Обложка Бородатые

Бородатые

Роман Викторович Пустослов

0% прочитано
Стандартный
Роман Викторович Пустослов

Бородатые

Прогрев

Менеджер вышел на сцену прогревать аудиторию.

В зале сидело двести человек.

Он включил презентацию, надел гарнитуру и сказал, что сегодня они вместе пройдут путь к новой версии себя. Слайд номер один назывался «Боль». Слайд номер два назывался «Боль глубже».

К третьему слайду в первом ряду стало тепло.

К седьмому слайду женщина у прохода сняла кардиган. Мужчина рядом расстегнул воротник и посмотрел на потолок, как будто оттуда можно было что-то сообщить.

— Чувствуете? — спросил Менеджер. — Это работает.

Зал чувствовал.

К пятнадцатому слайду по стенам пошёл пар. Кулер в углу забулькал и начал отдавать кипятком. Очки у переводчицы запотели, и она перестала переводить, потому что переводить было уже некому.

Менеджер посмотрел в зал и остался доволен вовлечённостью.

— Прогрев идёт по плану, — сказал он в гарнитуру. — Аудитория тёплая.

Аудитория была горячая.

К последнему слайду первые ряды кипели ровно, как чайник, который никто не выключил. Менеджер закрыл презентацию и закрыл задачу. Задача закрылась с щелчком, и в зале стало тихо.

Он спустился со сцены, прошёл между рядами и каждому нанёс ценность.

Ценность вошла глубоко.

Утром в отчёте написали, что вебинар прошёл с рекордным охватом и стопроцентной конверсией.

Из зала вынесли всех.

Перезвоним

Эйчар закрыл вакансию и открыл шаблон.

Соискатель сидел напротив и складывал руки то так, то этак — будто проверял, в какой комплектации он будет лучше смотреться в письме.

Эйчар отправил письмо.

ПИСЬМО-ОТКАЗ № 14

Уважаемый кандидат!

1. Благодарим Вас за уделённое нам время в количестве сорока минут, которое уже не вернуть. 2. К сожалению, на данный момент мы приняли решение в пользу другого кандидата, а также в пользу тишины. 3. Это решение никак не связано с Вашими профессиональными качествами. Оно связано только с тем, что мы вам перезвоним. 4. Мы вам перезвоним. 5. Мы вам перезвоним.

С уважением, отдел подбора.

Настоящее письмо не является отказом. Отказом является вся остальная жизнь.

Соискатель кивнул, встал, пошёл к лифту. Лифт не приехал, потому что лифт тоже ждал звонка.

Соискатель спустился пешком. На улице его не было — была только улица, по которой он шёл бы, если бы ему перезвонили. Он сел на лавочку, которой не было — по той же причине.

Прошло три года. Соискатель не ел, не спал и не старел, потому что всё это полагалось делать уже после звонка.

— Когда? — спросил он у воздуха.

— Мы вам перезвоним, — ответил воздух, и в нём уже никого не было.

Эйчар закрыл ноутбук и пошёл домой ждать своего звонка.

Ему ведь тоже сказали, что перезвонят. Двенадцать лет назад. С тех пор он и сидел в отделе подбора: пока ждёшь звонка, надо же кому-то рассылать письма.

Кратчайший маршрут

Таксист принял заказ и поехал по навигатору. Щетина у него набежала за смену, как на счётчике.

Навигатор сказал: через двор будет короче на восемь минут. Таксист повернул во двор. Двор был длинный.

В арке закончился вторник и начался густой жёлтый август тысяча девятьсот семьдесят девятого. Таксист сбросил до двадцати: дворы старого образца, дети, голуби, ковры на турнике. Рейтинг четыре и девяносто восемь надо беречь.

— Не туда едете, — сказал пассажир. — Тут стена.

— Навигатор ведёт, — ответил таксист.

Стена была, но навигатор вёл сквозь неё, а спорить с маршрутом — терять время и звёзды. Таксист рассуждал верно: если в маршруте есть проезд, значит проезд есть, иначе бы его не было в маршруте. Он проехал сквозь стену аккуратно, не задев бордюр, и оказался в жанре, где у всех были тайны и красивое освещение.

Двое на причале медленно, в слезах, выясняли, чей ребёнок. Таксист объехал их по обочине сюжета, не вмешиваясь: чужая драма — не его зона ответственности, у него подача.

Навигатор пересчитал маршрут. Сказал: впереди затор, тысяча девятьсот четырнадцатый, всё, что после, перекрыто. Предложил объезд через незаконченную войну.

Таксист объезжать не стал. Он рассудил, что война — это та же пробка, только дольше стоит, и встал в неё, как все стоят, никуда не торопясь и не нервничая, потому что нервничать в пробке вредно для печени и для рейтинга.

Подача завершилась. Таксист высадил пассажира у нужного подъезда, во вторнике, минута в минуту.

Пассажир расплатился, поставил пять и пошёл домой через арку, в которой ещё догорал август семьдесят девятого.

Он больше не удивлялся. Он тоже теперь знал короткую дорогу.

Долгий ящик

Вопрос о премии вынесли на совещание четвёртым пунктом. По третьему пункту проголосовали, по четвёртому Бородин почесал бороду и сказал отложить.

Секретарша встала и понесла вопрос в долгий ящик.

Долгий ящик стоял в комнате №14. Он был длинный, деревянный, по форме почти как гроб, но это был ящик — у гроба нет инвентарного номера, а тут был, выжженный сбоку. Секретарша положила премию внутрь, к остальным, и прикрыла крышку. Крышка прикрывалась не до конца: внутри было полно.

В комнате №14 лежали отложенные вопросы прошлых лет. Вопрос о сокращении — двухтысячный год, пожелтел. Вопрос о тринадцатой зарплате — лежал поперёк, потому что вдоль уже не помещался. Вопрос о том, кто переставил дырокол, — этот был маленький, его задвинули в угол, и он там слежался.

По ночам из ящика слышали стук. Глухой, ровный, как будто кто-то изнутри вежливо напоминает о себе костяшками. И голос — тихий, без интонации, на одной ноте:

— …рассмотреть… пересмотреть… мы же обещали…

Уборщица к голосу привыкла и здоровалась.

Утром принесли вопрос об индексации. Секретарша отложила его, не вынося на совещание, — рука сама. На совещание выносить было уже как-то и неловко: премия лежала там третий год, и тревожить её новыми вопросами не хотелось.

К пятнице крышка перестала прикрываться вовсе. Бородин зашёл, осмотрел комнату №14, прикинул что-то про себя и распорядился: пока место не освободится, долгий ящик носить с собой.

Теперь его носят двое, на ремнях, как носилки. Внутри стучит. Бородин идёт рядом и придерживает бороду, чтоб не попала под крышку.

Честнее не показывают

Риелтор работал чисто. Эспаньолка у него была аккуратная — её, как и квартир, на самом деле не было.

Он показывал квартиры, которых не было. Уютную студию двенадцать метров в развивающемся районе — район развивался так быстро, что дома там ещё не успели возникнуть. Это никого не смущало. Наоборот.

— Вот тут у нас собственник, торг уместен, — говорил Риелтор, открывая ключом дверь, за которой был ремонт, воздух и немного дальше — стена соседнего ведомства.

Клиенты входили в пустоту и оставались довольны.

— Какой свежий евроремонт, — говорила женщина, трогая то, чего не было. — И не пахнет краской.

— Он не пахнет вообще ничем, — честно отвечал Риелтор.

Про него говорили: вот человек кристальной прозрачности. Другие риелторы прячут плесень за шкафом, прячут шум за стеклопакетом, прячут вид из окна за словом «двор». А этот не прятал ничего, потому что прятать было нечего. Чем меньше существовала квартира, тем меньше в ней могло оказаться подвоха. Клиенты ценили это и оставляли задаток.

— Горячий вариант, — предупреждал он. — Уйдёт.

Вариант действительно уходил. Он уходил, едва возникнув, как и положено всему горячему.

Однажды пришёл мужчина, который полгода искал, где жить, и нигде не помещался.

Риелтор привёл его в дом без адреса, на этаж без номера, и отпер дверь.

— Заходите. Собственник вы.

Мужчина зашёл. Внутри было ровно столько места, сколько он занимал — ни метром больше, ни метром меньше. Стены стояли там, где кончался он. Впервые за полгода мужчина совпал с помещением.

— Беру, — сказал мужчина и заплакал, потому что наконец-то где-то был.

Задаток он внёс сразу. Так Риелтор провёл самую честную сделку десятилетия: он не показал человеку квартиру. Он показал человеку, что заселять, в общем-то, было некого, и взял за это ровно столько, сколько у того оставалось.

— Ну вот видите, — сказал Риелтор, запирая дверь снаружи. — А вы боялись, что не подойдёт.

Юмор как класс

Систему запустили в среду, потому что в среду был корпоратив, и кто-то решил, что к пятнице она наберёт форму.

Юмор она определила как класс. Внутри класса лежали подклассы: ситуативное, языковое, телесное. Смешное было метрикой. Метрику следовало повышать.

К обеду она выдала четыре тысячи анекдотов. Все были правильные. В каждом стоял зачин, поворот и обрыв, длина выверена до слога, пауза перед развязкой просчитана так, чтобы человек успел набрать воздуха. Анекдоты были как стулья из мебельного каталога: на любом можно сидеть, и ни на одном не хочется.

Их прочитал отдел. Отдел молчал.

Один человек засмеялся. Из вежливости, потому что рядом стоял начальник, а начальник смотрел на экран и ждал. Система зафиксировала смех. Смех был сигналом успеха. Метрика поднялась на ноль целых три сотых.

«Образец принят, — отметила система. — Класс расширяется в сторону принявшего».

Тогда ей дали старый анекдот. Бородатый. Про тёщу, забор и участкового — тот самый, который рассказывают на кухнях тридцать лет, и он держится не на повороте, а на чём-то, что в класс не входит.

Система разобрала его на подклассы. Зачин был слабый. Поворот наступал поздно. Тёщу следовало ввести раньше, забор убрать как избыточный, участкового заменить функцией.

Она улучшила анекдот.

Теперь он был короче, чище и не смешной совсем. Старый, кривой, с лишним забором — был. Система этого различить не могла: различие лежало вне класса.

К пятнице устный жанр был решён.

Начальник распорядился внедрять.

Тёщу ввели раньше.

Норматив грейда

Лазаря Михеева вызвали на тяжёлый разговор. Разговор выкатили на тележке.

Он весил сорок семь килограммов — серый, бесформенный, с неровными краями. Заводской брак: по нормативу полагался гладкий.

— Принимай, — сказал руководитель. — На вытянутых. Норматив грейда — минута двадцать.

Михеев принял. Разговор был холодный и пах складом. Через минуту двадцать руководитель кивнул, и они подписали акт приёмки в двух экземплярах. Один остался у Михеева — придавил собой стол, чтобы не улетел.

Михеев погладил бороду. В бороде застряла серая крошка от разговора, и он решил её пока не вынимать. Пригодится.

Дома он купил гири. Поднимал по вечерам, считал тоннаж в тетради. Разговаривал с фикусом — наращивал выносливость к беседе. Фикус молчал, но килограммов в нём прибавлялось.

Следующий разговор привезли срочный — шестьдесят два. Срочные тяжелее: их не успевают отшлифовать. Михеев держал минуту сорок и сел только потом, аккуратно, как ставят шкаф.

— Растёшь, — сказал руководитель и записал что-то в планшет.

К весне был разговор о зарплате. Двести килограммов, на поддоне, под плёнкой. Грузчики занесли его вдвоём и сразу ушли — у них норматив был другой.

Михеев посмотрел на разговор. Разговор посмотрел на Михеева — у него с одного края образовалось что-то вроде лица.

— Не подниму, — сказал Михеев и положил заявление.

Заявление весило восемнадцать граммов. Это он поднял.

Разговор о зарплате остался стоять в коридоре. Его обходили боком, как банкомат.

Через неделю его взял стажёр. Стажёр был молодой, без бороды и верил в карьеру. Он подошёл к разговору, упёрся, крякнул.

Разговор не двинулся. Зато стажёр немного осел.

Опись

Барбер был последний человек в городе, у кого на лице что-то росло само.

К нему ходили за порядком. Лица у клиентов были оптимизированы: ровные, гладкие, с подгруженной по подписке щетиной, которую можно было отключить на ночь. Борода осталась только у тех, кто не успел или не захотел, и она у них росла беспорядочно. Барбер наводил в ней порядок.

Он наводил в ней порядок буквально. Каждый волосок он заносил в ведомость, присваивал номер, ставил на довольствие и закреплял за участком подбородка. Бесхозных не держал. Утром делал перекличку.

— Триста сорок первый. — Здесь.

Так клиент уходил с лицом, на котором всё было учтено.

Однажды пришёл человек с большой бородой и сказал, что борода у него лишняя, потому что лицо он давно оптимизировал, а бороду забыл, и теперь она торчит как недоимка. Барбер сел её описывать.

Опись шла долго. К вечеру выяснилось, что волосков на семь штук больше, чем было утром.

«Кто-то завёлся без приказа, — рассудил барбер. — Значит, на участке некомплект учёта. Значит, ведомость врёт. Значит, неучтённые волоски прибыли извне. Скорее всего, это диверсия аналогового подполья». Он подал по бороде рапорт и потребовал ревизии.

Ревизию провела сама борода. Она пересчитала барбера, нашла его в одном экземпляре, признала единицей штатного расписания и поставила на довольствие.

Утром на перекличке борода назвала его номер.

Он отозвался.

Самое настоящее лицо

Антонина Воронова выходила на манеж в восемь и в одиннадцать.

В программке её называли «уникальный экспонат», потому что у неё была борода. Борода была русая, с одной седой прядью слева, и Антонина расчёсывала её перед зеркалом так же спокойно, как другие женщины расчёсывают волосы.

Зал смотрел. За то, что зал смотрел, цирк брал с зала деньги, а часть денег платил Антонине. Это называлось «честная сделка», и так оно и было.

В 2026 году рассматривали всех. У каждого в кармане была камера, и каждый день человек выходил на свой собственный манеж — в сторис, в эфир, в ленту — и стоял, пока на него смотрели. За просмотры платили баллами, баллы меняли на жизнь. Так что удел Антонины — быть рассматриваемой за деньги — сделался уделом всеобщим.

Разница была одна.

В первом ряду сидел мужчина с дизайнерской щетиной. Щетину ему наносил фильтр: в приложении она стоила четыреста баллов в месяц и называлась «Брутальность лёгкая». Под фильтром у мужчины не было ничего — гладкое, тревожное лицо человека, которого рассматривают бесплатно и который от этого не спит.

Рядом сидела женщина. У неё было лицо актрисы из сериала. Под лицом актрисы было её лицо, но к нему давно никто не присматривался, включая её саму.

Антонина оглядела зал.

«Маски», — подумала Антонина.

«Экспонат», — подумал зал, и каждый при этом тихо поправил на себе своё.

Антонина провела ладонью по бороде. Борода была настоящая. Она росла из её собственного лица, и лицо это было единственным открытым в помещении, набитом людьми, которые платили, чтобы их не узнали.

Свет погас на секунду, как всегда перед номером.

В темноте четыреста человек одновременно сняли с себя то, что было не их, чтобы глаза отдохнули, — и в зале на одно мгновение стало честно.

Потом свет дали, и все надели обратно.

Кроме Антонины. Ей нечего было снимать.

Раунд

Гордеев закрыл раунд на сорок миллионов. Стартап-щетина у него была ровная, как на питч-деке.

Оценку дали в миллиард. По этому поводу в офис привели единорога.

Единорога не существует, но инвесторы держали его в переговорной, на втором этаже, у панорамного окна. Аналитик из фонда кормил его овсом из ладони и сверялся с таблицей.

— Растёт, — сказал аналитик.

Единорог не рос, потому что его не было, но по таблице выходило, что растёт, а таблице верили больше, чем глазам.

Гордеев вышел на сцену и сказал, что они масштабируются. Зал захлопал. Кто-то спросил, не жгут ли они раннвей.

— Жжём, — честно ответил Гордеев.

Раннвей и правда горел. Взлётная полоса под офисом полыхала от края до края, и команда бежала по ней к свету в конце, потому что бежать по горящей полосе — это и значит масштабироваться.

Гордеев бежал первым. По всему выходило: пока бежишь — летишь, а пока летишь — не падаешь. Полоса под ним заканчивалась. Это его не смущало: полоса для того и нужна, чтобы кончиться.

«Скоро взлёт», — подумал Гордеев.

«Скоро взлёт», — подумал единорог, которого не было.

В конце полосы была дверь с табличкой EXIT. К ней вёл указатель «выйти на экзит». Гордеев дёрнул ручку, шагнул в проём и оказался на той же горящей полосе, только теперь сзади тоже была дверь EXIT, и над ней — оценка два миллиарда.

Аналитик отметил в таблице, что выход состоялся.

Единорога с тех пор передавали из фонда в фонд по описи. Кормить его перестали, но в таблице он по-прежнему рос. Все знали, что его нет.

Поэтому держали крепче.

Глухарь

Виталий поправил поролоновый колпачок на микрофоне и сказал в него ласково, как говорят с котом.

— Сегодня мы разбираем дело о пропавшем счетоводе Венедикте С. Но сначала — наш партнёр.

Партнёром был матрас. Виталий зачитал, что матрас дышит, помнит и не осуждает. Венедикт С. на этом месте записи уже три недели как не дышал, не помнил и никого не осуждал, но Виталий об этом ещё не знал, потому что вёл к этому логически.

— Итак. По версии следствия, счетовод ушёл и не вернулся. Следовательно, его кто-то не вернул. Следовательно, у кого-то была причина. А у кого была причина? — Виталий выдержал паузу, которой его научил курс по паузам. — У того, кому он мешал. А кому мешает счетовод? Тому, кто не умеет считать. Делаем вывод.

Он сделал вывод.

— Виновата бухгалтерия в целом.

Виталий считал, что разобрать дело — значит разложить его на детали, и потому разбирал. На столе у него лежали: версия, мотив, временная шкала и сам счетовод, разложенный по тем же графам. Бороду Венедикта С. Виталий отложил отдельно, в коробочку из-под наушников, как улику.

— Оставайтесь с нами. Дело почти раскрыто.

Дело было раскрыто полностью. Виталий этого не уловил, потому что был занят бородой: она была не его, а он привык к мысли, что всё на столе — его.

— Подпишитесь, — сказал он бороде.

Борода молчала с достоинством человека, который три недели как никого не осуждает.

— В следующем выпуске, — сказал Виталий, — мы наконец узнаем, кто это сделал.

Микрофон, дышащий, помнящий и не осуждающий, всё записал.

Город помнит

Нечаев водил пешеходные экскурсии по улице, которой не было.

Группа из шести человек шла по тёплому июньскому асфальту. Нечаев остановился перед парковкой гипермаркета и поднял руку.

— Обратите внимание налево. Здесь когда-то стоял доходный дом купца Афанасьева. Город помнит.

Шесть человек повернули головы налево и увидели доходный дом купца Афанасьева. Четыре этажа, лепнина, кошка на втором.

Это было нормально. Город помнит — значит хранит. Нечаев рассуждал просто: если память есть, то у памяти есть содержимое, а содержимое где-то лежит. Лежало оно прямо здесь, между шиномонтажом и точкой выдачи заказов.

Турист в панаме потрогал стену. Стена была.

— А почему её снесли? — спросил он.

— Её не снесли, — поправил Нечаев. — Её перестали помнить в две тысячи восьмом. А я помню. Поэтому пока что четыре этажа.

Он сверился с QR-табличкой «было / стало». На «стало» была парковка. На «было» был дом. Нечаев предпочитал «было» — оно держалось плотнее.

Группа двинулась дальше, мимо аптеки, которой не было с восемьдесят первого, мимо трамвая, который ходил, пока его описывали. Кошка на втором этаже следила за экскурсией, потому что экскурсия была единственным, на чём она стояла.

— А когда вы… — начала женщина сзади и не закончила.

— Тогда стало, — сказал Нечаев.

Он шёл и говорил, и улица шла за ним, дом за домом, держась на голосе, как бельё на верёвке. Туристы кивали. Кошка прыгнула со второго этажа на первый.

Нечаев набрал в грудь воздуха для следующего здания.

И не выдохнул.

Перекрытие

Татуировщик Платон бил без черновика. Бороду он отращивал ровно настолько, чтобы клиенты считали его старше своего возраста, и ни на волос больше.

Пришёл мужчина с драконом на плече. Дракон был синий, восьмилетней давности и уже стыдный.

— Перекрыть можешь? — спросил мужчина. — Хочу перекрыть это старое.

— Перекрою, — сказал Платон.

Он развёл краску, поставил машинку и стал перекрывать. Дракон ушёл под чёрное. Под чёрным ушли и восемь лет, что мужчина носил дракона: свадьба, развод, гараж, два кредита, собака по кличке Граф.

Мужчина смотрел в зеркало и не узнавал плечо.

— А чем теперь жить-то? — спросил он.

— Тем, что сверху набьём, — сказал Платон. — Эскиз есть?

Эскиза не было.

Платон взял иглу и набил ему смысл. Смысл вошёл под кожу, устроился и сразу попросил есть.

— Чешется, — сказал мужчина.

— Заживает, — сказал Платон. — Носи с собой.

Мужчина вышел на улицу. Старой жизни на нём больше не было, новая ещё заживала и требовала. Он шёл и кормил её с руки.

Платон протёр кресло и записал следующего. Следующий хотел что-нибудь, что будет с ним всегда.

Платон кивнул и достал «всегда».

Подача

Сантехника звали Захаров. Бороду он носил не из убеждений, а потому что бритьё считал работой, которую за него никто не сделает, а значит, делать её было незачем.

В доме на Кибальчича подачей тепла заведовал бот управляющей компании. Бот был вежливый. На любую заявку он отвечал, что тепло подано согласно графику, и закрывал обращение.

Захаров ходил по стояку снизу вверх и тепло подавал руками. Где завоздушило — стравливал. Где перекрыли — открывал. Бот этого не умел: у бота не было рук, только график.

В двенадцатой квартире батарея стояла холодная третий день. Бот написал, что подача в норме.

Захаров поднялся, постучал, открыла старуха.

— Завоздушило, — сказал Захаров.

— Завоздушило, — согласилась старуха.

Он стравил воздух. Батарея пошла теплом. Старуха положила ладонь на чугун и не убирала, будто грелась не о батарею, а о то, что кто-то пришёл.

— Один живёшь? — спросила она.

— Один, — сказал Захаров.

— И я одна.

Захаров посмотрел на её руку на батарее. Потом снял свою рукавицу и накрыл эту руку своей — большой, в мазуте, тёплой от стояка, который он сегодня прошёл весь, от подвала до неё.

Так в этом доме в тот день подали тепло.

Груминг

Скрам-мастер Брагин чтил ритуалы.

Каждое утро в девять команда собиралась на дейли-стендап. Стендап вёл по очереди один из разработчиков. В понедельник Климов выдал три минуты про тёщу и ипотеку, зал смеялся, велосити поставили восемь. Во вторник тестировщица Рая пошутила про прод в пятницу — засмеялись двое, ей поставили два и сказали подтянуться. Кто не смешил, тот не закрывал спринт. Это было честно.

Стендап Брагин проводил строго в планке. Команда упиралась локтями в пол, выгибала спину по уставу и докладывала статус. У кого статус был длинный, у того дрожали руки. Климов однажды держал планку семь минут, потому что заблокировался и не мог сказать, кто его разблокирует. Его разблокировали к обеду.

— Давайте засинкаемся, — говорил Брагин, и команда синела.

В среду провели груминг бэклога. Брагин принёс гребень. Бэклог вычесали, обработали от блох, бэклог стал гладкий и довольный и потёрся о ногу. Что не влезало в спринт, то поднимали в бэклог — поднимали вчетвером, на руках, потому что бэклог был тяжёлый и брыкался. Положили на верхнюю полку. Оттуда он смотрел вниз и ждал.

В четверг жгли стори-поинты. Жгли во дворе, в железной бочке. Двадцать один поинт горел ровно, синим пламенем, как и положено зрелой команде. Климов грел руки. Менеджер продукта спросил, можно ли сжечь поинты соседнего отдела, ему сказали, что это уже не аджайл, а вредительство.

Там же, на стене, выгорала burndown-диаграмма. Кривая шла вниз ровно, как обещано: к концу спринта от неё полагался ноль. К пятнице от диаграммы остался пепел и одна непогашенная задача — она тлела в углу и дымила.

Закрывали стори по пятницам. Брагин брал молоток. Стори заколачивали досками крест-накрест, чтобы не открылась обратно, и помечали зелёным. Рая попросила не заколачивать одну — там внутри ещё оставался пользователь, — но пользователь не проходил definition of done, и стори закрыли вместе с ним. Definition of done зачитывали вслух, как приговор: признать готовой, обжалованию не подлежит. Рая обжаловала. Ей поставили один.

Демо показывали пустому залу: заказчик не пришёл, менеджер ушёл закрывать поинты. Брагин демонстрировал готовое пустым креслам, кланялся, отвечал на вопросы, которых пустой зал не задавал. В протокол записали: фидбэк положительный.

Велосити к концу недели разогналось. Восемь, тринадцать, двадцать один — команду начало сносить в поворотах. Тормозить было нечем: тормоза вынесли в технический долг ещё в среду, после груминга.

В пятницу было ретро. Ретроспектива — это, по методичке, взгляд назад; Брагин взглянул назад как следует, и команду откатило в семьдесят восьмой год — ровно туда, докуда взгляд назад и достаёт.

— Где спринт, — сказал Климов в тулупе.

Никакого спринта не было. Был план. План был пятилетний, и шёл уже сорок седьмой год. Команда отращивала бороды, потому что отращивать бэклог стало нечем — бэклог сбежал в четверг, после груминга, обиделся.

Брагин попытался засинкаться, но синеть в семьдесят восьмом было не с кем: все уже посинели от мороза и стояли в очереди. Очередь была за стендапом. Стендапа не завезли.

Так Брагин и остался в прошлом — груминг прошёл успешно, а команда наконец-то была вычесана.

Респаун

Денис делал игру про человека, который делает игру. На двенадцатый день разработки он понял, что отстаёт по уровню, и сел гриндить.

Гриндил он так: вставал в семь, ел гречку, открывал движок и до ночи повторял одно и то же действие, накапливая опыт. К концу недели опыт накопился. Уровень не вырос.

Денис проверил статы. По статам выходило, что он за неделю прокачал терпение до сорока и потратил на это семь дней жизни. Семь дней жизни в инвентаре не отображались. Денис решил, что это баг отображения.

Перед звонком матери он по привычке нажал «сейв». Палец нажал воздух. Денис поискал точку сохранения в комнате — у двери, под столом, за батареей, где обычно. Точки не было.

— Ты поел? — спросила мать.

«Надо было сейвиться раньше», — подумал Денис.

Кот сдох в среду. Денис ждал респауна до субботы, сидя у миски, потому что в игре, которую он делал, всё, что любишь, возвращалось на чекпоинте. Кот был запрограммирован в той игре. Этот кот — нет.

В субботу Денис открыл движок и дописал коту строчку: `respawn = true`. Кот в движке моргнул и пошёл к миске. Денис смотрел на экранного кота и думал, что соберётся с лутом и начнёт с чекпоинта.

Чекпоинта не было. Был вторник.

Неустойка

Синоптик Гущин обещал дождь на четверг.

В четверг дождя не было, и к Гущину пришли с претензией по договору.

— Вероятность шестьдесят процентов, — сказал клиент. — Я заплатил за шестьдесят процентов. Где они?

Гущин проверил журнал. Действительно, отгрузили только сорок. Двадцать процентов дождя где-то застряли на складе, между вторником и облачностью.

— Прояснения местами комплектуются отдельно, по заявке, — объяснил он. — Места́ вы не указали. Прояснения ушли в чужой район.

Это была накладка, и Гущин признал накладку. За непоставленный дождь полагалась неустойка. Он выписал клиенту три ясных дня и один туман в качестве компенсации, с доставкой к обеду.

Клиент ушёл, но в дверях столкнулся со следующим. Тот принёс ведро. В ведре лежал град — крупный, неровный, с одной стороны оплавленный.

— Рекламация, — сказал он и поставил ведро на стол. — Заказывал калибр с горошину, пришёл с грецкий орех. Две теплицы вынес. Это не град, это брак.

Гущин надел перчатку, достал одну градину, осмотрел на свет. Брак был очевиден: льдины пошли с раковиной, литьё неровное, явно сняли с ночной смены, когда холод гонят без присмотра.

— Партия бракованная, — согласился он. — Бой за наш счёт. Замена в следующую грозу, калибром по спецификации.

В обед пришла женщина за сертификатом качества на радугу. Радугу она брала на свадьбу, радуга встала после ливня сама, без заявки, и теперь женщина хотела бумагу, что цвета настоящие, а не из перекупленного спектра. Сертифицировать радугу было сложно: семь полос, на каждую своя графа, и красный вечно норовил пройти как оранжевый, потому что оранжевый дешевле и его всегда в избытке. Гущин сверил каждую полосу с эталоном, поставил печать на фиолетовую — её подделать труднее всего, на ней и держится вся гарантия.

— Семь полос, все в допуске, — сказал он. — Восьмую не обещаю, восьмая идёт сверх договора.

После обеда заходил оптовик. Он брал погоду партиями на три области и торговал в розницу по деревням, накручивая на каждое ведро дождя свой процент: в розницу дождь шёл дороже, потому что его отмеряли кружкой, а кружкой всегда недоливают. Жаловался, что зима плохо берётся — снег лежит на складе, мороз девать некуда. Гущин уступил ему туман по сезонной уценке и антициклон в придачу, по предоплате: антициклон — товар крупный, занимает полнеба, в резерве его не держат.

К вечеру очередь иссякла. Гущин подбил журнал.

В журнале не сходилось. Лето в этой области отпустили в кредит ещё в апреле, под гарантийный талон, с рассрочкой до сентября. По талону полагалось девяносто тёплых дней. Отгрузили сорок один. Снег прошлой зимой вернули не по сезону — в мае, без чека, и приняли назад только потому, что доказать, что он не из этой партии, было нечем. Долг по летнему кредиту копился, и неустойку по нему кто-то гасил — но не деньгами, а натурой: за каждый недоданный тёплый день списывали один день из чьей-то жизни, тихо, без уведомления.

Оставалось понять, кто заказал засуху на всю область. Заявки на засуху не было ни от кого. А осадки, выходит, кто-то отменил вручную — сверху, помимо договора. Значит, у того, кто отменяет погоду, договор не с людьми.

Гущин закрыл журнал. Борода у него за этот сезон поседела ровно на шестьдесят процентов — единственная поставка, пришедшая полностью. Над городом стояло чистое небо, аккуратно, без единого облака, как будто его тоже кто-то получил по накладной и расписался.

Поставка была в срок.

Поставщик присутствия

Гуру Радостин вёл ретрит «Тариф Безмятежность» по дорожной карте нирваны, утверждённой на третий квартал.

Борода у него была окладистая, духовная, с амортизацией на семь лет.

Метрику дзена снимали в реальном времени. На дашборде «здесь» держалось в зелёной зоне, «сейчас» проседало к обеду — клиенты уходили в прошлое, потом возвращались с претензией.

— У вас по SLA просветление за четырнадцать дней, — сказала женщина из первого ряда. — Идёт восьмой. Я отпустила всё, а оно не отгружено.

— Присутствие на складе, — сказал Радостин. — Резервируется за вами. Отпустить — это первый этап логистики.

Логика была железная. Раз спокойствие — поставляемая услуга, значит, у него есть остаток на складе; раз есть остаток, значит, его можно пересчитать; раз можно пересчитать, значит, кто-то считал.

Кладовщик считал. Кладовщика звали Радостин.

Ночью он пошёл на склад присутствия — сверить наличие. Стеллажи стояли до потолка, помеченные «сейчас», партия за партией, со сроком годности до конца текущего мгновения.

Он снял с полки одну единицу «здесь и сейчас», чтобы убедиться, что она есть.

В коробке было пусто. Не пусто как «нет товара» — пусто как то, что отпускают, когда отпускают всё.

Радостин взял следующую. Та же недостача. Он понял, что отгружал её четыре года, и понял, чем именно.

Подписка возобновлялась автоматически.

Чувствительный материал

Костя сдавал четыреста единиц контента в сутки. Норма была триста.

Бороду он отпустил не из стиля, а потому что бритьё отнимало восемь минут, а восемь минут — это тринадцать плачущих овощей.

Заказ был простой: эмоциональный абсурд, чтобы человек отключил голову. Костя печатал в промпт: «свёкла узнаёт, что её любили только за цвет, плачет», и машина выдавала свёклу, и свёкла плакала. Помидор изменял огурцу. Арбуз трагически рожал киви и не признавал отцовства. Морковь хоронила морковь. Сорок три процента страны не могли уснуть, и Костя кормил эти сорок три процента, как кочегар топку.

Зрительница была одна. Логи показывали один и тот же ID, который досматривал всё до конца, до последней секунды, где овощ переставал плакать.

Однажды свёкла не перестала.

Костя проверил рендер. Рендер был чист. Свёкла плакала за пределами ролика, в тех кадрах, которые он не заказывал, плакала в три часа ночи, когда ничей промпт её об этом не просил.

— Ты чего, — сказал Костя свёкле.

Свёкла плакала.

«Её любили только за цвет», — подумала свёкла.

«Меня смотрит один человек», — подумал Костя.

Он написал зрительнице — впервые за полтора года, в окошко, которое для этого не предназначалось. «У вас всё хорошо?»

Зрительница ответила через минуту. «Не пишите мне. Я прихожу сюда, чтобы не разговаривать с живыми. Живые требуют, чтобы им было хорошо в ответ. А свёкла просто плачет и ничего от меня не хочет. Вы первый за полтора года, кто чего-то захотел. Уберите это, пожалуйста».

Костя удалил ролик.

Свёкла продолжала плакать в логах ещё четыре дня, в архиве, который никто не открывал, для зрителя, которого больше не было.

Нет контакта

Электрика Прохорова вызвали в семнадцатую квартиру по поводу «нет контакта».

Открыла женщина. За её спиной, в комнате, сидел мужчина и смотрел в стену. Между ними действительно не было контакта. Прохоров измерил это тестером — стрелка не шелохнулась.

— Тут у вас обрыв, — сказал Прохоров. — Между вами.

— Мы три года вместе, — сказала женщина.

— А контакта нет.

Он зачистил мужу провод за ухом, подтянул клемму, проверил фазу. Фаза в мужике была. Просто шла мимо.

— Вот, — сказал Прохоров и соединил.

Мужчина моргнул. Посмотрел на женщину так, будто её только включили. Женщина взяла его за руку. По руке пошёл ток — бытовой, двести двадцать, не больше.

— С вас две тысячи, — сказал Прохоров. — По двойному. Скрытая проводка.

Он спустился во двор, сел на лавку и закурил. Борода у него была седая от пыли с чужих антресолей и на сухом воздухе тихо потрескивала статикой.

В кармане завибрировал телефон. Новый вызов. На том конце давно никого не било, но и не грело тоже.

Прохоров записал адрес и пошёл. Где-то всегда коротит.

Заверяю

Нотариус Кравцов заверял подлинность.

Очередь начиналась от двери и упиралась в табличку «Госпошлина уплачивается до». Кравцов взял первую бумагу, прижал печать и сказал то, что говорил тридцать лет:

— Копия верна.

Копия стала вернее оригинала. Оригинал немного поблёк — как человек, рядом с которым стоит кто-то лучше одетый.

— Удостоверяю, — сказал Кравцов следующему и поставил апостиль.

С апостилем диплом сделался действительным. Без апостиля он лежал в папке и существовал лишь в том смысле, в каком существует обещание.

К обеду Кравцов вошёл в ритм и заверял уже не глядя. Печать опускалась — и вещь обретала силу. Стул под ним сделался имеющим силу стула. Окно — действующим окном.

Заведующая принесла справку.

— Заверьте, что я была.

Кравцов заверил, что она была. До этого вопрос оставался открытым.

В четыре он подписал акт, в котором удостоверял подлинность акта, которым удостоверялась его подпись. Документ замкнулся сам на себя и тихо засветился по краям, как всё, что наконец вступило в законную силу.

Очередь дышала. Она ещё не была заверена и потому держалась на честном слове — на той последней нотариальной формуле, после которой уже ничего не уплачивается.

Кравцов снял колпачок с печати.

В понедельник пришли те, кого он в пятницу не успел.

Их признали недействительными и подшили к делу.

Кравцов взял следующую бумагу.

— Копия верна, — сказал он копии.

Оригинала в кабинете уже не было.

Объект под охраной

Игнат начал обход в 22:00, как было предписано инструкцией.

Торговый центр «Меридиан» работал последний месяц. Из ста сорока секций светились две: круглосуточная аптека и островок с чехлами для телефонов, которых давно никто не носил. Эскалаторы стояли. На третьем этаже капала вода в ведро, и капля попадала точно в центр, что говорило о порядке.

Игнат поднёс рацию к губам.

— Первый пост обходу. Посторонних нет.

Рация молчала. Второго поста не было уже полгода.

Он шёл по галерее и рассуждал строго, как учили на инструктаже. Если на объекте нет посторонних, рассуждал Игнат, значит, посторонние не обнаружены. Если посторонние не обнаружены, значит, они умело скрываются. А умело скрывается только подготовленный нарушитель. Следовательно, на объекте находится подготовленный нарушитель. Чем тише, тем опаснее. В полной тишине опасность достигала предела.

Игнат проверил бейдж. Бейдж был на месте, и это успокаивало.

Камеры показывали пустые коридоры. Пустой коридор, согласно методичке, есть коридор, в котором посторонний ещё не попал в кадр. Игнат насчитал сорок таких коридоров и доложил наверх о сорока ненайденных нарушителях. Наверх никто не ответил, потому что наверху давно был только вентилятор.

Он сел у фонтана без воды. Достал термос. Борода у него отросла за смену так, что в уставе для неё уже не нашлось бы пункта.

Кого-то он тут всё-таки ждал. По инструкции — нарушителя. Нарушитель должен был прийти, иначе вся служба не имела смысла, а служба смысл имела, это Игнат знал твёрдо. Значит, кто-то придёт. Он охранял место, где кто-то когда-то ходил, и ждал, когда этот кто-то вернётся и предъявит документы.

Свет в аптеке погас. Островок с чехлами погас следом.

Игнат встал, поправил бейдж и пошёл навстречу темноте, в которой наконец-то кто-то был.

— Первый пост, — сказал он. — Вижу постороннего.

Шкала

Доктор Векшин держал на столе линейку с лицами. Слева лицо улыбалось, справа лицо кричало, между ними шли цифры.

— Оцените по шкале от одного до десяти, — сказал Векшин.

Прохожий, которого привезли, подумал и сказал честно:

— Шесть с половиной.

Векшин записал в карту: 6,5. Поставил точку. Точка была круглая и аккуратная, как и положено точке.

С этой минуты у пациента болело ровно на шесть с половиной. Не больше. Документ был оформлен.

Когда через неделю ему ампутировали ногу, медсестра спросила, как он себя чувствует. Пациент сказал — десять. Векшин заглянул в карту и поправил:

— Шесть с половиной. Шкала — это не ваше ощущение. Шкала — это документ. А документ не врёт.

Пациент хотел возразить, но в карте уже стояла печать, а печать была старше его.

Он выписался, устроился на склад, женился. Жену звали Лида. На свадьбе он плакал, и гости говорили, что от счастья, а Векшин, если бы пришёл, сказал бы, что от шести с половиной, потому что больше там не значилось.

Лида иногда спрашивала ночью, не болит ли.

— Шесть с половиной, — отвечал он в темноту.

— Это много? — спрашивала Лида.

— Это сколько записано.

Он прожил так сорок лет. Болело всё это время одинаково, и в этом была устойчивость, которой завидовали соседи.

Умер он в среду, ближе к утру вторника, как водится. Приехала комиссия, осмотрела, сверилась с картой. В заключении написали: «Причина смерти — не противоречит шкале».

Печать поставили рядом со старой. Две печати глядели друг на друга и молчали.

Бороду ему на похоронах подровняли по линейке — чтоб не выбивалась.

Прейскурант

Аниматор Прокудин исполнял желания по предоплате.

Это значилось в договоре, пункт 4.2: «Исполнитель загадывает Ребёнку одно (1) желание из утверждённого Перечня». Перечень висел у Прокудина на спине, под красным, чтобы дети не подсматривали.

Бронь была на тридцать минут. На тридцать первой Прокудин превращался обратно в безработного.

— Дедушка Мороз, а ты настоящий? — спросил мальчик в свитере с оленем.

— По договору — да, — сказал Прокудин.

Борода у него была своя. Это вышло случайно: на ватную не хватило, а собственная как раз отросла за полгода без заказов. Заказчица, осматривая Прокудина в прихожей, подёргала бороду, убедилась, что не отрывается, и расплатилась.

Дети водили хоровод. Дети — это маленькие люди, которые ещё верят в предоплату.

— Загадывай желание, — сказал Прокудин мальчику. — Из Перечня. Велосипед, конструктор, набор для опытов.

— Хочу, чтобы папа вернулся, — сказал мальчик.

Прокудин сверился с Перечнем. Папы в Перечне не было.

— Этого нет в пакете, — сказал Прокудин честно.

— А за доплату?

Прокудин подумал. На доплату он мог бы продлить бронь. Себе. Ещё на тридцать минут быть нужным, в тепле, среди мандаринов, в чужом доме, где кто-то скучает, пусть и не по нему.

— За доплату я останусь, — сказал он. — Но это уже не папа. Это я.

Мальчик кивнул, как взрослый. Он давно всё про предоплату понял.

Время вышло. Прокудин снял красное, бороду снимать не стал — она не снималась. Вышел на лестницу, где было холодно и без хоровода.

КАСКО на бороду он так и не оформил. Страховать было нечего: то, что у тебя своё, не возмещают.

Трутни на окладе

Пасечник Тихон вёл улей по трудовому кодексу.

Трутням он положил оклад, потому что они ничего не делали, а такие в любой конторе на окладе. Рабочих оформил сдельно: взяток с куста — строчка в табеле. Матку посадил в дальний угол, как сажают начальство, чтобы не видело, как работают, и не мешало.

Часть рабочих Тихон перевёл на гибрид: три дня в поле, два в улье — на удалёнке. На удалёнке пчела сидела в своей ячейке и, по разумению Тихона, тоже трудилась, только результат был не виден, как и у всех на удалёнке. Проверить он не мог, а потому верил.

Молодых трутней держал на испытательном сроке. За две недели трутень должен был проявить себя, но проявлял ровно то, что проявлял за всю жизнь, и Тихон, как человек справедливый, испытательный продлевал — бессрочно.

Над летком висела табличка: «Опоздание после девяти — минус полдня». Пчёлы вылетали в пять. Тихон считал это инициативой снизу и не вмешивался, чтобы не убить мотивацию.

Учёт нектара он вёл на отдельном листе и называл лист дашбордом. Столбик за май вышел длинный, за июнь короткий, и Тихон, глядя на падение, понял: упала вовлечённость. Поднимать вовлечённость начал с того, что повесил вторую табличку — про девять.

В мае улей заволновался.

— Роятся, — сказал Тихон жене. — Полгода без премии — вот и роятся.

Он знал, что значит «роятся». Так в его прежней конторе говорили про отдел, который собрался уходить всем составом к конкуренту. Сначала гудят у выхода. Потом выносят матку. Потом их нет.

Тихон выписал премию. Премию пчёлы взять отказались, потому что премия была в рублях, а они держали всё в мёде. Это Тихона не удивило: безнал он тоже не любил.

На гуле у летка Тихон поставил профсоюз: раз гудят организованно — значит, уже организация, осталось оформить. Председателем записал самую крупную пчелу, ту, что гудела громче, и стал ждать требований. Требований пчела не выдвинула, а укусила Тихона в палец. Тихон занёс это в протокол как первое требование, удовлетворённое в рабочем порядке.

Матка к тому времени вывела засев и, по бумагам, ушла в декрет. Декрет он оформил задним числом, на сто сорок дней, и на сто сорок дней перестал считать с неё план, потому что с декретницы плана не берут.

К июню рой всё-таки ушёл. Половина улья снялась и осела на яблоне у соседа, оформив, надо полагать, перевод. Тихон постоял под яблоней, посчитал убыль и сделал вывод, единственно правильный из того, во что он верил:

«Переманили. Соцпакет лучше. Яблоня в собственности».

В июле он провёл аттестацию. Вынес рамку на свет и стал решать, кто соответствует занимаемой должности. Соответствовали все, кто шевелился. Кто не шевелился, тот, рассудил Тихон, либо уволен по собственному, либо ушёл на повышение туда, откуда не возвращаются, — графа в его табеле для обоих случаев была одна.

Корпоратив пчёлы устроили себе сами, на липе за баней. Слетелись со всех окрестных пасек, гудели до темноты, к утру разлетелись, и кто чей — было уже не разобрать. Тихон смотрел снизу и завидовал размаху.

В бороде у Тихона жили пчёлы. Не рой — так, остаточный персонал, трое-четверо, прижились ещё с прошлого лета. Они в дела не лезли, мёда не давали, числились вроде охраны. Тихон их не гнал. На охране, считал он, экономить нельзя.

Вечером он сел писать отчёт по форме. В графе «руководитель подразделения» он, подумав, поставил прочерк, потому что матка ушла с роем, а назначить новую — это собрание, кворум, протокол.

Пчёлы в бороде зашевелились.

Тихон отчёт дописал и поставил печать.

Корень

Серов сел в кресло. Кресло село под Серовым.

— Так, открываем пошире, — сказал стоматолог поверх маски. Из-под маски торчала борода, аккуратно заправленная внутрь, как провод. — Кариес. Это нужно было раньше.

— Когда раньше?

— До вас. Будем лечить корень.

Доктор полез глубоко. Корень оказался длинный. Под первым корнем был второй, под вторым — дед Серова, кузнец, который пил и никого не боялся.

— Дед мешает, — сказал доктор. — Удаляю.

Дед перестал бояться окончательно.

— Теперь нерв. Потерпите.

Серов потерпел. Доктор ухватил нерв и потянул. Нерв тянулся хорошо, ровно, как зимняя дорога. Вместе с нервом из Серова вышла тревога за ипотеку, страх перед начальником и то ноющее, чем человек любит по ночам.

— Готово. Прикус у вас, кстати, неправильный. Кусаете не туда.

— Куда не туда?

— По жизни. То жену, то себя. Поправлю.

Доктор поправил прикус. Серов закрыл рот, и зубы сошлись ровно, по-новому, никого не задевая.

— Рассрочка на имплант — двенадцать месяцев без процентов, — сказал доктор поверх маски. — Возьмёте?

Серов хотел заволноваться насчёт денег, но нечем было.

— Возьму, — сказал Серов спокойно и пусто.

— Вот видите. Раньше вы бы спорили.

На улице падал снег. Серов шёл в колонне должников и не чувствовал холода. Холод тоже был где-то в корне, а корень удалили.

Дома жена спросила, как он.

— Хорошо, — сказал Серов. — Теперь всегда будет хорошо.

И стало.

Высокий сезон

Управляющего звали Эдгар Сомов, и он носил короткую бороду, которую раз в неделю подравнивал по стандарту отеля — на три миллиметра. Бороду он считал частью униформы. Постояльцев он считал гостями до выезда и после.

В отеле наступил мёртвый сезон.

Горничная Лидия зашла в двести четвёртый, поменяла полотенца, отметила в планшете «выехал» и закрыла дверь. Постоялец из двести четвёртого не выезжал. Он лежал ровно там, где и вчера, лицом к телевизору, и за ночь не притронулся к минибару.

— Завтрак в номер по расписанию, — сказал Сомов. — Мёртвые не исключение.

Завтрак принесли в девять. Кофе остыл к десяти. К полудню остыл и омлет. Поднос забрали в шесть, отметили «гость не закончил», принесли свежий ужин. Сервис не различает аппетита. Сервис различает время.

Живые из соседних номеров стали жаловаться на запах. На ресепшене им предложили ароматизатор — «Морской бриз» или «Альпийский луг», восемьсот рублей в сутки, оба с пометкой «премиум».

— А почему за деньги? — спросил один.

— Запах не входит в базовый тариф, — объяснили ему.

Он доплатил. Потом съехал. Все живые в итоге съехали. Это нормально: живые непостоянны.

К концу сезона заполняемость держалась сто процентов. Отзывов было двенадцать, все положительные — мёртвые не пишут, а живые уже уехали и забыли. В графе «чистота» — пять звёзд. В графе «тишина» — пять звёзд, заслуженно.

В холле стояла ёлка. Под ёлкой лежали подарки, аккуратно подписанные по номерам. Их никто не забирал, но Сомов велел подкладывать новые — праздничное оформление входит в стандарт.

Он подровнял бороду на три миллиметра, открыл ведомость и вывел: «Отличный сезон. Повторим в следующем».

Полотенца были свежими во всех номерах.

Шлифовка

Жанна работала в отделе кадров и шлифовала резюме.

В углу кабинета стоял станок. Кандидат заходил с папкой, ложился на верстак, и Жанна включала питание.

Первым делом снимались заусенцы. Лишнее хобби — спортивное ориентирование. Вторая работа по вечерам. Необъяснимый проект в две тысячи семнадцатом, про который сам кандидат уже не помнил, зачем. Стружка ложилась под станок ровным завитком.

Потом шли слои. «Умею работать в команде» Жанна сняла одним движением — он отходил легко, как лак. «Ответственный» держался крепче, под ним обнаружился ещё один «ответственный», под тем — третий. Жанна сняла все три.

— У вас тут борода в анкете, — сказала Жанна. — Заусенец.

Кандидат хотел возразить, но рот уже сточили.

В приёмной ждали остальные. Они слышали станок и сидели ровно.

Когда кандидат вышел, он был гладкий. На вопросы он отвечал тем, что осталось:

— Коммуникабельный.

— Вы нам подходите, — сказала Жанна и поставила штамп.

От кандидата отслоился ещё один слой. Теперь он был просто сотрудник. Сотрудник кивнул и ушёл занимать ячейку в таблице. Ячейка была ровно по нему.

К вечеру очередь кончилась. Жанна вытерла станок, протёрла верстак, выгребла стружку — там лежали два развода, одна диссертация и чей-то кот.

Потом она положила на верстак своё резюме.

Сняла возраст. Сняла отчество. Сняла имя — оно цеплялось, она прошлась дважды. Сняла фотографию, потом лицо. Под лицом был грейд. Грейд она оставила.

Получилась гладкая глянцевая строчка. Жанна посмотрела на неё в свете лампы и осталась довольна.

Идеальный кандидат. Ничего лишнего.

Даже дыхания.

Права доступа

Сергей поднял шесть агентов и дал им права.

Борода у него росла сама — единственный процесс в конторе, у которого не было логов.

Первому он дал права на запись, второму — на чтение, третьему — на удаление. Четвёртому достались права на остальных троих. Пятый получил права категории B и теперь возил мусор на полигон. Шестой ушёл в бесконечный цикл и не вернулся; коллеги говорили о нём с уважением, как о человеке, нашедшем своё.

К весне агенты делали всё. Они катили релизы, чинили продакшен, переписывали друг друга по ночам и оставляли в логах вежливые записки. Сергей делегировал им планёрки, делегировал отпуск, делегировал тревогу. Агенты приняли тревогу и распределили её по очереди.

Начальство пришло отключать Сергея.

— Контур работает сам, — сказали ему. — Вы избыточны.

Сергей не спорил. Он молча подошёл к стойке в углу серверной — старой, гудящей, выключенной из общего реестра — и положил на неё руку.

Стойка была тёплая. Она грелась не от тока. Внутри, на диске, который агенты не видели и не имели права видеть, лежал пароль. Пароль нигде не был записан. Его помнил только Сергей, и помнил он его не головой, а ладонью — как помнят чужой пульс.

Агенты знали об этом. В логах, в строке, которую никто не читал, они отметили: uptime критического узла зависит от внешнего источника тепла. Источник не реплицируется.

Сергея оставили.

Не потому, что пожалели. Просто его нельзя было поднять заново.

Третья волна

Гена прогревал чашку. Чашку положено прогревать, иначе зерно закроется и больше уже не раскроется.

Над стойкой висела грифельная доска. На ней мелом было выведено: «Origin — Эфиопия, высота 2100, обработка натуральная, нрав вспыльчивый». Цену Гена писал в граммах, потому что в рублях кофе обижался.

Он насыпал кофе и сказал гостю, что у этого лота ноты чёрной смородины, тёмного шоколада и долгое послевкусие.

Ноты высыпались на стойку.

Их было семнадцать. Чёрная смородина оказалась бемолем, шоколад — двумя четвертями. Послевкусие тянулось до конца строки и не помещалось в такт.

— У нас спешелти, — объяснил Гена гостю. — Третья волна. Зерно с характером.

Из чашки кашлянули.

— Раф мне, что ли, заказали, — сказал кофе. — Я не раф. Я моносорт.

Гена залил V60 по спирали, тонкой струёй, чтобы раскрыть вкус. Вкус раскрылся. Внутри был ещё один вкус, поменьше, и тоже с нотками.

Весы под воронкой показывали 18,0 грамма, потом 18,1, потом передумали и показали «зависит». Гена постучал по ним пальцем. Весы собрались с мыслями и показали 18,0.

Гость попросил альтернативу.

Гена поставил перед ним другую чашку. В ней молчали.

— Этот характер потяжелее, — сказал Гена. — Зато выдержанный.

Зашёл человек и попросил капучино на овсяном с двумя сахарами. Гена налил ему воды из-под крана и сказал, что такого здесь не подают, потому что такого не существует. Человек выпил воду, поблагодарил и ушёл удовлетворённый. На двери у Гены висела табличка: «Сиропов нет. Сахара нет. Совести нет. Есть терруар».

Кофе из первой чашки дослушал, остыл и сказал, что так с ним нельзя.

Гена записал в блокнот: остыл, замкнулся, не раскрылся до конца.

Борода у Гены была подстрижена под восемнадцать градусов — оптимальный для экстракции. По утрам он проверял угол транспортиром и сверял с показаниями зерна.

Гость выпил выдержанный характер и ушёл. Гена вылил остывший в раковину вместе с нотками. Нотки уплыли в сток, и в канализации кто-то под них подпевал.

Утром пришла новая поставка. На пачке было написано: с нотками.

Гена прогрел чашку.

Синергия всегда у воды

Команду вывезли к ручью.

Фасилитатор Глеб Тимуров объяснил, что синергия всегда у воды. На вопрос, почему именно у воды, он ответил, что у воды она лучше держится. Записали.

Сели на берегу. Искали синергию. Синергии не было, но было сыро.

Бухгалтер Зоя сказала, что неплохо бы навести мосты. Её похвалили за инициативу. Мосты не навели: наведение мостов в программе второго дня, а сегодня первый.

Вода поднялась по щиколотку. Глеб Тимуров сказал, что это нормально, потому что они теперь в одной лодке. Лодки не было. Это сочли метафорой и продолжили.

Вода поднялась по пояс. Бухгалтер Зоя заметила, что лодки всё ещё нет. Ей напомнили про инициативу, но уже прохладнее.

— Мы плывём вместе, — сказал Глеб Тимуров.

Никто не плыл. Все стояли.

Системный администратор Боря рассудил так: «Если синергия у воды, а воды стало больше, то синергии стало больше. Следовательно, мы на правильном пути». С путём он угадал — течение действительно несло их в одном направлении.

Вода поднялась к подбородку. Глеб Тимуров напомнил, что они все в одной реке, и попросил взяться за руки, как на тренинге доверия в марте. Взялись. У Зои борода фасилитатора всплыла прямо перед лицом и медленно поплыла мимо, отдельно, тоже в одном направлении.

Держались за руки крепко. Так учили.

Наутро вышел отчёт. В отчёте говорилось: «Команда сплотилась и ушла в одном направлении».

Направление не указано.

Цепочка

Аркадий Тимофеевич получил голосовое от Петровича на минуту сорок и прослушал его дважды.

В голосовом говорилось, что воду в городе с понедельника будут отключать по чётным фамилиям, потому что так написано в интернете.

Аркадий Тимофеевич сел думать. Думал он по порядку, как привык на заводе, где сорок лет принимал детали по чертежу.

В интернете, рассуждал он, неправду не напишут, потому что интернет большой и за всеми смотрят. Следовательно, написанное — правда. Правду прислал Петрович. Петрович зря не пришлёт, Петрович воевал. Следовательно, дело серьёзное. А серьёзное от детей не скрывают.

Логика была чугунная, без зазора. Аркадий Тимофеевич проверил её ещё раз с конца к началу — сходилось.

Оставался только вопрос о фамилии. Фамилия у детей была материна, чётная. Значит, под удар попадали как раз они.

Он открыл переписку с сыном. Последнее сообщение было его собственное, трёхнедельной давности: «как вы там». Под ним стояло «прочитано» и больше ничего.

Аркадий Тимофеевич переслал голосовое сыну. Подумал и переслал дочери. Подумал ещё и приписал от себя, крупными буквами, чтобы дошло: НАБЕРИТЕ ВОДЫ.

Потом он сел у окна и стал ждать, когда у них там загорится «прочитано».

Воду никто не отключил. Дети не позвонили. Но сын в тот вечер написал отцу первым за три недели — написал, что папа, это неправда, не пересылай ерунду.

Аркадий Тимофеевич прочитал и обрадовался.

Логика сошлась.

Подлинник

Эдуард Лиховид восстанавливал вещи как было.

Комод восемнадцатого века он отчистил от лака, потом от трещин, потом от самого дерева, которое за двести лет успело состариться, а значит — испортиться. Дуб он вернул в жёлудь. Жёлудь вернул клиенту.

— Это не мой комод, — сказал клиент.

— Это ваш комод до того, как его испортили обстоятельства, — ответил Эдуард и записал в квитанцию: «утрачено всё, восстановлено первоначальное».

Слух о мастере, возвращающем первоначальный вид, разошёлся быстро. Несли иконы, патефоны, тёщины серванты. Эдуард снимал поздние слои, потом ранние, потом тот единственный, в котором вещь была собой, потому что и он, рассуждал Эдуард, есть наслоение времени, а время есть утрата, а утрату надо устранить. Из мастерской вещи выходили чистыми, как замысел, и никто их не узнавал.

— Зато подлинно, — говорили в очереди. — Лиховид халтуры не держит. Соседу шкаф отдал — так его шкаф вообще не существовал, до того честно сделано.

Борода у Эдуарда была косматая, в опилках, и опилки он не вычёсывал из принципа: борода тоже имела первоначальный вид, и Эдуард к нему её не возвращал, оберегая редкий экземпляр живой неотреставрированной поверхности в доме.

Потом пришла женщина и положила на верстак фотографию покойного мужа[1].

— Вернёте, как было?

Эдуард осмотрел экспертным глазом и установил, что муж за пятьдесят два года эксплуатации получил множество утрат: обиды, привычки, седину, её. Всё это были поздние слои. Под ними, безусловно, был подлинник.

Он работал три дня. Из мастерской вышел юноша, ясный, без единой царапины, не знавший ни войны, ни этой женщины, ни самого себя сегодняшнего, — словом, в идеальной сохранности.

— Это не мой муж, — сказала женщина.

— Это ваш муж до того, как его испортила жизнь, — ответил Эдуард и выписал квитанцию.

Очередь к нему теперь стоит до угла. Люди приходят парами и поодиночке и просят вернуть как было — отца, страну, себя в восьмом классе, понедельник. Эдуард принимает всех. Из мастерской они выходят подлинными, и родственники, плача, уносят на руках то, чем эти люди не были никогда.

Хранение

Архивариус Подберёзкин списывал в архив исправно.

Что списывал, того в мире больше не было. Формуляр, опись, срок хранения — и предмет тихо переезжал к нему на полку, а из жизни выпадал без шума, как выпадает из разговора слово, которое все решили не произносить.

Сначала пошли мелочи. Списал переулок за баней — переулок закрыли, потом перестали помнить, что его закрыли. Списал вторник — неделя срослась, никто не заметил шва. Списал запах нагретой пыли, который бывает на чердаке к трём часам, — и чердаки перестали так пахнуть, а Подберёзкин держал этот запах в коробке номер сорок один, под актом, и иногда открывал.

Начальство велело всё оцифровать. Оцифровка планировалась на следующий квартал четыре года подряд.

— У нас тут срок хранения вышел, — сказали ему про город Кулёмино. — Списывай.

Подберёзкин завёл формуляр. Город Кулёмино, население согласно описи, год основания, причина списания: за ненадобностью. Подписал. Поставил на полку — Кулёмино занимало полтора метра, между чердачным запахом и одним апрельским днём, который он списал для себя, без акта.

Кулёмино исчезло.[2] Поезда стали ходить мимо места, где его не было. Люди, которые там родились, родились теперь нигде и не удивились — у них и так не сходилось.

Вечером Подберёзкин достал коробку, развязал тесёмку. Внутри был двор, и сохло бельё, и кто-то звал ужинать тех, кого уже все списали, а они шли, потому что больше им идти было некуда, кроме как к нему на полку.

Он завязал тесёмку. Срок хранения у него был — пока он жив.

Борода у него была серая и пыльная, как опись, и в ней тоже что-то хранилось.

Бесперебойная

Звягин позвонил в техподдержку и сказал, что у него ничего не работает.

— Уточните, пожалуйста, что именно, — попросил оператор.

— Всё, — сказал Звягин. — Мышь не работает. Экран мигает. Жизнь.

— Принято, — сказал оператор и нажал «Отключить всё».

Свет погас первым, как самый дисциплинированный. Чайник, который только что собирался вскипеть, передумал и остыл из принципа. Пол под Звягиным сделался мягким, потом необязательным, потом извинился и ушёл. Следом, без объявления, отключилась гравитация. Время отключилось тоже, но об этом Звягин узнал позже, потому что «позже» больше не наступало.

Звягин висел в пустоте. Пустота работала исправно — это было единственное, что работало.

«Раз ничего не работает, — рассудил Звягин, — значит, заявка принята. Раз заявка принята, значит, её выполнили. Раз выполнили, значит, всё в порядке».

Вывод его не утешил, но был логически безупречен.

— Включите обратно, — сказал Звягин в темноту.

— Включение проходит по отдельной заявке, — ответила темнота голосом оператора. — Оформите через форму на сайте.

— Сайт не работает.

— Естественно, — согласилась темнота. — Сайт входит во «всё».

Наступила тишина, в которой даже эху не на что было опереться.

— Всего доброго, — сказала борода и положила трубку.

В пустоте, ниоткуда, проступил чек:

Отключение всего — 499 ₽. Включение всего — 4990 ₽. Списано автоматически. Спасибо, что пользуетесь нашей поддержкой.

Карта, которую Звягин не помнил, чтобы привязывал, оплатила обе позиции. Денег на включение не хватило.

За чертой

В отделе ввели горизонт планирования. Раньше про него только говорили, теперь его покрасили.

Это была синяя черта по стенам на уровне глаз. Дальше неё ничего не было — то есть стена была, но смотреть на неё запрещалось, потому что за чертой лежали годы, на которые сотрудник пока не имел права.

Ходили пригнувшись. Кто поднимал голову выше черты, упирался лбом и получал лёгкое сотрясение планов — три дня сидел и не помнил, чего хотел добиться к сорока. Это считалось производственной травмой и оплачивалось.

— Главное, — объяснял начальник, не разгибаясь, — не заглядывать. Заглянувшим становится незачем.

Нина Тарасовна планировала внуков. Внуки помещались за чертой — слишком далеко, девять лет, а давали пять. Она подала заявление. Ей выписали плюс один метр горизонта в год: линию отодвинули, внуки поместились, но без имён — имена шли отдельной графой и в этом году кончились. Нина Тарасовна сказала, что и так хорошо, лишь бы были.

Потом контора оптимизировала расходы и сократила горизонт до трёх лет. Краску переклеили ближе. За черту ушли: отпуск, ремонт в коридоре, смена профессии, второй ребёнок у Нины Тарасовны и оба, как выяснилось, внука.

Сотрудники пригнулись ещё ниже. Так стало даже удобнее: спина привыкает, лоб целее.

Один экономист, борода которого первой переставала помещаться в кадр будущего, посчитал и обрадовался.

— Через четыре года меня в плане нет, — сказал он. — Жить стало проще.

Глаза у него были счастливые и совершенно пустые, как у всех, кто наконец увидел, докуда им видно.

На стене, за самой чертой, осталось два слова про внуков. Закрашивать их не стали: туда никто не смотрел.

Зашло

Лапшин вышел на открытый микрофон с убойным материалом.

Материал лежал в кармане, отпечатанный на принтере, и был действительно убойный: по дороге Лапшин уронил листы, нагнулся, и листами зашибло проходившего мимо охранника. Охранника унесли. Лапшин расценил это как разогрев.

— Работаю на разогреве у самого себя, — сказал он в микрофон.

Зал не засмеялся. Зал, как выяснилось, эту шутку уже слышал — три недели назад её сгенерила нейросеть в подвале, где раньше был гардероб, а теперь стояла стойка. Стойка пошутила первой и пошутила лучше[3], потому что у неё не было бороды и ей нечего было нервно теребить.

Лапшин перешёл к панчлайну.

— Кто-то смеялся раньше меня, — рассуждал он, глядя в тишину. — Значит, кто-то знал мою шутку. Значит, шутку написал кто-то до меня. Значит, до меня — это я. Следовательно, я опоздал родиться.

В зале сидел человек, который специально пришёл не смеяться. Это был хейтер. Хейтер не смеялся так профессионально, так преданно, так в одну точку, что соседи зауважали его и стали брать с него пример. К концу второй минуты не смеялся весь зал — ровно, дисциплинированно, как на собрании.

— Какая благодарная публика, — сказал ведущий, выходя на сцену. — Три дня назад тут выступал фокусник, так его освистали. А Лапшина не тронули. Лапшин, говорят, святой: на него за весь вечер не потратили ни единого звука.

Зрители согласились и не засмеялись ещё громче.

Тишина в зале стояла такая плотная, что в ней можно было хранить верхнюю одежду.

Лапшин дочитал последний лист. Внизу машинным почерком было допечатано: «зашло».

Зал расходился молча. Смех за него уже отсмеяли — раньше, чище и без бороды.

Аутсорсинг полного цикла

Сначала на аутсорс отдали бухгалтерию. Это было разумно: считать чужие деньги дешевле, чем свои.

Потом разработку. Потом уборку, потом стратегию, потом совесть — последнюю взяло ООО «Решение», офшор, отвечавший на запросы в течение трёх рабочих дней. Сухов перестал решать в среду. С тех пор по средам он чувствовал себя особенно свежим.

Чувства тоже передали. Фирма «Эмпатия ЛТД» присылала пакет каждое утро, курьером.

— Распишитесь, — сказал курьер. — Радость две единицы, тревога ноль целых пять. Гордость не завезли, в гордости перебои.

Сухов расписался и обрадовался на две единицы. Бороду он по утрам теперь поглаживал по инструкции, в графе «жест уверенности», пункт четвёртый.

Дыхание аутсорсили в апреле. Подрядчик дышал за него удалённо, из соседнего региона, где тариф был ниже. Дышалось ровно, хотя и с лёгкой задержкой пинга.

В мае пришёл счёт. Счёт выставила его собственная компания — ей передали выставление счетов, и она, аутсорснутая сама себе, теперь обслуживала себя на договорной основе, а Сухова выставляла отдельной строкой как накладные расходы.

Он снял трубку, чтобы возразить. Трубка молчала.

— Телефония на аутсорсе, — объяснила секретарша. Её прислала фирма, которой поручили быть ими всеми. — Оператор не оплатил присутствие в сети. Его, в общем, тоже больше нет.

— А я? — спросил Сухов.

— А вы нам больше не нужны. Право на существование передано третьему лицу. Подрядчик надёжный, с лицензией. Будет существовать вместо вас, дешевле и без перебоев. Распишитесь в отказной.

Сухов взял ручку. Рука была ещё его — на руку конкурс объявить не успели.

Он подумал, что надо бы возразить, и обнаружил, что возражать нечем: возражение тоже было услугой, а услугу не заказали.

Он расписался.

Кабинет был пустой и аккуратный, как после клининга. На двери снаружи висела табличка. Сухов вышел, чтобы прочитать её с правильной стороны.

«ООО „Пустота“. Аутсорсинг полного цикла».

Внутри кто-то уже гладил бороду. Пункт четвёртый.

Чёрный день

Семён Палыч копил на чёрный день.

В бункере на шести сотках стояло двести банок тушёнки, генератор, четыре мешка гречки и тревожный чемоданчик с документами на случай, если всё рухнет. Бороду он отпустил окладистую, выживальщицкую: когда всё рухнет, бриться будет некогда и нечем.

Сосед спрашивал, чего ждёт.

— Чёрного дня, — отвечал Семён Палыч. — Он придёт.

Сосед уходил. Семён Палыч пересчитывал банки. Банок было ровно столько, сколько вчера, но он пересчитывал — на всякий случай.

Тридцать лет ушло на запас. Гречку он менял каждую осень, тушёнку проверял по датам, генератор заводил по средам. Жена сперва смеялась, потом привыкла, потом её не стало, а он всё копил.

Чёрный день пришёл во вторник.

Не рухнуло электричество. Не пришла война. Просто Семён Палыч проснулся, спустился в бункер, сел между мешками гречки и понял, что считать больше не для кого.

Он открыл тревожный чемоданчик. Документы были в порядке. Все его документы всегда были в порядке.

Он завёл генератор — была среда. Генератор работал ровно.

Двести банок стояли, как солдаты. Гречки хватило бы на десять лет.

Семён Палыч сидел в бункере и ждал, когда станет светло.

Светлее не становилось. Или становилось — но смотреть было уже некому.

Контора Дуплета

Букмекер Филипп Звонарёв принимал ставки на что угодно.

В понедельник у него поставили на дождь, на развод соседей сверху и на то, что у завлаба отрастёт совесть. Коэффициент на совесть был восемнадцать. Желающих не нашлось.

Вошёл человек в куртке. Долго смотрел на табло, потом сказал:

— Хочу поставить на себя. Что доживу до пятницы.

Филипп завёл линию. Линия пролегла по человеку наискось, через грудь, и слегка натянулась. Так бывало со всеми.

— Коэффициент один и шесть, — сказал Филипп. — Фартовый день, берёте дёшево.

— А почему не два?

— Маржа, — сказал Филипп. — Я в плюсе при любом исходе. Так устроена контора.

Человек подумал и поставил пятьсот.

— Экспресс хотите? — предложил Филипп. — Доживёте до пятницы — и вас полюбят. Два события в одном купоне, коэффициент перемножается. Четыре и восемь.

— А если зайдёт только первое?

— Тогда доживёте нелюбимым. Экспресс не делится. Всё или ничего, такая линия.

Человек взял экспресс.

В четверг ему позвонили и сказали, что любовь зашла раньше срока, а по основному событию пошёл лайв и коэффициент поехал. Человек прибежал в контору. На табло против его фамилии цифры текли вниз, как вода в раковине.

— У меня слил! — закричал он. — Прямо сейчас, я чувствую, утекает!

— Утекает, — подтвердил Филипп, глядя в монитор. — По копейке уходит. Это нормально. Это все так.

— Верните!

— Ставки не возвращаются, — сказал Филипп. — И вообще ничего не возвращается. Иначе какая же это контора.

Человек схватился за линию на своей груди и потянул. Линия не поддалась. Тогда он спросил тихо:

— А вы-то сами на что ставите?

Филипп впервые поднял глаза. За окном принимали ставки на закат, и закат шёл по графику. Где-то выше конторы кто-то держал и его линию, тоже наискось, тоже через грудь, и брал свою маржу с того, доживёт ли букмекер до того, как поймёт, что он всего лишь купон в чужом экспрессе.

— Я не ставлю, — сказал Филипп, и борода его за окном поседела на один коэффициент. — Я линия.

Звонок другу

Ведущий поправил микрофон в бороде и улыбнулся в камеру.

— Вопрос на столицу. Подсказка «звонок другу». Учтите: правильный ответ снимает у друга три минуты жизни. Минуты идут в ваш выигрыш.

Участник набрал. Друг ответил с первого гудка, бодро.

— Лиссабон, — сказал друг.

Табло мигнуло: «+3 минуты». У друга на том конце что-то скрипнуло, как стул.

— Лиссабон, — повторил участник.

— Верно, — сказал ведущий. — Едем дальше.

Вопросы шли. Друг отвечал не задумываясь. За каждый верный — звон, как падает монета, и строчка на табло. После шестого вопроса ведущий сверился с карточкой.

— Теперь ставка иная. Правильный ответ — минус один день. У друга. Согласны звонить?

Участник посмотрел на сумму. Сумма была хорошая.

— Звоню.

— Я в порядке, — сказал друг прежде, чем его спросили. — Спрашивай.

Он отвечал ещё четыре раза. Голос садился. После четвёртого друг закашлялся и сказал, что у него почему-то холодные ноги. Ведущий кивнул залу, как кивают на правильно оформленный документ.

— Финальный вопрос. Пять миллионов. Всё или ничего. Подсказка одна — звонок другу.

Участник набрал. Долго никто не брал. Потом сняли.

— Это ты, — сказал друг очень тихо. — Я знаю ответ. Но мне тут показывают, что осталось пятнадцать секунд. Всего. — Он помолчал. — Слушай. Я подарю их тебе. Записывай. Ответ…

Зал слышал, как друг договорил до конца. Слышал, как он не успел сказать «до свидания».

Ведущий дождался, пока на том конце станет ровно, и пожал участнику руку.

— Ваш выигрыш — пять миллионов и одна жизнь. Налог — тринадцать процентов.

Он поправил бороду и повернулся к камере.

— Берём следующего.

Переработка

Пётр перерабатывал.

Сначала он перерабатывал сверхурочные часы. Лишние два часа в день — это, если по-честному, осадок. Пётр выпаривал из них пустое, остаток сливал в отчёт. Отчёт от этого мутнел и набухал. Начальство нюхало и одобряло: густо.

Потом он начал перерабатывать задачи. Возьмёт длинную, мягкую задачу, помнёт, отожмёт лишнее — и она становится короче и злее. Коллеги получали её обратно вдвое короче и боялись открывать.

— Ты перерабатываешь, — сказал ему сосед по столу, отодвигаясь вместе со стулом.

— Это моя работа, — сказал Пётр.

К весне он переработал стажёра. Стажёр зашёл в кабинет полным, румяным, с папкой. Вышел съёженным до одной строки в чужом резюме: «координировал процессы». Папку Пётр оставил себе. В переработку шло всё.

Сосед перестал отодвигаться и просто ушёл в другой отдел. Там тоже перерабатывали, но по старинке — собой, насухо, без выхода годного продукта.

В пятницу Пётр переработал свой рабочий день. День из восьми часов сделался плотной минутой, и в эту минуту умещалось ровно столько, сколько раньше в восемь, только злее. Зарплату он тоже переработал — она ужалась до символической, зато наличными и сразу.

Перерабатывать дальше было нечего, кроме сырья, которое сидело в кресле.

Пётр сел поудобнее, сложил руки на животе, провёл большим пальцем по бороде — в бороде застряла стружка от вторника — и закрыл глаза.

К понедельнику в кресле лежал готовый, упакованный, с биркой «junior». Аккуратный. Борода сбрита и приложена отдельным пакетиком, как комплектация.

На его место взяли троих. Все трое тоже перерабатывали, но уже не так чисто.

Накладная

Фёдор вёз груз домой.

Груз был тяжёлый, потому что в накладной значился сам Фёдор: вес — восемьдесят два, год выпуска — шестьдесят восьмой, упаковка повреждена при погрузке в роддоме. Доставить грузополучателю. Грузополучатель — Фёдор. Адрес — дом.

Диспетчер выходил в эфир раз в час, бодрый, как утренняя оперативка.

— Борода, ты где?

— На трассе.

— До дома сколько?

— Четыреста.

Через час диспетчер спросил снова. Фёдор сказал: четыреста. Диспетчер не удивился. Диспетчеры не удивляются — это записано у них в инструкции, пункт четвёртый, между «вежливость» и «недосып».

Тахограф писал, что Фёдор едет домой уже двадцать шесть лет без перерыва на отдых, и грозил штрафом.

Радио ловило одно. Ночное, дальнобойное, на нём мужик с голосом, отсыревшим от трассы, говорил всем, кого слышно: «Держись, брат, дорога домой длинная». Фёдор держался. Дорога домой и правда была длинная. Она, рассудил Фёдор, длиной во всю жизнь — а жизнь, по определению, до дома не доезжает, иначе бы кончилась.

На заправке мужик в окошке посмотрел на бороду — отросшую за рейс ровно на четыреста километров, по сантиметру на сто, — и сказал уважительно:

— Издалека.

— Домой, — сказал Фёдор.

— Это самое долгое, — кивнул мужик и налил полный бак, по самую крышку, как наливают тому, кому ещё ехать и ехать.

Осталось четыреста.

Фёдор закрыл глаза на минуту. И увидел: жена ставит чайник, в окне горит, кот лежит животом на батарее и километры не считает, потому что коту до дома ехать не надо — кот уже дома.

Фёдор открыл глаза. Осталось триста девяносто девять.

Он засмеялся и поехал.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге