Дикие пчелы
Глава первая
Закладка:
Иван Ульянович Басаргин
Дикие пчелы
Цари и раскольники
1
В деревне Сусанино давящая и липкая тишина. В небе палящее солнце, на земле зной. Улицы безлюдны, будто мор свалился на деревеньку или ворог стоит у ворот, а если кто и покажется, тот тут же спешит скрыться за тесовым забором. Пришло еще одно послание патриарха Иоасафа. Писал такие же послания бывший патриарх Никон, новый шлет, увещевает и грозит потомкам Ивана Сусанина, чтобы они, белопашенцы и свободные люди, подчинились бы собору и молились бы по новопечатным книгам, тремя персты, совершали бы обряды по новым уложениям.
Никита Минин, он же Никон… Его Амвросий Бережнов хорошо знал по давним встречам. Ведь они погодки. Жил ладно, просвещал народ русский. Потом его судьба пошла по крутой тропинке: умерли дети, он уговорил супругу постричься в монахини и сам постригся в монахи, приняв имя Никона…
В доме наставника Амвросия совет, собрались мужики-раскольники, чтобы еще раз обрешить эту беду. В послании прямо сказано, что откажись белопашенцы от новой веры, то лишат их свобод, земель и званий мужицких. Амвросий грузно ходил по Горнице, поскрипывая половицами, ровно говорил:
– В расколе виноват не один Никон, виноват и царь, и иерусалимский патриарх Паисий, коий убедил царя и покойного патриарха Иоасафа, что по всей земле молятся тремя персты. Может, и так, но на Руси все должно остаться как было. Русь одна, а чужеземных земель много… Паисий прикинулся незнающим и говорил еще Никону, что праведное моление в три перста. А ведь греки, что увели наших от язычества, молились двумя персты. Тройное перстосложение придумали проклятые римляне. Потому я говорю, что мы будем молиться двумя персты, соблюдать старые обряды. Но кто слаб духом, тех не зову. Пусть каждый за себя решит. Мы же будем уходить на Выг-реку и ставить там свой острог. Там уже поставили скит братья Денисовы – потомки князей Мещерских, образовали пустынь. Они зело грамотны, один из них учился в Киевской коллегии. Я получил от них свиток, зовут к себе всех гонимых, не приемлющих ереси.
Вздохнул, потеребил бороду, снова заговорил:
– Можно ли верить в те книги, которые правил Никон с брандохлыстом Арсентием Греком. Ведь Арсентий Грек, коего приветил у себя еще Иоасаф, поначалу был иудеем, потом католиком, магометанином, польским униатом, принял у нас христианство. Но был опознан и заточен в монастырь. Пришел Никон, выволок этого прощелыгу, дал ему стило, и он начал править книги. Властолюбие Никона нам ведомо. Счас, сказывают, он бежал из заточения и бунтует с разбойником Степкой Разиным. Но не надо думать, что раскол начался с Никона. Он начался давно, еще с новгородцев, с Максима Грека, тоже ладный блудослов, хоша не без ума человек. Одно радует, что народ не шибко тянется к этой ереси, идут к ней властные или совсем забитые. Но с нами такие мужи, как протопоп Аввакум, коий давно боролся и борется за благочестие в церквах, ибо там все провоняло вином и псиной. С нами боярыня Морозова, многие бояре и князья. Все эти люди хотят видеть Русь чище, сильнее. Никон же все взъерошил и похерил. Все. По домам и думайте. Сяду писать письмо царю…
Амвросий остался один. Домочадцы замерли по своим закуткам, боялись нарушить покой сурового заговорщика.
2
Царь Алексей Михайлович, прозванный в народе Тишайшим, пребывал в великой душевной смуте. Было с чего. Бунтовал народ, каждый день приходили поносные записки, то от протопопа Аввакума, то от Никиты Добрынина, от других людей. В каждой записке срамные слова, в каждом слове боль за свою Родину, за свой народ. Так ли уж прав Никон и Арсентий Грек, что нашли ошибки в старопечатных книгах? Аввакум в монастыре сидит за семью замками, а пишет и пишет, проклинает царя, новую веру, изрыгает грязную хулу на Никона…
Никита, прозванный врагами Пустосвятом, дважды принимавший новую веру и дважды отринувший ее, стоял перед царем. Сурово смотрел царь на попа-бунтаря, думал: «Если он принял новую веру и отринул, то, знать, в душе кипень, несогласие. Так от чего же?» Давит грудь гнев палючий. А Никита чистыми глазами смотрит на царя, нет в них страха. Он считает себя правым. Говорит царю: «Отрекись, царь, надежда наша, отрекись от новой веры, как я снова отрекся. Оставь народ пребывать в той вере, кою он привечал, жил ею многие лета. Аль вы не видите, что патриарх Никон ввел Русь в смуту великую, как и вас. Вы хотели тиши и песнопения, а вышло буйство. Кровя льются, спасу нет. – Упал на колени, протянул руки, закричал: – Народ свой спасите! Ибо ринет враг сюда, а воевать супостатов некому будет. Гоните Никона: он есть пес смердящий!» – «Пытать! Заставить снова принять новую веру! – топнул царь сафьяновым сапогом. – Сечь кнутом, пока не отринет старую!» – «Секите, великий царь, надежда наша. Секите. Но пусть ваши палачи в крови народной не захлебнутся!» – рыкнул Никита и поднял двуперстие.
Прав Аввакум, прав Никита, все правы, неможно тревожить сразу то, что уложилось веками. Но назад ходу нет. Нет и не может быть! Лопнула старая вера, как переспелый арбуз, уже не склеишь, кровяным соком залила Русь. Что делать? Еще одну подметную записку принесли, писана она раскольником-белолашенцем. Сыскать! В Даурию, куда был послан однова Аввакум. Нет, Даурией таких не сломишь, не усмиришь бунтарский дух. В сруб крамольника! Сжечь! Колесовать! Четвертовать!
А крамольник писал:
«Знавал я вас тишайшим царем, Алексей Михайлович, но с сего дня для нас вы больше не царь, а царь Ирод, а патриарх твой Никон – Иуда, что продал Русь ради корысти, славы и вознесения выше престола царского. Вы с ним одеша дьявольские венки, продали наши души анчихристу, похерили старую веру, не вняли гласу народному. Все, кто с нами, будем воевать вас во имя единой апостольской церкви. Воевать тебя, царя, и твоих ярыг! Никон обманул тебя, как старая лиса молодого зайчонка. Денно и нощно сжигал братию на площадях и торжищах. Неможно больше терпеть изгал великий над русским народом. Солнце стало красным от кровей людских. Я зову народ к старой вере, зову к топору, чтобы повергнуть вас к стопам народным.
Мы ждали, мы веровали, что вы, царь, созвав собор Московский лета 1667 года от рождения Христа, избавите нас от мучителей и кровоядцев. Не избавили, а прокляли дониконианские обряды. Никона, сорвав с него клобук и панагию, поучали, как смиренно жить ему надобно в простых монахах. Заточили, а он бежал к мятежнику Стеньке Разину, благословя его на дела ратные. Вот какого переметчика вы пригрели у себя. Новый же патриарх Иоасаф вам послушен, ако блевотная собака. А твой пес подподушный Паисий Лигарид дал народу правило, коего при Иване Грозном не было, будто любое нарушение закона есть противление царской власти. Вам правду сказал Аввакум, коего вы привезли на этот собачий собор, что все иноземные и русские патриархи, коих вы созвали на собор, от туретчины да от римлянства, только и знают, как продавать да как покупать, как баб блудить. И вы за это били его, сорок человек набросились на великого мужа и праведника. Боем хотели его наставить, только наш Аввакум и боя не боится, как не боимся того боя и мы…»
Алексей Михайлович задумался, запустил руки в бороду. Вот и монахи Соловецкого монастыря прокляли его и прислали не менее злую записку. Они писали: «Ты, царь-мучитель, загубил свой народ, с кем же царствовать будешь? Ни мудрости у тя, ни душевности, не жаль тебе люда своего. Бысть концу мира. Мы не пойдем с тобой на предательство великое и проклинаем тебя. А твои новые книги порочны и грязны. Высылай свое войско поганое: мы воевати его будем, все до единого умрем за старую веру, но не примем дьявольского учения. Шли же, трижды проклятый царь, многажды нами преданный анафеме. Шли своих трусливых ратников, мы их будем бить и резать…»
И был долгий и великий бой. Семь лет воевали царские воины Соловецкий монастырь, но не сдавался он противникам. Лишь когда нашелся христопродавец и провел царских ярыг тайным ходом, открыл ворота, тогда и победил царь. Били всех нещадно, а кто жив остался, тот был казнен, иные были разосланы по глухим монастырям.
Но пока царь обдумывал, как покорить строптивых монахов. Он-то знал стены Соловецкого монастыря, где камни с дом, высота страшенная. Не взять в лоб, не сбить монахов, у коих много пушек, пороху и разного оружия.
Царь снова взялся за чтение письма Амвросия Бережнова.
«Мы не пустим в душу ересь! Не сделаем детей своих еретиками! Уйдем все в леса и болота и будем воевать тебя, Ирода!..»
Не пугали эти слова Алексея Михайловича, но больно ранили. И правы Никон и Арсентий, что исправили в старых книгах пустословие. И совсем были бы правы, ежели бы сделали это без корысти.
«Ты не царь, а народный вражина, быть тебе в аду и гореть в геенне огненной. Кровоядец ты и прелеготай! Ушел в стан турка, нас туда же тянешь. А твои патриархи с греками и турками с одного блюда едят, ако псы голодные…»
Закладка:
Знал Самарин, что этим он внесет в сердца раскольников смуту великую. И внес.
4
Семь дней не умолкали споры на Большом соборе.
Амвросий кричал:
– Если мы будем молиться за царя и его дом, то скоро тот царь прикажет нам творить духовные дела по новым обрядам. Кто поклонится царю один раз, тот повторит такое же и вдругорядь. Не быть гаму!
– Ладно ты глаголешь, Амвросий. Праведны твои слова, – отвечали горячему раскольнику более мудрые, понимающие, – мы вона создали каку благодать, живем как у бога за пазухой, а ежели случится война, то ведь быть нам биту! Все похерится и порушится. Не токмо мы, но и дети наши сгинут, вера сгинет. А что стоит нам упомянуть в тех молитвах царя и его дом? Язык не отвалится, рука тоже. А ко всему, хоша наш царь анчихрист, но ить он дан нам от бога. Дан на муки наши, бог испытывает крепость нашу.
– Крепость? – тут же ловил на слове мудреца Амвросий. – где же та крепость, ежели вы готовы упоминать в молитвах анчихриста? Где, я спрашиваю вас? А ко всему, тот царь матерно лается, табачище жрет и другим тоже делать повелевает. За такого молиться, просить у бога здравия анчихристу, дэк это ить богоотступничество!
– Все так, но ить мы приперты к стенке, нам хода нету.
Феофил Тарабанов говорил:
– Ежели нам хода нету, ежели мы находимся в безвыходности, то у нас одна путя – это всем самосожжечься и вознестись к богу в огне, смраде и дыме.
– Дурак, давно такое от тебя слышу! Воевать надо, умирать под стрелами и пулями супостатов, а не гореть, сложа руки, – гремел Амвросий: он уже был большаком собора. – Я однова плюнул в браду Алексею Михайловичу, плюю второй раз его сыну в бритую харю. Кто он? Он почти немец, женка – немка, все строит на немецкий лад. Кто не со мной, тот враг старой вере. Я собираю войско ратное и начинаю воевать царя. Встанем у врат его и сокрушим. Всяк народ нам помощник, потому как в нужде и голоде пребывает.
– Вознестися в огне, смраде и дыме, как вознесся на небо Исус Христос! Быть концу света!
– Не бысть концу света, а бысть разумному царству людскому. Не много требует от нас царь, многое оставляет нам. Мы продолжим дела нашей пустыни, а когда встанем силой выше царя, тогда и будем воевать его. Не сжигаться надобно, а ждать, уповать на силу божью. Сожженный воин – радость врагу.
Началось великое брожение умов. Самарин, уезжая, только усмехался в свою бритую харю. Он сотворил большое дело: внес раскол в раскол – можно умыть руки, как это сделал Пилат, когда распяли Христа. Большая половина покорилась приказу царя, другие взяли в руки оружие, а третьи начали сжигать себя.
Пахло паленым мясом, горела тайга. Тысячи людей предались самосожжению. Готовил к боям свое войско ратное Амвросий. Он уже знал, что Петр I послал солдат усмирять непокорных. Говорил тем, кто падал духом:
– Не мы подняли меч на царя, царь его поднял на нас. А кто поднял меч, тот от меча и погибнет, так сказано в святом писании устами Христа. Мы отстаиваем волю народа, за свой дом надо драться до последнего издыхания. Мы разрушим этот еретический Петербурх, сбросим его трон в море. Ежели наша житуха была хлеб с маслом, то сейчас про это надо забыть. Бить супротивника в лесах, заводить его в болота и там топить.
И начались кровавые бои, вначале стычки, а потом битвы. И часто обученная бою армия Петра бросала поле брани и в страхе бежала от диких раскольников, от их неистовости бежала. У этих дикарей не было правил боя, они ватагой врывались в гущу солдат, секли топорами, колотили дубинами, стреляли из ружей, бились насмерть. Но только сила раскольников таяла, как свеча на ветру. Никонианцы уже подбирались к острогу. Но Амвросий заводил вражин в болота, уничтожал как мог. Не хотел допустить до острога, считал, что за стенами острога им не устоять.
В дозоре затаился Петр Лагутин с ватагою. Доглядчики донесли, что царских ярыг на десятки верст нет в округе. И задремал дозор, разморенный жарким солнцем. А тут навалились царские конники на рать малую и посекли всех сабельками татарскими. Лишь Петр Лагутин, богатырь былинный, не дался врагам. Он сек вражин мечом кованым, что весил пуд и еще чуть. Да и конь под ним был резв и горяч, под стать хозяину. Рубится, уходит Петр от врагов на коне, чтобы донести своим о наступлении петровских ярыг. Поскакал. Но скоро раненый конь сбился с бега, пал посреди поляны. Еще злее начали наступать на Петра никонианцы, но Петр не сдавался, хотя сам уже был много раз ранен. В голове звон, красные круги перед глазами. Не устоять! А вдали дробь барабана, идет подмога врагам. Пропал мужик.
Из леса, погоняя коней, выскочили двое. Это были Устин Бережнов, Роман Журавлев, тоже богатыри ладные. Трое против десяти. Налетели, враз разметали противника, подхватили раненого Петра и унесли его в лес. А тут и свои подоспели. И начался бой, последний бой. Амвросий, рядом его сын Устин, племянник Роман – первыми врезались в гущу солдат. И началась сеча великая. Падают, умирают русские люди, режут, колют, давят и душат друг друга лишь потому, что один молится двуперстием, а другой – трехперстием. Раскольник и никонианец, уже умирающие, продолжают добивать друг друга. Здесь раненых не будет, здесь останутся только мертвые. А мертвые срама не имут. Убит Амвросий, убит командир петровского отряда, но бой продолжался. Он затих только к ночи, когда с той и другой стороны убивать было некого. Широкое лесное поле было усеяно трупами. Кто победил? Конечно царь Петр. Он еще пришлет сюда войско, но уже некому будет против него сражаться. Вон по полю ходят десять раскольников, ищут раненых. Среди них – Устин и Роман. Здесь же ковыляет Петр Лагутин, он чуть оклемался и тоже вступил в бой.
Встретились, обнялись, извлекли мечи из ножен и поклялись на мечах на вечное побратимство: если кто в их роду родится из мужского пола в один день, одного года, то пусть будут побратимами по завету. Этот бой свершился в 1730 году, седьмого дня, месяца августа.
Вернулись живые в острог, принесли с собой страшную весть. Завопили женки и дети, но это вопение оборвала Степанида Бережнова, которая тут же встала во главе раскольников. Воительница была новгородского толка. Если кто-то говорил, что после смерти душа вознесется в рай или ад, то она на то отвечала: «Что есть царство небесное, что есть воскрешение из мертвых? Ничего того нет и не было, окромя сказок житейских. Есть человек, а человек – есть бог. А ежели умер человек, то умер. Тело все видели, а душу – никто. Умерло тело, умерла душа, а тело и душа – едины. И не возносится она в небо, а уходит в могилу с усопшим». Среди раскольников и такое могло быть, вольно мыслить никому не воспрещалось. Собрала Степанида народ и сказала:
– Воевать у нас сил нет, будем уходить в Полуношные страны. У нас есть кочи и щельи, соберемся за зиму и уйдем. А зима на носу. Ярыги же царские нас в зиму не тронут. Море мы знаем, тронем пока на Мангазею, а уж оттуда – в леса сибирские. Не перечить! Быть по сему!
Никто и не собирался перечить Степаниде, все знали ее характер, круче Амвросия будет. Феофил Тарабанов было заикнулся о самосожжении, мол, чего маять людей, вознестись… Она так цыкнула на него, что он даже присел под ее палящим взглядом. Тихо сказала:
– Хватит нам резати народ русский. Земли много, схоронимся в Сибири, что и ворон залетный не найдет. Новую пустынь поставим.
Зиму готовили посудины, смолили их, шпаклевали, отбирали скот, провиант, семена, разную разность, чтобы уйти в земли нелюдные и надолго осесть там.
И как только тронулись льды на Выг-реке, спустились на щельях и кочах в Онежскую губу, а уж оттуда – в Студеное море. Дорогу-то до Обской губы хорошо знали. Устин с Амвросием не раз туда хаживали. Да и старики тоже хаживали. А лето в Полуношных странах короткое. Едва успели добраться до Мангазеи, как подули холодные ветры, едва успели повернуть свои корабли в Обскую руку – стали реки. Зимовали у чуди узкоглазой, народа тихого, покладистого и доброго. После зимовки поднялись по Оби до устья Иртыша, еще прошли сотню верст по Иртышу и стали ставить свою крепость с башнями да с пушками. А кругом безлюдье, первозданная тишина.
Глава вторая
Таежные люди
1
Горы в этой тайге называют мягко и певуче – сопками. Сопк-и-и! Они караванисто уходят к изломанной линии горизонта, сливаются с синевой неба, теряются в облаках. Крутые, жаркие сопки. Горбатятся от старости перевалы, а с них – звонко, вприпрыжку бегут ручьи, вода в тех ручьях сочная, вкусная, пей – не напьешься. Ключи рождают речки, тоже молодые и бойкие. Эти речки могут так забуянить от затяжных дождей, что их грохот слышен за несколько перевалов. Они вырывают столетние ильмы, бархаты, вербы, катят по дну многопудовые камни, все сметают на своем пути. Норовистые речки, бешеные. А спадет вода, они тихо и ласково журчат в своих ложах, былинные сказы рассказывают, крепкий сон навевают.
А леса… Разве есть еще где-то леса прекраснее уссурийских! Здесь черная береза обнялась с белой, осинка-говорушка день и ночь шепчет о чем-то кедру. Рядом раскосматил хвою тысячелетний тис, его прикрыла стройная ель. В обнимку, дружно поднялись на сопку пихты, сползли в распадок и заполоводили его. Огромными шатрами раскинулись заросли дикого винограда, лимонника, кишмиша. Все здесь переплелось и перевилось. Но каждому хватает места на этой суровой, а вместе с тем теплой и ласковой земле.
Закладка:
А леса… Разве есть еще где-то леса прекраснее уссурийских! Здесь черная береза обнялась с белой, осинка-говорушка день и ночь шепчет о чем-то кедру. Рядом раскосматил хвою тысячелетний тис, его прикрыла стройная ель. В обнимку, дружно поднялись на сопку пихты, сползли в распадок и заполоводили его. Огромными шатрами раскинулись заросли дикого винограда, лимонника, кишмиша. Все здесь переплелось и перевилось. Но каждому хватает места на этой суровой, а вместе с тем теплой и ласковой земле.
Речки, сопки, глухие распадки, чистые поляны и марюшки, дикие скалы с причудливыми нагромождениями камней – это все тайга.
И где еще есть, как не в этой тайге, легендарный корень женьшень, тис, могильная сосна… Этот уголок земли не тронули великие оледенения, не опалили его холодным дыханием студеных ветров, обошли и оставили людям сказку.
А зверей здесь называют тайгожителями. Для них тайга – и корм, и приют. Косули любят долинки, чистые места с перелесками. Изюбры поднялись в сопки, лишь на ночь спускаются попастись. Кабаны – в кедрачах, дубняках; там же тигры, медведи, хотя последние относятся к числу бродяг и ходят по всей тайге, по всей земле. А уж разная мелочевка: белки, бурундучишки, разные птахи – так этими вообще переполнена тайга. Все поют, трезвонят, что-то рассказывают друг другу.
Люди здесь называют; себя таежными людьми. В них от тайги ласковость, доверчивость и суровость, а порой и жестокость. Здесь иначе и нельзя: только жестокостью можно остановить варнаков, тех, кто не признает таежные законы. Они не писаны, они вошли в плоть и кровь таежных людей с детства и навсегда.
И законы эти просты и человечны: не грабь, не убивай проходящего, помоги терпящему бедствие, будь он тебе друг или недруг, не бей зверя без числа, оставь в зимовье хлеб и соль, заверни в берестинку спички, дров наколи – будь человеком, а не брандохлыстом. А если завидел неладное, то накажи нарушителя по таежным законам. Здесь ведь нет урядников и приставов, нет суда присяжных, поэтому сам суди по совести, по человечности, не перегибай палку, может сломаться…
Таежный человек – прежде всего охотник, умелец на все руки. Неохотник, снулый ко всему человек погибнет а одночасье: от незнания таежных законов, от неумения добыть зверя на пропитание. Охотник, тот и зверя добудет, шкуру выделает, сошьет себе одежду и обувь, срубит зимовье, дом, починит ружье, вспашет землю и хлеб посеет. В тайге скучать некогда: то грибов надо собрать и насолить, ягодами запастись, винограду набрать, вина надавить, шишек кедровых навозить, чтобы в пересудах было что пощелкать. А тут еще хлеба, покосы, огород. Таежному человеку нельзя засыпаться до вторых петухов, с пташками надо вставать, а с последними их голосами ложиться.
Степан Бережнов побывал в этих краях, присмотрел глухую долину Уссурки и решил вести сюда братию. В марте 1879 года, в непролазное распутье, без троп, по таежной целине, продирались раскольники через крутые Михайловские перевалы, чтобы выйти к намеченному большаком месту, остановиться в устье небольшой, но бурной речки Каменки.
Пришли вшивые, косматые, оборванные. На истертых до крови плечах принесли бороны, плуги, железо, гвозди, зерно для посева и семена овощей. Картошку тоже не забыли. Не оставили позади себя дорогу, знали, что проруби ее, то по ней придут другие, может быть, и чужие люди. А вот так, по бездорожью, не всякий рискнет пройти через дебри таежные. Такое под силу только раскольникам, которые хотели укрыться за горами и лесами от худого глаза царя-антихриста, от назойливых мирских людей.
Пришли таежные люди, которым тайга – родной дом, как уральская, так и сибирская, а теперь вот эта – неведомая, Уссурийская. Без гомона и шума пришли. Ведь они беглые от царя и церкви. Со времен Алексея Михайловича беглые, со времен трижды проклятого патриарха Никона – беглые. А раз беглые, то все надо делать тайком, как это делали в Сибири, Забайкалье.
А вокруг простор, вокруг голубые мартовские сопки с рыжинкой, как косули в линьку. Стекались с них речки, образуя широкие долины, за миллионолетия подготовили пахотные земли неугомонному мужику-умельцу.
И застучали топоры, завжикали пилы; среди тайги вставала деревня Каменка, отгороженная от худого глаза столетними кедрами, тысячелетними дубами, голенастыми березками. Если в Сибири они жили за крепостными стенами, строили свои остроги, то здесь отказались от стен. Тайга будет стенами, доброе слово будет крепче стен. Так порешил Степан Бережнов, молодой проворный наставник старообрядческой общины. Запретил рубить лес в деревне, а возили его издалека.
Первый дом, даже не дом, а келью, чем-то похожую на крепостную башню, срубили старейшему учителю Михаилу Падифоровичу Бережнову, ибо у раскольников старость почиталась наравне со святостью, а заслуги перед народом – и того больше. Деду Михаиле уже сто тридцать лет стукнуло. А он еще в силе, при здравом уме. Он как только занял пахнущую смолой келью, тут же разложил свои бумаги, чтобы продолжить описание мытарств людских, оставить после себя завещание бунтовщикам-раскольникам, чтобы рассказать миру правду, что пришла с житейской мудростью. Писал, чтобы потомки не повторяли ошибок своих предков, были бы мудры, были бы покладисты. Земля мала, беготней славы не наживешь, а вот бесславие уже нажито.
Хотел бы спрятать от глаз людских деревню Степан Бережнов, но деревня – не иголка, которую можно спрятать в стоге сена. Вон, сразу за поскотиной, раскинулись пашни. Поднимали с хрипом и стоном. Гнус продыхнуть не давал. Звери стерегли каждый шаг человека.
Но молодой наставник говорил:
– Обтопчем землю – спадет гнус. Почнем охоту – отойдет зверь. Навались! Не боись! Кто сгинул, знать, так богу угодно. Поджимай, мужики! Не отставай, бабы!
Поджимали, не отставали. За пашнями раскинулись покосы. А за покосами шли дороги и робко обрывались у леса. Здесь раскольники брали лес на стройку, на дрова. Дальше прятались тайные тропы, по которым шли маньчжуры-коробейники и на которых таились хунхузы. Контрабандисты несли раскольникам все, что душа пожелает: порох, свинец, соль, мануфактуру… Плата – пушнина, тигровые шкуры, кости, ус, кабарожий пупок, панты. Денег пока не брали. Да и мало их было у раскольников. Пока сюда добрались – все растрясли, то пристава надо было ублажить, то казаков.
Наученные веками жить в дружбе с инородцами, здесь тоже всячески завязывали мир и дружбу. Были честны до мелочи. Ибо раз обмани коробейника, то об этом будут знать все торговцы и обойдут деревню, в которой живут обманщики. Раз обидь инородца, то все инородцы станут врагами. А здесь жили удэгейцы, орочоны, гольды. Раскольникам воевать с инородцами не с руки.
Не было и воровства, которое наказывалось смертью. Амбары не закрывались на пудовые замки, двери домов подпирались палками, чтобы не забрела в дом собака. Для человека же все двери были открыты, будь то хоть манза-бродяга, который забрел на русскую землю с надеждой, что он здесь может стать богатым человеком. Но только богатство то надо было обрести в поте лица. Заходили и русские бродяги – тоже искали себе жизнь потише и кусок хлеба побольше. Да чтобы без труда, будто здесь калачи растут на деревьях.
Ходили в мир теми же тайными тропами и раскольники – связь с миром держали. Забегали в города, присматривались и прислушивались. Да не всякий мог уходить в тот мир, ходили самые проверенные, самые боговерные, чтобы не смогли заменить бесовскими игрищами мирские, не сбить с пути праведного словами богохульными. Зачем бы тогда уводить в эту глухомань братию наставнику Степану Бережнову? Увел подальше от соблазна, подальше от церкви и царя.
А годы бежали, отстукивали время настенные часы, гири их каждое утро подтягивал дед Михайло. Он видел тревогу Степана Бережнова, который иногда забегал в город Владивосток. Город строился. Город рос. Видел Степан Бережнов, как закладывали Уссурийскую железную дорогу, на закладке которой был цесаревич Николай Александрович, будущий государь император. Хоть и далеко стоял Степан Бережнов от цесаревича, но хорошо разглядел его. Хмурился наставник, зло сжимал пудовые кулаки, в бессилье скрипел зубами. Знал Бережнов, что по этой дороге скоро хлынет люд, заполонит тайгу, придет и в их долину. Деревни растут как грибы и наползают в их сторону. Думал: «Хил и немощен цесаревич. Но не в нем сила, а сила в тех, кто его подпирает плечами».
Прошло двенадцать трудных лет. Но прошли они не даром. Вокруг деревни – пашни, покосы. На светлых полянках пасеки, каждая до двухсот даданов. А ведь раскольники принесли всего одну пчелосемью. От двух коров и одного бычка – многоголовое стадо. От десятка лошадей – табуны. Нет, живучи эти люди. Обжили тайгу, понастроили зимовья, понаставили ловушки-самоловы, во множестве добывают соболей, колонков, белок. Ссыпают звонкое золото в кожаные мешочки. Золото – не бумажка, не сгниет.
Закладка:
Хомин и Коваль пригнали два рыдвана. Загрузили и повезли в Ивайловку. Хомин даже помогал коню сдернуть воз с места.
Ивайловцы ошалели от счастья. К утру снова вернулись. Еще нагрузили по телеге. Теперь будут хоть рыбой сыты.
– Я скажу отцам, – не выдержал Журавушка.
– Спытай. За предательство два раза в речке обмакнем, а один раз вытащим, и быть тебе утопшим.
К берегу на лодке пристали Арсе, Бельды и Календзюга. Поздоровались и тоже начали греть руки.
– Много рыба лови! Хорошо лови, куда столько девай?
– Вона, бедолагам отдаем. Себе еще наловим, – ответил Устин.
– Хорошо делай, наша тоже буду им давай, рыба есть – помирай не буду.
– Это тебе такое хорошо говорить, Арсе, русские на одной рыбе не проживут. Им к рыбе еще и хлеб нужен.
– Все равно, – не сдавался Арсе, – буду рыба, буду живи.
– Когда позовешь на крестины, Арсе? – спросил, улыбаясь, Устин.
– Скоро позову, совсем скоро, – ответил Арсе и тоже улыбнулся. – Наша поехала.
– Вот видишь, Ромашка, все хотят помочь русским, а ты рыбу пожалел, будто она перестанет идти в нашу мордушу.
– Ладно, не гундось, раз сказали, и будя. Вона уже светает.
Среди ночи со стороны стойбища аборигенов заливисто забрехали собаки.
– Можно и передохнуть. Садись к костру, Валера, пообсохни. Застудишься. Хватит вам эту рыбу возить целый день… – Устин зашел на сходни, глянул на мордушу, есть ли рыба, и тут же подался назад, чуть со сходней не слетел. – Петьша! Петьша, сюда, все сюда, здесь водяные вместо рыбы.
Парни забежали на сходни. Петр тихо сказал:
– Это утопленники. Несите крючья, будем доставать.
Достали первого утопленника. Устин закричал:
– Батюшки, ить это баба Арсе! Гля, горлянка перерезана!
Вторым был Календзюга, третьим Бельды.
– Когда же это их успели убить? – тихо сказал Журавушка, потрясенный увиденным.
– Не скули, пади на коня и скачи в деревню, зови отцов! – приказал Устин. Он уже пришел в себя.
Скоро в деревне загудело било: Журавушка полошил народ. Застучали копыта по дороге, прискакали наставник, его братья и еще с десяток мужиков. У Степана Бережнова брови насуплены, в глазах метался огонь. Он спрыгнул с коня, бросил взгляд на трупы, затем на Шишканова, спросил:
– А этот что здесь?
– Он тоже рыбу ловит, – замялся Устин.
– Заарестовать. Увести в деревню – и в амбар.
– Но…
– Без «но», потом все рассудим. Исак Ксенофонтович, веди под ружьем. Понаехали тут разные и начали воду мутить.
Шишканова увели. Он молча повиновался.
– Погоди, тятя, – тронул за рукав отца Устин. – Шишканов ни при чем. Когда к нам подъезжали Арсе с друзьями, он был здесь. Потом этих в протоку принесло. Мы, сказать по чести, решили отдать улов этой ночи им. Хомин и Коваль уже по второму разу увезли рыбу.
– Это хорошо, что вы так решили. Праведно решили. Вы строили эту снасть, вам ей распоряжаться. Устин, стерегите утопленников, мы скачем к инородцам. На коней, мужики! Тут дело нечисто. Живо! Придут ивайловцы, то придержите их. Мы скоро обернемся.
Солнце выползло из-за сопок, в воде что-то блеснуло. Устин вышел на сходни, разделся и прыгнул в ледяную воду. Достал нож, осмотрел его, тихо сказал:
– Это Зоськи Тарабанова нож. Видно, впопыхах оставил в груди Календзюги.
Бережнов с ватагой в деревне встретил одного Арсе. Тот ходил между домами, которые помогли им строить староверы, тряс головой, что-то бормотал себе под нос. Знаком руки остановил всадников, стал рассматривать следы.
– Два люди ходи. Один шибко большой, другой шибко маленький. Его всех убивай. Сразу пятнадцать люди пропади. Все пропади, дети пропади. Собаки кричи, им давай яд. Все помирай, один Арсе живи. Зачем моя живи? – поднял заплаканные глаза на мужиков. – Вот один конь подкова теряй. Его буду ваша подкова. Его делай ваша кузнец.
– Кто же тут был? – спросил Бережнов и спрыгнул с коня.
– Его был Тарабан с сынка. Деньги наши посмотри. Какой дурака. Наша давно деньги нет. Наша деньги Вальков, Кузьма проси, наша все отдавай. Чего его буду лежи дома, пусть буду люди хорошо живи.
– Ищите утопленников по всем косам и берегам. Ежли прижмем Тарабанова, то несдобровать ему. Столько сразу человек убить! Господи, да есть ли у Тарабанова сердце-то? – гремел Бережнов.
Нашли еще труп Дункая, трех детей. Остальные, наверно, отнесла речка ниже.
– Что делать? – спросил мужиков наставник.
– Хоронить, что же больше.
– Знамо хоронить, но ведь надо дать знать властям. Дело-то вязкое, и нас в ту болотину затянет. Может, свалим все на мирских? – в раздумье проговорил наставник.
– А тогда куда же девать Арсе? Ить он точно показал на наших.
Прискакал на коне Устин, подал нож отцу, бросил:
– Нож Зоськи Тарабанова.
– Ладно, нам то уже ведомо. Дуй в обрат. Здесь три думки: убрать Арсе, своим судом судить Тарабановых или звать власти. Ежели дознаются, что это сделали наши, то нам будет туго. На нас и без того наговоров много: старообрядцы, отщепенцы, то да се, а тут еще и убивцы. Ну, что молчите?
– Надо над энтим подумать. Так, с кондачка, не откажешь, – подал голос Исак Лагутин.
– Надо все свалить на хунхузов, – твердо сказал наставник. – Беда ить нам. Оговорят на веки вечные. Тарабановых найти. Наверно, в своем зимовье укрылись. Исак Ксенофонтович, бери людей и дуй на их зимовье. Взять под стражу.
Тарабановых дома не было. Они ускакали в тайгу, теперь сидели на нарах своего зимовья, хмурые и бледные. Зоська трясся в нервном ознобе. Только и шептал:
– Тятенька, про ча мы такое исделали? Тятенька…
– Да замолчи ты, щанок! Исделали, чего же после драки кулаками размахивать? Обмишурились. Денег не нашли, нож потеряли, подкова с коня спала. Арсешку не дождались. Ить он все проследит. Таки уж у них глаза. Исчез Арсе. Ушел без винтовки, с одним ножом. Но куда?…
В деревне мертвая тишина. Даже собаки перестали брехать. А какая завоет, на нее тут же цыкнут, она и замолчит. Все ходили на цыпочках. Такого в их истории не было еще записано. Но Макар Сонин записал: «И бог глаголе: не убий. А Карп Тарабанов убил пятнадцать человек вкупе со своим змеенышем-сынком. То всеми доказуемо, но, пребывая в страхе перед властью и молвой народной, наставник восхотел сокрыть то убийство. Пусть то были инородные люди, но не без души же они. Аминь».
В молельне заперлись мужики на совет. Бережнов сказал:
– Убил инородцев Тарабанов, польстился на деньги. Что будем делать? Судить ли своей властью или отдать в руки полиции?
Снова почесали мужики затылки, а Алексей Сонин даже зло бросил:
– Не мог он заодно убить и Арсешку. Тогда был бы другой сказ. А так где искать того Арсешку? Приведет Тарабанова Лагутин, решать будем. А лучше всего отдать в руки полиции.
– И так можно, но ведь эта сволочь одним ударом ножа всех нас зарезал. И то, что помогали, что кого-то в люди выводили, все будет забыто, когда оговорят.
– Тогда тайком судить и предать смерти! Не порочить себя за-ради убийства.
– Это мы могли бы сделать три-четыре года назад, когда над нами не было властей, когда сами были властью, – ответил Бережнов.
– Шишканов, выходи, – бросил Бережнов, открыв двери амбара. – Не убежал. Нет тут вашей вины. Да прочту тебя: об этом поменьше трезвонь средь своих. Наши напали на следы хунхузов, пошли вдогон. С ними ушел Арсе.
– Дайте и мне ружье, я тоже пойду догонять хунхузов.
– Сиди уж, поначалу научись стрелять, а потом проси ружье. Лучше займись заездком. К вам еще будто приехало пять семей. Их тоже не обойди, а то знаю я вас, все к себе тянете. Не обижайся за арест-то, сам знаешь, какое дело.
– Да уж ладно.
– Бери вона Каурку и гони домой. Отпустишь – назад придет.
Бережнов распустил совет, ходил широкими шагами по молельне, думал: «Не сегодня завтра здесь будут волостной старшина, урядник, а тут такое… Предать их смерти, и будя возиться. Надо бы тогда сразу же уторскать Тарабанова, а этот щанок бы и не пикнул. Вырос и туда же. Что делать?…»
День и ночь бежал Арсе в Ольгу. Утром был уже у Баулина. Со всеми подробностями рассказал про жуткое убийство приставу. Тот задумался. Журавль сам просился в руки. Тяжко стало жить Баулину, а ведь в этом виноват и Арсе Заргулу. Он ведь тоже приходил с Тинфуром-Лагиазой в ту ночь.
– А ты зачем же ко мне пришел, ты ведь грабил меня? – спросил Баулин.
– А куда моя надо ходи? Тебе начальник, другой начальник нету.
– То так, я здесь главный начальник. «Надо скорее гнать коней за перевал, не упустить такой куш! Прижать старообрядцев, чтоб не пикнули, черпануть у них золото. Продать им Арсешку, дорого продать. А тех уже не воскресить. Этого надо убрать – и концы в воду». Эй, Куликов, поди сюда! Это Арсе Заргулу, который тебя в ту ночь оглушил, узнаешь ли?
– Обличье навроде знакомо. Что прикажете, ваше благородие?
– Так, ничего. Поедем за перевал, там что-то натворили инородцы, а может быть, староверы, Арсе с собой прихватим. Разобраться надо. Кликни Кустова, Вахромеева, Зазулю.
Закладка:
– А ты поймал? – усмехнулся Турин.
– То-то, что нет. Но поймаю. А когда поймаю, то уж не отпущу.
– Как найти ту жилу? – встрепенулся Калина.
– Очень даже просто. Землю пахать, знамо, надо, но вся сила в тайге: там зверь, там пушнина, там корень женьшень. Энто такой корень, коий стоит здесь дороже золота. Его пьют и едят от всякой хворобы. Будто старик молодеет на десятки лет. Когда все добудешь, потом надо сколотить лавочку – и живи, в ус не дуй.
Долго говорили мужики и незаметно пришли к выводу, что надо им учиться обживать таежную целину. В этом могут помочь только старожилы или староверы. Не спалось новоселам, нудливые думы одолевали. Да и кому бы спалось на новом месте с такими заботами, с трудной работой впереди? Надо строить дом, поднимать пашни, огород. Куда ни кинь – не поднятая целина. Никто ничего не приготовил.
Чуть свет поднял староста Ломакин новоселов и повел отводить им земли. Засыпаться некогда. Вышли в долину Безымянного ключа. Ломакин поднялся на вершину сопки, не спеша осмотрелся и сказал:
– Ну вот что, други. Ты, Гурин, возьмешь себе всю правую сторону ключа, ты, Козин, всю левую. Вот и робите.
– Это как же? Так, без сажени, без отмера и землю брать?
– А кто ее будет мерить? Твоя земля до самого Пятигорья, хошь – и там на камнях паши. Мне мерить вам землю недосуг. Сам меряй. Аль мало?
– Даже дюже много, – усмехнулся Гурин. – Бери часть моей земли, Калина.
– А отдашь?
– Да ты открой глаза-то. Ить здесь столько земли, что на десятерых хватит, ежли тайгу раскорчевать.
– А я возьму и раскорчую. Вот удружил, вот человек, даром что бунтовщик. По-царски делишь землю, Сидор Лукьяныч. Столько бы земли иметь дома…
– Эх, калина-ягода, – протянул Ломакин, – вижу, сорвешь ты пуп, спину надсадишь, тогда придется тебе лечиться у бабки Секлетиньи. Не вылечит – умрешь, сажень отведу – хватит по-за глаза. Ну прощевайте. Побежал. Робить надо.
Калина долго и жадно шарил глазами по своей земле. Верст на семь растянулся ключ, а до Пятигорья и все пятнадцать наберется. И в ширину версты две-три. Помещиком стал Калина, удельным князем.
Он, Калина, как одержимый начал корчевать заросли орешника, таволги, валить деревья, расчищать землю под будущие пашни. А через неделю его было не узнать: осунулся, похудел, руки в ссадинах, замочалилась сивая борода. И не только он, вся его семья от мала до велика воевала с тайгой. Все также стали черны и худы. На мучной болтушке много не напашешь. Раскорчевали до трех десятин, включая и полянки. Собрались пахать. Гурин предложил Козину собраться на пахоту общиной, семьи четыре, у кого по одному коню, пахать четверкой целину.
– Нет, я буду один поднимать целину.
И Калина начал поднимать целину. Запряг в плуг кобылицу, а в пристяжку поставил Марфу, двух старших дочек, сам взялся за плуг.
– Но-о, тронули!
Хрустнула под лемехом земля, отвалился жирный пласт. Кобылица согнулась от натуги, с храпом потянула плуг. Не жалея сил, тянули бечевки и «пристяжные». И когда кто-то падал, Калина бросал рукоять плуга, поднимал упавшую:
– Ну, передохнем. Встань-ка за плуг, а я за коня пороблю. Вспашем. Потом посеем. Сами по себе. Никому не должны.
За ключом с мужиками пахал на четверке коней Турин. И даже четыре коня с трудом тянули плуг. А Козины уже к обеду не могли стоять на ногах. Вымотала их трудная земля.
– Ну, еще чуток, а там будем отдыхать, – подбадривал своих Калина. – Еще чуток.
Но тут случилось страшное и непоправимое: кобылица вдруг мелко задрожала, подогнула ноги и упала на пахоту, забила ногами, сдохла.
Прибежали мужики, набросились на Калину:
– Коня загнал. Детей и женку в могилу гонишь. Одумайся! Что теперь будешь делать?
Калина, будто оглушенный, молчал. Присев на корточки, гладил гриву павшей кобылы, затем поднялся, взял в руки мотыгу и начал мотыжить землю, целину. Это был молчаливый ответ всем мужикам.
Калина и семья с утра до вечера рубили мотыгами пласты цепкой целины, рвали корни. Неделю, другую. Дело продвигалось медленно. Наконец все вымотались. Первой упала на парную землю Марфа, простонала:
– Нет силов, не могу боле. Все. Хошь убей, не могу! Будя! Детей угробим. Иди проси мужиков, чтобы помогли.
И Калина пошел. Ломакин огладил свою окладистую бороду, заговорил:
– Пришел, значитца. Ладно, человек ты нашенский, так и быть, вспашем, отбороним, но чтобы у меня больше не чудил. Здесь в одиночку можно только с бабой переспать. Долга испугался. Какой же долг-то? Ежли уж говорить начистоту, то тута мы все друг другу должны по самые уши. Розову я давал хлеба в долг, а он до сих пор не отдал. А с чего ему отдавать? Сами ждут не дождут лебеды. Пошли к мужикам, поклонись в ноги – и помогут.
Поклонился Калина. Старожилы подняли ему три десятины целины, разборонили крепкие комья. Калина начал сеять хлеб…
3
Совсем не по-мужицки начал жить Безродный: тайгу не корчевал, пашен не поднимал. Хотя Ломакин и ему отвел ладный кусок тайги. Он нанял мужиков, кто отпахался, чтобы они нарубили ему леса. Лес свезли на деляну. Плотники начали строить дом. Не простой крестьянский дом, а господский, в два этажа. Здесь работала вся деревня, за исключением Турина и Козиных. Первый не пошел из принципа, чтобы не помогать мироеду, так он и назвал Безродного, второй был зол на Безродного за то, что он богат, за то, что не убил тигра, тот пинок не простил. На дом из Ольги везли выдержанные и высушенные плахи, краску, гвозди, стекло. Стройка шла споро. Здешние мужики строить дома умели. Безродный как барин и топора в руки не взял, часто ходил на охоту, добывал изюбров, кабанов, кормил строителей таежным мясом, бахвалился:
– Это разве охота. Я в Сибири до сорока соболей за зиму добывал; а сорок соболей – это, по сибирским ценам, две тысячи рублей золотом. То-то. Прознал я, что здесь панты стоят бешеных денег – пятьдесят рублей фунт. С ума сойти! Ить каждый бык дасть пантов фунтов на десять. А мне добыть зверя – дело плевое, комару в ухо попаду. Вот построю хоромину, займусь наперво охотой, а потом буду ставить здесь торговое дело. Вам в помощь. Разбогатеете.
– Эх, Степан Егорыч, ты нас богачеством не смущай, – ответил на это Ломакин. – Ты знавал ли Бринера? Нет? Так вот сходи к нему, тута не так далече. Он тожить, когда ставил свои серебряные прииски, то всем обещал богачество. Теперь гля, что там делается? Рабочие его едва ноги волочат. А он гребет то серебро лопатищей. Миллионщик. У него в городе дворцы, корабли. Робил я у него год. Познал, чем едят лихо.
– И все же это хороший мужик, – шептал Розов, – держаться надо за него, заработать денег дает, не обижает едомой.
– Может, и хороший, но чую, есть в нем червоточина. Стелет мягко, как спаться будет? – сомневался старшина.
Но старшину не слушали. Безродный кормит, поит, платит за работу хорошо, чего же еще надо? Станет купцом в этом краю, знать, не будет обижать своих же сельчан. И ползать за всякой мелочью в Ольгу не придется…
И вот в середине лета среди разлапистых лип поднялся светлый дом Безродного. Не дом, а игрушка: ставни, наличники, ворота – все под краской; крыша крыта тегам, потолки расписывали богомазы из города. Нарисовали разных амурчиков со стрелами, Христа, Богородицу с младенцем на руках и разные веселые картинки.
Дом и огород обнесли высоким заплотом. Бабы добродетельному хозяину посадили картошки, овощей. А чего не посадить, если Безродный такой красавец, добряк, весельчак и обходительный. Денег за работу не жалеет.
Потом было шумное и бестолковое новоселье. Пьяные мужики лезли целоваться с Безродным. Тот смачно чмокался с мужиками, хлопал их по худым спинам, орал:
– Жить нам здесь по сту лет! Здесь все наше и все для нас, если будем скопом держаться.
– Верна, Егорыч, только скопом! – гудел Розов, заискивая перед Безродным.
– Здесь мы свое, мужицкое царство поставим! Пейте, мужики, ешьте, не брезгуйте угощением. Чем богаты, тем и рады.
Урок Ивана Пятышина ему пригодился. Он был уверен, что будет для этих мужиков благодетельным человеком, что они за-ради него бросятся в огонь и воду. На новоселье денег не жалел. Столы ломились от еды. Это был царский пир. Мужики и бабы ели не жалея животов своих. Объедались. Опивались.
Только Турин и Козин не пришли на этот пир. Звал и их Безродный. Но они отказались. Гурин сказал:
– Темнишь ты, Безродный. А вас, мужики, он покупает оптом и в розницу. Розова купил по собачьей цене, потому как он из той породы, а вас кучей. Вы еще от тех штей заблюете.
Мужики оскорбились и бросились с кулаками на Турина. Но вступился Ломакин, разбросал мужиков, не то избили бы Турина.
– Уходи, Гурин, как бы там ни было, а Безродный никого не обошел и не обходит. Чего же нам гнушаться его доброты?
– Доброты! Дорого вам обойдется та доброта. Кто куплен – тот уж лаять не будет.
4
Не захотел Терентий Маков селиться в деревне Суворово. Заложил хуторок свой прямо на отведенной земле: все рядом – быстрее дело пойдет. Такой же несговорчивый, как и Козин. Хотя суворовские мужики отговаривали: мол, зверье, бандиты – не отрывайся от людей. Но Маков стал на своем. Он наспех отрыл землянку в боку сопки, поставил навес для коней, все это обнес шатким забором и начал готовить землю под будущие пашни. Старательно корчевал с Груней кусты, деревья. Раскорчевали десятину. Опарился с суворовским мужиком и вспахал целину. Пустил коней пастись, а сам долго стоял на своей земле, на той земле, которая всю жизнь жила только в мечтах. Теперь хоть ешь, хоть на хлеб мажь. Своя земля. Домой пришел усталый, но радостный. Пусть жизнь прожита, пусть. Случись смерть – не столь страшно. Похоронят на своей земле.
Закладка:
Владыка рыкнул, поежился от боли, лег, чтобы зализать свои раны. Лег победителем, лег, как и прежде, царем.
Пес поспешил оставить это страшное место. Теперь он знал этих зверей, знал, кто царь, а кто подданный, узнал и тот запах. А те, что фыркали и взлетали, против этого мошка.
Бежал Шарик быстро и долго. Влетел под раскидистый балаган виноградника, чтобы здесь перевести дух. Но из дупла старой липы ему на спину свалился кто-то неизвестный? Уж так ли неизвестный? От него пахло почти тем же запахом, что и от владыки. Разве чуть послабее. Дикий уссурийский кот вонзил когти в спину собаки, вспушил свой грязно-серый хвостище, противно зашипел, замяукал, тремя лапами впился в кожу псу, а четвертой рвал ему уши, лоб и все норовил вырвать глаза. А в дупле пищали котята.
Пес от страха и боли, как заяц, перевернулся через голову, прокатился на спине, чтобы сбросить кота, но тот, как клещ, не отпускал его. Бросился Шарик в куст таволожки. Инстинкт самосохранения подсказал ему, что только там можно сбросить с себя врага, который оседлал спину. Так делали его предки, так делать должен и он. Морозные прутья отбросили кота в сторону. Он отряхнулся. Встал боком к убегающему псу, грозно зашипел. Серый, в темных крапинках, под цвет зимней тайги. Но как только пес скрылся за сопкой, кот метнулся в дупло: малыши звали к себе. Пришелец больше не придет к их дому. Наказан.
Долго бежал пес. Выбился из сил. Лег на снег. Но тут сбоку что-то треснуло – пес вскочил, бросился в сторону. Остановился, долго нюхал зыбкую тишину. Но ничем угрожающим не пахло. Кто-то прошуршал снегом – снова настороженность.
А тут пришла ночь. Ночь, одиночество и страх. Давила ночной тишиной тайга. Ветер утих. В Шарике снова проснулась собака, которая хотела бы услышать голос доброго хозяина. Но где он, этот хозяин? Эх, попасть бы в деревню, лечь в свою конуру и спокойно закрыть глаза. Уснуть без тревог и волнений.
Пес все чаще и чаще стал поворачивать голову назад. К Федьке бы, лизнуть его теплые руки…
Старые, опытные собаки уходят домой прямой дорогой, потому что они хорошо знают тайгу, таежные тропы. Но Шарик еще новичок в этой тайге – от страха бы спастись, не до познания пока. Он может вернуться домой только своим следом. Но на его следах столько опасностей! Наверно, его стережет кот или тигр, или поджидают волки.
Пес заметался, сбежал в распадок, кинулся вверх по ключу. Вскарабкался на крутую сопку, сел на ее вершине и завыл.
– Ив-ии-ив воуууууу! – стал звать далекого друга.
– У-у-у-у-у, – прогудела тайга, отозвалось разбуженное эхо.
Пес взъерошил шерсть на загривке, попятился от эха. Но бежать уже не мог. Лапы стали тяжелыми, спина прогнулась от усталости. Слабо тявкнул и смолк. Над головой висел бисер холодных звезд. Луна забралась в крону косматого кедра, грелась в его хвое. И пересилив страх, пес снова протяжно завыл. И уже не мольба, не стон были в его вое, а злоба и отчаяние. Злоба на весь мир, который так страшен и зыбок, на все, что его окружало. В отчаянии он готов был схватиться на этой сопке с любым – пусть идут. Он найдет еще силы, чтобы драться, драться и победить.
Из-под горы отозвался одинокий волк. В такое время и одинокий? Значит, он либо болен, либо глубокий старик, поэтому и не пошел за брачной волчицей. Сильные и молодые отогнали. Отступил, чтобы остаться жить хоть один день, одну ночь. И пес услышал в его голосе слабость, даже страх. Волк тоже у кого-то просил защиты. Роли менялись. В сильном, хоть и усталом псе просыпался кровожадный волк. Волк, которому ничего не стоит съесть своего собрата.
Пес ответил угрожающим воем. Ждал ответа. Но его не было. Враг не ответил на вызов. Провыл еще раз, в ответ – молчание. Волк струсил, по голосу узнал о силе соперника и поспешил уйти от него. Такова судьба слабых зверей в тайге. Они рады довольствоваться малым, лишь бы жить. И повыть на луну во весь голос нельзя – убьют. Лучше убежать на своих ногах, чем оказаться у сильного в желудке.
Пес сбежал с сопки и затрусил по распадку, все больше забирая в сторону реки Щербаковки. Он враз преобразился. Откуда взялась смелость, сила? Нет, не пугали его больше шорохи и треск чащи, он сам шел на них. Конечно, не очертя голову. Осторожно, по-волчьи. Впереди промелькнули три зверька. Гибкие, верткие, они разом зашипели на собаку, зафыркали. Пес рванулся с места, выбросив вперед комья снега. Смерчем налетел на растерянных харз-куниц. Они только что задавили маленькую кабарожку и теперь пировали. А имеет ли право слабый пировать на глазах сильного? Нет. Пес враз разметал хищниц, на ходу поймал замешкавшуюся харзу; предсмертный зевок – и харза задохнулась в пасти пса. Он швырнул вонючую на снег, где она подергалась и замерла. Бросился к растерзанной кабарожке, впился зубами в парное мясо и жадно, с рычанием начал есть. Наконец-то и он насытился. Две харзы пошипели на пса, но скоро ушли от опасного врага по вершинам деревьев.
Кабаргу Шарик съел в один присест, тем более что от нее осталось не больше половины. Ведь кабарожка и пуда не потянет. После суточного голода такому большому псу половины маленького оленя не хватило. Передохнул он и лениво взялся за харзу. Десяток раз жамкнул, разорвал и проглотил вместе с костями. Волчья привычка: поменьше жевать, побыстрее спрятать добычу в желудок, не то вырвут из зубов собратья. Да и харзы, когда поедают добытое сообща, также спешат насытиться побыстрее. Шипят, дерутся, рвут друг у друга из зубов куски мяса – в такой колготне могут съесть мяса в два раза больше своего веса. А потом расползутся по дуплам и будут дремать двое суток подряд. Зверь всегда наедается впрок.
Вот и пес после обильной еды разрыл под липой снег, свернулся калачиком и сладко задремал. Но спал чутко, настороженно, по-звериному. Видел собачьи сны в коротком забытьи: он то убегал от кого-то, поэтому лапы его дергались во сне, то злобно рычал, наверное, видел ненавистного хозяина, то тихо поскуливал, словно ласкался к кому-то.
Проснулся оттого, что кто-то настойчиво стучал по дереву. Пес рыкнул, вскинул темные глаза с желтыми обводами на вершину дерева, увидел дятла. Вскочил. Дятел испуганно присел на хвост, оттолкнулся лапками и взлетел, предупредил тайгу об опасности: трык! трык! трык!
Пушистая белочка спрыгнула с дерева, поднялась на задние лапки, быстро поводила головой по сторонам, но не заметила ничего опасного – знать, наврал дятел – и поскакала по снегу в поисках корма. Орешки есть в складках желтокорых и черных берез, туда их прячут дятлы про запас. Но пока надо искать шишки. Быстро заработала лапками, разметала снег по сторонам, выхватила целехонькую шишку, парную, как баба булку из печи. Взяла в лапки и быстро начала доставать ядреные орешки острыми зубами. Вкуснота! Хорошо! Даже глаза от удовольствия закрываются. Вот белка постучала зубом по следующему ореху: гудит как пустая бочка – не стоит зря время тратить, надо брать орех с зерном.
Пес пристально следил из-за дерева за пушистым комочком. Прицеливался, чтобы взять его половчее. Припал на лапы, уши прижал, затаился. А белочка знай себе спокойно занимается своим делом. Пес не выдержал и пополз на животе. Прогудел кедр, загомонили деревья от ветра. Упала серебряная пыль на шубку белочки. Зверюшка чуть затревожилась, подняла голову: тайга зря не гудит. Встретилась глазами со страшным зверем, черным, огромным. «Гур-гур-гур!» – испуганно закричала и метнулась на кедр. Шишку псу оставила. Жалко было оставлять, там так еще много вкусных орешков. Но жизнь дороже.
Пес подбежал к шишке, нюхнул: пахло смолой и белкой, а что толку!
– Цок-цок-цок! Гур-гур-гур! – начала бранить с дерева пса белочка: мол, не дал поесть, нечестно отбирать чужую добычу, это моя шишка. Пес тявкнул. Настоящий волк не станет голос подавать неведомо кому. Себя раскрывать. Но что делать, привычка собачья не забыта – облаивать каждого, кого не можешь достать зубами. Должен бы прийти охотник и добыть найденное псом. Но где он?
По ловушкам шел Устин. Он услышал лай собаки и насторожился. Откуда здесь собака? У них их нет. Не берут. Боятся, не попали бы в ловушки или капканы. Устин поднялся на взлобок, остановился, убрал сосульки с усов. Лай слышался далеко. Знать, кто-то из охотников зашел в их угодья. Пусть себе ходит, только бы не стал варначить и вытаскивать из ловушек колонков. За это можно свободно получить пулю в спину. Таков закон тайги. Идешь по чужому путику, нашел в ловушке убитого колонка или соболя, вытащи, ловушку насторожи, а добычу повесь в развилку куста, так, чтобы охотник сразу увидел трофей. Постоял Устин, подумал и пошел от лая в свое зимовье. Здесь уже собрались Арсе, Журавушка и Петр.
Устин рассказал, что слышал лай.
– Похоже, собака лаяла на белку. С ленцой, без азарта.
– Белки мало, только и можно взять с собаками, – проговорил Журавушка. – Что добыл?
– Двух соболей взял капканами. А вы?
– Да тожить хорошо, по соболю и три колонка.
Закладка:
– Макар, милый, не отдавай деньги голытьбе! Лучше мне отдай. Молиться за тебя буду денно и нощно!
Тошно и противно было Макару такое видеть и слышать. Сам гордый, никогда и ни перед кем не склонял головы, а тут увидел человека-червя. Ведь Хомин уже стал первым мужиком в долине, собирался строить паровую мельницу, был слух, что в следующий срок его изберут волостным старостой. Что есть силы пнул Макар Хомина в бороду, закричал:
– Прочь! Я тебе говорил, чтобыть ты ко мне больше не ходил. Злохристовец, с людей три шкуры дерешь, плохо кормишь, скаредничаешь. Уходи! Наши дороги на росстань пошли!
И скрутился клубок, все смешалось и перевилось. Кузиха на каждом перекрестке рассказывала о дьявольских похождениях Макара, о том, как запродал душу Хомин. Хотя Кузиха с Хоминым объединились, даже стали дружны, но когда не было рядом Хомина, оговаривала и его.
– Во, во видели, он ить опять роздал деньги беднякам, души их покупает. Здря кто же будет давать деньги? А? То-то!..
Но как бы там ни было, бедняки брали деньги у Макара, не отказывались от его помощи. Пришел на помощь Макар и Шишканову.
– Твою-то душу не надо покупать, Валерий, но вижу, что дела у тя худы. Пала корова, чем детвору будешь кормить? Прими уж от чиста сердца? А?
– Как-то сумно брать деньги от друга, возьму, но только взаймы.
– Знамо, взаймы, а то как же? Будешь богат – отдашь, нет – на том свете горячими угольками рассчитаемся, ты мне совок подсыплешь для сугрева, ежели быть нам обоим в аду.
Купил Шишканов коня и корову. Жить стало легче. Кузиха тут же записала Шишканова в помощники дьяволу: его душа, мол, давно запродана, теперь уж до конца продал.
7
Текли годы над тайгой. Кто уже стал богатым, хотел быть еще богаче. Хомин стал первым богачом в долине: построил паровую мельницу в Ивайловке, крупорушку, вершил дела большие и малые. Рвался к власти, но бедные прокатили его на выборах, да и богачи не особенно жаловали этого мужика. На второй срок остался Степан Алексеевич Бережнов. Бедняки все как один голосовали за Бережнова. Да и как не проголосуешь, когда Бережнову все были должны: кто мешок пшеницы, кто десятку. А сверх того перед выборами Бережнов не поскупился на спиртное. Возил по деревням четвертями спирт, бочками медовуху. А Хомин хотел на дурняка вылезти в волостные, ни спирта не поставил, ни с народом не поговорил, думал, что без него волость и дня не проживет. А она жила. Посчитал Хомин себя обиженным и обойденным. Еще злее хапал, богател, рвался в первые мужики не только в Ивайловке, но и в крае, чтобы о нем заговорили, попросили бы сами стать волостным. Загорелось ему обогнать купца Безродного. До Бринеров и Чуркиных ему далеко, а вот Безродного он обгонит.
Но тут как гром средь ясного неба в газете «Русское слово» была напечатана статья о хуторянине Андрее Андреевиче Силове. Будто у него нет только птичьего молока. Первый мужик в крае, который весьма разумно ведет хозяйство.
– Ат черт! – выругался Хомин. – Обошли!
Безродный же предложил ему выгодный извоз. Заложил он в сани двадцать битюгов, «сбегал в Спасск», взял безродновские товары и погнал коней за перевал, чтобы из Божьего Поля съездить к Силову, посмотреть на его образцовое хозяйство, как писала газета.
Силов радушно принял ивайловского богатея. И чего только здесь не увидел Хомин! Господи! Дома кирпичные, конюшни тоже, коровники по немецкому типу построены, пол каменный, каждая корова стоит в стойле, на шею наброшена цепь. Чистота, чище, чем было раньше у Хомина в его доме-развалюхе. Десять телег и все на железном ходу. Двадцать кожаных седел. Жатки-сноповязалки и самосброски. Сенокосилки. Конные грабли. Окучники. Французская мельница. Кузница, а при ней четыре кузнеца. Хомин ходил по этому царству несбыточных мечтаний. Что его паровая мельница? Пшик. Французская куда больше мелет. Правду писали. Сорок работников. Боже, как такую ораву прокормить? Для работников отдельный дом. Все здесь в лад, все в порядке. Спросил:
– Как к тебе такое привалило?
– Через молитвы. Бог услышал мои молитвы и послал мне хутор.
– Да не шуткуй, о деле спрашиваю. Я ить тожить первый богач в своей долине.
– А чо у тя за богатство-то?
Хомин перечислил своих коней, коров, мельницу, жатку, сто десятин пашни, то да се. О деньгах промолчал. Силов усмехнулся, ответил:
– Робить надо и думать. Не все можно брать на пуп. Но богач ты еще плевый, у нас в долине, почитай, каждый так живет, как ты, – соврал Силов. – Хошь дам тебе в кредит сто тышш ассигнациями, но ты подпишешь все документы, что ежели что, то я забираю у тя все твое богатство. А нет, могу счас же купить.
– Нет. Евтих Хомин не таковский, чтобыть у кого-то плестить в хвосте, – хмуро проворчал. – Обгоню тебя. – Подумал: «М-да, сто тышш – эк куда хватил. Знать, есть деньга. И я, и другие богачи против Силова были не больше как букашки. Даже Безродный и тот никто против Силова. Так, купец-неудачник, не больше». Сник. Прищурил бурые глаза, налилось лицо кровью, будто его ударили по щеке. Тихо выдавил: – Мы еще посмотрим что и как. Прощевай!
Не знал Хомин, что Силов не так уж богат, как это представил. Его хутор только для блезира числился за Силовым Андреем Андреевичем, на самом же деле имуществом его владело акционерное общество «Крупенской и Ко». Но деньги у Силова водились. Федор, мудрый и неутомимый сын, как птаха, нес в его карман золото. Он открыл для акционерного общества несколько крупных месторождений, как Довгалевское, Монастырское, Щербаковское, Кисинское, десятки рудных точек. Дал отцу, который был хозяином всех открытых месторождений, сто тысяч рублей. Их Андрей Андреевич положил в банк. Сгодятся на черный день. Пока денег хватало на мелкие расходы, большие же покрывало общество. Все сыны Силова, даже невестки были на окладе этого общества. Федору, как заглавному рудознатцу, Ванин платил ежемесячно по пятьсот рублей серебром, обеспечил конем, винтовкой, лапотиной, обувью, кормежкой за счет общества. Человек себя и семью обеспечил. А деньги, большие деньги, пусть полежат, пусть растут проценты. Мало ли что.
Андрей Андреевич давно перестал кланяться родным и друзьям первым. Пусть они ему кланяются, потом и он чуть кивнет либо буркнет в ответ два слова. Поделом. Раньше не хотели замечать, теперь кланяйтесь.
Богатело и акционерное общество с перепродажи месторождений. Черемшанское месторождение, которое бельмом в глазу сидело у Бринера, продали ему за полмиллиона рублей. Позже Бринер понял, что его надули, потому что руда оказалась труднообогатимой, и перепродал Черемшанское купцу Пьянкову. Тот брал только олово и серебро. Остальное шло в отвалы. И другие месторождения готовили на продажу, но надеялись при помощи Федора Силова найти что-то сверхбогатое, тогда можно будет ставить рудник. Но пока такого месторождения не находилось.
Хомин погонял коня, спешил в свою деревню. Он думал, что его спасение в Макаре. Не может того быть, чтобы Макар жил без денег. Должны быть у него деньги, и немалые. Он отдает беднякам так, мелочевку. Есть у него кубышка. Надо будет припугнуть и вырвать эту кубышку. Какого человека зазря потерял!
Завернул на пасеку к Булавину. Его встретил Буран.
Пес заматерел за эти годы. Один брал двух-трех годовалых кабанов, крупных изюбров. Видели охотники его работу. Гонится, например, за изюбром, догонит, схватит его за бок и что есть силы затормозит лапищами. Изюбр осаживается, но пес тут же отпускает его – тот тычется мордой в землю. Буран прыгает на спину зверю, стискивает мощные челюсти на шее. Истошный крик, последний крик, потом наступает тишина.
А кабанов брал и того проще. Догонит, одним ударом клыков перехватит сухожилия на задних ногах – все, зверь обезножел. Потом вымотает его, задавит, будто это не пятипудовый кабан, а зайчишка.
Охотники, даже бывалые, – казалось, не должно им быть такое в новинку, – впадали в суеверный страх. Говорили: «Такое только под силу дьяволу, простой собаке не совладать…»
И конечно, Кузиха тут как тут, подливала масла в огонь, раздувала кадило:
– Пес-дьявол, Макар-душепродавец. Вчерась мой Кузя видел, как дьявол задавил прегромадного медведя. Что ни говорите, а это черт, а не пес. Кто видывал аль слыхивал, чтобыть собака давила медведя?
Кто? Конечно же никто. А Буран задавил всего лишь пестунка. Кузе показалось, что то был прегромадный медведь.
– Ну и сволочь ты, Кузиха! – порой не удерживался какой-нибудь мужик. – Дьяволица даже! Что ты пристала к Макару? Макар – самый правильный человек. Будь таких в миру побольше, то жизнь была бы другой. Может, и другие бы подобрели. Хомина вывел в люди – стал врагом, тебя за дело отхлестал – превратил тебя в дьяволицу. Погоди, он грозился тебя превратить в букашку, которую словит и бросит как наживку гольянам. Боюсь, что такую тощую и гольяны-то есть не будут. Цыц, паскуда!
– Мы своими горбами все нажили! Сам ты паскуда! – орала Кузиха.
Закладка:
Приход человека насторожил Черного Дьявола. Он добыл на тропе горала, не понес его в логово, а наелся на месте, остатки мяса зарыл в снег. И спать не пошел в свою нору, а остался дремать в еловом распадке. Утром человек приехал к подножию горы на коне, оставил коня в ключе, сам же пошел в крутяк, позвякивая капканами.
Дьяволу были хорошо знакомы эти штучки. Он первый раз попал мордой в капкан, когда потянулся за приманкой, второй раз, еще при жизни Макара, попал лапой. Хорошо, капкан оказался колоночьим, был бы волчьим, то оторвал бы лапу. После этого случая с капканом Дьявол обходил стороной железные ловушки.
Он понял, для чего несет капканы человек, напружинился и крался за охотником. Один раз через дубняки забежал вперед, и, когда человек проходил мимо скалы, где затаился Дьявол, пес едва не прыгнул ему на спину, но удержался от прыжка.
Гурин, обливаясь потом, сопя, шел в гору. Первый капкан он поставил у самого входа в логово, второй замаскировал на тропе, третий засыпал листвой у брошенной давленины. Уверенный в том, что неизвестный зверь обязательно попадет в его ловушки, спокойно пошел к коню.
Черный Дьявол осторожно обнюхал железные ловушки: от капканов шел тонкий запах пихтовой коры, смолы, хвои – значит человек вываривал капканы в пихтовом отваре. Дьяволу это было знакомо: его друг Макар тоже вываривал капканы то в пихтовой коре, то в ольховой, то в валерьяновом корне, чтобы отбить запах железа и человека.
Дьявол обошел все капканы, снова вернулся к первому, который был поставлен под дубком. Загребая задними лапами листву, снег, щебенку, он начал забрасывать ловушку. И вот раздался сильный щелчок, капкан сработал, сжал свои страшные челюсти. Второй стоял на тропе, с этим вышло еще проще: засыпая капкан снегом, Черный Дьявол швырнул лапами камень, который ударился об язычок, и капкан замкнулся. С последним, что стоял у логова, Дьявол долго возился, греб на него снег, глину, но капкан продолжал стоять настороже. Пес в недоумении обошел железную ловушку, решил, что она не опасна для него, и наступил лапой на кучу снега и глины. Капкан подпрыгнул, щелкнул, разбросав снег и мусор. Дьявол отпрянул назад, поднялся на дыбы, но страшные дуги капкана успели прихватить средний коготь. Дьявол метнулся влево, вправо, но тут же притих. Пойман. Вырваться не сможет…
Вернулся Безродный из Спасска. Сказал, что на ярмарке жулье ранило ему руку, валялся в госпитале, потому и приехал без товаров. Решил послать приказчиков.
Груня шагнула к Безродному и в упор бросила:
– Врешь ты все! Это ты убил отца! Ты для блезиру разорил его хутор.
– Какого отца? Ты что, Груня?
– Вчера ночью грабители напали на хутор. Убили отца, его приживалку, перерыли все в амбаре, в омшанике, дома. Что-то искали.
– Так при чем здесь я?
– А при том, что тебе отец уже стал помехой. Тайн много носит он в себе.
– Господи, да если и есть тайны, то они в нем, и их из него клещами не вырвешь. Он предан мне как собака. Почему же ты дома?
– Не могу смотреть на убитого отца. Изуродовали – не узнать. Над бабой его изгалялись. Бандиты, убийцы! Все вы христопродавцы! – истерично закричала Груня.
– Окстись! Эй, Пантелей, запрягай коней, поедем в Суворово, – крикнул Безродный работнику. – Значит, искали золото. Так ничего не взяли? Нет. Ну тогда думали, что мое золото хранится у Макова. Сгинул старик, а зря. То я и смотрю, что в деревне почти пусто.
– Все уехали на похороны. Там пристав Баулин, уездный. Строят из себя блюстителей порядка, а по глазам видно, что все они воры, – сказала Груня.
– Да… Кто же мог его убить-то?
– Но если не ты, то твои дружки. Ведь они только могли знать, где ты прячешь золото. Поехали, посмотришь на работу своих дружков.
На хуторе Макова – скорбная тишина. Терентий Маков был уже обряжен, обряжена и его приживалка. Два гроба стояли посредине горницы. Безродный приоткрыл лицо Терентия – не узнать. Были отрезаны нос, уши, выколоты глаза. Он, прищурясь, посмотрел строгим взглядом на Баулина, но тот не отвел глаз: мол, я тут ни при чем.
– А я знаю, кто убил моего тестя. Его убили бунтовщики. И зачинщиком был Турин. Под арест его надо взять.
– А меня и брать нечего, я здесь, – вышел вперед Гурин. – Но только вам не удастся сделать со мной то же, что сделали с Шишкановым и Ковалем каменские староверы.
– Взять, в амбар его! – рыкнул Баулин.
– Зачем же, там холодно, могу замерзнуть. Вот похороним мученика, тогда я ваш, – усмехнулся Гурин. – Бежать мне некуда. От себя не убежишь.
– Не трожьте, похороним, тогда и разбирайтесь, – зашумели со стороны. – Сами уторскали, а хотите свалить на других.
– Пополитов из Кавалерова видел здесь казаков. Могли и они. Все они на руку нечисты.
– Да и сам Терентий, царство ему небесное, был мерзавец добрый – чтой-то не поделили.
– У Гурина есть доказательства, что он в тот день ходил ставить капканы в Пятигорье. Потому не мог бы поспеть сюда и туда.
– Ваше благородие, не след бы затевать шумишку-то. Ить и верно, тута проезжали ваши казачки, могли и пошалить. Потому не подходите к этому делу с кондачка. Степан Егорыч зряшно валит на Гурина, валит он потому, что Гурин не идет к нему на поклон. Дело, значит, личное у них. Вам надо быть мудрее, – степенно заговорил староста Ломакин.
– Ладно, возьмем в Ольгу, там и рассудим, – хмуро согласился Баулин…
– Казаков-то видели и у нас, и в Кавалерове, потом они пошли в Суворово. Так что разберитесь.
– На казаков вы не валите. Это государевы люди.
– Знамо, что государевы, но ить и там всякие могут быть.
Баулин понимал шаткость своих позиций, поэтому не тронул Гурина. Хотя после похорон невинно убиенных он забрал Гурина в Ольгу, продержал две недели и отпустил. Все сходилось к тому, что Макова и его приживалку убили казаки. Теперь уже не Гурина надо было судить, а казаков. А это значит, судить и Баулина. Надо было спасать честь мундира. И спасли, все свалили на неизвестных бандитов. Искали-де их в Суворово, Кавалерово, Божьем Поле. Искали те, кто убил этих невинных. Искали то, что не теряли…
Черный Дьявол сидел в капкане. Пришла ночь. Чуткие уши ловили вздохи ночи, легкий шепоток ветра, чьи-то скрадывающие шаги. Пес был настороже. Болела лапа, но Дьявол ни разу не заскулил. Он почти никогда не скулил от боли. Потом он перестал ощущать боль: зажатый в капкане коготь отмерзал. Дьявол начал грызть его. Было больно, но в этом он видел свое спасение. Рванул лапу, грохнула цепь, за которую был привязан капкан, и пес оказался на свободе. Отпрыгнул на трех лапах от ловушки, утробно зарычал. Постоял с минуту у логова и поковылял по лезвию Пятигорья.
Шел долго, пока в одной из скал не наткнулся на пещерку. Вполз туда, чтобы спрятаться от ветра и стужи. Лапа опухла и сильно болела. Пролежал почти неделю, зализывая лапу. Пес ослабел от голода и боли. И когда смог приступать на лапу, вышел на охоту. Скоро наткнулся на табун кабанов, отбил поросенка. Задавил его и почти всего съел. Снова ушел в пещерку…
Гурин вернулся из Ольги и чуть свет выехал на капканы. Быстро осмотрел их, в одном увидел коготь, огляделся, проговорил:
– Что за чертовщина, капканы спущены… А когтище-то какой! Батюшки! Кто же это был? Как он вырвался, как спустил капканы?
Гурину стало не по себе. Он сдернул с плеча берданку, осмотрелся, но ничего подозрительного не увидел, снял капканы, заспешил под гору. Вскочил на коня и пустил его галопом в деревню. В деревне рассказал о таинственном звере, который спустил два капкана, а в третьем оставил только коготь. Но охотники к этому отнеслись как к обычной байке. Каждый день рождались небылицы и тут же умирали, вроде той, что Федька Козин поймал медведя и сунул ему руку в пасть, добрался до гузла и вывернул медведя…
Наступила темная ветреная ночь. Один за другим тухли в окнах красноватые от ламп и лучин огоньки. Выплыл рогатый месяц, но его тут же запуржила метель, захороводила. Чья-то калитка, которую забыл закрыть хозяин, хлопала по ветру, на крыше гремела дранка. Все это было так знакомо Черному Дьяволу. Он лежал на пригорке, слушал торопливый говор тайги, деревенские звуки. Может быть, ему вспомнился Макар, Ивайловка, где он когда-то был своим. Густой вой метнулся по ветру, навис над деревней. Взбрехнули собаки, подались было на вой, но тут же поджали хвосты и поспешили спрятаться в конуру или под крыльцо. Затихли. Язык воющего был грозен.
Черный Дьявол пошел по следу того, кто ему сделал так больно. Вошел в деревню. След оборвался у добротно срубленного дома. За домом высился амбар, недавно построенный сарай для коров, а рядом стояла полуразвалившаяся овчарня. Это был первый дом, который срубил Гурин, приехав в Божье Поле. Пес обошел сарай, подался к овчарне. Его ноздрей коснулся запах парных овец. У овчарни была соломенная крыша, маленькое оконце, которое заткнул хозяин пучком сена, хлипкая и щелястая дверь. Овцы в псе почуяли волка, тревожно заблеяли, прыснули в угол. Дьявол выгреб сено из оконца и запрыгнул в овчарню. Овцы с истошным криком бросились к выходу, вышибли дверь и рванулись в огород. Дьявол догнал овцу, ударом своих острых клыков перехватил ей горло, бросился на другую, третью и давил, давил, зло давил. Овцы вязли в глубоком снегу, блеяли, звали на помощь. Но их крика за стоном ветра никто не слышал, а собаки не смели подать голоса.
Закладка:
– Погоди, погоди, да ты ошалел! – возмутился Рачкин.
– Поздно теперича кричать о крамоле. Ты заодно со мной. Счас я буду стягивать сюда своих братьев и сестер, большевики сделают заварушку, а мы под шумок с помощью кое-кого и оттяпаем этот кусочек земли и поставим свою староверию. Внял?
– Эк, куда тебя хватило.
– Куда надо. Пей. Но помни, что ежели хоть одно слово вырвется из твоего рта – смерть! Везде и всюду трынди, что Бережнов верный слуга царя и отечества. Пей! – уже по-царски приказал Бережнов Рачкину. – Пей, в новом государстве я сделаю тебя виночерпием. Верить тебе можно.
Пил Рачкин, а на душе холодок, под сердцем страх.
В деревне гнетущая тишина. У каждого на душе камень. Своего убили как-никак, хоть и вражина, кровоядец.
Исак Ксенофонтович Лагутин, словно бы оправдываясь, говорил:
– Тарабанов стал похож на медведя-людоеда. Таких медведей надо сразу убивать. Им нет места на земле. Ты, Журавушка, не нудись, пал жребий на тебя, знать, судьба. Не от беса то, а от бога. Праведно убили.
– Но бывает и от беса, – заговорил Алексей Сонин. Он тоже стрелял в Тарабанова.
Пришла ночь, хмарная, ветреная. А с ночью сны. Роман, как наяву, видел жуткую картину расстрела. Карп Тарабанов молил своих, ползал на коленях, на животе, клялся, божился, землю ел, что больше никого не тронет. Журавушка, как и все, кому выпал жребий стрелять в убийцу, медленно поднимал винтовку, жал на спуск, но выстрела не было. Тарабанов, косматый, глаза вылезли из орбит, все полз и полз к нему. Орал: «Не стреляйте! Все деньги, что нажил грабежом, отдам братии! Ослобоните!» «Бог тебя ослобонит», – крестил Тарабанова Журавушка и все давил и давил на спусковой крючок. Вроде как и не было выстрела, но Тарабанов упал, тридцать пуль изрешетили его грудь, со спины летели тряпки, будто Тарабанов был набит тряпками. На мужа бросилась Тарабаниха: он застрял в могиле, и она пинала его, толкала в могилу.
Устин открыл глаза. Ровный свет семилинейной лампы освещал лазарет. Круто повернул голову, резкая боль враз затмила глаза. Лежал, старался не двигаться. Боль прошла. Услышал шепот:
– Устин, спаситель мой, ты шибко не двигайся. У тебя ранена голова.
Медленно повернулся на шепот, увидел женщину с глазами испуганной косули, она высоко сидела на подушках.
– Ты кто? Но ведь мы видели парня, а ты…
– Видели парня, а оказалась баба. Откуда? Я жена Безродного. Знавали ли такого?
Устин резко дернулся, что-то крикнул и тут же потерял сознание. Очнулся от того, что кто-то смачивал его губы водой. Увидел Груню, хотел оттолкнуть ее от себя, но был слаб, и руки ему не повиновались, прошипел:
– Уйди от меня, кровоядица! Убийцы! Будьте вы прокляты!
– Ты погоди ругать меня. Убийцей был Безродный, а не я.
– Все вы одного поля ягода.
– Тихо, баба Катя идет, попрыгаю на свою койку.
Баба Катя тронула рукой горячий лоб Устина, поправила одеяло на Груне, сотворила молитву, прошептала:
– Эх-хе, все в этой жизни перепуталось. Безродный убивал людей, а бабу Безродного стрелял Тарабанов. Отстрелялся, брандахлыст. Кипеть ему в смоле, гореть в геенне огненной. Ничего, эти дней через пяток засмеются. Аминь.
Ушла, позевывая, спать.
– Зря ты клянешь меня, – снова подсела к Устину Груня. – Баба Катя много рассказывала о тебе. И у тебя не сладка жизнь, как была не сладкой и у меня.
– Где Безродный?
– Сгинул в тайге. Федька Козин намекал, что его придушил Черный Дьявол. Знал ли таких?
– Знаю и Федора, знаю и Черного Дьявола тож. Безродный убил Макара Булавина, а пес жил у него. Потом пес ушел в тайгу.
Груня долго рассказывала про свою тяжкую жизнь, но ее рассказ прервала баба Катя. Она бесшумно вошла, зашептала:
– Оклемались, полуношничаете? А ну спать. Тебе, Устин, особливо надо много спать, чтобыть мозга встали на месте. Зашибла их пуля-то. На чуток бы ниже, давно бы отпели тебя и соборовали. Смерть не так уж зла, как думают об ней люди, восхотела и пощадила. Спите.
Устин уснул сразу же, но Груня еще долго ворочалась: болела нога, ныло под сердцем. Смотрела на четкий профиль Устина, на заостренный нос, на кудри, что разметались по подушке, на русую бородку, которая завилась в мелкие колечки. Смелый парнище, под пулю пошел, чтобы спасти Груню.
Устин много спал. Не знала Груня, что баба Катя поила его отваром маковых головок, чтобы он меньше ворочался, а больше спал. Так быстрее «болесть» пройдет. Груня подолгу ждала, когда он проснется, чтобы продолжить свой жутковатый рассказ про себя, про сельчан и Безродного. А когда нога поджила, она сама кормила Устина, умывала его, расчесывала. Устин стеснялся, гнал от себя Груню, просил бабу Катю, чтобы она все сама делала.
– Ну чего ты меня шарахаешься? Ить я для тебя посестрима и не больше. Вон твои побратимы идут, они побратимы, а почему я не могу быть посестримой? Так чего же сестры-то бояться?
После пяти дней мучительного лежания Устин встал. Голова пошла кругом, чуть не упал, но его подхватила Груня. Нежно обняла и посадила на кровать.
– Не спеши, привык лежать, привыкай и стоять, – говорила она Устину, как малышу.
– Ой, Грунька, иди ты к черту! Да не обнимай же, сердце заходит, – отталкивал Устин Груню. – Господи, откуда ты свалилась на мою голову? – стонал Устин. Вдруг обнял Груню, начал целовать в губы, щеки, тыкался губами как слепой кутенок. Груня прижала его к груди и жадно впилась в сочные губы Устина.
Баба Катя заглянула, тихо ойкнула, осторожно закрыла дверь. Перекрестилась, шумно затопала, кашлянула, затем вошла.
Груня и Устин сидели рядом, тяжело дышали, прятали глаза от бабы Кати.
– Ну вот ты уже и встал, Устинушка. Недельку пролежишь и тогда ходи куда хочешь. А тебе, Груша, можно и уходить из моего лазарета. Присудили мы тебе постой у бабы Уляши. Ты одна, она одна, вот и поживешь, пока совсем не оклемаешься. У бабы Уляши тишь и благодать. А в тиши-то завсегда душа быстрее покой находит. Люд оттого и стареет, что в вечной суете пребывает. Поправишь душу-то и почапаешь дальше своей дороженькой. Наши отобрали тебе лучшего иноходца у Тарабановых, понесет он тебя в дальние земли. Может, там и ждет тебя Бова-царевич, которого полюбишь, душу вылечишь. Аминь. Собирайся. Деньги твои у меня в надзоре все мы пересчитали с Макаром, он записал в свою летопись, что денег при тебе было десять тысяч ассигнациями да пять тысяч золотом. Наряд твой и разные штучки – револьверт, винчестер, патроны – все в целости.
Ушла Груня. Неделю еще пролежал Устин у бабы Кати и ушел домой, нежно поцеловав любимую лекарку. Баба Катя усмехнулась, сказала:
– И где ты только научился целоваться? Ну, ну иди с богом. Здоров, можешь уходить на охоту.
Отец, распьянющий, стоял посредине горницы со жбаном медовухи, холщовая рубаха была распоясана – грех, ворот расстегнут – второй грех, борода всклокочена, волосы на голове спутаны, перед ним на карачках ползал Рачкин. Степан Бережнов говорил хрипло и властно:
– Молодец, хорошо целуешь мои ноги. Будя! Щекотно, вот тебе рупь за радение, за уважение персоны царской. Пей! Устин, здоров! Проходи, прости, что не добежал до тебя, все недосуг. Ты будешь моим престолонаследником. Пей! В твои годы царь Петр уже стрельцов вешал, инакомыслящим рубил главы, ворочал всей Расеей. Бери жбан и пей! Рачкин, целуй ноги престолонаследнику!
– Ты что, тятя, трекнулся? Какой ты царь, какой я престолонаследник? Где же твое царство-то?
– Молчать, щанок! Задушу, убью, как царь Иоан убил своего сына Иоана! Молчать! Виночерпий, вина!
Рачкин пополз к туеску с медовухой, зачерпнул ковш и также на коленях поднес «царю» медовуху.
– Пей, Устин! Слухай, я замыслил большое дело, хочу стать царем в тайге. Как? Есть слух, что будет война, а мы под шумок и сделаем здесь переворот. Ты, вся наша братия, та братия, что живет поодаль, – все соберутся сюда, и дадим бой врагам. Власть захватим.
– Ты, тятя, или от медовухи ошалел, или просто турусишь, будто во сне. Где же твоя армия?
– Ты, ты перечить мне, говорить такое царю? – задохнулся от гнева Бережнов, замахнулся ковшом на Устина, но поскользнулся и упал на пол. Тут же захрапел пьяным сном.
Рядом заснул и Рачкин.
– Мама, что это с ним творится?
– То и творится, что пьют с этим Рачкиным, пока не упадут на карачки, вторую неделю, да все гудят про новое царство. Очумел старик! – махнула рукой на пьяного мужа Меланья.
Утром Устин спросил отца:
– Ты что, тятя, ума решился, такое городишь, что царь, новое царство?
– Да так уж, сам не знаю, что со мной. Блажить стал, а тут еще этот Рачкин, над коим хочется покуражиться. Забудь, все то шутка.
3
В доме бабы Уляши светло, спокойно, чисто. Иногда эту тишину нарушает скрипом сверчок, которого баба Уляша очень любила. Если он подолгу молчал, то она сокрушалась: не заболел ли, не застудился ли. Надо, мол, печь протопить для певуна. И все посматривала на Груню, нога у той почти не болела, но она еще чуть прихрамывала. И похоже, не торопилась уезжать: хорошо заплатила за постой, почти на год вперед, наняла работника, который ходил за ее конем, возил бабе Уляше дрова.
Закладка:
– Одыбался, щенок. Скажи спаси Христос нашей бабе Кате, вдругорядь из могилы вытаскивает. Супротив всех пошел. Погнался за сарафаном мирской бабы. Блудник! Знай я такое, то в утробе бы своей задушила. Отца бунтуешь сколько лет?
– За что? – прошептал Устин опухшими губами.
– Знать, не каешься? Аль забыл, что отца ударил, супротив нашей братии бунт поднял? Забыл? Вот оклемаешься, то все припомним. Воровку и убивицу защищать почал! Наших чуть под монастырь не подвел. Да и хотели тебя сунуть на каторгу, но наши же и откупили.
– Потому и откупили, что я мог правду сказать на суде. Зря не станут откупать. Звери вы, а не люди!
– Ах, так! – тупой удар по голове снова бросил Устина в забытье.
Очнулся. Резко поднялся, спросил:
– Где Груня? Груня где? – От острой боли в груди тело его облилось холодным потом.
– Груню бог прибрал, удавилась на споднем в тюрьме, – с усмешкой бросила Меланья. – Нашим же пришлось ее хоронить в тайге. Мы ить люди жалостливые.
Устин вжался в подушку. Все поплыло перед глазами, провалился в темноту, в голове звон, который враз рассыпался. Все. Тишина. Тьма…
Прибежала баба Катя, закричала:
– Ты ополоумела, мать Меланья, я его на свет тяну, а ты во тьму гонишь.
– Не тяни, такой сын мне не надобен. Забирай в свой лазарет. Или я его подушу.
– С тебя может статься. Скажи, когда ты перестала быть матерью?
– Покусился на нас, нашу веру отринул. Слышала, что он кричал в памороках.
– Праведно он кричал! Озверели мы! Озверели! Есть ли у вас сердца? Я мать своей Саломки, он наречен мне в зятья, но захоти он уйти с Груней, отпустила бы. Вы Груню сделали убивицей! Вы убили бабу Уляшу! Вы! Изыди, нечистая сила! Убийцы!
Степан Бережнов стоял за дверью и слышал запальчивый крик бабы Кати. Такой он ее не помнил.
– Алешка, Аким, Димка, где вы пропали? Понесли. Еще задушите ненароком. У-у, зверина! Опоить бы тебя борцом, – замахнулась лекарка на Меланью.
– Ну, ну, баба Катя, чего ты разошлась? – вошел Степан Бережнов.
– А ты, сатана, дьяволина, прочь с дороги, не то и я почну стрелять, как баба Уляша и Груня. Слова не трогают ваших душ, может, пули проймут. Прочь с дороги!
Степан Бережнов подошел к Устину, погладил его кудряшки, а потом круто повернулся и ушел на подворье. Вбежал в свою любимую боковушку, налил полный жбан медовухи и жадно выпил, еще зачерпнул, еще и еще. Хмель ударил в голову.
Меланья приоткрыла дверь, но тут же закрыла. Прошептала:
– Ради крепости нашей веры идет на такое двоедушие. Эй, парнищи, уберите оружье, топоры, что-то отец занудился. Не понес бы.
Хорошо знала Меланья своего супруга. Часто впадал в борьбу с самим собой. То ли трусил за свои неправедные деяния, то ли душа не принимала зла и корысти. Он в первый год после смерти великого наставника Амвросия, отца своего, не был избран наставником. Был избран другой человек. В кулачном бою убил Степан своего противника. Заложил в рукавицу свинчатку. Успел ее выбросить в снег, затоптали. Он неделю пил, носился с ружьем по деревне, гонял сатану. Потом его избрали наставником. Одыбался. Родилась дочь. Меланья увидела антихристову печать у нее на лбу и приказала бросить дочь в печь. Выполнил. Снова запил…
Отчего же он сейчас занедужил? Устина избили?… А может быть, самому полюбилась Груня, которую по его же воле бросили на каторгу? Эко путан мир, путаны души людские…
Пьет Степан Бережнов, заливает хмельным боль душевную. Ведь в Святом Писании сказано и это: «Не убий, не прелюбодействуй, не укради, не лжесвидетельствуй, возлюби ближнего, как сам себя…» Грохнул кулаком по столу, закричал:
– Ну, где же ты, дьяволина, душа восхотела поговорить с тобой! Приди!
– Ха-ха-ха-ха! – раздался громоподобный хохот дьявола. – Ежели есть нужда, то и поговорить можно. Но только без обмана говорить, будем как на духу.
– Кто есть дьявол?
– Дьявол есть порождение бога, дабы страшился человек адских мук, как страшится вор и убийца слуг царских. Бог создал и дьявола. Аминь, говорю я тебе. Ха-ха-ха! Налей-ка медовушки, чтой-то в горле першит. Философствовать будем или поначалу поговорим о деяних твоих?
– Только не ори, не глух, а потом наши могут услышать.
– Кроме тебя, никто не услышит. Что сделал ты хорошего в мире сем? Привел сюда своих людей, поднял первый пласт земли в этом забытом богом краю, взял под защиту инородцев, ибо сказано в писании, что люди рождены от Адама и одной все крови. Помогал, как мог, переселенцам, воевал с царскими ярыгами, на смерть шел против никонианцев. Ты был самим собой. Кем ты стал сейчас? Ты стал двоедушником, одной десницей караешь праведников, второй – привечаешь злодеев. Я понимаю тебя, Бережнов, ты хочешь оградить свою братию от мирской заразы. Но ты не оградишь. Зараза уже вошла в души вашей братии, и нет тех преград, кои бы ее остановили. Не только ты, но вся ваша братия уже нарушила одну из заповедей: «Не лжесвидетельствуй». Все здесь лжесвидетели. Ты стал убийцей, нет, не Тарабанова. Ты куда девал ту чернявочку из бардака?
– Выкупил.
– Сделал божье дело, выволок из грязи добрую душу. А потом, потом? Ха-ха-ха! Сейчас скажешь, что сделал по наущению дьявола. Ты ее убил в глухом логу и бросил тело на съедение зверям. Ты стал прелюбодеем, потом убийцей. Держал тело в чистоте – пал в грязь. «Не укради» – но ты украл у Груни Маковой все деньги, лжесвидетельствовал, что она воровка. Ха-ха-ха! А уж ближнего-то своего ты и вовсе ненавидишь. Все в тебе смешалось: сердолюбие и корысть, властолюбие и двоедушие. Ты стал звереть и терять разум. Хочу упредить тебя по-дружески – не рвись к власти, ибо и там ты обломаешь зубы и надорвешь душу.
– Стой, стой, не ори, ведь ты же, дьяволина, шепчешь праведное.
– Эхе-xe! Все-то ты хочешь свалить на дьявола. Не выйдет, Бережнов. Ты мне ответствуй, кто предал Христа? По-твоему, я об этом нашептал Иуде Скариотскому? Нет! Сердце ему так подсказало, страх пришел в сердце, а разум принял тот страх. Отвергли Христа его ученики, но он простил им это, потому что знал: не дьявол руководил их помыслами, а страх. Запутался ты, Бережнов, хочешь с моей помощью распутаться. Не выйдет. Кто рожден с каменным сердцем, с ним и умрет. Ты же рожден двоедушником, им и сгинешь! Ха-ха-ха! А уж двоедушников-то мы ладно мучаем в аду. Там, брат, стенания, скрежет зубовный, грешники кипят в смоле, жарятся на кострищах. Убить свою любовь – несть страшнее греха. Сердце твое струсило, что отринут тебя ваши, проклянут. За-ради любви, кою бог назвал прелюбодеянием, можно пойти и в ад. Там влюбленные любят во всю силу, ни огонь, ни смола им не страшны. Ха-ха-ха! Ты мне ответствуй, от кого идет любовь? Не знаешь, запутался. От меня, от дьявола. Да-да, а не от ваших паршивых ангелов. Но дети рождаются в ночи – от дьявола рождаются. Люди влюбляются в ночи – от дьявола, а не от игрушечных стрел ангелочков. Сволочь ты, Бережнов.
– Не сволочь, бо дам жбаном по башке – и нет тебя! Адом запугал.
– Да не пугаю я вас адом, им вас пугает бог. Не веришь, что ад – божий промысел? Так слушай: вначале бог создал небо и землю. С этого начинается Святое Писание. Земля была бесформенна, пустынна и погружена в вечный мрак. Всюду воды и только воды, а над ними носился дух божий. И сказал бог: да будет свет! Он отделил свет от тьмы и назвал днем… Говорить ли дальше, ведь ты все это читал?
– Да читал, все знаю назубок. На следующий день он сотворил свод посреди вод, разделил их на две части: на воды, которые были на земле под небом, и на воды, которые в виде туч повисли над землей.
– Хорошо, ладно ты зазубрил. А на плодородной равнине, лежащей на востоке, бог сотворил сад, райский сад. Вот с этого начался рай, а потом и Царство небесное. Но случились грехи. Адам и Ева, Каин и Авель… Так вот, когда грешников стало невпроворот, бог и создал для вас ад, а затем меня, дьявола, и мою чертовскую гвардию. Ох и гвардия у меня. Ха-ха-ха! Помнишь, на страже у ворот рая бог поставил херувима с огненным мечом? А на вратах у меня стоит рядовой чертик, коего я списал по старости лет. Ибо ко мне силой не рвутся. Ну и дураки! Сейчас врата в царство небесное сторожит ученик Исуса апостол Петр, коий струсил признаться, что он ученик Христа. Тоже двоедушник ладный. Но это уже божье дело.
– К чему ты пряжу эту сучишь? Говори, нечистая сила!
– А к тому, что ты навсегда мой. Где Макар Булавин? Тоже, дурак, ходит по райской обители. Умрет скоро его душа-то. Ведь в раю непроглядная скука. Души те слоняются от безделья, мрут как мухи по осени. Бога матюгают, дерутся с ангелами и архангелами. Да и бог мусорщиков гоняет ладно, бо те ленятся сметать с райских дорожек дохлые души, сваливать их в помойные ямы. Мы уже с богом обговорили, махнул он на тя рукой. Мол, делай, как знаешь: двоедушник Бережнов и христопродавец.
– Не долдонь, не пугай, лучше расскажи про свои Палестины. Может, и правда мне дорога в ад. Чем дохнуть в раю, так лучше рвать бороды попам в аду. Ить они больше, чем я, двоедушники.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
