Обложка Глина

Глина

Ефим Гамаюнов

0% прочитано
Стандартный
Ефим Гамаюнов

Глина

Глава 1

Осень 19-го года выдалась на редкость мерзкой и беспросветной. Она упорно цеплялась за свое время мокрыми кривыми сучьями деревьев, забивала дорожные колеи гнилыми листьями, сутками сеяла колючую изморозь и, не переставая, выливала из тяжелых серых туч тысячи ведер воды. Дождь не омывал землю, не очищал, а лишь размазывал по ней грязь, кровь и пепел.

Непроглядные, осенние, волглые сумерки словно придавили мир. Единственным островком света и относительного тепла была церковь на краю оставленной людьми выгоревшей деревушки Сосновка. Мелкие капли стучали по уцелевшим ставням полуразрушенного храма, словно мертвец костлявыми пальцами, настойчиво требуя впустить внутрь.

Внутри пахло влажной шерстью шинелей, горьким порохом, дымом и походной кашей. А еще страхом – густым, как дым махорки. Перед разграбленным и изгаженным алтарем тридцать пар глаз, в которых не было ничего, кроме апатии и животной усталости, жадно ловили желтые отблески костра. Огонь дарил малую каплю надежды, крайне необходимую для дальнейшего существования: еще не все потеряно окончательно. Отбрасываемые фигурами людей пляшущие тени на осыпавшихся фресках с ликами святых рождали на стенах причудливых, уродливых демонов.

Полковник Арсеньев, мужчина лет пятидесяти, чье лицо напоминало карту разоренной местности – все в морщинах и шрамах, – сидел на опрокинутом ящике из-под снарядов. Под трепещущим огоньком от плавающего в масле куска ваты в консервной банке он изучал настоящую истрепанную, заляпанную грязью карту, разложенную на втором ящике. Но остальным виделось не это: полковник всматривался не в карту, а, видимо, во всю безнадежность их положения. Руки его, обычно твердые и уверенные, от понимания предательски вздрагивали, а Арсеньев злился на эту слабость, сжимая кулаки так, что белели костяшки.

Это видел и чувствовал поручик Егоров, молодой, но, как говорили, со старыми, колкими глазами цвета застывшей стали, сидевший с противоположной стороны на березовом чурбаке. Поручик почти чувствовал тьму, нависшую над полковником, его злость и смятение и сам злился на него, а потом и на себя самого за это. Он методично, с каким-то китайским спокойствием, водил бруском по штык-ножу. Каждое движение – шерш-шерш-шерш – было отточено-механическим, не требовавшим осознания. А мыслями поручик был не здесь. Весь он сейчас был в наступивших осенних сумерках, в дожде, мраке и отчаянии. И не только осень была виной этому.

Отступление – всегда бегство. Бездарное командование лишило казавшийся осуществимым захват Петербурга всякой надежды. С каждым шагом назад они теряли Россию, и ничего не могли противопоставить.

Взгляд поручика, тяжелый, пристальный, то и дело замирал на массивной дубовой двери, подпертой толстой доской. Егоров вслушивался в ночь за дверью, будто ожидая, что дверь сейчас взорвется под натиском чего-то невнятно устрашающего, прячущегося пока в стылой осенней гадкой ночи.

– Ваше высокородие, – голос Егорова был хриплым, прокуренным, в нем звучала не привычная дерзость, а горькая усталость. – Позвольте, но сейчас все эти карты врут, как пьяный денщик. Там, где нарисованы мосты – одни щепки. Где колодцы – одна отрава. Питер потерян, пора признать. Нам не до него, ей-богу. Нам бы до моря дожить, вот о чем думать нужно. Не о призрачных бронепаровозах, а о любом пароходике через Финский залив.

Арсеньев не поднял глаз, его пальцы провели по изгибу реки на карте. – Крепитесь, поручик. Вы озвучиваете очевидные вещи, понятные каждому из нас. Но, кажется, забываете одно: мы не банда разбойников. А действующая единица армии. Мы разбиты, но не утратили боевого духа. Если уж мы отступаем, то будем делать это как положено. И дорога нам к переправе у Кошкино. Там должны быть хоть какие-то суда. Таков приказ, и, бог поможет, мы его выполним.

– Бог поможет? – хмыкнул Егоров, коротко, беззвучно. – После эдакого святотатства?

Он обвел рукой вокруг.

– Храм разрушен, вы правы, но разве бог только в нем? – полковник оторвался от карты и посмотрел на Егорова. – И даже в таком состоянии храм помогает нам, разве нет?

