Глубина возвращения
Ни одного из нас здесь нет
Земля по обе стороны железной дороги была сухой и какой-то бессильной. Она не могла удержать на себе даже невесомый мусор прошлых дней и лет – травинки, жёлуди, маленькие высосанные временем билеты. Всё срывалось с неё, подхваченное любым, даже самым незаметным порывом ветра, и кружилось, перемещалось, путалось, цеплялось друг за друга и укладывалось в любом порядке, в каком хотелось.
Сразу становилось видно, что у мусора нет никого представления о том, что ему хочется – он ложился как попало, билетики мешались с проржавевшими пивными пробками, травинки сплетались с пластиковыми мешочками, а звонкие папиросные гильзы стукались о сигаретные окурки и катились во все стороны, размахивая обрывками обугленной папиросной бумаги, как обожжёнными пальцами.
Мусору, как и любому из нас, хотелось всего и сразу. Он пытался заняться всем на свете, составлял из себя некие криптограммы, выглядевшие, в свете заходящего солнца, может и заманчиво – но если приглядеться… Нет. Всё это никчёмно и ни к чему не ведёт. Девочка, неподвижно лежащая на прогретых солнцем рельсах, отвернулась от земли, закрыла глаза и стала никуда не смотреть. Небо красно светило сквозь веки. От шпал поднимался кислый запах заводской протравки – чтобы не поела гниль. Воробьи пару раз перечеркнули красноту под веками, и всё успокоилось. Снова тихо. Мусор снова сложился как-то по другому, но она уже знала, что это - ничто.
Рядом с насыпью изнывающие от жары берёзы колдовали на дождь. Поводя в воздухе тонкими ветками, они покачивались в такт ритму, который выдёргивали из-под земли их корни. Необычно жаркий май, необычно жаркий конец мая всё переставлял по-иному, и даже в расположении шпал (одна за другой) угадывался совсем не тот порядок, что раньше. Полусухой вьюнок снова лёг на рельсу.
Было тихо. Воробьи некоторое время полетали от одних деревьев к другим, со свистом разрезая воздух над путями, но жара утомила и их – птицы схоронились в кронах деревьев и сидели там тихо и не шевелясь, только время от времени поправляли перья почти незаметными движениями, и смотрели на лежащую на рельсах девочку.
Правая ладонь девочки лежала на правом рельсе. Ладонь была раскрыта, солнце искрило в трёх капельках пота в самой её середине.
Левая ладонь лежала на левом рельсе. Кончики среднего и безымянного пальцев немного подрагивали – их сводило неведомое девочке напряжение, как будто пальцы приманивали что-то, что поможет им… как дальше, пальцы не знали. Они просто дрожали, создавая пищу для размышлений и для того, чтобы придумать какой-то метод расслабления. Возможно звёздный свет, свет вполне определённых звёзд, вроде Альгуль – Покровительницы Пустых Детских Колясок, или Ригель – Стирающей Ступеньки К Виселице, мог бы тут помочь. Но сейчас май – а звёзды сильны лишь зимой, среди снегов и остывающего в уголках глаз забытых на чердаках покойников одиночества…
Мысли девочки текли монотонно и выверено. Так её научили в своё время родители и школа – нужно быть спокойным в любой ситуации, тем более в такой, из которой любой возможный выход будет для тебя смертельным. Она ничего не вспоминала – потому что любое воспоминание окажется невыносимо тоскливым в момент, когда всё в последний раз. После воспоминаний снова отчаянно хочется жить – хотя бы для того, чтобы снова прикоснуться к воспоминаниям. Хочется жить, потому что воспоминания придают значение твоей жизни. Все эти слова, детские площадки, кошки, прикосновения, слова, лето, осень, свет, палец ёрзает в мягких трусиках, и даже необязательно так – а просто: огромное поле и ты стоишь посередине и впервые в голову тебе пришла мысль, что тысячи цветов и ты, и пыльный горб оставленного строителями щебня – всё это не просто так, а кто-то ещё.
Кто-то ещё, нужный кому-то ещё… неопределённость, за которую не страшно умереть. По левой ноге девочки ползёт муха. Девочка не шевелит ногой. Левая нога девочки лежит на левом рельсе. Девочка не шевелит ногой. Это может прервать связь.
***
Земля по обе стороны железнодорожной насыпи серая, высушенная солнцем, и лишённая какой бы то ни было воды, кроме той, что весёлые граждане выплёскивают из окон поездов, помыв стаканы и продолжая движение в сторону смерти или мечты. Трава на этой земле растёт медленно, но зато высоко – её не скашивают, потому что она столь же суха, как и родившая её земля. Бумажки и всякий мусор – лимонные корки, обёртки от шоколадок, винные пробки – невесомо парят между удивительно прочных стеблей, ярко-зелёных, покрытых нездешней пылью, молчаливых и твёрдых.
Этот мусор так и истлевает тут, никуда не деваясь и не имея возможности унестись с попутным ветром – на вид едва прикасаясь к нему, стебли травы держат его абсолютно незыблемо, до самой смерти. Бумажки истлевают, фольга истончается и превращается в труху, пробки оплетает вьюнок и они делаются похожими на сказочные плоды.
Так же безмолвна и более рослая растительность. Тощие сосны по правую сторону насыпи молчат специальным, дрожащим молчанием кухонного истерика. Время от времени с самых нетерпеливых из них падают иссохшие шишки и, подпрыгивая, катятся вниз – кроме тех, что застревают в траве навсегда. Остальные деревья – несколько осинок, берёзы, почти заглушенные пара клёнов, более похожих на кустарники – совершенно неподвижны даже в ветреный день, стоят, как будто они не деревья, а просто миражи, отражения деревьев.
Жизнь тем не менее кипит по обе стороны железнодорожных путей. С правой стороны к полого уходящему вниз холму лепятся дачные домики – это небольшой посёлок, в незапамятные времена садово-огородный кооператив «Соснино». После перестройки кооператив распался на самостийные хозяйства, всякий государственный призор за местом самоуничтожился – остался только старый телефон-автомат да милицейский пост, проржавевший, молчаливый и необитаемый.
В будке телефона-автомата мы обычно устраивали дзот, когда играли в войну. По умолчанию он считался пуленепробиваемым – он был застеклён, и мы придумали, что это специальное бронестекло. Некоторых стёкол не хватало, и те из нас, кто считался снайперами, вполне могли поцелить сидящего там стрелка. Но снайперов обычно в игре допускалось не больше двух – по одному на каждую из враждующих сторон.
Стрелок, сидящий в дзоте, должен был быть очень внимательным. Разбитых стёкол было два – одно на уровне головы взрослого человека (среди пацанов ходили слухи, что его выбило пулей на бандитской разборке, когда раненный боец одной из банд пытался вызвать помощь), другое – в самом низу, его выбил Пашка, на спор, из рогатки в положении лёжа. Выстрел был крайне сложный, поэтому он с гордостью носил свой трофей – плоскую пачку из-под сигарет «St. Morrise». Пачка была наполнена толстыми окурками из-под сигарет, которые Паша собирал у входа в деревенский клуб, по утрам, после дискотеки.
В этих обоих окнах не было стёкол. Третье разбитое окно появилось совсем недавно – дядя Володя, муж нашей молочницы, тёти Кати, по пьяни дал по нему коленом, когда звонил в город, «ейной полюбовке», как выразилась моя бабка. В результате появилась третья пробоина, с торчащими осколками, как раз на уровне головы ребёнка.
Ребёнками были мы – Пашка, я, Миша, Серый, Славон и ещё несколько пацанов. В то лето большинству из нас исполнилось восемь. Мы играли в войну, в самолёты, в поиски кладов (с обязательной резнёй при дележе добычи и с азартными карточными баталиями после резни), просто ходили по посёлку, заглядывая в каждую щель (это называлось играть в разведчиков)…
Именно из-за этого окна всё и началось. Его неопределённый статус всю неделю служил камнем преткновения для выяснений типа «мёртвый-живой» – именно из-за того, что в нём остались осколки. Некоторые из нас считали, что этого достаточно для того, чтобы считать окно цельным и по-прежнему пуленепробиваемым, другие стояли за то, чтобы относится к нему как к пустому месту.
Естественно, была и третья сторона – снайперы считали, что окно в принципе пуленепробиваемо, но, раз в нём есть дыра, то через неё человека всё-таки можно достать. Другое дело, что они не соглашались с тем, что сделать это может кто угодно – снайперы требовали, чтобы окно стало досягаемым только для снайперов. Потому что только они обладают достаточной меткостью и могут снять человека через щель в бронестекле.
Поскольку каждое попадание (тем более смертельное) в человека в нашей игре вознаграждалось (толстым окурком, конфетой, монеткой) – все были заинтересованы убить как можно больше народу. Снайперы могли выковырнуть солдата из самых труднодоступных убежищ – и, соответственно, получали тройную плату.
Сейчас в будке стоял Толян и переминался с ноги на ногу – он давно хотел писать, а его статус так и не был определён. Мишка только что засветил в него обычным патроном (комком земли), пуля попала в то самое, покоцанное бронестекло (из него вывалился, кстати, кусок, и сверкал на солнце рядом с будкой), и теперь Мишка требовал, чтобы Толян вывалился из будки, положенные пять секунд отлежал в пыли, а потом валил хоть ссать, хоть срать, хоть к девкам резаться в пупсов – но только после того, как Мишке засчитают законное убийство и выдадут медяк – три советские копейки, в которые у нас оценивалась гибель рядового.
И мне пофиг, что там за фигня со стеклом, ясно, поца?! Вчера было так, и значит так и всегда! Мы вчера с Толяном так играли, скажи, Толян?!По Толяну было видно, что он не против принять любые правила, лишь бы выйти из этой проклятой будки. Он судорожно кивнул, но Славон (толянов командир) предостерегающе поднял руку, останавливая готового уже выскочить из будки Толяна.
Мне тоже пофиг! Я вчера с вами не играл, мы играли позавчера, и стекло считалось! Так что, короче, Толян живой, а вы идите обратно, и пробуйте снова. Или снайпера зовите!Славона можно было понять – Толян и он остались единственные бойцы его отряда. Что-то пошло не так в стратегии Славона, и всех его ребят выбили в самом начале игры. Теперь на нём и на Толяне лежала ответственность за павших – нужно было мстить, и, между прочим, в первую очередь надо было мстить именно Мишке – потому что он убил двух из пяти его бойцов.
Мишка сурово сдвинул выгоревшие брови:
Где ты там играл, и с кем ты там играл – это, короче, фигня! Мы играли вчера, и никто сегодня новых правил не называл, значит – играем. Как вчера. Бери ружьё и вали в лес обратно, Славон, и готовься к такой же смерти, как Толян – я лично тебя пойду искать, понял?Ты сначала Толяна прикончи, а потом на меня понты разевай, понял? Толян под защитой бронестекла. Скажите, пацаны?!Мы молчали. Живые смотрели на мёртвых, искренне им завидуя (мёртвые не имели права голоса). Мёртвые кусали травинки, валяясь в «аду» – вопреки убеждениям наших бабушек, наш ад был прохладный и тенистый, потому что располагался под большим упавшим карагачом. Огромный ствол сгнил внутри до трухи, но крепкая кора и внешний слой древесины держали дерево на земле долго – так часто бывает с карагачами. Месяц назад в него врезались на комбайне пятеро восьмиклассников, когда ехали из пивной – гигант рухнул, погребя под собой комбайн и одного из пятерых. Тело достали только к вечеру, когда к упавшему дереву подогнали трактор и оттащили, высвободив смятую в лепёшку кабину. Из щелей между искорёженной дверью и кабиной сыпалась искромсанная листва. Сначала достали одежду парня – его настолько расплющило и перемешало с резиновым ковриком, сидением и рычагами, что пришлось резать тело на части, рубить принесённым топором, чтобы освободить. Части тела передавали из рук в руки по цепочке, небольшие свисающие красными тряпками и чем-то, похожим на толстые нитки куски плыли вниз, и их складывали на земле на брезент. Земля под брезентом потом стала мокрая и тёмно-бордовая. Шарики, слепленные из глины с кровью, с того места, где лежали «настоящие мертвецы», использовались нами потом как средства для сглаза и порчи, отнимающие удачу. Мы лепили их под столом или на забор в укромном месте рядом с тем домом, где жил недруг.
Мы пристально следили за каждым негативным событием в его последующей жизни… Иногда кто-то ломал ногу. Но в основном неприятности были мелкого характера – мать поймала за куревом в овраге, недруг терял вещь, которой дорожил… Мы отлепляли шарики, смачивали слюной и заворачивали в тряпки. И прятали на чердаках своих домов. У Пашки была самая здоровская тряпка – он стащил ещё тогда, когда освобождали останки из кабины, кусок одежды мертвеца. Мы верили, что такая тряпка стократ увеличивает силу шарика. На Пашкин артефакт стояли в очереди.
Давайте уже играть, заманали базар! Давайте уже, Мишка, отстань от Славона, пускай Толян играет! – орала часть мёртвых из ада. Другая часть хотела, чтобы побыстрее кончилась эта игра и началась следующая. Для этого Толян должен был умереть. Немедленно.Блин, да хорош уже! Всё правильно Михан говорит, нет там бронестекла, ещё когда договорились! Разбито, не разбито… чё там базара-то, на полвагона развели! Есть стекло – значит есть, разбито – значит, нет! Вон, внизу тоже осколок торчит – его тоже, значит, считать, что непробиваемое? Давай, Толян, умирай и гони сюда!Снайпер-одиночка Костя жевал травинку и смотрел в небо. Он один не принимал никакого участия в разговоре. У него недавно брат пришёл из Чечни без части ступни и без одного пальца на правой руке. Зато брат Кости мог бросить и воткнуть в деревянную поверхность что угодно – от лопаты до шариковой ручки. А ещё брат Кости на драке в клубе, которая случилась как раз в тот день, когда он пришёл из Чечни, разбил лампочку и осколками изуродовал троих городских. На следующий день к нему приехала машина с 4 здоровыми пацанами из города. Он вышел с пластиковой бутылкой самогона, хотя мама его не пускала, и сел в машину – пацаны сказали ему, что надо отъехать поговорить. Домой он вернулся под вечер, молча, грязный и помятый, с пустой пластиковой бутылкой. Накинул на плечи Кости новенькую кожаную куртку, сунул маме пачку купюр, а дяде Алексею подарил брелок-указку, с красным лазером. Ни на один вопрос касательно городских на машине он так и не ответил. Брелок-указку дядя Алексей потерял в тот же вечер, по пьяни.
***
Девушка смотрит, как из неба возникают птицы – одна за другой. Синяя бездна кажется нарисованной, и оттого – ненастоящей и необитаемой. Да, и ещё – выцветшей, как майка деревенского пастуха. И вот оттуда, из прозрачной до непрозрачности высоты, из синей бесконечности – точки. Две, три – они множатся, мечутся где-то очень далеко, летают и перемещаются друг сквозь друга. Одна разделяется на две, две – на восемь, как вирусные культуры, размножающиеся под микроскопом, не зная, что за ними наблюдают.
Потом птицы спускаются вниз. Они сразу замечают девушку, лежащую на рельсах пятиконечной звездой. Птицы не дураки, они понимают, что никто из живых не стал бы лежать так долго – и они спускаются ещё ниже. Внимательно осматривая девушку, прохладные птицы – высоко в небе прохладно, там почти всегда дует ветер, а внизу сейчас больше 30 – прохладные птицы ныряют в траву с самого лёту. Девушка следит за ними уголком глаза – из иссушенных солнцем, скрежещущих на ветру, как грязный картон, зарослей поднимается дымок, лёгкий и почти невидимый – это остывают вернувшиеся с неба на землю птицы.
Рядом с ней воздух над раскалённым рельсом дрожит от жары. Птицы подбираются ближе, со стороны леса, там где деревья и тень, летят другие птицы и тоже, любопытствуя, где подскоком, где бочком, а где торопливым перепархиванием подбираются ближе.
Кузнечики громко кричат – как будто им больно оттого, что они производят такие звуки. Насекомые в спешке покидают открытые места – они чувствуют птиц по небесному холоду – для них это холод тех мест, где им никогда не бывать. Даже стрекозы не залетают так высоко. Даже пчёлы. Даже бабочки. Насекомые уползают или сворачиваются в неживого вида комки, стараясь принять наиболее отвратительный или незаметный облик.
Сначала звенящий холод, а потом прилетает ветер. Он стелется вдоль рельс, освежает ноги девушки, покрытые испариной, затвердевшие в ожидании. Это почти половой акт – сначала мятная прохлада трогает кончики пальцев, касается подошвы ноги, ложится салфеточной прослойкой между недвижной туфлёй и ещё более неподвижной ступнёй. Девушка не шевелит даже пальцами ног – это самое трудное, но её этому учили. В своё время она стояла по много часов в почётном карауле, со штык-ножом у пояса, охраняя покой двух гипсовых истуканов в холле школы. Проходили часы. Вокруг неё сновали туда-сюда свободные от всяких занятий ученики, тянулось время (прямо перед ней были старые электронные часы, и это было ещё одно испытание – не смотреть на медленно, невыносимо, смертельно нестерпимо медленно меняющиеся цифры). Девушка стояла совершенно неподвижно, даже дышать старалась как можно незаметнее, чтобы движением не попортить красиво завязанный красный галстук.
Галстук – символ крови, пролитой во имя жизни. Неважно чьей – этих людей больше нет, и даже книжки по истории не помнят всех имён и дат. Рукоятка штык-ножа тоже обёрнута красным лоскутом – это обрывок галстука пионера-героя Дубинина, носить такой нож почётнее всего на свете, его выдают только тем, кто способен достойно простоять восемь часов караула. Девушка знала это тогда, и не шелохнулась. Замертво сняли её с поста, она не могла двигаться, у неё совершенно затекли конечности, и старший вожатый растирал её в кабинете отваром фиалки и папоротникова корня, раздев до трусов, а она смотрела прямо перед собой и ничего не видела, потому что главное восемь часов было – не видеть того, что лезет в глаза, и реагировать на то, что скрыто от прямого взгляда.
Девушка неподвижно впитывает ветер. Птицы вертят пернатыми головками, самые нетерпеливые снова взмывают ввысь и летят бесцельно носиться в синем небе – или искать другой корм, не такой странный, как эта недвижная. Но явно совершенно живая девушка. Птицы постарше ожидают в траве – если это ловушка, то она как-нибудь обязательно явит себя. Может, кто-нибудь из глупых, неразумных птиц сядет на девушку первой – и тогда что-нибудь хлопнет, или сеть взовьётся вверх, или сработает замаскированная на теле девушки петля. Или охотник, притаившийся в кустах, выстрелит по тому, у кого не хватило сообразительности и терпения – тогда маленькая, отчаянно извивающаяся голова отлетит далеко в кусты, или скатится по склону и зароется в песок. В любом из этих случаев всё выяснится само – а если кто-то умрёт… что ж – смерть неизбежна даже для таких неуловимых существ, как птицы.
Ветер уносится в своё обычное никуда, унеся с собой пыль и острый запах пыльцы и высохших где-то глубоко в лесной чаще медовых сот. Девушка осторожно втягивает воздух одной ноздрёй – если дышать глубоко и неосмотрительно, можно прервать связь. Система очень тонкая. Любое движение может всё испортить.
***
Костя смотрит, как из абсолютно пустого неба, облакастой пустотой разлившегося везде, где нет земли, возникают птицы – одна за другой. Это великое чудо – когда пустота рождает живых существ. Разумеется, Костян знает, что птицы выводятся из яиц, он сто раз за лето уходит в лес с друзьями, и они ищут птичьи гнёзда. В окрестных лесах полно гнёзд. Птицы до сих пор любят эти места, хотя каждое лето в период гнездования, сельские мальчишки устраивают такие вылазки. Потом, вечером, все они собираются на Скорлупячьей Поляне и пекут яйца в костре. Вся поляна усеяна скорлупой съеденных яиц – отсюда и название – и каждый год прибавляется скорлупы. Они сидят кругом вокруг костра, в нём потрескивают готовые яйца (их надо выкатить палочкой, очистить, треснувшее и есть, посыпав золой, потому что соли в доме дефицит, за ней надо ехать на городскую толкучку и менять железные части тракторов на холщовые мешочки), и где-то далеко отсюда, в ночи, трахаются птицы, которых они обобрали – трахаются долго, с болью и без любви. Потому что дети их любви пекутся теперь в костре, и теперь надо просто снести яйцо, чтобы род не пресёкся.
Костян и раньше всегда был задумчивым. А тут и вовсе – сидел и молчал почти всю разборку. Только когда Толик стал ссать уже просто в углу будки, потому что реально больше не мог, а Славон с Мишкой едва не подрались, но потом увидели, что творит Толян и переключились на него, Костян встал со своего места и сказал:
Тихо, поца! Есть суперидея.Все замолчали. Только Толян что-то ворчал, продолжая ссать в углу будки. То ли себя успокаивал, то ли просто от злости. Поссав, он натянул штаны и открыл дверь. Но Костян натянул лук и крикнул:
Назад, Толян! Стой там, где был. Толян офигел:
Ты чё, Костян? Чё это я, в ссаньё, что ли встану?Сам нассал – сам и стой, - объявил Костян, и все с ним согласились – и мёртвые и живые, потому что никому потом, естественно, не хотелось залетать в обоссанный дзот. И вообще это какая-то получалась тупая тема. Потому что игра игрой, а военные объекты как-то не положено обоссывать. Даже в шутку. Костя помолчал немного, а потом снова крикнул:Короче – так, пацаны! Я сейчас стреляю в него три раза. Если все три раза попаду через дырку – всё. Это считается бронестекло навсегда. Если хоть одно стекло выбьется – тогда шандец, здесь больше нет защиты и стреляем дальше через это место, как через те два окна, точно так же. А ты, Толян, будешь там стоять и терпеть, потому что нассал. А если уйдёшь, значит, ты пидор гнойный, и я тебя отпинаю, и мне пофиг на твою мать. Понял?Костя был такой же твёрдый и последовательный в решениях, как и его брат. Все это знали. Толян промолчал, признавая косяк, и Костян вынул из травы стрелу с шариком сухой земли на конце – стандартное оружие снайперов.
Удачи на патрон, Костян! – крикнул ему другой снайпер, Пашка, а я помахал рукой. Костян серьёзно кивнул, принимая заклинание удачи, и прицелился. Толян в будке посторонился (видимо, от лужи), и отклонил голову в, как ему казалось, безопасную сторону.Не дёргайся, блин, глаз же выбью, придурок… - сквозь зубы процедил Костян, совсем как бы тихо, но все это услышали. И, скорее всего, Толян тоже, потому что замер в будке. Костян отпустил тетиву. Стрела прошмыгнула сквозь разбитый участок, чиркнув земляным комочком по отколотому краю стекла и стукнулась в Толянову шею – вскользь. На пол будки осыпалась земля с наконечника. Толян схватил стрелу с пола и со злостью сломал об колено.
Должен будешь, короче, - невозмутимо сообщил ему Костян, вынимая вторую стрелу. Толян снова приоткрыл дверь будки.Сиди, мазафака! – крикнул очкарик Лёня, приезжавший в село на отдых каждое лето на месяц. В самый первый месяц, два года назад, мы поймали его у реки и, помутузив для порядка – недолго и несильно – решили накормить пиявками. Лёня взял чью-то удочку (мы возвращались с рыбалки), и, размахивая ею, загнал Валерке под кожу донный крючок. Оборвав леску, Лёня замотал ею горло Валерки, затащил его по колени в воду и спокойно сказал нам всем:Не отвянете – утоплю.Он не истерил (верный призрак того, что человек притворяется), не тянул за леску. Не пинал Валерку и вообще не трогал его – только держал именно так, чтобы тот не мог ни вздохнуть, ни пошевелиться. Он был так же спокоен, как речная гладь, на которую он смотрел, когда мы пристали к нему, так что мы поверили, и предложили мир. Лёня размотал Валерку и отвёл его к себе домой, где взял в сарае клещи и откусил головку крючка. Потом он обработал Валеркину рану, разжёг паяльник и спаял крючок, как было.
Пока Лёнька паял крючок, он рассказывал нам про призраков и про Собаку Баскервилей. С Валеркой они с тех пор стали друзья не разлей вода, а в последовавших позже совместных играх в войну Лёнька показал себя как незаменимый специалист-дознаватель.
В игре в войну мало убить всех солдат командира и взять его в плен. В тех случаях, когда удалось взять его живым (обычно на этот случай оставляют гранату, которой подрывают себя и ещё нескольких человек), нужно ещё узнать, где спрятан «пароль» – каждый боевой отряд имеет свой символ, и прячет его в лесу. Только добыв пароль врага, ты закончишь игру с честью. Всех покоцать может кто хочешь – это, как говорил Пашка, лёгкий путь.
Мы играли в эти игры не потому, что хотели провести время с лёгкостью – в этом случае мы бы просто пошли на развалины школы и нарвали бы дикой конопли. Сварили бы в молоке, и всё – сиди и наблюдай чёрт-те что в зарослях, или смейся весь день, как старшеклассники. Мы играли в войну именно потому, что только это имело смысл и позволяло как-то подготовиться к тому, что ожидало нас в том времени, когда мы перестанем подставлять стул к книжному шкафу, чтобы дотянуться до самых высоких книжек.
Лёня гениально проводил допросы. Он знал сотни способов заставить человека рассказать всё, что он знает, не прибегая к грубой силе, как большинство из нас. Те, кто попадал к нему, обычно удивлялись – каким образом он умудряется подсовывать им именно тех двухвосток и слизняков, которых они боятся больше всего. Часто он не участвовал в игре в войну ни на чьей стороне, а просто был наёмным палачом – ему нравилось, когда его называли именно так, а не Лёней-Мучильником, как его окрестили жертвы.
Естественно, во всех играх в войну его старались убить как можно быстрее – Наёмный Палач был следующей по важности целью после снайперов. Другое дело, что Лёня умел прятаться едва ли не лучше, чем допрашивать, и Пашка ему несколько раз говорил, что если бы Лёня умел ещё и метко стрелять – он бы играл только с ним, и их фиг бы кто когда обыграл.
Но Лёня не умел стрелять. Правда, в данный момент, когда он вышел и встал перед телефонной будкой, наклонив голову набок и всматриваясь в Толика, как будто у того уже текла кровь, это от него и не требовалось. Толян и так всё понял, и, закрыв дверь, вжался в стену.
Не ссы, Маруся – мы на бэтээре! – повторил Костян любимую братову присказку, постучал стрелой по ботинку и одним движением наложив её на тетиву, вскинул лук, натянул его и выстрелил.Тетива дзенькнула в ленивой тишине и ещё одна стрела пролетела через дыру в окне. Она не задела Толяна, но зато ударила в окно напротив и расколола стекло в нём на два куска – во всю длину. Пацаны взвыли от восторга. На глазах Толика появились слёзы, и он судорожно упёрся руками в стенки будки.
Круто, Костян, сади последнюю! – крикнул Пашка. Из полуоткрытой дверцы будки вылилась струя Толиковой мочи и, извиваясь, потекла по земле. Покрутилась на месте, подёрнулась пылью и остановилась неподалёку от Лёниных сандалий. Стала впитываться в землю. Лёня проводил её взглядом, поджав губы. Когда стало ясно, что честь его сандалий затронута не будет, он снова перевёл взгляд на Толяна, прищурившись, чтобы лучше его разглядеть сквозь грязное стекло будки. Толик молчал, глядя на неё и сцепив зубы. Костян опустился на одно колено, сдул чёлку со лба и выстрелил.
***
Чистое небо, молчаливое и неподвижное, иногда вдруг становится населённым. Вы просто чувствуете, что это так – и не птицы, и даже не облака тому виной. Всё-таки птиц, а тем более облака ваш разум не воспринимает как что-то родное. Привычное – да, и тех и других вы часто видите вокруг себя, и всё это может быть сколько угодно частью вашей жизни, но не как живое, нет – скорее, как часть интерьера, когда вы постоянно видите на кухне одни и те же предметы на одних и тех же местах.
Небо становится обитаемым, когда в нём появляется что-то такое же, как вы. Иногда это пролетающий спутник – нечто, как и вы сами, сделанное другими людьми и полностью зависящее от наличия на белом свете кого-то ещё. Иногда с неба падает снег, или особенно крупный дождь, и вы понимаете, что небо становится роднее, потому что подбрасывает вам пищу для ассоциаций или печали – словом, ведёт себя как старый друг, пришедший поговорить по душам. Очень часто это случается осенью, когда небо, казалось бы, пусто и безжизненно, но всё равно – что-то, содержащееся в нём, заставляет вас поднимать глаза вверх и кивать чему-то.
Сигналы из пустоты… слепые дети разорванной небесной плаценты. Кровь падающих звёзд, расплескавшаяся по небу и капающая, невинно и ничего не значаще капающая на всех, на всех нас. В особо морозные ночи, когда небо потрескивает над головами – то ли шаги Вендиго, то ли заклинания летних богов, стремящихся к нам, тоскующих по своим озёрам и цветущим полям – в эти ночи, когда мир кажется безлюдным, в какую бы очередь ты ни встал и в какой бы супермаркет ты ни зашёл, эти сигналы танцующе опускаются сверху вниз, сверху вниз, и лежат на улицах невидимыми телами, в ожидании, пока кто-нибудь, как будто что-то услышав, повернёт к ним голову и надолго замрёт, встретившись рассеянным взглядом с Ничем…
Летом такое случается реже – нас многое отвлекает и солнце светит почти всё время. Разве что по ночам. когда поворачивается Зодиак, и звёзды странно движутся, оставаясь вечно на месте и приковывая к этому похожему на смерть движению внимание самоубийц… Но девушка почувствовала эти сигналы днём. Просто с дрожащего, как воздух внутри микроволновой печи, неба, вдруг полились причины чувствовать себя несчастной – старые и ломкие, как хрусталь, цветные и разрозненные, как осколки ёлочных игрушек, единственные и настоящие, как трупы, уложенные рядом на земле в зимнюю ночь.
Девушка впервые почувствовала боль в животе – там в пупок была воткнута антенна от автомобильного радио. Всё это время она даже не ощущала инородного тела в себе – как её и учили, чтобы отрешиться от боли, она сначала сосредоточилась на внутренних вопросах к себе – «что я», «откуда я», «пуста ли я». Когда долго и сосредоточенно думаешь о подобных вещах, всё остальное начинает казаться совершенно неважным – так оно и оказалось в этот раз. К тому же первое время у неё страшно болели затекающие ноги, и чтобы собраться и остаться неподвижной, она рассредоточила своё внимание сначала на внешних объектах – трава, мусор, насекомые, птицы. Помогало и то, что без сигнала антенна оставалась просто мёртвым куском металла. Который очень быстро согрелся в её теле и как бы стал его частью. Но сейчас, когда пошёл сигнал, антенна ожила.
Девушка чувствовала вибрацию – от кончика антенны, который слегка покачивался в двух метрах от её тела, до её конца, который был наскоро втиснут в её позвоночник внутри неё. Времени не было ни на грамотную установку, ни на обычную инъекцию обезболивающего. Ей дали просто капсулу с новокаином, которую она сейчас держала во рту под языком и раздумывала – раздавить её сейчас, или позже, когда всё почти случится.
Сигнал стал сильнее. Антенна завибрировала так сильно, что девушка открыла глаза и посмотрела на неё – видно ли это. Но с виду антенна оставалась совершенно неподвижной – только чуть покачивалась. Девушка приоткрыла губы и долгим вдохом втянула в себя воздух. Подержала внутри минуту и выдохнула. Повторила это трижды, постепенно успокаиваясь и приводя в себя в норму. «Чёртова дура, вот ещё не хватало! Столько пролежать, и всё нормально, а сейчас, когда самая пора, когда именно настало то, чего оттебя все ждут, для чего ты тут и лежишь – всё испортить? Знаешь же, что прикреплено всё наспех, что если ворошиться будешь – всё насмарку, сигнал не уловится и спутник мимо пройдёт! И что тогда? С продырявленным пузом на совете отряда встанешь? Домой вернёшься, к мамочке любимой? Мама, прости меня, твоя доча оказалась слюнтяйкой, её на пути положили, оказали доверие, а она вертеться стала, как ерш живой на сковороде? Ни за что!»
Она в последний раз выдохнула. Сигнал то ли пошёл тише, то ли тело привыкло к вибрации антенны – но боли стало ощутимо меньше.
«Хорошая у Вити техника. Лучше, чем у Сашки. У того всё тупо, через терпение, лежи и страдай, и никакого тебе спасения, потому что, мол, боль – она есть и никуда от неё не денешься. Так, конечно, тоже можно – но у Вити лучше. Потому что есть на что отвлечься. Всё иллюзия – так чего пучиться из-за иллюзии? И всё равно о чём ты думаешь, пока это на благо заданию – хоть о сексе. Хотя сейчас о сексе нельзя. Потому что сразу вспомнится, что руки страшно затекли, и захочется потрогать, а тогда всё сдвинется и сигнал уйдёт, и тогда…»
В этот момент девушка вспомнила, что скоро не будет уже никакого «тогда». Если всё пройдёт как задумано, если она не пошевелится, и всё сделает так, как ей сказали – а пока всё идёт к тому – то как только настанет запланированный конец, настанет конец и ей, и вообще всему, что связано с ней. Её воспоминаниям, её миру, и всё. Что она знала и видела сразу же исчезнет. Прекратится.
Рельсы под ней задрожали. Она открыла глаза и резко бросила в тело остатки сохранённой медитацией энергии. Тело девушки враз потяжелело и прочно осело на рельсах. Вряд ли она продержится в таком положении больше пятнадцати минут – но больше и не надо.
Сейчас всё кончится.
Сигнал пел в небе, приплясывая на кончике антенны – спутник проходил как раз над антенной, и за связь можно было уже не беспокоиться – главное, не делать совсем уж резких движений.
***
Третья стрела Костяна тоже не задела стеклянных осколков в окне. Она пролетела насквозь (мне показалось, что при этом она вильнула зелёным стеблем-хвостом) и ударила Толика прямо в скулу. Основной удар пришёлся на земляной комок, он разлетелся вдребезги, и голова Толяна на секунду скрылась в облаке пыли. Но он сразу завыл, и сел, и схватился за лицо, и стал биться головой о стенку будки, и сел совсем, прямо в своё ссаньё, но видно было, что ему пофигу, потому что очень больно, и он стал сучить ногами.
Дверь будки хлопала, то распахиваясь, то с силой закрываясь, и тоже била Толика по ногам, и он их отдёргивал, и взвизгивал, и всё продолжал биться головой о стены будки, иногда пытаясь встать и стукаясь макушкой о железный сундук телефонного аппарата, из которого мы давным-давно украли все двушки, а иначе на что бы мы играли в войну?
Мы все сбежались к будке – только Костян не пошёл. Он закинул лук за спину, закурил и зашагал прочь.
Лёня растолкал нас, сгрудившихся у будки и наблюдающих за Толяном через разбитые стёкла. Он спокойно подошёл ближе, открыл дверь и некоторое время пристально смотрел на Толяна. Потом присел напротив него на корточки и с силой отвёл его руки от лица. Мы все застонали.
Через левую скулу Толика пролегала глубокая царапина. Вспоротая кожа торчала в разные стороны. Длинный лоскут собрался гармошкой у самого носа, кровь толчками текла вниз и попадала Толяну прямо в рот.
Толян, пей кровь! Нельзя, чтобы на землю капала! Колдуны найдут – всё, труба! – крикнул кто-то из нас.Толян стал языком подлизывать кровь с уголка рта. Лёня посмотрел на это и удовлетворённо кивнул.
Круто. Как вампир. И вообще – ничего страшного. Жить будешь, - он взял Толяна за плечи и вывел из будки. Несколько капель крови упали на песок. Кто-то тут же зашаркал их ногой на земле, чтобы они не достались колдунам. Все наши знали, каково это – когда твоя кровь используется колдунами без твоего ведома, это было чревато самое меньшее ночными кошмарами, но это ещё ничего, а вот в прошлом году Виталя просто скорчился и скатился в овраг, когда мы возвращались с речки, и потом мать с бабкой всё лето каждую неделю возили его за пять километров в действующую церковь – отмаливать и отчитывать молитвами, угробили на это кучу денег, а нога у Витали до сих пор не сгибается. Та самая нога, которую он поранил, когда лазили на свалке старого сельхозоборудования, а Пашка предупредил его тогда, что на эту свалку часто заходят колдуны и счищают с лемехов детскую кровь от царапин и порезов, поэтому как порезался – надо сразу растереть в ладони чертополох с землёй и замазать то место, и кровь твою уже нельзя будет использовать после этого.
Когда мы уже подходили к дому Лёни (он вёл Толяна в сарай, чтобы как следует осмотреть и обработать рану), раздался грохот. Из-за поворота сначала показалось облако дыма (древний движок не успевал пропустить сквозь себя всю плохую солярку и оттого дымил и искрил) – а потом вылез здоровый трактор К-700, весь разрисованный черепами и увешанный маскировочной сеткой, целыми кустами орешника и молодыми ёлочками. В кабине, на капоте и вообще по всем местам, где можно было притулиться, трактор был усижен теми, кого наши старики называли «молодёжью» – подростки и пацаны старше 16 лет, уже заслужившие право выходить в самостоятельные рейды.
Трактор поравнялся с нами и заглох. С капота спрыгнул Вовчик – тощий, нескладный парень с длинными, спутанными белыми волосами.
Привет, уголовнички! – он одёрнул двойную плечевую перевязь с метательными топорами и присел перед Толяном и Лёней.Что, покоцали пацана? Ого как… - сами или городские? – он выжидающе взглянул на нас. Остальные пацаны на тракторе молчали. Павел, большой здоровяк-молчун, угрюмо перебирал в пальцах мягкие ещё скальпы, косоглазый Денис перематывал полоску рубероида на мачете, Андрюха тихо перебирал струны разукрашенной автомобильной краской из баллончика гитары (вдоль по грифу вклеены были несколько человеческих зубов, а на конце грифа красовался бунчук из волос), а самый красивый из охотников, Гена, курил тонкую самокрутку, щурился и крутил пальцами духовую трубку.Сам… в войну играли там, у будки… подкатился неудачно, - неожиданно спокойно произнёс Толян. Он даже попытался улыбнуться. Но скривившись. Схватился за лицо, ойкнул и отдёрнул руку.Осторожнее надо… кому пост передадим, если вы сами поубиваетесь, - Вовчик потрепал Толяна по волосам и уже серьёзно, как к большому, обратился к Лёне:Сам справишься или помочь?Сам… первый раз, что ли? – ворчливо отмахнулся тот, хотя ему явно льстило обращение как к равному. – У меня там всё налажено, если что – тоже приходи. Я этим с пяти лет занимаюсь, так что всё, как положено.А что так – с пяти лет? – подал голос Гена. Он сунул трубку в чехол и теперь протирал острия дротиков рукавом.У меня отчим – алкаш. Чуть что не так – так он матери по морде хлесь и спать завалился. А он слесарем двадцать лет проработал, у него не рука, а чугунная труба. Я и швы сам накладывал – её же в больницу не повезёшь, там менты. Сразу спрашивать начнут, что да как… посадят его. А она его любит.Во, пацаны – какая история! – Вовчик рассмеялся и потрепал Лёню по волосам. – Ладно, жмите, пацаны. А то ваш солдат кровью изойдёт. А ты терпи, - обратился он к Толяну. – Терпи и молчи, а то ночью мертвец придёт и задушит. Всем, кто трындит не по делу и от боли ойкает, по ночам мертвецы на голову жопой садятся и душат. Понял?Толик кивнул. Вовчик был внуком Самарьи, нашей местной бабки-берендейки, поэтому в чём в чём, а в мертвецах разбирался – дай Бог каждому. Трактор заревел и поехал дальше, обчихав нас на прощанье сиреневым дымом.
***
Рельсы под девушкой задрожали. Сигнал шёл уже плотно и настойчиво, не приходилось напрягаться, чтобы сосредоточиться, поэтому она переключилась на то, чтобы удержать одеревеневшее тело на рельсах. Птицы и насекомые бросились в разные стороны от шпал – верный знак того, что осталось недолго.
Раздался гудок – сперва короткий и требовательный. Машинист, видно, решил, что девушка просто пьяна или выдрючивается перед товарищами, такими же бездельниками. Но девушка не двинулась с места.
Она чувствовала, что в небе, прямо над ней, что-то происходит. В своё время её объяснили действие системы Теплова, той самой, частью которой она сейчас была, но она не поняла ничего, кроме того, что обязательно надо потерпеть, потому что стальной прутик антенны обязательно надо воткнуть в живой позвоночник, и обязательно через живот, через матку. Местное обезболивающее. Но полный наркоз нельзя – нужно, чтобы человек знал о том, что с ним происходит, потому что боль дисциплинирует.
Она закрыла глаза. Рельсы тряслись всё сильнее и гудок звучал почти непрерывно – она представила, как машинист побелевшими пальцами жмёт на липкую от солидола и пота большую чёрную кнопку сигнала.
Вкралось постороннее воспоминание. Мать, сидящая за столом. Она намазывает маслом ломтик чёрного хлеба, а потом тщательно вытирает нож о край бутерброда. Зачёрпывает чистым ножом золотистую вязкую стружку яблочного джема и мажет поверх масла. Снова вытирает нож. И протягивает бутерброд ей. А она кивает и улыбается, наливая чай в полосатую фарфоровую чашку. Сквозь оконные стёкла на стол и на пол падают толстые лучи утреннего прохладного солнца, чистые, как липовый мёд.
Она описалась. Почувствовала прохладный ветер на лице и между ног. Подол платья задрался на лицо и прилип, мокрый и солёный. Воспоминание. Как умывалась из фонтанчика пока шёл урок, а они с Машей отпросились в туалет и она мяла Машины груди там, в кабинке и тёрла пальчиком внизу по шовчику трусиков, и пальчик потом пах острым и кислым, а Маша кусала её за шею, а потом мыли в фонтанчике скользкие друг от друга подбородки и везде ходили вместе и даже один раз проснулись...
Высоко в небе что-то сработало как надо. Антенна у неё в животе выгнулась дугой, а потом её вообще вырвало из тела струёй толкаемого перед поездом воздушного потока. Девушка открыла рот и её поволокло, крутя и ворочая между колёс. Мясо слезло с костей и разлетелось в разные стороны. Позвоночник скрипнул под колесом и пропал между движущихся беспощадно железных частей. Череп, избитый и продавленный, катался и костяно гремел, стукаясь о колёса, рельсы и шпалы, подскакивая и роняя наземь мозги и кровь, куски скальпа и кожи. Пальцы, расплющенные и отрезанные, ладони и локти, расщеплённые и испачканные в песке и пропитанные соком растений и листьев.
Платье сорвало с изуродованного и расчленённого тела и оно с треском забилось между колёс.
С неба на поезд, ревя от возмущения и жажды отомстить, летел потерявший управление пассажирский самолёт. Когда они столкнулись, грянул взрыв и топливо из баков расплескалось и вспыхнуло. И потекло по склону.
Загорелись кусты и сгорели птицы, не успевшие улететь. Некоторых огонь настиг ещё в воздухе, иссушил и спалил сам воздух, ставший пламенной крошкой. Огненные клубочки отчаянно заметались в воздухе и пали на землю, покатились обугленными шариками по траве, которая сгорала сразу вслед за ними. Далеко над ними визжал и скрежетал металл, сталкиваясь и скручиваясь, пережёвывая пассажиров. На землю сыпались дождём текущие, горящие, оплавляющиеся дорожные кейсы, мобильные телефоны, часы, градусники, банки с солениями. Катились вниз разваливающиеся бутерброды. Пластиковые упаковки дорожных обедов, стойки бара.
Серёжки и колье стекались в небольшие лужицы и впитывались в землю, оставляя после себя только почерневшие драгоценные камни. Тёмной ночью, когда никого уже не будет здесь, сюда придут гномы и найдут их. Унесут к себе, очистят от гари и сажи и положат в сокровищницы, и уйдут.
И больше никого.
На место катастрофы падают горящие деревья. Кора даёт долго не угасающие угли и те пассажиры, кого не затронуло столкновение, пытаясь выбраться, истерически бегают по раскалённой земле, по пламени, пока не падают и не лежат неподвижно, лишь изредка вскакивая и подскакивая на углях, умирая.
От поезда отламываются несколько вагонов и катятся вниз по склону, сминая несколько дачных домиков. Пожару не дали распространиться, но нашу будку снесло крылом, которое съехало вслед за вагоном и теперь у нас нет больше предмета для споров. Крыло мужики на нескольких лошадях отволокли за околицу и поделили на куски, для того чтобы покрыть крыши или подлатать ограды – кому что надо.
Чемоданы раскрыты, ветер выбрасывает из них дорогущее барахло и подбрасывает в воздух, играет с джинсами и ночными рубашками. Некоторые бритвы и зубные щётки вибрируют, пока не сгорают.
Перерезанные пополам пассажиры заливают кровью тех, кто ещё жив. Некоторые захлебнулись в детской крови. Некоторые обварились кипятком из раздавленных титанов – их кожа лоскутами развевается в нажаренной атмосфере этого вечера.
Только кровь и старые, никому не нужные дорожные сумки чадят в небо сотнями сигнальных дымов. Разорванные тела медленно поджариваются и шипят на раскалённых металлических каркасах. Неповреждённая душа девушки медленно встаёт с рельс и витает там, осматривая и трогая туманными ладошками тех, кто умирает, не дождавшись спасателей. Спасателей ещё на подходе к месту катастрофы поубивают Вовчик и его команда. Потом придут Толян и мальчики, пошарят на месте убийства. То, что не пришлось по вкусу Вовчику и его ребятам, достанется малышам – пуговицы, мелочь из карманов мертвецов, порванные свитера и куски брючных ремней. На вершине холма – рельсы, загнутые к небу, поезд свесился вниз, его искорёженная и выпотрошенная гусеница поскрипывает на ветру. Ничего больше не растёт на пропитанной керосином и горелой пластмассой земле. Ничего и не вырастет целых несколько лет ещё. Мы уже вырастем к тому времени.
А пока ни одного из нас здесь нет. Слишком сильно пахнет. Мы готовим марлевые повязки в несколько слоёв – чтобы не першило в горле и не слезились глаза. У Пашки есть танкистский шлем с плотно прилегающими очками – он гордо смотрит на нас, хвалится молча, как настоящий воин.
Мы идём грабить место катастрофы, как настоящие грабители. Уже ночь. По дороге мы поднимаем звонящие и переливающиеся разноцветными огоньками сотовые телефоны – их не нашли днём, они раскатились по всему холму, а теперь кто-то где-то далеко пытается узнать, жив ли этот человек, и телефоны видно и слышно.
Мы отключаем их и кладём в карманы. Потом будем делить. А может быть, продадим и купим леденцов.
Юрий Strike Клавдиев
10.12.05-07.01.06
Тёмная стрела
Двое внимательно посмотрели в темноту между деревьями, куда ушёл третий.
- Это ещё ничего... – один из них повернулся к другому. Небольшой светлячок выполз на лепесток фиалки, побегал кругами, привыкая к ночному холоду, расправил крылышки и улетел.
- Ты не заметил, на что он смотрел? Нет?
- Нет. А на что?
- Не дай бог, если он увидел это.
Говоривший показал на тёмный след вынутого дёрна, прямо на дороге. Рядом виднелись несколько влажных комочков земли.
Мы едем по огромному, через всю ночь до утра, асфальтовому шоссе. Снайперы на деревьях принимают нас за своих – зря. Очень зря. Ночь сделала абсолютно одинаковыми леса по обе стороны шоссе – кажется, что деревья зеркально повторяют друг друга и даже ветки слева и справа нависают над дорогой одинаковые.
Сзади нас – свадебная ночь в городе, полное кафе боевых товарищей, экстази на металлическом мосту через Неву, твоё платье развевается, как флаг счастья, я целую тебя в шею, «мерседес» с немым арабом за рулём проносится по улицам и останавливается, как вкопанный, в местах, где мы забираем подложные документы и оружие.
Оружие разобрано на части и спрятано в разных местах, так что, прежде чем убить кого-нибудь, ты получаешь подробную экскурсию по городу и всегда можешь выбрать маршрут отхода.
Наш водитель разговаривает с кем-то по телефону. Фосфоресцирующий воробей пролетает над дорогой и исчезает в кустах.
Кыш!
Камень летит выше головы – всегда.
Голуби поворачивают и закручиваются стаей вокруг солнца.
Облака летят останавливаются снова летят никогда и нигде больше таких не увижу.
Деревья роняют на землю что-то ненужное им.
Мы снова стоим здесь. Одни. Лето как будто никогда не наступит. Окна закрыты почти во всём здании – оно большое и серое, солнце обходит его со всех сторон, но больше всего ему (солнцу) нравится та сторона, что выходит окнами на Финский залив. Там много старой воды. Белёсые коряги на берегу. Песок промок и неспешен. Он лежит, и ветер не может его поднять. Слабеющие руки осеннего ветра. Сыро. Немного холодно. В номерах почти не топят.
Flash-птицы сидят на проводах абсолютно неподвижно – с них скачивают информацию.
Нам дали обогреватель. Мы включаем его и уходим гулять. Окно оставляем открытым – и поэтому, когда мы возвращаемся, от занавесок пахнет, как от старых парусов.
В здании, кроме нас, есть ещё несколько человек. Некоторые из них периодически курят на крыльце. Они не так важны, как выглядят – может быть, потому они стараются не говорить совсем – не нарушают безопасность молчания. Говорить – значит что-то понимать. А они просто здесь. Зачем? Вряд ли они над этим задумывались. Если кто-то украдёт все эти вещи, ничего не изменится. Они всё понимают. Им немного грустно – наверное. Скорее всего. Очень может быть.
Щёлк!
Свет рождается незаметно. Маленькая светящаяся креветка в лампочке дрожит – её щекочет электричество, и она выделяет свет. Свет протекает в щель в плафоне и иногда больно глазам. Но тени прячутся от него, нам смешно, и мы натягиваем одеяло по самые два близких носа. Твой холодный. Лапка замёрзла...
За окном – темнота и залив ужинает частью берега. Облизывает его, как пальчики любимого человека. Великая Гомосексуальная Связь. Берег и Залив. Каждый день миллионы людей ходят по берегам и не смотрят под ноги (если, конечно, не стараются найти потерявшийся мобильный телефон) – возможно, потому, что стесняются подсматривать, как они ухаживают друг за другом. Как они друг с другом нежны. В глубине красивые рыбы дерут друг друга за хвосты. Ракушки подпрыгивают в водорослях. Камешки закутываются в песок и спят...
За окном – лес, деревья меняются местами и трава переползает с места на место, нанизывая ягодки на стебельки. Я рассматриваю то, что осталось от земли после вечера. Там немного всего – в основном неживые предметы. Живые разбрелись после наступления ночи – скучать друг по другу и думать о своём.
Думать о своём. Мы лежим совсем близко друг к другу, телевизор сбивчиво, забывая о том, с чего начал и перескакивая с пятого на десятое, рассказывает историю о ничего не значащих людях – вроде тех, кто курит там, внизу, у входа.
И так – до утра.
Охо-хо... Утро начинается в 11.35. Мы долго встаём, долго чистим зубы и принимаем душ... нам некуда спешить – особенно в таких местах. Чтобы развеяться после завтрака и настроить себя на нужную волну, мы отправляемся бродить по лесу. В здешние леса – огромные, массивные, с ёлками до неба и невиданной красоты грибами, вьющимися и смешными, можно только отправляться. Вокруг – зелень, хвоя и капельки росы играют в прятки с солнечными лучами. Капельки. Солнышки. Маленькие островки дня среди полулунных сумерек в сыром ельнике.
Мокрые рыжие брёвна, как ржавые трубы.
Ветки всегда выше тебя. Лес всегда неожиданнее тебя. Земля исчезнет однажды.
Бродяга, как карта Таро, возникает прямо перед нами странно и неожиданно. На нём серый свитер, к поясу пристёгнуты гнутые монтёрские «кошки». Он прячет провода в рукаве. Из нагрудного кармана шипит зашкаливающая рация. В этих местах плохой приём и дорогой роуминг.
- Совет да любовь молодым. Как здоровьичко?.. Осторожнее здесь... здесь всякие железки в земле. Всякие, понимаете?
Древние заговоры иногда колышат воздух за окном, а мы, дураки, думаем, что просто день такой жаркий.
- Совет да любовь... совет... много железа, много... осторожнее гуляйте, ребятки, хорошо? не дай Бог... Да и не только железо. Камешки, палочки, стёклышки... понимаете, о чём я?
Он остаётся дальше, за спиной. Краем глаза я вижу, что он суёт провода в дупло и подключает к ним старую телефонную трубку. И разговаривает – а из дупла идёт кровь. Мы уйдём, он закончит разговор, а кровь высохнет на солнце, и следующий, кто пройдёт здесь, ни за что не сможет отличить её от смолы.
Мы сворачиваем в сторону залива. Ярко светит солнце, вода то поднимается, то опускается, она сверкает и блещет, течёт во все стороны сразу. Ветер скачет по ней, как будто ему снова пять лет. Ко мне, духи воды! Будите старые монеты в глубине, пусть они смеются и кувыркаются, и солнце пусть играет на них в орла-решку!
Мы бросаем камешки в воду – так вернее, что мы сюда вернёмся. Кому нужна мелочь, которой откупаются от моря все остальные?! За красивым камушком не грех и нырнуть через год, вернувшись сюда. Вытащить его из песка, сполоснуть в горсти и показать любимой – помнишь его? Твой это или мой? А?
Какая разница... я люблю тебя.
Чайки-сёрферы. Сидят на волнах и ничего не делают. Не едят, не ныряют, не молятся. Не разговаривают. Просто ловят волну и едут до самого берега, разиня клюв. Хвосты веером. Глупые, ловкие, живые настолько, что даже ветер им завидует – пытается подогнать волну посложнее. Но чайкам – плевать. Одна устроилась на берегу и подпрыгивает, когда волна плещет ей под лапы. Время от времени чайки ругаются с воронами, причём птицы понимают друг друга, хотя говорят вряд ли на одном языке. Соль плетёт канаты на выбеленных бризом корневищах, валяющихся на берегу. Пахнет утренним мёдом. Тепло и тягуче, как только осенью, и только здесь. Ага?
Ага. Как ты, милый?
Бормотание бомжа.
- Один в лесу гулял, и больше ничего. И не видел никто и не слышал и ничего. А потом только знак нашли – землёй, на подоконнике, показывал куда он как раз пошёл. И всё. А ветер подул потом и нет ничего, да и так никто не заметил – а подоконники тут всё время грязные и так всегда. Это ж как горсть земли в окно ветром зашвырнуло – я такое читал давно. Ещё в детстве, когда в школе учился, а тогда не обратил внимания – просто слова в книжке какой-то...
Рядом с нами, на берегу – чья-то игрушка из камешков, деревяшечек, тряпочек – крошечный плетень, частокол, а за ним – три слепившихся вместе домика. Мы пьём апельсиновый сок. Наши тени падают на игрушечную деревушку. Трава немного повяла, но всё равно ярко-зелёная. Она помялась, но видно, что части дёрна не хватает.
Я-то? Я просто офигенно, солнце. Сижу вот, и думаю о нас с тобой. Я почти всё время о нас думаю. А здесь совсем здорово думать. Шум волн, как старое радио в углу, у камина – когда нет бомбёжек, так здорово посидеть тут... В камине резвятся маленькие дети богов Огня. Собака тихо сопит возле кресла, ты свернулась на диване, под пледом, и тоже смотришь в огонь. А приёмник шипит...
- Знаете что? – наш гость поворачивается спиной к огню и слегка машет чёрной перчаткой, привлекая наше внимание. – В этих краях часто замечали странные следы... как будто из земли вынули часть дёрна. Следы похожи на стрелу-указатель. Такие тёмные пустые отпечатки в земле. Жители окрестных домов говорят, что это очень древняя штука. Вроде как пикты так кого-то проклинают, или вроде того...
Неспешны разговоры вечером. В собственном доме нечего бояться. Последнего самоубийцу здесь видели три года назад. С тех пор – ничего особенного. Один или два старых сарая периодически сносит в море каждый год – но такое ведь повсеместно приключается – так что ж?..
Бомж собирает на берегу куски фольги и пустые бутылки. Чайки иногда покрикивают на него. Над ним вьются вороны. Он делится с ними тем, что ест сам. Поэтому его не трогают.
Обкусанный морем песочный замок на берегу. Огромная башня трескается пополам и валится в воду. Поднимая кучу брызг. На поверхность всплывает только маленький пластмассовый совочек – им делали куличи и вынимали дёрн, осторожно вырезая в траве и спутанных корнях некое подобие стрелы-указателя. Земля зарастёт травой, но этого не спрятать – и указатель поможет найти какое-то место. Место, где с тобой, может быть, что-то случится. Или когда-то случилось.
Мы поднимаемся к себе. Берём всё необходимое. Спускаемся по лестнице вниз. Находим пункт проката и берём два велика.
Между деревьями мелькает сгорбленная фигурка Бродяги. Он шепчется о чём-то с прячущимся в папоротниках Бомжом. Мы уезжаем кататься далеко-далеко – туда, где нет никого и ничего, кроме дороги и леса. Даже шоссе кажется нарисованным – это просто раскатанный позади деревьев пожухлый задник, местами сморщенный и потрескавшийся – дождевая вода скатывается с него, и совсем не умывает.
Наша дорога – чистая и ровная, как чёрная рубашка, поглаженная к похоронам. Мы едем рядом, ты чуть позади и прикрываешь меня от возможного огня слева. Справа – лес, с этим я сам разберусь. По дороге нам встретились пять человек – пятый смотрел на нас из окна, опершись обеими руками о подоконник.
Между его рук ветер выдувал какую-то пыль, землю... Вроде кучки земли, что зашвыривает в окно иногда ветер. Я выстрелил ему под челюсть, он чуть дёрнулся, но продолжал стоять, только из-под подбородка капает теперь кровь прямо на ту землю, на испачканный подоконник, и вниз течёт тонкая струйка грязной крови – пополам с землёй.
Человек стоит, пока ты не стреляешь ему в обе руки, он падает и ударяется о подоконник простреленной челюстью. Сильно течёт кровь.
- Что вы делаете?! Хулиганьё!
Женщина стоит на крыльце чистенькой аптеки и кричит, гневно сдвинув брови.
- Как вам не стыдно! Совсем оборзели уже! Что хотят, то и делают!
Мы перешагиваем через неё и входим внутрь. Нам нужен шампунь против перхоти для длинных и тонких волос. Желательно Garnier, пожалуйста. Что? Да кто её знает, на кого она кричала.
В кустах белеют ноги и несколько волос зацепились за колючую ветку и оторвались. Развеваются. Бродяга задумчиво крутит в пальцах крашенный Schwarckopf’ом локон:
- Здорово. А когда я как-то раз здесь ночевал – просто ночь как-то вот... и тут такое было, знаете ли... прямо просыпаюсь, а его-то и нет. Дружок со мной был – а я вам не рассказывал? Пили? Конечно, пили! А кто в лесу не пьёт?..
Мы едем домой, плавно меняясь по дороге местами. Иногда мы выезжаем на дорогу – мимо с грохотом проносятся различные марки машин. Горячий воздух из выхлопных труб размахивает листами бумаги с детскими каракулями.
- А утром, значит, смотрю – нет его. Так вот и всё. И не знаю до сих пор. Тут же самая война и была, даже деревья рубить до сих пор нельзя – рубишь его, рубишь, а потом искры как брызнут! И всё – готов топор-то... А самое страшное – когда из деревьев вдруг земля посыплется. Стук топором – а она уж и потекла. Сухая-пресухая. А дерево-то живое.
Я не вписываюсь в поворот и падаю. Колени втыкаются в заваленную листьями землю, я валюсь набок, загребая руками листву, голова ложится на асфальт. Ты смеёшься и я счастлив – потому что в последний раз падал с неба 16 лет назад. Или 14. Но точно – с неба. Потому что с неба и с велосипеда – одно и то же. И так же считается на небесах.
- Это всё потому, что всё в этих местах странное. И друг мой потом нашёлся. Но только теперь он совсем не такой. Еле убежал от него. Нет, он меня не тронул. Просто смотрел так, что лучше – беги. Я и сбежал. Земля у них вместо глаз теперь, у таких-то. И всё в землю смотрят.
Земля выше головы. Всегда.
На крыше стояли на одной ноге цапля, собака и кто-то ещё.
Кровь ошиблась – мимо потекла.
Бормоча, Бродяга уходит, волоча за собою шнуры с тремя телефонными трубками. Я кручу приёмник, который прячется в нашем номере у самого пола, у плинтуса. Стопудово в нём «жучок». Мы заклеиваем его пластырем с прилепленной к нему резаной бумагой – так нас научил Тарковский, у него в «Солярисе» они врали друг другу, что это для того, чтобы слушать что-то похожее на шорох листвы. Но на самом деле это затрудняет подслушку...
Из приёмника кто-то шипит.
...ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш-ш...
Мы засыпаем.
- Знаете, как это легко? Просто идёшь и вдруг видишь – стрелка на асфальте нарисована. Разве просто так? Нет, не просто. Это дети рисуют. Дети знают, что рисуют... Это знак для тех, кто сам, как ребёнок, кто помнит, что на земле не одни только люди живут... жили – что в некоторых случаях ещё хуже.
- Слушай, дед – если ты так хорошо можешь разговаривать, почему на работу не устроишься?..
- И тот пойдёт по стреле и спасётся, потому что зайдёт в такое место, где только дети могут спрятаться, а там никто его искать не будет. Потому что понятно, где человек взрослый-то спрячется – дома да на работе, а нефиг делать ведь земли-то незаметненько насыпать, да и разглядывать никто не будет, скажут – кошка прошла, или уборщица плохая. Да и уволят уборщицу...
А ничего не закончится. Потому что потерянная вещь будет звать и просить. И человек будет искать её – а знаете, как может искать маленький человек, у которого вдруг появилась в жизни первая, самая первая вещь, которая что-то значила, да вдруг пропала?
Я пью кока-колу. Наше окно открыто, и ветер сдувает с него длинную ниточку пыли. Это земля? Кончайте, у нас четвёртый этаж! Откуда?
- И потому нет от этого спасенья, что никто про это ничего не знает.
Стрела из земли на нашем подоконнике указывает в сторону леса – там, как свинцовые доспехи великана, блестит Финский залив. Я спускаюсь вниз – на первом этаже головой в пропитавшейся кровью гостевой книге лежит администратор, на его спине землёй нарисована стрела в потолок.
Охранник курит через холл, напротив. Он не видел ни убийства, ни меня. Я обхожу его сзади. Он смотрит на стакан с чаем, а потом умирает – потому что тот, кто ничего не видит, и так не живёт на свете. А на потолке висит здоровенная люстра, как в кинотеатрах – именно туда указывает тёмная стрела, и я знаю, почему.
Потому что там хорошо было бы спрятаться. Каждый рассказывал своим друзьям, как он залазил на люстру. Я поднимаюсь по шторам на потолок – в нашем пансионате крепчайшие карнизы во Вселенной. Я прыгаю с карниза на люстру.
Одинокий костёр догорает в самой глубине леса. Привалившись к стволу покрытой мягким мхом ели, Следопыт устало снимает правый сапог.
- В этих местах... много чего есть в этих местах. Некоторые замечали меж кустов странные огоньки – как будто телевизор какой-то работает. А откуда в лесу телевизор?.. Вот так-то...
Левый сапог. Костёр притухает, пламя гнётся к земле, насекомые в ужасе бегут от этого места.
- И с чего началось... тут, недалеко, живёт один... спился, поди уж, совсем... вот он и знает. А я просто слежу, чтобы никто из вас не напоролся в темноте на неё. А на Тёмную стрелу, конечно... Ветер вас после этого отыщет, где бы вы ни были. Деревья пометят, земля под ногами загорится... а ветер отыщет, будьте уверены. Тёмная стрела, да...
В холл гостиницы входят дети. Двое. Мальчики держатся за руки. Вопросительные взгляды по сторонам. Младший сосёт палец. Старший одёргивает его.
Детский кулачок мнёт комочек земли.
Я тщательно прицеливаюсь. Первая пуля дороже второй.
- Все всегда всё знают. И никого ничего не пугает. Перья в колоде карт, земля на подоконниках – да что угодно... Какая вам разница, господа? Вот, возьмите пулю и спрячьте её где хотите. И все равно, когда вам придёт пора умереть, это будет именно эта пуля. Так что будьте осторожны, когда учите своих детей, что самое интересное от них скрыто. Они начинают рисовать планы – всегда наобум, пользуясь только скрытой, потаённой интуицией.
Детская интуиция основана на слезах. На разочарованиях. На «Тайне двух океанов», если хотите. Жестокая интуиция, потому что находки отрывают нам пальцы и больно защемляют кожу. Находки гниют в самодельных гробиках и мокнут под подслеповатыми дождями. А иногда мы и есть находки – это когда мы находим то, что присасывается к нам самим так, что мы готовы тащить это домой и рассматривать часами, и мы скорее отдадим за это жизнь, чем позволим выкинуть.
Падает мальчик. Лопается голова, и как из глубокой миски течёт кровь. Второй крутит головой. Он готов кинуть в противника горсть земли, но не знает где он. Тишина в холле гостиницы. Со ствола моего пистолета вниз течёт струйка тяжёлого дыма. Она спускается почти до носа мальчика. Он поднимает голову наверх и весело смотрит на меня.
Мы ищем в платяных шкафах, в помойках, свалках, во дворах... Когда вы выбрасываете наши находки, у нас отрывается кусочек нас. Чёрт. Как же плохо... как больно, мать вашу, как, на хрен, больно!!!
А мы готовы вставать сколь угодно рано, и мы выходим во двор, и там ещё не забрали вчерашний мусор, и в контейнерах лежат наши сокровища. Держать всё в руках. Рассматривать. Целовать лица пластилиновых друзей.
Укрывать их с собой одеялом, когда ты заболеваешь от отчаяния, когда температура 40 и нет такого фильма, на котором бы не заснул через полчаса после начала. Класть под подушку. Рисовать земляные стрелы – чтобы было легче найти. А ветер их потом сметает со стен и деревьев, и их не увидит никто, и больше никто не болеет. И больше не бредит никто.
Мальчик разжимает кулак. Влажный комочек земли падает на землю. А я прыгаю вниз, и стреляю ему в лицо. Лицо разбивается на осколки, лоскут кожи со лба отлетает на пол, глаз долго катится по ковру.
Мальчик с полными карманами разноцветных желудей... Я обыскиваю его мёртвое тело, его грудь холодна, позвоночник напряжён, он такой лёгкий. Его легко поворачивать с живота на спину и обратно. Рубашка расстёгивается. У него мурашки вокруг сосков.
Я рисую землей у него на животе стрелу, замыкающуюся в круг.
Дети съёживаются. Мёртвые детские тела приходят в движение, подползают друг к другу. Мальчик берёт мальчика за ноги, тот его – за голову. Мертвецы сплетаются и засыпают, скручиваются, свиваются в жгут ног, рук, голов.
Трещит одежда. Из кармана сыплются жёлуди. Мальчик соскребает их с ковра и засовывает в рот. Лопается челюсть, но он уже проглотил их.
Мальчики раздавливают друг друга. Пальцы ног лезут в глаза, Рука впивается в пах и жмёт, плоть выпадает между пальцев, как свежее песочное тесто.
Бродяга ловит рыбу. Рядом с ним Бомж её жарит прямо на углях.
- Как вам это удалось? А, вы приняли их условия... залезли на люстру... неизвестно, что хуже, молодой человек, неизвестно... Нам вот хорошо – мы нашли свои детские карты, и теперь никогда не заблудимся. И не натолкнёмся на эту чёртову Стрелу. А как же... конечно, встречается. До сих пор. Не дай вам бог, господин... Это ещё ничего – просто два ребёнка. Да и потеряли-то что-то нестоящее. А тут один раз вожатая выкинула у мальчика древний акулий клык – так он пол-лагеря перестрелял. Где он взял оружие?..
А те, кто научил нас рисовать Тёмные стрелы – вот те и дают нам оружие. Выйди из дома и начни что-то искать – и оружие придёт к тебе само. Обязательно.
Мы уезжаем. Моя любимая детка стоит на остановке автобуса и держит в руках цветы. Я прикуриваю на крыльце придорожного магазинчика, но сигарету приходится почти сразу же выбросить – наша маршрутка. Мы едем по дороге, горбатой и длинной, как кит.
Стрелы на деревьях. На шоссе. На ступеньках домов. Повсюду. Ветер сдувает их – поэтому он иногда такой пыльный.
Юрий “Strike” Клавдиев
06.10.05
круг
Начерти Круг Небесный во всё вспаханное поле. Не знаешь как? Это просто. В нашей деревне не осталось больше коров, к которым мы могли бы привязать вырванную с корнями ветром на прошлой неделе рябину – ту самую, что до войны собирала под собой шумные деревенские посиделки, с неизменным рассохшимся трофейным баяном, на котором играл дед Дмитрий Савич, тот самый, которому аэропланом оторвало ухо и обе ноги, да-да, дед Дмитрий был лётчиком, летал на аэроплане, ронял с него убийственные тяжёлые бомбы и жадно зыкающие, алчные стрелы железные, пронзавшие солдат насквозь и далеко уходившие в крепкую спёкшуюся воронками, сбитую в камень пехотными сапогами землю, тяжёлым сверкающим дождём разлетались стрелы эти, оглушительно глазу вспыхивающие на солнце, пронзали они тучи и рождающуюся из слепых бессмертных дождей радугу – радуга ведь не вечна и зыбка, это дождь вечен, а радуга совсем нет, потому что это что-то хорошее, а когда здесь бывало так, чтобы долго длилось хорошее что-то…
Начерти Круг Небесный. Начерти.
Я расскажу тебе, как. В нашей деревне не осталось коров, чтобы можно было вывести их, тёплых, жующих, мычащих, убранных лентами, в серебряных и медных начищенных колокольчиках на мохнатых шеях, колокольчиках таких звонких, таких желанно-звонких, таких прекрасно-тяжёлых, таких, с правильным звуком, хоть камертоном их проверяй – вон Пеструха пошла Марьина – у той валдайский, а там Дашка Машкина, вечно пастух смеётся над Машкой, называя её наоборот – коровьим именем, а пастух наш – дед Дементий, раненый было насмерть во время первой Мировой ещё, раненый так сильно, что бойцы, боевые друзья его, даже не стали тащить его до медсанбата, а сели рядом с ним, в кровь его и в траву, да стали с горя пить самогонную настойку с порохом, потому что любили деда Дементия за то, что был он весёлого нрава и ловко сказывал на ночь в окопе похабные сказки, в которых героями выводил весь старший командный состав, и пили по тот час, когда пришёл, озаботившись долгим отсутствием своих солдат их начальник, суровый усатый ветеран, да дал всем по шее, отнял спирт, взвалил деда Дементия себе на плечи и снёс в медсанчасть, к лепиле, и оказалось, что правильно снёс, вынул лепила из деда Дементия нервные неровные осколки разрывного снаряда, числом две пригоршни, и пустил деда Дементия гулять дальше по земле восвояси, а дед Дементий с той поры расхотел умирать, и даже до этих лет вот дожил, работая пастухом и посмеиваясь каждое утро над Машкой, одинокой тоже, как и он, худенькой и одинокой, как недоуничтоженная на чистой вроде бы грядке былинка сорняка лебеды, посмеиваясь с тайным желанием, что она оценит его чувство юмора и нарочитое волевое бессмертие, да выйдет за него замуж, а Машка жила себе вольно, радуясь, что ушёл от неё за небо муж, кривоногий дед Вовка, беспамятный по пьянке казак, бивший её шкворнем и всем, что находил, потому что Машка, зная его нрав, прятала с утра подальше все твёрдые предметы, оставляя лишь обидные безвредные полотенца да штопанные подушки, а дед Вовка ходил по дому, шатко заваливаясь время от времени на пол, кривясь во все сторону капризным и склизлым от водки ртом, ходил и искал, чем бы ещё ударить бессловесную Машку, и если находил, то радостно потирал руки, ухватывал предмет, проверял его на твёрдость, стукая себя сначала в раскрытую ладонь, потом легонько по голове – а потом уже и по Машке, которая обычно терпела пару ударов, чтобы посмотреть – не раздумает ли Вовка бить её дальше, увидев порванную кожу или осторожную, бессильную струйку крови, а после стремглав бежала в погреб, запиралась там изнутри и приваливала к двери старую тачку, которой дед Вовка, от пьяного бессилия, сдвинуть обычно не мог, и долго стучал в дверь сапогами и кулаками, от сильной работы похожими на комья мёрзлой земли, стучал, да и засыпал постепенно – тогда уж выходила и Машка, стаскивала его на кровать, раздевала и ложилась рядом до утра, а умер Вовка также вот – возле двери в погреб, то ли от разрыва внутренностей с перепою, то ли от злости, что ни разу за все двадцать лет супружеской жизни так и не смог открыть дверь в погреб и достать Машку, Машка вышла – а он лежит, молчаливый и странный во сне, как и любой из нас в это время, она снесла его на постель, подивившись тихому и неслышному дыханию его, раздела и положила с собой спать, а ночью стала прижиматься к мужу, ища согрева от осенней лунной промозглости, и сначала даже подумала, что прижалась не к мужу, а к стенке – так необычно твердо и холодно было Вовкино тело, так и поняла Машка, что Вовка умер, она его сунула тут же в печь, и затопила, и сожгла его тело дотла за остаток ночи, а удивлявшимся её неожиданно образовавшемуся одиночеству соседям сказала, что невесть куда делся, и больше о нём Машка ничего и не знает.
Начерти Круг Небесный. Прошу тебя, мил человек.
Не осталось у нас коров, чтобы запрячь их в длинную упряжку, цугом, по одной, друг за другом, так, чтобы непонимающе смотрели они в репицы друг другу, так, чтобы притихли и замолчали, чтобы встали гуськом, так, чтобы создали они цепочку мычащих животных, не понимающих, для чего с ними так чудно обошлись, странную живую нить, тянущую за собой рябину, выкорчеванную с корнями, чтобы комель её возвышался над землёй, чтобы шли все разом, и передняя корова смотрела бы в стороны, покачивая головой, запоминая необычный вдруг мир, коровы же не гуляют одни никогда, всегда они в стаде, всегда они с кем-то, кто играет им общий сбор на свирели, или бьёт их за скотское непослушание кнутом, всегда с ними рядом подруги, а тут никого, она одна, первая в длинной цепочке, и под ногами вспаханная сырая после недавнего дождя земля, пока не несущая на себе ничего, кроме вылезших из глубины, вспугнутых, растревоженных настойчивыми ударами живых капель слепых дождевых червей, и позади идёт тоже корова, и за ней, и дальше, и где-то далеко, совсем уже сзади, кто-то идёт, управляя комлем рябинового мёртвого дерева, прочерчивая им мудрую глубокую окружность, назначения которой корова не знает, и не должна знать, но, видимо, очень важна для людей эта окружность, потому что вон ведь как заморочились, вон ведь как запрягли, никогда не случалось такого, ни разу за коровий век, да что за коровий – не помнит такого вовсе никто на деревне, может, помнил бы дед Маракулин, но дед Маракулин погиб на войне, на гремучей, неправильной, слёзной, обидной Гражданской, погиб плохо и муторно, сломали руки ему, так, что торчали они в стороны, как выломанные из забора мальчишками доски, выбили деду зубы, вырвали волосья, редкие, невесомые уже, будто пух бесполезных, жарких одуванчиков, проволокли по деревне, привязав к лошади колодезной чепью, смеясь и бранясь, бросили деда на схищенную из какого-то жилища старую деревянную лавку, да стали бить шомполами, а как полетело мясо мелкими клочьями, облили деда уксусом и прибили к забору, а отрывать не позволили, и всё потому, что сын деда Маракулина в чека служил, в далёком холодном безликом отсюда Питере, а так это или наоборот – никто толком и не знает, втемяшилось откуда-то такое решение в тугую на мыслие атаманову башку, да и всё, а откуда информация – он и сам знать не знает, кажется, сказал кто-то, а может и не говорил, может, просто вспомнил атаман, как отходил его лозанчиком по филейным частям дед Маракулин ещё до революции, за то, что задирал дворовым девкам юбки атаман, будучи тогда ещё просто тупым пострелёнком, а как стала набирать в Питере силу беднота, так и стал Аркашка-пострелёнок Аркадием Мелентьичем, Верховным Атаманом Русской Многострадальной Земли, да и мстить пошёл по-звериному всем, к кому имел счёт, а счёт-то имел Аркадий Мелентьевич, почитай, ко всей земле, потому как не дали ему никакие добрые люди фарта в жизни, а большевики, на которых питал надежду атаман больше других, тоже ему не потрафили, вызвав в волостной отдел чека, да наганом за разграбление барского имущества избив, после чего как раз Аркадий Мелентьевич атаманом и стал, а став, решил, что продал его большевикам именно дед Маракулин, а с чего так решил он – того никто и не знает.
Начерти Круг Небесный. Прошу тебя.
Нет коров, ну да я сам тебе помогу, мил человек, я впрягусь в комель рябиновый, он там лежит, за околицей, на краю оврага, его и корчевать не надо, мил человек, выпал он сам из земли, как отживший свою надобность в ребячьем рту молочный зуб, выпал и лежит, дожидается наших с тобой рук, а чьих же ещё, ведь больше-то тут никого и нет, только я да ты, а раньше был только я, а одному мне его не стянуть на поле, больно тяжёл, я и корчевать бы его не смог – пробовал было, да уж больно завяз он в земле, живое дерево глубоко запустило в почву живые, великие пальцы свои, таскало оттуда полезные вещества, всякое своё мокрое пропитание, кислый перегной, невидимый азот, гремучий фосфор, неистовый калий, крошечные микроэлементы железа, магния и цинка, я читал про это в книжке деда Евстафа, Евстаф был наш учёный агроном, учился в том самом Питере, выучился, и снова вернулся в родную деревню, и работал тут на полях, ходил по хатам, собирал гóвны в мешочек, смешивал дома с чем-то и разбрасывал по полям, а после ходил по полям, птичьи дёргая непоседливой головой с пытливой бородёнкой клинышком, а перекатной детворе, которая от озорства, да тоскливого незнания дразнила его «дед-говногром», объяснял, что гóвны есть субстрат великой силы и приятности для земли, и что от тех гóвен из земли в скором времени попрёт сплошная благодать и великий профит, да только поп наш, спятив от революции, запер деда Евстафа вместе с собой в старенькой нашей церкви и сжёг, так как решил, что дед Евстаф – вредитель сельской полевой культуры, почище медведок, потому что земля создана Богом, и суть тело Его, а гóвнами обмазывать тело Бога есть самое бессердечное богохульство, а дед Евстаф кричал нам, собравшимся поглядеть на сожжение, кричал, задыхаясь в трясучем пламени, что, мол, мажьте гóвнами земли свои, люди, мажьте, и да профит выйдет вам великий, и благодать, он-де знает, а потом ахнула звонница и рассыпалась изъеденными ветром кирпичами, посыпались с неё колокол и крест, завыл поп, заревел бешеным Бером огонь, и пошёл изо всех окон чёрный дым – то рвалась, видать, за небо озлившаяся на весь свет поповская сучья душа…
Начерти Круг Небесный. Иного нам не дано.
Нет иного пути, потому что испробованы все остальные, не осталось другого способа, поскольку всё бесполезно, я знаю, вон, посмотри – каждая стена, всяк пол, every крыша, любое пространство, и даже тело моё и лицо, и ладони мои – всё заполнено и исписано мелким, отчаянным бисерным почерком моих вычислений и философствований, кора содрана с каждого дерева, и деревья, да и сама кора исписаны тоже, я долго решал, вычислял, я хотел найти другой выход, я вспонимал, как оно было в древности (так же), как оно было в средние века (тоже так же), и как в новое время (опять так же), и в новейшее – то же самое, то же и то же и то же и то же снова, и снова, опять, и опять, и опять снова так же и снова, и теперь, по прошествии стольких лет вычислений я вижу, что нет иного пути, как бы мне ни хотелось решить дело миром, но нет, не приемлет наш мир мирового пути, не приемлет, не хочет, отвык и забыл как, и поэтому –
Начерти Круг Небесный, стань рядом со мной в середину измученной войнами и неразумным использованием почвы, и слушай, слушай, как стану я говорить те слова, которым меня научил дедушка Ардальон, проходивший уж и не помню когда через нашу деревню и остановившийся возле нашей хаты попить воды, родителей тогда не было дома, один я наблюдал, как петух наш Коська пытается снять с шеи накрученную мной на неё шутки ради большую гайку, дедушка Ардальон посмеялся над извивающимся в навозе петухом вместе со мной, а потом попросил воды, и я сбегал в хату и принёс ему целый кувшин, и он выпил, мудро двигая в горле острым, как рыбья кость, кадыком, похожим на застрявший в шее, проглоченный по нечаянности когда-то дедом ключ, выпил, и, отдав кувшин мне обратно, утёрся честным рукавом обесцветившейся под всезнающим солнцем лукавой домотканой рубахи, а после шепнул мне на ухо странные несколько слов, ушёл, не оглядываясь, я же остался стоять, не понимая, откуда во мне взялось такое огромное для пацанёнка моих лет чувство былинной печали, словно своими скрипуче-неслышными словами дедушка насмерть убил моё счастье отныне и на века, я стоял и смотрел ему вслед, а слова эти с тех пор никогда и не забывал, хоть и не знал, к чему они нужны – а мимо шли, маршируя чётко и выверено, как штурмовые отряды СС, годы, и миновало много всяких событий, и умерли все, о ком я тебе рассказал выше, и я это помню, а сам я не умирал, и сначала даже все думали, что я колдун, и даже хотели сжечь как-то вместе с хатой, и даже подожгли саму хату, дождавшись для храбрости, пока я усну, и я проспал в пожаре до самого его конца, так что люди, собравшиеся отпраздновать мою гибель, увидели, после того как рухнула крыша и стены, исковерканную губительным пламенем кровать и меня на ней, а я сел среди угольков на кровати, и стал протирать глаза, а потом спросил, что случилось – я подумал, что сам сжёг хату, забыв по рассеянности погасить что-нибудь, и тогда они плюнули, покропили меня святой водой, да и объявили святым, а я вовсе не свят, но того им вовек не понять, а про дедушку Ардальона они не поверили, и так я жил дальше, и ждал времени, когда можно будет сказать слова, да всё как-то случая не было.
Начерти Круг Небесный, потому что теперь как раз самое время.
Мы закончили, мы стоим в самой его середине, огромное поле спирально и мистически правильно опахано комлем рябины, и хоть нет никого, кроме нас, ну да не беда – наверняка же и ещё кто-то есть, вот ты же явился мне, и другие есть тоже, не может быть, чтобы не было, не может быть, чтобы эта война забрала всех, меня же не забрала, я же живой, хоть, возможно, меня защитили и на этот раз слова дедушки Ардальона, спасли, когда ринулся вдруг, откуда ни взять, со всех сторон, ярый, гремучий, как скорый поезд, огонь, и враз не стало ни стен, ни леса, ни неба, а после огня осталась только полопавшаяся, как засохшее тесто, земля, и повымерла всякая ни на есть живность, поскольку кошта не стало ей никакого, а следом за нею – люди, которые, хоть и ели друг друга первое время, потом все равно сошли на нет, из-за вопиющей бездуховности, непоправимых болезней и вечных снегов, а я всё жил, да и жил, хранимый словами добропамятного дедушки Ардальона, пока не понял однажды, когда уже сошёл с земли ядовитый кошмарный вечный снег, и выглянуло снова долго не виданное землей обычное жёлтое солнце, что же сказал он мне.
Слышишь? Шевелятся уже в глубине земли забравшиеся туда загодя от ядерных невзгод насекомые, пробуждаются к броуновскому движению невидимые бактерии, зовёт к свершениям эволюции замысловатые генные цепочки неубитый безмозглым человечеством непостижимый глицин, хороводит жизнь, и хоть даже и мы с тобой два последних человека на нашей (нашей ли только?) отрадной планете, мы станем тем материалом, что вырастит новую жизнь тут, в Круге Небесном.
Юрий strike Клавдиев
19.10.09 – 20.10.09
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
