангел мой. Нынче оно спокойно, а завтра, глядишь, забурлит и поглотит кораблики, а на корабликах-то люди. Греха одного сколько, во всех отношениях. Так и человек: нынче он живет по правде, по совести, а завтра – хвать: то одному зло причинил, то другому боль растравил, а возмездие не дремлет, ангел мой, во всех отношениях, не дремлет!..

Сергей очень любил Подворотнева и часто поверял ему свои тайны и надежды. Тайну любви, впрочем, он не поверял никому и только теперь, пораженный намерением отца, он решился прежде всего рассказать все матери.

Арина Петровна сидела в своей спальне, когда вошел к ней Сергей, только что возвратившийся из города.

– Сереженька, ты? – справилась та, с любовью и гордостью посматривая на стройную фигуру сына.

– Я, мамаша.

Сергей поцеловал руку матери и сел возле нее.

Арина Петровна отложила в сторону чулок, который она вязала, сняла очки и погладила по голове сына.

– Чайку не хочешь ли, а?

– Нет, мамаша, спасибо… в городе пил.

– Ну, скушай чего-нибудь… мы сегодня ватрушки с творогом пекли, твои любимые.

– И есть не хочется, мамочка.

– Да ты уж здоров ли, голубчик? – затревожилась Арина Петровна. – Не ест, не пьет… нездоров и есть.

– Право же, здоров… не беспокойтесь, пожалуйста… неприятность у меня только одна.

– С отцом? – испуганно всплеснула руками та.

– Нет, но… может.

– Сереженька! Родной мой! Сдержи себя, помни заповедь: «Чти отца твоего»!

– Я и чту его, и уважаю, но ручаться за себя не могу… все зависит от него самого.

– Да что такое случилось? Господи!

– Мамаша, вы не пугайтесь, ради бога. Пока ничего не случилось, но может случиться то, что я перестану его и любить, и уважать. Вам ничего не говорил папаша?

– Про тебя? Ни словечка, голубчик.

– А про брата Ивана?

– Говорил, утром нонче говорил. Женить его хочет… Что ж, это дело законное, святое дело, Сереженька.

– А на ком – говорил вам?

– И это сказывал. У Алеева, вишь, дочь есть… да тебе лучше знать, Сереженька, ты у них в гостях бываешь.

– На Липе?

Сергей встал со стула и подошел к окну.

– А уж, право, голубчик, не знаю, как ее зовут, может, и Липой.

– Так этой свадьбе, мамаша, не бывать. Я люблю Липу. Слышите, родная, я люблю, и Липа меня любит!

Арина Петровна совсем растерялась.

– Да как же это так, Сереженька? – бормотала она. – Господи! Да что же это будет?

– И я ее не уступлю Ивану… никогда! Мамочка! Добрая моя, хорошая! Я так вас люблю, как ни один сын не может любить свою мать… душу, жизнь, все отдам за вас! Ближе вас да Липы у меня никого нет на свете, так неужели вы за мою любовь к вам пожелаете мне несчастия?

– Что ты, что ты? Христос с тобой!..

– И знайте, мамаша, если вы не уговорите отца отказаться от его мысли – женить Ивана на моей Липе, я… я не знаю, что я сделаю. Когда у человека отнимают его счастье, он забывает все: и долг, и честь, и узы родства!

– Сережа! – простонала Арина Петровна.

– Я убью Ивана, если только он осмелится это сделать!.. Пусть меня сошлют на каторгу, повесят, расстреляют… пусть делают, что хотят, но Липы я ему не отдам.

Сергей задыхался. Арина Петровна, трясясь от волнения и испуга, простирала руки к сыну и беззвучно шептала:

– Сережа! Сережа!

– Мамочка! Дорогая! – припал Сергей на плечо к матери. – За что? За что?

– Постой, погоди… ах, глупый… ну что ты, ей-богу! – говорила Арина Петровна, приходя в себя. – И меня перепугал, и себя растревожил… Погоди, я переговорю с отцом.

– Ангел, мамочка! Переговорите, ради бога!

– Нонче же переговорю, успокойся… ах ты господи! Убью вдруг: да рази можно такие слова, Сереженька?.. Да ты и помыслить об этом не смей… Заступница-матушка, да что же это такое?.. За мои грехи ты мне испытание посылаешь… Да расскажи ты мне, как вы слюбились-то, батюшки мои!..

Сергей рассказал историю своей любви.

– Нет, девки-то, девки-то нонче какие пошли, а? Да в наше время мы и на мужчину-то взглянуть стыдились, а она – накося!.. Совсем свет наизнанку вывернулся… ох, совсем… недаром блаженненький Андрюша глаголет, что знамения пошли.

– Мамочка, дорогая моя! Ты видишь сама, что мы любим друг друга.

– Да уж вижу, вижу… нонче же скажу отцу все, только ты не суйся, слышишь, все дело можешь испортить, а ежели не в духе приедет, завтра скажу.

– Да завтра они смотреть Липу едут.

– И пусть едут, эка важность! Да мало ли девок смотрят? Не на всех же женятся. Может, Афанасию Ивановичу твоя зазноба-то и не пондравится.

– Липа не понравится? Да такого и человека на свете не найдешь, чтоб ему она не понравилась, – ведь это ангел, мамочка!

– Постой, все девки для таких молокососов, как ты, ангелы, а настоящего мужчину, как твой отец, не проведешь… Ты на фабрику завтра?

– На фабрику, мамочка.

–

– Дня два, три.

– И чудесно. Ежели Афанасий Иванович и вспылит, так сорвать не на ком будет, а в два дни он утихнет совсем. Ах ты господи! Вот грехи-то!.. Сроду такой истории не видывала, чтоб до замужества девки мужчин любили…

– Мамочка, сердцу приказать нельзя… Неужели вы не любя шли за отца?

– Вот глупый! Ах, глупый ты, Сережа! – всколыхнулась Арина Петровна. – Да как же это мужа не любить? Что ты, что ты… Иди лучше к себе, ну тебя, а я переговорю, ступай.

Сергей обнял крепко мать и отправился в свою комнату.

Арина Петровна долго сидела, скрестив руки на коленях, и покачивала головой, обдумывая план атаки на грозного Афанасия Ивановича.

– Брат на брата, сын на отца… последние, ох, последние времена настали! – шептала она, поднимая свои добрые глаза на икону.

Сергей, поднявшись к себе в мезонин, открыл окно, выходившее в сад, и вздохнул всею грудью. Его так и обдал запах черемухи. В саду по дорожкам прыгали, чирикая, воробьи; в кустах плакала малиновка.

«Все живет в природе жизнью, полною довольства и счастия! – подумалось ему. – Только одни люди портят себе жизнь и отравляют ее другим… Бедные воробьи! Как вам это человечество должно завидовать!»

Сергею стало невыносимо грустно.

Его тянуло туда, к его дорогой Липе. Ему так много надо было сказать ей, предупредить ее о предстоящем смотре, поглядеть ей в ясные очи и уйти вполне успокоенным, что она его, только его одного любит и никогда никому, кроме него, не будет принадлежать.

А уйти было нельзя: надо было ждать приезда отца и его распоряжений относительно поездки на фабрику.

Сергей долго обдумывал, как дать весточку Липе, наконец засел за письменный столик и стал писать письмо.

Не успел он еще и окончить письма, как за дверью раздался голос Подворотнева.

– Можно войти, во всех отношениях?

– Пожалуйста! – обрадовался Сергей, торопливо запечатывая письмо. – Здравствуйте, добрый мой Аркадий Зиновьевич!

– С чудесным майским вечером, Сергей Афанасьич! – пожал старик протянутую руку и уселся в уголок.

– А вас сама судьба ко мне прислала! – усмехнулся Сергей. – Завтра утром я еду на фабрику, а мне нужно непременно доставить письмо одному человеку. Если бы вы были так добры, Аркадий Зиновьевич…

– С удовольствием доставлю, во всех отношениях! Кому именно?

– Алеевых вы знаете?

– Как же, как же-с… бывал прежде у них, – вздохнул Подворотнев, – компанию разделял…

– Вы дадите мне честное слово, Аркадий Зиновьевич, что вы никому не скажете о том, что я вам скажу?

– Даю-с, во всех отношениях, даю-с.

– Благодарю вас. Видите ли, в чем дело. Завтра утром вы отнесете вот эту книжку молодому Алееву.

– Сашеньке? Хорошо-с…

– Кланяйтесь ему и скажите, что я очень благодарю его за нее. Вместе с тем постарайтесь увидать Олимпиаду Сергеевну. Вы знаете ее?

– Липочку-с? Во всех отношениях…

– И передайте ей это письмо, но сделайте так, чтобы этого никто не видал.

Старик поднял брови и пристально посмотрел на Сергея.

– Передать-с, но… значит, это тайна, во всех отношениях?

– Тайна для других, но не для вас. Я привык вам верить, Аркадий Зиновьевич. Дело в том, что мы с Олимпиадой Сергеевной любим друг друга, а отец завтра едет смотреть ее для брата Ивана…

Подворотнев встал и зашагал по комнатке.

– Однако, Сергей Афанасьич, это того-с… во всех отношениях… давайте письмо… Скажите, какое стечение может произойти!.. Передам-с… Во всех отношениях, передам, поезжайте с Богом на фабрику…

Старик взял письмо, завернул его в газетную бумагу и бережно положил в боковой карман.

– Сергей Афанасьич, папаша приехал и вас требует! – проговорила горничная, появляясь в дверях.

Сергей торопливо застегнул сюртук и, пожав руку старику, бросился к отцу.

IV

На другой день Сергей рано утром уехал на фабрику.

Накануне вечером, получив различные инструкции от отца относительно этой поездки, он зашел проститься к матери.

Арина Петровна успокоила Сергея и, отпустив его, долго крестила вслед.

Сергею не спалось. Долго он ворочался на своей складной, походной, как он говорил, кровати, обдумывая беду, неожиданно разразившуюся над его головой. Мрачные картины рисовались его воображению. Он чувствовал сердцем, что его счастию пришел конец, что дорогая ему девушка станет женой его брата и что виновником его несчастия будет один только отец. Родной отец!

– Отец… Что я ему сделал? За что он хочет сделать меня несчастным? – вырвалось у него. Ему стало душно. Он открыл окно и жадно потянул ночной прохладный воздух.

В саду было темно. Только на темно-синем фоне неба, в которое словно вросли молчаливые купы деревьев, ярко горели звездочки, да на краю горизонта в молочной дымке плыл серп молодого месяца.

Сергей уставился на блестевшие в вышине звезды и погрузился в раздумье.

Очнулся он под утро. Торопливо умывшись, он быстро оделся и осторожно постучал к своему старому другу.

– Кто тут? – тихо спросил тот.

– Я, Аркадий Зиновьевич, Сергей.

– Скажите, – отворил тот дверь, – а я спросонья-то, во всех отношениях, и не разобрал вашего голоса.

Старик был в халате и ермолке, которую ему когда-то подарил на память приятель, казанский татарин, и которую он «худовласия ради» всегда надевал на ночь.

– Доброе утро, ангел мой, уезжаете?

– Уезжаю, Аркадий Зиновьевич.

– Давай бог путь скатертью, во всех отношениях, а мне, знаете, не поспалось.

– Я тоже плохо спал.

– То-то мне показалось, как будто окно отворилось. Нехорошо, ангел мой, едете, собираетесь в путь, а не спите…

– Не мог, вы знаете, что у меня на душе.

– Перемелется – мука будет, ангел мой, равнодушнее надо быть ко всему, во всех отношениях.

– Хорошо вам говорить, Аркадий Зиновьевич, вы дожили до таких лет, когда уже никакие душевные волнения человеку незнакомы…

– Трудно, знаете, это судить.

– И затем, любили ли вы когда-нибудь, как я?..

– Любил-с, во всех отношениях, любил-с! – усмехнулся старик и засунул руки в рукава халата.

Сергей сел и посмотрел с любопытством на Подворотнева.

– Простите, я не знаю почему, но этого никак не предполагал.

– Ничего-с. Наружность, знаете, бывает обманчива, во всех отношениях. Каюсь, любил, да

– Вы, Аркадий Зиновьич?

– Я-с. Вон до чего дошел, три раза к проруби на Москве-реке подходил… Известно, глуп был, во всех отношениях, ну, и любил горячо, жарко, даже, можно сказать, и кого любил-то еще-с, – дуру-с.

– Как дуру?

– Дурищу, во всех отношениях, то есть я сам теперь, как вспомню, на себя удивляюсь, как я мог до такого самозабвения дойти, до проруби, то есть.

Старик тряхнул головой, отчего ермолка съехала на левое ухо и придала Подворотневу самый отчаянный вид.

– Жил я в ту пору у Серпуховских и втюрился в дочь соседа: может, слыхали фамилию Колошматина?

– Нет, не слыхал.

– Известная в то время фамилия была. Нужно вам сказать, что сады наши бок о бок сходились, во всех отношениях, ну, и познакомился я с ней через забор. Девка была лупоглазая и пухлая. Настей звали. Целый день, бывало, сидит в саду на скамейке и ест то лепешки, то яблоки, то орехи, во всех отношениях; говорить с ней о чем начнешь – молчит. «Вы, – говорит, – разговаривайте, а я буду слушать; сказочки нет ли у вас хорошей, так сказочку, а то песню спойте». Просто дура-с, а втюрился. Простой, что ли, она мне очень показалась, али русая коса за сердце хвостом зацепила, влюбился, во всех отношениях. Как утро настает, так в сад и тянет; нет Насти – тоска берет.

– Что ж, вы ей в любви-то объяснялись, Аркадий Зиновьич?

– Как же-с, без этого нельзя, какая же это любовь, ежели без объяснений, объяснился, во всех отношениях: познакомился-™ я с ней в мае-с, а в июне и признался, в заборе-то, знаете, между досками щели были, так я в щелочку, во всех отношениях: упал даже на колени в крапиву и все руки обстрекал.

Сергей рассмеялся.

– Смешная история, – расхохотался и сам Подворотнев. – Я ей говорю: «Настенька, я вас люблю, во всех отношениях, полюбите меня», а она мне в ответ: «И рада бы, – говорит, – я полюбить, да маменька твердит, что рано еще, просто дура, во всех отношениях», а мне в ту пору это бог знает, как понравилось. Только в июле вдруг подходит раз к забору и кричит: «Аркадий Зиновьич, бегите скорей, что я вам скажу-то!» Подбежал к забору и спрашиваю: «Что, Настенька?» – «А то, – говорит, – что я теперича вас полюбить могу, потому вчера тятенька за ужином слово настоящее сказал!» – «Какое слово, Настенька?» – «А такое: пора, говорит, тебе, дуре, замуж идти! Ну что ж, говорю, замуж так замуж: я, тятенька, за соседа, за Аркашку, пойду!»

Возликовал я тут, понимаете, во всех отношениях. «Настенька, – говорю, – для такого радостного приключения нам беспременно поцеловаться надо». – «Что ж, – говорит, – целуй через забор!» Так и поцеловались: она доску забора со своей стороны чмокнула, а я со своей, и верите ли, до чего глупость простиралась: до сентября мы таким манером целовались, и в голову даже не приходило, чтоб через забор махнуть, во всех отношениях, да-с! Счастливее себя человека не находил, а растолстел за лето так, что покойный тятенька

сколько раз ругаться принимался, потому то и дело одежу перешивать приходилось, во всех отношениях.

– Да с чего же вы толстели-то, Аркадий Зиновьевич? – со смехом спросил Сергей.

– Как с чего? Во-первых, от счастья-с, а во-вторых, от лепешек, во всех отношениях… Ведь мы с Настей за лето-то, я так полагаю, не одну тысячу оных уничтожили-с. В одном месте забора щель была весьма порядочная, так она, моя зазноба-то, в эту щель мне лепешки все и пропихивала… Стоим возле забора, истребляем лепешки и в доску чмокаем. Блаженство, во всех отношениях! К осени запросился я у родителей вступить в законный брак с Настенькой. Родители и руками и ногами. «Это на дурище-то вздумал? Ни за что. Нет тебе нашего благословения!»

Начал я, ангел мой, в ногах у них валяться. И чем больше я валяюсь, тем пуще родители ожесточаются; даже таску родитель к отказу стал присовокуплять. Целый сентябрь в ногах провалялся, а в октябре слышу вдруг – Настеньку замуж выдали. Что со мной в ту пору было, ангел мой, я и рассказать вам не сумею, просто спятил, во всех отношениях, и к проруби стал ходить… уж и сам не знаю, как очувствовался. И все прошло, ангел мой… Встретил я как-то, год спустя, свою любовь: едет на гитаре и подсолнухи грызет. Я ей поклон, а она на меня с таким изумлением смотрит, словно в первый раз в жизни меня увидала. Хороша любовь, во всех отношениях? А я чуть-чуть было из-за нее в прорубь не нырнул.

– Это вы для моего утешения, Аркадий Зиновьевич, все говорите?

– Правду говорю. А вам ехать пора.

– Пора, пора, – заторопился Сергей, вставая. – А вы не забудете моей просьбы?

– Да разве это можно, во всех отношениях? Напьюсь чайку и отправлюсь исполнять вашу комиссию. Ах, молодость, молодость!.. Прощайте, ангел мой, Сергей Афанасьевич!

Сергей уехал. Подворотнев оделся и сошел вниз, в столовую, где молча сидела за самоваром вся аршиновская семья.

Подворотнев поклонился молча Афанасию Ивановичу и присел к столу.

– Что, нонче опять побежишь Москву-то мерить? – справился у него Афанасий Иванович, дуя на блюдечко.

– Побегу-с… Погода приятная и тепло, во всех отношениях…

– Не всю еще, значит, столицу измерил? – пошутил Аршинов, видимо, находившийся в хорошем расположении духа.

– Трудно, Афанасий Иванович, такую дистанцию измерить-с… Еще Грибоедов, царство ему небесное, изволил заметить, что Москва – дистанция огромного размера.

– Это что за Грибоедов такой?

– Писатель-с известный… Величайшую комедию «Горе от ума» написали-с.

– Писатель! – поморщился Аршинов. – И ты от Сережки, я вижу, ученостью заразился. Смотри, Зиновьич, попадешь ты на старости лет в нигилисты.

– Не попаду, Афанасий Иванович… У нигилистов Бога нет, а я Его, Создателя, в сердце ношу, во всех отношениях…

Сыновья Аршиновы поднялись со своих мест, простились с матерью и отправились в город.

– Иван, на минуту! – остановил Афанасий Иванович в дверях среднего сына. – У меня чтоб к семи часам быть готовым, слышишь?

– Хорошо-с! – ответил тот и, помявшись несколько секунд на месте, вышел.

Подворотнев заторопился. Обжигаясь горячим чаем, он кое-как допил стакан и юркнул в дверь.

Аршинов посмотрел

Остальное «убранство» кабинета заключалось в старом шкафе со стеклянною дверью и нескольких стульях, обтянутых зеленым сафьяном.

Афанасий Иванович сел к столу, вынул из него разграфленную тетрадку и, надев круглые очки, стал заносить в нее какие-то цифры.

Скрипнула дверь.

Афанасий Иванович оторвался от тетрадки и увидал Арину Петровну.

– Занят ты, Афанасий Иванович? – робко справилась она, потупляя глаза.

– Так, кое-что записываю, – ответил тот. – Что случилось?

Арина Петровна редко заходила в кабинет мужа, и то только по какому-нибудь экстренному случаю.

– Ничего не случилось, а так это, думаю, уехал он в город или нет.

Афанасий Иванович посмотрел на жену сверх очков и положил перо.

– Несешь ты какую-то околесную. Садись, коли дело есть.

– Дела, Афанасий Иванович, никакого, – заторопилась Арина Петровна.

– Денег, что ль, надо? – недоумевал Афанасий Иванович.

– Зачем? Нет, не надо, я сяду.

Арина Петровна подвинула стул к письменному столу и утерлась платочком.

– Афанасий Иванович, я к тебе вот зачем! – начала она прерывистым голосом. – По делу я, по семейному, только ты не сердись, Афанасий Иванович.

– Да говори, что такое?

– Видишь ли, Афанасий Иванович, ты, пожалуйста, не подумай, что я тут… я ни при чем, Афанасий Иванович.

– Заладила: Афанасий Иванович да Афанасий Иванович! Я давно Афанасий Иванович! – насмешливо проговорил Аршинов, облокачиваясь на стол. – В чем дело?

– Дело такое, Афанасий Иванович, что его надо обдумать хорошенько.

– Да ты говори, что за дело такое, а я уж его обдумаю, – добродушно ответил тот.

– Видишь ли, я, как мать, это должна, ты пойми, как мать, дети для меня все равны, что Андрюша, что Ваня, что Сережа, все больны моему сердцу, Афанасий Иванович.

– Да не мямли ты, пожалуйста, ну равны, ну а дальше что?

– Ты сегодня едешь смотреть невесту для Вани?

– Еду. Об этом я тебе вчера говорил, и ты мое намерение одобрила.

– Не езди, Афанасий Иваныч, нельзя ехать.

– Это почему? – сдвинул тот брови. – Аль за невестой изъяны водятся?

– Что ты, что ты, Господь с тобой, из такой семьи, и вдруг… Нельзя ехать, Афанасий Иваныч, ее… эту… понимаешь… Сережа любит.

Аршинов посмотрел сперва с удивлением на жену, а затем раскатился хохотом.

– Ха-ха-ха! Уморила! Ой, уморила!

– Афанасий Иваныч, не такое это дело, чтобы смеяться.

– Постой, глупая! Наш Сергей ее любит?

– Наш, кому же еще?

– Однако у него губа не дура. То-то я гляжу, что это он бесперечь к Алеевым таскается, а он, изволите видеть, вон для какого развлечения! И крепко любит? По-книжному, поди, а?

– Не знаю как, но только любит.

– Ночи не спит, звезды считает, песенки сочиняет, а? Так, что ли?

– Афанасий Иваныч!

– А ты, старая, нюни и распустила. Мальчишка, молокосос, начитался глупых книжонок и забрал себе в голову, что Алеев ему пара… Э-эх, старая! Говорил тебе раньше, дери Сережку, дери, а то пути не будет, вот тебе на мое и вышло. Любовь материнская тоже: как это можно драть ребенка, деликатного он сложения, и вдруг ему горячих всыпать. Слепота куриная, а не любовь! Лозы не попробовал – ума не запас, а ты вот что скажи Сергею, сам я с ним и разговаривать не желаю.

– Не сын он рази тебе?

– Не умею я с ним разговаривать, ни я его не пойму, ни он меня. Сергей для меня немой, а я для него глухой, так ты скажи ему: выкинь дурь из головы и займись делом. Алеева тебе не пара, и ты ей не жених.

– Почему не пара? Почему?

– А потому, что, во-первых, по-моему, ему рано жениться, а во-вторых, еще потому, что Алеев не отдаст за него дочь.

– За Сережу не отдаст? За Сережу? – удивленно всплеснула руками Арина Петровна.

– Да, за Сережку. Им нужен зять-купец, а не какой-то нигилист.

– Афанасий Иваныч, Богу ты ответишь за такие слова.

– И отвечу, а на Алеевой женю все-таки Ивана.

– Господи! Да ведь они любят друг друга.

– Глупости! Книжки все это и больше ничего, выйдет замуж и Сергея забудет.

– Афанасий Иваныч! Я тебя во всю жизнь мою не просила ни о чем, рабой твоей была покорной и творила волю твою. Ужли ты моей первой и последней просьбы не исполнишь? Сделай счастливым Сережу навек.

– Арина Петровна, достаточно мы, кажется, с вами поговорили об этом предмете, пора и кончить. Я тебе сказал, что Алеев не отдаст дочь за Сергея, и кончено…

– Понимаю тебя… Ты не хочешь за Сережу сватать… к чему эти притворства, Афанасий Иванович?

– И не хочу. Сватал за Ивана и вдруг подставлю Сергея. За кого меня Алеев сочтет, а?

– Объяснись. Скажи, что не знал, что они любят друг друга…

– Довольно! Яйца курицу начинают учить! Я сказал, значит, сделал…

– Это твое последнее слово, Афанасий Иванович? – проговорила, бледнея, Арина Петровна и поднялась со стула.

– Распоследнее, Арина Петровна-с… Я дураком ни перед кем не был и не буду, а наипаче того чрез такого сына, как твой Сергей…

– Бог с тобой. Ты отец и властен делать что хочешь, но помни, Афанасий Иваныч, что ты этой свадьбой троих несчастными сделаешь…

– Бабьи сказки.

– Не сказки, а правда, Афанасий Иваныч… и Ивану счастья не будет, и Сергея с Липой загубишь…

– Пустой разговор… а уж ежели Сережке оченно захотелось жениться, так я его после Ивана же женю на Серовой…

– На Серовой? На хромой и косой?

– Самая настоящая пара будет. Она в пенционе обучалась, у трех профессоров опосля в уроках упражнялась – для Сережки клад, а не жена. Оба дураки и оба ученые! Ха-ха-ха.

– Сердца у тебя нет, Афанасий Иванович, вот что!.. Ни сердца, ни стыда,

– Это что еще за новости? – стукнул кулаком по столу Афанасий Иванович.

– Изверг ты, а не отец… да! Изверг… Слышишь, Афанасий Иванович? Всю жизнь я молчала и тебе не перечила, а теперь все скажу… Не трогай мою плоть и кровь!..

– Вон! – поднялся с табуретки, трясясь всем телом, Аршинов.

– Не на то я породила тебе сына, чтоб ты издевался над ним да зверствовал… И на тебя власть и суд есть… там… слышишь… там… в небесах…

– Вон, говорят тебе, – побагровел весь Аршинов, делая шаг к жене, – или я тебя…

– Убей! Убей!.. Слова не скажу… молиться за тебя стану… пожалей только Сережу… Афанасий Иванович!.. Есть Бог на небе! Есть!

Арина Петровна упала в кресло и зарыдала истерически.

– Баба и… дура! – прошипел Аршинов и, выйдя из кабинета, так хлопнул дверью, что все стекла задрожали. – Эй! Лошадь! – крикнул он испуганной горничной, метавшейся в страхе по комнатам.

V

Алеевы в это время тоже собирались уезжать из дома в город. Старик, за очень редкими исключениями, всегда выезжал вместе с сыном, для которого это совместное путешествие от Таганки до Ильинки просто было пыткой. Старик, развлечения ради, пилил всю дорогу Александра и читал ему родительские наставления, не шедшие, разумеется, далее набившей оскомину азбучной морали.

Обыкновенно Александр ехал молча, уставясь в широкую, наваченную спину кучера; слушая брюзжание отца, он думал только об одном: скоро ли они доедут до цели путешествия?

Лавка Алеева находилась в Гостином же дворе, только ближе к Ильинке. Подъехав к Гостиному двору, старик слезал с дрожек и, как ни в чем не бывало, ласково обращался к сыну с одним и тем же вопросом: «Сашенька, я думаю, отпустить Пимена домой?»

Кучера Пимена отпускали, и старик, взяв под руку сына, шел с ним в лавку и разговаривал уже совершенно о других предметах.

Такова уж была привычка у старика. Кучер Пимен рассказывал, что Алеев читал нотации сыну даже тогда, когда тот по какому-нибудь случаю выезжал в город раньше или позже отца. Едет старик один и все-таки, по заведенному порядку, шпигует отсутствующего сына. Шпигованьем этим он увлекался до того, что, подъехав к Гостиному двору, задавал все тот же стереотипный вопрос: «Сашенька, отпустить Пимена домой?..» Затем, спохватившись, он строго смотрел на улыбавшегося Пимена и кричал: «Пошел домой, болван!..»

– Ну, Александр, ты готов?! – крикнул старик, расчесывая бороду перед зеркалом в гостиной.

– Совсем, папаша, – ответил тот, застегивая на ходу серенькую куртку.

– Поедем в город… выходи, я сейчас… матери только несколько слов скажу…

Александр вышел на подъезд.

Старик хлопнул по боковому карману, вынул оттуда бумажник, напоминавший своими размерами целый саквояж, развернул его и вытащил несколько кредиток. Бережно свернув их вчетверо, он застегнул сюртук на все пуговицы и развалистою походкой направился в столовую, где за самоваром сидела сама Алеева и допивала чай.

– Аль что забыл, вернулся? – спросила она мужа.

– И то забыл… Вот тебе деньги… вина хорошего купи, закуски… ужо к нам гости приедут…

– Ну вот! Завсегда ты этак-то… на травлю ехать – собак кормить.

– Не одно у меня в голове дело… просто из ума вон…

– Какие гости-то будут?

– Аршиновы, отец с сыном…

– С Сереженькой?

– С Иваном… средним…

– Ну что ж, я очень рада… Я и то Сереженьке-то сколько раз пеняла: отчего-де все один да один к Саше ездишь… прихватил бы брата, который неженатый…

– Ну, вот он самый этот неженатый нонче и приедет с Афанасьем Иванычем. Чтоб все было хорошо, слышишь?

– Да уж это известно… Чай пить приедут?

– Чай… в беседке, в саду вели сервировать… а на другом столе вино с закуской…

– Можно и так сделать. Пирожки я нонче с визигой заказала, так пирожки подам…

– Ну, пирожки-то ты убери подальше. Не идут они к этому. Какое это угощение!

– Да так, отчего же… промежду прочим-то?

– И промежду прочим убери. Да, вот еще что, – побарабанил Алеев себя по лбу пальцами. – Липа чтоб поприоделась как следует…

– Да она и так у нас, слава богу, раздетая не ходит.

– Ну, что ты мне там поешь? – сдвинул он брови. – Вобче говорю, чтоб почище… ленточку там, где следует, бантик приколи… Кажная чтоб бабья глупость на своем месте была… слышишь?

Алеева с удивлением посмотрела на мужа. В первый раз в жизни услыхала она от него такие распоряжения насчет туалета Липочки. Обыкновенно он никогда не замечал, во что одеты жена и дочь, а только ругался самым откровенным образом, когда ему приходилось платить по счетам модных магазинов и портних.

– Хорошо, скажу ей, – ответила Алеева мужу, смотревшему на нее в упор, – только она ведь у нас своендравная… захочет – оденется, а не захочет – ни за что не станет…

– Ну, это своенравие, сударыня моя, я не признаю и слышать о нем не хочу. Я сказал, значит, так и будет. Придет мне желание в рогоже ее гостям показать – собственноручно в рогожу зашью и покажу… девчонка, да чтоб родительских приказов не исполняла, – это чтоб я больше не слыхал. Поняла?

– Поняла, Спиридоныч… Как не понять! Я так это, а то она рази может твоих приказаний не исполнить?

– Да скажи еще ей, чтоб она поласковей да поумней себя вела с молодым Аршиновым…

– Она и то, Спиридоныч, ласкова с ним да приветлива…

– Ты про кого говоришь?

– Про Сережу Аршинова…

– Мне до этого дурака дела нет. Я говорю тебе про Ивана, который нынче с отцом у нас будет.

– Ну какой же Сережа дурак, Спиридоныч? Совсем зря ты его обижаешь… да я от него, окромя учтивых слов, ничего глупого не слыхала.

– А ты слушай, что я тебе говорю. Пустой парень, и больше ничего. Сам отец его мне таким аттестовал… слышишь?

– Слушаю, только совсем это он занапрасну…

– Ну, мне твоих мнениев не надо. Иван Афанасьич – дело совсем другое… и парень деловой, и к отцу уважителен…

– Не знаю я его…

– Вот и узнаешь, может, даже и зятем назовешь…

– Так они

– Да. Ну, теперь я в город поехал…

– Спиридоныч, постой… а как же мне Липе-то… сказать об этом али нет?

Алеев задумался.

– Да отчего ж не сказать? Секрету в этом для нее никакого быть не может. Рано ли, поздно ли, а должна же замуж выходить. Девки что птицы: как пооперятся, так сичас и из гнезда вон.

Проговорив эту сентенцию, Алеев круто повернулся, нахлобучил на самые уши цилиндр и вышел на двор, где у крыльца в дрожках уже сидел Александр и, в ожидании отца, разговаривал с кучером.

Выезжая из ворот, они раскланялись с Подворотневым, встретившимся с ними почти у самого их дома.

– Александр, ведь это Подворотнев, кажется? – спросил Алеев у сына.

– Кажется, он, папаша…

– Да, вот она, судьба-то, – проговорил тот в раздумье, – первые в Москве рысаки у него были, а теперь вон пешком Москву-то вымеривает… а все от гордыни, Александр. Кабы слушался во младости родителей, никогда бы до таких степеней не дошел.

Алеев сел на своего любимого конька и поехал.

Подворотнев между тем подошел к воротам алеевского дома и заглянул в калитку.

Дворник, проводив хозяина, затворил ворота и исчез. На дворе никого не было, кроме старой собаки Кудлашки, глодавшей кость под навесом каретного сарая.

Подворотнев направился к крыльцу. Кудлашка бросила кость и побежала с глухим лаем к незваному гостю.

– Шарик… Жучка, как тебя, во всех отношениях? Что ты, господь с тобой! – кричал Подворотнев собаке, отмахиваясь от нее книгой, которую он держал в руках.

Однако гостю, несмотря на такую защиту, пришлось бы плохо, если бы в одно из открытых окон бельэтажа не высунулась русая головка Липы и не закричала на собаку.

Подворотнева впустила в переднюю какая-то старушка в люстриновом темном платочке и посмотрела на него из-под Руки.

– Да тебе, батюшка, кого надоть-то? – спросила она у Аркадия Зиновьича, утиравшего платком вспотевшее от ходьбы лицо.

– Мне бы Александра Сергеича повидать, – ответил тот, ставя решительно свою шляпу на подзеркальник.

– Да они, батюшка, сию минутую с самим в город уехали.

– Так-с. Очень это прискорбно, во всех отношениях, но, во всяком случае, многоуважаемая хозяйка Анна Ивановна дома обретается?

– Дома, дома, батюшка… так ты к хозяйке желаешь?

– Жажду-с, старушка божия…

– Пойдем кверху, коли так… Кудлашка-то тебя не попортила, батюшка?

– Чуть-чуть, но сердиться на Кудлашку вашу оснований не имею, ибо собачья должность в том и заключается, чтобы гостей портить, во всех отношениях…

Старушка ввела Подворотнева по широкой лестнице с железными вызолоченными перилами в большую светлую залу с громадною люстрой, завешенной от мух кисеей.

– Как, батюшка, о тебе доложить-то? – спросила старушка.

– Скажи, старушка божия, так: старый, мол, знакомец ваш, Подворотнев, лицезреть желает хозяйку дома сего.

– Приворотнев, сказываешь?

– Подворотнев, ангел мой, а не Приворотнев… По-дво-ротнев. Самая, можно сказать, низменная фамилия, во всех отношениях. Подворотнев. Запомнишь?

– Как, батюшка, не запомнить! Фамилия не бознать какая мудрящая.

Старушка скрылась во внутренних комнатах. Подворотнев прошелся по зале, посмотрел в открытое окно на двор и сел на кончик стула, захватив книгу под левую руку и прижав ее к сердцу.

Прошло минут с пять. Где-то кто-то кашлянул. Аркадий Зиновьич вскочил со стула и одернул сюртук.

Вошла та же старуха, что впустила Подворотнева, и так же, глядя из-под руки на гостя, улыбалась беззубым ртом.

– А ведь я, батюшка, твою фамилию-то, кажись, перепутала, – проговорила она, подходя к нему. – Криворотов, что ль?

– Подворотнев, матушка! – с сожалением покачал тот головой. – По-дво-ротнев… подворотню-то упомнишь?

– Ну, как не упомнить… уж очень фамилия-то несуразная… идешь, идешь и забудешь… Подворотнев, Подворотнев, Подворотнев, – твердила старуха, скрываясь.

Подворотнев улыбнулся и зашагал по зале, задавая себе вопрос: перепутает опять его фамилию старуха или не перепутает?

Ожидать ему на сей раз пришлось недолго. Явилась молодая горничная и, проговорив: «Пожалуйте-с», повела Аркадия Зиновьича в столовую, в дверях которой стояла хозяйка и с любопытством смотрела на шедшего к ней гостя.

– Многоуважаемой Анне Ивановне бью челом и низко кланяюсь! – поклонился Подворотнев хозяйке в пояс.

– Батюшки! Аркадий Зиновьич! – всплеснула та руками. – Ужли это вы?

– Я-с, многоуважаемая, я-с, во всех отношениях! – крепко пожал он протянутую руку хозяйки. – Сколько лет, сколько зим не имел счастия лицезреть вашу персону…

– Давно, ох давно, Аркадий Зиновьич! Грешно, батюшка, старых знакомых забывать, сколько лет-то хлеб-соль водили… пожалуйте за стол-то…

– Было время, Анна Ивановна, было-с! – вздохнул глубоко Подворотнев, усаживаясь за самовар. – Жил я в достатке, и люди мной не гнушались, а теперь мал бех и ничтожен, во всех отношениях.

– А все же грешно забыть: бедность – не порок.

– Это действительно что не порок, тем более что на моей совести ни одного упрека нет… Все отдал, со всеми расплатился, и, ежели сам остался без гроша медного за душой, во всех отношениях, зато кажному человеку могу прямо в глаза глядеть.

– Слышала я в те поры, что вы как-то по-чудному расплатились, – улыбнулась хозяйка, наливая гостю стакан чаю. – Говорил мне Спиридоныч и ругал даже вас.

– За что-с, многоуважаемая?

– А за то, что все отдал и сам без копейки остался, сделку бы могли сделать.

– Сделку-с? – улыбнулся Подворотнев. – Совесть у меня такая глупая в те поры была, ни на какие сделки не шла.

– А я сколько раз про вас вспоминала и у Спиридоныча спрашивала. «Не вижу, – говорит, – совсем из глаз пропал… слышал, что живет у Аршиновых, только и всего». У Сереженьки про вас тоже спрашивала…

– Премного благодарен вам за память, во всех отношениях…

– Хорошо вам жить-то, Аркадий Зиновьич?

– Благодарение Богу и благодетельнице Арине Петровне, живу, как у Христа за пазухой… да и много ли мне, старому грешнику, надо? Теплый угол да кусок хлеба, только и всего, во всех отношениях…

– А очень вы постарели, Аркадий Зиновьич…

– Укатали сивку крутые горки. Был конь да уездился… от греховной жизни это, многоуважаемая Анна Ивановна, – грешил, во всех отношениях…

– Охо-хо-хо! – вздохнула Анна Ивановна, подвигая гостю стакан. – Пожалуйте, Аркадий Зиновьич… и какая досада: может, каких-нибудь пяти минут Спиридоныча дома не застали…

– Не судьба-с… Бог милостив, не раз, поди, еще встретимся

– У них постоянное чтение идет…

– Так точно-с. Сереженька-то сейчас на фабрику уехавши, так и просил меня занести книжку Александру Сергеичу… Будьте столь любезны передать оную по принадлежности, во всех отношениях…

– Передам, отчего не передать…

Старые знакомые разговорились, вспоминая старое, и незаметно просидели за самоваром часа два.

– Засиделся я у вас, многоуважаемая, – проговорил, вставая из-за стола, Подворотнев, – и к обедне в Донской опоздал…

– Посидите еще, Аркадий Зиновьич… я сичас вам дочь свою покажу… вы ее еще махонькой зазнали…

– Олимпиаду Сергеевну? Очень буду счастлив познакомиться со взрослою девицей, которую когда-то на руках тетешкал, во всех отношениях…

Алеева послала за Липочкой. Подворотнев ощупал в кармане письмо Сергея и улыбнулся.

Липочка, как ветер, влетела в столовую и внесла с собой струю весеннего воздуха.

– А я, мамочка, в саду была! Понюхай цветки! – проговорила она, нагибая матери головку, всю сплошь убранную живыми цветами. – Хорошо пахнут?

– Очень хорошо… а ты что же, не видишь разве гостя?

Липочка отскочила от матери и поклонилась Подворотневу.

– Не узнаешь?

– Нет! – качнула она головкой. – Позвольте, кажется… ах, нет… нет, не узнаю!

– Аркадий Зиновьич Подворотнев!..

– Подворотнев?.. Не помню…

– Забыли-с! – вздохнул тот, с удовольствием смотря на Липочку.

– Ах да, вспомнила! Ха-ха-ха! – раскатилась звонким смехом Липочка. – Букет, букет, ха-ха-ха!

– Вспомнили-таки, во всех отношениях! – засмеялся и Подворотнев.

– Какой букет? Я позабыла что-то, – проговорила Анна Ивановна.

– А это так вышло-с, – ответил Подворотнев, – они-с меня все букет привезти просили, что им тогда – лет шесть было? Да не больше-с! Я и привез букет из крапивы, шутки ради.

– Ха-ха-ха! – засмеялась Липочка. – Помню, как я вас шлепала этим букетом и как вы от меня бегали и вертелись волчком.

– Ха-ха-ха, забавная история, во всех отношениях!

– Очень рада вас видеть! – пожала Липочка Подворотневу руку. – Это так давно было.

– Весьма-с, вы за это время, Олимпиада Сергеевна, успели и вырасти, и похорошеть-с.

– Неужели? – кокетливо склонила головку на плечо Липочка, и яркая краска зажгла ее щеки. – Разве я маленькая дурнушкой была?

– Так себе… но зато теперь-с – букет, во всех отношениях.

– Из крапивы? Ха-ха-ха…

– Из роз-с, из роз-с… я у Сергея Афанасьича часто спрашивал: какие вы стали? Описывал он вас подробно, но ежели бы встретить на улице – ни за что бы не узнал…

– Ах да, ведь вы у Аршиновых живете! – вспыхнула Липочка до самых век. – Что он… его давно у нас не видно…

– Уехал на фабрику… дня на три… и просил меня занести книжку Александру Сергеичу… однако мне пора, во всех отношениях… и так я у вас засиделся безмерно.

– Заходите, Аркадий Зиновьич, – встала из-за самовара Алеева, – всегда будем рады…

– Не премину-с, не премину… передайте мое почтение уважаемому Сергею Спиридоновичу… да вы не беспокойтесь меня провожать, ангел мой…

– Ничего… труда никакого… я так была рада после стольких лет…

– А я-то как рад-с… во всех отношениях… сидите, многоуважаемая Анна Ивановна, меня Олимпиада Сергеевна проводит…

– С удовольствием, Аркадий Зиновьич! – ответила Липочка и схватила под руку Подворотнева.

– Честь имею кланяться, многоуважаемая, и желаю вам всякого успеха в жизни-с! – раскланялся Подворотнев с Алеевой и вышел из столовой.

Они молча прошли две-три комнаты и очутились в зале.

– Аркадий Зиновьич, передайте, пожалуйста, Сергею Афанасьевичу, чтоб он немедленно же по приезде пришел к нам…

– Хорошо-с, – пробормотал старик и, остановившись, оглянулся во все стороны. – Вам-с… письмо-с… просил… виноват, во всех отношениях…

Он сунул в руку растерявшейся Липочке письмо и быстро спустился вниз, кряхтя и вздыхая.

Липочка даже не простилась с Подворотневым. Она подбежала к окну, дрожащими от волнения руками развернула первое письмо от Сергея, пробежала его и вскрикнула… Этот крик долетел до Подворотнева, вышедшего с подъезда. Он поднял кверху голову и, увидав бледное как полотно лицо Липочки, охнул.

– Нехорошо-с… даже очень нехорошо, во всех отношениях! – пробурчал он себе под нос и, надвинув шляпу, зашагал с алеевского двора.

VI

«Не может быть! Не может этого быть!» – шептала побелевшими губами Липочка, читая послание Сергея.

Неужели всему конец? Приедет этот, другой, посмотрит ее, как лошадь у барышника на выводке, и решит ее судьбу.

Но ведь она не знает его совсем, и он ее не знает, и она должна сделаться его женой, любить его в то время, когда любит другого, его же родного брата.

Она зажмурила глаза от этой ужасной перспективы и упала на стул.

Что делать? Неужели отказаться от счастья и идти замуж, как идут сотни, тысячи купеческих дочек, за того, кого выберет не сердце девушки, а суровая родительская воля?

«Надо бороться, но как? Боже мой, что я должна делать, научи меня!» – лепетала Липочка, припав головкой к стенке стула и еле сдерживая рыдания: идти к матери, рассказать ей все и просить ее защиты, но она сама дрожит пред отцом и слепо исполняет каждое его желание… Брат? Но что может сделать ее брат, который сам избегает всяких объяснений с отцом и старается как можно реже попадаться ему на глаза?

«Сегодня смотрины! – прочитала она еще раз письмо Сергея. – И мне никто ни слова, ни отец, ни мать, ни брат… за человека даже не считают! – с горьким чувством проговорила она, пряча письмо в карман. – Вещь я, товар, который нужно сбыть повыгоднее первому встречному дуралею-покупателю!»

Липочка вскочила со стула. По бледным щекам ее текли слезы и крупными каплями падали на грудь.

– Липа! – раздался в дверях голос матери. – Пройдемся в сад… Хочешь?

– Нет, не хочу, – отвернулась та к окну.

Анна Ивановна, сложив руки на желудке, медленною походкой подошла к дочери и села на стул.

– А мне тебе сказать кое-что надо… да ты что это, глупая, – увидала она катившиеся по лицу дочери слезы, – никак ревешь?

– И не думала вовсе.

– Да чего тут не думала, слезы так градом и катятся. О чем это такое, а?

– Так, мамаша, голова болит.

– Так

– Должно быть, от этого, – согласилась Липочка и села рядом с матерью.

– Сичас нашатырю понюхай, а то хрену велю натереть. К вискам ежели приложить да к затылку – через полчаса всю боль как рукой снимет.

– Ничего не надо, и так пройдет.

– Пройдет ли? Ой, девка, послушайся матери… Погоди, я тебе сичас спирту принесу.

– Не надо, мамаша, я знаю, что и когда мне нужно делать.

– Ну, как знаешь, мне только, чтоб к вечеру ты здорова была.

– А что такое особенно вечером предстоит?

– А то, глупая, что к нам нонче хорошие гости приедут.

– Аршиновы?

– Да ты это откуда знаешь?

– Слышала.

– Ну тем и лучше, что слышала, а зачем приедут, не слыхала?

Липочка ничего не отвечала.

– Тебя глядеть. Старик Аршинов второго сына женить хочет, Ивана… Видала ты его где?

– Никогда.

– Говорят, уж оченно парень-то хороший: и умен, и почтителен…

– Это кто же говорит, мамаша?

– Отец.

– Ах, папаша! А другие что говорят?

– А до других мне ни до кого дела нет. Уж ежели отец такого о нем мнения, значит, счастливой ты навек будешь, лишь бы ему только пондравилась…

– Вы думаете?

Анна Ивановна посмотрела сбоку на дочь и нахмурилась.

– И что это у тебя, Липа, за манера такая с матерью говорить? Что это за глупый вопрос такой: вы думаете?.. Ничего я не думаю, да и не бабье вовсе это дело – думать… Коли отец намерен тебя за Аршинова выдать, значит, он лучше нас с тобой знает, счастлива ты будешь или нет…

– А если папаша ошибается?

– Отец? Что ты, что ты, перекрестись! – замахала на нее руками Анна Ивановна. – Да когда же это бывало, чтоб отец ошибался?

– Ах, мамаша! Для вас он – непогрешимый папа, а для меня такой же простой смертный, как и все.

– А ты это вольнодумство-то изволь выкинуть из головы, слышишь? Скажи, пожалуйста, какого духа набралась! Так этот дух-то, сударыня, и вышибить можно… Избави бог, ежели отец услышит такие слова…

– И пусть слышит, а замуж за Ивана Афанасьича я не пойду ни за что.

Анна Ивановна оторопела. Она похлопала глазами и закачала головой.

– То есть как же это не пойдешь? – спросила она, с удивлением смотря на дочь. – И отца, значит, не послушаешься?

– И не послушаюсь…

– С нами крестная сила! – совсем растерялась та. – Да как же это… да как ты смеешь, а? Да где это видано, чтоб дети своих родителей ослушивались? Господи! Впервой такие богопротивные слова от своего же порождения слышу…

– Мамаша, прежде всего скажите вы мне одно: человек я или вещь?

– Да что ты меня все глупыми вопросами сбить норовишь? Не глупее я тебя…

– Вы не хотите ответить мне, так я за вас отвечу. Я человек, а не вещь, и распоряжаться мною, как вещью, не имеет права никто…

– Даже родители?

– Даже родители…

– Да ты где же этакой закон вычитала, а?

– Таких законов, мамаша, не пишут. Они должны быть известны каждому человеку, уважающему человеческое достоинство в других…

– Совсем рехнулась, совсем! – замахала отчаянно Анна Ивановна на дочь. – Ну, Липа, смотри, быть тебе без косы сегодня…

– Вот ваши законы: насилие и деспотизм… Эти законы, мамаша, кажется, тоже нигде не писаны…

– Одурела, совсем одурела! – поднялась со стула Анна Ивановна. – С тобой, сударыня, я не сговорю, а ты вот попробуй с отцом поговори, он тебе и покажет твои законы… Господи, вот до чего я дожила!.. Дети начинают родителей учить… опомнись, Липа… эй, опомнись! Я с отцом век изжила и знаю его лучше тебя. Ты его детище, и его воля над тобой.

– Мама! А если я… люблю другого?

– Ты? Любишь?

– Люблю, мама, больше жизни люблю…

Анна Ивановна с испугу присела.

– Господи! – забормотала она. – Как же это я… да меня он живую в землю за это… ах, батюшки… Липа! – простонала Анна Ивановна. – Врешь ты… пугаешь только меня…

– Я никогда не лгала, мамаша… ах, если б вы только могли понять, что вы со мной делаете!

– Да как же ты так, а? Да как ты смела нас срамить?

– Чем? Разве сердце не вольно любить, кого хочет? И, наконец, разве это преступление, что я полюбила хорошего человека?

– Кого? Кого?

– Сережу, мама…

– Сердце мое чуяло. Недаром он к нам зачастил. Ах, голубчики, что же мне теперь делать-то? Постой!.. Дурь все это, Липа… Напустила ты на себя воображение, вот и все.

– Мама! Посмотри ты на меня…

– От книжек это вышло, глупая… читали вместе, ну и возмечтали… Ах, эти проклятые книжки! Недаром их так отец не любит… Врешь, мечта это все… мечта…

Анна Ивановна забегала по зале, комически всплескивая своими коротенькими полными ручками.

Воспитанная в традициях доброго старого времени, она никак не могла допустить, чтоб ее дочь, которую, кстати сказать, она видала только в антрактах между чаями да отдыхами, могла забыться до того, что влюбилась в первого встречного мальчишку.

Пуще же всего она «пугалась» не за дочь, которой в перспективе представлялась безрадостная жизнь с нелюбимым человеком, а за свою собственную шкуру, уже поотвыкшую от «выделки» такого дубильных дел мастера, каким был Сергей Спиридонович Алеев.

– Живую в землю зароет! Живую! – говорила она, бегая по зале, и чувствовала, как бегали у ней по спине мурашки в ожидании предстоящего «взыска». – И как это мне, дуре, в ум не пришло. Ходит балбес, книжку читает. Липа завсегда у Саши торчит, а мне хоть бы что!.. Ах, мало меня учил Спиридоныч, ох мало!..

Анна Ивановна подбежала к Липе и пытливо посмотрела на нее.

Липа сидела с опущенною на грудь головой и плакала.

– Липа!.. Постой, не плачь. Ну, что хорошего: наплачешь глаза и жениху не пондравишься…

– Оставьте меня в покое! – проговорила та, с мольбой протягивая руки к матери.

– Глупая!.. Ты рассуди: ну что такое Сергей этот? Смазливая рожа, только и всего, а ты на Ивана-то, на Ивана-то обрати

Липа, несмотря на свое горе, чуть было не расхохоталась, смотря на свою мать, поставленную в такие трагикомические обстоятельства.

Ей было и смешно и грустно. Липа видала свою мать редко, говорила с ней еще реже. Только тут впервые она поняла, до чего была придавлена и принижена в лице ее матери женщина, носившая громкое имя хозяйки и жены замоскворецкого купца. Только теперь она поняла, сколько душевных мук и страданий, сколько бесплодной борьбы за свое личное «я» должна была перенести и пережить бедная женщина, чтобы дойти до такого состояния, когда одно только слово «муж» наводило на нее панический страх.

Липа обняла Анну Ивановну и ушла в сад.

«Бедная мама, ничего она не может сделать! – думала Липа, идя по дорожкам расчищенного сада. – Но что же я-то сделаю? Что? Неужели же Сережа не успел объясниться с отцом? А впрочем, его отец не лучше моего – одного поля ягоды… Господи, научи меня! Научи!» – Липа схватилась за пылавшую голову и шла по дорожке, не видя ничего перед собой.

– Липушка-а… ты? – донесся до ее слуха старческий голос.

Липа вздрогнула и остановилась.

Под березками в тени на курганчике, поросшем желтыми цветочками, сидел старик лет семидесяти, в легком кафтанчике с расстегнутым воротом, из-за которого выглядывала белая, как снег, русская рубашка с двумя золочеными пуговками…

Желтовласая голова старика была открыта. Облокотись на локоть левой руки, он лежал на курганчике, отгоняя веткой черемухи надоедливых мух, и блаженно улыбался, наслаждаясь майским утром.

Липа осмотрелась и, увидав старика, бросилась к нему.

– Дедушка, милый! – проговорила она, становясь на колени и целуя деда во влажный лоб.

– Здравствуй, Липушка! Здравствуй, красавица! – улыбался тот, нежно осматривая Липу.

– Прости, дедушка, что я сегодня не зашла к тебе утром, не до того было.

– Ничего, я и сам дошел сюда… А хорошо на чистом воздухе. Липушка, ах, как хорошо!.. Садись рядком-то, садись, коза!..

Липочка села и пригладила деду растрепанные волосы.

Дед Липы, отец Анны Ивановны, Иван Андреич Муравин, давно уже проживал у зятя, снимая у него отдельный флигелек, выходивший в сад. Торговые дела свои он ликвидировал, или, вернее сказать, передал племяннику лет десять тому назад. Выдав единственную дочь Анну Ивановну замуж за Алеева и похоронив вскоре после этого жену, он вел свои торговые дела уже не с тою энергией, которая обыкновенно присуща настоящему коммерсанту. Торговал больше по привычке и для своих служащих.

– Обижать их не хочется, живут с мальчиков, и вдруг я кончу дело… Хороших людей обижать нельзя, пускай живут, – говорил он на увещания зятя, видевшего, как старика обирали эти служащие.

– Да ведь обирают они вас! – говорил Алеев.

– Э, голубчик! – отвечал Муравин обыкновенно зятю. – Они – люди молодые, им жить хочется, а мне что надо? Аннушку я наградил по совестя, капитал для черного дня у меня есть… чего еще мне больше желать? Разживутся от меня – спасибо скажут, а помру, и панихидку, гляди, отслужат. «Хороший, – скажут, – был хозяин… и сам хлеб ел, и нам вволю давал…», а ведь всех денег, душа, в одну горсть не соберешь… мала наша горсть для этого, голубчик, не по жадности нашей мала… всему, значит, есть предел: и желанию, и горсти.

И жил старик и радовался на хорошую жизнь своих служащих. Подрос племянник, сын его сестры, живший у него же в приказчиках, и пришел как-то к дяде просить благословения на женитьбу.

Старик посмотрел на него добродушно и полюбопытствовал:

– А что за ней… за невестой-то… берешь что?

– Ничего, дяденька, – откровенно сознался тот.

– Как же это так, душа, у ней ничего и у тебя ничего… из двух ничего и вовсе выйдет ничего.

– Голова есть, дяденька, руки-с…

– Руки-то, я знаю, есть… вот в том-то и беда, что у нас руки привешены… Ах, эти руки, у холостого работают, а у женатого вдвое… и ничего не поделаешь, голубчик, расход велик: то жене душегрейку, то, глядишь, ребятишки пошли… Любишь, стало быть, невесту-то?

– Люблю, дяденька-с, а уж как она меня любит…

– Да? Это хорошо. Невелика штука, ежели наш брат любит, а вот уж это настоящее счастие будет, коли девушка нашего брата полюбит… Так ничего за ней нет?

– Ничего, дяденька-с…

– Ну что ж, если она тебя любит, я за ней и приданое дам!

И передал старик, не говоря больше ни слова, все свое дело племяннику. Выплатил тот дяде какую-то сумму и зажил припеваючи, а Муравин продал свой дом и переехал на житье к зятю.

С зятем, несмотря на то что снимал квартиру в его доме, он виделся редко. Не то чтобы он его недолюбливал за его деспотические отношения к дочери, а просто не хотел ему мешать быть хозяином в своем доме.

К дочери он относился так же, как большинство отцов относятся к своим дочерям. Ни тепло, ни жарко. Зато детей Анны Ивановны он любил без ума. И дети платили ему тем же. Александр забегал к деду утром, а Липа сновала к нему целый день.

Для Муравина дети его дочери были единственным утешением и развлечением. Он почти никуда не выезжал и все время обыкновенно проводил в чтении жития святых – это зимой, а летом лежал на курганчике в саду и созерцал природу.

– Ну, коза, здорова? – справился дед, подставляя внучке для прически реденькую бородку, пожелтевшую у самого корня. – Постой, у меня для тебя гостинец припасен.

Дед полез в карман кафтанчика и вынул оттуда апельсин.

– Кушай, коза, на здоровье…

Привычка оделять гостинцами внучат у Муравина осталась с тех пор, когда еще и Саша и Липа под стол пешком ходили.

Дедушка как будто бы не замечал лет внучат, а внучата, не желая обидеть деда, принимали его гостинцы, как маленькие дети, и уничтожали дедовские апельсины, груши, пряники и орехи.

– Кушай, кушай, королек ведь… видишь, какая кожа красная… Что, королек? Ну, да уж я знал, что королек. Разносчик Андрей божился раз пять, что корольки все. Сладкий? Ну, кушай, кушай, коза… Да ты что это, как будто у тебя глаза заплаканы, а?

– Ах, дедушка, милый мой дедушка, если бы ты знал только, как я несчастна! – припала к плечу деда Липа.

– Вот те на! Да полно, постой… Ах ты, коза! Право, коза! Ну что ты, право?.. Постой!

– Дедушка, ты ничего не знаешь… Меня отец хочет выдать замуж…

– Замуж? Ну, чего ты плачешь? И замуж надо идти… Всему предел есть, Липушка…

– Дед, дед!

– Ну что дед, дед… Ты не бойся, я тебе и замужем буду гостинцы носить! – пошутил Муравин, но, увидав отчаяние Липы, отнял ее руки от лица и посмотрел ей в глаза. – Липушка! Голубчик! Не хочешь ты замуж, да? Да скажи же, душа…

– Дедушка, дорогой мой… люблю я… ты пойми: люблю я…

Дед отыскал валявшуюся в траве широкополую поярковую шляпу и надвинул на самые уши.

– Другого любишь? Не того?

– Сережу… знаешь, Сережу Аршинова… он был у тебя…

– Ну, ну?

– А отец хочет выдать за его брата, Ивана… Сегодня и смотрины назначены…

– Вот как!.. За пьяницу отдать хочет? За цыганского гуляку? Ах, Спиридоныч, Спиридоныч…

– Дедушка, милый, посоветуй ради бога, что мне делать, я просто голову теряю…

– Постой, коза… С матерью ты говорила?

– Что мать?

– Правда, правда… вся она в его лапе… Ну, погоди… Пусть Иван тебя посмотрит, это ничего, это, Липушка, не беда… Худого в этом я ничего не вижу.

– Ну, а потом, дед?

– А потом… спросит же отец тебя, нравится жених или нет? Скажи, что нет, любишь другого, и кончено, и аминь…

– И ты думаешь, отец посмотрит на это?

– Не посмотрит? Ну, это мы посмотрим, коза, как он не посмотрит… – Дедушка вскочил на ноги и грозно замахал веткой черемухи. – Я… я сам тогда… слышишь, Липушка? Сам к нему пойду, да, сам! Пусть он со мной поговорит! Я ему скажу, все скажу, все, да! Я ему отпою, все отпою.

Дед так отчаянно махнул веткой, что сшиб с себя шляпу.

Его бледное лицо, обрамленное сединами, дышало гневом и юношескою отвагой.

Липа бросилась на шею к деду.

– Дедушка! Дедушка! – проговорила она, давая волю накипевшим слезам.

– Липушка! Душа! Перестань! Перестань, голубка, – шептал он, смотря на вздрагивавшие от рыданий плечи Липы, на ее белую, тронутую легким, как дымка, загаром шейку, перерезанную змейкой-косой, и гладил морщинистою с синеватыми жилами рукой русую головку своей милой внучки…

VII

В шестом часу вернулся, в сопровождении Александра, старик Алеев и застал жену в спальне, где она, готовясь к приезду гостей, возилась с прилаживанием наколки на голову.

– Все готово? – коротко спросил он, сбрасывая с себя сюртук.

– Все, Спиридоныч: и стол в беседке накрыт, и закуски всякие приготовлены.

– Дай сюртук, который почище, да манишку.

– Сию минуту.

– Постой кидаться-то, успеешь… Липу приготовила?

– Одевается сичас, голубенькое платье с цветочками велела ей надеть, к лицу оно ей.

– Ну, уж это ваше, бабье, дело, я в этом ни уха ни рыла не понимаю, а говорила ты ей насчет смотра-то?

– Говорила, Спиридоныч, как не сказать, на всю жизнь этакое дело.

– Ну, и что ж она? Как приняла?

– Обнаковенно, в слезы ударилась.

– Девичья слеза что божья роса – до первого солнышка.

– Страшно тоже, Спиридоныч, девичью волю на бабью неволю менять.

– Глупости, не век же ей на родительской шее сидеть, пора и мужнина хлеба попробовать… Сюртук!

Анна Ивановна бросилась к гардеробу. Алеев умылся, расчесав свою бороду, надел чистую манишку и, облекшись в новенький сюртук, прошел прямо в сад.

Солнце садилось за колокольню соседнего храма и бросало потухающие, красные лучи на вершины вязов и лип алеевского сада.

Сергей Спиридоныч прошел его вдоль и повернул к решетчатой беседке, приткнувшейся задним фасом к забору соседа.

Пол просторной беседки был устлан коврами, а стол, стоявший посредине и окруженный стульями, окрашенными под цвет беседки зеленой краской, и покрытый белоснежной скатертью, был заставлен чайным прибором и бутылками.

Алеев оглядел беседку, посмотрев на свет бутылки, понюхав икру и, оставшись, видимо, довольным и тем и другим, повернул обратно к дому.

По одной из дорожек шла Липа, держа в руках едва распустившуюся ветку сирени. Увидав отца, она нахмурила брови и, всматриваясь пытливо в лицо старика, пошла к нему навстречу.

– A-а, Липа! – улыбнулся Алеев, подставляя для поцелуя дочери сперва свою заплывшую жирную руку, а затем лоб. – Ты что такая хмурая, а?

– Я? Я ничего, папаша, – ответила та, нюхая сирень.

– Сичас к нам Аршиновы приедут.

– Я это уже от мамаши слышала.

– Так ты того, будь с ними поласковее, – проговорил мягко Алеев, критически оглядывая дочь с ног до головы.

– Я со всеми, кажется, любезна.

– Аршиновы – не все… Слышишь?

– Слышу.

– И помни это…

– Буду помнить, папаша…

– Спасибо. Почем знать, вдруг понравишься Ивану Афанасьичу… жених завидный…

Липа молчала. Алеев, прождав напрасно ответа, почувствовал некоторого рода неловкость. Он чувствовал, что ответа не будет, а продолжать разговор на эту тему – то же самое, что вопиять в пустыне. Алеев снял картуз, вытер платком лоб и посмотрел на небо.

– Кажется, дождя нонче не будет? – полувопросительно обратился он к дочери, усердно нюхавшей ветку сирени.

– Кажется.

– Однако я пойду… вдруг приедут, а я не встречу, нехорошо… да и тебе бы не мешало встретить…

– Зачем? Я останусь здесь, папаша.

– Ну, ну, – сделал уступку тот, хотя внутренне и возмущаясь противоречием дочери. – Самовар чтоб был готов…

– Вы домой идете, скажите мамаше! – повернулась та и медленными шагами направилась к беседке.

Алеев посмотрел вслед дочери, нахмурив брови, и быстро зашагал к калитке, выходившей из сада на двор.

У калитки уже стояли Аршиновы, Афанасий Иванович с сыном Иваном, и разговаривали с хозяйкой, просившей жестами пожаловать гостей в сад.

– A-а, гости дорогие! – бросился Алеев к ним, снимая на ходу картуз и

Аршиновы вошли в сад и поздоровались с Алеевым.

– Жена, самовар! – крикнул хозяин, держа в обеих руках протянутую стариком Аршиновым руку. – Очень, очень обязан вашим посещением, Афанасий Иваныч, душевно рад!

– Спасибо за ласку! – проговорил Аршинов, держа на отлет шляпу. – А ну-ка, показывай свои владения…

Гости, в сопровождении хозяина, пошли по дорожкам. Иван, прилизанный и припомаженный, шел сзади стариков и рассеянно посматривал на затейливо разбитые клумбы и круглые, как шапки, кусты сирени и жасмина.

Ему было не по себе, майский воздух, запах сирени тянули его за город, туда, в Марьину Рощу, где в одном из домиков жила черноокая цыганка Паша, с которой он свел дружбу в период кутежей и загулов. Маленькая, сухопарая, увертливая, как змея, смуглянка рисовалась его воображению и манила к себе в маленький садик с разросшимися кустами бузины, в этот укромный и далекий от родительских взоров приют, в котором он проводил дни и ночи, прожигая и жизнь, и отцовские деньги. Зачем он сюда приехал? И что он тут будет делать? Говорить с купеческою дочкой, в которую влюбился его брат? И приятного мало, да и говорить не о чем.

Иван посмотрел со злостью на жирную отцовскую шею, красными складками спускавшуюся за воротник манишки, и вздохнул.

«И на кой шут меня женят, спрашивается? – чуть не вслух подумал он, шагая за стариками. – Ну женюсь я, а потом? Все равно к Пашке уеду… нонче же уеду, не могу… тянет…»

Иван незаметно свернул с дорожки и пошел по траве.

– Иван! – окликнул его Афанасий Иваныч.

Иван вздрогнул, пришел в себя и, испуганно смотря на родителя, бросился к беседке, к которой подходили старики. Из беседки вышла Липа и молча поклонилась Аршинову.

– Моя дочь! – представил Алеев Липу, победоносно улыбаясь. – Прошу любить да жаловать!

– Очень приятно-с! – осклабился Афанасий Иванович, с видом знатока окидывая фигуру Липы быстрым взглядом. – Нас полюбите, барышня… а это мой сын Иван… рекомендую.

Липа поклонилась Ивану и попросила гостей в беседку.

Она была бледна, но спокойна. Взглянув мельком на Ивана, растерянно следившего за всеми движениями отца и старавшегося подражать ему, она улыбнулась презрительно и села за стол.

Явилась и Анна Ивановна, запыхавшаяся от суеты, а следом за ней и самовар, принесенный курчавым кучером с серьгой в ухе.

Разговор, как это часто бывает с лицами, мало знакомыми друг с другом, вначале не клеился. Липа молча разливала чай, Анна Ивановна подвигала гостям варенья и пастилы, а Алеев не сводил глаз с Аршинова, предупреждая малейшее его желание. На выручку подоспел Александр. Разговор мало-помалу сделался общим. Говорили все, кроме Ивана, отвечавшего односложным «да» и «нет».

Он смотрел исподлобья на Липу и мысленно сравнивал ее со своею мучительницей, смуглянкой Пашей.

«Куда ей… далеко до Пашки!» – решил он, залпом выпивая остывший стакан чаю.

Александр спросил у старика Аршинова про Сергея.

– На фабрику послал, – ответил тот и тотчас же обратился к Липе с вопросом: – Чай, надоел он вам своими глупостями?

– Какими глупостями? – вспыхнула та.

– Так, вообще… недалек он у меня, все книжками бредит…

– Вы находите, что это худо?

– Пустые люди только, барышня, этими глупостями занимаются…

– Книжка – далеко не глупость! – резко проговорила Липа. – Говорить так о книжках могут только люди ограниченные.

Алеев откинулся на спинку стула, Анна Ивановна помертвела.

– Вот как-с! – с удивлением пробормотал Аршинов. – Не знал-с я этого, извините-с.

«Ах, шут возьми, – подумал он, чувствуя, как у него вдруг вспотела лысина, – девчонка-то тоже, видно, ученая».

– Извинять мне вас не в чем… Прежде чем судить…

– Липа! – возвысил голос отец, сверкнув глазами и вместе с тем сладко улыбаясь. – Ты бы лучше, заместо разговоров, прошлась бы с Иваном Афанасьичем и сад ему показала.

Липа молча встала и вопросительно посмотрела на Ивана.

Иван весь съежился, словно собирался чихнуть, и торопливо поднялся со стула.

Иван и Липа вышли из беседки. Александр поднялся было тоже, чтобы следовать за молодыми людьми, но тотчас же и сел под молниеносным взглядом отца.

Старик Алеев, рассыпаясь в извинениях за выходку дочери, налил рюмки.

– Это ничего, Спиридоныч, – ухмыльнувшись в бороду, остановил рассыпавшегося хозяина Аршинов, – молода, жизни не видала… попадет в руки к настоящему мужу, весь дух выветрит.

– Да уж это конечно, муж – первое дело… Прошу покорнейше осчастливить.

Старики чокнулись.

Иван и Липа между тем молча шли по дорожке. Иван шел несколько сзади Липы и, посматривая на пышную косу девушки, покашливал слегка, не зная, с чего начать разговор.

– Я слышала, – прервала молчание Липа, – у вас очень большой сад?

– Да-с, большой, даже весьма большой, пруд есть, караси-с…

– Как жаль, что у нас нет пруда!

– Вы, значит, любите карасей?

– Нет, я люблю воду.

– Для купанья это действительно приятно. У нас теплица тоже есть, для цветов. Вы любите цветы?

– Очень.

– У нас их пропасть. Папаша любит, чтоб в саду дух хороший был.

– То есть запах?

– Да-с. Мамаша тоже любит это…

– Я слышала от Сергея Афанасьича, что ваша мать – превосходная женщина.

– Ничего-с, родительница хорошая.

– Сергей Афанасьич просто молится на нее.

– Врет все.

– Как врет?

– Разумеется, врет. Мамаша – не икона, чтоб на нее молиться, а во-вторых, он и в церковь-то редко ходит. Какой уж он молельщик!

Липа закусила губу, чтоб не расхохотаться.

– Вы меня не так поняли, Иван Афанасьич. Я хотела сказать, что ваш брат обожает вашу матушку.

– Наша обязанность такая, чтоб любить и уважать родителей.

– Не хотите ли присесть? – предложила Липа, садясь на лавочку.

– Благодарю вас. Можно. Сергей вам, кажется, часто надоедал своими визитами?

– Мы всегда ему были рады.

– Значит, вы книжки тоже любите читать?

– Люблю. А вы?

– Когда мне читать, помилуйте… Это человеку, который ничего не делает, можно этими пустяками заниматься.

– Сергей Афанасьич читает же, и много читает, значит, находит же он для этого свободное время.

– У него часть другая. Он у нас конторским делом занимается.

– А у вас какая же часть? – насмешливо посмотрела Липа на собеседника.

– У меня – торговая-с. Разве одно

– Не верю. Если б была охота, всегда нашли бы время.

– Охоты особенной не чувствую. Не привык как-то, да и в школе еще книжки-то надоели; бывало, зубришь, зубришь, а тебе все кол да кол от учителя, а от родителя таска. Как возьмешь книжку, так школу и вспомнишь… иногда, знаете, и прочтешь, если что интересное.

– А театр вы любите?

– Между прочим, отчего же… цирк, по-моему, гораздо любопытнее… А вы цыганское пенье любите?

– Я никогда не слыхала, как поют цыгане.

– Неужели? – встрепенулся Иван. – Ну, вот погодите, бог даст… – Иван закашлялся и тотчас же поправился. – Услышите где-нибудь… Помилуйте, как же это не слыхать цыган?

– Как видите, не слыхала, – улыбнулась Липа.

– Душу всю отдать за пенье можно-с! – заволновался Иван, ерзая по скамейке.

– Вот как!

– Да-с. Чувства у них, сердца много-с. Запоет иная цыганка солой романс, ошалеть можно.

– Что же особенного в их пении?

– Рассказать это трудно, Олимпиада Сергеевна, надо самому послушать. За сердце хватает и всю душу наизнанку выворачивает. Я знаю одну цыганку, то есть слыхал ее, голос – бархат, контральта, можно сказать, у ней такая, что другой во всей Европе не найдешь, запоет она «зацелуй меня до смерти», так сам чувствуешь, как умираешь, заслушаешься, все на свете позабудешь, просто в тунбу какую-то обращаешься! Бей тебя в это время, режь – на все плевать!

– Однако вы отчаянный цыганоман, – насмешливо улыбнулась Липа.

– Люблю-с.

– И часто вы слушаете их пение?

– Редко-с, – вздохнул искренно Иван, – папаша у меня на этот счет строг, воли не дает, вот, бог даст, женюсь, так посвободней будет.

Липа встала.

– А Сергей Афанасьич любит цыганское пение?

– Где ему, дураку, разве он может понимать цыган?

– Разве? – поддразнила Липочка.

– Натура у него совсем другая-с. Чтоб понимать цыганское пение, нужно натуру широкую иметь, а у него никакой, по-моему, натуры нет. Болтать умеет, а натуры нет-с. Олимпиада Сергеевна, если вы желаете, я могу устроить…

– Что устроить?

– Цыганский концерт-с… попрошу папашу, он и пригласит хор. Когда прикажете?

– Благодарю вас, у меня, должно быть, тоже никакой натуры нет: никакого желания нет их слушать.

– Напрасно-с… очень даже напрасно-с.

Липа повернулась к беседке.

– А вон и молодежь наша идет! – крикнул Аршинов. – Иван, ну что, как их сад против нашего?

– Меньше, папаша, но хорош-с.

– Нравится тебе, а?

– Очень, папаша.

– Милости просим, барышня, к нам, наш сад посмотреть… Хе-хе-хе!..

Липа поклонилась и села за стол.

У Аршинова от выпитой мадеры заиграли на лице розовые пятна. Он, видимо, находился в отличном расположении духа и подмигивал Алееву, покачивая головой на Липу и Ивана.

Александр грустно посмотрел на сестру и вышел из беседки.

Липа равнодушно помешивала ложкой чай и думала о Сергее.

«Что будет? Что будет?» – мучительно задавала она себе вопрос и вздрогнула от хохота отцов, раскатом несшегося по саду.

– Так, так, Спиридоныч, а? – говорил Аршинов, вставая.

– Да уж не перетакивать стать, Афанасий Иваныч, – ответил тот.

– Ну, давай поцелуемся!

Старики обнялись троекратно и стали прощаться.

– Ну, барышня, прощай! – ласково похлопывая по руке Липы, ухмылялся Аршинов. – Востер у тебя язычок, ох востер, ну да бог с тобой: я добрый, не сочту за вину. Что ж в гости опять не зовешь, аль не любы, а?

– Проси, Липа, – толкнула в бок дочери Анна Ивановна.

– Милости просим, очень рады вас видеть, – проговорила та автоматично.

– Рада будешь… Ой, так ли, барышня?

– Я всегда рада хорошим людям.

– Умница. Дай я тебя поцелую за умное слово. Спиридоныч, дозволяешь?

– За честь должна считать, что обращают на нее внимание, – ответил тот, подпихивая окаменевшую Липу к Аршинову.

Липа зажмурила глаза. Ее обдал теплый винный запах, и затем она почувствовала, как к ее правой щеке прикоснулись влажные губы и жесткие усы.

Она отшатнулась, вышла из беседки и быстро пошла домой.

– Липа! Липа! – кричал ей отец. – Постой!

Липа побежала, словно за ней гналась целая свора разъяренных собак. Задыхаясь, вбежала она в свою комнату и, бросившись в постель, зарыдала, как ребенок.

– Продана… продана, – шептала она сквозь рыдания, – все кончено… все!

– Бедная моя! Дорогая Липочка!..

Липа подняла голову. У постели, наклонясь над ней, стоял Александр и с состраданием смотрел на сестру.

VIII

Аршиновы в это время катили домой.

Иван, сидя боком в пролетке, глядел безучастно на вереницу встречных и пеших, и проезжих.

Липа, Алеевы и вообще вся процедура «смотрин» у него вылетела из головы тотчас же, как только они выехали из ворот алеевского дома.

В его голову гвоздем засела смуглянка, которую он не видал больше недели. Если б не отец, с которым ему поневоле пришлось возвращаться домой, он давным-давно уже катил бы в тихий приют возле Марьиной Рощи.

«Как только улягутся старики, так я сейчас и шаркну туда, – решил он, радостно улыбаясь. – Чай, соскучилось по мне фараоново племя. Эх, Пашка, Пашка! Вельзевул ты в юбке, проклятая!»

Иван так скрипнул при этом зубами, что задумавшийся Афанасий Иванович поднял голову и посмотрел на сына.

– Ты что говоришь, Иван? – спросил он.

– Я-с? Ничего, папаша, я, кажется, молчал-с.

– Ну, как тебе невеста? А? По сердцу, что ли?

– Как вам, папаша, так и мне, – уклонился тот от прямого ответа.

– Не я жениться на ней стану, чай.

– Как вам-с.

– По мне – девка добрая. Ветер в голове есть, ну да это не суть важное, поумнеет замужем, и семья ихняя вся мне по нраву.

– Люди хорошие, папаша.

– Значит, нравится?

– Олимпиада Сергеевна-то?

– Ну да.

– Ничего-с, ежели вам она нравится, так и мне-с. Вы, папаша, человек опытный, много на своем веку людей перевидали, а я что же-с?

– По-моему, лучше невесты и искать нечего, – погладил свою бороду Афанасий Иванович. – И приданое настоящее, я толковал с отцом, сто тысяч дает.

– Только-то? Я больше предполагал.

– Это за тебя-то больше? – иронически проговорил Аршинов. – А ты

– Я знаю это-с, – поспешил тот, – благодаря вам-с, конечно.

– То-то, вот, благодаря нам-с! Вести себя не умеешь.

– Я, кажется, папаша, стараюсь, – съежился Иван, строя невинную рожу.

– Стараешься ты с цыганками кутить. Я, брат, все знаю. И ежели гляжу на тебя сквозь пальцы, значит, ты должен понимать это и стараться остепениться.

– Что же, я, папаша, готов; разумеется, иной раз от скуки и дозволишь, так ведь я в меру, папаша, другие и не то себе дозволяют.

– Мне другие не указ. Женишься – и аминь. Чтоб я больше о твоих глупостях и не слыхал никогда. Слышишь?

– Слушаю, папаша. Известно, женатому человеку не подобает канителиться.

– То-то, смотри у меня. Помни: холостой гуляет – себе только повреждает, а женатый гуляет – всю семью разрушает.

– Будьте покойны, папаша… Конечно, ежели Олимпиада Сергеевна меня будет любить.

– Почему же она тебя любить не будет? Что ты, урод? Дурак круглый? Какого еще ей мужа надо?

– Конечно, вы, папаша, умный человек и все далеко видите, а я, откровенно сказать, я насчет своего супружеского счастья не уверен-с… неподходящий я ей.

– Это ты своим умом дошел? – рассмеялся Афанасий Иванович.

– Своим-с… вы полагаете, что я так уж ни о чем и судить не могу-с?

– Ну, я тебя, Иван, утешу. Успокойся, брат, ума большого у тебя нету.

– Значит, я прав, что такой муж, как я, ей не подходящ.

– Кто ж ей подходящ, по-твоему?

– Кто-с?.. – замялся Иван. – Вообще, ей, папаша, нужен человек ученый.

– Вот как! Да она сама-то в каком ниверситете обучалась?

– От книжек поумнела-с!

– А кто тебе не велел самому от книжек поумнеть? – иронизировал Аршинов. – Нет, Иван, у кого ума нет, тому, брат, и книжки ума не прибавят. Чтоб умна она была, я этого вовсе не вижу. Просто девчонка нахваталась разной дичи и хвастает ею. Коли б умна была, так гостям глупостей не говорила, а она с первого же шагу со мной сцепилась. Молодость – глупость, только и всего. Выйдет замуж – другая станет… Пойдут дети – куда и книжки с завиральными идеями полетят. В девках – горячится, в бабах – смирится. Такой уж им предел свыше.

– Все это так-с, папаша… одно только вот… Сергей-с.

– Что Сергей? – сдвинул брови Аршинов.

– Препятствовать может.

– Сергей? Скажи, пожалуйста, какое пугало!

– Он на меня как вчера кинулся: «Не смей, – кричит, – на Олимпиаде Сергеевне жениться, я ее люблю и она меня любит».

– Ну, эту любовь можно и плетью вылечить.

– А я все-таки, папаша, предупреждаю вас: бог знает, что у Сергея на уме… вам самим известно, какой он у нас нигилист.

– Глупости! Дурак твой Сергей, да и девчонка дура. Повидались, может, раз десяток друг с другом и решили, что влюблены… у ней эта любовь после венца пройдет, а Сергея мы тоже женитьбой вылечим.

– Вам, конечно, виднее, папаша, но все-таки я должен иметь в виду такой факт-с.

– Перестань! Глупости! Сурьезу в этом я никакого не вижу.

– Да сурьеза-то промежду них я и сам так думаю, что не было.

– Ну и, значит, выкинь ты Сергея из головы. Влюблены! Да какая же это девчонка до свадьбы не влюбляется? Все, Иван, они из одной матушки-глины сделаны. И тот хорош, и этот прекрасен, а как выйдут замуж, так лучше мужа никого и на свете нет! Знаю я бабью натуру очень хорошо.

– Разумеется, вам известно, папаша… только все-таки я Сергея боюсь.

– Вот наладил, право!

– Вы не знаете его, папаша; отчаянный он человек.

– Сергей отчаянный? – с изумлением приподнял брови Афанасий Иванович.

– Да-с, Сергей. Он на все пойдет. У него сейчас пистолет куплен. Для чего, спрашивается? Убьет, папаша.

– Кого убьет?

– Меня-с. Ей-богу, убьет. Ему что? Он, вот, как-то начал насчет души говорить, так у меня душа в пятки ушла. Для него чужая душа все равно что наплевать.

– Пустяки, а где этот пистолет-то?

– У него на стенке висит-с.

– Нонче же убери.

– Уберу-с. Только ведь он, папаша, завсегда другой может купить.

Афанасий Иванович задумался. В первый раз он серьезно подумал о Сергее, которого до сих пор считал за пустого, непригодного к делу человека. И ум, и время у Афанасия Ивановича всегда были поглощены делами. Жена и дети существовали для него, как и для всякого увлеченного своим делом коммерсанта, только как цель, для которой он работал, вкладывая в эту работу всю наличную энергию и все силы своего ума. Заглядывать же в душу каждого члена семьи у него не было ни времени, ни охоты, ни нужды. Жена – жена и есть, в сущности, баба, у которой вся дорога от печи до порога. Дети – все дети, то есть Иваны, Андреи, Петры, до последнего издыхания главы семьи обязанные покоряться и слушаться во всем отца. Философия домостроя не дозволяет никаких уклонений в сторону, и поэтому Афанасий Иванович, воспитанный в правилах домостроя, не интересовался никогда внутреннею жизнью жены и детей. Только тут, в первый раз, Афанасий Иванович задал себе вопрос: «Что за человек Сергей?»

– Папаша, приехали-с! – дотронулся Иван до плеча отца.

Афанасий Иванович вздрогнул, посмотрел на свой дом и вылез из пролетки.

– Андрей дома? – справился он у выбежавшей на крыльцо горничной.

– Дома-с, в саду, кажется.

Аршинов молча прошел в сад и крикнул:

– Андрей, тут, что ль, ты?!

– Здесь, здесь, папаша! – показался из-за кустов старший сын Афанасия Ивановича и остановился в почтительной позе.

– Пойдем, мне надо посоветоваться с тобой, – озабоченно проговорил Афанасий Иванович, беря под руку Андрея.

Андрей вытянул, как гусь, голову вперед и насторожил уши.

– Со смотрин я, – начал Афанасий Иванович и остановился.

– Ну, что же-с, – спросил Андрей, – пондравилась?

– Девка-то? Ничего. Подходяща.

– Я сам так думаю, что для Ивана партия хорошая.

– Хороша-то хороша, да запятая махонькая есть, обдумать нам надо.

– Обдумаем, обдумаем, папаша, да вы присядьте на скамеечку лучше, сидя-то голова спокойнее работает-с.

Аршиновы уселись и принялись обдумывать план действий.

Иван зашел к матери, перекинулся с ней несколькими словами и поспешил в комнату Сергея.

Из окна он

– Обмозговывают! – проговорил он вслух. – Андрей все в затылке чешет, стало быть, я им хорошую загвоздку запустил…

Иван осмотрелся и презрительно щелкнул по корешкам книг, стоявших на полках.

– Книгоед настоящий! Ишь ты, сколько их набрал, на хороший полок не уложишь, а где ж его пистолета-то? Неужли с собой взял?.. Стой, вот он… как его взять только… вдруг возьмет да и выпалит?.. Ну его к шуту, еще убьет сдуру…

Иван прислушался и крикнул:

– Аркадий Зиновьич, вы дома?!

За стенкой послышалось кряхтенье.

– Дома, значит… подите-ка сюда на минутку…

– Ах, это вы, Иван Афанасьич! – появился на пороге Подворотнев, застегивая на ходу сюртук. – Добрый вечер, во всех отношениях!

– Я вас вот зачем, папаша приказал пистолет от Сергея отобрать, а я, признаться, не умею с ним обращаться: возьмешь, а он вдруг выпалит.

– Да он, кажется, незаряженный.

– Все одно. Уберите-ка вы его к себе, а Сергею, если хватится, скажите, что папаша взял.

– Хорошо-с. Да для чего же, собственно, Афанасью Ивановичу пистолет Сереженьки понадобился?

– Да так, знаете… убрать его с глаз долой и от греха дальше.

Подворотнев взял пистолет и пристально посмотрел на Ивана.

– Странно… даже, во всех отношениях, странно-с… Неужели Афанасий Иванович такую мысль допустил, что Сереженька себя лишить жизни может?

– Не себя, так другого кого-нибудь. По-моему, такие игрушки не след иметь глупому человеку.

– Действительно, – улыбнулся хитро Подворотнев, – оттого, должно быть, вы и не хотите к себе пистолетик-то взять?

– Ну его! – засмеялся Иван, не поняв шутки старика. – Еще во сне сниться станет… А я, Аркадий Зиновьич, сичас невесту смотрел.

– Вот как-с! У кого же, ежели это не секрет, во всех отношениях? – прищурился тот.

– У Алеевых.

– Так-с. Ну, и что же-с? Понравилась вам? – спросил старик, перекидывая пистолет с руки на руку.

– Так себе. Девка здоровая, лупоглазая. Косища, словно каната, толстая. Уберите вы пистолет, ей-богу, выпалит!

– Хе-хе-хе, трусите, во всех отношениях?

– Не трушу, а неприятно ожидать: вот-вот хватит.

– Уберу-с, будьте покойны, ну а вы-то невесте понравились?

– Да отчего ж не понравиться? – хвастливо поднял Иван голову. – Что я, хуже Сергея, что ли? Да унесите вы пистолет, ну вас…

Иван торопливо скрылся в свою комнату и завалился на постель.

Подворотнев посмотрел ему вслед, усмехнулся печальной улыбкой и положил пистолет на стол.

– Плохо, Сереженька, во всех отношениях, плохо! – проговорил он и, заперев на ключ комнату Сергея, ушел в свою келью.

В десять часов аршиновский дом уже спал. Ворота были заперты. По двору бегали, глухо лая, собаки. По заведенному исстари порядку, ключ от замка, которым запирались ворота, после ужина приносили к хозяину в кабинет, и тогда уже нельзя было никому ни войти, ни выйти из аршиновского дома.

Молодые Аршиновы между тем ездили и в гости, и в театры и возвращались домой и в два, и в три часа; для многих, знакомых с порядками, заведенными Афанасием Ивановичем, было загадкой, каким образом сыновья могли и уезжать из дома вечером, и приезжать обратно поздней ночью.

Афанасий Иванович сам был озадачен, однажды узнав в разговоре от знакомого купца, что у него накануне были на именинах и Андрей с женой, и Иван с Сергеем.

Он долго ломал голову над этою задачей и только благодаря простой случайности открыл секрет просто отпиравшегося ларчика.

Прогуливаясь как-то в саду и осматривая подгнившие столбы забора, выходившего в глухой переулок, он наткнулся на калитку, запертую внутренним замком.

Афанасий Иванович хлопнул себя по лбу и расхохотался.

– Ну, народ! – похлопывая себя по бедрам, покачивал головой Аршинов. – Просто жулики, ей-богу! В голову другому не придет такую лазейку прорезать…

Сыновьям, однако, Афанасий Иванович и виду не подал, что открыл их лазейку, и только улыбался, если Андрей или Иван просились у него в гости.

К этой-то лазейке и пробирался Иван, когда все улеглось в аршиновском доме.

Приласкав бросившихся к нему собак, он нырнул в сад, окутанный мглой сумерек, и скрылся в кустах.

Через пять минут он шел уже по переулку, напевая цыганский романс и вглядываясь в темную даль.

На углу переулка стояла извозчичья гитара.

– Степан, ты?! – крикнул Иван, подходя к извозчику.

– Я-с, Иван Афанасьич, – откликнулась фигура, торчавшая на передке.

– Молодец, люблю! – бросился тот на гитару. – Понял, значит, давеча мою пантомиму, когда я ехал с отцом.

– Как не понять, помилуйте-с… вы только свистните, а мы уже смыслим.

– Пошел!

Рысак лихача рванулся с места, взмахнул хвостом и потонул во мраке ночи.

IX

У рыбинского мещанина Федора Головкина, державшего хор цыган и жившего около Марьиной Рощи, в это время шел дым коромыслом.

В большой зале, ярко освещенной настенными канделябрами, происходила оргия.

Молодой купец Митя Блуждаев, в компании с отставным, прокутившимся дотла гусаром Лупаревым, которого Блуждаев держал при себе в качестве адъютанта по разгульной части, кутил у цыган третьи сутки.

На столах красовалась целая батарея донского, под столами валялись пустые бутылки. Вдоль стен сидели цыганки в яркопестрых костюмах и гремели хоровую. Блуждаев был пьян, как стелька. Он сидел на диване и, ероша и без того спутанные на голове кудри, пил стаканами донское и плакал слезами пьяного человека.

Отставной гусар, с потасканным лицом и ярко-красным носом, сидел возле Блуждаева и, отчаянно крутя левой рукой длинный ус, правой дирижировал хором, неистово пристукивая каблуком.

– Так! Жги! Ловко! Чище, идолы! – покрикивал гусар. – Люблю! Митя! Друг!.. Выпьем!

– Милые мои! – ревел Блуждаев, хватая себя за грудь и обрывая пуговицы у жилета. – Эфиопы-черти! Убейте меня! Ради бога, убейте!

– Митя, плюнь, выпьем! – твердил гусар, опуская усы в стакан.

– Убейте, эфиопушки! – плакал Митя, размазывая по лицу ладонью слезы. – Не могу я больше жить на свете после этого… тяжко мне, фараонушки… Дюжину шампанского! – перестал он вдруг плакать. – Стой! Стой, анафемы!..

Хор остановился.

– Плясовую… Тр-рогай!

Хор моментально тронул «Сени». Со стула сорвалась красивая смуглая цыганка и, сверкая черными, как агат, очами, ветром пронеслась по зале.

– Пашка, молодец! – орал Блуждаев, хлопая отчаянно руками и совсем перевешиваясь через стол. – Сатана! Люблю! Пашка!

Пашка замерла на мгновение посредине залы и,

– Пашка! – вскрикивал он, отчаянно взмахивая руками и сбивая со стола бутылки и стаканы. – Сюда, Пашка, сюда!

Гусар бросился к плясунье, схватил ее в охапку и посадил на колени к Блуждаеву.

– Все бери, все, только поцелуй! – кричал он, бросая на пол скомканные радужные бумажки.

Цыганка усмехнулась, влепила в мокрые пьяные губы купца поцелуй и в одну секунду очутилась у двери. В дверях стоял Иван Афанасьевич Аршинов и вызывающе смотрел на Блуждаева.

А Блуждаев, разлакомившись поцелуем цыганки и неистово крича: «Бис, Пашка, бис!», ловил руками воздух и, поймав голову своего гусара, заключил его в объятия.

– Пойдем, желанный, в сад, – шепнула цыганка Аршинову и скользнула в дверь.

Иван шагнул за ней и чрез минуту очутился в садике, слабо освещенном двумя-тремя фонарями, качавшимися на кустах бузины.

– Сюда, желанный, сюда! – говорила цыганка, скользя тенью по дорожкам. – Вот скамеечка, тут, садись.

Иван сел. Цыганка обвила его шею руками и словно огнем опалила его губы поцелуем.

– Что пропал, Иван Афанасьевич? Аль забыл уж свою «смуглянку»? – спрашивала она, прижимаясь к Аршинову.

Иван усмехнулся самодовольно и, повернув голову цыганки, посмотрел ей в глаза.

– Соскучилась? – спросил он.

– Вот как соскучилась, Иван Афанасьевич, и сон потеряла, и аппетиту никакого не стало.

– Ну?

– Провалиться на этом месте, желанный, коли вру…

– Я тоже, Пашенька, по тебе соскучился, да никак нельзя было… знаешь отца?

– У-у-у, беда! – затрясла та головой. – Был он как-то намедни у нас со своими покупателями – подступиться нельзя, так волком и глядит.

– Ха-ха-ха! – закатился Иван. – Неужели и ты его лаской не прошибла?

– Ничего не берет. Сидит да исподлобья на всех и глядит… и скупой-прескупой, не то что ты, Иван Афанасьич…

– Да я что, я добрый…

– Добрее да желаннее тебя я на свете человека не видывала.

Цыганка чмокнула снова Аршинова и захныкала.

– А у меня, желанный, опять несчастье: сестрица Маша пишет из Рыбинска, погорели недели две тому, все, как есть, дотла сгорело.

– Ладно. Я помогу.

– Вот спасибо, желанный! Век за тебя сестра Бога молить будет!

– Кто это у вас? – спросил Аршинов, перебивая цыганку и прислушиваясь к пению, доносившемуся из комнат.

– Блуждаев Дмитрий Федорыч. Знаешь?

– По фамилии слыхал.

– Третьи сутки у нас гуляет, богатый и тароватый купец.

– Ужли третьи сутки?

– Третьи, Иван Афанасьич!

– Счастье же вот людям, а я двое суток погуляю и сичас от папаши трепка формальная.

– Паша! Паша! – кричал гусар, появляясь в саду.

Он шел по дорожкам и цеплялся поминутно за кусты.

– Это что за чучело? – нахмурился Иван.

– А это с Блуждаевым приехавши…

– Не отвечай ему, ну его к лешему!..

Гусар прошел мимо сидевших на скамейке Аршинова с цыганкой и, попутавшись по кустам, выругался и скрылся в комнатах.

– Хмельны, оба хмельны, желанный… Спеть песенку прикажешь?

– Погоди, надо поговорить с тобой сперва.

Но говорить не пришлось. На террасе показалась грузная фигура Блуждаева, поддерживаемая гусаром.

– Пашка! Эй! – крикнул он, потрясая в воздухе бутылкой шампанского. – Адъютант, почему нет эфиопки, а?

– Придет… ты поверь уж моему слову.

– Почему нет? – орал Блуждаев, колотя бутылкой по перилам террасы. – Найди в моменту…

– Да придет, погоди… ах, как ты глуп, Митя!

– Желаю Пашку, и кончено… Пусть «Очи» споет… Пашка-а! Змея!

– Не ори, придет, я знаю женщин… я, брат, на женщин миллион спустил, ты то пойми, – уговаривал его гусар, толкаясь носом в плечо Блуждаева, – мил-ли-он! Придет! Деньги есть – придет… пойдем хор слушать… выпьем…

– Не могу без ней… «Очи» желаю!.. Найди! Из земли вырой!

– Да нет ее здесь… ты пойми… видишь – нет.

– Ничего не вижу… Друг ты мне али нет?

– Друг, Митя…

– Найди Пашку… Она здесь… я видел, как она с каким-то балбесом ушла… а? Я деньги трачу, не жалею ничего, а она провалилась вдруг… тащи сюды хозяина, я его бить буду, обращению учить.

– Я пойду к нему, Иван Афанасьич, – поднялась цыганка со скамейки, – спою ему «Очи» и назад вернусь…

– Прочь, – отпихнул Аршинов в сторону цыганку, – я с ним поговорю сам…

– Пашка! Змея! – надрывался Блуждаев. – Где ты?

– Она со мной! – проговорил Аршинов, вырастая под самым носом Блуждаева.

Тот отшатнулся и схватился за гусара.

– С тобой?

– Со мной. Она для вас пела, а теперь будет петь для меня, понял?

– Гусар! Что же это такое, а? Ведь это грабеж, а? Не допущай этого, гусар…

– Мы этого не допустим! – проговорил тот, выступая вперед.

– Плевать я на все хотел, вот что! – ответил Аршинов.

– Что-о? Плевать? Бей его! Гусар, руби!

Бутылка засвистала в воздухе и ударила в плечо Аршинова.

– A-а, так вы вот как, ну посмотрим!

Он плюнул по старой школьнической привычке в ладони и, сжав кулаки, бросился на кутил…

* * *

На другой день Афанасий Иванович встал рано. Умывшись и помолившись Богу, он сошел в сад, обошел все дорожки, зашел в оранжерею и, поговорив с садовником, прошел в столовую, где за самоваром уже сидели Арина Петровна и Андрей.

Он ласково поздоровался с женой и сыном и справился об Иване.

– Ивана, папаша, нет, – ответил Андрей.

– Не ночевал?

– Надо думать, что не ночевал.

Афанасий Иванович сморщился и молча выпил стакан чаю.

«Загулял, – подумал он, – ну что же, пускай уж погуляет напоследках».

Выехав в город, он послал за Алеевым и отправился с ним к Митягову.

У Митягова они засиделись до вечерен и вышли оттуда с покрасневшими лицами.

Аршинов отправился в лавку, а Алеев проехал прямо домой.

– А где же Липа? – справился он у жены.

– Да в саду, гляди,

– Ну что, спрашивала ты ее, как ей жених?

– Спрашивала, – с боязнью проговорила Анна Ивановна, – да так она как-то все… ни да ни нет, только, по-моему, Спиридоныч, Сереженька куда умнее и пригляднее Ивана Афанасьича.

Алеев посмотрел на жену и постучал себя указательным пальцем по лбу.

– До старости ты дожила, а здесь до сей поры ветер гуляет. По-твоему, Сергей хорош, а по-моему, Иван. Понимаешь, – повторил он с удареньем, – по-моему, Иван.

– Я, Спиридоныч, что же… и по-моему тоже, Иван Афанасьич – паренек великолепный и из себя мужчина настоящий… известно, девушки глупы; забьют что себе в голову – ничем не выбьешь.

– Стало быть, Липе Сергей нравится больше?

– Да я рази это говорила? Христос с тобой, Спиридоныч!

– Без уверток. Так, что ли?

– Да это ничего, Спиридоныч, мало ли, кто девушке нравиться может.

– Так-с. Значит, ей Сергей по нраву?

– Не знаю, Спиридоныч, ей-ей, не знаю.

– Не знаешь, а мелешь, мельница пустая.

– Да ты, Спиридоныч, сам лучше ее урезонь… право, лучше этак-то будет.

– Урезонивать мне глупую девчонку нечего. Прикажу – и кончено. Скажите, какая принцесса! Иван не нравится! Бову-королевича, что ль, для нее из-за границы выписать?

– Скажи ты ей это, скажи.

– И скажу. В саду она?

– В саду, Спиридоныч… ох, господи, господи.

Алеев прошел в сад и увидал Липу, сидевшую в раздумье на скамейке под липами.

Он подошел к дочери и окликнул ее.

Липа вздрогнула и подняла голову.

– Это вы, папаша? – проговорила она и поцеловала отца.

– Сядем, Липушка. Фу ты, благодать нонче какая… Полное благорастворение воздусей… Что это ты бледная какая? Аль не поспалось?

– Должно быть…

– От волнения это все бывает. Ну, как тебе Иван Афанасьич пондравился?

– Никак, папаша…

– Плох разве?

– И не плох, а мне не нравится.

– А ты ему больно пондравилась. Нонче старик Аршинов мне передал это известие.

Липа молчала.

– Просят руки твоей.

Алеев подождал с минуту ответа и нахмурился.

– Так какой же ответ твой будет, а?

– Я за него замуж не пойду, папаша! – ответила Липа, отодвигаясь от отца.

Алеев вспыхнул и уставился на дочь.

– Это на каком же основании?

– Он мне не нравится.

– После пондравится.

– Никогда, папаша! – чуть не крикнула Липа.

– Вздор, сударыня, вздор! Мужчина красивый, дельный.

– Я его не люблю.

– Полюбишь. Я дал уж им согласие.

– Папаша!

– Это дело конченое. Я своего слова назад не возьму.

Липа вскочила со скамейки и, задыхаясь, смотрела на отца.

– Я не пойду за него, ни за что не пойду. Слышите, папаша! Я люблю другого, Сергея Афанасьича люблю.

– Вот как! – побледнел Алеев. – В любовь без спросу родителей изволили заиграть… Ах ты, мразь этакая! Да как ты смеешь это отцу говорить, а? Да ты что, распутная девка али дочь?

– Папаша, за что вы меня оскорбляете?

– Молчать! Ты меня оскорбляешь, а не я, ты заповедь забыла: «Чти отца твоего», так я тебя сызнова учить начну… Оскорбляю я ее! Завела себе любовника да еще отцу этим похваляется. Чтоб больше я от тебя об Сергее слова не слыхал, слышишь? В землю тебя своими руками зарою, а за Сергея не отдам. Иван за тебя сватается, за него и выйдешь.

– Папа, папа…

– Слезы? Реви сколько хочешь, но если ты завтра к Аршиновым в слезах выйдешь, при них изувечу… Девчонка! Дрянь!

Липа упала на скамейку и зарыдала.

Алеев поднялся со скамейки и пошел навстречу Муравину, вышедшему из беседки.

– Здравствуйте, Иван Андреевич, – проговорил Алеев, стараясь улыбнуться и протягивая руку старику, – греетесь на солнышке-то?

– Греюсь, Сергей Спиридоныч, греюсь! – улыбнулся старик, смотря из-под руки на зятя. – Липушку не видали?

– А вон она там сидит! – мотнул Алеев головой. – Да, вот, кстати, – мелькнула у него мысль, – сватается за нее хороший жених, Иван Афанасьевич Аршинов, а она ломается. Будьте добры, Иван Андреич, уговорите ее, все-таки лишнее слово для дела полезно будет.

– А почему же она не хочет идти за него, Сергей Спиридоныч? – прищурился старик на зятя.

– Да забрала себе глупость в голову, будто в Сережку влюблена. Просто глупая девчонка, у которой еще ветер в голове гуляет.

– А если она и в самом деле его любит?

– Ну, и вы туда же! – досадливо махнул рукой Алеев. – Что старый, что малый.

– Этим, Сергей Спиридоныч, шутить нельзя… да-с! Сердце – не игрушка-с.

– Просто глупости, говорю, выйдет замуж и глупость забудет. Поговорите, пожалуйста, ей.

– Нет-с, извините, на такое дело я и уговаривать не стану.

– На какое дело? – раскрыл удивленно рот Алеев.

– А на такое-с, на распутство-с. Вы думаете, она хорошею женой Ивану Афанасьевичу будет? Любить его станет? Никогда-с. Рана-то в сердце у ней останется и до смерти не заживет… да-с!

– Я думал, вы здраво рассудите, а заместо того ахинею понесли.

– Ахинею? Нет, Сергей Спиридоныч, не ахинею, а правду горькую вам говорю. За что вы ее, голубушку мою родную, губить хотите? А? Отец вы ей али лиходей? Любит она Сережу, за него и отдайте.

– Ну, это уж мое дело, за кого отдать, и учить меня в этом я никому не дозволю! – проговорил Алеев, насмешливо посматривая на тестя.

– Учить вас? Куда мне, Сергей Спиридонович, учить! Мне впору у вас поучиться, как людей губить.

– На ваши дерзости я плевать хотел.

– Плюйте, плюйте, вы ведь глава тут, что хотите, то и творите, только, по-божески ежели судить, Сергей Спиридоныч, подло, низко так с родною дочерью поступать… да-с! Коли совести у вас нет и любви к своему детищу, так хоть Бога побойтесь, накажет Он вас за это… да-с! Карающая десница страшна, Сергей Спиридоныч, бойтесь ее, бойтесь…

Алеев побледнел. А Муравин, трясясь от волнения, стучал палкой по земле и смотрел вызывающе на зятя.

– И я-то хорош, – прошипел Алеев, – разговаривать вздумал с выжившим из ума…

– А вы с большим умом на погибель дочь свою ведете… Эх, Сергей Спиридонович, Сергей Спиридонович… Придет час, за все ответите, а за Липушку втрое… слышите? Втрое ответите… Такой отец, как вы, –

– Старый дурак! – позеленел Алеев и зашагал к дому.

– Змей! Змей! – кричал Муравин, грозя палкой удалявшемуся зятю. – Липушка моя… нет у тебя отца… Змей лютый, змей!

Липа бросилась к деду.

X

К одной из станций железной дороги подошел пассажирский поезд. Из вагона первого класса вышел, держа в руках саквояж, Сергей Аршинов и, поздоровавшись с начальником станции, быстро прошел сквозь грязный вокзал на широкую площадь, замощенную только у подъезда.

Сергей окинул взглядом стоявшие у вокзала экипажи и, увидев краснощекого парня в красной рубашке, важно восседавшего на козлах дрожек, крикнул ему:

– Андрей, подавай!

Краснощекий парень подкатил к подъезду и раскланялся с Сергеем.

Сергей сел, и дрожки, ныряя в выбоинах и рытвинах, повернули за постройки, окружавшие вокзал, и покатили по гладко убитому шоссе.

Вдали, версты за три от вокзала, зеленел лес, левее, сверкая на солнце и извиваясь в прихотливых изгибах, лениво текла река.

От леса тянул прохладный ветерок и волнами катился по изумрудному ковру полей.

В безоблачном небе звенел жаворонок, а с реки несся тревожный гам вспугнутой стаи уток.

Сергей с наслаждением потянул в себя чистый весенний воздух и залюбовался расстилавшеюся перед его глазами картиной простора. Давно знакомая картина; но как она была отрадна сердцу Сергея! Всякий раз, как только ему приходилось быть на фабрике, он наслаждался ею и чувствовал себя свободным и беспечным, как птица. Он улыбался и этой сверкавшей серебром речонке с ее крутыми берегами, поросшими кустарником, и говору зеленого леса, подернутого синеватой дымкой испарений, и пению птичек, распевавших немолчно свои любовные песенки в весеннем воздухе, напоенном ароматом полевых цветов и смолистых сосен, красневших на опушке леса. В такие минуты, минуты общения с природой, он забывал всю горечь и пошлость городской жизни, с ее мелочными тревогами и заботами, и с чисто юношеским восторгом отдавался охватывавшему его волнению.

– Андрей, ведь это дикие утки кричат? – спросил он у своего кучера, улыбаясь счастливой улыбкой.

Андрей посмотрел на реку и вытянул кнутом лошадь.

– Дичь, Сергей Афанасьич, – ответил он и, повернув свою красную загорелую «лупетку», оскалил белые, как сахар, зубы. – Да тут и гуси бывают; намедни двенадцать штук вдруг, покеда за ружьем домой бегал, улетели.

– Как же ты смеешь стрелять до Петрова дня? – улыбался Сергей.

– А чего же их не стрелять, коли они сами под ружье лезут? – ответил Андрей и раскатился дробным смехом. – Не лезь!

– Ну, что у нас, все благополучно?

– Все-с слава богу. Третево дни один из Денисовки в машину рукой попал, так помяло малость, а то ничего, слава богу.

– В больнице лежит?

– Свезли. Жена уж оченно убивалась, потому руку-то у него отняли… левшой теперича стал, – добродушно добавил Андрей, подхлестывая лошадь.

– Как же это он так?

– От глупости от своей… поправить там что-то хотел, ан вон какое дело вышло – руки лишился.

– Семейный?

– Восемь ртов на его шее сидят… Жена, я тебе скажу, Сергей Афанасьич, так в голос и голосит…

– Что же директор?

– Жемс Иваныч-то? Да дилехтору что же… нехристь ведь…

– Что ты чушь болтаешь, Андрей? Он такой же христианин, как и мы с тобой.

Андрей повернулся, посмотрел недоверчиво на Сергея и тряхнул головой.

– Может, и хрестьянин, да веры жестокой… штраховать было хотел…

– Кого?

– А Никифора… которому сичас руку отняли.

– Андрей, не городи вздора! – вспыхнул Сергей.

– Сичас помереть, Сергей Афанасьич… потому в машине через эсту Никифорову руку порча произошла.

– Негодяй!..

Сергей хотел еще что-то прибавить, но смолк. Он знал отлично порядки, заведенные на фабрике его отцом и англичанином-директором, этою «ходячей машиной», как называли его все служащие на фабрике. Теперь директора играют совсем не ту роль, какую играли тридцать лет тому назад. Директора-англичане на фабрике были тем же, чем были управляющие-немцы у помещиков во времена крепостного права, то есть были полновластными хозяевами и вводили порядки по своему усмотрению, не справляясь ни с нравами, ни с обычаями фабричных, ни с их человеческими потребностями, а преследуя только одну заветную цель: не пренебрегая никакими средствами, эксплуатировать труд в пользу хозяйского кармана.

Афанасий Иванович, приезжая на фабрику, прежде всего бежал в контору и требовал штрафную книгу. Просмотрев штрафы, он шел на фабрику, где, встретив директора, или улыбался, или хмурился. Расположение духа его всецело зависело от цифры штрафов. Чем больше было штрафов, тем слаще улыбался Афанасий Иванович, и, пожимая правою рукой руку директору, левою похлопывал его по плечу и приговаривал:

– Дела у нас, кажись, того… Слава те господи!

– О, ес! – отвечал обыкновенно Джемс Иванович, рыжий весноватый мужчина, с круглой бородкой и маленькими мышиными глазками.

Но если штрафов было мало, Афанасий Иванович являлся на фабрику пасмурным, как сентябрьское утро, и, едва здороваясь с директором, цедил сквозь зубы:

– Глядеть за порядками надо больше… за порядками глядеть!

– О, ес! – отвечал также директор, а проводив хозяина в Москву, принимался штрафовать живого и мертвого.

Сергей знал эти, как он говорил, «подлости», возмущался ими, краснел перед каждым рабочим за отца, и только!

Протестовать он не мог. Да и какое мог иметь значение его протест в глазах такого отца, каким был Афанасий Иванович? Ровно никакого.

Ранее он пробовал просить отца о различных снисхождениях к рабочим, но потерпел фиаско, махнул безнадежно рукой на фабрику и, как человек, лишенный всякого авторитета и права, скорбел только о меньшем брате и, где возможно, помогал ему из своего кармана.

Путники въехали в лес, сразу обдавший их холодом и сыростью.

– А сколько соловьев у нас, Сергей Афанасьич, – прервал молчанье Андрей, – страсть!

– Много? – спросил Сергей, отрываясь от своих нерадостных дум.

– Штук восемь… новый один прилетел.

– А ты, что ж, их считал?

– Да как же! – совсем повернулся Андрей на козлах. – Я их всех наперечет знаю.

– Охотник, значит?

– Я? Страсть! – мотнул головой тот и радостно уставился на Сергея. – Да ведь и птица какая, Сергей Афанасьич, просто малина! Красота, а не птица! Вот тута, – ткнул он кнутовищем в воздух, – старый соловей поет… лет семь здесь

Сергей улыбнулся.

– Ей-богу, – побожился Андрей, приняв, вероятно, улыбку хозяйского сына за недоверчивость к его рассказам о соловьях, – а вот в Девкином яру, Сергей Афанасьич, соловей проявился – все медные отдашь…

– Хорош?

– Вечерком беспременно сходите послухать. Ах, какой соловей! Много я ихнего брата слыхивал, а такого впервой довелось… Вот тута тоже соловушка ахтительный…

– Чем же хорош тот, что в Девкином яру живет?

– Всем-с. Регент, а не птица-с. Чисто вот по камертону поет, ей-богу… ах, да и только; в вечернюю зорю он, по-моему, хуже поет… в утреннюю не в пример… Вы любите соловьев, Сергей Афанасьич?

– Люблю.

– Завтрева утречком отправимся… И вечером хорошо поет, но утром куда!

Андрей махнул рукой и совсем перевернулся к Сергею, перекинув одну ногу через козлы.

– Ты смотри лошадь, Андрей…

– Ничего-с… Исправник наш смирный, он теперича по прохладе-то шажком и отдохнет… Я нонче утром в четыре часа к нему отправился.

– К кому?

– К соловью-с, в Девкин яр подошел, он и защелкал… уж Ефим Андреич меня ругал, ругал… вот как пужал – инда рубаха взмокла…

– За что ж он тебя ругал?

– А за соловья-с… ровно он на меня чару напустил… стою и слушаю, прихожу домой, ан десять часов… вот как бодрил меня, Ефим Андреич.

– Должно быть, соловей хорош! – рассмеялся Сергей.

– Из Девкина яру-с? Регент просто. И шут его знает, каких, каких только он колен не выкидывает… сперва, знаете, тыркать этак начнет, тырр… тырр… тырр… потом чавканье пустит со свистом, раскатит свист по лесу, конца не видать, а после на манер юлы начнет, фиу… фиу… а потом как вдарит: тр-р-р-р-р… ровно вот серебряные двугривенные по каменному полу рассыплет… тпру! Тпру!

Исправник, заслушавшись рассказов Андрея, свернул с дороги и побрел лесом.

Андрей быстро направил его на путь истинный и хлестнул кнутом.

Лес редел. Сквозь купы деревьев виднелись строения, а на безоблачном фоне неба вырезалась громадная фабричная труба.

– Погоняй, Андрей! – проговорил Сергей.

– Слушаю-с.

– Джемс Иваныч, я думаю, теперь дома, завтракает.

– Теперича? Теперича дома. К им сродственница из англичанской земли приехала в гости.

– Родственница?

– Сродственница. Когда она прибыла, дай бог памяти? Да, в субботу… Жемса Иваныча супруга стречать их на вокзал ездила.

– Ему родственница или ей?

– Доподлинно не умею сказать. Слышал, что племянница, а чья – господь их ведает, известно – нехристи, рази у них разберешь, но барышня чудесная… вчерась я ее на фабрику к Тулупову возил… к тамошнему дилехтору в гости.

Сергей молчал. Он вспомнил о Липе и вздохнул.

– А у нас, Сергей Афанасьич, – продолжал болтливый Андрей, – нехорошее затевается.

– Что такое?

– Да так это… недовольны все… штрахами… ну, и… галдят.

Сергей насторожил уши.

– Ты откуда это знаешь?

– А слышишь тоже, как рабочие говорят, ну и…

– И что же?

– Нехорошо-с. Кому что, а нехристю пуще всех достанется… уж оченно он всех штрахами доел… из долгу ведь не выходят… прямо агличанин без всякой меры орудует.

– Кто же больше всего волнуется? Ты говори мне, Андрей, без опаски, я тебя не выдам.

– Господи, да рази я что супротив вас… жалко мне только… несчастье может произойти, а больше всего ткачи галдят.

– Я так и знал…

– В воскресенье в Девкином яру собралось их человек двести… сперва это песни горланили, хороводы водили, плясали, а я тут прилунился… признаться, соловья своего слушать ходил, ну, и приткнулся… а потом вдруг, гляжу, в кружок все собрались… слышу, говорит кто-то… я через плечи глянул. Весь просто диву дался… Васька Питерец речь держит… слова от него николи не слыхал, а тут вот как рассыпался, все ткачи рот разинули…

– Я его не знаю?

– Как, чай, не знать! Он во втором корпусе под рукой Федула Ермилыча стоит.

– С черною бородой?

– Вот, вот…

– Знаю теперь… Что ж он говорил?

– Не могу знать, потому я сичас бежать вдарился… Шут их знает, влопаешься еще с ими в беду… но думаю так, что агличанину нехорошо может произойти.

Сергей задумался. Эта новость, впрочем, для него не была новостью. Он давно уже ждал этого протеста.

«Отец приедет, – думал он, – изругает рабочих и в результате последствия могут быть гораздо хуже, чем они могли бы быть… и потом Андрей… возможно, что он и переврал, и преувеличил все… надо сперва всмотреться хорошенько самому и потом уж принять какое-либо решение».

Сергея из раздумья вывел стук копыт лошади, грузно ступавшей по деревянному мосту, перекинутому через реку. Он поднял голову и увидал знакомые строения аршиновской фабрики.

Был обеденный час. На улицах, кроме возчиков, везших товар на широких полках на станцию, почти никого не было.

Возчики молча снимали шапки и кланялись Сергею.

– Куда прикажете, Сергей Афанасьич? – повернулся к нему Андрей.

– В контору.

Минуты три спустя дрожки остановились у двухэтажного деревянного дома. Низ был занят конторой, вверху жил директор; рядом с этим домом стоял небольшой одноэтажный каменный домик, в котором обыкновенно останавливались приезжавшие на фабрику хозяева.

Сергей соскочил с дрожек, вошел в низенький подъезд, повернул направо и очутился в конторе, по стенам которой тянулись конторки и шкафы.

В конторе никого не было, все обедали.

Сергей прошел вдоль конторы, повернул налево и вошел в комнату, над дверями которой была надпись «Касса».

В кассе сидел малый лет тридцати, нечто вроде артельщика, и дразнил толстого серого кота, развалившегося на окне.

Увидав Сергея, малый кинулся ему навстречу и чуть не свалил стоявший посредине комнаты стул.

– Ивана Дементьича нет? – спросил Сергей, кивнув головой малому.

– Никак нет-с, Сергей Афанасьич, ушли обедать-с.

– Возьми этот саквояж и передай ему – здесь деньги, – а я пойду к Джемсу Ивановичу.

– Слушаю-с, – торопливо проговорил тот, подхватывая на лету саквояж.

Сергей вернулся назад, поднялся по широкой деревянной лестнице во второй этаж и вошел в открытую дверь.

В передней никого не было. Он сбросил с себя пальто, посмотрелся в висевшее в простенке зеркало и вошел в первую комнату, сплошь заставленную растениями. Меблировка этой комнаты была проста. Вдоль стен тянулись стулья, в углу стояло фортепиано, на гладко выстроганных стенах висели гравированные портреты английской королевской фамилии и Пальмерстона.

– Кто тут? – окликнул его по-английски молодой женский голос.

– Я, – отозвался Сергей и столкнулся лицом к лицу с молоденькой, стройной блондинкой с темно-голубыми глазами и крошечным, совсем почти детским, ротиком.

Блондинка взглянула спокойно на Сергея и переспросила:

– Кто же вы?

– Я?.. Сын владельца этой фабрики, Сергей Аршинов, мисс! – проговорил он, улыбаясь и протягивая ей руку.

Блондинка с голубыми глазами жеманно присела.

XI

– Очень рада, – проговорила мисс, протягивая Сергею худую руку с синеватыми жилками. – Алиса Раймунд, племянница мистера Джемса… Вы хотите видеть дядю?

– Да, мисс… Он не спит?

– О нет… я ему сейчас скажу о вас.

– Будьте любезны.

Мисс выпорхнула, шумя платьем, в соседнюю комнату и тотчас же вернулась в сопровождении дяди. Джемс Иваныч был в рабочей кожаной куртке, высоких болотных сапогах и в шотландской шапке, сдвинутой на затылок.

– Молодой хозяин… очень рад, – проговорил он сквозь зубы, ловким движением губ перебрасывая сигару из одной стороны рта в другую, – прошу садиться… моя племянница Алиса.

– Мы уже знакомы, – перебил его Сергей.

– О! – издал восклицание директор. – Алиса, принеси нам кофе.

Алиса исчезла. Директор сел за круглый стол, заваленный альбомами и английскими иллюстрированными изданиями, и вытянул ноги.

Сергей тоже сел и пытливо посмотрел на Джемса Ивановича.

– Все у вас благополучно, Джемс Иванович? – спросил он, закуривая папироску.

– О, ес! – ответил тот, откидывая назад голову и пуская в потолок кольца дыма. – Все идет своим порядком.

– Папа вам просил передать поклон.

– Мерси. Он здоров, надеюсь?

– Совершенно.

– Собирается на фабрику?

– Ничего не говорил.

Англичанин снова перебросил сигару во рту и засунул руки в карманы.

– Вы привезли деньги? – спросил он.

– Да. Я отдал их в кассу.

– Отлично!.. Пойдете посмотреть на фабрику?

– Пойду.

– Отлично. У нас все в порядке. Алиса, скоро кофе?

– Несу, дядя! – показалась та в дверях с кофейным прибором.

– Спасибо, дитя. Поставь на стол и уходи.

Алиса поставила поднос, посмотрела на Сергея и присела. Сергей раскланялся. Алиса ушла.

Джемс Иванович, не торопясь, налил из серебряного кофейника две чашки кофе и потянулся за графином с выпуклою надписью Cognac.

– Рюмку коньяку, Сергей Афанасьич? – вопросительно поднес он графин к чашке Сергея.

– Нет, мерси… не пью.

– Не пьете? Ах да… это Иван Афанасьич любит коньяк, а вы действительно не пьете! – хлопнул он себя с улыбкой по лбу и налил в свой кофе коньяку. – Надеюсь, все здоровы: и Андрей Афанасьевич, и Иван Афанасьевич, и ваша матушка?

– Благодарю вас, все здоровы.

– Отлично.

Джемс Иванович понюхал кофе и залпом опрокинул чашку в рот.

Наступило молчание.

– Вы когда же обратно в Москву? – прервал молчание директор, наливая себе вторую чашку кофе.

– Хотелось бы завтра, но… не знаю, удастся ли… Видите ли, в чем дело, Джемс Иванович, до меня дошли слухи о наших фабричных.

Англичанин вытаращил свои маленькие глазки на Сергея и выплюнул окурок сигары.

– О фабричных? – переспросил он и стал наливать коньяк в кофе.

– Да. Вы, я полагаю, уж об этом слышали?

– Ничего! – невозмутимо проговорил англичанин, посматривая с любовью на графинчик.

– Странно. Вы директор фабрики и не знаете, что делается у вас под носом! – горячо произнес Сергей, нервно помешивая ложечкой кофе.

– О, будьте покойны, молодой хозяин! – спокойно ответил тот. – Я знаю все, что мне нужно знать… Что же касается рабочих, то Россия – не Англия, и русский рабочий – не английский. Если вы намекаете на стачку, то она возможна только там, где заработная плата слишком мала и недостаточна для прокормления семьи рабочего. У нас этого нет. Да и вообще материальное положение русского рабочего в тысячу раз лучше, чем в Европе… Прочтите статистические сведения, и вы сами убедитесь в этом…

– Я и не спорю.

– В таком случае о каких бы то ни было стачках не может быть и разговора… Все это вздор!

– Вы думаете?

– Убежден.

– Может быть, эти слухи и несправедливы, но мне кажется, что все-таки пренебрегать ими не следует…

– Чем же недовольны рабочие?

– Штрафами.

– Старая песня! Рабочий, нанимаясь к нам, добровольно подчиняется фабричным условиям. Не нравятся ему условия – не работай. Насильно никто держать не станет…

– Все это так, но… я слышал, что штрафы чересчур уж, как бы вам это сказать, бесцеремонно налагаются… Вы штрафуете за все и про все… Мне передавали, что рабочий подвергается штрафу даже за то, что он чихнет нечаянно! – иронизировал Сергей.

– Это вздор. И только? Больше никаких причин неудовольствия нет?

– Есть. Главное зло – ваша харчевая лавка, где рабочие обязаны брать все припасы чуть не за двойную цену… и с этим бы они еще могли мириться, если б эти припасы были хорошего качества, а то сплошь и рядом им отпускается такой товар, который прямо надо выбрасывать в окно…

– Припасы должны быть высокого достоинства, а если продают скверные – виноват приказчик, который заведывает лавкой.

– Прогоните его и возьмите другого, более добросовестного…

– Не могу. Приказчик этот находится под особым покровительством Афанасия Ивановича.

– Хорошо, я попрошу отца, чтоб его сменили.

– Скажите. Но все-таки вы напрасно волнуетесь… Если б существовали какие-либо неудовольствия, они давно бы были мне известны… Мне кажется, это не более и не менее как сплетни, созданные моими врагами… О, эти враги! Я смеюсь над ними! – заключил директор, допивая кофе и вставая с кресла.

Сергей тоже поднялся.

– Вы куда? – спросил его Джемс Иванович. – Не хотите ли пройтись со мной по фабрике, чтобы убедиться в нелепости глупейших слухов?

– С удовольствием.

Сергей часа два ходил по фабрике и ушел к себе более или менее успокоенным. Ни один из рабочих не заявил ему неудовольствия, напротив, все с довольною улыбкой раскланивались с молодым хозяином и охотно удовлетворяли его любопытство относительно работ. Только один ткач, которого фабричные звали Васькой Питерцем, отвернулся от Сергея, когда тот проходил мимо него, и сделал вид, что не замечает молодого хозяина.

Сергей приписал этот случай чистой случайности

После обеда он прилег на диван и унесся мыслями в Москву.

«Чем кончатся смотрины Липы? Что скажет она? Что сделает отец?»

Тысячи вопросов закопошились у него в голове, и ни на один не нашлось ответа.

«Как можно скорей в Москву! – решил он. – Завтра же с вечерним поездом уеду… утром раздадут деньги – и марш!»

Скрипнула дверь. Сергей поднял голову и увидал заглядывавшего Андрея.

– Взойди, Андрей, я не сплю, – сел Аршинов на диван.

– Может, вздремнули бы.

– Нет, я так прилег, ходил по фабрике, устал немного… да ты взойди…

Андрей вошел, затворил за собой дверь и остановился в нескольких шагах от Сергея.

– Изволили говорить с Жемсом Иванычем? – таинственно проговорил Андрей, озираясь на открытые окна.

– Говорил, как же… Джемс Иванович не верит.

– Где же ему верить! – засмеялся Андрей. – Гордый человек и больше ничего-с… Самолюбец.

– Да верно ли ты, Андрей, слышал?.. Может быть, рабочие так толковали о разных пустяках…

– Господи! Своими ушьми слышал… По моему рассуждению, Сергей Афанасьич, вам у нас денечков пяток прожить следует…

– Я завтра хотел ехать в Москву.

– Обождите-с. Завтрашнего дня выдача будет, может, что и объяснится в эвто время-с…

– Думаешь, обождать?

– Обождите-с. Рабочие все вас любят и противу вас никакого неудовольства не имеют, стало быть, вы их во всякое время уговорить можете…

Сергей задумался.

«Несколько дней прожить… а там, в это время, может быть, решится вопрос о моем счастье… Остаться я все-таки должен во что бы то ни стало… Бог знает, что может произойти… без меня!»

– А без вас тут, – проговорил Андрей, как будто бы отвечая на мысль Сергея, – такая каша может завариться, что и Жемсу Иванычу не расхлебать…

«Останусь… дня три-четыре подожду, и, если в это время ничего не случится, могу уехать со спокойною совестью», – подумал Сергей и велел Андрею поставить самовар.

– Готов-с! – доложил тот. – Я как приехал с вами, в тот же секунд самоварчик взбодрил… сию минутую распоряжусь-с…

Распорядился Андрей действительно быстро: не прошло и пяти минут, как самовар, пыхтя и ворча, кипел на столе, окруженный, как наседка цыплятами, чашками и прочими атрибутами чаепития.

– Заварить прикажете, Сергей Афанасьич? – спросил Андрей, запуская руку в конвертик с чаем.

– Завари.

– Слушаю-с.

Андрей загремел чайником, тряхнул головой и покосился на Аршинова.

– Жемсову племяшку-то видели? – справился он, подставляя чайник под кран самовара.

– Видел! – улыбнулся Сергей. – А что?

– Ничего-с, барышня, по видимости, аккуратная.

– Особенного ничего в ней нет.

– По-моему, тоже, особенностей-то в ей никаких, Сергей Афанасьич! – авторитетно проговорил Андрей и, завернув кран, с шумом проехался чайником по подносу.

– А тебя она, должно быть, очень интересует? – продолжал улыбаться Сергей.

– Арина Васильевна-то?

– Какая Арина? Алиса она.

– По-нашему, Арина-с… и куфарка Жемсова сичас ее Ариной величает, и Гаврила, который у их прислужающий… Барышня, можно сказать, совсем поджарая-с… все одно, по-моему, что лошади ихние: стати есть, а корму ни шиша! Тоща-с!

– Да тебе-то, Андрей, какая печаль, тоща она или жирна?

Андрей осмотрелся и подлетел к Сергею.

– Да ведь они, Жемс Иваныч-то, для вас, собственно, Арину-то Васильевну выписали.

Сергей расхохотался:

– Как для меня? Что ты чушь городишь?

– Ей-богу-с… и куфарка ихняя, и Гаврила, который прислужающий, то же самое говорят.

Сергей нахмурился.

– Если это шутка, так очень глупая шутка.

– Какие шутки, помилуйте! – замотал головой Андрей, словно обижаясь на недоверчивость Сергея. – Всурьез для вашей милости выписана… намедни я с Гаврилой как-то разговорился… грешным делом, зашли с ним «под елку» и всю душу наизнанку выворотили.

– Что же говорил тебе Гаврила? – поинтересовался Сергей, подсаживаясь к самовару и наливая себе стакан чаю.

– Про разное-с, а там и хозяев коснулись… ну, тут Гаврила все начистоту выложил. Ишь сам-то, Афанасий Иваныч, сколько раз, быдто насчет вас тоись разговоры разговаривал.

– Что же именно?

– Разное-с, – уклончиво проговорил тот, – только промежду прочим такое быдто слово произнес, дескать, ученый он у меня, так думаю я его ученой какой ни на есть женить… А Жемс-то Иваныч быдто на это и говорит: «Есть, – говорит, – у меня племянница ученая, на разных языках может и всякую еографию знает», ну, Афанасий Иваныч на это и говорит Жемсу Иванычу: «Выписывай, – говорит, – может, мой дура…» Кхе, кхе… виноват!

– Не стесняйся, пожалуйста, – вспыхнул Сергей, наклоняясь над стаканом, – ты меня ничем не удивишь.

– Виноват-с… это Гаврила, а не я-с, ну, известно, Жемс Иваныч-то и возрадовался, сичас же телеграмму задвинул: приезжай, Ариша! Конечно, англичанину лестно-с.

Горько стало на душе Сергея. Он понимал, что отец, в силу известных одному лишь ему причин, мог не любить его, даже мог презирать, если он такое презрение заслужил чем-нибудь, но дискредитировать его в глазах целого света, относиться к нему, как к постороннему человеку, – он этого не мог понять.

Сергей пережил многое: чуть не каждый день он встречал от отца и братьев одни только обидные насмешки да упреки в какой-то «учености», о которой они, конечно, не имели ровно никакого понятия, смешивая каждого грамотного, мало-мальски любящего книгу человека с «ученым», этим пугалом замоскворецкого невежества и ханжества.

Он много перечувствовал, живя в семье, где, кроме матери, женщины с любящим сердцем и гуманным взглядом, были все чужды и его сердцу, и его уму; но такого оскорбления он не ожидал.

Его судьба решилась заранее; ему, как «ученому дураку», выписывалась такая же «ученая дура», и об этом говорилось, не стесняясь прислуги, и где же? На фабрике, где сын хозяина, заменяя зачастую самого хозяина, должен быть авторитетом, которому беспрекословно подчиняются целые тысячи муравьев громадного муравейника, называемого фабрикой.

Сергею стало душно. Он залпом выпил стакан и подошел к окну, выходившему в сад.

Облокотившись на подоконник, он долго сидел, погруженный в раздумье, из которого вывел его посланный от директора с приглашением на «вечерний чай».

– Поблагодарите Джемса Ивановича, я уже чай пил, – проговорил Сергей, вставая, – и потом… я устал.

Посланный ушел.

Сергей прошелся по комнате и наткнулся на Андрея, стоявшего недалеко от окна в позе

– Ты здесь еще, Андрей?

– Здесь-с… где ж мне быть, как не возле вас? – размахнул тот руками. – Прикажете убирать самовар?

– Убирай.

Андрей потоптался на месте и затем, схватив с налета самовар, повернулся к Сергею.

– А соловья мово, Сергей Афанасьич, нонче не послушаем-с?

– Нет, Андрей, я устал… не могу… завтра утром, если хочешь.

– Слушаю-с. Утром даже лучше-с.

– Ну вот и отлично. Я отдохну, как следует. Кровать мне приготовлена?

– Все, как следует, в аккурате… Утром, как можно, ежели ясное утречко, вот какую руладу пустит – растаять можно, ей-богу! – улыбался Андрей, сверкая и глазами, и зубами.

– Отлично! – улыбнулся Сергей, с удовольствием смотря на своего Андрея, обвороженного соловьем. – Завтра утром ты меня и разбуди.

– Разбужу-с, помилте, как для такого случая не разбудить? Только вы сичас ложитесь спать, а то не выспитесь.

– Высплюсь, не беспокойся. Рано ли твой певун просыпается?

– Соловей-то? В четыре утра-с.

– Раненько!

– Птица аккуратная, Сергей Афанасьич, у ей все вовремя, не так, как у людей, справедливая птица.

– Так в четыре часа меня и разбуди.

– Беспременно-с, мне, главное, ваше мнение насчет соловья дорого, а не токма что, и опять же, ежели утро настоящее будет, – рай в лесу-с! Люблю я лес, Сергей Афанасьич, летом, не ушел бы, кажись, из него.

– Ты очень любишь природу, как я вижу.

– Да, уж насчет природы в лесу раздолье-с… и травка всякая, и козявка мудреная, и птичка… вы видали, как лес просыпается?

– Не видал.

– Посмотрите-с, и зимой лес хорош, в особливости как он заиндевеет. Чистый чертог-с, но летом для глазу приятнее много. Летом, как можно! Зайдешь в лес, сядешь, а кругом тебя всякая животная Бога хвалит, инда слеза пробьет. Так я в четыре вас побужу, можно-с?

– Пожалуйста.

– Слушаю, будьте покойны. Окна закрыть прикажете?

– Зачем?

– Я сам так думаю, что прохладнее будет… Спокойной ночи, Сергей Афанасьич!

Андрей, широко размахивая локтями, вышел из комнаты.

Сергей долго сидел у стола, обдумывая происходившие события и вспоминая свою дорогую Липу, и только когда уже стало совсем темно, он разделся и бросился в прохладную постель.

XII

Разбудил Сергея фабричный свисток. Он встал с постели, подбежал к окну и выглянул на площадь. Горизонт горел, освещаемый лучами всходившего солнца, хотя над фабрикой еще висел предрассветный сумрак.

С востока тянул легкий ветерок и мало-помалу разгонял тени проснувшегося утра.

Сергей жадно потянул прохладный, сыроватый воздух и отошел от окна, невольно вздрагивая от ветерка, забравшегося к нему за ворот ночной сорочки.

– Половина четвертого, – проговорил он, посматривая на часы, – скоро и Андрей придет… надо одеваться…

Он накинул на себя отцовский халат и подошел к окну, выходившему в сад.

В саду царила тишина. Только несколько воробьев чиликали лениво на ветках акаций да гудел свисток, созывая рабочую силу на труд.

Сергей долго прислушивался к монотонному пенью свистка, затем умылся, надел длинные сапоги, фуражку и вышел на крыльцо.

– Батюшки, Сергей Афанасьич, ужли встали? – словно вырос из земли Андрей, протирая кулаком заспанные глаза.

– Как видишь, Андрей…

– Скажите на милость, чему такую оказию приписать?

– Свистку. Слышишь?

– Понимаю-с. Которые не совсем к нему привычные – проснутся беспременно… Самоварчик взбодрить не прикажете?

– Хорошо бы… да не поздно ли будет?

– Ничего-с, поспеем… я с вечеру Степанычу наказывал, может, забыл по старости лет… Эй, Степаныч… дрыхнешь, что ль? – отворил Андрей заднюю дверь, пролетев метеором коридор.

– Вона! – раздался за дверью старческий голос. – Да я уж пять раз «Богородицу» с «Отче нашим» прочел…

– Богобоязненный ты у меня, сичас провалиться! – похвалил Степаныча Андрей. – А самоварчик взбодрил?

– Вона! – ответил тот тем же тоном. – Кипел, кипел… два раза углей подсыпал…

– Золото ты у меня, старичок, ей-богу… давай его сюды… Сергей Афанасьич, – подлетел он к молодому хозяину, задумчиво смотревшему на черный столб дыма, подымавшегося к небу красивою дугой из фабричной трубы.

– Что, Андрей?

– Готов-с. Пожалте чай кушать! – проговорил тот, исчезая.

Сергей выкурил папироску и, когда вошел в столовую, увидал на столе самовар и Андрея, наливавшего ему в стакан чаю.

– Пожалте, Сергей Афанасьич, вот сливки-с, а вот и булочки, тепленькие-с. Степаныч для вашей милости собственно постарался.

– Спасибо. Да ты налей себе-то чаю.

– Не пью-с.

– Как не пьешь?

– Не балуюсь-с. Матушка, как меня на фабрику в услужение отпущали, так зарок на меня положили: чтобы отнюдь я ни вина, ни чаю не пил.

– Вот как!

– Так точно-с, потому вино душу губит, а чай – сердце сушит-с… не потребляю-с.

– И ты ни разу не нарушил этого зарока?

– Помилте, как же я могу супроти родительницы? Покедова родительница жива – ее воля завсегда надо мной, зачем же я грех на душу стану брать?

– Вот ты какой, Андрей, я этого вовсе и не ожидал, говорят, фабричная жизнь портит людей.

– Портит-с. Малодушных-с. А у кого сичас совесть не пропала – ни за что такого человека фабрика испортить не может. Пиво я пью, это точно, и то потому, что родительница на пиво зарок не положила.

– И пивом можно душу погубить! – рассмеялся Сергей.

– Никак не возможно-с, да какой же в пиве хмель? Тьфу, и больше ничего! Выпьешь три бутылки, раздует всего, а в голове, окромя веселости, никакого хмеля, ей-ей-с… Еще прикажете стакашек?

– Нет, не хочу… пойдем.

– Пойдемте-с.

Андрей скатился с лестницы, крикнул: «Степаныч, убери самоварец-то!» – и в секунду очутился на улице, напяливая на дороге на свои плечи что-то вроде «спинжака».

– Мы через парку пройдем, Сергей Афанасьич! – говорил он, завертывая в переулок. – Максимыч, по воду, что ль? – крикну и он старику, ехавшему с бочкой.

Мужик раскланялся с Сергеем, хлестнул лошадь и, повернувшись на сиденье, ответил Андрею:

– По воду… Жемсу Иванычу.

– Дилехтуру? Валяй, Максимыч! Он те награду за это: штрах в книжку! Старайся, – разрешил Андрей и, спохватившись, закрыл рот рукой. – Виноват-с, Сергей Афанасьич!

– Ничего, меня, пожалуйста, не стесняйся, – ответил Сергей и последовал за Андреем, быстро зашагавшим по парку.

– Это малиновка-с, Сергей Афанасьич, слышите?

– Слышу.

– А это пеночка плачет…

Сергей засмеялся.

– Право-с, – подтвердил Андрей. – И люди такие есть-с: дай ты им хушь мелион, все на свою долю плачутся. А в кукушку вы веруете, Сергей Афанасьич?

– Не верую, – смеялся Сергей.

– Напрасно-с. Кукушка правильно предсказывать может.

– Глупости, Андрей.

– Зачем глупости? Я сам допрежде в кукушку не веровал, ну, только пришел такой час, что поверил окончательно.

– В какой же ты час кукушке поверил?

– Да уж известно, не в добрый-с. Собирали мы как-то грибы в лесу с ребятами. Мне в те поры лет четырнадцать было, не больше. Слышим: кукушка кукует; ну, все и давай загадывать, сколько кому годов на свете жить. Загадал и я: считал, считал и счет потерял. Ребята даже смеяться зачали: «Кощей, – говорят, – ты у нас Бессмертный будешь». Только я возьми да и крикни: «Кукушка, кукушка, сколько моему батюшке лет жить?» И что же бы вы думали, Сергей Афанасьич: кукукнула, проклятущая, два разика и смолкла. Я опять ее пытать – и сызнова кукукнет два разка и замрет. Прихожу домой с грибами и говорю матушке: «Так и так, родительница, нашему батюшке всего только два годка жизни осталось». – «А ты это, Андрюшка, – говорит, – откуда знаешь? Что ты за пророк такой?» – «И не я, – говорю, – матушка, пророк, а кукушка. Кукушку насчет батюшкиной жизни спрашивал» Ну, тут, известно, родительница за такую штафету давай меня пужать хворостиной – и здорово попужала…

– И следовало.

– Да уж как следовало-то, и говорить нечего… Только что же, вдруг, Сергей Афанасьич, ровно через два года, день в день, батюшка дух испустил… Вот тут и не веруй!

– Случайность и больше ничего.

– Случайность? Хорошо-с. Я это дозволяю. Прошлым летом со мной сичас какой случай вышел: иду я это Девкиным яром, и вдруг кукушка: ку-ку, ку-ку. Я ей и крикни маханально-с: «Кукушка, сколько лет мне холостому быть?»

– Ну, и что же твоя кукушка на это? – улыбался Сергей.

– Кукнула раз, и шабаш! Я вдругорядь ей вопрос, и в третий. Кукнет однова – и аминь!.. Аспид, а не птица-с!

– Постой, это было прошлым летом?

– Прошлым-с.

– Год прошел?

– Невступно-с.

– Все равно. Невесты у тебя нет?

– Нету-с.

– Значит, твоя кукушка соврала.

– Никак нет-с! – вздохнул Андрей.

– Вот тебе раз, я тебя не понимаю, Андрей.

– Эх, Сергей Афанасьич! – махнул рукой тот и потупился. – Вам сказать я могу-с, потому душа у вас ласковая да до нашего брата доходчивая… в Машутку я врезамшись, вот оно-горе-то кукушкино!

– В какую Машутку?

– Слесаря Семена Петрова дочь. Тоись так я в ее врезамшись, Сергей Афанасьич, что мне одно теперича осталось: либо под венец с ней, либо на сук, который понадежнее супроти других.

– Вот оно что! – протянул Сергей.

– Так точно-с. Без браку, как я сичас гляжу, не обойдешься. А вы говорите, в кукушку нельзя веровать! Нельзя не веровать, Сергей Афанасьич, как она, проклятая, скажет, так, значит, тому и быть.

– А она-то тебя любит, Андрей? – полюбопытствовал Сергей.

– Какого же ей рожна еще? Известно, любит.

– Говорила, значит?

– Про что-с?

– Что любит тебя?

– Ну вот, тоже скажете… да рази у этого идола добьешься резону? Долбня, а не девка.

– Да почему же ты думаешь, что она тебя любит?

– Господи! Да неужто я не вижу? Такие с ейной стороны поступки со Святой пошли, что все ребята Машуткину любовь заметили. Дерется-с!

– Вот те на! Как дерется?

– Известно, ручищами. Подойдешь это к ей поговорить, скажешь слово, она тебя вдруг ни с того ни с сего – хлясть… И ручища же у Машутки, Сергей Афанасьич, недаром у ей отец в слесарях, все одно что молот. Намедни так меня по спине огрела, что цельную неделю плечо пухло… сичас провалиться! Встретился я с ей опосля и говорю: «Марья Семенна, будьте настолько добрые, деритесь полегче, потому у меня спина на манер подушки вздулась», а она в ответ что же-с: «Я, – говорит, – тебя, лешего болотного, еще и не так уважу, дай только срок!» Как не любить, Сергей Афанасьич, любит-с!.. А вот и Парашин луг-с.

Сергей с Андреем вышли из парка и остановились перед зеленеющим лугом, покрытым росой. В полуверсте чернелся Девкин яр, обвитый туманом, поднимавшимся с луга и речонки, разрезавший красивыми зигзагами лес и луга.

– А где же солнце? – спросил Сергей.

– А оно вон за облачко спряталось, – ответил Андрей, повертывая голову налево.

Сергей тоже повернулся.

На далеком горизонте плыло темное багровое облако, совершенно закрывшее своими прихотливыми очертаниями всходившее солнце. Только гребень облака трепетно сверкал серебром и, дрожа от горячих поцелуев лучей, таял, как дым, в воздушном пространстве и переливался разноцветными волнами.

Сергей залюбовался на эту картину. Было что-то волшебное в красках облака, умиравшего в объятиях солнца… Вот оно стало светлее, прозрачнее. Темно-багровые краски мало-помалу перешли в нежно-розовые, а гребень заалел, как личико девушки, в первый раз поцеловавшей милого ее сердцу… Еще момент – и из-за гребня брызнул миллион бриллиантов, разлетевшийся по всему горизонту.

– Ах, какая прелесть! – вскрикнул Сергей, хватаясь за руку Андрея.

– Хорошо-с, но я видал много чудеснее-с! – ответил тот.

– Лучше этой картины ничего быть не может.

– Бывает-с. Я раз, Сергей Афанасьич, какую историю на восходе видел-с… Облачко так же вот зашло, заслонило солнышко… Только вдруг посереди облака дыра обозначилась, вроде окошка-с…

– Понимаю.

– Так солнце в эвто окошко такую луч пустило, что я даже замер на месте-с… Ей-богу… Красота! Кругом, понимаете, темь, а в эвто окошко все одно, что сноп разных цветов, и как быд-то в эвтой луче ангелы крылышками трепетают-с… Осияние полное, и переливы притом. Пал я это наземь и плачу, вот как плачу, Сергей Афанасьич, слезы, ровно у рабенка, в три ручья… Уж оченно божественно вышло-с, и сичас, как представлю эвту картину, так на душе сладость какая-то… А вот и солнышко вдарило!

Солнце, действительно, залило светом луг, который засверкал миллионами искр.

Сергей с Андреем пошли по этому ковру и быстро достигли опушки Девкина яра.

Андрей свернул вправо и, поднявшись на отлогое взлобье яра, крикнул

– Проснулся уж, Сергей Афанасьевич, и руководствует!..

Сергей вбежал на пригорок и сел на сваленную дряхлостью березу.

Шагах в пятнадцати от них, в кустах калины, щелкал соловей.

Андрей, весь отдавшись наслаждению, наклонился вперед и замер.

Сергей рассмеялся на смешную фигуру своего спутника и закурил папиросу.

Соловей оказался действительно настоящим артистом и рассыпался удивительно замысловатою трелью.

– Каков, Сергей Афанасьич? – прошептал Андрей, подходя на цыпочках к Сергею, словно боясь неосторожным движением спугнуть певуна.

– Превосходный певец! – ответил тот.

Андрей расплылся в блаженную улыбку и зажмурился.

Соловей щелкал долго и, кончив отчаянно-трескучею руладой, смолк.

Андрей сдернул с головы картуз, хватил им по березе и плюнул.

– Тоись такого подлеца, Сергей Афанасьич, помрешь, а не услышишь… один во всем мире… На том конце яра другой есть… хорош, слов нет, но супроти эвтого не выдержит ни в жисть!..

Солнце взошло довольно высоко и сильно припекало, когда Сергей с Андреем вернулись домой.

– Однако восемь часов уже, – проговорил Сергей, подходя к дому.

– Восемь? А у меня пролетка не мыта… В девять надо супругу Андрея Ефимыча на вокзал везти, и задаст же мне теперича Андрей Ефимыч феферу, вот какого соловья пропоет, и Девкин яр забудешь!

Андрей бегом припустился по улице, а Сергей, утомленный четырехчасовою прогулкой, прошел в садик, прилегавший к дому владельца фабрики, и разлегся на скамейке в беседке.

Незаметно он заснул под щебетание птиц, порхавших по кустам, и проспал до тех пор, пока его не разбудил все тот же Андрей, на этот раз выглядевший мокрой курицей.

– Сергей Афанасьич, двенадцать часов-с! – говорил он, теребя Сергея за руку.

– Разве? – вскочил тот. – Однако я заспался…

– Пожалте к Жемсу Иванычу, просить велели.

Сергей подумал. Ему очень не хотелось идти к директору, в особенности после того, как он узнал, что для него специально выписана из Англии Алиса.

– Глупо это, ужасно глупо, – бормотал он, потягиваясь, – как будто бы я боюсь ее!

– Завтрак, Гаврила сказывал, совсем особенный для вашей персоны заказан, – доложил унылым голосом Андрей.

– Особенный? – усмехаясь, переспросил Сергей.

– Так точно-с, вчерашний день к вечеру повариху-англичанку с Тулуповской фабрики от тамошнего дилехтура привезли…

Сергею стало смешно. Он посмотрел на Андрея и удивился кислому настроению соловьиного охотника.

– Что с тобой, Андрей?

– От Андрея Ефимыча досталось, – почесал тот в затылке, – возил, возил по каретному сараю, инда дурь взяла…

– И все за соловья?

– Из-за его, проклятого… Пожалте к дилехтуру! – крикнул Андрей сердито, словно Сергей именно и был тем соловьем, за которого его Андрей Ефимыч возил по каретному сараю.

Сергей, улыбаясь себе под нос, поднялся со скамейки и направился к «дилехтуру».

XIII

Директор накормил Сергея на славу. В течение всего завтрака Алиса строила гостю глазки и усиленно подливала старый херес, от которого сам директор приходил в телячий восторг, закатывая глаза и облизывая губы. Сергей, после утренней прогулки, плотно поел, выпил рюмку прославленного хереса и, считая свою миссию оконченною, поднялся из-за стола тотчас же, как только поднялся сам хозяин.

Джемс Иванович сделал было попытку оставить Сергея поболтать с Алисой, но тот, отговариваясь усталостью от прогулки, ретировался, улыбаясь и целуя ручку у Алисы.

Алиса, краснея, поцеловала его в темя и пригласила к обеду.

Сергей пробормотал на это приглашение что-то вроде «постараюсь» и вышел вместе с директором, торопившимся на фабрику.

– Вы куда теперь намереваетесь? – спросил у него Джемс Иванович, пуская тонкие струйки сигарного дыма.

– Кажется, пойду спать, – ответил Сергей, чтоб отделаться от англичанина.

– Прекрасно, – кивнул тот сигарой, – сон – отличное средство для пищеварения… легкого вам сна! Не забудьте, мы обедаем в шесть.

– Если я не уйду куда-нибудь, – с удовольствием, – проговорил уклончиво Сергей и, пожав руку директору, зашел в контору.

В конторе, когда вошел туда Сергей, стоял гул от голосов конторщиков и косточек, выбивавших на счетах отчаянно-торопливую дробь.

При появлении Сергея гул замер, словно по мановению палочки волшебника. Все конторщики наперерыв бросились навстречу Сергею и, пожимая ему руку, справлялись об его здоровье.

Сергей поздоровался со всеми и прошел в кассу, где толстый рыжий кассир, в цветной ситцевой сорочке и парусинном пиджаке, сидел за своим столиком и пил короткими, но глубокими глотками квас со льдом.

– Здравствуйте, Иван Дементьич! – протянул Сергей руку толстяку.

– Здравствуйте, Сергей Афанасьич! – грузно приподнялся тот со стула. – Прошу садиться… Жарко-с!

– Отпиваетесь? – мотнул тот головой на графин с квасом.

– Облегчаюсь, так сказать. Прошу садиться.

– Деньги верны?

– Разумеется. Ну, что у вас в Белокаменной нового?

– Ничего, конечно.

– Папаша и… как их… намедни прочитал в газетах хорошую итальянщину… тутти, тутти…

– Tutti quanti? – рассмеялся Сергей.

– Се вре-с! – подтвердил толстяк, произнося с умыслом вместо «врэ» – «вре».

– Все благополучны. Вы тут как?

– А что нам делается, – беззаботно махнул рукой кассир, – живем по народным российским присловицам: день да ночь – сутки прочь, лег – свернулся, встал – встряхнулся… Квасу не хотите ли? Чудодейственный!

– Чем же это?

– И пот гонит, и равнодушие к жизни наводит…

– Разве?

– Попробуйте, – пододвинул кассир графин к Сергею. – От жары, знаете, – продолжал кассир, – кровь волнуется, приливает к мозгу и заставляет его работать, а квас, кристальным ледком угобженный, реакцию производит…

– В желательном направлении?

– Именно-с, Сергей Афанасьич; перестаешь думать и благодушно начинаешь упражняться в плевании в потолок.

– Это хорошо, – иронизируя, проговорил Сергей.

– Да уж на что лучше, – продолжал тот в том же духе, – рай Магометов, да и только.

– Значит, живется хорошо?

– Хорошо. И будем мы так жить до той поры, пока мыши наши бездумные головы не откусят.

– А есть все-таки мыши? – нахмурился Сергей.

– И большое количество-с. – Толстяк покосился на артельщика, стоявшего у окна и с любопытством вслушивавшегося в разговор Сергея с кассиром, и залпом выпил стакан квасу. – И, смею вам доложить, Сергей Афанасьич, – продолжал свою аллегорию кассир, – что в самом недалеком будущем эти мыши нам головы отгрызут неукоснительно, ибо оные мыши весьма недовольны котом, который лопает их зря и без счету…

– Нехорошо, – покачал головой Сергей.

– Следовало бы его предупредить.

– Сколько раз предупреждали, – отмахнулся толстяк, – и слышать ничего не хочет… умнее себя никого не считает и на всех с презрением взирает.

– Напрасно.

– Все так думаем, а кот ничьему гласу не внимает… а мыши головы подымают, и весьма даже гордо-с…

– Слышал я… неужли сам этого не знает?

– Московский-то? Вот на!.. Да ведь он что же, он на все глазами кота смотрит. Хороший, дескать, кот, никакого мышиного возмущения не допустит… большая ошибка-с: убедятся они в этом, да будет уж поздно-с…

Сергей помолчал.

– Раздачи еще не было?

– Вечером будет. Надолго к нам?

– Не знаю. Думаю, что завтра или послезавтра уеду.

– Так-с. Все-таки, на всякий случай, предупредите родителя.

– Непременно, непременно… а пока до свидания.

Сергей простился с кассиром и отправился бродить по улицам. Везде было тихо и безлюдно, разве только какая-нибудь баба, утешая разоравшегося ребенка, вынесет его на улицу и начнет пугать или прохожим нищим, или бежавшей мимо собакой.

Возвращаясь домой, он увидал стоявшего на крыльце Андрея, махавшего ему обеими руками.

– Что, Андрей, случилось? – поторопился Сергей, ускоряя шаг.

– Да ничего особливого, Сергей Афанасьич, окромя письма, которое сичас на ваше имя донесли со станции.

Андрей достал из кармана «спинжака» письмо и подал его молодому хозяину.

– От отца, – проговорил он, взламывая сургуч и доставая из конверта вчетверо сложенный листок бумаги.

Сергей сел на скамейку, стоявшую у крыльца, и стал читать письмо.

«Любезный сын Сергей! – писал старик. – С получением сего письма распорядись о немедленной отправке в Москву товара (тут следовало название и количество товара), а затем, по моему мнению, лучше всего будет, ежели ты останешься на фабрике некоторое время, потому, во-первых, что твое дело здесь и конторщик Григорьев завсегда может исправить, а во-вторых, фабрику без всякого надзору оставлять не след; я англичанину не очень доверяю, а ты парень неглупый, можешь видеть, как дело идет, и ежели что неправильно, немедля отпиши и свое мнение по этому случаю. Так будет лучше и мне спокойнее. Мать тебе кланяется и посылает родительское благословение. А чтоб тебе лучше было наблюдать за директором, бывай у него почаще, я уж об эвтом ему писал, чтобы тебе не было скучно… Твой отецАфанасий Аршинов».

Сергей вспыхнул и затем побледнел.

Он сразу понял отцовскую механику. Его под благовидным предлогом удаляли на фабрику затем, чтоб он не мешал в Москве сватовству брата, а здесь, на фабрике, посещая ежедневно директора и сталкиваясь невольно с Алисой, он от одной только скуки мог увлечься ею и невольно сделать то, чего хотел старик Аршинов.

– За какого же он меня, однако, дурака считает! – с горечью проговорил Сергей, разрывая на сотни кусков отцовское письмо. – Воображает, что я поверю ему и прельщусь его доверием. Доверие! Хорошо доверие! Быть шпионом директора! Господи! Да когда же, когда я вырвусь из этого проклятого болота! Бежать, бежать без оглядки из темного леса. Идти в дворники, в поденщики, в бурлаки, только бы не знать этих каждодневных оскорблений и подлостей! А Липа? Бедная моя! Что с тобой они теперь делают? Одна, без воли, без защиты. Я, кажется, с ума сойду! С ума сойду! – простонал Сергей, входя в свою комнату и бросаясь на постель. – Надо написать ей! – вскочил он, подбегая к столу. – Пошлю это письмо Аркадию Зиновьичу, а тот передаст его.

– Сергей Афанасьич! – проговорил Андрей за спиной Сергея.

– Андрей? – повернулся тот. – Это ты? Голубчик, я напишу письмо, а ты снеси его на станцию и отправь в Москву.

– Слушаю-с.

– Приди чрез полчаса, не мешай мне.

– Слушаю-с. Только там сичас, Сергей Афанасьич, от ди-лехтура пришли.

– Что ему от меня нужно?

– А как же-с, насчет обеду-с… Кушать просят-с.

– Пошли ты, Андрей, всех их к черту… Слышишь?

– Слушаю-с. Это я могу с удовольствием.

– Скажи, что я занят, сыт и, вообще, не пойду к ним.

– Слушаю-с. Да уж я их вот как уважу, пущай чувствуют, потому Степаныч в большой обиде, готовил вам обед, а вы к дилехтуру…

Андрей повернулся и вышел, размахивая руками:

– Вот тебе и тулуповская повариха, не заладила! Да где ей супротив нашего Степаныча! Не выстоит!

«Дорогая моя! – писал Сергей Липе по уходе Андрея. – Нужно ли писать тебе о том, что я люблю тебя и как люблю тебя. Твое сердце лучше и больше всяких писем знает и чувствует всю беспредельность и глубину моего к тебе чувства. В моей душе, в моем сердце нет ни одного уголка, который не был бы занят тобой, моя неоцененная Липа. Мои губы и во сне, и наяву шепчут всегда только три слова: „Я люблю тебя“. Я счастлив, любя тебя, и хочу быть счастливым на всю жизнь… Неужели ты сама этого не хочешь? Надо бороться, моя дорогая, и биться за свое счастье до последнего вздоха. Впрочем, твое сердце подскажет тебе, что надо сделать для того, чтоб завоевать это счастье. Я верю тебе и жду той минуты, когда мы, может быть, и измученные борьбой, но счастливые, как никто в мире, подадим друг другу руки и скажем друг другу на людях: „Я люблю тебя!“»…

Прощай, мой ангел, мое счастье, моя жизнь. Люблю тебя, верю и схожу с ума от тоски.

ТвойСергей».

Сергей перечитал наскоро письмо и хотел было разорвать его и написать новое, в котором он должен был уведомить Липу о том, что его умышленно удалили на фабрику, но раздумал, вполне уверенный в том, что Липа и без этого поймет махинацию, устроенную их родителями.

Письмо это Сергей вложил в коротенькую записочку к Подворотневу и, отправив его с Андреем, засел обедать.

Ел он мало, едва дотрагиваясь до кушаний. Неотвязные мысли лезли в его голову и расстроили нервы до крайности.

Чтоб развлечься немного, Сергей отправился прогуляться в парк и наткнулся на Алису, которая шла к нему навстречу с букетом луговых цветов.

Волей-неволей он должен был беседовать с ней и затем отправиться к Джемсу Ивановичу на вечерний чай.

Посылая ко всем чертям и директора, и его жеманно улыбавшуюся племянницу, Сергей скрепя сердце просидел, почти не разевая рта, чуть ли не до десяти часов вечера и был

– Снес-с, Сергей Афанасьич! – встретил его на крыльце Андрей.

– Спасибо, Андрей. Покойной ночи!

– Баиньки, значит? – справился Андрей, скаля зубы. – Что ж это ж, это дело доброе, спокойной ночи, приятного сна-с!

– Спасибо.

– Никаких приказаний от вас не будет-с?

– Нет, Андрей… Впрочем, если я просплю, разбуди меня пораньше.

– Часов в восемь, что ль-с?

– И в семь можешь, – хочу завтра, если хороший, ясный день будет, прогуляться в Осиповский лес. Говорят, там красивые места есть, а быть не пришлось.

– В Осиповском лесу-с? – с недоумением проговорил Андрей. – Какая уж там красота-с, глушь одна.

– Да?

– И притом ни одного соловья не жительствует, какая уж эта местность!

– Все-таки пройдусь, тебя с собой возьму.

– Покорнейше благодарю-с, только я нонче, накануне, значит, предупрежу Андрея Ефимыча насчет острастки.

– Какой острастки?

– А насчет волосьев-с. А то они, Андрей Ефимыч-то, не разобрамши дела, вскинутся и зачнут взыскивать.

– Ах да, предупреди! – улыбнулся невольно Сергей, вспоминая утреннюю физиономию Андрея.

Андрей пробурчал еще какое-то пожелание своему молодому хозяину и растаял в сгустившихся сумерках вечера.

Сергей лег спать. Он не помнил, когда и как он заснул, но спалось ему скверно.

Всю ночь ему снилась Липа, бледная, с заплаканными глазами; она протягивала к нему руки и молила о защите.

Сергей просыпался, вскакивал с постели и, перевертывая подушку, засыпал снова затем, чтоб его разгоряченному воображению представлялась та же Липа, со скорбным выражением лица и молящими о защите глазами.

Было около семи часов утра, когда Сергей проснулся от довольно бесцеремонного толчка.

Откинув одеяло и повернув голову, он прищурился.

Яркий свет солнца, смотревшего в окошко, растворенное против постели Сергея, врывался в комнату целым снопом и бил прямо в глаза.

XIV

У постели Сергея стоял Андрей с перепуганным, мертвенно-бледным лицом и тряс за плечо молодого хозяина.

– Это ты, Андрей? – поднял тот голову с подушки. – Что случилось?

– Началось-с, Сергей Афанасьич, – прошептал Андрей, со страхом озираясь на ярко пылавшие от лучей восходящего солнца окна.

– Что началось? Да говори скорей, дурак! Пожар?

– Рабочие-с буйствуют…

Сергей вскочил с постели, подбежал к окну и сильным ударом руки отворил ставни. Несколько разбитых стекол со звоном полетели на мостовую.

Утренняя свежесть охватила полураздетого Сергея и дрожью поползла по его открытой груди. Он лег на подоконник и прислушался.

Издалека доносились крики толпы. По улице бежали бабы и дети.

Сергей посмотрел на фабричную трубу и побледнел.

Фабрика безмолвствовала.

– Андрей, как это началось? – оторвался от подоконника Сергей и начал быстро одеваться.

– Всю ночь, Сергей Афанасьич, ткачи пьянствовали…

– Ну? Ну, а теперь где они?

– Лавку разбивают-с. Господи, что ж теперича с нами будет?.. – волновался Андрей, подавая хозяину платье и помогая ему одеваться.

– Сколько их?

– Человек двести-с.

– А остальные?

– Остальные не касаются, кто в сторонке стоит, а кто домой ушел.

– Почему же фабрика не работает?

– А они паровщиков арестовали и паровую заперли-с.

– Директор где?

– Не могу знать-с, я первым делом сбегал на происшествие, а потом вдарился в конюшню и в дрожки Исправника заложил-с. Сергей Афанасьич, уедемте поскорей от греха.

– Куда уедем? Ты совсем угорел, я вижу.

– На станцию уедем. Ну их, Сергей Афанасьич, еще неприятность вам могут произвести-с.

– Однако я никак не предполагал, Андрей, что ты такой трус.

– Я трус? Ну, это напрасно-с…

– Разумеется, трус. Испугался пьяной толпы и хочешь бежать.

– Господи, да для вас же я хлопочу… что мне… мне плевать.

– Для меня хлопочешь напрасно. Я никуда не уеду, а ты можешь идти, куда хочешь.

– Я от вас уйду? Ну уж это неслыханное дело! – с неудовольствием проговорил Андрей. – Для вас это я, а коли вы остаетесь, значит, я сичас Исправника распрягу… Трус! И скажут же что, ах ты господи! Я на медведя еще мальчишкой один на один ходил.

– Живей картуз!

– Сию минуту-с.

Сергей отпер конторку, стоявшую в простенке, достал оттуда револьвер, сунул его в карман пиджака и, в сопровождении Андрея, бросился к директору.

Его встретила мисс Алиса, одетая в дорожное платье с хлыстиком в руке.

– Это вы? Как я рада! – схватила она за руки Сергея. – Теперь мы спасены.

Сергей посмотрел исподлобья на испуганное личико англичанки, на ее растрепанную шевелюру и тревожно бегавшие во все стороны глазки и улыбнулся.

«Нет, Липа бы так не испугалась!» – подумал он и, осторожно освободив свои руки из рук вцепившейся в него мисс, спросил поспешно:

– А где же Джемс Иванович, мисс?

– Он там, у себя… ах, мистер, если б вы только знали, что мы пережили за этот час, там бог знает что происходит!

– Кажется, особенного ничего, – попробовал Сергей успокоить перепуганную Алису. – Пьяная толпа произвела дебош и только.

– О нет, совсем не то! – замахала торопливо та ручками. – На фабрике бунт!

– У страха глаза велики.

– Совсем нет, вы знаете, мы хотели уехать к Тулупову, и нас не пустили… они расставили караульных и, как видите, вернули назад.

– Вы хотели уехать, мисс?

– Да, да… и я, и тетя, и дядя.

– Как? Директор? Сам директор? – с негодованием проговорил Сергей. – Однако!

– Но, мистер, вы не знаете этих мужиков.

– Напротив, мисс, я их отлично знаю.

– Нет, не знаете… это ужасный народ, и потом они все так злы на дядю.

– Согласен с вами, но мне нужно его видеть. Извините, мисс.

Сергей оторвался от Алисы, схватившейся за борты его пиджака, и прошел в кабинет. В кабинете никого не было.

«Вероятно, в спальне», – подумал Сергей и крикнул:

– Джемс Иванович!

Ответа не было.

Сергей прошелся по комнате, постучал в дверь и снова крикнул:

– Джемс Иванович! Это я, Аршинов! Мне нужно вас видеть.

– Апчхи! – раздалось где-то в комнате.

Сергей с удивлением оглянулся, посмотрел на шкаф, под письменный стол и пожал плечами в недоумении.

– Апчхи! – раздалось снова. – О, эта скверная русская прислуга, никогда не выметает пыль из-под мебели! – проговорил по-английски Джемс Иванович и высунул свою голову из-под стоявшего в углу дивана с бахромой, опускавшейся почти

Сергей чуть не расхохотался, несмотря на серьезность минуты.

– Стыдитесь, вы директор, главное административное лицо на фабрике, – сказал он, – и прячетесь при первой же опасности, да и есть ли опасность, это еще вопрос.

– Для меня опасность большая, они теперь грабят лавку и затем придут убить меня.

– Я вам ручаюсь, что вы будете целы, пойдем и уговорим толпу.

– Ни за что! Я так испугался, что не в состоянии двинуться с места… Апчхи! Ах, эта проклятая русская прислуга… Сергей Афанасьич, идите один, вы такой молодой, такой красивый, они наверно вас послушают, – лепетал англичанин, отчаянно тараща глаза на Сергея.

– Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно! Я предупреждал вас вчера, вы не хотели верить, а теперь прячетесь под диван, бросая фабрику на произвол судьбы. Так поступают только трусы и…

– О, ес! Я согласен с вами, во всем согласен и поэтому прошу вас, ради бога, устройте вы это дело, я не могу, я разбит и убит, слышите шум? Они сюда идут, сюда, уходите, Сергей Афанасьич, не пускайте их!

Голова директора скрылась под диваном.

Сергей понял, что дальнейшие переговоры с англичанином не поведут ни к чему, и решил действовать единолично.

Он ощупал револьвер в кармане и бросился на улицу.

В передней его схватила Алиса.

– Ради бога, мистер, что нам делать? – спрашивала она, тревожно заглядывая в глаза Сергея.

– Сидеть дома, мисс! – ответил тот и спустился вниз.

На крыльце директорского дома стоял Андрей в заломленном на правое ухо картузе и отчаянно сложенными на груди руками и широко растопыренными ногами.

Сергей вышел на крыльцо.

– Сюда бегут, Сергей Афанасьич! – проговорил Андрей. – До дилехтура добираются!

Вдали действительно показалась толпа фабричных, которая, гикая и свистя, неслась по улице форсированным маршем.

Сергей стиснул зубы и уставился на плывшую к нему толпу озорников.

– Впереди Васька Питерец, главный коновод всему, – доложил ему Андрей. – Видите, в красной рубахе и плисовой жилетке.

– Вижу. Затвори двери и стой у них.

– Готово-с! – весело отозвался Андрей, у которого страх как рукой сняло.

– Не знаешь, становому дали знать или нет?

– Послан гонец, Сергей Афанасьич. А лавку они здорово распотрошили! Глядите: у кого банки в руках, у кого мешки…

Сергей шагнул вперед и опустил руки в карманы.

Толпа приближалась.

– Мы ему покажем дворянство! Всякий тоже нехристь мудровать над нами станет, ну уж это надо погодить! – орала толпа. – Мы его в паровой искупаем! Ловко! Вали, ребята! Айда! – раздавались голоса фабричных вожаков.

Толпа, подбадривая друг друга, бегом припустилась к директорскому дому и замялась, увидав стоявшего на крыльце Сергея.

– Хозяйский сын! Его не трогать! Он нам худа никакого не делал!

Толпа в один момент сгустилась у крыльца и вопросительно уставилась на Сергея, невозмутимо стоявшего на верхней ступени крыльца.

Андрей, со скрещенными на груди руками, привалился спиной к дверям и спокойно рассматривал лица передних фабричных.

– Что вам нужно, ребята?! – крикнул Сергей.

– Директора! – ответил Васька Питерец и бросился на крыльцо. – Прочь с дороги!

Сергей лицом к лицу столкнулся с фабричным.

Фабричный пьяными, нахальными глазами окинул хозяйского сына, схватил его за рукав и моментально полетел с крыльца, сбитый с ног ловким ударом Сергея.

– Шапки долой, – крикнул Сергей, вынимая из кармана револьвер, – и ни с места! Если кто-нибудь из вас хоть шаг сделает вперед, я пущу тому пулю в лоб!

Толпа смолкла и, переглядываясь, стала снимать картузы.

– Вы что же это, голубчики, бунтовать вздумали, а? В Сибирь захотели? – заговорил Сергей, играя револьвером.

Толпа заговорила.

– Что? Говорите кто-нибудь один.

– Мы с дилехтуром желаем! – выкрикнул бородатый фабричный, выступая вперед.

– Директора на фабрике нет, а хозяин здесь я. Говори, что вам надо?

– Насчет харчей… уж оченно харч плох, – нерешительно зачесал в затылке фабричный, следя за эволюциями револьвера.

– Знаю. Слышал, – отрывисто ответил Сергей. – Это вина не наша, а приказчика, который сегодня же будет уволен. Слышите?

– Слышим, как не слыхать, покорнейше вас благодарим, Сергей Фанасьич! Уж будьте таким благодетелем, ослобоните от аспида.

– Я вам даю слово, что сегодня же его не будет. Дальше! Что еще, ребята?

– Вот тоже насчет штрахов, одолели! За все про все ди-лехтур штрахует, уж будьте ласковы, взойдите в наше положение.

– Штрафы пишутся на все по фабричным правилам. Правила эти вам известны.

– Оно конечно, это действительно, – заговорили в толпе, – только уж оченно обидно.

– Стой! Если вы были недовольны штрафами, почему не жаловались хозяину?

– Дилехтуру говорили, Сергей Фанасьич!

– Директор – такой же служащий, как и вы. Нынче он здесь, завтра – его нет. Ваша прямая и первая обязанность была идти к хозяину и жаловаться, а вы пошли кривым путем, путем грабежа и насилия. Вы разбили и разграбили лавку, а знаете ли, что бывает за разбой и грабеж?

Толпа молчала.

– Я понимаю вас, ребята, вы поступили в этом случае как неразумные дети, не заботясь о последствиях, одним словом – вас подбили на незаконное дело.

– Подбили! Это верно! – заговорили в толпе. – Мы люди темные, кто же знает, – сказали: валяй, сдадутся, ну, п… прости, Христа ради, Сергей Фанасьич!

– Постойте! Мне вас жаль, от души жаль, ребята… я знаю, что вы хорошие, честные работники, у каждого из вас есть жена, дети, которые сыты только тогда, когда у вас есть работа, что же вы делаете? Вы идете на разбой, забывая, что ваши дети перемрут с голода, потому что за разбой одна дорога: сперва острог, а затем каторга, подумали ли вы, что вы делаете?

– Это они вот все, Васька да Микитка! Народ отчаянный, ах, жулики! – голосили в ответ. – Сергей Фанасьич! Пожалей детишек-то наших!

– Хорошо. Слушайте, ребята. Вот мое решение: я спишу вам половину штрафов по последнему расчету, скрою от начальства ваше буйство, но с условием: во-первых, вы должны мне выдать коноводов, а во-вторых, сию же минуту приняться за работу, согласны?

– Вот как!.. Ай да Сергей Фанасьич, душа-человек! Ребята, вяжи Ваську с Микиткой. Спасибо тебе, Сергей Фанасьич, развязал ты нас, ребята, ура Сергею Фанасьичу!

Толпа грянула «ура» и, кидая картузы в воздух, с шумом

Коноводы, понурив головы, стояли перед Сергеем и ждали своей участи.

Сергей сошел с крыльца и посмотрел с сожалением на брошенных толпою главарей.

Те еще ниже опустили головы.

– Запомните раз навсегда, – сказал он, – толпа всегда останется толпой. Сейчас она идет за вами, а чрез полчаса – идет за другим и отдает вас самым предательским образом в руки врага. Я враг ваш, но, на ваше счастье, враг великодушный. Я прощаю вас, ибо вы не ведали, что творили. Андрей, развяжи им руки!

Андрей молча развязал руки коноводов и еще отчаяннее заломил картуз на затылок.

– Получите в конторе расчет и удирайте. Помните только одно: если вы через час не уйдете отсюда, становой арестует вас как грабителей, и тогда уже я не буду в состоянии освободить вас… Прощайте!

Сергей отвернулся от недоумевающих фабричных и пошел к директору.

В гостиной он увидал Алису, сидевшую в углу. Она закрыла глаза, заткнула пальцами уши и шептала молитвы.

– Мисс! – проговорил Сергей, улыбаясь. – Можете открыть глаза, все кончилось!

Алиса вскочила с кресла и уставилась на Аршинова.

– Вы живы?

– Как видите…

– А бунтовщики?

– Бунтовщики? Какие? В России, мисс, бунтовщиков нет, есть только несчастные люди, которых, как стадо баранов, ведут на гибель мерзавцы. К сожалению, зачастую страдают не пастухи, а бараны… Но у нас, слава богу, кроме хозяйского кармана, кажется, никто не пострадает… а ваш дядя?

– Ах, как я рада!.. Дядя не знаю где, он там…

– Понимаю, под диваном, – пробормотал Сергей и вошел в кабинет директора.

– Джемс Иванович, все кончилось! Вылезайте из своего убежища!

– Неужли? – раздался под диваном радостный голос англичанина. – Я так и знал, что все пустяками кончится… Апчхи! Нет, ваша русская прислуга положительно ни к черту не годится.

Мистер, кряхтя и чихая, вылез из-под дивана и, отряхивая одной рукой пыль с коленей, другую протянул Сергею.

– Разумеется, вы прикрикнули, и они разбежались. Я мог бы и сам то же самое сделать, но… Апчхи!.. Эта проклятая пыль, у меня непременно будет насморк, вот увидите… Фу! Неужели же, в самом деле, все кончилось?

Сергей рассмеялся и подвел директора к окну.

Из фабричной трубы густым черным столбом валил дым и расплывался по темно-синему небу.

XV

Никогда Афанасий Иванович не был так взбешен, как в то злополучное утро, когда, вопреки обыкновению, Иван явился с трехдневного кутежа не в лавку, а домой.

Афанасий Иванович только что напился чаю и, разнеся жену и кухарку за недокипяченую якобы воду, бросился в сад, чтоб несколько утишить бушевавший в нем гнев на Ивана, словно в воду канувшего после смотрин.

Следом за ним, вздыхая и крестясь, на цыпочках шел Андрей и со страхом взирал на мощную фигуру старика, широкими, развалистыми шагами вымерявшего сад.

В конце одной из аллей Афанасий Иванович круто повернулся и лицом к лицу встретился с Андреем. Оба молча посмотрели друг на друга и, не проронив ни слова, разошлись: один налево, другой направо.

Только уже пройдя порядочное расстояние, Афанасий Иванович остановился и крикнул сыну:

– Андрей!

Андрей повернулся и, сделав несколько грузных скачков, остановился против отца.

– Что прикажете, папаша?

– Куда девался Иван, а?

– Кутит-с, так полагаю.

– Кутит! Ну, кути день, кути два, а это что ж такое выходит? Может, убили его, кто его знает.

– Его не убьют, папаша, – спокойно проговорил Андрей.

– Ты думаешь?

– Кому он нужен, спрашивается? И какой в нем такой особенный антирес? Просто очумел с радости, что хорошую невесту нашел, и кутит-с.

– Это на правду схоже, только ты пойми, хорошо ли это, что жених и вдруг без вести четвертые сутки пропадает?

– Конечно, похвального в этом, папаша, очень мало-с, но все-таки есть утешение: женится – переменится.

– Да Алеевымто что я горожу, ты спроси меня? Болен, говорю… Катар в сердце у него.

– И я тоже сказываю, что болен и что доктор велит дня три-четыре в постели пробыть.

– Да болезни-то такой нет, ты пойми, дурень. Нету катару сердца.

– Как нету-с?

– Как не бывает! Вчера доктора спросил одного, так он вот как хохотал, чуть не помер со смеху, и дернуло меня такую болезнь сочинить!

– Это ничего, папаша. Скажите, что ошиблись, только и всего.

– Все это чудесно, а его нет. Надо искать Ивана и найти во что бы то ни стало, потому завтра я Алеевых к себе на обед пригласил, и ты пойми, если Иван и завтра не явится, что я Алеевым скажу? Гордость-то моя пострадает от этого аль нет?

– Свинья-с он, папаша, и даже совсем бесчувственная свинья! – сокрушительно мотнул головой Андрей.

– Надо искать и найти, слышишь, по всем гулевым вертепам искать. Вертепы-то знаешь?

Андрей, разумеется, отлично знал все «вертепы», в которых бывал и холостым, и женатым, с нужным покупателем, конечно, но, зная характер отца, отрицательно завертел головой.

– Что вы, папаша, господь с вами! Откуда же мне их знать, да я сроду в такие распутные места не заглядывал.

– А все-таки надо искать, разошли приказчиков, артельщиков.

– Пошлю-с, известно, найдем, только все-таки он против вас свинья: знает, что дело заварилось, и вдруг такую неприятность вам.

– Негодяй!

– Неблагодарный человек, папаша, чувств настоящих у него нет, и дурак при этом, авось женитьба его изменит к лучшему направлению.

– Давай-то бог! А искать все-таки разошли. Да не сидит ли он где в добром месте, как ты полагаешь?

– Не думаю я этого, папаша. Ежели бы сидел где, давным-давно бы нам его на поруки сдали. Просто либо пьет без просыпа, либо спит от выпивки до выпивки.

– Наградил меня Бог сыновьями, нечего сказать, – вздохнул Аршинов. – Тебя я исключаю, ты не такой совсем.

– Покорнейше вас благодарю, папаша, за теплое слово.

– Про тебя и речи быть не может, а эти, что Иван, что Сергей – одно сокрушение с наказанием.

Андрей чмокнул в плечо Афанасия Ивановича и прослезился.

Старик посмотрел с нескрываемым удовольствием на Андрея и затем отправился к себе, наказав еще раз сыну разослать служащих искать блудного сына.

Не успел Афанасий Иванович войти в

Старик откинулся в испуге назад и с недоумением нагнулся над растянувшимся на полу человеком.

– Кто это? Что надо?

Всклокоченная голова приподнялась от полу и уставилась опухшими глазами на старика.

– Иван! – вскрикнул Афанасий Иванович, опускаясь в кресло.

– Папашечка, простите, – подполз тот на коленях к отцу и припал к его сапогу.

Афанасий Иванович отдернул ногу и, как разъяренный тигр, накинулся на сына.

– Распутник! Фармазон! – тяжело дыша, шептал старик, отталкивая сына, который живо вскочил на ноги, оправил шевелюру, почистил запылившиеся колени и юркнул в дверь. – Стой! – загремел Афанасий Иванович, ударяя кулаком по столу с такой силой, что стоявшая на нем чернильница подпрыгнула и веером разбрызгала чернила. – Поди сюда, каналья пьяная!

Иван вернулся и смиренно вытянул руки по швам.

Старик долго смотрел на побуревшую от попойки физиономию сына, на грязную и измятую манишку, на которой вместо галстука болтался какой-то обрывок черного с белым, покачал головой и плюнул прямо в глаза Ивану.

– Тьфу, бесстыжие твои глаза! – проговорил Аршинов, сжимая кулаки.

Иван, моргая глазами, достал платок из кармана пиджака, вытерся не спеша, сложил затем платок аккуратно вчетверо, положил обратно в карман и, склонив голову, принялся рассматривать носки нечищеных сапог.

– Сичас чтобы спать ложиться, слышишь?! – проревел старик, гневно смотря на сына.

– Слушаю, папаша, лягу-с…

– И спать до утра завтрашнего числа, слышишь?

– Слушаю, папаша, просплю-с…

– Чтоб к завтрашнему вечеру у меня твоей пьяной морды не было, понял?

– Слушаю, папаша… не будет-с.

– Завтра у нас обедают Алеевы… я им сказал, что ты нездоров был…

– Слушаю, папаша, – словно эхо отзывался Иван, не сводя глаз с носков своих сапог, – нездоров-с был…

– У-у, харя противная! Брысь!

Иван не трогался.

– Убирайся вон!

– Слушаю-c… уйду, папаша.

Иван переступил с ноги на ногу и нерешительно поднял голову.

– Ну? Чего мнешься? Марш отседова!

– Папаша, там я… виноват-с, в последний раз это, папашечка. Клянусь Богом-с!

Афанасий Иванович понял.

Он медленно поднялся с кресел, подошел к Ивану и положил ему руки на плечи.

Иван вздрогнул и присел невольно. Коленки у него дрожали, а глаза бегали из стороны в сторону, ища защиты.

– Сколько, распутник? Сколько? – проговорил старик, впиваясь, как клещами, пальцами в плечи Ивана.

– Шесть, папаша-с… в последний раз, ей-богу-с.

– Шесть тыщ? Записку дал?

– Векселечек-с… не верят записке, папаша.

Иван не договорил и покатился, как скошенный сноп, из кабинета в гостиную.

Ударившись о какой-то предмет, не то о стул, не то о тумбу с часами, Иван вскочил на ноги и стремглав бросился в свою комнату.

Афанасий Иванович вышел из себя. Он бегал по длинной анфиладе комнат и ругался так, что слышно было на улице.

Все живущее в доме окаменело. Только один Андрей улыбался ехидно, стоял, прислонясь к колонне в зале, и ждал конца «родительского гнева».

– Нет, каков негодяй, а? – выскочил в залу Афанасий Иванович, схватывая за руку Андрея. – Шесть тыщ прокутил! Шесть тыщ! Да он сам, негодяй, шести монеток не стоит.

– Наслание Божие, папаша, – смиренно проговорил Андрей, подымая глаза к потолку. – Надо претерпеть-с.

– В три дня, Андрюша, ты пойми, – стонал старик, – в три дня такую сумму спустить… ведь за это его на Конной плетьми драть надо!

– Не поможет, папаша… горбатого, говорят, только могила исправляет, да и то едва ли-с.

– Нет, куда он шесть тыщ мог прожить, ты мне вот что скажи? Куда? В карты проиграл?

– Иван, папаша, в азартные игры не играет-с, это я верно знаю-с.

– Так куда же? Куда?

– Сичас он мне, мимо пробегая, сознался, что два благородных патрета попортил… вообще дагеротип на сторону свернул.

– Благородных, говоришь?

– Так точно-с. А благородные патреты, папаша, возвышенный прейскурант соблюдают.

– Пошли выкупить вексель… Спроси у этого негодяя, кому дал, и выкупи.

– Слушаю-с, сегодня же будет исполнено.

– Это что у тебя за письмо в руках? – увидал старик письмо, которое Андрей вертел между пальцев.

– От Сергея, к вам-с, с фабрики.

Афанасий Иванович подошел к окну, распечатал послание сына, в котором Сергей подробно доносил отцу о последних событиях на фабрике; прочитав его и скомкав, он разразился новой бранью.

– Мальчишка! Щенок! Читай!

– Что такое, папаша? – подскочил Андрей к отцу.

– Нет, ты прочитай, какие он там колена выкидывает! Рабочие буйствуют, а он их прощает и половину штрафу скащивает. Он разорит меня!.. В гроб меня вгонит!

– Папаша, успокойтесь… Авось, Бог даст, все уладится к лучшему, – утешал Андрей отца, расправляя скомканное письмо брата.

– Читай!.. А?.. Хорошо?.. Что ж это такое, Андрей?

– Тсс!.. – качал тот головой, пробегая письмо. – Вот уже справедлива пословица: «Как ты дурака ни крести, он все в воду лезет». От одного дурака шесть тысяч убытку, от другого вдвое больше.

– Убить мало за это! Нет, что я теперь с ним сделать должен, а?

Старик в бешенстве забегал по зале и стучал кулаками по колоннам.

Андрей спокойно следил за эволюциями отца и вздыхал на всю залу.

– Слушай! – остановился Афанасий Иванович. – Пошли сичас же депешу, чтоб Сережка ко мне на глаза явился.

– Этого сделать нельзя, папаша.

– Ну?..

– Он нам все дело испортит. Не угодно ли вам прочитать еще вот это письмецо-с? – тихо проговорил Андрей, доставая из бумажника письмо.

– Чье письмо?

– Сережкино, папаша, к Олимпиаде Сергеевне-с.

– К невесте Ивана? Как оно к тебе попало?

– Сообразил я, папаша, что с фабрики от долгой разлуки разные цидулки полетят, ну, я наказал строго-настрого, чтоб все письма с фабрики, к кому бы они писаны ни были, хоть к вам, хоть к мамаше, – перво-наперво мне на просмотр доставляли.

– Да это-то как к тебе попало? К Олимпиаде, говоришь, оно?

– Действительно, к ней, папаша, только ведь и там я карантин устроил. Предварил старика Алеева на всякий случай, а тот распорядился по моему указанию. А эта цидулка, папаша, адресована на нашего Во всех отношениях, чтоб он передал ее по получении. Понимаете?.. Да вы прочтите обе, сами увидите.

Афанасий Иванович прочитал обе записки Сергея и поцеловал Андрея.

–

– Оно лучше так, папаша, выйдет, и от нее к нему письма не попадут, и от него к ней тоже, – получится в некотором роде забвение ихних глупостей-с.

– Верно, Андрей, верно…

– Да уж вернее этого ничего быть не может-с… а Сергея ежели сичас вы с фабрики выпишете – нам полный ущерб нанесется, во-первых, он покатит первым долгом к Алеевым и на манер фабричного бунту там произведет, человек глупый и притом горячий, а это теперь для нас самое лучшее будет, ежели мы Сережку с фабрики не спустим.

– Так-то так, да он там еще, гляди, какую-нибудь штуку выкинет, нонче на двенадцать тыщ наказал, а завтра на двадцать накажет…

– Не допускаю я этого, папаша, фабричных он помирволил, значит, они сичас надолго затихли, а для успокоения вашего я нонче же секретное предписание Джемсу Иванычу напишу, чтоб он Сергея держал в полном подчинении, так как у него никакой доверенности от вас нет.

– Это хорошо. Напиши нонче же…

– Будьте покойны, напишу… теперь другое-с; по моим соображениям, нам надо свадьбу Ивана свертеть как можно скорее-с. Алеев против этого, я так полагаю, спорить и прекословить не станет.

– Он? По его – хоть завтра венчай.

– Ну вот, видите, папаша, как это складывается великолепно. В десять дней свадьбу скрутим, а там и беспокоиться нечего. Приедет Сережка, увидит, что Олимпиада Сергеевна чужой женой стала, и покорится.

– Да. Это умно. Так и сделать надо. А?

– Как вам угодно, папаша, воля ваша, я только предлагать могу, что, по моему разумению, хорошо, а может, на ваш взгляд, и иначе выходит.

– Нет, умно. Только вот что меня беспокоит: а вдруг Сергей прилетит с фабрики, ведь он на все пойдет.

– Не прилетит-с, вы ему завтра же письмецо тепленькое отправьте, я вам сам составлю-с, вы только подпишите-с: дескать, благодарю тебя, любезный сын Сергей, за все твои распоряжения, которые нахожу весьма и очень умными.

– Это Сережкины-то распоряжения умны? На двенадцать тыщ, если не больше, отца нагрел.

– Ах, папаша! Надо же дурака по губам помазать. Из дурака через это после всякие веревки вить можно; а в конце письма припишем: «Прошу, дескать, любезный Сережа, остаться на фабрике недельки две, покеда всякие волнения утихнут, потому я на англичанина не надеюсь и ему не доверяю». Поняли, папаша?

– Понял. Министр ты у меня, Андрей.

– Куда уж нам, папаша, – потупился Андрей, – как могу-с и что для дела полезно-с. Он нам мешать не будет, а мы тем временем свадьбу сыграем.

– Постой. А если кто-нибудь даст знать Сергею на фабрику?

– Нет возможности, папаша. И на фабрике я насчет карантину распорядился, чтобы никаких писем и никаких посланных, окромя что от вас, до Сергея не допускать. Вчера еще я об этом писал с нарочным Джемсу Иванычу.

– Все ты предвидел! Далеко ты у меня, Андрей, пойдешь! – хлопнул по плечу сына Афанасий Иваныч и, подойдя к окну, забарабанил по стеклу пальцами. – Так, действительно, хорошо будет! Все устроим и… конец! Негодяй! Шутка! Двенадцать тысяч штрафу смахнул! – Афанасий Иванович сдвинул брови, уставился в одну точку и задумался.

Сергей лез ему в голову. Он злился на него в душе за понесенные убытки, ругал его, как коммерческий человек ругает неумелого помощника, который идет наперекор хозяйской воле и желанию, и вместе с тем досадовал, что сделал это именно он, Сергей, тот самый Сергей, которого и он, и братья, и все знакомые называют не иначе, как «ученым дураком» и никуда не годным человеком.

Странное дело: Афанасий Иванович чувствовал, что там, где-то глубоко у него в душе, есть крошечный уголок, полный жалости и сострадания к этому «ученому дураку», не знавшему никогда отцовской ласки и не слыхавшему от него ни одного теплого слова.

Он досадовал на эту «жалость к дураку» и все-таки жалел, насильно вызывая перед собою образ Сергея.

– Такой же ведь, сын же! – бормотал он. – Неудачен вышел, а все-таки…

Афанасий Иванович круто повернулся к Андрею.

– Хорошо ли, Андрей, мы делаем? – проговорил он. – Может, и всамделе они любят друг друга?

– Глупости, папаша! – ухмыльнулся тот. – Любовь-то это они в романах вычитали, ну и затянули от скуки канитель. И опять, папаша, коммерческого расчета нет Сергея на Алеевой женить. За Ивана со ста тысячью, окромя Алеева, никто не даст, это уж надо прямо говорить, а за Сергея сичас невеста с полмиллионом готова.

– Кто? – встрепенулся старик.

– Лещакова. Сирота круглая, а опекун вчера мне в Троицком какую вдруг новость открыл: видела, говорит, наша дура вашего Сергея и теперь спит и видит, как бы за него замуж выйти. Полмиллиона, папаша, – для фирмы вклад чувствительный!

– Верно! Лещакова? Там больше полмиллиона. Я сам духовную видел.

Афанасий Иванович, потирая руки, хлопнул по плечу еще раз Андрея и в веселом расположении духа отправился в город.

Коммерсант восторжествовал над отцом.

XVI

На другой день аршиновский дом принял праздничный вид. «Парадные» комнаты были открыты и ждали гостей. В саду и на дворе с раннего утра дворники и садовники наводили чистоту, подметая пыль и посыпая красным песком дорожки и обширный двор. К полудню наехали «кондитеры» и взяли в полон кухню, предварительно выгнав из нее кухарку, ругавшую на чем свет стоит «кастрюльных разбойников».

Обед готовился небольшой, но «парадный», с громкими названиями блюд. Сам кондитер, высокий худощавый старик с бритым подбородком и тощими седоватыми бакенбардами, бегал из кухни в залу, где официанты накрывали стол, и обратно, покрикивая то на поваров, то на лакеев.

В два часа приехал из города Афанасий Иванович и зазвал к себе в кабинет кондитера.

– Ну как, Артамон Иваныч, у нас дела? – ласково потрепал он кондитера по плечу.

– Слава богу-с, Афанасий Иванович, все в порядке. Сервировочку заметили?

– Хороша, – одобрительно кивнул тот головой.

– Министерская-с. Такой сервировки во всей Москве ни у кого не найдешь-с…

– Ври больше.

– Честное слово-с. Да вы спросите, после кого я ее купил-с. После князя Арапникова-с…

– Знавал, знавал.

– Первый, можно сказать, вельможа был-с… а уж для мамону своего-с ничего на свете не жалел.

– А наследники?

– Куда им-с? Один за границей учится, а другой в Италию

– Смотри, Артамон, чтоб обед был на славу… У меня нонче торжество предстоит: сына хочу женить, так надо как следует невестину родню насытить.

– Останутся довольны. Вино-то прикажете выдать?

– Сам выдам. Я, брат, со счетом выдам, ты так и скажи своим фициантам, и со счетом бутылки приму… а то я ихнюю натуру знаю: бутылку на стол, а две под фалды.

– У меня, Афанасий Иваныч, таких слуг нет-с… Я сам такими пренебрегаю.

– В каждого не влезешь, а ты пришли-ка ко мне старшего для приема.

Афанасий Иванович выдал по счету вино, переоделся в новый черный сюртук и позвал жену.

– Ну, Арина Петровна, прифрантилась, что ль? – справился он у жены, которая, шурша шелковым платьем, вышла к нему в кабинет.

– Совсем готова, Афанасий Иваныч.

Аршинов скосился на Арину Петровну и ухмыльнулся.

– Совсем другая баба стала в наряде-то.

– Я всегда такая.

– Ну, это твое мнение, а мое мнение совсем другого сорта… Все у тебя готово?

– Все. Стол накрыт…

– Стол до тебя не касается, это кондитерское дело… Чай, фрукты?..

– Все готово.

– То-то. У меня чтоб ни в чем не было задержки. А Иван? Где он?

– Ваня все время был дома… Час тому назад я видела, как он по саду бродил…

– Пришел в себя?

– Да чего же ему приходить? Человек как человек.

– Э-эх, – досадливо махнул рукой Афанасий Иванович, – ничего ты не понимаешь!.. Поди и вели прислать его ко мне… да, постой!.. Вот еще что! – проговорил он, поглаживая бороду. – Вынь-ка на всякий случай образ из божницы…

Арина Петровна затуманилась.

– Значит, решил окончательно? – упавшим голосом спросила она мужа.

– Это что еще за глупый вопрос? Что решил?

– Благословить… Ваню… с Алеевой…

– Во всяком случае…

– Афанасий Иваныч, хорошо ли ты обдумал, какое дело хочешь совершить?

Афанасий Иванович вспылил:

– Не у тебя ли ума стану занимать? Опоздали-с, Арина Петровна… мне, слава богу, чужого ума, да еще бабьего, теперь не нужно… Извольте делать, что вам говорят, а рассудить мы и без вас рассудим…

– Бог с тобой, делай как знаешь, Афанасий Иваныч, но только помни: и за счастье, и за несчастье своих детей ты один виновен будешь…

– Не раздражай ты меня… Слышал я это все от тебя не раз, следовательно, пора и бросить… Пошли ко мне Ивана!

Арина Петровна вздохнула и с поникшей головой вышла из кабинета мужа.

Афанасий Иванович прошелся несколько раз по комнате, сел за письменный стол, щелкнул косточками счет и, вскочив с места, снова зашагал по кабинету.

– Проклятые бабы! – выругался он. – Возьмут да и испортят расположение духа. Тьфу! Дурь все это, глупость, книжки окаянные, – плевка не стоят, а тебя расстраивают… Кто тут топчется? – крикнул он, заслышав шаги.

– Я, папаша, – появился в кабинете Иван, – видеть желали-с?

Афанасий Иванович нахмурился и осмотрел с ног до головы сына.

Иван был разодет франтом, расчесан и надушен так, что Афанасий Иваныч чихнул несколько раз.

– Обрадовался, дурень! – проворчал он. – Эк от тебя душищами-то разит… цельную банку, что ль, на свою глупую башку опрокинул?

– Нечаянно передушил-с…

– Нечаянно! У тебя все нечаянно: и пропал на три дня нечаянно, и вексель выдал нечаянно… Твой, что ль? – вынул он из бумажника вексель и ткнул его сыну под нос.

Иван покосился осторожно на вексель и потупился.

– Да ну, говори, – этот, что ль?

– Кажется-с… вероятно, он-с…

– Шут тебя знает, дурака, – заволновался Аршинов, – «кажется, вероятно»… смотри лучше!

– В шесть тысяч? Мой-с! Помню, что вексель в шесть подмахнул, но какою рукой подписывал, левой ли, правой ли… весьма возможно даже, что обеими.

– Тьфу! – скомкал старик вексель и швырнул комок в лицо сына. – И морду-то как следует в порядок не привел.

– Я старался, папаша.

– Старался ты, а над правым глазом что?

– Легкий ушиб-с.

– Замажь.

– Замажу, папаша, это легко сделать-с, совсем незаметно будет.

– Помни мой наказ: чтоб эти похождения были в последний раз, до свадьбы никуда ни шагу, слышишь?

– Клянусь, папаша, никуда не уйду, я больше с грусти зачертил-с…

– С какой грусти?

– Да как же, папаша, разве не обидно, что Олимпиада Сергеевна только об Сережке и мечтает?

– Глупая девчонка!

– А все-таки обидно.

– А ты старайся понравиться ей. Вот приедет к обеду, встреть ее на крыльце и букет поднеси.

– Слушаю-с.

– Девчонки любят, когда за ними ухаживают, а что о Сергее она мечтала, так в этом опасного ничего для тебя нет: выйдет за тебя замуж и Сережку забудет; все, брат, бабенки на одну колодку: с глаз долой – из сердца вон.

– Ну нет-с… не всегда так бывает! – вспомнилась Ивану вдруг цыганка с ее жгучими страстными ласками. – Другие, напротив, папаша, чем дольше не видают, тем больше о том человеке мечтают.

– Это бабенки сами говорят, а ты, с большого ума, и веришь… э-эх, Иван-простота! Как с тебя, дурака, вексель в шесть тысяч не взять? Дуры еще! В двадцать могли взять.

– Зачем же-с? Она честная, папаша.

– Кто честная?

– А цыга…

Иван сообразил, что глупо проговорился, и, закрыв рот ладонью, со страхом посмотрел на отца.

– Так это на цыганку мои денежки пошли, а?

Иван побелел.

«Шут меня дернул! – пронеслось у него в голове. – Ну, значит, опять трепка сызнова, ах ты господи! Что я за несчастный человек такой!»

– Негодяй!.. Следовало бы тебе за цыганок башку перечесать, да боюсь, невеста испугается… Вон, грабитель!

Иван торопливо было юркнул в дверь, но остановился на окрик отца.

– Стой! Поди сюда!.. Слушай, балбес: если ты теперь дозволишь себе опять такую выходку – из дому прогоню, слышишь? Прокляну и выгоню, как червь пропадешь…

– Воля ваша, папаша, – бормотал Иван, пятясь к дверям от отца, наступавшего на него со сжатыми кулаками.

– Вон! И чтоб больше я не слыхал о твоей пропаже, своими руками свяжу и отправлю в часть

Иван не слушал продолжения. Он поспешно спустился вниз и очутился в саду.

– Беда с этими родителями, – бормотал он, шагая по дорожке. – И не довернешься – бьют, и перевернешься – бьют… Ах, когда-то я, наконец, на чистую волюшку попаду? Кажется, чего бы я не дал, только б из этой опеки дворянской выбраться… ну, вот женюсь… сто тысяч возьму… то есть отец возьмет, а не я… И опять кабала: жена первым долгом: ты куда? А отец прямо в морду: ты где был? Тьфу! Вот она, жизнь-то наша подневольная, анахимская!.. Ни тебе разгуляться, ни тебе душу отвести… а Пашка-то… Что теперь с Пашкой-то? – вспомнил он про цыганку. – Как сказал ей, что женюсь, так белее мела стала… «Отравлюсь», – говорит… и отравится, сердце чувствует, что отравится, потому по уши в меня врезалась…

Иван остановился и мрачно посмотрел на развесистую липу.

– Липка меня так не будет любить, как Пашка! – решил он, закуривая папироску. – Где ей!.. Во-первых, она сколько время Сережку в уме продержит… отуманил ее, бестия, книжками… А потом, живности такой нет, как в цыганке… Пашка – дьявол, огонь адский неугасимый… вопьется в тебя губами, так и чувствуешь, что душа из тебя вон выпирает… умертвить может поцелуем… а эта что? – презрительно мотнул он головой. – На словах все романы да романы, а на деле, поди, и поцеловаться-то как следует не умеет… кислятина! Ах, Пашка!.. Положим, тоже и с Пашкиной стороны не совсем благородно; накутил я на две тысячи, а взяли вексель в шесть… ну, да уж это такая нация, не может без хорошего проценту купеческого сына любить…

Размышления Ивана были прерваны появлением дворника, торопливо доложившего ему о приезде Алеевых.

Иван бросился со всех ног в дом, схватил приготовленный букет из белых роз и опрометью ринулся в переднюю, где уже стояла его мать и старший брат с женой.

– Где ты болтаешься? – шепотом уязвил его Андрей, пихая в спину. – Хорошие, настоящие женихи по часу невесту на крыльце ждут, а ты на шапошный разбор являешься… иди!

Иван вылетел на крыльцо, держа за спиной букет, и встретил Алеевых, высаживавшихся из четырехместной коляски.

Первым вошел на крыльцо старик Алеев и облобызал троекратно Ивана, подавшего старику впопыхах левую руку, так как в правой он держал букет для невесты.

Следом за стариком Алеевым вошла его жена и Александр. После всех на крыльцо взошла Липа.

Липа была бледна. Ее румяное личико осунулось и похудело. Под лихорадочно блестевшими глазами лежали темные круги. Она лениво подняла глаза на Ивана, бросившегося к ней с букетом, молча протянула ему руку, взяла букет и тотчас же передала его брату.

Также молча она поздоровалась с Аршиновыми и, пройдя две-три комнаты в сопровождении Ивана, выступавшего за ней журавлем и тщетно чуть не в сотый раз справлявшегося о драгоценном ее здоровье, очутилась в парадной зале, посредине которой стоял сервированный для обеда стол, утонувший в цветах и зелени.

Липа опустилась на первый попавшийся стул и только тут заметила, что рядом с ней, расплываясь в широкую гостеприимную улыбку, сел Иван.

– Вы как будто бы не в духе нонче, Олимпиада Сергеевна! – заговорил Иван, стараясь заглянуть в глаза Липы.

– Я? Напротив. С чего вы это взяли?.. – ответила та машинально, не вдумываясь в смысл слов.

– Так-с… по наружной видимости это заметно-с… а впрочем, может, я и в ошибку впадаю.

– Действительно, впадаете в ошибку, – проговорила Липа, стараясь отогнать от себя беспокойные мысли.

– Извините-с, пожалуйста… как вам наш дом нравится?

– Дом? – Липа подняла голову и обвела взглядом залу. – Хороший дом.

– И весьма поместительный-с… Кроме того, отделка дорого папаше обошлась… вообще папаша, Олимпиада Сергеевна, для своего удобства денег не жалеют-с…

– Это видно! – отодвинулась та. – А где помещается у вас Сергей Афанасьевич?

– Сергей? Вверху-с… там у него комнатка небольшая… Вам очень интересно его помещение?

Липа пристально посмотрела на иронически улыбавшегося Ивана и холодно проговорила:

– Меня интересуют только люди, а не комнаты.

– Так-с. Значит, вас Сергей интересует? – предложил тот вопрос.

Липа молча встала и пошла к матери.

Иван сконфузился.

«Кажется, я ей глупость завернул? – подумал он. – Черт бы побрал этих образованных невест: то недоговоришь, то переговоришь… То ли дело Пашка: что ей ни скажи, все ладно да складно выходит… хохочет, змея, и тебе в ответ, не хуже твоего, пули отливает… Не угодно ли тут на каждом шагу осторожность соблюдать… ну уж это дудки… как только женюсь, всю политику к черту пошлю! С бабами, да по нотам еще разговаривать – смерть чистая!»

Хозяин пригласил дорогих гостей откушать хлеба-соли. Ивана, разумеется, посадили рядом с Липой, относившейся ко всему безучастно. Он болтал, но осторожно, боясь попасть в неловкое положение, и в течение всего обеда упрашивал Липу кушать как можно больше, на том основании, что это для здоровья хорошо.

Липа едва прикасалась к кушаньям, и если бы ее спросили, что подавали за обедом, она бы задумалась над ответом.

Липа была разбита и уничтожена. Отправляясь на обед к Аршиновым, отец заявил ей безапелляционно, что она должна выйти за Ивана.

Между ею и отцом произошла бурная сцена, победителем из которой вышел, конечно, ее отец, не признававший никаких «но» и клявшийся всем адом, что повезет ее под венец с Иваном живую или мертвую. Для него это было безразлично.

Липа бросилась к матери, к брату и – что она могла найти у людей, подавленных деспотизмом отца? Ничего, кроме слез и сожалений. Плакать и жалеть себя она могла отлично и сама. Единственная надежда у ней была на деда, но и тот, крестя свою дорогую внучку и рыдая над нею, как ребенок, сознался, что ничего не может сделать против родительской власти.

Липа поняла свое отчаянное положение и замерла. Именно замерла. Ее горе было так велико, она чувствовала себя такой несчастной, униженной и оскорбленной в самых лучших, дорогих ее душе, чувствах, что в ее возбужденном мозгу царил такой хаос мыслей, одна другой ужаснее и безотраднее, что она ходила, одевалась и говорила, как заведенный автомат, лишенный смысла и собственной воли.

Она ниоткуда не ждала счастия. Сергея не было в Москве, да и что мог сделать Сергей, выросший и воспитанный на тех же домостройных началах, как и она сама? Правда,

Она знала Сергея за умного, честного человека, беззаветно преданного ей и душой и сердцем, но она совсем не знала, умеет ли и может ли он трудиться и добывать себе самостоятельно кусок хлеба.

«Надо его видеть, – лихорадочно думала она, не слушая пошлые анекдоты Ивана о каких-то двух старых девах, – непременно увидать Сергея и решить… так нельзя… что-нибудь одно: жизнь или смерть…»

– Когда же он приедет с фабрики? – вырвалась вслух у ней думка.

– Кто-с, Олимпиада Сергеевна? – любезно улыбаясь, спросил сидевший против нее Андрей.

– Я говорю про Сергея Афанасьича! – опомнилась Липа, стараясь улыбнуться. – Его одного недостает здесь.

– Он не на фабрике-с! – доложил тот, улыбаясь еще слаще.

– Где же он? – спросила Липа.

– В имении-с гостит у своей невесты-с… Она, положим, еще не нареченная, но дело к тому клонит-с. У Лещаковой Ольги Андреевны… Может, слыхали-с?

Вилка выпала из рук Липы. Она, бледная как смерть, откинулась на спинку стула и судорожно схватилась руками за край стола.

– Это ложь! Ложь! Слышите? Ложь! – проговорила она, задыхаясь.

– Напрасно не верите, Олимпиада Сергеевна-с… Папаша, подтвердите, пожалуйста, мои слова, которым не доверяют вполне, – все так же приятно улыбаясь, произнес Андрей.

– Совершенно справедливо! – мотнул головой Аршинов, с недоумением посматривая на старшего сына. – Пировать так пировать! Нонче одна свадьба, завтра другая… Так, что ли, сват? – ударил он по плечу старика Алеева.

У Липы зазвенело в ушах.

XVII

Не верить Аршиновым Липа больше не могла. Да и ничего невероятного в женитьбе Сергея на Лещаковой не было: ей приказали выходить за Ивана, а ему – жениться на Лещаковой. Право сильного было на стороне родителей, детям же предоставлялось одно-единственное право: задушить в себе зародившиеся чувства и беспрекословно повиноваться родительской воле.

«Стерпится – слюбится!» – вспоминалась несчастной девушке поговорка, получившая в Замоскворечье с незапамятных времен права гражданства и превратившаяся в неотразимый аргумент родительского убеждения. Перед ней пронеслась целая фаланга подруг и знакомых девушек, таких же несчастных и лишенных всякой самостоятельности Липочек, Манечек, Верочек, которые так же, как и она, платили дань сердечному влечению и затем, рыдая и проклиная свою судьбу и деспотизм отцов, выходили под утешительную поговорку «Стерпится – слюбится», за тех, кого указывал им родительский выбор.

На душе у Липы от этих воспоминаний стало холодно и пусто. Она безмолвно уставилась на Андрея, с аппетитом убиравшего за обе щеки индейку, и на этом лоснящемся от жиру и невозмутимо спокойном и самодовольном лице читала свою будущую безотрадную жизнь.

«Все, кроме счастия!» – горько подумала она и чувствовала, как у ней на истерзанном сердце закипают жгучие слезы.

Обед кончился. Липа встала, шатаясь, из-за стола, спокойно поблагодарила стариков за хлеб-соль, причем старик Аршинов счел своим долгом расцеловать свою будущую невестку, чмокая ее сальными губами на всю залу, и подошла к окну, выходившему в сад.

– Иван, – раздался голос старика Аршинова, только что отчмокавшего стариков Алеевых, – ты бы показал Лимпияде Сергевне ранжереи наши.

– С удовольствием, папаша, – засуетился Иван, стремительно допивая стакан донского и торопливо вытирая губы салфеткой. – Олимпиада Сергевна, не угодно ли со мной прогуляться в сад и оранжереи?

Липа не слыхала его и продолжала смотреть в сад.

Иван покраснел, как рак, провел ладонью по голове и кашлянул.

Липа вздрогнула и с недоумением посмотрела на Ивана, гладившего свой затылок.

– Не угодно ли прогуляться? – повторил свой вопрос Иван.

– Куда прогуляться? – переспросила та, приходя в себя.

– В сад наш, посмотреть оранжереи-с.

– Пожалуй, мне все равно.

Иван, улыбаясь, подставил ей руку, свернутую кренделем, но Липа, не обратив никакого внимания на такую галантерейность, пошла навстречу спешившему к ней брату; лицо у Александра было озабочено, лоб нахмурен.

Он ласково пожал «крендель» Ивана и извинился, что похитит сестру на несколько минут.

– Я приведу ее к вам в сад! – бросил он жениху, торопливо отводя Липу в гостиную, где не было ни души.

– Липа, ты на себя не похожа, моя милая, – ласково пожурил он сестру, – помни, что ты не у себя…

– Знаю, Саша, знаю, – простонала та, – но если б ты мог видеть мое сердце…

– Липа, неужели я не вижу, как ты страдаешь?.. Надо победить себя.

– Легко сказать…

– Не заплачь только, ради бога… мамаша и я, мы оба просим тебя: будь мужественной…

– Хорошо, я знаю, что мне надо делать, но скажи мне, ради всего святого: ты веришь в то, что говорили о Сергее?

Александр потупился.

– Ты молчишь? Значит, это правда? Да?

– Как тебе сказать, – пожал плечами тот, – положим, я знаю Сергея за честного человека, люблю его, как брата, но… у него такой же отец, как и у нас…

– Значит, это правда, правда, Саша? Да? Да? – настаивала Липа, теребя борта жакетки Александра.

– Боже мой… успокойся, прошу тебя… ты в возбужденном состоянии…

– Я? Напротив, я спокойна, как никогда… Отвечай мне прямо и откровенно: он женится?

– То есть его женят, ты хочешь сказать, – это большая разница. Липа…

– Ну, женят… насильно женят… как и меня замуж выдают…

– Полагаю, что так, хотя и плохо в это верю.

– Разве ты заметил что? – с жадностью ухватилась Липа за сомнение брата. – Да говори же, говори, ради бога…

– Видишь ли… только успокойся ты, пожалуйста… Я не стану говорить до тех пор, пока ты не придешь в себя… и так уж за столом ты сидела приговоренной к смерти…

– Говори, я совершенно теперь спокойна, Саша… Видишь сам, как я спокойна… видишь?

– Беда с тобой просто… Говоришь, что спокойна, а сама меня душишь.

– Говори! – оттолкнула Липа от себя брата. – Ты не веришь в то, что Сергей женится?

– То есть не хочется верить… Все-таки было бы раньше об этом что-нибудь слышно… не правда ли?

– Правда, совершенная правда.

– И затем, насколько

– Правда, Саша, правда!

– Все это, вместе взятое, вызывает сомнение: но, с другой стороны, если б он был на фабрике, а не у невесты, что мешало бы ему написать несколько строк тебе или мне?

– И это правда, Саша.

– Тем более что он обещался мне писать каждый день. Я ему послал уже три письма и ни на одно из них не получил ответа. Ясно, что его нет на фабрике и что он действительно находится в имении Лещаковой.

– Бедный мой, бедный Сережа!

– Я спрашивал сейчас у Во всех отношениях, и тот недоумевает как относительно его женитьбы, так и относительно его местопребывания.

– Олимпиада Сергевна-с, ужли вам брат дома не надоел? – раздался за их спиной голос старика Аршинова. – Пожалуйте в сад, чай кушать.

Молодые Алеевы извинились и пошли вместе со стариком в сад.

У самой калитки стоял Иван с новым букетом и щурился от косых лучей садившегося солнца.

– Прошу принять, Олимпиада Сергеевна, – подлетел к ней Иван, – из своих теплиц-с.

Липа взяла букет и кивком головы поблагодарила его за любезность.

Старик Аршинов мигнул Ивану и, подхватив под руку Александра, увел его в оранжерею.

– Не угодно ли наши оранжереи осмотреть? – предложил снова Иван, идя рядом с Липой.

– Благодарю вас, когда-нибудь в другой раз, лучше пройдемся по саду.

– С удовольствием-с. Сад у нас очень хорош, и тени много, и воздух чистый, вот эта беседка в китайских вкусах, а энта, вон, в уголке, в русском штиле вроде избы.

Липа посмотрела на беседки и молча продолжала идти.

Иван снял цилиндр, вытер шелковым платком лоб и нагнулся к Липе.

– Олимпиада Сергеевна, у меня до вас маленькая просьба-с.

– Что вам угодно, Иван Афанасьич?

– Не сердитесь на меня.

– За что же я буду на вас сердиться?

– Ах, Олимпиада Сергеевна, неужели вы предполагаете, что я ничего не чувствую-с? Я много чувствую, да-с.

– С чем вас и поздравляю.

– Покорнейше благодарю-с. И чувствую я, и вижу все, у вас большое расположение к Сергею явилось, это так, я против ничего и не говорю: Сергей и красивей меня, и ученее, и барышням в разговорах потрафлять может.

– Как будто вы раньше совсем другое говорили, – проговорила Липа.

– Чужое я говорил-с… с чужих слов пел, а теперь я вижу все и очень вас сожалею. Простой я человек, Олимпиада Сергеевна, по-простому чувствую и говорю-с… Родители наши порешили нас соединить узами. Конечно, на это их воля, от Бога им ниспосланная, только, по моему мнению, союз наш будет совсем против совести… Вы мне очень ндравитесь, потому я никого не любил и не люблю-с… из женского сословия, а вы к Сергею симпатию имеете, следовательно, мне и вас от души жалко, да и себя тоже-с…

Липа остановилась и пристально посмотрела на Ивана.

– Какая моя жизнь? – продолжал Иван. – От родителей я ни жалости, ни ласки не видал, а от вас, окромя попреков, что ваше счастье загубил, ничего услыхать не надеюсь. А я ли, Олимпиада Сергеевна, гублю вас? Скажите на совесть?

– Нет, не вы.

– Говорил ли я вам, что влюблен в вас и желаю жениться?.. Не говорил-с. Просил ли я папашу, чтоб он меня на вас женил? Богом клянусь, слова единого не произносил… Жалости я стою, а не сердца-с…

– Я и не сержусь на вас, Иван Афанасьич, – с чувством пожала ему руку Липа. – Я вижу только, что мы оба несчастны. Вы женитесь на девушке, которую не любите…

– Позвольте-с… это неправда-с, вы очень мне ндравитесь…

– Но это далеко до любви, – покраснела Липа, выдергивая свою руку из пухлых рук Ивана.

– Почем знать-с?.. Сердца моего вы не знаете, а характеру и подавно. Я отчаянно могу влюбиться, ей-богу-с, да я и сейчас чувствую, что душу за вас готов отдать; в глазах у вас столько доброты ангельской, что так вот и тянет к вам. Я уж наперед знаю, что самый разнесчастный человек буду, обземь лбом буду биться, ноги ваши целовать, и заместо этого одно только равнодушие от вас получу.

– Вы, кажется, хороший человек, Иван Афанасьич, я так мало вас знаю.

– Узнайте-с, узнайте-с, Олимпиада Сергеевна, и ежели в ту пору скажете, что я ничего не стоящий в своей жизни – наплюйте мне в глаза…

– Скажите, почему вы не откажетесь от меня? Неужели вы не могли сказать отцу, что я люблю другого, что и вы, и я будем весь век несчастны?

– А вы говорили своему папаше?

– Говорила.

– И я говорил. А что из этого вышло? Нет, Олимпиада Сергеевна, против рожна прати трудно-с. На то воля наших родителей, они и в ответе за нас перед Богом… Скажите по совести, очень я противен вам?

– Кто вам сказал, что вы мне противны?

– Это не ответ-с.

– Другого и быть не может. Мои симпатии – для вас не тайна!

– Это к Сергею-с? Знаете, что я вам скажу, Олимпиада Сергеевна? Вам надо его забыть-с… Да-с!.. Не стоит он вашей любви, сердцем это чувствую, а сердце лгать не умеет-с…

– Ах, если бы я только могла забыть!

– Должны-с. Не стоит он вашего мизинчика, как перед Богом вам говорю-с. Ну, хорош он, умен, по-вашему, на разговоре собаку съел, а дальше что-с? Негодяй он, по моему нутреннему убеждению.

– Не смейте его ругать, он этого не заслужил.

– Он? Заслужил вполне. Не соперник ему эти слова говорить, а мужчина-с! Да-с! Мужчина! А всякая хорошая девушка, на мой взгляд, должна ценить в человеке не слово, не язык его, а поступки мужчинские… Извините, Олимпиада Сергеевна, может быть, я не ясно очень выражаюсь, но вы сами поймете меня-с… Настоящая, умная девушка не тряпку любить должна, а мужчину, у которого характер дубиной сломать невозможно, а не токмо что родительским приказом. Вы взгляните на меня хорошенечко, попристальнее-с, вот так-с, покорнейше вас благодарю. Что я такое на ваши глаза? Неуч, урод, папашенькин покорный слуга… Да не качайте головкой, ваше мнение я насквозь вижу, а полюби вы меня так,

Липа смотрела во все глаза на разгорячившегося Ивана и ушам своим не верила: тот ли это человек, каким его создали и чужие разговоры, и собственное наблюдение?

– А он… верно женится? – спросила Липа.

– Кому охота вас обманывать… Рано ли, поздно ли сами об этом узнаете. Нет, Олимпиада Сергеевна, это не любовь-с: люблю за углом, а как папаша погрозил, так я за сто верст отскочил… Это… это негодяйство, по-моему, подлость-с… Да я бы на его месте за тысячу верст вас умчал. Сами не поехали, силой вас увез бы и протестов никаких не взял бы во внимание; любишь – иди за мной на край света, худо, хорошо ли нам там будет – сама увидишь, а колебаться не дозволю: тебе мука, и мне мука; тебе счастье, и мне счастье. Все наше, что Бог пошлет, а чего нет, того не взыскивай!.. Правду я говорю, Олимпиада Сергеевна, или нет?

Липа не ответила. Она сознавала больше инстинктом женщины, чем холодным рассудком, что Иван прав, и впервые в ее душе раздался горький упрек человеку, которого она считала выше всех и которому отдала самые лучшие порывы своего девического чувства.

Иван увидел, что по бледным щекам ее покатились слезы, и растерялся.

«Ну вот! – думал он, обмахиваясь платком. – Ах, шут возьми! Еще папаша подумает, что я ее в слезу вогнал. Беда с этими бабами! Ревут там, где смеяться надо, и хохочут там, где плакать требуется. Чем я ее растревожил? Кажется, все слова по папашиному да по братцеву рецепту говорил!»

– Олимпиада Сергеевна! – с отчаянием проговорил он. – Вы плачете?

– Я? Нет… я ничего…

– Какое ничего?.. В три ручья слезы льются. Наши папашечки бог знает что подумать могут… Меня обвинить могут, что я вас расстроил.

– Это я так, ничего… Я теперь совсем спокойна, видите? – улыбнулась Липа, отирая глаза.

– Ну вот и чудесно! А я страсть как перепугался.

– Вам жалко меня? Да?

– Ах, и не говорите, Олимпиада Сергеевна! – махнул рукой Иван. – А откуда у меня к вам такая жалость взялась, сам не понимаю.

– Спасибо вам за участие, вы хороший человек, Иван Афанасьевич, дайте мне вашу руку!

Иван расплылся в блаженную улыбку и, окинув победоносным взглядом Липу, повел ее в беседку, откуда доносился говор голосов и звон стаканов.

– А вот и мы-с! – проговорил весело Иван, вводя Липу в беседку и усаживая ее на стул. – Сестрица, – обратился он к жене Андрея, разливавшей чай, – позвольте чашку чаю Олимпиаде Сергеевне, только как можно послаще.

Липа покорно уселась в китайское кресло и машинально взяла чашку с чаем.

Иван, улыбаясь, подвинул Липе варенье, пастилу, апельсины и, закинув ногу на ногу, потянулся за стаканом.

Андрей вопросительно посмотрел на него. Иван поймал этот взгляд и ухмыльнулся в ответ, лукаво прищурив левый глаз.

По губам Андрея поползла довольная улыбка и утонула в стакане, который он поднес к своим раскидистым усам.

Липа была как в чаду. Словно во сне пережила она те два-три часа, в течение которых Алеевы оставались у Аршиновых. Ей казалось, что все, что ни говорила она, что ни делала, совершалось не ею, а другою, совершенно постороннею девушкою. Она видела и слышала, как эта девушка говорила, смеялась, целовалась со всеми, но она не чувствовала, что все это делала не кто другая, как она сама.

Пришла она в себя только дома.

Только тут, в этой маленькой, уютной комнатке с кисейными занавесками, со строгими ликами святых, выглядывавших из золотых риз божницы, она вспомнила все: и счастливые, радостные лица стариков, и красное, вспотевшее от волнения лицо Ивана, и обручение, и поцелуи, и шампанское, шампанское без конца.

Обручена!..

– Все было подготовлено, все, все! – шептала она, смотря на блестевшее у ней на безымянном пальце золотое обручальное кольцо. – Я его невеста теперь… невеста! Господи, да что ж это такое?.. Сережа! Милый мой, дорогой, где ты? Спаси меня, спаси свою несчастную Липу!

Глухие, тяжелые рыдания раздались в уютной комнатке Липы, хороня ее радости, надежды и счастье…

А за окном, в саду, в вечернем воздухе, напоенном ароматом цветов, звенела страстная песня соловья, полная сердечной истомы и бесконечной любви…

XVIII

Сергей, получив от отца письмо, полное льстивых похвал и одобрений его действиям на фабрике, принял его, по простоте душевной, за чистую монету и с жаром принялся за «реформы».

Директор не противоречил, торопливо соглашался с идеями Сергея, но приводить «реформы» в действие уклонялся под благовидными предлогами.

Сергея это бесило, он слал отцу письмо за письмом, жалуясь на директорские «тормозы и оттяжки».

В ответ на эти послания он получил письмо от старшего брата Андрея, который, по поручению отца, просил его вводить новые порядки исподволь и не торопясь, пока он с отцом не подыщет нового директора с более гуманными взглядами на фабричное дело.

Сергей согласился с «резонами» брата и стал ждать, изнывая от тоски по Липе и удивляясь, почему на его письма она не ответила до сих пор ни одной строчкой. Он писал Александру, спрашивая о причине такого странного молчания, писал о том же и своему милому приятелю Во всех отношениях и, разумеется, ни от того ни от другого не получил никакого ответа.

В таком тревожном недоумении прошло несколько дней.

Каждое утро он справлялся у Андрея, нет ли ему писем с почты, и каждое утро получал от своего верного слуги один и тот же ответ:

– Ничего-с, Сергей Афанасьич, нету; дилехтуру есть, кассиру пришло, а вам никакой скоропаденции.

«Что это значит? – думал он, бродя по парку. – Не может быть, чтобы мои письма не доходили по адресу, к папаше же доходят, почему же другие нет? Не хотят отвечать, но почему? Какая причина такого упорного молчания? Я могу допустить еще, что Липа и Александр не хотят мне писать. По каким соображениям, это я узнаю после, но я не могу понять, почему не отвечает мне мой хороший старик Аркадий Зиновьич, который любит меня, как сына родного. Ужасно! Что-нибудь не так,

Он написал снова письмо Александру и Подворотневу и стал ждать.

Прошел день, два, три.

Утром на четвертый день Андрей явился, по обыкновению, с самоваром к Сергею и на вопросительный взгляд последнего тряхнул головой:

– Ничего нету-с, я уж в конторе, Сергей Афанасьич, сам теперича скоропаденции просматриваю, чтобы ошибки не произошло, – никакого письма-с.

Сергей нахмурился.

– От Афанасия Иваныча изволите цидулию ждать-с? – справился Андрей, обтирая полой кафтана крышку самовара.

Сергей не ответил Андрею и уставился в угол.

В его голове закопошились ужасные подозрения… он как будто стал подозревать… и эта ссылка его на фабрику, эти приторно-льстивые письма отца и брата, от которых он, кроме «дурака», никогда путного слова не слыхал, и эта сдержанная снисходительность директора, сопровождаемая ироническими улыбочками, и упорное молчание близких ему людей – все это показалось ему фальшивым и полным ужасной тайны.

– Какая-нибудь мерзость устроена, и устроена не кем иным, как отцом и братом Андреем, – говорил он, торопливо умываясь, – уж не женят ли они Ивана на Липе? Да нет… разве можно так скоро? И затем Липа… разве она пойдет добровольно за Ивана? Если потащат ее силой в церковь, так и там она скажет: нет!.. Надо ехать в Москву, узнать скорей все… и затем действовать… Сегодня же поеду… Пусть отец что хочет со мной делает, но остаться здесь в неизвестности я не могу…

– Налить прикажете, Сергей Афанасьич? – прервал Андрей размышления Сергея, до боли вытиравшего руки полотенцем.

– Да, да… Андрей, поезд уходит в Москву в два часа?

– В два-с… есть которые и позже-с…

– Я еду в два.

– Уезжаете-с?

– Да… не знаю, надолго ли, но уезжаю… приготовь мне, пожалуйста, лошадь и…

– Слушаю-с… оно девствительно лучше не в пример, ежели сами скатаете…

– А что?

– Да так это… для спокойствия… вижу тоже, что мучаетесь вы от скоропаденции… Легко ли? Третий день ничего даже и не кушаете… еще захвораете вдруг… Скатать в Москву лучше-с!

Сергей торопливо проглотил стакан чаю и махнул Андрею рукой.

– Убирать прикажете-с?

– Убери.

– Выпили бы еще стаканчик… с булочкой-то…

– Не хочу, Андрей… не могу…

– И куды только ваш пекит провалился? Приехавши сюды – вовсю кушали, а сичас одно только прохлаждение…

– Директор на фабрике?

– Жемс Иваныч-то? На фабрике, иде ж ему окромя…

– Я пойду пройдусь… Не забудь, во-первых, только о лошади, а во-вторых, приди ко мне сказать, когда он вернется с фабрики домой… я не хочу идти туда.

– Слушаю-с… они завсегда к двенадцати… к фрыштику… Прибегу-с… В парке будете?

– К двенадцати я буду дома.

Сергей надел фуражку и пошел бродить бесцельно по лесу. Исколесив несколько верст, он прошел прямо к директору. В зале его встретила Алиса с неизменною стереотипной улыбочкой и обязательным книксеном.

– Дядя дома, мисс? – спросил он, пожимая ручку англичанки.

– Сию минуту пришел с фабрики, – ответила та, потупляя глазки.

Сергей молча поклонился и прошел в кабинет директора.

Джемс Иванович, в ожидании завтрака, лежал на диване, подняв к потолку свою бороду, и дымил сигарой.

Увидав Сергея, он спустил ноги на пол и, не вставая, протянул руку гостю.

– Доброе утро!

– Доброе утро!

Сергей, не дожидаясь приглашения, сел в первое попавшееся кресло и мрачно посмотрел на директора.

Наступило молчание. Директор прищурил глазки и перекатил во рту сигару.

– Вы хотите сказать мне что-нибудь? – спросил он, пуская в воздух кольцо дыма, медленно поплывшее к потолку.

– Да. Сегодня я уезжаю в Москву.

Англичанин выронил сигару и закашлялся.

– В Москву? Зачем? – плохо скрывая свое смущение, проговорил он, поднимая с пола сигару. – Соскучились здесь?

– Я еду за разъяснением некоторых вещей.

– Например?

– Например, я пишу чуть не каждый день в Москву письма в течение целых десяти дней, и представьте, – ни на одно из них не получаю ответа.

– От папаши?

– Нет, от других! Не правда ли, мистер, это очень странно? – пристально посмотрел Сергей на директора.

– Да, вы правы! – поторопился согласиться тот, швыряя окурок сигары за окно. – Ах, эта русская почта! Вы знаете, я от родных из Англии в течение года не получу по крайней мере десятка писем.

– Из Англии – дело другое, ваши письма могли пропасть и в Англии, но здесь, на таком небольшом расстоянии от Москвы…

– Расстояние в данном случае, Сергей Афанасьевич, не играет никакой роли, все зависит от порядков почтовой администрации.

– Прекрасно. Ну, а у вас пропадала московская корреспонденция?

– Насколько помню, кажется, нет, – нерешительно проговорил директор, закуривая новую сигару.

– Почему же именно корреспонденция, адресованная на мое имя, пропадает? Вы не можете мне объяснить такого странного, чтоб не сказать более, обстоятельства?

– Не могу! – пожал тот плечами.

– Значит, я должен ехать в Москву сам и узнать в почтамте, почему письма, адресованные на мое имя, пропадают в дороге.

– Это, разумеется… Это ваше право, но… я знаю, что Афанасий Иванович будет очень недоволен, что вы уехали без его разрешения с фабрики. Я советую вам, как друг, как человек, симпатизирующий вам, подождать его вызова; он теперь совсем другого о вас мнения, верит вам безусловно, и вдруг вы, из одного пустого любопытства, хотите расстроить установившиеся хорошие отношения… Понимаете, Сергей Афанасьевич, я советую вам, – с ударением на последних словах проговорил англичанин.

– Ваш совет похож на приказание не выезжать отсюда. Напрасный труд: я все-таки сегодня уеду!

Англичанин покраснел, как рак, и сделал сильную затяжку.

– Вы оскорбляете меня, мистер, – заговорил он, со злостью стряхивая пепел с сигары. – Ни приказывать вам, ни держать вас здесь я не имею ни права, ни желания; я только могу советовать и больше ничего. Вы не хотите слушать моего совета – ваше дело. Я умываю руки.

Сергей поднял голову и с тревогой посмотрел на директора.

– В чем вы умываете руки, мистер?

– В ваших будущих отношениях к отцу. Я уверяю, что вследствие вашего отъезда добрые отношения изменятся, – уклонился тот

– Десятое июня.

– Десятое? Гм! Можете ехать в Москву.

– Что это значит?

– Это значит, что до расчета с фабричными далеко, и я с совершенно спокойною совестью могу остаться на фабрике и без вашей защиты! – иронически проговорил директор, вставая с дивана. – Надеюсь, вы будете с нами завтракать?

– Благодарю. Я уже позавтракал! – поднялся со стула и Сергей и, простившись холодно с англичанином, отправился к себе.

Час спустя он уже катил с Андреем на станцию железной дороги.

Липу одевали к венцу. В доме, как это всегда бывает при подобных событиях, царила сумятица. Все бегали, хлопотали, ахали и ждали с нетерпением конца всей этой суматохи и бестолковщины. На дворе стояла парадная, расписанная золотом карета, присланная женихом, и несколько колясок и карет для поезжан. Поезжане, дамы преимущественно разряженные в шелк и бархат, сидели в зале и пили чай. Тут же болтался, перебегая от дамы к даме, один из шаферов жениха, присланный за невестой. Шафер, завитой бараном блондин, был навеселе, смешил поезжаных дам анекдотами из «замоскворецкого быта» и справлялся поминутно у шмыгавшей женской прислуги, скоро будет готова невеста или нет.

– Еще не скоро-с, – докладывала та, – только что палик-махер за ее принялся.

– Канитель с этими невестами, любого жениха извести могут! – встряхивал он головой и отправлялся снова развлекать анекдотами искушенных жизнью дам, которые, хихикая и закрывая якобы от смущения лица платками, награждали анекдотиста ударом веера по завитой голове или просто пинками в грудь и плечо.

Липа в это время сидела в своей девичьей комнатке перед столиком, на котором стояло большое складное зеркало, и, вздрагивая всем телом, укутывала голые плечи накинутою шалью.

Парикмахер только что кончил прическу и вышел, приказав горничной позвать его, когда совсем оденут барышню, чтобы наколоть подвенечный вуаль с цветами.

Липа была бледна, как труп, и холодна, как лед. Трудно было узнать в ней Липу, которая месяц тому назад порхала беззаботною птичкой по бесконечной анфиладе комнат алеевского дома, и ее свежий, полный жизни и радости голосок, словно колокольчик, рассыпался серебряною трелью всюду, где бы ни являлась счастливая девушка.

Она была равнодушна ко всему, что происходило вокруг нее.

«Поскорей бы, только бы поскорей!» – мучительно думала она, отдавая себя во власть портних и парикмахеров.

Словно тяжелый кошмар, промчалась для нее последняя неделя.

Приезжал жених, привозил букеты и конфекты, целовал ее в губы и в правую руку, говорил что-то целый вечер, и она что-то говорила. А что и зачем – она совсем не помнит. Собирались какие-то девушки, пели песни, потом ужинали, старики кричали «горько», и она целовалась с женихом, чтоб было старикам «сладко».

«Как это все глупо, пошло и обидно! – пронеслось у ней. – А эта любовь?»

Липа всем своим существом сознавала, что она любит Сергея и, становясь женой другого, не может забыть того, кто первый вдохнул в нее это святое чувство.

Он женится на другой, это так; он, как и все легкомысленные мужчины, забыл ее и в эту минуту, может быть, той, другой, говорит слова любви и ласки… Пусть говорит, она все-таки не может ни разлюбить его, ни забыть. И хотела бы, но не может. Он, как живой, стоит перед ее глазами и вызывает ряд сладостных и чудных воспоминаний.

«Сережа! Сережа!» – шепчет она бледными губами и хватается за жемчужное ожерелье, подарок ее жениха. Оно душит и жжет ее похолодевшую шею.

Все кончено!

Через час она – жена человека, которого никогда не любила и никогда не полюбит. Ее сердце навеки отдано другому.

«Как я буду жить? Как я буду жить?» – задавала она себе вопрос каждый день, ломая в отчаянии руки.

«Стерпится – слюбится! – приходила ей тотчас же на ум поговорка отцов. – Стерпится! А если не стерпится? Если я каждый час, каждую минуту буду проклинать и себя, и отца?.. О, это такой ад, такой ужасный ад, какого не придумает никакая инквизиция!.. А Сережа? Боже мой! Неужели он обманул меня? Он? Сережа? Господи! Да неужели же нет ни одного честного человека на свете?»

И билась Липа о стол головой, и рыдала о потерянном счастье.

А теперь она смирилась. Она замерла и ждала конца с ужасающим равнодушием фаталиста.

Пришел Александр и, с грустью посмотрев на сестру, стал ее обувать.

– Для счастья, Липа, – проговорил он, стараясь улыбнуться и опуская в башмак золотой.

– Мне нужен покой, Саша, а не счастье, – ответила она, с чувством целуя брата в голову, – мое счастье улетело далеко!..

Александр стал утешать сестру.

Липа равнодушно слушала эти утешения и машинально оправляла складки подвенечного платья, которое на нее надевала шустрая портниха от «мадам» с Кузнецкого моста.

– Скоро у вас тут, что ль? – появился старик Алеев с покрасневшим от волнения и рома лицом.

– Сию минуту, мосье! – ответила портниха и, обежав кругом Липы, отступила на шаг и воскликнула – Tres bien, mademoiselle!

Липу вывели в залу, где на ломберном столе, покрытом белоснежною скатертью, стояла икона, благословение Липы, и лежал хлеб с солью.

Поезжане шумно встали с мест и двинулись к невесте, которую за руку вел Александр к родителям, взявшим в руки икону и хлеб с солью.

Начался «отпуск» невесты к венцу.

Родители Липы были растроганы. Мать плакала, у отца покраснели глаза.

Александр, стиснув зубы, смотрел на мертвенно-бледное лицо сестры и помогал ей подниматься при поклонах.

Наступило торжественное молчание. Слышен был только шелест шелковых платьев да сдерживаемые рыдания старухи Алеевой.

Липа все с тем же бесстрастным и спокойным лицом кланялась в ноги родителям, прикладывалась к иконе и едва прикасалась к губам стариков.

– Деточка моя! Липа! Радость моя ненаглядная! – причитывала мать, держа в объятиях дочь.

Липа вздохнула тяжело и нагнулась к уху матери:

– Прощай, мама. Прощай, моя дорогая!

– Христос с тобой! – крестила ее мать. – Дай Бог тебе счастья, не кляни меня, Липа!

– Мама! И тебе не грех? – прошептала Липа, обнимая с ледяным спокойствием мать. – Прощай, мама!

Липа перешла в объятия к отцу. Старик хлюпал и бормотал что-то.

Липа молча обняла отца и, посмотрев на него, усмехнулась злою усмешкой.

– Ну, что ж вы меня не везете?! – крикнула она. – Везите и как можно скорей везите. Жених, я думаю, заждался

Все шумно двинулись к выходу, оставив рыдавшую Анну Ивановну, которая вырывалась из рук державшего ее мужа, и кричала голосом, полным отчаяния и горя:

– Липа! Деточка моя! Липушка! Вернись, ненаглядная!..

XIX

Сергей, сидя в вагоне второго класса, смотрел в открытое окно на давно знакомые ему однообразные пейзажи, мелькавшие перед глазами, и мучительно ждал конца путешествия. Он отрывался от окна, бродил по вагону, в котором было всего пять-шесть человек пассажиров, дремавших от духоты, наполнявшей вагон, и снова садился к окну смотреть на надоевшие глазу поля, перелески и развалившиеся деревушки.

Вот мелькнула будка железнодорожного сторожа, стоявшего у самого полотна дороги. В одной руке сторож держит флачек, в другой – беловолосого паренька годов двух в красной рубашонке, с круглою, как арбуз, загоревшею от солнца рожицей; на скамейке возле будки сидит сторожиха и кормит грудью такого же беловолосого паренька, только меньше размерами, отчаянно болтающего в воздухе упругими, словно налитыми, ножонками; с речонки донесся звонкий хохот купающихся ребятишек, топящих друг друга в воде, которая им как раз по колено; в окно пахнуло едким дымом, летевшим из трубы паровоза.

Сергей перешел на противоположный диванчик и закрыл глаза.

Раздался протяжный свисток паровоза. Поезд подходил к предпоследней перед Москвой станции.

Вагоны, погромыхивая цепями, уменьшали свой ход и стучали колесами, переходя на другой путь. Потянулась деревянная грязного цвета платформа с застывшими фигурами начальника станции, жандарма и прочих железнодорожных служащих.

Сергей высунулся в окно и тотчас же заметил знакомое лицо Облаткина, небольшого фабрикантика, работавшего на Аршиновых.

Облаткин, увидав Сергея, широко раскрыл от изумления глаза и, боясь ошибиться, нерешительно поднял руку к картузу.

Сергей поторопился раскланяться.

– Сергей Афанасьич, вы? – подбежал к окну Облаткин, когда остановился поезд.

– Я. Разве изменился?

– Измены никакой-с, а только удивлен я, что встречаю вас. Вы в Москву?

– Да. А вы?

– Тоже-с. К вам-с…

– Идите в мой вагон, здесь просторно, – пригласил его Сергей.

– Сию минуту…

На платформе задребезжал звонок, и вслед за ним раздался свисток кондуктора.

В вагон, где сидел Сергей, вошел Облаткин и, продолжая с удивлением посматривать на Сергея, пожал протянутую ему РУку.

Поезд покатился. Снова замелькали фигуры железнодорожных служащих и барьер деревянной платформы.

– Садитесь, Василий Васильич! – проговорил Сергей, указывая Облаткину место перед собой.

– Покорнейше благодарю, сяду-с.

Облаткин сел и, отдувшись, погладил свою растрепанную бородку.

– Вы от себя? – справился Сергей.

– Да-с.

– К нам едете?

– К вам-с, вчерашнего числа получил от Афанасия Ивановича приглашение и счел своим долгом поспешить на торжество-с.

Сергей поднял голову и вопросительно посмотрел на Облаткина.

– На торжество? Какое же у нас торжество может быть?

Облаткин, в свою очередь, уставился на Сергея и захлопал глазами.

– Да вы, Сергей Афанасьич, откуда… ехать изволите?

– Странный вопрос. Разумеется, с фабрики.

– Не более того-с? Чудно… Как же это так-с… Конечно, я ваших делов не знаю, но только довольно непонятно-с…

– Что непонятно?

– Ваши слова-с… Ужли вам о свадьбе вашего братца Ивана Афанасьевича ничего не известно…

У Сергея зазвенело в ушах и потемнело в глазах.

Бледный как полотно, он вскочил со своего места и схватил за плечи Облаткина.

– Иван… женится? Да?

– Вчера приглашение от папаши вашего… получил-с…

– На ком? Говорите же, ради бога! – тряс Сергей за плечи Облаткина так, что у того голова заходила во все стороны.

– Позвольте… Сергей Афанасьич… так нельзя-с… пустите…

– Виноват… простите… но я ничего не знаю, ничего… На Алеевой женится?

– На ней-с…

– Когда? Господи, да скажете вы, наконец, или нет?.. Не мучайте меня…

– Нынче-с… в пять часов венчание назначено… да неужели от вас скрыто все-с?

Сергей пошатнулся и упал на диван.

«Теперь для меня все ясно! – подумал он. – Негодяи! Что они с нами сделали?»

– Сергей Афанасьич, – дотронулся до его руки Облаткин, – я не знаю, по какой причине вас на свадьбу к братцу не пригласили, это не моего ума дело, только я вам хороший совет дам: не убивайтесь из-за этого… вы на себя не схожи стали… плюньте, право… сами станете жениться – Ивана Афанасьевича не приглашайте и квиты… стоит из-за этого здоровье портить.

Сергей не отвечал, да он и не слыхал, что говорил ему Облаткин.

Неожиданное известие как громом поразило его и заставило ужасно страдать.

«Зачем я еду в Москву? – задал он невольно себе вопрос и торопливо посмотрел на часы. – Десять минут пятого, чрез четверть часа я буду в Москве и в полчаса успею доехать до церкви… может быть, не все еще потеряно… Может быть, Липу обманули так же, как и меня… сказали ей, что я и разлюбил ее, и уехал… они все могут сказать, на всякую подлость пойдут… – Он подошел к окну и, жадно ловя воздух пересохшими губами, с отчаянием схватился за голову. – Я прямо скажу: я люблю Липу, и никто, кроме меня, не имеет права быть ее мужем!.. А если она… сама по своей доброй воле идет за Ивана?.. Какие муки! Боже мой, боже мой!.. И все-таки я должен ехать в церковь… тогда только поверю, когда сам услышу ее „да“… ах, как тащится поезд! Скорей бы, скорее!»

– Сергей Афанасьич, – заговорил снова Облаткин, наблюдая за Сергеем. – И давно эта свадьба у них затеялась? У нас что-то не слыхать было про сватовство.

Сергей посмотрел мрачно на Облаткина и усмехнулся.

– Я ничего не знаю.

– Странно-с, весьма даже странно-с.

– Ничего нет странного: я чужой в своей родной семье.

– Чужие-с? Почему же это так вышло?

Вопрос остался без ответа.

Сергей выскочил на площадку вагона и, уставясь вперед, нетерпеливо стал ожидать прибытия поезда в Москву,

Вслед за ним вышел и Облаткин.

«Еще бросится, пожалуй, под поезд, долго ль до греха! – рассудил он, порешив не выпускать из вида молодого Аршинова. – Вишь, он какой шальной вдруг стал!»

Поезд подошел к московской станции и, убавив ход, пополз вдоль платформы. Сергей соскочил на ходу с площадки и бросился бежать на обширный двор станции, где стояли извозчики.

Сев в первую попавшуюся пролетку, он велел извозчику везти себя как можно скорей в Замоскворечье.

– Скорее! Скорее! – торопил он возницу, не жалевшего ни кнута, ни вожжей. – Опоздаю! Опоздаю! – мучился он,

Около церкви, прихожанами которой были Аршиновы, толпилась самая разнокалиберная публика. По улице протянулся ряд экипажей с парадною каретой во главе, у церковных ворот для порядка стояли хожалые.

Большинство публики, попавшей в церковь, выходило на паперть. Стоявшие на паперти лезли в церковь. Происходила давка. Да и немудрено: такие свадьбы, как свадьба Аршинова, первого богача в приходе, были не часты.

– Ну уж и невесту себе выбрал! – говорили женщины, выходя из церкви. – Краше в гроб кладут – ровно мертвая под венцом-то стоит…

– Чахоточная, поди, а то и порченая.

– Какая там порченая, просто жених не в любовь.

– Богатей-то такой… Да за него любая невеста пойдет.

– За пьяницу-то? Да он насилу на ногах стоит.

– Ври больше! С огорчения это он, что такую дохлую ему навязали.

Дамы заспорили.

В это время Сергей подъехал к церковным воротам, увидал ряд экипажей, вытянувшихся вдоль улицы, соскочил с пролетки и бросился в ворота.

– Господин! Купец! А деньги-то, деньги-то! – соскочил извозчик с козел.

Сергей вернулся, бросил ему скомканную бумажку и, расталкивая народ, толпившийся на паперти, ринулся в церковь.

– Ради бога! – молил он. – Позвольте пройти!

Народ смотрел на бледное, страдальческое лицо молодого человека и невольно давал ему дорогу.

Он вбежал на паперть и очутился у дверей, у которых стояли артельщики Аршинова, пропускавшие в церковь только одну чистую публику.

– Сергей Афанасьич! – пробормотали они с удивлением.

– Отворите, – прошептал он, задыхаясь, – скорей!.. Что там… теперь?

– Все кончилось-с, Сергей Афанасьич, сичас из церкви выдут-с! – доложил ему артельщик постарше.

Сергей зашатался и, чтобы не упасть, схватился за рукав артельщика.

– Все кончено! Все!.. Я знал это… знал! – простонал он. – Убейте меня! Убейте, ради Христа!

Артельщики недоумевали и, широко раскрыв глаза, смотрели на своего молодого хозяина.

– Отворите двери! Я хочу… видеть!

Артельщики широко растворили двери и посторонились.

Сергей сделал шаг вперед и остановился.

Прямо ему навстречу шла Липа в белом подвенечном платье и атласной накидке, держась за руку Ивана, широко размахивавшего цилиндром. Позади них густой толпой шли родные и провожатые.

И Липа, и Иван узнали Сергея.

Липа вскрикнула и откинулась назад; Иван трусливо съежился и юркнул за спину молодой жены. Все остановились и растерялись. Не растерялся один только Андрей. Он быстро выступил вперед и, оттолкнув Сергея в сторону, как совершенно постороннего человека, взял под руку близкую к обмороку Липу и довел ее до экипажа.

Толпа хлынула вслед за невестой и оттеснила Сергея.

Сергея толкали, пихали, переворачивали; он ничего не чувствовал, не слыхал и не понимал. Он походил на труп, которым распоряжался всякий по своему усмотрению. Когда он увидал Липу женою брата, он понял, что ни интересов, ни цели в жизни для него более не существует. До этого он еще надеяся на что-то, утешал себя мыслью, что не все еще потеряно, что стоит ему явиться в церковь и заявить свои права на любимую девушку, как все переменится, и он, а не брат станет под венец с милой, а теперь? Теперь его толкали, перевертывали, и он не чувствовал ни пинков, ни толчков: он видел только Липу, которая шла из церкви в подвенечном платье с братом Иваном. Больше он ничего не видал. Он не видал, как его Липа, гневно сверкая глазами и кусая дрожащие губы, села в карету, громко захлопнула дверцу и крикнула лакею: «Пошел!»

Он не слыхал, как его брат Иван, с растерянно глупою физиономией, смотря вслед уехавшей карете с женой, жалобно говорил Андрею, звавшему свою карету:

– Андрюша, а как же я-то… один?

Сергей не видал, как Андрей, презрительно улыбаясь, пихнул «молодого» в свою карету и, махнув рукой кучеру, вскочил в какую-то следующую коляску.

Сергей опомнился только тогда, когда ни на паперти, ни на «монастыре» не было ни одной души. Он сидел на каком-то камне, торчавшем у водосточной трубы церкви, и свертывал свой картуз в трубку.

Он видел, как подходили к нему какие-то лица и спрашивали его о чем-то; он помнит, что отвечал им что-то, но что именно, не помнит. Спрашивавшие уходили, а он продолжал сидеть на камне у церкви и думать свою «горькую Думу».

Солнце давно уже село, и улицу окутали сумерки.

К Сергею подошел церковный сторож и тронул его за плечо.

– Господин! Ваше здоровье! Шел бы ты домой лучше! – проговорил сторож, вглядываясь в измученное лицо Сергея.

– Домой? – словно во сне ответил тот.

– Да уж известно домой… не место здесь, ваше здоровье, дрему дремать…

Сергей встал и, не взглянув на сторожа, побрел из ворот направо.

Куда он шел, зачем – ему положительно было все равно. Он шел потому, что его согнали с камня, на котором он несколько часов продумал свои думы, и еще потому, что приближалась ночь и нужно было искать приюта…

Сергей шел, садился на лавочки у ворот и, согнанный ночными сторожами, шел дальше.

Стало совсем темно. На улицах моргали масляные фонари и лаяли собаки. На сердце Сергея лежала тяжесть; эта тяжесть давила его и гнала дальше. И он шел, шел без конца… шел улицами, заходил в переулки и очутился на каком-то мосту.

Сергей облокотился на перила и стал всматриваться в черные волны реки, от которой неслись кверху холод и сырость.

«Туда и… все кончено! – подумал он, жадно вглядываясь в темную бездну. – И всему конец… всему забвение… ни скорби, ни мук, ни страданья! Жить! Зачем? Для кого и для чего? Была одна цель в жизни, была одна радость, и та… за что? Что я сделал? Так насмеяться над лучшим чувством человека, втоптать в грязь его сердце и душу может только девушка без всякого сердца… неужели, Липа, ты, на которую я молился, которую считал лучше всех женщин на свете, могла так безжалостно насмеяться надо мной? Не может этого быть, не может!»

К Сергею подошел хожалый.

Сергей перешел мост и, терзаемый тягостными мыслями, отправился ходить по улицам.

Был шестой час утра. Багровое солнце взошло над Москвой и заиграло на куполах церквей миллионами золотистых искр, развевая утренний туман.

Сергей, измученный и усталый от бесцельной ходьбы и бессонной ночи, подошел к воротам отцовского дома и постучал в калитку.

На дворе раздался глухой лай собак и оклик дворника:

– Кто там?

Сергей молчал. Собаки

Дворник отворил калитку и попятился.

– Сергей Афанасьич! – проговорил он, снимая картуз.

– Все… дома? – спросил Сергей, входя на двор и с ненавистью смотря на дом.

– Никак нет-с… пируют еще-с…

– Пируют? – усмехнулся тот. – Долгонько! А Аркадий Зиновьич… тоже пирует?

– Да они-с ж на свадьбе не были-с…

– Да?

– Так точно-с… нездоровится им что-то, так по этому случаю… совсем присутствие отложили…

Сергей не стал больше расспрашивать дворника и знакомою дорогой добрался до дверей своего друга-отшельника.

Дверь Подворотнева была отперта. Сергей вошел в его комнату и остановился у порога. Подворотнев в сером халатике сидел на своей кроватке, сложив руки на груди, и шептал какую-то молитву.

Скрип двери заставил Подворотнева поднять голову. Он, увидав Сергея, издал восклицание и, протянув вперед руки, принял в свои объятия несчастного молодого человека.

– Сергей Афанасьич! Голубь мой! Как это вы, во всех отношениях? – бормотал он, прижимая к сердцу кудрявую голову Сергея. – Господи! Узнать нельзя, до чего перемена произошла.

Сергей молча пожал руку Подворотнева и сел к окну.

Подворотнев засуетился.

– Сергей Афанасьевич, откуда вдруг так внезапно… и в такой день. Господи! Я-то, я-то как за вас измучился, во всех отношениях, прихворнул даже, чистотою души моей клянусь. А какие дела-то тут, Сереженька, во всех отношениях, а? Подлость! Бог их за это накажет, голубь мой, не потерпит он беззаконного действия.

– А письма мои, Аркадий Зиновьич, я послал вам передать их Липе, где они? – спросил Сергей, не слушая Подворотнева.

– Письма? – подпрыгнул на месте тот. – Ни одного не получал, чистотой души моей клянусь, как есть ни строчки, во всех отношениях.

– Негодяи! Негодяи! – проговорил Сергей и, облокотившись на стол, зарыдал, как ребенок.

XX

Молодые встали поздно. Первою проснулась Липа, окинула недоумевающим взглядом свою спальню, сплошь обитую голубым штофом, и вспомнила все. Она быстро соскочила с постели, торопливо умылась, накинула на плечи лежавшее на креслах утреннее платье и, отперев дверь, вышла в соседнюю комнату.

В этой комнате, служившей для молодых гостиной, устланной персидскими коврами и заставленной дорогой мебелью, растянувшись на диване, спал «молодой» во фрачной паре и даже в белой бальной перчатке на левой руке.

Бедняк не выдержал. Он так напился на своей свадьбе с разных венчальных огорчений, что, приехав с бала домой, едва дотащился до первого дивана, на котором и заснул тотчас же сном праведника.

Липа с презрением посмотрела на скорчившуюся на коротеньком диванчике фигуру своего мужа и прошла в следующие комнаты.

Ее встретила свекровь и расцеловала в обе щеки.

– Ну, как почивала, Липушка? – справилась она, притягивая к себе молодую на грудь.

– Кажется, хорошо, мамаша! – глухо проговорила Липа, опуская руки.

– А Ваня?

– Он спит на диване.

– Как на диване? Ах да… выпил он на свадьбе лишнее! – вздохнула мать, любовно смотря на невестку. – Только ты, Липушка, не подумай, чтоб он завсегда так.

– Я ничего не думаю.

– Бывает, милая, у мужчин такая фантазия, выпьют лишнее, ну и… на то они и мужчины.

Вошел Афанасий Иванович и, поздоровавшись с молодой, справился об Иване.

Узнавши, что тот спит, Аршинов круто повернулся на каблуках и прошел в отделение молодых.

– Хорош! – пробормотал он, останавливаясь перед спавшим сыном. – Очень даже прекрасен! Свинья свиньей! В перчатках даже умудрился, хоть сичас опять польку плясать. Иван! Иван! – стал трясти он за руку сына.

– Оставь… ну тебя! – отмахнулся тот ногой.

– Вставай, дурак! Слышишь, что ль?

Иван открыл глаза и посмотрел на отца.

– Не то папаша, не то не папаша! – пробормотал молодой. – Папаша вы аль не папаша?

– Ты встанешь или нет? – закричал Афанасий Иванович.

– Папаша!

Иван вскочил с дивана и осмотрелся.

– Ты так и спал на диване? А?

– Я-с? Кажется-с…

– Ну, чего же ты столбом стал? Умывай рожу да выходи чай пить… молодая давно уже тебя дожидается…

– Молодая? – с недоумением переспросил Иван. – Ах, да-с!.. Совсем даже из башки вон! Извините, пожалуйста, что я так, папаша… в таком виде…

– После-то напиться не мог? – укоризненно качнул головой старик. – В день свадьбы непременно нужно было назюзиться! Свинья!..

– Нечаянно, папаша… и потом огорчение большое… на балу надо мной немало тоже насмешек было… обидно-с!

– Насмешки? Это по какой причине?

– А насчет Сережки-с… как он меня только не застрелил на паперти, я удивляюсь, да и теперь я… рази я могу спокойно наслаждаться жизнью?.. Из-за угла может пырнуть каким ни на есть инструментом…

– Теперь пырять уже поздно. И насчет Сергея мы примем меры… Умывайся!

Афанасий Иванович вышел из покоев молодых. Иван ему напомнил о Сергее, о котором он совсем было позабыл в пированье.

– Сергея не видал? – спросил он у Андрея, явившегося в залу поздравить молодых.

– Нет, папаша… да когда же было его видеть?.. Как явились с балу, так и завалились спать…

– Да дома ли он?

– Вероятно-с.

Афанасий Иванович поднялся кверху и вошел в комнату Сергея.

Сергей сидел у окна и смотрел в сад. Глаза его от бессонной ночи были красны, щеки ввалились.

– Сергей! – сурово проговорил Аршинов, входя и затворяя за собой дверь.

Сергей быстро повернул голову и медленно поднялся со стула.

Наступило молчание.

Отец из-под насупленных бровей рассматривал измученное лицо сына. Сергей оперся на стол и ждал.

– Садись! – проговорил, наконец, Афанасий Иванович и грузно опустился в кресло.

Сергей сел и, закусив нижнюю губу, уставился на отца.

– Сергей, я тобой недоволен! – начал отец и остановился, ожидая вопроса.

– А я, папаша, вами очень доволен! – ответил Сергей, искривляя рот в улыбку.

– Дети завсегда должны быть довольны родителями, – поспешно проговорил Афанасий Иванович, – а теперь поговорим… во-первых, почему ты без моего приказания уехал с фабрики?

– Странный вопрос… я не арестант, а фабрика ваша – не тюрьма…

– Это я и без тебя, молокосос, знаю! – вспыхнул старик. – А когда тебя спрашивает отец, которому ты всем в своей жизни обязан, так ты должен отвечать ему с почтением, а не с дерзостями… Значит, по-вашему, по-ученому, почитать родителей не нужно?

– То есть

– А я, значит, не заслуживаю? – насмешливо перебил сына Аршинов. – Так, что ли?

– Заслуживаете вы его или нет, это вопрос другой, – усмехнулся Сергей, – но что я вас уважал до сих пор, вы могли видеть это из всех моих действий и поступков.

– Хорошо, хорошо. Я тебе верю, что ты меня уважаешь и почитаешь, но я все-таки недоволен, что ты самовластно распоряжаешься своими действиями. Если отец приказал тебе быть на фабрике, значит, обязан оставаться на ней до моего распоряжения. Ты бросил фабрику, бросил дело, которое тебе поручил отец.

– Папаша, когда я был ребенком, я очень любил играть в прятки. Теперь я уже не ребенок, да и вы, надеюсь, не за такого уже меня глупца считаете, чтобы я мог поверить вашим словам. Фабрика была и до меня, управляли ею и без меня, при чем же тут громкие фразы: «Бросил дело, оставил фабрику»? Вы послали меня отвезти деньги; отвозили деньги и братья, и артельщики, отвез и я. Если я и не уехал с фабрики тотчас же, так это только потому, что я услыхал о готовившемся бунте, подавить который я считал своим нравственным долгом.

– Я писал тебе, кажется, что намерен переменить директора.

– В эту перемену я не верю теперь. Да если б вы и в самом деле хотели переменить директора, мне все равно там делать было нечего. Бунт прекращен. Фабричные удовлетворены, то есть, другими словами говоря, остановившееся колесо снова пущено в ход. Я вас спрашиваю: кому и для чего нужно было мое присутствие на фабрике? Нет, папаша, если кто из нас и должен требовать отчета, так это скорее я, чем вы.

– Ты?

– Я! – Голос у Сергея дрогнул, и лицо стало бледнее прежнего. – Я вас спрашиваю не как отца, потому что отец может ошибиться, отдавая свои симпатии другому сыну, я вас спрашиваю как честного человека. Надеюсь, вы считаете себя таким? За что вы разбили мою жизнь?

Афанасий Иванович повернулся на кресле и опустил глаза.

– Вы знали, что я люблю Липу. Вы знали также, что и Липа любит меня. За что вы погубили счастье двух людей, из которых один все-таки ваш сын, родной сын?

– Все это книжки, глупости. Я тебе приготовил другую партию.

– Напрасно. Партий я даже и для родного отца делать не стану.

– Вот как! Посмотрим! – покраснел Аршинов до затылка.

– Увидите. Я любил и люблю одну только Липу и любить другую, давать ей свое имя считаю и низостью, и подлостью.

– О Липе ты, Сергей, теперь позабудь. Она – жена другого, следовательно, твои любви ни к чему не поведут.

– Вы думаете? Неужели вы воображаете, что если подлым обманом заставили Липу выйти замуж, а меня продержать на фабрике, так всему и конец?

– Обманом? – стукнул кулаком по столу Аршинов. – Кто говорил, что она вышла за Ивана обманом?

– Я говорю, папаша… Хотите, пойдемте сейчас к ней и спросим: как она решилась, любя другого, выйти замуж за вашего пьяницу Ивана?

– Довольно, Сергей, все твои глупости переслушивать я не намерен.

– Ваша воля.

– Ну да, моя. Это дело конченое и венцом покрытое. Понял? И я тебе приказываю это забыть навсегда. Худ ли, хорош ли Иван, он все-таки законный муж Липы, и ты должен это у себя зарубить на носу. Невест и без Липы на свете много.

– Я в этом не сомневаюсь.

– Ну, значит, и забудь все свои глупые романцы. Слышишь? А ежели ты дозволишь себе прежние выходки к Липе – в двадцать четыре часа выгоню из дома за ворота. И за сына считать не стану, потому дети, которые мою волю переступают, для меня чужие до гроба. Понял, Сергей?

Сергей молчал.

Афанасий Иванович поднялся со стула, подошел к двери и остановился.

«Кажется, я ему все сказал, – подумал он, почесывая затылок, – должен смириться».

– Папаша! – остановил Сергей отца.

– Ну?

– Мне тяжело быть здесь. Если вы любили когда-нибудь, вы поймете мои муки… Совершилось подлое дело, бессовестное и безнравственное дело. Кто виноват в этом – я искать не стану, да и легче мне от этого не будет нисколько.

– Безнравственного в браке я ничего не вижу.

– Мы никогда не поймем друг друга, папаша, и поэтому спорить с вами у меня нет ни малейшей охоты. Я прошу только вас удалить меня куда-нибудь.

– Удалить? – пожал плечами Афанасий Иванович. – Куда же? Оно, конечно, на первое время даже лучше будет, ежели ты уедешь отсюда… Куда ты хочешь?

– Да куда же больше, как не на фабрику?

– На фабрику? Нет, брат, на фабрике твое житье мне очень убыточно, а вот что лучше, поезжай-ка ты в Ильинскую ярмарку; раненько немножко, ну, да сперва поезжай в Киев, угодникам помолишься и себя проветришь, авось и забудешь свои романцы.

– С удовольствием поеду, мне все равно, куда ни ехать, только скорее, как можно скорее вон из Москвы.

– Передай свои дела Анисимову и поезжай… Когда думаешь уехать?

– Дня через два, через три.

– И отлично. Это умно! – похвалил Сергея Афанасий Иванович. – Да вот что еще, не показывай ты виду, что промежду вас с Липой прежде происходило.

– Между нами ничего не было.

– А люди, вон, говорят… вчера на балу Ивана одними надсмешками доели… Обедать приходи… Придешь?

– Не знаю. Если смогу – приду.

Афанасий Иванович посмотрел еще раз на сына и, вздохнув облегченным сердцем, спустился вниз.

Молодые отправились с визитами. Иван ежился в карете, как виноватый школьник, и вздыхал. Липа смотрела бесцельно в окно и молчала.

Да и что ей было говорить с мужем, который ей стал и гадок, и противен с той минуты, как она увидала на паперти обезумевшего Сергея?

Она поняла все и поклялась мстить разрушителям ее счастия. Как и чем, она и сама не знала, но надеялась, что ненависть, которая глубоко залегла в ее душе, поможет найти ей способы мести.

После трех, четырех визитов Иван развеселился. У тестя он поправил свою больную голову настолько, что, уезжая от них, решился заговорить с Липой.

Липа упорно молчала.

– Может, ты… может, вы… обижаетесь, что я такое вдруг свинство? – говорил он, стараясь заглянуть в

Липа холодно посмотрела на него.

– Вообще лег, во фраке! – добавил Иван, сокращаясь от холодного взгляда жены.

– Мне положительно все равно, – ответила та, – и напрасно вы извиняетесь.

– Как же не извиняться? Разумеется, это очень неправильно было с моей стороны: молодая жена, и вдруг такой про-феранс. Собственно, я это из-за Сергея, Липочка, смутил он меня появлением. Ручку поцеловать можно?

– Я не люблю, когда у меня целуют руки, да они к тому же и в перчатках.

Иван продолжал говорить на ту же тему, не получая от Липы ответа, и явился домой уже подогретым.

– Ты опять того? – шепнул ему Андрей, смотря на багровые пятна, расплывшиеся по лицу новожена. – Нахлестался?

– Я, братец? Что вы, господь с вами, я только башку поправил.

– Чересчур уже, кажется, поправился.

– А это, братец, оттого, что на старые дрожжи… Сережка дома?

– Дома.

– Братец, как же мне теперь держать себя с ним?

– И трус же ты, Иван! В кабаках дебоширить да на драку лезть ты храбер, а тут – брата боишься: как держал себя, так и держи.

– А вдруг он мне какую-нибудь дрянь скажет или ножом запустит? Он теперь, я думаю, страсть какой обозленный, провели его, как малого ребенка.

– Не бойся. Папаша уж имел с ним разговор, и Сергей дал ему слово никаких скандалов не делать. Да он, кстати, дня через два и уезжает отсюдова.

– На фабрику? Вот это превосходно!

– В ярмарку. Сперва в Киев поедет, а потом в Полтаву.

– Значит, я, братец, теперь могу спокойным быть. Верите ли, всю ночь мне Сережка снился, то с топором, то с пистолетом.

Андрей отвернулся от брата и поспешил в столовую, где уже сидели старики и усаживалась жена Андрея, молодая и Подворотнев…

Позже всех явился Сергей. Он твердыми шагами подошел к Липе и протянул ей руку. Оба они враз взглянули друг на друга, и каждый из них прочел в глазах другого все, что лежало у них на душе и измученном сердце.

В одно мгновение они пережили и былое счастье, и настоящие муки.

Рука Липы была холодна, как лед. Она едва ответила на пожатие руки Сергея и проговорила:

– Благодарю!

«За что она его благодарит! – недоумевал Иван, подсаживаясь к жене. – Сережка ей ни одного слова не сказал…»

Сергей нежно поцеловал мать, поздоровался с женой Андрея и сел за стол, совершенно забыв про Ивана.

«Не поздоровался даже! – мелькнуло у него. – Ах, того и гляди, ножом запустит!.. Ну, это мы еще посмотрим, – храбрился он, наливая себе стакан мадеры. – При папаше тоже не очень себя вольно поведешь!»

Обед прошел, несмотря на шутки старика и Андрея, вяло. Молодая упорно молчала, Сергей смотрел в свою тарелку, только один Иван хохотал каждой шутке отца и брата и усердно опоражнивал бутылки мадеры.

После обеда пили чай в саду.

Сергей отправился с Подворотневым к себе, а молодая, жалуясь на головную боль, ушла в свою спальню.

– Липочка! Душка! – догнал ее Иван в одном из поворотов аллеи. – Может, я… нужен вам… помочь… одеколону, например…

– Совершенно не нужны, оставайтесь с папашей!

– Так-таки и не нужен? – растопырил руки Иван. – Ну, дай ручку… поцеловать…

– И руки не дам… уходите! – резко крикнула она и, обдав Ивана презрительным взглядом, торопливо отправилась в дом.

Иван потряс себя за кончик носа и свистнул:

– Ну, это ты врешь… я с тебя форс-то спущу!

Он посмотрел вслед жены и пошел в беседку, где развеселившийся старик угощался с Андреем ямайским ромом и дребезжащим голосом пел песни.

Иван подсел к рому и забыл про жену.

* * *

Было темно, когда Иван, насвистывая какой-то цыганский романс, вернулся из сада в свое, как он говорил, «новобрачное отделение». Он подошел к двери спальни и попробовал отворить ее: дверь была заперта.

– Вот тебе и клюква! – проговорил он. – Заперлась и спит… Липа! Липочка!.. Душонок!..

Иван постучал в дверь.

– Кто там? – спросила Липа.

– Я… я…

– Что вам угодно?

– Странный вопрос. Отвори двери… кажется, я тоже спать должен…

– Вы спали на диване, а теперь можете спать там же.

– Но, ведь это… как же это так? Это черт знает что такое!

– Можете кричать, можете ругаться, но в свою спальню я вас не пущу… Покойной ночи, Иван Афанасьевич!..

– Вот тебе и жена! – проговорил совершенно ошарашенный Иван. – Липа! Олимпиада Сергеевна!..

Ответа не было.

Иван стучал в дверь, грозил, умолял и в конце концов плюнул.

– Что ж это такое?.. Я папаше пожалуюсь… вот, ей-богу, тоже жену навязали… а все Сережка: пока он здесь, ни ладу, ни складу у нас не будет… Ну, что я могу сделать?.. Не пускает и кончено… Ежели топором дверь взломать, так это на весь дом скандал устроишь!.. Ну, погоди! Собью я с тебя форс, дай только Сережке уехать!

Иван сел на стул, посмотрел на подушку и халат, валявшийся на диване, на туфли, стоявшие под креслом, и вскочил, как ужаленный.

– Шут с вами! Уеду к Пашке! Я не виноват… назло ей уеду!.. И оригинально все-таки… на второй день брака – и вдруг к цыганке! Вот Пашка диву дастся! Глазам не поверит… ей-богу!

И Иван, предвкушая такое удовольствие, захихикал в кулак и, дунув на свечку, на цыпочках вышел из дома…

XXI

На другой день утром Иван, разумеется, домой не явился. Да и зачем? Молодая жена его презирала явно, – он это, несмотря на свою недальновидность, очень хорошо и видел, и чувствовал, а там, вдали от шума городского, его ждали хотя и продажные, но все-таки страстные ласки и горячие поцелуи.

Он пил стаканами вино, гляделся в жгучие очи цыганки и плевал на весь мир, напевая охрипшим от возлияний голосом: «Зацелуй меня до смерти, от тебя и смерть мила!»

Липа, выйдя из своей спальни, не удивилась, не встретив мужа.

Она чувствовала, что после такого оскорбления, какое она нанесла мужу, он должен был или выломать дверь, или уйти из дома вон. Его не было, и Липа, презрительно улыбаясь, сошла прямо в столовую, где старики пили чай с Подворотневым. Андрей уехал в город, а Сергей сидел в своей

Липа холодно поздоровалась со стариками и села на придвинутый ей Подворотневым стул.

– А где же Ваня, Липушка? – спросила свекровь, посматривая на дверь.

– Ивана Афанасьевича нет дома, мамаша, – ответила та, спокойно помешивая ложечкой чай.

– В город, значит, уехал?

– Право, не знаю. Если есть дела ночью в городе, значит, в город уехал.

– Как ночью? Это что за новости? – поднял голову Афанасий Иванович.

– Он уехал вчера и до сих пор не возвращался, – ответила Липа, пристально смотря на старика.

Аршинов нахмурился и встал со стула.

– Может, произошло меж вами что? – спросил он, опуская глаза под пристальным взглядом Липы.

– Между нами? Ровно ничего.

– Не может этого быть, не верю я, чтоб Иван так, ни с того ни с сего, ночью от молодой жены сбежал… какая ни есть, а причина была.

– Что это, допрос, Афанасий Иванович? – резко спросила Липа, отодвигая чашку.

Аршинов в смущении опустился на стул и исподлобья посмотрел на сноху.

– Не допрос, а… думаю так, что Иван безо всякой причины не мог загулять… ты… вы, как полагаете, вообще? Я вашего мнения спрашиваю, – пробормотал Афанасий Иванович, спуская суровый тон.

– Это совсем другое дело. По моему мнению, ему скучно стало в одиночестве.

– В одиночестве? А ты… а вы где же были?

– Я? Спала в своей спальне.

– Так вот-с как, понимаю-с! Заместо ласки-то, вы от мужа дверь на крючок, по-ученому… Очень хорошо-с! Скоро же вы изволили забыть, ученая барынька, что вы с Иваном венчаны!

– На это, Афанасий Иванович, я вам скажу одно: хотя мы и венчаны, а друг другу все-таки чужие! – проговорила Липа, приподнимаясь со стула.

– Это почему же-с? – спросил озадаченный Аршинов.

– Вы лучше меня должны знать, почему, и разговаривать больше я с вами об этом не стану… Мерси за чай, – поклонилась она свекрови и вышла из столовой.

Старик побагровел и ударил кулаком по столу так, что все чашки запрыгали.

– Каково зелье, а? – задыхаясь от злости, кричал Афанасий Иванович, обращаясь то к жене, скорбно поникшей головой, то к громко вздыхавшему Подворотневу. – Ну, врешь, погоди, я тебе подожму хвост, ученая дрянь! Я из тебя и дров, и лучины наколю. У меня через месяц шелковая станешь, завтра же позову твоего дуралея-отца и прикажу при себе научить тебя уму-разуму. Венчанные да чужие! Нет, откуда только слов таких богопротивных нахватаются? Ученье свет, говорят. Какой уж это свет, ежели муж от жены на распутную дорогу бежит?.. Ты что скажешь, а? – остановился он перед Подворотневым.

– Оно, конечно, во всех отношениях-с, нехорошо, а вины Олимпиады Сергеевны в этом я не вижу.

– Иван, значит, виноват? – усмехнулся Аршинов.

– И Иван Афанасьевич не виновен, а виновны, сударь мой, в этом те, которые, не желая, чтобы их ндраву препятствовали, соединили, во всех отношениях, чуждые друг другу существа.

– Я, значит, виноват? Так, что ли?

– И вы-с, и другие, – проговорил, возвышая голос, Подворотнев. – И вот вам плоды-с, горькие плоды, Афанасий Иванович, и дай бог, чтоб они, во всех отношениях, еще горше не были-с. Забыли вы слова поэта нашего: «В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань», да-с! А вы запрягли-с. Посмотрим, как они эту телегу повезут-с.

– Тьфу! И я-то хорош, совсем из ума вон, что ты такой же умалишенный, как и Сергей с Олимпиадой!

– Говорила и я тебе, Афанасий Иванович, со слезами умоляла, – заговорила Аршинова, – не хотел ты никого слушать, ндрав свой показал, ну, вот теперь и казнись, на ихнюю жизнь глядючи. На второй же день брака сын кутить бежит, что ж дальше-то будет, спрошу я тебя? Не на радость эту свадьбу сыграли.

– Замолчи! Не серди ты меня лучше!

– Меня же ты спрашиваешь, я ответ и даю по своему глупому разуму. Горд ты, Афанасий Иванович, самонравен, ну, вот теперь за свою гордость и платись.

– Молчать! – бешено затопал ногами Аршинов. – Что я сделал – мое дело и каяться в этом никогда не стану. Слышишь? А Липку я смирю, не я буду Афанасий Аршинов, ежели она у меня не станет жить так, как я хочу. Получше которых и поумнее смирял, а эту девчонку беспутную я в бараний рог согну. Слышите? Так ей и скажите.

Аршинов гневно посмотрел на жену с Подворотневым и вышел, хлопнув дверью.

Аршинова заплакала. Подворотнев подошел к бедной матери, пожал ей руку и вздохнул глубоко.

– Мужайтесь, Арина Петровна! – проговорил он дрогнувшим голосом. – Это еще с полгоря: настоящее горе впереди… и слез ваших не хватит, чтоб это горе выплакать, и сердце ваше истерзается скорбию лютою, а ничем вы пособить не возможете… Судьба! Во всех отношениях, судьба злосчастная!

Подворотнев еще раз с участием пожал руки у разрыдавшейся Арины Петровны и, смахнув катившиеся из глаз слезинки, прошел прямо к Сергею.

Сергей возился около чемоданчика, укладывая в него свое имущество.

– Сереженька, да вы бы хоть чайку-то напились! – заговорил Подворотнев, следя за работой Сергея. – Нехорошо так-то, во всех отношениях… ей-ей, нехорошо… вторые сутки не ест, не пьет…

– Неправда, Аркадий Зиновьич, я обедал вчера…

– Видел я, как вы обедали, ни до чего почти и не дотронулись… путь вам предстоит далекий, тощать не приходится.

– Аппетита никакого нет… Садитесь, что же вы стоите?

Подворотнев осторожно сложил со стула разложенное платье на стол и сел.

– Месяца два, поди, с вами не увидимся, – заговорил Подворотнев.

– Вероятно, – ответил Сергей, выпрямляясь. – Кажется, все… ах да… две-три книжонки на всякий случай положить надо… ну, да это после… устал!..

Сергей сел к столу и закрыл глаза. Подворотнев покачал головой.

– Э-эх, люди, люди!.. Когда же вы людьми-то настоящими станете? – раздумывая, проговорил он, глядя на бледное, исхудавшее лицо Сергея.

– Никогда, Аркадий Зиновьич. Слишком много в этих людях зверья сидит, – ответил Сергей, открывая глаза.

– Зверья-с? Это еще слава богу было бы, ежели бы в них одно зверье сидело, а то нечто и похуже в людях посиживает, Сереженька. Укажите вы мне такого зверя, который бы свое родное детище кусал да калечил. Нету такого зверя,

– Старая истина, Аркадий Зиновьич…

– Может, и старая, но очень уж грустная, во всех отношениях… за людей страшно становится. Созданы они по образу и подобию Божию, а деяния совершают сатанинские… Я так думаю, Сереженька, это оттого происходит, что люди Бога своего утратили… Прежде в душе-то их алтарь божественный сиял, добродетелью изукрашенный, а теперь в этой душонке одна мерзость запустения гнездится… Алтарь Божий разрушили и воздвигли трон гордости и тщеславию… и чем дальше, тем хуже будет, во всех отношениях. Отцы ожесточают своих детей, а те ожесточают внуков…

– Нас тогда уже не будет, добрый мой философ, – улыбнулся Сергей невольно.

– И хорошо, что нас не будет… мы бы этакого позора душевного пережить не могли, удавились бы на первой перекладинке, лишь бы сраму и поношения человеческому достоинству не видать. Правду я говорю, Сереженька?

– Святую. Отец уехал в город, не знаете?

– Уехал. Рассвирепевшим уехал, во всех отношениях.

Сергей вопросительно посмотрел на Подворотнева.

– Мы его с вашей мамашенькой не по шерсти погладили, ну и ощетинился гордынею… Бог с ним, за все, за все воздастся ему сторицею, а вышло сие, голубь мой, из-за Липушки.

– Из-за Липы? – насторожился Сергей.

– Собственно говоря, из-за Ивана Афанасьича, во всех отношениях. Он какую же вдруг вчера пулю отлил, Иван Афанасьич наш-то достолюбезный… Олимпиада-то Сергеевна почивать легли, а он, во всех отношениях, кутить удрал.

– Вот как! Скоро же ему надоела жена! – усмехнулся Сергей.

– Надоесть-то она вряд ли ему надоела, Сереженька, а вот, что Олимпиада Сергеевна его видеть не может, так это, во всех отношениях, верно, она и папаше вашему так высказать изволила: «Хоть и венчаны мы, – говорит, – а друг другу завсегда будем чужие…»

– Так и должно быть. Неужели отец другого ответа от нее ждал?

– Надо полагать, другого, во всех отношениях. Страшно раскипятился на слова Олимпиады Сергевны… посинел даже весь, я так и думал, что его кондрашка хватит… Обещал ее уму-разуму поучить да заставить силой мужа ласкать да миловать.

Сергей задрожал как в лихорадке.

– Они на все способны, положительно на все! – проговорил он, с отчаянием схватываясь за голову. – Или пьяницу из нее сделают, или до сумасшедшего дома доведут, Аркадий Зиновьич, дорогой мой, где же конец этой дикой тирании и разнузданного произвола?

– Его же царствия не будет конца! – качнул головой Подворотнев. – Дикость, грубость, невежество тщеславное, пьянство беспросыпное, произвол и насилие – вот наши замоскворецкие заповеди, кои мы исповедуем во вся дни живота нашего.

– Мне нужно видеть Липу, и во что бы то ни стало я увижу ее! – вскочил Сергей и забегал нервной походкой по комнате. – Аркадий Зиновьич! Дорогой мой друг! Вы не осудите меня…

– За что же-с?

– Что я хочу видеть Липу и говорить с ней; ее подлым образом отняли у меня, заставили выйти за нелюбимого человека, мы оба страдаем, мы оба – жертвы насилия и произвола, неужели же мы не имеем права бросить вызов в лицо нашим палачам?

– Имеете право, Сереженька, – приподнялся Подворотнев, – во всех отношениях, имеете, но не поздно ли, голубь мой?

– Лучше поздно, чем никогда. Да, я должен видеть Липу, говорить с ней, а затем… почем я знаю, что будет затем? Я не хочу знать, совсем не хочу, я хочу только ее видеть, и больше ничего. Я прошу вас об одном, как лучшего своего друга, не осудите меня! Что будет, я не знаю, но если что случится, меня осудит весь свет, то есть все наше промозглое и протухшее Замоскворечье. Если и вы отвернетесь от вашего Сергея, у меня не будет ни одного человека в мире, который протянул бы мне руку.

– Я обе вперед протягиваю вам, Сереженька, во всех отношениях, протягиваю! Голубь мой, да неужели вы думали, что Подворотнев когда-нибудь, хоть на минуту, усумнится в вас? Много я видел в своей жизни и радости, и горя, но горя больше, а кто много горя видел, никогда и ни в кого, Сереженька, камнем, как бы чист этот камень ни был, не кинет.

Сергей бросился на шею к старику и горячо его обнял.

Подворотнев прослезился, поцеловал в лоб Сергея и засуетился.

– Ну, укладывайся тут, голубь, а мне идти пора, к отцу Досифею обещался в Донской сегодня… Такой праведной жизни, во всех отношениях, я и не видывал… аскет отец Досифей, но любвеобилен до чего – я вам и рассказать не умею; крест последний с себя снимет, но нуждающегося нужды удовлетворит. До свидания, голубь мой!

Подворотнев вышел, и через несколько минут его сухощавая фигура, вооруженная палкой, замелькала по переулку.

* * *

Иван вернулся домой около вечерен. Он подъехал на лихаче к воротам, швырнул ему скомканную бумажку и нетвердыми шагами направился к парадному крыльцу.

Его встретила горничная, широко растворившая двери.

Иван остановился и уставился на горничную, улыбаясь добродушной улыбкой захмелевшего человека.

Он хотел что-то спросить у горничной и никак не мог вспомнить, что именно хотел он спросить у ней. В голове у него гудела цыганская хоровая песня: «Мы живем среди полей и лесов дремучих», а с языка слетали только односложные звуки.

– Пьян… Жестоко пьян! – сообразил он, сбрасывая с головы фуражку. – Пашка! Пашка! – выкрикнул вдруг он.

– Никогда я, Иван Афанасьич, в Пашках не была, – сочла за нужное обидеться горничная.

– Не тебя я зову, ну тебя к лешему!.. Веди!

Горничная подхватила под правую руку Ивана, потащила его кверху.

– Что это я хотел ее спросить? – думал он, с трудом поднимая ноги на ступеньки. – Да! Вспомнил! Жена… Лип… Липа дома?

– Дома-с, будьте покойны! – фыркнула та, доставляя Ивана в его гостиную.

– Ты чего это? – обиделся Иван. – Во-он! Вон, тебе говорят!

Горничная скрылась.

Иван постоял на месте, раскачиваясь во все стороны, и сел на диванчик, на котором лежали подушка и его халат.

– Приготовлено! – проговорил он, косясь на подушку с халатом. – Мерси-с! Липка, мерси!.. Не слышит… Мерси! – крикнул он по направлению спальни Липы. – Понимаете? Мерси! «За-а-целуй менэ до смэрти, – затянул он, фальшивя и размахивая руками, – от тебэ

Внизу что-то стукнуло. Иван съежился моментально.

– Ужли папаша? – прошептал он и, торопливо захлопнув дверь, повернул ключ в замке. – Бить начнет! Ей-богу, бить начнет! Что ему не бить? Родитель, ну, и кулаки здоровые… Ах, как бьет! Боже мой, как бьет! Бр-р-р! – Иван затряс головою и добрался до диванчика. – Кузнецом ему быть, а… а… а… не родителем! – бормотал Иван, склоняя хмельную голову на руки. – Не уехать ли опять к Пашке? Дьявол! Душу из меня вытянула, огнем всю сожгла. Жги, дьявол, на части режь – слова не пикну! Пашка! Змея! «Лобзай меня, твои лобзанья…» Уеду! Ну их: и жену, и папашу, и братца Андрея, и братца Сергея. Сережка! Враг ты мне до гроба! Иуда ты, Каин и Авель! Уеду! К Пашке уеду! – Иван поднялся с диванчика, сделал два-три шага и, качнувшись, рухнулся в кресло. – Не могу. Проспаться лучше. Просплюсь и того… «Зацелуй меня до смэрти, от тебэ и смерть мила-а».

Иван заплакал. Да и как не плакать? И жена вчера к себе не пустила, и к цыганке сейчас ехать нельзя, обидно!

Иван размазывал руками пьяные слезы, ручьем лившиеся из его опухших глаз, и ругал всех, кто попадался на язык: и жену, и цыганку, и отца, и братьев, и даже извозчика-лихача, который для его удовольствия загонял не одного уже тысячного рысака.

– Все подлецы! Все дрянь! – бормотал он, колотя себя в грудь рукой. – Пашка только… и та дрянь! К Навозову вдруг на колени села… Нет, каково это мне было терпеть? Подрядчик – и на колени, убью! Жена тоже дрянь… Эй, Липка! Ты дома, что ль? Эй! – Он поднялся, подошел к дверям спальни Липы и плюнул. Дверь была заперта. – Липка!.. Жена!.. Спит! – с удивлением проговорил он, добираясь до диванчика. – Это она с огорчения: я уехал, ну, она и… спит! И я спать лягу! Ну их к лешему, все подлецы! Все!

Иван повалился на подушку и минуту спустя захрапел так, что хрустальные подвески на настенных бра вздрагивали от страха и звенели жалобно на всю гостиную. А Липа в это время сидела в своей запертой спальне у окна, выходившего в сад, и, сдвинув брови, следила за полетом ветерка, игравшего вершинами столетних деревьев.

– Липа! – раздалось внизу.

Она вздрогнула, как подстреленная птица, и, оглядевшись кругом, поднялась со стула.

В саду, за кустами жасмина, стоял Сергей.

XXII

Липу охватило волнение.

Она чувствовала, как кровь волной прилила к ее сердцу и, отхлынув, потекла с быстротою молнии по венам и мгновенно залила густою краской ее мертвенно-бледные щеки.

– Сережа, милый, радость моя! – беззвучно шептали ее вздрагивавшие губы. – Он назвал меня Липой, значит, простил меня… Ну, конечно, простил, я это вижу по его глазам…

Она простерла к нему дрожащие руки и заплакала.

– Мне нужно видеть… вас! – долетело до нее из сада. – Завтра я еду и надолго…

Она напряженно слушала шепот Сергея, боясь проронить слово.

– Если хотите… если можете говорить со мной, выходите вечером сюда, когда улягутся все спать! – долетело до нее снова.

– Да, да… я буду! – кивнула она головой, и, заслышав чьи-то голоса, раздававшиеся в саду, отбежала от окна и осторожно выглянула за дверь.

Иван спал блаженным сном, раскинув руки и ноги.

«Он проспит теперь до утра!» – подумала Липа и, заперев за собою двери, отправилась к свекрови.

– А, Липушка, садись, милая! – засуетилась добрая Арина Петровна, читавшая Четьи минеи в своей спальне.

– Не беспокойтесь, мамаша! – остановила ее Липа, усаживая свекровь в кресла. – Я найду себе местечко…

Старуха посмотрела сверх очков на Липу и вздохнула.

– Нету… нашего непутного-то? – спросила она.

– Приехал, мамаша…

– Приехал? – обрадовалась та. – Ну, слава тебе господи! А ты бы, Липушка, попеняла ему… что ж это, всамделе, за моду такую взял? Только женился и провалился… Нехорош приехал-то?

– Разумеется, пьяный! – с презрением проговорила Липа. – Теперь спит.

– Авось проспится до самого-то…

– Едва ли, мамаша… пусть спит…

– Так-то так, Липушка, ишь ты у меня какая жалостливая, – известно, пущай спит, только ведь его Афанасий Иваныч беспременно для учебы подымет…

– Не надо говорить ему, что Иван Афанасьич приехал.

– Рази что не говорить… Так, так… это умно ты придумала, до утра-то и Иван проспится, и с Афанасия Иваныча свирепость слетит… а ежели он пуще осерчает, что Ваня не приехал, что тогда-то, Липушка?

– Если спросит про него Афанасий Иванович, разумеется, скажите, что приехал и лег спать и что я прошу не тревожить его… а если не спросит, и не говорите ничего…

– Так, так… это ты хорошо, Липушка, удумала, а то ведь Афанасий Иваныч изувечит его… При твоей заступе-то, глядишь, гроза мимо и пройдет, а Ване ты попеняй, и я пенять буду, а зла против него не держи: нету еще у него разуму настоящего, Липушка, переменится, вот помяни ты мое слово, к лучшему переменится.

– Для него же это лучше будет, – проронила Липа и встала.

– Идешь, Липушка? – засуетилась снова Арина Петровна. – Посидела бы… скучно, чай, одной-то сидеть?

– Приходится привыкать и к этому, – усмехнулась та.

Старуха потупилась.

– Да, доля наша, бабья, такая, да это, Липушка, пройдет, сдурился Ваня, ну, и… ндрав у него отцовский: что забил в голову, ничем из нее не выколотишь… Посидела бы, Липушка, самовар бы велели наставить да в беседку подать.

– Ничего не хочется, не беспокойтесь, пожалуйста.

– Какое же тут беспокойство, окромя удовольствия, право бы, попили чайку… Ваня там пущай спит, а мы бы в беседке, на чистом воздухе.

– Не могу, мамаша, до свидания.

Старуха проводила Липу до дверей спальни и остановилась.

– А я, Липушка, даже просить тебя хотела, – проговорила Арина Петровна, смотря в сторону. – Не печалься ты очень, что Ваня-то в нехорошем виде нынче; он хороший, добрый, ндрав только отцовский, а то он ничего, всякой девушке пондравиться может. Они все у меня хорошие, благодарю Господа Бога… Да, так ты к себе, Липушка?

– К себе, мамаша.

– Посидела бы, а то иди, может, Ваня-то и

Липа остановилась.

– А Сережу ты не видала нонче?

Липа покраснела и затем мгновенно побледнела.

– Где же я его могу видеть, мамаша? – с усилием проговорила она.

– И я тоже, из ума вон, что ему не до тебя, в дорогу собирается. Проститься с ним можешь, это ничего, а так, Липушка, не видайся, разговоры пойдут да пересуды, и сама после не рада будешь. Что было, то прошло, не надо только случая давать для сплетен.

– Вы напрасно опасаетесь за меня, я не боюсь никаких сплетен.

– Известно, Липушка, ежели кто за собой ничего не знает, так тому и бояться нечего, я это для Вани прошу. Озорников много в городе, и ничего нет, а начнут в глаза смеяться. Берегись, родная, для Вани это нехорошо будет, а то бы я… Иди, уж иди! Вдруг проснется, а тебя нет! Христос с тобой! – И Арина Петровна стала крестить удалявшуюся Липу.

В шесть часов приехал из города Афанасий Иванович и, сурово поздоровавшись с женой, велел подавать самовар в беседку.

К чаю пришла Арина Петровна и Андрей с женой.

– А где же… остальные? – спросил Афанасий Иванович у жены.

– Это ты про Аркадия Зиновьича, Афанасий Иванович? – заерзала на стуле Арина Петровна. – Так он еще домой не вернулся… как пошел давеча в Донской, так до сей поры и нет…

– А… эта… наша ученая барыня? – язвительно скосил рот Аршинов.

– Какая, Афанасий Иванович, ученая барыня? Нету словно бы у нас такой…

– А ты камедь-то собачью не ломай, когда с тобой муж разговаривает! – крикнул на нее Аршинов. – Про молодую я спрашиваю, ежели ты моих слов не понимаешь…

– Липушка? А она, Афанасий Иваныч, у себя…

– Не желает, значит, с нами компании делить! Низки мы для ее учености! – иронически проговорил он, посматривая на Андрея.

Андрей усмехнулся одобрительно и нагнулся над стаканом.

– Напрасно, Афанасий Иванович, ты Липушку обижаешь! – заступилась горячо Арина Петровна. – Не гнушается она, а около мужа сидит… вот что!

– Возле мужа? Иван, значит, дома?

– Ка… кажется, приехал! – сконфузилась проговорившаяся старуха. – Приехал… слышала я, что приехал…

– Позвать его сюды!

– Спит он, Афанасий Иванович… завтрева уж увидишь, ежели что нужно…

– Вели разбудить… я с ним поговорю теперича на просторе…

– Липушка просила не будить, Афанасий Иванович… нарочно для этого ко мне приходила… «Попросите, говорит, папашеньку, чтоб Ваню до завтрева не тревожили, потому нехорошо он себя чувствовал и лег спать…»

Аршинов пристально посмотрел на жену и покачал головой.

– Чудно что-то, Петровна! Уж не перепутала ли ты своей пустой головой? Из одной печи и разные вдруг речи. Утром твоя Липушка мне заявила, что она хоть и венчана, а мужу чужая, а сичас так об этом муже заботиться начинает, что разбудить его никому не позволяет… Андрей, чудно ведь?

– Действительно, папаша, диковина большая! – согласился тот, улыбаясь так, чтоб этой улыбки не видала мать.

– И что ты, Андрей, непутевое городишь? – оборвала Арина Петровна. – Мало ли, что жена о муже и муж о жене скажет: всякое лыко в строку ставить не приходится… Да у тебя с женой рази никаких неприятностей не было?

– Я вообще, мамаша, я ничего, – ответил Андрей, выливая чай из стакана на блюдечко.

– И вообще говорить про брата родного не след… Грех это, Андрей, большой грех!

– Ну, довольно! – остановил жену Аршинов. – Высказала свое и достаточно.

Старик заговорил с сыном совершенно о постороннем предмете и затем, отказавшись от ужина, прошелся по саду, поговорил с садовником об яблонях, на которые напал червь, и прошел в свой кабинет.

Долго прислушивалась Арина Петровна к шагам мужа, раздававшимся в кабинете, и наконец, успокоившись за сына, стала на вечернюю молитву.

Было уже темно, когда Афанасий Иванович, передумав все свои «думы», отправился в отделение Ивана.

Иван продолжал спать, не переменяя позы.

Афанасий Иванович молча посмотрел на распростертую фигуру сына, покачал головой и возвратился в кабинет.

– Не добром это все кончится, – проговорил он, снимая с себя сюртук. – А врет она, врет! – с озлоблением застучал он по ручке дивана, на котором он сел. – Заставлю ее жить по-моему!..

Арина Петровна, молившаяся в спальне, вздрогнула от стука и прислушалась: в кабинете Афанасия Ивановича царила тишина.

Ночь была тихая и теплая. В растворенные окна спальни Липы несся из сада нежный запах резеды и отцветавшего жасмина. Она сидела у окна и, всматриваясь в темную глубь аллей, жадно глотала аромат цветов… С улицы доносились монотонные звуки трещоток ночных сторожей и глухой ленивый лай собак.

– Надо идти! – шептала она, нервно теребя оборку платья. – Что-то мелькнуло… Это Сережа… Ах нет, это куст… А если его там нет? Нет, он там… пора! – И она схватилась рукой за сердце. – Глупо, ужасно глупо, что я так волнуюсь… Бедное сердце, как оно бьется… Я помню, как-то брат поймал птичку в саду, и я ее взяла в руки, у ней тоже билось сердце, как и у меня. Но у птички оно билось от испуга, от страха, а я… разве боюсь кого? Я боюсь только своей совести, но она совершенно спокойна… я иду к брату мужа – это преступление… но разве не преступление было отдать меня за брата человека, которого я люблю больше своей жизни?.. Кто преступнее: я или они?.. Вон опять что-то мелькнуло… Это, наверное, он… надо идти… Сережа! Милый! Я иду к тебе!.. Иду!..

Липа накинула на голову платок, отворила дверь и беззвучными шагами проскользнула мимо спавшего Ивана.

Она прошла две-три комнаты ощупью и остановилась.

Ее била лихорадка.

– Преступница! – шептала она. – Я преступница! И смешно, и грустно, вместе с тем… на третий день свадьбы я иду на свидание к другому…

Что-то скрипнуло. Где-то раздался кашель.

Липа замерла.

«Не вернуться ли? – подумала она, прислоняясь к стене. – Ни за что! Ни за что! – чуть не крикнула она, идя вперед. – А что я скажу, если встретятся мне или Анфиса Ивановна, или Андрей Афанасьевич? Что я скажу им? Не знаю, но скажу ужасное… Тут дверь, кажется? Да!»

Липа отворила дверь и отшатнулась. Мягкие лучи лампады, теплившейся перед иконостасом, ласково скользнули по взволнованному

Она узнала Арину Петровну, которая, вздыхая из глубины души, стояла на коленях перед образами и клала земные поклоны.

Липа торопливо затворила дверь и бросилась направо.

– Молится… а я… я и молиться не могу! – шептала она, сбегая с лестницы. – Его только видеть, его хочу видеть, а там хоть в воду, хоть в петлю, мне все равно!

Через минуту Липа очутилась в саду и, едва сдерживая биение сердца, пробежала несколько шагов; что-то хрустнуло, какая-то птичка жалобно чирикнула и, шурша крылышками, перелетела на другую ветку.

Липа остановилась. Ей стало страшно этой непроглядной темноты аллеи и этих ночных звуков, наполнявших сад.

– Сережа! – чуть слышно проговорила она, пугаясь собственного голоса.

Невдалеке от Липы поднялось что-то черное и направилось к ней.

Она хотела крикнуть, бежать, звать на помощь и не могла: ее обняли чьи-то руки, и кто-то шептал нежно, наклонясь над ее головкой:

– Липа! Голубка моя! Что они с нами сделали?

* * *

Одно обстоятельство помешало Ивану проспать до утра. Любимому коту аршиновского дома Турке, прозванному так за его непомерно длинные усы и свирепое выражение темносерых глаз, в эту ночь не поспалось: выспался ли он днем на коленях у Арины Петровны, или по каким-либо другим более уважительным причинам, только Турка, позевав бесплодно с полчаса, пустился обходить дозором апартаменты аршиновского дома. Путешествуя по комнатам, он подошел к отделению молодых и, увидав отворенную дверь, вошел в гостиную, где спал Иван, баловавший Турку всякими сладкими кусочками чуть ли не больше всех.

Турка обнюхал Иванаи,узнав в нем своего кормильца, без дальних размышлений прыгнул ему прямо на грудь и, мурлыкая лучшие песенки из кошачьего репертуара, принялся своими усами вытирать усы Ивана.

Иван долго сносил кошачьи ласки, но, наконец, когда Турка заехал ему в рот правым ухом, не выдержал, поперхнулся и закашлялся.

– Пшел! Ну тебя! – пробормотал он. – Надоел ты мне со своими поцелуями!

Турка мурлыкал и поехал к Ивану в рот левым ухом.

Иван, чуть не подавившись, сбросил инстинктивно с груди кота и сел на диван.

– Ну тебя… ду-урак! Тьфу! – Он поковырял пальцами в глазах, встряхнул несколько раз головой и пришел в себя. – Ужли до ночи проспал? Вот так бенефис! – проговорил он, направляясь ощупью к столу. – Где тут спички были?.. Ловко, однако, отморфеил… полночь, поди, теперь… Фу!.. Где же спички?

Иван стал шарить по столам, стульям и окнам.

– Шут знает, куда они девались… Это штуки Липки… ей-богу, ее штуки… дескать, поищет, не найдет и опять спать завалится… все спички припрятала. И плевать, спичек, положим, я не найду, ну только и спать не лягу, не желаю-с! Олимпиада Сергеевна, вы спите? И опять на крючке двери?.. А может, не спит… вдруг это, как я, спала, спала да и выспалась…

Иван подошел к дверям спальни Липы и нажал ручку дверного замка.

Дверь отворилась.

– Не спит! – прошептал он. – Эх, темно! Причесаться бы надо и вообще себя в надлежащий вид привести, ну да авось не взыщет. Коли не заперлась, значит, взысканий строгих не будет.

Иван кашлянул и крикнул в дверь:

– Липа! Липочка! Олимпиада Сергеевна! Спит! Заснула! А то и притворяется, бабы на этот счет гоги и магоги: подойдешь, поцелуешь, а она сичас тебе изумление: ах, это ты, зачем ты меня разбудил? Посмотрим, притворяется или не притворяется.

Иван вошел в спальню, освещенную двумя лампадами, и осмотрелся.

– Фью! – свистнул он, разводя в изумлении руками. – Тю-тю! Волки, должно, Липку ободрали как липку! – скаламбурил он и заглянул под кровать.

XXIII

«И я тоже хорош! – подумал Иван. – Для какого рожна она спрячется под кровать? Меня она не боится, да и никого она не боится!.. Уж ежели папаше с дерзостью ответ дает, значит, вполне неустрашимая».

Иван посмотрел на кровать: постель была не смята.

– И не ложилась даже, ловко! Где же она? Липа! Липочка! Нету!

Иван сел в низенькое кресло, стоявшее у окна, и тряхнул несколько раз головой, из которой не совсем еще вышел хмель.

«В саду нешто гуляет? – подумал он, высовываясь из окна. – Неподходящее дело, и темно, и поздно… батюшки мои, да куда же жена девалась? Не у мамаши ли сидит? И это весьма невероятно: мамаша с девяти часов заваливается на боковую».

Иван закурил папироску, выпил залпом стакан воды и, осмотрев все углы спальни, погрузился в раздумье.

Свежий ночной ветерок влетел в окошко, окатил прохладною волной Ивана и заиграл складками кружевного полога Липы.

«Да чего я думаю? – словно осенило Ивана. – Больше, как к отцу с матерью, Липке деваться некуда… к ним уехала! Ей-богу, к ним!.. Сережку тут принесло, я пропал, ну, и уехала! Теперь это как дважды два – четыре, удрала. Может, даже и мамаше не сказалась, уехала: такие отчаянные, как она, на всякую штуку способны… Вот не было печали, так черти накачали… главное, сичас папаша… он этого страму не вынесет: молодая из дому сбежала!.. Убьет меня, ей-ей, убьет! „Из-за твоего поведения, – скажет, – сбежала../' Эх, папаша, папаша!.. Вот она, жисть-то наша: не женился – били, и женился – будут бить. А за что-с? Она, вон, от меня на замок, а папаше это неизвестно… ее бы за такие фокусы за косы следовало, а не меня колошматить… Завтра же все папаше скажу, пущай бьет, но я все ему выскажу!.. Женил тоже, шут знает на ком, на недотроге какой! Кошка какая-то дикая; ты ее только погладить собираешься, а она от тебя за версту. Тьфу!»

Иван зажег свечку, привел в порядок свой туалет и развалился снова на диване.

«А завтра от папаши здорово на орехи попадет! – размышлял он, затягиваясь папироской. – Места живого не оставит! „Ты, скажет, жены своей уберечь не мог, к родителям своим ушла и меня острамила, меня, Аршинова!.. Убить тебя, подлеца, за это мало!“ Не уехать ли? Сперва к Пашке поеду, а завтра утречком к Алеевым: дескать, пожалуйте супругу для водворения на место жительства… Все-таки папаша увидит, что я стараюсь об семейной жизни… может, даже увечье через это отложит, а то действительно нехорошо: жена у своих, а муж у своих. Полный раскол! Право, уеду!»

Иван сел и закурил новую папиросу.

«Пашка-то как

Ивана так восхитила мысль о сюрпризе, который он сделает цыганке своим неожиданным посещением, что даже расхохотался громко, но тотчас же и замер, зажав рот рукой.

– Ошалел! Совсем ошалел! – ударил он себя по лбу. – Проснется кто, и пиши тогда к родителям.

Он потушил свечку, надел в темноте картуз и пальто и прислушался; в доме царила невозмутимая тишина, только Турка терся около его ног и тянул свое бесконечное мурлыканье.

– Брысь! – оттолкнул Иван ногой кота и, осторожно ступая на мысках, стал пробираться вниз.

«Удивится Пашка! – рассуждал он, пробираясь по стене. – Наскрозь я ее этим сюрпризом пронзю… Лестница проклятая, – завсегда скрипит; люди ходят – ничего, а как я пойду, сичас скрипеть примется, ишь ты, ровно во мне сто пудов. Сколько раз говорил я папаше, что лестница неблагонадежна, скрипит, переменить бы некоторые ступеньки следовало: сойдет, говорит. Ему-то, конечно, сойдет, а вот как ты начнешь сходить, так у тебя душа в пятки уходить!» – сострил Иван и, очутившись на дворе, знакомою тропой направился в сад к заветной калитке, выходившей в переулок.

Усадовых ворот на него бросились бродившие по двору собаки, но, узнав в нем хозяина, радостно визжа, стали кидаться к нему на грудь.

– Цыц, ну вас! Пошли! – отбивался он от собачьих ласк и, юркнув в ворота, свернул в боковую аллею. – «Что за ночь, за луна, когда друга я жду!» – замурлыкал он, скользя по аллее. – Ночь-то действительно ночь, а вот насчет луны-то недостаток большой, ишь, какая темь, того гляди, калитку пройдешь, а отчего бы это темно так стало? – поднял он кверху голову. – Тучки пошли, значит, дождик будет, хорошо кабь до дождя-то до Пашки добраться, а то наскрозь промочит. Ничего, хе-хе-хе, поцелуями обсушит, губы у ней, у проклятущей, все одно что горячие сковородки из печки, огневая, бестия! Стой, никак я прошел поворот? – остановился он. – Иль не прошел? Это что? Скамейка, – нащупал он, – значит, не дошел еще…

Иван прошел еще по аллее и, раздвинув кусты, свернул налево.

– Кажется, тут, а может, и прошел, ну, да это не беда, по забору я скорей найду калитку… Что за шут такой? – остановился он в нерешительности. – Палки какие-то натыканы, да это клумба с цветами, тьфу! Вона, значит, сколько я лишнего прошел, ворочаться надо.

Иван хотел вернуться в аллею и уже сделал несколько шагов назад, как до слуха его донесся неясный шепот.

Иван пригнулся и застыл на месте.

«Уж не Андрей ли возвращается откуда?» – подумал он и прислушался, повернувшись по направлению к калитке.

– Нет, это не Андрей, – решил Иван, – это отсюда… Опять! Кого тут леший ночью носит? Батюшки, уж не папаша ли меня ищет? – похолодел вдруг Иван и пригнулся совсем к земле. – Тьфу, вот дурачина-то! – выругал он сам себя. – Станет из-за меня папаша ночью себя тревожить… придет же этакая ахинея в башку! Ах, папаша, папаша! До чего вы меня своим образом затуманили! Опять, опять… да это либо в аллее, либо возле оранжереи… нет, в аллее… и как будто у оранжереи… уж не воры ли забрались, чтоб обокрасть, и совещаются?.. Надо подождать…

Иван присел на корточках на траву и, едва дыша, стал прислушиваться к неясному шепоту.

– Все совещаются… только, по-моему, ежели бы это были воры, они бы давно воровать пошли, – резонно рассудил он, поднимаясь из травы, – тут какая-нибудь другая штукенция.

В ночной тишине прозвучал поцелуй. Иван вздрогнул и, разинув рот, уставился в темное пространство.

– Целуются! – прошептал он. – Еще, еще! Четыре, пять, шесть… ловко! Валяй, ребята! – чуть не крикнул он вслух. – Люблю я эту музыку! Еще! Тьфу! Словно Пашка это моя…

Иван раздвинул осторожно кусты и сделал несколько шагов вперед.

– Кто бы это был? – задумался он. – Конторщик рази какой? Да с кем? А любопытно узнать, какая это горячая душа лобзание производит.

Иван совсем уж забыл о цели своего путешествия, им всецело овладело желание узнать, какие это голубки у них в саду разводят амуры и целуются без всякого стеснения. Он повернул в аллею и осторожно стал подвигаться вперед.

Снова прозвучал поцелуй. Иван остановился.

– Голубчики мои! – радостно зашептал он. – Да это садовник Лаврентий! Ах, старый шут! Недаром все говорят, что он пололке Арине все платочки дарит… он и есть! Скажите пожалуйста, какой Дон Жуан вдруг, десяти волос на голове нет, а целуется за десятерых молодых… ах ты, пион луковый! – засмеялся тихо Иван. – Надо подсмотреть, с Ариной это он или нет! Что смеху завтра у нас будет, страсть! – И Иван, предвкушая наслаждение завтрашней травли, двинулся по аллее.

Дойдя до одного из поворотов, он прислушался и пошел прямо на шепот.

– Вот они где целуются-то, – проговорил Иван, останавливаясь, – в беседке! Самое, по-моему, настоящее место для рандевы, и сидеть есть на чем, и дождик не намочит… – «Замолчали что-то, ужли меня услыхали?» – с досадой подумал он. – Не слыхать— спугнул! Этакий я осел, с позволения сказать!

Иван прошел еще несколько шагов, взял направо и нагнулся, стараясь рассмотреть неясный силуэт беседки, утопавшей в зелени.

– Что-то белеется… а, может, это у меня в глазах со вчерашнего… Стой! Здесь! – обрадовался он, услыхав снова шепот. – Попались, голубчики!..

Иван потер руки, пошел тихо в обход и, наткнувшись на куст, произвел шум, который был услышан в беседке.

– Тут кто-то есть! – испуганно заговорил женский голос.

– Пустое, моя радость, – ответил мужской, – просто птица перелетела с одной ветки на другую.

У Ивана мурашки побежали по спине.

– Лип… Липка! – задыхаясь, прошептал он, узнав знакомые ему голоса и схватываясь судорожно за куст. – И Сергей!.. Они!.. Они!..

Его забила лихорадка. Он чувствовал, как дрожали его руки и ноги, а в ушах звенели поцелуи жены.

– Вот… вот как! – лепетал он, жадно устремляя взгляд в беседку. – Радуйтесь все, и папаша, и мамаша… Убить! Убить… За это!

Иван хотел броситься вперед и не мог сдвинуться с места. Какая-то неведомая сила парализовала его движения и пригвоздила к кусту жасмина, нежный аромат которого

Последний хмель выскочил из его головы.

Он сознавал ясно, что он обманут и одурачен, что он муж чужой жены, и больше ничего.

Это сознание острым ножом резало его сердце и заставляло страдать его самолюбие. Он не любил своей жены, да и когда он мог ее полюбить? Ему нравилась другая женщина, которой он отдавал и свои досуги, и свое чувство, и отцовские деньги, – все это так, это он понимал отлично, – одного только не мог и не хотел он понять, как смела та, которая путем насилия стала его женой, броситься в объятия к его брату и забыть, что и ее душа, и ее тело принадлежит по праву только ему одному, законному мужу?

Этого он не хотел понимать и весь дрожал от ненависти и жажды мести.

Липа с Сергеем вышли из беседки и прошли мимо куста, за которым бесновался оскорбленный супруг.

– Ведь ты моя, Липа? Да? – донеслось до Ивана.

– Навек, мой дорогой… Что бы с нами ни случилось, я твоя на жизнь и смерть!

Слова жены, словно раскаленные иглы, впились в грудь Ивана.

– Подлая… тварь! – заскрежетал он. – Хорошо! Посмотрю я, как ты запоешь завтра у папаши!.. Мы с тобой и с твоим негодяем Сережкой своим судом расправимся!..

Он вышел из-за куста, сел на скамейку и схватил руками голову. Он плакал.

– Папаша! Что вы со мной сделали? На позор… на пагубу мою женили… за что? За что?..

И глухие рыдания Ивана понеслись по заснувшему аршиновскому саду, как живой протест родительскому произволу и насилию…

* * *

Солнце давно уже взошло и наполнило сад и теплом, и светом. Громко чирикали воробьи, стаями прыгая по дорожкам и с шумом взлетая на ветки кустов и деревьев; плакала пеночка, встревоженная тихо кравшеюся по кустам кошкой, лукаво жмурившей серые глазки, загоравшиеся при виде добычи хищническим огнем; в прозрачных водах пруда весело плескались караси, отыскивая себе корм в берегах, густо поросших сочною травой.

Иван очнулся.

Он всю ночь до утра просидел на скамейке, обдумывая свое положение, и пришел в себя только тогда, когда солнце сильно стало припекать его открытую голову.

Он прищурился на солнце, вздохнул и, отыскав свою фуражку, отправился прямо к отцу.

Афанасий Иванович молился в своем кабинете. Он клал земные поклоны за поклонами, поминая в своих молитвах всех сродников, до троюродного племянника включительно, и, услыхав стук в дверь, остановился на какой-то рабе Божией Секлетинье.

Увидав Ивана, он моментально из благочестивого настроения перешел в мрачное и, сжав кулаки и сдвинув брови, шагнул к сыну.

– Папаша! – проговорил тот, покорно склоняя голову. – За что?.. Зачем вы меня женили?

Афанасий Иванович остановился и презрительным взглядом окинул сына.

– А затем, идол, чтобы ты остепенился! – ответил он, опуская руки. – Да, видно, горбатого одна могила исправит.

– Папаша!..

– Заладил одно, как сорока: «Папаша да папаша…» Ну, папаша, а дальше что?

– А дальше то-с, что я несчастный человек на свете, – проговорил Иван дрожащим голосом. – Какой я муж?

– Действительно, – усмехнулся Афанасий Иванович, – муж незавидный. В первую же ночь после брака из дому пропал… Я о таких мужьях и в сказках не слыхивал. Бегали мужья от злых жен – это верно, да только не в первый же день после свадьбы. Такого беспутного мужа, как ты, Иван, ни в каких заграницах не найдешь.

– А почему я сбежал, как вы полагаете, папаша? – шагнул вперед Иван.

Афанасий Иванович озадачился.

– То есть как отчего? Запил, оттого и сбежал.

– Это напраслина, папаша. Просто от стыда-с.

– От стыда? – нахмурился Аршинов. – Это еще что за новости?

– Не пустила меня Липка-то, заперла спальню и говорит: покойной ночи-с! Каково это мне было, папаша?

Афанасий Иванович посмотрел на сына и раскатился хохотом, упав в кресло.

– Ах, дурак, дурак! Ха-ха-ха! Ах ты, вахлак, вахлак! Ха-ха-ха!

– Конечно, я дурак, папаша, что послушался вас и женился на Липке, – обидчиво проговорил Иван, – потому что на такой девушке ни один порядочный человек жениться бы не стал.

– Ну, об этом ты судить правильно не можешь, потому и за тебя, дурака, не всякая тоже порядочная барышня пошла бы, ты скажи спасибо, что и эту-то уломали.

– И спасибо даже говорить не за что, вот что-с! – с озлоблением перебил тот.

– Иван!

– Не за что-с! Сережкину полюбовницу вы мне в жены подсунули, так это не стоит благодарности.

– Иван! Ты говори, да не заговаривайся. Слышишь? Я тебе жену выбирал, я, Афанасий Аршинов, и выбирал жену родному своему сыну, Иван, ты этого не забывай, а что Аршинов выбрал, значит, добре и гожо, в полюбовницах она ничьих не была, а что ежели тянули они канитель насчет книжек да ученых разговоров, так это тебе, дураку, известно было и сути не составляет.

– Хорошо-с. А что вы, папаша, мне ответите, когда я вам скажу, что моя жена нынче ночь дома не ночевала?

Аршинов стукнул по столу кулаком и крикнул:

– Липа не ночевала? Иван, ты врешь!..

– Провалиться мне в тартарары, ежели вру, папаша! В саду с Сережкой их поймал, в беседке, всю ночь, проклятые, целовались да надо мною насмехались!

– Иван! Ты врешь? – громовым голосом повторил старик, приподнимаясь с кресел.

– Папаша! Ужли я об двух головах и стану врать да на себя позор брать? Да ежели бы у меня вас на свете в живых не было, так я бы про это матери родной не сказал, из-за угла бы их, может, укокошил, а никому бы не сказал!

Старик побледнел и, подойдя к сыну, схватил его за руки.

– И… ты видел их? – шепотом проговорил он. – Своими глазами видел?

– Господи! И голоса их, и все такое прочее. Я думал сперва на садовника, слышу – целуются, садовник, думаю, – бессвязно передавал Иван отцу, – подошел к беседке, слышу, Липка с Сережкой целуются да меня с вами на все корки честят!

– Меня-а? – трясясь, переспросил Аршинов.

– Вас, папаша! «Какой, – говорят, – это родитель, – аспид!» – со злорадством проговорил Иван.

Аршинов отбросил в сторону Ивана и забегал по кабинету, ероша волоса и сжимая кулаки.

– Вот как-с! – шипел

– Папаша! – прервал отца Иван.

– А ты что болваном стоишь? – затопал на него отец. – Зови сюда сичас Андрея и этих… дрянь эту… Сережку и Липку… Да иди же, осел, или я тебя задушу…

Иван съежился и выскочил из кабинета.

Аршинов, задыхаясь, упал в кресло и швырнул в угол чернильницу.

– Проклятые! Осрамили, на весь город опозорили!.. Убью!..

XXIV

Первым явился Андрей.

Скорчив грустную рожу, он торопливыми шажками подошел к отцу, чмокнул его в плечо и, проговорив обычное: «С добрым утром, папаша», – вопросительно уставился на отца.

Афанасий Иванович поднял голову и мрачно посмотрел на сына.

– Слышал? – спросил он.

– Слышал-с, папаша! – с коротким вздохом ответил тот. – Сичас мне Иван в коротких словах объяснил.

– Что же это такое, Андрей, а? – откинулся Аршинов на спинку кресел. – Срам! Позор! Ведь мне теперь прохода не дадут. «Не успел, – скажут, – сына женить, а уж невестка шашни завела…» Что ж ты молчишь? Я тебя спрашиваю!

– Срам, это действительно, – раздумчиво проговорил Андрей, – только это еще вопрос, папаша, можно верить Ивану или нет: весьма возможно, что ему с пьяных глаз многое в совершенно излишнем виде показалось…

– Ты думаешь?

– Полагаю, что так. Может, они и действительно разводили романцы при луне, вспоминали старое, ну, и того-с… Молодость, папаша, большая глупость, весьма вероятно, что даже книжку какую-нибудь читали…

– Это ночью-то? А зачем она в сад попала?

– Кто-с? Книжка-с?

– Какая книжка!.. Липка!..

– А как вы думаете, приятно молодой жене сидеть со спящим да еще пьяным мужем дома-с? Пошла со скуки по саду прогуляться, встретилась с Сережкой и заговорилась…

– И это все может быть…

– Очень просто даже, папаша. Я не защищаю ее-с, потому совсем не знаю, что она за человек такой, но думаю, зная Ивана очень хорошо, что особенной вины со стороны бабенки не было… Весьма возможно, что я и ошибаюсь…

– Дай бог, чтоб ты не ошибся, Андрей! Ну, а если ошибся, что тогда?

Андрей пожал плечами и вздохнул.

– Зло-с, трудно поправимое…

– Проклятые! – вскочил Афанасий Иванович. – Своими руками их задушу!..

– Достойны этого-с! – проговорил Андрей.

И ни у того ни у другого даже мысли не мелькнуло о том, что виной всему были они сами. Им и в голову не пришло, что насильственные брачные союзы рвутся так же легко, как паутина, сотканная пауками на гибель глупых мух.

На человеческие чувства они смотрели как на «глупые романцы», а на замужнюю женщину – как на рабу, которая должна знать только одного мужа, хотя бы и насильно ей навязанного, любить и трепетать перед каждым его взглядом.

Традиции купеческого самодурства трактовали «бабу» как вещь, как необходимую приправу в домашнем обиходе, и поэтому Афанасий Иванович и Андрей, соединив путем насилия и лжи два чуждых друг другу существа, со спокойною совестью могли искренно возмущаться поведением «мужней» жены…

Явился Сергей. Он тоже знал, зачем его звал отец.

Иван, идя за ним на почтительном расстоянии, все время, пока они шли до кабинета отца, стращал его со злорадством:

– Вот погоди, покажет тебе папаша, как с Липкой по ночам шататься! Он из тебя выбьет ученость-то твою проклятую! Брат тоже! Муж спит, а он с женой его обнимается! Убить тебя за эту музыку следует!

Сергей молчал. Только подойдя к дверям отцовского кабинета, он так посмотрел на Ивана, что тот невольно отскочил назад.

Сергей вошел в кабинет с презрительной улыбкой на губах, протянул молча руку Андрею и поклонился отцу.

Афанасий Иванович вскочил с кресла, с яростью взглянул на сына и тотчас же сел.

– А где же та? – крикнул он Ивану, застывшему в смиренной позе у дверей. – Твоя потаскушка-то?

– Одевается, папаша… сичас придет-с.

– Ее не на бал зовут, а к отцу мужа! – выкрикнул Афанасий Иванович. – Тащи ее сичас, слышишь, болван? Сию минуту тащи, в чем она есть!

Иван бросился и в дверях столкнулся с Липой.

Она была бледна, но спокойна. В голубых глазах ее светилось счастье, по слегка открытым губам блуждала счастливая улыбка. В легком белом платье, убранном бантиками из голубых лент, с пучком жасмина, вдетого в роскошные волосы, собранные на голове коронкой, она походила на невесту, идущую навстречу любимому жениху.

И она знала, зачем ее потребовали к старику, и без всякого страха, с сознанием собственной правоты, шла на суд нечестивых.

Липа пожала руку Андрею и подошла к старику.

Аршинов пристально посмотрел на Липу и молча показал ей на стул.

– Садитесь! – проговорил он. – Иван, запри двери!

Иван повернул ключ и прислонился к двери.

Липа подошла к Сергею, стоявшему у окна, и крепко сжала ему руку.

«Змея! – подумал Иван, следя исподлобья за движениями жены. – Здоровается тоже, как будто неделю цельную не видалась! Ну, да постой, все твои увертки папаша на свежую воду выведет!»

Липа села, не выпуская руки Сергея и тем приглашая его сесть рядом с собой.

Сергей сел на стоявшее рядом кресло и закинул ногу на ногу.

Наступило минутное молчание.

Афанасий Иванович как будто бы собирал растерявшиеся мысли и отчаянно тер себе лоб.

Андрей наблюдал за стариком и вздыхал.

– Афанасий Иванович! – прервала молчание Липа.

Старик вздрогнул и поднял голову.

– Будьте любезны, объясните мне причину!

– Сичас узнаешь! – прервал ее грубо Аршинов и с шумом отодвинулся от стола вместе с креслом, на котором он сидел.

Иван испуганно уставился на отца.

– Я вас призвал сюда, сударыня, по очень важному делу, – начал Аршинов, нервно теребя бороду. – Мой сын и ваш законный муж, Иван, которого вы перед престолом Всевышнего поклялись любить…

– Я вас перебью, Афанасий Иванович, – остановила его Липа, – никогда я не клялась любить человека, к которому я не чувствовала никакого расположения… Вам лучше знать, при каких условиях и обстоятельствах совершился этот гнусный, насильственный брак.

– Вот как-с! – насмешливо проговорил Аршинов. – Значит, вас на веревке в церковь тащили-с?

– Хуже, в тысячу раз хуже, Афанасий Иванович. Если б вы меня тащили на веревке, я бы перегрызла эту веревку и была бы свободна, а

– Постойте-с! Все это книжные слова, и я их знать не хочу. Не все то хорошо, сударыня, что в книжках прописано. Каким манером вы сделались женой Ивана, – обманным или нет, об этом теперь разговаривать поздно. Вы сичас мужняя жена и должны ответить перед мужем за свое поведение.

– Мой муж молчит, а вам давать отчет я не желаю!

– Ваш муж – мой сын! – привстал Аршинов, опираясь руками о стол. – Моя плоть и кровь, а я – я старший здесь, и я заставлю вас отчет отдать, сударыня! Слышите-с? – как-то прошипел он, колотя кулаком по столу. – Заставлю-с!

У Липы задрожала нижняя губа. Сергей побелел и стиснул зубы.

– Ваш муж обвиняет вас, сударыня.

– Значит, здесь суд? – перебила его Липа.

– Да-с, угадали, суд-с.

– Я не признаю вашего суда! – поднялась Липа. – У мужа с женой судья – один Бог!

– Это там! – вскрикнул Аршинов, поднимая кверху руку. – Там, когда вы предстанете пред судом Всевышнего, а здесь я буду судить вас! Я, сударыня!

– Я вам сказала, что не признаю вашего суда! – твердо проговорила Липа, опускаясь в кресло.

– Заставлю признать-с! Заставлю-с! Срамить и позорить мужа вы умеете, а признавать суд отца мужа не умеете… хорошему же вас книжки учат.

– Папаша! – заговорил Сергей.

– Молчать, щенок! Я говорю с этою дрянью, а не с тобой.

– Оскорблять ее вы не имеете права: она вам чужая.

– Чужая? Ха-ха-ха! Чужая! Иван, кланяйся Сережке в пояс, твоя законная жена тебе чужая… да благодари же, дуралей, братца!

– Я, право, папаша… пожалуй, я поклонюсь, – затоптался в нерешительности Иван. – Только за что же-с, он же у меня жену отбил, и я же ему кланяться должен за это?

– Слышите, сударыня, в чем ваш муж обвиняет вас? Или у вашей учености ушки заложило? Ась? – как-то захлебываясь и ероша волоса на голове, говорил Аршинов. – Да расстегните вы свой роточек-то, удостойте нас, неучей, вашим ответом умным.

– В чем же он обвиняет меня?

– В том-с, что вы любите не его, законного своего мужа, а Сережку.

Липа вспыхнула и, дрожа всем телом, вскочила с кресла.

– Неужели, Афанасий Иванович, для вас новость, что я люблю Сережу? Я любила его, когда была в девушках, люблю теперь и буду любить до последнего моего вздоха, – заговорила она, опираясь на плечо Сергея.

– Очень приятно слышать!

– Ни запираться, ни отпираться я не умею. Мой муж и вы знали раньше, что я люблю его, и если это не нравится моему мужу – вина не моя.

– И это говорит девушка, воспитанная в страхе Божием! Замолчите, бесстыдница! Я стар, я много видел на своем веку всякой мерзости и подлости, и то краснею от ваших распутных слов.

– Я вам говорила и прежде, Афанасий Иванович, что мы не поймем друг друга. Что вам кажется позорным и распутным – я считаю честным и благородным, и наоборот. Скажите, по крайней мере, чего вы хотите от меня?

– Вы даже этого не знаете? Иван, скажи своей жене, чего ты хочешь от нее?

– Я-с?.. Я, папаша, ничего особенного не желаю, обидно только-с. Спал, спал и вдруг – хвать, с Сережкой обнимается…

– Замолчи, дурак! – остановил Ивана старик. – Мы желаем, сударыня, чтобы вы не срамили нашу честную фамилию и жили бы с мужем, как к тому вас закон обязывает.

– Может быть, я и жила бы так, но теперь, узнав, каким подлым и низким обманом вы заставили выйти меня за вашего сына замуж, я так жить, как вы хотите, и не могу, и не хочу. Понимаете, не хо-чу. Не хо-чу!

Старик затрясся и шагнул к Липе.

– Папаша! – бросился к нему Андрей. – Успокойтесь, обойдется-с. Поверьте слову, обойдется.

– Пусти, Андрей! Я покажу этой дряни, как надо отвечать Аршинову. Прочь!

– Ни к чему это, папаша. Словом надо убеждать.

– Словом? Эту негодную девчонку словом?

– Папашечка! – кинулся Иван к отцу. – Плюньте-с, ей-богу, плюньте-с…

– Прочь, дурак! Я поговорю только с ней, – отпихнул он сына и остановился среди кабинета, тяжело дыша. – Олимпиада Сергеевна! Хотите вы меня понять или нет? – проговорил он.

– Хочу.

– Я – Аршинов, слышите? Аршинов, а Аршиновы срамить себя не привыкли. Чуть не семьдесят лет их фамилия пользуется в Москве почетом и уважением. Ни одно черное пятно, ни одна подлость не легла на аршиновскую совесть. Ни одна жена из аршиновского роду не вешалась на шею к постороннему. Слышите, Олимпиада Сергеевна?.. Так неужто вы полагаете, что я, на старости лет, при всеобщем почете и уважении, дозволю какому-то алеевскому выродку срамить и позорить мое незапачканное имя?

– Я понимаю вас, Афанасий Иванович.

– Значит, вы согласны со мной?

– Нисколько. У вас свои, аршиновские, взгляды, свое больное самолюбие – у меня свои. Вы говорите, что я кладу своими поступками позорное клеймо на ваше честное имя. А спросили ли вы, человек с честным именем, свою совесть, что скажу я, какие муки вынесу, когда узнаю правду? Вы знали, Афанасий Иванович, что рано ли, поздно ли правда, как солнце, осветит мой бедный ум и что я буду жестоко мстить и за свое разбитое счастье, и за свою исковерканную жизнь… Вы знали это или, по крайней мере, должны были знать: ведь вы так кичитесь своим умом и хвалитесь, что все Замоскворечье смотрит на вас, как на Дельфийского оракула.

– Оракул царя Соломона есть, а такого и нет вовсе… а еще ученые! – бормотал Иван, прижимаясь снова к дверям.

– Я имела слабость поверить вашим уверениям, что Сережа, которого я любила больше всего на свете, только играл в любовь и поехал к своей невесте в именье… Я писала к нему – вы перехватывали письма, и я, конечно, не получила на них ответа…

– А я писал, писал без конца! – проговорил Сергей.

– И я не получала ни одного твоего письма. Я должна была верить вам, Афанасий Иванович. И как я не могла поверить родному отцу моего дорогого Сережи?.. У меня не было и мысли, что отец, родной отец мог так подло и низко обмануть и насмеяться над

Афанасий Иванович вздрогнул, как ужаленный, и побледнел, как смерть.

– Я увидала Сережу в день моей несчастной, позорно несчастной свадьбы… я увидала его и поняла инстинктом, что нас подло обманули… родные отцы! И я тут же, Афанасий Иванович, в день своей свадьбы, на ступенях церкви, дала клятву быть женой… Сережи! Слышите ли вы меня теперь, Афанасий Иванович?

– Негодяйка! – едва мог выговорить старик.

– Вы можете делать что хотите: плюйте на меня, презирайте, убейте, но я от своего слова не отступлюсь… Ни за что! Ни за что!.. И никогда!..

Афанасий Иванович обвел страшным взглядом всех и развел руками.

– Это что же такое? – бормотал он. – Разбой!.. Нигилизм!.. Попрание закона… Врешь! Врешь! – крикнул он Липе, схватившейся за руку Сергея. – Ты не на того напала… Я тебя в землю живую заколочу, а любить мужа будешь!

– Никогда и ни за что! – проговорила Липа, трясясь как в лихорадке от волнения.

– Заставлю! – затопал ногами Аршинов и с пеной у рта бросился к Липе.

– Сережа! – чуть слышно простонала она.

Перед разъяренным отцом вырос Сергей.

– Отец! – дрожащим голосом проговорил он.

Слово «отец» поразило Аршинова: он в первый раз в жизни услыхал его от сына и отшатнулся в изумлении.

– Отец, – продолжал Сергей, – есть мера всему, есть мера и человеческому насилию.

– Замолчи! Замолчи! Убью!..

– Я молчал слишком долго. Молчал всегда, уважая в «отце» – отца, но когда этот «отец» перестал быть отцом, я перестал быть почтительным сыном.

– Андрей! Андрей! – задыхаясь, шептал Аршинов. – Что же это такое? Сплю я или все это наяву?

– Наяву-с, о Господи! Долготерпелив Ты и многомилостив! – вздохнул Андрей.

– Есть, отец, на свете справедливость. Кто творит зло, тому злом заплатится сторицею. Я любил тебя, отец, и уважал в миллион раз искреннее и сердечнее, чем эти негодяи, которые купили твою отцовскую любовь – один лакейскими поклонами да уничижением, а другой – распутством, в котором ты видел свою «натуру» и свой «характер», – а чем ты заплатил мне за эту любовь? Тем разве, что всегда издевался надо мною, как над последним приказным от Иверских ворот, или тем, что отнял у меня самое дорогое для меня существо, отнял мое счастье, мою жизнь? И это я прощаю тебе, отец… Ты бродишь во тьме, а слепцу прощается многое, ибо свет – не светит ему… Я прощаю тебе все оскорбления, все, чем отравлена моя жизнь, но оскорбить Липу я не позволю никому! Ни негодяю мужу, ни тебе, отец! Никому!

Афанасий Иванович побагровел и зашатался.

– Ты… ты… учить меня? Меня? – крикнул он с пеною у рта. – Щенок! Молокосос!

– Папаша! Ради бога, не волнуйтесь! – подскочил снова к Аршинову Андрей.

– Андрей! Иван! Бейте их! Бейте! До смерти бейте! – ринулся старик к Сергею, засучивая рукава.

Сергей схватил близкую к обмороку Липу на руки и одним скачком очутился на подоконнике.

Крепко обняв ее одною рукой, он ударил свободной по раме.

Ставни раскрылись, и осколки стекол, звеня и подпрыгивая по каменному тротуару, полетели под ноги прохожих.

– Отец! Если кто-нибудь хоть пальцем дотронется до нас, мы бросимся на мостовую! – проговорил Сергей, весь дрожа от негодования, и кинул на старика Аршинова вызывающий взгляд…

XXV

За запертыми дверями в эту минуту раздался раздирающий душу крик Арины Петровны. Несчастная мать после утренней молитвы спустилась в столовую и, не найдя там ни мужа, ни детей, сердцем почуяла недоброе.

Она быстро взошла наверх и, подойдя к запертым дверям кабинета Афанасия Ивановича, услыхала последние слова Сергея.

Словно острым ножом полоснули они ее материнское сердце. Не помня себя, задыхаясь и дрожа, она неистово стала колотить руками в дверь и кричать раздирающим голосом:

– Пустите! Ради Бога! Ради Пречистой Матери… Пустите! Да пустите же, душегубы!

Иван бросился к дверям и впустил обезумевшую мать.

– Сережа! Сын мой! – бросилась она к окну. – Пожалей свою несчастную мать!.. Сойди! Они не посмеют… слышишь, Сережа?.. Не посмеют сделать тебе худого!..

Арина Петровна едва стояла на ногах; она вцепилась в сюртук Сергея и повернулась к мужу.

– Душегуб! Разбойник! На свое порождение руку поднял!.. Будь ты проклят со своей гордыней! Проклят! Проклят!

Афанасий Иванович потемнел как-то сразу и пошатнулся.

– Андрей! Иван! – закричал он сдавленным голосом. – Гоните их вон… и Сережку, и эту распутницу… Отрекаюсь я от них… да гоните же, анафемы! Вон отсюда!.. Поганой метлой гоните… чтоб и духу их развратного здесь не было… вон! – затопал он ногами и, упав в кресло, схватился за ворот рубашки и застонал: – Душно мне… душно!

Арина Петровна и Андрей с Иваном бросились к Афанасию Ивановичу, рвавшему на себе рубашку и ловившему искривленным ртом воздух.

Сергей соскочил с окнаи,придерживая за талию Липу, остановился в дверях.

– Прощай, отец! – проговорил он, с грустью смотря на отца. – Нас с тобой рассудит Бог!

Афанасий Иванович хотел что-то ответить, но беспомощно замахал руками и, откинувшись на спинку кресла, захрипел.

– Скорей отсюда, Липа! Как можно скорей! – шепнул Сергей, выбегая из кабинета.

Липа дрожала как в лихорадке и крепко жала руку Сергея.

– Возьми только самое необходимое, – продолжал Сергей, – и успокойся… ты дрожишь вся… Я доведу тебя до твоей комнаты…

– Нет, милый, не надо… я сама… это ничего, пройдет… вот видишь, я и покойна! – улыбнулась она. – Укладывайся ты скорей… я не вынесу новых оскорблений!

– Мы выгнаны. Сильнее этого оскорбления им не придумать, моя дорогая…

– Зато мы теперь свободны. Не правда ли, Сережа, свободны ведь? И навсегда? – схватила Липа за руки Сергея.

– Навсегда, моя радость. Свободные, как птицы, понесемся мы с тобой по бурному житейскому морю, деля пополам все, что ни пошлет нам судьба. А выбьемся из сил, утонем в этом море без ропота и проклятий, но с благодарностию за пережитые минуты счастья. Вперед, моя дорогая!

– Вперед, мой милый!..

Они разошлись.

Сергей, поднимаясь к себе, остановился, услыхав поднявшуюся в доме суматоху.

До его уха долетело приказание Андрея, отданное кому-то из прислуги:

– Скорей за доктором, с папашей удар!

Сергей почувствовал что-то вроде укора. Его сердце болезненно сжалось, и глаза затуманились слезой.

– К нему!.. К отцу! – крикнул он и быстро сбежал с лестницы.

В зале он встретил Андрея, торопливо шедшего в кабинет с какими-то склянками в руках.

Увидав Сергея, он остановился и вопросительно посмотрел на него.

– Я хочу видеть отца, Андрюша! – просительным голосом проговорил Сергей.

– Что ж… если хочешь доколотить, иди! – злорадным тоном прошептал тот. – Идите и доколачивайте, – размахнул он склянками, – вам ведь что у брата жену отнять, что отца убить – ничего не стоит!.. Пожалуйте-с!..

Сергей опустил голову и, не сказав ни слова брату, повернулся к нему спиной.

Молча он вошел в свою комнату и принялся увязывать свои пожитки.

«Видит Бог, я не хотел этого! – думал он. – Бедная мать, как она должна страдать теперь… и за меня, и за отца, и… за Ивана! А кто виноват? Сам отец и никто больше…»

В коридорчике раздались знакомые шаги Подворотнева. Сергей крикнул ему, и старик, охая и вздыхая, поздоровался с ним и сел на первый попавшийся стул.

– Какие дела-то у нас, Сереженька, а? Греховные, во всех отношениях! – проговорил Подворотнев. – Папашеньку-то вашего Бог посетил скорбию…

– Вы были там? – живо спросил Сергей.

– Сейчас оттуда, во всех отношениях.

– Скажите, что он? Лучше ему? Доктор приехал или нет?

– И доктор приехал, и кровь Афанасию Ивановичу пустил… благодарение Богу, что ударец-то не сурьезный, во всех отношениях…

– Слава богу, – перекрестился Сергей, – а то у меня просто вся душа изныла… Что говорит доктор?

– Ободрительно, во всех отношениях, ободрительно говорит. Пройдет без последствий. И что с ним случилось? Не пойму никак, с чего этот удар вдруг приключился? Прихожу я в столовую чай пить – самовар на столе, а никого нет. Сижу и жду, во всех отношениях. Только вдруг слышу суматоху… Что такое? Бегу к горничной, а та и докладывает: «С самим удар приключился, за доктором бегу!» – а отчего, неизвестно.

– Причиной болезни отца был я, мой милый Аркадий Зиновьич! – ответил Сергей, подсаживаясь к старику.

– Вы, Сереженька? – изумился Подворотнев. – Ничего не понимаю… во всех отношениях, ничего не понимаю…

Сергей рассказал старику, как произошла вся история.

Выслушав внимательно рассказ Сергея, старик задумался.

– Да! – проговорил он наконец, выходя из задумчивости. – Судьбы Божии неисповедимы… Собирался мой Сереженька в ярмарку, а отец его, яко блудного сына, во всех отношениях, из дому изгоняет… Греха-то, греха-то на людях сколько!.. Что же вы теперь предпринять думаете?

– И сам еще пока не знаю, Аркадий Зиновьич…

– А Олимпиада Сергеевна?

– Липа отправится к отцу… разумеется, когда я устроюсь, найду себе дело – она переедет ко мне…

– В полюбовницы, во всех отношениях?

Сергея покоробило.

– И у вас те же предрассудки, что и у отца…

– Голубь мой, вы рассудите сами здравомысляще… Как же иначе назвать чужую замужнюю жену, которая идет жить к холостому человеку, во всех отношениях? Не осуждая ни вас, ни Олимпиаду Сергеевну, говорю я это… да и мне ли, грешнику старому, осуждать юность незапятнанную? Из песни слова не выкинешь, а женою вашей чужую жену не назовешь. Понимаю я вас, во всех отношениях, радуюсь за ваше счастие и желаю от всего воздыхания моего, дабы оно длилось до скончания века вашего; больно вам, голубь мой, слышать это жестокое юному сердцу слово, а ничего не поделаешь. Самовар чайником не назовешь, а неразвенчанную жену своею родною, законною не сделаешь…

– А что ж делать, Аркадий Зиновьич? Другого выхода нет…

– Нету. Во всех отношениях, нету. Тернист ваш путь, Сереженька, большой крест на вас положен, за чьи грехи только, не ведаю.

– Будем бороться… Я молод, здоров, сил не занимать стать.

– И дай Бог вам силы на эту борьбу. Только напрасно, во всех отношениях, Олимпиада Сергеевна к папаше едут.

Сергей посмотрел на старика.

– Не примет он заблуждающей дочери. Ох не примет!

– Но почему не примет? – горячо заговорил Сергей. – Ведь она дочь, родная дочь, вы поймите, и, вместе с тем, несчастная дочь, заслуживающая самого теплого участия не только родных, но и чужих.

– Да ведь и вы, Сереженька, кажется, тоже родной сын, во всех отношениях, Афанасию Ивановичу, а что из этого вышло? Выгнал он вас из родительского дома, яко паршивую овцу, и лишил навеки своего отцовского благоволения. Ох, Сереженька! Млады вы и зело на жизненных путях непрактичны. Мало вы родителей еще своих знаете. Вы как думаете, приятно будет Алееву дочку свою с узелочками встретить?.. «Что, – скажет, – дочка, не успела замуж выйти, а уж тебя по шеям за распутное поведение выгнали?..» Гордость-то его, самодурь-то замоскворецкая, во всех отношениях, допустит его со срамом дочь изгнанную в свой дом приять или нет? Не допустит, голубь мой, помяните мое слово, не допустит, во всех отношениях!

– И не надо! – заходил по комнате Сергей. – Разумеется, Липе на первых порах обидно покажется, что на нее ее же родители как на зачумленную какую-то смотрят, а затем самой же станет смешно.

– Дай Бог, чтобы смешно показалось, Сереженька, а если она весь век будет мучиться да каяться?

– Вы не знаете Липы, Аркадий Зиновьич.

– Весьма возможно-с. Стар я, во всех отношениях, и на многое без очков при слепоте своей гляжу. Куда же вы сичас отправиться намерены?

– Куда? – усмехнулся Сергей. – А, право, об этом мне и в голову не приходило. В самом деле, это забавно: куда же я отправлюсь?

– Эх, молодость, молодость! – покачал головой Подворотнев. – А вы вот что, Сереженька, – сделал старик серьезное лицо, – Олимпиаду-то Сергеевну отправьте к родителям, может, Бог даст, и не выгонят денек-другой, а мы с вами квартирку отправимся подыскать.

– Это будет очень хорошо, – согласился Сергей. – Действительно, так и следует поступить.

– Поглуше где-нибудь нанять надо, дабы, во всех отношениях, ваши фамилии неизвестны были.

– Отлично. Это именно моя мысль. И знаете, родной мой Аркадий Зиновьич, лучше всего, если вы найдете и наймете мне квартирку. Трех-четырех комнат, я думаю, будет совершенно для нас достаточно.

– И трех девать некуда. Деньги-то у вас есть, голубь мой?

– Деньги? Очень немного, рублей пятьсот – шестьсот, не больше.

– Хорошие деньги! О, Господи, Господи!

– Неужели вы не надеетесь нанять сегодня квартиру?

– Ах, юность, юность! А на чем же вы ляжете, во всех отношениях? Ведь у вас ни стульчика, ни постельки. Или, может, отсюда возьмете?

– Кроме этих двух чемоданов, я ничего не возьму.

– Ну вот, видите-с. Пока я найду квартирку да успею вам хозяйство устроить, глядишь, и ночь темная настанет. Нет, уж вы, Сереженька, поезжайте в гостиницу, только скажите, в какую, я туда к вам и с результатами разными заявлюсь, во всех отношениях.

Сергей согласился с доводами Подворотнева, дал ему денег на квартиру с обзаведением и отправился к Липе.

Липа связывала последний узел, когда явился Сергей. Он бросил быстрый взгляд на обстановку и усмехнулся.

На стене возле постели висел шелковый халат Ивана и расшитая золотом ермолка.

– И надеть даже не пришлось! – с иронией проговорил Сергей, подходя к Липе. – Ты готова?

– Совсем! – поднялась она от узла.

– Слушай, моя радость: ты отправишься к отцу…

– А ты?

– А я в гостиницу. Квартиру нам наймет Аркадий Зиновьич сегодня же, а завтра я перееду туда, обставлю ее приличным образом и явлюсь за тобой…

– Хорошо. До свидания, мой милый!

– До свидания… Я пошлю тебе и себе за извозчиками… так?

– Так! – кивнула головой Липа.

Они пожали друг другу руки и улыбнулись.

Выходя из спальни Липы, Сергей столкнулся с Иваном.

Иван был расстроен и растрепан. Вид отца, лежавшего в кабинете без языка, произвел на него сильное впечатление. Он уже раскаивался в том, что заварил такую несуразную кашу, и осыпал себя самыми отборными ругательствами.

К отцу, собственно говоря, жалости он не чувствовал ровно никакой; отец всю жизнь был для него «пугалом» и «страшилищем», могущим во всякое время дня и ночи исковеркать его в три погибели; пугал не любят, пугал только боятся. Иван не боялся в данную минуту отца, лежавшего почти без всякого движения на диване… он боялся лишь смерти. Иван знал, что духовная написана была отцом в пользу старшего в роде, то есть Андрея, с предоставлением ему права «наградить по своему усмотрению братьев, ежели они того вознаграждения заслуживают».

Иван не удивлялся такому завещанию: все так писали свои завещания, почему же отец должен был быть исключением из общего правила? Много зла делали такими завещаниями завещатели, поселяли раздор, распри, обижали совершенно незаслуженно младших членов семьи, и такова была власть установившихся традиций, все-таки завещания продолжали писаться в пользу старших членов, в ущерб и на горе младшим…

Иван знал, что, умри только отец, Андрей даст ему вознаграждения «два франка и несколько сантимов» и вышвырнет его за ворота так же, как отец вышвырнул Сергея.

А что такое он без денег? Любим Торцов и больше ничего!..

Ни в приказчики его никто не возьмет, ни в дворники он не годится… а про Пашку и говорить нечего: есть деньги – получай всякие ласки, нет денег – в один момент подаст салазки…

– Ах, я дурак! Ах, я подлец своему благополучию! – бил он себя по башке в отчаянии. – И что меня догадало на Липку жалобу нести?.. Да шут с ней… словно без нее и баб на свете нет!..

Увидав Сергея, он остановился и жалобно посмотрел на брата.

Сергей отвернулся.

– Сережа! – проговорил Иван, когда Сергей прошел мимо него. – Сережа!

Сергей остановился.

– Ты не сердись на меня, пожалуйста, – говорил Иван, растерянно хлопая глазами. – Я, ей-богу, тут ни при чем… отец все… он и женил, он и Алеевых сбил…

Сергей подошел к Ивану и с жаром пожал ему руку.

– У тебя есть совесть, Иван… я этого не ожидал! Прости меня!

– Ты меня прости… из-за меня вышло… И тебя выгнал папаша, и Липку… Олимпиаду Сергеевну то есть, – поправился он, заметив недовольную мину Сергея, – бить меня, подлеца, мало! Уложил-таки отца! Лежит он теперь, ровно чурка бесчувственная, и никаких слов не добьешься… Я к нему приставать начал: «Папаша, что же со мной теперь будет?.. Вы хоть бы при жизни мне ассигновали, чтоб с голоду не пропасть!» А Андрюшка, чтобы ему провалиться в преисподнюю, схватил меня за шиворот и в шею из кабинета. «Ты, – говорит, – не смей беспокоить папашу на одре!..» Искариот Андрюшка, Сережа, и я тебе верно говорю, что все это его ума дело.

Сергей понял наконец причину смирения Ивана и грустно покачал головой.

– Несчастный, – проговорил он, – мне жаль тебя… от души жаль, но пособить тебе ничем не могу…

– Какое уж от тебя пособие, ежели самого в шею турнули!.. Ты куда же теперь, Сережа?

– Куда? Трудиться… работать… советую и тебе последовать моему примеру.

Сергей кивнул брату и ушел.

– Работать! А что я работать стану? Сказал тоже! – проговорил Иван, смотря вслед брату. – Мостовую, что ль, мостить пойду? Ученый, а дурак! Ах ты, жизнь моя проклятая! Сразу всего лишился: и жены, и Пашки… Доктор! – бросился он к шедшему через залу торопливыми шагами длинному волосатому человеку в очках. – Что папаша? Ради бога, развяжите вы мое сумление.

– Не беспокойтесь, будет жив! – улыбнулся доктор, пожимая руку Ивану.

– Жив? – радостно вскрикнул Иван, всплескивая руками. – Фу! Ровно сто пудов скатилось… А долго он пролежит на одре-то?

– Трудно сказать… все зависит от натуры… полагаю, что не меньше двух недель, – ответил тот, удаляясь.

– Две недели? Вот великолепие-то! Две недели! Ух ты, маменька родная! Да я в две недели вот каких кренделей наверчу – небу жарко станет! Нонче же феферу пущу! Пашка, приготовляй векселечки! Ванька Аршинов жить желает!..

Иван гордо поднял голову и, засунув руки в карманы, победоносно выставил вперед правую ногу.

Спустя полчаса с аршиновского двора съезжали два извозчичьих экипажа. В одном сидел Сергей, а в другом – Липа. Оба были серьезны; только выехав из ворот, они оба враз вздохнули свободно и, обернувшись, закивали друг другу…

– До свидания, Сережа!

– До свидания, Липа!

Экипаж Липы повернул налево, а Сергея – направо.

Дворник затворил ворота и сердито посмотрел на окно аршиновского дома.

В бельэтаже у углового раскрытого окна стояла Арина Петровна. По ее осунувшемуся, страдальческому лицу крупными каплями катились слезы, а побелевшие губы шептали беззвучно молитву. Она высунулась из окна и, с

Андрей, успокоенный доктором относительно положения отца, уехал в город.

Потолковав с приказчиком о делах, он отправился в лавку Алеева. Старика не было, за конторкой сидел Александр и записывал что-то в книгу.

– Андрей Афанасьич! – вскочил он, подбегая к Андрею. – Ваше здоровье?

– Спасибо. Сергей Спиридоныч здесь?

– Недавно только в Митягов ушел… вам нужен он?

– Да, есть отчасти, – уклончиво ответил тот. – Один он там или с покупателями?

– Пошел один… Если хотите, я пошлю за ним артельщика…

– Не беспокойтесь, я сам дойду… До свидания-с!

Андрей пожал руку Александра и отправился в трактир Митягова.

Сергей Спиридонович оканчивал уже заветные три пары, когда увидел Андрея, плавно выступавшего по зале трактира, раскланиваясь направо и налево со знакомыми.

– Андрей Афанасьич, – крикнул ему Алеев, – прошу ко мне в компанию!

– Я и то к вам шел, – ответил тот, подсаживаясь к столу.

– Чайку прикажешь?

– Чашечку можно…

Наступило молчание.

– Ну, что у вас, Андрей Афанасьич, нового слышно? – спросил Алеев, подвигая налитую чашку Андрею.

Андрей медленно налил в блюдечко чай, откусил от куска сахару и, поставив блюдце на пятерню, растопыренную воронкой, сделал медленный глоток.

– Отец сурьезно захворал, – ответил он, ставя пустое блюдце на стол.

– Да что вы? – встревожился Алеев. – С нами крестная сила! Да я вчера его видел здрава и невредима… Когда же это он? И отчего?

– Нонче утром… Ударец заполучил…

– Господи помилуй! Вот тебе и сват! Доктор-то был?

– Как же-с, без медицины невозможно…

– Ну, и что ж они говорят?

– Утешительное говорят. Легкий, говорят, ударец был, так что надеются на хороший исход…

– Да с чего это, Андрей Афанасьич, свата так хватило? Жизни он, кажется, правильной, вольнодумств никаких не дозволяет…

– С огорчения-с, Сергей Спиридоныч, с огорчения-с! – вздохнул Андрей и налил снова чаем блюдечко.

– И это бывает, слыхал я… Кто ж разогорчил так свата?

– Кто-с? – вскинул Андрей насмешливые глаза на Алеева. – Ваша дочка единоутробная, Олимпиада Сергеевна-с…

Алеев побледнел.

– Моя дочь? Это что еще за новости такие?

– Новости нехорошие. Хоть мне и жалко огорчать вас, а должен правду говорить, потому срамниц покрывать и мирволить им ни я, ни мой батюшка не намерены-с…

– Липа срамница? – с удивлением переспросил Алеев. – Да вы, Андрей Афанасьич, шутите это али всурьез говорите?

– Такими вещами, Сергей Спиридонович, не шутят-с, да я, признаться вам сказать, отродясь в шутах не был…

– Так говорите же, чем моя дочь осрамила свата? И как это она могла до той степени осрамить, что его удар хватил, просто непонятно даже…

– Да вы не горячитесь, Сергей Спиридоныч, остыньте-с… потому ежели вы станете горячиться, я плюну и уйду-с, пущай с вами опосля папаша разговаривает.

– Извольте-с, буду хладнокровно вас выслушивать…

– Ну, вот это дело. И опять же, если уж на то пошло, мы должны горячиться, а не вы-с… Вам что-с? Воспитали в нигилизме дочь да и спихнули ее с шеи долой…

– Андрей Афанасьич! Всякому слову есть и мера, и место-с. Ежели вы меня оскорбить желаете, дело другое, но только правды в ваших словах ни на соринку нету.

– Я от своих слов не откажусь-с, потому как прикажете назвать поведение вашей дочери, которая сейчас на другой же день после брака на шею к другому бросается?

Алеев задрожал и вскочил с дивана.

– А вы сядьте лучше, Сергей Спиридоныч, – спокойно проговорил Андрей, ставя на блюдце чашку вверх донышком.

– Это ложь-с… вот что-с… Подлое вранье, сплетня-с! – воскликнул Алеев, опускаясь на диван. – Что моя дочь баловалась в книжки с вашим братом Сергеем, так вы и бог знает что готовы на нее взвести.

– Никто на вашу дочь не взводил ничего, и надобности даже не было взводить, а просто вывел ее на чистую воду муж.

– Иван Афанасьич? С пьяных глаз все возможно, не спорю-с.

– Да ведь вы же сами за эти пьяные глаза свою дочь выдавали.

– Это уж мой грех, и урекать вам меня в эвтом не приходится.

– Я и не урекаю-с. На ваше слово только ответ даю. С пьяных ли там глаз или не с пьяных, но только Иван нонешнею ночью поймал Олимпиаду Сергеевну в саду с Сережкой.

– Поймал! Какие все слова странные! Словно она хоронилась от мужа! И что же они делали в саду? Книжку читали? Романц пели?

– Целовались-с…

– Только-то! Да отчего же Сергея и не поцеловать? Чай, не чужой теперь он ей, мужнин брат.

– Странные у вас понятия, Сергей Спиридоныч… весьма даже удивительные. Сами в благочестии живете, а дочери всякий разврат дозволяете, а по нашему-с, ежели мужняя жена ночью чужого мужчину целует да на своего мужа законного плюет, значит, она распутница, а не жена-с…

– Молода еще она и глупа, но развратницей не была и не будет…

– Всамделе? А ежели она сама папаше во всем призналась?

– Липа? В чем призналась?

– А в том, что она насильно за Ивана вами, Сергей Спиридоныч, выдана, и что она жена теперича не Иванова, а Сережкина…

– Андрей Афанасьич! Не шутите чужой честью! Слышите? – задыхаясь, проговорил Алеев. – Замарать чужую честь легко…

– Эх, Сергей Спиридоныч, Сергей Спиридоныч! До белых волос вы дожили, а людей провидеть не умеете. Дочь свою единоутробную и ту раскусить не смогли. Охота мне вашу честь марать! Чистое-то как хочешь марай, все чистым будет, а замаранное как ни чисть, все – дрянь…

– Я задушу ее, ежели это правда…

– В Сибирь пойдете. За угощение покорнейше благодарю! – отодвинул Андрей от себя чашку.

– Я сейчас же поеду к свату…

– Напрасно-с. Я никого не велел к нему допущать… Так доктор приказывал, чтобы ни до какого волнения его не доводить-с…

– Но я должен же, Андрей Афанасьич, увидать дочь… узнать…

– Да она, по всем вероятиям, теперича у вас…

– У меня?

– Да-с. Папаша ее выгнал как распутницу, навсегда-с!

Алеева передернуло.

– Выгнал! Вот как!

– Так точно-с. А отдельный пачпорт я ей нынче в управе возьму и к вам перешлю…

– Выгнал! Выгнал! – опустил голову на

– Сами на себя пеняйте, Сергей Спиридоныч. Смотреть надо было за девкой в оба да уму-разуму учить. Вот теперь на нее любуйтесь да радуйтесь!

– Я любоваться буду? Не дочь она мне больше, я и знать ее не хочу. Вы выгнали, и я выгоню! Нет у меня дочери! – колотил себя в грудь Алеев. – Не отец я распутнице!.. Вы меня не знаете, Андрей Афанасьич, никому я в разврате потатчиком не был, а дочери своей и подавно. Пущай убирается от меня хоть в ад, куда хочет, а я ей больше не отец…

– Это уж ваше дело, до нас не касаемое! – вздохнул Андрей.

– Этакое горе! Этакое горе на нас обрушилось, и за что? За что, Андрей Афанасьич?

– Богу, видно, так угодно! – смиренно ответил Андрей. – Конечно, ежели бы мы с папашей знали, что она в такой нигилизме воспитана, что даже страх Божий забыла, так мы бы и не подумали ее за Ивана сватать.

– Господи! Скромница-то да умница какая была! Да я бы голову на плаху положил, ежели б мне кто сказал, что у ей душа такая черная, и в кого только уродилась такой? Ни в моем роду, ни в женином ни одного распутника не было.

– За грехи родителей часто бывает такое наказание! – в виде утешения проговорил Андрей. – Да-с, Сергей Спиридоныч! И вы, и мы через такое наказание опозорились, а главное, папашу чрезмерно поразило, до гроба этого не забудет-с.

– А я-то… я-то рази забуду?

– Вы что-с!.. – с оттенком пренебрежения заметил Андрей. – Вы – Алеевы, а мы – Аршиновы. Аршиновы-с! Каково это папаше переживать-с?.. На двадцать лет его жизнь ваша дочь укоротила-с!..

– Не дочь она мне отныне, и слышать ее имя не хочу!

– Раньше бы об этом надо было подумать, а теперь ни вам, ни нам от этого не легче-с. – Андрей побарабанил пальцами по столу и прищурился на Алеева, поникшего головой. – Да вот еще что-с, Сергей Спиридоныч, – мягко заговорил Андрей, – в Ильинской ярмарке сроки вашим векселечкам будут…

Алеев поднял голову и вопросительно посмотрел на Андрея.

– Так, кажется-с?

– Да… словно вы не знаете…

– Не справлялся я в книгах за этими историями… Сумма, насколько помню, некрупная.

– Сто с лишком тысяч, Андрей Афанасьич.

– Кажется, что так, вроде этого что-то… так вы потрудитесь приготовить деньги…

– Не знаю, как у меня у самого будут получения… Я полагал, что половину до Крещенской, по обыкновению, перепишете.

– Переписки не будет-с… в Нижегородской тоже, кажется, тысяч… тысяч, – поднял к потолку глаза Андрей, – полтораста или двести.

– Двести сорок…

– Кажется, вроде этого… так вы, Сергей Спиридоныч, будьте добры и к Нижегородской приготовить… потому я заранее и предупреждаю, чтоб вы имели в виду.

Алеев побледнел.

– Нижегородских, Андрей Афанасьич, мы тоже половину переписывали…

– Переписки не будет-с…

– Значит, вы не доверяете моей фирме? – дрожащим голосом спросил Алеев, смотря в упор на Андрея.

– Весьма и очень доверяем, но после такой грустной истории мы иметь дело с вами не можем-с.

– Не понимаю я этого, Андрей Афанасьич. Одно дело – семейное, другое – торговое; друг дружке они мешать не могут…

– По вашему мнению – так, а по нашему – совсем по-другому выходит. Папаша теперь и видеть вас не захочет…

– Это он сам вам говорил?

– Я вам говорю-с. А что я говорю, то, значит, папаша думает-с, – не без гордости проговорил Андрей.

– Понимаю. Но нельзя же все-таки так человека топить из-за семейных неприятностей… я сам продаю товар на дальние сроки, а потому поневоле я должен просить рассрочки…

– Я вас предупредил, Сергей Спиридоныч, а там ваше дело-с, – поднялся Андрей из-за стола. – Только после таких афронтов со стороны вашей дочки мы продолжать наши дела не можем-с… Это решено-с и кончено-с.

– Не знаю, как это по-вашему называется, – засверкал глазами Алеев, – а по-нашему такое решение – прямо бессовестное.

Легкое облачко пробежало по лицу Андрея. Он остановился и пожал плечами.

– Можете говорить что угодно-с, мы на свой счет ваших глупых слов не принимаем, а приданые деньги, которые вы дали за своею распутницей, я зачту в счет макарьевских платежей и на оную сумму нынче же пришлю вам векселя с платежною надписью.

– Это грабеж, господин Аршинов! – побагровел Алеев. – Не угодно ли вам зачесть в счет платежей в Ильинской ярмарке?

– Нет, не угодно-с. Мы должны на всякий случай обеспечить себя и оградить свои интересы-с…

– Так-с. Значит, вы разорить меня хотите? К одному позору другой присовокупить?

– О позорах мы толковать, Сергей Спиридоныч, не станем. Вы больше нас со своей нигилисткой-дочерью опозорили, чуть папашу моего в гроб не уложили да Ивану всю жизнь испортили…

– А кто, кто виноват? Вы же ко мне прилезли свататься, не набивался я вам с дочерью…

– Это к делу совсем не относится-с. Набивались мы, не набивались – дело не в этом заключается. А что вы обманули нас завалью, это верно-с, и никогда ни во веки веков вам этой подлости папаша не простит… Вы так это и знайте-с и на снисхождение с нашей стороны не рассчитывайте…

– Да, так вот какие вы, господа Аршиновы! Не знал я этого и очень сожалею теперь, что не знал…

– Да и когда вы могли нас узнать! – усмехнулся Андрей. – Семи пудов соли мы с вами скушать не успели.

– Хорошо-с, – перебил его Алеев. – Я постараюсь заплатить вам деньги в срок.

– Пожалуйста, Сергей Спиридонович, постарайтесь, а не заплатите – на десятый день грации векселечки будут протестованы-с… Честь имею кланяться! Мой сердечный поклон Анне Ивановне-с!

Андрей кивнул головой и ровной, спокойной походкой вышел из залы.

Алеев задыхался от ярости.

– Разбойники! Душите! Грабьте! Режьте меня!.. Погодите, придет час, и вас также будут душить и резать!.. За все вам отплатят, кровопийцы!..

Он швырнул на поднос серебряную монетуи, шатаясь,как пьяный, вышел из трактира.

Когда он вошел в лавку, Александр посмотрел на бледное, перекошенное злобою лицо отца и бросился к нему навстречу.

– Папаша, что с вами? Вы больны? – испуганным голосом спросил он старика.

–

– Тысяч сорок.

– А налицо?

– Тысяч тридцать.

– Семьдесят всего… Зарежут!.. Без ножа зарежут! – упал он на стул. – И все через эту Липку… Я ее задушу!..

– Липа, папаша?.. Что сделала Липа? – спросил Александр.

– Что сделала? А то, что ее Аршиновы выгнали из дома… с позором выгнали, Александр…

– Папаша! Папаша! Кто же виноват в этом? – с отчаянием ломал руки Александр. – Зачем вы ее выдали за негодяя? Зачем?

– И ты… и ты тоже… Вон, сам ты негодяй! Вон!

– Что ж, и я уйду, как ушла сестра из аршиновского дома… будет ли вам легче от этого, папа? Родной мой!..

– Оставь меня, – простонал старик, – уйди. Да уйди же, бога ради!.. Уйди!.. Голову вы с меня сняли, проклятые!.. Режьте, душите, добивайте меня!..

– Папаша, успокойтесь… все в жизни переживается, переживем и это…

– Ты можешь, а я – никогда! Никогда, Александр!.. Поедем домой.

– Рано, папаша… давно ли мы выехали?

– Рано?.. Все мысли я растерял… ничего сообразить не могу… уйди отсюда! Дай мне успокоиться… забыться… Семьдесят! Только семьдесят!.. Кровопийцы!

Александр торопливо сбежал вниз, написал несколько слов и отправил записку с мальчиком к матери.

* * *

Анна Ивановна была удивлена немало, увидав у себя так рано Липу.

Липа была совершенно покойна и издали улыбалась матери.

– Липушка! Радость! – всплеснула Анна Ивановна руками. – Ты ли это?

– Я, мамочка, я, моя милая! – обняла крепко и горячо Липа мать. – Не ждала меня?

– И в помышлении не было, да что ты это рань этакую со двора заскакала?

– Не по своей вине, мамочка, – продолжала улыбаться Липа.

– Муж, что ли, прогнал?

– Муж. И навсегда прогнал, дорогая.

– Ну-ну, такую жену навсегда не прогонишь, не дурак, чай, он у тебя.

Липа сделалась серьезна.

– Мама, – понизив голос, проговорила она. – Я не шучу, меня выгнали.

Анна Ивановна пополовела.

– Липа, шутишь ты? Таких шуток с матерью шутить нельзя.

– Я говорю совершенно серьезно: меня выгнали, выгнал старик Аршинов.

Анна Ивановна стала креститься.

– Господи Иисусе! Владычица милосердная, Заступница! Да как же это? С отцом-то что теперь будет? Да за что, за что, Липушка? Не томи ты меня, бога ради.

– За Сережу, мамочка! Ты хорошо знаешь, как меня выдали за Ивана…

– Молчи! Молчи! – со страхом проговорила Анна Ивановна, загораживая ладонью рот дочери и оглядываясь во все стороны.

– Мама!

– Замолчи, я все, все поняла! Господи, до чего я дожила, легче бы, кажется, нож мне в сердце, чем такое горе.

– Мамушка! Прости меня, не могла я совладать со своим сердцем, грешна я перед тобой, перед отцом и мужем, но совесть моя чиста. Осуди меня, презирай, оттолкни, но не проклинай.

– Тебя проклинать? Липушка! Да рази могу я проклясть свою утробу? И за что? За то нешто, что мы в угоду врагу рода христианского тебя нелюбимому человеку отдали?

– Мама! Хорошая моя! Если б ты только знала, как у меня на душе от твоих слов легко становится.

– Проклясть! Господи! И осудить тебя у меня духу не хватит, потому чувствую я сама, что мы тебя на этот грех натолкнули… Отец-то, отец-то что теперь скажет! Запальчив он в гневе, Липушка… схоронить надо тебя.

– Зачем? Все равно он должен знать правду…

– Ах, какая ты!.. Пройдет гнев, ну, и в ту пору все можно с ним… к дедушке спрячься, пущай весь его гнев на меня обрушится… Господи! Что же это будет? Ах, Владычица!.. Да ты поесть не хочешь ли? Погоди, я Марфушку скличу.

– Мамочка, не до еды мне теперь.

– Ну, пряничков мятных, погоди, я сичас… любила ты пряники-то… Ах ты, господи! Да расскажи ты мне толком, что у вас там произошло?.. Пастила есть… твои орехи любимые… мериканские-то…

Липе стало и смешно, и грустно. Усадив мать, она рассказала ей все. Анна Ивановна тряслась от испуга, всплакнула раза два и проводила дочь к дедушке.

XXVI

В двух небольших, но уютных комнатах, занимаемых стариком Муравиным, пахло деревянным маслом и росным ладаном. Муравин очень любил запах ладана и потому аккуратно каждый день окуривал им свою келью. По стенам этой кельи были развешаны семейные портреты и картинки духовного содержания с неизбежным изображением «геенны огненной», раскрашенной всеми возможными и невозможными красками. Меблировка кельи была самая простая: широкий диван красного дерева, обитый кожей, два-три кресла, несколько березовых стульев, стол и шкаф – это в одной комнате, а в другой стояла деревянная кровать, покрытая ситцевым ватным одеялом, маленький столик, полка с книгами и большой иконостас с иконами, перед которыми висело несколько неугасимых лампад. На окнах стояло несколько горшков с геранью и фуксией и висела клетка с соловьем.

Иван Андреевич, вооруженный большими круглыми очками в черепаховой оправе, сидел на диване и читал свои любимые Четьи минеи, когда к нему вошла Липа.

Старик поднял голову и, увидав свою милую внучку, улыбнулся счастливою улыбкой и быстро захлопнул книгу.

– Дедушка! – проговорила Липа, быстро подходя к старику и обнимая его белую голову. – Не ждал внучки?

– Липушка! Стрекозочка! Здравствуй! – целовал ее дед, поднимаясь с дивана. – Не ждал… не ждал… нечаянно ты как-то… Погоди, я самоварик велю…

– Сиди, дедушка, ничего не надо…

– Как же так – ничего?.. Гостья, чай, теперь… ну-ка, я погляжу на тебя… да ты не юли, к свету сядь, к свету… вот так… – Старик посмотрел пытливо на внучку и нахмурился. – Не нравишься ты мне, Липушка, не нравишься.

– Многим не нравлюсь, не тебе одному, – усмехнулась та, подсаживаясь к деду на диван.

– М-м… да! – покачал головой Муравин. – Ну, как ты… живешь… плохо? А?

– Напротив, дед, отлично.

– Ну? – изумился Муравин. – А муж что?

– Муж? Пьет, по обыкновению… Да мне теперь, дедушка, до него никакого дела нет…

– Это как же, егоза?

– А так. Я свободна теперь, как птица: куда хочу, туда и лечу.

Старик откинул голову назад и с тревогой поглядел на внучку.

– Дедушка, ты

– Нет, нет… свихнулась только маленечко как будто…

– Успокойся, с ума я не сходила и долго не сойду.

– Не говори этого… не в нашей это воле, Липушка… да! И разум, и безумие – все посылается человеку свыше… Кого хочет Бог наказать, у того разум отымает…

– За что же меня наказывать, дед? Неужели я такая преступница?

– Тебя не за что… не за что… а других накажет Бог! Накажет! Не мудрствуй лукаво, не губи дитяти своего… не простится им этот грех, ни во веки веков не простится…

– Бог с ними, дед! Я теперь свободна и прощаю им все…

– Опять свободна! Липушка, не в уме ты, цветик мой.

– Ты не знаешь ничего, дед… меня ведь выгнали Аршиновы…

– Выгнали? Это почему же, Липушка?

– Не ко двору пришлась.

И Липа рассказала деду, как произошла вся история.

– Говорил я твоему отцу, не хотел меня слушать, вот теперь и казнись! – торжествующе проговорил старик. – Ох, дела, дела… не ожидал я этого, Липушка… скоро так не ожидал… Выгнали! Не было у Аршиновых сердца и не будет… Кульки денежные, а не люди…

– Я очень рада, напротив, что так случилось, дед… ты пойми меня: жить с нелюбимым мужем, любя другого, да ведь это ад, это вечная пытка, дедушка… я бы не перенесла этой пытки…

– Трудно тебе было бы, голубка моя, трудно… Это лучше, что тебя прогнали, ты правду говоришь, Липушка… одно вот только, что звания ты стала неизвестного: ни вдова, ни мужняя жена…

– Я об этом не говорю, дед! – усмехнулась Липа. – Так и буду жить ни вдовой, ни мужней женой…

– У отца, конечно, Липушка?

– У отца? Нет! Разве отец примет к себе блудную дочь?

– Должен принять… должен… он тебя продал, он тебя и выкупить обязан.

– На отца я не рассчитываю, дедушка: он, сам знаешь, нисколько не лучше Аршиновых…

– Да, да… Иуда он… может и не принять… окаменелый… ох, окаменелый человек!.. Куда же ты, Липушка, пойдешь?

– Куда? К Сереже. Его ведь тоже выгнал отец…

– Да, да… конечно… он тебя любит, и ты его любишь… а зазорно все-таки, Липушка… нехорошо… что люди скажут?

– Люди? А что твои люди говорили, дед, когда меня выдавали насильно за Ивана? Пожалели ли они меня как человека? Пролил ли кто-нибудь из них слезу над моим разбитым счастьем? Ведь нет, дедушка?

– Нет.

– Ну, я знать не хочу твоих людишек. Пусть они показывают на меня пальцами, пусть плюют на меня, как на распутницу, я буду только смеяться над их подлым фарисейством.

– Да, да… ты права, Липушка… Живи, как тебе сердце и совесть велят… и дай вам Бог счастья, мира и тишины… трудно только вам будет… ох, трудно… оба вы молоды и оба неопытны, а жизнь ведь, Липушка, шутить не умеет…

– Будем оба трудиться, дед… не мы первые, не мы последние…

– Трудиться хорошо, Липушка, это долг, святой долг каждого человека, да хватит ли у тебя силы на этот труд?.. Хорошо съесть кусок хлеба, заработанный своим трудом, да нелегко его заработать…

– Я верю в свои силы, дедушка! – горячо проговорила Липа.

– Мало верить, надо уметь распоряжаться своими силами. А сумеешь ли ты, цветик мой, распорядиться?

– Сумею, дед!

– Ну и умница. И дай, Боже, тебе сил и здоровья для трудовой жизни… а вот и твоя мать пришла… Здравствуй, Анюта, здравствуй, голубка, – все с тою же радостной улыбкой закивал старик.

Анна Ивановна поцеловала в плечо отца и подала записку Липе.

– Александр сейчас из города прислал, – проговорила она упавшим голосом. – Что делать, Липушка, и не придумаю я…

– «Милая мама! – стала читать вслух записку Липа. – Отец узнал, что нашу Липу выгнали из аршиновского дома, и, можешь себе представить, в какое пришел бешенство. Он грозит ее выгнать так же из своего дома, как выгнали Аршиновы. Ты знаешь, что он способен на все. Было бы лучше, по моему мнению, если б Липа ушла от нас сама, не дожидаясь новых оскорблений. Прочти эту записку ей, и пусть она сама решит, как лучше поступить в данном случае»…

– Иуда! Иуда! – прошептал старик, склоняя свою голову на грудь.

– Я этого ожидала, дедушка! – перебила его Липа, роняя записку и поднимаясь с дивана. – Спасибо Александру, что он меня избавил от лишних сцен…

Анна Ивановна заплакала.

– Чужая! Всем я чужая стала! – с грустью проговорила Липа, подходя к матери.

– А я-то… я-то, Липушка! – прорыдала Анна Ивановна. – Грех тебе… грех…

– Мама, милая! Я говорю не про тебя с дедушкой… Вы, только вы одни близки и дороги моему сердцу… И вас я люблю больше всего на свете… Не плачь, мамушка, а радуйся… я пойду по новой дороге навстречу счастью… найду его – вы порадуетесь, не найду – пенять ни на кого не стану.

– Бедная моя… страдалица…

– Перестань, Анюта! – перебил дочь старик. – Слезами ты Липушке не поможешь… ей мужество теперь нужно, ободрение да слово ласковое, а не твои глупые бабьи причитки да нюни.

Липа подошла к деду и крепко сжала его в объятиях.

– Спасибо, дед, за все… И за любовь, и за ласку, и за теплое слово…

– Не падай духом только, Липушка, да силы береги… слышишь, детка?

– Слышу, дедко! – отозвалась, улыбаясь, Липа. – А на новоселье ко мне придешь?

– Приду… приду и крендель принесу… А… мы с ней придем… с матерью твоей… а? Ладно, что ль?

– С радостью ждать буду. Не осудите только, может быть, приму не так, как бы следовало принимать гостей дочери Алеева и жены Аршинова… Прощай, дедушка!

– Куда же ты, Липушка?

– Туда, куда влечет меня мой жребий! – улыбнулась грустно Липа. – Мне, как Вечному жиду, все говорят одно только слово: «Иди! иди!» И я иду. Прощай, мама!

– Господи! Испытуешь Ты меня, наказуя своею праведною десницей! – припала, рыдая, к груди Липы Анна Ивановна. – Покоряюсь воле Твоей святой… прощай, дочушка, прощай, ненаглядная!..

– Мама, перестань, – отстранила от себя ласково Липа мать. – У всякого человека своя судьба… Я фаталистка и поэтому смотрю вперед без

– Уведомь ты нас с дедушкою, как устроитесь-то…

– Конечно, тотчас же дам знать. Ну, прощай, или впредь до свидания, мамочка!

Липа поцеловала мать и направилась к деду.

– А вещи твои я пришлю, Липушка, как весточку от тебя получу.

– Хорошо, мама. Я сама хотела тебя просить об этом. Вероятно, сегодня же пришлю за ними. Прощай, дедушка!

– Постой, внучка, надо благословить тебя на новый путь.

Старик торопливыми шагами отправился в свою спальню, достал из иконостаса икону и, возвратившись, высоко поднял ее над головою растроганной Липы.

– Отец тебя благословил на рабство, Липушка, – проговорил он, благословляя иконою Липу, – а я… я, старый, благословляю тебя на свободную, трудовую жизнь…

Голос старика дрогнул, из глаз катились слезы… Он передал икону плачущей Липе и прильнул своими сморщенными и высохшими губами к чистому и бледному, как мрамор, лбу внучки…

* * *

Липу на улице ждал Сергей. Получив от Подворотнева уведомление, присланное с сыном дворника, о том, что квартира в Тупом переулке снята и даже меблирована, он захватил свои чемоданы и заехал в дом Алеева.

Узнав, что Липа дома, а старик еще не приезжал из города, он, оставив извозчика на углу переулка и попросив дворника дать знать Липе о себе, принялся за измерение улицы.

Скоро вышла Липа с завернутою в салфетку иконой в руках и, не говоря ни слова, пошла рядом с Сергеем.

Заплаканные глаза Липы и нервно вздрагивавшая нижняя губка ее ротика дали понять Сергею, что и в родительском доме ей встреча была тяжела, а не радостна.

Он также шел молча и, только дойдя до пролетки извозчика, проговорил ласково:

– Милая, это мой извозчик, садись!

Липа вскочила в пролетку и взглянула на задумчивое лицо Сергея.

– Извозчик, ступай в Тупой переулок! – крикнул Сергей.

– Там наша квартира, Сережа?

– Да, дорогая моя. Этот милый старик Аркадий Зиновьич в несколько часов успел устроить наше новое гнездышко.

– Наше гнездышко! Наше! – повторила Липа, заглядывая в глаза Сергея.

– Наше, Липа.

Сергей сжал руку своей спутницы и тревожно посмотрел на ее заплаканное личико.

Липа улыбнулась и схватила свободною рукой за руку Сергея.

– Новое место, новая жизнь, – прошептала она в раздумье. – Все старое, грубое, пошлое осталось позади нас… а что нас ждет впереди?

– Счастье! – шепнул ей на ухо Сергей.

На пороге дверей маленького деревянного домика стоял Подворотнев и махал платком дребезжавшей по переулку пролетке.

– Сюда! Сергей Афанасьич! Олимпиада Сергеевна, сюда, во всех отношениях! Сюда! Ах ты господи! Да что они, ослепли, что ли? Сереженька!

Пролетка подъехала, и молодые люди, пожав руку старику, вошли в свое гнездышко.

– Три комнатки всего-с, – говорил Подворотнев, идя за ними. – Гаврюшка! – крикнул он какому-то мальчугану в красной рубашке, мелькнувшему в комнатах. – Самовар готов?

– Готов, дяденька-с! – ответил тот и юркнул в одну из дверей.

– Это-с, голуби мои, передняя, невеличка, положим, да ведь вам не балы же делать в таком дворце, – смеялся старик, снимая с Липы накидку, – а вот и вешалочка, во всех отношениях, три гривны стоит, но прочности на десять лет хватит.

– Успели уже и вешалку прибить, – улыбнулась Липа.

– В целый день много, Олимпиада Сергеевна, можно наделать… Налево – кухня-с, пожалуйте взглянуть, во всех отношениях, дворянская кухня. Гаврюшка, тащи самовар в залу! – приказал он вертевшемуся в кухне мальчугану.

– Слушаю, дяденька.

– Это, Сергей Афанасьич, сын здешнего дворника, для услуг парень во всех отношениях пригодный… кухарку вам тоже нанял, тетку вот этого мальца, завтрашний день утром придет, звать Степанидой, а жалованья три целковых в месяц.

– Спасибо, большое вам спасибо, Аркадий Зиновьич, – проговорила Липа.

– Помилуйте, не за что, всегда и во всех отношениях готов служить, а теперь в парадные комнаты пожалуйте! – торжественно повел молодежь Подворотнев из кухни в переднюю. – Это вот из передней прямо – зала-с, тут можно все производить: и обедать, и чай пить, и разные танцы танцевать… За дюжину стульев, стол и буфетик в оную залу дал пятьдесят восемь целковых, не роскошная мебель, но во всех отношениях прочная; вы возьмите стул, например, слитой, во всех отношениях, слитой.

– Я не знаю, право, как и благодарить вас, – пожал руку старику Сергей.

– Довольны залой?

– Очень.

– Эта комната – ваша спальня-кабинет, Сергей Афанасьич… турецкий диван, он же и одр ваш, купил весьма дешево… знакомый мебельщик, ну, и уступил… хорош диван? Нет, вы сядьте-с… Олимпиада Сергеевна, и вы, во всех отношениях, обивку-то обомните… вот так-с… хорош-с?

– Великолепный!

– Это столик для письма, к оному стулец… три кресла, разных фасонов они, положим, но зато и недороги-с, и прочны… Это ваш гардероб-с и умывальник…

– И когда вы только успели, надо удивляться.

– У меня все живо делается, Олимпиада Сергеевна… А это ваши апартаменты, в которые мы входить не будем, дабы не услышать прискорбную во всех отношениях критику.

Молодежь рассмеялась, хихикнул и Подворотнев, затем, крикнув Гаврюшке что-то насчет подноса, полез в буфет и извлек из него еще не развязанные чашки.

Спустя полчаса новые квартиранты пили чай и усердно истребляли баранки, принесенные Гаврюшкой совсем горячими из соседней пекарни.

– Ну-с, голуби мои, – говорил Подворотнев, бегая по зале и вытирая вспотевшее от двадцатой чашки чаю лицо, – поди, и кушать, во всех отношениях, хотите? А? – Он остановился и хитро прищурил левый глаз. – Взглядами да улыбками сыт не будешь… Олимпиада Сергеевна, правду я говорю-с?

– Разумеется… Надо послать купить что-нибудь…

– Сию минуту. Гаврюшка! – крикнул старик мальчугану, подметавшему кабинет Сергея. – Неси-ка, братец, из кухни кулечек, что давеча я привез с собой… прихватил, понимаете, на всякий случай белорыбки, ветчинки, икорки, во всех отношениях…

– Удивительный вы человек, Аркадий Зиновьич, обо всем подумали…

– Нельзя-с: век ведь прожил, пора и знать, что голодному всегда кушать хочется… Хе-хе-хе.

Старик закатился довольным смехом и, выхватив кулек из рук Гаврюшки, моментально извлек из него свертки и бросился к буфету доставать тарелки, ножи и вилки.

Не прошло и пяти минут, как и посуда, и закуски очутились на столе. Липа резала ветчину, а Сергей возился с сардинками, откупоривая коробку гвоздем.

– Ну, не дурак ли я, голуби мои? – хлопнул себя по лбу

– Штопор? Для чего, Аркадий Зиновьич? – справилась Липа.

– Как для чего-с? А для донского-то!.. Это я уж вам от себя… во всех отношениях… в презент на новоселье… Чтоб жилось веселее да радостнее…

– Удивительный вы человек!

– Ну, нашли тоже во мне удивительного, по человечеству все надо творить… друг об друге, а Бог обо всех… Гаврюшка, гвоздь подай!.. И гвоздем откупорим… Бокальцы-то, Олимпиада Сергеевна, из кармана моего пальтеца достаньте… это от меня вам тоже на новоселье… от дедушки еще три серебряных бокальца валялись… думаю себе, куда мне их, во всех отношениях?

Старик ловко откупорил бутылку и разлил вино в поданные Липой бокалы.

– Ну, голуби мои, берите ваши бокалы в руки и слушайте стариковской команды… Дай вам Бог, други мои, жить без горя, без печали… Пусть счастье будет вечным спутником в вашей новой жизни и чтоб зло и людская злоба шли мимо вас,

мои голуби, и исчезали, яко исчезает дым. Дай Бог, чтоб на пути вашем вы не потеряли ни сил своих, ни веры в правду святую и во все хорошее и честное, во всех отношениях… От всего сердца моего, к вам расположенного, пью за ваше счастье и за вашу будущую честную трудовую жизнь!

Старик смахнул с глаз слезы, хотел еще что-то говорить, но не мог. Он махнул рукой и, подняв высоко над головой бокал, крикнул дрожавшим от слез голосом:

– Ура!.. Во всех отношениях… ура!

Липа и Сергей бросились обнимать доброго, сердечного старика.

XXVII

Прошло три года.

В течение этого времени много перемен произошло в жизни «гостинодворцев».

Афанасий Иванович Аршинов, оправившись от удара, который прошел для него почти бесследно, стал еще менее сговорчивым и более деспотичным, чем прежде. Имен выгнанных сына с невесткой он приказал не упоминать больше в его доме. Они для него умерли навсегда, и если не были записаны в поминанье, то лишь только потому, что волей-неволей пришлось бы слышать их имена если не дома, то в церкви.

Домашние, страшась гнева Афанасия Ивановича, обходили молчанием или политичною сторонкой события, связанные с именами Сергея и Липы. Только бедная Арина Петровна, несмотря на бешеную брань мужа, решалась иногда заговаривать о сыне и невестке, выброшенных за борт семейного корабля. Слезы и печаль стали уделом бедной матери. Она вся как-то осунулась, растерялась и постарела. Ничего ее уже более не интересовало. У Андрея, после многолетней бездетности, пошли дети. Старушку и внучата не радовали. К появлению первенца она отнеслась совершенно безучастно, и только когда Андрей стал спрашивать у ней совета, какое дать имя ребенку, она с жаром стала просить назвать его Сергеем.

– А что скажет папаша на это? – резонно ответил тот. – Еще подумает, что мы на смех ему так назвали…

– Ну, как хотите! – проговорила Арина Петровна и, махнув рукой, перестала интересоваться внуком.

По целым дням бродила она из угла в угол по своему дому, то вздыхая, то молясь со слезами перед иконой Богоматери, и оживлялась лишь и расцветала догорающею улыбкой в те дни только, когда приходилось навещать Сергея.

Об этих посещениях не знал никто, кроме Подворотнева.

Афанасий Иванович тотчас же, как только оправился от болезни, объявил всем, что он «задушит своими руками всякого, кто осмелится навещать этого мерзавца Сережку». Арина Петровна знала по опыту, что слова мужа не были пустой угрозой, и поэтому, словно вор, озираясь и поминутно оглядываясь, кралась она в глухой переулок к сыну и возвращалась домой полумертвой от страха, что кто-нибудь из знакомых мужа видел ее путешествующей по закоулкам Замоскворечья.

Иван пил без просыпа, пил мертвую; Аршинов, испробовав все средства обуздания сына, махнул, в конце концов, на него рукой и, отстранив от всех дел, стал выдавать ему ежемесячно на «пропой» двести рублей.

Иван стал завсегдатаем трактиров и кабаков. Просиживая по целым дням в биллиардных и проигрывая последние рубли, он обыкновенно затевал скандалы, мордобития и, возвратившись домой с подбитой физиономией, выманивал у матери рюмки водки на похмелье и рублевки на «пирамиду» до получки жалованья.

Иногда мать со слезами принималась уговаривать его бросить пьянство и сделаться человеком. Иван слушал, вздыхая, советы матери, выжимал из оплывших глаз слезинки и, целуя у ней руки, выпрашивал целковый.

– Не могу я, мамашечка, человеком быть… силы нет-с, – говорил он. – Всю жизнь мою папаша расколол на части, чувствы все мои в грязь втоптал, так как же я могу человеком сделаться?.. Свинья я, мамашечка, грязная свинья, и свиньей в грязи издохну я, потому тянет меня в эту грязь, засасывает… и не к чему даже мне исправляться… для папаши я все одно, что тунба, которая сичас на улице торчит, – одно равнодушие полное… а для братца Андрея чем скорее я в грязи утону, тем лучше и выгоднее-с. Еще теперь, по моему мнению, мне в таком образе свинском быть много интереснее… такого пропащего человека, как я, всякий пожалеет: и папашечка, и братец… И подачки большой пропащий человек не требует, и видом своей персоны их зрение не отягчает… А взойди-ка я опять на прежнюю линию – живо, на манер Сережки, за ворота без гроша медного вылетишь… Нет уж, мамашечка, не беспокойтесь обо мне оченно… Так лучше… право, лучше-с!..

О Сергее и Липе он вспоминал без всякой злобы и нисколько не интересовался их судьбой. Сергея в течение трех лет он встречал несколько раз и всегда отворачивался, делая вид, что не замечает брата. С Липой ему не приходилось сталкиваться, и только в последнее время, идя как-то по улице, он увидал ее едущей с маленьким ребенком на извозчике.

Иван остановился, долго смотрел ей вслед и затем, покачивая головой и улыбаясь, завернул в один из излюбленных кабачков.

Алеевы «гасли». Дела их, подорванные Аршиновыми, пошатнулись, и торговое колесо, вертевшееся много лет, остановилось на всем ходу.

Несмотря на отчаянные мольбы и просьбы старика Алеева, Аршинов остался непоколебимым. Алеева он не принимал и избегал с ним встречаться, а все письма его отправлял обратно нераспечатанными с одною и тою же неизменною надписью на конвертах: «Для меня Алеевы не существуют, и я их вычеркнул из моих книг».

Над Алеевыми вскоре был учрежден конкурс, и Сергей Спиридоныч, подавленный горем и разоренный вконец, слег в постель с тем, чтоб больше с нее не вставать. Из своего богатого когда-то

Сергей Спиридоныч погасал на одре, гремя проклятиями всему роду Аршиновых, а Анна Ивановна не знала покоя, ухаживая за больным физически и морально мужем и днем и ночью.

Александр уехал в Петербург, где ему дал место один из покупателей его отца, и только один «дедушка», отбывая свой жизненный «урок», оставался невозмутимым и на грозу, разразившуюся над головами его кровных, смотрел, как на должную кару за тяжкие грехи зятя, которого обуяла, по его словам, сатанинская гордость и суета тщеславия.

На все стоны, вопли и проклятия умирающего, но еще не оторванного от земных интересов зятя он только печально покачивал головой и, смотря на светлый лик Спасителя, шептал беззвучно:

– Прости ему, Господи: не ведает бо, что творит!

Единственным утешением и отрадой для дедушки была Липа, которую он посещал часто и которой носил по старой памяти апельсины, пряники и орехи.

Там, около Липы и Сергея, он оживал душою, любуясь их, как он говорил, «нищенским счастьем», и, возвратившись домой, с жаром бил поклоны пред иконами, прося у Заступницы радости и лучшего счастья своей дорогой внучке.

Дела Сергея были плохи.

Выброшенный из отцовского дома и выбитый из колеи, по которой шли все купеческие дети, он бросился к знакомым отца, прося у них занятия или какого-нибудь труда, мало-мальски обеспечивавшего его существование с Липой.

Знакомые, узнав историю изгнания Сергея из отцовского дома от Андрея или служащих у Аршинова и не желая ссориться с отцом его, или напрямки отказывали молодому человеку, или обещали «постараться в недалеком будущем быть ему полезным». Время шло, а слова знакомых купцов так и оставались словами…

Сергей понял наконец, что ждать какой бы то ни было работы от своего брата-купца было наивно и глупо; он просто рисковал умереть с голоду.

Тогда он бросился в другую сферу и с большим трудом достал должность писца в конторе нотариуса. Должность писца оплачивалась грошами, а частная переписка, которую он должен был взять поневоле, дала ему возможность сводить концы с концами и, вместе с тем, ухлопывать здоровье, заставляя его иногда просиживать целые ночи напролет с пером в руке.

Липа видела все это, страдала глубоко и ничем не могла ему помочь.

Только теперь поняла она, что жить трудом, не имея никакого понятия о труде, гораздо труднее, чем об этом говорят и пишут.

– Я буду жить трудом… Как это благородно и… как это трудно сделать!

Она была рада помочь Сергею в тон непосильной работе, какую он взвалил себе на плечи, но чем – не знала.

Все, чему она научилась, живя в родительском доме, заключалось в вязанье да в плетенье разных кружевных прошивок, – труд, оплачивавшийся такою мизерною платой, что о нем как о серьезном подспорье в трудовой жизни нечего было и думать.

Часто Сергей, оторвавшись ночью от работы, чтобы дать отдых уставшей руке, вспоминал дом отца и с ужасом заглядывал в будущее.

Этого будущего он боялся не за себя, а за свою дорогую Липу, которую он оторвал от богатства и роскоши и заставил есть щи да кашу.

Выдержит ли она, воспитанная в прихотях и роскоши, это испытание, и если выдержит, то какой ценой?

И имел ли он право отрывать ради своего эгоистичного чувства это создание от той жизни, к которой она была приготовлена с малых лет?

Сергей мучился ужасно, подходил к Липе и, смотря на ее тревожный сон, ломал в отчаянии руки.

Стало еще хуже, когда у них родился ребенок. Если бы не Арина Петровна, тайком от Сергея пихавшая Липе и деньги, и свертки, они очутились бы в один прекрасный день на улице.

Сергей страдал ужасно, работал запоем и в минуты отдыха с мучительной тоской заглядывал в печальные глазки Липы.

Липа его утешала, но это утешение звучало фальшивым аккордом в сердце Сергея и доводило его до отчаяния.

Он не боялся за чувства Липы, он боялся за немощь ее женской натуры.

Что она любила его, он это видел, но он видел в то же время, что перенести невзгоды и лишения в жизни она не имела сил.

Он видел, что у его сына появлялись качалки, одеяльца, рубашонки с ленточками, дорогие чепчики, которых он не мог купить; он знал, что все это дают из сожаления, из милости, оскорбляя его и как отца, и как человека, и не мог, не имел права запретить Липе принимать эту милостыню, хотя бы и от матери, но все-таки милостыню, и терзался жестоко, проклиная и свою горькую судьбу, и свое бессилие.

Он брал работу за работой, захлебывался этой каторгой, а в конце концов получал одни только гроши, не делавшие существенной пользы его семье и не дававшие его измученной душе нравственного успокоения.

Случилось то, что и должно было случиться.

Его организм, не привыкший к такой непосильной работе, надорвался и сломился.

Бессонные ночи, вечная тревога за будущее дорогого его сердцу существа подкосили вконец его надломленные прежней борьбой силы.

Как-то Липа проснулась ночью и была поражена представившейся ее глазам картиной.

Сергей сидел у стола и, схватившись одной рукой за грудь, а другою закрывая рот, глухо кашлял.

Липа подошла к нему. Сергей удивился.

– Ты не спишь, Липа? – спросил он. – Неужли я разбудил тебя?

– Сережа, – заговорила с тревогой в голосе та, – ты болен?

– Я? С чего ты взяла? Ступай ложись, а то проснется Сережа и не даст тебе выспаться.

– Дело не в ребенке, Сережа, а в тебе… Ты скверно кашляешь… ты болен.

– Пустяки, моя милая… Вероятно, простудился немного… Завтра у нас суббота… напьюсь на ночь малины, хорошенько пропотею, и все пройдет.

– И ты давно кашляешь? Говори правду, слышишь?

– Да нет же, ах, какая ты, право! Неделю, должно быть, а может быть, и две. Ложись ступай, ты мне мешаешь работать.

Липа ушла, но больше уже не заснула. Она слышала, как каждые четверть часа Сергей откидывался на спинку кресла и мучительно кашлял.

Утром она послала с запиской к Подворотневу. Добрый старик тотчас же явился на зов и, выслушав опасения Липы, покачал в раздумье головой.

– С доктором бы надо посоветоваться, Олимпиада Сергеевна, – проговорил он наконец, – во всех отношениях, надо посоветоваться.

– Я об этом сама думала, милый Аркадий Зиновьич, но как это сделать? Сережа ни за что не пойдет

– Верно-с, во всех отношениях, верно-с, – задумался тот. – Да постойте, мы по-другому это дело устроим: я доктора с собой к вам привезу, как будто бы ангельскую душку Серенюшку осмотреть… Ведь у него сейчас, во всех отношениях, зубочки идут?

– Идут, Аркадий Зиновьич, идут.

– Ну, вот-с вам и предлог, во всех отношениях, а кстати, и больного Сереженьку обревизует. Согласны-с?

– Разумеется, согласна, об этом и говорить нечего.

– И чудесно-с. Так я завтра же, во всех отношениях, эскулапа к вам и предоставлю.

– Только вы, Аркадий Зиновьич, предупредите его, пожалуйста.

– Да уж будьте покойны, век прожил, знаю, как с людьми обращаться; только вы, во всех отношениях, не тревожьтесь очень. Весьма вероятно, что у Сереженьки простуда легонькая, а вы уж взволновались. Ах, женщины, женщины, слабы вы, во всех отношениях, ей-богу, слабы!

На другой день Подворотнев привез доктора.

Доктор осмотрел ребенка, нашел его в блестящем состоянии и, прописав что-то для успокоения больше родительского сердца, как он сам сказал, чем для ребенка, хотел было уже уходить, как услыхал кашель Сергея.

– Что это вы кашляете? – остановился доктор, подходя к нему.

– Так, доктор, пустяки, – улыбнулся Сергей.

– Пустяки, конечно, но запускать даже и простой кашель не следует.

– Я и то сегодня хочу напиться на ночь малины.

– Потогонное хорошо, но не всегда. Давно вы покашливать изволите?

– Нет… недели три-четыре.

– Ну, вот видите, от такого кашля лечиться надо, а не потеть… Дайте-ка мне вас послушать.

– Спасибо вам, доктор, за внимание, но, право, вы себя будете утруждать понапрасну.

– Тем лучше-с… мне кажется, у вас бронхит, а бронхит лечить надо. Не угодно ли лечь на диван? Вот так, прекрасно!

Липа с Подворотневым вышли в соседнюю комнату. Наступило молчание.

Десять минут спустя раздался голос доктора:

– Оденьтесь, пожалуйста…

Липа вошла и застала доктора стоявшим у окна. Он потирал лоб и морщил густые брови.

– Ну что, доктор? – проговорил Сергей, набрасывая на плечо сюртук. – Я говорил вам, что пустяки.

– Конечно, конечно, – торопливо заговорил доктор, отходя от окна. – Простудный кашель, разумеется, но, тем не менее, надо лечиться серьезно, иначе может случиться…

– Что, доктор, что? – заговорила Липа, бросаясь к нему.

– Ничего особенного, барыня, а все-таки надо лечить. Теперь мне некогда заниматься с вами, я должен ехать к одному серьезному больному, завтра тоже, а послезавтра я зайду и пропишу вам кое-что.

– Послезавтра, доктор, меня целый день не будет дома, – заметил Сергей.

– Это все равно. Я вас видел, а лекарства пропишу и без вас… До свидания! Вы уж, Сергей Афанасьич, меня не провожайте, заваривайте себе малину и пейте на здоровье, меня проводит ваша барыня.

Доктор вышел в переднюю, надел пальто и, простившись с Липой, шепнул ей на ухо:

– Посмотрите его носовые платки; послезавтра я заеду к вам.

Липа побледнела.

– Доктор, ради бога… он… серьезно болен?

– Послезавтра, послезавтра, – поспешил тот уйти и захлопнул за собою дверь.

Подворотнев пошел к Сергею, а Липа бросилась в кухню и крикнула кухарке:

– Белье, черное белье! Где белье, я тебя спрашиваю? Взяла прачка или нет?

– Не приходила еще, барыня, вон оно, в узле связамши.

Липа схватила узел, развязала его и, расшвыряв белье, схватила платок с инициалами Сергея.

Она развернула его и, слабо вскрикнув, опустилась на скамью.

На платке было несколько кровавых пятен…

XXVIII

Для Липы стало ясно, что у Сергея открылась чахотка.

Когда явился в назначенное время доктор, Липа с таким отчаянием встретила его, что тот невольно растерялся.

– Кровь… ну, что ж такое кровь? – бормотал он, стараясь утешить рыдавшую Липу. – Это еще не беда…

– Доктор, ради бога, именем ваших детей умоляю вас, скажите мне правду… Нет надежды? Да? Нет ведь? – говорила Липа, стараясь поймать взгляд доктора и прочитать в нем правду.

– Ну вот, вы куда поехали! – попытался улыбнуться тот. – Эх, барыня!..

– Скажите, ведь это чахотка? – не отставала та. – А от чахотки нет спасения?

– Постойте, постойте! Во-первых, еще не доказано, что у него чахотка…

– А кровь на платке?

– И кровь – не доказательство присутствия чахотки… а во-вторых, если б даже у вашего мужа и была чахотка, так в самом начале развития… Будем лечить и постараемся приостановить ее дальнейшее развитие.

– Ну, вот видите, вы сами же говорите, что у Сережи чахотка.

– Я ничего не говорю, говорите это вы, а я спорю. Успокойтесь, пожалуйста, а главное – дайте покой вашему мужу. Он много занимается?

– Очень.

– Видите! Весьма возможно, что болезнь явилась результатом переутомления. Ему необходимо бросить занятия…

– Он не согласится.

– Я его уговорю, будьте покойны. Я знаю, что вы находитесь в очень стесненных обстоятельствах и что вашему мужу будет очень трудно быть без работы, но здоровье прежде всего…

– Об этом не беспокойтесь, доктор, нам помогут родные.

– И прекрасно. Жаль, что теперь осень, а то я отправил бы его в деревню, на чистый воздух, где, несомненно, он поправил бы свое расшатанное здоровье.

– Поправил! Только поправил! Значит, его болезнь неизлечима? Это ужасно, доктор, ужасно!

– Кто вам сказал, что неизлечима? Будем надеяться, барыня…

– Нет, доктор, я не могу надеяться, я вижу, что пришел конец нашему счастью… Не утешайте меня и не старайтесь обмануть… я не дитя… Я не знаю, найду ли я сил пережить Сережу, но я должна встретить новый удар судьбы со смирением христианки… Скажите, доктор, только скажите правду: он долго проживет?

– Об этом знает только Бог. Болезнь его серьезна, но он не безнадежен… Это все, что я вам могу сказать…

Доктор простился с рыдавшею Липой и обещал начать лечение Сергея на другой же день.

На крыльце он столкнулся с Подворотневым, пришедшим узнать от Липы результат посещения доктора.

– А, доктор! – воскликнул радостно старик, потрясая докторскую длань. – Ну, что Сереженька? Как он, во всех отношениях?

Доктор пожал плечами и печально посмотрел на Подворотнева.

– Между нами, Аркадий Зиновьич, разумеется…

– Конечно-с, конечно-с, – заторопился старик, понижая голос, – да здесь нас никто

– Ваш Аршинов плох…

– Господи, Владыка милостивый! – перекрестился тот. – За что такая напасть на нас, грешных?.. Да что же с ним такое, доктор?

– Чахотка.

Старик вздрогнул и изменился в лице.

– Чахотка-с? Да как же это так… во всех отношениях? И откуда все это-с?

– Трудно сказать, Аркадий Зиновьич, – снова пожал плечами доктор, – но что чахотка у него, и прескверная чахотка, в этом я больше не сомневаюсь…

Старика бросило в испарину. Он утирался платком и растерянно смотрел на доктора.

– Неисповедимы судьбы Твои, Господи! – проговорил он. – Думал ли я, что у такого молодца, как Сереженька, чахотка когда-нибудь будет, ан вот и оказалась, во всех отношениях… И сбывается реченное в Писании: «Не весте ни дня, ни часа, в он же приидет Сын Человеческий»… Доктор! Голубь мой! Есть ли хоть надежда махонькая?

– Не думаю. Будем бороться, а что выйдет из этой борьбы – сказать не могу.

– Пожалуйста, доктор, вы уж не оставьте Сереженьку… навещайте его, во всех отношениях, а за визиты я уж сам вас благодарить буду…

– Хорошо, сочтемся… Мне самому всегда становится жаль молодой жизни.

– А уж мне-то как Сереженьку жаль, если б вы знали только, – зашептал старик, крепко сжимая руку доктора, – жизни бы своей не пожалел, только чтоб он, во всех отношениях, выздоровел… Как родного сына его люблю и уважаю за его простоту да всегдашнюю ласку ко мне, старому грешнику… И никого у меня не будет без Сереженьки, и глаза мне закрыть некому… все кругом чужие, во всех отношениях, только он один был родной моему сердцу… Голубь мой! Создателем вас заклинаю: не оставьте Сереженьку, помогите, насколько вашей силушки хватит!..

– Вы, я думаю, в этом и не сомневаетесь, добрейший Аркадий Зиновьич… сделаю все, что могу, но ручаться ни за что не стану… если наши бедные средства остановят развитие чахотки – можно надеяться на то, что Аршинов останется жив…

– А если… не остановят, – со страхом спросил Подворотнев, – что тогда, во всех отношениях?

– В таком случае, – ответил доктор, смотря в сторону, – его весной не будет.

– Убили вы меня, доктор, во всех отношениях, этими словами убили! – проговорил Подворотнев. – Бедная Олимпиада Сергеевна… в такие годы радостные и столько тяжкого горя!

Старик пожал руку доктору и, глубоко вздохнув, вошел в квартиру Сергея.

Утешив кое-как Липу, он вернулся домой и прямо прошел к Арине Петровне.

Афанасия Ивановича дома не было. Арина Петровна сидела, по обыкновению, в своей спальне и вязала чулок.

Увидав Подворотнева, набожно крестившегося на иконы, она встала и пошла к нему навстречу.

Она знала, что старик отправился утром к Сергею, и поэтому первым вопросом ее было:

– Ну, что там, Зиновьич, нового? Здоровы ли все?

– Ничего-с, ничего-с, матушка Арина Петровна, – силясь улыбнуться, ответил тот, кланяясь ей в пояс, – во всех отношениях, ничего-с.

– Садись, Зиновьич, и рассказывай.

– Рассказывать-то особенного нечего, матушка, кланяются вам и заочно испрашивают вашего родительского благословения, навеки нерушимого… Вас к себе ожидают.

– Завтра, думаю, Зиновьич, к ним… Сердце у меня что-то не на месте… и Сереженька, когда я была у них в последний раз, мне не понравился… худой из лица стал, и под глазами круги пошли… от писанья это у него… Липушка сказывала, что по ночам он даже работает… пожурить пойду.

– Пожурите, матушка, пожурите… след, во всех отношениях, след пожурить. Вас, как родительницу любящую, он должен послушаться и волю вашу исполнить. Отдых ему нужен, покой, и доктор так же вот говорит.

– Доктор? – встревожилась Арина Петровна. – Да разве болен Сереженька?

– Болен-с… только вы не тревожьтесь, во всех отношениях… сурьезного ничего нету, покой ему только нужен.

И Подворотнев, скрывая истину, рассказал Арине Петровне о болезни Сергея, как умел.

Арина Петровна всплакнула и вечером же, прощаясь с мужем перед отходом ко сну, передала ему, как слух, о болезни Сергея.

Афанасий Иванович нахмурился и промолчал.

– Не навестить ли мне его, Афанасий Иванович? – нерешительно спросила Арина Петровна.

Аршинов упорно молчал.

– Сын ведь… родной сын, Афанасий Иванович… звери и те к детям чувство имеют, а я… мать Сереже… дозволь навестить.

– Тебя никто не держит! – ответил старик, не поворачиваясь. – Хитрить тоже вздумала, болезни придумала!

– Богом клянусь, нет. Слышала от людей, что захворал оченно.

– Ну и ступай, не лезь только ты ко мне со своим мерзавцем… Слышать про него не желаю.

Арина Петровна поклонилась молча мужу и ушла, а Афанасий Иванович долго не мог заснуть, ворочаясь на своем диване и ругая жену:

– Бабы проклятые… весь сон могут человеку испортить!.. Болен Сережка, вишь… ну, и болен… мне-то что?.. Это его Бог за неповиновение родителям наказывает… и поделом! Расстро-ила-таки, весь сон разогнала… Э-эх, бабы!..

* * *

Зима в этом году стала с первых чисел октября.

Сергей таял, как свечка, несмотря на все заботы доктора и Липы.

По лицам окружающих он видел, что болезнь его серьезна, но он никак не предполагал, что приговор судьбы давно подписан и дни его сочтены.

Как и все чахоточные вообще, он скептически относился к своей болезни и с нетерпением ожидал весны, когда он мог уехать в деревню и поправить свое здоровье.

Смотря на грустное лицо Липы, он часто брал ее руку и, прижимая ее к своим горячим и сухим губам, принимался утешать свою бедную подругу.

Липа ни на что уже более не надеялась; она с каким-то тупым отчаянием смотрела в будущее и, не зная покоя ни днем ни ночью, бродила, как автомат, от постели Сергея к кроватке сына, ухаживая за тем и за другим.

Арина Петровна, получив разрешение мужа, чуть не каждый день ездила к сыну и, возвращаясь домой, выплакивала свои последние слезы.

А тут еще новый удар разразился над головою несчастной матери.

На рождественских праздниках Ивана привезли домой с отмороженными ногами.

Афанасий Иванович только крякнул, когда ему сказали, что Иван не нынче завтра должен отправиться туда, откуда нет уже возврата.

Он отправился к сыну, которого не видал целые месяцы, и отступил в ужасе от постели, на которой метался в бреду Иван.

Афанасий Иванович не узнал сына, до того изменила его кабацкая жизнь и беспробудное

В ногах Ивана сидела убитая горем Арина Петровна и, скрестив на груди руки, с мольбою смотрела на иконы.

Слова не сходили у ней с языка, только одни глаза молились и просили Бога пронести мимо нее новую чашу горести.

– Чего искал, то и нашел! – проговорил Афанасий Иванович, смотря с сожалением на Ивана.

– Не он искал этого, Афанасий Иванович, – отозвалась Арина Петровна, с негодованием смотря на мужа, – а мы ему нашли… мы…

Аршинов побледнел и опустил голову на грудь.

– И этому нашли, и Сереже… один при последнем издыхании, а другой тает, как свеча. Мы уготовили им такую кончину, а не они искали ее… совесть свою, совесть спроси…

– Довольно! – сурово перебил ее старик. – Мне твои указки не нужны… Молись лучше, а не учи!..

Он подошел к сыну и нагнулся над постелью.

– Выпьем, братцы, выпьем, – бормотал в бреду Иван, ловя воспаленным ртом воздух, – что мне папаша? Папаша мне чужой… ни души у него, ни чувств настоящих нет… Андрей у него и деньги, а чувств нету… нету…

Афанасий Иванович отскочил, как ужаленный, от постели умирающего, сел в кресла и повесил свою седую голову.

«И этот… тоже! – пронеслась у него мысль. – Да неужели я… я виной всему».

И горько стало на душе Аршинова, и больно.

Ему жаль было Ивана, как человека, правда, больного, погибшего, но все-таки человека, к которому он хотя и не чувствовал ничего, кроме простого сожаления, но который был родным ему и по духу, и по крови…

Перед его духовными очами понеслись картина за картиной, сцена за сценой. Вся жизнь прошла перед ним в каких-нибудь полчаса, проведенных у постели умиравшего сына, и только тут, у смертного одра этого полутрупа-полуживого человека, он понял и сознал всю суетность и всю неправду своей жизни.

Беспощадно анализируя все те жизненные крупицы, из которых слагалась его «богобоязненная» жизнь, он с ужасом оглянулся назад и увидел бездну, из которой не было выхода.

Семья разлагалась и гибла. И виною этой гибели были не обстоятельства, не зависящие от его воли и желания, а именно он сам, жалкий деспот и самолюбец, считавший себя непогрешимее папы.

Какая цель была его жизни? Счастье семьи? Нет. Один сын умирает на его глазах, другой – умирал за глазами, а третий… двоих, таких же единокровных сыновей, по советам этого третьего он погубил ни за что ни про что, только потому, что один был «слабый» человек, а другой мыслил не так, как того желал и этот третий, и он сам. Деньги?.. Нет. Собирать деньги для денег не было девизом Аршинова. Он работал не для того, чтоб собирать сотни тысяч, миллионы, а работал потому, что не мог не работать, когда вокруг него кипела работа, когда с малых лет эта работа стала необходимою потребностью его жизни… Для кого, для чего же он работал, копил и жил целую жизнь?

Для себя с женой? Им так было мало нужно, что не стоило работать, как работал Афанасий Иванович. А семья гасла, как гаснет лампада без масла…

Зачем все это? К чему?..

– Афанасий Иваныч, – прервала его мысли Арина Петровна, – за священником бы послать… душу свою загубленную очистил бы Ваня…

Загубленную душу! И он, родной отец, загубил эту душу… так ли бы умирал сын, если б он, отец, захотел только, чтоб Иван был другим человеком?..

Аршинов, шатаясь, подошел к сыну и взял его руку.

Рука была холодна и не отвечала на пожатия отца…

– Пашка! Пашка! – бормотал Иван, вертя беспомощно головой. – Змея!.. Змея лютая!.. А все папаша… деньги… жаль ему… с собой возьмет… в могилу… в могилу… Мамаша! Мамаша! Зверь он… Видишь эту тигру?.. Это папаша!

– Афанасий Иваныч! Не слушай ты Ваню, бред это у него! – шептала Арина Петровна, видя, как страдает ее муж. – Не волен человек в своих словах в лютой болезни.

– Тигра, – проговорил Аршинов, – тигра! Слышишь, жена? Я – тигра! Я! Тигра и есть, хуже, хуже!

– Не слушай его, оскорбительны слова твоему сердцу, Афанасий Иваныч, не слушай, пошли за священником, дай умереть ему христианином.

– Он и умрет христианином, а я… я-то умру ли им? Ваня! Ваня! Я тут стою, – слышишь? Тигра твоя лютая, очнись, Ваня, родной мой!

Арина Петровна схватила за руки мужа, колотившего себя в грудь, и отвела до кресла.

– Афанасий Иваныч, не в укор он это тебе, жар у него.

– Пусти, жена.

– Умирает ведь он, Афанасий Иваныч, дай ты ему хоть умереть-то спокойно, за батюшкой, за священником, последнее-то, отцовское, исполни.

Аршинов вскочил с кресла и бросился из комнаты сына.

Он слетел вниз, выбежал на двор, подбежал к воротам и остановился.

Дворник, увидав искаженное лицо хозяина, попятился на мостовую и выронил из рук скребок, которым он чистил тротуар.

– Священника, скорей! – прохрипел Афанасий Иванович. – Для Вани, умирает ведь, умирает, слышишь? Скорей!

Дворник бегом пустился к батюшке. Афанасий Иванович, проводив его глазами и потирая лоб, побежал в дом.

Внизу он наткнулся на Андрея, скорчившего печальную рожу.

– Иди, – схватил его за руку старик, – иди туда и проси прощенья! Ты, ты все…

– Папаша!

– Иди! – странно вскрикнул старик. – Умирает, слышишь ты, умирает!

Андрей съежился и побежал кверху.

Аршинов, дрожа и тяжело дыша, следовал за ним. Когда он вбежал в комнату Ивана, ноги его не слушались и не шли далее. Он словно прирос у порога и, схватившись руками за дверь, уставился на умиравшего сына, над которым склонилась мать.

– Тише! Тише! – шептала она, грозя рукой. – Ваня кончается.

Андрей остановился среди комнаты и упал на колени.

– Умер? Умер? Жена, да что ж ты молчишь, умер? – спрашивал Афанасий Иванович, делая шаг вперед.

– Скончался, не дышит… Господи, за что? За что? – простонала Арина Петровна и упала на грудь сына, утопая в рыданиях.

Афанасий Иванович поднял глаза на икону.

XXIX

Услыхав рыдания жены, Аршинов вздрогнул, быстрыми шагами подошел к трупу сына, перекрестил его и, поклонившись до земли, вышел в залу… Ноги его дрожали, губы тряслись… Он сел на первый попавшийся стул и застонал.

Стон, вырвавшийся из железной груди Афанасия Ивановича, долетел до чуткого слуха Андрея. Он подбежал к отцу и окинул его

– Папаша… воды не хотите ли? – спросил он, наклоняясь над опущенною на грудь головой отца.

– Воды? – переспросил тот, смотря на сына. – Зачем воды?

– Выпить-с, вам легче будет.

– От воды легче станет? – горько усмехнулся Аршинов. – Нету, Андрей, на свете такой воды, от которой бы моей душе легче стало, нету.

– На воздух бы пошли, папаша.

– Оставь меня в покое и позаботься лучше о матери.

– Мамаша ничего-с, они слезами отойдут-с, а вот наша, мужчинская, скорбь много лютее женской: слезы не идут, а душу камень давит.

– Давит, Андрей, давит… Без покаяния умер, как собака бродячая, ни отца, ни матери перед кончиной не видал и благословения ихнего не принял, кто даст отчет Богу за его погубленную душу? Кто, Андрей?

– Папаша, конечно, тяжело вашему родительскому сердцу это, но, на мой взгляд, удручать себя горем чрезмерно не следует-с; Иван, царство ему небесное, был не маленький ребенок и, следовательно, знал, что делал, сам виноват, что уготовил себе такую кончину.

– Молчи, Андрей, мы виноваты с тобой, и никто больше; на нас этот грех лежит, и мы понесем за него наказание.

– Я тут ни при чем, папаша; ежели я исполнял родительскую волю, так это моя на то обязанность была, худого я ни Ивану, ни Сергею сроду ничего не желал-с, а что ежели они с настоящей дороги в сторону своротили, вина не моя, я их с дороги не толкал-с, а завсегда советовал жить по-божьи.

– Значит, я один во всем виноват! Тем лучше для тебя, Андрей, по крайней мере, твоя совесть чиста перед братьями.

– Чиста, папаша. Конечно, со стороны, может, люди и швырнут в меня камнем, Бог с ними, но совесть моя чиста и спокойна.

– Хорошо, оставь меня только, мне тяжело, страшно тяжело!

Андрей ушел. Афанасий Иванович погрузился в размышления. К нему подходили, спрашивали, он отвечал, как автомат, и пришел в себя только к вечеру.

Похороны Ивана были торжественные. Много было духовенства, два хора певчих и масса купечества, приехавшего из уважения к старику Аршинову отдать последний долг его сыну.

Бедную Арину Петровну привезли с кладбища полумертвою; Афанасий Иванович был снаружи спокоен и на все утешения знакомых отвечал стереотипною фразой:

– Божья воля. Он мне сына дал, Он его и взял.

На поминальный обед, который был сделан для более почетных лиц в его доме, он не вышел из кабинета.

Когда разъехались все и в доме наступила обычная тишина, Афанасий Иванович вышел из кабинета и послал за Подворотневым.

Явившись на зов своего родственника, добрейший Аркадий Зиновьич застал Аршинова сидевшим за письменным столом. Облокотясь на стол и положив голову на ладонь левой руки, он, сдвинув брови, сосредоточенно смотрел в одну точку.

– Звали меня, Афанасий Иванович? – остановился у дверей Подворотнев.

– Садись, Зиновьич, – ласково ответил Аршинов, подвигая к столу кресло.

Подворотнев сел и с сожалением посмотрел на Афанасия Ивановича.

– Все разъехались, кажется? – поднял он голову.

– Все-с… помянули душу усопшего, во всех отношениях, и разошлись…

– Да. Вот каким горем посетил меня Бог, Зиновьич…

– Нежданно и негаданно, Афанасий Иванович. На все Божья воля-с… со смирением нужно нести крест, ниспосланный на нас…

– Я и несу… тяжело только, Зиновьич… взволнована моя душа, и весь я потрясен…

– В дни испытания, Афанасий Иванович, в минуты скорби и уныния хорошо, во всех отношениях, искать утешения в обителях святых.

– Я это сам думал, Зиновьич! – с радостною улыбкой перебил его Аршинов. – Хочу поехать киевским чудотворцам поклониться…

– Душеспасительное, во всех отношениях, душеспасительное дело…

– Хотя и не время теперь ехать в Киев, да уж очень тяжело здесь быть… Может, и успокоюсь немного у угодников святых…

– Большое успокоение обрящете, Афанасий Иванович… Благое дело, благое дело…

– Послезавтра я и уеду. А тебя я просить стану: жену мою добрым советом и лаской не оставь. Больше всех она к тебе доверие имеет, а в такие дни одно доброе слово близкого человека утешением великим послужит.

– Будьте покойны, Афанасий Иванович, братом и другом ей, во всех отношениях, буду… Поезжайте с миром и мир душевный от угодников привозите… Трудна наша жизнь, много терний осталось назади, много терний ждет нас впереди… Пригодится мир душевный для новых испытаний…

– Да, Зиновьич. Только теперь я чувствую, как тяжело терять близких людей… Живет человек, не обращаешь на него внимания, то по недосугу, то по неразумию, а умрет – и чувствуешь, что теряешь многое…

– В особенности когда умирает кровный, во всех отношениях… и когда чувствуешь, что и умирает-то он чрез твое равнодушие, во всех отношениях.

– Не кори меня, Зиновьич…

– Не в укор я это вам говорю, а к слову пришлось.

– Сам я чувствую, что во многом, во многом прегрешил и прегрешаю.

Афанасий Иванович вздохнул и задумался.

Подворотнев поднялся с кресла и кашлянул.

– Больше ничего не скажете мне, Афанасий Иванович? – спросил он.

– Нет, – ответил Аршинов, – понаблюди только жену.

– Об этом и просить не надо.

– Спасибо тебе, Зиновьич, просфору тебе за это от угодников привезу, а теперь ступай и отдохни, устали мы с похоронами.

Подворотнев пожал руку Аршинову и пошел из кабинета.

– Зиновьич! – остановил его Афанасий Иванович.

Подворотнев повернулся. Афанасий Иванович стоял у самого стола и глядел в землю.

– Сергей там болен, говорят.

– Весьма даже, Афанасий Иванович.

– Знаю, слышал! – раздраженно оборвал его Аршинов. – Молод еще, перенесет… пустяки!

– Доктор другое говорит.

– Бог твой доктор? Бог, я тебя спрашиваю? – крикнул Аршинов.

– Не Бог, а все-таки, во всех отношениях…

– Ничего он не понимает. Простудился, захворал, пустяки… Ты бываешь там?

– Да как же не бывать, Афанасий Иванович?

– Ну, вот и отлично. Пригласи самых лучших докторов, деньги возьмешь у Андрея, я ему скажу, слышишь?

– Слышу.

– Ничего вообще не жалей, что нужно, все сделай, только я не хочу, чтобы он знал это, слышишь?.. От матери, мол, все это… Гордец! В три года не мог отцу покориться, за это его Бог и покарал болезнию.

– За это ли, Афанасий Иванович? Не за грехи ли отцов он несет незаслуженную кару, во всех отношениях? Впрочем, виноват, простите меня за мой подлый язык, не поставьте в

– Не суди, Зиновьич, да не судим будеши. Праведников на земле нет. Может быть, я и виноват, но я все-таки отец и должен в детях видеть повиновение, а не сопротивление. Не понять тебе этого, Зиновьич… Меня может только тот понять, у кого были дети, а судить людей со стороны – ничего нет легче.

– Каюсь, Афанасий Иванович, сорвалось с языка, во всех отношениях.

– Я на тебя и не сержусь. Каждый волен о людях свое мнение составить. Так не забудь пригласить докторов-то, и что нужно им, помощь какую…

– Раньше бы эту помощь следовало.

– Не я тому виной!

– Не знаете вы вашего сына, Афанасий Иванович, ни у кого он помощи просить не станет, и сейчас, если бы не болезнь, в постель Сереженьку уложившая, ни за что бы он от вас помощи не принял. Вы горды, Афанасий Иванович, во всех отношениях, горды-с, так не забывайте, что Сереженька – ваш сын родной, а яблочко от яблоньки недалеко падает, и примет-то он эту помощь не знаючи, от меня, подумает, а со мною он счеты сведет, ежели Бог воскресение с одра ему пошлет. Так-то-с. А за помощь Сереженьке я вам земно кланяюсь.

И Подворотнев, поклонившись до земли Аршинову, отправился прямо к Сергею.

Сергей едва бродил. День он чувствовал себя хорошо, а два – скверно. Кашель и ночные поты его мучили ужасно.

Больной не спал ночи напролет. Часто заглушая рукою душивший его кашель, он, шатаясь, как пьяный, подходил к кроватке сына и с тоскою смотрел на безмятежно спавшего ребенка, румяные щечки которого, при свете лампады, дышали таким покоем и здоровьем, что у Сергея невольно сжималось сердце, а на глаза выступали слезы.

Липа, у которой со времени болезни Сергея слух стал чуток до крайности, просыпалась от малейшего его движения, уводила больного от постельки сына и укладывала в кровать.

– Сережа, голубчик, – молила она его, – усни, тебе сон необходим.

– Не могу я спать, Липа, – отвечал обыкновенно тот. – И грудь болит, и кашель душит. Знаешь, я перестал верить в нашего доктора. Мне кажется, он совсем не понимает моей болезни.

– Я ему верю, Сережа.

– Ну да, потому что ты женщина, – сказал Сергей. – Ты ровно ничего не понимаешь в медицине. Положим, я знаю тоже немного, но, во всяком случае, гораздо больше тебя. Ну, как это он не может остановить кашель? От кашля леденцовые лепешки отлично помогают, а он меня мучает какою-то микстурой. Да, Липа, он, может быть, и хороший человек, но доктор плохой.

– Хорошо, Сережа, вот придет Аркадий Зиновьич, и я попрошу его пригласить другого.

– Погоди, я сперва переговорю с ним.

И на другой же день Сергей серьезно спрашивал доктора о действии леденцовых лепешек на кашель.

– Отлично действуют, – согласился доктор. – Кушайте лепешки.

Сергей оставался доволен доктором, посылал за лепешками и, разумеется, продолжал кашлять по-прежнему.

О серьезности своей болезни он узнал случайно. Как-то раз, вечером, когда Липа, измученная и разбитая, бросилась в постель, он не нашел в графине воды.

С графином он отправился в кухню и, едва ступая, чтобы не разбудить Липы, отворил дверь.

В кухне сидела кухарка с мужем и говорила о болезни барина.

Он так и вернулся в свою комнату с пустым графином: и зачем ему была вода, когда он узнал наконец, как называлась его болезнь?

Сперва он поразился этим открытием, а затем успокоился, но зато лихорадочно хватался за всякие советы, устные и печатные, дававшиеся заболевшим чахоткой. Липе он не говорил, что он знает, какая у него болезнь. Почем знать, может быть, и она сама не подозревает, что он серьезно болен, и что доктор, щадя ее разбитые нервы, обманывает ее так же, как и его самого.

Он глотал микстуры, прописанные доктором, но глотал также и разную дрянь, вроде винных ягод, изюма и т. и., прописанных советами досужих людей.

Сидя на постели, он развертывал пакетики и с лихорадочною торопливостью проглатывал содержимое.

Он был уверен, как и все вообще чахоточные люди, что, проглотивши несколько десятков пакетиков этой дряни, он выздоровеет окончательно и от чахотки не останется даже и следа.

Эту веру поневоле поддерживали в нем и окружающие его. Зачем отравлять последние дни умирающего сомнением?

Смерть не страшна, когда она далека от воображения умирающего человека и когда этот умирающий верит в свое воскресение.

О смерти Ивана ему сообщил Подворотнев вскоре после похорон и отъезда Афанасия Ивановича в Киев.

Сергей с любопытством расспрашивал о последних минутах жизни брата и его похоронах.

– А меня так не похоронят! – вырвалось у него. – Сосновый гроб в три целковых, да «Упокой, Господи» гнусавого дьячка – таковы будут похороны Сергея Аршинова, Аркадий Зиновьич!

– Что это вы, Сереженька, о смерти вдруг, во всех отношениях? Иван Афанасьич – другое дело, спился и погиб.

– А я вот и не пью, а гибну, и скоро погибну, Аркадий Зиновьич.

– Христос с вами, Сереженька, грешно вам это говорить, вот, Бог даст, дождетесь весны и поправитесь, поедем с вами в деревню, на чистый воздух да на подножный корм и, во всех отношениях, к осени молодцами будем.

– Вы думаете, вы уверены в этом? – схватился Сергей за ободряющую мысль старика.

– Во всех отношениях, даже уверен, не надо духом только падать, в руки себя, Сереженька, возьмите. Ну, что вы колодой-то лежите все? Возьмите да по комнате пройдитесь, скушайте чего-нибудь.

– Пожалуй, действительно, я распустил себя, а все Липа – только встанешь, сейчас бежит: «Лежи, Сережа, тебе лучше лежать», – а в деревне хорошо весной, Аркадий Зиновьич, запах цветов, воздух соснового леса, а птички? Немолчный хор с утра до ночи, все поет, радуется и хвалит Творца вселенной, мертвый и тот оживет в такой природе. Мы на фабрику поедем, Аркадий Зиновьич, отец позволит, не зверь же он!

– Конечно, позволит, во всех отношениях позволит.

– А у нас на фабрике хорошо весной, рай, Аркадий Зиновьич, настоящий рай, а действительно, надо пройтись по комнатам, я залежался.

Сергей вскочил с постели и, держась руками за мебель и стены, добрался до двери.

– Не могу, не могу дальше! – проговорил он, хватаясь за руки Подворотнева. – Чувствую сам, что таю, гасну.

И Сергей гас.

От Липы осталась одна

Она отупела от горя и превратилась в машину, которая в известные часы пила, ела, спала и разговаривала с окружающими.

Для нее погас свет, и жизнь утратила всякий смысл.

Тот Сережа, что плакал и кричал в маленькой постельке, призывая к себе маму, не вызывал уже у ней более ни радостной улыбки, ни радостного чувства; все ее мысли и чувства были прикованы к постели умиравшего Сергея.

Она знала, что его скоро не будет, она видела, как гаснут его силы и разрушается земная оболочка, она чувствовала, что с ним, с этим человеком, которому она отдала все, что может только отдать любящий человек такому же любящему человеку, гибнет и ее счастье, и самая жизнь, и поэтому она, с жадностью скряги, ловила потухающие взгляды Сергея и, затаив дыхание, слушала его вздохи и стоны.

«Его скоро не будет… не будет! Совсем не будет!» – говорило ей сердце, и Липа, ломая руки, с отчаянием, не сводя глаз, смотрела на ввалившиеся щеки и лихорадочно блестевшие глаза умиравшего друга.

Арина Петровна, проводив мужа в Киев, целыми днями просиживала у постели сына.

Она тоже, как и Липа, молча упивалась стонами сына и, утешая бедную Липу, как могла и умела, возвращалась домой и кричала в исступлении:

– Господи! Пошли мне смерть! Смерть мне, Господи!.. Убей меня, нету больше моих сил!..

Была чудная весна. Реки прошли в первой половине марта, а в начале апреля весна развернулась во всей красе. Все цвело и благоухало.

Пасха была поздняя. Афанасий Иванович возвратился из своего путешествия на Страстной неделе. Он вернулся бы и ранее, да разливы рек на юге помешали ему.

Вернулся он покойным и радостным.

Улыбаясь, поздоровался он со своими, раздал всем просфоры и, потолковав с Андреем о делах, прошел в спальню Арины Петровны.

– Ну, мать, – проговорил он довольным голосом, – о делах переговорил, теперь давай с тобой о пустяках калякать.

Арина Петровна подняла на него глаза. Аршинов сразу бросил шутливый тон и потупился.

– Что там? – проговорил он тихо.

– Сережа… умирает… – задыхаясь от рыданий, прошептала она.

– А доктора? Что доктора? – выкрикнул он.

– Говорю, умирает!.. Умирает, слышишь, Афанасий Иванович? Умирает!..

– Слышу, все слышу! – ответил Аршинов и быстрыми шагами сошел вниз. – Лошадь! – крикнул он горничной. – Поскорей только! – И вошел к Андрею.

– Папаша! – вскочил тот со стула, отбрасывая в сторону газету.

– Сергей… умирает… слышал? – угрюмо спросил он Андрея.

– Не слыхал-с… вообще, такие известия я не допускаю-с… Ввиду того…

Андрей запнулся. Старик молча покачал головой и усмехнулся.

– Я к нему еду… проститься… Один умер без благословения… так хоть этот-то… – Голос Афанасия Ивановича дрогнул. – Благословлю и… один ты у меня останешься!.. Прощай!

Аршинов повернулся круто и вышел на крыльцо.

XXX

Сергей в этот день чувствовал себя лучше.

– Я оживаю, – говорил он доктору, посетившему его утром, – мне так хорошо теперь.

– Отлично, – ответил доктор, улыбаясь грустно, – да и как не ожить, посмотрите, какая чудная весна стоит.

– Душно только вот, доктор, окно бы отворить, если можно.

– Можно, можно, – поспешил тот, растворяя окно, выходившее в маленький садик. Струя свежего воздуха и неугомонное щебетанье воробьев ворвались в душную комнату Сергея и заставили его приподняться на постели.

– Как легко дышится, доктор, – улыбнулся Сергей, тяжело дыша и с жадностью смотря на прыгавших по веткам сирени птичек, – и какой воздух, чудный воздух. Липа, открой мне грудь, вот так, Сережу унеси; простудишь, да унеси же, – простонал он хриплым голосом. – Боже мой! Меня только раздражают все.

Липа поспешила вынести ребенка, игравшего в углу с кошкой.

– Ребенка так легко простудить, – успокоился Сергей, доставая из-под подушки пакетик с винной ягодой, – вы смеетесь, доктор, а мне очень помогает вот это, ягода винная, – говорил он, с трудом разжевывая сухую ягоду.

– И не думаю смеяться, Сергей Афанасьич. Если вы чувствуете, что ягода помогает вам, кушайте на здоровье.

– Не могу больше, – отпихнул пакетик больной, – в деревню, скорей бы в деревню.

– А вот поокрепнете немножко, я вас и отправлю.

– Пожалуйста, отправьте, доктор, я знаю, что там, на этом просторе, я оживу; не правда ли, ведь я могу еще жить? Чахотка иногда длится долгие годы.

– Я и не сомневаюсь в этом.

Сергей схватил за руку доктора и привлек его к себе.

– Липе не говорите только, ее убьет, бедную, если она узнает, что у меня чахотка, – прошептал он, откидываясь на подушку и закрывая глаза.

Доктор пощупал пульс Сергея, пожал ему руку и вышел.

В соседней комнате он встретил Подворотнева.

Аркадий Зиновьич вздохнул и вопросительно посмотрел на доктора.

– Плох, совсем плох, – тихо проговорил доктор.

Подворотнев вздрогнул.

– А он себя лучше нонче чувствует, доктор, во всех отношениях, бодрее выглядит.

– Обыкновенная история! Для чахоточных чем лучше, тем хуже.

– Значит, никакой надежды нет?

– Никакой.

Подворотнев потупил глаза в землю.

– Прощайте, – протянул доктор руку старику.

– Вы уезжаете? Когда же вы опять заедете? Не для него хоть, – кивнул он по направлению комнаты больного, – а для спокойствия Олимпиады Сергеевны.

– Да едва ли я нужен буду, а впрочем, послезавтра постараюсь.

– А лекарство, доктор?

– Давайте микстуру, которую я прописал, и больше ничего.

Доктор пожал руку старику, простился с Липой и уехал.

Подворотнев вошел к Сергею и кашлянул.

– А, это вы! – открыл глаза Сергей. – Спасибо, не забываете меня, а мне лучше сегодня, и грудь не так болит, и силы, силы больше.

– И слава Богу, Сереженька! Теперь, Бог даст, вы и на поправку пойдете, во всех отношениях, вы бы, родной, скушали чего, сил-то без еды не наберешь.

– Не могу есть, ничего не хочется, молоко пил и то не идет в горло. А тепло, Аркадий Зиновьевич, на дворе?

– Благодать стоит, Сереженька, во всех отношениях весна настоящая.

– Ах, как мне в деревню хочется, тянет туда, в поле, на простор, на волю, вон уже листья распустились, и трава зеленеет.

– Через недельку доктор обещал вас в деревню отпустить.

– Поскорее бы, дышать здесь нечем, а там сколько воздуху, света

Подворотнев кликнул Липу и мигнул ей на кресло.

Минуты две спустя Сергей с окутанными одеялом ногами сидел у окна и жадно ловил свежий весенний воздух.

– А мне, Липа, сейчас фабрика грезилась! – улыбнулся Сергей, проводя высохшей рукой по спутанным волосам. – Иду я будто по лугу с отцом…

– Афанасий Иванович нонче, слышал я, должен из Киева приехать, – заметил Подворотнев.

– А луг, Аркадий Зиновьевич, весь цветами покрыт, и такой от них, от цветов, запах чудный идет, такой запах, что и рассказать трудно.

Сергей схватился за грудь и закашлялся.

– Сережа, дорогой мой, тебе вредно много говорить, – заговорила просительно Липа, поддерживая за руки нагнувшегося больного.

– Не стану, не надо больше и мне холодно стало, Липа… Проклятый кашель, но это ничего, пройдет; поеду в деревню, и все, все пройдет, Липа, а теперь я в постель лягу.

Сергея уложили в постель.

Он лежал молча, смотря лихорадочно блестевшими глазами то на Липу, то на Подворотнева.

Подворотнев рассказывал ему новости, слышанные им в городе, а Липа, оправляя то подушку, то одеяло, не спускала глаз с угасавшего друга.

«Едва дышит! – мелькало у ней в голове. – А глаза живут и жить хотят. Господи! Да неужли всему конец, всему…»

И, как будто отвечая на мысли Липы, Сергей, схватив ее руки, зашептал торопливо:

– Не бойся, Липа, я буду здоров, вот увидишь, я ослаб только от проклятого кашля, он совсем меня замучил, а то я ничего. Посмотри, что будет из меня через неделю, – улыбнулся он слабо, – танцевать пойду с тобой, танцевать! – Он перевел дух и поцеловал руку Липы. – А если я, Липа, умру, помни: все мы смертны и никто из нас не знает этого страшного часа… и здоровые, совсем здоровые умирают, Липа.

– Не говори мне о смерти, Сережа, ты будешь жить, я хочу, чтобы ты жил.

– Голубка моя! А я-то, я-то как хочу жить, здесь так хорошо, и тепло, и светло, а я шел к свету, презирая мрак, а там и мрачно, и темно. Липа! Мне так сейчас радостно, так отрадно моей душе, и все, дорогие моему сердцу, здесь, возле меня, мамаши только нет! Липа, почему нет мамаши?

– Милый, она вчера была у нас целый день.

– Разве вчера? Мне кажется, это так давно, давно было… помню теперь, она благословила меня, Липа. Какая у меня добрая, славная мать! Аркадий Зиновьич, она святая женщина, она будет молиться за меня.

– Святая, во всех отношениях, святая! – пробормотал Подворотнев. – Таких матерей мало на свете, Сереженька,

– Липа, нагнись ко мне, если я умру, – не бойся этого слова, – ты к матери иди, она одна поймет твое горе, она так много страдала в жизни, такой несла ужасный крест, что больше тебе и идти не к кому, она знает цену жизни и научит тебя терпеть.

– Милый, успокойся, я не хочу и думать о твоей смерти и тебе запрещаю. Зачем эти мрачные мысли, когда ты сам говоришь, что чувствуешь себя лучше?

– О, гораздо лучше! Ты видишь, как я спокойно дышу, а говорю так потому, что не знаю ни дня, ни часа… А где Сережа?

– Он там, с кухаркой.

– Принеси его ко мне, не бойся, я долго его не стану держать, я взгляну только. Аркадий Зиновьич, – поднял голову Сергей, когда ушла Липа, – мне хорошо, но я умираю!

– Сереженька, что это, Господь с вами! – схватил старик руки Сергея.

– Я чувствую это, Аркадий Зиновьич, свет гаснет, а без света я жить не могу, не оставьте Липу и Сережу, слышите, ДРУГ?

– Сереженька… Господи… во всех отношениях! – забормотал бедный старик, подавленный скорбью.

Он оглянулся и, перекрестив Сергея, нагнулся к нему и впился в его сухие горячие губы.

– Спасибо, спасибо, – проговорил Сергей, падая на подушки, – там за все вам сам Бог заплатит, отца у меня нет, Аркадий Зиновьич, не по названию, а в лучшем смысле, отца нет и не было; сердце у него есть, я знаю, и хорошее сердце, но оно, там, где-то далеко, заросло оно корой пошлого эгоизма и грубого невежества… Придет время, Аркадий Зиновьич, пробьется и эта кора и даст свободу сердцу, но это после, после, и свет разольется повсюду, и Бога все узрят, но не теперь… Нашим детям лучше будет, Аркадий Зиновьич!

– Сереженька… не утомляйте вы себя… нехорошо это… во всех отношениях…

– Будьте отцом Сереже… дайте мне ваше честное слово… что вы… пока живы… не оставите Липу с Сережей…

– До последнего издыхания рабом их буду. Господи! И из чего это вы себя тревожите… и доктора я ныне спрашивал, и тот большую надежду нам подал.

– Нет, Аркадий Зиновьич, тут вот, тут! – схватился Сергей руками за грудь. – Смерть! Отворите другое окошко… душно!..

Подворотнев бросился к окну. В комнату вошла Липа с румяным мальчиком на руках.

– Сережа! – протянул руки Сергей к сыну. – Милый мой!

Мальчик, улыбаясь, протянул пухлые ручонки к отцу и скользнул на постель, повторяя одно и то же слово:

– Папа!

Сергей поднялся, долго смотрел на ребенка, гладя его по кудрявой головке, и сунул его вздрагивавшей от сдерживаемых рыданий Липе.

– Унеси… не надо… – проговорил он, повертываясь к стене, – ему жить надо… а мне… душно! Душно!..

Липа торопливо сдала малютку кухарке и подбежала к постели Сергея.

– Сережа… что с тобой?

– Ничего… я совершенно здоров… эти цветы… я слышу их запах… Аркадий Зиновьич… вы слышите?

– Ничего, во всех отношениях, Сереженька!..

– Ах, как хорошо… вы нагнитесь в окошко… цветы там.

Аркадий Зиновьич со слезами на глазах выглянул в окошко и вздрогнул. За низеньким заборчиком, выходившим в переулок, он увидал Афанасия Ивановича, ехавшего в пролетке.

Подворотнев отскочил от окна и, не говоря ни слова, бросился в кухню.

Сергей открыл глаза.

– Липа, а где же Аркадий Зиновьич?

– Вышел, милый, сейчас придет.

– Как он не слышит цветов, я слышу их чудный аромат, он так и льется в мою грудь… Липа! Оставь меня, поди к Сереже, я так себя хорошо чувствую, что обойдусь и без твоей помощи, видишь, я поднимаюсь, я могу подняться, но не

Сергей снова закрыл глаза и скрестил руки на высоко подымавшейся груди.

– Олимпиада Сергеевна! – тихо позвал Липу Подворотнев, просовывая в дверь голову. – Подите сюда.

Липа на цыпочках вышла из спальни Сергея и увидала старика Аршинова, стоявшего с Подворотневым.

Липа побледнела и выпрямилась.

Афанасий Иванович медленными шагами подошел к Липе и обеими руками схватил ее правую руку.

Липа подняла глаза на свекра.

Лицо Аршинова выражало одно страдание, а в глазах стояли слезы.

Он тяжело дышал и, сжимая крепко руку невестки, не знал, что сказать ей.

Борода его тряслась, губы дрожали.

Он смотрел на невестку и что-то шептал беззвучно.

– Что Сережа? – проговорил он наконец. – Я слышал, правда ли?

– Сережа умирает! – прошептала Липа. – Его не будет скоро, скоро не будет!

– Липа, Олимпиада Сергеевна, я пришел проститься с сыном.

– С сыном? – горько проговорила та. – Он давно уже вам не сын.

– Всегда им был, Олимпиада Сергеевна, всегда, – зашептал с жаром старик, ловя руки Липы, – я человек, я ошибался, но сыном он мне был всегда! Я отец, несчастный отец. Липа, дайте мне хоть благословить, пустите меня! Зиновьич, скажи ей, что я имею право, нас рассудит только Бог.

– Афанасий Иванович, неужели вы думали, что я не допущу вас видеть его? Мне горько только, больно, тяжело!

– Я знаю, все знаю, не тот я теперь, смирился, Олимпиада Сергеевна, и сознал свой грех. Сережу мне видеть, ради Бога, Олимпиада Сергеевна!..

– Я предупрежу его, я боюсь, как бы ваше неожиданное появление не потрясло его.

– Липа, – донесся до них голос Сергея, – с кем ты там и о чем споришь?

Липа вбежала в спальню больного и нагнулась к нему:

– Сережа, милый, ты ничего не будешь иметь против, если тебя захочет навестить отец?

– Отец? – приподнялся он. – Отец? Он здесь? Да? Липа!

– Милый, дорогой мой…

– Он здесь, я слышал его голос, я узнал его, пусть, пусть войдет, отец он, Липа, я это помню…

Липа одним прыжком очутилась у двери и впустила Афанасия Ивановича.

Аршинов быстрыми шагами подошел к постели Сергея и всплеснул руками.

– Папа, папа! – прошептал Сергей, ловя руками воздух. – Я умираю…

Мощная фигура Афанасия Ивановича как-то сгорбилась сразу и пошатнулась. И упал он, как срезанный бурей колос, на колена и, хватая дрожащими руками одеяло и подушку на постели сына, застонал, как раненый зверь.

– Сережа! Сын мой, прости меня! Прости твоего несчастного отца.

– Мы оба… виноваты… не надо говорить об этом… а я рад видеть тебя, папа… дай мне руку… вот так… Липа, и вы… Аркадий Зиновьич… Сюда… ко мне… мне легче, когда… я вижу вас…

– Сережа, Сережа! – глухо рыдал старик. – Вот до чего довела тебя моя проклятая гордыня… Простишь ли ты меня?

– Я всех… и всем прощаю… себя виню… больше всех себя… трудно, невозможно одному… бороться… против целого… общества… и я погибаю за это… а кому нужна… моя жизнь? Кому?

Сергей задыхался…

– Тебе трудно, Сережа, не говори много, дорогой! – припала к руке его Липа.

– Нет… я ничего… выше подушку… подушку… Жарко мне… окна отворите… душно…

– Окна отворены, милый.

– Хорошо!.. Папа! У меня… к тебе просьба… слышишь?

– Слышу, Сережа… слышу…

– Не брось… ее… и сына…

– Это… мой долг… святой долг…

– Сына… человеком… человеком сделай… пока жив… а там… сам уж… дорогу… Липа! Тяжко мне… дышать нечем… – Сергей заметался на постели, широко разбрасывая руки и с тоской смотря на окружавших. – Лучше было… и вдруг опять… воздуха нет… темнеет в глазах… Папа!.. Липа!..

– Сережа, ты, может быть, сесть хочешь… тебе лучше будет.

– Нет… подушку выше… так лучше… вот и хорошо. Надо уметь… выбрать… а то все хорошо… будет хорошо… и дышать хорошо стало… а грудь… грудь не болит.

Голос Сергея становился слабее. Он раскинул беспомощно руки и вытянулся.

Липа словно окаменела. Она нагнулась над изголовьем Сергея и смотрела на него своими широко раскрытыми от ужаса глазами.

– Где вы? Я не вижу… вас! – еле шептал Сергей. – Колокольчики… звенят… тройка… эта тройка… за мною… мама… мама… я в деревню… в деревню…

И ни звука больше…

Подворотнев подошел тихо к Сергею, нагнулся над ним, перекрестил его и выпрямился.

– Скончался! – проговорил он и, припав к ногам друга, заплакал.

Липа с нечеловеческим стоном схватила холодную голову Сергея и прижала ее к своей груди.

– Умер?.. Нет… этого не может быть… он спит… он заснул! – кричала она в каком-то исступлении. – Сережа! Сережа! Проснись… я… Липа твоя… здесь я, Сережа!

Старик Аршинов поднялся с колен и, шатаясь, подошел к окну.

– Все Бог! Все Бог!.. – шептал он, поднимая глаза к небу.

А в соседней комнате раздавался веселый смех ребенка, и в открытые окна неслось жизнерадостное щебетанье птиц, купавшихся в теплых волнах весеннего воздуха.

Часть вторая Дети

I

Стоял жаркий июнь.

По одному из просеков в Сокольниках летела пара взмыленных рысаков, запряженных в изящную коляску.

В коляске, откинувшись на шелковую подушку, полусидел-полулежал плотный господин лет за пятьдесят, с коротко подстриженной бородкой с сильною проседью и густыми, свисшими бровями, из-под которых лениво выглядывали большие темно-серые глаза.

На его длинных, сивых кудрях белела настоящая панама с трепетавшими от толчков и легкого ветерка широкими полями, а на плечи был накинут чесунчовый макинтош. Господин нетерпеливо постукивал по дну коляски палкой, которую он держал в правой руке, затянутой в светло-серую перчатку, и безучастно смотрел на встречных проезжающих и проходящих дачников.

С некоторыми он раскланивался, едва прикасаясь двумя пальцами до шляпы, другим свободной рукой посылал нечто среднее между приветом и воздушным поцелуем.

Пролетевши почти весь просек, рысаки уменьшили бег перед дачей, на резной калитке которой красовалась надпись «Дача Аршинова», круто завернули в решетчатые ворота, отворенные настежь, и подкатили к крыльцу большой красивой дачи с вычурною резьбой.

С крыльца кубарем слетел высокий прыщеватый лакей во фраке и, почтительно поддерживая под руку господина в панаме, высадил его из коляски.

– Никого еще нет, Федор? – справился он у вытянувшегося в

– Никак нет-с, Андрей Афанасьич! – ответил тот, хватая на лету брошенную хозяином палку. – Рано еще-с, три часа только что пробило.

– Семен, проезжай хорошенько лошадей и отпрягай! – приказал хозяин кучеру и, круто повернувшись, быстро вышел в переднюю, сбросил на ходу макинтош со шляпой и вошел в обширную залу, во всю длину которой был сервирован стол, заставленный массою разноцветного хрусталя и засыпанный цветами. – Хорошо! – проговорил он следовавшему по его пятам лакею. – Кажется, все в порядке, повара давно приехали?

– С утра-с, Андрей Афанасьич.

– Отлично, а служащие?

– Переодеваются к обеду-с.

– Гут.

Андрей Афанасьич стащил зубами перчатки с рук и взял со стола меню, отпечатанное на бристольской бумаге и орнаментированное яркими цветами и летающими купидонами.

– Э-эх, народ! – проговорил он, качая головой и вертя в руках меню. – Говорил ведь, чтоб на двух наречиях меню сделали – на русском и французском, а они на одном французском накатали.

– Я уж об этом говорил метрдотелю ихнему…

– Ну?

– Извиняется за ошибку.

– Еще бы он ругаться стал!.. Ну, как у меня гость, не понимающий языков, по этому меню есть станет?

– У соседа спросит, Андрей Афанасьич.

– Хорошо, сосед французистый попадется, а если нет? Впрочем, что ж это я беспокоюсь очень, что подадут, то и будут есть… метрдотель где?

– В кухне-с…

– Позови его ко мне.

Андрей Афанасьевич обошел кругом стола, понюхал цветы, окинул быстрым взглядом стены, убранные венками и гирляндами из цветов и зелени, и прошел прямо в сад, откуда доносился громкий смех и молодые голоса. На минуту он остановился на веранде, убранной экзотическими растениями, и затем, спустившись в сад, сплошь залитый цветами, увидал на одной из дорожек двух девушек, игравших в серсо. Одной из них было лет двадцать, а другой – не более десяти.

Старшая, высокая и стройная блондинка, с золотистыми косами и громадными темно-серыми глазами, громко смеялась, ловя кольцо и забрасывая его сильною рукой высоко в воздух. Белое платье, отделанное бледно-палевыми кружевами и стянутое в талии золотым поясом, очень шло к ее румяному лицу, дышавшему и силою, и свежестью только что распустившегося цветка.

– А вот, наконец, и папа! – увидала Андрея Афанасьевича младшая девушка, ловя на бегу обруч.

Блондинка повернулась и бросилась к отцу, шедшему к ней навстречу с улыбкой.

– Здравствуй, папа! – схватила она его за шею и громко чмокнула в губы.

– Здравствуй, Аня… с ангелом поздравляю тебя.

– Мерси, папочка, и прости, что в день своего ангела так заспалась бессовестно. Проснулась, когда уж ты уехал в город…

– Ничего, это здорово. Мать где?

– Мама сидит в беседке… пойдем к ней…

– Не до нее теперь. Здравствуй, Зина, – нагнулся он к младшей дочери, худенькой девочке с острыми чертами лица. – Сейчас начнут съезжаться гости… Оркестр еще не приезжал?

– Нет, папа… Разве ты взял оркестр?

– Рябовский даже.

– Папа, ты меня ужасно балуешь! – обняла снова блондинка отца.

– Что же делать, разоряй отца! – расхохотался Андрей Афанасьевич. – Да из ума вон… а подарок-то твой я и прикарманил!.. – полез он в боковой карман сюртука. – Думал-думал, что купить? И решил браслетку взять… понравилась мне очень, и цена подходящая… Возьми и носи.

Блондинка раскрыла коробку и ахнула. На солнце засверкали крупные бриллианты.

– Ах, какая прелесть! Папа, ты меня вконец избалуешь! – говорила она, надевая торопливо браслет на руку и любуясь игрой каменьев.

– Недолго мне тебя побаловать придется.

– Это почему же, папа? – изумленно раскрыла глаза блондинка.

– Да так, – загадочно улыбнулся тот, – чувствую, что скоро улетит моя пташка из клетки.

Девушка вспыхнула и пристально посмотрела на отца.

– Ах да, – поспешил тот, – видел утром барона фон Штре-зе… он у нас обедает сегодня.

– Я знаю.

– Он, значит, был уже здесь?

– С поздравлением.

– Хороший человек, и будущность ему предстоит блестящая.

– Мне положительно все равно, предстоит ему будущность или не предстоит.

– Будто?

– Разумеется, папа; я им очень мало интересуюсь.

Андрей Афанасьевич посмотрел, улыбаясь, на дочь и зашагал к бежавшему легкою трусцой метрдотелю с длинными, густыми усами.

Блондинка посмотрела вслед отцу и тряхнула головкой.

– Аня, будем продолжать играть в серсо или нет? – спросила у ней сестра, подкидывая кольца кверху.

– Нет, Зина… и жарко, и устала я.

За садовой решеткой раздался стук копыт.

– Аня, угадай, кто едет? – крикнула Зина.

Блондинка вспыхнула.

– Барон?

– Брат Сережа! – засмеялась та и побежала внутрь сада за брошенным кольцом.

Андрей Афанасьевич переговорил с метрдотелем и прошел в свой кабинет переменить платье.

Спустя пять минут он явился в зал в светлой паре горохового цвета и ярко-пестром галстуке, повязанном бантом. На ходу он осмотрел себя в зеркало, смахнул с плеча ниточку и, пригладив ладонью кудри, побежал в кухню.

На пути его «перенял» Федор.

– Андрей Афанасьевич, – доложил он хозяину, – гости приехали-с.

– Кто?

– Олимпиада Сергеевна с сыном-с.

– А! Где они? – повернул назад Аршинов.

– А вот-с… – указал Федор на даму в темно-сером платье, которая, держась за руку молодого человека в студенческой форме, вышла из залы на веранду.

– Сестрица! Олимпиада Сергеевна! – крикнул, размахивая руками, Аршинов. – Я – здесь!

Дама остановилась. Молодой человек, ласково улыбнувшись даме, отнял ее руку и пошел навстречу Аршинову.

Это был высокий и стройный брюнет, с темно-синими глазами и бородкой, подстриженной a la Henri IV. Темно-русые не очень длинные волосы на голове его вились в кольца и красивыми прядями ползли по высокому лбу и вискам, почти закрывая верхнюю часть ушей. Кто видел Сергея Афанасьевича Аршинова двадцать с лишком лет тому назад, мог бы тотчас же узнать в молодом человеке верную и точную с него копию.

– Здравствуй, дядя! – проговорил он, подходя к Андрею Афанасьевичу. – Поздравляю с дорогою именинницей…

– Спасибо, Сереженька! – ответил тот, пожимая руку молодому человеку и бросаясь с распростертыми объятиями к даме: – Сестрица! Наконец-то вы о нас вспомнили… и не грех это? – говорил он, целуясь с ней троекратно.

– Трудно собраться с дачи, Андрей Афанасьевич, – ответила она, улыбаясь, – мы с Сережей – медведи.

– В саду, кажется… милости просим, милости просим… извините, что я оставлю вас… должен хлопотать по хозяйству.

– Пожалуйста… мы свои люди! – ответила та и, взяв сына под руку, отправилась в сад, а Андрей Афанасьевич, подпрыгивая и размахивая руками, полетел в кухню. Олимпиада Сергеевна, несмотря на то что ей пошел пятый десяток, выглядела гораздо моложе своих лет… Не осталось былого блеска в глазах, поредели чудные волосы и подернулись серебром, но свежесть лица и стройность походки заставляли многих принимать ее за старшую сестру Сергея.

Они сошли с веранды и пошли на голоса, раздававшиеся в саду.

– Мама, посмотри, какая у них прелестная дача и сколько цветов! – заметил студент, любуясь клумбами.

– А у нас, мой милый, разве плоха дача… и разве мало цветов? – ответила та. – Если хочешь, я велю еще посадить…

– У нас хорошо, но здесь все гораздо богаче… Говорю я это, мама, просто, без всякой зависти…

– Большому кораблю большое и плаванье. А вот и именинница… Аня! Аня!

Блондинка полетела стрелой к Олимпиаде Сергеевне и повисла у ней на шее.

– Тетя! Милая! А мы все ждали, ждали… Здравствуй, Сережа…

– Поздравляю тебя, дружок, с ангелом.

– И я тоже, – поспешил студент, целуя блондинку, – что тебе пожелать только, не знаю… Здоровья?.. Его хватит у тебя на троих. Богатства? Богата и так…

– Пожелай мне счастья, – кокетливо улыбнулась та и снова поцеловала тетку.

– С удовольствием. Вопрос только в том, как ты разумеешь счастье.

– Уж, разумеется, не так, как ты…

– Ну, начались споры! – рассмеялась Олимпиада Сергеевна. – Спорьте, дети, а я пойду к матери, где она, Аня?

– В беседке, тетя… иди все прямо, прямо и потом поверни налево.

Олимпиада Сергеевна кивнула головой и пошла по дорожке.

Молодые люди сели на скамейку под раскидистую липу и посмотрели друг на друга.

– Ну-с, кузина, – начал студент.

– Ну-с, кузен! Знаешь, Сергей, что я тебе скажу, ты постарел за эти последние два месяца…

– Неужели?

– Да.

– А ты цветешь, как розан…

– Ты думаешь, мне это один говоришь? – покосилась та сбоку на студента.

– Я ничего не думаю.

– Ну, ты знай, что это мне говорят… многие…

– Барон фон Штрезе, например…

Девушка вспыхнула и ударила по руке студента.

– Ты откуда это знаешь?

– Слухом земля полнится, кузиночка! – засмеялся тот.

– Ну да… и он говорит… понимаешь, и…

– Понимаю… ну, а нравится тебе кто? Просто он или тоже и он?

– Сергей, я рассержусь…

– Сердись… К тебе это очень идет…

– Да? Не поэтому ли ты меня и злишь постоянно? Голубчик, скажи мне откровенно, кто тебе и что говорил про барона? – придвинулась девушка к Сергею.

– Прежде всего, Аня, – заговорил тот, делаясь серьезным, – ответь на один вопрос: ты любишь барона?

– Постой, я погадаю! – вскочила та с шеста и, сорвавши какой-то цветок, стала быстро обрывать его лепестки, приговаривая: – Люблю, не люблю, люблю, не люблю.

– Тебе угодно шутить? Что же, будем шутить.

– Постой… люблю, не люблю, люблю, не люблю… Видишь, вышло: не люблю…

Девушка бросила через голову стебель и, подсев к Сергею, схватила его за руку.

– Сережа! Скажи откровенно. Нравится тебе барон или нет?

– Да я его и не видал никогда…

– Разве? Откуда же ты слышал про него?

– Не помню, где и от кого, но слышал очень мало лестного для его остзейской персоны.

– Что же говорят про него? Что он мот? Картежник?

– Говорят, что он ухаживает за тобой и что ваша свадьба – дело почти решенное, – уклончиво ответил Сергей.

– Совсем не решенное. Отцу, разумеется, судя по его словам, он очень нравится… Бывают дни, когда барон фон Штрезе не сходит у него с языка. Из этого я вывела заключение, что, если тот сделает предложение, отец не прочь с ним породниться.

– А ты?

– Я? Я покорная дочь, кузен.

– Значит, ты любишь его?

– Нет.

– Ну, нравится он тебе?

– Как и все.

– Странно. И ты пойдешь за него, если он сделает предложение?

– Пойду.

Студент отодвинулся с негодованием и замолчал.

– Кузен! Ты сердишься на меня?

– Сердиться? Нет, мне обидно за тебя и только.

– А что же делать, Сергей? Надо же за кого-нибудь выходить замуж. В монастырь я не собираюсь и к разряду разборчивых невест не принадлежу. У барона есть имя, положение.

– И долги, долги без конца.

– Ты забываешь, что у меня есть деньги.

– Не забываю. Но, извини меня, выходить за первого встречного прохвоста – и безнравственно, и пошло.

– Ты предубежден против него.

– Нисколько. Мне не нравится его нравственная физиономия и больше ничего.

– Ты составил эту физиономию по скверной фотографии.

– Может быть, и я первый буду радоваться, если фотография была скверная. Но без дыма огня не бывает, если только самая малая частица из того, что мне про твоего барона рассказывали, окажется справедливой – я тебя не поздравляю.

– Тише, Сергей, сюда идет барон! – проговорила девушка и побежала к даче.

Студент поднялся со скамейки и с любопытством посмотрел на высокого худощавого блондина лет тридцати пяти, скачущей походкой шедшего навстречу девушке. Он издали еще снял шляпу и, выкрикивая поздравления, улыбался во весь рот, прикрытый длинными жидковатыми усиками с рыжеватым оттенком.

II

– Насилу-то я вас нашел, дорогая именинница! – выкрикивал барон, подпрыгивая к Аршиновой. – Спрашиваю у вашего папа, где божественная Анна Андреевна, и получаю в ответ: ищите и обрящете! Ха-ха-ха! Ваш папа очень остроумен, parole d’honneur[1]… Ах, вы не одни, – покосился он на Сергея, шедшего к ним навстречу.

– Это мой кузен, – ответила Аня. – Позвольте вас познакомить, господа: барон Аркадий Львович фон Штрезе, Сергей Иванович Аршинов.

– Очень, очень приятно, – проговорил барон, щуря подслеповатые глаза и потрясая лениво протянутую руку студента. – Слышал много лестного для вас.

– Вот как! – улыбнулся Сергей. – Откуда же сие?

– А, право, не помню, вообще слышал… вы юрист, кажется?

– Медик, барон.

– Ах, медик, будущий доктор, врач

– И только.

– Ах да, это верно, душевные недуги – это другое дело. Ваш кузен, милая Анна Андреевна, мне очень нравится, – кивнул он головой девушке. – Вы на каком курсе?

– На последнем.

– Да, так вы уже почти врач.

– Почти врач, – иронически улыбнулся Сергей и, поклонившись барону, взявшему довольно бесцеремонно руку Ани под свой локоть, торопливо направился к даче.

У самых ворот он встретил Андрея Афанасьевича, рысцой спускавшегося со ступеней и отиравшего вспотевший лоб платком.

– Барон здесь, кажется, Сережа? – кинул он студенту на лету.

– Он с Аней, дядя.

– С Аней? Прекрасно, не будем им мешать, а ты куда?

– Я? Хотел пройти к дедушке Афанасию.

– Пройди, пройди. Он будет очень рад тебя видеть. Где твоя мамаша?

– Она с тетей, вероятно.

– Великолепно, а моих шалопаев не видел?

– Нет. Они дома?

– Кажется, сейчас приехали… Ах, черт! – хлопнул Андрей Афанасьевич себя по бедрам. – Фонарики-то до сих пор не повесили. Федор! Федор!

Андрей Афанасьевич бросился в дачу. Следом за ним отправился и Сергей, нюхая по дороге левкои и резеду, посаженные в вазах, стоявших на уступах веранды.

– Сережа! Где ты? – раздалось на веранде, и секунду спустя на верхней ступени террасы появился молодой человек лет двадцати пяти с облысевшей головой и мешками под сонными глазами, в коротеньком пиджаке и лаковых ботфортах.

– Здравствуй, Афоня! – поднял голову Сергей и одним скачком очутился возле обладателя лаковых ботфортов.

– Хорош! Хорош! – качнул тот головой, раскачивая руку студента. – Уехал на дачу в Останкино и пропал…

– И нашелся! – улыбнулся студент.

– Ну, конечно… Ты видел мою Миледи?

– Какую Миледи?

– Кобылу. Ах, лошадь! Я ее в воскресенье пускаю на скачку… замечательная лошадь… Пойдем, посмотрим, я на ней сейчас только что приехал…

– Извини, голубчик, я, право, не охотник до лошадей…

– Нет, ты посмотри… я уверен, что возьму первый приз… мне это все говорят: и охотники, и наездники. Амброз на ней едет… сам Амброз!

– Амброз? Кто такой Амброз?

– Ты Амброза не знаешь? – с ужасом воскликнул молодой Аршинов. – Амброза? Ах да, я и забыл, что ты совсем не в курсе скакового спорта…

– Совершенно верно.

– Ах, как ты отстал, Сергей! – качнул головой тот. – Все книги, книги, книги… а жизни и не видишь.

– А у тебя, Афоня, все лошади, лошади, лошади, а книги ты и не видишь! – в тон ему ответил студент.

– Вот чудак! Да ты спроси, есть ли у меня время читать? Тебе, конечно, делать нечего, ну, ты и читаешь, а у меня весь день занят… с утра до обеда я в лавке, после – на скачке; затем ужин у «Яра» и… начинай сначала, как у попа в саду висела мочала… Кстати, ты знаешь Мурку?

– Мурку?.. Что это: кошка? собачонка? лошадь?

– Ха-ха-ха-ха! Ах, Сергей… Ты меня уморишь… Положительно ты не в курсе нашей жизни… Мурка – кошка! Ха-ха-ха. Невежда! Мурка – это певичка-венгерка… красива, как черт, сложена, как Венера… а как поет… как поет, Сергей… возмутительно поет… Понимаешь, все у тебя вверх дном.

– Вот как? – усмехнулся тот.

– Да. Нет, ты непременно должен поехать со мной послушать ее и вообще посмотреть… Если бы ты видел Мурку, ты весь бы этот свой пуританизм хватил побоку… Ах, как она поет.

Молодой Аршинов отставил левую ногу и, подняв правую руку кверху, запел фальшиво:

Trink Tokayer

Es gibt Feuer!

– Восторг! Entre nous soit dis[2], я ей плачу пятьсот рублей в месяц – недорого? А?

Сергей посмотрел во все глаза на Афоню и пожал плечами.

– Пуританин, пуританин! Не осуждай, да не осужден будеши!

– Я и не осуждаю, – спокойно ответил тот, – я удивляюсь только твоей глупости.

– По твоему мнению, я глуп?

– И распущен.

– Надо же как-нибудь убивать время! – словно извиняясь, проговорил Афоня, закуривая сигарету. – Я работаю целый день, отдаю и душу, и тело делу, могу же я вечером дать отдых этому телу и этой душе?.. Разумеется, с твоей пуританской точки зрения, такой отдых…

– Постой! Прежде всего, я далеко не пуританин… Во-вторых, такой отдых и противен, и пошл, на том простом основании, что он и неразумен, и вреден как душе, так и телу.

– Друг! Все так живут… и все так…

– Отдыхают? Не завидую я такому отдыху.

– Постой, постой, пуританин, ты совсем другое запоешь, когда увидишь мою Мурку.

– Если даже и увижу ее, буду петь то же самое.

– Будто? Держу пари… ах, Сергей! Ты прилип к юбке мамаши и третируешь весь свет, en canaille[3]… я ничего не имею против тебя и твоих занятий, но нужно же когда-нибудь дать отдых, задать встряску нервам…

– И отдых, и встряска – не одно и то же. И встряхивать таким образом свои нервы, как встряхиваешь ты и сотни тебе подобных, едва ли рационально.

– Но зато головокрушительно. Разумеется, ты не в курсе этого дела, но если бы ты провел с нами хоть один вечер, запел совсем бы другое… С одной стороны – шипучее Аи, а с другой – Trink Токауеу… весь свет забываешь и плюешь в свою собственную рожу, как в плевательницу. Все забудешь, Сергей, и неприятности, и горе…

– У тебя горе? – насмешливо отнесся студент. – Мурка, что ли, изменяет? Так это ее профессия.

– К черту Мурку… Мурка, Сергей, дело каприза: есть деньги, есть свободное время – есть и Мурки, нет денег, нет времени – нет и Мурок… Эта аксиома, надеюсь, даже и тебе, крайнему пуританину, не безызвестная.

– Неизвестная, положим, но понятная.

– Все равно. Скажи мне, Сергей, только одно: считаешь ты меня за порядочного человека? Без финтифлюшек только говори, прямо, ex abrupto[4].

– Что ты испорчен, изломан до крайности, как старший сынок миллионера Аршинова, – это я знаю…

– И только? Мерси!

– Я не кончил. Знаю также, что ты из чужих карманов платков не таскаешь, ибо у тебя свои есть, а затем… Бог тебя знает, какими ты достоинствами наделен, сказать трудно.

– И это говорит мой двоюродный

– Афоня, не сердись на меня, я так мало знаю свет, я сижу дома и знать не хочу, что делается в этом прекрасном свете. Газет я не читаю, потому что в газетах изо дня в день повторяется то, что повторялось десятки, сотни, тысячи лет тому назад: бросился в воду, отравился, повесился, застрелился; что люди стреляются, отравляются, вешаются – это я знаю, а отчего они это делают, от голода, от любви или от страха наказания – мне совсем неинтересно знать. Статистику застрелившихся и повесившихся не веду, следовательно, мне нет никакого интереса читать ежедневно мартирологию. Журналы я тоже не читаю, потому что в них отражается жизнь, которую я ненавижу, презираю… В них нет описания здоровой жизни, потому что нет здоровых людей, а психопаты и сумасшедшие мне надоедят, когда я буду врачом.

– Я тебя понимаю, Сергей, но я не психопат.

– Я не говорю этого.

– Я не психопат, Сергей, но тем не менее я, как бы тебе сказать, ненормален, что ли… имею на содержании певичку и вместе с тем влюблен.

– В певичку?

– Какая там к бесу певичка! – с жаром воскликнул молодой Аршинов. – Совсем в другую женщину влюблен.

– Вот этого я уже совсем не понимаю! – удивился студент. – Иметь любовницу и любить другую.

– Ты ужасно наивен, Сергей! – заволновался молодой Аршинов. – А все потому, что ты сидишь около юбки своей прелестной мамаши вообще не в курсе нашей жизни… Любовницу я имею потому, что я богат, а люблю другую потому, что люблю ее. Как ты этого не поймешь!

– И эта другая… тоже певичка?

– О, если б была певичка… К сожалению, мой друг, она совсем из другой оперы… Моя певичка из «Травиаты», а эта… эта из «Трубадура»…

– Элеонора?

– Елена… Прекрасная Елена…

– Дочь герцога или ландграфа? – насмешливо спросил студент.

– Дочь… ах, черт возьми! Я совсем не знаю, чья она дочь…

– Ну, разумеется, герцога, иначе быть не может.

– Бог ее знает. В данный момент она вдова московского первой гильдии купца Аристарха Фадеевича Тюфякова… Ах, какая женщина! Сергей, я уверен, что, если ты увидишь ее, непременно в нее влюбишься.

– Ты уверен даже?

– Уверяю тебя. Да ты ее встретишь сегодня, она у нас обедает… Ах, какая чудная женщина! Представь себе: блондинка… ты против блондинок ничего не имеешь?

– Ровно ничего.

– Глаза голубые, собственно говоря, и не голубые, а шут их знает какие… то синевой подернутся, то зеленью… хамелеон-глаза.

– Затем?

– Затем чудные пепельные волосы, роскошный бюст, чудный рост и божественная походка.

– Что-то очень знакомое.

– Наверное, встречал ее в театрах и на балах.

– На балах я никогда не бываю.

– Ах да, я и забыл, что ты отчаянный пуританин… Вообще, наверное, где-нибудь встречал.

– И ты влюблен в нее?

– Как кошка в мышонка… Конечно, ты не в курсе этого дела.

– Постой, Афоня, а она?

– Она? Кто разберет этих женщин, мой друг… Мне кажется, что чем больше знаешь женщин, тем меньше их понимаешь.

– К сожалению, это простая, но великая истина.

– Да. Но я не теряю надежды. Отец желает, чтобы я женился на ней – и я женюсь, во что бы то ни стало.

– А если она не пойдет за тебя?

– Она? За меня? – комически всплеснул руками молодой Аршинов. – За кого же она может пойти, если я ей сделаю предложение? Я! Аршинов! Афанасий Аршинов, который является одним из участников фирмы «Афанасия Аршинова сын и компания»? Сережа, милый, я тебя жалею: ты положительно не в курсе коммерческого дела.

– Я не сомневаюсь в этом, но тем не менее я очень рад за тебя, – проговорил с усмешкой студент, – по крайней мере, я убежден, что «Компания Афанасия Аршинова сына» способна не только на коммерческие, но и на сердечные дела.

– Вот увидишь.

– Она очень богата?

– После мужа, как говорит мой папахен, ей осталось около пяти миллионов. А папахен, знаешь сам, на ветер не говорит.

– Завидная невеста! – усмехнулся снова студент.

– Еще бы! Пять миллионов! Ты только просмакуй эту цифру, друг… Фюнф! Да я на эти деньги все скачки оберу! Папахен, положим, сказал, что она – кремень-баба, ну да это мы посмотрим… Я ей каждый день буду напоминать: «Жена да боится своего мужа»!

Молодой Аршинов щелкнул пальцем и, подтянув свои съехавшие ботфорты, бросился навстречу вошедшему Рябову.

Входили приезжие гости, которых встречал сам Андрей Афанасьевич Аршинов. Сергей, пробираясь к дедушке, который жил в мезонине, столкнулся с входившими гостями и невольно отодвинулся назад.

– Елена Аристарховна, – воскликнул Андрей Афанасьевич, бросаясь к вошедшей молодой блондинке, сбросившей со своих мраморных круглых плеч кружевную накидку. – Вот спасибо… тысячу раз мерси… позвольте ручку поцеловать… Осчастливили! – говорил, захлебываясь, Аршинов, целуя пухлую ручку блондинки, улыбавшейся во весь рот и показывавшей два ряда чудных жемчужных зубов.

– Полноте, что вы! – улыбалась та, оправляя кружева на вороте платья. – Я так рада всегда… ах!..

Перед гостьей стоял Сергей, прижавшись к стенке и ожидая ее прохода.

– Мой племянник, Сергей Иванович Аршинов, – проговорил Андрей Афанасьевич, увидав Сергея. – Елена Аристарховна Тюфякова.

– Очень рад, – протянул руку вдове студент, склоняя голову.

– Наконец-то я узнала, кто вы! – воскликнула она, крепко сжимая руку студента. – Боже мой! Целых полгода вы меня мучили…

Сергей смутился.

III

– Ах, вы уже знакомы? – удивился Андрей Афанасьевич.

– Отчасти, – ответила Тюфякова, довольная смущением студента. – Здравствуйте, Афанасий Андреевич, – протянула она руку склонившему как-то на бочок голову молодому Аршинову. – А где ваша маман и милая именинница?

– В саду. Позвольте вам предложить услуги, – поторопился тот, подставляя вдове руку, согнутую кренделем.

– Мерси, – кивнула вдова и бросила через плечо любопытный взгляд на студента, раскланивавшегося с вновь приехавшими гостями.

– Вы очень добры, Елена Аристарховна, – заговорил Афанасий, ведя Тюфякову в сад.

– К кому?

– Вообще, и к нам в особенности.

– Полноте! Я очень уважаю вашего отца… Кстати, этого молодого студента зовут, кажется, Сергеем…

– Ивановичем. Он сын моего покойного дяди Ивана Афанасьевича.

– Значит, он

– Вы угадали, Елена Аристарховна. Прекрасный молодой человек. Хотя мне, как близкому родственнику, и не следовало бы хвалить его, но справедливость требует отдать ему должное… Вы, кажется, встречали его где-то?

– Где? – рассмеялась вдовушка. – Да у себя.

– У вас? – с недоумением переспросил тот. – Сергей ничего не говорил об этом.

– Его визит ко мне был случайный. Прошлою зимой с моею старушкой-няней сделался припадок. Я перепугалась и послала горничную за первым попавшимся доктором. Не прошло и пяти минут, как она привела вашего брата.

– Сергея? Где ж она его взяла?

– У ворот его поймала! – смеялась вдовушка, обмахиваясь веером. – Ваш брат проходил мимо. Моя горничная остановила его вопросом: не медик ли он? Он отвечал утвердительно, явился в квартиру и провозился с моею няней часа два. В суматохе я позабыла спросить его фамилию и очень обрадовалась, увидав его чрез полгода в вашем доме. Он на последнем курсе, кажется?

– Кончалый. Надеюсь, Сергей помог все-таки вашей няне?

– И очень. Странно только, что я его нигде не встречала.

– Ничего нет мудреного, Елена Аристарховна. Он не от мира сего.

– То есть?

– То есть не признает мира и его удовольствий. Сидит, обложившись книгами, дома и не желает знать, что совершается на белом свете.

– Серьезный человек.

– Не по его летам даже. А вот и моя маман, – кивнул головой Аршинов на полную даму, которая шла им навстречу, разговаривая с Олимпиадой Сергеевной.

– А эта дама, что с ней?

– Belle-mere[5] моего кузена Сергея. Олимпиада Сергеевна, урожденная Алеева.

– Алеева? Я много про нее слышала.

– Хорошего, разумеется? – поторопился спросить Аршинов.

– О, конечно! – ответила вдовушка и с улыбкой поспешила навстречу идущим дамам.

Сергей между тем поднялся по витой чугунной лестнице в мезонин дачи и вошел в первую комнату направо.

В широких удобных креслах, обитых штофом и стоявших у открытого окна, сидел дедушка Афанасий Иванович Аршинов. Отразились годы и на его когда-то мощной, богатырской фигуре. Стан его сгорбился, голова тряслась, руки дрожали. Пожелтевшее лицо и высокий лоб были изборождены глубокими морщинами, а белоснежная борода с проглядывавшею желтизной по бокам спускалась волнами до пояса. И только одни глаза, выглядывая из глубоких впадин, горели жизнью и составляли резкий контраст с разрушавшеюся оболочкой могикана.

Облокотившись на подоконник, он смотрел в сад и прислушивался к грохоту экипажей, подъезжавших к аршиновской даче.

Услыхав скрип двери, он оторвался от подоконника и, увидав входившего внука, радостно закивал ему головой.

– Здравствуй, дед! – подбежал к нему студент и, схватив его голову руками, крепко поцеловал в губы сиявшего улыбкой старика.

– Здравствуй, школьник, здравствуй! – шутливо проговорил тот, подвигая к себе свободное кресло. – Садись, гость будешь.

– Да ты не беспокойся, я сяду. Вот так. Ну-ка, дай сюда руку… ничего, пульс прекрасный. Как себя чувствуешь, дед?

– Как тебе сказать, школьник? Ноги вот плохи стали… не слушаются, а то я хоть куда… Не потереть ли мне их спиртом каким, а?

– Что ж, – улыбнулся Сергей, – можно и спиртом.

– Да каким, посоветуй ты мне… ревматизм, я думаю, у меня это гуляет, а?

– А ты бы, дед, с доктором посоветовался.

– Ну вот, с доктором… стану я у чужих лечиться, когда свой есть! – засмеялся Афанасий Иванович. – Кончаешь ведь?

– Кончаю.

– Ну, а ты, брат, кончай скорей… а то я вот возьму да и помру… и залечить тебе меня не придется. Хе-хе-хе… Ты один приехал али с матерью?

– Конечно, с мамой, дед.

– Ну, ну… как сейчас помню, тебе лет пять было… привез я тебе азбуку с картинками и говорю: ну, Сергей, давай, брат, учиться, а ты в рев.

– Ты мне это не раз уже рассказывал, дед.

– Рассказывал? Память у меня плоха стала, школьник. Пора, пора и на покой.

– Поживешь еще, дед…

– Ну? Нет, плох стал, брат, и спина болит, и ноги, и одышка, вот женю тебя только, да и прощай!

– Я жениться еще и не собираюсь, дед.

– Так вот я и буду ждать, пока ты соберешься! – ухмылялся тот, поглаживая бороду. – Пора, школьник, и бабой обзавестись, пора, ишь у тебя борода-то какая, а ты жениться не хочешь, – невесты, что ль, на примете нету?

– И то нету, дед.

– Найдем. Мы с матерью, школьник, отыщем, что тебе нужно, добрую девку сыщем, с душой настоящей. Ну-ка, нагнись ко мне, словно ты похудел, школьник, а?

– Не думаю.

– Похудел. Работаешь много. Ох, ученье, ученье, большое от него вашему брату мученье! А помнишь, – да нет, где тебе помнить, в ту пору тебе лет восемь было, ты урок не выучил из арифметики. Ну, мать принесла розгу. «Ложись, – говорит, – лентяй!» И выдрала бы, если б я у ней розги не отнял. Бросился ты ко мне за спину, обхватил ручонками ноги и орешь во все горло: «Дедушка, не буду, мамочка, не стану»… Хе-хе-хе, попробовал бы березовой каши, если б не я… Помнишь аль нет? – любовно заглядывая в лицо внука, усмехался дед.

– Не помню. Но я это уже слышал от тебя.

– Рассказывал? Совсем ослабла память, школьник! Поработала она у меня на свой пай достаточно, пора и ослабнуть, да! Я и то намедни… когда это было… да на Пасхе, матери твоей говорю: «Женим мы, Аринушка, Сережу на дворянке, потому у дворян воспитание совсем другое»… Против дворян ты не в предубеждении, школьник?

– Погоди, дед, ты сперва вот жени Афоню с Андрюшей, тогда и за меня принимайся, – отшучивался студент.

– Ну, те, брат, и без меня женятся, – нахмурился старик. – Пустой народ, школьник, а?

– Они добрые ребята, дед, распущенны только.

– А почему распущенны? Мать – дура, а отец – в современность полез. Чем глупее дети себя ведут, тем, по его мнению, современнее. Вот тоже и девок теперь за князей да за баронов желает выдать, а? В аристократы лезет, да кто лезет-то? Прадед его в лаптях в Москву пришел, а он в родство к графам да князьям протирается. Дело это, школьник, али нет?

– Отчего же, дед, если попадутся хорошие люди.

– Хорошие-то в аршиновскую семью не полезут,

– Фон Штрезе.

– Ну вот. Ничего хорошего из этого не будет. Я хоть и в мезонине живу, а все знаю и вижу.

– И по моему мнению, тоже, дед. Не очень красивы слухи ходят про барона. Я предупреждал Анюту.

– Анюта глупа, а глупым девкам только блеск да треск нравится. Нет, я на Андрея своего удивляюсь: парень умный, а такую глупость дозволяет…

– Ты бы, дед, поговорил дяде.

– Говорил! – махнул старик рукой. – Да разве он меня теперь послушает? – горько усмехнулся он. – Было время, каждое мое слово обеими ушами ловил, а сейчас что я ни скажу – мимо ушей пропускает, как будто я и не говорил ничего. Весь в меня он, самолюбец… И так же за свою гордыню поплатится, как и я поплатился… Дела сейчас как расширил – ума одного не хватит, а помощников нет…

– А Афоня с Андреем, дед?

– Ну, какие это помощники? У одного на уме скачки да арфянки, а у другого – любительские театры. Нарядится шутом гороховым и ломает комедию. И отец с матерью с большого ума ездят его глядеть и в ладоши хлопают… Тьфу! Современность поощряют!

– Дед, да, может быть, у Андрюши действительно талант есть?

– Талант? Да что он, выродок, что ли? Али ума какого особенного? Трех слов кряду сказать не может, грамоте как следует не доучился, – из третьего класса ведь его выгнали, – а в актеры полез… Талант! Неученый я человек, школьник, с «буки-аз-ба» да «веди-аз-ва» век свой прожил, а понимаю, что и таланту учиться да трудиться надо. А он что? Учился где? И бриллиант гранят, чтобы игра от него была, а талант и того наипаче гранить да шлифовать надо… Нет, школьник, ни из того, ни из другого пути не будет. А могли бы купцами быть, и хорошими купцами, если бы у Андрея Бог разум не отнял… И ни себе, ни им пользы не сделал: и их в шалопаи, в гороховые шуты вырядил, и себя помощников лишил. А колесо завертел большое; одному и справиться невозможно…

– Дед, значит, дело у дяди не из блестящих?

– Как тебе сказать, школьник? Показывают они мне балансы бухгалтерские, да плохо я что-то этим балансам верю. Прежде, когда я сам дело вел, у меня бухгалтерии настоящей не было, а сочтешь, сколько товару налицо, приложишь к этому должников с имуществом и видишь, есть у тебя прирост аль нет. Колесо вертел не ахти какое, ежели по нынешним делам судить, зато никому ни копейки должен не был. И спал спокойно, без всякой думы о сроках. А нонче, вон, бухгалтерию завели… Активы да пассивы такие в балансах пошли, что сам леший ногу переломит: что ни строка, то миллионы, а разбери ты эти миллионы, разочти их по своему разуму, и выйдет кукиш с маслом. Ты учился бухгалтерии-то?

– Нет, дед.

– И отлично сделал. Положим, ты не купец, а для купца – заманчивая она, дьявол. То же, по моему мнению, что коромысло. Положил его на плечи и надевай на оба конца по ведру; одно активом называется, а другое – пассивом.

Студент расхохотался.

– Верное определение делу, и чем тяжелее ведра, тем больше трут плечи.

– Не купец ты, а понимаешь эту механику! – удивился дед, хлопая по коленам внука. – А какое бы ты ведро взял, ежели бы на тебя коромысло надели, а? – подшутил старик.

– Я? Разумеется бы, актив, дед! – смеялся тот.

– Шельма ты, школьник, и сейчас видно, что ты не купец! Купцу равновесие нужно. Ежели у него актив перетягивает, он сейчас должечку в пассив подсыпет… а иной раз и пересыпет, и не увидит даже, как пересыпет. Актив-то назади, его не видать, а пассив впереди – можно и рукой придержать… так, школьник, что ль?

– Не знаю, дед, тебе лучше знать. Я ведь не купец, – засмеялся студент.

– Купец не купец, а соображение купеческое в тебе осталось… врожденное это, школьник… Да! Откровенно тебе сказать, не нравится мне колесо, заведенное Андреем. Если сломается, боже упаси, в прах рассыплется. Велико уже очень: плотников не хватит на починку.

На лестнице раздались шаги, и в комнату старика влетел Андрюша Аршинов, среднего роста брюнет, с завитым хохлом и гладко выбритым подбородком. На нем был надет безукоризненно сшитый фрак с бутоньеркой из роз, а на груди болтался монокль, который звенел, беспрестанно задевая за бриллиантовые запонки.

Андрюша широко раскрыл объятия и, обдав студента запахом самых модных духов, заключил его в объятия.

– Серж! Друг! Наконец-то ты, свинья, приехал! Это, братец, черт знает что такое! Целых два месяца не видались… Дедушка, не правда ли? Свинья, братец, превосходная свинья!

– Ах, Андрюша, Андрюша! – улыбнулся студент. – Ты неисправим.

– Нет, ты, друг, неисправим! Ты потерял, вероятно, наш адрес? – иронически спросил он студента.

– Адреса вашего я не терял, но приехать к вам не мог потому, что был очень занят. А наш адрес тебе известен?

– Не мог, друг… понимаешь, буквально не мог… при всем желании, черт возьми… a propos[6], твоя маман все хорошеет, а ты, кажется, начинаешь полнеть… И знаешь, почему не мог? Разорвали меня на части… честное слово! Один просит: сыграй, другой просит, играешь – то в Богородске, то в Филях, то в Кускове… Кстати, завтра я играю в Богородском… Друг! Серж! Приезжай и посмотри мою игру.

– Завтра? Не могу.

– Вздор! Ах, какая ты свинья, братец! Ты должен приехать, черт возьми, обязан, наконец!

– Даже обязан?

– Разумеется, тем более что ты не видал, как я играю. Дедушка, скажи ему, что он должен приехать смотреть меня.

– Да что ты за невидаль такая? Весь ты тут, гляди его, школьник!

– Дед, ты отстал от века! Представь, он не признает искусства! Да искусство – это жизнь, это… это… Нет, Серж, если ты не приедешь завтра в Богородское, я рассержусь на тебя… Ты пойми, я играю лучшую роль в моем репертуаре, Агишина в «Женитьбе Белугина».

– Видишь ли, Андрюша,

– Ну что такое товарищи, когда играет твой брат? Нет, ты ужасная свинья, Сергей… Кстати, вот и два билета в первом ряду… Аплодировать и вызывать я не запрещаю, хотя, должен сказать тебе откровенно, очень утомляюсь от этих вызовов, но… не надо спорить с публикой. Серж, бери же билеты…

– Право, я не знаю, Андрюша… и зачем, к чему два билета?

– А для твоей маман?

– Моя маман не ездит в театры и в особенности в такие…

– Но ведь я играю, ты пойми… Я буду сам ее просить… ах, черт возьми, совсем забыл; я пришел ведь за вами… пожалуйте обедать… Серж! Дедушка! Же ву при!..

Андрюша вильнул хвостами фрака и скатился с лестницы. Следом за ним спустился и Сергей с дедом.

Обширная зала аршиновской дачи была полна самых разнокалиберных гостей. Были тут и представители именитого купечества с бородами и без бород, но обязательно с брюшками внушительных размеров, были и простые купцы, без всякой именитости, биржевые маклера и люди совсем неизвестных профессий. Как светлые точки на темном фоне картины, мелькали юные офицерики, приглашенные специально для танцев, и два-три штатских генерала с петличками во фраках.

Мужчины, громко разговаривая и раскатываясь дробным смехом, обложили стол с закусками, тянувшийся вдоль поперечной стены залы, и, толкая и извиняясь друг перед другом, замаривали проснувшегося перед обедом червячка. Хозяин не успевал повертываться, чтобы чокнуться с лезшими к нему гостями, и, обливаясь потом, от тесноты и выпитых рюмок, бормотал стереотипные фразы:

– Прошу без церемоний! Пожалуйста! Прошу!

И гости действовали без церемоний. Гремели тарелки, звенели ножи с вилками и поминутно раздавались возгласы:

– Петр Иванович, вам какой прикажете? Полынки? Вам, Андрей Федорыч, что: чищеной или очищенной? Рекомендую семгу, господа… удивительная рыба!

Один из штатских генералов, со сферическим брюшком и застывшей улыбкой на прищуренных глазах, с таким остервенением накинулся на зернистую икру, что стоявший возле него с разинутым ртом приземистый купец не удержался и толкнул в бок соседа.

– Обрати внимание, как жрет! – прошептал он, кивая левым глазом на убиравшего за обе щеки с приятною улыбкой икру обладателя петлички. – Барин по видимости, а лопает на манер ломового извозчика. Надо полагать, чемодан свой до той степени наколотит, что и крышкой не захлопнет.

– По купцу редко ходит, оттого и остервенился, – ответил тот, отправляя в рот громадный кусок семги.

Многие из закусывавших бросились к старику Аршинову; пожав ему руку и справившись с набитым ртом о здоровье, утекали снова к закуске.

Студент, ведя под руку деда, прошел в гостиную, где сидели дамы. Некоторые из них встали и пошли поздороваться со стариком. Сергей выпустил руку деда, окинул быстрым взглядом сидевших дам и вспыхнул. В углу, на кушетке, сидела его мать и молодая вдовушка Тюфякова. Они обе с улыбкой смотрели на него и звали к себе короткими кивками головы.

IV

Сергей подошел к ним и сел на место матери, которая пошла поздороваться с дедушкой Афанасием.

– Что за чудная женщина ваша мать, Сергей Иванович, – заговорила Тюфякова, любуясь из-за веера студентом. – В какие-нибудь полчаса я успела уже влюбиться в нее по уши.

– Вот как! – улыбнулся Сергей.

– Да. И я завидую вам… о, если б у меня была такая мать!

– Ваша матушка умерла? – с участием спросил Сергей.

– Этого мало. Я совсем ее не знала… Она умерла, когда мне было всего лишь несколько месяцев от рождения…

– Теперь я понимаю все…

– Я не видала матери, не знаю до сих пор, что такое материнская ласка, материнский поцелуй, – с грустью ответила Тюфякова, следя за движениями Олимпиады Сергеевны, остановившейся посреди гостиной с какою-то полною дамой.

– Да, это ужасно, и я от души жалею вас…

– Скажите, пожалуйста, – перебила его Тюфякова, – кто эта полная дама, что разговаривает с вашею матерью?

– Право, не знаю…

– А эта, что подошла к ним?

– В голубом платье? Тоже не знаю, – развел руками студент.

– Да вы никого, кажется, не знаете, – засмеялась та.

– Почти никого.

– Я слышала, что вы нигде не бываете, но не знать гостей родного дяди – это даже и для такого домоседа, как вы, чересчур уже…

– У дяди, Елена Аристарховна, я тоже редко бываю и избегаю посещать его званые обеды и вечера.

– Понимаю, вы – мизантроп.

– Напротив. Я очень люблю людей.

– Но любите их издали?

– Вы угадали, – засмеялся студент, – издали они кажутся гораздо лучше, чем вблизи…

– Представьте, я одних с вами убеждений… но до них я дошла путем опыта, а вы…

– А я… путем чужих опытов.

– Это удобнее. По крайней мере, у вас на душе не осталось ни горечи, ни разочарований… знаете, ужасно трудно любить то, в чем разочаровался.

– Трудно, но нужно; следует помнить, что человек – прежде всего человек, и что к массе недостатков и недочетов его мелкой натуришки теплится, как лампада, искра божия… и ради этой-то искры, точно такой же, какая теплится и в наших сердцах, мы должны любить человечество, как самого себя, и душу положить за него…

– Вы толстовец?

– Нет, я только христианин.

– Я сама христианка, Сергей Иванович, но положить душу за ближнего, как предписывает Евангелие, не могу…

– Должны, иначе вы не христианка…

– Я могу отдать ближнему все, что имею, но отдать самое себя на служение ближнему не могу…

– Разумеется, гораздо приятнее, когда тебе служат люди, а не ты им, – улыбнулся студент.

– Дело не в приятности, а просто в невозможности.

– Например?

– Например, возьмем физический труд. Что мы можем сделать, если нас не приучили к этому труду? Ровно ничего. Представьте вы меня с топором в руках, колющей дрова, вы первый будете смеяться надо мной.

– Зачем же непременно колоть дрова? Вы берете крайность. Есть другие сферы деятельности, где ваш труд принесет несомненную пользу человечеству. Вы имеете понятие о том, что такое сестра милосердия?

– Имею, но быть сестрою милосердия не могу. Ходить за больными, не спать целые ночи, терзаться, глядя на их страдания и муки, не могу. Просто физически не могу.

– А протанцевать целую ночь напролет можете?

– Это дело другого рода.

– Я в этом

– Ваша ирония преждевременна. Во-первых, танцуют не каждый день, а во-вторых, вы уверены в том, что я могу танцевать целую ночь?

– Отчего же нет? Вы не исключение из общего правила.

– Представьте, исключение. Я совсем не люблю танцевать.

– Вы?

– Я.

– Странно! Такая молодая, такая хорошенькая женщина, как вы…

– И не танцует? Неужели все молодые и хорошенькие женщины непременно должны любить танцы? Я от этой привилегии отказываюсь.

– С одной стороны, это очень приятно слышать, а с другой – очень жаль, что вы не любите танцевать.

– Почему?

– Я только что хотел пригласить вас на первую кадриль. Я тоже небольшой охотник до танцев, но надо же что-нибудь делать в гостях.

– Совершенно с вами согласна, Сергей Иванович, первая кадриль ваша. Хотите вторую?

– Как! Но вы сейчас сами сказали…

– Что не люблю танцевать – да. Но «не люблю» не значит еще «не могу»… и затем, Сергей Иванович, – передразнила Тюфякова студента, – надо же в гостях что-нибудь делать!

Они оба расхохотались и, поднявшись со своих мест, пошли в столовую, куда хозяйка любезно пригласила дам «откушать хлеба-соли».

Мужчины, подогретые закуской, смеясь и шутя, отыскивали опущенные в бокалы билетики с своими фамилиями, а дам с предупредительными улыбками усаживали на места молодые Аршиновы.

Андрей Афанасьевич быстрым взглядом окинул стол и гостей, рассевшихся по ранжиру, и кивнул головой метрдотелю, стоявшему в дверях залы. Метрдотель, не спускавший глаз с хозяина, молча поклонился и отодвинулся грациозно в сторону, пропустив целую фалангу официантов, несших в руках тарелки с дымившимся супом.

Сергею пришлось сидеть между барышнею, дочерью известного фабриканта Ахметова, которую он встречал раза два в доме дяди, и каким-то толстым бритым субъектом, пыхтевшим, как паровоз. Барышня громко смеялась от каждого сказанного слова и, сверкая бриллиантами, в изобилии рассыпанными по ее белокурой головке и роскошному бюсту, положительно не давала бедному студенту покоя, поминутно задавая ему вопросы, один другого глупее, а толстый господин то и дело толкал его то локтем, то ногой и извинялся скрипучим, как немазаная телега, голосом.

Отодвигаясь от толстяка и отвечая невпопад барышне, Сергей стал искать глазами Тюфякову.

Она сидела между молодыми Аршиновыми, как раз напротив именинницы, возле которой с одной стороны был помещен барон фон Штрезе, а с другой – Олимпиада Сергеевна.

Афоня Аршинов, наверное, рассказывал вдовушке что-нибудь ужасно смешное, потому что у ней от смеха тряслась голова, вздрагивали плечи, а лицо от напряжения краснело, как кумач.

Какое-то неприятное чувство овладело Сергеем.

«Пустая бабенка! – подумал он. – А мне-то какое до этого дело? – осадил он тут же сам себя. – Положительно никакого дела нет. Видел я ее раз и, вероятно, никогда больше не увижу… И что интересного может рассказать ей Афоня? Смеется, и как еще смеется… Женщины, видно, все одинаковы: вот и эта Ахметова… черт знает чему смеется… скажет слово и взвизгнет, точно ее кто за ногу укусит».

– Сергей Иванович, – приставала к нему барышня Ахметова, – вы много мертвецов изрезали?

– Не помню, – ответил Сергей, отодвигая от себя непочатую тарелку с супом.

«И как глупо смеется, – продолжал он смотреть на Тюфякову, – и неприлично, и…»

– Купчиха! – презрительно произнес он вслух и бросил ложку в тарелку.

– Вам суп не нравится, я вижу, – не унималась Ахметова, пережевывая пирожок и давясь от смеха.

– Напротив, очень нравится… с чего вы это взяли? – с неудовольствием ответил Сергей, отпихивая ногу соседа, бесцеремонно навалившуюся на его ногу. – Суп превосходный!

– Ха-ха-ха! – закатилась та, и куски недожеванного пирожка полетели у ней изо рта в тарелку. – Да вы его и не пробовали совсем…

Сергей вспыхнул, покосился на хохотавшую барышню и придвинул к себе тарелку.

– Эк ее разбирает! – проскрипел сосед Сергея, толкая его локтем в плечо. – Веселая у вас соседка, господин студиоз… И врете же вы ей, надо полагать, черта в стуле…

Студент посмотрел с ненавистью на толстяка и проглотил ложку супа.

– Ну, конечно, врете! – скрипел сосед, опрокидывая в широкую пасть рюмку мадеры. – По всем швам лопается барышня…

Толстяк почмокал губами и с наслаждением уставился на Ахметову.

– Недурна, очень недурна! – нагнулся он к уху Сергея. – Советую приударить; за ней, батенька, триста тысяч чистоганом дает тятенька…

– Вы даже и это знаете? – скривил губы в улыбку Сергей.

– Я все и вся, господин студиоз, знаю, – ответил тот, фамильярно подталкивая локтем Сергея. – Советую не пренебрегать… Девиз fin de siecle вам известен?

– Я знаю один девиз, – с яростью ответил Сергей, в упор смотря на толстяка. – Делай свое дело и не суй свой нос туда, где тебя не спрашивают…

– Ну, какой это девиз! – отмахнулся толстяк, с сожалением посматривая на студента. – Это заблуждение, господин студиоз… по нынешнему времени только те и выигрывают, которые суют нос туда, где их не спрашивают… юны вы, сосед, и зелены, посему и судить правильно о сути не можете… да-с! Девиз fin de siecle, мой милейший, весьма несложен, но по последствиям весьма пользителен… «лови момент за хвост»… Поняли-с? Барышня Ахметова – это золотая рыбка, а вы, судя по внешности, счастливый рыбачок… стоит вам только закинуть удочку – и рыбешка у ваших ног…

– Вы ошиблись, сосед, – сдерживая себя, проговорил Сергей. – Я ловить рыбу в мутной воде не привык и предоставляю это людям… менее меня щепетильным…

– Напрасно… весьма напрасно! – опрокинул тот в открытую пасть новую рюмку мадеры. – Мадера недурна… не хотите ли, шер студиоз?

– Мерси, я не пью…

– Совсем ничего не пьете?..

– Совсем ничего не пью.

Толстяк сложил крестообразно руки на брюшке и прищурился на Сергея.

Сергей невольно рассмеялся, до того была комична фигура толстяка.

– Студиоз молоденький, зовут его Володенькой, не курит и не пьет! – продекламировал толстяк. – Pardon! У вас есть миллион?

– Нет.

– Так какое же вы имеете право так рассуждать?

– Почему же так?

Сергея начинала занимать логика толстяка.

– А потому-с, красивый мальчик, чтобы сметь такое суждение иметь, нужно миллионами владеть.

– Деньги, значит, для вас все?

– Деньги! Какие деньги! Миллион – это деньги.

– Постойте! – ехидно улыбнулся студент. – За моей соседкой всего триста тысяч.

Сергею стало смешно.

– После! – проговорил он в тон толстяку. – Жди, когда это будет «после».

– Скоро, мой красавец, скоро-с! – с ажитацией прохрипел толстяк. – У Ахметова рак в печени, не пройдет и года, как эта хохотушка окажется обладательницей трех миллионов!

– Вы даже и это знаете?

– Знаю-с. Я, шер студиоз, все знаю. Не ради чего иного прочего, как говорил какой-то мудрец, а ради продолжения рода человеческого знать должен. Скольких я законным браком сочетал и скольким счастие предоставил – сосчитать не могу.

– Вы что же, специально сватовством занимаетесь? – покосился Сергей на толстяка.

– Не специально, а иногда, из любви к человечеству, матримониальными наклонностями страдающему. Жаждет человек продолжать, так сказать, свою фамилию и не знает, чрез посредство какой фамилии сей акт совершить, ну и являешься к этому человеку, как Deus ex machina[7], и решаешь судьбу его потомства; процентов за сие я не беру, почестями же пользуюсь, а доверием и того наипаче; несчастных браков у меня нет, да и быть не может, ибо действую осмотрительно и сообразно обстоятельствам желающих сочетаться браком.

Толстяк отправил в рот громадный кусок разварного судака и запил его глотком рейнвейна.

– Благодарное купеческое потомство должно мне памятник воздвигнуть за союзы, благодаря коим оно свет увидело, так-то-с! – самодовольно похлонал себя по брюшку толстяк. – Знают меня все, и в бескорыстии моем убеждены основательно, а если вы меня спросите, почему я к брачным союзам такую слабость питаю, могу отвечать откровенно: дел у меня никаких нет, а при безделье и брачный союз дело. И к тому же был сам женат трижды, следовательно, могу о браке судить безошибочно.

– Вы три раза были женаты? – с удивлением воскликнул Сергей.

– Я-с. Женился бы и в четвертый, да законом сие воспрещено. Могу о сем сожалеть, но против рожна прати не могу. По собственному опыту, значит, и по глубокому убеждению желаю каждому человеку браком сочетаться… Советую, шер студиоз, соседку не упускать из виду: проваляетесь всю жизнь, как сыр в масле, и ежели умрете преждевременно, так только от несварения желудка… от другой какой-нибудь иной пакости и умереть не можете!.. Вы смеетесь, студиоз? Идеалы еще вовсю гуляют? Пустяки-с! Идеалы так и останутся идеалами… а жизнь – жизнью… Знаете пословицу: гусь свинье не товарищ… а жизнь ведь свинья, и какая еще прожорливая свинья… все слопает, только подкладывай… и разбирать не станет: идеалы это или желуди… тварь-с! поверьте опыту, что это так!.. Сейчас у меня отличное дельце наклевывается…

– Сергей Иванович, вы очень невнимательны к своей даме! – дернула бесцеремонно за рукав Сергея барышня. – Все говорите с этим мастодонтом, а со мною ни слова.

– Виноват, но… у меня есть серьезное к нему дело, – деловито отвильнул Сергей.

– За обедом? Ха-ха-ха, это интересно.

– У мужчин всегда может быть дело: и до, и во, и после обеда, – ответил он. – Pardon! Ну-с, господин сосед… Вы говорите, у вас дельце какое-то?

– Да. А соседка в вас влюблена, – нагнулся толстяк к уху Сергея, – лови момент за хвост! Советую! Отечески советую! С вашею рожицей, шер студиоз, отличную можно аферу сделать, только лови момент… лови и пользуйся плодами ловли… Лафиту выпьем?

– Это можно.

– Наконец-то!.. Мужчина без рюмки вина все равно что красивая женщина без улыбки, никакого вида нет, votre sante[8]! А я вас женю, студиоз, – откинулся толстяк на спинку стула так, что тот затрещал, – черт знает, что за стулья стали делать, прислониться нельзя! – посетовал он, залпом выпивая стакан лафита. – Лафит недурен, мало подогрет, но недурен… Чего метрдотель смотрит, скажите, пожалуйста? – с комическим ужасом воскликнул толстяк, наливая себе новый стакан.

Сергей рассмеялся.

– Терпеть не могу этих торжественных обедов, – брюзжал толстяк, проглатывая лафит, – везде и во всем упущение и недосмотр: одно недогрето, другое перегрето, для такого гурмана, как я, это смерть. Прекрасный лафит, – чмокал он оттопыренными губами, – а недогрет… вандалы!..

– Лафит как лафит! – заметил Сергей, делая длинный глоток. Толстяк презрительно оттопырил губы и отодвинул стакан.

– Вот когда у вас, студиоз, будет миллион в кармане, вы не станете, во-первых, говорить таких глупостей, а во-вторых – пить скверно подогретое вино… Я здесь, здесь! – закивал он головой кому-то. – Votre sante, madame! – поднял он высоко стакан с лафитом и залпом опорожнил его. – Мадам Тюфякова… знакомы с ней? Моя, так сказать, пациентка! – прохрипел толстяк.

Сергей вздрогнул.

V

– Лакомый кусочек, батенька! – облизнулся толстяк, с восхищением посматривая на вдовушку.

– Вы ее тоже кому-нибудь сватаете? – спросил Сергей равнодушно деланым тоном.

– Не без того-с, шер студиоз, – подмигнул лукаво тот и долил стакан Сергея лафитом, – склеиваю дельце, не знаю только, как склеится: желательно мне ее осоюзить с единым из фисов достоуважаемаго хозяина.

– С каким же именно?

– Для меня безразлично. Который завоюет золотое сердечко вдовушки, тот и пусть кладет ее миллиончики в карман.

– Значит, она очень богата?

– Сугубо-с. Пять миллионов и самых настоящих в недрах ее кассы полеживают, завидная невеста, шер студиоз!

– Действительно завидная, пять миллионов денег – немало! – в тон толстяку проговорил Сергей.

– Ага, и у вас, батенька, аппетитец разыгрался, не зевайте, ловите соседку, – рассмеялся тот.

– Мне вдовушка больше нравится, чем соседка, милейший сосед.

– У вас губа не дура, и таблицу умножения, как видится, знаете прекрасно, a votre sante! – снова поднял толстяк стакан с вином, кивая головой пожилому гладко выбритому купцу. – Корневиков, Михаил Платоныч, – объяснил он студенту, – слыхали, может быть?

– Корневиков? Нет, не знаю…

– Эх, молодежь! – с сожалением вздохнул толстяк. – Смотрите вы в книгу и видите одну фигу! Как Корневикова не знать, помилуйте, да его имя по всей России известно, мануфактурист-миллионер, и в голове мозга настоящая, двадцать пять лет тому назад приказчиком был, а теперь поди достань его, а рядом с ним Раструбин, тоже миллионер. Этот, впрочем, миллионы контрабандой нажил; было, шер студиоз, такое времечко, да прошло оно, золотое, и вспять не вернется!

– Надо радоваться, что прошло, а вы,

– С какой точки зрения смотреть.

– Со всякой. Неужели нравственное чувство не подсказывает вам, что наживать деньги путем грабежа казны – и омерзительно, и преступно?

– Это с вашей точки зрения-с, с идеальной, так сказать.

– А с вашей?

– Мой взгляд при мне и останется. А вот с раструбинской точки зрения – контрабандой деньги нажить пользительно-с.

– И это вы говорите совершенно спокойно?

– Совершенно-с.

– И пожимаете руку контрабандисту?

– Пожимаю-с, – усмехнулся толстяк.

Студент окинул презрительным взглядом соседа и пожал плечами.

– Мне остается только сожалеть вас, – проговорил он.

– Напрасно-с. Юны вы еще, шер студиоз, в суть жизни не вникли, в волнах житейских не купались, а негодование изливаете. А я вам на сие вот что скажу-с: сколько приблизительно, по вашему счету, за этим столом почтенных коммерсантов сидит?

– Человек… сорок… сорок пять…

– Допустим, пятьдесят. А как вы думаете, сколько из этих пятидесяти человек своим умом да честным путем и капиталы, и славу приобрели?

– Не знаю.

– Не знаете, а меня сожалеете, шер студиоз, – насмешливо покосился толстяк на студента, – вы узнайте сперва, а потом уж и негодуйте. Рубль – везде рубль, где он бы ни покоился: в кармане богача или в кармане бедняка, а каким образом он в карман тому или другому попал, – путем ли контрабанды, путем ли спекуляции или путем упорного труда, – добираться до этого у меня и охоты, и времени нет. Я вижу рубль, рублю и кланяюсь…

– Хорошенькие вы принципы исповедуете.

– А по-вашему, батенька, как же поступать следует? Если человек мне протягивает руку, я должен, прежде чем пожать ее, справиться у него: не таскал ли он этою рукой носовых платков? Не скупал ли фальшивых ассигнаций? Так, что ли? Хе-хе-хе… да меня, шер студиоз, после такой глупости и за дурака сочтут, и ни в один дом не пустят.

– Это так. Но ведь вы жмете руку заведомо бесчестным людям?

– Заведомо! В том-то и штука, батенька, что не заведомо. Говорят, что один деньги контрабандой нажил, другой – фальшивыми ассигнациями, и только говорят, а подите вы, найдите очевидца такой наживы – ни одного не найдете-с! Говорить все можно… Да вот, про меня сейчас говорят, что я своих жен на тот свет отправил, вы этому поверите?

Сергей посмотрел на добродушную фигуру толстяка и засмеялся.

– Не верите? Ну, а вот, подите, заткните рот сплетникам, уверьте их, что Епифан Федорович Суматохин на такие дела не способен… ни за что не уверите-с, шер студиоз… Ага! Наконец-то шампанское приехало! – с удовольствием проговорил толстяк, подмигивая на официантов, разливавших шампанское в бокалы. – Уважаете сей напиток?

– Не особенно… да и вообще я ни до каких вин охотником себя не считаю.

– Шампанское – не вино, младой вьюноша, а в некотором роде нектар, насыщенный веселящими газами… весьма ободряющий напиток-с… А пить его советую по моей методе…

– Разве и на питье есть метода?

– Сам своим умом до нее дошел… Сделайте длинный хлебок и понюхайте кусочек черного хлебца… удивительный пикан получается… Знал я одного коммерсанта, – покойный он теперь, – так тот шампанское солеными огурцами закусывал…

– Черт знает что за мерзость!

– Ну, не скажите, а все-таки моя метода лучше, ибо дает оттенок напитку, а вкуса его не портит… Ну-с, теперь начнутся тосты, им же не будет конца! – махнул рукой толстяк, заметив поднявшегося со своего места хозяина.

– Дорогие гости! – провозгласил Андрей Афанасьич, высоко поднимая бокал. – Предлагаю тост за здоровье моей дорогой именинницы!

Оркестр заиграл туш. «Дорогие гости» отчаянно грянули «ура» и, с шумом отодвинув стулья, толкаясь и проливая вино, двинулись к имениннице, которая со счастливою улыбкой чокалась со всеми и едва успевала отвечать на все поздравления и пожелания.

Сергей едва продрался сквозь толпу и, чокаясь с именинницей, невольно посмотрел на сидевшую напротив Тюфякову и встретил ее взгляд.

Вдовушка казалась оживленной: щечки ее пылали, как вечерняя заря, глаза блестели весело вспыхивавшим огоньком, а с губ почти не сходила шаловливо-задорная улыбка.

«Много ль женщине нужно! – подумал Сергей. – Бокал вина и дюжина плоских анекдотов какого-нибудь ресторанного шалопая… и довольна она, и счастлива…»

– А со мной, Сергей Иванович, вы разве не хотите чокнуться? – крикнула Тюфякова, ставя руку на стол и играя бокалом.

Сергей остановился и протянул через стол пустой бокал.

– Ах, какой вы медвежонок! – засмеялась вдовушка, обдавая студента взглядом, полным и тепла, и ласки. – Ну кто же чокается пустым бокалом?.. Подите сюда.

Сергей обошел кругом и подошел к вдовушке, следившей за его круговым путешествием.

– Где вы пропали? Где вы сидели? Я искала, искала вас глазами… возьмите стул.

– Да садись на мое место пока! – предложил ему Афоня. – Мне надо бежать к осветителю… pardon, Елена Аристарховна.

– Пожалуйста, – кивнула Афоне головой вдовушка.

Сергей подсел к Тюфяковой и протянул бокал.

– Постойте, надо сперва налить, – проговорила она, наклоняя стоявшую перед ней бутылку над бокалом Сергея. – Вот так, теперь давайте выпьем, я пью за ваше здоровье, Сергей Иванович…

– А я за ваше, Елена Аристарховна… Кажется, мы теперь не должны ничего друг другу?

– Положительно ничего. Где вы сидели, скажите, пожалуйста? Мы так и решили с вашей милой маман, что вы спрятались от нас…

– И не ошиблись. Разница только в том, что не я спрятался, а меня спрятали. Вы не станете удивляться, если я скажу вам, что сидел за вашим хорошим знакомым, неким господином Суматохиным.

– Ну, теперь я понимаю, почему мы не видали вас: вы сидели за китайской стеной, – рассмеялась Тюфякова, – и, наверное, вам было очень весело с ними…

– Гораздо скучнее, чем вам.

– Вы думаете?

– Думаю! Уверен, Елена Аристарховна!

– Даже уверены! – всплеснула та руками.

– О, конечно! Я смотрел на вас из-под локтя вашей китайской стены и видел…

– Что вы видели?

– Как вам было весело.

– Вы близоруки, Сергей Иванович; напротив, мне было скучно.

– Да? Странно! Когда люди скучают, они не смеются.

– Можно смеяться на глупости и все-таки скучать.

– Pardon! О чем вы спорите, Елена Аристарховна, с Сергеем? Надеюсь, это не секрет? – вмешался в разговор Андрюша Аршинов, сидевший с правой стороны Тюфяковой.

– О,

– О чьей глупости?

– Вообще о людской глупости.

– Ах, а мне показалось, что вы спорили об искусстве, pardon!

– Как видите, искусство в нашем споре ни при чем. Ну-с, Сергей Иванович, не угодно ли вам допить бокал, не забывайте, что вы мой кавалер, а всякий порядочный кавалер должен беспрекословно исполнять все прихоти своей дамы.

– Вы забыли одно обстоятельство, Елена Аристарховна, я ваш кавалер только на первую кадриль.

– И на вторую…

– Разве?

– Ах, какая у вас ужасная память, – рассмеялась Тюфякова, – вы забыли, может быть, что и лансье со мной танцуете?

– Я? Лансье?

– Вы, лансье, – с убеждением произнесла вдовушка и, нагнувшись под столом, дотронулась веером до руки Олимпиады Сергеевны. – Олимпиада Сергеевна! Скажите, пожалуйста, ваш сын всегда так рассеян, как сегодня?

– Сережа? – улыбнулась та, с любовью смотря на сына. – Я за ним этого не замечала.

– Представьте, ужасно рассеян сегодня. Вы с кем сидели, Сергей Иванович?

– Я вам уже говорил, что с вашей китайской стеной.

– А затем?

– А затем с этой, с Ахметовой!

– Ну, вот и причина вашей рассеянности, – сдвинула брови Тюфякова, – не правда ли?

– Вы ошибаетесь!

– Нет!

– Да. Я также скучал с ней, как и вы.

– То есть так же смеялись, как и я?

– Нет, я скучал, как скучают обыкновенно все люди. Видите, какая между нами разница?

– В способах скучать? Не спорю. Всякий скучает по-своему.

– Ваш способ скучать – веселый способ.

– А ваш чересчур скучный. Что лучше – дело вкуса, а о вкусах, как известно, не спорят. А знаете, что я вам скажу, Сергей Иванович! – понизила голос вдовушка, отбрасывая от себя пустой бокал, который покатился по столу, ударяясь о соседние бокалы. – Ахметова – прекрасная девушка.

– Это я знаю.

– Знаете уже? Вы давно знакомы с ней? – живо спросила она.

– Года два-три, то есть, вернее сказать, встречал я ее раза два-три.

– Говорят, она прекрасно образована, отличная музыкантша и весела всегда, как птичка.

– Может быть. Но…

– Но?

– Но она меня очень мало интересует, Елена Аристарховна.

– Неужели? А я думала…

– Напрасно думали… постойте, кто-то говорит речь!

Тюфякова повернула голову и увидала стоявшего с бокалом в руках высокого господина в очках, говорившего что-то глухим надтреснутым голосом.

– Что это такое? – спросила она у студента.

– Обыкновенный спич. Разве вы не знаете, что торжественные обеды не обходятся без спичей?

«Спикера», впрочем, мало кто слушал, большинство гостей уничтожало пирожное, запивая его шампанским, и, не обращая внимания на спич, вело беседу с соседями. Только когда спикер собрал все силы своего растрепанного голоса и крикнул «ура», все гости охотно поддержали его и с замечательным единодушием схватились за бокалы.

– О чем он говорил? – спрашивал какой-то красный, как кумач, купец у своего соседа.

– А черт его знает! – равнодушно махнул тот рукой. – Выпил лишнее человек, ну и… пошел имнастику производить… из брехунцов, должно быть.

А «брехунец» между тем, кончив спич, прослезился и, подойдя к хозяину, чокнулся с ним и с чувством повис на его широкой груди.

Сергею стало и неловко, и противно.

– И все это ложь, – проговорил он, с омерзением смотря на спикера. – Пьяный язык, пьяные фразы и пьяные излияния чувств… А вот и другой начинает… послушайте, Елена Аристарховна, именинницу он сравнивает с розой, благоухающей чудными ароматами, а дядю с теткой – с библейскими Иаковом и Ревеккою… лакейство, доведенное до пес plus ultra[9].

– Я к нему уже привыкла.

– А меня всегда он возмущает. Я понимаю еще убежденного лакея, но пьяный лакей, который завтра же, проспавшись как следует, будет ругать всячески и благоухающую розу, и Иакова с Ревеккой, – меня возмущает до глубины души, и что всего гаже и мерзее, это именно то, что и дядя, лобызая этого прохвоста, ни на минуту не сомневается в том, что он, этот прохвост, тут же, за его спиной, начнет его ругать и алтынником, и аршинником, и неучем, и мужиком; теряешься просто в догадках, кому и для чего эта ложь нужна?

– Для света, Сергей Иванович. Мы все живем напоказ, живем не для себя, как жили наши отцы и деды, живем для других. Мы тянемся за светом и, сознавая себя денежными аристократами, сознаем вместе с тем, что, тратя на никому не нужный блеск громадные деньги, теряем вместе с тем и здравый смысл.

– Это печально и возмутительно.

– Но это так. И, что всего обиднее для вас, – с усмешкой произнесла вдовушка, – вы обязаны всех этих прохвостов и лакеев любить, как самого себя.

– И стану любить. Буду возмущаться и все-таки буду любить… Не вина людей, если они не ведают, что творят.

– Напротив, ведают и творят.

– Неправда. Если б люди знали истину, они не творили бы того, что возмущает и совесть, и нравственное человеческое чувство… Впрочем, разговор этот, Елена Аристарховна, за обедом, где купеческие дочки сравниваются с розами, а купцы первой гильдии – с патриархами, едва ли уместен.

– Совершенно согласна с вами… Будем говорить о другом, например, об Ахметовой.

– Она вас, кажется, очень интересует?

– Вас нет, я это знаю, позвольте, однако, еще спич! Когда же будет конец этому словоизвержению.

– Спикеры, очевидно, не читали Кузьму Пруткова, у которого есть прекрасное изречение: «Заткни фонтан, дай и фонтану отдохнуть!»… Уйдемте от фонтанов, которых не хотят заткнуть…

– Уйдемте. Подают кофе, следовательно, мы можем благодарить любезного хозяина за хлеб и соль.

Тюфякова, взяв под руку студента, двинулась к Андрею Афанасьевичу, который в это время целовал Олимпиаду Сергеевну и, благодаря ее за посещение, крепко пожимал ее руки.

– А я к вам все собираюсь, сестрица, – говорил он, ласково заглядывая ей в глаза.

– Всегда буду рада вас видеть, Андрей Афанасьич, – ответила та, следя за сыном.

– Да все недосуг, сестрица; давно бы собрался, да дела на части разрывают, а у меня, кстати, и дельце до вас есть, серьезное дельце… поговорить надо.

– Милости просим, я всегда дома.

– На этой же неделе к вам приеду, в четверг либо в пятницу,

VI

Гости разбрелись по саду, где по всем направлениям на протянутой проволоке качались разноцветные китайские фонарики.

Картежники забрались в кабинет хозяина, а дамы-винтерки – в угловую беседку, утонувшую в зелени дикого винограда.

Оркестр музыки, перебравшись с террасы в сад, играл какую-то очень длинную и очень скучную увертюру.

Солнце садилось и, золотя своими догоравшими лучами стволы столетних сосен, разноцветными брызгами рассыпалось по куртинам цветов; в ароматном воздухе начинала чувствоваться вечерняя свежесть.

Сергей, проводив наверх дедушку, о котором в сутолке положительно все забыли, и усадив его в кресло к окну, поцеловал старика в голову.

– Уходишь, школьник? – справился Афанасий Иванович у студента.

– Да, дед…

– Ну-ну, иди и поскачи, плясать-то будешь, чай?

– Буду.

– Повеселись, школьник, повеселись, и мы веселились когда-то, – вздохнул Афанасий Иванович, – по-другому, конечно, а куда весело было. Бывало, соберемся компанией в саду и хоровую запоем, голосище у меня высокий был, всех, бывало, покрывал. Как затянешь: «Не шуми ты, мать-дубравушка» или «Лучинушку», так самому плакать хочется… А ты, школьник, поешь али некогда?

– Пою, дед.

– Хороший у тебя голос-то?

– Говорят, хороший, да я редко пою.

– В отца, значит. У отца тоже приятный голос был, силы большой не было, а приятный. Мать, бывало, покойница, любила его песни слушать. Затянет тот в саду песни, а она так к подоконнику и прилипнет, не оттащишь. Иди, школьник, слышишь, музыка играет, без тебя танцы начнут.

– Танцевать еще не скоро будут, дед.

– Ну? Что ж это музыка-то развоевалась? Для услаждения, знать, гостей играет? И гости, я тебе скажу, половину бы я к себе на порог не пустил, а у Андрея они самые почетные. Изменились времена, школьник, сильно изменились. Бывало, и товар продаешь по выбору, а ноне – всякому встречному-поперечному пихают – только возьми, сделай милость… Да что ты, как будто не в тарелке, а?

– Я? Напротив, дед.

– Не уверяй, вижу, и тебе не нравятся гости… так, что ль?

– Мне до них никакого дела нет… гости не мои.

– Много дряни, много, школьник… А я к тебе вот собираюсь в гости.

– Приезжай, дед, очень рад буду.

– Приеду, погляжу, как вы живете, и Подворотнева повидаю, ну, как он «во всех отношениях»?

– Сильно стареет, дед, собирался с нами сюда ехать да отказался, одышка у него сильная, ходить не может.

– Стары мы с ним стали, пора и под холстинку, пора!.. Все от жизни взяли, что можно, надо и честь знать… Не знаю, когда к вам только приехать-то.

– Когда хочешь или, вернее сказать, когда можешь, дядя вот к нам собирается, приезжай вместе с ним.

– Андрей? Что это ему вздумалось?

– Не знаю. Я сам удивился, когда услыхал об этом от мамы. Он у нас года три не был.

– Это, школьник, неспроста, – покачал головой старик, – держи ухо востро.

– У тебя вечные подозрения, дед, – засмеялся Сергей, – просто расчувствовался человек и назвался в гости. Кстати, дед, ты знаешь Суматохина?

– Знаю.

– Что это за человек?

– Ну, какой он человек, ростовщик, школьник, а что?

– Сидел я с ним за обедом рядом.

– Собеседник он приятный, за словом в карман не полезет, а если ты в лапы к нему попадешь, обдерет, как Сидорову козу, и сам не заметишь, как облупит.

– Да? Странно.

– Что, школьник?

– Какие у него могут быть отношения к Тюфяковой?

– Переучитывает, должно, у ней векселя, деньжищ у бабенки пропасть, надо же их в оборот пускать, а бабенка умная.

– Ты ее знаешь хорошо, дед?

– Слыхал кое-что. Баба настоящая, школьник, не то что наши все купчихи: тараторят по-французскому да по-немецкому, бренчат с утра до ночи на фортупьянах, как Рубинштейны, а счесть, сколько за говядину заплатить надо, не могут. А почему? Потому что, когда они таблицу умножения учили, на столе, заместо розги, конфетка да орешки лежали, а потом попадут в жизни в критические обстоятельства и начнут выть, да ныть, да в петлю лезть. Тюфякова не полезет, всегда себе дело найдет.

– Энергичная женщина, я сам это заметил.

– И практичная, школьник, а почему такой вышла? В нужде да в нищете выросла.

– Да?

– Пока за Тюфякова-то замуж попала, много горя видела. Я и отца ее знал. Пьяница горчайший был и по рядам у нас ходил, играл шута горохового и получал от купцов гривенники да двугривенные, все пропивал, конечно, а дома четверо ребят мал мала меньше, холод, голод, нужда. Елена-то младшая была, так можешь понять, сколько она с самого рождения горя перенесла.

– Вот этого-то я уж никак не мог предположить: вылезть из нужды и нищеты и стать такой, какая она теперь, нужно иметь громадную силу воли.

– Да, школьник, не всякая это может сделать. Круглой сиротой она осталась, когда ей десятый год пошел, погибнуть должна была на улице, а она вон какой вышла: все ей в пояс кланяются да ее богатству завидуют.

Сергей задумался.

– Со старшею сестрой иголкой хлеб добывали и братишек кормили, а теперь посмотри-ка на ее руки: ни за что не узнаешь, что они иголками исколоты были.

– Откуда, дед, ты знаешь подробности ее жизни?

– Слыхал, – уклончиво ответил старик. – А потом нанес Бог на ихнюю нищету доброго человека, который помог ей свою судьбу устроить по-человечески: девчонок он отдал в пансион, а мальчишек в гимназии рассовал. Только все они перемерли, не выдержали, значит, не перенесла натура долголетней холодовки да голодовки, одна Елена осталась: крепыш-девчонка была.

Сергей пристально посмотрел на деда.

– А она, дед, знает своего благодетеля?

– Ну вот, почем же она знает? Добро, школьник, надо творить так, чтоб его никто не знал, откуда оно идет. Сказано ведь: «Творите добро тайно».

– Ну а ты, дед, – засмеялся Сергей, – знаешь этого благодетеля?

– Нет, не знаю, слыхал только, что какой-то добрый человек над их сиротской нуждой сжалился.

– А я, дед, его знаю! – перебил его студент, с любовью глядя на деда.

– Ты? – испуганно проговорил Афанасий Иванович. – Врешь, школьник, или тебе соврали. Ты не верь, никто его не знает, а она и подавно.

– А

Афанасий Иванович смущенно взглянул на внука и замигал глазами.

– Но расцеловать его я все-таки расцелую. Можно, дорогой дед? – тихо проговорил Сергей, взяв руки старика в свои.

На глазах старика сверкнули слезы. Он освободил свои руки и, положив их на плечи внука, быстро притянул его к себе.

– Ступай, ну тебя! – проговорил он, крепко целуя внука. – Только ей ни слова, слышишь, школьник, не желаю я, чтобы она знала. Слышишь, свет?

– Слышу, дед.

Студент обнял старика и спустился вниз.

В зале столов уже не было. Вдоль стен стояли стулья и поджидали танцоров. Из сада неслись звуки штраусовского вальса, а на террасе, расположившись за столиками, сидели дамы и, треща и хохоча, уничтожали мороженое.

За одной из латаний он заметил Суматохина, который, несмотря на громкий смех дам и музыку, раздававшуюся чуть не над самым его ухом, безмятежно спал в широких креслах, сложив на своем гигантском животе пухлые, мясистые руки, Сергей сошел с террасы в сад, над которым уже спустились сумерки, и пошел по дорожке.

Где-то его окликнули.

Он остановился и, увидав сквозь кусты светлое пятно, направился туда.

На скамейке сидела Тюфякова с Афоней.

– Свежеть стало, – передернула она нервно плечами. – Афанасий Андреич, будьте любезны, принесите мне накидку.

Афоня поклонился вдовушке и стремглав бросился в дачу.

– Сергей Иванович, я здесь, – окликнула Тюфякова студента, обходившего кусты жасмина, – а вы опять пропали.

– Я был у деда, Елена Аристарховна, – ответил тот, садясь на скамейку.

– У Афанасия Ивановича? Я познакомилась с ним только сегодня.

– И раньше вы не видали его нигде?

– Кажется, нет. Прекрасный, симпатичный старик.

– Чудный человек, – восторженно проговорил Сергей.

– Вы его очень, я вижу, любите.

– О да. И нельзя не любить такого человека. Он для меня сделал больше, чем мог сделать родной отец, а этого забыть никогда нельзя…

– Вы правы. У меня тоже был такой же человек, как и ваш дед, сделавший для меня гораздо больше родного отца…

– Он умер?

– Не знаю. Знаю только, что его звали Прокофьичем, а где он жил, кто он был – я так и не могла узнать… Когда-нибудь я расскажу вам некоторые эпизоды из моей жизни, если только они покажутся вам интересными, а теперь – не хотите ли пройтись по саду?

– С удовольствием, но вам, кажется, нужна накидка?

– Ничего мне не нужно, – засмеялась вдовушка, – между нами, мне ужасно надоел Афанасий Андреич, и я под благовидным предлогом удалила его за накидкой. Пусть побегает теперь и поищет нас…

Тюфякова крепко прижала к себе руку Сергея и свернула на заднюю аллею.

Несколько минут они шли молча.

Сергей чувствовал, как билось сердце Елены Аристарховны, и невольно взглянул на ее раскрасневшееся лицо.

– Я никак не могу привыкнуть к шампанскому, – проговорила она, обдавая студента горячим дыханием, – оно ужасно туманит голову.

– Не хотите ли сесть?

– Нет, зачем же?.. Ах, какой чудесный вечер!.. Смотрите, какою розоватою пеленой ложатся сумерки на эти гигантские сосны. Я не люблю Сокольников, эти столетние сосны слишком мрачны и навевают тоску.

– Мне они тоже не нравятся. Вы, кажется, живете в Петровском парке?

– Да. Моя дача недурна… да вы сами увидите ее в воскресенье.

– В воскресенье? – с недоумением проговорил тот.

– Ну да, в воскресенье. В воскресенье вы и ваша мамаша у меня обедаете.

– Значит, мама дала слово?

– Ах, вы формалист, Сергей Иванович! – хохотала вдовушка. – Ну, конечно, дала слово… Впрочем, – добавила она, лукаво посматривая на студента, – если вы захотите огорчить меня, можете остаться и дома.

– Напротив, я с удовольствием воспользуюсь вашим любезным приглашением, тем более…

– Тем более?

– Что в воскресенье я положительно никуда не собираюсь…

– Мерси, вы очень любезны, – закусила та нижнюю губку и тотчас же расхохоталась, показывая Сергею на мелькавшую по саду фигуру Афони с накидкой в руках. – Бедный, он от беготни растает, как мороженое… Знаете, о чем мы толковали с ним?

– Угадать нетрудно. О скаковых лошадях.

– Ошибаетесь. О скаковых лошадях он говорит с мужчинами.

– Это он вам сказал? А с женщинами?

– С женщинами о лошадях он не говорит…

– Это не ответ, Елена Аристарховна. С вами, например, он говорил… о чем?

– Я и не подозревала, что вы так любопытны, – вскинула на Сергея глаза Тюфякова.

– Представьте, я совсем не любопытен… и мне положительно все равно, о чем бы он с вами ни говорил…

– Будто?

– Могу уверить вас.

– Я очень рада за вас. Любопытство – женская слабость, а мужчина должен быть выше всех слабостей… не правда ли? А ваш кузен – очень неглупый человек… он скучен, это правда, но взгляды его положительны…

– На что, например?

– Например, на брак.

– Темой вашего разговора с ним, значит, был брак?

– Да. И знаете, я должна вам сказать откровенно: его взгляд на этот предмет так широк и так человечен, что, право, ни одна девушка ни на минуту не задумается отдать ему руку и сердце…

– И вы уверены, что он эту широту и человечность взгляда внесет и в свою семейную жизнь?

– О, конечно! Юность тем хороша, что она не умеет лгать и говорит всегда только то, что чувствует и чем живет ее внутреннее я…

– А вы сами, Елена Аристарховна, – с невольной тревогой в голосе спросил Сергей, – вы… пошли бы за него, если б он сделал вам предложение? Простите мой вопрос, не совсем скромный, но… не настолько, чтобы вы не могли на него отвечать.

Тюфякова медленно подняла глаза на Сергея и быстро их опустила.

Тонкая, едва уловимая улыбка скользнула по ее губам и скрылась в ямочке правой щечки.

– Вальс, вальс! Слышите, Сергей Иванович? Начинается бал, а мы с вами болтаем о пустяках, – заговорила она, порывисто увлекая студента к террасе, – посмотрите, с каким

– Я не вальсирую.

– Разве? Один тур только!

– А вы мне сказали, Елена Аристарховна, что не вальсируете, – словно вырос из земли Андрюша Аршинов, держа в руках громадный букет, – pardon, я ловлю вас на слове, – поклонился он вдовушке, подставляя ей локоть.

– Вы поймали меня врасплох, в другой раз я буду осторожнее, – улыбнулась та и, бросив взгляд на Сергея, поднялась на террасу.

Сергей повернул назад и наткнулся на Афоню, летевшего с накидкой Тюфяковой.

– Две гончие по одному следу, – насмешливо проговорил он в упор Афоне.

– Сережа, где Елена Аристарховна? – спросил тот, делая вид, что не слыхал сказанного Сергеем.

– Опоздал, брат, она уж вальсирует с Андреем.

– Ах, уже!.. А я все ее искал в саду. Чудная женщина, не правда ли?

– Еще бы! Пять миллионов, Афоня, какую хочешь женщину сделают восьмым чудом в свете, – раздражительно проговорил Сергей, с ненавистью смотря на болтавшуюся на руке брата накидку.

– Нет, она и помимо миллионов очень мила, а какой у ней профиль, ты заметил? Восторг, удивительное благородство линий, а бюст? Впрочем, ты не в курсе этого дела, она с тобой, кажется, была?

– Со мной. И говорила о тебе.

– Неужели? Это интересно.

– Для кого?

– Ну, разумеется, для меня. Что же она говорила обо мне?

– Сравнивала тебя с Бисмарком.

– С Бисмарком? – озадачился тот, смотря во все глаза на Сергея. – Ах, понимаю, – ударил он себя по лбу, – это потому, вероятно, что я вел с ней тонкий политический разговор…

– И вовсе не поэтому, мой бедный друг, – язвительно улыбался Сергей.

– Почему же?

– Просто потому, что у тебя столько же волос на голове, сколько и у Бисмарка.

– Ха-ха-ха! – расхохотался Афоня. – А мне, братец, и невдомек, что ты все остришь. Нет, серьезно, Сергей, скажи, что она обо мне думает?

– Думает, вероятно, о том, сколько ты завтра у «Яра» шам-панскаго выпьешь.

– С тобой не сговоришь, – махнул тот рукой и бросился в залу.

«И чего я злюсь, зачем? И кому это знать нужно? – подумал Сергей, шагая по аллее, на которой начали зажигать фонарики. – Глупо, ужасно глупо. А удивительно она хороша, какие у ней чудные глаза, просто с ума свести могут. Интересно знать, с кем она танцует, не любит танцевать и все-таки пошла вальсировать с этим дураком! Вот они, женщины, – говорят одно, а делают другое, а впрочем, какое мне до этого дело, не влюбился же я в нее, в самом деле, это было бы глупее глупого, и потом, она, наверное, выйдет за Афоню. Если б она не думала этого, ответила бы на мой вопрос. И как долго танцует, ужасно долго, минут двадцать, по крайней мере. Взгляну и уйду, кстати, отыщу маму и упрошу ее уехать домой. Впрочем, нет, не пойду, – она еще подумает, что я пришел любоваться ею».

Сергей повернул налево и увидел на скамейке Аню, сидевшую с бароном.

Барон целовал у Ани ручки, Аня хохотала.

VII

«Этот тоже не зевает, – подумал Сергей, свертывая в сторону, – бедная Аня!»

Он сел на скамейку и закурил папиросу.

Перед ним на ветке молодой липы качались два фонарика и млели своими зеленоватыми огоньками. Из угла сада несся смех и спор дам-винтерок, а с террасы – громкий хохот мужчин, перемешанный со звуками оркестра. Сумерки быстро спускались на землю и, сгущаясь, окутывали темной пеленой деревья.

«Елена Аристарховна – Елена Прекрасная. Афоня, конечно, будет ее Менелаем!» – подумал он и тут же обругал себя за такие пошлые мысли.

– Не хочу больше о ней думать! – проговорил он, закрывая глаза. – Как будто лучше ее нет никого на свете, да Ахметова первая несравненно и моложе, и красивее ее. Положим, у Ахметовой нет таких чудных, бархатных глаз, такой стройной талии, но зато… Что зато? Ровно ничего, а этот глупый бесцельный смех, это постоянное кривлянье и ломанье перед мужчинами, это… – Сергей снова обругал себя. – Начал за здравие, а свел за упокой, – проговорил он с раздражением, – а все-таки она лучше всех, назло мне и всем этим кисейным барышням, лучше и умнее, и жизненным опытом богаче.

Он снова закрыл глаза, и перед ним в тот же миг выросла стройная, красивая фигура Тюфяковой с ласкающим взглядом и обворожительной улыбкой на губах.

– Милая, хорошая! – прошептал он, невольно поддаваясь обаянию вызванного воображением образа.

– Вот вы куда забрались, шер студиоз, одобряю! – раздалось у него над ухом.

Сергей вскочил и испуганно посмотрел на сидевшего на скамейке толстяка Суматохина.

– Пардон, я, кажется, вас разбудил? Вздремнули, как и я, после жирного обеда?

– Нет, я не спал.

– А я заснул чуточку. Проспал бы и больше, да музыка проклятая надоела. Сплю и слышу, как гудит, еще скрипка туда-сюда, но барабан в патетических местах просто не знает границ приличия… не одобряю сей глупый инструмент. – Толстяк зевнул и принялся раскуривать сигару. – Вы что же это, шер ами, не танцуете? – справился он благодушно у Сергея. – Ноги бережете?

– Вы угадали: берегу для кадрили.

– А-а-а! – с каким-то изумлением протянул толстяк. – С Ахметовой, разумеется, будете танцевать?

– Теперь не угадали – с Тюфяковой танцую.

– С Еленой Аристарховной? – поднял голову тот. – Однако, вы шустрый, шер студиоз.

– Вашим мудрым советам следую, – насмешливо ответил Сергей, поднявшись со скамейки.

– Лови момент за хвост? Ха-ха-ха! Да только, батенька, вы тут опоздали.

– Неужели?

– Отложите всякое попечение и обратите настоящие взоры на Ахметову: Тюфякова, шер студиоз, как я уже имел честь докладывать вам за обедом, писана не для вас.

– Посмотрим! – поддразнил тот толстяка.

– Да уж будьте покойны, – смеялся Суматохин, втягивая в рот чуть не всю сигару, – с Аршиновыми тягаться трудно-с; у них и имя есть, и состояние, а у вас одни мундирчики да рожица, а этими онерами, батенька, такую практическую женщину, как Тюфякова, не поймаешь…

– Будто? – продолжал дразнить студент забавного толстяка. – Несмотря даже на то, что я танцую с ней первую кадриль?

– Первая кадриль – пустяки.

– А вторая?

– Вторая? И вторую она с вами

– Танцует.

– Гм… а давно вы с ней познакомились?

– Только сегодня.

– Гм! – промычал тот, окидывая пристальным взглядом студента. – Странно, весьма странно… Да вы смеетесь, шер студиоз?

– Нисколько, – улыбался Сергей, забавляясь недоумением толстяка, – лансье я тоже с ней танцую.

– И лансье? Черт возьми, что же останется Аршиновым? – повернулся толстяк к Сергею.

– Вальс и полька, милейший сосед.

– Понимаю, – на тебе небоже, что нам негоже!.. Однако, шер студиоз, вы чертовски быстро шагаете… Позвольте запечатлеть в памяти ваше драгоценное имя, отчество и фамилию.

– Сергей Иванович Аршинов к вашим услугам, добрейший сосед!

Толстяк вскочил со скамейки и растерянно захлопал глазами.

Сергей, едва сдерживая смех, поклонился толстяку и одним скачком очутился в боковой аллее, где раздавался голос вдовушки, звавшей его.

– Я здесь, Елена Аристарховна! – подбежал он к Тюфяковой, шедшей по аллее торопливыми шагами.

– Я вас искала в зале; сейчас начнется кадриль.

– Я в зале не был.

– Даже не были? – посмотрела она на Сергея сбоку, обмахиваясь веером. – Ах, как я устала!

– Вас завертели?

– Совсем. Дайте мне вашу руку. Что же вы делали в саду?

– Бродил по дорожкам, ждал терпеливо конца вальса… и…

– И скучали?

– Напротив, мне было очень весело.

Вдовушка бросила на Сергея короткий взгляд и вздохнула.

– Вы вздохнули, кажется?

– От усталости. Можно узнать причину вашей веселости?

– Причина очень простая: я мог слушать музыку, не утомляя себя верченьем.

– Вы счастливей меня.

– Сережа, у тебя есть визави? – крикнул студенту мчавшийся по саду Андрюша.

– Нет. Я и забыл совсем про визави.

– Хочешь меня с Ахметовой?

– Очень обяжешь.

Андрюша помчался далее, а Сергей вошел вместе со вдовушкой в залу, по которой парочками разгуливала танцующая молодежь.

– Сережа, на пару слов! – окликнул студента Андрей Афанасьич, разговаривавший с каким-то почтенным купцом. – Виноват, Елена Аристарховна, я его похищу на несколько минут, – поклонился он Тюфяковой с заискивающей улыбочкой.

– Пожалуйста, не стесняйтесь! – ответила та, освобождая свою руку и направляясь в гостиную.

– Пойдем сюда, – проговорил Андрей Афанасьич, ведя студента под руку.

Они повернули налево и очутились в маленькой комнатке с кожаным диваном.

– Садись! – указал он студенту на диван и отправился затворять двери. – Ну, вот теперь нам никто не помешает, – подсел он к студенту и ласково потрепал его по коленке.

Сергей с удивлением посмотрел на дядю и отодвинулся.

– Видишь, Сереженька, в чем дело, – начал Андрей Афанасьич, – надеюсь, ты в моих родственных чувствах не сомневаешься?

Сергей молчал.

– Ну, конечно, не сомневаешься, – ответил за него сам Андрей Афанасьич и, потянувшись вперед, снова хлопнул по коленке племянника. – Я тебя люблю, а кого я люблю, всегда тому человеку добра желаю.

– Я не понимаю, дядя.

– Постой, не перебивай. Нынче, друг мой, такое время, что каждый должен стараться себе карьеру сделать.

«Лови момент за хвост!» – вспомнилось Сергею.

– Без настояшей карьеры человек ничто, просто нуль.

– Дядя, у меня карьера впереди.

– Это ты насчет своей медицины, что ль?

– Хотя бы и насчет медицины.

– Неопытный только может в медицине карьеру видеть. Захарьины да Остроумовы, друг мой, десятками не родятся, а быть простым, заурядным врачом где-нибудь в провинции – карьера плохая.

– Дядя, мне кажется, такой разговор и не у места, и не вовремя.

– Как раз вовремя… Ты танцуешь?

– Да.

– С кем?

– С Тюфяковой.

– Совсем напрасно. Я тебе дружески, как любящий дядя, советую ухаживать за Ахметовой.

Сергей вспыхнул.

– Дядя…

– Постой, дай мне досказать… Настоящая твоя карьера – Ахметова. Положим, у тебя с матерью своих есть двести тысяч, которые вам папаша выделил из дела, но что значат эти двести тысяч в сравнении с состоянием Ахметова? Грош! Постой, постой… Она, во-первых, единственная дочь у отца, который в ней души не чает, во-вторых, он сам…

– Скоро умрет?

– Ты это уже знаешь? Тем лучше для тебя. А в-третьих, эта девочка влюблена в тебя по уши. Значит, все шансы на полный успех, и все зависит от тебя самого, стоит только немножко приналечь на комплименты и тому подобную дрянь, до которой все девчонки большие охотницы, – и дело в шляпе.

– Спасибо за совет, дядя, – начал студент.

– Не стоит, Сереженька… верь одному только, что я даю его от души.

– Я не кончил, дядя. За совет спасибо, но воспользоваться им я не могу.

– Вот-те на! – искренно удивился тот, подпрыгивая на диване. – А, понимаю! – ударил он себя по лбу. – Увлекся, вероятно, какою-нибудь девицей, у которой много ума в голове и очень мало гельдов в кармане. Но это, друг мой, такие пустяки, из-за которых и голову ломать не стоит. Я все это устрою в лучшем виде: и девицу награжу, и тебя освобожу.

– Ты ошибаешься, дядя, – холодно проговорил Сергей. – У меня никаких увлечений не было и нет.

– В таком случае я не понимаю тебя.

– И очень просто почему: ты совсем меня не знаешь.

– Тебя-то? Вдоль и поперек.

– Совсем не знаешь. Если б ты знал меня, как ты говоришь, вдоль и поперек, ты бы никогда не стал давать мне подобных советов. Мои взгляды на карьеру совсем иные, чем у тебя.

– То есть как же это? – недоумевающе посмотрел тот на племянника. – Объясни, пожалуйста.

– Объясняться слишком долго. Я скажу тебе короче на твоем диалекте. Я буду ухаживать только за теми, кто мне нравится, и говорить комплименты, как ты выразился, только тому, кому я хочу, а не тому, кто тебе нравится.

– Так тебе Ахметова не нравится? Такая богатая девушка?

– Такая богатая и не нравится. Извини, дядя, меня ждет кадриль.

– На одну минуту. Кто ж тебе нравится? Уж не Тюфякова ли? Так она совсем тебе не пара, мой друг, – горячо заговорил Андрей Афанасьич. – Во-первых, она старше тебя на год или на два, а во-вторых…

– Кто мне нравится – касается только меня, дядя, и никому до этого нет дела, – с досадой проговорил Сергей. – Я не мешаюсь в чужие дела и

– Да, ты вот каким тоном заговорил! – поднялся с дивана Андрей Афанасьевич. – Благодарю, не ожидал! Я ему желаю добра, а он…

– Я и говорю тебе спасибо. Чего ж ты от меня больше хочешь? Чтобы я сделал себе карьеру по твоему рецепту? Я не могу и не хочу. Всякий делает, что может, – подчеркнул Сергей, – да и, наконец, если уж тебе лично так нравится состояние Ахметовой, отчего ты не посватаешь ее кому-либо из своих сыновей?

– Теперь, конечно, буду сватать, – оскорбленным тоном проговорил Андрей Афанасьевич. – Мне сказали, что Ахметова чувствует к тебе особенную симпатию, поэтому я, как близкий родственник, поспешил к тебе с добрым советом, но ежели мои советы тебе не нравятся, извини, пожалуйста.

– К чему, дядя, эти извинения?.. Я тебе очень, очень признателен за твои обо мне попечения, но, как видишь, они – не в коня корм.

– Вижу и жалею тебя! – произнес Аршинов и, отворив дверь, вышел в залу с самой счастливой улыбкой. – Впрочем, мы еще поговорим с тобой об этом предмете, подумай хорошенько, – шепнул он Сергею и, извиняясь перед становившимися парами танцующих, шмыгнул в кабинет.

«Дядя, очевидно, меня за дурака считает, – злился Сергей, отыскивая глазами свою даму, – он боится за Тюфякову и поэтому избрал громоотвод в виде Ахметовой, и рядом с ней посадил за обедом, и этого слона Суматохина ко мне подсадил, и сам в излияниях чувств расплылся… Черт знает на какую только пошлость люди не пускаются, лишь бы добыть миллионы… И куда ему они? У него самого их, говорят, несколько».

Но тут же ему пришел на память разговор с дедушкой о делах дяди.

«А вдруг эти миллионы на бумаге только? – озадачился он поразившею его мыслью. – Если это так, тогда, конечно, понятно, почему ему так нужна Тюфякова. У ней миллионы в руках, а у Ахметовой – только триста тысяч, жди, когда еще умрет старик, да, может быть, он и не так плох, как об этом говорят. Расчет у дяди верный… И как это мне прежде в голову не пришло, все здесь и танцуют, и говорят, и смеются, и обнимаются, и целуются с одним только расчетом добыть как можно больше денег?»

Сергей с ужасом посмотрел на разношерстную толпу кавалеров, любезничавших со своими дамами; он совсем забыл о Тюфяковой и с отчаянным любопытством всматривался в лица золотой молодежи.

– Сергей Иванович, вы очень любезны, – тихо проговорила Тюфякова, дотрагиваясь до руки Сергея, – совсем забыли о моем существовании.

– Простите, ради бога, Елена Аристарховна! – очнулся студент, торопливо подхватывая под руку вдовушку. – Вы не знаете, где наше визави?

– Это мне нравится! – засмеялась та. – Посмотрите хорошенько, наше визави стоит визави.

Сергей покраснел, как школьник, и, поклонившись Ахметовой, хохотавшей от анекдотов Андрюши, подставил Тюфяковой стул.

– Что с вами, Сергей Иванович? – серьезно спросила она наклонившегося к ее головке Сергея.

– Со мной, Елена Аристарховна? Ровно ничего.

– Не может быть. Ваше лицо выдает вас.

– Уверяю вас, ничего особенного, возмутила меня только пошлость людская и больше ничего.

– Какая же именно?

– Вообще пошлость. Я возмущаюсь людьми и жалею их, но впечатление тем не менее проходит не скоро… Не обращайте, пожалуйста, на это внимания. Все пройдет, как сказал какой-то мудрец, и мозоль пройдет, и жизнь пройдет, и малое, и большое, и пошлое, и великое.

– Вы очень долго говорили с вашим дядей.

– Вы и это заметили?

– Ах, боже мой! Я сидела как раз против дверей комнаты, куда вы отправились с ним.

– Благодарю вас за внимание.

– Я видела, как вы вошли в эту комнату, и видела, как вы вышли из этой комнаты. Вышли оттуда вы совсем не таким, каким вошли… Мне так вас жаль стало… Я уверена, что там, в этой комнате, вам наговорили много неприятного.

– Даже уверены?

– Да, уверена. Разумеется, я не заслужила еще вашей откровенности.

– Как и я вашей.

– Кто это вам сказал?

– Вы же сами… в саду…

– В саду? Ах да, только вы ошибаетесь, Сергей Иванович: я всегда расплачиваюсь как честный коммерсант.

– Рублем за рубль? – пошутил Сергей.

– И откровенностью за откровенность. Теперь скажите, что вам говорил дядя?

– Он мне советовал жениться на Ахметовой.

– Вот как! – быстро взглянула вдовушка на визави и тотчас же подняла свои глаза на Сергея. – И знаете, что я вам скажу, Сергей Иванович? Это прекрасная партия.

Сергей посмотрел на Тюфякову. Она так спокойно глядела на борт его сюртука, что у него невольно сжалось сердце.

– Дядя говорил то же самое, – дрогнувшим голосом продолжал Сергей.

– И знаете, что я вам еще скажу? Она к вам неравнодушна; я это замечаю по взглядам, которые она постоянно бросает на вас.

– Мне и это дядя говорил.

– Да? – быстро повернулась Тюфякова к Сергею, и краска волнения едва заметным слоем легла на ее щеки. – Ну, вот видите, как это хорошо, никаких хлопот нет: подошел, предложил и победил! Впрочем, победили вы еще раньше, а руку и сердце можете получить когда угодно. Я радуюсь за вас, Сергей Иванович!

– Напрасно радуетесь, – волновался Сергей, нервно хватаясь за спинку стула, на котором сидела Тюфякова.

– Значит, вы сказали дяде…

– Что мне нравится совсем другая женщина и что он может Ахметову сватать кому-нибудь другому, только не мне.

Ваша радость, Елена Аристарховна, оказалась, как видите, преждевременной.

– Не думаю! – вспыхнула Тюфякова и встала со стула. – И все-таки я рада за вас: вы дольше будете свободным, а свобода для мужчины – это все.

– А для женщины, Елена Аристарховна?

– Мы совсем другое дело: на свободе мы тоскуем о цепях, а в цепях тоскуем о свободе.

– Perpetuum mobile[10]… Вы, конечно, предпочитаете свободу?

– Какая свобода!.. Становитесь, сейчас начнется кадриль.

– Я жду ответа, Елена Аристарховна.

– На вопрос о свободе?

– Нет, на вопрос, сделанный мною в саду.

Тюфякова улыбнулась Сергею и взяла его за руку.

– Я вам скажу его за ужином!..

VIII

Танцы кончились поздно, почти на рассвете. На небольших столиках, разбросанных по боковым

Один из них, Волкодавов, прощаясь с хозяином, плакал горькими слезами и ругал его алтынником. Другой, тщедушный купец с козлиной бородкой, не мог уже ни плакать, ни ругаться: он только мычал и лез к хозяину целоваться; третий, напротив, опираясь на руки Андрея Афанасьевича и Андрюши, трещал, как кофейная мельница, о какой-то генеральше, которую он перестал уважать с того самого времени, как стал у ней встречать горного инженера в очках, и поминутно плевался.

Проводив таких беспокойных гостей и обругав их грязными свиньями, Андрей Афанасьевич, усталый и измученный беготней и мыканьем из угла в угол, присел в передней перевести дух.

– Устали, папаша? – справился у него Андрюша, вертясь и оправляясь перед зеркалом.

– И не говори. Ног под собой не слышу, ну, что барон… ничего не слыхал от сестры?

– Кажется, уж он ей сделал предложение.

– То есть как это: кажется? Что-нибудь одно: или сделал, или нет…

– Я слышал мельком… впрочем, я теперь вспоминаю: сделал. Она проходила мимо меня, когда мы становились в пары…

– Кто она?

– Аня, папа…

– Ну?

– Ну, и когда я бросил на нее вопросительный взгляд, она нагнулась ко мне грациозно… и… ах, какая бы из нее чудная grande coquette[11] вышла, если бы она только захотела поступить на сцену!..

– Оставь свою сцену в покое… что она сказала-то?

– Не сказала, папа, а шепнула, потому что я в это время стоял с mademoiselle Пряновой… pardon, – поспешил Андрюша, заметив нетерпеливый жест отца, она шепнула: «Андре, барон кончился!»…

– Кончился? Напился, что ль?

– Фи! Разве может человек из высшего общества напиться в семейном доме, папа?.. Для этого есть рестораны, кафешантаны et caetera… кончился – это значит барону дальше идти некуда, он у ног Ани…

– Сам шут не разберет вашу диалектику… ну, если кончился, тем лучше… я очень рад, надеюсь, и Аня тоже рада…

– Еще бы! – с жаром воскликнул Андрюша, взбивая свой хохол. – Такая блестящая партия, как наш милейший барон, встречается не каждый день… Аня, насколько я мог судить по ее довольному лицу, чувствует себя на десятом небе от такого счастья… a propos, папа: ты сколько даешь за Аней приданого?

– Тебе интересно это знать?

– Интересного, положим, для меня в этом ничего нет, но я… мы, то есть… я и Афоня… сколько раз… вскользь, разумеется, и к случаю, говорили барону, что у Анечки лежат в банке триста тысяч.

Андрей Афанасьевич поднял голову и посмотрел на сына.

– Кто же это вас, дураков, просил говорить об этом, а?

– Как, папа! – изумленно передернул плечами Андрюша. – Мы хотели сделать приятное и тебе, и Ане, а ты сердишься. Согласись сам, что такому аристократу, как барон, меньшего приданого и дать нельзя; у него такие связи, такие обширные знакомства, что, право, триста тысяч – не бог знает какие большие деньги.

– Ах ты, барабан, триста тысяч – не большие деньги?

– Для того, у кого ничего нет, разумеется, и сто тысяч – громадный капитал, но для тебя, папа…

– И для меня триста тысяч – громадный капитал, – с сердцем проговорил Андрей Афанасьевич, – а если ты с братцем не знаешь настоящей цены деньгам, так лучше занимайся своею шутовской игрой и не смей раздавать отцовские капиталы без моего позволения.

– Но, папочка, – озадачился Андрюша, сбрасывая с глаза движением бровей монокль, – по последнему нашему балансу…

– Что по последнему балансу? Что?

– Наш капитал выразился в очень почтенной цифре.

– Ваш капитал? Ваш капитал – вихры одни, за которые драть вас следовало бы, чтобы вы не делали глупостей. Вот ваш капитал. Баланс! Дурак! Ничего не смыслишь в цифрах, а лезешь в баланс.

– Папа, но зачем же так волноваться? Я скажу барону… вероятно, он завтра же утром приедет к тебе просить руки и сердца Ани. Я скажу ему, что я ошибся… что у Ани в банке только сто тысяч.

– Что? Да ты за кого же меня считаешь, а? Чтобы барон меня за кулака, за алтынника стал считать?

– В таком случае, папа…

– В таком случае молчи лучше, и, если я только узнаю, что ты компрометировать меня стал, я, брат, не посмотрю ни на какую цивилизацию и научу тебя уму-разуму, слышишь?

– Слышу, папочка, но все-таки… я так огорчен, что сделал тебе неприятность.

– Будет. Больше об этом ни слова, – поднялся со стула Андрей Афанасьич, – поди и посмотри, готово ли ужинать?

– Сию минуту.

– Погоди. А как у вас дела с Тюфяковой?

– О, очень хороши! Она так мила, так любезна с нами, в особенности со мной.

– С тобой? Ну, не думаю, сомнительно, – покачал головою Андрей Афанасьич. – Мне кажется, что она любезнее с Сергеем, с которым она почти весь вечер провела.

– Сергей, папа, нам не страшен: студентик! Ну, что такое студент? Человек, у которого нет ни положения в свете, ни верного взгляда на жизнь… ему еще учиться надо. Конечно, она болтает с ним больше, чем с другими, но болтает из простой вежливости: он все-таки Аршинов, а не какой-нибудь Тяпкин-Ляпкин.

– Все эти ваши там этикеты не для меня писаны… я в них ровно ничего не понимаю, но все-таки, по моему мнению, лучше было бы, если б они не сближались очень…

– Сергей с Тюфяковой? – рассмеялся Андрюша. – Помилуй, папа, ты не знаешь Сергея… это медведь, которого из берлоги надо ружьями выгонять… он нигде не бывает и никого и ничего не знает… Держу пари, что Тюфякова его увидит не раньше, как чрез полгода, и то случайно где-нибудь: или у нас, или… я уж, право, и не знаю где… он сидит вечно дома и долбит, как дятел, книгу…

– Тебе лучше знать, – проговорил успокоенным тоном Андрей Афанасьич и отправился в кабинет просить картежников ужинать.

Гости так же шумно, как и во время обеда, обступали столики и усаживались своими компаниями.

Оркестр лениво дотягивал последние номера программы.

На террасе было шумно. Тут поместились

С террасы сходила Тюфякова под руку с Олимпиадой Сергеевной и искала глазами Сергея.

– Елена Аристарховна, пожалуйте к нам! – кричала молодежь, подставляя ей стулья.

– Мерси, господа, воздух так хорош и так тепел, что я решила поужинать в саду, – ответила она и кивнула головой студенту, сидевшему за одним из столиков.

– Садитесь, Елена Аристарховна, – подвинул он стулья Тюфяковой и матери. – Мамочка, ты устала? – заботливо поправил он на ней накидку.

– Откровенно сказать, Сережа, очень! – улыбнулась Олимпиада Сергеевна сыну. – Или я стара стала, или отвыкла от балов…

– Я моложе вас, и то чувствую усталость, – проговорила Тюфякова, подвигая к себе майонез и раскладывая его на тарелки. – А вы, Сергей Иванович?

– Представьте, ни малейшей усталости не чувствую… Я замечал, что мы устаем только тогда, когда начинаем чувствовать скуку, – ответил он.

– Значит, тебе было весело, Сережа? Я очень рада.

– О, очень, мамочка… с Еленой Аристарховной соскучиться невозможно, а я с ней провел добрых три четверти вечера…

– Вы ужасный льстец, Сергей Иванович…

– Я говорю, напротив, правду. Мамочка, скажи сама: можно ли соскучиться с Еленой Аристарховной?

Олимпиада Сергеевна посмотрела на сына, затем перевела взгляд на вдовушку и улыбнулась.

– Думаю, что нет, – ответила она. – Но если тебе было весело, Сережа, зато Елена Аристарховна скучала отчаянно…

– Я? Вы ошибаетесь.

– Со мной, по крайней мере. Когда вы оставались со мной, вы так аппетитно зевали, что мне спать хотелось.

– Зевала, но не скучала, – покраснела Тюфякова и торопливо налила в стакан красного вина.

– Елена Аристарховна! Вот где вы! – подбежал запыхавшийся Андрюша. – Помилуйте, что это вы уселись здесь? Тут и темно, и сыро…

– Напротив, и светло, и сухо.

– Но там все: и папа, и мама, и… папа просит пожаловать вас и вас, Олимпиада Сергеевна.

– Поблагодарите папа, Андрей Андреевич, нам и тут прекрасно, не правда ли?

– Великолепно, – согласился Сергей, – пусть дядя не беспокоится.

– Шут возьми, а я там приготовил столик, pardon, я пришлю папочку.

– Пожалуйста, не беспокойтесь, я люблю чистый воздух, и затем, мы уж почти кончили ужин.

– Так скоро? А мы так захлопотались. Знаете, наша маман в хозяйстве совершенно посторонний человек, поэтому… Очень жаль. Позвольте, по крайней мере, принести шампанского?

– Пришли с официантом, это будет гораздо короче! – крикнул Сергей вслед улетевшему Андрею. – Мамочка, ты не чувствуешь свежести? Не принести ли тебе плед?

– Нет, мой милый, я чувствую себя отлично.

– А вы, Елена Аристарховна?

– Вы уж меня совсем в старухи записать хотите.

– И не думал, Елена Аристарховна. Утро так свежо.

– Что вам пришла фантазия непременно меня закутать? Что ж, если вам так хочется…

– Мне ничего не хочется, я только берегу вас.

– Ах да, я и забыла совсем, что вы врач! – засмеялась Тюфякова. – Ну-с, милый доктор, давайте выпьем вина, оно согреет нас скорее и лучше всяких пледов и накидок. Ах, какое чудное утро! Смотрите, как начинает розоветь восток и как быстро бегут ночные тени на запад.

– Прекрасное утро. А как красивы стволы сосен, озаренные багрянцем восходящего солнца, и какая тишина в природе, странно только, не слыхать пения птичек.

– Мы их испугали и музыкой, и стуком тарелок.

– Пожалуй. Бедные птички! Оне забились в чащу и со страхом прислушиваются к непривычному для их слуха грому и шуму. Какие, однако же, пустяки могут иногда и нарушить покой, и отравить лучшие минуты жизни и птице, и человеку.

– Не надо обращать внимание на пустяки, Сергей Иванович.

– Это так, но дело в том, что трудно определить, что «пустое» и что «серьезное». Сплошь и рядом мы видим что-то, что для одного человека кажется пустяками, для другого является чуть не вопросом целой жизни. Например, возьмем хоть…

– Любовь?

– Возьмем любовь… Кстати, вы признаете это чувство?

– Я знаю о нем только понаслышке, – ответила она, смотря на Сергея блестящими глазами, – а вы, Сергей Иваныч?

– Я признаю. Так вот-с, для одного любовь – это святое чувство, которому он весь, охваченный им, отдается без дум и размышлений; для него это чувство – блаженство, отрада, чудная поэма, целая жизнь; он ревниво оберегает это чувство и, благоговея перед идолом своего сердца, молится только на него и только в нем одном видит и цель, и счастье своей жизни, и чудное утро, и ясный день… Для другого любовь – простая блажь, удовлетворить которую человек волен где ему угодно и как угодно; он и любит женщину не потому, что она вдохнула в него это высокое и чистое чувство, а потому, что она может сыграть роль игрушки его минутных страстей. И тот, и другой правы со своей точки зрения, потому что один в чувстве видит «серьезное», а другой – «пустяки».

Тюфякова задумалась.

Перед ней в несколько мгновений промелькнула ее четырехлетняя замужняя жизнь… Что она видела в ней? Ни радости, ни света, ни ласки, ни привета… пьяные ласки, пьяные объятия и больше ничего… Она вздрогнула от омерзения и отодвинулась от стола.

– Что с вами, Елена Аристарховна? – испуганно спросил Сергей.

– Со мной? Мне кажется, вино слишком крепко, у меня слегка закружилась голова.

На террасе грянуло «ура», и гости снова потянулись к имениннице с бокалами. Ужин кончился беспорядочно. Кавалеры пожимали руки своим дамам, дамы, раскрасневшиеся не хуже утренней зари, хохотали без всякой видимой причины и били кавалеров по рукам веерами.

Андрюша, огорченный невниманием Тюфяковой, к концу ужина наклюкался до того, что надоел даже непритязательной Ахметовой.

Афоня бегал от стола к столу и без всякого милосердия подливал в бокалы шампанское.

Тучный генерал с брюшком пытался произнести какую-то речь, но его никто не слушал. Покачиваясь среди террасы с бокалом в руках и щуря подслеповатые глазки, он распихивал бегавших официантов и взывал гласом вопиющего в пустыне:

– Mesdames! Messieurs! Permettez![12]

Увы, его никто не слушал, и обиженный Цицерон кончил тем, что выпил залпом бокал, сунул его, вместо официанта, какому-то бритому гостю, который долго и с недоумением вертел бокал в руках, не зная, что с ним делать, и затем,

– Так я вас жду в воскресенье, милая Олимпиада Сергеевна, – говорила вдовушка, горячо пожимая ей руки.

– С удовольствием приеду, – ответила та. – Я очень рада, что познакомилась с таким хорошим человеком, как вы.

– Спасибо вам за вашу ласку, – поцеловала она Олимпиаду Сергеевну и повернулась к Сергею, стоявшему сзади с накидкой. – Сергей Иванович, не забудьте воскресенья.

– Я не в вас, Елена Аристарховна, я… я ничего не забываю.

– А я разве забыла что? – с комическим испугом спросила Тюфякова,

– Забыли мне ответить, – проговорил он тихо.

– Ах да… да разве нужно ответить на ваш вопрос? Ответ ясен и без ответа.

Сергей поклонился. Тюфякова, все с тою же очаровательной улыбкой крепко сжала руку студента и, шепнув ему: «До свидания», пошла прощаться с Аршиновыми.

В передней происходила сутолока. Все как-то разом поднялись домой.

– Сережа, – шепнула студенту Аня, – поздравь меня: барон мне сделал предложение.

– И ты дала согласие?

Аня пожала плечами и стала прощаться с Ахметовой, Сергей поторопился вывести мать на крыльцо и крикнул кучера.

– До свидания… прощайте! – раздавались голоса в передней и на крыльце.

– Оревуар, m-lle, – донесся до Сергея голос Андрюши. – Надеюсь… в другой раз, я вам прочту эту сцену… или, лучше, мы вдвоем прочтем… я Лжедмитрия, а вы… вы…

– Ступай, Назар, скорей! – приказала Олимпиада Сергеевна.

– Слушаю-с.

Небольшая, но сытая лошадь мигом вынесла пролетку из ворот и покатила по шоссе. Минуту спустя их обогнала Тюфякова.

Белая шляпка с незабудками мелькнула на мгновение перед глазами Сергея и исчезла на повороте.

– Какая милая и хорошая эта Елена Аристарховна, – проговорила Олимпиада Сергеевна, наклоняясь к голове Сергея.

– О да, мама, – восторженно ответил тот, – и я боюсь, ужасно боюсь.

– Чего, мой милый?

– Что я полюблю ее.

Олимпиада Сергеевна повернула правой рукой к себе лицо сына и тихо засмеялась.

– Чему ты смеешься, мамочка? – с тревогой спросил он.

– Да ты ее уже любишь, мой бедный мальчик, – ответила та, и на глазах ее сверкнула слезинка, – не правда ли, Сережа, я угадала?

Сергей ничего не ответил Олимпиаде Сергеевне.

IX

На другой день Андрей Афанасьевич проснулся поздно. Взяв ванну и наскоро проглотив стакан чаю с городским сухарем, он вышел на террасу, затем спустился в сад и увидал горничную барышень, которая торопливо шла на дачу с букетом только что срезанных цветов.

– Здравствуй, Катя, – кивнул Андрей Афанасьевич на поклон горничной. – Аня встала?

– Одеваются-с.

– Как оденется, пришли ее ко мне, я тут, в саду, буду.

– Слушаю-с.

Горничная ушла. Андрей Афанасьевич полюбовался куртинками цветови,пройдя несколько дорожек, уселся в тени на тростниковую скамейку.

– А хорошо в этом уголке, – проговорил он, закуривая маленькую сигару, – и солнца нет, и воздуху много, дышится так легко, что не ушел бы отсюда, если б не дела… Ах, дела проклятые! – поморщился он, ловким щелчком отбрасывая потухшую спичку. – Свету от вас не видишь; сам здесь, а голова в лавке, – вертишься, как белка в колесе, а результат все хуже и хуже; жадность всему причиной, чуть не впятеро увеличил дело и черт знает какого покупателя завел, из десятерых – двоих только знаешь, а остальные восемь все Иваны, не помнящие родства; паспорт с кушаком есть, значит, торговцы. И сколько потерял я за ними в последние пять-шесть лет, просто считать страшно! Сократить бы дело надо, а как его сократишь!.. Слишком далеко заехал, ворочаться поздно, и цены к тому же сбиты до крайности, только и возьмешь количеством. Скверно! Работаешь, как вол, а толку – одна охапка сена. И не я один так бьюсь, все почти возим воду на банки, а домой пустую бочку привозим. И так уж грустно, а тут еще папаша с советами лезет, – с раздражением выкрикнул он. – Он обо всем судит по-старому, на свой аршин мерить привык, не подумавши о том, что теперь совсем время другое. Прежде он на кусок-то по два, по три целковых пользы брал, а теперь если четвертак останется, так спасибо надо говорить; ему хорошо было разговаривать; продаст сто тысяч кусков – и двести-триста тысяч в кармане, а сейчас, чтоб эти триста тысяч нажить, надо с лишком миллион кусков с фабрики выпустить, да три четверти из этого количества разным Иванам не помнящим раздать…

– Папа, где ты? – раздался за кустами голосок Ани.

– Здесь, Аня, – отозвался Андрей Афанасьевич, мгновенно настраивая физиономию на веселый лад. – Иди сюда.

– Я так и думала, что ты в моем любимом уголке! – подбежала девушка к отцу и громко чмокнула его в губы. – Ты давно встал?

– С полчаса, не больше.

– Спасибо, милый, за вчерашнее! – снова поцеловала она отца. – Все так было мило и прекрасно…

– Пустяки, Аня, – перебил ее отец, – разве я для тебя жалел когда-нибудь и что-нибудь?

– Разумеется, нет… Воображаю, как ты устал вчера.

– Нисколько.

– Нет, папа, не уверяй… пробыть чуть не полсуток на ногах, это чего-нибудь да стоит… Кажется, все остались довольны вечером.

– Кажется… а ты?

– Про меня и говорить нечего.

– А барон? – коварно улыбнулся Андрей Афанасьевич.

– Он в особенности, – вспыхнула Аня, – он так благодарил меня.

– Да, вот, кстати, о бароне, Аня… Он, кажется, насколько я его знаю, очень порядочный человек.

– Я уверена в этом, папа… Кстати, о нем же… а вчера не успела тебе сказать, да и не было времени: ты так был занят гостями…

– Что случилось? Уж не сделал ли он тебе предложение?

– Ты угадал, папочка! – ответила Аня, опуская головку.

– Я этого ожидал… Он, кажется, очень влюблен в тебя?

– Он говорит, что да.

– А он тебе… нравится?

– А тебе, папочка?

Андрей Афанасьевич рассмеялся:

– Выходить за него буду не я.

– Это все равно. Я твоя дочь.

– Дипломатка ты у меня, Аня! – погладил он по голове девушку. – Скажу откровенно, барон мне очень нравится… человек прекрасного воспитания, отлично образован, с большими связями. Я

– Ну вот, видишь, папочка, как же такой человек может мне не нравиться? Я очень рада, что ты такого хорошего о нем мнения.

– А я рад за тебя. Ты дала ему свое согласие?

– Условно. Если он получит твое согласие.

– А ты разве сомневалась в моем согласии?

– Нимало, но не могла же я тотчас броситься к нему на шею только потому, что он, барон, осчастливил меня своим предложением.

– Дипломатка, тонкая дипломатка!

– Мужчины, папочка, очень много о себе думают. Кажется, ни ты, ни я не проиграем ничего, если барон будет о себе немножко меньше думать. Не правда ли, папа?

– Разумеется… Впрочем, я в этой вашей дипломатии ровно ничего не понимаю; нынешние барышни и женихов-то ловят как-то по-особенному. Иная, чуть не в глаза, всячески молодого человека шпигует да разные ему шпильки запускает; думаешь, аминь! Чистая отставка прописана, а глядишь, через месяц-другой она замуж за этого шпигованного идет. Не разберешь нынешнюю молодежь!.. Терпение вы, что ли, мужчин испытуете, а? Дескать, ежели не сбежит, так в терпеливые мужья годится?

– Я барона, папа, не ловила…

– Я про тебя и не говорю. На других смотришь и видишь. Мать знает о предложении барона?

– Знает. Мама очень рада.

– Ну, еще бы! Родная дочь – баронесса! Ей и во сне такая штука не снилась. Вот дедушка, так тот, наверно, твой выбор не одобрит.

– Ты думаешь, папочка?

– Наверно знаю: у него ведь кто не купец – тот не человек! – с иронией проговорил Андрей Афанасьевич.

– Ты несправедлив к деду, папа: не может он так думать.

– А вот увидишь. Но дело не в дедушке, а в бароне. Значит, он явится ко мне за согласием?

– Да, и непременно сегодня, папа.

– Ого, он, как видится, из нынешних: кует железо, пока горячо!.. Он сюда приедет?

– Нет, в город, в час. Он спрашивал меня, где лучше тебя видеть, а я сказала, что в городе.

– В час? – посмотрел на часы Андрей Афанасьевич. – Поспею еще! А про приданое барон не закидывал удочки?

– Папа, ты меня удивляешь! Какой же порядочный человек станет спрашивать о приданом девушку, которую он любит, это раз, а во-вторых, у барона, говорят, свои отличные средства.

– Говорят, Аня, только говорят… Впрочем, бояться за будущее тебе нечего, ты получишь свое, дай бог только, чтоб ты была счастлива.

Андрей Афанасьевич поднялся со скамейки и ласково потрепал по щеке дочь.

– Ну, будущая баронесса, до свидания!

– До свидания, папочка, – бросилась та к отцу на шею. – Какой ты у меня добрый и хороший…

– Не знаю, хороший ли я и добрый ли, но что я сделаю для тебя все, что могу, в этом уж ты не сомневайся. Привозить барона обедать нынче или нет?

– Как хочешь.

– Как хочешь ты.

– Я?.. Сделай лучше, папа, так, как барон сам хочет; если есть у него аппетит, пусть приезжает, если нет – пусть не приезжает.

– Бедовая ты у меня дипломатка, Аня! – рассмеялся снова Андрей Афанасьевич. – Плохо от тебя барону будет! Ну, прощай, мне надо зайти еще к деду.

Когда Андрей Афанасьевич вошел в комнату отца, лицо его было серьезно и даже холодно. Он молча поклонился старику, сидевшему в своих любимых креслах, и едва прикоснулся губами до его морщинистаго чела.

Старик также молча и вопросительно посмотрел на сына и указал ему рукой на стул.

Андрей Афанасьевич, не торопясь, откашлялся, пододвинул стул к окну, откинул привычным, хотя и ленивым, движением полы сюртука и медленно, не сводя глаз со старика, опустился на стул.

– Чай, не спали, папаша, от музыки-то? Прошу извинения! – проговорил Андрей Афанасьевич.

– Чудесно спал, Андрей! – ответил старик. – И напрасно ты извиняешься: музыка у нас не каждый день… Ты, наверно, не затем пришел ко мне, чтоб про музыку разговаривать?

– Конечно, не за этим, папаша.

– Случилось что? Говори скорей…

– Случилось радостное событие в нашей семье: барон фон Штрезе сделал нам честь.

– Честь? – не дал договорить сыну Афанасий Иванович. – Нам не нужно чужой чести, у нас своя есть, Андрей…

Андрей побледнел и откинулся на спинку стула.

– Папаша, вы меня не поняли…

– Отлично понял.

– Простите, но все-таки не поняли… Барон сделал предложение моей дочери, а вашей внучке, Ане…

– Про что ж я-то говорю: он сделал честь в твой карман залезть! – усмехнулся горько Афанасий Иванович.

– Папаша! – привстал Андрей Афанасьевич. – Так оскорблять нашего будущего зятя и грешно, и несправедливо…

– Вот как! – с изумлением проговорил Афанасий Иванович. – Андрей, ты ли это говоришь? Где твой разум, скажи?

– Разум, папаша, при мне-с, и говорю вам это я-с! – резко ответил Андрей Афанасьевич, нервно теребя пуговицу сюртука. – Лучшей партии для своей дочери я и желать не могу… Нужно гордиться, что такие люди, как барон, хотят с нами породниться, а вы…

– А я гордиться этим не стану, – спокойно сказал Афанасий Иванович, облокачиваясь на окно. – Что ты в ослеплении находишься, меня это не удивляет: всякой вороне приятно в павлиньих перьях пощеголять… зять-барон! Дочь-баронесса! Хоть я сам, дескать, без всякого титула, зато дщерь родная в титул залезла, да и меня через это превозвысить может! Зять-барон! Знай наших! У Арсентьича за тремя парами с покупателем сидим, из-за каждого гроша божимся да клянемся, а дочь за барона выдаем!.. Как же ты, Андрей, после того, как Аню за барона выдашь, с покупателем разговаривать станешь? А? Ведь он, покупатель-то, глядишь, приехал из какого-нибудь Красноярска или Алатыря, в грязной косоворотке, а у тебя зять-барон в одноглазке сидит и на французском диалекте разные бонжуры говорит… Да от этих бонжуров-то твоя косоворотка за сто верст убежит!

– Папаша, вы судите по старине, – сдерживая себя, заметил Андрей Афанасьевич.

– Не по-старинному я сужу, а как мне здравый рассудок говорит…

– Ваш здравый рассудок был хорош при царе Горохе-с, когда люди по домострою жили, а при современной цивилизации…

– Замолчи! Ни уха ни рыла ты не смыслишь в цивилизации, а лезешь про нее разговаривать… Цивилизация-то, брат, для того сделана, у кого царь в голове есть, а не для тех, у которых на

– Очень жалею, папаша, что вы так горячо принимаете к сердцу мое известие, совершенно не понимая сути его.

– Я не понимаю? Благодарим вас покорно, Андрей Афанасьевич, за ваше мнение о нас, многогрешных… Меня одно только удивляет, Андрей, – улыбнулся коварно Афанасий Иванович, – живешь ты по всей цивилизации, ведешь знакомство с баронами, князьями да генералами, а лезешь за советами к человеку, который живет по старине да по домострою…

– Я не за советом пришел, папаша, – прервал старика Андрей Афанасьевич, – а затем только, чтоб заявить вам как отцу и деду о таком радостном событии в нашей семье. Как вы смотрите на такое семейное событие – ваше дело, но я счел своим долгом, как почтительный и любящий сын, сообщить вам о нем…

– Очень вам благодарен, Андрей Афанасьевич, что не забываете меня, старика, своею лаской! – привстал Афанасий Иванович, кланяясь в пояс сыну.

– Это мой долг, папаша! – поклонился в свою очередь отцу Андрей Афанасьевич.

– Долг! Долг сына ты помнишь, а долг отца – позабыл.

– Долг отца, папаша?

– Да. Долг отца. Долг отца – дать своему родному детищу счастье, дать мужа, который бы любил твою дочь, а не деньги, которые ты даешь за дочерью, – заговорил старик дрожащим от волнения голосом, – дать ей мужа, который бы и по состоянию, и по уму, и по положению в жизни был бы равен ей… вот долг отца, который любит свое детище, а ты… ты что даешь Анюте?

– Я ей даю мужа…

– Лжешь! Ты даешь ей титул: побрякушку, цацу, которой она, в утеху твоему глупому тщеславию, поиграет месяц-другой, а потом и начнет лить горькие слезы и проклинать свою несчастную долю.

– Кто вам сказал, что она будет лить слезы? – пожал плечами Андрей Афанасьевич.

– Я говорю, Андрей, твой отец и дед Анюты.

– И ошибаетесь: они любят друг друга, папаша…

– Анюта – может быть, потому что ослепить девчонку титулами ничего не стоит, ежели уж отец этой девчонки ослеплен, но чтоб барон любил твою дочь – отруби мне голову, повесь меня, не поверю… не поверю, Андрей…

– Напрасно, папаша, не верите-с.

– Андрей! Ты отец, ты и судья судьбы твоей дочери… я… что ж я?.. Я… чужой… Я могу скорбеть только душой… оплакивать ее судьбу, а ты… ты все можешь: можешь сделать ее счастливой, можешь и погубить навек… твое детище, делай что хочешь, но помни, Андрей, одно… Если Анюта будет несчастлива, один, только ты один этого хотел и никто… слышишь? Никто больше…

– Папаша, вы предубеждены против людей не нашего круга, поэтому и говорите таким странным тоном. По вашему мнению, самая подходящая партия Ане – купец, будь он хоть чертом, только плати гильдию.

– Я человека хочу видеть в муже Анюты, а не купца. Человека, Андрей, че-ло-ве-ка! Чтобы любил ее не за приданое, а за то, что у ней душа есть и сердце: за мужика отдай, за мещанина, но только за человека.

– Барон, значит, по вашему убеждению, не человек?

– Нет, Андрей, мы не поймем друг друга. Или я слишком стар стал, или ты со своею цивилизацией чересчур поглупел, но только мы не понимаем друг друга.

– И очень понятно почему, папаша: что было хорошо тридцать лет тому назад…

– То теперь скверным стало?

– Не скверным, а устарелым… и люди стали не те, и взгляд у людей другой.

– Что люди не те стали, это я вижу, но чтоб настоящий взгляд, здравомыслящий, глупым стал, – в это я не поверю никогда, и наплюй ты в глаза тому, кто такую дикость сказать себе дозволит. Ты знаешь хорошо этого барона?

– Знаю! – нетерпеливо проговорил Андрей Афанасьевич, вставая со стула.

– Известно тебе, что у него долгов больше, чем волос на голове?

– Известно-с.

– Знаешь также, что этот барон прожил все, что у него было, по «Ярам», да по «Стрельнам», на пирушки да на бабенок?

– И это знаю, – со злостью отчеканил тот.

– И ты все-таки отдаешь ему Анюту?

– И все-таки отдаю, папаша.

– Ты злодей, а не отец! – крикнул старик, весь трясясь от гнева.

– Ошибаетесь, папаша: именно отец, а не злодей, а все, что вы слышали про барона, все это сплетня и вранье. И я советую вам не слушать того, что говорят про людей, желая очернить их. Знаете, чтоб узнать хорошо человека, мало того, чтоб провести с ним вечер за бутылкой шампанского в каком-нибудь загородном ресторане. Вы согласны с этим, надеюсь?

– Согласен.

– Ну, а на остальное плюньте-с. Аня мне дочь, которую я люблю больше всех, следовательно, несчастия в жизни я ей желать не могу. И если я выдаю ее за барона, значит, я считаю его за человека, который может составить счастие моей дочери, а пока до свидания, папаша.

Андрей Афанасьевич поклонился, поцеловал в лоб растерявшегося старика и, сойдя вниз, крикнул бежавшему лакею:

– Лошадь!..

Спустя полчаса он был уж в лавке. Поздоровавшись с приказчиками и поговорив с ними о делах, он медленно поднялся в палатку, сел за стол, на котором лежали груды всевозможных бумаг, и, пересмотрев некоторые из них, вынул часы. На лестнице раздались торопливые шаги.

– Андрей Афанасьевич, – доложил один из приказчиков, появляясь в палатке, – вас желает видеть барон фон… фон Штрезе…

«Легок на помине!» – подумал Андрей Афанасьевич и проговорил вслух, повертывая голову к приказчику:

– Проси!..

X

С широкой, затянутой полосатым тиком террасы новенькой дачки, утонувшей в зелени дикого винограда, сошел в садик, опираясь на дубинку с золотым набалдашником, высокий, худой старик.

Он с любовной улыбкой окинул взглядом расстилавшиеся перед ним затейливые куртинки цветов и побрел в дальний угол садика, где стояла вычурно отлитая из чугуна скамейка.

Он шел неровною походкой, наклоняясь вперед всем корпусом и налегая на дубинку; легкий теплый ветерок, скачками перебегавший по нежно-лиловым кустам сирени, разметывал в разные стороны жидкие пряди его золотистых волос на непокрытой голове.

Был седьмой час вечера.

Солнце садилось. Его мягкие, изжелта-красные лучи, пробираясь сквозь листву парка, бежали зигзагами по крышам дач и бросали последние брызги на качавшиеся от ветерка верхушки дерев и тополей. Птицы допевали свои вечерние песни, перелетая целыми группами с кустов на

Старик добрался до скамейки, осторожно опустился на нее и, положив дубинку рядом, дрожавшими от дряхлости руками стал бросать кусочки хлеба налетевшей к нему орде воробьев.

– Ну-ну, не драться, детки! – шептал старик, с улыбкой смотря на птичек, вырывавших друг у друга кусочки хлеба. – Всем хватит… всем… Ах ты, вор, ш-ш-ш! – махнул он рукой на крупного серого воробья, долбившего своим коротким толстым носом своих собратьев, – так у всех и рвет, ненасытный… Что, брат, испугался, улетел?.. Хе-хе-хе… и люди вот так же: который поумнее да посмелее – глядь, у слабых да тихих все кусочки и отберет… и сам нажрется, и про запас унесет… А ты что, брат, чювикаешь? – повернулся он к худенькому, ощипанному воробью, припавшему к ручке скамейки. – Не дают, видно, разбойники, тебе кусочка, а? Отнимают? То-то, брат, ты такой и худой, да исщипанный… бьет, видно, тебя жизнь-то, во всех отношениях… Ну, погоди, я тебе отдельно дам, – полез он в карман длинного пальто из парусины, – у меня, глупый, много для вашего брата корму запасено… на, ешь!.. Да ты тут ешь-то, на скамейке, а то увидят у тебя, дурака, кусок и сейчас же отнимут…

Воробей боязливо посмотрел на старика, схватил торопливо кусок, проглотил его в два-три приема и, вильнув от удовольствия хвостиком, снова уселся на ручке скамейки.

– Скушал? Молодец! Вот так-то, брат, лучше… никто тебя не видел, никто и не обидел… кушай, кушай… досыта ешь, во всех отношениях.

Старик бросил последние куски воробьям и закашлялся.

– Аркадий Зиновьич, вы своих детишек кормите? – проговорил Сергей Аршинов, подходя к старику.

– Откормил уже, Сереженька, – ответил тот, принимая со скамейки дубинку, – садись, милый, рядком… А прожорливая тварь эти воробьи, Сереженька, так и хватают, чуть не из рук, во всех отношениях… Работал?

– Да, с микроскопом возился… устал, – ответил тот, садясь на скамейку и лениво проводя рукой по волосам.

– Отдохни… Воздух-то какой чудесный, так вот ароматом по легким и гуляет… кашель и то меньше у меня стал… бывало, зимой по ночам-то бьет, бьет, а сейчас, благодарение Создателю, не мучает, во всех отношениях… Олимпиада Сергеевна прогуляться, что ли, по парку пошла?

– Села играть.

– Как? – спросил старик, направляя левой рукой ухо к студенту.

– За пианино села… слышите, играет… или не слышите?

– Слышу, – прислушался тот, – что она играет-то?

– Ноктюрн Шопена.

– A-а! Люблю я, когда Олимпиада Сергеевна шопеновскую музыку играет… сердце его музыка будит, и вся жизнь перед тобой словно наяву проходит… душевная музыка… Ну, как вы вчера пировали у дядюшки? Чай, закатил пир на весь мир, а?

– Бал был на славу.

– Ну, кому же балы давать, как не ему, во всех отношениях… Все они здоровы?

– Все и все вам, Аркадий Зиновьич, кланяются.

– А Афанасий Иванович как?

– Скрипит пока.

– Наше с ним дело такое, Сереженька… скрипишь, пока не свалишься… Живет человек и думает, что конца ему нет, а оглянется – помирать пора… Да, простая, кажется, вещь эта жизнь, а премудрая, во всех отношениях.

– И никому умирать не хочется.

– В молодости действительно такого желания нету, а под старость и желание явится.

– Страшно умирать, Аркадий Зиновьич.

– Нет, Сереженька, не страшно. Если вера в человеке есть да совесть чиста – без страха тот человек умрет, во всех отношениях. Разум говорит человеку: все ты взял от жизни, сделал все, что тебе законом Божеским заповедано, давай дорогу другим, не бремени собой землю… Афанасий Иванович еще крепок?

– Плох стал, на мой взгляд.

– Время свое берет, ничего не поделаешь… И много народу на балу-то было, Сереженька?

– Да, порядочно.

– Знать, поди, купеческая вся собралась. Большим почетом в торговом мире пользуется твой дядюшка.

– По-видимому, так.

– Братья Лихоборовы, чай, были, Свинкины?

– Вероятно. Я ведь, Аркадий Зиновьич, почти никого из финансовых знаменитостей не знаю.

– Да откуда же тебе знать, во всех отношениях? Сидишь, ровно девица в терему, а ежели и уходишь, так только в университет свой да в клинику наши грешные косточки разбирать.

Подворотнев засмеялся и восторженными глазами посмотрел на студента.

– Что это, Сереженька, ты бледный какой? Здоров ли ты, во всех отношениях?

– Совершенно, Аркадий Зиновьич, – потупился тот.

– Не верю, друг мой, – встревоженно заговорил старик, постукивая своею дубинкой, – и глаза у тебя невеселые, и сам весь в воду окунутый. Чего же это Олимпиада Сергеевна смотрит, во всех отношениях? Лихорадит тебя, Сереженька? Ты по правде скажи, я тебя малиной сейчас.

– Успокойтесь, милый Аркадий Зиновьич, – пожал с улыбкой Сергей руку старика, – уверяю вас, я совершенно здоров. Не верите? Пощупайте мой пульс.

– А ты мне пульсом-то зубы не заговаривай, во всех отношениях: во-первых, я в ваших пульсах ни бельмеса не понимаю, а во-вторых, я не верю им. Я на лицо гляжу, а до пульсу вашего мне никакого дела нет.

– Просто я устал – сегодня занимался с утра, а вчера целую ночь танцевал.

– Ты танцевал? Ой, врешь!

– Представьте, до утра отплясывал.

– Ой, врешь! Не такой ты человек, Сереженька, чтоб полы натирать, и без тебя на это охотников много.

– Вы не верите? Спросите у мамы, я даже с ней одну кадриль танцевал.

– С Олимпиадой Сергеевной? – с изумлением воскликнул старик. – Ну-ну! Олимпиада Сергеевна в танцы пустилась! Последние времена настали, значит, уж очень весело было!

– Очень, Аркадий Зиновьич, не знаю, впрочем, как другим, а мне было хорошо.

– Ну, дай бог, я очень рад, что ты хоть раз в год развлечение себе доставишь. С кем же ты отплясывал там, во всех отношениях?

– Я? – с напускной простотой ответил студент. – Во-первых, с мамочкой.

– Это я уже слышал и зело сему обстоятельству удивился.

– Потом, с этой… да! С кузиной Аней танцевал, с именинницей.

– Так. А потом?

– А потом, с этой… сию минуту, – вспыхнул Сергей, смотря на крышу террасы, – дайте вспомнить фамилию. – Сергей чувствовал,

– Я знаю ее, – проговорил тихо Подворотнев.

– Знаете? – оживился студент, хватая руку старика. – Какая чудная, какая милая и умная женщина, не правда ли, Аркадий Зиновьич?

Старик крякнул и посмотрел из-под руки на своего любимца.

– Хвалишь ты ее что-то с жаром, это подозрительно, Сереженька, даже во всех отношениях подозрительно.

– А разве она не такова на самом деле?

– Положим, что и умная, и хорошая, да откуда ты узнал, что она такая?

– Это видно, Аркадий Зиновьич, а затем, нужно вам сказать, первое впечатление меня не обманывало никогда.

– Хорошая, во всех отношениях хорошая женщина Елена Аристарховна, только зачем же, Сереженька, краснеть, а? – лукаво прищурился на студента старик.

– Я краснею? С чего вы взяли, а если и красный я, так просто оттого, что жарко.

– Ой, врешь, голубь мой, не надуешь меня, старика! – покачал тот головой. – Приворожила, что ль, говори? Помню, глазищи у ней громадные были.

– Чудные глаза!

– Ну, так и есть: во всех отношениях, приворожила! – махнул рукой старик, смеясь себе в бороду. – Я ее со свадьбы с ее покойным мужем не видал, но думаю, что мало измениться могла с той поры. В котором году было, дай бог памяти…

– Мне это совсем неинтересно знать, Аркадий Зиновьич, – с досадой проговорил Сергей.

– Для меня интересно. В летах уж он женился на ней, в очень даже почтенных летах, а она, голубь мой, жила в гувернантках у его двоюродной сестры, увидал он ее и влюбился, да как влюбился-то, цельный месяц без просыпу пил.

– Аркадий Зиновьич, зачем вы мне все это рассказываете?

– А чтобы знал ты, какая она хорошая женщина; увидала она, что человек из-за нее пропадает совсем, вышла за него замуж и как любила его, во всех отношениях, дай бог, чтобы каждая жена так ухаживала за своим мужем, как она. Самодур был покойник, приедет, бывало, из города пьяный, едва языком ворочает, а она его ждет, очей не смыкая, и бросается к нему с лаской да поцелуями.

Сергей побледнел и вскочил со скамейки.

– Вы лжете, Аркадий Зиновьич, этого не было! – проговорил он дрожащим от негодования голосом. – Не могло этого быть!

– Сам он, Сереженька, рассказывал.

– Негодяй! Ах, и зачем вы мне это говорите, зачем? Что я вам сделал? Зачем так безжалостно разбиваете вы мои иллюзии и мечты?

– Сереженька! Милый, – испуганно заговорил старик, – я не знал, что тебе это неприятно, во всех отношениях… не буду больше, слова не скажу!

«Ах ты господи, – подумал старик, – втюрился мой Сереженька по самые уши… надо Олимпиаде Сергеевне сказать!»

– Хорошая она женщина, Сереженька, – продолжал Подворотнев, стараясь замять разговор, не пришедший по вкусу студенту, – ангел доброты и всяких добродетелей. Она тебе нравится, голубь мой?

Сергей не отвечал. Невдалеке от дачи раздался стук копыт. Он повернул голову к дороге и увидал пару рысаков, запряженных в изящную коляску, а в коляске – полулежавшего на атласной подушке дядю Андрея Афанасьевича.

– Дядя! – воскликнул с удивлением Сергей. – Наверно, к нам.

– Андрей Афанасьевич? – переспросил Подворотнев. – Да к кому же больше, во всех отношениях, вот что значит – в настоящем обществе жить. Сейчас же визит отдает.

Студент выбежал в калитку и показался дяде.

Андрей Афанасьевич крикнул что-то кучеру и почти на ходу выскочил из коляски.

– Сережа, здравствуй! – издали заговорил он, ласково кивая племяннику. – Что, не ожидал так скоро меня видеть у себя?

– Очень рады, дядя, – пошел к нему навстречу студент. – Милости просим.

– Не мог утерпеть, чтобы не поделиться радостью с родным сердцу! – выкрикнул с пафосом Андрей Афанасьевич, входя с Сергеем в садик. – Мамаша, надеюсь, здорова?

– Мерси.

– А тебя и спрашивать нечего. Побледнел немножко от переплясу, только и всего. Да, брат, у нас большая радость. Барон фон Штрезе имел честь сделать предложение Ане. Можешь поздравить.

– Поздравляю, дядя, но… я слышал об этом еще вчера.

– Вчера? – поморщился тот. – От кого же?

– От самой Ани.

– Странно! Впрочем, что же я удивляюсь? Такова, видно, участь отцов и матерей. Они всегда и все узнают после других. Твоя мать тоже знает об этом?

– Кажется, нет.

– Отлично, хоть ее я удивлю, по крайней мере.

Андрей Афанасьевич поздоровался со стариком Подворотневым, сообщив ему тоже о семейной радости, и с довольной улыбкой взошел на террасу.

Спустя четверть часа все, за исключением Подворотнева, ушедшего, по его словам, в свою комнату прокашляться, сидели за чайным столом и говорили о событии.

Андрей Афанасьевич рассказывал самые мельчайшие подробности предложения барона и вопросительно смотрел на внимательно слушавшую его Олимпиаду Сергеевну.

Сергей молча помешивал чай ложечкой и думал… Бог знает, о чем он думал, но, во всяком случае, не об Ане и не о бароне, которые в данную минуту представляли для него столько же интереса, сколько прошлогодний снег.

И когда Андрей Афанасьевич обратился к нему с каким-то вопросом, Сергей долго смотрел на дядю, стараясь вспомнить этот вопрос, и ответил на него совсем невпопад, в то время, когда Андрей Афанасьевич спрашивал о чем-то Олимпиаду Сергеевну.

– Воображаю, как Аня счастлива! – заговорила Олимпиада Сергеевна, с беспокойством посматривая на сына.

– Можете себе представить, сестрица! Такой блестящей партии не всякая купеческая девица дождется… У него все впереди.

– А назади, дядя? – спросил Сергей, вслушавшись в разговор.

– Назади? Что ж у него может быть назади?

– Я слышал…

– От дедушки? – иронически улыбнулся Андрей Афанасьевич, нервно передергивая галстук. – Все это, мой милый, ложь и неправда; да если б и на самом деле было что, так ведь холостые люди срама не имут. И что было: легонькие интрижки, маленькие кутежи, а кто из холостых не повинен в сих невинных развлечениях, укажи ты мне хоть одного, который вел бы себя согласно монастырского устава? Все это пустое и каждому понятное.

– И большое приданое, дядя, ты дашь за Аней? Надеюсь, это не секрет?

– От вас, от близких моему сердцу, никаких секретов и быть не может, –

Сергей переглянулся с матерью и невольно подумал: «С чего это дядя расплылся так? Неужели еще не проспался со вчерашнего шампанского?»

– А за Аней я даю триста тысяч, сестрица, но барон их не берет, а оставляет у меня в деле.

– Это очень благородно с его стороны! – сказала Олимпиада Сергеевна.

– И благородно, и прямой расчет, сестрица. Ну, что он получит с этой суммы, если поместит их в бумаги? Пять процентов, то есть, другими словами, пятнадцать тысяч в год, между тем как эти триста тысяч, обращаясь у меня в деле, дадут ему минимум десять процентов, то есть тридцать тысяч. Кажется, есть разница, сестрица?

– И очень большая, Андрей Афанасьевич.

– Десять процентов на капитал я ему гарантирую, но уверен, что он получит гораздо больше; я удивляюсь на вас, сестрица, как вы, такая практичная и умная женщина, держите свои деньги в бумагах: никакого расчета нет; в дело их, сестрица, поместите, в дело-с!

– Куда уж мне, женщине, Андрей Афанасьевич, возиться с делами!

– И не нужно возиться, за вас другие будут работать, вы получайте только свои проценты и спите спокойно. Конечно, мне деньги не нужны, и я очень неохотно беру чужие капиталы, но для вас, сестрица, а всегда могу сделать исключение. Я давно хотел предложить вам эту комбинацию да все как-то забывал, а теперь вот, разговорившись кстати, советую вам воспользоваться моим предложением.

– Я, право, не знаю, Андрей Афанасьевич, – в замешательстве проговорила Олимпиада Сергеевна, – что вам и сказать.

– Дело у меня солидное, – горячо проговорил тот, – мои торговые книги вы можете видеть, когда вам угодно. Согласитесь сами, что получить вместо десяти двадцать тысяч – расчет и не для коммерческого человека. Вы согласны с этим?

– О, разумеется, но деньги не мои, они принадлежат Сереже; если он согласится вложить их к вам в дело, я ничего против иметь не буду.

Андрей Афанасьевич повернулся с улыбкой к Сергею и хлопнул его фамильярно по плечу.

XI

– А ты, Сережа, что думаешь о моем предложении? – спросил Андрей Афанасьевич студента.

– Я думаю, дядя, – ответил тот просто, – что деньги, когда они лежат в государственных бумагах, – всегда деньги.

– А деньги, вложенные в хорошее, солидное дело, разве не те же деньги?

– В большинстве случаев фикция.

– Вот как! – вспыхнул Андрей Афанасьевич. – Значит, мое дело, по твоему мнению, фикция?

– Я не говорю про твое дело, дядя, я говорю вообще…

– А я говорю тебе про свое дело…

– Я не коммерсант, дядя. Я судить о ваших коммерческих делах с купеческой точки зрения не могу, я ничуть не сомневаюсь в том, что твое именно дело идет блестяще, но поместить мой и мамы капитал в это дело не решусь никогда.

– Это почему же? – отодвинулся от стола вместе со стулом Андрей Афанасьевич, окидывая недружелюбным взглядом студента.

– Просто потому, что и я, и мама не падки на наживу, и тех десяти тысяч, которые мы получаем со своего капитала в виде процентов, для нас слишком достаточно… я уверен даже, что мы и этих денег прожить не можем, не правда ли, мамочка?

– Конечно, мой милый.

– Ты слышишь, дядя?

– Слышу и удивляюсь вашей глупости! – грубо заговорил Андрей Афанасьевич. – Вы похожи в этом случае на старух, которые держат сотни тысяч в сериях и воображают, что выгоднее и лучше этих серий ничего на свете нет, но что простительно старухам, то совсем не простительно образованным людям. Капитал не должен лежать мертвым; капитал должен работать и приносить пользу людям: во-первых, его хозяину, а во-вторых, тем, которые, пуская его в оборот, придумывают разные комбинации, дабы его увеличить… Это каждому дураку понятно, меня весьма удивляет ваш взгляд, в особенности взгляд Сергея как образованного человека; ребенок и тот скажет, что лучше получить двадцать тысяч, чем десять.

– Ребенок, дядя, может сказать это по глупости, – с едва заметной улыбкой ответил Сергей. – Дети, если ты наблюдал их, всегда преувеличивают: игрушку-слона, сделанного из папье-маше, они считают за настоящего слона, а корову, вырезанную из куска дерева, принимают за ту самую корову, которая им даст молочко, но взрослый, дядя, и в особенности такой взрослый, который предъявляет к жизни самые скромные требования, никогда не станет рисковать тем, что имеет…

– Сережа, я советую тебе быть осторожным в выборе выражений! – резко прервал его Андрей Афанасьевич.

– Дядя, ты обижаешься? – удивленно поднял голову студент.

– Напрасно, Андрей Афанасьевич, – подхватила Олимпиада Сергеевна. – Сережа ничего не сказал для вас оскорбительного.

– Мое дело – не рискованное дело, – замахал руками Андрей Афанасьевич, – оно существует чуть не сто лет, и тот, кто позволяет себе отзываться так о моем деле, – подлец и дурак, не имеющий никакого понятия о делах.

– Дядя, ты напрасно горячишься, – поднялся со стула Сергей, – никто мне не говорил о том, чтобы у тебя дела были… так плохи, что ли, чтоб я не мог поверить тебе какие-то двести тысяч рублей. Я высказываю только свой взгляд вообще на коммерческое дело, не касаясь личностей… Всякое дело, какое бы оно ни было и в каких бы размерах ни выражалось, всегда подвергается риску.

– Но только не мое! Реноме нашего торгового дома составилось не в десять – пятнадцать лет.

– И я не сомневаюсь в этом; скажу больше, я уверен, что лучше и прочнее твоего дела очень трудно найти в Москве.

– И тем не менее, однако же, ты не хочешь поместить в такое дело свои деньги?

– Я уже сказал почему, дядя…

Андрей Афанасьевич закусил нижнюю губу и поднялся.

– Ваше дело. Я желал вам добра, но ежели вы его не понимаете, значит, и разговаривать об этом нечего.

Ни Сергей, ни Олимпиада Сергеевна ничего не ответили Андрею Афанасьевичу, и тот, поболтавши минут пять, холодно распростился с ними.

– Когда же свадьба Ани, дядя? – спросил Сергей, провожая дядю до калитки сада.

– Не знаю. Это будет зависеть от… от барона! – ответил тот и, вскочив в коляску, крикнул сердито кучеру: – Пошел домой, болван!

– Мама, а дела у

– Я сама то же думаю, Сережа, – ответила та. – Ты заметил, каким он недовольным уехал от нас?

– Еще бы… Не знаю, хорошо ли мы сделали, что не дали ему денег, но что мы их не получили бы никогда, в этом я убежден. Пойдем в комнаты, мамочка, стало свежо, а ты в одном платье.

И Сергей, нежно придерживая Олимпиаду Сергеевну за талию, направился к даче.

Андрей Афанасьевич между тем ехал домой и ругал на чем свет стоит своих родственников.

– Свиньи! Сидят на деньгах и никакого дела не хотят делать! Мне не верят! Мне! И все это мальчишка Сережка… Требования жизни… рискованное дело… Ученый дурак и больше ничего… Ни уважения, ни доверия к старшим. Что из него выйдет, спрашивается? И Липка тоже дура… что сынок скажет, то она и слушает… Оракула какого себе нашла! Да если строго разбирать, они никакого права не имеют на эти деньги: они мои кровные… Сережка – незаконный, а у ней свои деньги есть… Одурила она моего старого дуралея, он и разнежился! Из дела взять такой капитал, да этакого свинства ни один купец не допустит! А еще всех учит да своим умом хвалится… Был ум когда-то, да давно сплыл… Да, непременно надо женить Афоню на Тюфяковой, и как можно скорее… Завтра же утром надо серьезно поговорить об этом с Суматохиным: он, кажется, пользуется ее доверием…

Домой Андрей Афанасьевич приехал несколько успокоенным.

Сбросив пальто на руки лакея и узнав от него, что все члены семьи дома и что барон находится с барышней в саду, он в сопровождении все того же лакея прошел в свой кабинет.

– Затвори окно, – приказал он ему, – и потом позови ко мне Афанасия Андреича и Андрея Андреича…

– Слушаю-с, – ответил тот, захлопывая окно и подвигая хозяину кресло. – Чаю прикажете подать?

– Не надо, – ответил Андрей Афанасьевич, опускаясь в кресло и вынимая из ящика сигару. – Дай огня…

Лакей быстро зажег свечку и поднес ее к самому рту хозяина.

– Письмо Марье Михайловне отвез, – вполголоса доложил он Аршинову.

– Мм! – мыкнул тот, закуривая сигару. – Здорова?

– Слава богу-с… приказали кланяться и передать, что они ожидают вас завтра-с…

– Завтра, завтра… когда я вырвусь, бог знает… Ничего она не написала?

– Никак нет-с… я их на дороге встретил-с, на прогулку шли…

– Одна?

– С собачкой-с Жозефиной-с… Писать, говорят, нечего, а передай Андрею Афанасьевичу, что я их ожидаю завтрашний день…

– Хорошо. И кроме этого ничего не говорила?

– Никак нет-с.

– И не спрашивала… вообще про меня и…

– Спросили только, как у нас вчерашний бал прошел…

– Ну?

– Я сказал, что очень хорошо-с.

– А про меня ничего не выспрашивала?

– Особенного ничего-с.

– А не особенного?

– И не особенного тоже ничего-с…

– Так прямо и говори, что ничего не спрашивала. Ступай и пришли сыновей…

Лакей потушил свечку и вышел, а Андрей Афанасьевич, вытянув ноги и сделав две-три затяжки, закрыл глаза и задумался о Марье Михайловне.

Марья Михайловна числилась по паспорту «женой коллежского советника Иоакима Акинфиева Лукавина»,и,несмотря на то что была действительно женой злосчастного коллежского советника, но более трех лет жила по отдельному виду, то есть, другими словами говоря, ушла от мужа, не сойдясь с ним характером. Такими особами, как Марья Михайловна, в столицах хоть пруд пруди. Марья Михайловна – продукт столичной жизни. Обыкновенно, они очень недурны собой, мало образованы, но с хорошо развитым аппетитом. В девицах они порхают по балам и театрам, мечтают о женихе-миллионере, о платьях из Парижа, о собственной коляске на резиновых шинах; но, увы, миллионеры не родятся, как огурцы, и большинство этих существ, не имея ни малейшего понятия о труде и довиснув на родительских шеях до опасного предела, за которым уже начинается «старая дева», бросаются на шею первому подвернувшемуся жениху, а затем, «не сойдясь характерами», бросают мужей и идут на содержание к Аршиновым.

С Лукавиной Андрей Афанасьевич сошелся года три тому назад. Об этой связи, кроме лакея, которому Аршинов верил безусловно, в доме никто и не подозревал. Занятый делами, он очень редко навещал Лукавину. Он и любил ее не как красивую женщину, обладавшую большими карими глазками, вечно подернутыми томной влагой, великолепно развитым бюстом и улыбкой, почти не сходившей с ее красиво очерченных губ, а просто как постороннего человека, у которого он мог отдохнуть душою от всех своих торговых и семейных дел.

Марья Михайловна с первых же дней своей связи с Аршиновым отлично поняла его и отлично устроилась. Для умных разговоров у ней был Аршинов, а для глупых поцелуев – отставной поручик Благодаров, которого Лукавина представила Аршинову как двоюродного брата, гонимого судьбой.

Резко{лат.).

Дамы! Господа! Позвольте!(фр.)

Негодяй(фр.).

Кстати(лат.).

Матушка(фр.).

Ваше здоровье(фр.).

Бог из машины{лат.).

Вечное движение{лат.).

Максимума{лат.).

Светская кокетка (амплуа. –Ред.) (фр.).

Говоря между нами(фр.).

Честное слово(фр.).

Аршинов к двоюродному брату относился благодушно и, не имея никакого понятия в амурных делах, верил Лукавиной во всем безусловно, да едва ли бы он огорчился серьезно, если бы узнал о настоящих отношениях своей Мурочки, как он называл Лукавину, к усатому кузену. И Мурочка, и усач-кузен вели себя так тактично, что Андрей Афанасьевич не поверил бы никому на свете, что у этих родственников отношения чересчур уж родственные. Когда Аршинов приезжал к своей Мурке, она бросалась к нему с распростертыми объятиями, а кузен немедленно брал фуражку левою рукой, и, пожимая правою аршиновскую лапу, удалялся на прогулку и являлся к кузиночке в то время, когда Андрей Афанасьевич, сидя у себя в кабинете, или подводил итоги взятых сыновьями денег, или ругался с женою за бесконечные счета от портних.

«А умная, очень умная женщина Мурка! – подумал Аршинов, вспоминая советы своей дамы сердца. – Она указала мне на Тюфякову как на самый верный громоотвод моего краха, который рано или поздно должен обрушиться на мою голову. Хороший куртаж заплачу ей, если Тюфякова попадет к нам в руки!»

За дверью раздались шаги.

Андрей Афанасьевич поднял голову и увидал входивших сыновей.

– Барон в саду? – справился он первым делом.

– Да, папаша, – ответил Афоня. – Он

– И пусть их пьют на доброе здоровье. Заприте двери… Вот так… теперь садитесь.

Братья переглянулись и взяли по стулу.

– Садитесь ближе ко мне. Мне нужно переговорить с вами.

– А курить можно? – справился Андрей, сбрасывая с глаза стеклышко.

– Кури.

Наступило минутное молчание. Афоня уставился на отца, а Андрей несмело закуривал папироску.

– Прежде всего, господа, – прервал молчание Андрей Афанасьевич, – я должен предупредить вас, что все, что здесь мы будем говорить, здесь же должно и умереть…

– Ах, тайна! Это интересно! – воскликнул Андрюша, но тотчас же и смолк под суровым взглядом отца.

– Говорите, папаша, – сказал Афоня. – Мы не дети.

Андрей Афанасьевич подумал и, смотря куда-то в угол, начал:

– Нужно вам сказать, что наши дела не блестящи, и несостоятельность наших покупателей за последние пять лет сильно раскачала спицы моего торгового колеса… я едва успеваю оправдывать срочные платежи, и ничего нет невероятного, ежели в один прекрасный день я буду не в состоянии заплатить и двадцати каких-нибудь тысяч.

Афоня вскочил, пораженный, Андрюша только хлопал глазами.

– Как, папаша? Этого не может быть, – проговорил только он.

– Это должно быть, Афоня, и в особенности теперь, когда нам начинают сокращать кредит в банках; ты это заметил.

– Да. Но банков много.

– Правда. Но это только отдалит крах и больше ничего. Идти же к ростовщикам после, когда и другие банки поставят крест над нами, значит надеть на себя петлю.

– Но баланс, папаша, баланс? – заговорил Андрей. – По балансу у нас прекрасное дело.

– Ну что ты понимаешь в балансах? – с досадой прервал брата Афоня. – Баланс, любезный друг, не комедия и не водевиль, в которых ты ломаешься.

– Ты ничего не смыслишь в искусстве и суешься рассуждать!

– Андрей, замолчи, – остановил его Аршинов и подвинулся к столу, – запасного капитала у нас нет; он давно исчерпан убытками.

– Я этого не знал, папаша, – опустил голову Афоня.

– Я не виноват, что вы мало занимались делом.

– Но, папочка, мне кажется, нужно было бы сказать нам об этом ранее, – вскинул на глаз стеклышко Андрюша.

– Отчет в моих действиях я тебе давать не обязан! – крикнул на него Андрей Афанасьевич. – Ты шут гороховый и больше ничего! А если тебе говорит отец, ты должен слушать его, а не критиковать!

– Я… слушаю… но странно… такое дело и… и… нет запасного капитала.

– Дурак!

– Папа, – остановил отца Афоня, – не обращайте на него внимания… Это он из водевиля слова говорит, а не свои… Итак, значит, наши дела шатки?

– Нисколько. Но, не имея в виду более фундаментальных ресурсов, нужно ожидать всего… Может случиться, что мы, представив векселя к учету, получим их обратно из всех банков… В трех мне уже сказали, что кредит, назначенный нам, увеличить не могут… Сегодня я послал в четвертый учет чрез маклера и не уверен в том, что там учтут нужную мне сумму.

– Я знаю. Ты послал на двести тысяч.

– Да. Чрез неделю у нас платежи на триста, а в кассе – восемьдесят тысяч…

– Я уверен, папа, что учтут…

– Положим. А дальше? Я верчусь целых пять лет, со дня на день ожидая катастрофы. Пять лет ежедневной каторги!

– Ужасно… но…

– Но вы этого не замечали. И если я теперь говорю вам об этом, значит, мои нервы отказываются выносить дальше эту каторгу.

– Я понимаю, папаша, что это ужасно, но… есть какой-нибудь выход из этого?

– Единственный: запасный капитал. Вы поняли меня?

– Отлично! – подхватил Андрюша. – Взять деньги и… но вот вопрос, откуда взять?

– Андрей, замолчи! – оборвал его Афоня. – Я понял, папаша, ты намекаешь на Тюфякову?

– Да. Надо действовать, Афоня, и чем скорее, тем лучше. Она, кажется, к тебе расположена.

– Ко мне тоже, папочка, – заметил Андрюша.

– Куда уж тебе, молчи лучше! – оборвал его Андрей Афанасьевич.

– Да, надо торопиться, – качнул головой Афоня.

– Я завтра же настрою Суматохина, а тебе советую немедленно приступить к атаке.

– Я уже был у ней сегодня, папаша, с визитом.

– Умно. Как она приняла тебя?

– Отлично, но… мне одно не понравилось: она все время расспрашивала меня о Сергее.

Андрей Афанасьевич с такою силой стукнул по столу, что Андрюша выронил папироску и, вскочив со стула, со страхом уставился на отца.

XII

– Этот Сережка мне поперек горла стал, – проговорил Андрей Афанасьевич, – и отец его мне жизнь отравлял, и он отравляет. Надо этому положить конец, надо из головы Тюфяковой выбить Сережку навсегда.

– «Оленя ранили стрелой», – прошептал по привычке Андрюша из «Гамлета», приходя в себя.

– Ты что там бурчишь? – справился Андрей Афанасьевич, поднимая голову.

– Я говорю, папочка, очень трудно исполнить ваше желание.

– Ничего нет проще. Тюфякова знает, что Сережка – незаконнорожденный сын?

– Едва ли, папаша, – ответил Афоня, но я сомневаюсь, чтоб это помогло делу.

– Много ты понимаешь, – прервал его Аршинов, – она теперь воображает, что лучше его и на свете нет, а мы ей и доложим, что он такое на самом деле, то есть не мы, а другие, понимаешь, Афанасий?

– Понимаю, папаша.

– А ему надо про нее анекдот сочинить, только анекдот хороший, чтоб он ее и знать не хотел.

– И это возможно.

– Ничего нет легче, папочка! – воскликнул Андрюша, восхищаясь заранее пришедшей ему в голову подленькой мыслью. – К ней часто адвокат Раступин ездит, и вообще она к нему благоволит; на этой подкладочке отличную можно комедию состряпать.

– Отлично, – одобрил Аршинов мысль сына. – Если мы на незаконнорожденного Тюфякову не поймаем, так поймаем Сережку на адвоката: он ведь из блаженных, – на честности да на идеях помешан.

– На идеалах, папочка, – поправил отца Андрюша.

– Это все равно, нам надо только постараться об одном, чтоб они разлетелись в разные стороны.

– Действовать нужно, папаша, осторожно, – заметил Афоня.

– Разумеется, и не теперь. Необходимо сперва убедиться, действительно ли они друг другом интересуются. Все возможно, что это одно только наше воображение.

– Увидим, папаша, и в

– Смотри, Афоня, не ошибись. Помни нашу русскую пословицу: «В тихом омуте черти водятся».

– Бывает и так, папаша, но в данном случае я не предполагаю этого, он не в курсе амурных дел.

– Я не знаю ничего, – перебил сына Аршинов, – и знать не хочу, я вам передал все, что должен был сказать, а уж об остальном позаботьтесь сами; имейте всегда одно в виду, что не нонче – завтра, не через год, так через два – нас ожидает разорение; я работал весь век и старался улучшить дело; я не виноват, что не мог выбирать покупателя, а должен был брать того, который шел ко мне. Не я первый, не я последний, и осуждать меня за действия вы не можете, потому что всякий человек желает себе добра, а я его желал даже больше, чем следовало. Когда у меня дела шли хорошо, я не беспокоил вас работой и заботой, а предоставил вам полную волю и свободу, но когда дела пошатнулись, и я не вижу надлежащего исхода, я говорю вам просто и спокойно: «Господа! Вы ничего не делали, занимались своими лошадьми и театрами, и я не говорил вам ни слова. Я работал за вас; худо ли, хорошо ли, но работал, как вол, засыпая зачастую с кассой, в которой не было десяти рублей, и просыпаясь со срочным векселем на крупную сумму. Теперь дела изменились, и я призываю вас на помощь!»

– Папаша, это наш долг, – горячо проговорил Афоня.

– Ты не мог в этом даже и сомневаться, – подтвердил Андрюша.

– Если бы я сомневался в вас, я бы не сказал вам ни слова. Не забудьте одного: Тюфякова должна быть наша.

– И она будет наша, – поднялся со стула Афоня, – ты настроишь Суматохина, а мы…

– Расстроим нежные сердца! – со смехом подхватил Андрей.

– Надо действовать быстро и энергично, господа.

– А разве уж так плохо, папаша?

– Я вам сказал. Чем скорее избавимся мы от этого постоянного страха, тем лучше.

– Конечно. А как ты кончил с бароном насчет приданого за Аней?

– Свинья ваш барон, – с неудовольствием проговорил Андрей Афанасьевич, – он в деле оставляет только сто тысяч, а двести желает получить… И кой черт просил вас говорить ему, что я даю за Аней триста тысяч?

– Но ты сам сколько раз говорил нам.

– Где?

– Ну, дома, конечно.

– Это большая разница. Но говорить жениху совсем уж глупо… Да я уверен, что, не знай барон, что я даю за дочерью такое приданое, он и не подумал бы за нее свататься.

– Ты ошибаешься, папочка! – воскликнул Андрюша. – Барон влюблен в Аню, как кошка.

– Это ты по-театральному судишь.

– Совсем нет. Он чуть не каждый день мне это твердит.

– Лучше бы он мне это твердил, а не тебе.

– Ты сам виноват, папаша, – сказал Афоня, – предупреди нас о том, что наши дела не блестящие, и мы никогда бы не подумали горячить воображение барона. Напротив, мы, зная, что барон тебе нравится и как человек…

– И как декорация, – вставил Андрей.

– Старались всеми мерами поймать его. Но дело еще не испорчено вконец: ты можешь взять свое слово назад.

– Когда уже пол-Москвы знает, что он жених Ани? Я – Аршинов, не забывайте этого.

– Прекрасно, папаша, но в таком случае зачем ты сказал, что за ней триста тысяч? Мало ли что могут говорить дети? Ты за наши слова отвечать не можешь.

– А мое самолюбие вы ни во что ставите? Я скажу барону, что он ошибся, и что мои дети ошиблись, и весь свет ошибся, и что за Аней не триста, а только то, что я могу дать? Да он завтра же всем и каждому станет рассказывать, что за моею дочерью ничего нет, что мы или скряги, или нищие. Этого никогда не будет!

– Хорошо. Если уж так случилось, делать нечего, но зачем ты предложил ему деньги?

– Должен был. С дворянами надо говорить совсем не тем языком, каким мы говорим с купцами. Благородного человека надо благородством убить, и только тогда он станет считать тебя за равного себе. Понимаете вы меня?

– Конечно, папаша.

– Трудно, разумеется, а ничего не поделаешь: назвался груздем – полезай в кузов.

– Когда свадьба Ани?

– Через месяц.

Наступило молчание. Первый прервал его Андрюша:

– Больше ничего, папочка, не имеете нам сообщить?

– Ничего. Не забывайте только, что, во-первых, надо действовать как можно энергичнее, а во-вторых, все, что я говорил вам, должно умереть здесь же.

– О, конечно!

– Что мы говорили – не должны знать ни сестры, ни мать и в особенности дедушка.

– Никто не будет знать, папаша, – проговорил Афоня и вышел с Андреем из кабинета отца.

Андрей Афанасьевич, оставшись один, долго сидел, облокотись на стол и обдумывая положение своих коммерческих дел.

Он часто вздрагивал всем телом и с испугом озирался во все стороны.

Со страхом заглядывая в будущее, которое рисовалось ему в самой мрачной окраске, он видел одну только Тюфякову, которая могла спасти и его дело, и его честь.

– Молодая вдова, без мужа скучно, неужели она откажет Аршинову? Не может этого быть, надо завтра утром послать ей букет с Суматохиным, этот уломает: и говорить с убеждением может, и влияние, говорят, на нее имеет… Посмотрим, а если откажет? Ах, этот Сережка! Будь он проклят, выродок, и зачем он приехал ко мне? А кто ж это знал, будь он проклят!

Андрей Афанасьевич вскочил и быстрыми шагами направился в сад, где, как колокольчик, звенел голосок его счастливой дочери и раздавались взрывы хохота не менее счастливого барона фон Штрезе.

* * *

На террасе небольшой, но очень уютной дачки, выходившей своим передним фасадом на один из проездов Петровского парка, за небольшим столиком, придвинутым к самым перилам террасы, сидела Елена Аристарховна Тюфякова. В белоснежном платье, отделанном лентами нежно-бирюзового цвета и массой незабудок, рассыпанных по ее головке, она походила на очаровательную нимфу, которую насмешливая судьба похитила из ее родного леса, полного

Перед ней лежала раскрытая книга; книга была в очень хорошем переплете и очень умная; несмотря, однако, на это, она более полчаса была открыта на тридцатой странице и далее не перевертывалась… и очень понятно почему: Елена Аристарховна смотрела не в книгу, а куда-то вдаль сквозь разросшиеся ветки душистого горошка.

По тонкой складке, которая легла между сдвинутых бровей, можно было предположить, что она о чем-то упорно думала.

Она и думала, но только совсем не о том, что ей сказали тридцать прочитанных страниц умной книги.

В ее сосредоточенном взгляде отражались попеременно то нежность, то неудовольствие, то страх, то надежда. Ее чудные глаза то вспыхивали ярким огоньком, то потухали мгновенно, как угольки под пеплом.

О чем думала Елена Аристарховна, не могла бы сказать она и сама. Ея мысль летела молнией, ища чего-то, и, не найдя искомого, возвращалась назад; взлетала кверху на недосягаемую высоту и падала, как подстреленная птица, на землю.

Когда она пришла в себя, она услыхала, как ее губы, помимо ее воли, прошептали одно слово:

– Сережа!

В умной книге, лежавшей перед ней раскрытой, этого слова не было, а поэтому Елена Аристарховна вспыхнула от негодования на самое себя и в наказание захлопнула бедную книгу.

– Прикажете подавать кушать? – подошла к ней горничная с предупредительной улыбкой.

– Сколько же времени теперь, Маша? – удивилась Елена Аристарховна, торопливо доставая часики.

– Пять часов-с.

– Уже пять? Давай, Маша, давай.

Елена Аристарховна повернулась и увидела на другом конце террасы накрытый стол с одним прибором.

«Одна… всегда одна… всегда!» – подумала она с тоской, садясь за стол.

За палисадником раздался стук копыт и мелькнул извозчичий экипаж.

Елена Аристарховна подняла головку и радостно вскрикнула:

– Суматохин! Очень рада! Федор Федорович! – крикнула она, просовывая голову сквозь зелень. – Вы ли это?

– Я, божество мое, Цирцея моего сердца, достоуважаемая Елена Аристарховна! – откликнулся толстяк, с пыхтением вываливаясь из пролетки, которая от такого эксперимента заскрипела жалобно. – Я-с, собственною персоной… Не помешал?

– Нисколько. Очень рада, напротив… идите скорей.

– В уно моменто, дозвольте только расплатиться с сим бородатым пейзаном.

Толстяк попыхтел с минуту, затем появился в палисаднике и, подкинув толстую палку под правую руку, всплеснул руками и расплылся в блаженной улыбке.

– Не шевелитесь, богиня! Ради всего святого! Дайте насмотреться на ваш божественный лик, оправленный в такую чудную рамку.

– Перестаньте болтать пустяки, идите скорее… Вы обедали?

– Обедал, – отвечал Суматохин, входя на террасу.

– Я так это и знала! – капризно проговорила вдовушка, идя гостю навстречу. – Значит, опять я обедаю одна!

– Для вас, прекрасная Флора, я готов обедать десять раз подряд… Позвольте вашу несравненную ручку.

Тюфякова, улыбаясь, протянула ему руку. Суматохин впился в нее, как клещ, и когда оторвался от руки вдовушки, то долго чмокал губами, как бы смакуя то, к чему прикоснулись его губы.

– Садитесь, Федор Федорович, – проговорила вдовушка, показывая гостю на стул. – Маша, прибор! У меня сегодня ботвинья.

– Великолепно! – отозвался тот, подсаживаясь к столу. – За своим обедом я ел родную сестрицу ботвиньи – окрошку… смею думать, что такие близкие родственницы не подымут ссоры в таком обширном департаменте, как мой желудок.

– Я уверена в этом… А вы нехороший, очень нехороший человек, Федор Федорович… едете ко мне и обедаете дома.

– Миллион извинений… Позвольте бархатную ручку… я, знаете ли, придерживаюсь пословицы «На чужой каравай рот не разевай, а раньше вставай да свой затевай».

– Со мной чиниться грешно.

– И не чинюсь я, божество моего сердца, а привык с давних пор закладывать фундамент дома. Вы могли отобедать раньше или позже, а я, многогрешный, приучил свой эстомах к порядку: как четыре часа бьет, так он у меня рюмку водки пьет и никаких новшеств он не переносит.

– Водки все-таки вы выпьете?

– Гм… не следовало бы, но ради ботвиньи попрошу единую.

– Сейчас. Маша!..

– Ради всех будущих благ, не тормошитесь, драгоценная Елена Аристарховна. Я человек сытый, следовательно, могу и ждать.

– Маша, – крикнула Тюфякова горничной, – дайте водки и закуску, поскорее, пожалуйста!

– Вы разве торопитесь куда? Может быть, на скачки?

– Я на скачки? Терпеть их не могу!.. Скажите, как это, ветром занесло вас ко мне? По делу?

– Божество мое! Неужели я так грешен перед вами, что могу только являться по делу? – склонив голову набок и зажмурив глаза, пролепетал сладко Суматохин.

– Очень грешны! – засмеялась Тюфякова. – А вот и водка.

– Мерси, но сперва бархатную ручку.

Суматохин впился снова в ручку вдовушки, снова почмокал аппетитно и затем уже налил себе рюмку водки.

– Ну, как вам, божественная, понравились мои Аршиновы? – справился он, намазывая на ломоть хлеба икру.

– Прекрасные люди, Федор Федорович. Я очень довольна, что познакомилась с ними поближе.

– О, – закатил глаза к потолку Суматохин, – чудные люди! Чудные, божество мое! Я очень мало знаю семейств, где бы все члены были пропорционально так милы, любезны и сердечны, молодежь в особенности. Кстати, Аня выходит замуж.

– Неужели? Это не за того ли, такого длинного и поджарого?

– Барон фон Штрезе?

– Кажется.

– За него. Прекрасная партия, и как любят друг друга.

– Очень рада за них. Дайте я вам подолью ботвиньи.

– Мерси.

– Пожалуйста, без церемоний. Я так рада, что вы заехали разделить мое грустное одиночество… Вы, однако, не едите ботвиньи, нехороша разве?

– Ботвинья? Восхитительная.

– Так кушайте. Вчера у меня был с визитом молодой Аршинов.

– Афоня или Андрюша?

– Кажется, Андрюша, а может быть, и Афоня. Я их все путаю. Ну, этот, у которого на голове так мало волос?

– Это Афанасий Андреевич.

– Ну, значит, он и был у меня. Очень любезный человек.

– И души замечательно доброй, и умен, и красив, и…

– Постойте, я вам еще ботвиньи подолью.

– Мерси, не могу, божество мое. Афанасий Андреевич, по моему мнению, – выдающаяся личность в коммерческом мире.

– Да?

– О! Его слушают больше отца. Замечательный ум! А вы, Цирцея моего сердца, все скучаете?

– Скучаю, Федор Федорович, – улыбнулась вдовушка.

– Я вас понимаю: одиночество – ужасная вещь; надо выходить замуж.

– Вы думаете? – лукаво поглядела Тюфякова на

– А я вам посватаю!.. Желаете?

Тюфякова откинулась на спинку стула и захохотала.

XIII

– Давно ли вы, добрейший Федор Федорович, взяли на себя роль свахи? – спросила Тюфякова Суматохина.

– Свата, божественная, а не свахи-с, – ответил тот с усмешкой. – А разве плоха роль?

– Я не говорю этого, мне только смешно вас видеть в этой роли.

– Смейтесь, божество мое, смейтесь, а без меня все-таки не обойдетесь.

– Вы думаете?

– Уверен-с. Посредник во всех делах, наипаче же того в матримониальных, необходим. Возьмем для примера вас. Вы скучаете в одиночестве и, надеюсь, не прочь бы поскучать и вдвоем?

– Допустим.

– Прекрасно-с. А для того, чтобы скучать вдвоем, нужно выбрать человека, с которым не было бы… скучно. Согласны?

– Совершенно.

– Вот тут-то посредник и необходим. Дело посредника – найти человека, с которым можно было бы весело проскучать всю жизнь, и затем предложить его в мужья скучающей особе. И с этим, Цирцея моего сердца, согласны?

– Не совсем. Вы разве не допускаете таких скучающих особ, которые… без посредника находят, что им нужно?

– Допускаю. Значит, вы уж наметили человека, который должен проскучать всю жизнь у ваших прелестных ножек?

– Представьте, да. Как видите, милейший Федор Федорович, я могу только благодарить вас за предложение своих услуг, но воспользоваться ими не могу.

– Напротив, должны… Он… этот намеченный вами скучный человек, знает о вашем выборе?

– О, нет…

– Ну, вот видите! Кто же ему скажет об этом, как не ваш покорнейший слуга?

– Зачем же непременно вы? Я могу сказать ему и сама.

Суматохин отъехал со стулом от стола и с удивлением посмотрел на вдовушку.

– Вы? Сами?

– Отчего бы и нет? – серьезно заговорила Елена Аристарховна. – Почему непременно мужчина первый должен сказать женщине: «Я люблю тебя», а не женщина мужчине? Почему непременно женщина должна скрывать свои чувства и ждать… иногда долгие и лучшие годы, пока наконец избранник ее сердца решится сделать ей признание?

– Это, знаете ли, вообще не принято, – пробормотал толстяк.

– Ах да, не принято?

– И затем, божественная, мне кажется, что чувство стыдливости не должно допускать женщину до такой откровенности.

– Перестаньте, Федор Федорович, и не говорите того, что болтают все, не дав себе труда вникнуть хорошенько в смысл своей болтовни. Женская стыдливость! Женщина едет на бал в декольтированном платье, и женская стыдливость не страдает. Женщина в обществе выслушивает спокойно пошлости, а иногда и просто сальности не в меру остроумных мужчин – и женская стыдливость не вызывает у ней ни краски негодования, ни краски стыда! Женская стыдливость позволяет женщине делать все, не позволяет только одного: свободно высказать свои чувства любимому человеку! У меня нет такой призрачной стыдливости, и, если я полюблю человека, я скажу ему об этом первая…

– Все это так, но…

– Никаких «но». Независимый человек должен и чувствовать, и говорить свободно все, что ему подсказывает сердце. Любишь – бери, не любишь – прощай! А ждать целые годы, изнывать в тоске и мечтах и, в конце концов, дождаться, пожалуй, того, что любимый тобою человек женится на другой – это не в моем характере.

– Вот вы какая! – произнес смущенно Суматохин.

– Такою уж уродилась! – засмеялась Тюфякова. – Позвольте ваш стакан!

– Мерси, божество мое! Так у вас уже намечен некоторый человек?

Тюфякова кивнула головой и налила гостю вина.

– Жаль, весьма жаль! А я было хотел вам сватать прекраснейшего человека.

– Кого же именно, Федор Федорович? Я его знаю?

– Отлично знаете.

– Да?

– Чудный человек. И умен, и красив, и… к вам очень неравнодушен…

– Вот как? – засмеялась та. – И давно?

– М-м… давно ли, не знаю, знаю только, что с аршиновского бала он просто стал вами бредить.

Тюфякова побледнела и нагнулась над стаканом.

– Кто он? – спросила она прерывающимся голосом. – Говорите… даю вам слово, это останется между нами.

– Да ведь вы уже наметили, божественная.

– Все равно, говорите… вы знаете, что женщины очень любопытны… его фамилия?

– Аршинов, Елена Аристарховна.

– Аршинов! – проговорила она, схватив руку Суматохина. – Сергей Иванович!

– Это вы про студиоза? Не-е-т… Я говорю про Афанасия Андреевича.

– Ах, про Афанасия, – протянула вдовушка разочарованно и отняла руку.

– Совершенно справедливо-с… Не он?

– Я погожу выходить замуж, – ответила Тюфякова, – поскучаем лучше в одиночку, Федор Федорович, и… поговорим о другом.

Суматохин понял все и, переменив разговор, проболтал с нею до поздней ночи.

– Сорвалось у Аршиновых, сорвалось-с! – бормотал он, едучи домой, – немножко опоздали… заноза сердечная, по-видимому, у ней весьма недавно завелась… Жаль мне Афоню, а ничего не поделаешь. Сама большая – сама маленькая… ни приказать ей, ни внушить, ни прикрикнуть некому – вольный казак, но кто бы мог быть этой занозой? Неужели студиоз? Чем шут не шутит! Целый вечер с ним танцевала, а паренек он быстрый и на разговорах не одну собаку съел. Гм… в большом у меня подозрении сей шустрый студиоз, и мундирчик, и мордочка, и ловкость, и хорошие словечки – долго ли растаять бабенке? Ох, бабочки, бабочки, сам сатана вас не поймет, сударушки!

И Суматохин вздохнул глубоко, как будто «бабочки» обидели его самого не на живот, а на смерть.

* * *

На другой день после неудачного визита к Тюфяковой Суматохин заехал в город к Андрею Афанасьевичу и сообщил ему печальные результаты попытки сватовства.

Аршинов после посещения Суматохиным тотчас позвал сыновей и, не считая себя побежденным, дал им инструкцию для дальнейших действий.

В четыре часа Андрей Афанасьевич поехал домой, а Афоня покатил к Олимпиаде Сергеевне на дачу.

Сергей очень удивился, когда ему сказали, что к ним приехал Афоня.

«Третьего дня отец, а теперь сын, – подумал он, – видно, им очень нужны наши деньги. Напрасно только они беспокоятся: денег им я не дам!»

– Сережа, где ты? – кричал в это время Афоня на террасе. – Вылезай из своей берлоги!

Сергей вышел и поздоровался с Афоней. Афоня был весел и рассказывал Олимпиаде Сергеевне какой-то инцидент, имевший место на скачках.

От наблюдательного взгляда Сергея, впрочем, не ускользнуло, что веселость Афони звучала фальшью, а в глазах светилась тревога.

– Ну,

– Да, перечитывал кое-что… Твои все здоровы?

– Цветут, как розы…

– Ты прямо из города?

– Прямо, братец… Прямехонько из Китай-града.

– Значит, не обедал? Мамочка, что же ты не справишься у гостя?

– Справлялась; говорит, обедал.

– Не беспокойся, Сережа, я обедал у Тестова с покупателями.

– А чаю?

– Чаю? – посмотрел тот на часы. – Чаю можно, время еще есть.

Олимпиада Сергеевна ушла распорядиться самоваром, а братья сошли с террасы и сели на излюбленную Аркадием Зиновьевичем скамейку.

– А я к тебе, Сережа, по делу, – громко смеясь, начал Афоня, похлопывая мясистой рукой по коленке Сергея.

«Я так и знал, – подумал тот, – сейчас начнет просить денег».

– По делу? – спросил он. – Я не коммерсант, Афоня, и торговых дел не понимаю.

– Чудак ты, братец, – хлопнул Афоня снова Сергея, но только уже не по колену, а по плечу, – как будто на свете одни коммерческие дела существуют… совсем по другому делу… я тебя сегодня похитить хочу.

– Меня? Похитить?

– Ну да. Засиделся ты в своей берлоге, так хочу тебя проветрить.

– Странная фантазия!

– Нисколько… все говорят, и ты первый, что я ветрен, значит, я тебя отлично могу проветрить!

Афоня посмотрел на Сергея и расхохотался своей остроте.

– Недурно, а? – справился он у студента, вытирая слезы, выступившие на глазах от смеха. – У меня, знаешь, Сережа, часто такие экспромты выходят… ах да, ты, наверно, захочешь узнать причину, почему я тебя хочу похитить на нынешний вечер?

– Во-первых, я не поеду.

– И во-первых, и во-вторых, поедешь, должен поехать, иначе я рассержусь и обругаю тебя свиньей… в-третьих, сегодня день моего рождения.

– Неужели? Поздравляю, Афоня.

– Спасибо. В-четвертых, я делаю маленький, самый малюсенький ужин для своих друзей, которых у меня очень немного, ибо истинные друзья, как сказал… этот… ну, кто сказал?

– Не знаю.

– И я не знаю, но тем не менее, мой друг, истинные друзья очень редки, а я тебя считаю истинным своим другом и лучшим из всех моих родственников.

– Спасибо, – пожал студент руку Афони.

– Хотя мы с тобой и видаемся редко… разумеется, не по своей вине, ибо мы люди дела, – ты учишься, а я работаю, – но тем не менее я тебя люблю как друга и брата.

– Я в этом и не сомневался никогда, Афоня, – остановил Сергей поток излияний брата, – хотя я с большой неохотой всегда езжу на вечеринки, но к тебе, разумеется, поеду.

– Мерси, Сереженька. Ужин будет холостой.

– Значит, не дома?

– Дома! Ну какой же это порядочный холостой человек делает ужин дома? Дома и душно, и скучно, и некому снять сюртука, как говорит один мой приятель-литератор, перефразируя известное стихотворение.

– Где же ты устраиваешь вечеринку? В каком-нибудь загородном мамоноугодном заведении?

– Ошибаешься, мой друг. Эти мамоноугодные заведения я люблю зимой, а летом ненавижу.

– Ненавидишь и все-таки посещаешь их чуть не каждый день.

– По необходимости, Сереженька. Ехать со скачки и не заехать в «Мавританию» или к «Яру»… это все равно что идти мимо могилы близкого человека и не поклониться его праху, и потом, я никогда не заезжаю туда один. Конечно, ты не в курсе этого дела, но я уверен, что если бы ты жил так, как мы живем, и с тобой было бы то же самое.

– Я и не спорю.

– И хорошо делаешь. Нельзя спорить о том, чего не испытал сам.

– Однако я все-таки не знаю, где ты устраиваешь ужин.

– В прелестном и укромном уголке Башиловки. Башиловку знаешь?

– Знаю. И в этом прелестном уголке…

– Живет не менее прелестное существо, разумеется… женского пола.

Сергей нахмурился.

– Это та, о которой ты говорил?

– Мурка, ах, какая женщина, Серж! Впрочем, сегодня ты ее увидишь сам.

– Афоня, я буду просить тебя уволить меня от ужина.

– Что-о? Это что за новости? Дал слово и затем отказываться. Нет, мой друг, порядочные люди так не делают.

– Но согласись сам, ехать в квартиру совершенно незнакомой женщины…

– Ну, какая она женщина! Просто Мурка, красивая, изящная Мурка, и больше ничего.

– Для тебя, разумеется, это так просто.

– И для тебя просто, и для всякого другого еще простее. Оставь ты, пожалуйста, свои пуританские взгляды в кармане и не вынимай их, по крайней мере, хоть на сегодняшний вечер. Не забудь, что ты ко мне едешь, и не один ты.

– Я все понимаю, Афоня, но, если б я знал ранее, где ты справляешь день своего рождения, ни за что бы не поехал.

– Сережа, все это происходит только оттого, что ты не в курсе нашей жизни. Встряхнись, братец, и развеселись хоть раз вовсю, как веселится молодость. Нельзя же целый век сидеть, обнявшись с книжкой, и разговаривать с микроскопом.

– Право, Афоня, будет гораздо лучше, если я останусь дома.

– И лучше от этого не будет, и дома ты не останешься, это решено и тобой же самим подписано. Мурка тебя стеснять не будет: во-первых, по-русски она знает только четыре слова: «коньяк», «извозчык» и «сто рубли»… Ты по-немецки говоришь?

– Совсем не говорю.

– Ну, вот видишь, тебе даже с ней и говорить не придется, а только чокаться. Она нам споет, и мы сами споем что-нибудь хором и отлично проведем вечер.

– Право, не знаю, Афоня…

– Маменькин сынок! Тетя! – крикнул Афоня сходившей с террасы Олимпиаде Сергеевне. – Скажите, пожалуйста, какой это иголкой вы пришили к себе Сергея?

– И не думала пришивать, – ответила та с улыбкой, подходя к молодым людям.

– Помилуйте, его никуда не вытащишь из дома. Хоть бы вы его протурили.

– В чем же дело? – спросила она, подсаживаясь к ним.

– Сегодня день моего рождения, я делаю холостой ужин, приехал за ним, а он, варвар, ломается.

– Поезжай, Сережа, ты, в самом деле, засиделся.

– Слышишь, Сергей? Чмокни у родительницы ручку и надевай скорей картузик.

– Поезжай, поезжай, дружочек, тебе рассеяться совсем не лишнее.

– Тетя, да вы просто ангел! – воскликнул Афоня, целуя руку у Олимпиады Сергеевны. – Помилуйте, это

– Я плохой кутила, ты это знаешь.

– А вот мы вас сегодня посмотрим, Сергей Иванович, как вы в шашки играть не умеете. Тетя, я похищаю его до утра, – ничего против этого не имеете?

– Конечно, ничего, – говорила та, с улыбкой смотря на сына, – молод дважды никто не бывает!

– Святая истина, тетя!.. Ну, Сережа, надевай картузик!

– А чай? Нет, я вас так не отпущу, напейтесь сперва чаю, а потом и поезжайте.

– Прекрасно, тетя. Я на все согласен, я не такой бука, как ваш Сереженька.

– Пожалуйте на террасу! – проговорила Олимпиада Сергеевна, поднимаясь со скамейки. – Самовар готов.

– Афоня, – остановил Сергей брата, – скажи, по крайней мере, кто будет у тебя ужинать?

– Кто? А вот мы сейчас сочтем: во-первых, мы с тобой, затем брат Андрей, потом кто же еще? Ну, Мурка, конечно, может быть, ее подруга Эмма, затем приятель Андрюши, отставной военный Благодаров, интересный субъект, знает все тайны хорошеньких женщин Москвы, потом обещал приехать мой литератор Набегов.

– Все незнакомые лица.

– Прекрасные люди, мой друг, ты увидишь сам и останешься доволен проведенным вечером, а от пения Мурки растаешь, как сахар… Ах, как она поет, Сережа! Как она поет! – закатил под лоб глаза Афоня.

– Дети, идите же! – крикнула им Олимпиада Сергеевна с террасы.

– Идем, тетя, идем! – ответил Афоня и, подхватив под руку студента, бегом бросился на террасу.

XIV

Пад парком давно уже спустились июньские, прозрачные, как дамская вуалетка, сумерки, когда Афоня с Сергеем подкатили к небольшой дачке, утонувшей в зелени. С улицы видна была только одна крыша да небольшое окошечко мезонина, задернутое кисейной занавеской.

Первым соскочил Афоня и бросился в небольшую калитку, у которой стоял белый кудрявый пудель и радостно визжал, увидав знакомую фигуру Аршинова.

– Каро, здравствуй! – крикнул он собаке, бросавшейся к нему на грудь. – Рад, шельма, а? Ну, теперь марш на место, куш! – возвысил он голос, увидав, что собака, поздоровавшись с ним, бросилась с глухим ворчанием на Сергея. – Сережа, за мной!

Молодые люди прошли несколько изгибов дорожки, увешанной разноцветными фонариками, и очутились на просторной терраске, на которой стоял длинный накрытый стол, заставленный закусками и бутылками.

Из отворенных дверей дачи неслись звуки рояля, и кто-то сочным контральто пел какой-то приторно-сладкий немецкий романс.

– Слышишь? – остановился Афоня, поднимая руку кверху. – Это Мурка поет. Каков голос, Сережа, а?

– Голос хороший! – отозвался Сергей, зевая по сторонам.

– Я тебе говорил, что чудо, а не голос! А вибрация? Нет, ты вслушайся в вибрацию, мой друг.

– И вибрация хороша! – похвалил тот с улыбкой.

Афоня зажмурил глаза, наклонил набок голову и замер в этой позе, упиваясь пением невидимки-контральто.

Сергей посмотрел на Афоню, пожал плечами и сел на первый попавшийся стул.

«Не понимаю, чем он восторгается! – подумал Сергей, рассматривая батарею бутылок, расположенных на столе в красивом беспорядке. – Голосок недурной, а поет какую-то кислятину с патокой».

– Браво! Браво! Браво! – заорал вдруг Афоня, услыхав последние аккорды романса, и, хлопая неистово руками, скрылся в дачу.

– Божественно! Превосходно! – раздались в ответ ему мужские голоса. – Браво! браво!

«Да она уж не одна, – подумал Сергей. – Значит, мы сильно запоздали!»

– Мадемуазель Мари! Еще! Один маленький романсик! Ейне клейне! – неслись голоса из дачи.

– После, после, господа! – ответил за m-lle Мари Афоня. – Мурка, я привез с собой гостя! – заговорил он по-немецки. – Моего кузена Сержа.

– Где ж он? – спросила та, и слышно было, как стул загремел по паркету.

– На террасе…

Сергей, обревизовав батареи, отвернул голову и встретился взглядом с парою черных, любопытных глаз жгучей брюнетки.

– Сережа, моя Мурка! – подвел он ее за руку к студенту. – Мой кузен Серж…

Мурка что-то заговорила.

Сергей выслушал молча и поклонился.

Мурка была очень красива. Подвижное личико ее горело румянцем, а маленькие, словно выточенные зубки сверкали ослепительной белизной. Красиво прорезанные глаза дышали кошачьей лаской и обвораживали, брали в полон тех, с кем говорила их обладательница. Небольшой вздернутый носик, полные, чувственные губы, белая тонкая шея и изящная фигура с чересчур развитыми бедрами заставляли ее поклонников терять голову и таять у ее миниатюрных ножек.

Она кокетливо нагнула свою головку и протянула студенту руку, унизанную колечками с дорогими камнями.

– Она находит тебя красавцем, Серж! Кланяйся и благодари! – хохотал Афоня, держа Мурку за локоть. – А как ты ее находишь, а? Не правда ли, очень пикантная бабенка…

– Афоня!

– Она не понимает по-русски, я тебя предупреждал, кажется… Господа! – крикнул он, поворачиваясь к дверям дачи. – Идите сюда!

На террасу вышли двое молодых людей. Один из них был блондин с остриженною под гребенку головой и разодетый пшютом самого карикатурного пошиба, другой – шатен с зачесанными назад вьющимися волосами и крупными серыми глазами, с любопытством бегавшими из стороны в сторону.

– Позвольте вас познакомить! – подвел к молодым людям Афоня студента. – Мой кузен Серж Аршинов… Мишель Кулебякин, сын известного миллионера Кулебякина, – показал он на блондина, – а это мой друг Набегов, литератор… Надеюсь, ты читал его произведения?

– Как же, как же! – проговорил Сергей, протягивая молодым людям руку. – Очень рад познакомиться!

– Я тоже рад-с, – ответил блондин и, повернувшись к Набегову, стал продолжать начатый с ним спор.

– Господа, прошу за стол! Странно, что Андрюши до сих пор нет!

– Да ведь скачки еще не кончились, – заметил блондин.

– Ах да, я и забыл совсем про скачки… Господа, садитесь!

– Кто хочет чаю? – спросила Мурка по-немецки гостей, садясь за столик с самоваром, кипевшим в углу террасы.

Чаю, оказалось, пить никто не хотел, и Афоня, пригласив еще раз гостей к столу, сел за него первым и схватил первую попавшуюся под руки бутылку.

– Господа! Друзья мои! Поздравьте новорожденного!

– Поздравить хорошего новорожденного всегда можно, – отозвался блондин. – Но есть и пить рано.

– Конечно, рано, – подхватил Набегов. – Надеюсь, Афанасий Андреевич, ужин будет?

– Разумеется. Но до ужина, друзья,

– Мерси, налей чего-нибудь.

– Значит, хересу. Мурка!

Мурка бросила чайник, подошла к столу, налила себе стакан лафита и потянулась чокаться к Сергею.

– Серж, благодари за внимание! К тебе первому тянется чокаться! – хохотал Афоня, держа в одной руке рюмку мадеры, а другой обнимая стан венгерки. – Да ты чувствуешь ли, друг, что она говорит? Она уверяет, что красивее тебя не встречала на свете человека! Разрешаю поцеловать ей ручку и выпить за ее здоровье!.. Господа, прошу!

Все выпили и потыкали вилками в закуску.

Сергей чокнулся с Муркой, но ручку ее не поцеловал. Мурка обдала его одним из тех взглядов, которые брали в полон посетителей загородных ресторанов, и опрокинула стакан в свой очаровательный ротик.

На секунду блеснули ослепительной белизны зубы, розовое нёбо, и пустой стакан, полетев на пол, разлетелся на мелкие части.

– Ур-ра-а! – крикнул блондин, топча ногами осколки стекла.

Мурка повисла на шее Афони и поцеловала его в лоб.

Афоня обвел торжествующим взглядом молодых людей и чуть не заплакал.

– Какая женщина! Какая женщина! – зашептал он, подсаживаясь к Сергею. – И как меня любит… Конечно, ты не в курсе этого, но все-таки можешь видеть, что и среди этих бабеночек попадаются весьма и очень порядочные женщины.

– Кто же спорит, Афоня?

– Не споришь, а все-таки ты был предубежден против Мурки.

– Против нее лично – нет, вообще против женщин ее профессии – да.

– Но она очень порядочная женщина, Сережа.

– Согласен.

– Хочешь, она сейчас споет что-нибудь для тебя?

– Пожалуйста, не надо… Забудь о моем существовании и займись гостями, я терпеть не могу, когда за мной ухаживают, как за женщиной.

– Но мне хочется показать тебе, какой у Мурки талант.

– С талантом ее я уже познакомился. Пожалуйста, Афоня, если хочешь мне доставить удовольствие, забудь, что я тут.

– Дикарь, дикарь! Тебе не в цивилизованном государстве жить, а на Папуасских островах.

– Таких и островов, Афоня, нет.

– Все равно. Если островов нет, зато папуасы есть. Господа, encore! За здоровье милой хозяйки этого поэтического приюта!

– С наслаждением! – отозвался блондин, придвигаясь к столу.

– «Привет тебе, приют священный!» – запел, фальшивя, Афоня и, позабыв вторую фразу, помямлил, плюнул и подвел свою Мурку наливать рюмки.

– Я больше пить не могу, – заявил Сергей.

– Из таких ручек, мой друг? – удивился Афоня. – Да это преступление. За здоровье хозяйки должны пить все. Конечно, ты не в курсе этого дела, ты дикарь, но…

– Но пьют и дикари, – подхватил Набегов.

– Ха-ха-ха! Совершенно верно! – хлопнул Афоня по плечу Набегова, отчего тот невольно поморщился. – Ты слышал, Сережа, приговор? Мурка, налей ему хересу, и я погляжу, как он не станет пить за твое здоровье.

Trink Tokayer

Es gibt Fayer!..

Мурка налила рюмки и жестом опереточной певицы пригласила гостей выпить.

– Я очень жалею, что вы не говорите по-немецки! – обдала она снова своим кошачьим взглядом студента, чокаясь с ним.

– Она говорит, Сережа… – начал Афоня.

– Я понимаю, что она говорит. Скажи ей, что я очень сожалею, в свою очередь, что она не говорит по-русски.

– Ага! Господа, он жалеет! – расплываясь в блаженную улыбку, перескакивал Афоня от Мурки к блондину и от блондина к Набегову. – Он жалеет! Пуританин жалеет! Пуританин растаял. О, Мурка – удивительная женщина! Мрамор и тот растает перед ней, как лед. Набегов, хорошая рифма?

– Лед и тот? Отвратительная.

– Ну, на тебя никогда не угодишь. Ты ужасный критикан. Господа, за здоровье милой хозяйки… Ур-ра-а!

– Ур-ра! – крикнул блондин и, поперхнувшись, закашлялся.

Сергей с Набеговым переглянулись и молча выпили свои рюмки.

– Мурка, спой! Убей ты моего кузена своим ангельским голоском. Господа, не сделать ли нам крюшон?

– Дело, – сказал блондин. – Давай сюда чашу, а я уж сварю кашу!

– Набегов, а его рифмы разве плохи?

– Во всяком случае, лучше твоих, – отозвался тот.

– Чаша и каша! Лед и тот! По моему мнению, мой друг, ты просто на меня нападаешь. Мурка, иди и спой, пока мы составим крюшон.

Мурка покорно отправилась в дачу, и снова запел рояль, и снова сочный контральто доложил составителям крюшона о том, что «пить токайское вино» нужно уже потому только, что «веселит сердце оно».

Афоня подтягивал, подплясывал и подмигивал Сергею в патетических, по его мнению, местах.

Сергею становилось скучно. Пение Мурки раздражало его, а сама она вызывала воспоминания о другой женщине, которая была так близко от него.

Он с негодованием посмотрел на кривляния Афони, которые так не шли к его облысевшей фигуре, и пересел к блондину, составлявшему крюшон и спорившему о чем-то с литератором.

– Наслаждение впроголодь! Это любопытно! – говорил блондин, мешая в серебряной чаше какое-то мутное пойло темно-красного цвета. – Голодать и наслаждаться! Чем-с? Идите-ка, милый, лучше к моему папаше в конторщики. И жалованье вам дадим хорошее, и гордиться вами будем.

– Цифры, цифры и цифры, и сегодня цифры, и завтра цифры, с ума сойти можно! – хлопнул рукой по столу Набегов.

– А жить впроголодь лучше? Ну, что вы своей литературой возьмете? Гроши, а сколько вы затратите, чтобы получить эти гроши, и ума, и нервов, и времени?

– А наслаждение своей работой вы ни во что не ставите?

– Какое? Какое-с? Хорошо наслаждение! Сидит человек, трудится над листом, мучается и затем за все эти муки и терзания получает два с полтиной.

– Кто же это вам сказал, что два с полтиной я получу?

– Относительно говорю! – выкрикнул блондин, разрезая апельсин на несколько частей и бросая их в чашу.

– У вас, милейший, голова не с того конца затесана! – проговорил Набегов, закуривая папироску. – И не гроши я получу за свою работу, и наслаждение изведаю такое, какого вам и во сне не снилось.

– Фямиамом славы упьетесь? Прочтут вас сегодня, а завтра забудут.

– А хоть бы и так! Но сегодня, когда вы читаете меня, вы должны помнить, что это я написал?

– И вы этим… довольны! – остановился тот, поднимая кверху ложку.

– Странно! – пожал плечами Кулебякин, принимаясь болтать пойло. – Если только это доставляет вам удовольствие, я с нынешнего дня буду читать рассказы по два раза. Мало? По три раза перечитывать! – иронически улыбнулся блондин.

– Напрасно! Можете вовсе не читать: вы мне не доставите никакого наслаждения. Напротив, вы мне сделаете большое одолжение, если вовсе не станете меня читать.

– Вот как!

– Так точно-с, господин коммерсант! Вы читаете как гоголевский Петрушка, для процесса чтения больше. А! Набегов! Прочтем Набегова!.. Петров! Прочтем Петрова!.. Сидоров! Прочтем Сидорова!.. И читаете вы Набегова, Петрова, Сидорова и думаете: а игриво, черт возьми, написано, не слазить ли по этому поводу к папаше в выручку и не поехать ли в оперетку, то есть, вы не по поводу, конечно, прочитанного к тятеньке в кассу залезаете, а такой уж у вас склад ума, что вы читаете депешу о какой-нибудь Кукуевской катастрофе и едете тотчас же в… «Салон де Варьете» сообщить об этом за бутылкой лафита знакомой шансонетной певичке. Нет-с, господин Кулебякин, на такого читателя я и плевать не стану!

– Вы правы, – кивнул Сергей, протягивая руку Набегову.

Блондин выпустил ложку из рук и посмотрел на того и другого.

– Такие Петрушки, господин Кулебякин, поверьте, не доставят нашему брату-труженику чистого, высокого наслаждения; такие Петрушки, как вы, только порхают по строкам, стоившим нам и бессонных ночей, и незнакомых вам мук творчества, и, не вдумываясь в созданное этими муками, швыряют в сторону газетный лист и говорят, как все вообще Петрушки, хватившие верхов цивилизации, шаблонные фразы вроде «недурно!» или «так себе!..». Есть между вами такие нахалы, которые, прочитавши, говорят окружающим с самым победоносным видом: «Как жаль, что у меня нет времени на такие пустяки, я уверен, что написал бы гораздо лучше!» Пишите, господин Кулебякин, я первый буду вам аплодировать…

– Я не могу.

– Не можете, а критиковать лезете. Вы двух фраз кряду грамотно не напишете, а любому писателю оценку делаете, забывая одно, что писатель не бумажная пряжа, не скаковая лошадь и не певичка из венгерского хора, компетенция ваша начинается какой-нибудь лошадью Сезарина и кончается «Trink Токауег», а вы в литературу лезете!

– Я не считаю себя компетентным, – проговорил Кулебякин, краснея, как рак, – я только не понимаю вашего наслаждения.

– И никогда не поймете. Крюшон вы понимать можете, это к вам, в силу наследственности, от родителя перешло, а наслаждение писателя не поймете-с.

– Извините, господин Набегов, – запетушился Кулебякин, наливая дрожащими руками в рюмку мараскину, – я понимаю и знаю литературу.

– Ресторанную.

– И ресторанную, и всякую! Я не могу понять, чем мы вам не угодили и кто может доставить вам наслаждение, если мы, ваши интеллигентные читатели, не доставляем вам этого наслаждения?

– Кто-с? – спросил Набегов, с улыбкой сожаления посматривая на Кулебякина. – Народ-с! Вы понимаете это слово? Народ!

XV

– Ах, пейзане!

– Не пейзане, а народ-ремесленник, милейший господин Кулебякин!

– Мастеровщина! – проговорил тот, съеживая губы в презрительную гримасу.

– Да-с, мастеровщина! Та самая мастеровщина, при одном имени которой вы делаете кислую гримасу и при встрече с которой затыкаете уши и сворачиваете в сторону, чтобы не запачкать циммермановского пальто и не оскорбить своего благородного слуха.

– Мне кажется, что всякий цивилизованный человек, при встрече с дикарями, сделает то же самое.

– Дикари! А что вы сделали для того, чтобы сделать их людьми? Ровно ничего! Вы только корчите гримасы, говорите об одичании и полнейшей безнравственности ремесленного классаи,закрывая глаза и затыкая уши, обходите дикарей сторонкой.

– Что ж мы можем сделать, позвольте?

– Что делать? – усмехнулся Набегов. – Да хоть бы дать им школу. Не ту, разумеется, школу, которая выучит мальчика читать, писать и выбросит затем на улицу. Дайте ремесленную школу, в самом обширном значении этого слова; школу, из которой выходили бы ремесленники людьми, а не дикарями, оскорбляющими ваше человеческое достоинство.

– Такая школа стоит миллион.

– Вас пугает это слово? Вас, миллионеров?

– Не пугает, а мне кажется, что устроить такую школу – дело или правительства, или города.

– Правительства! Города! – выкрикнул Набегов, размахивая в волнении руками. – У правительства, милейший господин Кулебякин, и без ремесленных школ тьма расходов, а город едва сводит концы с концами. Это ваше дело, ваш прямой и святой долг. Вы живете в столице, вы в ней наживаете миллионы, загребая дивиденды и руками, и ногами, а многие ли из вас, как вы выражаетесь, «жертвуют» на благое дело? Филантропы у меня все наперечет: их так мало, что пальцев на руках совершенно достаточно для того, чтоб их перечесть.

– И мы жертвуем, и с нас берут.

– Вот в том-то и дело, что вы не даете, а с вас берут, и берут гроши, когда вы в состоянии давать рубли. Громадная разница, смысл которой, вероятно, вам долго будет непонятен. Впрочем, иногда и вы бросаете на благотворительные дела солидные куски, но бросаете из одних тщеславных побуждений: «медалю» на шею повесить захочется, дух соревнования просыпается: у Ивана Пахомыча медаль есть, а у меня нет! Перемедалить его, каналью, чтоб нос не драл! И жертвуете, бросая деньги в большинстве случаев без всякого смысла, лишь бы достичь известной цели, а на дело, такое необходимое дело, как ремесленная школа, вы не дадите и рубля.

– Говорить легко, господин Набегов, – перебил его Кулебякин, опрокидывая в чашу мараскин. – Жертвуй! Жертва жертве рознь… Для того, чтобы создать школу, стоящую миллион, нужно собирать не рублями, а сотнями тысяч…

– Ну, конечно, обидно! Пожалуй, дашь сто тысяч, а медаль не получишь… Эх, вы, либералы гостинодворские!.. На словах вы меньшему брату последний рубль готовы отдать, а на деле – свой рубль только из кармана показываете, да им этого меньшого брата дразните… Да если б вы все хоть бы десятую долю того, что бросаете на роскошь, на пиры да на ресторанных женщин с попойками, отдавали на эту школу, так у нас давно бы не было ремесленников, отупевших в сырых подвалах и грязных и смрадных норах…

– Ну, вот вы их и просвещайте, пока нет такой школы…

– Слишком большая задача-с, которую разрешить может только одна школа. Мы довольствуемся более скромною ролью. Если то, что мы пишем, доставляет развлечение ремесленнику в минуты его отдыха, мы уже

– Господа, перестаньте спорить! – выскочил на террасу Афоня. – Мурка поет, а вы… – укоризненно закачал он головой. – И как поет… души-то, души-то сколько!

– И стоит эта душа не особенно дорого, – проговорил Набегов, маршируя по террасе и насвистывая шансонетку, которую пела венгерка.

У калитки дачи остановилась пролетка, и минуту спустя на террасу вошел Андрюша в сопровождении худощавого блондина с закрученными усиками и голубыми, слегка прищуренными глазами.

– Серж! Mon ami! – бросился Андрюша к студенту. – Ты здесь?

– Как видишь, – отозвался тот, идя к нему навстречу.

– Удивлен, изумлен и поражен, как говорится в каком-то водевиле! Браво! Браво! Не ожидал, честное слово, не ожидал тебя здесь встретить… Обними меня, Серж! Ах, как это хорошо! И тебя maman отпустила? Браво, браво! – не дождавшись ответа, захлопал он в ладоши. – Это я понимаю… надо же и отдохнуть от всех этих твоих… ну, как их там… бактерий и микробов… ах, кстати, Серж… Здравствуй, Кулебякин, – метнулся он в сторону. – Очень рад вас видеть, Набегов… Злодей, не приехал вчера на спектакль… а как я играл… сегодня в двух газетах есть отзыв…

– Обругали, конечно? – равнодушно спросил Набегов.

– Меня? Напротив, ужасно расхвалили.

– Совсем напрасно.

– Ну, да это с вашей точки зрения, а с точки зрения рецензентов…

– Вы их поили шампанским?

– Ну, конечно… ах да! – спохватился он. – Вы думаете, что их отзыв подогрет моим шампанским!

– Андрей Андреич, познакомь же меня, наконец, – дернул Андрюшу за рукав блондин, стоявший за его спиной и игравший тросточкой.

– Пардон, совсем забыл! Господа, позвольте представить вам моего друга. Аркадий Платонович Благодаров, мой кузен Серж, господин Набегов и Кулебякин.

Благодаров пожал протянутые руки молодых людей и, севши за стол, с любопытством посмотрел на студента.

На террасу вышла Мурка с Афоней, и вновь прибывшие кинулись прикладываться к ее ручке.

– Прелесть! Восторг! Вы цветете, как альпийская роза! – крикнул по-немецки Андрюша венгерке и подлетел к Сергею. – Кстати, Серж. По твоей специальности. Говорят, есть микробы любви, правда ли это?

– Микробы любви? Где ж они находятся? – засмеялся студент.

– Где? Ну, разумеется, в сердце.

– Не слыхал.

– Мне Балалайкин сказал. Их недавно, очень даже недавно открыли. Это ужасная вещь, господа, живет человек спокойно, потом проглотит любовную бациллу и влюбится. Это ужасно!

– Что ж тут ужасного? – справился Кулебякин. – Во-первых, это враки.

– Ну, что ты смыслишь в микробах, микробы – не «уток», разумеется, ужасно: хорошо, если влюбишься в красивую женщину, – скосил он глаза на венгерку, – а если в какого-нибудь урода и не хочешь ее любить, а должен любить.

– Ну, ты от заразы застрахован, – заметил ему Сергей.

– Ты думаешь? Ах, ты смеешься! – отскочил от студента Андрюша и подлетел к Набегову. – Нет, вы не можете представить, в каком я был вчера ударе, театр дрожал от рукоплесканий, я боялся просто, что от треска провалится крыша, вы не верите? Благодаров вам подтвердит.

– О, да, – мягко заметил блондин, – его принимали очень хорошо… положим, театрик невелик.

– А вы живете в Богородском?

– Да. Но все-таки публика и встретила, и проводила его единодушными аплодисментами.

– Не правда ли, Аркадий? – схватил за руку блондина сияющий Андрюша. – Были моменты, Серж, когда я чуть было не расплакался от… от…

– От такой неожиданности, – подсказал студент.

– Ну да, то есть не от неожиданности, потому что я знал очень хорошо, что могу увлечь публику своею игрой, а просто от… от волнения.

– Господа, один момент внимания! – поднял руку Афоня.

– Сию минуту, Афоня, – подскочил Андрюша к брату. – Я хочу только доказать Сержу, что он ошибается…

– Молчи, – шепнул ему Афоня. – Ты со своею страстью к театру все забыл…

– Pardon! Pardon! – стушевался тот, отлетая к венгерке, снова засевшей за чайный столик.

– Господа! – возвысил голос Афоня, – двадцать пять лет тому назад…

– Постой, – прервал его Кулебякин. – Дай вспомнить, что было двадцать пять лет тому назад!.. Нет, ничего не помню, можешь продолжать…

– А я помню, – проговорил с грустью Набегов, – двадцать пять лет тому назад меня везли из далекой провинции в Москву… оторвали от родной семьи, от родных полей и лесов, от всего, что так дорого каждому ребенку, и увезли в школу… Продолжайте, Афанасий Андреевич!

– Двадцать пять лет тому назад, господа, появился на свет новый гражданин, – продолжал Афоня.

– Знаю, знаю! – подлетел к нему Андрюша. – Родился ты, Афоня! Друзья мои… pardon, Афоня… выпьем за здравие новорожденного.

– Можно, – философски ответил Набегов. – Кстати, и крюшон готов… Надеюсь, что коммерсант новейшей формации, милейший Михаил Михайлович Кулебякин, возьмет на себя труд налить заздравные чаши…

– Готово, утешитель мастеровщины! – ответил Кулебякин, наливая торопливо фужеры. – Господа, берите бокалы и пойте здравицу…

– Здравицу! Здравицу! – подхватил Андрюша, отчаянно жестикулируя руками и головой. – Берите стаканы и…

Слава нашему другу Афоне,

Свет Андреевичу

Сла-ава!..

– Друзья, подхватывайте! же ву при!

– Сла-а-а-ва! – подхватили друзья и, чокаясь с новорожденным, отхлебывали напиток из фужеров и подпевали Андрюше, который диким фальцетом желал брату «никогда не стариться»…

В садике засверкали китайские фонари, и компания холостежи перешла с террасы на чистый воздух, куда прислуга перенесла и стол, и напитки… Кулебякин уже раскис от крюшона. Он подсел к громко хохотавшей Мурке и, колотя себя по груди кулаком, молол ей всякий вздор, какой только может взбрести на ум человеку, у которого шумит в голове, и напевал в антрактах известные строфы из кафешантанного романса.

Страстно жду я

Поцелуя…

Поцелуй меня!

Мурка хлопала его по рукам своими пальчиками и хохотала, посматривая на Сергея.

Афоня и Андрюша спорили с Благодаровым о какой-то лошади, взявшей приз на скачках, а Сергей, у которого от выпитого вина заалели щеки, упорно всматривался в Набегова, смотревшего с иронической улыбкой на споривших молодых людей

– Скажите, пожалуйста, – нагнулся к нему Сергей, – вы не

– Благодаров? – переспросил тот. – А черт его знает! Вы удивлены?

– Разумеется.

– Не удивляйтесь. Сейчас видно, господин студент, что вы, как говорит Афоня Аршинов, не в курсе их жизни. В свете, в том свете, в котором вращается наша золотая молодежь, вы встретите сотни таких экземпляров, как господин Благодаров. Их знают только по фамилии, им пожимают при встрече руку, с ними бражничают по загородным дебрям и весям, пьют брудершафты и… и совсем не беспокоятся о том, как и чем существуют эти господа Благодаровы: получают ли они пенсию от испанского короля или живут на счет королей, которых делают в пользу воспитательного дома. Господа Благодаровы – тоже продукт столичной жизни. Они, как мухи, льнут к купеческим сынкам и, как мотыльки, летят на ослепляющий свет золота. Лучшие из них – едят и пьют за их счет, занимают у них по мелочам и в благодарность знакомят с разными дивами полусвета; худшие – завлекают их, как пауки, в свои сети, ощипывают самым нахальным образом и зачастую вовлекают в такие аферы, которые кончаются грандиозным скандалом…

– И таких лиц терпит общество?

– Терпит? Ха-ха-ха… отводит им самое почетное место, и, когда такой экземплярчик сядет на скамью подсудимых, все начинают удивляться… своей простоте и глупости. Этого франта я не знаю. Я встречал его с Андрюшей всего раза два-три, но полагаю, что он от остальной своей братии паразитов далеко не уехал… Знаю, что ему известны все закулисные тайны всех московских красавиц, – каким образом он узнает это, ведает Аллах, бывает везде и всюду, сидит всегда в первых рядах кресел, знаком со всеми и вся, а чем живет и как живет – не знает никто, даже его первый друг Андрюша Аршинов…

– Я не думаю, чтоб Андрюша подружился так с человеком сомнительной репутации.

– Все может быть. Но я на этот счет придерживаюсь особого мнения. На всякого мудреца, говорит пословица, довольно простоты, а на таких мудрецов, как ваши кузены, довольно и глупости…

– Господа! Серж! Набегов! – крикнул Андрюша. – Что ж вы лениво пьете? Крюшон сделан на славу, а вечер так хорош, что невольно хочется выпить…

– Не беспокойся, мы пьем!

– Не пьете, а шепчетесь, как заговорщики.

– Во-первых, мы говорим, а не шепчемся, – оборвал Андрюшу Набегов.

– Не секрет, о чем?

– О женщинах, – пошутил тот.

– О женщинах? Господа, они говорят о женщинах! Серж, пуританин, Набегов – этот отъявленный идеалист…

– Мы и говорим об идеальных женщинах, – поддразнил Афоню Сергей.

– Идеальные женщины? – загрохотал Афоня. – Где они? Покажи, Сережа, я их не вижу что-то.

– Здесь, разумеется, ты их не найдешь, надо искать дальше.

Афоня взглянул на Благодарова. Тот плавно качнул головой и повернулся к Сергею.

– Извините, Сергей… Сергей… Сергеевич… кажется?

– Иванович, господин Благодаров.

– Иванович? – не то спросил, не то подтвердил блондин, закручивая с улыбкой усики. – Сергей Иванович! – повторил он, прищуривая на студента свои голубые глаза. – Извините меня, пожалуйста, я живу в Москве давно, знаю многих женщин, но… идеальных не встречал… Идеально красивых – пожалуй, но идеальных ен tout genres[13], как пишется на вывесках, встречать не приходилось… покажите нам такую, и мы с Андре молиться на нее станем.

– Да, Серж, – подхватил, захлебываясь, Андрюша, – покажи… Я не говорю про тех, которых мы не знаем, может быть, таковые и пребывают в неизвестности, но из наших общих знакомых, – с ударением проговорил он, – я не знаю ни одной… пароль донер, ни одной… не правда ли, Афоня?

– Положительно ни одной! – с убеждением ответил тот.

– И тебе не стыдно, Афоня, говорить это? – вспыхнул Сергей.

– Нисколько. Я знаю милых, красивых, умных женщин, но идеальных во всех отношениях – не знаю ни одной. Ну, то есть, буквально ни одной… покажи, покажи мне хоть одну!

– Постой, ты говоришь глупости… Твоя сестра Аня…

– Моя сестра – девушка, а мы говорим про женщин.

– Именно про женщин, Сергей Иванович, – кивнул головой Благодаров, лениво поднося к губам фужер. – Я женщин всех знаю!

– Значит, далеко не всех знаете.

– Абсолютно всех. Хотите, я вам их пересчитаю по пальцам? Артемьева – раз, Антропова – два, Андреева – три, Тюфякова – четыре.

Сергей вздрогнул.

– Вы и Тюфякову знаете? – спросил он дрожащим от волнения голосом.

– Тюфякову? Еще бы не знать! Ее любовник, присяжный поверенный Дремалин, мой друг и приятель.

Сергей почувствовал, как вся кровь бросилась ему в лицо. Он вскочил, как ужаленный, и, сжимая кулаки, медленными шагами направился к Благодарову.

Наступила мертвая тишина. Только слышно было, как под ногами Сергея хрустел песок, которым были усыпаны дорожки, и летели из-под носков мелкие каменья.

– Вы лжете! – проговорил он, становясь перед Благодаровым, не изменившим ни на йоту своей небрежной позы.

Аршиновы переглянулись, венгерка с недоумением уставилась на студента.

– Вы лжете! – повторил Сергей. – Я не позволю вам кидать грязью в честную женщину!

– Тюфякова – честная женщина? – изумился Благодаров. – Да вы откуда это, господин рыцарь, приехали?

– Потрудитесь, милостивый государь, взять свои слова назад! – бешено крикнул Сергей, побледнев, как смерть.

– Никогда! – проговорил Благодаров, приподнимаясь со стула с тревожной улыбкой.

В воздухе мелькнула рука Сергея, и через секунду в саду раздалась звонкая пощечина.

Аршиновы с испугом вскочили со своих мест, а венгерка бросилась на террасу. Только Набегов отхлебнул с удовольствием из фужера и проговорил своим ровным спокойным голосом:

– Бис!

XVI

– Негодяй! – крикнул Сергей, задыхаясь.

Прошло две-три секунды, прежде чем Благодаров пришел в себя. Он отбросил в кусты стул, на котором сидел, и, сверкая глазами, бросился на Сергея с бутылкой, схваченной со стола.

Аршиновы и Кулебякин схватили его за руки.

– Пустите, – ревел он, вырываясь, – я проучу этого выродка… этого…

Афоня хотел было зажать ему рот, но было поздно.

Благодаров вышел из себя и сыпал ругательства, как горох.

Сергей снова ринулся к нему, но его остановил Набегов.

– Оставьте эту скотину, видите, он пьян! – проговорил Набегов.

– Но вы слышали, что он сказал? Он затронул честь моей матери, этого я ему не прощу, вы, мерзавец! – крикнул он, подбегая

Сергей плюнул прямо в лицо Благодарова и, шатаясь от волнения, бросился на террасу за фуражкой.

– Серж, друг мой! – кинулся за ним Андрюша с растерянной физиономией. – Останься, это пустяки.

– Пустяки? Андрюша, я тебя не понимаю.

– Ну, разумеется, Серж… человек выпил лишний стакан вина и только… И затем, ты первый оскорбил его, дав ему пощечину.

– Таких мерзавцев пощечины не оскорбляют…

– Извини, во-первых, он – прекрасный человек, а во-вторых, мой друг.

– Жалею тебя, пусти меня!

– Погоди, Серж, надо же объясниться, черт возьми! Это такой скандал, и где же, в доме такого прелестного существа, как Мурка. Она, бедняжка, чуть не умерла со страха, но дело не в ней, а в том, что ты первый нанес оскорбление Благодарову, совершенно не заслуженное им.

– Как? Значит, по твоему мнению, клеветать на честную женщину он имел право?

– Да кто тебе сказал, что это клевета? Кто? Кому не известно, что у Тюфяковой есть друг?

– Друг и любовник – разница громадная.

– Ну, он немножко резко выразился, только и всего, но суть останется все та же; а почему, наконец, у Тюфяковой не может быть любовника? Что она, стара или сделана из мрамора?

– Но это ложь, Андрей.

– Но это правда, Сережа.

– Как? И ты? И ты клевещешь на нее?

– Ах, Серж! Как ты отстал от жизни! Все говорят!

– И ты повторяешь эту мерзость за всеми? И кто, наконец, эти все? Такие же негодяи, как и твой друг Благодаров… Прощай!

– Я не удерживаю, Серж, тебя… потому что такой скандал… мы, право, этого не ожидали… и потом, ты так взволнован, что… тебе ничего сказать нельзя… но Тюфякова, мой друг, право, не стоит того, чтобы из-за нее ссориться с хорошими людьми.

Сергей молча сбежал с террасы и пошел по дорожкам к калитке.

Его нагнал Набегов.

– Сергей Иванович, – окликнул его Набегов, – если вам понадобятся секунданты, я к вашим услугам… вот мой адрес.

– Благодарю вас! – остановился Сергей, пожимая крепко ему руку.

– Хотя я, если б был на вашем месте, не стал бы и рук марать о такую дрянь, как этот ресторанный франт… поверьте, он завтра же прилетит к вам с повинной.

– Нет, Набегов, таких оскорблений не прощают… На Тюфякову он мог клеветать, предполагая, что ни один из нас не заступится за нее, но, оскорбляя мою мать, он знал, что здесь нахожусь я, ее сын, значит, это оскорбление он бросил мне в лицо с предвзятою целью.

– В пылу раздражения можно бог знает что сказать.

– И вы защищаете этого мерзавца?

– Я защищаю? Плохо же вы меня знаете! Если б я имел власть, я давно бы перевешал всех этих мерзавцев… я жалею вас и не хочу, чтоб вы погибли от руки первого встречного проходимца… Будьте осторожны… я не верю, чтоб вы нужны были Благодарову… Благодаровы, благодаря своему темному существованию, сами боятся скандалов и всегда первые стараются улизнуть из компании, в которой развязываются языки и руки… Благодаровы хорохорятся, как петухи, но на скандал не лезут… если же этот устроил скандал и оскорбил вас, как вы говорите, с преднамеренною целью, значит, – его заставили это сделать… кому-нибудь нужно было втянуть вас в грязь.

– Но кому? Я никого не знаю… не Афоня же с Андрюшей?

– Ищите… когда вы успокоитесь, может быть, и найдете людей, которым выгодно замарать вас.

– Сережа! – окликнул Сергея Афоня, подбегая к калитке. – Ты уходишь?

– И ты спрашиваешь?

– Прости, что так вышло все неожиданно, – заговорил Афоня, хватая за руки студента, – я так огорчен… ты понимаешь меня?

– Пожалуйста, не беспокойся, Афоня… мне грустно только, что это случилось у тебя.

– Ну да, и это само собой разумеется, но… я тут ни при чем… Благодаров – приятель Андрея, я никак не ожидал такого свинства с его стороны… Даю тебе слово, что после этого я не протяну ему руки… Это черт знает, что за человек… и потом, в день моего рождения… согласись сам, что такой сюрприз никакому новорожденному приятен быть не может.

Лица Афони в темноте не было видно, но в его голосе совсем не чувствовалось ни тревоги, ни негодования.

Словно молния, блеснуло в уме Сергея какое-то смутное подозрение. То же самое подозрение явилось и у Набегова.

Он затянулся папироской и на секунду осветил голову Афони. Афоня улыбался.

Это заметил Набегов и надвинул на глаза шляпу, лепившуюся у него на затылке.

– Я провожу вас, – сказал он Сергею, – мы, кажется, с вами по одной дороге.

– Как, и вы уходите? – схватил его за руку Афоня. – А ужин? Этого нельзя… ну, он, я понимаю… а вы…

– Ужин, приправленный оскорблениями и оплеухами, и мне не по вкусу, – ответил он, освобождая свою руку. – Я удивляюсь одному только, Афанасий Андреевич, как вы не вышвырнули этого негодяя на улицу за все оскорбления, нанесенные вашему брату.

– Он мой гость… я не мог сделать этого… для меня гости равны, – заговорил Афоня, подыскивая более веские аргументы к оправданию.

– Значит, вы признаете себя солидарным с этим дорогим для вас гостем?

– Что вы, что вы… это так просто… выпили лишнее… и потом, начал Сергей… Не вступись он за Тюфякову, которая, во всяком случае, не стоит того, чтобы за нее рисковать чем-либо, ничего бы и не было… По-моему, Серж, ты поступил глупо… конечно, ты не в курсе нашей жизни.

– Оставим это, Афоня, и простимся, – остановил его Сергей.

– Постой. Я не хочу, чтобы ты ушел от меня… недовольным, что ли… я хочу выяснить дело…

– Оно уже выяснено.

– Далеко нет… ты горяч, ты вспыльчив, но ведь и другие могут быть вспыльчивыми и насказать черт знает чего… во всяком случае, ссориться из-за таких пустяков не следует. Благодаров – малый простой… он груб, но он… даю тебе слово, я все устрою.

– Вас никто и не просит устраивать, – прервал его Набегов. – С такими подлецами, как ваш Благодаров, устраивают дело по-другому: им плюют в рожу при каждой встрече и дают по рублю на платок, которым они могут вытереться…

– Господин Набегов, вы

– Спорить с вами не стану и постараюсь совсем не знать таких господ, как ваш Благодаров… bona sera, signor[14] Аршинов!

– Серж, надеюсь, ты… не поставишь мне в вину происшедшего… клянусь, если б я знал, что выйдет такое… такая неприятная история, я и не подумал бы приглашать Благодарова… да я, кажется, и не пригласил его… Разумеется, нет… Это Андрей его привез… ну, конечно, Андрей… Надеюсь, Сережа, что это глупое недоразумение не отзовется на наших дружеских отношениях.

– Напрасно ты беспокоишься, Афоня. Я не виню тебя ни в чем.

– И ради бога не говори ничего своей маман… она женщина деликатная… мы должны щадить женщин, Серж! Во всяком случае, ты должен согласиться со мной, что язык пьяного не может отвечать за голову… и, наконец, тетя так стоит высоко в общественном мнении…

– Довольно, Афоня, иди к своим гостям! Прощай!

– Прощай, Серж… Ах, как все это глупо вышло!.. Ты не можешь себе представить, как я расстроен случившимся… Набегов, вы, кажется, и не простились ни с кем?

– Скажите, что я извиняюсь… если только нужно кому-нибудь мое извинение… и затем, наверно, завтра же столкнусь где-нибудь со всеми… До свидания!

Набегов догнал Сергея и пошел с ним по переулку.

Минуты с две они шли молча. Каждый занят был своими мыслями. Первый заговорил Набегов:

– Сергей Иванович, надеюсь, вы поняли все?

– Я? – очнулся студент. – Я ровно ничего не понял. Я чувствую только горечь оскорбления и больше ничего.

– Я вас понимаю. Такие минуты переживаются нелегко. Я прошу вас об одном: когда вы успокоитесь и будете в состоянии здраво судить о происшедшем, обратите особенное внимание на своих кузенов.

– На Афоню с Андреем? Я не считаю их причастными к тому, что произошло полчаса тому назад…

– Напрасно. А вам не приходила в голову мысль: какая была цель у Благодарова, которого вы совсем не знаете, нанести вам оскорбление? И откуда он мог знать прошлое вашей матери?.. Позвольте, позвольте, – остановил он студента, заметив его движение. – Я хотел сказать, как он смел выдумать прошлое вашей матери?

– Да, это все очень странно…

– Ага! Больше я вам ничего не скажу, а прощусь с вами и заверну налево. До свидания, Сергей Иванович… еще раз советую быть осторожным и… обратить особенное внимание на ваших милых братцев… а я всегда к вашим услугам!

Набегов повернул к «Яру».

Сергей взял извозчика и поехал домой, оглушенный и подавленный неожиданною развязкой холостой пирушки.

«И вот чем кончилось мое первое появление в свет!» – подумал он, всматриваясь в темневшие вдали силуэты строений.

Он мучительно переживал все подробности вечера, а в ушах звенело неотступно ужасное слово, брошенное Благодаровым…

«Неужели же это правда? – с ужасом думал он. – И зачем, для чего скрывали от меня эту правду?.. А она… любовник… не может быть… я не могу верить… и потом это… batard! Batard! Ведь это… незаконнорожденный… Я незаконнорожденный? Негодяй! Я его убью! Я не могу видеть больше человека, который смел так оскорбить мою мать! И зачем я уехал? Я должен был убить его на месте, раздавить, как подлую гадину… А если это правда? Если моя мать скрыла от меня? Ужасно!.. Ужасно!..»

Было за полночь, когда Сергей приехал домой. Он обошел кругом дачи и, войдя в черное крыльцо, встретил горничную с заспанным лицом.

– Мама спит? – спросил он шепотом.

– Почивают-с.

– А Аркадий Зиновьич?

– Не знаю-с. Слышала, что как будто вверху скрипело что-то, может, и не спят еще.

– Хорошо, я посмотрю, а ты можешь спать, Луша.

Сергей поднялся по узенькой лестнице в мезонин и прислушался к двери, из-под которой вырывалась узенькая полоска света.

– Аркадий Зиновьич, вы спите? – тихо спросил он, слегка стукнув в дверь.

В комнате раздался глухой старческий кашель, и минуту спустя щелкнул замок, и на пороге двери со свечкой в руках появилась фигура Подворотнева в халате.

– Сереженька! – с удивлением отступил старик. – Что случилось? Олимпиада Сергеевна захворала?

– Успокойтесь, милый Аркадий Зиновьич, мама спит, а я только что вернулся домой… Вы ложились спать, я помешал вам?

– Вот уж нисколько, Сереженька, во всех отношениях, не помешал. Читал книгу и размышлял о суете жизни человеческой. Да ты войди ко мне, что ж это мы на пороге разговариваем? Суета, все суета, друг мой, и в особенности тебе эта суета гадкой покажется, как начнешь собираться в дальнюю дорогу. Садись вот на стульчик, постой, я книжки сниму.

Старик поставил на стоявший возле кровати столик подсвечник и сел на кровать.

– Ну, рассказывай, как погулял, во всех отношениях, чем угощали? Да ты что это, друг мой, бледный какой? Выпил, поди, лишнее?

– Нет, Аркадий Зиновьич, я пил немного, а к вам зашел за правдой.

– За правдой?!

Подворотнев посмотрел из-под руки на своего любимца и засмеялся.

– Хватил, Сереженька, во всех отношениях, хватил; ну, да это ничего, уснешь, и весь хмель в сон уйдет.

– Аркадий Зиновьич, уверяю вас, я трезв совершенно. Меня оскорбили, ужасно оскорбили.

– Господи Иисусе! Да кто же, Сереженька, кто? Братья?

– Нет, не они, гость, но дело не в том, кто оскорбил меня, а в том, как меня оскорбили… Аркадий Зиновьич, вы знаете прошлое моей мамы?

Старик вздрогнул и испуганно посмотрел на студента.

XVII

– Прошлое твоей мамаши, Сереженька, всем известно, – проговорил Подворотнев, вскакивая с постели. – На нем никакого пятна нет, во всех отношениях нет, я двадцать с лишком лет живу у ней и знаю каждый день, каждый час ее жизни… Про людей, которые отреклись от мира, ни один негодяй не осмелится пустить клевету, а мы с ней – келейники, Сереженька… Как умер ее муж, а твой покойный родитель, так мы и затворились с ней в своей келейке и прикасались к мирянам ради тебя только, воспитать надо было, выучить, во всех отношениях, одна только и была забота, что о тебе. Если эту заботу людишки греховной считают, так мы с ней действительно грешили, но мало.

Подворотнев рассмеялся и закашлялся.

– Вы меня не поняли, добрый мой Аркадий Зиновьич, – сказал Сергей, пожимая худую и холодную руку старика, – или не хотите понять.

Старик откашлялся и снова с тревогой взглянул на Сергея.

– Сегодня меня

– Какой же это негодяй смел сказать, во всех отношениях? – побледнел старик. – Кто? Ты молчишь? А! Я теперь догадываюсь, кто. Это дядя, да, больше некому, он только один знает да дед эту ужасную историю. Негодяй! Негодяй он, Сереженька! Во всех отношениях, негодяй! Да! Я завтра же пойду к нему и в глаза скажу: негодяй ты, Андрей Афанасьевич! Ни Бога у тебя нет, ни совести! Скажу! Я не боюсь его миллионов, мне не нужны его деньги да сладкие куски, которые он бросает своим прихлебателям! Скажу! Во всех отношениях, скажу! При всех, слышишь, Сереженька? В городе при всех осрамлю!

Старик весь дрожал от негодования и колотил кулаком подушку.

Сергей поднялся со стула и, шатаясь, подошел к старику.

– Значит, это правда? – прошептал он, схватывая за плечи Подворотнева. – Да говорите же, говорите!

– Сереженька, друг мой, успокойся, во всех отношениях. Сядь, Сереженька.

– Правда! Правда! Боже мой, и эту правду я должен был услыхать не от матери, а от какого-то проходимца… И вы… и вы… молчали, Аркадий Зиновьич… а я так уважал, так любил вас.

Сергей упал на стул и зарыдал.

Старик совсем растерялся. Губы его тряслись, глаза блуждали; он запахивал полы своего халатика и поминутно предлагал Сергею воды.

– Выпей, Сереженька, выпей, дружочек… Ах ты господи! Вот беда, вот беда! Сереженька, я тебе все расскажу, не плачь только… если б ты только знал, что вынесла твоя несчастная мать…

– Отчего она мне не сказала? Неужели она думала, что я стану ее меньше любить и уважать?.. Вы поймите, мне горько не то, что я незаконнорожденный… Мне больно и обидно, что я услыхал это от негодяя, которого я мог убить за правду!

– Сережа, не осуждай мать: она так тебя любит, так обожает, во всех отношениях, что поразить тебя этой правдой она не могла, и я не мог… Стыдились мы этого, Сереженька, боялись убить тебя… И хотели, во всех отношениях хотели, да все откладывали… кончит, думали, учение, карьер себе сделает, ну, тогда и можно… постарше, думали, будет, и не так ему чувствительно станет…

– Расскажите мне все, Аркадий Зиновьич, – успокоился немного Сергей. – У мамы же спрашивать у меня не хватит духу…

Старик подсел к студенту и взял его за руки…

* * *

На другой день Сергей проснулся поздно. Когда он вышел на террасу, где за чайным столом сидела Олимпиада Сергеевна, лицо его было и бледно, и сумрачно.

Он с каким-то странным любопытством посмотрел на мать, которая с особенною заботливостью наливала через ситочку чай в его стакан, и остановился в нерешительности… но это было дело одного момента… В следующий он бросился к матери, обнял ее крепко и поцеловал с такою нежностью, что у счастливой Олимпиады Сергеевны выступили на глазах слезы.

– Милый мой… садись, – проговорила она, привлекая к себе сына. – Не выспался? Да?

– Как тебе сказать, мамочка… и да и нет…

– Конечно, не выспался, ты ужасно бледен, Сереженька.

– Пройдет, мамочка… Ты знаешь, что я не привык… так долго сидеть в гостях…

– Ну, что там было? И кто был? Впрочем, мой милый, если не хочешь, можешь не отвечать на эти вопросы… весело ли, по крайней мере, провели время?

– Да… очень весело! – поспешил ответить Сергей и тотчас же покраснел: он в первый раз в жизни солгал матери.

– Ну, я очень рада за тебя… ты так мало пользуешься развлечениями. В ресторане были?

– Да… нет… то есть да!..

Олимпиада Сергеевна посмотрела сбоку на сына, усмехнулась и переменила разговор:

– А я весь вечер проскучала без тебя, Сереженька… Ходила в парк с Аркадием Зиновьичем, играла с ним в крокет даже…

– Аркадий Зиновьич в крокет заиграл? Это новость, – засмеялся Сергей.

– Старик просто не знал, чем меня занять. Я так привыкла к тебе, к твоим разговорам, к голосу, что не знала вчера, куда девать себя.

– Мамочка моя, хорошая! – обнял студент мать. – Как ты меня любишь, дорогая моя!

– Нет, Сереженька, это даже и не любовь, а что-то особенное, стариковская эта привычка, мой друг. Привыкнешь к известным людям, которые тебя всегда окружают, и затем, когда их нет, чувствуешь какую-то пустоту, скуку. Я вчера с ужасом подумала о том, что будет со мной, когда ты женишься.

– Жениться я не собираюсь, мамочка, и потом, кто же тебе сказал, если я женюсь, так непременно буду жить от тебя отдельно? Этого никогда, мамочка, не будет, никогда!

– Часто, мой милый, это не от нас зависит, – вздохнула Олимпиада Сергеевна.

– От нас, мама, и больше ни от кого, да я не женюсь.

– Будто? Неужели на весь век хочешь остаться холостяком?

– Почему ж бы и не так? Современные браки, мамочка, отбивают всякую охоту даже мечтать о семье… Например… Аня. Ты думаешь, она будет счастлива с бароном? Никогда! Брак, основанный какою бы то ни было стороной на расчете, редко приносит счастье вступившим в брак.

– Ты торопишься выводить заключения. Никто не может заранее сказать, будет их брак счастлив или несчастлив, шансов, по моему мнению, более за, чем против, и потом, почему ты берешь именно Аню, которая еще не выходила замуж, а не берешь людей, которые давно уже поженились? Я не спорю, есть и неудачные браки, но они все-таки очень редки.

– Напротив, очень часты, мамочка.

– Допустим, что ты прав, но из этого еще вовсе не следует, что ты должен остаться навек холостяком; встретится тебе в жизни девушка или женщина, которую ты полюбишь, и сам же ты станешь смеяться над холостыми.

– И не полюблю я никого, мамочка, и не женюсь никогда, напрасно ты стараешься меня убедить в противном.

– И не полюбишь? – с насмешливою улыбкой переспросила сына Олимпиада Сергеевна.

– И не полюблю! – потупился Сергей в стакан.

– И ты справлялся об этом у своего сердца, мой милый?

– Справлялся, – отрывисто проговорил Сергей.

– И оно тебе сказало, что никогда и никого не полюбит?

Студент молчал.

Олимпиада Сергеевна ласково взяла руку сына и нагнулась к нему.

– Полюбит, Сережа, и скоро полюбит, если только уж не любит!

– Мама, ты

– Я первая буду жалеть об этом… Да! Ты не забыл, конечно, что завтра мы должны ехать к Тюфяковой?

Студент отодвинул нервно стакан и нахмурился.

– Я… я не поеду, мамочка.

– Ты не поедешь? – удивилась Олимпиада Сергеевна. – Почему?

– Так, не хочу, просто не хочу, поезжай одна.

– Но ведь ты дал ей слово, мой милый.

– Я помню, но я не могу ехать, придумай что-нибудь, скажи, что я занят, болен, – что хочешь, мамочка, только избавь меня от этой поездки.

– Сережа, ты не откровенен.

– Не могу, мама, просто не могу.

– Странно, очень странно, я думала, что эта поездка доставит тебе удовольствие.

– Ровно никакого, слышишь, никакого!

Студент встал из-за стола и зашагал по террасе.

– Но почему вдруг такая перемена, Сережа? – подняла изумленно голову Олимпиада Сергеевна. – Мне казалось, ты был так доволен, когда познакомился с ней, что она заинтересовала тебя.

– Пожалуй, и так, но… завтра я все-таки к ней не поеду. Если ты хочешь непременно знать почему, – изволь, я скажу: мне там будет скучно, я лучше проскучаю дома.

– Скучно? С Еленой Аристарховной скучно? – всплеснула руками Олимпиада Сергеевна. – Сережа, твоя отговорка никуда не годится, придумай другую.

– И придумывать, мамочка, не стану. Не поеду и кончено.

– Как мне толковать твое нежелание ехать, мой милый? – подошла к нему мать.

– Как хочешь мама, только, пожалуйста, оставь меня в покое, – раздражительно проговорил Сергей.

– Хорошо! – пожала она плечами. – Поеду одна!

– Ты женщина, мамочка, тебе не скучно будет говорить с ней, а я-то буду при чем, скажи сама? – понизил он тон, целуя руку у матери.

– Неужели ни при чем?

– Ты сомневаешься? Ах, мама, если б ты знала…

– Что? Говори.

– Ничего… положительно… я уважаю Елену Аристарховну… очень рад был познакомиться с ней, но… продолжать это знакомство не считаю нужным.

– Я не спрашиваю тебя, почему ты не хочешь видеть Тюфякову, но раз ты не желаешь продолжать с ней знакомства, я не поеду к ней сама.

– Этого не надо делать, мамочка… ты и я…

– Одно и то же, мой милый.

– Нет… У меня могут быть совсем иные взгляды на жизнь и людей, чем у тебя, и я не вправе лишить тебя удовольствия быть знакомой с людьми.

– Я не ищу знакомств, ты это знаешь, но, если ты хочешь знать правду, Тюфякова – единственный человек, с которым приятно вести знакомство… Это такая симпатичная, такая хорошая женщина!

– Ты уверена в этом, мамочка?

– Уверена! Этого мало, мой милый… Я полюбила ее… ну, как может любить мать свое дитя.

– Да? И ты думаешь, что сердце твое не обманывает тебя?

– На этот вопрос, Сережа, ответить трудно… Я могу и солгать…

– Ну вот, видишь, как иногда легко обмануться! – с горечью проговорил Сергей, обнимая за талию мать.

– Кто ж тебе сказал, что я непременно обманываюсь в Тюфяковой?

– Никто, но у меня есть что-то, что говорит не в ее пользу… Я сам хочу разубедиться в этом, мамочка, и поэтому прошу тебя – поезжай к ней и потом скажи, все скажи, мамочка… Заметь все… женщины, говорят, во сто раз наблюдательнее мужчин… Ведь ты мне скажешь правду, да?

– И ты спрашиваешь еще меня об этом! – говорила Олимпиада Сергеевна, целуя сына.

– Мерси, мамочка! Ты ангел, дорогая моя… и как я люблю тебя… Сегодня даже я люблю тебя больше, чем прежде!..

– Потому, вероятно, – засмеялась она, – что я еду к Тюфяковой одна?

– Не поэтому, мама, совсем не поэтому… До свидания, моя дорогая, я пойду работать!

Сергей с чувством обнял растроганную Олимпиаду Сергеевну и отправился в свою комнату.

– А к вам письмо прислали-с, – доложила ему горничная, едва только тот успел сесть за рабочий стол.

– От кого?

– Не могу знать-с; посланный говорит, что вы знаете, от кого.

Сергей разорвал конверт, написанный совершенно незнакомою ему рукой, и, прочитав подпись, задрожал от злости.

– Негодяй! – сорвалось у него.

Письмо было от Благодарова. Оно было кратко и нахально.

Сергей прочитал его, скомкал и крикнул горничной:

– Скажите посланному, что я пришлю ответ!

Горничная вышла.

– Негодяй! – дрожа от волнения, проговорил он и, расправив письмо, прочитал его снова.

«Милостивый государь, – стояло в нем, – приношу вам повинную за недоразумение, происшедшее вчера между нами, хотя и считаю себя оскорбленным более, чем вы. Все сказанное мною относительно вашей мамаши я беру назад, ибо хорошо понимаю, что имя матери для сына должно быть священно и чисто, как кристалл. Что же касается госпожи Тюфяковой, то я, при всем моем желании сделать угодное вам и вашим кузенам, могу только подтвердить то, что мною уже было сказано. Et voila tout[15], как говорит в оперетке бедный Ионафан. Остаюсь, впрочем, всегда к вашим услугамАркадий Благодаров».

– Негодяй! – проговорил снова Сергей. – Он сам напрашивается на револьвер!

Студент сунул письмо в карман, надел фуражку и, сказав матери, что у него есть дело в Москве, покатил разыскивать Набегова.

* * *

Тюфякова только что возвратилась с предобеденной прогулки из парка и застала у себя на террасе неожиданного гостя – Андрея Афанасьевича Аршинова.

– Не ожидала! Совсем не ожидала! – говорила она, увидав мощную фигуру Андрея Афанасьевича, сходившего к ней навстречу с террасы. – Мерси! Вы давно меня ждете?

– Только сейчас приехал, добрейшая Елена Аристарховна, – расплылся в сладкую улыбку Аршинов, припадая к ее руке. – Как ваше драгоценное здоровьице? Жена вам кланяется, дети.

– Мерси, мерси! – кивнула та головкой, быстро вбегая на террасу. – Садитесь, Андрей Афанасьевич, очень рада вас видеть.

– За ласку и теплое слово – душевное вам спасибо… А у вас тут рай.

– А у вас разве хуже?

– Помилуйте, хорошо и у нас, но… такой богини нет! – вздохнул Аршинов, подсаживаясь к Тюфяковой.

– И вы комплименты говорить научились? – удивилась та.

– Должное воздаю-с, а не комплиментирую-с, хе-хе-хе… Куда уж нам, старикам, за молодыми гнаться!

– Не хотите ли красного вина стакан? – проговорила Тюфякова, схватывая колокольчик.

– Мерси-с, если же вы так хотите, могу, но… право, напрасно беспокоитесь.

–

– Благодарю вас, все в надлежащем виде обретаются.

– Что Аня? Ах да! Я и не поздравила вас… Слышала и порадовалась за нее: мне кажется, она делает очень хорошую партию.

– Мерси… думаю, что лучшей партии и придумать трудно, а там… все зависит от Бога-с!

– Разумеется… ну, она очень счастлива?

– И говорить нечего… прыгает, как коза, и на своего барона не наглядится.

– Я очень рада за нее, она такая милая, такая хорошая.

– У меня, не в похвалу сказать, Елена Аристарховна, все дети, благодарить Бога, один другого лучше… А я к вам с просьбой приехал, просить на благословение, не откажите.

– С удовольствием, мне так симпатичны все ваши, что я с наслаждением приеду к вам всегда.

– Очень тронут-с, поверьте, что такие же симпатии и мое семейство питает к вам.

– Благодарю вас. Когда же вы надумали благословить Аню?

– В будущий четверг, будут только свои, так сказать, родственники, вас я считаю за родную, и поэтому простите, что я без всяких церемоний вас зову.

– Напротив, мне очень лестно, – проговорила Тюфякова, протягивая руку Андрею Афанасьевичу. – Значит, у вас гостей будет не очень много?

– В весьма ограниченном числе… С нашей стороны кто же? Ну, вы-с, затем, мой кум, две кумы, потом два-три человека близких друзей и больше никого.

– А Олимпиада Сергеевна с сыном? – с удивлением спросила Тюфякова.

Аршинов отвалился на спинку стула и сложил руки на колени.

– Они не будут-с! – спокойно проговорил он и потянулся за бутылкой вина.

XVIII

Наступило небольшое молчание.

Тюфякова вопросительно смотрела на Аршинова… Аршинов, не торопясь, налил из бутылки вина в стакан, сделал длинный глоток и, почмокав с удовольствием, посмотрел на свет вина.

– Прекрасный лафит… прекрасный-с! – проговорил он, с улыбкой смотря на Елену Аристарховну. – И выдержан хорошо, и аромат чудный… От Леве или собственной выписки, многоуважаемая Елена Аристарховна?

– Вино? Оно из погреба моего покойного мужа… а откуда он взял его – право, не знаю… Так Олимпиада Сергеевна у вас не будет?

– На благословении? Нет-с, не будет…

– Но… она… здорова?

– Кажется…

Аршинов сделал новый глоток и отвалился.

– Почему вы предполагаете, что она нездорова? – спросил он, ласково смотря на Тюфякову. – Разве вы слышали, что она захворала?

– Я ничего не слыхала, Андрей Афанасьевич, но, извините, мне кажется странным, даже очень странным, что такая близкая вам родственница, как Олимпиада Сергеевна, не будет у вас на семейном празднике…

– Конечно, со стороны это странным кажется, я понимаю вас, – поспешил ответить Андрей Афанасьевич, напуская на себя серьезный вид. – Но… бывают такие случаи, когда нельзя пригласить даже и самых ближайших родственников…

Аршинов, не торопясь, достал из портсигара регалию, обрезал ее гильотиной и закурил.

Тюфякова молча смотрела на эволюцию Аршинова и терзалась тревожным любопытством.

– Бывают случаи, многоуважаемая Елена Аристарховна, когда и отца родного нельзя приглашать на известные торжества. Я лично против Олимпиады Сергеевны ничего не имею, потому что я смотрю на все гораздо шире и с человеческой точки зрения, но, для соблюдения известных приличий, я должен свои взгляды положить на время в карман.

– Вы говорите загадками, Андрей Афанасьевич… Я, разумеется, не имела никакого права вмешиваться в ваши родственные отношения…

– Напротив-с! – прервал Аршинов Тюфякову, схватывая ее руку, разглаживавшую морщинки скатерти. – Напротив-с! Вы больше, чем кто-либо другой, имеете право на все-с… потому что я так вас люблю и уважаю, что… ну, просто считаю вас за родную!.. Клянусь вам всем святым, Елена Аристарховна, что ближе вас, после моей семьи, у меня никого нет… – Андрей Афанасьевич прослезился и крепко сжал руку вдовушки. – Вы меня простите, что я так откровенно высказал, и не подумайте, что я из каких-нибудь целей.

– Помилуйте, Андрей Афанасьевич, я очень, очень вам благодарна за ваши симпатии, которых я ничем не заслужила.

– Вы не заслужили? С вашим умом? С вашим сердцем? – воскликнул с пафосом Аршинов, сжимая руку Тюфяковой так, что на ней выступили красные пятна. – Да таких женщин, как вы, на свете днем с огнем не сыщешь, нет их! Нет их, Елена Аристарховна.

Тюфяковой стало неловко от такой неожиданной лести. Она высвободила свою руку из рук Аршинова и подула на нывшие от крепких пожатий пальцы.

– Мерси, Андрей Афанасьевич, за доброе ко мне расположение, но я все-таки не понимаю…

– Почему у меня не будет Олимпиады Сергеевны? – подхватил Аршинов, подвигаясь со стулом к Тюфяковой. – В этом заключается тайна-с, тайна для других, конечно, но не для вас, потому что я вас считаю за родную и уверен, что вы не вынесете этой тайны на улицу.

– Тайна?! – с удивлением спросила Тюфякова.

– То есть не тайна, а… как бы вам сказать… дело в том, что жених Анечки высокого происхождения, незапятнанной репутации и самых нравственных взглядов на жизнь, а между тем, как мне передали сыновья, до него каким-то образом дошли слухи о… о прошлом Олимпиады Сергеевны.

– О прошлом Олимпиады Сергеевны? – широко раскрыв глаза, проговорила Тюфякова.

– Да-с, ну, теперь я на вас сошлюсь, – могу ли я пригласить на семейный праздник женщину, небезукоризненное прошлое которой известно жениху? Я должен щадить его деликатные чувства, не правда ли?

– Я все-таки решительно не понимаю вас, Андрей Афанасьевич! – дрожавшим голосом проговорила Тюфякова. – У Олимпиады Сергеевны прошлое небезукоризненно, говорите вы?

– Увы! – со вздохом ответил Аршинов, складывая руки на желудке.

– Я не верю.

– К сожалению, это правда-с, грустная правда, но действительная. Я лично смотрю на это другими глазами, но люди, свет, что прикажете с ними делать? Людей, многоуважаемая Елена Аристарховна, не переделаешь, люди – всегда люди! – Аршинов качнул головой и потянулся за стаканом. – Вам, достоуважаемая, я расскажу, в чем дело, дабы вы знали, что я никоим образом, при всем моем желании, не могу пригласить Олимпиаду Сергеевну с сыном на свой семейный праздник.

– И Сергей Иванович тоже грешен? – с усмешкой спросила Тюфякова. – Что же они сделали? Убили кого? Ограбили?

– Ни того, ни другого… дело в том-с, что… Олимпиада Сергеевна, будучи женой моего среднего брата Ивана, из-под венца ушла к

– Что же в этом преступного? – проговорила вдовушка, с удивлением смотря на серьезное лицо Аршинова.

– Как? Вы… находите, что это… хорошо? – не удержался Андрей Афанасьевич, вспыхивая до корней волос.

– Ни хорошего, ни дурного в этом я не нахожу. Если она сделала так, значит, она должна была сделать так, значит, ее заставили сделать так, а не иначе… я мало знаю Олимпиаду Сергеевну, Андрей Афанасьевич, но знаю настолько, что не могу считать ее дурною женщиной… напротив, я ее очень люблю и уважаю…

– И я ее не осуждаю, добрейшая Елена Аристарховна, – поправился Аршинов. – Я вам говорил, что смотрю на такие дела гораздо шире… но люди, люди… ах, эти люди!

– А какое вам до них дело? Вы же сами-то убеждены, что Олимпиада Сергеевна не сделала ничего противного человеческой совести?

– Я, конечно, но…

– И вы знаете ведь, что заставило ее сделать такой ужасный шаг? Да?

– Обыкновенно, романы-с! – пожал плечами сбитый с толку Аршинов. – Она, изволите видеть, благоволила к младшему брату, а старики женили на ней среднего брата…

– Женили! Другими словами говоря, совершили насилие? И вот за то, что женщина протестовала против такого насилия, вы… Давно это было?

– Да около двадцати пяти лет тому назад…

– Двадцать пять лет тому назад? И вы до сих пор не можете простить ей это! Вы! Христианин!

– Я говорил уже вам, что я лично против ничего не имею, но… барон… согласитесь сами…

– И барон ваш глуп… извините, Андрей Афанасьевич, он ваш будущий зять.

– Ничего-с, помилуйте, – проглотил тот пилюлю. – У всякого свои принципы и взгляды.

– Я не спорю. Я только жалею тех людей, которые чувства справедливости и гуманности приносят в жертву глупейшим предрассудкам.

– Что делать, глубокоуважаемая, мы живем именно среди таких людей и волей-неволей должны подчиняться их желаниям.

– Я первая не стану.

– Вы – другое дело. Вы вольный казак и вольны делать что вам угодно, но я для счастия своей дочери, как любящий отец, должен жертвовать многим.

– Я вас понимаю.

– Я не осуждаю Олимпиаду Сергеевну, избави меня Бог, – она сама вам, если хотите, подтвердит, что в течение этих двадцати пяти лет я ни разу ей не намекнул о событии, которое на нас на всех в то время наложило такую некрасивую тень. На нас показывали пальцами, чуть не в глаза насмешки делали, а мы ни одним словом не позволили оскорбить Олимпиаду Сергеевну.

– Это делает вам честь.

– Но все-таки скажу, что ей этого делать не следовало бы, потому каждая умная женщина должна предвидеть, что грех родителей всем своим грузом на детей ляжет. Ну, вот теперь возьмем Сережу, ее сына: ну что его за жизнь, позвольте вас спросить? Всякая дрянь может ежеминутно его оскорбить, и он защищаться даже не может.

– Чем же его могут оскорбить?

– Да как угодно, так и оскорбят. Да не далее, как вчера, был он в каком-то ресторане с моими сыновьями… К ним присоединился какой-то общий знакомый, и в результате вышло то, что этот общий знакомый публично назвал Сергея «незаконнорожденным».

– Это ужасно!..

– А что вы сделаете с нахалом? Ударите? Ну, ударьте, а потом что? Завтра вас другой назовет, послезавтра – третий… Ну, и деритесь, стреляйте, разбивайте лоб об стену, а все вы «незаконнорожденный», и всякий это знает, и всякий вам при удобном и неудобном случае эту подлость сказать может.

– А разве Сергей Иванович незаконнорожденный?

– Разумеется, добрейшая Елена Аристарховна. Я ведь вам уже докладывал, что Олимпиада Сергеевна из-под венца ушла. Юридически, конечно, он законный, но де-факто, как говорят адвокаты, совсем из другой оперы.

Тюфякова задумалась. Ей стало невыразимо жаль и Олимпиаду Сергеевну, и Сергея. В особенности последнего. Она инстинктивно понимала, что должен был он постоянно чувствовать, зная свою беспомощность против оскорблений, которые первый встречный мог нанесть ему во всякое время.

«Так вот почему он не бывает нигде, – подумала она, истолковывая по-своему его отвращение и не зная, что сам Сергей до вчерашнего дня не подозревал о своем незаконном происхождении. – Бедный мой… милый, хороший! Что ты должен чувствовать, зная, что всегда над тобою висит дамоклов меч».

Аршинов стал прощаться, взяв с Тюфяковой слово приехать на благословение Ани.

Он был очень доволен своим визитом к вдовушке. Ее задумчивость, разумеется, он истолковал в свою пользу.

«Небольшая сласть, голубушка, – выйти замуж за незаконнорожденного! – думал он, подпрыгивая на пружинном сиденье коляски, – как бы он тебе ни нравился, а замуж не пойдешь! Нет-с! Знаем мы вас, умниц! На словах-то вы все благородство девяносто шестой пробы исповедуете, а чуть дойдет дело до решительного момента, и сбрендите. Отличный клин я в голову теперь насчет Сергея забил! Дрянь-мальчишка, вздумал тоже со мной бороться, за тюфяковскими миллионами лезть, не для тебя они приготовлены, голубчик! Миллионы-то нам самим нужны, и на что они ему? – философствовал игриво настроенный Андрей Афанасьевич, раскланиваясь со знакомыми, катившими на прогулку в парк. – Прописывать больным акву дистиляту и без денег можно, а мне дело без них вести нельзя, нельзя-с, Сергей Иванович! Извините, пожалуйста! – Аршинов даже шляпу приподнял, чем немало удивил летевшую ему навстречу какую-то кокотку, вообразившую, что почтенный бородач раскланялся именно с ней. – Но какой ум у моей Мурушки, – продолжал восхищаться Аршинов, зажмуривая глаза. – Так быстро и ловко скомбинировать действия может только несомненно умная женщина. Удары нанесены – будем ждать победы! Но Благодаров с меня за битую рожу сдерет, чувствую, что сдерет. Все-таки благородная рожа, а не какая-нибудь мужицкая! Ах, дети, дети! Сколько из-за вас в жизни неприятностей испытаешь!»

Свалив все на детей, Андрей Афанасьевич вздохнул с облегчением и приказал кучеру завернуть к Яру.

* * *

Сергей Набегова не застал дома. Литератор, вопреки привычке литературной богемы селиться в различных «шамбр-гарни» и просто меблированных комнатах, снимал комнату со столом и мебелью в благородном семействе. Благородное семейство состояло из вышедшего на пенсию чиновника Просветова, его жены и двух зрелых девиц-дочерей, занимавшихся изящными искусствами, что-то вроде раскрашивания фарфоровых чашек и вышивания очень больших барашков на очень маленькие диванные подушки.

Дома Набегов бывал очень редко. Его то и дело уносило в провинцию, в самые захолустные городишки, где он останавливался в

Набегавшись по городу, он приходил в свой номер, спрашивал самовар и засаживался за работу на всю ночь. Под утро он засыпал на стуле и летел с первым поездом или в Москву, или в другой какой-нибудь более интересный город.

«Проветривая» себя таким образом, он приезжал в свою квартиру «гостем», гостил в ней день-два и затем, наговорив миллион комплиментов работе девиц, летел снова в какой-нибудь Чертоплесненск, где начиналась та же история с клопами и самоварами.

Девицы очень любезно приняли красивого студента и объяснили ему, что беспокойный литератор уехал утром из Москвы и обещался возвратиться домой дня через два.

Сергей написал ему записку и отправился домой. Сперва он было хотел просить Афоню быть его секундантом, но, раздумав, решил дождаться возвращения Набегова. Дуэль с Благодаровым он считал неизбежной. Вся кровь закипала в нем и бросалась в лицо, когда он вспомнил подробности вечеринки.

О последствиях дуэли он не задумывался: ему было положительно все равно, он ли убьет Благодарова или Благодаров убьет его. Начинавшая улыбаться ему жизнь была испорчена непрошеным вмешательством нахала, для которого не было ничего святого, и он перестал дорожить ею.

Тюфякова, как думал Сергей, больше не существовала для него; он не верил клевете Благодарова, шел стреляться с ним за честь женщины, мелькнувшей пред его восхищенными глазами блестящим метеором, и, тем не менее, был убежден, что Тюфякова, за которую он не нынче завтра подставит свой лоб под пулю, лично для него была совсем чужая.

Впечатление клеветы все-таки осталось, и Сергей решил больше не видаться с вдовушкой, идеальный образ которой в его глазах поблек и потускнел.

Оставалось лишь единственное существо, привязывавшее его к жизни, единственный человек в мире, которого он любил до безумия, – но о матери Сергей старался не думать.

Все утро воскресенья он гулял с матерью и не проронил ни слова о вдовушке. Но когда Олимпиада Сергеевна стала собираться к Тюфяковой, Сергей стал ее торопить.

– Так ты решительно не поедешь со мной, Сережа? – спросила она, сходя с террасы, совсем уже готовая к отъезду.

– Решительно, мама. Но я тебя буду ждать… я никуда не пойду… пожалуйста, только заметь все хорошенько… в особенности ее альбомы… портреты… впрочем, тебя учить нечего… ты все увидишь и все расскажешь? Да?

Олимпиада Сергеевна угадала почти все и, радостно улыбаясь, уехала к Тюфяковой.

Почти до самого обеда он просидел за книгой; книга, впрочем, перелистывалась без всякого смысла: он думал о Тюфяковой и раздражался на себя.

Обедал он рассеянно и на все вопросы Подворотнева отвечал невпопад.

– Что с тобой, Сереженька? – удивился тот. – Неужели тебя убивает то, о чем мы с тобой говорили?

Сергей махнул рукой и убежал в парк.

– И чего она там сидит? – злился он, бегая по аллеям. – Ну, пообедала и уезжай – совсем неделикатно даже сидеть столько времени… а может быть, приехала?..

Он бросился домой, Олимпиады Сергеевны не было.

– Ну, конечно, нет! Сидит и балакает, а я тут сиди и волнуйся… Ах, как это глупо! Ах, как это глупо! И не все ли мне равно, что там… разумеется, все равно… глупое любопытство и больше ничего. Разумеется, любопытство… и… только… и потом лошадь у нас стара стала… тащит-тащит… далеко ли отсюда до парка… полчаса езды… а между тем… мамы до сих пор нет… Фу, черт, как это глупо! – выругался Сергей и, выйдя за калитку, стал смотреть вдоль дороги.

XIX

Стало уже смеркаться, когда Олимпиада Сергеевна возвратилась домой.

Выглядывая из-за широкой, наваченной спины кучера, она издали закивала головой Сергею, сидевшему на скамейке у палисадника.

– Наконец-то! – проговорил он и подбежал к остановившемуся экипажу. – Я думал, мама, ты ночевать там останешься, – пошутил он, высаживая Олимпиаду Сергеевну из пролетки.

– Вина не моя, мой милый, – ответила та, взяв под руку сына и идя с ним по садику. – Елена Аристарховна так была рада меня видеть, что ни за что не хотела отпустить раньше… Сядем!

Сергей посмотрел на мать. Олимпиада Сергеевна улыбалась.

– Значит, ты очень довольна своей поездкой? – спросил он.

– Очень. И я жалею, что ты не поехал со мной. Про Елену Аристарховну я уже и не говорю: она была просто огорчена твоим отсутствием.

– Будто? – иронически усмехнулся студент.

– Уверяю тебя, Сережа. Она все время добивалась настоящей причины твоего нежелания приехать к ней.

– А ты что же сказала ей?

– Сказала, что не совсем здоров, хотя этого мне и не следовало бы говорить: я очень суеверна.

– И она не поверила?

– Разумеется, нет. Ты ее очень огорчил, Сережа… Я до сих пор не пойму, что тебя заставило отказаться от поездки.

– Просто не хотел, и больше ничего. Кроме тебя у ней был кто-нибудь?

– Положительно ни души.

– А этот… ее присяжный поверенный?

– Присяжный поверенный? – с изумлением переспросила Олимпиада Сергеевна. – Какой присяжный поверенный?

– Дремалин… Ганн de la maison[16]! – с усмешкой произнес Сергей.

– Дремалин? L'ami de la maison? – продолжала изумляться Олимпиада Сергеевна. – Откуда ты это взял, Сережа?

– Слухом земля полнится, мама.

– И ты веришь этим слухам? Мало этого, ты их повторяешь сам? Я тебя не узнаю, Сережа.

– Мама, не волнуйся, пожалуйста… ужасного в моих словах ничего нет… Друг дома это… далеко еще не друг сердца Елены Аристарховны.

– Ты говоришь с такой иронией, что мне обидно становится за бедную женщину… Тебе почему-то хочется, чтоб эти твои слухи подтвердились… я тебя разочарую: ни образ жизни Елены Аристарховны, ни самая обстановка не дают ни малейшаго повода думать, чтоб у нее был друг дома.

– Тем лучше для нее, а может быть, и хуже.

– Тебя не поймешь, мой милый, чего ты хочешь.

– Ах, мама, я положительно ничего не хочу… и в особенности от Елены Аристарховны.

– Зачем, в таком случае, раздражаться?

– Я раздражаюсь? Напротив, я говорю очень спокойно. Что мне Гекуба и что я Гекубе? – поднялся студент со скамейки, сделал несколько шагов по дорожке и снова сел.

Олимпиада Сергеевна молча следила за движениями сына и, когда он сел, взяла его за руку.

– Какую, мама?

– Мне кажется странным и твое поведение, и твои разговоры, и все, положительно все…

– Уверяю тебя…

– Не уверяй. Я вижу больше, чем ты предполагаешь.

– Мама, ты не веришь мне?

– На этот раз нет. Сережа, милый мой, неужели я не заслужила твоего доверия? Неужели я такая дурная мать, что ты не должен говорить мне правды?

– Мама, бог с тобой! – с жаром проговорил Сергей, горячо обнимая Олимпиаду Сергеевну. – Как ты могла это думать?..

– В таком случае я не понимаю тебя. Повторяю, Сережа, чем больше узнаю я Елену Аристарховну, тем больше и больше нахожу в ней достоинств и невольно начинаю ее любить. Я знаю, что и ты… что она, я хотела сказать, очень тебе нравится…

– Нравилась, мама, а не нравится.

– Ты говоришь неправду… из всего я вижу, что она тебе больше, чем нравится, только ты не хочешь в этом сознаться.

– Допустим, что и так. Я не стану с тобой спорить.

– Вот поэтому-то меня и удивляют твои странные отношения к ней… Ты восторгался ею после именин Ани, а теперь…

– И теперь я ею восторгаюсь, но…

– Постой, Сережа, перестань играть словами… я не сильна в диалектике и не люблю долго вести споры. Скажи мне откровенно, что ты слышал об Елене Аристарховне?

– Изволь… Я слышал, мама, что Дремалин – любовник Тюфяковой.

– И ты поверил этой мерзости?

– И да, и нет. Я и сам не знаю, верю я или не верю. Бывают минуты, когда я краснею от стыда за нее, но бывают минуты, когда мне бросается кровь в голову от негодования на людей, распустивших эту гнусную сплетню.

– Понимаю, мой милый, ты не уверен в ней, а я, напротив, уверена, как в самой себе. Вчера я еще не могла сказать тебе этого, но сегодня говорю с полным убеждением, я отдам голову на отсечение, если она позволит себе какой-либо поступок, несогласный с достоинством порядочной женщины. От кого ты слышал эту низкую сплетню?

– На вечеринке у Афони.

– Я так и знала. От этих господ я никогда ничего хорошего не ждала. Ты веришь мне?

– Безгранично, мамочка.

– И отлично делаешь, мой милый.

– Мама, ну скажи мне, – придвинулся к матери Сергей, – о чем вы говорили?

– О многом, теперь даже и не вспомню всего, она к нам приедет на будущей неделе. Да ты знаешь: Аню благословляют в четверг?

– Барон торопится, – улыбнулся Сергей.

– И очень. А через неделю после благословения и свадьба.

– Откуда же это все узнала Елена Аристарховна?

– У ней был Андрей Афанасьевич с приглашением.

– Ах да, я и забыл совсем, что Афоня влюблен в нее.

– В Елену Аристарховну?

– Да. Но постой, мама, выходит какая-то нелепица: он влюблен в нее, намерен даже был жениться на ней, по крайней мере, так он говорил мне в день именин Ани, и вместе с тем допустил оскорбить ее какому-то нахалу.

– Да?

– Этого мало. Когда я, возмущенный таким нахальством, влепил сплетнику пощечину…

– Ты, Сережа, дрался? – всплеснула руками Олимпиада Сергеевна.

Сергей покраснел и закашлялся. Ему было досадно, что он проговорился.

– Но, пойми, мама, я не мог иначе поступить.

– Совершенно с тобой согласна, но кто он, этот…

– Приятель Андрюши, какой-то Благодаров.

– И этим все кончилось? – тревожно спросила Олимпиада Сергеевна.

– О, разумеется, мамочка! – ответил Сергей, стараясь не смотреть на мать. – Впрочем, он хотел броситься на меня, но его удержали братья.

– Но кто он? Кто он? Его положение в свете?

– Право, не знаю, мама, – беззаботным тоном ответил Сергей, – дрянь какая-нибудь.

– Смотри, Сережа, не было бы каких последствий от такого столкновения.

– Пустяки, мамочка. Он выпил лишнее и больше ничего. Да. Так вот, когда я после этого стал уходить, меня догнал Афоня и стал упрекать в опрометчивости. Ты понимаешь, стал упрекать в опрометчивости человека, который не позволил забрасывать грязью имя порядочной женщины. Скажи мне, как согласить все это? Он влюблен в нее и вместе с тем недоволен, что я заступился за нее.

– Значит, он вовсе не любит ее, или… тут кроется какая-нибудь цель.

– Но какая, мама?

– Трудно сказать, мой милый, – задумчиво проговорила Олимпиада Сергеевна, – можно только догадываться, но насколько эти догадки будут верны, ручаться не могу.

– Например?

– Может быть, молодые Аршиновы, обиженные тем, что Елена Аристарховна почти весь вечер провела с тобой, и боясь, что ты сам можешь ею увлечься, захотели ее унизить в твоих глазах.

– Да, мама, это похоже на правду…

– А могло быть и другое, – с волнением сказала она, понижая тон, – и гораздо худшее…

– Что ты думаешь?

– Я не знаю их планов и целей, Сережа… я могу догадываться только и… так же легко ошибаться… Догадку эту подсказывает мне чувство матери, которая всегда видит своих детей в опасности, но не логика, поэтому я ужасно боюсь, мой милый, что они устроили тебе ловушку… то есть хотели устроить… ты же мне сказал сейчас, что ссора у вас кончилась ничем… Ведь да, Сережа?

Сергей побледнел.

Он с большим трудом пересилил себя и весело засмеялся.

– Ты мне все не веришь, мамочка? – проговорил он, гладя дрожавшие руки матери. – Разумеется, ничем! И чем могла кончиться такая ссора? Самое большее, если он на пощечину ответил бы пощечиной… передрались бы мы, как петухи, и разошлись в разные стороны поцарапанными.

– Могло кончиться худшим, мой милый, – успокаиваясь, прошептала Олимпиада Сергеевна.

– Чем же, мамочка?

– Чем кончаются обыкновенно такие истории, – дуэлью!

– Дуэль, – рассмеялся натянуто Сергей, – дуэль в конце девятнадцатого века – анахронизм, мамочка!

– Могло и это быть… я чувствую сердцем, что ты стал Аршиновым на дороге, и они так или иначе должны тебя убрать.

– На дороге я им не становлюсь и убирать себя не позволю никому… Успокойся, мама, твоя последняя догадка построена на очень шатком фундаменте.

– Дай бог, мой милый, чтоб она не подтвердилась, но я прошу тебя с ними вести себя как можно осторожнее… Ты

– С радостью, мамочка.

И Сергею стало теперь ясно, как божий день, что он попал в ловушку, устроенную его милыми родственниками. Надо было найти серьезную причину ссоры, и Аршиновы этот вопрос разрешили блистательным образом, сыграв на благородстве убеждений студента.

«Я им мешаю, – мелькнуло у него, – им нужна Тюфякова, и они хотят убрать меня посредством дуэли. Прием не новый, но довольно верный, из ста случаев девяносто говорят за успех! Негодяи! Они отлично знают, что я не струшу и буду драться с оскорбителем женской чести, и буду драться, буду во что бы то ни стало!»

– Сережа, о чем ты задумался? – спросила его Олимпиада Сергеевна.

– О подлости и пошлости людей, мамочка! Интересно мне теперь будет встретить Елену Аристарховну у дяди, какими глазами станут на нее смотреть Афоня и Андрей?

– Напрасное желание, мой милый. Нас не пригласят на благословение Ани.

– Вот как! – с недоумением проговорил Сергей. – Что это значит, мамочка?

– Право, не знаю. Мне об этом сказала Елена Аристарховна…

– Понимаю: дядя сердит на нас за то, что мы не дали ему денег.

– Пожалуй, что и так. А может быть, и просто потому, чтоб ты не мешал им.

– Бог с ними совсем. Меня это нисколько не огорчает. Они не желают, чтоб мы поддерживали родственные отношения, и не надо, надеюсь, мамочка, и ты не станешь огорчаться?

– Жаль, разумеется, порвать без всякой серьезной причины хорошие отношения, но что же делать, если они сами хотят этого?

– Значит, дядя сказал Елене Аристарховне, что он нас не позовет?

– Да. Перечисляя всех, кто будет на благословении, он нас не упомянул совсем.

– Странные люди, до обиды странные.

– И жадные, Сереженька. Я уверена, не будь у Тюфяковой миллионов, они не стали бы гнаться за ней.

– Ты права, мама. Ах, деньги, проклятые деньги! Сколько зла, сколько несчастия вносят они в жизнь человека!

– И добра, Сережа. Все зависит от того, в каких руках они находятся. Прощай, мой милый, я так устала от прогулки, что сейчас же лягу спать.

Сергей проводил мать до спальни и пошел бродить в парк.

На душе его было весело. Ароматная, теплая ночь обдавала его своим дыханием и заставляла усиленно биться сердце. О дуэли он не думал. Он весь был поглощен думами о той, которую еще вчера не хотел видеть и которую страстно желал видеть теперь. Один только взгляд, одно пожатие руки. Что она теперь делает? Спит? Мечтает? Или так же, как и он, бродит по аллеям парка?

Очнулся он на Каменке и сел на первую попавшуюся скамейку. Кругом царила тишь. Казалось, все спало, но Сергей чувствовал, что и во сне во всей природе трепетала жизнь. До него доносился шелест столетних деревьев, замиравший ропот ручейка и шепот травы, – он чувствовал, что у него самого в сердце оживает надежда на счастье в будущем…

* * *

На другой день утром к Сергею приехал Набегов. Не успел еще он одеться, как услыхал голос литератора, справлявшегося у горничной относительно его особы.

– Встал, встал, – поспешил выйти к нему навстречу Сергей, – пожалуйте сюда.

– Во-первых, здравствуйте, – проговорил Набегов, протягивая студенту руку, затянутую в лайковую перчатку, – а во-вторых, нескромный вопрос: неужели вы только что встали?

– Как видите… Очень рад вас видеть… садитесь, пожалуйста, – заторопился тот, сбрасывая со стула книги и подставляя его гостю.

– Однако, черт знает, как вы себя на дачах нежите! – проговорил литератор и, стащив с рук перчатки, кинулся обозревать книги. – Медицина пополам с беллетристикой… полезное с приятным…

– Нельзя, надо все знать, что делается на свете, – ответил Сергей, причесывая шевелюру перед зеркалом. – Вы извините, что я заставляю присутствовать при моем туалете?

– Пожалуйста, не стесняйтесь, будьте как дома, – засмеялся тот, – а я только что вчера вечером вернулся в Белокаменную, нашел вашу записку и, как видите, прилетел к вам спозаранку.

– Я не знаю, право, как благодарить вас за ваше милое внимание.

– Всегда к вашим услугам.

– Мерси… вы позволите чаю?

– Не позволю. Я, батенька, в Москве чуть не целый самовар успел перелить в себя. Встал рано, засел за самогрей, да и… встал из-за него, когда уж он начал кланяться. А у вас тут недурно… и дача, кажется, на хорошем месте.

– Живем. Ну, вот я и совсем… Еще раз здравствуйте, – пожал он руку гостю, – простите, что беспокоил вас… я и сам бы приехал к вам сегодня…

– Жантильности побоку. Говорите дело. Я вам нужен?

– Если не откажетесь быть моим секундантом.

– Как? Вы все-таки хотите стреляться с этим негодяем?

– Ради бога, тише, может услыхать мама, а она-то и не должна знать ничего.

– Забыл, – понизил тот тон, – у меня манера дурацкая говорить громко… Нет, в самом деле, вы хотите драться с этим нахалом?

– Непременно.

Набегов пожал плечами.

XX

– Таких мизераблей, как господин Благодаров, бьют, но не дерутся с ними, – сказал Набегов.

– Я должен драться, полюбуйтесь на это письмо, – протянул студент Набегову послание Благодарова.

Набегов нахмурил брови и прочитал внимательно поданное письмо.

– Ну, скажите, Набегов, ведь это тот же вызов? Не правда ли?

– Вы думаете? – поднял голову литератор, бросая письмо на стол и вытирая пальцы о полу пальто.

– Как? Вы в этом письме не видите вызова?

– Эх, подите вы с вашими вызовами! – махнул тот рукой. – В этом послании я вижу только нахала, который не умеет держать себя в порядочном обществе. Таких господ развелось в последнее время столько, что ими хоть пруд пруди… Виновато, конечно, само общество, что расплодило таких негодяев, но дело не в обществе, а дело в том, что нам придется считаться с одним из пасынков этого общества.

– И я с ним посчитаюсь.

– Все это прекрасно и благородно с вашей стороныи,извините за откровенность, очень глупо.

– Не стану оспаривать вас, но…

– Без всяких но – глупо.

Набегов сбросил с себя пальто, передвинул стул и сел на него верхом, облокотившись на спинку.

– Глупо, глупо и глупо! Вы не подумайте, что я вас отговариваю от дуэли, – боже

– Постойте, не все ли для вас равно, кто вас укусит: красивая муха или скверный скорпион?

– Разумеется, все равно.

– Ну, вот видите.

– Да, но я знаю все-таки, с кем я имею дело: с мухой или скорпионом… Послушайте, Сергей Иванович, вы знаете Благодарова?

– Нет.

– И я тоже не имею чести знать его. Согласитесь сами, что подставлять свой лоб, – вы понимаете? – свой лоб всякому проходимцу, которого ни один порядочный человек «не имеет чести знать», не только глупо, но прямо пошло.

– Я вас понимаю, но я поставлен совсем в другие условия.

– Да? В какие?

– Вы – честный хороший человек… я видел вас всего только раз и, скажу вам откровенно, несмотря на это, чувствую к вам какое-то особенное расположение и верю вам, как самому себе.

– Благодарю за доверие, – процедил сквозь зубы Набегов, смущенно передвигаясь на стуле. – К черту комплименты, говорите дело!

– Дело в том, что я, кажется, начинаю верить в то, что Благодаров – орудие других лиц.

– Ага! Я вам говорил это! – с оживлением проговорил Набегов, вскакивая со стула. – Слава богу, пора и поумнеть!

– Я почти убежден, что безобразная выходка Благодарова была финалом фарса, который было угодно разыграть моим двоюродным братьям.

– А я в этом и не сомневался, – тем менее причин искать этой глупой дуэли.

– Тем более, Набегов! Как вы этого не хотите понять?

– Я понимаю только одно: вы не нравитесь братцам. Это я понимаю, и черт меня возьми совсем, если б я когда-нибудь тронул хоть пальцем для того, чтобы иметь честь им понравиться.

– Я и не желаю совсем им нравиться, с чего вы взяли? Не забывайте одного только, Набегов, что и я – Аршинов, не Иванов, не Петров, не Сидоров, а Аршинов.

– Допустим, что я этого не забыл… Далее.

– Не забывайте также и того, что они, мои братья, знают, что я «незаконнорожденный».

– Негодяи! – вспыхнул Набегов.

– Да, Набегов, и они знают, что они законнорожденны.

– Что же из этого? Надеюсь, вы человек без предрассудков?

– Да, но с самолюбием.

– Еще бы! Человек – не тряпка.

– Я уверен, что сегодня же все знакомые и незнакомые узнают по секрету, разумеется, что я… незаконнорожденный.

– И плюйте на это.

– Я и плюю. Я не настолько глуп, чтоб придавать этому какую-то особенную важность. Я с этим примиряюсь и, если б моей матери не было в живых, беспокоился бы об этом столько же, сколько вы беспокоитесь о судьбах каких-нибудь Сандвичевых островов. Но дело в том, что, если я откажусь от дуэли с Благодаровым, те же братцы назовут меня трусом – и будут правы.

– Какой вы, к черту, трус?

– Постойте…

– Нет, вы постойте, я понимаю, куда вы свою речь клоните. Вы все, простите, одного лишь только переварить не можете: если какая-нибудь дрянь назовет вас трусом. Где ваша трусость? В чем она выразилась? Извините, я не понимаю! Вы ж обидчика заушили по всем правилам оплеушного искусства и вы же беспокоитесь о том, что вас назовут трусом?

– Совершенно верно, но оскорбления такого рода не смываются пощечинами.

– Кровью, значит? Ну, конечно, – проговорил с иронией Набегов, – кровь – все-таки жидкость, которою можно что-нибудь смыть, а пощечина только размазывает оскорбление!

– У всякого свои взгляды, Набегов…

– На смывку оскорбления? – перебил студента литератор. – Я и не спорю!

– И я не уверяю вас, чтобы мои взгляды были лучшие… есть другое кое-что, мой милый секундант, что заставляет меня искать дуэли.

Набегов вопросительно посмотрел на Сергея.

– Если б не была замешана в это дело честь женщины, которая… которую… ну, которую я люблю! Понимаете, Набегов, люблю до безумия, до сумасшествия и ненавижу ее и люблю! За что ненавижу, не знаю, за что люблю, тоже не знаю. И видел я ее только один раз, а люблю… и как люблю, если б вы только знали это чувство, Набегов!

– Вы любите Тюфякову?

– Любили ли вы когда-нибудь? – не отвечая на его вопрос, спросил Сергей.

– Любил, – ответил просто Набегов.

– И говорите так спокойно? Не верю, вы не любили!

– Представьте, любил. И не любил, если хотите, а просто в тумане пребывал. Видел всюду свой идеал и готовился на кандидата в желтый дом.

– Вы шутите?

– Совершенно серьезно говорю-с. Затем вышла такая глупая история, которую разыграл мой идеал, что я моментально выздоровел, и вы выздоровеете, если и ваш идеал проделает какой-нибудь пошлый кунсштюк.

– Значит, вы любили женщину, которая не понимала вас?., не стоила вас?..

– Ах, Сергей Иванович, клянусь вам моею душой, нет на свете женщин, которые понимали бы нас и ценили бы по достоинству. Эта истина, положим, избита, но, к сожалению, верна, как дважды два четыре.

– Вы ошиблись в одной женщине и поэтому так судите о всех.

– Может быть, – рассмеялся Набегов. – Говорят, когда обожжешься на молоке, дуешь и на воду. Итак, Сергей Иванович, вы непременно хотите стреляться с Благодаровым?

– Это дело решенное.

– Черт знает, что такое! – хлопнул себя по коленке кулаком Набегов. – И вы думаете, ваш идеал поблагодарит вас за то, что господин Благодаров раскроит ваш череп?

– Я об этом забочусь гораздо менее, чем вы думаете.

Набегов сделал длинную затяжку и сплюнул.

– Как хотите, – наконец проговорил он, сбрасывая мизинцем пепел с папиросы. – Вы не ребенок, которому нужно постоянно твердить, что здесь вот лужица, а тут канавка, – перешагни, душенька! Но я лично этой дуэлью возмущаюсь. Драться черт знает с кем и ради того только, чтоб вашему идеалу не передали, что вы трус, – глупо, сугубо глупо, до отвращения глупо!

– Вы не понимаете меня, Набегов, – мягко проговорил Сергей, взяв за руки литератора.

– Ах, отстаньте, я все понимаю! – с раздражением крикнул тот, выдергивая свои руки из рук студента. – И заранее заказываю панихиду по рабе Божием Сергее.

– Вы уверены, что я буду убит?

– Пари даже

– Никогда.

– А лезете драться!.. Черт знает что такое! – вышел из себя Набегов. – Когда быка ведут колоть на бойню, и тот упирается, а вы… вы… нет, я этого негодяя заставлю отказаться от дуэли.

– Господин Набегов, – проговорил Сергей, бледнея, – я вас прошу не делать этого: я оскорблен вдвойне, я оскорблен так, как никого не оскорбляли, а вы хотите, чтоб я сыграл унизительную роль труса.

– Да нет же, кто вам говорит про это?

– Я все понимаю. Вы сами же говорите, что я не ребенок, которому нужно указывать канавку или лужицу… Я иду на дуэль не очертя голову, не ради глупого каприза… Согласитесь сами, что подставлять лоб под пулю никому не легко.

– Но кому подставлять свой лоб, – вот вопрос!

– Я и это знаю. Вы ошибаетесь, думая, что я подставляю его Благодарову… Я подставляю его братьям и дяде… убьют меня – на их стороне сила; останусь я жив – на моей стороне правда… Правда, Набегов, правда… одна только правда.

– Ах уж эта мне правда! – схватился за затылок литератор. – Где-то даже было такое двустишие написано: «Правда! Правда! Что такое? Слово правда, но плохое!» А о матери вашей вы думали?

– Вы не хотите быть моим секундантом? – с раздражением крикнул Сергей. – Не хотите?

– Не хотел бы, а не не хочу… не хотел бы быть свидетелем убийства, потому что дуэль при таких неравных шансах – не дуэль, а отвратительное и никому не нужное убийство…

– Неправда, Набегов. Кому-нибудь оно и будет нужно… но довольно спорить… Останемся каждый при своих убеждениях и кончим дело. Вы не отказываетесь быть моим секундантом?

– Конечно, нет.

– Благодарю вас.

– Не за что, – отрезал Набегов, ломая между пальцев папиросу. – Но я даю вам честное слово, что прежде, чем вы будете стреляться с этою канальей, я ему всю рожу разобью вот этой палкой.

– Это меня не касается…

– Еще бы это вас касалось! Будет с вас и того, что вы прохвосту лоб подставляете. Вы хотите, чтобы я поехал к нему?

– Я буду вас просить об этом, но если вам почему-либо…

– Я поеду… сегодня же поеду и сегодня же, черт меня возьми, всю ему харю испорчу… Ваши условия дуэли?

– Это вы уже устроите сами… я, право, не знаю…

– И прекрасно. Будьте уверены, что я сделаю все, что нужно… Время дуэли для вас безразлично?

– Чем скорее, тем лучше.

– Я вас спрашиваю потому, что едва ли он станет стреляться с вами с испорченною рожей… а что я ему ее испорчу, в этом не может быть никаких сомнений, прежде чем он вас отправит на тот свет, я ему покажу этот свет… – Набегов встал, натянул на себя пальто и надвинул до бровей шляпу. – Прощайте! – отрывисто заговорил он, протягивая руку студенту. – Адрес этой дряни вам известен?

– Нет.

– Я узнаю его от Андрюшки, наверно, они оба будут его секундантами… Ах, да, вам нужен другой секундант, есть у вас на примете кто-нибудь?

– Положительно никого.

– Я вам его достану.

– Вы меня очень обяжете…

– Перелетова Грегуара возьму. Чудный малый. Лицом – тунгус, но душою – агнец. Был кочегаром, артистом, дрался с турками, а теперь пишет стихи и носит папаху, приводя в трепет своим диким видом ребят до шести лет включительно. Я его к вам привезу…

– Очень буду рад с ним познакомиться.

– Ну, не очень будете рады: если протянете ему для пожатия всю руку, он сожмет ее так, что век его рукопожатия не забудете, силища медвежья, посему советую протягивать ему для приветствия палец, много два, но лучше всего палец, ибо сие для одного пальца безопасно.

Набегов пожал руку студенту и, закурив папиросу, направился к двери.

– Вы так и не хотите чаю выпить? – спросил его Сергей.

– В другой раз, в другой раз, Сергей Иванович. Вот когда приеду к вам с ответом, тогда поите, может быть, и будет за что поить, а теперь не за что!..

Набегов торопливо раскланялся с Сергеем и, выбежав за ворота, вскочил в пролетку и крикнул извозчику:

– На Варварку!

Ни Андрея, ни Афони он не застал в лавке: и тот и другой отправились завтракать в «Московский».

Спустя пять минут Набегов входил уже в двухсветный красавец-зал ресторана и, оглушенный шумом голосов посетителей и мощными звуками машины, игравшей мотив из «Цыганского барона», высматривал Аршиновых.

– Набегов! Набегов! – окликнули его с одного из столов.

Он повернулся на зов и увидал братьев, сидевших за чашками кофе и щелкавших зубочистками.

– Вот вы где, – произнес Набегов, подходя к Аршиновым, – а я к вам, милостивые государи, гостинодворские синьоры!

– Садись! – хлопнул фамильярно по плечу литератора Андрюша. – Хочешь есть?

– Хочу.

– Сейчас… Эй, чела-э-эк!

– Ты разве еще не завтракал? – спросил его Набегов.

– Разумеется, позавтракал, видишь, кофе пью. Это я для тебя.

– Напрасный труд, шер Андре! Когда я прихожу в трактир, чтобы есть, терпеть не могу, если моим меню распоряжаются посторонние. Сиди, пей свой кофе и позволь мне распорядиться самому моим завтраком.

– Сделай одолжение, – смешался тот, – я думал…

– Меньше думай, друг мой, – с иронией проговорил Набегов, смотря то на Андрея, то на Афоню, – ибо писано есть, что лишняя дума только обременяет пустую голову. Кстати, о пустых головах. Наверное, вы знаете адрес вашего друга и во всех крюшонных делах соратника Благодарова?

Андрей с Афоней переглянулись.

XXI

– Ты хочешь знать адрес Благодарова? – переспросил Афоня. – Зачем он тебе понадобился?

– Это вопрос другой. Я спрашиваю вас: известен вам адрес этого милого вьюноши или нет?

– Как тебе сказать? – начал Андрюша, смотря вопросительно на брата.

Афоня слегка кивнул головой и помешал ложкой кофе.

– У меня записан его адрес, – поторопился Андрюша, – но сказать наверно…

– Прекрасно, – перебил его Набегов, – доставай записную книжку.

Набегов подозвал полового и заказал ему телячьи ножки.

– Вот

– Упомню и так. Теперь другой вопрос: есть у него семья?

– Вот уж этого я совсем не знаю, – развел руками Андрюша, – я никогда не был у него в квартире.

– Хорош приятель!

– Встречались вообще в обществе, а к нему заезжать не приходилось, и потом, ведь, Набегов, я должен тебе сказать откровенно, что я его не считаю за приятеля.

– Вот как!

– Да. Я знаком с ним, это правда, но чтоб назвать его своим приятелем, я – как бы тебе сказать? – не имею на это никаких данных.

– А Афоня его и совсем не знает?

– Я? – встрепенулся тот. – Раза два-три видел его с Андрюшей, и только.

– Очень мило, – засмеялся Набегов, – один его знает чуть-чуть, другой совсем не знает, а между тем этот господин Икс приходит к вам как хороший знакомый и ведет себя как порядочная свинья и не встречает со стороны хозяев никакого протеста!

– Постой, – остановил Набегова Андрюша, – ты намекаешь на историю с Сержем?

– Разумеется.

– Мы останавливали его, ты не прав, mon ami, – если бы не мы, он убил бы до смерти Сержа.

– Неужели?

– Да. О, ты не знаешь Благодарова, он страшно силен.

– Как? Он уже бил тебя?

– Ты вечно остришь! Я знаю, вообще видел, как-то раз он бил извозчика.

– Извозчика! Дурак извозчик! Неужели с ним кнута не было?

– Не знаю, но Благодаров его ужасно избил. Разумеется, он потом, как благородный человек, дал ему три рубля на чай.

– Удивительное благородство! И еще более удивительные у тебя понятия о благородстве!

– Но извозчик его оскорбил, mon ami…

– Оставим извозчика в покое и обратимся к вашему благородному шевалье Благодарову. Не можешь ли ты мне сказать, по крайней мере, когда я могу застать его дома?

– Не могу, потому что совсем не знаю его образа жизни. На скачках, вероятно, он будет непременно.

– Гм… Будет очень грустно, если проедешься задаром.

– Тебе нужно его видеть?

– Нужно.

– И все по делу… Сергея?

Набегов прищурился на Андрея и усмехнулся.

– Ты догадлив, шер Андре.

– Как? Неужели Сергей хочет…

– Драться? Да!

– Но это глупо, – заметил спокойно Афоня.

– И ужасно глупо, – добавил Андрюша, вытягивая из рукавов тужурки белоснежные манжетки сорочки.

– Вы находите?

– О, конечно! – проговорил Афоня, отодвигая от себя пустую чашку. – Сергей первый завел скандал, обругав Благодарова, и затем вместо извинения полез драться… Благодаров был так благороден, что ради нас извинил ему его дикую выходку, и вот результаты… Его же обидевший вызывает на дуэль, так, кажется, ведь, господин Набегов?

– Так точно-с, господин Аршинов! – ответил тот, бледнея от злости. – Я не стану с вами спорить о благородстве господина Благодарова, может быть, вы и правы с коммерческой точки зрения.

– С коммерческой?

– Да-с. Вам выгодно облагораживать негодяя и оплевывать своего родственника, вы так и поступаете, и должны так поступать; но позвольте вам заметить, что не весь же свет состоит из таких коммерсантов, как вы.

– Вы не помните, что говорите, господин Набегов, – вспыхнул Афоня.

– Mon ami, ты действительно не в тарелке, – схватил за руку Набегова Андрюша.

– Я все помню, господин Аршинов, – ответил Набегов, отталкивая руку Андрея, – и никогда своих слов назад не беру. Если вы порядочный человек, вы не должны говорить таких мерзостей. Я был свидетелем ссоры вашего брата с Благодаровым и никому не позволю говорить неправду. И вам, милостивые государи, я первым заткну рот, чтобы вы не смели забрасывать грязью хороших и честных людей.

– Вы возбуждены, господин Набегов.

– Возмущен-с, а не возбужден, потому что никак не ожидал услыхать нахальную ложь от людей, которых я до сих пор считал порядочными.

– Это уж слишком, наконец! – передернулся Афоня.

– Не правда ли, Афоня? – поднял плечи кверху Андрей.

– Слишком? Неужели? Вот видите, синьоры, как вы нетактично поступаете: там, где нужно показать благородное негодование, – вы молчите, а где не следует – негодуете, то есть абсолютно ни малейшего смысла! И знаете, что я вам скажу-с: всякий посторонний человек, знакомый только отчасти с этой историей, подумает, что автор всей этой каши – вы, и будет прав.

– Господин Набегов! – возвысил голос Афоня.

– Господин Аршинов, потрудитесь не возвышать голоса, – во-первых, я этого терпеть не могу, а во-вторых, кругом публика, падкая до всяких даровых развлечений. Это раз. Затем, если вы считаете себя оскорбленным, всегда к вашим услугам.

– Я не возвышаю голоса, с чего вы взяли? – отодвинулся от Набегова Афоня. – Но ваш тон возмутителен.

– А ваш относительно Сергея Ивановича благороден?

– Несомненно. У всякого свое мнение.

– С чем вас и поздравляю. А вот и телячьи ножки приехали. Налейте рюмку водки!

Набегов выпил рюмку и принялся за ножки.

Аршиновы молчали, поглядывая друг на друга и не зная, как выйти из неудобного положения.

– Ножки превосходны, – заметил Набегов, косясь с усмешкой на братьев. – Кстати, господа, вы мне теперь совсем не нужны, да и я, кажется, вам не нужен.

– Мы сейчас и отправимся, – проговорил Афоня, выбрасывая на стол трехрублевую бумажку. – Если позволите, господин Набегов, сделать вам один маленький вопрос…

– Хоть сотню.

– Сергей непременно хочет стреляться с Благодаровым?

– А вы боялись, вероятно, что он не станет стреляться?

– Мы ничего не боялись и не боимся, – раздраженно проговорил Афоня, презрительно смотря на литератора, – я вас спрашиваю только.

– Я вам давно сказал, что хочет стреляться.

– И он поручил вам… объявить об этом Благодарову?

– Разумеется.

– Едва ли Благодаров согласится на эту дуэль.

– Разве ему плохо заплатили за нее?

– Я вас не понимаю, – побледнел Афоня.

– То есть я хотел сказать, что он будет стреляться.

– Вот как? Вы заранее знаете, что Благодаров даст согласие?

– Знаю.

– Вы слишком самоуверенны, господин Набегов.

– А вы очень недальновидны, господин Аршинов… Целых три гнезда бабок из ножек вышло, не сыграть ли нам, шер Андре, в бабки?

– Ты все шутишь,

– И не раскаиваюсь в этом: мои шутки не приносят никому вреда. Не бойся их, шер Андре: они, может быть, наивны, но зато совершенно безвредны. Есть другие шутки, которых следует бояться, – это шутки чужою репутацией, чужою жизнью. Если тебе когда-нибудь придет в голову такая шутка, подумай о своей совести прежде, чем пустить шутку в дело.

– До свиданья-с, господин Набегов, – поднялся из-за стола Афоня.

– Вы уже уходите? С одной стороны, очень жаль лишиться такой милой и высоконравственной компании, как ваша…

– Андрюша, пойдем, – прервал Набегова Афоня, – а вам я посоветую не ездить к Благодарову, – напрасная трата времени.

– Почему?

– Потому что он стреляться с Сергеем не будет…

– Будет-с. Я его заставлю.

– Вы?

– Я-с. Что вы на меня так смотрите? Вы не верите?

– А я его заставлю не драться с Сергеем. Вы меня считаете человеком, лишенным всяких благородных побуждений, так я вам докажу, что у меня благородства больше, чем вы предполагаете.

– Громко сказано, со сцены такие реплики выходят эффектными.

– Вы можете иронизировать, сколько вам угодно, но я никогда не позволю, чтобы мой брат из-за глупой ссоры за какую-то смазливую бабенку подставлял свой лоб первому встречному.

– Представьте, я говорил ему то же самое.

– И он все-таки намерен стреляться?

– Весьма даже намерен. Как хотите, в его жилах все-таки течет аршиновская сумасбродная кровь, – ответил Набегов, налегая с особенным ударением на слово «все-таки».

– Этой дуэли не будет.

– Она будет, – вздохнул Набегов, – несмотря на то, что ни вы, ни я не желаем этой дуэли. Вероятно, господа, вы будете секундантами Благодарова?

– С чего вы это взяли? – с негодованием сказал Афоня, опускаясь снова на стул. – Чтобы мы приняли участие в этом позорном поединке – никогда!

– Конечно, mon ami, – подтвердил Андрюша, – мы не бретеры, не сумасшедшие, а наконец, как хочешь, такие вещи кладут известную тень на репутацию, которою мы дорожим, как все порядочные люди.

– Ты болтаешь пустяки, Андрей, – остановил брата Афоня, – во-первых, я приложу все усилия к тому, чтобы расстроить эту дуэль, а во-вторых, если, несмотря на все, дуэль состоится, мое нравственное чувство никогда не позволит мне принять хотя бы даже косвенное участие в этом позорном деле.

– О, конечно, – с жаром воскликнул Набегов, – гораздо умнее и выгоднее умыть руки и отойти к сторонке!.. Вы не сродни ли как-нибудь блаженной памяти Пилату Понтийскому?

Афоня молча встал со стула, взял под руку Андрея и, бросив на Набегова уничтожающий взгляд, удалился из ресторана.

– С Богом, синьоры, – напутствовад их Набегов, вытирая салфеткой губы, – по крайней мере, вы теперь знаете, что я вас раскусил… ну-с, а теперь полетим на всех парусах к не менее благородному синьору Благодарову…

Набегов расплатился за ножки и, наняв извозчика, покатил в Богородское.

Дачу, на которой жил Благодаров, он нашел скоро, но прежде чем идти на поиски Благодарова, он решил «позондировать почву», то есть узнать некоторые подробности о жизни Благодарова.

На его счастье, из ворот дачи вышел дворник, бородастый мужик, с открытою, несколько простоватой, физиономией.

Целковый, который Набегов подарил на память бородачу, открыл ему многое.

Он знал теперь, с кем будет иметь дело, и смело вошел в палисадник, опушенный неизбежною акацией.

Первый, кто попался ему, был Благодаров, шедший ему навстречу с сигарой в зубах.

Увидав Набегова, он вздрогнул от неожиданности и остановился.

– Не узнали-с? – спросил его Набегов, приподнимая с усмешкой шляпу.

– Ах, это вы! – засуетился тот, протягивая ему руку. – Очень рад… Как ваше здоровье?

– Благодарю вас, отлично! – ответил Набегов, пряча руку в карман панталон. – Надеюсь, и ваше драгоценное здоровье удовлетворительно?

– Да… ничего, – пробормотал тот, закидывая протянутую руку за спину.

– Вижу-с, вижу-с… даже на щечках никакого знака не осталось… прекрасною, выдержанною физиономией обладаете, господин Благодаров!

– Надеюсь, вы не затем пришли ко мне, господин Набегов, чтобы любоваться моею физиономией, – нахмурил брови Благодаров.

– Ну, конечно, нет! Я ведь не содержанка, которая любит разрумяненные щечки практичных юнцов.

– Милостивый государь… я терпеть не могу нахалов!

– Я тоже. Странно: ничего, кажется, у нас нет общего, а вкусы одинаковы…

– Что вам угодно от меня? – едва сдерживая себя, проговорил Благодаров.

– Вы не догадываетесь?

– Я не люблю тратить время на бесплодные догадки.

– Совершенно с вами согласен, – в тысячу раз полезнее употреблять его на обделывание выгодных делишек… Я приехал к вам объясниться по делу.

– У меня с вами никаких дел нет и быть не может.

– Ну, вот в этом-то вы и ошибаетесь. Видал я вас, положим, очень редко, знаю вас еще меньше, но, тем не менее, всегда чувствовал к вам какое-то особенное влечение, – продолжал Набегов, ласково улыбаясь.

– Вы кончите свои глупые шутки или нет?

– Странное вы имеете понятие о шутках! Я говорю с вами серьезно, а вы принимаете мои слова за шутку.

– Хорошо-с. Не угодно ли объяснить, что вам угодно от меня?

– Извольте-с. Я приехал к вам по поручению Сергея Ивановича Аршинова, господин Благодаров!

– А! Я вас слушаю…

– Здесь, мне кажется, нам неудобно будет объясняться: люди мы с вами сангвинические, заговорим, пожалуй, громко и потревожим покой хозяйки этого бесподобного палаццо… Дамы вообще нервны и в пылу раздражения любят своими туфельками подрумянивать нарушителей их покоя.

– Хорошо-с… пойдемте в лес…

– Очень обязали, милостивый государь… не знаю, как и благодарить вас…

– Пожалуйста, без шутовства… идемте-с…

– Наденьте сперва шляпу.

Благодаров схватился за голову и бросился на террасу.

Набегов вышел на улицу и стал насвистывать какой-то марш.

Не прошло и пяти минут, как Благодаров выскочил из калитки и крикнул Набегову, зазевавшемуся на ребятишек:

– Идем!

Они молча прошли два-три переулка и повернули в лес.

Навстречу им попадались дачники и дачницы, возвращавшиеся с прогулки и с любопытством оглядывавшие Набегова.

Благодаров щурился на дам, напевая ариетки и фатовски играя хлыстиком, а Набегов, идя сзади Благодарова, упорно смотрел в его гладко подстриженный затылок и с наслаждением вдыхал в себя смолистый запах сосны.

Пройдя несколько влево, Благодаров подошел к лежавшему дереву, давным-давно сваленному бурей, и повернулся к Набегову.

– Теперь мы

XXII

На другой день после свидания с Благодаровым Набегов поехал к Сергею и застал его за завтраком.

Сергей представил литератора матери и Подворотневу как хорошего человека и приятеля.

Набегов с чувством пожал руку Олимпиаде Сергеевне и, не заставив себя долго упрашивать, засел за стол и основательно занялся ростбифом.

– А вы постоянно в Москве живете? – спросила у него Олимпиада Сергеевна.

– Постоянно я нигде не живу, – ответил Набегов, запивая жаркое стаканом вина. – Всю жизнь провожу в разъездах. Сегодня я здесь, завтра – в Рязани, послезавтра – в Киеве.

– Это хорошо, во всех отношениях, – заметил Подворотнев. – Новые места, другие люди, закиснуть себе не даете.

– Характер у меня непоседливый, не люблю долго на одном месте засиживаться. Вот и сейчас меня уже тянет с вашей террасы в парк, – засмеялся Набегов, прикладываясь к ручке хозяйки.

– После завтрака хорошо прогуляться. Сережа, вероятно, тоже с удовольствием пройдется.

– Конечно, мамочка… Пойдемте, Набегов… Тебя я не приглашаю с собой, не умею тихо ходить.

– Я тоже, – добавил Набегов.

– Идите, идите. Я пройдусь немного с Аркадием Зиновьичем и затем вернусь домой. Вы к чаю придете?

– Не знаю, во всяком случае, нас не дожидайся. Может быть, загуляемся и придем позже.

Набегов закурил сигару, предложенную ему Сергеем, и, раскланявшись с Олимпиадой Сергеевной, отправился вслед за Сергеем.

Несколько минут они шли молча. Сергей все ожидал, что Набегов заговорит первый о дуэли, но Набегов так увлекся красотой парка, что совсем забыл о цели своего приезда.

– Удивительно красивый парк! – заговорил наконец Набегов, опускаясь на первую попавшуюся скамью. – Вы ничего не имеете против станции?

– Ровно ничего. Здесь очень недурное место для отдыха.

– И какая тишина здесь. Вы стихи не пишете?

– Я? – удивился Сергей. – Нет.

– Напрасно. Местоположение весьма располагающее к стихосложению. Посмотрите на этот дуб, освещенный солнцем, как он красив и поэтичен!

– А вы пишете стихи?

– Пробовал когда-то, да ничего из этого не вышло, – комически развел руками Набегов, – как сейчас помню, как я одной прелестной барышне альбом испортил. Ухаживал я за ней месяца три и совсем не подозревал, что у милой девицы заведен альбом, куда всякий, званый и незваный, заносил шалости своей музы.

– Большая глупость.

– Альбомные стихи или самые альбомы?

– И то и другое вместе.

– Совершенно с вами согласен. Поднесла барышня проклятый альбом и мне. «Милый, – говорит, – Набегов, я так вас люблю и уважаю, что непременно хочу иметь от вас что-нибудь на память, вот вам альбом, напишите какие-нибудь стишки!» – «С удовольствием, – отвечаю, – несравненная, напишу сегодня вечером, а завтра и принесу». – «Ах нет, вы должны сейчас написать что-нибудь экспромтом!..» И перо, понимаете, в руки сует. Что вы прикажете делать? С одной стороны – никогда я стихов не писал, а с другой – умоляюще-ласкающий взгляд прехорошенькой девицы. Э, думаю, была не была, чем черт не шутит, может быть, и выйдет экспромт! Схватил перо да и пустил по всей странице:

Тебе, о дивная Annette,

Пишу в альбом я сей сонет…

И стоп! Дальше ни с места. Можете себе представить, вспотел весь от поэтических потуг, а толку никакого! Вижу и чувствую сам, что вместо экспромта у меня черт знает, что выходит. Хотел вырвать испорченную страницу да впопыхах и выдрал страницы три с разными «мадригалами» и «ноктюрнами»… Меня чуть удар не хватил от такого казуса! Да на мое счастье приехали к ним гости, и я, схватив свой неудачный сонет, удрал от «дивной Аннеты» черным ходом. Не надо, кажется, говорить, что с той поры я и стихов не пишу, и к «дивной Annette» не хожу!

Сергей расхохотался, рассмеялся и Набегов, вспоминая добродушно случившееся с ним неприятное происшествие.

– Не хотите ли пройти дальше? – спросил Сергей.

– Пойдем.

Они поднялись и пошли вглубь парка.

– Скажите, вы… видели Благодарова? – остановился на секунду Сергей.

– Ах да! – ударил себя по лбу Набегов. – Простите, совсем забыл об этой твари. Был-с, как же-с, и имел неудовольствие с ним беседовать…

– Вчера?

– Да. Он положительно отказался от дуэли.

– Негодяй! – вспыхнул Сергей.

– Но все-таки драться будет.

– Вы его заставили принять вызов?

– Разумеется. Но если б вы только знали, каких усилий мне стоило заставить его принять этот вызов!

– Очень вами благодарен.

– Не стоит. Не знаю, будет ли он меня благодарить, но, скажу по чистой совести, я сделал все, что мог… бил его, по крайней мере, с полчаса.

– Били? – с удивлением посмотрел Сергей на Набегова.

– Бил-с. Другими словами говоря, воодушевлял его на дуэль… Что вы на меня так смотрите?

– Я удивляюсь.

– Положительно, нечему. Что мне было с ним делать, скажите, пожалуйста? Человек наделал мерзостей, и, когда ему предлагают рассчитаться за эти мерзости честным образом, он начинает вилять хвостом и грозить полицией. Я его и стал бить, и бил до тех пор, пока он путем вбитой в его глупую башку логики не пришел к тому выводу, что дуэль необходима. Ясно?

– Очень, – улыбнулся Сергей. – Когда же мы стреляемся?

– Это будет зависеть… от… от…

– От меня?

– Нет, от его испорченной физиономии. С синяками он, как истый джентльмен, стреляться не станет, а когда они заживут – ведает Аллах. Будьте покойны: драться он станет, а когда, не все ли вам равно? Сегодня, завтра, через неделю, через месяц.

– Мне хотелось бы поскорее покончить с ним счеты.

– Для того, чтобы получить свинцовый гостинец, торопиться, право, не стоит. Да я бы на вашем месте и совсем не стал стреляться с этой гадиной, в особенности после того, что я узнал о нем. Вы знаете, что такое господин Благодаров?

– Совсем не знаю.

– Ну, так узнайте: он ни больше ни меньше как верный слуга возлюбленной вашего милейшего дядюшки Андрея Афанасьевича.

– Что вы говорите? – с изумлением проговорил Сергей.

– Говорю то, что есть на самом деле,

– Дядя… возлюбленная… взрослые дети… дочь-невеста… Не может быть, вам солгали, Набегов!

– Мне сказали только правду. То-то вот и

– Вы меня поражаете, откровенно вам скажу.

– Ничего, привыкнете. И не то еще увидите, как в настоящую-то «жисть» окунетесь.

– Жалкая жизнь!

– А ею, между тем, не менее все люди и человеки живут. И ни мы, ни наши дети, ни наши внуки не дождутся другой жизни. Когда на земле будет царить правда, чистота и разум, от нас с вами не останется и пылинки.

– Вы правы. И семья дяди не знает об этом?

– Не знаю. Да и какое нам до этого дело?

– Мне жаль тетку.

– Молодые Аршиновы, наверное, знают об этом, иначе я не понимаю их дружбы с Благодаровым. Теперь вы, надеюсь, верите тому, что вся эта гнусная история затеяна вашим любезнейшим онклем?

– О, конечно!

– Ну и слава богу. Отличный сюжет для философских размышлений на свободе… Сядем здесь, посмотрите, как хороша эта даль.

Они сели на траву и залюбовались развернувшимся перед ними пейзажем.

* * *

Обручение Ани с бароном фон Штрезе праздновали скромно и даже скучно. Музыки не было, а нанятый тапер с музыкальными вихрами, за отсутствием танцующих, бродил по саду и зевал в кулак.

Обед, следовавший вслед за обручением, прошел вяло, несмотря на бесконечные тосты, которые то и дело говорили Андрюша с Афоней.

Только одна Аня была весела и почти не отрывала от жениха своих глаз, блиставших счастием и верой в будущее. Ее оживленное личико пылало румянцем, а голос звенел, как хрусталь.

Жених улыбался всем и каждому и, потягивая лениво шампанское, нежно смотрел на свою счастливую невесту.

Андрей Афанасьевич хотел казаться веселым и не мог: все его улыбки выходили кислыми и ненатуральными.

Афанасий Иванович, сидевший рядом с женихом, отлично видел беспокойное состояние сына и терялся в догадках.

Тюфяковой не было. Она обещала приехать позже. Афоня, впрочем, предложил тост за здоровье «отсутствующей дорогой Елены Аристарховны»; Аршиновы с шумом приняли тост и даже крикнули «ура».

Афанасию Ивановичу все это казалось в высшей степени странным. Он задумчиво покачивал головой и устремлял на сына испытующий взгляд.

После обеда все разбрелись по саду.

Старик Аршинов тоже спустился в сад и подсел к невесте, сидевшей под развесистою липой.

– А где же твой жених, Анюта? – спросил он, смотря с грустью на внучку.

– Пошел курить с Андрюшей. Садись, дедушка.

Старик сел и посмотрел сбоку на Аню.

– Счастлива, а?

– Счастлива, дедушка, очень счастлива, – ответила Аня, целуя деда, – мой Аркадий – чудный человек.

– Вот как! – усмехнулся Афанасий Иванович. – Да давно ли ты его знаешь?

– Это все равно, дедушка, мне сердце говорит, что он хороший человек.

– Да ну, уж если сердце заговорило, спорить нечего… Дай бог, чтоб ты целый век, Анюта, говорила то же, что и сейчас.

– Дай бог, дедушка, – задумчиво проговорила Аня, – ты, кажется, не веришь в мое счастье?

– Не верю, Анюта.

– Да? Странно, бывают минуты, когда я и сама в него не верю.

– Вот видишь.

– Но ведь это бывает минутами, дедушка, а затем, когда я поразмыслю хорошенько, я успокаиваюсь.

– Дай бог, дай бог, а все-таки мой совет тебе – глядеть в оба.

– За Аркадием? Ах, дедушка, дедушка, неужели ты думаешь, что если б я ему не верила, пошла бы за него замуж?

– Верить – верь, а недоверие в запасе держи. Много я людей на свете видел, Анюта, и пришел же вот к тому, что верить в них перестал. Горько это, обидно, а ничего не поделаешь, а пуще всего деньгой его не балуй.

– Дедушка, ты до смешного стал недоверчив, – засмеялась Аня, – успокойся, у Аркадия есть свои деньги и мои ему совсем не нужны.

Во всех отношениях(фр.).

Доброго вечера, господин(ит.).

И это все(фр.).

Друг дома(фр.).

– Это он тебе говорил?

– Да.

– Не верь, Анюта. Впрочем, поступай, как знаешь… Деньга балует человека, а легкомысленного и вовсе портит.

– Значит, по твоему мнению, мой Аркадий легкомыслен?

– Не знаю, Анюта, тебе лучше знать, а совет деда все-таки запомни, может, и пригодится когда.

– Буду помнить, дедушка, – засмеялась Аня и звонко поцеловала Афанасия Ивановича.

С террасы сходила Тюфякова в сопровождении Афони.

Аня бросилась к ней навстречу.

Афанасий Иванович вздохнул глубоко и посмотрел из-под руки на подходившую к нему вдовушку.

– Афанасий Иванович, как я рада вас видеть! – заговорила она, с нежною улыбкой смотря на поднявшегося старика. – Сидите, сидите, пожалуйста.

– И я очень рад вас видеть, – улыбнулся старик, держа в своих руках руку вдовушки. – Молодеете все, хорошеете, и от вас, ровно от красного солнышка, теплом да светом веет.

– Совсем вы меня захвалили, милый Афанасий Иванович. Аня, можешь идти к жениху.

– Я его сейчас приведу к вам.

– Зачем? Я его уже видела. Афанасий Андреевич, вы очень милый кавалер.

– И раб, душою преданный своей даме, – поспешил заметить тот.

– Верю.

– Мерси, позвольте поцеловать ручку.

– Целуйте и уходите, я хочу поболтать.

– Я не буду мешать вашему разговору, – поклонился тот, – что прикажете подать? Чаю? Кофе? Вина?

– Будьте любезны, пришлите чашку чаю.

Афоня удалился.

Афанасий Иванович с удовольствием смотрел на Тюфякову и улыбался.

– Не налюбуюсь на вас, Елена Аристарховна, – сказал он. – Расцвели вы, словно маков цвет, а помните, какие замужем-то были?

– Не поминайте мне этого времени, Афанасий Иванович: я его уже забыла.

– Забыли? Что значит злобы-то в вашем сердце нет.

– А вы тоже помолодели, Афанасий Иванович, – перебила его Тюфякова, стараясь переменить разговор. – Право, помолодели, и цвет лица здоровый, а глаза блестят, совсем молодцом.

– Куда уж мне молодеть! – рассмеялся старик. – Разваливаюсь, Елена Аристарховна, сам чувствую, что разваливаюсь, видали, чай, как старые здания разрушаются: там отлетит кирпичик, там два, а там, гляди, и все здание рухнет и рассыпется в прах, так вот иногда посмотришь на молодость да на красоту и сам как будто оживишься, хмель словно в себе чувствуешь, кураж.

– А вы почаще на молодых смотрите.

– Где их возьмешь-то? Сам никуда не езжу,

– Нет, серьезно, вы разве себя плохо чувствуете? – озабоченно спросила Тюфякова.

– Скриплю. То одно болит, то другое… Я своему школьнику сколько раз говорил: пропиши мне лекарства какого-нибудь… Школьника-то моего знаете?

– Сергея Ивановича? – вспыхнула вдовушка. – Как же, как же, прекрасный молодой человек!

– Сурьезный человек, Елена Аристарховна, это не то что… – Старик остановился и закашлялся. – Пропиши, говорю, – ухмыльнулся он себе в бороду. – А он, разбойник, что же мне в ответ? От старости, дед, говорит, никакого лекарства нет. Да! Доживаю вот век и радуюсь на людей… Все живет, суетится, торопится куда-то, а я уж никуда, ни-ни, сижу и жду своего часа, да!.. Так нравится вам мой школьник-то?

– Очень, Афанасий Иванович.

– Хороший парень, я его воспитал, я с гордостью это могу сказать, дай бог ему всякого счастия в жизни.

– Вы его, я вижу, очень любите.

– Школьника? – наклонился к вдовушке Афанасий Иванович, понижая голос. – Больше всех люблю.

– Я это заметила.

– И вас люблю. Душа у вас настоящая, не бабья душа, и сердце золотое, одно нехорошо: вдовеете долго, мужа вам надо, Елена Аристарховна.

– Где его взять, Афанасий Иванович? – смеялась Тюфякова. – Мужей много, да толку в них мало.

– Есть и толковые, поискать надо… ищите, сказано, и обрящете… да вот хоть бы моего школьника взять, пошли бы за него, а?

Тюфякова покраснела и, приблизившись к старику, шепнула ему на ухо:

– Хоть сейчас, Афанасий Иванович!

XXIII

Афанасий Иванович откинулся на спинку.

Он совсем не ожидал такого ответа от вдовушки.

– И это вы серьезно говорите, Елена Аристарховна? – спросил он смущенно после минутного молчания.

– Совершенно серьезно, милый мой, добрый Афанасий Иванович, – ответила та, забавляясь смущением старика.

– Этим не шутят.

– Знаю, – весело проговорила Тюфякова, крепко сжимая руку Афанасия Ивановича, – я хоть и немного плавала по морю жизни, но плавание, как вам самим известно, было не из удачных, и я ищу пристани, Афанасий Иванович, пристани тихой и безмятежной.

– Пора, пора.

– Одного я боюсь, добрый мой…

– Знаю, знаю, – замахал руками старик, тихо смеясь, – и полюбит ли вас мой школьник?

– И этого, и…

– Полюбит, полюбит! – не дал он договорить вдовушке. – Такую, как вы, да не полюбить? Господь с вами! Слепому надо быть.

– Я боюсь и другого, говорю с вами откровенно, как с отцом.

– Так и должны говорить.

– Боюсь, не стара ли я буду для него?

– Выдумали тоже! Ах вы, выдумщица! – засмеялся старик. – Пара, и какая еще парочка выйдет – на удивление всем и на зависть! Так сватать, а?

– Сватайте, при условии, если я нравлюсь ему.

– Ну да, уж это конечно… Ах, хорошая моя, так вы меня, старика, этим обрадовали, что я, пожалуй, еще лишних пять лет проживу, право, проживу! И за вас рад, и за школьника, и ему лучшей жены не найти, и вам лучше мужа не сыскать. Эх, жаль, его тут нету, а то бы я сейчас это и по рукам.

– Вот кстати, Афанасий Иванович, почему Андрей Афанасьевич ни его, ни Олимпиаду Сергеевну не пригласил к себе сегодня? Извините, но я просто не понимаю таких отношений.

Старик сморщился и угрюмо посмотрел по направлению к даче.

– Я сам не понимаю этого, – тихо заговорил он, – тут есть что-нибудь, а что, не проникну я никак… положим, Андрей и прежде не очень долюбливал школьника, а все-таки для такого семейного события, как благословение Ани, следовало, всячески следовало пригласить родного племянника.

– Вас, значит, тоже удивило их отсутствие?

– И очень! Помилуйте, родные и вдруг нет… я думал, захворала Липушка.

– И вы спрашивали у Андрея Афанасьевича, почему их нет? Простите, я, кажется, перехожу границы любопытства.

– Спрашивал, как же! «Лишние, – говорит, – они»… вообще уклонился.

– Но почему лишние, Андрей Афанасьевич вам не говорил?

– Разве от него добьешься толку? Сказал и отошел, он не желает дальше говорить, а я не желаю спрашивать.

Вдовушка пристально посмотрела на старика.

– Вы что на меня так испытующе смотрите? – поймал недоверчивый взгляд Тюфяковой Афанасий Иванович. – Не верите мне? Думаете, неправду вам говорю? Скрываю?

– Что вы, Афанасий Иванович, как вы можете это думать? – смешалась та.

– По взгляду вашему вижу, что не верите старику.

– Верю, верю, но… Андрей Афанасьевич мне сказал совсем другую причину…

Старик широко раскрыл глаза и с изумлением уставился на свою собеседницу.

– Вам? Он? Другую причину?.. – с расстановкой проговорил старик. – Какая же это другая причина?

– Я, право, не знаю, могу ли вам сказать ее… Может быть, эта тайна принадлежит ему, а вам совершенно неизвестна…

– Тайна, Елена Аристарховна? Интересно знать, с каких это пор у Андрея от меня тайны завелись… Кажется, в нашей семье никаких тайн не было… – Старик недоговорил и ударил себя по лбу. – Позвольте… Неужели Андрей осмелился сказать вам…

Взгляд вдовушки, брошенный на старика, сказал ему все.

Афанасий Иванович побледнел.

– Он вам… сказал это? – дрожащим голосом спросил он Тюфякову.

Вдовушка кивнула головой.

– Негодяй!.. Негодяй! – проговорил он, тряся головой. – Родного отца не пожалел… на позор его… к столбу публичному выставил!..

– Ради бога, успокойтесь, Афанасий Иванович, – испуганно проговорила та. – Про вас он слова не сказал.

– Про Липушку, конечно, говорил! О, Андрей у меня – парень тонкий!..

– Вы не подумайте, милый Афанасий Иванович, что меня огорчило открытие вашего сына.

– Я, я один во всем виноват, Елена Аристарховна… И Липа, и Сергей любили друг друга, а я, старый грешник, захотел потешить свой дурацкий ндрав и сделал их обоих несчастными… Двадцать с лишком лет я замаливаю этот грех и не замолю никогда…

– Вы не виноваты, Афанасий Иванович, – остановила его Тюфякова. – У каждого человека должны быть свои взгляды и убеждения; не ваша вина, если они не были лучшими…

– Жалеете вы старика и говорите так… Впрочем, думайте, как хотите, обо мне, я сам теперь о себе самого худшего мнения, но мне больно одно, Елена Аристарховна, что мой родной сын, которого я любил больше всех,

– Милый, Афанасий Иванович, успокойтесь, прошу вас. Верьте, я уважаю и люблю вас, как родного отца. Не ваша была вина, что вы родились в дикой среде, куда не проникало ни одного слова правды, ни одного согревающего луча света… Вы были покорным сыном своего века и жалким рабом своей среды… Я не хочу знать, каким вы были когда-то… Теперь, когда я живу, я вижу в вас человека с умным и любящим сердцем, человека, которого я могу любить и уважать. Дайте пожать мне вашу руку, она ласкала когда-то «незаконнорожденного», которого я люблю и душой, и сердцем.

– Спасибо вам, родная моя, – ответил взволнованный Афанасий Иванович, пожимая обеими руками ручку вдовушки, – за все спасибо, Елена Аристарховна, а Андрею я сделаю сюрприз… хе-хе-хе…

Старик смолк. К ним, окидывая обоих пристальным взглядом, подходил Андрей Афанасьевич…

* * *

Разъехались гости рано. Тюфякова уехала, впрочем, позднее всех. Хозяева так любезно просили ее посидеть лишний часок, что она не имела духа отказать им в этом.

Все время почти безотлучно около нее вертелся Афоня, занимал ее разговорами и так недвусмысленно вздыхал, что Тюфякова, как умная женщина, скоро поняла, в чем дело.

«Бедняжка, – подумала она, – да он, кажется, в меня влюбился!»

Ей стало смешно: после того, как она овдовела, ей не приходилось встречать ни одного молодого человека, который, познакомившись с ней, не начинал бы вздыхать.

«Или я очень хороша, или все они господа Юбкины… скорее Юбкины», – решила она однажды навсегда и перестала обращать внимание на вздохи и признания чрезмеру влюбчивых молодых людей.

Вздохи Афони даже рассердили ее, смотря на его почтенную лысину, она никак не предполагала встретить в обладателе ее розово-глупого юношу, способного краснеть от каждого слова женщины и таять, как сахар в кипятке, от каждого женского взгляда.

Ей было досадно, что Афанасий Андреевич, аттестованный со всех сторон за умного и серьезного человека, начинает перед ней разыгрывать роль глупого юнца; серьезного чувства к себе со стороны Афони она не допускала, и очень понятно почему: она любила уже другого, и Афони всего мира не представляли для нее ни малейшего интереса.

Влюбленные в большинстве случаев эгоисты: они не допускают в других того, что позволяют самим себе.

А Афоня вздыхал так громко и так искренно, что, кажется, каменная женщина и та бы поинтересовалась узнать причину таких задушевных воздыханий.

Она и поинтересовалась.

– Если посмотреть на вас со стороны, Афанасий Андреевич, – проговорила она с тонкой улыбкою на губах, – можно подумать, что вы влюблены…

– Вы угадали, Елена Аристарховна, – ответил тот, волнуясь, – я люблю…

Тюфякова полузакрыла глаза и зевнула.

– Я люблю и…

– И? – открыла она глаза.

– И… не знаю, могу ли я надеяться на взаимность… не теперь, нет, но в будущем. Я знаю, что пока я ничем не заслужил этой взаимности, но…

– Но, Афанасий Андреевич?

– Но мне кажется, что мое положение… мое чувство, которое я питаю к ней… вообще, нет серьезных причин для того, чтоб она не могла ответить на мой призыв.

– О, разумеется!..

– Не правда ли? – с живостью заговорил Афоня, ловя блуждающий взгляд Тюфяковой. – Скажите, если б вы были на месте той, которую я люблю, Елена Аристарховна…

– Зачем же непременно я, Афанасий Андреевич? – повела бровями вдовушка. – Я в любви некомпетентна…

– Напротив, вы женщина с умом и чувством…

– Мерси за открытие… я и не подозревала в себе такой благодати…

– Вы смеетесь? Вы предполагаете с моей стороны шутку? Хорошо, я согласен, что это шутка, если вы только согласитесь продолжать ее…

– Продолжайте.

– Мерси. Я продолжаю. Я люблю женщину…

– Женщину?

– Или девушку, это почти одно и то же. Я люблю ее, как… как… Для вас, надеюсь, все равно, как я люблю ее?

– О, положительно, все равно.

– Я люблю ее…

– Это я слышала несколько раз, Афанасий Андреевич…

– Виноват. Я люблю ее… pardon… и не знаю, а хочу знать, как она смотрит на мое чувство… Она молода, хороша…

– Подробности излишни, скажите, она ангел, и довольно, – усмехнулась глазами Тюфякова.

– Да, вы правы, она ангел. Теперь скажите мне, если б вы были на ее месте… вы знаете меня настолько, что можете сказать беспристрастно свое мнение… если бы вы были на месте женщины, которую я люблю, какой бы я мог получить ответ от вас?

– То есть от нее, Афанасий Андреевич.

– Ну да, от нее…

– Ваша шутка слишком серьезна…

– Пускай будет серьезной. Что бы вы сказали, Елена Аристарховна, если б я спросил об этом серьезно?

– Право, не знаю, что ответила бы она… та женщина, которую, как вы говорите, любите…

– А что бы вы ответили?

– Я бы вам ответила следующее: играть в любовь я не умею, а полюбить вас не могу.

– Ах да, вы любите другого! – с горечью проговорил Афоня.

– Спросите об этом у той, которую вы любите, мое дело – сторона.

Тюфякова засмеялась и пошла прощаться с Аршиновыми.

После Тюфяковой уехал барон.

Проводив его, Андрей Афанасьевич направился в свой кабинет.

– Вас просил Афанасий Иванович зайти, когда вы будете свободны, – доложил ему камердинер, неся за ним лампу.

– Хорошо. Мне самому нужно поболтать с ним. Но сперва позови ко мне Афанасия Андреевича, где он?

– Они, кажется, в саду.

Андрей Афанасьевич прошелся по кабинету, посмотрел на часы и вздохнул.

– Ну, что он там провалился? – с досадой проговорил он, опускаясь на диван. – Афоня, ты? – окликнул он, услыхав за дверью шаги.

– Я, папа.

Андрей Афанасьевич посмотрел на кислую физиономию сына и сдвинул брови.

– Ну, что? – спросил он после короткой паузы.

– Ничего, папа.

– Эх! Я про Тюфякову спрашиваю, как у тебя с ней дело?

– Да никак, болтали весь вечер, и, кажется, довольно весело.

– Это я по твоей физиономии вижу… уксус уксусом… Подвинулось ли дело хоть на шаг или нет?

– Судить трудно, тем более что женщина – не девушка.

– Без тебя, дурак, знаю, что женщина –

– Папа, вы сердитесь, и совершенно неосновательно.

– Тьфу! – плюнул Аршинов в угол. – Пьян не пьян, а языка нет… Закидывал ты ей удочку?

– Закидывал.

– Ну?

– Знаете, папаша, мне кажется, что она влюблена в Сергея, – проговорил с отчаянием Афоня, стукнув кулаком по ручке кресла.

– Дур-рак, – вскочил с дивана Андрей Афанасьевич, – видно, без меня дело не обойдется, а еще учил чертей, денег не жалел… Убирайся спать!

Афоня вздохнул и закурил папиросу. Андрей Афанасьевич посмотрел на сына, махнул рукой и, бормоча себе что-то под нос, отправился к Афанасию Ивановичу.

Старик клал земные поклоны перед образом Всемилостивого Спаса, когда к нему вошел Андрей Афанасьевич.

Сын остановился почтительно у дверей и наклонил голову.

Афанасий Иванович кончил молитву, подошел, не спеша, к открытому окну, затворил его, задернул кисейной занавесочкой и затем уже повернулся к сыну.

– Садись, Андрей, – проговорил он, опускаясь в свое кресло. – Я хотел с тобой кое о чем поговорить.

– Я тоже, папаша, – ответил тот, становясь на стул коленом. – Я вас слушаю.

– Я хотел тебя спросить, Андрей, для чего ты рассказал Елене Аристарховне о том, что давно уже похоронено и забыто?

– Ах, так вы вот о чем с ней разговаривали! – проговорил тот равнодушно. – А я думал, о чем-либо серьезном.

– Это, значит, не сурьез для тебя – отца срамить у гробовой доски? А?

– Чем же это я срамлю вас, скажите, пожалуйста?

– Ты и этого не понимаешь?

– Я,откровенно вам сказать, давно уж разучился понимать вас.

– Мудрен для тебя стал? Али глуп? А? – с иронией посмотрел старик на сына.

– Ни то ни другое. Просто перестал понимать, и только.

– Так я проще стану говорить, ежели ты сам поглупел до того, что отцовских речей не понимаешь… Ты спрашиваешь, чем срамишь отца? А тем, что вину мою, слышишь, мою вину, давно содеянную, на улицу вынес.

– Какую вину?

– Такую, что я Ивана насильно на Липе женил…

– Какая же ваша в этом вина была? Не хотела она выходить за него – попу бы сказала; насильно никого не венчают.

– Да, теперь я вижу, Андрей, – закачал головой Афанасий Иванович, – что ты действительно разучился понимать меня. Извини, пожалуйста, что я спросил тебя об этом.

– Ах, папаша, вы вечно стараетесь об одном только, чтобы придраться ко мне по самому глупому поводу. Тюфяковой я сказал об этом для того только, чтобы она знала, что Сергей незаконнорожденный…

– Для чего ж это ей знать надо, не пойму я никак.

– А для того, чтоб она поняла, что он ей не пара… Она, кажется, стала благоволить к нему, ну, а это нам неудобно…

– Тебе неудобно?

– Вообще нам, потому что я хочу женить на ней Афанасия.

– Афанасия? На Елене Аристарховне? – проговорил старик и, откинувшись на спинку кресла, залился дребезжащим смехом.

XXIV

Андрея Афанасьевича передернуло.

– Я не понимаю причины вашего смеха, папаша, – сказал он, перевертывая стул и садясь на него. – Ежели вы смеетесь над вашим внуком, то это совершенно напрасно: ваш внук не заслуживает такого оскорбительного смеха.

– Внук? Какой внук? – спросил Афанасий Иванович, переставая смеяться.

– Мы говорили с вами, кажется, про Афоню…

– Ах, про Афоню! Да кто же это тебе сказал, что я над ним смеюсь? – с иронией посмотрел старик на сына.

– Над кем же в таком случае, папаша?

– Над кем? Эх ты, Аким-простота! Над тобой смеюсь, Андрей… да!

– Надо мной? – закусил тот губу.

– И не над тобой, а над твоею несообразительностию. Умнее всех ты себя считаешь, а дальше своего носа не видишь… Очки надень, Андрей, очки, да которые побольше, чтоб видеть дальше…

– Я вас совсем не понимаю, – пожал Андрей Афанасьевич плечами.

– Неужели ты думаешь, Андрей, – продолжал старик, не слушая сына, – что Тюфякова пойдет за твоего Афанасия?

– Отчего же бы ей и не пойти? – поднял тот голову. – Чем ей Афоня не пара? Что у ней миллионы, так ведь и у нас миллионное дело…

– Махонькая разница даже в этом есть…

– Ваш взгляд на этот предмет ни для кого не обязателен.

– Я и не говорю… По-своему я гляжу и по-своему думаю, а на старости лет менять свои убеждения не могу.

– Ваше при вас и останется, папаша, – с тонкой улыбкой прервал отца Андрей Афанасьевич. – Затем-с, что воспитание, что образование и у того, и у другой одинаковы… Правда, Елена Аристарховна много красивее Афони, но из этого еще не следует, чтобы она была ему не пара. Красота в мужчине – дело второстепенное, и такая умная женшина, как Тюфякова, гнаться за ней не станет.

– Постой! Что Елена Аристарховна – умная женщина, это всем и каждому известно; всякий, кто ее мало-мальски знает, скажет, что умнее и душевнее женщины найти трудно… Об одном только ты позабыл, Андрей, по моему мнению, что умная женщина и мужа, поди, искать начнет умного. Или у тебя и на этот счет тоже свои особенные взгляды?

– То есть, другими словами говоря, папаша, вы этим хотите сказать, что ваш внук – дурак? Так-с прикажете понимать?

– Что ты все наладил: внук да внук, дело не во внуке, а в муже, который нужен Тюфяковой.

– Она что же, исповедывалась вам, какого ей мужа надо? – усмехнулся Андрей Афанасьевич.

– Исповедуются попу, а я не поп, – сурово ответил старик, – а другое дело – я и без исповеди ее знаю, какого ей мужа надо.

– Интересно знать, какого…

– Во всяком случае, не Афоню… Во всяком случае, Андрей, я советую тебе это и из головы выкинуть…

– Но почему? – вскочил Андрей Афанасьевич со стула. – Вы говорите, папаша, все какими-то загадками; я не загадки пришел к вам загадывать, а о деле говорить.

– И я дело тебе говорю, Андрей: не пара она Афанасию.

Андрей Афанасьевич отмахнулся досадливо и подсел к отцу.

– Если хотите, папаша, я согласен с вами, – проговорил он тихо, – что Афоня не стоит такой невесты, как

– Вот видишь…

– Погодите, но это ничего не значит. Разве у нас, в нашем быту, много таких пар, про которые можно сказать, что они ровня?

– Этого теперь, благодарить Бога, меньше стало: и отцы, и дети поумнели.

– А все-таки, если разобрать хорошенько, Афоня совсем не хуже Тюфяковой! У вас, я давно уже заметил, какое-то предубеждение против моих детей составилось.

– Ты лжешь!

– Нет, не лгу.

– Лжешь, Андрей! Твои дети – мои внуки, плоть от плоти моей и кровь от крови моей.

– Тем лучше, ежели я ошибаюсь, и дай бог, чтоб я ошибся, папаша, потому что мне тяжело видеть, как вы всегда хмуритесь, глядя на них.

– Ты и это заметил?

– А вы думали, нет? Это так всегда бросается в глаза.

– Ну, так знай, что я не хмурюсь, как ты говоришь, а мне больно, глядя на них, видеть, что ты из них не людей сделал, а дураков, которые ни богу свеча, ни черту кочерга… Больно, Андрей, и за них, и за тебя больно.

– Старая песня, – съежил с досадой брови Андрей Афанасьевич.

– И очень грустная, если хочешь знать. Что ты из них сделал? Ты ответь мне только: что ты из них сделал?

– Папаша, мы много спорили с вами об этом предмете и прежде и не пришли ни к какому заключению, оставим и теперь этот вопрос открытым.

– Открытым! – желчно усмехнулся старик. – Он и так для всех чересчур открытый; всякий видит, что ты из сыновей каких-то шутов, паясов балаганных сделал.

– Хорошо-с, – нетерпеливо перебил тот отца, – хорошо-с, может быть, вы и правы, но исправить непоправимое, согласитесь сами, или очень трудно, или совсем нельзя, значит, говорить и спорить об этом, все одно, что из пустого в порожнее воду переливать; мне очень прискорбно, что вы такого печального мнения и обо мне, вашем единственном сыне, и о ваших внуках, плоти от плоти вашей, но я пришел к вам вовсе не для того, чтобы еще лишний раз убедиться в этом…

– Можешь не продолжать, я тебя вижу насквозь…

– Тем лучше; я пришел сказать вам, что имею намерение женить Афанасия на Тюфяковой, а там – пара ли они будут или не пара, – судить будем не мы, а они сами.

– Моя хата с краю – ничего не знаю, – есть такая пословица.

– Может быть, и есть такая глупая пословица, но она ко мне не подходит. Афанасий мне – родной сын, а не с краю, следовательно, я и забочусь о нем, как о самом близком мне человеке… Я пришел, папаша, вместе с тем, просить вас…

– Меня просить? – с изумлением проговорил старик, поднимая голову. – О чем?

– Я знаю, что вы знакомы с Тюфяковой больше, чем я… Вы знали ее покойного мужа, бывали у них, и, насколько я слышал… она уважает вас…

– Слава богу, нашелся хоть один человек, который с уважением ко мне относится, ежели только это правда.

– Я буду просить у вас немногого, папаша: замолвить доброе слово за Афоню… только одно доброе слово и больше ничего… Надеюсь, это вам не трудно будет сделать и для меня, и для родного внука?..

– Опоздал, Андрей, опоздал!

Андрей Афанасьевич побледнел и с угрозой посмотрел на отца.

– Что это значит: опоздал? Если вы намекаете на Сережку, так я сотру его с лица земли… Слышите? Не бывать тому, чтоб этот выродок женился на ней!

– Андрей, опомнись, что ты говоришь?

– Я все помню, что я говорю… Это вы выжили из ума и несете ахинею. Тюфякова выйдет за Афанасия… слышите?.. Должна выйти за Афанасия! – дрожащим шепотом проговорил Андрей Афанасьевич, колотя кулаком по столу.

– Андрей, этого не будет.

– Должно быть… должно… И ежели вы отказываетесь помочь мне в этом деле…

– Отказываюсь, Андрей.

– Я вас заставлю… понимаете?.. Заставлю-с…

У старика задрожали губы и затряслась голова.

– Меня? Ме-е-ня? – едва выговорил он, приподнимаясь с кресла. – Ты… ты заставишь? Хе-хе-хе… не много ли ты, Андрей, берешь на себя… Уходи! Слышишь? Сию минуту уходи.

– Я уйду только тогда, когда вы мне дадите слово, что будете действовать в пользу Афанасия.

– Поздно, я тебе сказал уже, что поздно. Я ее сосватал… за Сережу, слышишь? Да, за выродка… за выродка сосватал. Она за него пойдет. Да! За него!

Андрей Афанасьевич отскочил, как оглушенный ударом грома, и бросился к отцу, тяжело упавшему в кресло.

– Вы?.. Вы сосватали?

– Я!

Андрей Афанасьевич мрачно уставился на старика и, тяжело дыша, начал говорить:

– И это сделал отец родной! Спасибо вам за это… за все спасибо… и за любовь, и за ласку! Я всего ожидал от вас, но этого… такой подлости, божусь, не ожидал!

– Подлости? Я сделал подлость! Безумец, безумец ты, Андрей!

– А как же вы назовете ваш поступок! Я Тюфякову готовил сыну, а вы сбили ее с пути и сосватали проходимцу.

– Замолчи, Андрей! Сергей тебе племянник, а мне внук родной!

– Будь он проклят, выродок! Я не признаю его за родного, он мне чужой!

– Андрей, ты говоришь это в затмении разума. Твоя жадность к деньгам заставляет тебя забывать родство, тебе нужны миллионы Тюфяковой, нужны ее деньги.

– Ну да, ее деньги, ее миллионы.

– Ты забыл Бога, Андрей.

– Об этом знает Бог, а вы мне не пророк. Мне ее деньги нужны, ну да, нужны, до зарезу нужны, а вы… украли у меня эти деньги, украли… Слышите? У родного сына украли и деньги, и честь.

– Безумец, безумец! – шептал старик, с сожалением смотря на сына.

– Безумец вы, а не я… вы!

– Андрей!

– Вы захотели моего позора? Ну что ж, будем позориться. Отец родной этого позора хочет, что ж может сделать сын?

– Позор? О каком позоре ты толкуешь?

– Я вас потешу, папаша, – кривя губы, проговорил Андрей Афанасьевич. – Вы так всегда сердечно относились к нам, так всех любили, что можно и побаловать вас новинкой.

– Андрей, ты не в себе… ты так возбужден теперь.

– Я? Покойнее меня человека нет на свете. Напрасно беспокоитесь, и из-за чего мне волноваться, если родной отец так равнодушно и так подло вместе с тем

– Честь нашего дома? Андрей, говори сейчас…

– Ах, значит, честь аршиновского имени вам все-таки дорога?.. Дорога, папаша?

– При чем тут наша честь?

– А при том, папаша, что без тюфяковских денег мы не нынче завтра банкроты.

Старик вытянулся во весь рост и, шатаясь, подошел к сыну.

– Банкро… банкроты? – прошептал он, озираясь во все стороны.

– Совершенно верно-с, – ответил тот спокойно, не трогаясь с места.

– Это… это неправда, Андрей! – схватил старик за руки сына. – Ты смеешься надо мной… не смей!..

– Папаша, вы сядьте.

– Нет… оставь меня… скажи, ты пошутил… да? Банкроты! Этого не может быть, Андрей, ты лжешь!

– К сожалению, говорю правду, – вздохнул тот.

– Но балансы, балансы твои! – воскликнул Афанасий Иванович, совершенно забывая о том, какого он был мнения о торговых балансах Андрея Афанасьевича.

– Балансы? – усмехнулся сын.

– Ну да, балансы… я сейчас выну… Они у меня тут.

– Не трудитесь вынимать, папаша, – остановил старика Андрей Афанасьевич, – балансы эти писаны для дураков да кредиторов.

Афанасий Иванович зашатался и упал в кресло.

– Фальшивые! Мой сын составляет фальшивые балансы! Аршинов – банкрот!

– И вероятно, еще злостный, папаша! – с каким-то злорадством докончил Андрей Афанасьевич.

– Господи, за что Ты наказуешь меня Своею праведною десницей! – поднял глаза на икону совсем убитый неожиданным открытием старик. – За что?

Андрей Афанасьевич молчал.

«За сыновей, – блеснуло в голове старика, – за Ваню и Сережу… обоих погубил своею гордыней, в цвете лет погубил, ни жизни, ни счастья не отведали… за них карает Господь, за них!»

– Андрей, – заговорил снова Афанасий Иванович, – это ужасно.

– Я думаю, папаша… согласитесь сами… и вы, и я работали весь век, и чем же кончится? Тюрьмой, нищетой, позором.

– Но как ты допустил до этого? Как ты смел довести дело до такого конца?

– Поверьте, папаша, что не я желал его. Так сложились обстоятельства. Кому охота надевать на свою шею петлю?

– Я тебе передал капитал, фабрику, живое дело, Андрей…

– И от всего этого не осталось ничего… Расширение предприятий, неудачные операции съели все и ваше, и чужое.

– Позор, позор! – застонал старик, хватаясь за голову.

– И вы сами его захотели, папаша.

– Замолчи! Я еще жив и не позволю тебе клеветать на меня. Не я, а ты хотел этого позора, Я отдал тебе все как честному купцу, а ты раскидал все на ветер и смеешь клеветать на меня. Негодяй ты, Андрей, и подлец!

– Слова и только.

– Слова! Это ты мазал меня по губам словами, а не я! Я сколько раз тебя спрашивал про дела, ты уверял меня всегда, что они идут прекрасно, и обманывал меня фальшивыми балансами, у тебя, действительно, были слова, подлые, лживые слова, каких у меня во всю жизнь не было. Подай мне нажитое трудом моим, подай! – кричал Афанасий Иванович, трясясь всем телом.

– И отдал бы, ежели бы вы не совали нос к Тюфяковой.

– Да, ты чужими хотел расплатиться! Провеял отцовские деньги, хотел и тюфяковские на все четыре стороны пустить? Умным человеком себя считает! Коммерсантом честным! Вор ты… вор! Слышишь, Андрей, вор!

– Это скажут и без вас, когда меня посадят на скамью подсудимых.

Старик застонал и чуть не задохнулся от бессильного бешенства.

– Дело в том, папаша, – продолжал грустным, но спокойным тоном Андрей Афанасьевич, – что у меня чужих едва ли останется по двадцати копеек за рубль, есть больше, но понимаете, что, кроме конкурса, мне ждать нечего, а конкурсы сплошь и рядом делают из рубля медный пятак.

– Я не знаю твоих конкурсов… Я всю жизнь прожил, не зная, как отворяется дверь Коммерческого суда.

– Ваше время было другое, папаша, а теперь без Коммерческого суда и пяти кусков товара продать нельзя; не продать товар – мозолит глаза, продал – пожалуйте в Коммерческий суд получать из конкурса. Так уж это присяжными стряпчими, которые вокруг купца как сыр в масле катаются, заведено, и самими дураками-коммерсантами утверждено. Есть у купца полтина за рубль – над ним сейчас конкурс учреждается; сорок копеек конкурс слопает, потому он жирно да сладко лопать привык, а гривенник кредиторам выдадут, и чтоб не обидно им было, несчастного должника на скамью подсудимых подведут… Это все, папаша, и со мной будет, если Тюфякова не будет женой Афанасия, другого выхода нет: я верчусь, как волчок, но ведь и волчок когда-нибудь перестанет вертеться и пожелает отдохнуть.

– Андрей, ты пойми, она сама хочет выйти за Сергея!

– Мало ли, что и кому хочется! – вставил Андрей Афанасьевич. – Хотите вы позора нашей фамилии – делайте что хотите… не желаете этого позора – делайте что я говорю.

– Не могу, Андрей, не могу я этого… не в силах… пойми меня, не в силах сделать это!

Старик закрыл лицо руками и зарыдал.

Андрей Афанасьевич подвинул стул к креслу отца и нагнулся к его уху.

XXV

На другой день, часов около одиннадцати утра, у дачи Олимпиады Сергеевны остановилась пара взмыленных рысаков, запряженных в коляску с закрытым от солнца верхом.

Олимпиада Сергеевна, находившаяся в это время с Подворотневым на террасе, подняла голову и с удивлением посмотрела на остановившийся экипаж.

– Ведь это к нам, – проговорила она, поднимаясь с плетеного диванчика. – Разумеется, к нам. Сережа, посмотри, к нам кто-то приехал! – крикнула она в открытые двери дачи.

– Лошади дяди, – ответил он, выходя на террасу. – Неужели он сам пожаловал? Ба, да это дед! – вскрикнул Сергей, опрометью бросаясь к калитке.

– Дед, милый, ты? – радостно заговорил он, подбегая к коляске и заглядывая под опрокинутый верх.

– Я, школьник, я, – отозвался Афанасий Иванович, тщетно стараясь отцепить дрожавшими руками фартук. – Отстегни фартук, а то не совладаю я с ним.

Студент быстро отбросил кожух и бережно высадил старика из коляски.

– Наконец-то мы видим тебя у нас! Ну, здравствуй, дедко…

– Здравствуй, школьник, здравствуй, – обнял старик Сергея. – Как вы тут… все здоровы, а?

– Все, дед… а ты?

– Видишь, к тебе приехал, значит – молодцом, а?

– Молодцом, молодцом, дед, – потрепал Сергей старика по плечу. – Как это

– И келейник, школьник, из кельи иной раз выползает… выполз и я…

– Пойдем к маме, дед… Мамочка, дедко к нам приехал!

– Очень рада, дорогой Афанасий Иванович, – улыбалась Олимпиада Сергеевна, идя навстречу старику. – Наконец-то вы нас посетили…

– Собрался-таки, Липушка, собрался… думаю: помрешь и вас не увидишь, дай, думаю, съезжу… а вон и Зиновеич плетется. Зиновеич, жив? – окликнул он Подворотнева, сползавшаго с террасы.

– Милостями Царя небесного, Афанасий Иванович, – отозвался тот, пожимая руку Аршинову. – Помаленьку, во всех отношениях…

– Стары мы с тобой, Зиновеич, стали.

– Стареньки, во всех отношениях, стареньки, – засмеялся Подворотнев. – И себе, и людям, поди, надоели… пора, во всех отношениях, пора в дальнюю дорогу собираться.

– Сборы у нас с тобой, Зиновеич, недолгие, багажу с собой большого брать незачем, а? – пошутил Афанасий Иванович.

– Куда уж при наших немощах с багажом тащиться! – смеялся тот, рассматривая Афанасия Ивановича. – Для нас один багаж нужен, без которого, во всех отношениях, на тот свет и явиться нельзя…

– Добрые дела, Зиновеич…

– Чистая совесть, Афанасий Иванович!

У старика дрогнула нижняя губа. Он со вздохом посмотрел на Подворотнева и опустил голову.

– Дедко, что же мы на солнце стали? – проговорил Сергей. – Пойдем на террасу.

– Веди, школьник, веди… А у вас тут хорошо, – окинул старик взглядом садик.

– Недурно, дед, жить можно.

Все вошли на террасу. Старик снял с себя парусинный балахон и изъявил желание ознакомиться с расположением дачи. Сергей повел деда по комнатам.

– А где же твоя-то келья, школьник?

– Вот дед, взойди.

Старик вошел в комнату, осмотрел ее внимательно и сел.

– Ты устал, дед?

– Что ж, у тебя и посидеть нельзя, – пошутил Афанасий Иванович, – скажи, какая важная персона стал!

– Напротив, я очень рад, сиди, пожалуйста.

– Это что же за инструменты у тебя такие?

– Это? Микроскоп, дед. Хочешь посмотреть?

– Ну тебя, еще испортишь, пожалуй… Я, ведь, школьник, собственно, к тебе приехал, – понизил тон Афанасий Иванович. – Поговорить надо, и сурьезно поговорить.

– Со мною, дедко? – удивился Сергей.

– С тобой, школьник… только ты так устрой, чтоб об этом Липушка не знала.

– Мама? Значит, то, о чем ты хочешь говорить со мною, – большой секрет?

– Большой, школьник. – Старик вздохнул глубоко и грустно посмотрел на внука. – И об этом секрете никто не должен знать, слышишь? Никто, ни одна душа… ты да я, и никто больше, школьник.

– Хорошо, дед. Говори.

– Не сейчас, после… устрой, чтоб нас никто не слыхал.

– Отлично. После чаю я пойду с тобой прогуляться.

– А мать с нами не увяжется?

– О, нет. Я скажу ей, что я хочу один с тобой идти, и мама останется дома… ты можешь пройти до парка?

– Вот на! А что ж я у себя делаю… цельный день брожу по саду из угла в угол.

– Я так и знала, что вы у Сережи, Афанасий Иванович, – вошла в комнату сына Олимпиада Сергеевна, – пожалуйте чай кушать.

– Идем, школьник! – поднялся, кряхтя, со стула старик. – А твой сорванец, Липушка, совсем меня в развалины записал. Я говорю ему: пойдем после чаю прогуляться, а он мне какой же вопрос: да ты умеешь ли ходить, дед? А?

– Дед, я этого не говорил.

– Ой ли? Ну, значит, я ослышался. Вот я тебе покажу, как я ходить не умею. Парк у вас тут хороший, старинный парк, давно я в нем не был.

– Вот, после чаю, дед, и пройдемся.

– И пройдемся, школьник, пройдемся.

– Садитесь, Афанасий Иванович, – придвинула Олимпиада Сергеевна мягкое кресло к столу.

– Не беспокойся, Липушка, сяду.

– А у вас, Афанасий Иванович, вчера бал был? – заговорила хозяйка, подвигая старику стакан чаю.

– Ну, какой бал! – с неудовольствием закряхтел старик. – Благословили Анюту, откушали хлеба-соли и разъехались. Никого и не было, – точно оправдываясь, добавил он.

– А Елена Аристарховна была? – спросил Сергей, смотря в угол террасы.

– Это Тюфякова-то? На одну минуту только. Повернулась и того…

Старик покраснел и отодвинул от себя стакан.

– Жарко у вас. Не могу даже чаю пить. Мы лучше пройдемся, школьник, а?

– С удовольствием, дед. Чай можно и после прогулки пить.

– После прогулки… Это лучше, школьник…

Афанасий Иванович схватил шляпу и, не дожидаясь Сергея, проворно спустился с террасы.

– Что с ним? – шепотом спросила Олимпиада Сергеевна у Подворотнева.

Подворотнев пожал плечами и посмотрел вслед Аршинову, которого уже за калиткой догнал Сергей.

– Дай мне руку, школьник, – остановился старик на секунду. – Вот так, ну а теперь пойдем. А стар, стар стал Зиновьич, ах, как стар!..

– Лет много, дед.

– Ну, какие его лета! Я насколько его старше, дай бог памяти… во французский год я родился, а он позже, много позже… Эта дорожка куда идет?

– В парк, дед. Ты устал, родной. Сядем?

– Где же тут сесть-то?

– А вот налево скамейка. Сядем?

– Сядем, школьник.

Старик сел и задумался.

Сергей молча наблюдал деда. Легкий ветерок играл его пожелтевшими кудрями и перебирал концы бороды по волосочку. Лицо старика было серьезно.

– Ну, дед, выкладывай мне свой секрет, – прервал Сергей молчание. – Только ты вперед мне скажи: хороший он или дурной?

– Разве хорошие секреты бывают, школьник? Я о таких что-то не слыхивал, – угрюмо ответил Афанасий Иванович, опираясь обеими руками на набалдашник трости. – Невеселую и тяжелую новость я тебе должен сказать…

– Говори, дед, говори, – с нетерпением вскричал Сергей, – ты должен верить мне…

– Мы… разорены! – шепотом проговорил Афанасий Иванович, озираясь на соседние кусты.

Сергей от неожиданности вскочил и долго смотрел на деда.

– То есть… дядя, ты хотел сказать, дед?..

– Я отец твоего дяди, школьник, и наша торговая фирма до сей поры пишется «Афанасий Аршинов с сыном»… Мы разорены… мы… и я, и твой дядя…

– Но как же это… так?

– Случилось? Я уж тебе раньше говорил, что так вести дело, как вел его Андрей, значит рисковать всем: и своим, и чужим… так и вышло…

– Но, Аня, Аня, дед… ведь она замуж

– Аня получит свое… не все ли равно, что кредиторам получить, двугривенный или пятиалтынный? И за двугривенный они нас ворами назовут, и за пятиалтынный – мошенниками… за выбором клички гнаться нечего: обе хороши…

– Дед, я этого не ожидал…

– Я сам, школьник, за тысячу верст был от этого… Человек, как видишь, предполагает, а Бог располагает… да! Думал ли я, передавая дело Андрею, что доживу до такого позора? Давно я смирился, школьник, и перед Богом, и перед людьми… отошел от света и досиживал в своей келейке тихий вечер, дожидаясь вечного сна в нощи… и не думал я, старый, что последние минуты мои будут отравлены и что на гробовую доску мою посыпятся позорные проклятия…

– Дед, ты напрасно сокрушаешься, – утешил Сергей старика, – все знали тебя и знают за честного человека, за честного купца… и всякий поймет, что не ты виной несчастия твоего сына… ты давно отошел от дела, и весь позор, как говоришь ты, должен пасть на дядю, а не на тебя…

– Да ведь он сын мой, ты пойми, школьник… родной сын; его слава – моя слава, его позор – мой позор… Люди не станут разбирать, кто виноват, а будут прямо говорить: «Какие же, однако, эти Аршиновы мошенники!» Ты не знаешь людей, школьник, и не можешь судить…

– Люди людям рознь. Хорошие люди никогда не скажут этого…

– Все скажут, школьник. Скажет дурной человек, а за ним и хороший пойдет повторять… меня и не это крушит, родной. Мне так мало жить осталось, что, право, положительно все равно, кто что ни скажет, меня мучает другое… люди верили нам, чести нашей доверяли, на совесть нашу надеялись, а мы до того дело довели, что и двугривенного за рупь, который нам доверили, заплатить не можем… Ведь мы ограбили людей, школьник, как разбойники на большой дороге, ограбили!.. На совести-то, на совести-то что?

– Я удивляюсь одному все-таки, дед, как дядя мог довести дело до такого печального конца…

– Как, не могу тебе даже и ответить… да он и сам не мог мне сказать, как это случилось… Неудачи заставляют иногда действовать человека наобум. При счастии все хорошо, что ни сделал – все барыш, а при несчастии – пойдет беда кататься, как снежный ком, и до той поры катится, пока цельная гора из этого комка не сделается.

– Ужасно, дед.

– Позорно, школьник, позорно. Столько лет существовала наша фирма, считалась одною из первых и вдруг разлетится, как мыльный пузырь… Тяжело, школьник, умирать опозоренным, тяжело!..

– Дед, голубчик, я, право, не знаю, чем помочь тебе. Я так люблю тебя, что если б я имел деньги… Постой! Дядя просил у меня наши двести тысяч, которые ты мне с мамой дал когда-то… дед, возьми их.

– Ты с ума сошел, школьник.

– Ты не бойся, дед, осенью я сдам последний экзамен и тотчас же получу место земского врача… Ты видишь, мне деньги совершенно не нужны, а мамочке и подавно.

– Перестань, школьник, твои деньги – капля в море. Тут нужны миллионы, чтобы поставить дело на прежнюю ногу.

– Миллионы!.. Миллионов у меня нет, дед.

– Нету, значит, ты нам ничем помочь не можешь.

– Скажи, неужели нет никакого выхода? Я понимаю, дед, что быть банкротом человеку, честно работавшему с малых дет до седых волос, – хуже всякой смерти… Я не осуждаю дядю, вероятно, он делал все усилия, чтобы поднять дело, которое падало помимо его воли и желания, но я удивляюсь, куда девался тот практический ум, которым славились и славятся Аршиновы на Ильинке… Если он при вас, неужели вы не найдете выхода или каких-нибудь блестящих комбинаций, посредством которых можно поддержать и честь, и славу фирмы?

Старик усмехнулся болезненной улыбкой:

– Ум! Ты говоришь, школьник, не зная нашего дела. Нам не ум нужен, нужны деньги.

– Если есть ум, достанете и денег.

– Достать можно, по крайней мере, в этом Андрей уверен.

– А ты, дед?

– Я? – понурил голову Афанасий Иванович. – Я сомневаюсь; впрочем, все зависит от тебя.

– От меня? – изумился Сергей. – Я тебя не понимаю.

– Можно избежать банкротства только… посредством женитьбы Афони на Тюфяковой! – ответил старик.

Сергей вспыхнул и тотчас же побледнел.

– И отлично, дед, – проговорил он, стараясь скрыть волнение, – за чем же дело стало? И при чем тут я? Тюфякова для меня – совершенно посторонний человек.

– А при том, школьник, что ты ей нравишься.

– Это кто же сказал тебе, дед? – овладев собою, спокойно спросил Сергей.

– Она сама.

– Она… тебе… это сказала?

– Да. Вчера сказала. Если б не ты, она, так думает Андрей, вышла бы за Афоню, и фирма была бы спасена.

– Дед, фирма Аршиновых и будет спасена.

Афанасий Иванович взглянул пытливо на внука. Лицо Сергея было хотя и бледно, но совершенно спокойно.

– Тюфякова, дорогой мой дедко, мне не нравится, – поспешно сказал Сергей и схватил старика за руку. – А жениться на женщине, которую не любишь, – не мое правило.

– Школьник, я тебе не верю. Это жертва с твоей стороны. Ну, так знай, что жертв от тебя я не приму. Лучше разорение, позор, все, что хочешь, но не несчастие такого человека, как ты, школьник.

– Дед, с чего ты взял, что я приношу жертву? Положим, ты для меня и мамы сделал столько добра, столько хорошего, что я мог бы и заставить тебя принять от меня жертву, как ты говоришь, если б Тюфякова в данном случае была бы ею, но успокойся, дед, и верь моим словам: Елена Аристарховна мне не нравится, и я отказываюсь от чести быть ее мужем, напротив, я буду очень рад, если Афоня будет с ней счастлив.

– А я думал, школьник, что она тебе нравится.

– Совсем не нравится, дед, мне нравится другая женщина… Афанасий Иванович обнял внука и поднялся со скамейки.

– Матери… никому ни слова, школьник, слышишь?..

– Будь покоен, дед, я уже забыл, что ты мне говорил.

– Спасибо, родной, а я думал… Теперь еще не все пропало, по крайней мере, умру спокойно. Пойдем к матери… Пойдет ли только она за Афоню?

– Надеюсь, это не от меня будет зависеть, дед.

– Ну, конечно, при чем ты? – повеселевшим голосом проговорил

Старик до того обрадовался возможности спасения своей «купеческой чести», что и не думал более сомневаться в искренности слов своего внука. Он не мог себе даже и представить, что человек, движимый благородными побуждениями, мог отказаться от своего личного счастья. Он любил внука, может быть, даже больше, чем сына, но честь фирмы, созданной его многолетним трудом, была для него дороже всего на свете; «делец», развитый в нем трудом, преобладал над «человеком», – вот почему он так легко перешел на сторону сына, раскрывшего перед ним бездну, в которую должна была рухнуть «торговая фирма».

У Сергея болезненно ныло сердце, но наружно он сохранил спокойствие, и только когда уехал дед, он, оставшись один в своей комнате, предался бешеному отчаянию… Утро застало его стоявшим у окна… он смотрел воспаленными от бессонницы глазами на восход солнца и говорил «прости» разбитым надеждам и мечтам…

XXVI

Елена Аристарховна вернулась от Аршиновых домой в самом прекрасном расположении духа.

Кажется, сама судьба покровительствовала ее любви к Сергею. Что она любила его и пылко, и страстно, как поется в романсах, в этом Тюфякова более не сомневалась и поэтому, отдавшись новому для нее чувству без дальних дум и размышлений, радовалась, как ребенок, своему счастию.

Она чувствовала бы себя еще более счастливой, если б на горизонте ее любви не появлялось по временам маленькое облачко сомнения,

«Полюбит ли он меня? И не любит ли уж другую?»

Эти тревожные вопросы, которые она чуть не в сотый раз задавала себе, заставляли болезненно ныть ее сердце.

Она вспомнила свою встречу с Сергеем, припоминала мельчайшие подробности их разговора, его жесты, интонацию, взгляды и поминутно переходила от радости к унынию и от надежды к сомнению.

Сидя перед туалетным столиком и отдавши свою голову в распоряжение горничной, Тюфякова закрыла глаза и с наслаждением стала вспоминать свою беседу с дедушкой Афанасием.

«Если он сватает меня Сергею, значит, он уверен, что Сергей полюбил меня, иначе и быть не может! И почему бы меня не полюбить, – думала она, – разве я не хороша собой?»

Она открыла глаза и посмотрела в зеркало на свои пылавшие щечки.

– Маша, хороша я? – спросила Тюфякова горничную, расчесывавшую ее русалочьи косы.

– Красавицы просто-с! – поспешила та доложить, захлебываясь от восторга. – Я таких красавиц, сударыня, и на свете не встречала.

– Ты мне льстишь. Маша.

– Ей-богу, сударыня, безо всякой лести-с! Счастливый будет тот господин, который на вас женится-с.

– Ты думаешь? – лукаво улыбнулась Тюфякова.

– И думать тут даже нечего-с, и сколько сичас в вас влюбленных, так это просто ужасти.

– В меня? Ты бредишь, Маша, у меня и знакомых-то почти никого нет.

– Знакомых мало, а страдающих до Москвы не перевешаешь; рази вы не заметили, как вы выйдете на террасу, так мимо нашей дачи и потянутся гуськом кавалеры?

– Разве? – вспыхнула Тюфякова. – Спасибо, что сказала, я теперь совсем не стану выходить на террасу.

– Не убережетесь, сударыня, на прогулку пойдете – на прогулке встретят; влюбленные – народ блуждающий, на манер лунатиков, сударыня, ей-богу-с: как месяц появится, так они тут как тут.

– Отчего ты молчала до сих пор? – рассердилась Елена Аристарховна. – Я вовсе не хочу быть выставкой для тупоголовых жуиров.

– Я думала, что вы видите-с.

– Я вижу, что мимо моей дачи ходят мужчины всех возрастов и сословий, но я никак не предполагала, чтоб эти господа шатались тут только для того, чтоб глазеть на меня.

– Да вы не беспокойтесь, – хихикнула горничная, – они, сударыня, смирные-с; подойдут к нашему забору, вздохнут и прочь пойдут.

Елена Аристарховна выслала горничную и расхохоталась.

Ей ужасно смешна показалась эта фаланга вздыхателей, которые, по словам Маши, подойдут к забору, вздохнут и прочь уйдут.

«Точь-в-точь гоголевские крысы», – подумала она, бросаясь в постель.

– А Сережа, если б он жил здесь на даче, он не пошел бы мимо… да, не пошел бы, я знаю это, – с горечью проговорила она вслух, кутаясь в одеяло, – он даже ко мне не приехал с матушкой; послезавтра я поеду к ним, увижу его, буду говорить… Не поехать ли завтра? Завтра нельзя, я сказала Олимпиаде Сергеевне, что приеду в субботу… Ах, зачем я это сказала? – Тюфякова вздохнула и закрыла глаза.

* * *

Сергей за последние сутки как-то весь осунулся. Он отвечал невпопад матери и совершенно безучастно относился ко всему, что совершалось вокруг него. Бродя по парку, он заходил в непролазную чащу и, опомнившись, выходил на дорожку и снова залезал в какую-нибудь трущобу, из которой выбирался с большим трудом.

Он глубоко страдал и в то же время удивлялся, как он мог, как он смел отказаться от своего счастия.

Бывают минуты, когда в порыве великодушия люди жертвуют многим: имуществом, честью, жизнью, но жертвовать своим счастьем, своей первой любовью – на это хватает немногих.

«Во мне все-таки проклятый купец сидит! – думал он, перелезая через упавшие деревья и перепрыгивая канавы. – Аршиновщина в меня, как ржа в железо, въелась: чуть только услыхал про позор фирмы, сейчас же и плюнул на все, плюнул и ногой растер. Процветай, фирма!»

Олимпиада Сергеевна сильно растревожилась, смотря на осунувшееся лицо Сережи и его бессвязные ответы, но затем успокоилась, объяснив себе такое ненормальное состояние сына его любовью к Тюфяковой.

«Весь в меня, – вздохнула она, провожая глазами Сергея, шагавшего по террасе, – я так же бестолково любила: и худела, и страдала, и места себе не находила. Надо это кончить, сегодня она обещала приехать ко мне, я ей скажу все, впрочем, если она тоже его любит, в чем я даже не сомневаюсь, увидит сама…»

– Сережа, – остановила она сына, уныло бродившего из угла в угол, – что с тобой? Скажи мне, мой милый.

– Ничего, мама, – ответил тот, не останавливаясь, – устал я как-то… Надоело все.

– Ты чересчур много занимаешься, мой хороший. Тебе нужен отдых, хорошая дальняя прогулка.

– Да, мне прогулка необходима… Я сам чувствую, что мне тяжело… и на душе скверно, и на сердце.

– Сережа, поди ко мне… сядь… вот так… теперь скажи мне только одно слово… Ты любишь?

– Люблю, мама.

Олимпиада Сергеевна

– И ты страдаешь от того, что не знаешь, любит ли она тебя? Да? Я угадала, мой милый?

В голосе Олимпиады Сергеевны было столько ласки, столько беспредельной любви и участия, что Сергей подвинулся решительным образом к матери, чтоб рассказать ей все и облегчить свои страдания. Но то, что он называл «аршиновщиной», заставило его опомниться.

– Напротив, мама, – процедил он сквозь зубы, – я знаю, что она меня не любит…

– Вот как! – удивилась Олимпиада Сергеевна. – Ты это даже знаешь?

– Знаю, мама…

– А если ты… ошибаешься?

– Я говорю только то, в чем я уверен, мамочка.

– Сережа!..

– Мама! Оставь меня в покое… это пройдет… день, два, три, неделю, и я… я успокоюсь… пройдет вспышка и…

– Любовь, Сережа, – не вспышка…

– И любовь пройдет… успокойся…

– Ты меня просишь успокоиться, когда я должна об этом просить тебя… Еще раз, мой милый, повторяю, ты ошибаешься… Мне кажется, я не говорю этого наверно, но думаю, что женский инстинкт меня не обманывает, мне кажется, она… любит тебя.

– Мама, мама, – рассмеялся очень натурально Сергей, – твоя любовь ко мне завела твои догадки чересчур далеко.

– Ты увидишь.

– Увижу только твою ошибку, потому что, мама, ты даже не знаешь, кого я люблю.

– Неужели, Сережа? Милый мой, мать, которая любит свое детище, видит все…

– Или ничего…

Олимпиада Сергеевна посмотрела пристально на сына.

Сергей выдержал взгляд матери и облокотился на стол.

– Мама, уверяю тебя, ты ошибаешься…

– Я не понимаю тебя, Сережа. Я щадила, как бы это сказать, девственность твоего чувства, но раз я вызвала тебя на откровенность, я, мать, ты начинаешь запираться, как ребенок в сделанной шалости, стыдиться своего чувства.

– Напротив, я нисколько не стыжусь его.

– В таком случае к чему эти увертки?

– Какие, мамочка? И где ты их видишь? Я тебе сказал прямо, откровенно, что люблю; я тебе сказал также, что знаю, что она меня не любит.

– Тюфякова?

– Тюфякова, мама? Разве у нас речь идет о Тюфяковой? И с какой стати ты ее, вот уж в который раз, навязываешь мне?

Олимпиада Сергеевна в изумлении откинулась от стола.

– Так ты не ее любишь? – упавшим голосом проговорила она.

– Разумеется, не ее, неужели ты думаешь, что можно любить только твою Тюфякову? – с раздражением ответил Сергей.

– Сережа, во-первых, она не моя, а во-вторых… Я даже и не подозревала, что ты мог полюбить другую, и кто она такая?

– Ты ее не знаешь и… и все-таки я ее люблю, ту, другую, а не Тюфякову… Я понимаю тебя, мама: ты в силу материнской привычки до сих пор считаешь меня за ребенка, каждый шаг, каждое действие которого ты привыкла безапелляционно контролировать; разумеется, тебе неприятно узнать, что я полюбил женщину, которая ускользнула от твоего контроля, но это так, мама, и я прошу тебя об одном: забыть, что я был когда-то ребенком, и помнить, что теперь, сделавшись мужчиной, я могу полюбить, кого я хочу.

– Это твое право, Сережа, – проговорила совсем убитая Олимпиада Сергеевна, вставая, – но все-таки… мне больно это слышать от тебя…

В голосе Олимпиады Сергеевны слышались слезы.

Сергей вспыхнул и бросился на шею к матери.

– Мама! Дорогая моя! Хорошая! Не сердись на меня… я… я дурной, скверный человек, но я… мне тяжело…

– Сережа… я ничего… я так… тебе больно, а мне еще больнее… а я думала, что ты… Тюфякову любишь… Какая это хорошая, чудная женщина… и как бы я была счастлива, если бы ты ее полюбил… Я понимаю, что сердце не разбирает, кого хочет полюбить, но… ты поймешь, как мне обидно, что ты любишь другую… Я ничего не говорю… может быть, она и лучше, и умнее, и красивее Елены Аристарховны, но… прости меня… не лежит у меня сердце ни к кому, кроме нее…

Сергей крепко обнял мать, поднял голову и вскрикнул.

В калитку, в легкой кружевной накидке и белой шляпке, входила Тюфякова.

– Мама… Тюфякова, – проговорил Сергей, отходя от матери.

– Сережа… об одном прошу, будь с нею ласков, насколько можешь.

– Будь покойна, мама, я сделаю все, что могу, иди же, встречай ее.

Олимпиада Сергеевна сошла с террасы и расцеловалась с Еленой Аристарховной, которая тревожно поглядывала на террасу.

– Как я рада, как я рада вас встретить у себя, милая Елена Аристарховна! – говорила Олимпиада Сергеевна, нежно пожимая затянутую в перчатку руку гостьи. – Прошу на террасу… давайте вашу накидку, шляпку.

– Не беспокойтесь, дорогая Олимпиада Сергеевна, – улыбнулась благодарной улыбкой Тюфякова. – А где же Сергей Иванович? Вероятно, в Москве?

– Почему вы так думаете?

– Не знаю, почему… мне так кажется! – засмеялась вдовушка, заглядывая на террасу.

– И ошиблись на этот раз, – проговорил Сергей, сходя с террасы. – Я дома.

Тюфякова вспыхнула, протянула ему руку и вскрикнула.

– Сергей Иванович, что с вами?

– Ровно ничего, – стараясь сохранить самообладание, – ответил Сергей.

– Боже мой… вы ужасно изменились… похудели, осунулись… Вы нездоровы?

– Мерси, здоров, как никогда.

– Его замучили занятия, – вмешалась Олимпиада Сергеевна, с грустью смотря на сына.

– Разве можно так? Вы совсем себя не жалеете, – с теплым участием проговорила Тюфякова. – Поберегите себя хотя бы для вашей милой матушки.

– Слушаю-с, – попытался улыбнуться Сергей.

– Я вам говорю совершенно серьезно.

– Благодарю вас за совет.

Тюфякова внимательно посмотрела на Сергея. Сергей смотрел на рысаков Тюфяковой, проезжавших шагом мимо дачи.

– Отличные у вас лошади, – сказал он, идя на террасу за Тюфяковой.

– Ничего, возят, – ответила та, смотря на него через плечо. – Олимпиада Сергеевна, да у вас тут просто благодать!

– Мы с Сережей очень довольны, милая Елена Аристарховна… Вы позволите предложить вам чаю? Откровенно сказать, я вас ждала к обеду.

– И приехала бы, если бы не задержал меня мой поверенный.

– Дремалин? – спросил для чего-то Сергей.

– Да, вы с ним знакомы, Сергей Иванович? – с удивлением спросила Тюфякова.

– Не имел чести, но слышал о нем многое.

– Елена Аристарховна, – перебила сына Олимпиада Сергеевна, – вы не ответили на мой вопрос.

– Милая, хорошая моя, я вся в вашем распоряжении…

– Может быть, вы

– С удовольствием.

– Мы будем пить чай на воздухе. Ничего не имеете против этого?

– Конечно, ничего… У вас тут, говорят, есть очень недурные окрестности.

– Говорят, – согласился Сергей, рассматривая на Тюфяковой брошку, игравшую всеми цветами радуги. – Мы пойдем на «серенаду», мама.

– Отлично, я сейчас распоряжусь. Простите, дорогая гостья, я вас оставлю на несколько минут.

– Пожалуйста, не обращайте на меня никакого внимания, – пожала Тюфякова руку хозяйки. – Вы сказали, Сергей Иванович, что мы отправимся на «серенаду»?

– Да. Это очень красивое местечко над Яузой, где можно всегда достать у сторожа самовар и не всегда – молока.

– Странное название – «серенада»! – проговорила вдовушка, поднимая глаза на Сергея.

– Очень. Откуда произошло название этого местечка, я узнать не мог. Надо предполагать, что когда-то и кто-то в этой местности устраивал своей возлюбленной серенады.

– Как в Венеции, – засмеялась Тюфякова, – лунная ночь, каналы, лагуны, легкая гондола, красивый венецианец с гитарой, а тут…

– А тут, Елена Аристарховна, мутно-серая лужа, которую по ошибке величают рекой Яузой, простая лодка с дырявым дном, вместо изящного гондольера – пейзан в красной рубахе, а вместо красавца-венецианца – безусый гимназист, который, в пику своему учителю латинского языка, задает серенаду пятнадцатилетней девчонке. Разница небольшая, но суть остается одна и та же.

Тюфякова засмеялась и пошла навстречу хозяйке, вышедшей из комнаты с корзинкой в руках.

– Я готова, милая гостья.

– А мы и подавно. Сергей Иванович, будьте любезны, предложите мне вашу руку.

– И больше ничего? – пошутил Сергей.

– На всякий случай возьмите мою накидку.

Маленькая компания вышла из калитки и отправилась через парк на «серенаду».

XXVII

Солнце садилось за лес, когда они пришли на «серенаду»…

Разбросанные между деревьев, почерневшие от дождей и непогоды столики, испещренные различными надписями и инициалами посетителей «серенады», были пусты. Только за одним столом сидело немецкое семейство с красным и лысым фатером во главе и, наслаждаясь тихим летним вечером, пило медленными глотками молоко.

Олимпиада Сергеевна заняла столик, стоявший на опушке рощи, и приказала босоногой сторожихе подать самовар.

– Так это ваша пресловутая «серенада»? – спросила Тюфякова, обводя взглядом окрестность.

– Ни особенного, ни поэтического, как видите, в ней ничего нет…

– А все-таки местечко красивое…

– Вы находите?

– Да. Посмотрите, какой отсюда славный вид на изгибы речки… Здесь, кажется, обрыв?

– Над лужей…

– Все равно. Разумеется, Яуза – не Волга и ваша «серенада» – не откос…

– А вы бывали в Нижнем, Елена Аристарховна?

– Один только раз, – вздохнула Тюфякова, – с покойным мужем.

– Ах да… я и забыл совсем…

– Что я была замужем? – перебила Сергея Тюфякова, смотря на него исподлобья.

– Нет, я забыл, что вы могли быть там с мужем…

– А скажите, этот ивняк далеко тянется?

– Право, не знаю… Не хотите ли пройти, пока не подали самовара?

– С удовольствием.

– Мама, когда чай будет готов, крикни нам, пожалуйста, – поднялся Сергей с лавочки, врытой в землю.

– Идите, идите… а вы услышите?

– Ну, конечно, услышим. Надеюсь, мы далеко не уйдем.

Тюфякова взяла руку Сергея и пошла с ним по самому обрыву.

В воздухе стояла тишина. Садившееся солнце золотило своими лучами вершины деревьев и кровли далеких селений… С речки несся звонкий хохот купавшихся ребятишек.

Они шли молча. Сергей был бледен и, хмурясь, смотрел в землю. Тюфякова, прижавшись к плечу Сергея, с радостной улыбкой любовалась синеватою далью.

– Здесь хорошо! – проговорила она, останавливаясь. – Не правда ли, Сергей Иванович?

– Да… недурно, – уронил он, не смотря на свою спутницу. – Хорошо уже тем, что здесь людей нет.

– Ведь вы их любите? – насмешливо проговорила Тюфякова.

– Что ж из этого? Большею частью бывает так, что мы любим тех, которых редко видим.

– Да? – засмеялась вдовушка. – Значит, вы меня должны очень любить, потому что… совсем почти меня не видите.

– Вы правы. Я вас люблю, как и всех вообще.

– Мерси!

– Я вас оскорбил?

– Нисколько.

– Но мне показалось, что ваш тон…

– Не обращайте внимания на мой тон, наш женский тон в большинстве случаев зависит от совершенно побочных причин.

– Я этого не знал. От чего же, например, если это не секрет?

– Мало ли от чего! – пожала плечами Тюфякова. – От мимолетного каприза, от кокетства.

– Вы? Кокетка?

– Почему же бы и нет? Разве щепотка соли портит кушанье? Извините за сравнение.

– Напротив, – улыбнулся Сергей. – Я сравнение нахожу очень удачным. Действительно, щепотка кокетства ничуть не портит кушанья… Pardon, я хотел сказать женщину. Многие из нашего брата, мужчин, уверяют даже, что женщина без кокетства – это шампанское, из которого улетучились все газы: ни игры, ни вкуса.

– Ну, вот видите. А как вы думаете, Сергей Иванович, мне кажется, будет очень недурно, если мы посидим на этом обрыве?

– Это зависит от вас.

– Здесь так хорошо, и потом… я ужасно ленива ходить. Вы захватили мою накидку?

– Как же, взял.

– И очень умно сделали. Расстелите ее, пожалуйста.

– Накидку? Но она испортится от зелени.

– Ну и пусть. Расстилайте на этом бугорке. Этот бугорок напоминает мне кафедру. Мы сядем на нее и начнем…

– Читать лекции?

– Нет, просто будем сидеть и любоваться закатом солнца.

Сергей бросил накидку на траву. Тюфякова села и жестом пригласила Сергея.

– Садитесь… ближе, ближе. Накидка так мала, что вы рискуете испортить свое платье.

Сергей подсел к Тюфяковой и посмотрел на ножку, которую вдовушка выставила из-под платья.

«Узкий носок. Ажурный чулочек. Кокетка, как и все!» – подумал он и потянулся за портсигаром.

– Сергей Иванович, у меня к вам просьба… ответить на один вопрос.

– Я к вашим услугам, Елена Аристарховна.

– Только с условием: сказать правду.

– Я никому еще не давал повода сомневаться в искренности моих слов.

– Благодарю вас. Скажите, почему вы не приехали ко мне?

– Мне нездоровилось. Вам, вероятно, так объяснила мама?

– Мама ваша – да, но от вас я ждала другого объяснения…

– Какого же, Елена Аристарховна?

– Мне казалось, что вы… просто не хотели приехать ко мне…

– У меня на это

– Хотели?

– Желал, но не посмел явиться к вам усталым и с кислою физиономией, – мне не хотелось испортить вам день… вы всегда так веселы, так жизнерадостны…

– Я жизнерадостна? Сергей Иванович, чтобы говорить так, надо знать мою жизнь… А вы совсем, как я вижу, ее не знаете. Я вас понимаю, на вашем месте и я, вероятно, смотрела бы на госпожу Тюфякову теми же глазами, какими смотрите вы. И в самом деле, чего мне недостает? Я молода, богата, независима… у меня нет никого, кто бы посмел поставить veto моим капризам и желаниям, мне дано, может быть, в тысячу раз больше того, о чем мечтают многие, а между тем, я чуть не ежечасно чувствую пустоту и бесцельность своей жизни… Бывают такие минуты, когда я… – Тюфякова остановилась и глубоко вздохнула. – Скажите, вот здесь, перед нами… очень глубоко в реке?

– Да, очень… Я здесь купался несколько раз.

– Я чувствую, что глубоко, потому что меня тянет туда.

Сергей с удивлением посмотрел на Тюфякову.

– Вы удивлены? Очень понятно: женщина так весела, так жизнерадостна, а между тем ее тянет в омут реки. Случалось ли вам ожидать кого-нибудь с поездом железной дороги?

– Сколько раз.

– И вы, разумеется, при виде подходящего поезда не испытывали иного желания, как встретить и обнять тех, кого ожидали?

– Разумеется, так…

– А у меня, представьте, первым желанием было броситься под подходивший поезд: меня тянуло под паровоз, который, надвигаясь на меня, властно манил под свои колеса, и мне всегда стоило больших усилий, чтоб не броситься в его объятия…

– Странно… очень странно.

– С вашей точки зрения, конечно, странно… У вас и не может быть такого желания, потому что назади вас есть люди, которые вас любили и которые вам самим дороги, а впереди – страждущее человечество, цель и смысл всей вашей жизни, а у меня – ничего и никого, и позади никого, и впереди – пустота и бессмыслица…

– Неужели вы ничего не можете делать? С вашим состоянием, с вашим умом и сердцем? Я этому не верю, Елена Аристарховна…

– Милый мой Сергей Иванович, не забывайте одного только, что я – баба и больше ничего…

– Было бы желание.

– И желание есть, и все-таки ничего не выходит путного. У нас все как-то бестолково, именно по-бабьи выходит: мы и пожалеем не того, кого следует, и денег дадим не тому, кто в помощи настоящей нуждается. Мы строим больницы, богадельни, устраиваем нищенские комитеты, составляем в пользу бедных концерты, устраиваем балы, на которых танцуем в пользу неимущих до изнеможения, а в результате – больные умирают под забором, а бедняки или умирают с голоду в своих углах и подвалах, или преследуют вас на улицах своим «подайте Христа ради»… И рады бы сделать что-нибудь хорошее, полезное, и сознаем, что не можем ничего сделать; баба – баба и есть! – Тюфякова усмехнулась горько и задумалась. – И вот подите же: сама в нужде да в бедности выросла, а не умею рублем распорядиться так, чтобы он настоящую пользу бедняку принес, не умею… – Елена Аристарховна тряхнула головой и расхохоталась. – Вы чего же это, mio cabalero[17], нахмурились? – спросила она, заглядывая Сергею в лицо, – вы думаете, это я и «взаправды», как говорит моя няня? Я просто с вами кокетничаю своими миллионами! Посмотрите, Сергей Иванович, – схватила она спутника за руку, – как заходящее солнце окрасило это облачко, видите?

– Вижу.

– Нежный, удивительно нежный розовый цвет… вы любите этот цвет?

– Люблю.

– А я ненавижу, он напоминает мне мое подвенечное платье.

– Вы венчались в розовом платье?

– Да. Мне, когда я была девушкой, этот цвет нравился до безумия.

– А теперь?

– Теперь? – посмотрела она на Сергея, любуясь его кудрями, по которым скользнул трепетный солнечный луч. – Вы, кажется, уверены, что я снова надену подвенечное платье?

– Отчего же бы и нет? Разве в монастырь собираетесь? – усмехнулся тот.

– Собираться не собираюсь, а уйти могу. Вы думаете, у меня не хватит на это силы воли и характера?

– Уверен, что хватит, но уходить все-таки не следует. Тюфякова вспыхнула и крепко сжала руку Сергея.

– Не следует, говорите вы?

– Разумеется, не следует. Вы молоды, хороши, целая жизнь перед вами…

– Пустая и бесцельная…

– Теперь, да… Но когда у вас будет семья… – оживленно заговорил Сергей и остановился.

– Что же вы остановились, Сергей Иванович? Когда у меня будет семья…

– Ваша жизнь не будет пуста и бесцельна, хотел я сказать.

– Благодарю вас за открытие, – усмехнулась Тюфякова. – Но для этого нужно найти человека, который полюбил бы меня.

– За этим далеко не надо ходить, – глухо проговорил Сергей, избегая взглядов вдовушки.

– Вот как! – дрожавшим от волнения голосом произнесла она. – Вы… знаете человека, который любит. Я хотела сказать, полюбит меня?

– Знаю… и, кажется, он уже любит вас…

– И я его, конечно, знаю, Сергей Иванович?

– Очень даже знаете… Положим, вы его видели всего только… несколько раз, но для любви время не играет никакой роли. Капризы мужского сердца нисколько не уступают дамским капризам. У каждого своя судьба, Елена Аристарховна. Один проживет целый век, не любя и не понимая этого чувства, а другой – с первой же встречи с женщиной говорит «прости» своей свободе; и я понимаю эти чувства… Оно падает на человека, как небесный гром, и зажигает в его груди огонь, который с каждым часом, с каждым днем принимает все большие и большие размеры, пока, наконец, не превратится в чудовищный пожар. Это чувство ужасно и вместе с тем прекрасно. Человек в одно и то же время любит, и страдает, и мучается, и наслаждается…

– Я вас понимаю.

– Вы испытали это?

– Да… да… говорите же, говорите…

– Что ж я вам буду говорить? – провел по лбу рукой Сергей. – Я уже вам сказал, что есть человек, который любит вас.

– Я не люблю загадок. Я хочу знать, кто он. Я хочу слышать от него, что он меня любит.

– А если он не может этого сам? Если он не

– Замолчи! – закрыла Тюфякова рукою рот Сергею. – Он не уверен? Он боится? Да?..

– Елена Аристарховна.

– Сережа! Милый! Дорогой мой! – зашептала взволнованно Тюфякова. – Скажи ему, что я люблю его так же, как и он, с первой встречи люблю. Скажи ему, что он для меня все: и жизнь, и радость, и счастье. Да говори же ему, говори скорей, – капризно вскрикнула она, вглядываясь в помертвевшее лицо Сергея. – Ты слышишь, Сережа? Я люблю… люблю… люблю…

Сергей, тяжело дыша, сбросил со своих плеч руки Тюфяковой и вскочил на ноги.

– Елена Аристарховна, будьте уверены, что я скажу Афоне все, что я слышал от вас, как только я его увижу.

Тюфякова вскрикнула и поднялась с травы.

– Вы… говорили… про Афанасия Андреевича? – медленными шагами подошла она к Сергею. – Ха-ха-ха, неужели вы думаете, что я могу серьезно полюбить его? Я шутила… понимаете, шутила.

– Елена Аристарховна…

– Ни слова больше, мы очень весело с вами поболтали, пора и чай пить. Олимпиада Сергеевна, вероятно, давно нас ждет.

И Тюфякова, подбросив ручкой зонтика накидку кверху, поймала ее правою рукой, а левую просунула под руку Сергея.

– Идем, cabalero.

Сергей посмотрел сбоку на Тюфявову; она была очень бледна, а губы дрожали, как в лихорадке.

– Елена Аристарховна…

– Pardon, Сергей Иванович, вы простите меня за эту… шутку?

– Вы еще сомневаетесь? Но бедный Афоня тем не менее вас очень любит.

– Мне очень жаль его, – с раздражением проговорила вдовушка, – но помочь ему я ничем не могу. Я, кажется, говорила вам уже, что я собираюсь в монастырь, так и скажите ему.

– Я этого ему никогда не скажу. Зачем я буду убивать человека?

– Пустое, Сергей Иванович; полюбит другую и меня забудет.

– Это не так легко делается, Елена Аристарховна.

– Неужели? Вы разве испытали это на себе?

– К сожалению.

– Значит, вы любили?

– Любил и…

– Любимы, конечно?

– Нет…

– И она… это вам сказала сама? – задыхаясь, прошептала Тюфякова.

– Да!

У Тюфяковой позеленело в глазах и закружилась голова. Она остановилась и оперлась на плечо Сергея.

«Милая! Дорогая! Любит… любит, – думал Сергей, смотря на потухшее как-то сразу личико Елены Аристарховны. – Если б ты только знала, как я люблю тебя!..»

– Что ж мы стоим, Сергей Иванович? – пришла в себя Тюфякова. – Пойдем к Олимпиаде Сергеевне.

Сергей прижал к себе похолодевшую руку Елены Аристарховны и быстрыми шагами направился к «серенаде».

XXVIII

Прогулка окончилась скучно. То оживление, которое привезла с собою Тюфякова, исчезло как-то сразу, точно его и не было никогда. И в разговоре, и в смехе гостьи заметна была натянутость. Она рассеянно пила чай и торопилась домой, уверяя Олимпиаду Сергеевну, что у нее есть неотложные дела.

Сергей больше молчал и сосредоточенно смотрел на низину речки, над которой сероватою и прозрачною, как кружево, дымкой стлался вечерний туман.

Олимпиада Сергеевна поняла, что между гостьей и ее сыном что-то произошло во время их прогулки перед чаем, и это заставило ее беспокоиться. Упрашивая гостью посидеть еще часик-другой, она в то же время от души желала, чтобы та уехала домой как можно скорее. Она с тревогой глядела на сына и была рада бесконечно, когда наконец Тюфякова решительно поднялась с места.

Было почти темно, когда они возвратились с прогулки на дачу, у ворот которой уже стояла коляска гостьи с зажженными фонарями, разливавшими по дороге мягкий и трепетный свет.

Тюфякова, не заходя на дачу, простилась с Аршиновыми и, взяв с них слово навестить будущую «послушницу», быстро вскочила в коляску.

– Сергей Иванович, – проговорила она, покрывая ноги пледом, – на одну минутку.

Сергей подбежал к коляске.

Тюфякова нагнулась и протянула ему руку.

– Вы не сердитесь на меня… за ту… шутку? – спросила она его грустным голосом.

– О, нисколько… ваша шутка была очень мила.

– Спасибо вам, – крепко сжала она Сергею руку. – Разумеется, если б я знала раньше, как вы несчастны…

– Довольно об этом, Елена Аристарховна; я не нуждаюсь ни в чьих сожалениях.

– Простите и… до свидания… ведь, да? До свидания!

– До свидания! – ответил угрюмо тот после короткой паузы. – До свидания!..

Тюфякова кивнула головой, пожала ему еще раз руку и дотронулась зонтиком до спины кучера.

Кучер ударил вожжами, и коляска, мигая своими фонарями, в одну минуту скрылась из глаз Сергея.

– Сережа, – окликнула его Олимпиада Сергеевна, – о чем она с тобой говорила?

Сергей подошел к матери, взял ее за руку и сел на скамейку у калитки.

– Посидим, мама, сегодня такой чудный, теплый вечер… или ты, может быть, хочешь спать?

– Когда же я ложилась так рано, Сережа?

– Ты так мало вообще ходишь, что сегодня могла устать.

– Нисколько. Я с удовольствием посижу полчаса.

– Я тоже…

Наступило молчание.

Сергей смотрел на черневшую перед ним группу деревьев и с наслаждением втягивал в себя прохладный воздух, напоенный запахом цветов.

– Ты мне не сказал, мой милый, – прервала молчание Олимпиада Сергеевна, – о чем с тобой сейчас говорила Елена Аристарховна.

– Она? Она взяла с меня слово приехать к ней и… и только… Мамочка, ты мне, кажется, не веришь?

– С чего ты взял, что я тебе не верю? – с изумлением проговорила та.

– Мне показалось так, а впрочем… не станем портить прекрасный вечер недоверием.

– Сережа, перестань!.. Я тебе верю, я тебе привыкла верить и очень понятно почему: ни у тебя, ни у меня нет и не может быть причин лгать друг другу, не правда ли?

– Ну, конечно, мама.

– Вот видишь. И если б кто-нибудь мне сказал, что мой сын лжет своей матери, – я бы назвала этого человека негодяем.

– И ты была бы права, – поспешил заметить Сергей, вздыхая, – но к чему все это, мама?

– К тому, чтоб ты не сомневался в том, что я верю тебе безусловно. Если ты когда-нибудь обманешь меня, я буду глубоко несчастна.

– Мама моя, милая!

– Довольно, милый, я чувствую, что ты хочешь сказать. Теперь скажи мне одно: что у тебя произошло с Тюфяковой во время прогулки?

– Особенного ничего.

– Но

– Мамочка, ты преувеличиваешь.

– Может быть, но я любопытна, Сережа. Не забывай, мой друг, что я хотя и стара, но все-таки женщина…

– Серьезного, во всяком случае, ничего не было…

– А несерьезного?

– Мы заговорили с ней… о чем? Я не могу теперь даже и вспомнить… ах да… говорили о многом… о… о воздухе… о погоде…

– Неужели только о погоде? – насмешливо проговорила Олимпиада Сергеевна.

– Обо всем, мама… затем заговорили о любви…

– Ну, вот видишь!..

– Какие же ты выводишь из этого заключения?

– Никаких. Я только слушаю тебя… дальше, мой милый…

– Я сказал ей, что… ее любит… Афоня!..

– Афоня? – отодвинулась от сына Олимпиада Сергеевна. – Откуда ты это знаешь? Он поручил тебе сказать это?

– Неужели, мама, ты думаешь, что я стану играть чужими чувствами? Если я это сказал ей, значит… я знал, что делал…

– Хорошо. И что она тебе сказала на это?

– Она? По обыкновению, отделалась шуточками… уверяю тебя, мамочка…

– Верю, верю, и мне теперь интересно знать, что ты скажешь Афоне?

– С какой же стати я буду ему говорить?

– Как с какой? Ведь он же поручал тебе передать его… как бы это сказать?., чувства, что ли, Елене Аристарховне.

Сергей замолчал. И что он мог сказать матери. Сказать всю правду ей он не мог, а лгать дальше ему стало противно.

Он встал и зевнул.

– Мамочка, мне хочется спать, да и тебе пора на покой.

– Сережа, на одну только минуту, – остановила его Олимпиада Сергеевна, – я не стану мучить тебя своим бабьим любопытством, скажи мне только одно: какое ты вывел заключение из шуточек, как ты говоришь, Елены Аристарховны?

– Да ровно никаких, мамочка. Мне положительно все равно, выйдет она за Афоню или не выйдет, – стараясь быть как можно равнодушнее, ответил Сергей, – для меня же лично, я опять тебе повторяю, она не представляет ни малейшего интереса.

– Да? А я надеялась все-таки, – прошептала про себя Олимпиада Сергеевна.

– Разумеется, никакого, раз я люблю другую, я это тебе говорил, и если ты забыла, повторяю снова, – с раздражением выкрикнул он. – Ваш, женский, идеал – далеко не то, что наш, мужской… у вас свой взгляд на женщин, у нас другой, у вас, матерей, только те женщины хороши, которые вам нравятся, а нам, сыновьям, наоборот, только те женщины в большинстве случаев нравятся, на которых вы и смотреть не хотите… Да и вообще, мама, я хочу тебя просить раз и навсегда об одном: выкинуть совсем из головы Тюфякову. Я буду с ней знаком, ради тебя я поеду к ней завтра, послезавтра, если хочешь, каждый день буду ездить, но, ради бога, ни слова мне об ее симпатиях и антипатиях: общего у нас ничего нет… у меня одна дорога в жизни, у ней – другая… у ней одни интересы, у меня – другие. Я понимаю тебя: ты мать, лучшая мать, какую я когда-либо встречал на свете; я знаю, что ты из любви ко мне готова на все, на что только способна мать, любящая своих детей до самозабвения, до самопожертвования, но нужно, нужно, мама, чтобы и мать была матерью в меру. Ты не сердишься на меня? Ведь нет?

– Сережа, милый мой… Я скажу тебе на это одно: делай что хочешь, только будь счастлив!

– Ну, вот и хорошо, вот и чудесно, – говорил Сергей, целуя руку матери, – а теперь иди и спи спокойно.

Сергей проводил Олимпиаду Сергеевну до спальни, простился с ней и пошел бродить по саду.

* * *

Прошло две недели. О дне свадьбы Ани с бароном Олимпиада Сергеевна узнала дня за два до самого акта бракосочетания. Звать на свадьбу приехала жена Андрея Афанасьевича с младшею дочерью.

– Вы уж извините, что не «сам» вас звать приехал, – извинялась она с добродушной улыбкой. – Захлопотался, то туда, то сюда… нельзя ведь; зять – барон! – подчеркнула она с каким-то особенным пафосом. – Барон, Линпияда Сергевна, – ведь это не то, что наш брат купец; ему всякие финти-фанты подавай, чтобы все на благородную ногу, ну, и сбил всех с ног! – заключила простая, добродушная женщина, утирая катившийся у ней от восторга и выпитого чая пот с лица.

Олимпиада Сергеевна переглянулась с сыном и улыбнулась.

– Аня, значит, очень счастлива? – спрашивала Олимпиада Сергеевна, наливая гостье чуть не двадцатую чашку чаю.

– Какого ж ей рожна, прости господи! Барон ведь! – вся сияя, воскликнула та. – Выше леса стоячего взлетела, баронессой сичас величать будут, чести-то одной сколько – страсть! Я намедни спрашиваю у своего Андрея Афанасьича: как, мол, теперича меня по зятю величать станут? А он вдруг: дурой, говорит… Хе-хе-хе… Шутник он у меня, большой шутник… а я все думаю: вот как поеду к Линпияде Сергевне звать на свадьбу и спрошу, как меня по зятю величать должны, они люди ученые, всякие титулы знают… от моего что же, окромя шутки, ждать, никогда словечка всурьез не скажет: либо дура, либо ханжа… От мужчин, Линпияда Сергевна, другого и ждать нечего, ни во что они нашу сестру считают. «Ты, – говорят, – детей рожай да хозяйство веди, а до другого до чего тебе никакого дела нету…» Известно, кажная баба бабьими помыслями и жить должна… спокон веку так уж это установлено… вон, нонешние бабы совсем другие пошли, а что толку-то… Варенье-то вишневое сами варили?

– Сама.

– Очень хорошо! У меня много кислее, а у вас в самую препорцию… Толку-то в нонешней бабе и нету. Образуют ее на всякие манеры, она, глядишь, из оглобель и полезла… и то ей не так, и это не по нутру. Муж ей слово, а она ему в ответ цельную книгу… Другой муж-то, который в правилах своих нетвердый, в чахотку через такую жену влетит… нонче она ему акафист, завтра молебен, а у него все сердце сохнет да сохнет… А варенье, Линпияда Сергевна, вы с косточками варите… с косточками вкус совсем инакой.

– У меня есть и с косточками…

– Много с ними вкуснее. А бруснику мочите?

– Нет, не

– Я вам чудесный рецепт на мочку дам. А научила меня мочить странница одна, Секлетея Наумовна, и где, и где только, Линпияда Сергевна, она не была: и в Соловках-то, и в Киеве, и у черниговских чудотворцев, и на Кавказе, и в Русалиме старом, перевидала многое и намолилась досыту. Большого уважения достойная странница… Так как же меня звать-то по зятю будут, Линпияда Сергевна?

– Тещей барона, вероятно, – улыбнулась Олимпиада Сергеевна. – Как же иначе?

– А я думала, по-другому как. А хороший у меня зятек, Линпияда Сергевна, уважительный такой да почтительный. Сейчас видно, что всякую субординацию с образованием прошел.

– Дай бог.

– Да уже это действительно, дай бог каждому. Приезжает – к ручке припадает, уезжает – ручку лобызает. Я уж ему и то вчера: лобызай ты меня, ваше баронство, лучше в губы, потому на духи расход большой.

– На какие духи?

– А которые я на руки-то лью. Не могу же я барону и вдруг пустую руку целовать давать. Каждому мужчине приятно небось тую руку целовать, от которой благородный дух идет. Я вон руки-то завсегда простым мылом мою, потому не уважаю я этой брокаровской роскоши. Ну, Аня там, дело десятое, она невеста, ей нужно, чтоб руки на манер парной телятины глядели, а мне, старухе, к чему такие препараты? Просто пустое изобилие, баловство одно. Извините уж, что раньше вам весточку насчет свадьбы не дали, захлопотались, да и как, Линпияда Сергевна, не захлопотаться? Дело такое: с утра до ночи, высуня язык, летаешь от портнихи к модистке, от модистки к ювелиру.

– Это очень понятно, – заметил Сергей, с сожалением посматривая на тетку.

– Ног под собой не слышу, Сережечка! – вздохнула та. – А что поделаешь? Свое рождение, не чужое, не хочется тоже кое-как справить все. Зять – барон, надо это помнить! Так вы уже, Линпияда Сергевна, и ты, Сереженька, беспременно к венцу приезжайте. Аня так даже просила, чтобы ты шафером у ней был. Положим, у ней шафера есть: Афоня да Андрюша, ну а ты уж для парату третьим. Надо тоже барону показать, что и мы всякие ихние финти-фанты исполнить можем.

– А где же венчают Аню? – справилась Олимпиада Сергеевна.

– Батюшки, про билеты-то я и забыла! Заговорилась с вами и запамятовала… Вот вам и билеты пригласительные. Просты уж очень билеты-то, никакой нарядности в них нету; вы уж извините, «сам» уж так с бароном распорядились. Как их просила золота пустить, на своем поставили. С золотом много бы красивей вышло и богаче, а это что! Не то свадебный билет, не то – меню из купеческого клуба на уху из налимов.

– Дело не в билетах, тетя.

– Знаю, голубчик, а все-таки параднее бы с золотом-то, и диви бы дороже билеты были, а то цена одна и та же… Так вы уж прямо в церковь, Линпияда Сергевна, и ты, Сереженька…

– Постараемся быть, – проговорила Олимпиада Сергеевна, смотря вопросительно на сына.

– Разумеется, приедем, – подтвердил тот.

– Вот за это спасибо… У нас и родни-то не бог знает сколько, так что очень приятно будет вас видеть… Балу у нас не будет, потому после венца обед в «Эрмитаже», а потом молодые в баронское имение отправятся.

– Это очень разумно.

– Глупо, по-моему, Сереженька, – отмахнулась рукой Аршинова, – дочь отдаем родную за такое лицо, за барона, и никаких танцев нет… Ежели уж свадьба, так веселись все до утра… «Сам» против этого, ну, и барон тоже – ничего поделать нельзя… Прежде нас, бывало, как выдавали, вспомнить даже приятно, а нонче все по-книжному пошло, как в книжках пишут: ни страху перед замужнею жизнью у невесты, ни трепету нет, ни слез, идет замуж – все одно, что с Тверской на Арбат переезжает.

– И время, тетя, и люди меняются.

– Да к хорошему ли? Я вот по старине весь век прожила, много огорчения в жизни видела, много неприятностей перенесла, а на нонешнюю жизнь не променяю. Завету в нонешней жизни никакого нету, Сереженька. Все с маху да с бацу, ничтоже сумнеся, никого не убояся… Землянику-то варили?

– Немного варила.

– Я три пуда насахарила! Расход большой, пойдут подъедать, так только банки трещат… Ах, батюшки! Чего ж это вы меня, Линпияда Сергевна, не гоните? Ведь мне надо еще в Парки к Тюфяковой ехать.

– А разве ее еще не звали на свадьбу? – спросил Сергей.

– Ну, как не звали, и «сам» был, и сыновья, и Аня с женихом со скачек заезжала, а я уж для конплекту еду, может, породниться с ней придется, так надо будущей невестке честь отдать, пущай видит, что я, хоша и бароновская теща, а ею не гнушаюсь нисколько.

Жена Андрея Афанасьевича торопливо отерла не катившийся, а просто бежавший ручьями пот с лица и бросилась прощаться с Олимпиадой Сергеевной.

– Так вы уж не опоздайте, в три часа венчать-то, – говорила она, лобызая троекратно хозяйку, – а ты, Сереженька, мундир напяль, слышишь? И шпажонку свою прикипи для парату… барон ведь!..

Олимпиада Сергеевна проводила гостью до экипажа и вернулась на террасу.

– Добрая, хорошая женщина, но глупа! – сказала она Сергею. – Сережа, ты хочешь непременно ехать на свадьбу, после всего того?..

– Непременно, мама, – не дал тот окончить матери, – я люблю смотреть… трагикомедии!

Олимпиада Сергеевна вздрогнула. Она вспомнила свою свадьбу…

XXIX

Венчали Аню скромно, просто, совсем не по-купечески. Не было ни стоголосного хора, ни протодьяконов, от чудовищного рева которых обыкновенно у купцов бегают холодные мурашки по спине, ни жандармов – словом, ничего такого, что напоминало бы своею обстановкой богатую купеческую свадьбу.

Из уважения к просвещенным взглядам барона Андрей Афанасьевич скрепя сердце отменил всю «помпу», заявляя таким образом свою солидарность со взглядами жениха на брачную церемонию.

Аня приехала в церковь почти в одно время с женихом. Вся в белом, с роскошным букетом белых лилий в руках и массой бриллиантов, рассыпанных щедрой рукой по золотистой головке и обнаженной шее, она сияла, как майское утро, и смотрела на всех счастливой улыбкой наивного ребенка.

Когда к ней священник подвел жениха с несколько великопостной физиономией, долженствовавшей изобразить в этот момент «торжественность», Аня не утерпела и, идя за священником к аналою, шепнула барону: «Ведь ты счастлив? Не правда ли?»

Барон посмотрел на восторженно счастливое

Венчание уже началось, когда в церковь приехала Олимпиада Сергеевна с Сергеем.

– Мы опоздали, мама, – проговорил он, торопливо сбрасывая с себя шинель на руки церковному сторожу.

– Иди скорей! – ответила та.

Сергей, извиняясь, продрался сквозь толпу зрителей и провожатых и очутился за спиной Афони с Андреем, стоявших за невестой.

– Серж, ты? – повернулся к нему Андрей. – Вот никак не ожидал, что ты приедешь.

– Почему же?

– Так. Полагал, что ты прямо в «Эрмитаж» проедешь… сюда так далеко.

– Как видишь, приехал сюда, несмотря на то, что так далеко, – усмехнулся Сергей и пожал руку повернувшемуся к нему Афоне.

– Как живешь? – справился у него Афоня.

– Спасибо. Что Аня?

– Ничего. Весела, довольна… Видишь, улыбается, значит, счастлива.

– Очень рад за нее.

Аня, услыхав за собой шепот, повернула голову и, увидав Сергея, кивнула ему все с тою же радостной улыбкой.

– А у тебя, Серж, очень парадный вид, – проговорил Андрей, ловя широко раскрытый глазной орбитой монокль и осматривая студента. – Новый мундир и даже смертоносное оружие.

– Форма, – проговорил Сергей, – что же тут удивительного!

– Ничего… но парадно, очень парадно!

Андрей хихикнул в перчатку и тотчас же перекрестился.

– Ты, Сережа, вероятно, тоже захочешь подержать венец над Аней? – спросил студента Афоня, ласково пожимая ему руку.

– Разумеется. Меня и тетя приглашала в шафера к Ане.

– В таком случае становись впереди меня и держи венец первый, затем я сменю тебя, а меня сменит Андрюша, согласен?

– Ну конечно.

Сергей встал на место Афони и невольно посмотрел влево. Несколько впереди невесты, в числе провожатых дам, стояла Тюфякова в темно-малиновом бархатном платье, с ослепительно сверкающею диадемой в волосах.

Она стояла вполоборота и жадно смотрела на невесту, у которой так и не сходила с губ и глаз счастливая улыбка.

Сергей заметил тотчас же, что с Тюфяковой что-то произошло: она вся как будто бы потускнела, померкла, как вечерняя звезда на рассвете, а только в одних темных глубоких глазах сверкала неукротимая жажда жизни и неизведанных наслаждений.

Он посмотрел на ее открытые круглые слегка розоватые плечи, на беспокойно подымавшуюся грудь и глубоко вздохнул.

Его вздох долетел до ушей Ани. Она с беспокойством повернула свою головку и, увидав улыбавшегося Сергея, улыбнулась и сама.

Только тут заметила Сергея Тюфякова и, встретив его взгляд, потускнела еще больше.

– Сережа, бери венец, что ж ты зеваешь, – толкнул его Афоня.

– Виноват, – проговорил тот, торопливо хватая венец из рук священника.

– Он на Тюфякову загляделся, – хихикнул Андрюша. – Не правда ли, Серж?

Сергей вспыхнул и промолчал.

– А хороша! – продолжал Андрюша, нагибаясь к уху студента. – Удивительно роскошная женщина! Природа ей дала все для того, чтоб делать из нашего брата дурака.

– Над тобой, мне кажется, и трудиться нечего, – ответил Сергей.

– Хи-хи-хи, – хихикнул тот снова в перчатку, – хотя и зло, но остроумно… нет, ты посмотри, какие у ней плечи, какой бюст. Клянусь честью, я таких плеч сроду не видывал, а глаза, глаза… бездонная пропасть какая-то… Знаешь, мне кажется, она великолепною бы Маргаритой была в «Даме с камелиями»… Как ты думаешь?

– Тебе лучше знать, – процедил сквозь зубы студент.

– Мне пришла сейчас в голову блестящая идея, Серж, – не унимался Андрюша, то сбрасывая, то вскидывая монокль, – устроить домашний спектакль у нас в саду и поставить «Даму с камелиями»… Как ты думаешь, согласится Елена Аристарховна играть Маргариту? Ты, разумеется, сыграешь Армана Дюваля.

– Ты с ума сошел, Андрюша.

– Напротив, мой друг. У тебя все данные для роли Армана… Ты красив, молод, умен, ты живой Арман, клянусь честью, конечно, Армана мог бы с успехом и я играть, но… признаюсь откровенно, мне надоели эти любовники… честное слово… главное, ужасное однообразие… признание в любви, восторги, сомнения… шаблон, шаблон и шаблон!

Сергей покосился на Тюфякову; та упорно смотрела на Сергея.

Она не искала больше его взгляда, который после того, что произошло между ними на берегу Яузы, не сказал бы ей ничего нового, ничего такого, что заставило бы усиленно биться ее сердце, – она глядела на его высокий открытый лоб, над которым вились беззаботными прядями кольцеобразные кудри, и думала… О чем?

«О чем она думает? – спросил себя Сергей, стараясь поймать взгляд вдовушки. – Милая, дорогая! Если б ты только могла знать, как я люблю тебя… Слышишь ли ты шепот моего сердца? Оно ясно говорит: я люблю… люблю… посмотри в мои глаза… я хочу, чтобы здесь, в этом святом месте, ты узнала, что я люблю тебя и… не могу любить…»

И Тюфякова, точно повинуясь внушению Сергея, встретилась со взглядом любимого человека и вспыхнула, как зарево.

Что-то подсказало ее сердцу, что там, на берегу реки, была ложь, а правда была здесь, и эту правду она прочитала сейчас в глазах Сергея.

Зачем там была ложь? Какая причина заставила его лгать? Мало этого, оттолкнуть ее в минуту признания – она не знала, не понимала и не могла понять.

– Держи прямее венец, Серж, – толкнул под локоть Сергея Андрюша, – ты устал?

– Нисколько.

– Сейчас Афоня переменит тебя… А ты заметил соседа?

– Какого соседа?

– Шафера барона! Кажется, знакомы, – хихикнул Андрюша.

Сергей повернул голову направо и чуть не уронил венец.

Над бароном держал венец Благодаров.

Сергей страшно побледнел и потянул за руку Афоню.

– Устал? – проговорил тот, перехватывая венец. – Теперь моя очередь!

Сергей отступил назад и нагнулся к Андрюше, беззаботно рассматривавшему в монокль дам.

– Андрюша, – взволнованно зашептал он, – каким образом этот мерзавец очутился шафером у вашего зятя?

– Благодаров, мой друг? – с прекрасно разыгранным удивлением протянул тот. – Разве он мерзавец? Ах да! – вспомнил он, ударив себя по лбу указательным пальцем. – Ты все не можешь забыть той забавной истории.

– Для тебя та история может быть очень забавной, но для меня она нисколько не забавна.

– Но, позволь, мой друг: он уверил меня, что между вами все кончено!

– То есть?

– То есть он прислал тебе письмо с извинением за происшедшее между вами, и ты… как бы это сказать?., успокоился или

Сергей пристально посмотрел на Андрея, но, кроме удивления, ясно отпечатанного на его лице, не прочел ничего.

«Понимаю, – подумал он, – этот подлец благороден по-своему: он не хочет делать огласки нашему столкновению, тем лучше».

– Серж, значит, ты недоволен его извинением? Скажи только слово, и я, клянусь тебе, заставлю его…

– Пожалуйста, успокойся, я всем и всеми доволен.

Сергей отвернулся от Андрюши и стал разглядывать окружавшую его публику. Через головы зрителей он увидал дедушку Афанасия, стоявшего в стороне от толпы. Дедушка, опираясь левой рукой на костыль, правой крестился усердно и клал поклоны. На глазах его блестели слезы. А рядом с ним на коленях стояла старушка, няня невесты, и молила у Бога дать счастие ее дорогой Анечке.

У Сергея стало на душе и отрадно, и грустно. Ему хотелось молиться, но он не мог: слишком много было земного на его душе.

Когда он очнулся, венчание кончилось. Родные обнимали новобрачных и поздравляли их, по обыкновению, с законным браком, желая им всякого счастья.

Сергей тоже поздравили, отойдяв сторону, столкнулся с Тюфяковой.

– Во-первых, здравствуйте, – проговорила она, – а во-вторых, с новобрачными.

– Вы здоровы? – ответил на это Сергей.

– Мерси, так себе; а вы?

– Как видите. Надеюсь, мы увидимся на обеде?

– О, разумеется!

Сергей бросился отыскивать мать и попал в объятия деда.

– Здравствуй, школьник, здравствуй! – облобызал внука Афанасий Иванович. – Ну, вот и Аню повенчали, дай бог ей всякого счастия и благополучия, теперь за кем черед? – засмеялся он.

– За Афоней, дед! – отшутился Сергей. – Кстати, и невеста тут.

– Давай бог, давай бог.

Сергей пожал руку старика и пошел к матери, которая давно уже делала ему знаки.

Спустя полчаса весь свадебный кортеж был уже в желтой зале «Эрмитажа».

Накрытые столы утопали в зелени и цветах; закусочные столы просто ломились от тяжести закусок и бутылок.

Молодых поздравили снова шампанским и потянулись к закуске.

Закусывали долго и аппетитно.

Около Тюфяковой вертелась молодежь, начиная с Афони и кончая Благодаровым.

Сергей держался больше возле матери, засевшей в угол с женой Андрея Афанасьевича, и наблюдал издали за Тюфяковой.

Елена Аристарховна смеялась, брала лениво закуску, которую приносили ей услужливые молодые люди, и то и дело смотрела в уголок, где сидел Сергей с Олимпиадой Сергеевной.

– Теперь, Лимпияда Сергевна, я могу и за сыновей приняться, – говорила жена Андрея Афанасьевича. – Дочь выдала, надо и кавалеров в закон привесть… Да и тебе, Сереженька, тоже пора бабу-то для домашнего обихода взять.

– Успею еще, тетя, – весело ответил Сергей, поймав скучающий взгляд Тюфяковой, – времени впереди много.

– Так-то так, милый, а все-таки, как пораньше вас женишь, и на душе спокойней… так ли, Лимпияда Сергевна?

– Пожалуй…

– Портится уж очень нонче молодежь скоро, то есть, так портится, милая, просто ни на что не похоже, не успеет отучиться, глядь, уж и старик… Ей-богу, право! И на голове парик, и зубы вставные, и всякая ревматизма в нем бродит, а все от неправильной жизни да от нашего недоглядения… Ребенок, мол, пущай попрыгает, а он и начнет прыгать по «Омонам» да по «Ярам»… и волоса все пропрыгает, и ревматизму напрыгает, да это еще хорошо, ежели облысением отделается, а то такую себе болезнь подцепит, что прямо его вези в желтый дом… Как эта болезнь-то называется? Псы… псы… со пса, Сереженька, начинается.

– Психическое расстройство.

– Вот-вот… Я и то своему Афоне говорю: ежели ты еще через год не женишься, тебе быть в психической…

– У Афони, тетя, натура здоровая!

– Здоровая-то она, здоровая, а волос нету… Женю, беспременно женю! Я вчера отцу говорю: Афанасьич, как ты хочешь, а я не желаю, чтобы аршиновский род погас. На Андрюшу я и рукой уж махнула: он у меня уродливый и ни для какого потомства не годящий актер… Какое уж от актера, Лимпияда Сергевна, может быть торговой фирме произведение… Пустой баланц он у меня, и больше ничего! Вон он каким ветром летает, да глаз себе стеклом портит… неглупый чедовек, кажется, а дурак. Никакой от него прибыли аршиновской фамилии не произойдет.

К Сергею подлетел Афоня и утащил его к столу с закусками.

– Право, ничего не хочу, Афоня, – говорил Сергей, отнимая от своей руки руку Афони.

– Нельзя, Сережа… выпей рюмку… Какой хочешь?

– Никакой.

– Этого нельзя. Аня! Аня! – крикнул он сестре, проходившей мимо. – Урезонь ты своего шафера: ничего пить не хочет на твоей свадьбе!

– Сережа, этого нельзя! Извольте выпить за мое здоровье!

– Изволь. За твое здоровье! – схватил Сергей первую попавшуюся рюмку.

– Мерси, – проговорила та и пошла навстречу барону.

– Мужчина, студент и не пьет! – покачал головой Афоня. – Тюфякова – женщина, хрупкое создание, так сказать, и та две рюмки английской горькой выпила.

– Это меня не касается.

– В самом деле?

– Ты сомневаешься?

– Странно…

– Ничего странного нет, – с раздражением ответил Сергей. – И почему ты непременно думаешь, что меня интересует все, что относится до Тюфяковой? Глупо!

– Извини, пожалуйста, Сережа, но… Андрюша! – крикнул он брату. – Иди и угощай Сережу, а я пойду распорядиться обедом.

– С наслаждением! – подлетел тот к Сергею и, вбросив стеклышко в глаз, наклонился над бутылками. – Какой выпьем, Серж?

– Никакой. Я уже выпил.

– С Афоней? Чем же Афоня лучше меня?

– Уж тем, что его нет здесь…

– Хи-хи-хи! Зло, но остроумно, – хихикнул Андрюша. – Тем не менее мы, кажется, выпьем доппель-кюммелю, а?

– Я тебе говорю серьезно, что ничего больше пить не стану…

– Серж, ты свинья! Клянусь честью, грандиозная свинья… с братом выпил, а со мной не хочешь… это… это даже нечестно, клянусь… Икра хороша?

– Великолепна.

– Ну, вот и прекрасно, мы и закусим этой великолепной икрой… В Сибири ведь холодно, Серж?

– Это ты из какой пьесы?

– Ах, ты и эту пьесу знаешь? Все равно, выпьем по одной, тем более такой торжественный день… всеобщее ликование… аристократическое родство… Рябиновой?

– Я сказал уже, что ничего не стану пить…

– Ты неисправим, хоть брось! – пожал тот плечами. – А вот, кстати, Благодаров, он тебя скорее урезонит… Благодаров! Сюда! – махнул Андрюша бежавшему куда-то

– Вы, кажется, меня в церкви не заметили? – проговорил Благодаров с нахальной улыбкой.

– Не заметил, – ответил Сергей, нахмуриваясь. – Кстати, у вас… синяки зажили?

Благодаров побледнел и поднял голову.

– Что вы хотите этим сказать, милостивый государь? – спросил он, продолжая улыбаться.

– Я хочу сказать: могу ли я прислать теперь секундантов или подождать, пока у вас заживут бока от ударов палки?

– Хоть завтра… я к вашим услугам! – ответил тот, наливая дрожавшими руками рюмку водки и выпивая ее залпом.

Сергей кивнул головой и отошел от стола.

– Господа! Дорогие гости! Прошу садиться кушать! – раздался голос Андрея Афанасьевича, появившегося в зале.

Гости шумно стали усаживаться за стол.

XXX

Обед прошел оживленно. Шампанское лилось рекой по разгоряченным желудкам гостей и даже по столу.

Нечаянно разбитые кем-нибудь из обедавших бокалы вызывали всеобщее шумное одобрение.

– Это к благополучию, – говорили суеверные и старались, со своей стороны, увеличить благополучие, разбивая уже с умыслом ни в чем не повинное стекло.

Сергей сидел на самом конце стола с одним из шаферов барона, жизнерадостным офицериком, постоянно закручивавшим свои едва пробившиеся усики с таким победоносным видом, как будто он брал самую неприступную крепость. Офицерик оказался очень молоденьким и очень разговорчивым. По первому же абцугу он рассказал Сергею, как его любят все полковые товарищи, сколько он покорил самых непокорных дамских сердец, и в заключение всего предложил студенту выпить с ним на брудершафт.

Сергею он очень понравился. В Бархатове – так звали офицера – было столько детски-задорного чувства, столько бесхитростной наивности и юношеской жажды всевозможных приключений, что Сергей с удовольствием слушал без умолку болтавшего собеседника и с ласковою улыбкой смотрел на его оживленное румянцем лицо.

– Теперь я твой, на жизнь и смерть! – с аффектацией проговорил Бархатов, выпив с Сергеем на брудершафт. – Если ты будешь когда-нибудь нуждаться в моей услуге, скажи только: «Володька, сюда!» И я, поверь, стану возле друга и буду защищать его грудью…

– Спасибо. Защищать, положим, тебе меня не придется, – я сам сумею постоять за себя, но…

– Но мало ли что может встретиться в жизни, мой друг! – авторитетно перебил его Бархатов. – Знаешь, как поется, кажется, в «Прекрасной Елене», что «бывают столкновения, когда мы нехотя грешим»? Аленку, разумеется, видал?

– Разумеется, не видал!

– Аленку? – воскликнул Бархатов с ужасом, смешанным с удивлением. – La belle Helene?

– Ни Аленки, ни belle Helene не видал, мой юный служитель Беллоны! – ответил Сергей со смехом.

– Друг мой, Сережа! Прости меня, но ты… колоссально глуп… понимаешь, колоссально… Не видать Аленки? Этой классической Евы всех современных опереток? Ты смеешься надо мной?

– Напротив, говорю совершенно серьезно.

– Mon Dieu! – развел руками в негодовании Бархатов. – Если ты не видел Алены, спрашивается, что же ты видел после этого?

– Я не люблю оперетки.

– Кто тебе говорит, что непременно надо любить оперетку, мой друг? Как будто я ее люблю! Я смотрю, смеюсь и затем еду домой, напевая: «Regardez par ci, regardez par la»[18] – это из «Корневильских колоколов»… «Колокола» не видал?

– Что-то видел, но что именно – право, не могу вспомнить, было что-то очень глупое и весьма дикое.

– Только не «Корневишки», только не «Корневишки», шоп ami! Ах, какая чудная оперетка! Я видел ее в… в… черт возьми, в каком, однако, городе я видел эту оперетку? Не то в Одессе, не то в Киеве, но дело не в городе, а в Серполетте. Серполетту играла Дурницкая; этакая, понимаешь, атуристая, бель-шам, глазищи по стакану, губы, что твои пуховые подушки, а ножка… Ты имеешь понятие о дамских ножках?

– Что ж особенного? – поддразнил офицерика Сергей, любуясь его восторженностью. – Ноги как ноги.

– Вандал! Эскимос! Медик и ничего не понимает в дамских ножках! – презрительно пожал плечами Бархатов. – «Ноги как ноги», – передразнил он Сергея. – Не «ноги», медикус, а ножки, божественно чудные, миниатюрные ножки. Ты знаешь, я пил из ее башмака шампанское…

– И глупо делал. Башмак, наверно, был грязный.

– Ты гнусный прозаик, Сергей, и больше ничего! Если б ты только видел этот башмачок, этот наперсток, этот…

– Игольник, что ли? Да у ней совсем не было ног, Володя!

– Замолчи, материалист! Ты ничего не смыслишь в женщинах, а я… Ты знаешь, наверное, баронессу Фогельвейт?

– Она здешняя?

– Нет, из Митавы; три года тому назад она развелась с третьим мужем, можешь себе представить: с третьим!

– Мне жаль их, этих трех мужей.

– Не стоит жалеть, мой друг, дурачье! Любить такую женщину, такую милую, чудную, прекрасную женщину, дышать одним с ней воздухом, любоваться улыбкой ее ангельских глаз, целовать ее божественные губки…

– Постой, ты никогда не кончишь… Эта баронесса, конечно, влюбилась в тебя?

– Откуда ты это знаешь? Ты слышал, не правда ли? Да? Ну, признайся.

– Ниоткуда я не слыхал, но догадываюсь.

– Ты ужасно сообразителен, мой дружочек! Она влюбилась в меня, как кошка, но, увы!..

– Явился четвертый муж, и ты подал в отставку?

– Вот уж это совсем глупое предположение! Этого, Сережа, я от тебя никак не ожидал, – обиделся Бархатов, вздергивая узенькими плечиками.

– В таком случае она умерла.

– Напротив, здравствует до сих пор…

– Ну, так значит, ты умер, – расхохотался Сергей.

– Какой вздор!.. Конечно, тебе смешно, но… в это время я любил другую женщину, и бедная баронесса сказала «прости» своим мечтам… Я потом разлюбил ее, потому что она оказалась очень дурной женщиной… Представь, она вовсе и не любила меня, а я вообразил себе… Впрочем, я, кажется, спутал, но это все равно, ты понимаешь, что я не мог ее любить?

– Отлично понимаю.

– У меня, Сережа, насчет любви свои принципы: когда я увлекаюсь одною женщиной, на других не обращаю ни малейшего внимания. Я уверен, что и ты придерживаешься этого правила… Я заметил, что ты уже влюблен…

– Будто?

– Пожалуйста, без иронии, ты меня не проведешь… Я знаю, что такое любовь… Ты влюблен. Хочешь держать пари?

– Пари? – покосился Сергей на Бархатова. – Зачем?

– А затем, чтоб доказать тебе, что меня провести невозможно…

– Про кого ты говоришь, интересно знать?

– Про кого? Изволь, я скажу: она брюнетка, в палевом платье… раз, два, три… десятая с той стороны… Она?

– Увы, она замужем, мой сообразительный Марс!..

– Муж! Ну что такое муж? – вздернул комично плечиками Бархатов. – Муж сам по себе, жена сама по себе, – это раз, а во-вторых, любовь – такое чувство, которое не признает никаких преград… напротив, я знаю по личному опыту, что чем больше препятствий и чем труднее и опаснее они, тем чувство растет все больше и больше и заставляет тебя делать чудеса храбрости, граничащей с безумством… Муж! Отец! Дяди! Тетки!.. Все это страшные слова для ребят, а никак уже не для мужчин!.. Я, разумеется, не знаю твоих взглядов на сей деликатный предмет, но для меня мужей не существует, – истинное слово тебе даю… Когда я увлекаюсь женщиной, я никогда не справляюсь, есть у нее муж или нет. Если мужу не нравится мое поклонение его жене, я предоставляю свою особу к его услугам и… продолжаю петь гимны красоте… Ты не веришь?

– Отчего же? На свете еще и не то бывает.

– Честное слово, мой друг!.. Ты не подумай, что я преувеличиваю, напротив… я дрался с десятью… нет, вру… с пятнадцатью мужьями, и, как видишь, продолжаю жить и любить.

– Ты дрался?

– И ты сомневаешься? Ты? – укоризненно качнул головой Бархатов.

– Ничуть не сомневаюсь, я только спрашиваю, потому что… мне тоже предстоит драться…

– Превосходно! Великолепно! Восхитительно!.. Сережа, это правда?

– К сожалению.

– Почему к сожалению? Ты знаешь поговорку, что пьяным и влюбленным сам черт покровительствует… Может быть, и не так это говорится, но что-то вроде этого… Ты дерешься с мужем? Да? – шепотом спросил офицерик, нагибаясь к Сергею.

– Нет.

– Неужели с отцом? Черт возьми, как это интересно!

– И не с отцом… Я должен драться с человеком, который оскорбил честь… честь… ну, одним словом, с человеком, который оскорбил меня…

– Я понимаю тебя. Он оскорбил тебя, и этого для меня достаточно. Ты дерешься с ним? Прекрасно. На чем? На пистолетах? Превосходно. Я тебе достану пистолеты… У меня есть знакомый полковник, пистолетами которого я дрался… раз двадцать. Чудные пистолеты, мой друг! Черт их знает, всегда промах дают!

– Мне такие пистолеты не нужны.

– Все зависит от стрелка, Сережа! Разумеется, если я их возьму в руки – кончено: заранее пой панихиду! Секунданты у тебя есть?

– Есть один… Он обещал, впрочем, привезти другого.

– Я третий! Это решено!

– С какой стати? Я вовсе не желаю портить твою карьеру.

– Сережа, я твой друг… И ты меня обидишь кровно, если не возьмешь в секунданты… это кончено! Вы без меня и дуэли не устроите, как следует… Поверь человеку, который дрался черт знает сколько раз…

– Спасибо, но… право, мне не хотелось бы вмешивать тебя в эту историю.

– Друг мой, ни слова больше! Я твой на жизнь и смерть! И потом, дуэль… Что такое дуэль? Вежливый обмен выстрелов и… только.

– Напрасно ты так думаешь… я буду стреляться насмерть…

– Это мы увидим… меры предосторожности будут приняты, конечно?

– С моей стороны, разумеется… в моем кармане уже давно лежит записка: «Прошу в моей смерти не винить никого; надоело жить и поэтому умираю».

– Благородно, хотя и… очень глупо… А с той стороны?

– Это уж не мое дело.

– Понимаю, это уж мое дело. Адрес этого мерзавца?

– Он здесь.

– Здесь? Постой, я хочу угадать его.

Бархатов обвел взглядом обедавших и остановился на Афоне.

– Он?

Сергей побледнел и отрицательно качнул головой.

– Неужели этот, с фатальной физиономией, шафер барона? – указал он взглядом на Благодарова.

– Ты угадал.

– Уполномочиваешь меня объясниться с ним?

– Мне, право, Бархатов, не хочется, чтобы ты участвовал в этой несчастной дуэли; ты молод, вся жизнь твоя впереди.

– Постой, чем я рискую, скажи, пожалуйста? – остановил его тот. – Сам же ты говоришь, что принял все меры предосторожности, которыми обезопасил своих секундантов, следовательно, ничем не рискуя со своей стороны, я могу принести тебе пользу, ты должен согласиться с этим, не правда ли?

– Согласен с тобой, но все-таки…

– И все-таки я буду твоим секундантом. Ты стрелял когда-нибудь?

– Никогда.

– Я дам тебе несколько уроков. Ты доверяешь мне?

– Без сомнения.

– И разрешаешь вести переговоры с этою рожей?

– Если ты не теряешь через это.

– Довольно! Его фамилия? Мне его представляли сегодня в церкви, но я пропустил мимо ушей его фамилию.

– Благодаров.

– Прекрасно. Компромиссы принимаются во внимание?

– Никаких, никаких.

– Понимаю, – пожал руку Сергею Бархатов, – остальное предоставь мне, я все отлично устрою. Время? Место?

– Для меня они безразличны. Одно только условие: есть люди, от которых я хочу скрыть эту дуэль.

– Это понятно, мой друг, у тебя, кажется, есть мать?

– Да, – дрогнувшим голосом проговорид Сергей, – нужно придать дуэли…

– Иную окраску? – подхватил Бархатов. – Ну конечно! Мы отправимся на охоту, наденем длинные сапоги, захватим ружья; и волки будут сыты, и овцы целы… Впрочем, ты не охотник, кажется?

– Это ничего не значит. Я могу отправиться за компанию.

– Vous avez raison, mon ami![19] Блестящая мысль, которая не всегда приходит даже в умную голову! Адрес твоего другого секунданта?

– Я тебе скажу его после обеда. Когда переговоришь с этим господином, приезжай ко мне. Я живу…

– Знаю. Адрес твой известен мне от барона… А все-таки ты мне скажешь настоящую причину дуэли? Держу пари, что в этом деле нужно искать женщину…

– И даже не одну, а целых двух.

– Черт возьми, это великолепно! – отчаянно задергал усики офицерик и нагнулся к Сергею: – Будь покоен, Серж, мы эту каналью подстрелим, как зайца…

И Бархатов, приняв комично-важный вид, таинственно посмотрел на соседа с левой стороны.

В это время барон предложил тост за шаферов.

Шафера с бокалами в руках отправились к молодым, чокаясь на пути со знакомыми; многие из гостей шли к ним навстречу или протягивали бокалы через стол.

Проходя мимо Тюфяковой, Сергей остановился.

Елена Аристарховна протянула ему свой

– Чего вам пожелать, Сергей Иванович?

Она улыбалась, но в этой улыбке сквозила грусть.

– Пожелайте мне исполнения моих заветных желаний, – ответил тот тихо, чокаясь бокалом, – я вам желаю того же…

– Мерси, – со вздохом проговорила Тюфякова, – мои желания не исполнятся никогда.

– Почем знать, Елена Аристарховна? – начал было Сергей, но его перебил Афоня, подлетевший с пожеланиями всяких удач в жизни.

Бархатов, чокаясь с молодыми, столкнулся с Благодаровым.

– За ваше здоровье, коллега, – с мягкою улыбкой проговорил Благодаров, поднимая бокал.

– И за ваше, – ответил тот, отводя Благодарова в сторону. – У меня к вам, милостивый государь, есть небольшое дельце.

– Очень рад. Чем могу быть вам полезным?

– Ничем. Скорее я могу быть вам полезным. Сергей Иванович Аршинов поручил мне переговорить об условиях вашей будущей встречи.

Улыбка исчезла с лица Благодарова. Он сдвинул брови и проговорил с худо скрытым волнением:

– Я удивляюсь господину Аршинову: ему непременно хочется быть убитым. Что ж, я могу сделать ему это удовольствие.

– Он, со своей стороны, готовит вам такое же удовольствие. Где и когда мы можем переговорить об условиях?

– Где угодно и когда угодно.

– Чтобы не откладывать дела в долгий ящик, переговорим здесь после обеда. Согласны?

– Я к вашим услугам.

Бархатов отвесил церемонный поклон Благодарову и побежал к Сергею.

XXXI

После обеда гости группами уселись за столиками и продолжали беседы за игристым аи.

Молодая, скрывшаяся тотчас же по окончании обеда, явилась к гостям переодетою в дорожное платье.

Она, смеясь, прощалась со своими родными и близкими и звала «к себе в деревню отдохнуть на настоящем лоне природы, не испорченном цивилизованными замашками столицы».

Барон, боясь опоздать на поезд, умолял Аню торопиться и поминутно смотрел на часы.

– Сейчас, сейчас, – говорила Аня, переходя из объятий в объятия. – Терпеть не могу за это железные дороги, вечно должна торопиться и бояться, что опоздаешь…

Она подошла к Сергею, разговаривавшему с Тюфяковой, и взяла его за руку.

– Сережа, ты поедешь меня провожать на вокзал? – спросила она.

– Нет, Аня. Мы простимся с тобой здесь. Знаешь пословицу: «Дальние проводы – лишние слезы»? Надеюсь, ты не обидишься?

– Конечно, нет. Расстаемся мы не навек. Я была бы очень рада, если бы ты заглянул в наш уголок… По описаниям барона он очень мил.

– Обещать не могу, Аня: ты знаешь, как я тяжел на подъем.

– О, еще бы!.. Во всяком случае, осень и зиму мы будем жить в Москве.

– Это твое желание, разумеется… А что говорит барон?

– Разве он смеет не согласиться со мной? – с шаловливою улыбкой проговорила Аня, протягивая руку подошедшему барону. – Не правда ли, муженек?

Барон торопливо чмокнул протянутую ручку и тревожно посмотрел на часы.

– Аня, всего полчаса осталось до отхода поезда! – с мольбою в голосе ответил тот.

– Ах, если бы ты знал, мой милый, как ты мне надоел с своим глупым поездом!.. Ну, и пусть его уходит, мы поедем с другим.

– Другого поезда нет… Ради бога, Аня…

– Сию минуту. Ну, прощай, Сережа! – схватила она студента за голову и, приподнявшись на пальцах, поцеловала его в лоб. – Не забывай нас… писем от тебя, разумеется, я не дождусь…

– Могу и написать.

– Когда тебе! Скажу спасибо, если напишешь строчку-другую в письме тети… Она была так добра, что дала слово писать мне о всех московских новостях и злобах дня… Прощай…

– Прощай, Аня… желаю тебе счастия и…

– И больше, мой милый, мне пока ничего не нужно. Остальные пожелания побереги до времени.

Она еще раз пожала Сергею руку и торопливо стала прощаться с остальными.

– Вы едете на вокзал, Сергей Иванович? – спросила его Тюфякова, столкнувшись с ним при выходе.

– Нет, а вы?

– Заеду. Мне ведь по дороге.

– Правда, я не подумал об этом. До свидания, Елена Аристарховна!

– До свидания. Надеюсь скоро видеть вас у себя.

– Благодарю вас. Если будем живы и здоровы, в конце будущей недели приеду непременно.

– Что значит эта фраза, Сергей Иванович? «Если будем живы и здоровы»… Вы собираетесь хворать?

– И не думаю, но…

– Постараетесь захворать, чтоб не приехать ко мне.

– Почему? Я всегда рад видеть вас.

– Благодарю вас! – насмешливо проговорила вдовушка. – Меня все рады видеть, и никто не хочет приехать ко мне.

– За всех я отвечать не могу.

– Мне все и не нужны, – быстро перебила его Тюфякова и спохватилась: – Я хочу видеть у себя вас с Олимпиадой Сергеевной.

– Я приеду, если не случится ничего такого, что могло бы задержать меня.

– Смотрите же, я жду вас! – кивнула она Сергею головой и вышла на подъезд.

Гости рассаживались в экипажи и уезжали один за другим по разным направлениям.

Олимпиада Сергеевна замешкалась в передней, разговаривая с какою-то пожилой дамой.

Сергей, проводив глазами коляску, в которой уехала Тюфякова, хотел было отправиться за матерью, но был остановлен Бархатовым, вылетевшим из подъезда.

– Серж, а я тебя ищу… Я думал, ты уехал провожать свою кузиночку.

– Нет, голубчик, я не еду… и что там делать? Толкаться в толпе в ожидании отхода поезда и затем, крикнув через десять – пятнадцать голов «прощай», помахать в воздухе шляпой? Я с ней простился здесь.

– Значит, и мне ехать незачем? Я простился тоже и с бароном, и с твоею очаровательною кузиной.

– Поезжай спокойно домой; это самое лучшее, что ты можешь сделать.

– Домой? Теперь? В такую чудную погоду, в такой божественный вечер? Ты вандал, Серж!

– Куда же ты хочешь ехать?

– Странный и весьма дикий вопрос! Разумеется, в оперетку. Быть в Москве и заснуть без оперетки – это все равно что голодному понюхать обед в «Эрмитаже» и уйти домой, не пообедав… На такое свинство, мой друг, я не способен! Ты, разумеется, поедешь со мной?

– Я поеду, но только домой.

– И завалишься спать? Черт знает что за молодежь у вас тут в Белокаменной! Сегодня, как на грех, идет моя любимая оперетка «Боккачио». Конечно, ей далеко до классической Аленки, но тем не менее…

– Тем не менее я все-таки еду домой. До свидания! Надеюсь тебя скоро

– Если только не завтра. Я переговорил с твоим врагом…

– У меня врагов, Бархатов, нет.

– А Благодаров? – с удивлением спросил офицерик. – Черт возьми, надеюсь, с друзьями не стреляются!

– Он такой же мне враг, как и ты, и, сказать тебе откровенно, если он будет убит, я не прощу себе никогда его смерти.

– Странная, чисто московская логика, – дернул себя за усики Бархатов, – стреляются совсем не с тем, с кем следует стреляться, и едут спать, когда спать не следует! Грибоедов прав до сих пор: на вас «с головы до пяток на всех московский отпечаток».

– Особый, а не московский…

– Ну да, особый – это и есть «московский»… такого отпечатка ты не найдешь ни на истом петербуржце, ни на любом одессите или киевлянине…

– Ты ничего не знаешь, Бархатов: Благодаров – орудие других, и не моя вина, конечно, если он подставляет свой лоб за других…

– Это, впрочем, Серж, совсем не мое дело: следует ли тебе стреляться или не следует, с тем ли ты стреляешься, с кем нужно, или нет, – тебе лучше знать, чем кому бы то ни было… Я как секундант сделаю все, что надлежит совершить секунданту, а затем…

– Можешь отправиться в свой полк. Против этого я ничего не имею.

– И как раз срок моего отпуска кончается в день дуэли… то есть во вторник.

– Значит, вы решили кончить дело во вторник?

– Да. Если тебе не нравится день…

– Пожалуйста, Бархатов… чем скорее, тем лучше. Не все ли равно, когда умирать: во вторник, в четверг, в субботу… Тише, моя мать…

На подъезд вышла Олимпиада Сергеевна и простилась с вышедшей вместе с ней дамой.

– Сережа, ты здесь, а я поджидала тебя там, – проговорила она, кивая Бархатову, приложившему руку к фуражке.

– Я давно жду тебя тут, мамочка… ты не знакома с господином Бархатовым?

– Как же, как же, – ответила она, ласково смотря на офицера, – нас познакомил Афоня. А вот и наша коляска… До свидания! – протянула она руку офицеру.

– До свидания, Олимпиада Сергеевна… до свидания, Серж… Я завтра к тебе приеду.

– Буду очень рад тебя видеть!

– А на охоту мы отправимся во вторник, – громко огласил Бархатов, – это решено.

– За мной дело не станет… заедешь за мной, или я заеду за тобой. Уговорись с остальными охотниками, а я всегда к вашим услугам.

– Мерси! – ответил тот, подсаживая Олимпиаду Сергеевну в коляску, и грозно крикнул кучеру: – Пошел домой!

– Сережа, на какую ты охоту собираешься? – с удивлением спросила Олимпиада Сергеевна, когда их коляска отъехала от ресторана.

– А, право, не знаю, мамочка, – беспечно улыбаясь, отозвался Сергей. – Собралась компания молодежи что-то пострелять или просто, вернее сказать, побродить с ружьем и пригласили меня.

– Но ты и стрелять не умеешь, мой друг!

– Что ж из этого? – расхохотался Сергей. – Как будто все охотники умеют стрелять! Ты сама, вероятно, слыхала, что большинство из них, отправляясь на охоту, покупают дичь в Охотном ряду… Ты разве против того, что я отправляюсь на охоту?

– Напротив. Если тебе эта прогулка доставит удовольствие, я буду очень рада.

– Именно прогулка. Об охоте, о настоящей охоте, по крайней мере, с моей стороны не может быть и речи… Будет совершенно достаточно, если я побегаю с ружьем за плечами с охотниками.

– Но смотри, будь осторожнее, мой милый.

– Ружья стреляют? Это я знаю, мамочка… Стрелять я сам едва ли буду, хотя Бархатов и хотел мне дать несколько уроков стрельбы.

Сергей зевнул и откинулся в угол коляски.

– Ты, кажется, говорил с Тюфяковой? – спросила Олимпиада Сергеевна.

– Да, говорил.

– О чем?

– О пустяках, разумеется… Кажется, о погоде или что-то в этом роде.

Сергей снова зевнул и закрыл глаза.

Олимпиада Сергеевна посмотрела с грустью на сына и вздохнула.

Сергей не слыхал вздоха матери: его заглушил грохот колес о мостовую.

На улицах зажигались фонари, а июльская ночь, мигая сонными звездочками, тихо спускалась над Москвой.

* * *

На другой день, в одиннадцатом часу утра, Бархатов был уже у Набегова. Его встретили девицы Просветовы, взвизгнули для проформы, усвоенной всеми перезрелыми девицами, и, узнав от отчаянно крутившего свои усики офицера, что ему нужен литератор Набегов, указали на его комнату, предварительно подарив его дюжиною самых обольстительных улыбок.

Бархатов, покрасневший, как рак, от сладких улыбочек «мадемуазелей» Просветовых, толкнулся в апартаменты литератора и очутился в очень длинной и очень узкой комнате с одним окном, выходившим на двор.

Окно наполовину было задернуто кисейной занавеской, несомненно, сшитой и повешенной девицами; на подоконнике стояло два горшка с цветами, которые когда-то, вероятно, цвели и благоухали. В данный момент на высохших стебельках висели какие-то черные пятна и, конечно, не могли благоухать уже в силу того, что рассеянный хозяин не поливал их недели две или три. У окна стоял большой стол, заваленный газетами, бумагой, рукописями и книгами; тут же находились окурки папирос, наполовину съеденная баранка и рюмка, на дне которой валялось несколько мух; злосчастные мухи, очевидно, утонули, но это случилось так давно, что с той поры успели до последней капли высохнуть и жидкость, в которой утонули лакомки, и самые мухи, превратившиеся в мушиные мумии. На столе вообще, как и во всей комнате, царствовал тот «поэтический» хаос, который характеризуется известною фразой: «Черт ногу сломает».

Набегов питал полнейшее презрение к порядку и комфорту. И то и другое он называл глупым, бабьим кокетством, без которого, по его убеждению, ни одна женщина в мире не могла ни шагу ступить, ни куска хлеба проглотить.

Бархатов долго не мог найти хозяина комнаты, несмотря на ее небольшие размеры, – так все в ней было раскидано и разметано.

Оказался он лежащим с закрытой головой на диване под каким-то пальто, давно утратившим свое первоначальное назначение и уже несколько лет заменявшим одеяло.

«Вот он где обретается!» – подумал офицерик, разглядев местопребывание Набегова, и кашлянул.

Набегов быстро откинул с головы пальто-одеяло и, протирая глаза, посмотрел на нежданного гостя.

– Извините, господин Набегов, – раскланялся с ним Бархатов, грациозно изгибая спину. – Вы, кажется, спали?

– Не кажется, а просто спал, – поднял тот голову с подушки, с любопытством осматривая офицерика. –

– Одиннадцатый час.

– Ого!

– Извините, шер Набегов, – раскланялся снова вежливый гость, – что я побеспокоил вас.

– Не извиняйтесь, все равно пора вставать. С кем имею честь беседовать?

– Поручик Бархатов.

– Защитник отечества! Очень рад, – протянул Набегов руку гостю. – Садитесь, сделайте одолжение, где найдете удобным… Советую при этом не церемониться; сбрасывайте со стульев все прямо на пол, иначе вы никогда не сядете.

Набегов натянул на плечи какую-то парусинную курточку, исправлявшую у него должность халата, поплескался у умывальника и затем, причесавшись перед зеркальцем, висевшим на стене и сплошь занесенным пылью, высунул голову за дверь и крикнул, ни к кому особенно не обращаясь:

– Попрошу два стакана чаю и две трехкопеечные булки! Вы чай, надеюсь, с булками пьете? – повернулся он к гостю и, не дождавшись от него ответа, добавил: – Я всегда с булками!

– Пожалуйста, обо мне не беспокойтесь, – поднялся офицер со стула, на котором лежали книжки «Вестника Европы» и «Русской мысли», – я уже пил чай.

– Чай пить, господин поручик, никогда не вредно, и до чаю, и после чаю… Курите?

– Мерси.

– Берите папиросу, а спички… были, кажется… то есть, вернее всего, что были, но куда исчезли, черт их знает.

– Не беспокойтесь, – улыбнулся офицерик, – у меня есть свои.

– А есть, тем и лучше, не надо мои искать…

В дверь постучали.

– Вы одеты? – раздался за дверью женский голос.

– Наполовину, божество мое, – откликнулся литератор, подходя к двери, – и преимущественно сверху.

– В таком случае возьмите сами поднос, я его поставлю тут, у дверей, на стуле.

– Миллион поцелуев вашим божественным ручкам, ибо не нахожу слов, которыми мог бы выразить вам мою беспредельную и адски горячую благодарность!

За дверью послышался легкий смех.

– Не стоить благодарности, кушайте на здоровье.

– А булочки не забыли?

– Не забыла.

– А сливочки, божество мое?

– И сливочки есть.

– С добрым утром, несравненная Аглая Федоровна, и до приятного свидания, не смею далее отвлекать вас от хозяйственных забот и хлопот… Вы ушли?

– Ушла, ушла, берите свой чай, – донеслось издалека.

– Очень обязали, божество мое!

Набегов взял поднос со стаканами чаю, поставил его на стол и затворил дверь.

– Одна из граций, у папаши которых я состою нахлебником, – пояснил он гостю, сбрасывая с подвернувшегося под руку стула связки журналов на пол. – Подвигайтесь к столу, господин защитник отечества.

– Я их уже видел, – ответил Бархатов, подъезжая со стулом к подносу.

– Картинки! Хотя и с потрескавшимся лаком, но все-таки картинки. Берите стакан, налейте сливок и кушайте с булочкой.

– Мерси.

– Теперь, когда все правила гостеприимства соблюдены, могу я, кажется, и спросить вас о цели посещения?

– Я к вам являюсь от Сергея Ивановича Аршинова.

– А! Вы друг его?

– О, конечно! – с жаром воскликнул Бархатов, откусывая изрядный кусок булки.

– Вашу руку, защитник отечества! Я тоже его друг, а друзья моих друзей – мои друзья… Не торопитесь ответом, сперва прожуйте булку, а то подавитесь! – посоветовал Набегов гостю, вытянувшемуся в струнку.

XXXII

– Ну-с, а теперь садитесь и говорите; я вас слушаю.

Бархатов в коротких словах передал Набегову подробности переговоров с Благодаровым. Набегов задумался. Ему до отвращения была противна вся эта история дуэли, мотивы и подкладку которой он знал лучше, чем кто-либо.

– А я все еще не терял надежды на то, что дуэль не состоится, – проговорил он в раздумье, смотря в угол. – Ухлопают студентика, как пить дать – ухлопают!.. Такой славный молодой человек, умный паренек и пропадет ни за грош, ни за денежку.

– Вы думаете, шер Набегов, что ухлопают непременно Аршинова?

– Предчувствую-с, защитник отечества!

– А я, напротив, уверен, что дуэль кончится пустяками… Я столько раз дрался и, как видите, здрав и невредим, если не считать полдюжины незначительных царапин.

– Вы дрались? – недоверчиво посмотрел Набегов на гостя. – Когда же вы это успели?

– Вы не верите? – покраснел Бархатов. – Клянусь честью! Хотите, я вам покажу две царапины на левой руке… то есть не царапины, а легкие шрамы, чтобы вы могли убедиться?

– Не трудитесь, – усмехнулся Набегов. – Царапины, вероятно, были очень незначительны?

– О, да…

– Так что же в них интересного? Я поверю вам на слово… Итак, Аршинов стреляется?

– Непременно. Смешно, – пожал плечами гость, – было бы очень смешно, если бы он не стрелялся. Дело идет о чести двух женщин, вы поймите: о чести двух, когда всякий порядочный человек обязан драться, если затронута честь даже одной женщины…

– Честь – это хорошо. Но подставлять себя под шальную пулю за чужую честь – не сделает никому чести.

– Это дело убеждения, шер Набегов.

– Скорее самолюбьица и упрямства. Как-никак, а в жилах нашего друга течет аршиновская, купеческая кровь… то же самое «ндраву не препятствуй», только в облагороженной форме; вы знаете, за честь каких дам он стреляется?

– Нет. Он сказал только, что причина дуэли – две оскорбленные дамы, и только. Для меня, шер Набегов, положительно безразлично, из-за кого будет стреляться наш друг: из-за Эльвиры с Маргаритой или из-за Marie с Sophie. А вы знаете?

– Кажется, за Акулину и Матрену! – рассмеялся Набегов. – Дело не в именах, дело в том-с, господин поручик, что одинаково неприятно отправиться ad patres[20] и за Акулину, и за Степаниду. Видите ли, у меня совсем другой взгляд на дуэль, может быть, и отсталый, но, по моему убеждению, совершенно верный. Вопрос: что такое дуэль? Ответ: насилие.

– Оригинальный взгляд.

– Да-с, насилие. Волен я думать о человеке, как мне заблагорассудится, или нет?

– Разумеется, это ваше право.

– Ну, вот видите, – растопырил самым смешным манером руки Набегов. – Я убежден, например, что вы – pardon за выражение – мерзавец, и говорю вам: вы – мерзавец!

– Этого говорить вы не можете.

– Я могу, значит, только думать? Так?

– Да.

– Но почему-с? Вежливость этого требует? Этикет? Приличие? Кто эти слова придумал?

– Общество, конечно.

– Общество мерзавцев, мой юный друг, которому выгодно укрывать свои поступки за своими

– За это вы и должны ответить.

– То есть, другими словами говоря, вы мне предложите час и место для пырянья или стрелянья?

– А как же иначе? – захлопал глазами в недоумении гость.

– Можно и иначе, то есть должно, понимаете, защитник отечества? Должно! Вы докажете мне, что вы, на самом деле, совсем не такой, каким мне представляетесь, и я первый извинюсь перед вами и протяну вам руку.

– Оригинальный способ расплаты за оскорбление! А если я не докажу, не могу доказать этого?

– А не докажете – не моя вина, так мерзавцем и подлецом и останетесь! – добродушно рассмеялся Набегов, макая в стакан булку.

– Извините, – закипятился гость, – в таком случае, я вам дам пощечину, и вы должны будете со мной драться.

– И буду-с, но только тем же способом, каким вы дали мне пощечину, – кулачками-с! Передеремся, наставим друг другу синячков и разойдемся мирно к пенатам. И убеждения в целости, и вещественные знаки стойкости за эти убеждения в наличности.

– Так поступают только дикари…

– И хорошо делают. Следовало бы и нам с них пример брать.

– Не понимаю я вас… ей-богу, не понимаю!

– Где ж вам понимать… Вы цивилизованный! По-вашему, все надо кровью смывать. Вас оскорбили, то есть, другими словами говоря, в большинстве случаев сказали правду, а вы сейчас: пожалуйте к барьеру! Да я и пистолета-то отродясь в руки не брал и как из него стреляют – не имею ни малейшего понятия, а вы только тем и занимаетесь, что в туза пулю за пулей сажаете… спрашивается: буду я идиотом, подвергая себя расстрелянию, или не буду? Конечно, буду!

– Другого исхода нет…

– Есть-с. Кулачки. Это и несмертельно, и вразумительно. Только такую дуэль я и признаю. Я не прав – докажи! Не доказал – давай на кулачки! Наставим синяков и успокоимся… Постойте, я сделаю даже вам уступку; у кого больше синяков окажется, значит, тот не прав.

– Вы шутите, шер Набегов.

– Нисколько. Да вы рассудите здраво хотя эту предстоящую дуэль: один человек сказал глупость, другой его за нее заушил. Кажется, квит? А в результате выходит дуэль… и какая: один стреляет, говорят, как Рабенек, а другой, кроме пера, никакого оружия в руки не брал… у кого больше шансов отправиться прежде времени и черт знает за что на тот свет? Ответ ясен и без ответа…

– Не могу, конечно, с вами не согласиться… в ваших словах есть доля правды, но мы-то, согласитесь сами, в данном случае сделать ничего не можем.

– Разумеется, ничего. Я пробовал расстроить эту дикую дуэль – не пришлось; теперь мне остается только возмущаться, негодовать и… Хотите еще чаю?

– Мерси, довольно. Вы успокойтесь, однако, я дам ему несколько уроков в стрельбе.

– Несколько уроков, когда тот стреляет всю жизнь!..

Затем секунданты выбрали место и час дуэли, сговорились в подробностях и разъехались: Бархатов отправился к Сергею, а Набегов – к Благодарову.

* * *

Сергей приводил свои дела в порядок.

Целый день накануне дуэли он возился в своей комнате, подбирал валявшиеся на стульях и окнах книги, ставил их в шкаф на полку, уничтожал хаос, царствовавший у него на письменном столе.

Олимпиада Сергеевна несколько раз в течение дня заглядывала к нему в кабинет.

– Что с тобой, Сережа? – спрашивала она. – Ты целый день торчишь в своей комнате.

– Ах, мама… Надо же когда-нибудь привести свою комнату в порядок! – с досадой ответил он матери, копаясь в бумагах.

– Конечно, конечно… Но зачем же непременно сегодня?

Сергей молчал. Он и сам не знал, для чего и для кого он водворял порядок в своем рабочем кабинете.

Он испытывал какое-то странное, совершенно для него новое чувство возбуждения. Ему необходимо было что-нибудь делать, чтобы забыть о том, что будет завтра… Этого «завтра» он ждал без страха и боязни, и очень понятно, почему: он передумал и пережил все, что повлечет за собой то, что должно, неминуемо должно совершиться завтра… Ему было ясно, что если будет убит Благодаров, он вернется домой здравым и невредимым, а если Благодаров останется живым, его привезут сюда, вот в эту самую комнату, где он работал, спал и столько передумал, бесчувственным трупом.

Это так просто и неумолимо логично. Сергей это знал, примирялся с таким положением и все-таки испытывал смертельную тоску, заставлявшую его бросаться из угла в угол, и все-таки не находить себе места.

– Черт знает, какая я размазня! – злился он на себя, подбирая бумаги. – И руки трясутся, и дух угнетен, неужели я боюсь смерти?

Он старался не думать об этом, но в его голову, против воли, лезли вопросы: к чему? зачем?

– Так надо! Так надо! – отвечал он сам себе. – Ах, только поскорей бы!

И он суетливо принимался приводить в порядок свои записки, стараясь не думать о том, что будет завтра.

– А завтра, мама, за мной рано утром заедут охотники! – сообщил он Олимпиаде Сергеевне за обедом, стараясь быть как можно спокойным. – Мы едем на охоту!

– В добрый час, Сереженька! Только смотри не подстрели ты себя, – пошутила она.

– Ну, какой я стрелок, мамочка? Будет достаточно, если я поброжу в компании с охотниками.

– Что-нибудь и подстрелишь, тебя учил же Бархатов и говорил, между прочим, что из тебя со временем отличный стрелок может выйти.

– А куда ты, Сереженька, едешь, во всех отношениях? – справился Подворотнев, со вздохом смотря на своего молодого друга.

– Куда-то за Мытищи, не все ли равно, Аркадий Зиновьич?

– Конечно, конечно. Не одобряю я этих охот, во всех отношениях: мой приятель один, царство ему небесное, давно это было, так же вот отправился на охоту и больше не вернулся.

Сергей побледнел.

– Нечаянно, понимаете, Олимпиада Сергеевна, зацепил курком за сук да весь заряд в себя и влепил, а пошел-то один, через месяц только его в лесу нашли, по одежде

– Смотри, Сережа, будь осторожнее, – встревожилась Олимпиада Сергеевна.

– Полно, мама. Значит, мне никуда уж и пойти нельзя? – с волнением проговорил Сергей. – Я не ребенок и отлично понимаю слово «осторожность».

– Тетерек молодых, Сереженька, привози, – заметил Подворотнев, – теперь тетерьки хороши, во всех отношениях, чудесны.

– Привезу, Аркадий Зиновьич, вот увидите! Покажу вам, какой я охотник на самом деле! – пошутил Сергей и встал из-за стола.

Вечером он прошелся с матерью по парку и, отказавшись от вечернего чая, стал торопливо с ней прощаться.

– Прощай, мама. Вероятно, до обеда мы не увидимся завтра, – говорил он, с нежностью целуя Олимпиаду Сергеевну.

– Как? Мы завтра разве не увидимся с тобой?

– Я уеду очень рано. Бархатов заедет за мной часов в пять утра.

– Так рано?

– Дичь, милая мамочка, только и можно стрелять на заре, – ответил Сергей, улыбаясь и целуя руки матери.

– Ну, бог с тобой! – перекрестила та, по обыкновению, сына. – Смотри же, Сережа, я жду тебя к обеду…

– О, к обеду я буду непременно! Прощай!

– Прощай, мой милый!.. Ради бога только будь осторожен… Не знаю, почему, но мне так не хочется отпускать тебя… Лучше бы ты не ездил, Сережа!

– Какие пустяки, мама!

– Пустяки, а… не хотелось бы тебя отпускать… и сама не знаю, почему так нехорошо стало у меня на сердце…

– Ты полнокровна и только… прощай, мама!..

– Прощай… постой!

Сергей остановился.

– Если что-нибудь с тобой случится, Сережа…

– Мама! – с упреком проговорил Сергей.

– Иди, иди… помни только: я жду тебя к обеду.

Олимпиада Сергеевна поцеловала еще раз его и отпустила.

Сергей, придя к себе в комнату, бросился на постель ничком и закрыл глаза.

Он знал от Бархатова, что перед дуэлью необходимо «хорошенько выспаться».

– Когда выспишься, как следует, – говорил тот, – и нервы будут покойны, и рука дрожать не станет…

«Непременно следует заснуть, – думал он, закрывая глаза, – и рука тверже будет, и на душе веселее… главное, ни о чем не надо думать: все, что осталось позади, – прошло, а что будет впереди – так просто, что не стоит о нем думать… положительно не стоит… Ну, умру я… ну и что ж из этого? Все люди смертны: нынче жив, завтра умер… Поплачет мать с Аркадием Зиновьичем, пожалеет Тюфякова и… разумеется, утешатся… все утешатся… Неумолим закон безжалостной природы: „Мертвый, мирно в гробе спи, жизнью пользуйся, живущий!..“ И отлично: она будет пользоваться жизнью, а я буду мирно спать и ждать… Чего ждать? Чего?»

Сергей открыл глаза и перевернулся на бок.

В комнате было темно.

«Как глупо устроен человек: мне нужно спать, а я не могу… и смерти я не боюсь, а не могу… Что такое смерть? Физиологический процесс и больше ничего… прекращается жизнь, и человек превращается в ничто… дух исчезает, материя разлагается… такая простая, избитая истина… а все-таки жаль жизни… я хочу жить и буду жить!.. Бархатов говорил, что он стрелялся много раз… почему же непременно он жив, а я буду убит?.. Теория вероятностей…»

Сергей снова закрыл глаза и старался ни о чем не думать, но против воли в его голову лезли и дядя, и двоюродный брат, и мать, и Тюфякова…

Он зажег лампу и стал ходить по комнате, сжимая руками виски.

* * *

Горизонт востока горел миллионами огней восходящего солнца. В саду давно уже проснулись неугомонные воробьи и радостным щебетанием приветствовали чудное, ясное утро. Издалека слабым эхом доносился звон монастырских колоколов и разливался в свежем утреннем воздухе дивным аккордом святой молитвы…

Сергей оторвался от стола и поспешно спрятал в боковой карман сюртука запечатанный конверт.

На столе лежало другое письмо. Оно было не запечатано. В нем стояло следующее: «Дорогая, милая мама! Если я умру, помолись за меня. Это моя единственная и последняя просьба; ни о чем другом я не могу и не должен просить тебя. Я знаю, что своею смертью я принесу тебе столько горя, что твое любящее сердце капля по капле все изойдет кровью и, быть может, перестанет, наконец, биться, потеряв и смысл, и цель дальнейшего существования. Ты поймешь сама, что я должен был пережить и перечувствовать, расставаясь с тобою, моим ангелом-хранителем, посвятившим мне всю жизнь и отдавшим своему Сереже все надежды, все помыслы, всю свою святую душу, и если случилось так, значит, не могло быть иначе. Я не привык лгать и не могу оправдываться перед тобой: я виноват во всем и прежде всего в том, что своею смертью отнимаю у тебя жизнь. Дорогая мама! Верь мне, верь человеку, который решился умереть, что прежде, чем принять такое решение, я перестрадал и за тебя, мою милую, хорошую, мою единственную радость в мире, и за всех, которых я люблю и душой, и сердцем. Не проклинай меня и, если хватит у тебя сил и веры, помолись за того, кто не мог дольше жить. ТвойСергей».

Сергей посмотрел на часы: было четверть шестого.

Где-то вблизи раздался грохот колес и замер.

«Теперь скоро!» – подумал он и подошел к зеркалу.

Бледное лицо его подернулось от бессонной ночи матовою синевой, глаза, окруженные темными кругами, лихорадочно блистали.

Он подошел к умывальнику, умылся неторопливо, вытерся полотенцем с каймами, расшитыми шелками, и потянулся.

– Спать захотелось, – проговорил он вслух, – а на душе так покойно, как никогда. «Чувствуешь какое-то равнодушие ко всему… хороший признак», – подумал он, надевая охотничьи сапоги.

За воротами послышался лай собаки

– Приехали, – проговорил он, торопливо снимая со стены ружье, – и пора!

В садике мелькнула фигура Набегова в соломенной шляпе, сдвинутой на затылок. Он, зевая во весь рот, подошел к окну комнаты Сергея и, прильнув к нему, стал всматриваться внутрь.

– Сию минуту, сию минуту! – подбежал Сергей к окну, надевая шляпу.

– Готовы-с? – справился тот больше для порядка.

– Как видите…

Набегов кивнул головой и отошел от окна. Сергей осмотрел еще раз комнату, запер ее на ключ, который тут же и опустил в карман визитки, и, пройдя на носках мимо храпевшей горничной, вышел черным ходом на двор.

XXXIII

Выйдя за ворота, Сергей увидал четырехместную извозчичью коляску, в которой сидело трое мужчин. Один из них

Набегов сидел на скамеечке за воротами и свертывал папиросу.

– Чудное утро! – воскликнуд он, протягивая руку Сергею. – И как спать хочется! – добавил литератор, пристально всматриваясь в лицо студента. – А вы не спали?

– Нет.

– Напрасно. Даже, если хотите, глупо…

– Не мог заснуть.

Сидевшие в коляске подошли к Сергею.

– Готов, mon ami? – справился Бархатов, закручивая свои усики.

– Как видишь… Кто эти господа? – спросил он тихо у Набегова.

– Один – твой секундант, Перелетов, о котором я тебе говорил, а другой – доктор, – ответил литератор и представил Сергею незнакомцев.

– Доктор Хламецкий… Перелетов Грегуар… Сергей Иванович Аршинов…

Доктор, угловатый блондин с голубыми близорукими глазами, молча поклонился Аршинову и посторонился, давая место Перелетову, коренастому средних лет господину в чесунчовой куртке, перетянутой кожаным ремнем, в длинных охотничьих сапогах и круглой белой шляпе с козырьками по обеим сторонам. Его небольшие светло-серые, слегка подернутые влагой глазки прыгали беспокойно в своих орбитах, не останавливаясь ни на минуту на одной точке, и светились добродушной лаской. Темно-бронзовое лицо с выдающимися вперед скулами и некрупный, слегка вздернутый нос с подвижными ноздрями дополняли портрет Перелетова.

Он с такой силой сжал протянутую руку Сергея, что тот невольно сделал гримасу.

– Однако вас Господь Бог не обидел силой, – проговорил Сергей, дуя на пальцы.

– Разве больно?

– И очень.

– Могу еще больше-с, – поспешил тот доложить студенту, раскрывая берестовую тавлинку, – не угодно ли?

– Что это?

– Сам-пак-тре первый сорт! Мозги освежает и зрение очищает.

– Нет, мерси, я не нюхаю.

– Напрасно… Недурное у вас ружьецо… рублей двести дали?

– Кажется… Господа, не пора ли нам отправляться. Вопрос только в том, как мы усядемся.

– Не беспокойтесь, я сяду на козлы, – сказал Набегов.

– И будешь, благодаря такому высокому положению, возвышаться над толпой, – добавил Перелетов, поднося тавлинку к самому носу доктора. – Врачу! Одолжайтесь!.. Господа охотники, садитесь!

Доктор «одолжился» и, чихая уморительно, направился к коляске.

Охотники быстро уселись и покатили по дороге к Алексеевскому; у каждого из них в руках было по ружью, а в зубах по папиросе. Все молча курили, посматривая по сторонам и пуская в воздух целые клубы табачного дыма.

Доехав до Алексеевского, коляска свернула на шоссе и, подпрыгивая и гремя колесами, покатилась к Мытищам.

– Как мы тихо едем! – заговорил Сергей.

– Тише едешь – дальше будешь! – ответил Перелетов, заряжая раздувшиеся ноздри табаком.

– Что это, Грегуар? – повернул голову Набегов. – Пословица или глупый намек?

– Разумеется, пословица, – откинулся тот на задок коляски, похлопывая по крышке берестовой тавлинки. – Смерти не пужаетесь? – с усмешкой нагнулся он к Сергею.

– Не пужаюсь! – ответил в тон студент, с улыбкой смотря на Перелетова.

– В первый раз деретесь?

– В первый.

– Если живы останетесь, отличный из вас дуэлист выйдет. Самочувствие у вас прекрасное.

– Пустяки, мой друг, все это пустяки! – вмешался Бархатов, отбрасывая щелчком докуренную папиросу, описавшую в воздухе красивую параболу. – Я стрелялся раз тридцать и всегда чувствовал себя прекрасно…

Перелетов попрыгал глазами по офицерику и подсунул ему тавлинку.

– Одолжайтесь!

Бархатов со смехом понюхал табаку и закашлялся.

– Тридцать раз стрелялся, а от понюшки кашляет! – пожал плечами Перелетов. – Герой! Сергей Иванович, извините за нескромный вопрос: могу я узнать причину дуэли?

– Причину? Если разобрать хорошенько, причины нет никакой. Так нужно.

– Понимаю. Надоело жить…

– Если хотите, пожалуй, – потупился Сергей.

– Устал я жить! Нет в мире для меня Вперед манящих сладостных мгновений… В душе усталой нет ни страсти, ни огня, И больше нет мучительных сомнений… Я просто жить устал! Желаний никаких, Ни веры ни во что, живу без ожиданья Счастливых дней – и быть не может их: Я жить устал, я пережил желанья! – продекламировал с чувством Перелетов и с размаха хлопнул ладонью по своей тавлинке. – Зарядите, Сергей Иванович!

– А знаете, Перелетов, это хорошо сказано, – в раздумье проговорил Сергей, отстраняя от себя тавлинку. – «Желаний никаких! Ни веры ни во что… Живу без ожиданья счастливых дней, и быть не может их»… Не может, не может!

– Пессимизм, доведенный до крайнего отчаяния! – наклонился с козел Набегов. – Все это фальшь и ложь! Желаний нет! Вранье! Желания всегда есть, но или смелости, или уменья нет! Как поется в какой-то песенке: «У старушки деньги есть, да не знаю, как подлезть»!

– Глупая песенка.

– А твои стишины умнее? Жить устал! Смотри, у поэтика, который начертал сию стишину, еще мамашино молоко на губах не обсохло, а он уж жить устал. И не верит ни во что, и не желает ничего… Или врет для красного словца, гримасничая на чувствительной струнке читателя, или сам размазня и баба, которая от первого же щелчка в жизни падает духом и наводит уныние на все живущее… И вы, Сергей Иванович, лжете, говоря ему, что вам надоело жить… Вы хотите жить, хотите, черт возьми!

– Хочу… вы правы, – ответил Сергей, поднимая голову к Набегову.

– И желания есть?

– Есть.

– Что и требовалось доказать. И живите, и дай бог вам дольше жить, а унынию не поддавайтесь… Смотрите на меня, – перевернулся Набегов, описав своим корпусом тур и спуская ноги на крыло коляски. – Черт меня задави сию минуту, если кто-нибудь другой на моем месте не повесился бы раз десять… а я жив и даже весьма благополучен… и мало того, что благополучен, а и умирать не собираюсь, и жить не устаю… да-с! А приходилось не жрать по три дня… то есть буквально – никакого манже, а про буар и говорить нечего, а набуаришься у «фонтала» мытищенской, и все тут!.. Места никакого, работы ни на полшеляга, а разбойник-эстомах вопиет о жратве. Эстомах, други мои, глуп весьма; он ведь, каналья, не разбирает, есть у тебя франки на жратву или нет франков… его дело вопиять, ибо, кроме жратвы, он, протоканалья, никаких высших интересов не признает и, по своему строению, признавать не может… Три дня я его, анафему, голодом морил и… как вы думаете, чего я в это время желал?

– Порцию осетрины с хреном, – поторопился Перелетов.

– Смерти, – сказал Сергей.

– Ни того, ни другого-с, – презрительно сдвинул губы Набегов, – любви-с!

– Ну, уж это ты врешь, – запрыгал глазками Перелетов. – «И кому придет на ум на желудок петь голодный»?

– Да-с, любви модисточки Маши, жившей на одном дворе со мной! И выходит, Грегуарчик, что Гоголь-то прав: «Полюби нас голодненькими, а сытенькими нас всяк полюбит…» Перифраз, а суть та же-с… Так вот-с, Сергей Иванович, вы и не «напущайте», пожалуйста, на себя мерихлюндии, а подстрелите мерзавчика и… мечтайте о том же, о чем я мечтал на голодный желудок!

– Слушаю-с! – рассмеялся Сергей. – А пистолеты… вы взяли?

– Конечно, взяли, – тихо проговорил Бархатов. – Говори тише, кучер может услыхать наши разговоры.

– А какая чудная погода! – заговорил громко Перелетов, заметив, что кучер с любопытством оборачивается назад. – Смотрите, господа, как красив этот лес, освещенный или, лучше сказать, обагренный горячими, стыдливо-румяными лучами солнца!

– Пожалуйста, Грегуар, без стихов… терпеть я не могу эту несчастную поэзию.

– Стихи – моя стихия.

– Только не перед охотой!.. Поэзия сама по себе – очень хорошая вещь, но злоупотреблять ею, во всяком случае, не следует… Помню, любил я одну девицу…

– Мон ами, ты слишком много, кажется, любил, – заметил Перелетов.

– Не думаю. У меня в любвях молчалинский принцип: умеренность и аккуратность. Любил я одну девицу, как ока зеницу… пылко, нежно и весьма мятежно…

– Ну, и так далее.

– Вот именно далее-то, Грегуар, ничего и не вышло… дернула меня нелегкая в один несчастный вечер…

– Почему не в одно прекрасное утро?

– Потому, Грегуар, мой друг недальновидный, что дело происходило вечером, а не утром. Дернула меня нелегкая пуститься в поэзию и сравнять цвет щечек моей возлюбленной с «цветом пурпура Авроры»…

– Читал Державина ты не без пользы, – заметил Перелетов.

– Ты тороплив на выводы, Грегуар. Результаты показали, мой друг, что лучше было бы, если б я совсем не читал Державина. Дело в том, что вышеозначенная девица, по своей номенклатуре, отнесла «пурпур» к краске «кармину», которым она имела слабость «пурпурить» свои щечки, и, воспылав гневом на тонкий намек, указала мне… довольно толстою рукой на дверь. Как видишь, мой дружочек, знакомство с нашими классиками принесло мне вред, а не пользу.

Собеседники, продолжая болтать с очевидною целью развлечь Сергея, незаметно доехали до поворота и заныряли по проселку. Бархатов поминутно поглядывал на Сергея и рассказывал ему подробности чуть ли не пятидесятой дуэли, Перелетов, размахивая руками, декламировал свои стихи доктору, который, зевая во весь рот, одобрительно кивал головой и с любовью посматривал на ящичек, наполненный хирургическими инструментами и разными аптекарскими снадобьями, лежавший у него на коленах.

Солнце вышло из-за леса и брызнуло лучами по расстилавшимся полям. Утренний туман таял под лучами солнца и испарялся в воздухе сероватой дымкой. Веяло сырой, летней прохладой. Потянуло дымком, долетавшим в струе утреннего воздуха от паровоза чугунки, издалека донеслось мычание коров и грустные, заунывные трели рожка пастуха. На траве блистала миллиардами искр роса, а из глубины леса навстречу путникам неслось тысячеголосное пение птиц.

– Как хорошо, как дивно божественна природа! – воскликнул Перелетов, прыгая своими беспокойными глазами с предмета на предмета. – И какой воздух! – широко раздул он ноздри, закидывая голову. – Нектар… блаженство… упоение!.. Кучер, стой, стой! – крикнул он вознице и, не дождавшись остановки, с быстротою молнии выпрыгнул из коляски на дорогу, сорвал какой-то цветок и, моментально очутившись на своем месте, толкнул дулом ружья в спину «тпрукавшего» кучера: – Пошел… «Иван да Марья!» – с наивною улыбкой проговорил он, засовывая Сергею в петлю куртки цветок. – Семейный цветок, не холостой-с!.. Позвольте презентовать!

Сергей рассмеялся и осторожно поблагодарил поэта с могучею рукой, протянув ему два пальца.

Мой кавалер(ит.).

Посмотри сюда, посмотри туда(фр.).

Ты прав, друг мой!(фр.)

К праотцам(лат.).

Ангел мой(фр.).

– Я вижу коляску, – сказал доктор, всматриваясь в чащу леса.

– Это они… то есть наши, – поправился Бархатов. – Кучер, поезжай к той коляске.

Кучер своротил влево и остановился.

Охотники торопливо вылезли из экипажа и справились у кучера чужой коляски, куда пошли приехавшие господа.

– Прямо-с, – ответил тот, махнув рукой на лес.

Бархатов подхватил под руку ящик с пистолетами и, закинув ружье за плечи, быстро зашагал в лес. Следом за ним отправились и остальные.

– Аккуратны, – проговорил тихо Набегов Перелетову, – нас даже предупредили.

– Смешно! Из Богородска, я думаю, гораздо ближе… А он держится молодцом, – кивнул Перелетов на шедшего впереди него в нескольких шагах Аршинова, – ни малейшей тени волнения.

– Да. Но тем не менее все-таки его жизнь поставлена на карту: или взяла, или бита. Жаль! До боли его жаль, Грегуар!.. Молодая жизнь… тьма надежд… миллион замыслов, и вдруг все это кончается глупым: mourir[22]!

– Почему непременно этим?

– Должно кончиться. Не его, так другого отправят в селение, идеже несть болезни и печали. Положим, тот – мерзавец, дрянь-человечишка, и… его жаль… за что умирать? Для чего? Жизнь скверна, подла, но все-таки она жизнь! Понимаешь, Грегуар? Жизнь! А ведь там – мрак, тление, смерть! Смерть – это финал комедии жизни, неизбежное зло, с которым всякий обязан и должен мириться, но… умереть на заре жизни, не узнавши ни ее радостей, ни ее горя, не выпив чаши ее отравы и наслаждений, и что хуже всего – умереть не в силу того, что твой организм требует этой смерти, а по своей доброй воле, из-за какого-то, черт возьми, дурацкого убеждения или, вернее, предубеждения, вколоченного в нашу башку воспитанием и развитием, – это ужасно, подло, глупо и противоестественно!

– Аминь! – докончил Перелетов. – Ты сказал надгробное слово, а мы – похороним.

– А хоронить рано, слишком рано, Грегуар.

– Они, вероятно, этого не думают.

– И дай бог, чтоб не думали, иначе – ожидание смерти для них будет самою ужасною инквизицией, какую только можно придумать… У меня так подло, так гнусно на душе, что я не могу тебе даже объяснить.

– Понюхай табаку, легче станет…

– И ты можешь шутить, Грегуар, в такие минуты? Завидую я тебе…

– Что же тут особенного! Эх, не взяли мы водки! С каким бы наслаждением я теперь выпил бы стаканчик-другой!

Набегов

– Кажется, они, – повернул тот голову к Набегову, выходя на небольшую полянку, покрытую травой и поросшую колокольчиками и кашкой.

У дерева, на опушке поляны, стоял Благодаров со своими секундантами. Их было двое. Оба они были в гуттаперчевых плащах с болтавшимися на спинах клеками и фуражках без козырьков. Старший, с реденькой бородкой, выглядывал бюргером, каких всегда можно встретить в ресторанах «Билло» и «Альпен-Роза» за кружкой пива, младший – совсем почти мальчик, с едва пробивавшимся пушком на румяных щечках, по манерам и петушиному виду сильно смахивал на гимназиста, не дотянувшего «по домашним обстоятельствам» до университета.

Секунданты громко смеялись, истребляя папиросы, и, видимо, настраивали дуэлиста, чувствовавшего себя не в своей тарелке.

Благодаров был бледен как полотно и, едва отвечая на смех приятелей гримасой, долженствовавшей изображать улыбку, тревожно смотрел в глубину леса.

Он вздрогнул, увидав Сергея, вышедшего на поляну, и прислонился к дереву.

Сергей остановился.

– Бархатов, распорядитесь, пожалуйста, – проговорил он, обозревая с любопытством поляну. – Они здесь!

Бархатов дернул себя за усики и, махнув рукой Набегову с Перелетовым, отправился к дереву, около которого стоял Благодаров со своими секундантами.

Секунданты отделились и пошли навстречу.

Доктор осмотрелсяи,положив свой ящик под куст, подошел к Сергею.

– Как вы себя чувствуете, мой друг? – мягко спросил он студента.

– Великолепно, доктор, – откровенно улыбнулся Сергей, – такое чудное утро, удивительный воздух!

– И пульс совершенно нормальный, – снял доктор шляпу, раскланиваясь с Сергеем, – самообладание прежде всего, а его у вас достаточно… Всяких успехов!

Доктор закурил сигару и сел под сосну, разглаживая свою шляпу, измятую во время ходьбы сучьями кустарников.

Секунданты, образовав группу, жарко о чем-то спорили.

XXXIV

– О чем они спорят? – тихо сказал Сергей, с любопытством всматриваясь в секундантов Благодарова. – И нужно ли спорить в такое время?

– Расходятся, вероятно, в деталях дуэли, – проговорил в ответ Сергею доктор, наблюдавший тоже за движениями секундантов, – я слышу спор о расстоянии…

– Какие пустяки! – с досадой ответил Сергей. – Не все ли равно умирать: находишься ли ты от противника в двадцати шагах или в тридцати?

– В принципе, разумеется, вопрос праздный, но… надо же делать что-нибудь и секундантам, – попытался улыбнуться доктор, отгоняя от себя мух сорванною веткой.

– Доктор, скажите им, пожалуйста, что я заранее на все согласен… эти споры начинают раздражать меня.

– Раздражаться совсем не следует, напротив, надо быть как можно более спокойным и уверенным в благополучном исходе дуэли. Пусть они поспорят, покричат, в конце концов дуэль все-таки состоится.

От группы отделился Перелетов и подбежал к Сергею.

– Расстояние тридцать шагов, – проговорил он, подхватывая под левую руку ящик с пистолетами.

– Я на все согласен… ради бога, только не шумите.

– Ажитируетесь?

– Надоела мне эта канительная процедура.

– Это уж не наша вина, Сергей Иванович. Секунданты Благодарова – чересчур педантичная публика.

– Пожалуйста, поскорее…

– Постараюсь, – ответил тот и отправился к группе секундантов.

Сергей прошелся вдоль опушки леса и, вернувшись, подсел к доктору, который невозмутимо курил сигару и, откинув голову назад, пускал в воздух синеватые струйки дыма.

– Комаров пугаю, – сказал он, подбирая ноги, – удивительное у кровопийц обоняние: за несколько саженей чуют человека… Хотите сигару?

– Благодарю вас, сигар я не курю.

– А я, грешный человек, истребляю их в ужасающем количестве. Сам когда-то защищал диссертацию о никотине как разрушителе человеческого здоровья и до сих пор продолжаю глотать его в чудовищных дозах.

– Пагубная привычка.

– Несомненно, но что прикажете делать?.. Человек – раб привычек, а привыкнуть можно ко всему – и к хорошему, и к дурному. Вы в первый раз выходите на дуэль?

– В первый и, вероятно, в последний.

– Вы враг… дуэли?

– Вообще да, но делаю исключения.

– Для себя в особенности? Все дуэлисты делают то же самое.

Сергей промолчал.

– Неужели они до сих пор не могут столковаться? – сказал он, срывая ветку с куста.

Какая-то серенькая птичка, вспугнутая шумом листьев, взвилась над их головами и, порхая по сучкам, зачирикала плачущим голосом.

Секунданты разошлись.

К Сергею подошел Бархатов с Набеговым, а Перелетов, широко шагая по мокрой траве, стал отмеривать расстояние.

– Сергей Иванович, – обратился к Аршинову Набегов, – Благодаров чрез своих секундантов решительно отказался стрелять первым.

– Это его право, Набегов.

– Тем не менее он все-таки этим правом воспользоваться не желает, – пожал тот плечами. – Очевидно, что и у негодяев прорывается иногда чувство рыцарской вежливости, что ли.

– С которой, к сожалению, я согласиться не могу.

– Я говорил то же самое.

– Чем же решили, наконец? – нетерпеливо перебил его Сергей.

– Чем? Решили, что оба вы будете стреляться одновременно… Возразить против такого компромисса ничего не имеете?

– Положительно ничего, если он сам согласен на это.

– А вот увидим… Смотрите, он идет сюда.

Благодаров, действительно, шел прямо к Сергею. Секунданты с победоносным видом шагали за ним.

– Что ему нужно? – нахмурился Сергей. – Кажется, мы с ним кончили все.

– А вот услышим, – подался Набегов в сторону, смотря с усмешкой на панталоны старшего секунданта Благодарова, которые аккуратный немец завернул чуть не до икр.

Благодаров остановился шагах в десяти от Сергея и приподнял шляпу.

– Сергей Иванович, – проговорил он глухо, нервно теребя брелоки, болтавшиеся у него на толстой часовой цепочке, – я считаю себя за порядочного человека.

– Напрасно, – с сожалением заметил Набегов.

– И совсем неправдоподобно, – добавил Перелетов, открывая свою тавлинку и запуская в нее толстые, короткие пальцы.

Благодарова передернуло. Он прищурил свои глазки и, посмотрев по очереди на Набегова с Перелетовым, высоко поднял голову.

– Я пришел сюда говорить с господином Аршиновым, а совсем не с вами, господа.

– Ну, конечно! – с иронией проговорил Набегов. – Вы будете говорить с нами после, если останетесь только в живых.

– А разговоры с нами, господин Благодаров, – кивнул головой Перелетов, с наслаждением отправляя в ноздри понюшку, – будут очень плохие.

– Я не имею чести вас знать.

– И эту честь иметь будете… Какая у него, однако же, честь после этого, если он даже меня знать не имеет чести? – повернулся Перелетов к Набегову, подставляя

– Господа, помолчите! – остановил их Сергей. – Что вам угодно, господин Благодаров?

– Я пришел к вам, как порядочный человек, объясниться.

– Объяснения наши кончены давно, а новых я слушать не желаю.

– Это ваше дело, но я хочу сделать все, чтобы потом эти господа, – Благодаров при этом махнул неопределенно по воздуху, – чтоб эти господа не сказали, что я действовал не как джентльмен.

– Какое вам дело до этих господ, когда вы имеете его со мной? – вспыхнул Сергей. – Если вы хотите застраховать себя от последствий дуэли, труд совершенно напрасный: вы давно уже застрахованы запиской, которая лежит в моем кармане и содержание которой известно моему секунданту Набегову. Хотите знать ее содержание?

– Я знаю его. У меня в кармане лежит точно такая же записка.

– Я об этом не справлялся, – поклонился холодно Сергей Благодарову.

– Я тоже. Дело не в записках, господин Аршинов.

– В чем же-с, господин Благодаров?

– В том-с, что если вы пожелаете выслушать меня и понять меня, может быть, дело и обойдется без не нужных никому самопожертвований… Ни вы, ни я не можем заранее предсказать исхода дуэли.

– Предсказания меня мало интересуют, господин Благодаров.

– Но отправиться на тот свет ни вам, ни мне, конечно, нежелательно.

– Во всяком случае, – заметил Набегов, – не сомневайтесь только в том, что, если вы убьете Аршинова, вы отправитесь на тот свет вслед за ним.

– Что это? Угроза, господин Набегов? Надеюсь, я не на большой дороге, а в обществе порядочных людей.

– Угрожать вам? – презрительно ответил тот. – Вы слишком хорошего о себе мнения, господин Благодаров.

– И весьма притом ошибочного! – подтвердил Перелетов, прыгая своими глазками с Благодарова на Сергея и обратно.

– Господа, позвольте, – снова их остановил Сергей, – господин Благодаров, потрудитесь в кратких словах объяснить нам все, что вы желаете сказать.

– Я хочу сказать одно, господин Аршинов; не лучше ли нам вместо того, чтобы подвергать себя глупой случайности, покончить дело дружелюбным образом. Вы находите, что я оскорбил вас, хорошо, я сознаюсь, что поступил необдуманно, опрометчиво, глупо, назовите как хотите мой поступок, но поступил так, как говорят судейские, «без заранее обдуманного намерения». Я сознаю это при свидетелях, господа, вы слышите!

– Отлично слышим! Это очень благородно с вашей стороны! – поторопились ответить его секунданты. – Великий поэт Гете сказал…

– «О, люди, люди! – подхватил Набегов, насмешливо смотря на секундантов Благодарова, – Ничтожество вам имя!» И то, кажется, сказал это Шиллер, а не Гете.

– Сергей Иванович! Надеюсь, вы слышали, что я сказал, и публично прошу вашего извинения.

– Я слышал все, господин Благодаров, но верить вам не могу.

– Вы мне не верите?

– Не верю. Вы лжете, говоря, что оскорбили меня без заранее обдуманного намерения… Вы лжете, господин Благодаров, и вы сами знаете, что лжете…

– Я лгу? – бледнея, проговорил Благодаров.

– И самым нахальным образом, – вмешался Набегов, выступая вперед. – Оскорбление, которое вы бросили господину Аршинову в лицо, куплено у вас таким же, если только не хуже, негодяем, как вы…

– Господин Набегов! – бросился тот с бешенством к литератору. – Вы мне заплатите за этого «негодяя» у барьера…

– Тут же, тут же-с, милостивый государь, если только он не раскроит вашу прилизанную башку.

– Хорошо-с. Я с вами сочтусь. Господин Аршинов, потрудитесь мне ответить, кому вы верите: ему или мне?

– И вы еще сомневаетесь? – с изумлением ответил Сергей. – Удивительное нахальство!

– Нахальство fin de siecl’n[23]! – подтвердил Набегов, раскланиваясь с Благодаровым.

– Да, если так, – проговорил, едва сдерживая себя, Благодаров, – мне ничего не остается, как только покориться вашему желанию, господин Аршинов.

– И давно пора, – заметил Перелетов, – солнце уже поднимается над лесом и будет мешать прицелу.

Благодаров поклонился молча, а Сергей в сопровождении своих секундантов направился к дереву, у которого стоял раньше.

– Формальности все кончены? – спросшл Сергей у Бархатова.

– Все, mon ami… Надеюсь, ты не трусишь, а?

Бархатова передергивало. Несмотря на свою кажущуюся храбрость, он ежеминутно менялся в лице и крутил свои усики совсем в противоположную сторону.

– Нисколько.

– Молодец! – хлопнул он Сергея по плечу. – А я, признаться тебе откровенно, перед первою дуэлью ужасно растерялся… то есть, если хочешь, не растерялся, а… раскис… а ты молодцом! Не правда ли, Перелетов? Он хладнокровен, как рыба.

– А ты трещишь, как перепел на заре… Иди к Благодарову с пистолетами, пусть выбирает на доброе здоровье…

– Сейчас, – засуетился тот, вытаскивая неловко папиросу из кармана. – Дуэль – пустяки, конечно, в большинстве случаев вежливый обмен выстрелами, но все-таки… черт возьми!..

– Иди, тебе говорят, – отмахнулся от него Перелетов и зашагал к палочкам, которые он воткнул на лугу как значки барьера.

Сергей взял под руку Набегова и отошел с ним в сторону за деревья.

– У меня к вам просьба, Набегов, – потупился он, останавливаясь.

– Можете заранее быть уверены, что она будет исполнена.

– Благодарю вас, – пожал ему руку Сергей. – Просьба несколько странная, но…

– И странная просьба будет мною исполнена, за это ручаюсь, – с добродушной усмешкой отозвался Набегов.

– Я уверен в этом, потому-то я и обращаюсь с ней именно к вам, а не к кому другому. Если я буду убит…

– Опять эти смертельные «если», – поморщился Набегов.

– Как же иначе? Мы приехали сюда не в бирюльки играть.

– В пистолетики, Сергей Иванович, в пистолетики, это верно-с. Хотя и грустно сие, но не подлежит, к сожалению, ни малейшему сомнению…

– А игра в такие невинные игрушки кончается обыкновенно всегда смертью одного из играющих.

– Иногда, а не всегда, – поправил Сергея Набегов.

– Не буду спорить. Представьте себе, что это «иногда» случится именно теперь и именно со мной. У меня есть какое-то предчувствие, что я буду убит.

– В действительности случается как раз наоборот.

– Может быть. Если я останусь жив, я скажу вам, что вы были правы. Но если я буду убит, не откажите мне в просьбе… передать письмо одной особе. – Сергей торопливо достал письмо из кармана и сунул его в руки Набегова. – Положите его в карман

– Хорошо, – кивнул Набегов, пряча письмо в карман. – И только?

– Больше ничего… Впрочем, если поинтересуется подробностями, расскажите ей все, что вы знали и видели.

– Нда-с! Миссия не из приятных, но… будьте уверены, что ваше желание будет исполнено в точности.

– Спасибо вам. Женщина, которой вы передадите этот конверт, после матери – самый дорогой мне человек.

– Ах так, значит, письмо не к вашей матушке?

– Нет, – покраснел Сергей, смотря в сторону. – Совсем не к ней. Эта женщина…

– Я ее теперь знаю, Сергей Иванович. Это та самая, которую оклеветал негодяй Благодаров.

– Да.

– Буду надеяться, что мне не придется везти ей ваше письмо. Я терпеть не могу огорчать хорошеньких женщин, а эту я должен просто убить.

– Успокойтесь, с горя, как и с радости, умирают очень редко. Еще раз благодарю вас, Набегов.

– Э, полноте! Оставайтесь-ка лучше жить! И будете жить, вот увидите.

– Не думаю, – покачал головою Сергей. – И не надо жить, не стоит… Однако нам пора идти, – встрепенулся он. – Я думаю, нас ждут.

Они вышли на поляну, залитую яркими лучами солнца, и пошли на другую сторону, где была еще тень от леса и где стояли все остальные.

Лица у всех были невозмутимо серьезные, только старший секундант Благодарова отчаянно жаловался на проклятую росу и подвертывал свои панталоны чуть не до колен, Перелетов молча указал Сергею место и подал ему пистолет.

– Господа, по третьему разу стрелять! – крикнул он, нервно раздувая ноздри.

– Да, по третьему, – словно эхо повторил Бархатов.

Сергей посмотрел в дуло пистолета и взвел курок.

– Как можно больше спокойствия, – посоветовал мимоходом Набегов и отошел в сторону, щурясь на солнце.

Бархатов потоптался на месте и затем, прислонившись к дереву, закрыл глаза.

Сергей был спокоен.

«Я как будто бы застыл, – подумал он. – Сплю я или бодрствую? – задал он себе вопрос и поднял руку, в которой был пистолет. – Нет, не сплю, а между тем я испытываю какое-то странное чувство онемения, что-то вроде гипноза… Неужели это страх смерти?»

Сергей поднял глаза и посмотрел на своего противника.

Благодаров был так же бледен и так же спокоен, как и десять минут тому назад. Только нижняя губа как будто вздрагивала время от времени, и дрожали опущенные вниз ресницы.

– Раз! – раздался резкий голос Перелетова.

Благодаров вздрогнул и поднял пистолет.

«Прямо в грудь метит! – подумал Сергей. – Почему не в лоб? А, понимаю: боится промахнуться!»

Сергей вытянул руку. Секунданты Благодарова отвернулись к лесу. Они оба дрожали как в лихорадке.

– Два! – послышалась снова команда Перелетова.

«Еще один момент и – кончено! – пронеслось в голове у Сергея. – Бедная мама!.. А Елена? Разве они простят мне мою смерть? Сколько горя, сколько слез я принесу им, и ей, и ей… Я знаю, что она любит меня… Дед, прощай! – молнией перенеслась у него мысль к деду. – И полечить мне тебя, старого, не пришлось… и Аркадий Зиновьевич плакать будет… Хороший, добрый старик… и ему я горе принесу…»

– Три! – стоном вырвалось из груди Перелетова.

По лесу гулким эхом прокатилось два выстрела, Сергей, широко раскрыв глаза, сделал два шага вперед и, взмахнув руками, рухнулся на мокрую траву.

XXXV

Благодаров только покачнулся и, отбросив нервным взмахом в сторону пистолет, схватился за правую руку.

– Готов! – прошептал побелевшими губами Набегов, бросаясь к Аршинову. – Неужели насмерть?

Он нагнулся над Сергеем, став на одно колено, и поднял его мертвенно-бледную голову.

– Сергей Иванович! – крикнул он чуть не в самое ухо Аршинова.

Аршинов вздрогнул, открыл глаза и застонал.

– Жив! Доктор, сюда! – проговорил Перелетов доктору, шедшему к ним ровною, спокойной походкой. – Да идите скорее, черт возьми! Когда человек стоит на краю могилы, можно, кажется, поторопиться!

– Зачем? – спокойно ответил доктор, опуская на траву свой походный ящик. – Если рана смертельна, моя поспешность его не спасет, если рана не смертельна, он не потеряет ничего от моей медлительности.

– Терпеть не могу этих чертей-философов! – раздражительно перебил его Набегов, опускаясь на траву и кладя бережно голову Сергея к себе на колени. – Потрудитесь исполнить свой долг, господин эскулап!

Доктор посмотрел с улыбкой на Набеговаи,пожав плечами, быстро расстегнул куртку Сергея.

– Дайте понюхать ему спирту, он в обмороке, – повернул доктор голову к Перелетову.

– Спирту, спирту… где ж я возьму его?

Доктор кивнул на ящик и ловко снял рукав с раненого, разорвав окровавленную рубашку.

– В верхнюю часть плеча, навылет.

– Будет жив! – радостно вскрикнул Перелетов, поднося пузырек к носу Аршинова.

– Вы уверены в этом? – хладнокровно спросил доктор.

– Уверен! Вы доктор, вам лучше знать… Я могу только предполагать. Что вы скажете?

– Я тоже могу только предполагать, что он останется в живых, – остальное зависит не от меня.

– Значит, он ранен серьезно?

– Полагаю. Помогите мне перевязать его рану.

При перевязке Сергей очнулся и, тихо стоная, открыл глаза.

– Как вы себя чувствуете, Сергей Иванович? – наклонился к его лицу доктор.

– Боль… в плече… жжет… Перелетов, Набегов, Бархатов… вы все тут? Я жив еще?

– И будете жить, – состроил гримасу Набегов. – Благодарите Бога, вы отделались пустяками…

– Да?.. Доктор, я не серьезно ранен?.. Нет?

– О, конечно, нет, но… вам нужно спокойствие… Не хотите ли коньяку? Пожалуйста, достаньте из моего ящичка коньяк…

– Умница доктор, черт его побери! – бормотал Перелетов, извлекая из докторского ящика фляжку с желтоватою жидкостью. – Предусмотрителен до мелочей и, кажется, совсем не дурак насчет ло-де-ви…

Сергей сделал длинный глоток из фляжки и поднял голову.

– Доктор, скажите… куда я ранен? – спросил он.

– В плечо, мой друг, но рана несерьезная.

– Я теперь вспоминаю… когда я выстрелил, мое плечо обожгло огнем… а он? Жив?

Все в первую минуту забыли даже о Благодарове, которому в эту минуту его секунданты перетягивали руку платком.

Первым опомнился Набегов: он поднял револьвер, брошенный Сергеем, и, подбежав к Благодарову, проговорил:

– К барьеру!

– Когда угодно, только не сегодня, господин Набегов, – ответил тот, взглядом указывая на руку.

– Хорошо, я вам пришлю доктора, – раскланялся тот, – и когда вы будете здоровы…

– Я к вашим услугам…

– Мерси. Надеюсь, вы не серьезно ранены?

– О, нет… легкая царапина!

– Тем лучше для меня… и для вас также… Честь имею кланяться!

Набегов приподнял шляпу, Благодаров кивнул головой и отвернулся.

Когда Набегов вернулся к Сергею, тот уже стоял на ногах, поддерживаемый Бархатовым и Перелетовым.

– Успокойтесь, господа, я чувствую себя очень хорошо, – говорил он, стараясь улыбнуться своим секундантам.

– Если вы чувствуете себя нехорошо, мы сделаем носилки и донесем вас, – предложил Перелетов.

– Ничего не нужно, благодарю вас, это была минутная слабость, теперь я чувствую себя так хорошо, что могу идти куда угодно.

– Экипажи отсюда недалеко, идите, Сергей Иванович! А если почувствуете, что вам нехорошо, скажите – вас донесут.

– Хорошо, хорошо… господа, я скажу матери, что ранил себя случайно… повесил ружье на куст, задел нечаянно ногой и…

– Ну, конечно… это так естественно, mon ami! – подхватил Бархатов. – Не волнуйся только, а я уж объясню ей все так, что она ни на минуту не усомнится в моих объяснениях.

– Тот тоже ранен, подите туда! – шепнул Набегов доктору.

– Сию минуту, – нагнулся тот за своим ящиком. – Наверно, у него пустяки?

– Мне кажется… да он и сам говорит, что получил только царапинку… Подлецам везет, видно, всегда!..

– Дело случая.

– Теперь, доктор, потрудитесь мне ответить откровенно: опасно ранен Аршинов или нет?

– Решить трудно, но, во всяком случае, ранен он серьезно… Исход заранее угадать трудно, вы это понимаете, я думаю, сами, но, если у него здоровая натура…

– И так далее, – прервал доктора Набегов, – старая песня! Благодарю вас, это все, что мне нужно знать… Смертельного нет, но опасность есть? Ведь так, кажется?

– Да, – подумав, сказал доктор и, пожав руку Набегову, отправился к противнику Аршинова. – Кстати, – остановился он, – я не знаю, кто будет лечить господина Аршинова.

– Странный вопрос! Конечно, вы!

– Может быть, у них есть свой доктор.

– Вы наивны, милейший докториссимо! Неужели он станет лечиться у человека, который совсем не должен знать, что здесь происходило четверть часа тому назад?

– В таком случае я поеду с ним.

– Конечно. Перевяжите тому подлецу царапину и догоняйте нас.

Сергей, несмотря на сильную боль, шел бодро и, только когда сел в коляску, почувствовал, что силы оставляют его.

В полузабытьи он доехал до дачи, и только тут, выходя из коляски, он собрал все силы и, улыбаясь, шел к террасе, где за утренним чаем уже сидели Олимпиада Сергеевна и Подворотнев.

– Сережа! И так скоро! – вскрикнули они, в недоумении поднимаясь со стула. – Неужели ничего не убили?

– Представь, мама, – проговорил он, кивая издали ей головой, – случилась неудача…

– Неудача? Боже мой, что с тобой? Ты бледен, как смерть!

– Не пугайся, мамочка, пустяки… не правда ли, господа?

– Что случилось? Что? – крикнула она не своим голосом, сбегая с террасы. – Сережа! Сережа!..

– Мама… не тревожься, глупый случай! Спроси у них, они тебе тоже скажут.

– Конечно, Олимпиада Сергеевна, – сказал Набегов, – опасного ничего нет… такие случаи очень обыкновенны.

– Ради бога, в чем дело? – схватила она сына за голову. – Сережа! Мой дорогой… не терзай меня!

– Мамочка, я тебя уверяю… пустяки, – говорил Сергей, бледнея. – Я положил ружье на куст… и… оно… ружье… мамочка…

Сергей выпустил из рук мать и опустился на колени.

Олимпиада Сергеевна вскрикнула и пошатнулась…

* * *

Набегов вернулся в Москву только к вечеру и в самом отвратительном состоянии духа. Горе Олимпиады Сергеевны положительно отравило ему жизнь.

На своем веку он много видел чужого горя, много сам испытал его, бегая за ускользавшим от него куском хлеба; видел горе во всех слоях, видах и формах; плакал над ним, отдавал свои последние гроши, чтобы это горе не ныло и не «скребло», как он говорил, ему душу, но такого горя, такого отчаяния, какое овладело Олимпиадой Сергеевной, он не встречал никогда.

Набегов невольно вспомнил свою покойную мать, у которой он точно так же, как и Сергей у Олимпиады Сергеевны, был полновластным кумиром. Он, как сейчас, видел эту простую, маленькую, полную старушку в кружевном чепце, с добрыми серыми глазами и беспредельно счастливою улыбкой на поджатых губах. Он до сих пор помнит ее мелкую, добрую походку, с порывистым раскидываньем коротких полных рук; слышит ее мягкий и спокойный, как журчание лесного ручейка, голос, ее искренний, задушевный смех.

А как она любила его!.. С какою гордостью, с каким счастливым выражением в лице хвалилась она своим маленьким Васей, приносившим ей ежегодно после экзаменов похвальные листы и книжки «за отличные успехи и поведение»! Она забывала весь мир, который в эти минуты для нее не существовал совсем: она видела, она слышала, она любила и признавала только своего Васю, умнее, лучше и красивее которого не было никого на свете.

Набегов помнит, что и он гордился своею матерью и любил ее, как только может любить свою мать сердечный ребенок.

– Ни разу даже меня не выдрала, – вспомнилось ему, – хотя иногда и следовало, ох, как следовало посечь!

Раз только она собралась всерьез наказать своего любимца. В чем провинился он так перед матерью, Набегов не помнит, но хорошо помнит, как мать, выйдя из себя, приказала ему раздеться и лечь на пол.

И он разделся беспрекословно и, посматривая с улыбкой на мать, улегся рыбкой на полу.

И минута прошла, и две, и пять прошло. Поднял свою кудрявую головку Вася на мать и видит: стоит она над ним, опустивши руки с розгами, и сквозь слезы улыбается.

До гробовой доски не забудет Набегов и этих слез, и этой чудной улыбки своей дорогой матери.

И умерла она… и, умирая, вспоминала в бреду предсмертной агонии все того же своего ненаглядного Васю, и жизнь отдала ему, и умерла с его именем на устах.

«Святые женщины – матери, и скорби их святые! – подумал Набегов, тщетно стараясь заснуть. – Бедная Олимпиада Сергеевна, что она должна выстрадать у постели своего сына!»

Набегов зажег свечу и закурил папиросу.

«Семейные какие-то счеты, и из-за этих счетов, того гляди, погибнет молодая

Набегов раскурил потухшую папироску и прошелся по комнате.

«Сентенция недурная, но Аршинова все-таки жаль. До боли, до злости жаль. И доктор за счастливый исход не ручается. „Все зависит от натуры!“ Черт бы побрал этих медикусов: сами бродят в потемках и морочат человечество, заставляя его висеть между небом и землей. Это то же самое, что у чиновников: „с одной стороны, нельзя не сознаться, хотя, с другой, нельзя не признаться“. Легковерные убеждены, что медицина – наука положительная. Дураки и дети часто говорят правду. И я с ними совершенно согласен. Она, то есть медицина, потому уже наука положительная, что любого человека в могилу положит. Каламбур грубый, но, к сожалению, верный».

Набегов сел на постель и зевнул.

«Что мне теперь с письмом Аршинова делать? – подумал он, пуская щелчком окурок папиросы в потолок. – Дожидаться его смерти и затем вручить мадам… мадам… Ах, дьявольщина, я даже не посмотрел, какой мадам его вручить».

Он вскочил с постели, взял со стула пиджак и, вынув из кармана конверт, подсунул его к самой свечке.

«„Елене Аристарховне Тюфяковой! – прочитал он. – Петровский парк, дача…“ Ах, черт возьми! Я про нее столько слышал от наших купеческих фисов, что с удовольствием посмотрю на ее красивую мордочку. Говорят, она очень красива, мила и умна. Тем хуже бы для Сергея Ивановича, если он вздумает умереть. Красивые и вместе с тем умные женщины встречаются очень редко, и будет очень жаль, если такой редкий экземпляр не попадет в библиотеку Аршинова».

Набегов фукнул на свечку, растянулся на постели и закрыл глаза.

«Мне кажется, будет очень хорошо, если я завтра поеду к этой мадам… как ее?.. Тюфяева… Туфлева… вспомнил: Тюфякова!.. Что написал он ей, я не знаю, но, наверное, что-нибудь серьезное: не станет же человек, отправляясь на верную смерть, писать любимой женщине комплименты и каламбуры. А раз в письме „серьезы“, Тюфякова будет очень мне благодарна, если я принесу их ей раньше смерти автора. Ergo[24], я должен завтра же отвезти ей это письмо. И силлогизм за это, и философия, сказавшие, что „никогда тебе не узнать того, чего нельзя узнать…". И любопытство проклятое подмывает посмотреть адресатку… Ах, любопытство, любопытство! Не одну ты Еву сгубило, кажется, сгубишь и Адама!»

Набегов завернулся в пальто, заменявшее ему одеяло, и отвернулся к стене.

* * *

На другой день он проснулся часов в одиннадцать и, поспешно напившись чаю, натянул на плечи пальто и надвинул на самые глаза шляпу.

Выходя из своей комнаты, он наткнулся на одну из барышень, вязавшую какое-то бесконечное кружево и смотревшую в окно на проходящих.

– Заспались, заспались! – улыбнулась она, смотря на серьезное, бледное лицо нахлебника.

– Плохо ночь спал, – отрывисто проговорил он, захлопывая дверь своей комнаты.

– Уж не мухи ли? – с испугом проговорила девица, вскакивая со стула. – Я их сейчас выгоню…

– Успокойтесь, добродетель моя, совсем не мухи… мешало мне спать совсем другое, чего вы выгнать не можете.

– Ах, какой ужас! Неужели клопы?

– Думы, патока моего сердца, думы-с.

– Напрасно вы на ночь думаете… я никогда не думаю, когда ложусь спать…

– А я, к сожалению, думаю, пастила моей души! Несовершенство нашей организации тем и познается, что мужчина всегда думает, а женщина – никогда… а за сим письмом, сахар моих мечтаний, конфета пылких воображений, честь имею кланяться…

– И надолго? – расхохоталась барышня.

– На целую неделю. Прошу не скучать и… пыль по моей комнате не гонять, пусть ее лежит на своем месте… Мой салют, прелестное монпансье, и полное адью-с!

Барышня заслезилась от смеха, а Набегов, выйдя на улицу, махнул извозчику, стоявшему у соседнего фонаря.

– В летах, но весьма аппетитная девица!.. Извозчик, в Петровский парк!..

Спустя минуту он, подпрыгивая в пролетке и придерживая съезжавшую от толчков шляпу, летел на дачу к Тюфяковой.

XXXVI

Елена Аристарховна пила кофе на террасе, когда ей подали визитную карточку Набегова.

Литераторы – народ самый бестолковый. Набегов в данном случае, по крайней мере, не был счастливым исключением из такого положения; имея точный адрес Тюфяковой, он побывал дачах на десяти, прежде чем попал на дачу вдовушки; на трех дачах пострадал от ласкового приема собак, не разбирающих, как всем известно, ни пола, ни возраста, ни чина; в четырех – наслушался грубостей прислуги, а в двух его просто приняли за любителя чужой плохо лежащей собственности и чуть-чуть было не познакомили с предержащей властью. К Тюфяковой он попал уже с задних ворот и, сунув свой нос в прачечную, в погреб и кухню, наконец-то благополучно добрался до передней «дачной барыньки», как он называл вдовушку, где, вручив горничной визитную карточку, опустился на первый попавшийся стул.

– Н-да! – пробормотал он себе под нос. – Нелегко попасть в рай Магомета!

Набегов окинул привычным взглядом переднюю, довольно просторную комнату с громадным, старинным трюмо, наверху которого сидела пара резных пухлых амуров с надутыми щечками и розанами в подушкообразных ручках, с оригинальными вешалками, напоминавшими собою козлы, в которые солдаты составляют свои ружья, и стыдливо покосился на свои, покрытые толстым слоем пыли, штиблеты.

– Какой-то господин, сударыня, желает вас видеть! – докладывала в это время горничная Тюфяковой, подавая ей на подносе карточку Набегова.

– «Василий Сергеевич Набегов!» – прочитала она карточку, ставя чашку на стол. – И только. Кто он такой?

– Не могу знать-с.

– И я его совсем не знаю… Что ему нужно?

– Они ничего не сказали-с… велел только передать карточку… «Мне нужно, – говорит, – видеть вашу барыню по делу».

– Проси его в зал. Он… приличен?

– Кажется, ничего-с… одет по-немецки.

Тюфякова усмехнулась и, войдя вслед за горничной в небольшую зальцу-салон, сплошь заставленный мебелью и жардиньерками с цветами, села на козетку.

– Пожалуйте, господин, принимают-с, – доложила горничная Набегову, смахивавшему со своих штиблет пыль носовым платком.

– Гм…

Набегов поправил перед трюмо волоса, передвинул съехавший набок галстук и обернулся к улыбавшейся горничной:

– Теперь, моя прелесть, потрудитесь меня проводить к вашей барыне, которые «принимают-с».

– Пожалте прямо-с и сичас налево…

– Слушаю-с! – проговорил Набегов и, войдя в салон вдовушки, услыхал, как за ним с каким-то изысканно-мягким треском захлопнулась дверь.

Тюфякова встала с козетки и пошла навстречу литератору.

«Совсем амурет! – подумал Набегов, останавливаясь и делая поклон. – У Аршинова вкус есть, и весьма даже есть…»

– Набегов, – проговорил он вслух.

– Очень рада… прошу садиться, – кивнула вдовушка ему головой, указывая на кресло.

«А руки все-таки не дала, – пронеслось у него в голове, – дескать, черт тебя знает, кто ты такой… может быть, на бедность пришел просить».

– Прошу вас, – пригласила его снова Тюфякова, опускаясь на козетку, – чем могу быть полезной?

Набегов сел и уставился на вдовушку.

«Духи, духи и духи! – подумал он. – Слишком много духов, сказал бы Калхас».

– Вы не студент? – спросила Тюфякова.

– Литератор по профессии, Елена Аристарховна, и близкий человек Сергею Ивановичу Аршинову.

– Простите, ради бога! – вспыхнула она, протягивая через мозаиковый столик руку, почти открытую до сгиба. – Друзья Сергея Ивановича – мои друзья…

– Благодарю вас, – сухо ответил Набегов, едва отвечая на пожатие руки Тюфяковой.

– Вы от него? Да?

– От него-с…

– Вероятно, вы нуждаетесь в чем-нибудь? Будьте уверены, все, что я могу сделать, – будет для вас сделано…

– Вы ошибаетесь, Елена Аристарховна! – улыбнулся грустно Набегов. – Мне ничего от вас не нужно. Неужели к вам ходят люди только затем, чтоб что-нибудь от вас получить?

– Простите! – снова вспыхнула Тюфякова. – Но я думала…

– То есть вы не думали, а вас приучили к тому, чтоб во всяком незнакомом человеке видеть только просителя. Это и грустно, и… смешно!.. Во всяком случае, перед вами находится не проситель и не человек, который нуждался бы в вашей помощи.

– Ради бога, извините…

– Э, полноте. Ни вам мое успокоение, ни мне ваши извинения не нужны. Вас ввели в заблуждение ваши деньги, а меня привела к вам просьба Сергея Ивановича. У меня есть письмо.

– От него? Ко мне?

– Да-с. От него к вам.

– Где оно? Ах, как я вам благодарна… Дайте вашу руку и не сердитесь на меня… вы друг его, значит, и мой друг… он здоров? Да?

– Позвольте… Куда я засунул его? Ах да! Вот оно!.. Я не знаю, что он вам пишет, но, во всяком случае, я уверен только в одном: что передаю его вам преждевременно.

Тюфякова не слушала Набегова. Озаренная счастливою улыбкой, она разорвала дрожащими пальцами конверт и развернула листок бумаги.

Набегов по привычке принялся осматривать убранство комнаты, но осмотра не докончил.

Его ухо, точно раскаленным прутом, хлестнул ужасный крик, вырвавшийся из груди Тюфяковой.

Он вскочил, как ужаленный, с кресла и стал как вкопанный.

Тюфяковой он не узнавал.

Она была бледна, как смерть, и металась по козетке, ломая себе руки.

Он слышал, как хрустели ее белые тонкие пальцы, комкавшие письмо Аршинова, и видел, как крупные слезы ручьем катились по ее щекам.

– Он умер! Умер! Умер! – с отчаянием стонала Тюфякова, глотая рыдания. – Сережа! Милый мой! Дорогой! Счастье мое!.. Убита! Убита!..

«Никогда не следует предупреждать события! – подумал Набегов, приходя в себя от столбняка. – Он еще жив, а она по нем панихиду поет!»

– Елена Аристарховна! – бросился он к вдовушке, ловя ея руки. – Кто убит? Никто не убит, бог с вами!..

Тюфякова замерла.

– Никто, клянусь вам всем для меня святым! Сергей Иванович ранен, но он жив.

– Жив! – вскрикнула Тюфякова, поднимаясь с козетки. – Жив? Нет? Вы не обманываете меня? Вы не смеетесь надо мной?

– Я смеюсь только над глупостью, над горем – никогда.

– Милый, хороший Набегов! Так он жив? Жив?

«Фамилию даже вспомнила! – подумал Набегов, тихо отстраняя от себя руки Тюфяковой, словно клещами впившиеся в его плечи. – О, женщины! Какой мудрец вас разгадает!»

– Успокойтесь, ради бога, – заговорил он, принуждая сесть Тюфякову, которая и плакала, и смеялась в одно и то же время, – во всем виновата моя проклятая поспешность… мне не следовало привозить вам этого письма прежде смерти Аршинова, но в этом отчасти виноват он сам, – нельзя рассчитывать на верную смерть, когда хочешь жить…

– Как вы хорошо сделали… ах, как хорошо сделали, если бы вы только знали, Набегов… но он жив? Да скажите же, скажите…

– Жив, жив… черт возьми, неужели вы думаете, что я умею лгать? – с убеждением проговорил литератор.

– Я вам верю… простите, ради бога, но… он ранен… опасно? Да? Есть надежда? Что же вы молчите? Что же вы молчите?

– Да вы мне слова не даете выговорить! Странные претензии!

– Говорите правду. Только одну правду. Вы ведь знаете, что такое для меня Сережа? Он моя жизнь, он для меня все, чем я дорожу в этой жизни. Вы знаете это? Да?

«Не знал, положим, но теперь вижу, – подумал Набегов, – и кто бы мог подумать, что в Московской губернии водились такие африканские вдовушки? Совсем экваториальные страсти, черт возьми!»

– Что ж вы молчите? Господи, за что вы меня так мучаете? Что я вам сделала? За что?

– Успокойтесь… Опасного, по моему мнению, ничего нет…

– Что говорят доктора? Ведь у него доктор, не правда ли?

– Ну, конечно, без доктора, Елена Аристарховна, ни одному человеку умереть не положено. Это уж такое правило: вздумал умереть – зови доктора!

– Значит, он опасно ранен? Да?

– Да нет же… О господи! И дернула меня нелегкая поспешить… Ранен, да, серьезно ранен, но опасности большой нет.

– Но она все-таки есть? Набегов, вы должны говорить правду.

– Есть, но очень маленькая. Ну, совсем пустяковая – в плечо навылет…

– Боже мой, боже мой! И зачем это? Для чего? – рыдала Тюфякова, наклонясь над столом.

– Я сам, Елена Аристарховна, был против этой дуэли.

– Дуэль? – подняла Тюфякова голову. – Сережа ранен на дуэли? Он стрелялся?

– Ах, черт возьми, опять

– Набегов, я понимаю вас… Понимаю и Сережу… Он не хотел, умирая, отравить мне жизнь и сойти с жизненной арены простым «неудачником», имя же им легион. Он стрелялся? С кем? За что? Говорите, говорите, говорите…

– Стрелялся с негодяем, которого вы едва ли знаете, а за что – для вас безразлично.

– О, нет, вы должны мне сказать все, что вы знаете…

– Я совсем ничего не знаю, – потупился Набегов.

– И вы говорите правду? Вы, который не умеет лгать?

– Елена Аристарховна, это насилие!..

– В таком случае вам не следовало являться ко мне! Вы должны мне сказать все.

– Извольте-с. Но, черт меня возьми, если Аршинов, выздоровев, будет на меня сердиться, он будет не прав. Стрелялся он с негодяем, которого ему подставили его милые кузены.

– Афанасий и Андрей Андреевичи?

– Да, они-с.

– Но какая цель? Я просто теряю голову.

– Цели ихнего степенства я не знаю, – ухмыльнулся Набегов, – но в участии их убежден вполне. Если вас Господь Бог не обидел умом, вы поймете и цель, если я вам скажу, что Сергея Ивановича стреляться вызвало оскорбление, брошенное их приятелем, неким Благодаровым. Слыхали про такого фазана?

– В первый раз слышу.

– И вероятно, больше не услышите, ибо имею твердое намерение свернуть ему шею. А оскорбил он Сергея Ивановича тем, что назвал его «незаконнорожденным».

Тюфякова встрепенулась и подняла голову.

– А вас… – продолжал Набегов.

– Меня?

– Был разговор и о вас. А вас этот негодяй оскорбил так, что Сергей Иванович дал ему плюху и попал к барьеру!

– Теперь я понимаю все! – сказала Тюфякова. – Но Сережа, Сережа, скажите, как вы сами думаете, вы ведь видели его, не правда ли?

– Я был его секундантом.

– Тем лучше, значит, вы знаете, в каком он положении. Бедная Олимпиада Сергеевна! Бедная мать! Ваше, ваше мнение, Набегов?

– Об Аршинове? Я не доктор, Елена Аристарховна, и из всех медицинских средств знаю только два самых действительных: aqua distillata[25] да oleum ricini[26], но, не в укор будь сказано госпоже медицине, уверен, что рана его не из смертельных.

– Как я рада! Как я счастлива, если б вы только знали! Господи, возьми у меня все, накажи меня, только спаси его! Вы убеждены ведь в этом, да? Или вы только утешаете меня? Хотите обмануть надеждой?

– В Любви я обманывался часто, но в Надежде никогда! – сострил по привычке Набегов. – Полагаю, что и на сей раз меня надежда не обманет.

– Я поеду к нему сейчас. Мы поедем вместе. Да? Можно? Я хочу видеть его, слышать его голос. Набегов, это ничего, если я… если мы поедем…

– Мне кажется, только не надо говорить его матери о том, о чем и вам не следовало знать. Проклятая поспешность! Но я не виноват! Черт возьми этих дуэлистов.

– Олимпиада Сергеевна не знает причины дуэли?

– Она знает только одно, что ее сын отправился на охоту, задел сучком за курок и ранил себя.

– Понимаю, это хорошо. Мать не должна знать ничего. Случайность, простая случайность и только. Мы поедем… да?

– С удовольствием, но, ради бога, успокойтесь. Ваше волнение и меня начинает волновать. Что же будет с Олимпиадой Сергеевной и с Сергеем Ивановичем, когда вы явитесь к ним в таком растрепэ? Даю вам честное слово, что в следующий раз я письма буду доставлять вовремя.

– Милый, хороший Василий Сергеевич! – взяла за руки Набегова Тюфякова. – Вы так хорошо поступили, что приехали ко мне, как вы говорите, не вовремя, что я не знаю просто, как и благодарить вас за это. Вы возвратили мне счастье, которое я похоронила навсегда. Он страдает? Да? И очень?

– Разумеется, но…

– Бедный, бедный Сережа! И какая низость со стороны тех господ. Почему-то я предчувствовала, что на заре моей любви произойдет что-то ужасное. Ах, если бы только он остался жив! Боже мой, боже мой!..

– И будет жив, Елена Аристарховна. Будем надеяться и верить!

– Да, будем надеяться и верить! – точно эхо откликнулась Тюфякова и схватила письмо Сергея.

* * *

Спустя полчаса они катили в коляске по Бутыркам.

Набегов сосредоточенно уставился в широкую, подпоясанную ярким кушаком спину кучера, Елена же Аристарховна, сдерживая себя и стараясь быть покойнее, жадно смотрела на растянувшуюся перед ее глазами пыльной лентой дорогу и поминутно торопила кучера.

– Поскорее, Спиридон. Ты ужасно тихо едешь. Скорее!

Набегов только косился на вдовушку и вздыхал, проклиная свою глупую поспешность.

«А вдруг он умер? – копошилось у него в голове. – А я ее, ободренную, полную надежды на счастье, привезу прямо к трупу! Не сбежать ли? Ужасно подлое положение. Нет, из-бави меня бог когда-нибудь соваться в чужие дела! Полжизни себе убавишь и удовольствия никому не доставишь!»

Замелькали поля. Проехали под мостик и очутились в роще. Скоро, еще пять минут, и они на даче Аршинова.

«Только бы он не умер!» – подумал Набегов, с тревогой смотря на Тюфякову, у которой на бледном лице застыло тревожное ожидание.

Вот и дача. Тюфякова, не слушая Набегова, выскочила из не остановившейся еще коляски и, словно тень, пронеслась по саду к террасе.

Набегов догнал ее у самой террасы и подхватил под руку.

Елена Аристарховна задыхалась. Она схватилась за сердце и посмотрела на Набегова с мольбою, как бы ища в нем поддержки и утешения.

На террасе, облокотись на стол и положив свою седую голову на руки, сидел Подворотнев. Заслышав шум шагов, он встрепенулся и посмотрел из-под ладони на вошедших на террасу.

– Что Сергей Иванович? – спросила порывистым голосом Тюфякова. – Жив? Да?

Старик, кряхтя, поднялся со стула и отвесил ей поясной поклон.

XXXVII

– Благодарение Господу Богу, – ответил Подворотнев, выпрямляясь. – Хотя господа доктора, сударыня, и говорят, что рана у Сереженьки серьезная, во всех отношениях, но надежды нас не лишают…

Тюфякова не слушала старика. Она вбежала в дачу и остановилась, вопросительно смотря на двери.

– Направо вторая дверь, – шепнул ей Набегов.

– Он жив! Вы слышали? –

– И слава богу, – вздохнул свободно Набегов, – и черт меня возьми совсем, если я когда-нибудь стану спешить с поручениями. Вы хотите войти к нему?

– Вы спрашиваете, Василий Сергеевич?

– Хорошо. Я посмотрю сперва, можно ли войти.

Набегов осторожно отворил дверь и заглянул в комнату Сергея.

Он лежал в своей кровати, закрыв глаза. Тут же, возле больного, на стуле, вытянув шею вперед, словно прислушиваясь к дыханию сына, сидела Олимпиада Сергеевна.

Больше в комнате никого не было.

Набегов махнул рукой Тюфяковой и посторонился.

– Он, кажется, спит, – проговорил он ей, – смотрите не разбудите.

– О, нет… я войду тихо, тихо…

Тюфякова неслышно скользнула в комнату Сергея и, сделав два шага вперед, остановилась, жадно всматриваясь в бледное лицо дорогого ее сердцу больного.

Олимпиада Сергеевна услыхала шорох и, подняв голову, издала восклицание.

– Что он? Ради бога! – зашептала Тюфякова, подходя к постели, и схватила протянутую руку матери.

– Тише, он, кажется, заснул, – поднялась Олимпиада Сергеевна со стула.

– Хорошо, это хорошо… но какое несчастие… какое ужасное несчастие!

Сергей открыл глаза.

Его взгляд упал прямо на Тюфякову, не сводившую с него глаз.

Он вздрогнул и поднял голову.

– Елена… Елена Аристарховна… вы? Вы? – проговорил он. – Спасибо вам за участие… утешьте маму… она потеряла голову… ведь это пустяки… Не правда ли?

Тюфякова опустилась на колени у постели и крепко сжала ему свободную руку.

– Сережа, милый мой… дорогой, – шептала она, ловя его взгляд. – Зачем это? Зачем?

Сергей взглянул на стоявшего у дверей Набегова и понял все. Он перевел взгляд на Тюфякову и улыбнулся.

– Если я останусь в живых, – прошептал он, поднося ее руку к своим губам, – этого больше не повторится… слышишь, Елена? Никогда!

Тюфякова привстала и припала к его губам.

* * *

Несмотря на все предосторожности, принятые дуэлистами, слухи о состоявшейся дуэли стали циркулировать в городе, хотя и не было точно известно, кто с кем стрелялся и за что.

Говорили, что стрелялся какой-то купеческий сынок, и прибавляли при этом, что он ранен смертельно.

Купцов в Москве много, а купеческих сынков и подавно; узнать, следовательно, настоящую фамилию жертвы дуэли для любопытных дам оказалось делом нелегким.

Мужчины мало интересовались поединком и его последствиями. И очень понятно почему: дуэль не подходила ни к «купле», ни к «продаже», ни даже к простому скандалу, который ограничивается мордобитием и стеклобитием, и уже по одному этому не представляла для них ни малейшего интереса.

Но дамы, как более чувствительный к таким «ужастям» пол, сгорали от любопытства и не давали покоя своим мужьям, возвращавшимся домой из города.

– Ну, а шут их знает, кто там перестрелку производил! – отвечали они, отделываясь от надоедливых супруг. – Говорят, что порохом подымили, а кто – разве доберешься?

– Ах, как это глупо с вашей стороны! – ажитировались дамы. – Человек ставит на карту свою жизнь, честь, и вы даже не потрудились узнать, кто стрелялся? Женатый? Холостой? Вдовец?

– По-моему, матушка, никаких дуэлей и не было, а так это сочинили, чтоб вы нас терзали допросами, только и всего. Ну, какой нонче дурак станет стреляться, сама посуди? Ведь это которому жрать нечего – дело десятое! Для него лоб – двугривенный цена, а человек из хорошей фамилии ни за какие пряники на эту глупость не пойдет.

– Но если его оскорбили? Если задели честь его жены или невесты?

– Сам оскорбит. Ему в ухо, и он в ухо. Поцарапаются, поносят пластыри на роже с неделю, тем вся дуэль и кончится: и волки сыты, и овцы целы.

– Ах, вы ничего не понимаете! – восклицали дамы с досадой. – И никогда ничего не поймете!

– Вам и книги в руки, – отмахивались мужья, – отстаньте только от нас Христа ради!

Некоторые мужья, чтобы отделаться от назойливо любопытных жен, прямо называли первую попавшуюся на язык фамилию. Большинство же утешало жен тем, что ежели человека ранили смертельно, так не нынче завтра появится в газетах известие: «с душевным прискорбием».

Слухи о дуэли дошли, разумеется, и до сыновей Андрея Афанасьевича.

Они сидели у Арсентьича, когда к ним подошел знакомый купчик Андросов.

– Господа, вы не слыхали новость? – спросил он, поздоровавшись с братьями.

– Какую? Неужели Леди Крамского опять захромала? – поспешил спросить Андрюша.

– Ну, какая это новость! Леди после каждой скачки хромает, – авторитетно заявил тот, подсаживаясь к их столику.

– Говори, услышим, – сказал Афоня. – Я люблю интересные новости. Твоя интересна?

– Кому как. Я сейчас ее услыхал от Тебенькова. В Сокольниках вчера, а может быть, и сегодня была дуэль…

– Дуэль? – вскрикнули оба Аршиновы, переглянувшись.

– Да. Стрелялся, по словам Тебенькова, какой-то купеческий сынок, а с кем – наверное он сказать не мог… не то с офицером, не то с чиновником…

– Это любопытно, – проговорил Афоня, смотря на Андрюшу. – А результаты дуэли неизвестны?

– Говорят, что купеческий сын ранен смертельно.

– Вот как!.. Его фамилия?

– Фамилии Тебеньков не знает… и от кого он слышал, тот тоже не знает.

– Странно! Если он из известной фамилии…

– Тебеньков говорит, что из очень известной… Я вот и решил обойти все трактиры и посмотреть, кого из наших не хватает.

– Это умно.

– Я думаю. Здесь, например, ваши почти все завтракают, и я надеюсь, с помощью Арсентьича, найти дуэлиста.

– То есть угадать? – перебил его Андрюша, смеясь. – Найти, mon cher, смертельно раненного у Арсентьича нельзя.

– Ну, угадать. Хотя это не моя задача, но я ее разрешу во что бы то ни стало.

– Не врут ли? Может быть, и стрелялся кто-нибудь, да только не из наших.

– Не думаю. Слухи слишком упорны и… достоверны. Тебенькову, положим, нельзя особенно верить, потому что он привык чересчур украшать всякие известия.

– Попросту – перевирать… за ним это водится.

– Да, но он слышал от Гротова, а Гротов врать не умеет.

– У него, mon ami, не хватает на это фантазии! – заметил Андрюша.

– Хватает ли, не хватает ли, но дело в том, что на слова Гротова можно положиться… До свидания… пойду обозревать и, может быть, набреду на след!

– С Богом, – напутствовал

– С удовольствием.

Когда Андросов отошел от их стола, Афоня вопросительно уставился на брата.

– Что ты думаешь, Андрей, об этой дуэли? – спросил он.

– Думаю, mon ami, что свинья Благодаров подстрелил Сергея, – ответил тот, пожимая плечами.

– Я думаю то же. О другой дуэли тут и речи быть не может… Ты давно не видал Благодарова?

– Со свадьбы Ани.

– Он ничего тебе не говорил?

– Положительно ничего… Я заметил только, что около него вертелся какой-то черномазый офицерик.

– Его знакомый, вероятно… ведь он тоже из отставных.

– Хотя странно, Афоня, что Благодаров не пригласил в секунданты меня.

– Тебя? С какой стати?

– Просто из вежливости, mon ami… Поссорились они у нас, следовательно, мог бы он меня-то пригласить! Свинья и больше ничего… Если он еще не дрался, я свинью беру назад, но если дрался – свинья останется при нем.

– По моему мнению, он сделал очень умно, что не пригласил тебя в секунданты.

– Ты думаешь? Напротив, я его считал другом, приятелем, товарищем и вдруг… Ну, хоть бы из вежливости…

– Ты глуп, Андрей!

– Ах, я это от тебя не раз слышал и, к твоему сожалению, не могу с этим согласиться… У всякого свои убеждения, свои принципы, mon ami.

– Я тебе повторяю, ты глуп… Благодаров – дрянь, нахал, но он умнее тебя.

– Мерси.

– Напрасно обижаешься.

– Я не обижаюсь, а говорю только «мерси» и больше ничего.

– Тем лучше, что не обижаешься, – улыбнулся Афоня.

– Глупо бы было и обижаться на тебя, когда ты говоришь так авторитетно. Но Благодаров все-таки – свинья.

– Не нахожу. Неужели бы ты пошел в секунданты, скажи, пожалуйста?

– О, конечно нет! – с жаром воскликнул Андрюша, сбрасывая пепел с папиросы в стакан. – Стоять против Сергея… Ведь он все-таки кузен, хоть и противник наш, но тем не менее очень близкий родственник… Нелегальный кузен, положим, но я смотрю на это гораздо шире, чем ты.

– Ну, еще бы! – с пренебрежением произнес Афоня. – Ты на все смотришь…

– Широко, mon ami, широко.

– Глупо, mon ami, глупо, – в тон брату поспешил Афоня. – И вот тебе лишнее тому доказательство: ты желал идти в секунданты.

– Не желал я, но хотел, чтоб меня Благодаров пригласил. Большая разница между желанием и…

– И хотением? Андрюша, ты зарапортовался, как зарапортовываешься всегда. Пойми, что Благодаров поступил очень умно, не сказав нам ни слова о дуэли. Если Сергей умрет, мы будем совершенно в стороне. Мы не только не желали этой дуэли, мы не знали даже о ней.

– А! Ты, кажется, прав.

– Так же, как ты глуп. И ради бога заруби у себя на носу раз и навсегда: никому и никогда не говорить об этой дуэли.

– Никому! А между тем это так любопытно.

– Не для таких дураков, как ты, – с неудовольствием проговорил Афоня. – Если хочешь, тебе то же самое скажет отец…

– Которому ты скажешь это! Напрасно. Если нам невыгодно болтать об этой дуэли, я буду молчать.

– Слава богу, ты, кажется, становишься умнее!.. Запомни – мы не знали ни о самой дуэли, ни о ее мотивах… Мы только поражены и глубоко сожалеем о том, что не могли предупредить этой дуэли… Все это случилось так неожиданно.

– И стихийно, как говорится в романах.

– Я не знаю, как говорится в твоих романах, я прошу тебя только не забыть о том, что я тебе говорю сейчас.

– Неужели ты думаешь, mon ami, что я так беспамятен и рассеян?

– Я ничего не думаю, а прошу быть внимательным к моим словам и только… Итак, мы сожалеем, что не знали раньше об этой несчастной дуэли и никогда не простим смерти Сережи человеку, который отнял у него жизнь.

– Афоня, ты говоришь, как книга.

– А ты бормочешь, как попугай.

– Я буду спорить.

– Только не теперь. Благодарова, который убил нашего родственника, мы никогда не знали.

– Но Сергей еще не умер. С чего ты вздумал петь ему отходную?

– Он умрет. Благодаров не даст промаха.

– Ах да! Ну, в таком случае царство ему небесное! – перекрестился со вздохом Андрюша.

– Мы никогда не знали Благодарова и постараемся, во что бы то ни стало, удалить этого вредного чедовека из Москвы.

– Постой, это было не так.

– Ах, оставь, пожалуйста! – с раздражением прикрикнул Афоня на брата. – Мало ли, что было не так, надо показать людям, что это было так.

– Но…

– Ты хочешь спорить? Я скажу сегодня же об этом отцу.

– Поди ты… И откуда ты видишь, что я спорю? Ты забываешь, кажется, что я знаком с Благодаровым и что меня видели с ним на скачках, в ресторанах и разных местах, не столь отдаленных.

– Что ж из этого? Кто не бывает знаком шапочно со всякою дрянью? Ты знал его как Благодарова, а он знал тебя как Аршинова. Этим и ограничивалось ваше знакомство.

– Но я с ним был на «ты»!

– Нет, ты глупеешь с каждым днем, Андрей, – пожал плечами Афоня, – будет очень полезно для тебя, если отец вздумает упрятать твою пустую голову в желтый дом.

– Ну, это уж слишком.

– Там самое тебе настоящее место. Изволь меня слушать и поступать согласно моим наставлениям, в противном случае отец постарается убрать тебя куда-нибудь на время.

– Я слушаю, но Благодарова видели со мной так часто, что никто не поверит моим словам.

– Ты и говори всем, что я тебе говорю. Ты был знаком шапочно с ним, но далее этого знакомства, очень обычного между нашей молодежью, у тебя с ним общего не было ничего. Это всякий поймет, в особенности если ты станешь говорить с убеждением и негодованием.

– Ну, это-то я сумею… Помнишь сцену Гамлета с матерью?

– Я тебе не про твои дурацкие спектакли говорю, а про дело.

– Но зачем ты сердишься, mon ami? Я не привык к такому тону… я понимаю все, что ты говоришь, и буду действовать согласно твоим указаниям.

– И прекрасно сделаешь. Больше мне от тебя ничего и не нужно. А теперь я отправлюсь к

Андрей Афанасьевич второй день не выезжал в город. Приказчики его отсутствие объясняли легким нездоровьем, а на самом деле он, заваленный бухгалтерскими книгами, сидел, запершись в своем кабинете со своим бухгалтером, и приводил в ясность дела «торгового дома».

Дела эти оказались не в блестящем положении, и Андрей Афанасьевич, с покрасневшим от внутреннего волнения лицом, стиснув в зубах давно потухшую регалию, выписывал дрожавшею рукой цифры, которые диктовал ему бухгалтер.

«Прошу на чашку чаю! – мелькала у него в голове ходячая фраза банкротов. – Прошу на чашку чаю!.. И попросишь! И как еще попросишь! – с каким-то злорадным чувством выводил он на бумаге цифры кредита».

– Сколько вы сказали? – крикнул он, обдавая ненавистным взглядом бухгалтера.

– Шестьдесят восемь тысяч двести рублей, – каким-то пришибленным голосом ответил бухгалтер, отирая пот со лба.

– Шестьдесят восемь… ровно?

– Двести-с, Андрей Афанасьевич.

– Так вы так и говорите… Что вы мямлите себе под нос? Бухгалтер, а цифры читать не умеет… Вы не сердитесь, Павел Петрович, – переменил он тон, опомнясь. – Я это так, с расстройства.

– Ничего-с… шестьдесят восемь тысяч двести-с… записали-с?

Постучали в дверь.

– Кто там? – спросил Андрей Афанасьевич, накрывая выпись белою бумагой.

– Я, папаша.

– Это ты, Афоня? Войди… Павел Петрович, впустите его!

В кабинет вошел Афоня.

XXXVIII

– Что случилось? – повернулся Андрей Афанасьевич к сыну.

– Особенного ничего, папаша, – покосился тот на бухгалтера, – сейчас получил письмо от Ани.

– Ну?

– Пишет, что очень счастлива.

– Ну и слава богу, – нетерпеливо перебил сына Андрей Афанасьевич, придвигая к себе выпись, – дальше что?

– Посылает всем миллионы поцелуев и поклонов.

– Она лучше бы миллион рублей прислала.

– Откуда же она его возьмет? – усмехнулся Афоня.

– А поцелуи и разная там бабья дребедень мне совсем не нужны, – сердито проворчал Андрей Афанасьевич, поймав улыбку сына, – мне деньги нужны, – понимаешь? – деньги… Вчера представил к учету векселей на триста тысяч, а взяли всего только на сто… А послезавтра у меня срочных платежей на двести пятьдесят… Хороша пилюля? Ее и миллионы поцелуев твоей сестрицы не засластят.

– Странный у вас взгляд, папаша, – сдвинул по-отцовски брови Афоня, – по-вашему выходит так, что, раз сестра вышла замуж, она уж больше не должна писать своим родным.

– Э, черт! Кто про это говорит? Пусть пишет! Только не лезь ты ко мне с такими письмами не вовремя.

– Зачем же вы раздражаетесь? Во-первых, я не знал, что письма сестры вам неприятны.

– А во-вторых, ты, вероятно, плотно позавтракал, что таким тоном начинаешь разговаривать с отцом… А в-третьих, любезный друг, кажется, тебе известна причина моей раздражительности.

– Известна, но мало понятна, папаша. Не учли у вас векселя в банках, учтите их у дисконтеров.

– Удивительное открытие сделал! Платить копейку, а то и все полторы в месяц у меня никакого желания нет.

– Что же делать? A la guerre, comme a la guerre[27].

– Твои «геры», любезный друг, делу не помогут.

– Но выиграть время могут… Кстати, папаша, – покосился снова на бухгалтера Афоня, – сегодня в городе распространился слух о дуэли…

– А! – поднял голову Андрей Афанасьевич и живо повернулся к бухгалтеру. – Чрез кого дисконтировали векселя?

– Через маклера Кампе-с… остальные он сегодня хотел представить в другой банк и надеялся, что там учтут.

– Он надеялся, что и в Камском учтут, а вышло наоборот… Вот что-с, поезжайте немедленно к нему.

– Слушаю-с.

– И передайте ему следующее: если он сегодня не учтет векселя, пускай тотчас же едет в Таганку и попытается учесть там.

– Там учтут-с.

– Это я и без вас знаю. Мой бланк пока дисконтеры ценят высоко.

– Еще бы-с! Уж если такому солидному делу, как ваше, не верить, кому же после этого и верить?

– Разумеется! – подозрительно посмотрел Андрей Афанасьевич на своего бухгалтера и в то же время подумал: «Насмехается, подлец!»

– Так я отправлюсь-с, – почтительно наклонил голову «подлец».

– Поезжайте… возьмите моих лошадей и непременно найдите маклера.

– Найду-с и передам ваше приказание в точности… Ответ привезти не замедлю-с.

– Спасибо, – протянул ему руку Андрей Афанасьевич.

Бухгалтер раскланялся и вышел из кабинета, плотно затворив за собою дверь.

– Ну? – кинул вопрос сыну Андрей Афанасьевич, оставшись с ним вдвоем.

– Подробности неизвестны.

Наступило молчание. Аршинов облокотился на стол и погрузился в размышления. Афоня занялся чисткой ногтей.

– Я не думаю, чтоб эта дуэль принесла нам какую-либо пользу, – проговорил наконец Андрей Афанасьевич, откидываясь на спинку кресла.

– А я, напротив, папаша, убежден, что она сделает нам большую услугу. Убит ли он или только ранен – и в том и в другом случае мешать он нам не станет.

– В чем? Если ты намекаешь на Тюфякову, то это совсем напрасно… По ходу дела я чувствую, что из нашего сватовства толку не выйдет никакого.

– Мамаша, напротив, уверена.

– Ах, оставь ты мать в покое! – раздражаясь, крикнул Андрей Афанасьевич. – Нашел тоже, кому верить! Если ее приняли любезно, так она и бог знает что вообразила.

– Я, право, не понимаю, какой еще ей нужно партии? Ей нравился Сергей, но Сергей теперь убран, или, лучше сказать, обезврежен, отчего же я не могу претендовать на ее руку?

– Претендовать можешь, но полагаю, что из твоей претензии никаких хороших шансов не произойдет.

– Но почему, папаша? Почему?

– Этого объяснить я тебе не умею. Просто у меня есть какое-то предчувствие и больше ничего… Оставлять этого дела, конечно, не надо, напротив, всякие старания надо приложить, но… не верится что-то.

– Хорошо. Если вы не верите, отчего же не примете других мер, чтобы спасти фирму?

– Какие меры? – насмешливо посмотрел Андрей Афанасьевич на сына.

– Мало ли какие… Раз у нас нет оборотного капитала, следует привлечь его в нашу кассу.

– Это верно. Умные речи всегда приятно слушать. Но каким путем ты привлечешь капиталы? Ка-пи-та-лы, – с расстановкой проговорил Андрей Афанасьевич, – не забывай этого.

– Самым простым, папаша. Стоит только из нашего

– Товарищество! А ты полагаешь, я не думал об этом?

– Тем лучше, если эта идея для вас не новость.

– Да, но этим моим будущим товарищам я должен показать баланс или нет?

– Конечно.

– А что же я покажу? Эх ты, Афоня-простота!

– Баланс балансу рознь. Недвижимость можно оценить как угодно.

– За рубль поставить два? А где ж ты таких дураков найдешь, которые рублевую вещь за двухрублевую примут? Нет, Афоня, еще раньше, несколько лет тому назад, я мог бы составить товарищество и очень умно бы сделал, если бы решился на это, да гордость и пустое самолюбие в то время против разума восстали. Думал, перейдет время, переменятся дела, ан вышло совсем другое: чем дальше, тем хуже.

– Какой же выход из такого положения дел? Неужели об этом вы не думали?

– И об этом думал и думаю, до головной боли, до сердцебиения думаю. Выход один: вертись, как уж, или до случая вроде тюфяковских миллионов, или до «чашки чаю»…

Афоня покраснел и, вскочив со стула, забегал по кабинету.

– Нет, уж лучше случай, чем…

– Чашка чаю? Это дело вкуса, Афанасий Андреевич, – протянул со вздохом Аршинов, – во всяком случае, об этом говорить, по моему мнению, преждевременно будет. Нужно подождать…

– Будем ждать, папаша, и действовать. Я сейчас же поеду сперва к Сергею, а затем к Тюфяковой.

– К Тюфяковой – да, но к Сергею ехать незачем. Когда дадут нам знать – дело другое, а теперь с чем и зачем ты поедешь?

– Но, папаша, мне кажется, я именно так должен поступить, как думаю. Если Тюфякова спросит меня, был ли я у Сергея, и если я скажу, что нет, она просто назовет меня и бессердечным, и бесчеловечным…

– Лысину ты себе через баб нажил, а баб как следует не знаешь! – с сожалением проговорил Андрей Афанасьевич, покачивая головой. – Какой же это близкий родственник поедет навещать человека, который срамит твою фамилию, стреляясь с первым встречным из-за кабака и из-за какой-нибудь камелии? Ты жертва, ты теряешь через эту дуэль, потому что ты носишь по праву имя Аршинова и ничем себя до сих пор не оскандалил и никаких диких наклонностей не проявил… Негодовать ты должен, да как негодовать, чтоб тебя жалели как путного, а не называли бессердечным.

– Да, я теперь понял, папаша: с женщинами надо быть дипломатом.

– Ну, каким еще там дипломатом? – усмехнулся Андрей Афанасьевич. – Будь всегда настороже, в особенности с умными бабенками, и держи ухо востро, вот и вся премудрость. Дуру ее же глупостью колоти, а умную на благородное негодование лови, да только чтобы оно сердечной теплотой было подогрето, а не фальшью… Понял?

– Отлично понял. Так я еду прямо к Тюфяковой. В разговоре, между прочим, сообщу ей о дуэли и напрошусь на сочувствие.

– С Богом! Я очень рад, что ты меня понимаешь с полуслова, но Андрей меня беспокоит. Начнет, по обыкновению, болтать глупости и невесть чего наболтает.

– Не беспокойтесь, папаша, я уже дал ему наставление.

– И умно сделал. Ах, дети, дети! – вздохнул Андрей Афанасьевич. – Ну, иди, Афоня, и если поймаешь случай, я тебя гениальным человеком назову.

– Как знать, чего не знаешь! – загадочно ответил Афоня и, поцеловав отца в лоб, отправился к себе.

Переодевшись в светло-серую пару и приправив свои усики золотистым фиксатуаром, Афоня приказал заложить лошадь в английский шарабан. Затем, насвистывая модный романсик, он с совершенно спокойной совестью ущипнул подвернувшуюся горничную матери, бежавшую с террасы, и, не прерывая мотива, спустился в сад.

На одной из ближайших к террасе скамеек сидел в тени куста сирени Афанасий Иванович и, пережевывая нижнею челюстью, смотрел, щурясь, на освещенные солнцем верхушки сосен.

Заслышав шум шагов, он вздрогнул и, посмотрев из-под ладони на насвистывавшаго Афоню, крикнул ему:

– Афоня! Куда?

Афоня остановился, перестал насвистывать и направился к деду.

– Ты уж из города вернулся? А?

– Вернулся, дед, – ответил тот. – А ты тут в тени спасаешься?

– И какие у вас, у молодежи, Афоня, глупые слова пошли! – ответил старик, осматривая внука с ног до головы. – Спасаюсь в тени! Да разве в тени можно спастись?

– От солнца, дед, – засмеялся Афоня, – а не от грехов.

– И от солнца спасаться нельзя. Солнце светит, согревает землю, всяким плодам произрастание дает, а произрастание нам пищу доставляет. Радоваться, значит, мы солнышку должны, а не спасаться от него. Спасаются только от зла, а солнышко – наше благо, жизнь наша. Вот то-то и есть. И говорите-то вы, не думая, и живете, не размышляя, и пути оттого в нонешних людях нет: ни разума, ни страха, ни правды, так, пустота какая-то. И на языке бессмысленная болтовня, и в делах такая же бестолковая глуповня. Читаешь газету и диву даешься. Один застрелился, другой утопился, третий отравился, пятый под поезд бросился… Жизнь – копейка! Отчего прежде этого бессмыслия не было?

– Жизнью больше дорожили, дедушка.

– Отчего же теперь не дорожат, а? Что же, жизнь-то хуже стала? Солнышко-то не всем одинаково светит?

– Должно быть, не всем.

– Врешь!.. Люди не те стали… вроде тебя вот все: и на языке бессмыслица, и в голове бестолковица, и на душе сумятица… И говорят без смысла, и делают без толку, и жизни себя лишают поэтому глупо. На что ему жизнь, ежели он даже ей цены не знает и цели самой жизни не постигает? Бесу баран – только и всего!

– Бывают, дед, такие моменты в жизни человека, когда поневоле приходится жертвовать своею жизнью.

– Это ты про войну, что ль?

– Как будто только одна война требует жертв! А долг?

– Какой? Карточный, что ль? Пороть за это надо: не садись играть, коли денег нет.

– Я говорю про нравственный долг, дед.

– Слова вы все говорите, как попугаи, с чужого голоса, а сами этих слов и не понимаете… выдумает один дурак пустоголовый словечко, пустит его в ход, и пойдут все носиться с ним, как курица с яйцом. У нас прежде и слов-то никаких не было, а о том, чтобы жизни себя лишить, и помыслить страшились; жизнь Бог дает, Он ее и возьмет… Он хозяин твоей жизни, а

– Принцип, дед, а не принц.

– А кто там ваши слова разберет? Конца им нет!.. И мокрохвостки, глядя на вас, дураков, тоже пулят в себя да нашатырем пичкаться стали… Намедни читаю: пятнадцатилетняя девчонка из-за любви отравилась! А? Да я, мужчина, и то двадцати пяти лет об любви понятия никакого не имел, а моего деда отец тридцатилетним женил, так он под венцом хуже всякой бабы ревел.

– Было, дедушка, время, теперь настало другое. Во всем прогресс.

– А ну тебя, с твоими глупыми словами! Ты скажи лучше, что в городе нового? Как торгуете?

– Так себе.

– По-нашему: или плохо, или хорошо, а по-вашему, как ни спросишь, все – «так себе».

– Ни плохо, ни хорошо… разумеется, так себе.

– По-нашему это «средственно» называется… Еще чего не слыхал ли?

– Новость есть, но только не совсем красивая, дед.

– Ну? Обанкрутился, что ль, кто?

– Нет, этого пока не слышно. Про нашего Сергея рассказывали.

– Про школьника? – удивился Афанасий Иванович.

– Да. Говорят, дрался с кем-то на дуэли.

– Школьник? На дуэли? – вскрикнул старик, поднимаясь и снова опускаясь на скамью. – Господи Исусе Христе, да что же это такое? Афоня, это ложь!

– К сожалению, правда, дед, стрелялся он вчера, вероятно.

– Стрелялся! Школьник! Не ожидал я этого!.. Не ожидал! – говорил старик, трясясь всем телом. – Из-за чего все это?

– Разумеется, из-за того самого принципа, из-за которого, по твоим словам, одни только пустоголовые дураки стреляются… А Сергея, кажется, ты за умного человека считал, а?

– Оставь… Это дело нешуточное… и зубоскалить над этим подло… Он жив, Афоня? А?

– Право, не знаю, – пожал тот плечами.

– Как? – поднялся старик. – И ты… ты… не был у него?

– Дед, напрасно ты волнуешься. Во-первых, нас Олимпиада Сергеевна не подумала даже уведомить о таком прискорбном случае.

– Да до того ли ей, пойми?.. До уведомлений ли, когда, может быть, единственный сын лежит на столе или умирает на ее руках? Ежели ума у тебя нет, так ведь сердце-то, душа-то должны быть?

– Напрасно ты в этом сомневаешься, но… прежде всего, надо быть благоразумным.

Старик помертвел и уставился на внука.

– Благо-ра-зумным! – прошептал он.

– Да, благоразумным. Ты смотришь на это дело с родственной точки, а я – с моральной.

– С моральной! – продолжал шептать старик, покачивая головой.

– Ну да, конечно! Это так естественно и просто. Конечно, жаль тетку, но ехать к ней и проливать слезы по Сергею, который сам своим глупым поступком, согласись, сам набросил тень на нашу фамилию, и нетактично, и, наконец, совсем не согласуется с моими принципами.

– Хам!.. – выговорил старик, выпрямляясь. – Ни сердца… ни души… ни правды… ни Бога… Хам!

Афоня улыбнулся презрительно и, насвистывая ариетку, повернулся спиной к деду.

Спустя десять минут он ехал по просеку и, улыбаясь, кивал головой встречным знакомым.

Следом за ним, опираясь на костыль и тяжело передвигая дрожавшие ноги, вышел в ворота Афанасий Иванович. Он махнул рукой проезжавшему мимо извозчику и, с трудом влезая в его пролетку, проговорил, едва переводя дыхание:

– К внуку!

XXXIX

Афоня, пока ехал к Тюфяковой, придумывал самые убедительные и вместе с тем самые красивые фразы, которыми он думал если не покорить, то, во всяком случае, расположить в свою пользу прекрасную вдовушку.

– Странная женщина! – рассуждал он, элегантно покачиваясь в экипаже. – Что она нашла хорошего в Сергее? Всегда серьезен, мало говорит и совсем не умеет обращаться с женщинами, сторонится их и изображает из себя какую-то буку, какою обыкновенно пугают маленьких детей. Красив он – это бесспорно, но я не думаю, чтобы такая умная женщина, как Тюфякова, могла увлечься смазливым личиком, бонбоньеркой из-под конфет… Впрочем, женщина вечно останется неразгаданным сфинксом… На что уж моя Мурка, кажется, совсем примитивная натура, составленная из одного только мяса и нервов, скорее консерв, чем мыслящий субъект, а между тем бывают минуты, когда ее не только я, а и сам черт не поймет… Весьма вероятно, то есть не вероятно, а возможно допустить, что Тюфякова и увлеклась Сергеем… и не им, а его маской… чем черт не шутит, и на Машку, как говорится, бывает промашка. Если это так, Благодаров мне сделал большое одолжение, убрав его с дороги… Увидим! Тон делает музыку! По первым же словам вдовушки увидим, откуда дует ветер.

Было около пяти часов, когда Афоня подкатил к даче Тюфяковой.

«Кажется, нет дома, – подумал он, увидав через палисадник закрытые двери, выходившие из дачи на террасу. – Вероятно, гуляет… впрочем, час обеденный… гм!»

Он медленно вылез из шарабана, приказал кучеру проехаться по проспекту и, толкнув ногой калитку, вошел в палисадник.

Откуда-то донесся женский смех и визг гармоники.

«Ну, разумеется, нет дома!» – решил основательно Афоня и, взойдя на террасу, постучал в стекло.

Ответа не было. Он пожал плечами, сошел с террасы, обошел вокруг дачи и вышел в маленькую калитку на двор, где под раскидистыми ветвями липы сидела за самоваром прислуга Тюфяковой.

– Постой! – ударила по руке черномазого гитариста одна из горничных вдовушки, увидав появившегося Афоню. – Барин какой-то!

Горничная торопливо сорвалась со скамейки и бросилась к Афоне, насмешливо смотревшему на развоевавшихся «мышей».

– Конечно, барыни нет дома? – предупредил он вопрос горничной.

– Так точно-с, сударь, – ответила та, теребя в замешательстве передник.

– Елена Аристарховна гуляет?

– Да-с… то есть нет-с, уехамши-с.

– Значит, дома и не обедают?

– Ничего они не сказали, но обед повар готовит-с. Думаем, что не будут дома обедать, потому с утра отбывши.

– С утра? – удивился Афоня.

– Так точно-с… с утра-с.

– Странно! И вообще не сказала барыня, когда вернется домой?

– Ни слова-c… Да и где ж им об эвтом рассуждать было-с?.. В таком огорчении оне уехали…

– Но вы наверно знаете, куда?

– Как же-с… к Олимпиаде Сергеевне-с.

Афоня вздрогнул

– Да, вот как!

Горничная опустила глаза и уставилась на носки лаковых штиблет Аршинова.

– Что ж она… так поехала, – спросил наконец Афоня, – прогуляться? Или… был кто от Олимпиады Сергеевны?

– Право, не могу этого сказать-с. Это не наше дело.

– Возьмите вот это, – сунул в руку тот бумажку, – и, пожалуйста, скажите мне все, что знаете. Я ведь племянник Олимпиады Сергеевны, следовательно, секретов тут никаких быть не может.

– Да я не секретничаю, сударь… покорнейше благодарю-с, – опустила та руку в карман, – какой уж тут секрет промеж родными?

– Вы мне скажите только: за ней присылали или она сама поехала к тете?

– Позвольте-с… присылу не было, ну, только какой-то господин заявился рано утром, и после разговоров они вдвоем и уехали.

– Как фамилия этому господину, милая?

– Не могу знать-с.

– По крайней мере, каков он из себя… вы можете описать его физиономию?

– Это я могу-с…

Горничная Тюфяковой, впрочем, так описала Набегова, что Аршинов только пожал плечами и пробормотал себе под нос: «Положительно такого не знаю!»

– Вы говорите, что Елена Аристарховна была очень взволнована?

– Оченно даже, сударь… Только вы, когда их увидите, не говорите, что я вам передала-с.

– Будь покойна, я тебя, милая, ни за что не выдам.

– А то бывают такие господа, которым откроешь что, они сичас, первым делом нашей сестре ножку и подставят.

– Говори все, что знаешь. Я не такой, как другие.

– Да это по обхождению, сударь, видно, – хихикнула горничная. – А Елена Аристарховна даже плакали-с.

– Вот как!

– Так точно-с. Хотя они этого и не показывали, но, уехамши, взяли чистый платок, а который у их был, весь мокрый остался.

«Теперь я уверен, что Сергей убит, – подумал Афоня и почувствовал, как его сердце забилось учащенно. – Ах, как это подло, как это подло! Человек убит, а я радуюсь… Неужели я до такой степени гадок? Неужели во мне заглохли все лучшие человеческие чувства, замерли все христианские движения души? Ничего не осталось, кроме жажды денег, денег и денег».

– Какие деньги, сударь? – с изумлением спросила горничная.

– Я разве говорю про деньги, милая? – пришел в себя Афоня.

– Мне послышалось, что вы деньги помянули-с.

– Ты ошиблась. Мне хотелось только узнать фамилию господина, с которым уехала Елена Аристарховна.

– Не могу знать-с… Да, постойте-с! – ударила она себя по лбу. – Ах, я дура, да они ведь, этот господин-то, карточку свою моей барыне передали. Я сичас ее поищу-с.

– Пожалуйста, очень меня обяжешь.

Горничная юркнула в дачу и минуту спустя явилась с карточкой.

– Вот-с, – подала она карточку Аршинову. – А прочитать я не умею, потому грамоте не учена.

«„Василий Сергеевич Набегов", – прочитал Афоня и нахмурился. – Приятель Андрюши. С какой стати он вмешался в эту историю? Во всяком случае, хорошего тут для меня мало».

– Знаю, знаю! – улыбнулся он, отдавая назад горничной карточку. – Это мой очень хороший приятель… Спасибо, милая.

– Не стоит-с. А что прикажете передать барыне, когда они приедут?

– Барыне? Ничего не говори… Или нет: скажи ей, что заезжал Афанасий Андреевич Аршинов… Не забудешь?

– Уж очень я на фамилии-то бестолкова-с. Не первый вы раз у нее бываете, а никак вашу фамилию в голове не удержу… Ну дая,сударь, по приметам об вас барыне доложу… был, скажу, молодой господин с лысиной.

– Нет, уж ты лучше передай ей мою карточку и ничего не говори…

– Слушаю-с… Это еще много для меня лучше… И ничего передать барыне не прикажете-с?

– Ничего. Скажешь, заезжал, очень жалел, что не застал, и… только.

– Беспременно скажу-с. Так, мол, жалели, так, мол, жалели, просто ужасть.

– До свидания.

– Прощайте, сударь, уж будьте покойны, все скажу-с, – говорила горничная, идя за поспешно шагавшим Аршиновым. – И какая досада… Ну, что бы вам пораньше того господина приехать… ей-богу, досадно-с!

Афоня не слушал горничную. Он вышел из палисадника, вскочил в экипаж и крикнул кучеру:

– Пошел!

Экипаж покатился.

«Теперь, мне кажется, я могу и к тетке поехать! – подумал Афоня. – Конечно, могу! Был у Тюфяковой, узнал, что она поехала к тебе, милая тетя, и решил одним выстрелом подстрелить двух зайцев: увидать Елену Аристарховну и поцеловать твою ручку… Отлично! Прямо великолепно! – улыбнулся одобрительно Афоня. – Разумеется, изображу изумление, узнавши печальную новость, затем… затем!..»

– Домой прикажете? – спросил у него кучер.

– В Останкино, к тетушке.

– Слушаю-с.

– Нужно узнать все и видеть все, – проговорил Афоня вслух, – а там… увидим!

* * *

Сергей после перевязки, сделанной доктором-знаменитостью, заснул. Знаменитость и Елена Аристарховна, кивнув Олимпиаде Сергеевне и стараясь как можно менее производить шум своими шагами, вышли из его комнаты.

– Доктор, – взяла Тюфякова под руку высокого, волосатого брюнета в очках, – вы уходите?

– Уезжаю, – отозвался тот, растягивая свой широкий рот в улыбку.

– Присядьте на одну минуту, – шепотом заговорила она, подвигая доктору маленькое мягкое кресло.

– На минуту могу… Ах, если бы вы знали, сколько у меня дела в Москве!

– Я вас не задержу. Скажите мне правду только: он будет жив? Да? Предупреждаю вас, доктор, я не родственница ему и даже совсем не близкий человек… Я просто знакомая его матери…

– А я предполагал противное.

– Нет, нет, – с жаром проговорила Елена Аристарховна, нервно сжимая руку доктора, – я совсем им чужая, поэтому вы можете сказать мне правду, хотя бы для того только, чтоб я могла приготовить или утешить бедную мать… Я так ее люблю, доктор!

– Чего же вы так волнуетесь? – посмотрел тот чрез очки на Тюфякову.

– Я волнуюсь? Что вы? Неужели я волнуюсь? – вспыхнула и вслед за тем помертвела Елена Аристарховна. – Это вам показалось, доктор… Конечно, вы понимаете, что мне, как хорошо знакомой его матери, нелегко оставаться совершенно равнодушною… ведь я человек, доктор, и у меня есть сердце.

– Я понимаю, – серьезно кивнул доктор головой, – и скажу вам правду.

Доктор остановился и посмотрел на вдовушку.

Она вся замерла, наклонясь вперед и впиваясь жадным, страшным взглядом в доктора.

Знаменитость была отличным психологом: в этой позе, в этом

– Доктор! – простонала, шепча слова побелевшими губами, Елена Аристарховна. – Вы молчите? Ваше молчание… хуже всякой смерти.

– Зачем вы меня хотели обмануть? – ответил ей доктор. – Вам дорог этот человек, а вы…

– Дороже жизни, доктор, – нагнулась еще ниже Тюфякова. – Ну, да… я не хотела этого сказать вам, чтоб вы не могли меня обмануть, а теперь… теперь вы не смеете обмануть меня… не смеете, если у вас в сердце есть хоть капля человеческого чувства.

– И не стану, и не хочу вас обманывать… с чего вы взяли? – взволнованно проговорил тот. – Он будет… жив. До свидания!

Тюфякова тихо вскрикнула.

Когда она пришла в себя, знаменитости уже не было.

Шатаясь, как пьяная, она вышла на террасу и, схватившись за пылавшую голову, прислонилась к столбу.

«Он будет жив! – шептали ее губы, жадно ловившие свежий вечерний воздух. – Сережа будет жив… мой милый, мой дорогой… будет жив!.. Господи, как мне благодарить Тебя…»

Ее взгляд упал на Подворотнева, сидевшего с поникшей головой на одной из скамеек сада.

В несколько прыжков она очутилась около старика, подняла его голову и крепко поцеловала.

– Аркадий Зиновьич, – проговорила она, вся сияя счастием. – Благодарите Бога: Сережа будет жив!

Подворотнев поднял голову к небу и, моргая слезящимися глазами, набожно перекрестился.

* * *

Подъезжая к даче тетки, Афоне прежде всего бросилась в глаза женская фигура, которую он за густотою листвы разросшегося кустарника узнать не мог. Войдя в калитку палисадника, Афоня бросил любопытный взгляд на террасу. На террасе никого не было.

«Неужели? – промелькнуло у него в голове. – Значит, насмерть… Этакая свинья этот Благодаров!.. Приготовимся».

Афоня затворил за собою калитку и, обмахнув платком легкий слой пыли, насевшей на носки штиблет, нерешительно направился к террасе, ища глазами женскую фигуру, мелькнувшую в саду.

– Афанасий Андреевич! – раздалось за его спиной.

Аршинов повернулся и увидал стоявшую за кустами жасмина Тюфякову.

Он снял шляпуи,кланяясь на ходу, подбежал к вдовушке.

– А я был у вас, – начал он, – узнал, что вы поехали сюда, дорогая Елена Аристарховна, и вот…

Он всмотрелся в лицо Тюфяковой и остановился. Тюфякова была серьезна. Она щипала сорванные листья в мелкие кусочки и упорно, презрительно сдвинув губы, смотрела на приближавшегося к ней Аршинова.

– И вот… и вот, – остановился тот, тревожно поглядывая на Елену Аристарховну, – приехал сюда.

– И совсем напрасно, – холодно отвечала та, не подавая руки Афоне, – вам здесь не место.

– Я вас не понимаю, Елена Аристарховна.

– Зато я вас отлично понимаю, Афанасий Андреевич, а это что-нибудь да значит.

Афоня растерянно перебирал в руках шляпу и не находил, что сказать Тюфяковой.

– Я знаю все, – тихо проговорила она, подвигаясь к нему, – знаю, что вы хотели… я не хочу осквернять своего языка этим подлым и гнусным словом, не хочу говорить того, что вы хотели сделать с Сережей.

– Я, Елена Аристарховна?

– Вы, все вы… Благодарение Богу, он остался жив.

– Елена Аристарховна!

– Афанасий Андреевич, вы человек неглупый, да ведь и я не дура, к чему нам играть комедию? Маски сняты, и мы уж больше не актеры. Я знаю все… и благодарила Бога, что ничего не знает его бедная мать, которую вы хотели лишить сына. Уезжайте и помните всегда, что без Его воли ни единый волос не падает с главы человека…

– Я уеду, – пожал плечами Афоня, надвигая шляпу на уши, – но, клянусь, решительно ничего не понимаю! Тетя здорова? А Сергей? Неужели он болен?

– Уезжайте, я вам говорю, – возвысила голос Тюфякова, – или я все скажу матери!

Афоня побледнел и, едва приподняв шляпу, спокойно вышел за калитку.

Тюфякова долго стояла не шевелясь на одном месте, а затем, когда совсем уже замер вдали шум колес аршиновского экипажа, медленными шагами направилась к даче.

XL

Прошло полтора месяца. В половине августа дачи начали мало-помалу пустеть: начинался учебный сезон, и дачники, большинство которых Господь Бог благословил потомством, волей-неволей должны были переселяться в город на зимние квартиры.

Дача Олимпиады Сергеевны была еще затянута парусиной, и в ее палисаднике громадными группами пестрели георгины и астры.

Сергей совершенно оправился от раны и сидел у ворот, поджидая кого-то.

Мимо его тянулись воза с домашним скарбом переселявшихся в город дачников, ругались извозчики, нахлестывая шатавшихся от непомерной тяжести кляч, сновали велосипедисты, ехали коляски, набитые, как бочонки сельдями, дачниками с неизбежными букетиками цветов в руках, вещественною памятью дачного far-nient’a[28].

Сергей не обращал никакого внимания на эти переселенческие картины: он упорно смотрел вдоль дороги и поминутно вынимал часы.

– Как долго! Странно! – шептал он, поглядывая на часы. – А что могло ее там задержать? Мама, ты где? – крикнул он в палисадник.

– Здесь, в садике, и ищу тебя! – откликнулась Олимпиада Сергеевна из палисадника. – Ты за воротами, мой милый?

– Да. Иди сюда посидеть.

Олимпиада Сергеевна вышла за ворота и, сев на лавочку, заботливо посмотрела на бледное, исхудалое лицо сына.

– Ты надел бы что-нибудь на плечи, Сережа, сегодня очень свежий ветер.

– Э, пустяки, мамочка!.. Я чувствую себя очень хорошо.

– И отлично, но все-таки быть благоразумным совсем не лишнее.

– Ничего… ты чересчур заботишься обо мне.

– Не думаю, Сережа, а ты так вот совсем не заботишься о себе. Надень пальто.

– Зачем? Не надо.

– Накинь хоть на плечи.

– Ах, это ужасно! – с неудовольствием проговорил Сергей. – Неужели я не понимаю, что и когда нужно сделать?

– Не волнуйся, ради бога, я лучше попрошу Лену, чтобы она заставила тебя надеть пальто. Матери ты уж перестал слушаться, так авось послушаешься своей будущей жены.

Сергей рассмеялся и поцеловал руку Олимпиады Сергеевны.

– И Лены не послушаюсь, мамочка.

– А вот увидим.

– Увидишь. Разве ты забыла, что сказано в Писании про мужа? Муж есть глава.

– И все-таки эта глава почти всегда слушается своей жены. Писание – Писанием, а жизнь – жизнью, а эта жизнь выработала совсем

– Не стану спорить, моя дорогая мамочка, может быть, ты и права, но все-таки…

– Будешь действовать в жизни по Писанию, – усмехнулась скептически Олимпиада Сергеевна.

– Попробую.

– Ничего из этого не выйдет, – махнула та рукой и застегнула Сергею пиджак на пуговицу. – Ветер, а ты сидишь расстегнутый. Долго ли надуть в рану?

– Рана уже совсем зажила.

– Все-таки предосторожность не мешает никому… береженого и Бог бережет.

Сергей снова поцеловал руку матери и стал смотреть на дорогу.

– Не правда ли, мама, как долго не едет Лена?

– Да ведь она, по твоему же желанию, должна сперва заехать к дяде.

– Ну и что же? К дяде она отправилась ровно в десять часов утра.

– Ровно в десять? И ни минутой позже? – рассмеялась Олимпиада Сергеевна.

– Ни минутой, мама. Лена отлично знает, что каждая лишняя минута ее отсутствия заставит меня тревожиться.

– Ты ребенок еще, Сережа! Ну, как это можно рассчитать каждую минуту? У ней свой дом, целое хозяйство, иногда ничтожные пустячки задерживают, и сама не видишь, как на целых полчаса…

– Не должны задерживать, – капризно настаивал Сергей. – Если я даю слово, я обязан его исполнить… Я Лену никогда не заставлял ждать себя лишнюю не только минуту, но даже секунду.

– Ты – другое дело, ты свободный человек, а вот когда сам будешь семьянином, тогда и узнаешь, что значит дом и семья.

– Все это пустяки, мамочка. Я всегда буду тем же, чем есть теперь. Итак, она ровно в десять часов отправилась к дяде в Сокольники. Из парка до Сокольников езды ровно час.

– Это кто же тебе сказал? – смеялась Олимпиада Сергеевна, любуясь волнением ожидания своего сына.

– Лена. Она уже заметила, что езда туда берет ровно час времени. В одиннадцать она уже у дяди.

– Ровно-таки в одиннадцать? – продолжала улыбаться Олимпиада Сергеевна.

– Ну, конечно. У нас все время рассчитано было, мамочка.

– Плохо, должно быть, вы его рассчитали.

– Напротив, отлично.

– Верю, верю… дальше?

– У дяди она должна остаться для переговоров ровно час.

– Ни больше, ни меньше?

– Меньше – может, но больше ни под каким видом! – серьезно проговорил Сергей.

Олимпиада Сергеевна только расхохоталась.

– Ах вы, дети, дети!

– Тебе смешно, мамочка, а мне… досадно, что Лена не держит своего слова. Переговорить с дядей и решить дело в принципе, ты пойми, в принципе только, час времени просто девать некуда.

– Ты не допускаешь никаких случайностей и исключений?

– Никаких. В двенадцать ровно она должна уехать от дяди и приехать сюда не далее получаса первого.

– А теперь сколько?

– Теперь? – вынул тот часы. – Теперь двадцать две с половиной первого.

– Даже по твоему расчету она не могла приехать сюда, а ты волнуешься.

– Мне кажется, что мои часы… отстают минут на пять – на десять.

– Мне кажется, напротив, что они бегут вперед. Сережа, да ты уж не подвинул ли их вперед, а?

– С какой стати я это стану делать, мамочка? – рассмеялся Сергей. – Я их подвел вчера, действительно, но я это сделал только потому, что они отстают у меня страшно.

– Я так и знала… ах, дети, дети!

– Завтрак готов, мама?

– Разумеется.

– А после завтрака мы поедем на кладбище поклониться могиле отца, – серьезно проговорил Сергей.

Легкое облачко пробежало по лицу Олимпиады Сергеевны. Она задумалась.

– Мама, тебе тяжело, дорогая? – заглянул с нежностью в глаза матери Сергей.

– Нет, милый, все давно уже переболело, но бывают минуты, когда становится грустно.

– Ты ведь была с ним счастлива, мамочка? Да?

– О, да! – с легким колебанием произнесла Олимпиада Сергеевна, скрывая невольное смущение.

– И ты любила его, конечно, как я люблю Лену?

Олимпиада Сергеевна молчала, но высоко поднявшаяся грудь выдавала охватившее ее волнение.

– Мама, милая! Не отвечай мне и прости за мои глупые вопросы, тебе тяжело вспоминать былое счастье.

– Нет, не то, Сережа.

– Именно то, мамочка, я знаю все.

– Все? – с испугом подняла голову Олимпиада Сергеевна.

– Конечно, все знаю, как вы любили друг друга, как непродолжительно было ваше счастье… Мой бедный отец умер и оставил тебя страдать.

– Его была святая воля! – со слезами на глазах прошептала та.

– Ты не поедешь с нами на кладбище? Конечно, нет. Ты еще больше там расстроишься.

– Нет, милый, все это так давно было, я поеду.

– Ты непременно этого хочешь?

– Конечно, мой милый. Я так редко бываю у него в гостях.

– Хорошо, поедем; до полчаса осталось ровно три минуты, а Лены нет как нет.

– Не смотри на часы, они тебя только сбивают с толку.

– Не стану. А как ты думаешь, мама, согласится дядя принять Лену в свои компаньоны?

– Я ни на минуту в этом и не сомневаюсь. Дела у дяди так плохи, что он за предложение Лены должен ухватиться, как за якорь спасения… Вчера Аркадия Зиновьича навещал знакомый ему купец, так он рассказывал ему, что по городу ходят очень нехорошие для дяди слухи. Катастрофа, по его мнению, должна разразиться в Нижегородской ярмарке в конце этого месяца.

– Дядя, значит, в Нижнем?

– Здесь, там Афоня с Андрюшей. Говорят упорно, что он не в состоянии будет оправдать ярмарочные документы… Не желала бы я ему такого горя.

– Кто же желает, мамочка? Напротив, я уверен, каждый, кто только знает дядю как дельца и энергичного человека, пожалеет его, если с ним случится такое несчастие… и я буду рад, если он примет предложение Лены.

– Глупо было бы отказаться от этого… они же сами гнались за ее миллионами, значит, принимая предложение Лены, этим осуществляют только свое желание и спасают дело… Я не думаю, чтоб Лена потеряла свои деньги в деле дяди.

– А если и потеряет, виновата будет сама: я ставил ей на вид шансы более против, чем за, и все-таки она осталась при своем.

– Просто она это делает для тебя и только… хорошая, благородная женщина…

– И в высшей степени сердечная, мама. Недаром я полюбил ее так глубоко… Ровно полчаса.

– Опять часы?

– Я терпеть не могу неаккуратность!

– Погоди упрекать… я слышу стук колес… это не экипаж Лены?

– Она! – вскочил со скамейки Сергей. – Это она… А все-таки, мамочка, на полминуты опоздала!

К даче подкатила коляска с Еленой Аристарховной.

Сергей бросился к ней и выхватил из коляски сиявшую счастьем вдовушку и на руках донес ее до ворот.

– Сумасшедший, что ты делаешь? – шептала она, целуя голову Сергея. – Кругом народ, а ты…

– Я не вижу никого, Лена… я вижу тебя, одну только тебя…

Тюфякова поцеловала Олимпиаду Сергеевну и повернулась к Сергею.

– Заждался? Да?

– Целый час жду… пойдем в сад.

Он обнял ее за талию и скрылся за калиткой.

– Сумасшедший, совсем сумасшедший! – прошептала Олимпиада Сергеевна, радостно улыбаясь им вслед. – Дети, а завтракать?

– Погоди, мамочка, у меня пока нет никакого аппетита.

– У меня тоже, – отозвалась Тюфякова.

– Ну, да уж какой теперь аппетит? – проговорила Олимпиада Сергеевна, идя за ними. – Весь аппетит поцелуями испортили.

– Ну, моя радость, садись вот сюда под тополь и рассказывай, почему опоздала.

– Неужели опоздала?

– И она еще спрашивает! О, женщины!.. Впрочем, успокойся, опоздала всего только на полминуты… Видела дядю?

– Видела.

– Постой, сперва скажи о себе, – ты здорова?

– Как видишь, мой хороший.

– Мне вчера показалось, что у тебя лицо было несколько утомленное… Дай руку… хорошо, пульс в порядке… Ну, что дядя?

– Твой дядя в первую минуту был поражен моим предложением.

– Я думаю, он этого никак не мог ожидать… А затем?

– А затем, конечно, был очень рад видеть меня своим компаньоном… притащил мне целый ворох книг и балансов.

– Ты, разумеется, их просмотрела.

– И не думала. Я так боялась опоздать… представь, я выбралась от него без пяти минут двенадцать.

– Да, действительно, рассматривать было некогда.

– Да и к чему, мой милый? Я верю человеку, а не балансу. Я так ему и сказала.

– Дядя, я думаю, был очень этим польщен.

– Заплакал даже, и мне так было неловко, что я не знала, что мне говорить, куда деваться… на мое счастье, пришла твоя тетка и вывела меня из неловкого положения.

– На каких же основаниях ты вступила к нему компаньоном?

– А, право, не знаю! – беззаботно улыбнулась вдовушка, целуя Сергея. – Андрей Афанасьевич на днях хотел выработать эти основания и привезти их мне для подписи.

– Значит, ты будешь компаньоном негласным?

– Ну, само собою разумеется! Для фирмы выгоднее оставаться в ее прежнем положении…

– Я этого совсем не понимаю.

– Зато я понимаю отлично, мой хороший.

– Ну, тебе и книги в руки. Знаешь, Лена, – смеясь, заметил Сергей, – мне сейчас пришла в голову мысль…

– Говори, говори.

– Ты очень умно делаешь, что выходишь за меня замуж.

– Это я и без твоих мыслей давно знаю.

– Постой, постой… почему хорошо?

– Потому, моя радость, что человек, которого я безгранично люблю, будет принадлежать мне и никому более.

– Совсем не потому. Помимо этого есть нечто другое, что блистательным образом подтверждает мою мысль.

– Любопытно.

– Ты, в качестве фабрикантши, будешь портить и калечить фабричный народ, а я, в качестве врача, стану исправлять то, что испорчено капиталами моей дорогой женушки.

– Афоризм, которому нельзя отказать в известной доле остроумия… и только… портить народ буду не я, а твой дядюшка.

– При помощи твоих капиталов, Лена… Не сдвигай свои бровки, я не шучу… Скажи мне, ты звала на нашу свадьбу дядю?

– Как же, как же!

– Дядя не был удивлен?

– Нисколько. Напротив, по его словам, он давно знал, что этим кончится, и наговорил тебе целую гору комплиментов, но зато твоя тетка была поражена до того, что даже не поздравила меня.

– Дядя – тонкий дипломат, а тетя – простая, бесхитростная женщина.

Конца века(фр.).

Следовательно(лат.).

Дистиллированная вода(лат.).

Касторовое масло(лат.).

Умер(фр.).

На войне как на войне(фр.).

Безделья(фр.).

Примечания

1

Честное слово(фр.).

2

Говоря между нами(фр.).

3

Негодяй(фр.).

4

Резко{лат.).

5

Матушка(фр.).

6

Кстати(лат.).

7

Бог из машины{лат.).

8

Ваше здоровье(фр.).

9

Максимума{лат.).

10

Вечное движение{лат.).

11

Светская кокетка (амплуа. –Ред.) (фр.).

12

Дамы! Господа! Позвольте!(фр.)

13

Во всех отношениях(фр.).

14

Доброго вечера, господин(ит.).

15

И это все(фр.).

16

Друг дома(фр.).

17

Мой кавалер(ит.).

18

Посмотри сюда, посмотри туда(фр.).

19

Ты прав, друг мой!(фр.)

20

К праотцам(лат.).

21

Ангел мой(фр.).

22

Умер(фр.).

23

Конца века(фр.).

24

Следовательно(лат.).

25

Дистиллированная вода(лат.).

26

Касторовое масло(лат.).

27

На войне как на войне(фр.).

28

Безделья(фр.).

Спасибо за чтение

Вернуться к книге