Напряжение, поползшее по спине, и недавние мысли Егорова словно воплотились наяву: в дверь тяжело, гулко бухнуло. Раз, другой, третий. Не успевший подскочить к нехитрому запору денщик полковника, кудлатый казак Кузьмин, отпрянул от отскочившего полена.

Дверь с душераздирающим скрипом распахнулась, и внутрь вкатилась струя стылого, влажного воздуха, от которого пламя костерков задрожало и будто присело, настолько стало внутри темней. Впрочем, глотнув свежести, оно тут же вскинулось вновь вверх. Егоров вскочил, готовый дать отпор. В церковь шагнул, да что там, почти упал, ротмистр Браневский, с пропитанного дождем плаща струилась вода, вмиг образуя на полу черные лужи. Знаменитые лихие усы, выделяющиеся на бледном лице, обвисли и потемнели от влаги – узнать в вошедшем самого дерзкого и отчаянного офицера полка можно было с большим трудом. В широко распахнутых, обычно насмешливых глазах стоял немой животный ужас, заметный даже в полумраке. Рука Егорова невольно сама потянулась к кобуре.

– Господа... Николай Дмитриевич... – Браневский говорил с усилием, глотая воздух, словно рыба, выброшенная на берег. – Наш дозор... Эскадрон Семенова... Нашли.

Егоров встал, брови поползли к переносице. – Нашли? И где они? Живы? Говорите, Браневский, не томите!

Ротмистр сглотнул ком в горле и посмотрел куда-то в пустоту за спиной полковника, не в силах встретиться с ним взглядом. – В овраге, три версты отсюда. Мертвы все до единого.

В церкви вмиг застыла гробовая, давящая тишина, стало слышно шумное дыхание и треск поленьев, даже дождь за стеной притих, оглохнув от этой тишины. Кузьмин, коренастый, могучий детина с лицом, обветренным степными ветрами, медленно, с невероятной, мужицкой серьезностью поднял широкую, жилистую руку и перекрестился, тяжело вздохнув.

– Упокой души...

– В том-то и дело, – оборвал денщика ротмистр. – Не упокоил...

– О чем это вы, не понимаю? – Арсеньев подошел к замершему у входа Браневскому. – Проходите, ротмистр, погрейтесь. И доложите, как положено, что с вами случилось?

Дрожащего Браневского усадили к огню, сунули в руки горячего чаю, накинули вместо снятого сырого насквозь плаща почти высохшую шинель. Ротмистр благодарно кивал, уставившись в огонь, будто надеясь разглядеть в нем правильные слова. Попытался отпить кипятка, но только зубы клацнули о край кружки. Наконец ротмистр выдохнул и сказал.

– Господа, вы знаете меня как честного человека. Но мой рассказ покажется вам слишком невероятным. Поверьте, я это видел своими глазами.

Среди шума дождя и мечущихся теней Браневский говорил, а остальные слушали, ловя каждое слово. Разъезд, возглавляемый ротмистром, выехал на поиски пропавшего дозора три часа назад. Вначале они прошли по дороге, уходившей на юг, к спрятавшейся в лесах усадьбе купцов Синевых, но дорога настолько раскисла, что пробраться по ней было решительно невозможно. Тогда разъезд вернулся и поскакал по тракту на север, хоть это и было крайне опасным. Начавшийся дождь и наступавшие сумерки торопили. Но и там Браневского ждало разочарование: абсолютно никаких следов пропавшего дозора. Возвращались другим путем, где совершенно, казалось бы, случайно был найден один из солдат, опознанный кавалеристами.

– Вначале мы думали, что Тимофеев просто обезумел. Никого не признает, стоит, вся рожа в крови, простите за такие подробности. Жиров, мой помощник, вы знаете, молодой совсем, румянец на щеках, усы только пробились, маменька за него хлопотала очень... хотел его ухватить сзади, чтобы не кидался на остальных, а тот вцепился зубами в горло, раз-в-раз... и помер Жиров.

Тимофеева пристрелили, Жирова бережно, хоть и поспешно, кинули на седло и, проехав еще несколько сот метров, наткнулись на огромный овраг, в котором кишели...

– Они не живые там. Все в земле, крови, у кого руки нет, кто вовсе без лица... Такой жути, не видел никогда. Все мертвы, все... И не мертвы вовсе.

– Нечисть, батюшки, мертвяки восстали, – забубнил Кузьмин, едва ротмистр остановился перевести дух. – Земля-матушка гнев свой изливает за кровь братскую. Пролили ее с лихвой. И белые, и красные...

– Бред! Федор, честное слово, прекрати, – отмахнулся Егоров, сам удивившись, что в его словах не было прежней стальной уверенности, лишь раздражение и усталость. – У кого-то из красных оказались газы, новые: французский сенный или немецкий зеленый хлор. От них галлюцинации, горячка. И не такое творили надышавшиеся.

Доктор Людвигсон, военный врач, тщедушный, сухонький мужчина, поправил.

– Галлюцинации, поручик, как бы это помягче... – он кашлянул, – не оставляют на теле следов укусов. И не выедают внутренности через отверстие в брюшной полости. Помните, я осматривал сегодня утром того несчастного, что нашли у ручья. Тогда еще заметил, что не от животных следы. И эта рана в глаз – зачем она? В целом, картина... – он замялся, тщетно подбирая научный термин, развел руками, – ненаучная.

– Хлор, говорите, – вновь заговорил Браневский. – Вы это Жирову скажите... который вдруг очнулся и бросился на меня. В глазах – смерть, ничего больше. Ковыляет, шипит что-то, я в него стреляю, а он идет и идет... словно заговоренный. Последней пулей в голову ему. Упал и все... Хлор, поручик?

– Святые угодники! – охнул Кузьмин.

Арсеньев резко, со всей силы ударил кулаком по ящику, на котором лежала карта, отчего та взметнулась в воздухе и упала на землю.

– Довольно! – его голос разрубал гнетущую атмосферу, как сабля. – Мы – офицеры Российской Империи, а не суеверные бабы на посиделках! Я не желаю больше слышать эту чертовщину! Егоров, удвойте караулы! Утром выступаем. Все. Отдыхать.

Люди зашевелились, засуетились, стараясь не смотреть друг другу в глаза. Но страх, тяжелый и липкий, как болотный туман, уже просочился в души каждого, отравляя последние остатки надежды.

И какие бы молитвы ни шептались под округлыми сводами, в хмурых рассветных сумерках этот страх материализовался, вышел из темноты леса, чтобы поздороваться со всеми вблизи, а с кем-то и вовсе лично, за руку.

Молодой юнкер Миша бесполезно кутался в промокшую насквозь шинель и дрожал мелкой, практически неконтролируемой дрожью, не столько даже от пронизывающего, стылого холода, сколько от всепоглощающего, тошнотворного одиночества. Стоять часовым на краю деревни, у черной стены леса, в такую ночь – это было хуже любой казни. Темнота вокруг казалась не просто живой – она словно наполнена кошмаром, шепталась ветром, скрипела ветками, шелестела налетавшими остатками дождя. А каждый такой звук отдавался в висках гулким, нарастающим набатом страха. Первые протертые еще бесполезно бледным светом признаки приближающегося утра радовали, как никогда прежде.

И тут – хруст. Не такой, как от лисы или зайца. Тяжелый, неуклюжий, мокрый, и шаги, будто кто-то волочит по земле мешок: неуверенно, тяжко.

– Стой! Кто идет? Доложись! – голос Миши предательски дрогнул, сорвавшись на противный фальцет. Он вскинул тяжелую трехлинейку, прижав холодную колодку приклада к щеке.

Из темнеющего леса, из-за скелетов обгоревших елей, вышла фигура. Изодранный, еле приметный офицерский мундир, полузнакомые нашивки. Лицо землисто-серое, будто вылепленное из сырой, холодной глины. Глаза – мутные, молочные шляпки гвоздей, не видящие, но чувствующие. Не называющийся шел, не обращая внимания на окрик, деревянной, неестественной походкой, будто марионетка на нитках, которые дергает безумный кукловод.

– Стоять, стрелять буду! Я предупредил! – крикнул Миша, палец судорожно сжал холодную скобу спускового крючка.

Фигура не остановилась, напротив, она все приближалась, принося сладковатый, приторный, тошнотворный запах тления и, медный, крови. Юнкер выстрелил. Пуля ударила «офицеру» в грудь, чуть левее сердца. Тот лишь покачнулся, будто споткнулся о невидимый камень, и снова зашагал вперед, не замедляя хода.

А следом, из кустов справа и слева, выползли еще двое. Такие же – серые, безразличные, с пустыми глазами-блюдцами. Один в солдатской шинели, другой – в разорванной гимнастерке. Они шли, протягивая руки, не сгибая в локтях, словно слепые.

– Тревога! – закричал кто-то сорванным, нечеловеческим, полным ужаса голосом. – Тревогааа! Вставай!

Лагерь взорвался суетой, криками, лязгом затворов. Загорелись факелы, разгоняя полутьму, вспыхнули загодя заготовленные костры. Егоров и Браневский первыми выскочили из церкви, как ошпаренные, с револьверами наготове. Поручик одним взглядом оценил ситуацию: пять странных шатающихся тел, трое, уже почти добравшихся до пятящегося задом юнкера, и один из них – знакомый штабс-капитан Лебедев, которого он, Егоров, лично, с почестями, хоронил два дня назад после стычки с красными конниками. Лицо, тело, мундир – те же самые!

Дьявольщина! Как такое возможно? Разом вспомнился рассказ Браневского.

– Они тут, – безжизненно-серым голосом сказал замерший рядом ротмистр. – Теперь вы видите, Юрий? Смотрите. Теперь верите?

Захлопали выстрелы, все бестолку: фигуры шатались, вздрагивали, но продолжали двигаться.

Егоров вгляделся в штабс-капитана, вздрогнул. Залитые черной кровью горло и мундир, а взгляд... его не было вовсе. Лишь белесая пустота, наделенная чудовищной, неумолимой жаждой. Немертвый, неживой... Поручик почувствовал холод почище давешней осенней стыли. Как убить убитого?

– Голова! – рявкнул, озаренный воспоминанием или догадкой Егоров. – Бейте в голову, черт бы вас всех побрал, в голову!

Он прицелился, поймал на пляшущей мушке теперь едва знакомые, некогда благородные черты Лебедева, и, превозмогая странный, неправильный спазм в душе, выстрелил. Пуля вошла штабс-капитану точно в лоб с хлюпающим, чавкающим звуком, будто пнул спелую, перезревшую тыкву. Тот рухнул на землю, как подкошенный, и больше не двинулся. Остальные, видя это, открыли бешеный, беспорядочный огонь, целясь в «серых». Пули свистели, тумкали по корпусам, но фигуры продолжали свое движение, пока кто-то все же не попадал в голову, и тогда тело падало наземь.

В суете, гвалте и грохоте выстрелов атака была отбита. На земле, в грязи, осталось лежать пять тел «ходячих». И одно – еще живое. Юнкера Миши, с перекушенным, почти оторванным горлом. Судьба или несчастный случай, кто знает, но смерть дотянулась до юнкерова горла и порвала жизнь. Мишины широко раскрытые глаза с удивлением смотрели на хмурое, дождливое небо. И небо смотрело внутрь него через стекленеющие глаза, и будто заливало в них белесую облачную мглу. Юнкер дернулся, замер и начал медленно подниматься.

– Смотрите!

– Господи помилуй!

Егоров стремительно подошел, дождался, покуда юнкер не встал перед ним в полный рост, натолкнулся на бессмысленно-жадный взгляд и выстрелил промеж страшных глаз.

– Упокой душу грешную... прости, Михаил.

Рассвело, дождь превратился в мелкую, липкую водяную пыль. Доктор Людвигсон, сняв пенсне и тщательно протерев его краем сюртука, склонился над телами «гостей». Он тыкал в окоченевшую, но странно упругую плоть хирургическим зондом, вслушивался, щупал.

– Трупное окоченение, даже вторичное, отсутствует полностью, – бормотал он себе под нос, больше излагая мысли, чем обращаясь к кому-то. – Мышечный тонус аномальный, не свойственный ни живому, ни мертвому. Нервная система... еще функционирует? Судя по всему... но без участия высших отделов мозга. Рефлексы спинномозговые, гипертрофированные. Это не газ, поручик, – он наконец поднял взгляд на стоящих неподалеку Арсеньева и других офицеров. – Это что-то иное. Противоречащее всем известным законам биологии и танатологии. Неизвестное, неописанное наукой. Какой-то... биологический механизм, лишенный сознания.

Арсеньев молча стоял над телом штабс-капитана Лебедева. Он смотрел на землистое, застывшее в вечном удивлении лицо, на мутные, застилавшие глаза пленки и тихо, так, что слышал только оказавшийся совсем рядом Егоров, проговорил, словно споря с самим собой:

– Я лично подписал приказ о его похоронах. Лично. Отдал ему свои последние почести как герою. А теперь вот... кого мы будем хоронить? Или... что?

Впрочем, размышлять долго им не дали. С гулким топотом подлетел разъездной дозорный и, даже не отдав честь, сказал всего одно слово:

– Красные!

Оставшийся от полка отряд вновь отступал, теряя людей, как теряет пуговицы старый тулуп. Их преследовали по пятам все, кто только мог. Цепкие отряды красноармейцев, разбойные банды анархистов, и «немертвые», которые чуяли живую плоть за версту, словно стая гончих псов, не знающая усталости. Через два дня, изможденные, на пределе сил, остатки отряда встали, заняв глухую оборону в брошенной помещичьей усадьбе, что одиноко стояла посреди небольшого парка на пригорке, среди облетевших, голых берез.

Усадьба, некогда белоснежный двухэтажный особняк с колоннами, теперь представляла собой печальное зрелище: серое, облупленное здание, с выбитыми окнами, похожими на пустые глазницы. Розовые кустарники у входа уничтожены, фонтан на заросшем бурьяном партере – разбит. Дом не сулил ни особого уюта, ни защиты, но все еще казался достаточно надежным островом в бушующем море безумия, и отступающие ухватились за соломинку надежды, как утопающие за круг.

Каменный забор, достаточно высокий, чтобы через него нельзя было просто перелезть, был почти целым. Слабое звено возможной обороны – пустой парадный въезд, начисто лишенный воротин, загадочно исчезнувших без следа.

Баррикады наскоро набросали из всего, что нашлось: поломанные повозки, старые сани, массивный дубовый буфет из столовой, ящики, бревна. Получилось уродливо, но довольно надежно – дыры, как узкие амбразуры для стрельбы. Усадьба превратилась в крепость. Егорову очень хотелось бы на это надеяться. Подле баррикады ходил Браневский и, размахивая руками, отдавал приказы оставшимся в строю солдатам.

Егоров и Арсеньев стояли у огромного разбитого окна-эркера в бывшей библиотеке. Книги с полок, судя по пыли, давно покидывали, пустив на растопку, по стенам, словно траурные кружева, висела грязная паутина. За полем, в предзакатных, багрово-лиловых сумерках, виднелись силуэты. Еще не строй, но даже не пытались укрыться. Просто брели, медленно, неотвратимо, как ледниковый период, подгоняемые непонятной и оттого жуткой холодной силой. Двое, трое, немного, но вскоре их прибудет.

– Как волки, – хрипло проговорил Егоров, закуривая с трудом найденную папиросу. – Злые и беспощадные. Чуют нас за версту, запах живой крови. Вы знали, ваше высокородие, волк в лесу за две версты кровь чует? Зверь, хищник, а все равно так просто не убивает. Для еды только. А эти... Убить и всех дел, больше ничего не надо им. А с каждым павшим ряды пополняются. Воюем с армией, которая питается нашими поражениями. С гидрой, у которой на месте отрубленной головы вырастает две. Бессмысленная бойня.

Арсеньев смотрел на багрово-красный край диска медленно оседающего за гребень далекого леса. Во взгляде полковника поручик читал глухую тоску и болотную безнадегу. Это очень плохо, когда командование опустило руки. Это конец.

– Россия... Что с тобой сделали? А, Юра? – голос Арсеньева звучал тускло, устало. – Хотели спасти от хаоса, а сами выпустили на волю эдакого джинна. – Он обвел рукой поле с далекими качающимися фигурами. – Мне кажется, это не мертвецы восстали. Сама эта глупая война обрела плоть. Глухую, слепую и ненасытную. И ей все равно, за кого ты – за белых, за красных, за зеленых. Ей нужно только новое мясо, чтобы продолжить себя, разрастись, захватить все и вся. Сначала Россию, потом Европу, Америку, весь мир.

Егоров не знал, чем помочь боевому командиру, как вселить в полковника хоть каплю желания пытаться продолжать сражаться. Уж слишком тоскливо звучали его слова, а что творилось в мыслях... даже предполагать не хотелось.

Невеселые раздумья оборвал шум. Они разом услышали, как с противоположной, южной стороны усадьбы раздалась яростная, частая стрельба, дикие крики «ура!» и гулкие, сухие взрывы гранат. В библиотеку, чуть не снеся дверь с петель, ворвался Браневский. Рукав его мундира был разорван, и из глубокого пореза на руке сочилась алая, живая, теплая кровь.

– Красные! Целая рота, не меньше! С юга идут, вдоль забора, прямо сюда! Нас зажали, ваше высокородие, в тиски! Между молотом и наковальней, черт бы их побрал!

Во дворе, потихоньку затягиваемым дымом от подожженной красными баррикады, разверзся, будто, сам ад. Красноармейцы суетились за загоравшейся уже всерьез баррикадой, абсолютно не понимая одного: что за серые, молчаливые фигуры, бредущие на тачанку с пулеметом сквозь шквальный огонь. Все больше и больше выходило из посадок и брело по полю прямиком к усадьбе. Какая-то невероятная дикая, самоубийственная «психическая» белогвардейская атака? И красные не жалели пуль. Хлопали винтовки и наганы, тарахтел «максим».

Белогвардейцы тоже отстреливались. Свист пуль, грохот выстрелов и гул огня... Егоров, спрятавшись за углом сторожки, орал, чтобы берегли патроны, но в царившей какофонии войны кто его слышал?

Скоро страшная правда открылась осадившим поместье. Першие немертвые добрались до охваченных страхом людей. Командир красных, здоровенный, широкоплечий детина в потертой кожанке и кепке с кумачовым околышком, увидел, как один из таких «ходячих», старик с седой, окровавленной бородой, впился зубами в горло пулеметчика Саньки, совсем молодого парнишки, и рванул, отрывая кусок плоти с гортанью и связками. Красная, яркая, как мак, кровь брызнула фонтаном, ослепительно алым на фоне серого дня и серых шинелей.

– Иван! – заорало сразу несколько глоток. – Командир, что делать? Смерть пришла!

А Иван и сам, в своей душе, не знал, что делать с подобным. Беляки они ведь как любой другой – стрельнешь, и падают, и умирают, а тут... Смерть как есть, и морозом по спине страх.

– В голову стреляйте! – раздался голос, будто с неба. Иван вздрогнул и поднял глаза.

– Дурак, куда пялишься! Этим вон в голову стреляйте, пока не поздно совсем!

Красный командир поискал, откуда говорят, и разглядел над каменной стеной торчавшего беляка. В руке был пистолет, и он целился!

Иван вскинул руку с наганом и наугад бахнул, вдруг попадет. Не попал, а беляк снова заорал:

– Не в меня стреляй, дубина, своих сбереги! В голову, только в голову!

Он замер на миг и стрельнул. Иван даже присел, но понял – не про него летела пуля. Обернулся и увидел, как жравший Саньку старик упал с простреленной головой.

– Только в голову их можно убить! – раздался снова голос со стены.

– Братцы! Слышь, сволочи! – заревел Иван, стреляя в новую шатающуюся фигуру, появившуюся рядом с тачанкой. – Стреляйте в головы! Это не беляки, это чертовщина какая-то! В башку, сукины дети, в башку! Иначе всех нас тут сожрут!

Егоров, наконец забрался на стену целиком. Красные метались вдоль заграды, окончательно потеряв всякий строй и боевой дух. Кони их, бесившиеся от накатывающего из посадок мертвячего страха, вскидывались и несли, стряхивая седоков. А мертвецов... у Егорова даже в этом безумии перехватило горло... мать честная!.. уже не десятки, а сотни серых грязных фигур появилось на поле перед усадьбой. А сколько их еще было там, скрыто за кустами и деревьями...

– Лезьте внутрь, – заорал снова Егоров. – Их тьма тьмущая!

Классовая борьба как-то разом переросла просто в бой между живыми и мертвыми. Красноармейцы, прямо через все набирающий силу костер, лезли по баррикаде во двор усадьбы, белые, как могли, прикрывали огнем и руками, которые тащили живых через стену, через бревна, через огонь...

За мгновение, короткое, как вспышка, вражда утихла, смытая волной общего ужаса: инстинкт сохранения оказался сильнее классовой ненависти. Забыв о взаимных счетах, спасшиеся снаружи присоединялись к бою, отстреливаясь от общего, нечеловеческого врага. А тот все наседал, прорываясь вслед за живыми прямо через стену огня, не испытывая перед ним ни страха, ни боли. И все больше и больше дымящихся, горящих и просто немертвых проникало внутрь.

– Отходим к усадьбе! – услыхал Егоров голос красного командира.

– Держать строй отступления! – вторил ему Браневский, и Егоров порадовался, жив!

Воздух стал густым, едким от пороховой гари, дыма, пота и сладковатого, тошнотворного смрада разорванных внутренностей.

– Тактическое перемирие, товарищ? – крикнул Егоров, увидев вынырнувшего из дымной кутерьмы Ивана, потерявшего свою кепку с околышком. Его лицо, щеки были исчерчены сажей и грязью.

Иван хрипло, с надрывом рассмеялся:

– До первого рассвета, господин офицер! Или до последнего патрона! Дальше – видно будет. А может, глядишь, и порадоваться друг за друга успеем, коли живые останемся!

Они стояли плечом к плечу – белый поручик из дворян и красный комиссар из крестьян. И защищали друг друга от чего-то бесконечно более страшного и бессмысленного, чем все политические разногласия и идеологии мира.

Двор усадьбы все больше и больше напоминал ужасный, невозможный и сумасшедший спектакль, где действо представляло собой сюрреалистический танец смерти: вот белый офицер в золотых погонах прикладом винтовки разбивает череп мертвецу в солдатской шинели, который тянется к упавшему красноармейцу. Вот казак Кузьмин, с криком «Получай, нечисть окаянная!», рубит шашкой, рассекая тварь от ключицы до пояса, а рядом с ним поднявшийся красноармеец тут же, не мешкая ни секунды, пинком сбивает мертвеца, вцепившегося в спину еще кого-то, красного или белого, уже и не разберешь. Но – живого, пока еще живого.

От объединенного, братского по несчастью отряда осталась жалкая горстка: два десятка измотанных, израненных, напуганных до чертиков. Они получили временную передышку: костер в воротах разгорелся так, что любой мертвец сгорал в нем, не успевая пробраться внутрь. Но вскоре этот спасительный огонь потухнет, и тогда...

Арсеньев, раненный в ногу, с окровавленной перевязкой на голове, ждал всех выживших в холле усадьбы. Его лицо было пепельным, землистым, но голос, пусть и тихий, вновь обрел стальную, командирскую твердость. Полковник стоял, но Егоров сразу разглядел, чего это стоило Арсеньеву: тот держался буквально из последних сил.

И Егоров вдруг понял – сейчас полковник отдаст приказ, не выполнить который он, Егоров, не сможет. Но это будет последний приказ полковника Арсеньева.

– Господа, товарищи. Судьба сводит нас вместе в нелегкий час для нашей страны, Российской империи или страны Советов, как ни называйте, это наша общая родина. И родина наша в страшной опасности, предотвратить которую, хоть как-то помешать, можем только мы. Тактическая задача номер один – отвлечь врага на себя. Ее беру на себя. В сложившихся обстоятельствах только так вижу свою роль в нашем деле. Поручик Егоров, товарищ Иван... – он кивнул в сторону красноармейца, – Ваша задача номер два. Вы прорываетесь к лесу, а там – на северо-запад, к морю. Уводите с собой всех, кто может идти.

– Но мы не можем оставить вас здесь, полковник! – Егоров дернулся было вперед. – Это... это чистое самоубийство! Безрассудство!

Арсеньев посмотрел на поручика с такой ледяной суровостью, от которой у того похолодело внутри и перехватило горло.

– Приказ, поручик! Война... наша война с Красной Армией выглядит проигранной. Но люди при этом остаются. Живые, русские люди. А это... это уже не война, это чума, – он с силой ткнул пальцем в сторону окон, – Как спастись от нее? Если дойдет до городов, до Петербурга, до Москвы, до Омска? Для того чтобы помешать этому, я останусь здесь, стану приманкой. Попытаюсь дать вам несколько лишних путь не часов, хотя бы минут. А вы должны предупредить, донести, с чем мы столкнулись и с чем, не дай Бог, предстоит столкнуться там, в наших городах, деревнях живым людям. Понимаете, поручик?

Егоров молчал, сжимая кулаки так, что ногти впивались в ладони. Конечно, он понимал, «белая» война за Россию была проиграна. Но если развернется эта, другая, война за человечность, то проигрыш в ней будет означать только одно – и это было куда страшнее.

Горстка выживших – Егоров, Иван, доктор Людвигсон, казак Кузьмин и еще семеро оборванных, еле держащихся на ногах людей, вырывались из ада. Они бежали, не оглядываясь, через парк и поле, в сторону темной, спасительной полосы леса, спотыкаясь, падая, поднимаясь и передвигаясь дальше. Сами уже похожие больше не на людей, а на тех, от кого пытались сбежать. За спиной у них, на пригорке, пылала усадьба «Ясная Поляна», и слышались последние, отчаянные, одиночные выстрелы, которые один за другим обрывались. К вою пламени примешивался ужасный монотонный, похожий на гул роя гигантских шмелей звук. Он заполнял собой все пространство, давя на уши, на мозг, на душу.

Добравшись до спасительного леса, люди осмелились остановиться и оглянуться. Усадьба, скрытая за полосой парка, словно гигантский погребальный костер, озаряла темнеющее небо багровым, тревожным заревом, в котором чудились черные, корчащиеся тени.

– Вперед, не время останавливаться. Ночь принадлежит мертвым, и нам нужно уходить дальше.

И они двинулись дальше, полушепотом, дрожа, окликивая друг друга, плутая среди стволов, стараясь не потеряться в подлеске и кустах. До самого рассвета уцелевшие шли, давая себе лишь изредка короткую остановку, чтобы немного перевести дыхание. Под утро, когда небо занялось бледным зеленовато-белым, отряд живых выбрался на опушку и продолжил путь, двигаясь по краю леса. Когда Солнце поднялось над горизонтом, Егоров отдал приказ вставать на отдых.

– Зажечь костер, вскипятить воды. У кого сохранились какие припасы, завтракать, – Егоров прислонился к шершавой коре старой, могучей сосны. – Там, вроде как обрыв, вполне возможно, внизу ручей.

Он махнул рукой, указывая направление. И понял, что желающих идти за водой не было. И отдать приказы едва живым людям он тоже не был готов, слишком устал.

– Разведаю, – буркнул и двинулся сам.

Сотня шагов – и подошел к краю обрыва. Понизу открылся овраг, широкий, больше похожий на огромный карьер, глубокий, чашеобразный. Посередине стояло мутное болото, похожее на грязное, треснувшее зеркало. А вокруг, по всему дну, от самой воды до крутого склона, стояли, застыв, как изваяния, десятки, а может и сотни серых, безжизненных фигур. Некоторые застыли в самых причудливых, нелепых позах: с поднятыми, словно в последнем призыве руками, другие склонив головы, словно в немом, вечном поклоне, третьи – уткнувшись лицами в глину. Часть фигур медленно шевелилась, часть стояла как статуи.

Лучи Солнца, набирающего силу, падали на них, и их серая глиняная кожа, мокрая от влаги и тумана ночи, начинала высыхать, покрываясь белесой, меловой, потрескавшейся коркой, твердой, как обожженная глина или камень.

Доктор Людвигсон, тяжело опираясь на палку, подошел и встал рядом. Ученый с жадностью озирал жуткую картину.

– Солнце... Ультрафиолет, испарение влаги... – пробормотал он. – Оно их обездвиживает. Высушивает, как слизней или дождевых червей. Они и сами как... глина, белая, мертвая глина. Ждут следующей ночи, или следующей влаги, тумана, к примеру, или дождя, чтобы ожить. Идеальный организм для любой войны.

– Мы видели их и днем, – мрачно сказал Егоров, потерявший остатки сил при виде ужасного зрелища.

– Единицы, заметьте. Теперь вы видите весь масштаб. Армию.

Егоров понимал страшную правду. Они молча смотрели вниз, на немую армию статуй. Белые, красные... все скрывалось под толстой серой глиной, делая мертвых одинаковыми. И в этой похожести таилось нечто настолько жуткое, что среди этих застывших, побелевших фигур Егоров начал мучительно разыскивать знакомые лица. Словно это могло сделать творящееся внизу чуть менее жутким. Вот молоденький юнкер Миша, с аккуратной дырочкой во лбу. Он ли, или просто похож? Неясно… Вот тот самый красный пулеметчик с оторванным горлом. Он же? Он? А вот, ближе к центру, стоял, выпрямившись во весь свой немалый рост, сам полковник Арсеньев, с непокрытой головой... Иконописный лик святого-воина, написанный не красками, а известью и пеплом... Нет, нет, нет. Всего лишь серая, безжалостная, неживая глина!

– Мы проиграем, – безжизненным голосом прошептал поручик. – Полковник, мой командир и друг, вы погибли зря. Нам не победить этой глины.

Рука легла на его плечо. Тяжёлая, широкая.

– Сдаваться рано, товарищ офицер, – рядом с Егоровым стоял Иван. И в слове «товарищ» не было ни иронии, ни злобы, простая констатация факта. Они теперь были товарищами по одной, последней и главной причине: они были живыми. – Пока можем идти и пока есть, что рассказывать, надо так и делать.

Красный командир все же чертовски прав. Приказ – предупредить мир – оставался. Впереди лежал путь к морю и к людям, длинный, почти безнадёжный. Но пока они будут идти, они останутся… живыми. Возможно, это единственное, что они могли противопоставить слепой, ненасытной глине – хрупкую, упрямую волю помнить и, вопреки всему, продолжать идти. Чтобы история жизни не превратилась в молчание, а молчание не стало бы серой безжизненной глиной.

– Вы правы, – Егоров выдохнул и поглядел на Ивана и доктора. – Отдыхаем и двигаемся дальше. Нам надо к морю.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге