Обложка Безразличный

Безразличный

Саша Ким

0% прочитано
Стандартный
Саша Ким

Безразличный

Глава 1

Бабушка Агель поняла все только тогда, когда отец впервые взял меня на руки. Синий от гипоксии и тяжелых родов, покрытый кровью матери и родовой слизью, я молчал. Молчал и он, спокойно слушая, как под шум шестеренок и свист сопел кашалота навсегда затихает дыхание его жены, измученной болезнью и родами.

Наверное, Безразличные понимают, что с ними происходит. Эмоции и цвета один за другим уходят из жизни, оставляя мир в простой, монохромной ясности: черное и белое, нужное и лишнее, разумное и бессмысленное. Легкая, бесцветная бинарность.

Бабушка Агель вглядывалась в лицо своего сына, уже понимая, что он обречен. Ни теплоты в глазах при взгляде на мокрый комочек плоти в его руках; ни боли от потери любимой. Пустота.

— Как назовешь сына? — все равно спросила она.

Отец лишь пожал плечами. Тогда бабушка Агель взяла меня на руки, отерла мне пестрым платком лицо и нарекла меня Риха – “последний”. В этот момент я закричал.

#

Я плохо помнил отца. Бабушка Агель говорила, что у него были такие же белые мягкие волосы, как у меня, и тот же тяжелый взгляд серых глаз. Черты его лица не отложились в моей памяти, и я представлял отца увеличенной копией себя. Зато в мельчайших подробностях помнил его руки — крупные, морщинистые, высушенные соком инжира, огрубевшие от работы. Сеть глубоких трещин на них казалась мне таинственной картой, где зашифрован путь к несметным сокровищам.

Я помнил, как эти руки затаскивали в наш пузырь огромные ящики с транспортной капсулы, когда отец возвращался с поверхности. Как смазывали поршни и передачи кашалота. Даже как перебирали пряжу глинистого шелкопряда для бабушки Агель. Но ни разу на моей памяти они не прикоснулись ко мне — не обняли, не подоткнули одеяло, не вытерли слезы. И все же я тянулся к отцу, искал в нем одобрения или хотя бы осуждения, подчиняясь глупому стайному инстинкту. Но чем сильнее я старался или, наоборот, пакостил, тем безразличнее становился его взгляд, и тем шире разрасталась во мне черная дыра.

Тьма эта была со мной сколько я себя помню. Тьма эта жила во мне столько, сколько я себя помнил. Сначала маленькая, с червивое пятнышко на инжире. Потом — больше, как жетон Конфедерации. А когда отец не вернулся с поверхности после очередной жатвы, она стала размером со все сердце.

Бабушка Агель горевала по-своему: выбросила последние вещи родителей, стерла голограммы с их лицами, и мне остались только редкие истории, которыми она нехотя делилась под неторопливое вязание, покачиваясь вперед-назад в такт равномерному движению кашалота по вязкой жиже Атланских болот. “Незачем держаться за прошлое,” – говорила она. И все же изредка ее побелевшие глаза затуманивались, увлажнялись, и тогда она начинала рассказывать.

Самую первую историю бабушка Агель поведала в день, когда мне исполнилось пять, через два дня после ухода отца. Закончив перебирать последний ящик инжира, она запечатала его в герметичный контейнер и ссыпала отбракованные фрукты в пищевую ленту, ведущую к желудку кашалота. Сняла плотные резиновые перчатки, протерла механические поверхности едким карбоном и устало опустилась в кресло.

— Сдадим товар большому миру, авось хоть на месяц перестанет вонять, — сказала она своим ворчливым голосом, беря в руки пряжу. — Чертов инжир с каждым годом смердит все хуже.

В силу возраста я не мог судить, действительно ли запах становился хуже год от года, но весь наш пузырь уже насквозь пропитался сладкой, навязчивой патокой. Даже бабушка Агель пахла теперь иначе: не осталось ничего от ее теплого, знакомого запаха.

— А почему его называют инжир? — спросил я со всей своей детской непосредственностью. Слово смешно перекатывается на языке, заставляло непривычно растягивать губы.

— Да то еще с большого мира название, — пожала она плечами, ловко набрасывая петли на спицы. — Теперь уже кто упомнит. Может, там росло что-то похожее, и они не стали мудрить. А может, семена оттудава. На Атлани-то больше ничего толком не растет. Если бы не красные водоросли да залетные руженожки, нам и есть бы было нечего.

— А инжир? — спросил я, хотя спрашивал уже десятки раз: меня забавляло, как менялось ее лицо.

Бабушка скривилась, словно хлебнула забористого ягельного рома, а затем ее взгляд устремился в прошлое, в себя, и она сказала:

— Слушай, что рассказывал мне мой дед, а ему его дед, а тому — дед его деда...

Тысячи лет назад, когда не было еще ни Конфедерации, ни колоний, ни даже людей, в космосе жил только дух безвременья — Индиаор. Дух этот спал, и из снов его рождались планеты и звезды, звери и люди. Приснилась Индиаору и наша Атлани, и была она прекрасным, ярким миром: с пронзительно-синими водами, ослепительно-зелеными травами и жарким, слепящим солнцем.

— Синие воды? — мне сложно было вообразить, что мутно-коричневые болота Атлани когда-то были синими, но я постарался. Каково было плавать в них? Мне представилось, как я плыву по бабушкиному пестрому платку, и мимо меня проносятся такие же яркие узоры. — А что стало потом?

— Не перебивай и узнаешь. Потом Индиаору приснилась Карисса. О, что это была за женщина! Волосы — что огонь в сердце кашалота; кожа — белее твоих волос; а глаза — зеленые, словно болотная тина в редкий солнечный день. И Индиаор проснулся. Он бросился перед ней на колени, но она отвергла его. Он приходил снова и снова, приносил удивительные дары, но она лишь смеялась над ним. Индиаор потерял покой, больше не мог спать и думал только о Кариссе.

Я нахмурился.

— Но если он не спал, то и планеты перестали рождаться?

— Именно так. Безвременье сменилось временем, и все в мире сделалось смертным. Звезды гасли, люди больше не жили вечно. Индиаор разозлился. Ему казалось, что во всем виновата Карисса. И он сказал: раз нет у тебя чувств ко мне, то не будет их ни к одному из живущих. И обратил ее деревом на Атлани — самой дальней от него планете.

Бабушка Агель на секунду замерла, и лицо ее помрачнело.

— Значит, наш инжир — это Карисса? — догадался я. — Поэтому у тех, кто его ест, пропадают чувства?

Она молча кивнула и снова пустилась быстро вывязывать петли.

— Иди спать, — бросила она, не глядя на меня. — Через неделю встретимся со скупщиками, и ненадолго мы избавимся от этой проклятой дряни.

#

В базарный день герметичная капсула выплюнула нас на сушу. Мы нагрузили ящики на старенькую гусеничную тележку и вдвоем потащили ее к рынку.

Тележка шла плохо по болотистой почве, но ближе к поселку появилась гать, и стало легче. Нам встречалось все больше людей, а на площади и вовсе было не протолкнуться: между длинными деревянными прилавками сновали другие жнецы, ныряльщики, ткачи, брожевары — все те, кто никогда не собрался бы вместе, если бы не базарный день.

В центре, на постаменте, сидел скупщик из большого мира — усатый мужчина с обветренным лицом и толстым брюхом. Он молча отсыпал нам жетонов Конфедерации, а его роботы-носильщики нагрузили на себя ящики и тяжело полетели к висящему в тяжелых тучах транспортнику.

Бабушка Агель деловито пересчитала монеты и пошла пополнять запасы. Она махала руками и громко ругалась с продавцами, как заправский торгаш, и к обеду на нашей тележке уже высились припасы на следующий месяц — пока не придет пора новой жатвы.

#

Время ползло медленнее, чем подводные пчелы по воздуховым шарикам красных водорослей. Мы продолжали собирать урожай вдвоем с бабушкой Агель, хотя нам едва хватало денег с его продажи: хрупкий мальчонка и семидесятилетняя старуха едва ли могли сравняться с моими родителями, которые когда-то собирали по сотне ящиков за жатву. Но больше мы ничего не умели: родители бабушки выкупили пузырь на кашалоте, когда та была еще младенцем, и всю жизнь промышляли сбором инжира.

Зато наш кашалот был хорош: он точно чувствовал, где созреют плоды, и, ведомый голодом и инстинктами, выныривал на поверхность точно в том месте, где лес был готов для жатвы. Я обвязывался страховочным тросом и карабкался на невообразимую высоту черно-фиолетовых стволов, срезая инжир в поясные сумки, а затем спускал их на тросе бабушке Агель.

Ее руки, когда-то сильные, почти как у отца, теперь заметно ослабли. Она все чаще натирала их переработанным кашалотовым жиром, но глубокие борозды на ладонях все равно кровили, а узелки на пальцах разрослись и искривились. Не смотря на это, она продолжала работать, хотя я уже достаточно подрос, чтобы справляться в одиночку.

В один из вечеров мне досталась еще одна история. Я раскладывал гнилые фрукты по мешкам, а наполнив каждый, отправлял его на пищевую ленту. Мне вдруг вспомнилось, как отец учил меня завязывать узлы так, чтобы сок не вытекал — иначе пришлось бы останавливать кашалота и вычищать механизмы. В груди шевельнулась знакомая черная дыра, застучала в сердце, и я спросил:

— Ба… Почему папа ушел?

Бабушка Агель отложила ящики, вытерла лоб и присела на один из них.

— Слушай, что я подслушала в детстве у весталок.

Когда Карисса стала деревом, она лишилась всех чувств. Она не хотела больше ни плакать, ни смеяться. Ее не радовали ни песни ветров нашей Атлани, ни руженожки, взлетающие из воды с тысячей сверкающих брызг. Вместо слез она роняла на землю свои плоды, и животные, что ели их, становились менялись. У таких зверей не рождались больше потомства, ведь они не могли любить. И постепенно жизнь на Атлани вымерла.

— Но ведь кашалоты остались? — возразил я. — И болотные жуки. И руженожки.

— Какие-то остались, Риха, — улыбнулась бабушка Агель. — Но раньше их было в сотни раз больше.

Она снова вернулась к работе, но продолжала говорить.

— Индиаор много раз приходил к Кариссе, плакал, звал ее вернуться. Но ей больше ничего не было нужно. Она стояла одиноким деревом, качая тонкими ветвями, и не внимала его мольбам. Тогда Индиаор покинул Атлани навсегда, закрыв тучами все небо, чтобы никогда больше не видеть Кариссу. И воды Атлани помутнели, заболотились без солнца, а растения замерзли. Столетиями здесь не было никого, пока не пришли люди.

Я слушал бабушку Агель и смотрел, как пищевая лента кашалота один за другим проглатывает мешки с переспелыми плодами. Мне сделалось тошно, и я решил, что это от приторного запаха инжира.

— Когда люди с большого мира нашли Атлани, — снова заговорила бабушка, — они подумали: чем им может быть выгодна эта земля? Одни болота да скалы. Ничего не приживалось, минералы бесполезны. Годами они свозили на темную сторону планеты мусор с соседних станций. С тех пор болота пожрали большую часть свалки, а руженожки растащили остатки по всей планете. А потом люди нашли инжир. — Она глубоко вздохнула. — Говорят, настоящий инжир, из большого мира, не дурманит. А наш, видишь что…

Мы замолчали. Бабушка Агель продолжала заниматься инжиром, но сама будто бы сжалась.

— Это из-за инжира заболел папа? — тихо спросил я.

Она кивнула, глядя сквозь мышечные стены пузыря.

— Не нам его судить, Риха. Даст ли мать инжир своему ребенку, если он месяцами плачет от боли? Даст ли муж плод своей жене в отчаянной попытке удержать ее? Съешь ли ты его сам, если будешь глубоко несчастен?

— Я бы не съел, — твердо сказал я, потому что был еще мал и неразумен.

Бабушка Агель грустно улыбнулась и пододвинула мне следующий ящик.

#

На исходе моего десятилетия бабушка Агель умерла.

Черная дыра внутри меня жадно поползла дальше, стискивая щупальцами ребра, желудок, печень. Она клокотала внутри, кололась, и мне хотелось кричать, выдрать ее из себя с корнями, растоптать. Дыра засасывала все добрые воспоминания о нашей семье, ловко подменяя их обидой и жалостью к себе. Тогда я собрал почти все вещи бабушки Агель и отправил на пищевую ленту кашалота — так же, как когда-то поступила она с вещами моих родителей.

В этот день в мой пузырь впервые пришла бабушка Сафа.

Бабушка Агель иногда рассказывала про нее — и даже несколько раз показывала мне ее издалека, в базарный день или на общих обменниках кашалота — но мы никогда не говорили и даже не здоровались. Жизнь в пузыре — одинокая жизнь: у каждого своя роль и свои заботы. Бабушка Агель говорила, что чужие заботы нам ни к чему.

Бабушка Сафа была ныряльщицей. Она совсем не походила на добротную и приземистую бабушку Агель: широкие плечи, сухощавое тело, кожа красная и шелушащаяся от нефильтрованных болотных вод. Движения ее были экономными, плавными, словно и на воздухе она преодолевала давление невидимого потока.

Она окинула взглядом меня и небольшую кучку вещей — все, что осталось от бабушки Агель.

— А ты времени зря не терял, шкет, — неприязненно сказала она. — Собери, что осталось. Потом поможешь мне положить Агель на ленту. Уходим через час.

Я не могу сказать, что бабушка Сафа любила меня. Но она заботилась обо мне, как умела, а я старался быть незаметным, чтобы не давать ей повода передумать. В отличие от бабушки Агель, она не любила рассказывать истории, но научила меня ценить память.

В понимании бабушки Сафа память начиналась на дне океана. Но вскоре стало понятно, что к нырянию я непригоден: тело мое было чахлым, несущим след маминой болезни, и мне не хватало сил долго выдерживать давление болотной толщи. Зависнув на полпути, я мог только восхищенно наблюдать через имиджинговый сонар, как бабушка Сафа быстро погружается, хватается за кораллы и движется по дну, словно змея, пока ее приборы не уловят едва заметные искажения — отходы большого мира.

Случалось, она месяцами ничего не находила, а иногда, напротив, ручной дрон-копатель поднимал из смеси песка и ила один чудной предмет за другим.

Весь пузырь бабушки Сафа был завален невероятными находками, намертво пропахшими тиной, назначение которых я не понимал. Я мог часами разглядывать их, придумывая им смысл, и иногда мне верилось, что если сильно постараться, то когда-нибудь я придумаю смысл и себе.

Бабушка Сафа очищала каждую находку и клеила на нее маленький квадратик с номером и категорией. На большинстве из них стоял вопросительный знак: «игрушка?», «гигиена?», «связь?». Она владела Знанием, переняв его от своих родителей-нырятелей, а те — у своих. Она могла объяснить движение светил в небе, направление потоков океана, работу человеческого и животного организмов. Рассказы ее были сухими и сложными.

Особенно мне нравилось слушать о том, что бабушка Сафа называла биологией. Меня завораживала мысль, что из маленьких клеток вырастает сложная автономная система и ее самая непостижимая форма — человек. Я рассматривал листья водорослей, чешуйки сухопутных рыб, капли крови через одну из ее находок — набор стеклянных линз, соединенных металлическими дугами и колесиками. Иногда я находил различия в клетках одного и того же растения, и аккуратно записывал наблюдения в журнал, как учила бабушка, даже если мы не могли их объяснить. Она говорила, что так поступают настоящие исследователи, и я представлял себя важным ученым, рассказывающим о науке сидящим на полу пузыря малышам.

Некоторые из найденных предметов удавалось починить, совместить или улучшить, и мы продавали их в базарный день дороже, чем стоил когда-то наш месячный урожай инжира. Впрочем, такое случалось редко, и бабушка Сафа отправляла меня чистить чужие пузыри и смазывать их шестеренки, чтобы у нас на столе было хоть что-то, кроме опостылевших красных водорослей.

Много лет спустя, перебирая скудные вещи бабушки Агель в жестяной коробочке (пестрый платок, перчатки, баночки с семенами, когда-то привезенные ее дедом с большого мира), я был благодарен бабушке Сафа за эти кусочки памяти. Наверное, она понимала, что больше ничего не сможет мне дать — пузырь бабушки Агель она сразу же продала новым молодым жнецам, а любить она, похоже, так и не научилась.

#

В день моего семнадцатилетия, когда мы с бабушкой Сафа распивали ягельный ром, закусывая терпкими сушенными водорослями, наш кашалот вдруг затрясся и застонал. По стенкам пузыря прошла крупная судорога, и расставленные на стеллажах артефакты с глухими шлепками посыпались вниз.

— Что это? — спросил я вскочившую и побледневшую бабушку.

— Пираты, — прошептала она.

Кашалот содрогался от боли. Бабушка Сафа металась по пузырю, собирая какие-то вещи. Я вжался в мягкую стену пузыря и зажал уши в надежде заглушить вой животного. Рассыпанные вещи на полу подпрыгивали, гремели, катались от резких движений существа. Свет гас и вспыхивал, выхватывая перекошенное страхом лицо бабушки Сафа. Кажется, она что-то кричала, но я не смел отнять рук от моих ушей — мне казалось, что еще немного, и мои перепонки лопнут.

В этом хаосе во входную щель пузыря ввалились трое. Почти одновременно с их появлением кашалот затих: остался только ровный гул маховиков и свист сопел.

Вошедшие были неуловимо похожи: короткие рыжие волосы, торчащие во все стороны неровным ершиком, острые подбородки. Двое — мужчины, с резкими чертами лица, широкими плечами, уверенной походкой. Третья — девушка. Она вошла настороженно, пригнувшись, и сразу отступила в сторону. Маленькая и угловатая, она казалась ребенком по сравнению со своими спутниками, но в ее бегающих глазах жила усталость и какая-то отчаянная дерзость.

— Доброго времени, — спокойно произнес один из мужчин. — Как вы, возможно, догадались, мы у вас задержимся. Крис, выдай нашим гостям угощение.

Крис выступил вперед, и только теперь я разглядел в его правой руке пистолет. Левой он рылся в сумке на плече.

— Не смейте, — прошептала бабушка Сафа. — Высадите нас на ближайшем острове, мы уйдем. Я уже стара, а мальчишка болен. Вам не будет от нас никакого прока.

— Будет-будет, — оскалился первый. — Да вы не переживайте, мы вас не обидим.

— Связать их, Росси? — хмуро спросил Крис.

— Да не, — он лениво потянулся и почесал оголившийся живот. — От этих проблем не будет. Начни с пацана.

Крис приблизился и протянул мятый, подгнивший плод инжира.

— Давай, без глупостей, — махнул он пистолетом.

Страха не было. Скорее, какая-то тоска от того, что я повторю путь отца.

Я бросил взгляд на бабушку Сафа. В ее глазах стояли слезы, губы дрожали. Она едва заметно покачала головой: «нет».

Инжир в руке Криса был похож на те, что отец выбрасывал. Только руки пирата были не папины: гладкие, не знавшие тяжелой работы. Я протянул руку и взял мягкий шершавый плод.

— Ешь.

На лице Криса читался ленивый, почти равнодушный интерес. Сколько кашалотов они загубили, пока пробивались внутрь через их плоть? Сколько людей умерли, отказавшись стать бездушными рабами пиратов?

Я сжал фрукт чуть сильнее — и из кожицы выступил тусклый фиолетовый сок. В нос ударил давно забытый сладко-пряный запах.

Во мне боролись две силы: память об отце, который отводил взгляд, когда был мне нужен; и черная пропасть внутри, голоднуюая, жадная, заполнившая меня почти целиком.

Глядя на этот влажный шарик в своей ладони, я не мог найти ни одной причины сохранить чувства. Я поднял руку и закинул инжир себе в рот.

Перед тем, как сок инжира ударил мне в голову, я расслышал громкий «ах!» бабушки Сафа.

#

Первое, что я почувствовал, открыв глаза, это пустота. Но не та давящая дыра, что была во мне все эти годы. Напротив, мне было легко, словно из груди вычистили все ненужное, оставили только трубочки и рычажки, как у нашего кашалота. И ним теперь текли спокойные, чистые мысли. Я представил, что кто-то огромной рукой выложил из моих них пасьянс, а теперь терпеливо показывал мне стройные ряды последовательностей.

— Завтракай, — услышал я тонкий резкий голос.

Повернув голову, я увидел сидящую за столом девушку. Ту самую, что пришла с пиратами. Почему-то мне не хотелось называть ее «пираткой»: это слово не вязалось с ее пугливыми, дергаными движениями.

На столе лежали сушеные водоросли, маринованное мясо сухопутной рыбы и инжир. Девушка смотрела исподлобья, обхватив колени руками. Она молча указала взглядом на тарелку и снова уставилась на меня.

В горле першило. Я откашлялся и спросил:

— Где бабушка Сафа?

Девушка повела плечами, отвела взгляд и буркнула:

— Нету.

Я молчал, и она не выдержала:

— Аллергия, ясно? Бывает такое. Особенно в этом возрасте. Никто не виноват, понял?

— Понял, — сказал я.

Моя черная дыра вот-вот должна была расползтись по телу, скрутить органы, выдавить из легких последний воздух. Но смерть последнего близкого мне человека не отдавалась во мне болью. Пожалуй, мне было немного грустно и одиноко, но вместо бушующего черного океана внутри осталась только притихшая озерная гладь.

Еще несколько секунд я прислушивался к себе, затем встал, подошел к столу и сел напротив девушки.

— У тебя красивые волосы, — сказал я: так говорили герои бабушкиных историй. — Как у Кариссы.

— Меня зовут Анка, — буркнула она, но по плечи чуть расслабились. — Кто такая Карисса?

— Ну… Дух инжирного дерева. Дева с огненными волосами и зелеными глазами. Индиаор лишил ее чувств, потому что она отвергла его любовь.

— Чушь какая, — фыркнула Анка. — Инжир вывели из наших семян на Большой Земле. Там он не прижился, а тут растет.

— Вывели? Зачем?

— Что, серьезно, не знаешь? — фыркнула она. — Во время Столетнего Восстания Колоний им кормили солдат. Типа, без эмоций они проще исполняли приказы. Особенно всякие обреченные миссии, для мертвяков. Сечешь?

Я кивнул. Солдаты без страха и сомнения, ведомые чувством долга и холодным расчетом — чем не идеальное оружие. А до того момента, когда пропадало желание сражаться, они просто не доживали.

— Короче, — сказала Анка. — Войны, конечно, давно нет, но спрос на «спокойный фрукт» стабилен. Будешь с другими жнецами работать на сборе.

Я подумал, что это разумно.

Моя рука сама потянулась к лежащему на тарелке инжиру, и я без колебаний положил его в рот.

#

После смерти бабушки Сафа моя жизнь словно повернула вспять. Кашалот выныривал в местах, где созревали плоды, я лез на деревья, только вместо бабушки Агель сумки с инжиром теперь принимали другие люди.

Я забросил свои исследования, и аппарат с линзами отправился на дальнюю полку, вместе с журналом. Теперь наблюдения за клетками казались мне бессмысленными, и я жалел потраченного времени.

Анка заняла кровать бабушки Сафа. Она готовила, помогала перебирать инжир, спрашивала много ненужных вопросов про коллекцию мусора. С каждым новым днем я подмечал, что она задерживает на мне взгляд чуть дольше, или садится за столом ближе, чем нужно. Я также отметил, что ее огненные волосы тускнеют, а зеленый блеск глаз начинает отдавать серым. Это меня не тревожило: напротив, яркие цвета меня утомляли.

К девятнадцати годам мои руки стали напоминать отцовские: красные ладони с грубой кожей и сеточкой глубоких морщин. Анкины же все еще были светлыми и мягкими — я чувствовал их тепло, когда она, будто невзначай, касалась меня.

Наш кашалот теперь выныривал на поверхность гораздо реже, а валы работали громко и прерывисто — как сердце, сбившееся с ритма. Анка сказала, что захваченные животные редко живут больше пяти лет. Было ли дело в ранах или же они противились Безразличным — она не знала.

Плодов на жатвах тоже набиралось недостаточно: кашалот терял способность находить урожайные места. Крис и Росси, которые периодически заходили к Анке с приказами, все чаще были пьяны: их появление заранее выдавал запах ягельника.

Однажды Анка вернулась с ссадиной на щеке. Молча принялась убираться, с ожесточением драя и без того чистые маховики. Потом замерла, задрожала и бросилась мне на шею. Я обнял ее и провел рукой по спине, как делала моя бабушка. Под моими пальцами ее спина напрягалась, и быстрее, чем я успел понять, что происходит, она поцеловала меня.

Наутро, обнимая спящую Анку, я думал о ее уязвимости. И о том, что ее решение быть со мной принесет ей еще больше страданий. Было бы лучше, если бы она тоже ела инжир.

Когда Анка проснулась, я рассказал ей о своих мыслях, но она рассердилась, закричала, что лучше умрет, чем станет тихой и удобной, а потом быстро оделась и выбежала из пузыря. Но уже к вечеру вернулась — и снова был поцелуй, и долгая ночь, и моя уверенность в том, что она совершает ошибку.

Ночи растянулись в недели, недели — в месяцы. Порой мне казалось, что со мной Анка находит покой: ее движения сгладились, взгляд смягчился. Она часто говорила, что любит меня, но тут же пугалась этих слов и убегала, иногда не возвращаясь сутками. Затем плакала и просила прощения, хотя мне не за что было ее прощать. Но я соглашался с ней и отвечал, что прощаю. И что тоже люблю ее. Лгать было проще.

Через год ее волосы окончательно утратили цвет, и все, чего мне хотелось — это уйти, присоединиться к таким же Безразличным. Когда наш кашалот в последний раз всплыл на поверхность, перед тем, как навсегда погрузиться на дно, я рассказал ей о своем решении.

Это был странный вечер: мы стояли на берегу, молча глядя друг другу в глаза, а в следом свете Атланского солнца остальные кричали, бегали, таскали из пузырей свои скромные пожитки.

— Останься, — прошептала Анка.

— Тебе будет лучше с братьями, — я кивнул на ругающихся неподалеку Криса и Росси. — Поселитесь на одной из платформ. Я слышал, у них есть есть общие бараки для семей.

— Ты моя семья, — упрямо возразила она. — Почему ты уходишь?

Я пожал плечами.

— Я хочу быть с такими, как я. К тому же, там всегда рядом будет инжир.

— Прекрати есть эту дрянь! — крикнула она так громко, что люди обернулись.

Она съежилась, на мгновение став той девочкой, которой я впервые ее увидел. Затем взяла меня за руки, заглянула в глаза и тихо сказала:

— Я беременна.

Последние лучики солнца играли в ее влажных серых глазах, ветер трепал седые волосы. Кажется, когда-то они были рыжими.

— Это ничего не меняет, — сказал я.

Я накинул на плечи небольшой рюкзак с тем, осталось от моей прошлой жизни, и зашагал прочь. Когда через несколько часов я обернулся, выбирая место для ночлега, то увидел идущую за мной на расстоянии Анку.

#

Идти по расстрескавшейся поверхности было неудобно, но все же лучше, чем по топкому берегу. На третий день даже показалось, что твердое плато удобнее пружинящего пола пузыря.

Сухопутных карт у меня не было, но теперь, подобно нашему кашалоту, я чувствовал движения ветров, различал, как лишайники сменяются редкими кустами, а те — низкими деревьями. Я знал: впереди материковая роща, а значит — поселение Безразличных.

Вечерами я разжигал костер. Анка молча садилась рядом, кутаясь в одеяло. Иногда она плакала, и тогда я целовал ее лицо и руки и предлагал ей вернуться, но она только кричала в ответ, а однажды ударила меня наотмашь тыльной стороной ладони. Потом она плакала сильнее, и мы лежали у огня, крепко прижавшись друг к другу нагими телами.

Иногда мы перебирали находки бабушки Сафа, которые Анка забрала с собой. Неожиданно на суше некоторым из них нашлось применение: желтая шкатулка с проводками внутри отпугивала хворь-мошку, а металлический стержень создавал невидимую защиту от дождя.

Через неделю, когда запасы вяленой рыбы уже закончились, и мы перешли на красные водоросли, мы вышли к лесу. Это была не та прибрежная роща с редкими деревцами, а огромный массив, чернеющий до горизонта. Домов еще не было видно, но во мне словно включился компас, и я уверенно выбрал направление.

— Что будешь делать, если встретишь отца? — вдруг спросила Анка.

— Странный вопрос. Что я должен делать?

— Ну… Вы так давно не виделись. Думаешь, он тебя узнает?

Она пристально вглядывалась мне в лицо.

— Не знаю, — пожал я плечами. — Скорее всего, он уже мертв.

— Не говори так!

— Это не зависит от моих слов.

— Дурак!

Анка развернулась и быстро пошла впереди.

#

Было что-то закономерное в том, что безразличные стягивались в одно место, словно единый организм — точная и лишенная сомнений функция, коллективное сознательное. Не обремененные социальными ожиданиями, зависимостью от большого мира, своими амбициями, они создали Consortium Mentis, разумный социум множества единиц.

Мы шли по поселку, под растянутыми между деревьями коконами со сложной системой акведуков. По аметистовым стволам к коконам тянулись по спирали деревянные ступени; от них тянуло сладковатым запахом инжира.

Случайный прохожий указал на кокон, пустовавший после смерти владельца, и мы поселились в нем.

Дни Безразличных не были похожи на привычную мне жизнь: работа не была привязана к циклам кашалота, и люди сменяли друг друга круглосуточно — на фермах микроалгаэ, деревообработке или жатве. Я брался за любую работу — мне было безразлично, что делать.

Первое время я почти не видел Анку, возвращаясь домой только для сна, но вскоре она начала работать вместе со мной, не смотря на слабость от голода и боли в спине. Глупо, но она отказывалась есть инжир, предпочитая микроводоросли и жареных многоножек. Я не настаивал: несмотря на огромную площадь леса, плодов едва хватало: урожай здесь был сильно хуже, чем в прибрежных рощах.

Однажды я встретил отца. Меня послали забрать инструменты у умирающего старика, и я сразу узнал его руки — уже иссохшие, но с неповторимой сеткой морщин.

Он был истощен и измучен болезнью и не произнес ни слова, пока я искал ножовку и мачете. Я уже собирался уйти, когда, уличив момент, он с неожиданной силой схватил меня за локоть.

— Погоди, — прохрипел он. — Ты так похож…

Я не стал ему открываться — в этом не было смысла — но сел рядом и взял его горящую ладонь, ожидая, что он расскажет, где лежат инструменты.

— Риха, так его звали, — прохрипел он. — Я не забывал. Мой мальчик… Чертов инжир. Белые волосы, как у тебя… Где он сейчас? Мой Риха…

Внезапно он зарыдал — громко, навзрыд — так, что я вздрогнул. Наверное, он не ел инжир уже очень давно, подумал я: коммуна на больных стариков плоды не тратит. Слезы катились по его сморщенному лицу, а он все выл, как раненый кашалот. Мне захотелось зажать уши руками, как в тот раз, но он затих так же резко, молча уставившись в потолок неподвижным взглядом.

— Говорят, что это люди с большого мира, — наконец заговорил он. — Что их модифицированный инжир убил планету. Никто не думал, что он так инвазивен...

Он судорожно втянул воздух и закашлялся.

— Я слышал, — прошептал он, — что есть семена, которые вытеснят инжир. Есть, есть… Я верю, что есть. Но людям с большого мира нужен «спокойный фрукт», а Безразличным нет дела до спасения Атлани. Риха, мой Риха…

Его лицо перекосило, и я ожидал, что он снова заплачет, но он просто замер с застывшей на лице болью, не издавая ни звука.

Я отпустил его руку и вышел. На мгновение во мне шевельнулось что-то похожее на тревогу — чужое, лишнее чувство — но пустота быстро поглотила его.

Наверное, это из-за того, что я не нашел инструменты, подумал я.

#

На последнем месяце беременности Анка перестала выходить из дома. Она сильно похудела, ее кожа стала серой и дряблой. Я сказал ей, что ее ребенок, скорее всего, не выживет, но она упрямо сжала губы и не ответила.

То ли от скуки, то ли назло, она раскладывала на полу мусор, доставшийся нам от бабушки Сафа и бабушки Агель. Я больше не видел ценности в этих предметах, но было разумным оставить их на случай, если другие Безразличные найдут им применение. Иногда Анка читала мои журналы. Я был уверен, что она не понимала моих записей, но видел, что это ее успокаивает.

Роды начались ночью — меня разбудил Анкин крик. Глубокий и низкий, он не походил на ее голос во время ссор, и я невольно обернулся, чтобы проверить, не оказались ли мы снова в кашалоте.

Я нагрел воды, положил рядом чистые полотенца и сел рядом. Анка вцепилась в мою руку, и я отметил, что в ней еще есть силы для родов.

Мне вдруг ясно вспомнились рассказы бабушки Агель о том дне, когда родился я сам. Я постарался понять, почему ребенком я чувствовал обиду на отца, но не смог.

Анка кричала несколько часов, пока не охрипла. Кровать пропиталась кровью, а сама она ослабла так, что едва дышала. По моему позвоночнику вдруг опять пополз холодок — совсем как возле умирающего отца. Но теперь я не смог отогнать это чувство, и оно сверлило меня изнутри тонким стержнем.

— Анка, — сказал я, когда она приоткрыла глаза. — Ты умираешь. Если ребенок еще жив, и ты не вытолкнешь его сейчас, то он тоже умрет.

Она резко выдохнула. В ее серых, потухших глазах вспыхнуло все разом: боль, надежда, злость, обида, нежность. Она набрала полную грудь воздуха и снова закричала, яростно, с хрипом, с той холодной решимостью, которая просыпается в человеке, понимающем, что это его последний крик.

Ее голос прошел через меня, завибрировал в мышцах, проник в самые кости. Я сжал ее руку так сильно, что услышал бы хруст, если бы она не кричала. Анка смотрела мне прямо в глаза, и я вдруг ясно увидел их яркий зеленый цвет.

В следующий миг она обмякла. Ее крик оборвался, но сразу же родился снова — голосом нашей дочери.

Я перерезал пуповину и завернул младенца в бабушкин платок.

Ребенок кричал резко, надрывно, оплакивая Анку, бабушку Агель, бабушку Сафа, и этот звук окончательно пробил трещину в том, что держало меня последние годы.

Что-то внутри лопнуло, как натянутая струна, больно хлестнув по сердцу.

Я не сразу понял, что происходит. Шум в ушах, тяжесть в груди, сбившееся дыхание сменились настоящей, живой болью. То, что жило во мне с рождения — тихая, скрытая защита, иммунитет, доставшийся от родителей вместе с их кровью и их ошибкой — наконец включилось под запредельным стрессом. Я словно перестал быть глухим и слепым: мир ударил невыносимо яркими цветами бабушкиного платка, огненно-рыжими волосами Анки, алыми разводами на белой простыне.

Карисса смотрела на меня зелеными глазами нашей дочери, и в них просыпались страх и любовь. Я держал ее на руках, и видел в ней ту же маленькую черную дыру, которая раньше была и во мне. Совсем крошечная, она пульсировала в ее груди, рвалась наружу.

И следом чувства вернулись ко мне.

Пустота взорвалась во мне острой болью, и я согнулся, не удержавшись, повалился рядом с Анкой и заплакал, прижимая к себе дочь и безвольное тело Анки.

Я не помню, как заснул. Когда я открыл глаза, комнату заливал редкий для Атлани солнечный свет.

В груди снова бушевала черная дыра, но в этот раз я был рад ей, как давно потерянной и вдруг найденной памяти.

Я взял дочь на руки и вышел с ней наружу. Солнце зажгло огоньки в ее глазах. Я крепко прижал ее лоб к своим губам и вдохнул такой родной, сладкий, молочный запах.

Ее черная дыра будет с ней всегда, но я не дам ей разрастись и поглотить ее. Я назову дочь Нарта — первая. Научу ее всему, что узнал от бабушки Сафа и бабушки Агель. Мы будем вместе читать журнал, изучать Атлант. И, если не мы, то возможно ее потомки найдут лекарство от инжира, используя один из приборов бабушки Сафа. Или выведут культуру из семян в жестянке бабушки Агель, которая восстановит экосистему планеты. Я сделаю все, чтобы передать память и знания.

Наши потомки будут лучше нас. И тогда они увидят другую Атлани.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге