Обложка До свидания, мама!

До свидания, мама!

Игорь Демин

0% прочитано
Стандартный
Игорь Демин

До свидания, мама!

Глава 1

Мое самое яркое и дорогое воспоминание о маме начинается с зубной боли. Зуб болел страшно. Не помогали ни таблетки, ни народные средства.

Мы вставляли в ухо смоченную в одеколоне вату. Прикладывали к десне соленое сало. Повязывали на запястье шерстяную нить. Все без толку.

Стонала вся десна. Мир сузился, сжался в одну точку – и эта точка пульсировала болью.

Наверное, утром меня повели к стоматологу, этого я уже не помню. Детские кабинеты, особенно с резкой болью, принимали всегда. Но чтобы обратиться за помощью к врачу, нужно было дождаться утра. В моем случае – дотянуть до утра, с трудом переживая каждую минуту.

Мама пришла с работы, забрала меня от бабушки, и мы пошли куда-то. Может быть в поисках дежурного врача, может быть в аптеку. Помню только, что мы оказались в автобусе и куда-то ехали.

Время было позднее, за окнами – темнота. И в автобусе – почти никого. Мама разрешила мне выбрать место, и мы сели на заднее сиденье. Она обняла меня, и я уткнулся больной щекой куда-то в нее, в большую, мягкую и теплую.

Мы ехали и ехали, и боль постепенно проходила. В какой-то момент я посмотрел за окно и понял, что не узнаю ни улицу, ни дома, словно в чужом городе, или в районе, настолько далеком, что я в нем никогда не был.

- Мам, а куда мы едем? Когда нам выходить?

Я любил автобусы. Любил эту тряску на выбоинах, натужный рокот двигателя, специфический запах, который помню до сих пор, но никогда не смогу описать, странных людей, что заходили на остановках, спеша откуда-то, и выходили куда-то. Любил скрежет складных автобусных дверей, шероховатую кожу коричневых сидений, всегда порванных, с торчащим из дыр желтоватым поролоном. Я засовывал его обратно в дыру, чтобы не торчал, а потом вынимал и засовывал обратно.

- Тебе легче? – спросила в ответ мама.

Боль уходила, и она видела это по моему лицу, по вернувшейся улыбке, по осмысленному взгляду. По тому, что я перестал стонать, нашел силы посмотреть в окно, и различить в темноте незнакомый пейзаж.

Я кивнул.

- Тогда будем ехать, пока не пройдет совсем.

Я благодарно уткнулся в нее, уверенный, что если мама сказала – значит, пройдет. Потому что нет ничего лучше, чем ехать с мамой в обнимку ночью в автобусе, слушать скрип дверей и смотреть на мелькающие в окнах незнакомые дома.

Мне хотелось ехать так бесконечно, и я заснул.

***

Меня как-то спросили: кем для тебя была мама?

Этот вопрос показался мне странным. Что значит: кем для меня была мама?

Ответ мне никак не давался, и в то же время казался очевидным.

Кем может быть для человека мама, если она уже – мама? Разве может быть роль важнее и нужнее этой? Разве может быть мама, например, другом? Или братом? Или помощницей? Или партнером? Учителем? Или кем-то еще?

Я потом долго гадал, что могло быть ответом, и мне казалось, что нет ничего правильнее, чем ответить: она была для меня – мамой.

И ничего ни прибавить, ни убавить не получится.

Мама открывает нам дверь в этот мир, дарит нам жизнь, и как бы не важна была в этом роль отца, именно в теле мамы мы зарождаемся и растем. Мы – плоть от ее плоти, и в момент, когда происходит чудо рождения, каждая клеточка нашего тела – это когда-то ее клеточка, которой она поделилась с нами.

Что может быть важнее?

Будь она хоть беспутной бабенкой, нагулявшей ребенка случайно, от малознакомого мужчины, в чужой компании, в пьяном угаре. Хоть лучшем в мире воспитателем, что берет дитя за руку в первый день и не отпускает ее, пока из маленького беспомощного человечка не вырастет настоящий, умный, добрый ответственный взрослый.

Хоть дворником. Хоть космонавтом.

Она может оставить нас в роддоме, как ненужную вещь, мучительное свидетельство когда-то совершенного постыдного греха. Или всю жизнь быть рядом: верным помощником, мудрым советчиком, любимым и любящим самым близким в мире человеком.

Кем бы она ни была потом, главное событие в вашей жизни уже случилось, в ту минуту, когда вы сделали первый вздох.

И все же вопрос был задан и самый очевидный, казалось бы, единственно верный ответ, никак не мог успокоить мою неожиданно заблудившуюся мысль.

Впервые, может быть, в моей жизни, логика проиграла интуиции, и интуиции шептала, не переставая: подумай еще, что-то в этом есть, не сдавайся, ищи.

И я нашел.

***

Мы шли мимо бабушкиного дома, серой пятиэтажной хрущевки, по щербатому бетону тротуара, вдоль грязного двора, мрачного, топорщившего во все стороны мокрые после дождя голые тополиные ветки.

Девяностые года обесцветили все, что когда-то приносили людям радость.

Новенькие квартиры превратились в тесные удушливые клетушки, до потолка наполнились пустыми холодильниками, потертой, по пять раз починенной обувью, пустыми бутылками и воняющими дешевым табаком консервными банками вместо пепельниц. Детские площадки: лесенки, качели, горки – покорежились от тяжелой безысходной пьяной человеческой злости, облупились старой краской, изогнулись, изломались и постепенно исчезали, навсегда пропадая в пунктах приема металла.

Они были самыми хитрыми, удачливыми и уважаемыми людьми, те, кто осмеливался срезать, разрезать, увозить, утаскивать на своем горбу все то, что совсем недавно строили, возводили, производили, чем украшали жизнь, стремясь поскорее попасть в когда-то великое, сытное и счастливое, а теперь скоропостижно скончавшееся будущее.

Мы понимали все, что происходит: и старики, и взрослые, и дети, - каждый день наблюдая, как рушится под основание все, когда-то важное.

- Мама, а ты любишь свою работу?

Я знал, что любит. Я уже бывал в том просторном светлом кабинете, куда мама уходила каждое утро. Слышал истории об удивительных людях, что построили город, в котором мы жили. Помнил их лица, светлые, с искрящимися глазами.

Видел огромные листы ватмана, на которых как по волшебству, по мановению длиннющих деревянных линеек и простых, казалось бы, карандашей, вырастали в переплетении линий, комнаты, квартиры, подъезды и целые дома.

Помнил большой зал, гигантскую под самый потолок новогоднюю елку, множество веселых танцующих и поющих людей. Помнил пакеты со сладкими подарками, и как хотелось залезть вовнутрь, запустить руку в толщу липких карамелек и вытащить самую первую и потому самую вкусную – лимонную, ребристую, с густой желтоватой начинкой.

Приходилось ждать, когда все закончится, когда все эти люди напоются и натанцуются, и радость праздника смешивалась с томительным совершенно невыносимым ожиданием.

Я знал, что мама любит свою работу и ходит на нее с радостью. Но еще я знал, что зарплату снова задерживают, что деньги на жизнь приходится одалживать у бабушки, что когда-то государственная контора вдруг превратилась в частную, и что все чаще в том просторном светлом кабинете произносится доселе незнакомое, а потому еще сильнее пугающее, страшное слово: «сокращение».

- Люди делятся на две части, - мама почему-то не стала отвечать прямо, - одни живут, чтобы работать. А другие – работают, чтобы жить.

- А, ты?

Тогда я подумал, как это странно: «жить, чтобы работать». Разве в этом смысл? Ведь жизнь – это прогулки, это друзья. Это вкусные обеды. Жареные семечки, что мы прокаливали на сковородке, солили и грызли их вместе, всей семьей.

Жизнь - это жаркое солнечное лето и пляж. Резиновые сапоги, в которых так увлекательно ходить по глубоким, почти по самое колено, лужам. Снежные горки и первый лед. Длинная накатанная сотнями ног ледовая дорожка, мимо которой не пройдет ни один уважающий себя ребенок, да и самые серьезные взрослые нет-нет, да толкнутся и покатятся, с трудом ловя равновесие.

Я был уверен, что знаю, что ответит мама.

Но не угадал.

- Нас всю жизнь учили, - мама произнесла это с грустью, неожиданно глубокой, а еще с разочарованием, с которым ей, я это почувствовал сразу, так и не удалось примириться, - что мы должны жить, чтобы работать. И я жила так всю жизнь, и не думала, что может быть по-другому. Даже представить себе этого не могла.

- А, теперь?

- Теперь нам говорят, что мы должны работать, чтобы жить. Я пока сопротивляюсь, но, похоже, скоро и я буду как все теперь – работать, чтобы жить.

***

Я вылетел из группы с радостным криком:

- Мама! Смотри, что я умею!

Не все мне давалось быстро и сразу. Уже все в детском саду умели завязывать шнурки, а я все еще мучился с ними, и сколько не бился – никак не мог понять, как эти две длинные белые веревки сплетаются в прочный и красивый узел?

Я быстрее всех бегал, считал до ста, но как кушать, не изгваздав перед собой стол – долго оставалось для меня загадкой.

И колготки никак не хотели одеваться правильно – передней стороной вперед, задней стороной назад, не наизнанку, да еще так, чтобы пяточка попала в пяточку, а носочек в носочек.

Я не мог постичь, как без тошноты поглощать эту нескончаемую вермишель в молоке, которую упрямо подавали в детском саду каждый день? Как и зачем засыпать в сонный час?

Но все это меркло перед главным, невероятно загадочным умением сверстников – кататься на перилах. Они были элитой. Закрытой кастой бунтарей, что заскакивали на перила и спускались по ним не теряя равновесие и не соскальзывая. Всем хотелось быть такими, как они, и мне тоже.

Высшим умением считалось съезжать, свесив обе ноги вбок. Попроще считалось спускаться, опустив ноги по разные стороны.

Я вступил тогда только на самую первую ступень – научился с разбегу запрыгивать на перила и ехать на животе, свесившись головой вниз.

- Мама! Смотри, что я умею!

И темнота.

Очнулся дома. Я лежал на диване в зале. Верхний свет был выключен. Горел только ночник, настольная лампа под широким тканевым абажуром. Я был укрыт одеялом, и мне было жарко, но жар этот казался каким-то ласковым и очень домашним, и избавляться от него не хотелось.

Рядом на стуле сидела сестра. Чуть дальше, у меня в ногах – мама.

Свет от лампы был желтым, и все от него вокруг казалось желтым, и я сам, и спинка дивана, и обои, и картина на обоях, и сестра, и мама – ровно до того места, где освещенный круг заканчивался, и за его границей наступала темнота.

Мама держала в руках книгу. Она читала нам с сестрой, и они вдвоем время от времени с тревогой поглядывали на меня: все ли хорошо?

- Мама, а где я? - я уже рассмотрел и ее, и сестру, и диван, и даже книгу, но спросил именно так.

- Дома. – удивленно ответила мама.

- А, почему я здесь? – снова задал я вопрос, ответ на который был, вроде бы, очевиден.

Я помнил только свою радость и крик: «Мама! Смотри, что я умею!» – и миг темноты.

- Мы пришли домой. Ты лег. Я накрыла тебя одеялом, и мы стали читать.

- Я не помню, - пожаловался я, - мы же только что были в садике.

Мама рассказала, и сестра с готовностью подтвердила, что, слетев с перил головой вниз, я врезался макушкой в бетонные ступеньки, вскочил и как ни в чем не бывало пошел домой. Пришел, сам разделся и лег на диван.

Я так и не вспомнил эти полчаса, хотя очень хотел этого. Для меня до сих пор остается загадкой – что тогда со мой произошло.

Но одно я знаю точно. С того самого вечера, я понял, и пронес это через всю жизнь, что дом и семья – это когда ты лежишь вечером на диване, под одеялом, тебе жарко и рядом сидит сестра, а в ногах мама с книгой. И вас окутывает желтый свет от ночника, и все вокруг желтое, а за пределом освещенного круга – темнота. И там ничего нет.

***

Я давно уже не жил с родителями. Сам зарабатывал деньги, строил собственную семью. Своей квартиры еще не было, но уже была и дочь, и диван, и ночник, и книги, чтобы читать их по вечерам.

Мы пришли к родителям вместе с сестрой помочь маме убраться на кухне. Разбирали пенал – высокий узкий кухонный шкаф, в котором хранилось все, от продуктов до посуды, что не влезало на полки.

Запустив руку в самый дальний угол верхнего отделения, я выудил полулитровую банку, закрытую магазинной жестяной крышкой. На яркой этикетке красовалась надпись «Борщ» и множество ярких овощей.

За всю жизнь с родителями я супы, приготовленные из таких банок, никогда не пробовал. Или думал, что не пробовал. Мама отлично готовила, всегда старалась экономить, и представить себе, что она покупает полуфабрикаты, было сложно.

А потому я удивился, и сестра удивилась. А мама взяла банку в руки, покрутила ее, нашла срок годности и с сожалением вздохнула – только выкинуть.

- Мам, - я все ждал объяснений, но не дождался, - а откуда у нас это?

Мама вздохнула еще раз. Ее глаза погрустнели, лицо осунулось, плечи опустились. Ее как будто охватила когда-то испытанная, пережитая, но все еще мучительная боль.

- Тогда говорили, что будет голод. Не будет зарплаты. Не будет в магазинах продуктов. Мы тогда запасались, чем могли. Надо же было вас чем-то кормить.

***

Каждый год в сентябре мы солили капусту, по два десятка трехлитровых банок, до следующего лета.

Бабушкину квартиру заполняли крутобокие кочаны, огромные, просто большие и те, что поменьше, удивительно белые, с множеством толстых бледно-зеленых прожилок. Они лежали по углам, возле дивана, на столах и стульях, в мешках, сетках и сумках, катались по полу, стояли горками и пирамидками.

Нам с сестрой доверяли мыть морковь, очищать капусту от верхних грязных листов и подносить овощи к столу, над которыми мелькали два больших ножа – мамин и бабушкин.

Работа спорилась. Мы радостно бегали от кухни в зал и обратно, иногда не успевая за мамиными ритмичными уверенными движениями: кочан за кочаном распадались сначала на половинки, на четвертинки, а потом и на маленькие брызжущие сладким соком полосочки, которые мы между делом хватали, совали в рот, и они хрустели у нас на зубах, брызгали сладко-жгучим нектаром, и мы хватали горстку уже натертой морковки, заесть, чтобы не щипало.

А потом мама посыпала солью и мяла уже нарезанные овощи, выжимая из них первый сок, как тесто, заодно смешивая их слой за слоем. Ее толстые сильные руки двигались сверху вниз и чуть вперед, а за ними шли плечи, и она нажимала всем весом, заставляя капусту жалобно похрустывать.

Мы пытались ей помочь, но наших силенок хватало только на то, чтобы изгваздаться в мелких обрезках, извозиться в соке, и мы облизывали ладошки, роняя кусочки на пол, и мама прогоняла нас от стола, до тех пор, пока не нужно было снова таскать кочаны.

Это было весело и здорово, и наполняло смыслом целый день. И мы с сестрой веселились, представляя, как капуста перекочует в ведра, а потом в трехлитровые банки, и мы будем доставать их зимой, одну за другой, и будем есть щи, борщи, салаты, овощное рагу и тушеную капусту, немного надоевшую, но удивительно нежную и сладкую.

А мама, закончив с очередной порцией, садилась на стул, вытирала руки и опускала их на колени, отдыхая. Мы убегали на улицу, гулять, а ей предстояло еще немало работы: сложить нашинкованное в ведро, приминая каждый слой кулаками, уложить сверху гнет, и снова резать, мешать, давить, укладывать.

Да и попадали кочаны в бабушкину квартиру не просто так. Редкий год удавалось найти денег на покупку. Чаще всего мама ходила по субботам в крупный расположенный рядом с городом колхоз, помогать со сборкой урожая. Деньгами не платили, не те были времена. Всем пришедшим в конце рабочего дня отдавали натурой: можно было унести с собой столько, сколько утащишь на руках.

Мама обвешивалась сумками, сетками и мешками, прилаживала деревянную палку на плечи как коромысло, и утаскивала за раз по двадцать, а то и тридцать килограмм.

Она шла с колхоза пешком, сначала по полям, а потом через весь город в наш район, приходила домой к бабушке, опускала невыносимо тяжелую ношу и складывала кочаны по углам, возле дивана, на столах и стульях, укладывала горками и пирамидками, чтобы на следующий день, едва переведя дух, начинать их резать, запасаясь едой на всю зиму, до лета.

Потому что нас нужно было чем-то кормить.

Мама готовила удивительно вкусную и нежную жареную капусту. Сколько я не пробовал, так и не сумел повторить. Все получалось не так: не удавалось так тонко нарезать, добавить нужное количество масла, прожарить до мягкости, но при этом не притушить ненароком, что придавало блюду совершенно иной, скорее вареный, вкус.

Я долго мучился: менял сорта овощей, пропорции, тип нарезки, интенсивность огня и даже сковородки – и только спустя годы понял, что я делал не так.

Чтобы приготовить ту самую капусту, именно так, как делала мама, нужно было встать в пять утра, успеть к первому автобусу, весь день отработать в полях, наполнить рюкзак и сумки тяжелыми, оттягивающими уставшие руки кочанами, примостить на плечи палку-коромысло, пройти с этим весом пятнадцать километров пешком, а на следующий день нарезать, натереть, намять, уложить в ведра, переложить в банки, закрутить, дождаться зимы и только потом выкладывать ее, горсть за горстью, на любимую в застарелом нагаре чугунную сковородку.

Мама проходила этот путь, и я проходил его за ней, пусть и мысленно, как и множество других путей, что она преодолела в своей жизни, иногда совершенно невероятных.

***

Мы стояли посреди колхозного поля. Мама молчала и смотрела на ведущую из города дорогу. Она не знала, что делать.

Мы прошли все испытания: получение весной участка под посадку картошки, в стандартные три сотки, покупка семенного картофеля, посадка, прополка с окучиванием, охота за колорадским жуком и его личинками, еще одна прополка и снова охота.

Осталось только выкопать урожай и привезти домой.

Мы проделывали такое каждый год, и этот мало чем отличался от других. То же усталое лицо мамы, та же долгая дорога в поля и обратно, и наше спрятанное, кипящее в душе недовольство. Мы с сестрой знали, что сажать картошку надо, иначе зимой нечего будет есть, но никак не могли справиться с отвращением к этой работе.

Вот только в этот раз машина, которая должна была приехать за выкопанным урожаем – не приехала. Человек, который обещал помочь, не сдержал обещание, и мы остались посреди поля в полной растерянности.

Мне было тогда уже семнадцать. Или лучше сказать, всего семнадцать. Окруженный заботой мамы, заласканный, зализанный, погруженный только в собственные проблемы внутри учебы и спорта, я и понятия не имел, что мама может однажды – не справиться.

Я смотрел на маму, на мешки с выкопанной картошкой, на стремительно расползающиеся доверху нагруженные машины с соседних участков, видел уставшие лица водителей, которым еще предстоит выгрузить урожай и разложить его сушиться и понимал – никто из них не сможет, да и не захочет помочь.

Ни интернета, ни мобильной связи – только пустое поле и стремительно опускающиеся сумерки.

В груди росла тревога. Я чувствовал, что все идет не так, как надо и выхода нет. Оставить мешки посреди поля – значит лишиться их. Забрать же их с собой – невозможно.

Тревога превратилась в обиду, в настоящую детскую обиду на несправедливый мир, но впервые я почувствовал, что обижаться сейчас не время.

И обида превратилась в злость. В совсем уже не детскую злость на самого себя, на то, что я не знаю, что делать, и никогда не знал, потому что всегда рядом была мама, и она знала, что делать.

И теперь, вдруг, она – не знает. Только растерянно и смотрит на дорогу, потому что кроме как надеяться, что вдалеке появится обещанная машина, ей ничего не оставалось.

И в тот момент я впервые почувствовал, что это не я – с мамой. Это мама – со мной. И если я, именно я, ничего не придумаю, то маме будет страшно и плохо. И я посмотрел на поле вокруг совсем другими глазами.

- Я сейчас приду.

- Ты куда?

- Я сейчас приду. Надо же что-то делать.

До сторожки идти было метров пятьсот.

- Здорово, мужики.

Я поздоровался со сторожами спокойно и уверенно, без детской волнительности, как будто и сам был мужиком, пусть и начинающим.

Мы пожали руки.

- Мужики, машина не пришла. Если я здесь у вас мешки до завтра оставлю, посмотрите? Завтра заберу.

Они пожали плечами.

- Вези. Посмотрим. Вон там поставь.

Я оглянулся в сторону стоящей у мешков мамы. Я бы перетаскал на эти пятьсот метров и сто мешков, но даже на наши десять времени ушло бы до полуночи.

- Так машина не пришла. Как я их привезу-то? Помогите, - я показал на стоящий возле сторожки трактор с телегой, - он на ходу же.

Они усмехнулись.

- Заплатишь, поможем.

Я покачал головой.

- Денег нет. Есть картошка.

- Картошки у нас самих завались. - сторожа расстроенно вздохнули. Тот, что помладше, посмотрел на старшего. Старший кивнул, младший махнул рукой и полез в кабину. – Поехали.

Забрасывая мешки в тракторную тележку, я старался не смотреть на маму и не искать в ее взгляде похвалы. Хвалить нужно детей, а детство у меня, я это чувствовал, только что кончилось.

***

- К тебе мама приехала.

Я вздрогнул, услышав его голос. В минус сорок с лишним градусов никто из казармы без особенной надобности не выходил, и я подметал крыльцо в полном одиночестве.

- К тебе мама приехала. Она сейчас на КПП.

Тогда не было ни интернета, ни мобильных телефонов. Звонки в часть были запрещены из-за высокой секретности, да и письма доходили через раз, особенно если работникам почты могло показаться, что среди заполненных торопливым почерком листов спрятаны денежные купюры.

Мама писала, что хочет приехать, но даже ей путешествие казалось слишком далеким и сложным, а еще дорогим, потому что одних билетов предстояло купить в одну сторону не меньше пяти штук, самых разных. Одно только несовпадение расписаний грозило растянуть путь дней на пять, а то и на неделю.

И вот мне говорят, что она приехала, сам командир роты, капитан, удосужился выйти на крыльцо и сообщить.

Я невольно окинул взглядом замершую, застывшую на морозе часть: обледенелый плац, украшенные белыми узорами окна столовой, погребенный под сугробами стадион, запорошенную недавним бураном кромку леса.

В голове сами собой всплыли все машины, что уходили с утра в город. Ни одна из них еще не должна была вернуться.

- К тебе мама приехала, ты в курсе? – дверь казармы приоткрылась, в щели показалась голова командира взвода, прапорщика. - КПП сейчас проходит. Бросай все, я сниму тебя с наряда.

- Пусть дометет, - возразил капитан и недовольно сморщился. Он вообще не любил, когда кому-то из солдат становилось хорошо, – успеет еще.

Он подвинул прапорщика плечом и зашел вовнутрь.

- Давай, давай, быстрее! - подогнал меня командир. - Уже вся часть гудит. Только о ней и говорят.

Я почти закончил, а потому сделав пару завершающих взмахов метлой, отправился за ним, сниматься с наряда.

«Уже вся часть гудит. Только о ней и говорят», - сказал он, и я уже начал понимать, почему, и осознание этого наполняло мою душу тревогой.

Родители часто приезжали к солдатам, но в основном только с этой и соседних областей, и только те, у кого была собственная машина.

Путь до ближайшего города составлял не меньше двадцати километров. По пути встречались села, но автобусы ходили всего пару раз в неделю.

Можно было надеяться встретить попутку, но уж точно не в такой мороз, когда нос из изб дальше нужника не показывали даже местные привыкшие к холодам деревенские.

Когда я зашел в помещение роты, на меня смотрели все, до кого успела дойти новость.

- Двадцать километров пешком пройти, с сумками, в минус сорок два, по нашей то дороге, по лесу. - капитан, казалось, сам не верил в то, что говорил. Он посмотрел на меня изучающе, словно надеясь увидеть во мне что-то особенное, то, что за год не сумел рассмотреть. – Сильно же она тебя любит.

***

- Мам, а где ты еще была?

Мы с сестрой, совсем еще маленькие, ползали по огромной карте мира, расстеленной в зале на полу.

Это было увлекательной игрой, забавляться которой не надоедало. Мы загадывали друг другу города и отыскивали их, тратя иногда на поиски по нескольку часов. Рыскали по горным массивам, пытаясь найти без подсказки самые высокие вершины. Путешествовали по океанам, переплывая из моря в море.

Мы могли без ошибки указать на исток и устье Волги, где расположен Мадагаскар, шаг за шагом следовали за отважным экипажем «Дункана» и детьми капитана Гранта, и долго гадали, где бы мог оказаться остров Робинзона Крузо, книгу о котором любила читать нам бабушка.

- Мам, а где ты еще была?

Мама доставала из серванта стопку открыток, сувенирных почтовых наборов, и показывала точку на карте.

- Это Самарканд. Город в Узбекской ССР. Один из самых древних городов мира. Там очень жарко. Вокруг – пустыня. И посреди песков – оазис.

Она доставала из пачки открытку. Мы с сестрой, налюбовавшись, переворачивали ее и по слогам, с трудом разбирая мелкий слившийся шрифт, читали, что на ней изображено.

- Мав-зо-лей Гур-Э-мир…

Мама улыбалась, наблюдая за нашими стараниями.

- А я ведь заблудилась в Самарканде. Прямо в центре города. Всегда легко разбиралась в улицах незнакомых городов. Все в нашей группе знали, если не знаешь, куда идти, спроси у Жени. А тут вдруг – заблудилась. Плутала часа два. Никак не могла найти гостиницу. В конце концов поймала такси. Говорю: мне нужно в такую-то гостиницу. А он мне: тут идти два квартала, не нужно тебе такси. Еле уговорила его ехать!

И мы доставали новую открытку.

Каждый раз мы бывали в новых городах нашей огромной необъятной родины, везде, где бывала мама в молодости в туристических поездках. Она везде покупала наборы открыток, и мы видели мир ее глазами.

- Карликовая береза в тундре и впрямь вот такая, - мама показывала ладонью высоту чуть выше своего колена. Меньше тебя.

Я поднимался на ноги, прямо посреди Тихого океана, и пытался представить себе настолько маленькое дерево.

- Она и в небо-то не тянется. Жмется к земле.

- А, почему?

Мама охватывала себя руками и за плечи, как будто мерзла.

- Прячется от ветра. Ей холодно. В тундре всем холодно.

С тех пор как я стал большим, получил водительские права и купил машину, я объехал добрых три десятка российских городов, но все еще побывал не везде, где бывала мама. Какие-то города теперь совсем в других странах. Куда-то ехать слишком далеко. Куда-то – слишком дорого.

И я до сих пор вижу карликовую березу такой, какой видела ее мама: маленькой, меньше маленького ребенка, мерзнущей, жмущейся к земле, но очень отважной. Ее не пугают ни холод, ни ветер, ни полярная ночь. Она растет, несмотря ни на что, и той толики солнца, что перепадает ей в редкие ясные дни, вполне хватает ей, чтобы быть счастливой.

***

В нашем доме поселился кульман – здоровенная доска для черчения, идеально ровная, с перемещающейся метровой линейкой.

Мама стала брать работу на дом.

Она занимала обеденный стол в зале. Устанавливала кульман. Прикрепляла на канцелярские кнопки ватман. Раскладывала карандаши и приспособления для черчения. Устанавливала лампу, удобно, чтобы светила с нужной стороны и под нужным углом. Надевала очки.

Мы с сестрой занимали зрительные места, по бокам, чтобы не мешать.

Начиналось волшебство.

Линия ложилась на бумагу за линией. Метровая линейка скользила сверху вниз и снизу вверх. Над ней порхали треугольники и уголки.

Карандаши сменяли друг друга, и мы с сестрой, как опытные зрители знали, что самые лучшие - Koh-i-Noor, но их не так просто достать, поэтому приходится пользоваться и другими. И что совершенно вроде бы одинаковые наощупь карандаши бывают твердые и мягкие, различаются они цифрами на одной из граней, и выбор зависит от того, какая линия должна получиться.

Мы твердо знали, что такое проекция, как видеть предмет в трех измерения. Узнавали, что строители обозначают размеры отсечками, а машиностроители - стрелочками. Мы учились моментально переводить миллиметры в метры и ждали, когда на чертеже появится новый размер, чтобы перевести миллиметры в метры и снова ждать.

Я любил эту атмосферу – мягкий свет от лампы, размеренные до монотонности движения мамы. Не любил только одно - смотреть, как рисуется рамка, как мама пишет в уголке в табличке пояснительные надписи, а еще терпеть не мог чертёжный шрифт.

Мне казалось кощунством тратить время на точное выведение красивых букв в ущерб главной магии - появлению в пересечении множества линий осмысленного рисунка.

Единственная надпись на чертеже, которую я уважал - это мамина подпись.

Я смотрел на аккуратно выведенную фамилию и думал, что теперь на строительной площадке каждый рабочий будет знать, кто создал этот чертеж, и они будут, так же как и я, думать, что мама – большая молодец, и как это здорово, что этот чертеж делала она, а не кто-то другой.

***

Страшное, то самое пугающее слово «сокращение», однажды все же прозвучало в нашем доме.

– Меня сократили. – мама, кажется, сказала это бабушке, когда пришла забирать нас после работы. – Я не знаю, что теперь делать.

Тогда никто не знал. Работы в городе, да и во всей стране, толком не было. Потеряв место, люди уходили продавцами на рынки, в дворники, в грузчики, в сторожа, куда угодно, лишь бы заработать хоть какие-то деньги.

Мама боялась, и мы боялись вместе с ней, но своим, детским страхом, в котором нет неизбежности, нет пугающего будущего, только вот этот момент, когда страшно, и он заканчивается, как только ты выходишь на улицу гулять к друзьям или садишься учить уроки.

Бабушка увела маму на кухню и в чем-то ее убеждала.

- Хватит! – мама вышла в зал и взяла нас за руки, вести домой. – Никогда я никого ни о чем не просила. Я и просить-то не умею. Да и кому я там нужна?

Мы жили в страхе две недели. Уходили в школу, и возвращались в него. Уходили гулять с друзьями, и возвращались в него. Засыпали, и просыпались, и с каждым днем мама становилась все мрачнее.

И вдруг.

- Я тебе говорила! – бабушка торжествовала, но была такой же ворчливой, как и обычно.

Мама сияла.

- Он сразу принял, даже ждать не пришлось. «Кого?! – говорит. – Вас сократили?!». И тут же поднимает трубку и звонит. Завтра иду устраиваться, уже с документами.

Фамилию главного архитектора города в нашей семье знали. Когда-то он был руководителем проектной группы, куда входила и мама. Слышали мы о нем только хорошее, и я даже видел его однажды, еще молодого, в том самом просторном светлом кабинете с ватманами, куда мама уходила каждое утро.

- Он такой обходительный, - мама как будто до сих чувствовала неловкость от того, как тепло принял ее бывший коллега, - на «вы» разговаривал. За стол усадил. Уверяю вас, говорит, специалист вашего уровня не пробудет без работы ни дня. Даже чаем напоил.

***

– Я проектирую вахтерки, - говорила мама с грустью про свою новую работу.

На муниципальной должности не задерживали зарплату, обеспечивали отпуском, но масштаб работ сузился до обустройства места для консьержей, которые тогда вошли в моду даже в домах далеко не самых богатых районов.

Для человека, работавшего проектировщиком в управлении, которое построило на месте маленького купеческого городка - город в несколько раз больший, город пяти легендарных «комсомольских строек», масштаб оказался несоизмеримым и даже угнетающим.

В ее душе все еще горел огонь строителя коммунизма, а на деле – бесконечные перепланировки, пристройки и перестройки, не требовавшие и десятой доли ее знаний и опыта.

- Всему городу в тот день дали выходной, - она рассказывала, как видела собственными глазами перекрытие течения Волги насыпной плотиной, - мы стояли на берегу и смотрели на бесконечную вереницу грузовых автомобилей. Сначала они сыпали в воду бетонные полутораметровые пирамидки, чтобы создать основание, чтобы грунту было, где задерживаться, потом крупный щебень, потом песок. Работа шла несколько суток, и мы видели, как сопротивляется река. Течение уносило многотонные пирамидки как деревянные щепки, но грузовик шел за грузовиком, и река постепенно сдавалась.

Ее глаза горели, когда она рассказывала, как строились электростанции, как возводились в чистом поле предприятия, и каждое называли: «самое» - самое крупное в стране, самое крупное в Европе, самое современное в мире.

И я грустил вместе с мамой, потому что помнил, как сказал главный архитектор города: «специалист вашего уровня не пробудет без работы ни дня».

Грустил ровно до того дня, пока не увидел маму за работой в одном из самых «плохих» дворов одного из самых «плохих» районов города.

Их было человек десять, деловых взрослых: в пиджаках, дорогих ботинках, с дорогими прическами - всех тех, кого обитатели этого двора, да и района тоже, днем тихо ненавидели, считали врагами, а по ночам, увидев такого в своем темном мире, кровожадно облизывались, как хищник при виде жертвы.

Деловые взрослые смотрели на маму. Мама говорила им что-то, показывая на один из домов. Ее внимательно слушали, следили за движениями ее рук и время от времени записывали, видимо, самое важное.

Мама не была одета плохо, но и не так хорошо, как деловые, и сразу было видно, кому из этой группы предстоит работать, а кому – отчитываться за работу и получать регалии и премии.

Я встал неподалёку. Дождался, когда деловые разойдутся, и подошёл на минутку — полюбопытствовать.

- В этом доме, - мама вздохнула, - живут те, кто опустился ниже всего. Они не платили коммуналку, и суд за долги отнял у них квартиры. На улицу выгнать человека у нас в государстве нельзя, и потому им выделяют жилье здесь. Не квартиры даже, просто комнаты. Это бывшее общежитие.

- А вы тут что сейчас делали? Кто все эти люди, которые тебя слушали?

- Комиссия из администрации. Полгода назад выделили деньги из бюджета, и мы привели тут все в порядок: вставили новые пластиковые окна в подъездах, поставили новую сантехнику, трубы, двери, газовые плиты.

Я окинул взглядом дом. Подъездные окна зияли голыми дырами, без рам.

- Что-то не похоже на новые окна…

Мама кивнула.

- Полгода не простояли. Все вырвали, вынесли и продали: окна, двери, плиты, трубы. Даже унитазы – все до одного.

- И как они теперь будут жить? – я и вправду не понимал. – Скоро же зима.

Мама снова вздохнула, но на этот раз не устало, а горько.

- Вот мы и приехали решать. К зиме нужны новые деньги и новый ремонт.

- И они снова все вырвут и продадут?

- Скорее всего.

- И вы снова все отремонтируете?

Мама пожала плечами.

- А, что делать? Не оставлять же все – вот так… Да и в конце концов, и эти люди должны однажды научиться жить по-людски.

Маму позвали в одну из машин и увезли на работу.

А мне показалось, хотя, возможно, я был не прав, что всем этим деловым нет дела до опустившихся людей из самого «плохого» дома самого «плохого» двора самого «плохого» района города. Потому что они все жили в «новых» районах, а мы – в этом, неподалёку, и видели опустившихся собственными глазами, каждый день.

Мама жалела их всех: наркоманов, алкоголиков, гопников – и про каждого говорила, что каждый, если ему дать шанс, еще может исправиться и научиться жить. По-людски.

***

А потом было новое сокращение, уже в муниципальной структуре, и мама точно знала, что ее «не пронесет».

- Нас там не «блатных» двое - я и Женя. – мама познакомилась там с тезкой. Они работали в одном кабинете на двоих и очень сдружились. - Остальные – жены, дочери и любовницы. Не работает вообще никто, кроме нас. Попросту не умеют. Их взяли только чай пить и зарплату получать.

В истинности маминых слов я нисколько не сомневался. В ее мире существовали только правильные, хорошие и милые люди, и сколько бы жизнь не била, она так и не научилась, и не хотела учиться видеть в окружающих плохое.

И если уж мама высказалась о ком-то нелицеприятно, значит это так и есть.

- Ко мне уже приходили. - она назвала фамилию бизнесмена, с которым ей приходилось сталкиваться по работе. - Говорит, что как только я освобожусь – он тут же возьмет меня к себе.

Все случилось ровно так, как мама и предсказала: их с тетей Женей сократили, двоих.

Не прошло и недели, как из отдела к маме пришли с заказом. Нужно было сделать чертеж, а в проектном отделе теперь это делать было некому. Пришлось заказывать у мамы, за сумму, которая на тот момент превышала ее месячный оклад.

С чертежом мама справилась за пару дней, и они приходили и заказывали снова, еще не один раз.

Новая новая работа оказалась хорошей и спокойной, но через несколько лет пришлось сменить и ее. Бизнес у бизнесмена «прогорел» из-за проворовавшегося бухгалтера, и снова маму подхватили буквально налету, на этот раз на частное предприятие в несколько производственных корпусов.

Масштабы работ снова сузились. Однажды маме пришлось даже проектировать вольер для собак.

Зато хозяин предприятия никогда не принимал решения о любых строительных работах, не посоветовавшись с ней. Мама перестала быть немым исполнителем, пусть и высокого уровня, и только от ее решения зависело, как и что будет строиться, перестраиваться, ремонтироваться, и никто не оспаривал ее решения.

Перед армией я проходил практику по специальности на этом предприятии и однажды зашел к маме в гости, в ее отдел.

Времена кульманов прошли. Мама освоила компьютер, хотя пенсия уже поджидала ее, маячила в нескольких годах впереди.

- Смотри, как тут интересно, - она показала мне, как запускает программу и работает в ней, создавая чертеж.

Движение ее были неуверенными, робкими, но она все делала без ошибок.

Дома у нас компьютера не было, я видел их только на уроках информатики да в игровых клубах, но я слышал, что люди предпенсионного возраста с огромным трудом осваивают новые технологии.

- Евгения Сергеевна, мне бы спросить.

В кабинет зашла девушка из отдела, лет около тридцати. Мама привычно ей начала объяснять, как и что правильно делать в программе. У нее разобраться получилось быстрее, чем у молодых.

- Он меня спрашивает, - мама любила рассказывать, как советуется с ней владелец завода, - сколько еще лет я хочу проработать после пенсии? Я его спрашиваю – а надо? Он говорит – надо. И я ему отвечаю, что раз надо, значит будем работать.

***

На кладбище мы ехали в автобусе, оборудованном для перевозки гроба. Я сидел на заднем сиденье и смотрел на побелевшее мамино лицо, на сложенные на груди руку, на иконку на ее груди и цветы в ее ногах.

Последние недели из-за действия лекарств она почти не говорила, только иногда стонала от боли. И вот боль прошла, и мне очень хотелось обнять маму, но теперь это совершенно потеряло смысл.

Я прощался с ней. Прощался навсегда, когда бросал положенную горсть земли в могилу.

Когда собирал ее вещи, теперь ненужные, выбрасывал пачки оставшихся недопитых таблеток, разбирал ее одежду, перекладывая из кучи в кучу и думал, что ее мне выбросить не хватит духа и пусть это сделает сестра.

Когда удалял ее номер из списка в телефоне.

Я прощался с нашими разговорами по вечерам, с семейными обедами по праздникам, с тысячерублевыми бумажками, что мама, смущаясь, совала мне на день рождения, новый год и 23 февраля. Она знала, что мне не нужно, что денег у меня в кошельке достаточно, но ей хотелось, чтобы я купил себе что-то приятное, и знал, что это приятное – от нее.

Я прощался с ее подругами, с которыми последнее время она поддерживала связь больше через меня. С соседками, осаждавшими меня вопросами о мамином здоровье.

Прощался и старался не думать о прошлом, забыть, запорошить в памяти все, даже самое хорошее, чтобы не возвращаться больше к мысли о нашей последней в поездке в автобусе и к брошенной в могилу положенной горсти земли.

Прощался долго, изо дня в день, из месяца в месяц, до тех пор, пока однажды меня не спросили: «кем для тебя была мама?» - и я, не найдя правильного ответа, был вынужден вспоминать все ранее с таким трудом забытое.

Мама научила любить. Научила бороться. Научила совершать невозможное. Работать, несмотря ни на что. Верить в людей. Радоваться мелочам. Научила быть взрослым, и для этого ей не нужно было мне ничего рассказывать и объяснять. Достаточно было делать – как она.

Мама была - примером, и я уверен, что до сих пор научился у нее еще не всему.

Поняв это, я перестал прощаться.

Я больше не говорю: «Прощай, мама».

Я говорю:

- Мама, до свиданья. До встречи в воспоминаниях.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге