Адмирал Империи – 69
Глава 1
Дмитрий Коровников
Адмирал Империи — 69
Обшивку «Новороссийску» мы снимали слоями, как кожуру с апельсина, и никаких угрызений совести я при этом не испытывал.
— Носовые башни — по третьей батарейной палубе! — скомандовал я. — Кормовые — работать по уцелевшим зенитным гнёздам левого борта. И если кто-нибудь хотя бы поцарапает шаттл — лично перепишу виновному аттестацию. В худшую сторону.
— Шаттл в безопасном коридоре, господин контр-адмирал, — отозвалась офицер связи, минутой раньше продиктовавшая этому самому шаттлу маршрут отхода.
— Вот и держите его в этом коридоре. Сегодня он — главная драгоценность сектора.
— Господин контр-адмирал, «Новороссийск» разворачивает кормовые башни, — доложили с поста слежения.
— Пусть разворачивает. К тому моменту, как довернёт, нас на этой директрисе уже не будет. Штурман — смена плоскости.
Маленькая отметка с транспондером «Новороссийска» уползала по краю тактической карты всё дальше от своего формального владельца, и я позволил себе полсекунды удовольствия. Полсекунды в бою — это много: за такое время успевают гибнуть корабли. Я успел всего лишь улыбнуться и вернулся к работе.
А работы хватало. «2525» вёл огонь на четыре стороны сразу: главный калибр обстоятельно разбирал борт флагмана Суровцева, средний не давал поднять головы трём кораблям противника, стоявшим вокруг «Елизаветы Первой», а зенитные расчёты провожали всё, что осмеливалось отделяться от чужих корпусов. Для лёгкого крейсера подобная нагрузка считается запредельной. Мы это знали и вежливо делали вид, что не считается.
«Новороссийск», надо отдать ему должное, отвечал со всей серьёзностью, на какую способен оскорблённый флагман: уцелевшие башни его правого борта пытались нащупать нас всем, что ещё вращалось и стреляло, и корпус «2525» то и дело вздрагивал от близких разрывов. Щиты держали, но держали уже с той натугой, о которой инженеры докладывают начальству, старательно подбирая слова. Мы отвечали манёвром: крейсер скользил вдоль чужого борта, меняя плоскости и курсы, и всякий раз оказывался чуть в стороне от того места, куда било. Назвать это пилотажем было нельзя. Это была наглость, возведённая в методику.
Долго такой танец продолжаться не мог, и все на мостике это понимали. Противник приходил в себя: доклады поста слежения делались короче, интервалы между чужими залпами — тоже, а число батарей, вспоминавших о нашем существовании, росло с каждой минутой. Часы работали против нас, и часы об этом знали.
Если бы в академии курсантам предложили задачу: «Лёгкий крейсер в одиночку атакует флагман противника при трёх вымпелах поддержки; оцените решение командира», — правильным ответом было бы короткое слово, которое здесь произносить не будем. Я и сам поставил бы за такое решение «неуд», причём с занесением. Но академия была далеко, а Настасья Николаевна Зимина — близко, и это обстоятельство решительно меняло всю систему оценок…
Вокруг нас тем временем умирала эскадра. Корабли Суровцева, притянувшие к себе магнитными тросами остатки вымпелов Зиминой, висели в пространстве единой тяжёлой гроздью; снаружи эта гроздь выглядела почти безмятежно — ни залпов, ни манёвров, ни ходовых огней, — но за её бронёй, в коридорах и переходах, уже дрались абордажные команды, а там, где ещё не дрались, экипажи стояли у заваренных переборок и слушали, как с той стороны режут металл.
Эти корабли было уже не спасти — ни фортам, ни мне, ни всем резервам флота, вместе взятым: момент, когда спасать поздно, всегда наступает раньше, чем в него соглашаются поверить. А вот саму Настасью Николаевну спасти было можно. А мне так и вовсе нужно. Разницу между «можно» и «нужно» я расшифровывать не стану: кто понимает, тот уже всё понял, а кому непонятно — тому в жизни повезло больше моего.
Именно поэтому лёгкий крейсер «2525» и находился сейчас в самой середине чужого пиршества, огрызаясь всеми калибрами и старательно не думая о том, сколько это может продолжаться. Со стороны наша атака выглядела дерзостью на грани безумия. Изнутри, честно говоря, тоже. Но чтобы стало понятно, как мы вообще здесь оказались и почему я при этом ни секунды не волновался за императора, которого весь флот считал запертым на линкоре Зиминой, придётся отмотать примерно на полчаса назад…
Итак, получасом ранее «2525» стоял в строю фортов на противоположной стороне планеты и занимался самым тяжёлым из всех флотских дел — ждал.
По моим расчётам, именно на моём участке обороны из тоннелей «тумана войны» должны были выйти свежие эскадры противника. Под эту встречу я выстроил всё: развернул форты, распределил сектора огня, отрепетировал с командирами порядок залпов — и приготовился принимать заслуженные поздравления. Противник имел наглость с моими расчётами не согласиться. Тоннели оказались пустыми. Перепроверили показания зондов трижды и трижды доложили одно и то же: в каждом по одному единственном кораблю, больше активности нет, эскадр противника нет.
Разочаровываться в собственном гении — занятие болезненное, но доступное немногим: большинство людей расстаётся с гением ещё в юности. Я стоял над тактической картой, пережёвывал это редкое чувство и следил не за своими пустыми тоннелями, а за чужим сектором, где эскадра контр-адмирал Зиминой доживала последние минуты. Отметки её кораблей одна за другой сходились с отметками противника вплотную — так близко корабли сближаются только при швартовке, но на швартовку происходящее не походило никак. Потом вычислитель услужливо подписал то, что я понял и без него: «Елизавета Первая» обездвижена.
Тросы означали абордаж. Абордаж означал, что бой за сектор проигран и началась делёжка трофеев. Пустота моих тоннелей означало, что здесь, у фортов, меня больше ничто не держит.
— Капитан, Пападакис, — сказал я, не отрывая глаз от карты, — снимаемся с позиции. Курс — сектор сражения. Самый полный.
Айк вздохнул с выражением человека, которому эту правку предстоит исполнять, и занялся курсом. «2525» покинул строй фортов и начал разгон.
А спустя несколько минут меня вызвал император.
Вызов пришёл по каналу высшего приоритета, и я принял его на личный экран — после чего на несколько секунд забыл, что нахожусь на разгоняющемся боевом корабле.
На меня смотрел мальчик. Он сидел в кресле в глубине комнаты, которая никак не могла быть каютой или боевой рубкой линкора — слишком спокойным был свет, слишком мирной была тишина за его спиной; он держал руки на подлокотниках так, как учат держать для официальных портретов, и смотрел на меня серьёзно и терпеливо, а серьёзность и терпение на детском лице пугают сильнее любой сирены боевой тревоги.
Судя по обстановке, это была его резиденция. Судя
— Господин контр-адмирал, — произнёс мальчик, — слушайте внимательно, времени у нас немного.
— Ваше Величество… — только и сказал я. Вопросов накопилось на час разговора, и все их пришлось проглотить одним глотком.
— Как вы уже поняли, на линкоре контр-адмирала Зиминой был не я. Там находилась моя искусственная копия. Подробности сейчас значения не имеют; главное — за меня можете не волноваться. — Он выдержал короткую паузу. — Волнуйтесь за другого человека. Контр-адмирал Зимина сумела покинуть захваченный корабль. Она одна, в шаттле, посреди сектора сражения. Её нужно подобрать. Приказываю: оставьте строй фортов и следуйте в координаты боя.
— Уже следую, Ваше Величество.
Эта пауза вышла длиннее предыдущей. Императоры умеют держать лицо; мальчики — не всегда. Несколько мгновений на экране шла борьба между первым и вторым, и я из деликатности сделал вид, что ничего не замечаю.
— Поясните, — велел наконец император.
— Я увидел на карте, что «Елизавета Первая» взята на тросы, и понял: начался абордаж. Противник на моём участке из тоннелей так и не вышел, держать крейсер у фортов стало бессмысленно, и я приказал идти к месту боя. Так что считайте, Ваше Величество, что мы с вами отдали один и тот же приказ.
— Часто с вами такое — читать мысли императора?
— Впервые, Ваше Величество. Постараюсь не злоупотреблять.
Мальчик на экране позволил себе улыбку — короткую, самым краем губ — и тут же убрал её, как убирают в ящик вещь, которой пока рано пользоваться.
— Спасите её, Александр Иванович.
Императоры не говорят «пожалуйста» — не положено по должности. Но иногда это слово отлично слышно и без произнесения.
— Спасу, Ваше Величество. Обещаю.
Экран погас, оставив меня наедине с разгоняющимся крейсером и свежим, ещё тёплым обещанием.
Обещание — удобнейшая вещь: даётся за секунду, а исполняется всей оставшейся жизнью, какой бы короткой она ни оказалась. Теперь предстояло сообразить, как именно его исполнять, потому что подойти к сектору сражения было значительно труднее, чем пообещать туда подойти.
Картина в секторе к этому времени сложилась следующая. Противник, разгромив эскадру Зиминой, распорядился ею с отвратительной рациональностью: а именно — стянул уцелевшие корпуса к себе тросами и укрылся за ними, как за щитом. Расчёт был подлым и безошибочным: любой залп, посланный в эту кучу малу, с равной вероятностью находил чужой борт и наш. Артиллеристам фортов оставалось стричь края этого клубка, не решаясь бить вглубь, и противник, судя по неторопливости, которую он себе позволял, отлично понимал, насколько удобно устроился. Форты второй «линии» обороны давно развернулись к месту побоища и исправно накрывали всякого, кто высовывался из общей свалки, — но по самой свалке не стреляли. Запрет наложил я сам, пятнадцатью минутами раньше: несколько накрытий уже пришлись по своим, и повторять этот опыт я канонирам не позволил. Стрельба сквозь противника по собственным кораблям — тактика, у которой нет будущего; у её автора, как правило, тоже.
Был и второй слой проблемы, поганее первого. Вокруг самих фортов, зайдя им в «тыл» ещё в первые минуты сражения, ходили корабли Суровцева — полтора десятка вымпелов, которые методично, без спешки и героизма, выбивали фортам силовые установки и орудийные башни. Форт — сооружение величественное и по-своему несчастное: он слишком медлителен. Вся его жизнь состоит в том, чтобы стоять, где поставили, и надеяться, что противник окажет любезность и зайдёт с той стороны, куда смотрят стволы. Противник любезности не оказал.
Мой первоначальный план был прост, как строевой устав: идти к сектору сражения вдоль линии фортов, прижимаясь к их корпусам, — под таким зонтом «2525» не достала бы ни одна эскадра в галактике. Оставалась сущая мелочь: сначала отогнать от фортов тех, кто резвился у них за спиной.
— Разрешите вопрос, господин контр-адмирал? — Пападакис возник над картой рядом со мной. Голос у него был подчёркнуто ровный — тот особый ровный голос, которым командиры кораблей сообщают начальству, что считают его план самоубийством, но субординация им дороже жизни. Впрочем, поправлюсь: жизнь Айку Пападакису тоже была дорога, и он никогда этого не скрывал.
— Разрешаю, капитан.
— Чем именно мы собираемся отгонять от фортов полтора десятка вымпелов? У нас один крейсер. Лёгкий. Я не математик, но пропорция меня смущает.
— Ты командир крейсера, Айк. Это почти математик.
— Как командир крейсера, — Пападакис аккуратно принял подачу, — я обязан напомнить: я люблю этот корабль, дорожу экипажем и питаю определённую слабость к собственной персоне. Ни с одним из троих расставаться не планирую.
— Похвальная честность.
— Тогда позвольте рассчитывать на ответную, Александр Иванович. Признайтесь прямо: одному крейсеру их не отогнать.
— Одному — нет, — легко согласился я.
Пападакис выразительно обвёл взглядом тактическую карту, на которой в радиусе досягаемости не значилось ни одного свободного корабля под нашим флагом, затем оглядел мостик, словно подкрепление могло прятаться за пультами, и снова повернулся ко мне.
— Тогда кто, позвольте узнать, этим займётся?
— Господин контр-адмирал, — не дождавшись ответа, Пападакис понизил голос до того уровня, на котором докладывают о пожаре в трюме, — если это очередная импровизация…
— Обижаешь. Импровизирую я исключительно от бедности.
Я посмотрел на хронометр. Время подходило.
— Не переживайте, капитан, — я загадочно улыбнулся. — Работают профессионалы.
Глава 2
Союзников во второй фазе сражения у меня было четыре сотни, и ни один из них об этом пока не догадывался.
Справедливости ради, я и сам узнал об их существовании в новом качестве минуты полторы назад — с той секунды, когда посмотрел на карту и понял: резервов у меня нет, времени на их создание нет тоже, а значит, резервы придётся брать из подручных средств. Флотская наука называет это изысканием внутренних ресурсов. Я называю честнее: посмотреть по сторонам с достаточной степенью отчаяния.
Тактическая карта разворачивала сектор передо мной во всей его неприглядности. Форты второй «линии», те самые, под прикрытием которых я собирался подойти к месту побоища, переживали трудные времена: действующих в цепи оставалось не больше сотни, и число это медленно, но исправно уменьшалось. Беда была в их невысокой подвижности. Крепость разворачивается медленно и торжественно; пока комендант доворачивал батарею на обидчика, обидчик успевал описать ленивую дугу и снова пристроиться ему за спину. Корабли Суровцева крутили вокруг фортов свою карусель с уверенностью пассажиров, выучивших расписание: заход, залп по силовой установке, отход,
Мою дорогу к сектору сражения эта карусель перекрывала надёжнее любого минного поля. Соваться в неё на одном лёгком крейсере означало пополнить собой статистику, а у меня на сегодня имелись другие планы.
Где-то внутри этого пока закрытого для меня сектора скитался маленький трофейный шаттл с единственным пассажиром на борту, и каждая минута, потраченная мной на поиски дороги, могла стоить его пассажиру жизни. Об этом я разрешал себе думать ровно столько, сколько полезно для скорости решений, и ни секундой дольше: страх за конкретного человека — плохой штурман, он всегда прокладывает курс по прямой.
Я повёл изображение выше, к внешним границам сектора, — туда, куда последние полчаса старался не смотреть, потому что смотреть туда было обидно. Там стояла первая «линия» обороны: четыре сотни фортов, сквозь строй которых эскадра Суровцева в самом начале сражения прошла на полном ходу, не удостоив их ни залпом, ни манёвром уклонения, ни выстрелом из главного калибра; сотни вооружённых до зубов сооружений, где расчёты стояли по боевому расписанию, реакторы держали полную мощность, орудия были заряжены и наведены в пустоту, а вся их роль в решающем сражении за Сураж-4 свелась к роли зрителей, которым забыли раздать программки.
Оскорбительно? Безусловно. Но у всякого оскорбления есть полезное свойство: оскорблённый человек рвётся доказать, что его списали зря.
— Лейтенант Завадовская, — позвал я.
Анфиса Сергеевна обернулась от пульта раньше, чем я закончил произносить её фамилию. Лейтенант Завадовская принадлежала к той редкой породе офицеров, для которых чужой приказ — вопрос личной чести.
— Общий канал на первую «линию». Все коменданты разом, как тогда — со второй.
— Все четыреста, господин контр-адмирал? — уточнила она тоном хозяйки, которой сообщили, что гостей будет четыреста, и которая прикидывает, хватит ли стульев.
— Вам жалко для меня собеседников, лейтенант?
— Напротив. Канал будет через сорок секунд.
Ни вопроса «зачем», ни поднятой брови. Подозреваю, прикажи я соединить меня с генеральным штабом противника — лейтенант уточнила бы только формат протокола.
Она уложилась в тридцать пять — подозреваю, исключительно из профессиональной гордости. Четыре сотни отметок на карте одна за другой мигнули готовностью приёма, и я взял слово.
— Говорит контр-адмирал Васильков. — Я произнёс это буднично: торжественность хороша на парадах, а в бою она съедает время. — Коменданты первой «линии», слушайте приказ. Разорвать магнитные тросы построения, общий контур поля погасить. Разворот на маневровых двигателях, курс — координаты сражения. Идёте на помощь фортам второй «линии» и кораблям эскадры императора. Огонь по кораблям противника открывать по готовности, с предельной дистанции, сближения не ждать. Подтверждение — исполнением.
Я отпустил клавишу передачи и приготовился к самой унылой части дистанционного командования — к объяснениям. Кто я такой, почему распоряжаюсь чужим соединением, где санкция штаба и отчего приказ выглядит так, будто его сочинили в горячке. Опыт подсказывал, что на такие разговоры уходит от пяти минут до бесконечности, и бесконечность в списке моих ресурсов не значилась.
Объяснять, к счастью, не пришлось. Ни одного раза, ни одному человеку.
Коменданты первой «линии» не проводили это время с закрытыми глазами. Они видели на своих картах, как вторая «линия» по моему приказу разбила общее построение и развернулась; они слышали в эфире мой голос, когда я отдавал те же самые распоряжения, и наблюдали, чем всё закончилось, — развернувшиеся крепости ударили из орудий по эскадре Суровцева и выбили из неё часть кораблей, а другую часть заставили прижаться к нами кораблям, чтобы не быть уничтоженными.
Убеждать этих людей не требовалось: они всё сражение простояли у заряженных орудий и ждали, когда о них вспомнят. Люди в крепостях не были ни трусами, ни растерявшимися новичками — они были дисциплинированным войском, которого лишили управления, а дисциплинированное войско без управления страшно только самому себе. Им не хватало двух вещей: приказа сверху и единого командования. Обе эти вещи я только что выдал им одним сеансом связи, бесплатно и оптом.
Подтверждения пошли потоком. Короткие, сухие, без единого вопроса и без единой лишней секунды между ними; эфир, который только что был кладбищем чужих докладов, за минуту наполнился деловым многоголосьем четырёх сотен экипажей, дорвавшихся наконец до собственной войны. Кто-то из комендантов, не удержавшись, добавил к подтверждению короткое «давно пора» — без позывного, чтобы не отвечать за лирику. Я сделал вид, что не расслышал: устав в такие минуты рекомендует лёгкую глухоту.
Завадовская вела этот хор, как дирижёр, которому впервые в жизни выдали полный состав оркестра: сортировала подтверждения, глушила наложения, выстраивала очерёдность каналов — и на моих глазах четыре сотни разрозненных гарнизонов за считанные минуты превратились в одно соединение с одним командиром. Со мной.
А вскоре первая «линия» и вовсе перестала быть линией.
Магнитные тросы лопались по всей длине построения; общий контур поля погас разом — на карте это выглядело так, словно кто-то выключил за ненадобностью длинную праздничную гирлянду. Крепости, освободившись друг от друга, тяжело и вразнобой поворачивались на маневровых двигателях, и в самой этой неуклюжести читалось особое, медленное достоинство: так поворачивается к насмешнику человек, которого слишком долго считали мебелью.
Первые залпы легли по вымпелам противника с предельной дистанции — с такой, с которой обычно не стреляют, а вежливо обозначают намерения. Карусель вокруг фортов второй «линии» споткнулась на полном ходу. Крейсер противника, чересчур увлёкшийся очередным заходом в чужой «тыл», поймал корпусом сразу несколько плазменных зарядов, вспыхнул изнутри и развалился, не завершив манёвра; эсминец, шедший у него в кильватере, попытался выскользнуть из-под очередного залпа и вместо этого встретил его носом. Ещё пять кораблей получили повреждения разной степени убедительности — и этого хватило. Уцелевшие бросили своё занятие, разом забыли о фортах и нырнули под защиту основной эскадры Суровцева, а та по-прежнему жалась к связанным кораблям Зиминой, прикрываясь их корпусами от чужого огня и продолжая зачищать их изнутри, отсек за отсеком.
Для меня в этом бегстве была двойная выгода. Во-первых, дорога вдоль второй «линии» очистилась. Во-вторых — и это нравилось мне куда больше — противник стянулся в одну точку, компактно и удобно. Тот, кто прячется за щитом, редко задумывается, что щит заодно закрывает ему обзор и связывает манёвр; эскадра Суровцева собственными руками заперла себя в координатах, вокруг которых я уже начинал возводить стены.
— Дорога свободна, господин контр-адмирал, — доложила Завадовская, хотя карта и без неё говорила то же самое.
Пападакис выдохнул. По-настоящему, всей грудью — кажется, впервые с того момента, как мы снялись с позиции.
— Вот, что
— Вообще-то я имел в виду себя.
— Ааааа. Тогда, разрешите спросить, «что дальше» — кивнул Пападакис, заранее опасаясь ответа.
Ответ у меня был готов, и опасаться его следовало не Пападакису.
— Лейтенант Завадовская, общий канал ещё раз.
— На связи, господин контр-адмирал.
— Коменданты, дополнение к приказу. К координатам сражения в лоб не подходить. Расходитесь по обводной и берите район в кольцо: ваш рубеж — внешняя сфера. Обволакивайте сектор. Ни один корабль противника не должен покинуть этот район без вашей, так сказать, письменной визы. Исполнять.
Я отпустил клавишу, и сотни отметок на карте начали медленно, почти неощутимо расползаться веером, охватывая сектор сражения по окружности.
Медленно — ключевое слово. Ходовая скорость крепости — четыре единицы; для боевого корабля это не скорость, а направление мысли. Но у кольца из четырёх сотен фортов есть качество, которого нет ни у одной эскадры в галактике: его нельзя отогнать, продавить или переиграть манёвром. Оно не догоняет — оно наступает, как прилив по расписанию, и всякий, кто останется внутри к моменту смыкания, будет объясняться уже не со мной, а с четырьмястами очень обиженными комендантами.
Рано или поздно моему дружку — Валериану Суровцеву придётся уходить. Абордажи не длятся вечно; трофеи нужно уводить, повреждённые корабли — спасать. И вот тогда обнаружится любопытная деталь: двери, через которую вице-адмирал сюда входил, больше не существует. Существует сплошная стена, у которой нет ни флангов, ни тыла, ни настроения торговаться.
Пападакис, к слову, оценил замысел раньше всех: я видел, как он смотрит на расползающийся веер отметок, беззвучно шевеля губами, — считал, через сколько кольцо станет сплошным. Судя по лицу, арифметика ему нравилась.
«2525» тем временем дошёл до второй «линии» и скользнул под прикрытие её уцелевших крепостей. Впереди, в минуте хода, лежал центр сектора — сцепка мёртвых и полумёртвых кораблей, за которой пряталась эскадра Суровцева.
— Капитан, — сказал я, — ныряем внутрь. Курс — на связанные корабли, сближение до дистанции кинжального огня.
Айк, который только-только позволил своим плечам опуститься на сантиметр, вернул их на прежнее место.
— Господин контр-адмирал. — Он выдержал паузу, подбирая формулировку, и я великодушно не торопил. — Сегодня вы уже ставили меня в известность, что мы атакуем превосходящего противника. Я смирился. Затем вы подняли четыреста фортов, и я успел поверить, что дальше будет легче. Беру эту веру обратно: теперь вы предлагаете броситься в самую гущу кораблей противника. Это называется лезть в пасть ко льву, и у меня от этого снова портится настроение.
— У вас удивительно точный организм, капитан Пападакис: настроение у него портится строго перед делом.
— Это организм командира корабля, господин контр-адмирал. Он обязан предчувствовать беду.
— Где ты видишь там львов, капитан? — усмехнулся я. — Львы — это наши связанные тросами корабли, а те, что вокруг, — обычные гиены…
Глава 3
Первый залп мы получили через пару секунд после выхода из тени крепостей.
Стреляли трое — ближайшие к нам из тех, что прижимались к внешнему краю свалки. Их командиры увидели на экранах ровно то, что я и собирался им показать: одинокий лёгкий крейсер, идущий на сближение самым нахальным из возможных курсов. Канониры у них оказались не хуже командиров. Поле «2525» вспыхнуло, приняло залп и погасило его, отчитавшись на пульте честной цифрой: минус шесть процентов.
— По нам работают, господин контр-адмирал, — сообщил Пападакис тем ровным голосом, каким предупреждают о начале дождя. — Пока три.
— Пока, — согласился я. — Держать прежний курс. Поле сместить на нос.
Каждое попадание отдавалось в корпусе не звуком — звуку в пустоте взяться неоткуда, — а короткой дрожью настила под ногами, словно кто-то большой снаружи проверял крейсер на прочность костяшками пальцев. Мостик работал молча: вахта у нас была из тех, что нервничает до боя и после, а во время боя — считает.
Считать было что. Огонь противника не отличался кучностью — сказывались усталость расчётов и потрёпанные системы наведения, зато отличался упорством: залпы шли размеренно, как платежи по кредиту, и каждый забирал у нашего поля свои два-три процента. Пападакис уводил крейсер короткими противоартиллерийскими зигзагами, не ломая общего курса; со стороны это выглядело, наверное, как походка человека, который очень старается казаться трезвым.
Свалка тем временем надвигалась, занимая экран. Вблизи место сражения ещё меньше походило на боевой порядок и ещё больше — на затонувший порт: сцепленные тросами линкоры и крейсера эскадры контр-адмирала Зиминой висели в пустоте тёмными глыбами; между глыбами перемигивались вспышки абордажного боя; вдоль бортов ползли чужие челноки; из пробоин выходил воздух, на глазах превращаясь в иней и медленные облака обломков; и всю эту мёртвую архитектуру обнимали, прижавшись вплотную, «живые» корабли Суровцева — обнимали так тесно, что со стороны нельзя было разобрать, кто кого держит.
Среди глыб я нашёл ту, ради которой сюда шёл. Линкор «Елизавета Первая» стоял во втором ряду сцепки, растянутый тросами сразу на три стороны, тёмный и обесточенный, как его соседи. Несколькими минутами ранее император сообщил мне, что контр-адмирал Зимина покинула борт на шаттле. Куда ушёл этот шаттл, не знал ни он, ни я, и эту мысль я аккуратно отложил в сторону, чтобы она не мешала рукам.
План на ближайшие несколько минут выглядел коротко: дойти и найти Настасью Николаевну. Всё остальное начиналось после этого и не имело смысла до него.
— Лейтенант Завадовская, форты ближней дуги второй «линии» — на приём. Канал держать открытым постоянно, понадобится быстро.
— Канал открыт с момента нашего выхода, господин контр-адмирал, — Завадовская ответила, не отрываясь от пульта. — Коменданты смотрят на нас всем составом. По-моему, они за нас болеют.
— Передайте, чтобы болели деятельно.
— Дистанция кинжального огня по «Елизавете» — пять минут, — Пападакис вывел отметку линкора на главный экран и обвёл её рамкой, как обводят в календаре день, которого боятся. — Если эти пять минут нам дадут.
Оговорка была уместной. К трём стреляющим кораблям присоединился четвёртый, следом пятый; поле вздрагивало всё чаще, и цифра на пульте таяла — восемьдесят один, семьдесят четыре, шестьдесят восемь. Утешало меня в этой арифметике одно обстоятельство, и оно же выводило из себя моих оппонентов: стрелять по нам они могли только частью орудий. Корабли Суровцева сами загнали себя в объятия чужих корпусов — пристыкованные, притянутые тросами, спрятанные от крепостной артиллерии за бортами эскадры Зиминой, и теперь наружу у каждого смотрела в лучшем случае треть батарей. Укрытие, которое они себе выбрали, работало исправно. В обе стороны.
Какое-то время противник
Они начали отдавать швартовы.
Первым из кучи выскользнул эсминец: отцепил тросы, оттолкнулся маневровыми и боком, по-крабьи, пошёл вдоль кромки свалки, разворачиваясь к нам носом. За ним потянулись два крейсера, ещё один эсминец и линкор. Логика их командиров была безупречна, как всякая логика, в которой потеряли одно слагаемое: на открытом пространстве по наглому одиночному крейсеру можно работать всеми орудиями сразу, а не частью.
Поле «2525» немедленно почувствовало разницу.
— Пятьдесят один процент, — Айк Пападакис больше не смотрел на меня, только на цифры. — Сорок шесть. Господин контр-адмирал, ещё две минуты такой музыки — и они начнут расписываться прямо на броне.
— Двух минут у них нет. Лейтенант Завадовская — дайте мне форты.
— Канал ваш.
— Коменданты, говорит Васильков. — Голос я не повышал; для такого подарка хватало обычного. — Взгляните на кромку свалки. Цели, которые всё сражение прятались от вас за чужими корпусами, только что вышли на открытое пространство и развернулись к вам бортами. Они заняты моим крейсером, заслонов не имеют, полей не имеют тем более. Работайте по корпусам. Дарю, господа.
Хороший канонир не благодарит за подарки — он расписывается в получении.
Первым расписался форт с правого края дуги. Единственное орудие крепости — то самое, одно на всё сооружение, зато мощностью с главный калибр линкора — выпустило сгусток плазмы, и сгусток прошёл сквозь место, где у эсминца ещё числилось защитное поле. Числилось условно: к этому часу сражения поля кораблей Суровцева были либо сбиты начисто, либо болтались на значениях, которыми останавливают разве что мелкий мусор. Плазма дошла до нимидийской брони без пересадок.
О нимидийской броне в справочниках пишут уважительные вещи, и все они правдивы. Плазменный сгусток крепостного калибра справочники обходят молчанием, и теперь я видел почему. Броня в точке попадания не пробилась — она перестала быть бронёй: потекла, вскипела и вывернулась наружу лепестками, как жесть консервной банки; эсминец переломило судорогой, из разорванного борта коротко полыхнул огнём воздух внутренних палуб, и корабль, только что деловито разворачивавший на нас орудия, повис поперёк собственного курса, слепой и обесточенный.
Дальше заговорила вся ближняя дуга второй «линии».
Группа крепостей не била залпом — каждая работала в своём ритме перезарядки, и от этого огонь получается не волной, а обвалом: сгусток за сгустком, без пауз, в которые можно было бы вдохнуть. Головной крейсер противника поймал попадание в носовую башню — башню сняло с погона и унесло в темноту, как шляпу ветром; следующий сгусток вскрыл ему ангарную палубу, и из раны повалило горящее: кислород, топливо челноков, всё, что умеет гореть, когда его наконец подожгут. Линкор попытался укрыться за корпусом подбитого товарища, но у почти сотни орудий нашлось достаточно углов: продольное попадание прошило его от кормы до миделя, и с дредноута разом осыпалось всё внешнее хозяйство — антенны, трансляторы, надстройки, — как сухие ветки с дерева. Второй эсминец оказался сообразительнее всех: он лёг на обратный курс после первого же накрытия и отделался единственным попаданием в корму — только вот этим попаданием ему снесло половину двигательной установки, и довершать сообразительность пришлось на маневровых, позорно, со скоростью грузовой баржи.
Еще один крейсер оказался упрямее прочих и попробовал огрызнуться по фортам. Идея была смелая и просуществовала секунд двадцать — ровно столько понадобилось трём крепостям, чтобы согласовать целеуказание. Сгустки пришли с интервалом в пару секунд: первый смял ему кормовую надстройку, второй разорвал борт над двигательным отсеком, третий вошёл в уже открытую рану — и крейсер, мгновенно потеряв интерес к артиллерийской полемике, покатился прочь от кромки, волоча за собой хвост замерзающего воздуха и выброшенных взрывом обломков.
В открытом канале тем временем шла своя работа: коменданты делили цели — вполголоса, деловито, с той старомодной вежливостью, с какой за столом делят последний пирог. «Головной мой, работаю по надстройке». — «Забирайте, у меня линкор в развороте». — «Кто ведёт эсминец? Отставить эсминец, он своё получил». Совсем недавно эти люди были брошенным гарнизоном. Теперь у них была очередь на цели.
Космос вдоль кромки перестал быть чёрным. Он горел: вспышки попаданий, факелы кислорода из разорванных бортов, медленные костры плавящейся брони — света хватало, чтобы разглядеть, каким ровным, каким уверенным строем эти корабли выходили из укрытия и как некрасиво им приходится теперь.
— Знаете, что во всём этом самое несправедливое, господин контр-адмирал? — Пападакис не отрывался от экрана. — Лично мы не сделали ни одного выстрела.
Возвращались корабли противника назуд без строя и без достоинства. Головной крейсер, так и не погасив пожара в ангаре, ткнулся в первую же щель между корпусами и вжался в чужой борт так плотно, что издали казался его частью. Обесточенный эсминец втащили на тросе; линкор вполз в кучу кормой вперёд, прикрываясь обрубками надстроек, как прикрываются локтем. Минуту назад эти корабли прижимались к императорским бортам, чтобы удобнее было потрошить их изнутри. Теперь они прижимались к тем же бортам, чтобы выжить. В отношениях наметился прогресс.
— Поле — тридцать девять, падение прекратилось, — доложил Пападакис и впервые за весь прорыв позволил себе оторваться от цифр. — По нам не стреляет никто, Александр Иванович. Ни один ствол.
— Стреляют, капитан. Но не по нам.
Канониры второй «линии» действительно отслеживали кромку свалки внимательнее, чем собственные реакторы: стоило какой-нибудь батарее противника развернуться в нашу сторону, как через несколько секунд в её корпус приходил ответ калибром покрупнее, и желание стрелять по «2525» исчезало — иногда вместе с батареей. Нас вели через плохой район за руку, свирепо оглядываясь по сторонам, и я не был настолько гордым, чтобы вырывать ладонь.
— Форты докладывают: пять кораблей противника тяжело повреждены, расход энергии в пределах нормы, — Завадовская выдержала крохотную паузу. — И просят передать, что готовы работать в таком режиме до конца календарного года.
— Ответьте, что до конца года не понадобится. До конца дня — возможно.
Последние сотни километров «2525» шёл в мёртвой зоне — там, где начинались коридоры между сцепленными корпусами и где всякий желающий в нас попасть сначала должен был развернуть орудия, не задев соседей. Теснота, которая всё сражение служила противнику укрытием, теперь вязала его по рукам. Мы скользили вдоль тёмных бортов эскадры Зиминой, на дистанции, с которой видны заклёпки и шрамы от
— Ювелирная работа, — пробормотал Пападакис, проводя крейсер между натянутым тросом и чьей-то развороченной кормой с зазором, о величине которого я предпочёл не спрашивать.
— Правь к «Елизавете».
Тяжёлый крейсер «Новороссийск» я узнал раньше, чем система опознания подписала отметку: флагман вице-адмирала стоял к линкору ближе всех — целый, ухоженный, с ходовыми огнями, и в самой этой нетронутости, вызывающей на фоне обгоревших, разодранных, истекающих воздухом соседей, характер владельца читался яснее, чем в любом личном деле. «Новороссийск» держал «Елизавету Первую» двумя носовыми тросами — так конвоир держит арестанта за локоть: без злобы, зато с полной уверенностью, что распоряжается здесь именно он.
— Флагман Суровцева, — Пападакис произнёс название так, словно пробовал его на зуб. — Почему ваш дружок до сих не вышел на разговор? Он же такой любитель.
— Видимо, потому что его нет в данный момент на крейсере. Валериан Николаевич с удовольствием зачищает сейчас «Елизавету», капитан. Суровцев, что почуял добычу, по сторонам не смотрит.
Глава 4
Отметку я увидел раньше, чем Завадовская успела открыть рот: крошечная точка без кода опознавания металась по тактической карте в узкой щели между «Елизаветой Первой» и вражеским крейсером у её левой скулы. Точка вела себя непривычно для своего класса. Десантный челнок — а это был именно он, связь уже вытянула из эфира его сигнатуру — выписывал развороты, которые карта едва успевала отрисовывать, и каждый разворот приходился ровно на ту секунду, когда очередная зенитная трасса проходила через место, где шаттл только что находился.
Стреляли по нему с корабля Суровцева. Зенитные турели — оружие, придуманное, чтобы как раз таки рвать в клочья истребители и абордажные модули, — били часто, зло и с нарастающим раздражением, и в самой частоте очередей читалась уязвлённая профессиональная гордость: расчёты никак не могли попасть в мишень, которая по всем законам жанра обязана была погибнуть на первой минуте.
Щель, в которой всё это происходило, не выбрал бы для полёта ни один пилот в здравом уме: два исполинских борта — тёмный, издырявленный абордажем борт «Елизаветы» и глухая стена чужого крейсера — сходились коридором в несколько километров шириной; по стенам коридора топорщились турели; в глубине то вспыхивали, то гасли плазменные трассы, на мгновение выхватывая из темноты рёбра надстроек и мёртвые иллюминаторы; и всякий, кто летел этим коридором, летел по тиру, в котором ему заранее отведена роль мишени.
Но пилот челнока знал о зенитках главное: турель не стреляет в тот борт, на котором стоит. И пользовался этим знанием так уверенно, будто сам эти турели проектировал. Челнок жил перебежками: отсиживался у тёмной брони «Елизаветы», которая молчала и годилась в укрытие, потом срывался, проскакивал открытое пространство и вжимался в обшивку вражеского крейсера — в мёртвую зону, где собственные зенитки корабля были бессильны, а зенитки соседнего, стоящего вдалеке ещё одного корабля из эскадры вице-адмирала Суровцева не решались бить по своему флагману. Расчётам оставалось ловить его на перебежках. Пока счёт был не в их пользу.
Я смотрел на эту точку с тем смешанным чувством, с каким смотрят на чужую отличную работу, когда не знаешь ещё, своя она или чужая. Кто бы ни сидел в том челноке, он не просто выживал — он выживал красиво, с экономией движений, которая даётся только тем, кому уже нечего себе доказывать. На карте это выглядело как танец одного актёра перед целым оркестром, который изо всех сил старается по нему попасть и сбивается с такта.
— Кто это? — спросил Пападакис с уважением, которое из него обычно приходилось вытягивать клещами.
— Есть одно предположение. Лейтенант Завадовская — аварийные частоты челнока.
Эфир отозвался женским голосом, и голос этот не подавал сигнал бедствия. Голос проводил ревизию.
— … ни ствола, ни гранаты, ни хотя бы ракетницы, — перечислял он с холодным бешенством человека, который называет не потери, а улики. — Аптечка. Огнетушитель. Плед. Кто комплектовал этот челнок — интендант или воспитательница детского сада? У меня двое на подходе, а из всего арсенала — плед.
Голос принадлежал контр-адмиралу Настасье Николаевне Зиминой — командующей эскадры императора и чей обесточенный флагман висел сейчас рядом тёмной горой, и по этому голосу невозможно было заподозрить, что его обладательница провела последние минуты именно так, как она их провела.
Двое на подходе действительно были: с дальнего края свалки в коридор втягивались два десантных шаттла — тяжёлые, бронированные, набитые людьми машины, шедшие за челноком с неторопливой уверенностью инкассаторов. Им некуда было спешить. Их добыча не имела ни оружия, ни выхода.
— Ладно. Уходим, как учили в Нахимовском, — послышалось в эфире от Зиминой, и я понял, что она собирается идти на таран.
Пришлось вмешиваться в эфире и останавливать нашу отчаянную командующую.
— Не спешите, контр-адмирал: у вас на этом свете ещё есть незавершённые дела.
Не дожидаясь ответа, я развернулся к Пападакису.
— Айк, у тебя хорошие канониры?
Пападакис посмотрел на меня так, словно я поинтересовался, умеет ли он читать.
— Господин контр-адмирал. Я четыре месяца собирал этот экипаж по всей Империи. Переманивал, выпрашивал, менял, один раз — каюсь — выиграл специалиста в карты у командира базы. У меня не хорошие канониры. У меня лучшие артиллеристы в эскадре: капитан Промахов и капитан Косых.
— Вы сейчас пошутили, капитан?
— Кадровая служба пошутила, Александр Иванович, причём дважды. А ещё раньше — родители. Я пользуюсь результатом. — Он позволил себе миллиметровую улыбку. — Промахов не промахивается с первого курса академии: сам говорит, что из принципа, а по-моему — из мести. Косых видит цель раньше радара. Друг друга они ненавидят строго в рабочее время и ведут счёт попаданий мелом на переборке у камбуза.
— Соедините меня с обоими.
— Носовые расчёты, говорит контр-адмирал Васильков. Слушайте вводную. На одиннадцать часов от нашего носа, в коридоре у «Елизаветы», — два десантных шаттла. Медленные, жирные и самоуверенные. Они считают, что летят брать в плен контр-адмирала Зимину. Мне нужно, чтобы они до неё не добрались.
— Расчёт лево-один, цель захвачена, — голос был скучающим, как у кассира в конце смены.
— Расчёт право-два, цель захвачена. Давно захвачена.
— Тому, кто снимет свою цель первым выстрелом, — премия. Обоим — очки опыта и благодарность.
— Уточните размер премии, — деловито попросил расчёт один.
— Размер премии вас приятно удивит, капитан Промахов.
— Это Косых, — оскорбился голос.
Стрельба главным калибром по маневрирующей цели на такой дистанции — это не стрельба, а прикладная астрономия: наводчик кладёт сгусток не туда, где цель находится, а туда, где ей суждено оказаться через четыре с половиной секунды, и всё, что у него есть для этого пророчества, — векторы, привычки чужого пилота и собственное самолюбие.
У носовых расчётов «2525» самолюбия хватило бы на линкор.
Первое орудие ударило, когда головной шаттл выполз из-за обломков на прямой участок пространства. Четыре с половиной секунды спустя десант, летевший брать пленных, перестал существовать: сгусток пришёл точно в двигательный отсек, и вместо тяжёлой бронированной машины в космосе возникла короткая белая вспышка — без обломков, без агонии, без некролога.
Второй пилот оказался сообразительнее. Он бросил машину вниз и в сторону, под прикрытие ремонтной фермы крейсера «Новороссийск», и пошёл зигзагом, меняя ритм, — грамотно, зло, с явным желанием жить. Второе орудие выждало два таких зигзага, поняло рисунок третьего и положило сгусток в точку, которую пилот наверняка считал своей самой удачной идеей за день.
— Минус один, — сообщил первый голос. — Зафиксируйте время.
— Минус два, — отозвался второй. — Моя цель маневрировала.
— Моя была дальше.
— Врешь!
— Господа, — вмешался я, — премию получают оба, счёт на переборке остаётся спорным, и это лучшее, что я могу сделать для боевого духа корабля. Работу принял. Не расслабляться: сейчас будет много целей — таких же небольших.
На мостике кто-то коротко выдохнул — не облегчённо, а профессионально, как выдыхают, когда трудный шов лёг ровно. Два выстрела, два шаттла, ни одного лишнего сгустка — это было то, что Пападакис четыре месяца собирал по всему имперскому флоту, и он позволил себе один едва заметный кивок, после которого вернулся к цифрам.
— Маршрут на челнок передан, — доложила лейтенант Завадовская. — Подтверждение из одного слова. Из двух, — поправилась она, вслушавшись. — «Приняла — выполняю»
Теперь предстояла часть, ради которой стоило лететь через весь сектор сражения.
Из четырёх кораблей, державших «Елизавету Первую», дотянуться орудиями до нас могли два: «Новороссийск» у левой скулы линкора и крейсер полегче — у носа. Ещё один крейсер и линкор противника стояли у противоположного борта и у кормы, и им, чтобы стрелять по «2525», пришлось бы бить сквозь собственный трофей.
Фактор внезапности — валюта, которая тратится целиком и за один раз. Мы потратили её честно: всем правым бортом, в упор, по кораблю, чьи расчёты и сканеры смотрели внутрь чужого линкора. Для команды, которая в этот момент занималась делёжкой добычи, первый залп в упор приходит как инфаркт — без предупреждения и сразу по самому дорогому.
Поля у «Новороссийска» не было. Его сожгли форты ещё в первую фазу боя, и восстанавливать оказалось нечем и некогда. Поэтому плазма наших орудий ложилась прямо на обшивку и делала с ней то, что кипяток делает со льдом: борт флагмана вскипал, обугливался, шёл волдырями и на глазах, за один проход батарей, переставал быть предметом чьей-либо гордости.
— Целеуказание всем расчётам, — сказал я, и голос у меня был, боюсь, неприлично довольный. — Первая очередь — зенитные турели обоих кораблей. Все до единой. Главный калибр противника меня пока не интересует.
— По зениткам? — Пападакис на секунду оторвался от распределения огня. — У «Новороссийска» вон орудийные башни уже зашевелись. Грех не бахнуть первыми.
— Бахнем, капитан, никуда они не денутся. Сначала мне нужен чистый коридор. По нему сейчас полетит челнок с самым ценным грузом в этом секторе, и я не намерен объяснять императору, почему груз не долетел.
Зенитные гнёзда — цель мелкая, многочисленная и неблагодарная: славы и очков опыта, насколько я помню, артиллеристам даже не полагается, в сводках они проходят строкой «подавлены огневые точки». Мои канониры хотели бить по орудийным палубам, но, вынужденно били туда, куда приказано. Турели «Новороссийска» лопались одна за другой, коротко и ярко, как лампочки на старой вывеске: вспышка, сноп искр, оплавленный пенёк на месте гнезда. Крейсер у носа «Елизаветы» спохватился, довернул на нас часть стволов — и его зенитки постигла та же участь, только быстрее: по нему работали оба носовых расчёта, а у них с недавних пор имелся неразрешённый спор о премии.
Зимина рванула на первом же взрыве.
Настасья Николаевна не стала ждать ни чистого коридора, ни отдельного приглашения: едва первое зенитное гнездо разлетелось на куски, челнок вывалился из мёртвой зоны и пошёл по переданному маршруту — сначала вдоль самой обшивки, сквозь дым и облака выгоревшего металла, а затем, вышел на открытое пространство. Уцелевшая пара турелей с кормовой надстройки «Новороссийска» вцепилась в него почти сразу: трассы легли справа, потом слева, потом крест-накрест, отрезая от маршрута.
Смотреть на то, что делала с этим огнём Настасья Николаевна, было одновременно страшно и захватывающе, а также немного стыдно — от того, что я даже я так не умел. Она срезала дугу там, где трассы сходились; ныряла под очередь за секунду до её прихода; разменивала скорость на плоскость манёвра так, как это делают пилоты лёгких истребителей — те из них, которые доживают до пенсии. Челнок шёл сквозь зенитный огонь, как игла сквозь дырявую сеть. Один раз трасса прошла настолько близко, что на карте отметка челнока и отметка заряда на мгновение слились в одну, и я понял, что всё это время не дышал. К счастью отметки разошлись. Заряд ушёл в пустоту, шаттл — дальше по линии, будто его пилот вообще не заметил, насколько близко была в этот раз та самая секунда, после которой не бывает следующих.
— Кормовая надстройка, вторая палуба, две турели, — произнесла лейтенант Завадовская в эфире между двумя манёврами. Дыхание у Анфисы Сергеевны было ровным. У меня — не вполне.
— Вижу, — отозвался расчёт один.
— Взял, — отозвался расчёт два.
Первая турель исчезла вместе с куском надстройки. Вторая успела дать последнюю очередь — в пустоту, туда, где челнока уже не было, — и замолчала на полуслове: сгусток снёс её вместе с площадкой, на которой она стояла. Снайперы — артиллеристы со смешными фамилиями знали свою работу. Кроме того, они хотели премию, а премия — лучший корректировщик огня из всех, изобретённых человечеством.
Коридор был чист.
— Три минуты до приёма, — доложила мне, Завадовская. — Стыковочная команда на месте. Настасья Николаевна на вас ругается… — лейтенант засмеялась ровно на миг, — цитирую: «Вы постоянно опаздываете, господин контр-адмирал. Вас всю жизнь приходится ждать».
— Передайте: что дождалась, — сказал я и повернулся к главному экрану.
На экране лежали два крейсера — «Новороссийск» и его сосед под номером: без полей, с выбитыми зенитками,
Челнок Зиминой уже вышел на финишную прямую, и носовые башни «2525», проводив его, начали доворачиваться на новые цели — неторопливо, с достоинством людей, которым только что пообещали вторую премию за смену.
— Всем расчётам. Огонь по орудийным платформам, — приказал я.
Глава 5
«Новороссийск» ответил на нашем четвёртом залпе.
Три первых он вытерпел молча: расчётам его артиллерийских платформа требовалось время — понять, что происходит, добежать до постов, вспомнить, чему их учили, и поверить, что всё это творится с ними на самом деле. Зато четвёртым залпом флагман вице-адмирала Суровцева наконец рявкнул в ответ, и я испытал почти облегчение. Молчащий противник давит на нервы сильнее стреляющего: стреляющий хотя бы честно сообщает, где у него есть орудия и с какой скоростью он думает.
Думал «Новороссийск», надо признать, медленно. Теперь я точно знал, что Валериана Николаевича на мостике нет. Более того стрелял крейсер вполсилы. И то и другое было заслугой его собственной удачной парковки. Оба гвардейских крейсера — флагман и его сосед с бортовым номером «176» — стояли пристыкованными к «Елизавете Первой», и позиция, идеально удобная для абордажа, оказалась крайне невыгодной для артиллерийской дуэли. Половина их стволов смотрела в борт линкора, который они сами же и захватили: стрелять с этого борта значило дырявить собственный трофей. Носы одного и борт второго упирались «Елизавету Первую». В нашу сторону могла работать в лучшем случае половина орудий с каждого корабля.
Эта арифметика была единственным, что играло на нас. Всё остальное играло против.
А, ну, ещё у нас было защитное поле. Хотя от него к этому моменту мало что оставалось.
— Фронтальное поле — двадцать шесть процентов, — ровно доложила Завадовская. — Теряем процент за семь секунд.
Я перевёл в человеческие единицы: три минуты. Через три минуты обстрела в таком темпе крейсер «2525» останется голым. Поле нельзя поднять в атаку, ему нельзя пообещать премию, оно не боится трибунала и равнодушно к государю императору. Поле — это физика. Физика тает на глазах.
— Челнок почти дошёл, — добавила лейтенант Завадовская. — Скорость держит. До ангара — примерно четыре с половиной минуты.
Четыре с половиной против трёх. Вот новая задача, которую мне предстояло решить: подарить челноку Настасьи Николаевны девяносто секунд, которых у меня не было.
— Всем расчётам: огонь только по орудийным башням, — выкрикнул я в эфир. — Башни, платформы, приводы наведения. По корпусам — что бы ни одного сгустка. Мне не нужны их дырявые трюмы и кубрики. Мне нужно, чтобы через три минуты им стало нечем стрелять. Каждая замолчавшая башня покупает нашему полю лишние секунды.
— Принято, перенос огня, — отозвался старший артиллерийский пост главного калибра.
Рисунок наших залпов сместился. Трассы перестали полосовать обшивку, дожигая зенитные гнёзда, и начали сходиться в точки — туда, где на спинах и скулах двух крейсеров сидели орудийные платформы. Хорошая новость состояла в том, что на гвардейских кораблях платформы стоят открыто. Плохая — в том, что их много.
Мостик в эти минуты работал так, как я люблю и как редко получается: без единого лишнего слова, на сухих коротких докладах, где штурман держит дистанцию, инженерный пост держит реактор, старпом держит в голове цифры, канониры держат цели, капитан держит лицо — и весь этот организм из полутора десятков человек дышит в одном ритме, вздрагивает вместе с палубой при каждом попадании и не сбивается со счёта.
Испортил идиллию я сам.
Я поднялся из кресла. Палуба толкнулась в подошвы ботинок — очередной сгусток лёг в наше поле, от чего пришлось перехватиться рукой за спинку штурманского кресла. Пальцам стало горячо: спинка нагрелась от блоков, работающих под ней. Живой корабль, всё в нём тёплое. Я пересёк мостик, обогнул сферу тактической карты и остановился у инженерного поста.
— Господин контр-адмирал? — мичман за пультом вскинул голову.
— Сидите.
Слева на пульте, под прозрачной предохранительной скобой, жил отдельный блок: управление переливом мощностей защитных полей. Автоматика, приводившая в действие одно из гениальных изобретений профессора Гинце, гордость имперской инженерной школы, система, на которую теперь молятся капитаны всего флота. Я откинул скобу — она щёлкнула неожиданно громко, как крышка старого портсигара, — и перевёл главный переключатель в положение «отключено». Затем дублирующий. Пальцы проделали всё это без дрожи, что мне польстило.
— Перелив полей… отключён, — потерянно доложил мичман. Он смотрел на пульт так, будто я на его глазах вынул из корабельной аптечки все бинты и отправил их в мусоропровод.
— Знаю, — улыбнувшись, кивнул я. — Я рядом стоял.
Прежде чем отойти, я на секунду прижал ладонь к краю его пульта. Металл мелко дрожал — не от попаданий, от собственных орудий: где-то под нами носовые расчёты вели свою работу, залп за залпом, с упрямством людей, у которых на кону пари. Дрожь была ровная. Она успокаивала лучше любых докладов.
Обратно я шёл под взглядом Пападакиса. Глаз у меня на затылке нет, но этот взгляд ощущался и затылком, и лопатками: весил он, по ощущениям, как становой якорь.
— Господин контр-адмирал, — начал Айк. Ровно начал, вежливо, уставным голосом. — Разрешите уточнить…
— Не сейчас, капитан.
Пападакис умел подчиняться: это было одно из его лучших качеств. Второе из лучших заключалось в том, что, подчиняясь, он совершенно не умел молчать лицом. Всё, что капитан думал, было написано на этом лице шрифтом, читаемым с трёх метров без всякой оптики. Сейчас там значилось: адмирал только что собственными руками отключил моему кораблю лучшую защитную систему в разгар артиллерийской дуэли, и я желаю знать, за какие мне грехи достался в начальники этот странный контр-адмирал.
Желать ответа ему предстояло ещё несколько минут.
— Носовая платформа «сто семьдесят шестого» накрыта, — доложил артиллерийский пост. — Не отвечает.
— Засчитано, — сказал я. — Следующая.
«Сто семьдесят шестой» пристрелялся раньше флагмана и бил чаще, поэтому разбирали мы его первым. Дуэль двух кораблей против одного академические задачники описывают как безнадёжную для одиночки — но задачники не предусматривают ситуацию, в которой у двоих не задействована половина стволов, экипажи растащены по абордажным партиям, а у одинокого целы все орудия и в расчётах сидят канониры, у которых на кону премия. С каждой минутой происходящее всё меньше напоминало обмен ударами и всё больше — планомерный демонтаж: платформа за платформой мы лишали противника способности возражать.
Противник, впрочем, возражал.
Мы при этом продолжали сближаться со свалкой кораблей у «Елизаветы»: каждый километр, пройденный навстречу, укорачивал путь шаттлу контр-адмирала Зиминой. Штурман вёл крейсер по пологой дуге, подставляя под огонь фронтальное поле и убирая из-под удара скулы, и от этой экономии зависело, сколько процентов мы довезём до момента, когда беречь станет нечего.
— Левый борт — ноль, — доложила Завадовская. — Правый борт — ноль.
Бортовые поля умерли первыми и умерли молча, как и положено более слабым в сравнении с фронтальным, полям, тем более в которые никто не переливает мощность. Мичман на инженерном посту оглянулся на меня с выражением человека, у которого на глазах тонет любимая лодка.
— Господин контр-адмирал, если включить перелив, хотя бы фронтальное можно продержать ещё…
— Нет, — сказал я.
— Есть.
Он отвернулся к пульту. Хороший мальчик. Лет через десять он будет рассказывать молодым мичманам, как стоял вахту у пульта, на котором сумасшедший адмирал вручную отключил систему Гинце посреди боя, и молодые не будут ему верить.
— Кормовая платформа «Новороссийска» накрыта! — азартно доложили с носового поста, и я узнал голос капитана Промахова. — Господин контр-адмирал, прошу зафиксировать: платформа моя, а капитан Косых претендует.
— Претендую обоснованно, — немедленно вклинился второй голос. — Мой расчёт снёс ей привод наведения на полсекунды раньше.
— Зафиксирую попадание у обоих, — перебил я, артиллеристов. — Премию не делят только покойники. Работайте дальше.
Спор, начатый над сбитыми шаттлами, продолжался, и гасить его я не собирался: пока эти двое соревновались, башни противника умирали с темпом, которого не выжал бы из расчётов ни один устав.
— Фронтальное — девять процентов, — вернула меня к реальности лейтенант Завадовская. — Челнок в двух минутах от ангара.
Пападакис подошёл и встал рядом с моим креслом. По уставу капитан корабля вправе стоять где угодно на собственном мостике, и точку он выбрал с умом: ровно на границе моего периферийного зрения, не заслоняя карту и центральный экран.
— Александр Иванович, — сказал он негромко. — Я, как не последний человек в этой рубке, обязан понимать, почему мой корабль останется без защиты раньше, чем мог бы.
Я не ответил. Невежливо; где-то в будущем меня ждал за это отдельный разговор. Но в ту минуту всё моё внимание без остатка делили две вещи. Первая — целеуказание: на карте ещё жили как минимум четыре платформы кораблей противника, и две из них дотягивались до коридора, которым шёл челнок. Вторая — сама отметка челнока — наглая, упрямо ползущая через простреленную пустоту к нашему ангару. Разговаривать в таком состоянии я не умею. Умею показывать расчётам цели и считать секунды.
— Фронтальное — четыре… два… — Завадовская сделала короткую паузу, словно извиняясь. — Ноль. Поля нет, господин контр-адмирал.
Следующее попадание мы услышали по-новому. Поле принимает плазму беззвучно — вспышкой, о которой узнаёшь с экранов. Корпус же принимает её всем телом. Палуба дёрнулась зло и коротко, по левой скуле прокатился долгий скрежещущий гул, и вахтенный внизу сухо перечислил: выгорела секция внешней обшивки, герметичность не нарушена, потерь нет.
— Осталось три платформы, — подсчитал я. — До челнока дотягивается одна. Кормовая надстройка флагмана. Господа канониры, эта платформа стоит двух премий.
— Взяли, — ответили два голоса хором.
Носовые орудия ударили одновременно. Спор о том, чей выстрел пришёл первым, я мог предсказать заранее — со всеми будущими цитатами и записями мелом у камбуза. Платформа на кормовой надстройке «Новороссийска» вспухла изнутри и осыпалась.
— Челнок в зоне ангара, — сказала Завадовская. И через двадцать секунд, тянувшихся дольше всей дуэли: — Челнок в ангаре. Створки закрыты. Стыковочная команда докладывает: контр-адмирал Зимина на борту. Просит передать… — старпом запнулась.
— Не обязательно, лейтенант.
— Слушаюсь, — понимающе кивнула Анфиса Сергеевна.
Вот теперь я мог улыбнуться. По-настоящему, во всё лицо, не заботясь о том, как это смотрится со стороны. На тактической карте отметка челнока перестала существовать отдельно и влилась в нашу, и от этой бухгалтерской мелочи у меня в груди развязался узел, про который я до последней секунды делал вид, что его там нет.
Я развернулся вместе с креслом к Айку.
Пападакис стоял всё там же, на границе зрения, и вопрос его за прошедшие минуты нисколько не остыл — только покрылся корочкой уставной выдержки.
— Капитан Пападакис, прошу простить за долгое молчание, — сказал я. — Развёрнуто отвечать мне некогда и сейчас, поэтому поступлю как ленивый профессор. Анфиса Сергеевна!
— Да, господин контр-адмирал? — Завадовская обернулась от пульта.
— Объясните вашему командиру крейсера «2525», почему я отключил перелив.
Есть люди, которые ждут подобного предложения всю жизнь. Завадовская выпрямилась, сложила руки за спиной, и в голосе у неё прорезался особенный преподавательский металл — тот, каким читают лекции нерадивым, но любимым студентам; я готов был поклясться, что в прошлом у моего старпома остались либо кафедра, либо трое младших братьев.
— Система перелива профессора Гинце, — начала она, — объединяет четыре защитных поля корабля — фронтальное, два бортовых и кормовое — в общий энергетический контур. Когда одно поле истончается под огнём, автоматика доливает в него мощность из остальных. Корабль в целом держится под обстрелом дольше. Это достоинство системы, и оно огромно. Недостаток у неё один: поля умирают все вместе. Общий контур — общая судьба. Пока в накопителях есть хоть что-то, а трансляторы не выведены из строя — автоматика тратит её на то поле, в которое стреляют. В нас стреляли в лоб и в борта. Работай перелив — кормовое поле перетекло бы туда же, до последнего процента, и сейчас мы были бы голы со всех четырёх сторон. Александр Иванович позволил обстреливаемым полям погибнуть поодиночке. Зато кормовое осталось целым. Сто процентов мощности. И на ближайшие две-три минуты именно оно станет для нас главным щитом, так как…
— Так как пора отсюда убираться, дамы и господа, — договорил я. — Спасибо, Анфиса Сергеевна… Штурман: разворот на маневровых, сто восемьдесят градусов, кормой к противнику. По завершении — полный ход.
— Разворот! — поняв происходящее, Аякс Пападакис ожил раньше, чем штурман успел повторить команду: вопросы вопросами, а корабль был его. — Задействовать все маневровые! Быстрее!
«2525» начал вращение — тяжело, всем корпусом, как разворачивается в тесном дворе гружёная машина. Горизонт тактической карты поплыл. Уцелевшие платформы противника дали вдогонку два залпа: первый взбил пустоту там, где мы были тремя секундами раньше, второй лёг точно в развернувшуюся корму — и кормовое поле, единственное выжившее из четырёх, вспыхнуло и погасило плазму. Буднично. Без надрыва. Как выходит и делает свою работу человек, которого весь вечер продержали в запасе.
— Кормовое — девяносто один процент, — сказала Завадовская, и мне послышалась в её голосе законная гордость лектора,
— Все пять силовых установок — полная мощность, — приказал я. — Курс на форты второй линии.
Крейсер буквально прыгнул с места. Ускорение мягко вдавило нас в кресла, а Айку, стоявшему на ногах, пришлось хвататься за спинку кресла штурмана. Отметки гвардейских крейсеров и весь лохматый клубок боя вокруг «Елизаветы Первой» поползли к краю карты, а редкие вспышки вдогонку гасли на кормовом поле всё дальше и всё безнадёжнее для тех, кто стрелял.
Пападакис подошёл ко мне, постоял рядом ещё немного, потом сказал негромко, только для меня:
— Я бы всё же предпочёл узнавать подобное заранее, господин контр-адмирал.
— Я бы тоже предпочёл иметь три свободные минуты на лекцию, капитан. Их не было.
— Понимаю. Но всё таки обидно, Александр Иванович.
— Признаю свою ошибку, — согласился я. — Извини, Айк. Просто очень нервничал.
— Вы?
— Не знал до конца, получиться ли её вытащить…
Айк обдумал это, коротко кивнул и отправился принимать доклады о повреждениях. Обида сходила с его лица медленно, как сходит северный загар, и под ней проступало кое-что поинтереснее — азарт человека, которому показали новый приём и не запретили им пользоваться.
За всю дуэль «Новороссийск» ни разу не вышел в эфир. Его орудия говорили — его мостик молчал. Это молчание я отметил про себя отдельной строкой в длинном счёте, который нам с Валерианом Суровцевым ещё предстояло друг другу предъявить, и пообещал себе вернуться к этой строке первой.
До фортов оставалось примерно около ста тысяч километров. По меркам масштаба сегодняшнего сражения — соседняя улица. По меркам крейсера с выгоревшей скулой, тремя мёртвыми полями и невозможно красивым живым грузом в ангаре — дистанция, которую хочется пройти на одном выдохе: не оглядываясь, не считая вспышек за кормой, приближаясь с каждой секундой к орудиям, каждое из которых бьёт как главный калибр линкора и стоит на нашей стороне.
Мы уходили красиво. Красивее манёвра я за этот день ещё не видел.
Глава 6
Форты второй «линии» пропустили нас внутрь строя и сомкнулись за кормой, и я позволил себе сесть в кресло всей спиной.
Крепости стояли вокруг «2525» громоздко и обстоятельно, как составленные в круг телеги. Ближняя висела так близко, что на её борту читались номер, полустёртая эмблема гарнизона и длинная борозда от касательного попадания, которую ремонтная партия успела обвести жёлтой краской, чтобы не забыть про неё после боя. Сотня таких сооружений — даже не эскадра прикрытия. Это укреплённый двор, куда заводят побитую лошадь и перестают оглядываться.
Оглядываться, впрочем, было на что. На дальней кромке тактической карты медленно, с торжественностью похоронной процессии, сходились отметки первой «линии». Четыре сотни крепостей шли по обводной, каждая своим курсом и своей скоростью, и промежутки между ними закрывались, так скажем, с неотвратимостью. Гроздья сцепленных кораблей в центре сектора — вымпелы Суровцева, приросшие тросами к мёртвым корпусам эскадры контр-адмирала Зиминой, оказывались внутри этого круга, и оттуда её уже никто не выковыривал.
Я смотрел на карту и ждал доклада, которого мне никто не обещал.
Он пришёл через восемь минут после того, как створки ангара закрылись за трофейным челноком, и пришёл не по служебной линии, а по внутрикорабельной связи.
— Господин контр-адмирал, старший медик. Разрешите доложить по принятой на борт.
Голос был ровный, немолодой и слегка гнусавый, из тех, которыми на космофлоте сообщают и о вывихнутом пальце, и о конце света. Именно по этой ровности я и понял, что дело хуже, чем мне хотелось бы.
— Докладывайте, док.
— Контр-адмирал Зимина доставлена в медблок в сознании. Проникающее ранение левого бедра, осколочное, давность около часа. Системами бронескафа наложен жгут. Кровопотеря значительная. Показатели ниже нормы по всем позициям, состояние стабильно тяжёлое.
— Что значит «стабильно тяжёлое»?
— Это значит, что она разговаривает, господин контр-адмирал. Причём громко.
Я сжал край стола так, что пластик отозвался коротким скрипом.
Час. Ровно столько времени прошло с того момента, как контр-адмирал Зимина отстыковалась от своего линкора и пошла через сектор, полный чужих зениток, крутя такие развороты, что у меня на мостике люди забывали дышать. Всё это время Настасья Николаевна летала с дырой в ноге, наложив себе жгут, и не сочла нужным упомянуть об этом ни в одном сеансе связи. Более того, она нашла время для отдельной претензии в мой адрес — о том, что я вечно опаздываю.
Женщина, за которую сегодня просил император, оказалась ещё и человеком, который врёт в эфир из принципа.
— Что вы предпринимаете?
— Готовим регенерационную капсулу, господин контр-адмирал. Мы уже в палате.
— Держите меня в курсе. Постоянно. Отбой.
Я выключил связь. Мостик работал в прежнем ритме, и никто на меня не смотрел.
— Лейтенант Завадовская.
Анфиса Сергеевна обернулась от пульта с таким видом, будто только что заступила на вахту, а не пропустила через себя эфир четырёхсот гарнизонов крепостей.
— Слушаю, господин контр-адмирал?
— Передайте вахту второму номеру и спуститесь в медблок. Мне нужно знать, как там дела. Не сводка. Подробно.
— Есть спуститься в медблок. — Она поднялась и на секунду задержалась, поправляя манжет. — Что передать контр-адмиралу Зиминой?
— Ничего не передавать. Посмотреть, как у неё дела, и вернуться.
— Слушаюсь.
Лейтенант ушла, и переборка за ней сошлась с мягким пневматическим вздохом. Я остался в кресле сидеть и ждать. На флоте это называется командованием.
Следующие минуты я честно пытался работать, и у меня даже получалось.
— Разрешите доложить, Александр Иванович? — Пападакис возник у моего кресла с планшетом в руке и той особой бодростью, с какой командиры кораблей сообщают начальству хорошие новости, чтобы потом не так больно было сообщать плохие.
— Докладывайте, капитан.
— Первая «линия» замкнула внешнюю сферу на три четверти. Оставшиеся разрывы закрываются, по расчёту штурмана, минут через сорок; крепости идут ровно, отставших нет. Вторая «линия» держит внутренний обвод и ведёт беспокоящий огонь по кромке. Противник огрызается редко и, я бы сказал, без вдохновения.
— Потери у комендантов?
— Двенадцать крепостей выведены из строя за всё сражение, часть повреждённых стреляет вполсилы.
Я кивнул. Двенадцать крепостей — это двенадцать гарнизонов, а гарнизон крепости не помещается в графу «потери незначительные». Переводить это в лица и фамилии я не стал. Не потому, что не умею, а потому, что сегодня у меня на такую арифметику уже не осталось места.
— Дальше.
— Дальше самое приятное. — Айк развернул планшет так, чтобы мне было видно. — Вице-адмирал Суровцев заперт. В прямом смысле этого слова, без метафор. Его вымпелы сцеплены с трофеями, часть абордажных партий до сих пор внутри чужих корпусов, а тросы отстрелить
— Валериан Николаевич очень не любит сидеть просто так. Он будет ждать до последнего, потом если сделает глупость, обвинит в ней подчинённых. Мы с ним вместе учились. Я знаю. Но, может, что-нибудь и отчудить. Надо за ним понаблюдать…
Пападакис хмыкнул и убрал планшет под мышку.
Я снова поймал себя на том, что смотрю не на карту, а на переборку, за которой скрылась лейтенант Завадовская. Потом обнаружил, что перекладываю ногу на ногу в третий раз за минуту. Потом — что барабаню пальцами по подлокотнику, отбивая какой-то дурацкий марш.
В кресле контр-адмирала ёрзать не положено. Устав об этом молчит, но устав многого не предусматривает.
— Александр Иванович.
— Что.
— Вы третий раз меняете позу. В туалет хотите? — Айк сказал это негромко, глядя строго на карту. — Мостик ничего не замечает, мостик у нас деликатный. Но я обязан вам сообщить, что деликатность экипажа — ресурс расходуемый.
— Капитан Пападакис.
— Молчу. — Он выдержал ровно столько, сколько требуется, чтобы это слово перестало быть правдой. — Хотя нет. Позвольте я вас всё-таки успокою, а потом объявите мне взыскание за фамильярность. У вас в голове картинка: полевой лазарет, койка, брезент и фельдшер с уставшими глазами.
— У меня в голове несколько картинок, и все не об этом.
— Тем более. — Айк упёрся кулаком в бок и стал вдруг очень похож на собственного деда, о котором рассказывал в кают-компании так много, что я иногда путал их биографии. — Вы четыре дня слушали, как я хвастаюсь этим кораблём, и ни разу мне не поверили. Я собрал не только лучших канониров в Империи. Медблок я собирал с тем же азартом.
— Медблок, — повторил я.
— Регенерационные капсулы последней серии, с завода, а не списанное старьё с базы. Андроиды сопровождения — гражданской медицинской линейки, а не переделанные погрузчики с добрым лицом. Дед говорил: скупой на лекаря щедр на могильщика.
— И где ты взял на всё это деньги, капитан? — усмехнулся я, заранее зная ответ. — Флот таких смет не подписывает.
Пападакис посмотрел в потолок с выражением святого на плохой иконе:
— Средства были получены из внебюджетных источников.
— Айк. Ты выиграл их у Якима Наливайко
— Ваш дружок, между прочим, Александр Иванович, и я хочу, чтобы вы знали: играл нечестно.
Я засмеялся, коротко и не вполне прилично для человека в моём звании. Вахтенный у пульта дёрнул плечом и сделал вид, что услышал что-то другое.
— То есть моя… — я замолчал на середине слова и переставил его, — то есть контр-адмирал Зимина сейчас лежит в капсуле, оплаченной шулерским выигрышем одного моего друга у другого. Великолепно.
— Она лежит в лучшей капсуле сектора, оплаченной шулерским проигрышем рыжебородого казака, — поправил Пападакис. — Согласитесь, совсем другая формулировка.
Что ж. Оба были хороши. Спорить с этим было трудно, а главное — не хотелось.
Я поднялся из кресла. Мостик работал, карта считала и наглядно демонстрировала, крепости смыкали кольцо со скоростью прилива, и в ближайший час от контр-адмирала Василькова тут не требовалось ничего, кроме присутствия. Присутствия я в себе больше не находил.
— Капитан Пападакис, принимайте корабль. Вы командир, я вам не нужен.
— Разрешите уточнить, куда вы направляетесь? — Айк спросил это тоном человека, который заранее знает ответ и хочет услышать формулировку.
— В медицинский блок.
— По какому поводу, господин контр-адмирал?
— По медицинскому. — Я одёрнул китель. — Мне, знаете ли, тоже нехорошо. Двое суток без сна, плюс старые раны дают о себе знать, левое плечо перед боем всегда ноет. Считайте, что командир соединения проявляет заботу о собственной боеготовности.
— Разумеется. — Пападакис принял это с каменным лицом. — Прикажете внести в журнал?
— Внесите. И если Суровцев решит сделать глупость раньше расписания, вызывайте немедленно.
— Есть вызывать немедленно. Александр Иванович…
Я обернулся уже в проёме.
— Передайте ей, что корабль в порядке, — сказал Айк. — Раненые всегда первым делом спрашивают про чужие дела. Это единственный вопрос, на который им можно честно ответить.
Медблок «2525» располагался на средней палубе, но дорога туда заняла у меня четыре с половиной минуты быстрым шагом. Последние тридцать метров коридора отличались от остального корабля так резко, что я сбавил ход.
Под ногами вместо рифлёного настила лежало покрытие, глушившее шаг, а свет шёл из ниш вдоль стен, тёплый и желтоватый, какой ставят там, где людям положено лежать, а не работать. Пахло чем-то травяным и прохладным, вроде тех отдушек, которыми в столичных клиниках маскируют антисептик перед приходом состоятельных родственников.
За стойкой приёмного поста стояла андроид-медсестра, и Айк не соврал: мягкие обводы корпуса, ровный овал лица, никакой армейской угловатости, форменный передник с вышитым уголком. Она наклонила голову ровно на столько градусов, на сколько наклоняют голову сиделки в дорогом пансионате, куда сыновья сдают отцов и раз в год приезжают с корзиной фруктов.
— Добрый вечер, господин контр-адмирал, — сказала она с интонацией, отлитой на заводе и всё равно приятной. — Офицерский бокс — вторая дверь налево. Вас ожидают.
Вот это «вас ожидают» мне не понравилось. Меня ожидали на корабле, где я никому не докладывал о своём маршруте.
Офицерский бокс оказался просторным помещением на четыре капсулы. Три стояли пустые, с приподнятыми прозрачными крышками, подсвеченные изнутри дежурным светом, чистые и терпеливые, как незанятые столики в хорошем ресторане. Четвёртая была раскрыта, вокруг неё мигали готовностью манипуляторы, и рядом с ней шёл спор.
Спорили трое, и двое из них были в меньшинстве.
Настасья Николаевна сидела на краю каталки. Штанина на левой ноге была разрезана от бедра, повязка свежая и тугая, уже с проступившим пятном. Лицо у неё было цвета той самой переборочной панели за её спиной, губы серые, а спина при этом прямая, как на выпускном построении. Одной рукой она держалась за поручень капсулы. Держалась крепко. Я видел, как побелели костяшки, и понял, что без этого поручня она бы уже лежала.
Перед ней стоял начальник медицинской службы крейсера — грузный и немолодой, с планшетом в двух руках, как со щитом. Чуть в стороне, у изголовья капсулы, стояла лейтенант Завадовская.
— Настасья Николаевна, — говорил врач с интонацией человека, повторяющего это в шестой раз, — цикл регенерации составляет два часа десять минут. Первые сорок минут — под наркозом, иначе никак: капсула работает по нерву. Через два часа вы встанете и пойдёте
— Через два часа, — воскликнула Зимина, — в этом секторе всё уже закончится. Мне нужно двадцать минут. Дайте мне двадцать минут, потом делайте что хотите.
— Двадцати минут у вас нет судя по объёму кровопотери.
— У меня сегодня целый день ничего нет. Я привыкла.
— Господин контр-адмирал, — вмешалась Завадовская, и я отметил, что она обращается к Зиминой по званию, а не по имени-отчеству, — я вернусь на мостик и доложу лично. Всё, что вы хотите сказать, будет передано дословно. Я умею дословно, это моя специальность.
— Дословно не годится, лейтенант. — Настасья Николаевна попыталась усмехнуться, и усмешка вышла бледной. — Есть вещи, которые нельзя передавать через связиста. Даже через очень хорошего.
— Тогда я приведу его сюда.
— Он не придёт. У него на носу сражение.
Врач поднял планшет чуть выше.
— Настасья Николаевна, я обязан предупредить: ещё десять минут в таком положении, и решение о капсуле буду принимать я, без вашего согласия. Устав это позволяет, а совесть мне это прямо предписывает.
— Только попробуйте, — сказала Зимина.
Сказала она это вежливо. Ученица Юзефовича умела произносить такие слова очень вежливо, и я по опыту знал, что после них обычно кто-нибудь остаётся без флагмана.
Я шагнул через комингс.
Она услышала шаг раньше, чем увидела меня. Голова повернулась быстро, слишком быстро для человека с её показателями, и её качнуло; пальцы на поручне сжались сильнее. А потом Настасья Николаевна выпрямилась ещё на сантиметр, которого у неё не было, и посмотрела на меня снизу вверх с таким выражением, будто это я тут два часа истекал кровью и упрямился, а она пришла меня уговаривать.
Врач развернулся ко мне с явным облегчением человека, которому наконец прислали подкрепление. Завадовская отступила на полшага от капсулы и опустила руки по швам.
Я снял фуражку и положил её на крышку соседней, пустой капсулы.
— Господа, оставьте нас одних.
Глава 7
Врач не двинулся с места.
— Я вас прекрасно слышу, господин контр-адмирал, — сказал он, не отрываясь от планшета. — Выйду, как только закончу осмотр. Осмотр не закончен по одной-единственной причине: пациентка предпочитает войну.
— Пациентка предпочитает доклад, — отозвалась Настасья Николаевна. — Войну она уже проиграла.
Доктор приложил датчик к её запястью, потом к шее, потом развернул над повязкой рамку сканера, и всё это вышло у него одной непрерывной чередой движений, в которой читались тридцать лет привычки работать при начальстве, мешающем работать. На меня он больше не смотрел. Я мог быть командующим соединением, посетителем или предметом обстановки — на скорость его рук это не влияло никак.
— Разрешите обратиться, господин контр-адмирал.
Завадовская тоже никуда не делась. Она стояла у изголовья капсулы, сложив руки за спиной, и смотрела на меня тем безукоризненно служебным взглядом, за которым у неё всегда прячется вопрос.
— Обращайтесь, лейтенант.
— Вы направили меня сюда, чтобы я вернулась с докладом.
— Направил.
— А потом пришли сами. Я не успела дойти обратно. Мне хотелось бы понять, где я потеряла время.
Вот за что я ценю офицеров младшего звена. Они формулируют так, что придраться не к чему, а ответить нечего.
— Вы не потеряли времени. Мне нездоровится.
— Вам нездоровится? — переспросила Анфиса Сергеевна.
— Старые раны. Возраст, знаете ли, берёт своё.
— Вам тридцать четыре, господин контр-адмирал.
— Тем более обидно. — Я заложил руки за спину и добавил в голос ровно столько казённой скуки, сколько нужно, чтобы фраза считалась объяснением: — А раз уж я оказался в этом прекрасном медблоке по собственной надобности, счёл уместным справиться о состоянии контр-адмирала Зиминой. Лично. Из уважения к званию.
— Из уважения к званию, — согласилась Завадовская.
Согласилась она так, как соглашаются с прогнозом погоды: вежливо, полностью и не веря ни единому слову. Хуже того, у неё дрогнул угол рта. Ещё хуже — Настасья Николаевна это заметила, и я по её лицу увидел, что заметила.
Есть на свете вещи, против которых бессилен любой устав, и первая из них — женская проницательность в замкнутом помещении.
— Лейтенант Завадовская.
— Слушаю.
— Вопрос о том, зачем контр-адмирал появляется в том или ином отсеке собственного флагмана, не входит в круг обязанностей старшего помощника. Возвращайтесь на мостик. Капитану Пападакису передайте, что я в принимаю процедуры и что связь держать по внутренней.
— Есть возвращаться на мостик. — Она сделала уставной поворот, безупречный до неприличия.
У самой двери Анфиса Сергеевна улыбнулась. Я видел это отчётливо, потому что специально смотрел ей в спину именно ради этого. Улыбка была короткая, спрятанная и совершенно не служебная — так улыбаются люди, которые унесли с собой чужую тайну и уже придумали, в какой момент её не рассказать.
— Доктор, — сказал я, когда переборка сошлась. — Соседняя капсула. Настройте на меня.
Врач наконец поднял голову.
— По какому диагнозу прикажете настраивать?
— Восстановление сил.
— Такого диагноза нет.
— Придумайте, — предложил я. — Вы врач, у вас должна быть богатая номенклатура.
— Переутомление второй степени, — произнёс он с той свинцовой серьёзностью, с какой опытные люди озвучивают то, во что не верят. — Общий восстановительный цикл, сорок минут, без наркоза. Уснёте сами, если организм захочет.
— Поверьте, организм захочет.
Он отошёл к соседней капсуле и занялся настройкой. Работал он так же, как осматривал: без единого лишнего движения и с выражением человека, который уже перестал удивляться. Крышка поднялась, внутренний свет сменился с дежурного на рабочий, манипуляторы один за другим сложились в готовность.
— Готово. Китель и брюки снимаются полностью, датчики работают по коже.
— Благодарю. И вот ещё что. — Я взглянул на хронометр с озабоченностью человека, которому только что доложили нечто важное, чего ему никто не докладывал. — В ходе дуэли мы получили попадание в район артиллерийской башни. Раненых, вероятно, скоро подвезут. Разверните приёмный пост, заберите андроидов и займитесь этим.
Доктор посмотрел на меня долгим взглядом. Так смотрит человек, у которого есть три возражения, из них два уставных.
— Мне доложили, что потерь на борту нет, — сказал он.
— Доклады уточняются.
— Разумеется, господин контр-адмирал. Доклады имеют такое свойство. — Он аккуратно положил планшет на край каталки, экраном вниз. — Настасья Николаевна, ложитесь. Крышку я оставлю открытой, цикл не запускаю. Но лежать вы будете, иначе я вернусь через десять минут с двумя санитарами и уставом.
— Договорились, — кивнула Зимина.
— И ещё, — добавил он уже от двери, не оборачиваясь. — Если пациентка встанет, датчики мне об этом сообщат. Они сообщат мне даже то, чего я не спрашивал. Это очень хорошие датчики, я их выбирал сам.
Андроид-медсестра, беззвучно возникшая на пороге, помогла Настасье Николаевне перебраться в капсулу, увела каталку, забрала разрезанный мундир, и через минуту
И вот тут стало неловко.
Неловкость эта была честно заработана, и оба мы знали цену вопроса. Несколько часов назад мы разговаривали в последний раз, и разговор тот вышел из тех, после которых на флоте обычно пишут рапорты. Она излагала мне план обороны системы. Я объяснял ей, что план этот держится на предположении о разумности противника. Потом я снял с её линии полсотни крепостей, увёл их за планету и поставил там, где считал нужным, а согласование провёл в порядке, который я предпочитаю называть инициативой, а она назвала прямо и коротко.
Вскоре выяснилось, что план обороны Валериан Николаевич Суровцев прочитал, как афишу.
В таких случаях правота — самая неудобная собственность из всех, какие бывают. Её некуда деть.
Настасья Николаевна лежала, глядя в потолок. Простыня была натянута до груди, руки поверх, и одна ладонь машинально гладила край капсулы, как гладят подлокотник в чужом кабинете. Волосы, слипшиеся на висках, ей кто-то уже успел убрать назад. Лицо оставалось серым.
— Спасибо, — сказала она в потолок.
— Не за что.
— Это неправда, но пусть.
Мы помолчали. Я стоял посреди бокса, как приглашённый на чужой юбилей.
— Вы пришли туда с одним лёгким крейсером, — сказала она. — В центр сектора. Без прикрытия.
— С прикрытием. За мной шли четыреста фортов.
— Они шли со скоростью четыре единицы.
— Тем не менее шли.
Она повернула голову. Двигалась Настасья Николаевна по-прежнему медленно, зато глаза у неё работали в полную силу — те самые глаза, из-за которых половина Нахимовского в своё время училась хуже, чем могла.
— Александр Иванович. Зачем?
Вопрос был прямой, и на прямой вопрос полагается прямой ответ. Я его знал. Он был короткий и состоял из одного предложения, после которого пришлось бы жить дальше.
— Был приказ, — ответил я.
— Чей?
— Его Величества. Он вышел на мой личный канал и попросил вас подобрать. Я исполнил.
Врать я умею, но ей — средне. Или даже — плохо. Но она в этот момент занималась другим: приподнялась на локте, забыв про бедро, и тут же побледнела ещё на тон.
— Лежите!
— С вами вышел на канал император, — повторила она, укладываясь обратно. — Откуда? Из резиденции? Значит, всё правда. Император был на Сураже-4. Всё время был там.
Тишина, которая наступила после этого, имела вес.
— Так вы знали?
— Я узнала за пятнадцать минут до того, как экипаж моего линкора перестал существовать. Мне сообщил об этом он сам. Вернее, не он.
И вот тут мы оба вцепились в эту тему обеими руками. Есть разговоры, в которых главное лежит на поверхности и жжётся, а рядом лежит другое, большое, безопасное и государственной важности, — и оба собеседника с облегчением хватаются за второе. Я подтащил к её капсуле кресло и сел. Это было первое разумное решение, принятое мною в медблоке.
— Рассказывайте. С абордажа.
— С абордажа. — Она смотрела в потолок и говорила ровно, как докладывают о чужой эскадре. — Тросы завели с трёх сторон, поля к тому времени не было. Резаки. Я приказал держать верхнюю палубу. Потом… Их было очень много, контр-адмирал. Мы проиграли. А после появился Иван Константинович.
— Появился.
— Он вышел в коридор в сопровождении двух Алексов, и это было первое, что меня насторожило…
Дальше она поведала мне всю историю её освобождения и побега с верхней палубы.
— Гинце, — покачал я головой, не переставая удивляться его выдумкам и изобретениям.
— Он самый. Профессор своё дело знает: я стояла к этой копии ближе, чем сейчас к вам, и ничего не заподозрила. Ни походки, ни голоса.
— Что было дальше?
— Алексы увели погоню. Иван Константинович — в смысле его копия — сказал мне об этом уже в стыковочном рукаве, ровным голосом, и добавил, что они выполнили задачу. Он посадил меня в трофейный шаттл и попрощался.
— А сам остался?
— Да. — Настасья Николаевна повернула голову и посмотрела на меня. — Сказал, что ему поручено ещё одно задание на борту. Не уточнил какое. И вернулся внутрь.
Я сидел и складывал в голове хронологию, и хронология складывалась отвратительно быстро.
— Валериан Николаевич Суровцев за всё сражение ни разу не вышел в эфир, — подытожил я. — Его флагман принимал наши залпы молча. Дуэль длилась прилично, мы разобрали ему половину артиллерии, а с мостика «Новороссийска» не прозвучало ни слова. Значит, он был на «Елизавете». Он всегда идёт с абордажными партиями, когда чует трофеи.
— Вы полагаете…
— Я полагаю, что задание, оставленное на борту, было ростом с вице-адмирала.
Она довольно долго молчала.
— Изделие профессора Гинце в форме восьмилетнего мальчика, — произнесла она наконец, — идёт по захваченному линкору убивать командующего эскадрой противника. Александр Иванович, вы понимаете, что мы с вами это сейчас обсуждаем как расписание дежурств?
— Понимаю. Мне это тоже не нравится.
— По другой причине, — сказала она, и я поразился, до чего быстро она соображает даже с такими показателями. — Вам не нравится, что не это сделали не вы.
Я мог бы возразить. Возражать было бы честнее.
— Мы с Валерианом Николаевичем учились вместе, — сказал я. — И я хранил это для себя. Не то чтобы я собирался его убивать. Мне хватило бы двадцати секунд, чтобы объяснить ему, кто он такой, и я четырнадцать лет подбирал формулировки. Теперь, возможно, объяснять некому.
— Из вас вышел бы прекрасный кредитор, — заметила Зимина. — Вы носите долги в кармане и достаёте по праздникам.
— Долги — единственная валюта, которая на войне не обесценивается.
Я поднялся, снял китель и повесил его на скобу у соседней капсулы. Просто потому, что дальше сидеть в кителе, объясняя врачу переутомление, было уже неприлично даже по моим меркам. За кителем последовала рубашка. Датчики работают по коже, доктор был предельно ясен.
В помещении стало очень тихо. Гудение капсул к этой тишине не относилось.
— У вас шрам под левой лопаткой, — сказала Настасья Николаевна.
— Есть такое.
— Я его помню.
Он у меня с той истории, о которой она знать не могла, но она знала, и в этом «помню» уместилось больше, чем в любом рапорте. Я стоял к ней спиной и очень внимательно рассматривал панель управления, где не было ничего интересного.
— Настасья Николаевна.
— Да.
— Император меня ни о чём не просил.
Я повернулся. Она смотрела на меня с приподнятой головой, и простыня уже не была натянута до груди, а лежала как лежала, и в офицерском боксе крейсера «2525» сделалось на несколько градусов
— Вернее, просил, — продолжил я. — Но я уже и сам шёл. Я снял корабль с позиции за десять минут до его вызова. Тоннели были пустые, держать крейсер у фортов не имело смысла, и я приказал идти в сектор. Это по протоколу. А то, что в протокол не попало, так это когда на карте погас ваш линкор, я перестал понимать, зачем мне этот сектор, эта система и эта война.
Она не ответила. Я подошёл ближе.
— Я критиковал ваш план, и план был действий плох, — я пожал плечами и улыбнулся. — Я готов повторить это на любом разборе, при любом составе комиссии, письменно. Но когда я увидел, как эта отметка «Елизаветы Первой» меняет цвет и гаснет, правота показалась мне самым бесполезным имуществом из всех, что у меня есть.
— Александр Иванович.
— Что.
— Замолчите, пожалуйста, — сказала Настасья Николаевна. — Вы говорите уже полторы минуты, а я теряю кровь, силы и… терпение.
Она протянула руку. Ладонь была холодная.
Я наклонился.
Поцелуй вышел неправильный со всех точек зрения. Она лежала, я стоял; между нами находился борт регенерационной капсулы, конструкторы которой не предусматривали такого сценария; у неё дрожали пальцы, а у меня — рука, которой я упирался в край. Разбирать эту сцену на комиссии я бы не взялся.
— Я думала, вы не успеете, — сказала она мне куда-то в шею.
— Я всегда успеваю. Опаздываю, но успеваю.
— Не отпускайте.
— Не отпущу.
Где-то за переборкой доктор разворачивал приёмный пост под раненых, которых не было. Где-то в двух сотнях тысяч километров четыреста крепостей смыкали кольцо вокруг человека, с которым мне, возможно, уже не поговорить. Всё это существовало, всё это было важно, и всё это могло подождать минут сорок.
Я перешагнул через борт и лёг рядом…
Глава 8
Фонарь выдержал взрыв ровно настолько, чтобы Валериан Николаевич успел подумать о нём что-нибудь хорошее.
Трещина прошла наискось, от верхнего левого угла к нижнему правому, аккуратно, почти чертёжно, будто линию наметили заранее и по линейке. Суровцев смотрел на неё примерно полсекунды. Вторую половину он потратил на то, чтобы прижать подбородком клавишу на воротнике, и шлем «ратника» пошёл вверх и вперёд, смыкаясь с сухим щелчком, который в этот момент показался вице-адмиралу самым приятным звуком за последние часы.
Воздух ушёл из капсулы за три вдоха. Свист превратился в шипение, шипение — в ничто. Уши заложило, потом отпустило, потом в них поселился ровный собственный пульс, и Суровцев обнаружил, что сидит пристёгнутый в разгерметизированном пластиковом яйце, которое несёт куда-то в сторону от того места, где двадцать секунд назад был линкор «Елизавета Первая».
Точнее, линкор был и сейчас. Просто теперь он состоял из большего количества деталей.
Сквозь трещину было видно, как расходится облако — не огненное, огню в вакууме негде разгуляться, а именно облако: обшивка, переборки, палубный настил, чьи-то ящики, что-то длинное, вращающееся, похожее на ствол зенитного орудия, и мелкая блестящая пыль, которая на самом деле не пыль. Вице-адмирал заставил себя не думать о том, чем именно она была двадцать секунд назад. Из этого облака его капсулу выбросило, как косточку из сжатого пальцами винограда, и это была не заслуга конструкторов, а вопрос геометрии.
Он проверил показания на внутренней стороне забрала. Кислорода — на девять часов. Ресурс обогрева — на шесть. Целостность костюма — сто процентов, и это уже выглядело как чья-то насмешка, потому что целостность всего остального имущества вице-адмирала Суровцева составляла в данный момент около нуля.
Мальчишка.
Он позволил себе произнести это одними губами, внутри шлема, где никто не услышит. Восьмилетний мальчишка в форменной курточке, с этим своим вежливым, хорошо поставленным «вы позволите», с прямой спиной, с руками по швам. Мальчишка, которого он убить, с соблюдением всех положенных церемоний, потому что церемонии в таких делах — половина результата. Мальчишка, который посмотрел ему в глаза и разошёлся по швам изнутри.
Андроид. Кукла. Дорогая, идеально исполненная, с мимикой, с дыханием, с этой чёртовой родинкой над правой бровью, которую Суровцев отдельно отметил про себя как деталь, подтверждающую подлинность.
Деталь, подтверждающую подлинность. Он даже усмехнулся, и усмешка отдалась в разбитой губе.
Капсула медленно поворачивалась вокруг продольной оси, и в трещину по очереди вплывали: обломки, звёзды, край Суража-4 с ночной стороны, снова обломки. Секторы боя горели далеко и беззвучно. Где-то там его эскадра доламывала остатки строя противника, где-то там штурмовые команды шли по палубам чужих кораблей, и всё это происходило по плану, который он написал сам, и от этого было особенно смешно.
Потому что план был безупречен, а его автор дрейфовал в чужой спасательной капсуле, пробитой навылет, с девятью часами кислорода и без единого способа объяснить своим же людям, что вот это летящее к ним пластиковое яйцо с маркировкой имперского флота — не то, чем оно выглядит.
Это была вторая мысль, и она пришла с опозданием, о котором вице-адмирал впоследствии предпочёл не вспоминать.
Маркировка. Капсула была с «Елизаветы». Значит, для операторов противокосмической обороны «Новороссийска» она была целью класса «малый объект, сходящий с гибнущего вражеского корабля», и по инструкции такие объекты не разглядывают. По инструкции такие объекты гасят на подходе, потому что дважды за войну в них оказывались не спасающиеся, а совсем наоборот.
Инструкцию, между прочим, подписал он.
Суровцев вывел на забрало панель связи. Внешняя антенна капсулы существовала где-то там, снаружи, вместе с остатками фонаря; передатчик «ратника» работал, но работал он на дистанцию скафандра, то есть на дальность, при которой уже поздно объясняться.
— Я никогда не тороплюсь, — сказал он вслух, чтобы услышать нормальный человеческий голос.
Потом отстегнул левый плечевой захват, дотянулся до аварийного щитка под креслом, вслепую нашёл разъём и загнал в него штекер шлемового кабеля. Разъём был стандартный, ведь флот у обеих сторон происходил из одной конторы, и стандарт держался с упорством, достойным лучшего применения.
Панель на забрале мигнула и показала, что теперь он говорит с мощностью капсулы.
— Всем постам противокосмической обороны крейсера «Новороссийск». Говорит вице-адмирал Суровцев.
Эфир молчал ровно столько, сколько нужно молодому человеку, чтобы решить, что над ним издеваются.
— Назовите опознавательный, — сказал наконец очень аккуратный голос.
Суровцев назвал. Голос попросил подтверждающий. Суровцев назвал подтверждающий, добавив к нему номер собственного личного дела и дату, которую в этом деле проставили.
— Прошу подтверждения от старшего офицера, — сказал голос, и Суровцев мысленно поставил ему отличную оценку и запомнил пост.
Потом в наушниках возник старпом — на полтона выше обычного,
— Валериан Николаевич?
— Я в капсуле с «Елизаветы», курс от эпицентра, вращаюсь. Фонарь пробит, работаю от скафандра. Снимите меня, пока какой-нибудь исполнительный расчёт не сделал из меня облако газа.
Пауза.
— Мы наблюдали взрыв на линкоре, — сказал старпом. — Мы считали, что вы…
— Я тоже так считал. Пару секунд. Потом передумал.
Его забрали через одиннадцать минут. Спасательный бот подошёл снизу, зацепил капсулу манипулятором и втащил её в шлюз, как рыбак втаскивает в лодку что-то, чему сам не рад. Внутри бота горел жёлтый дежурный свет, пахло озоном и разогретой изоляцией, и трое в скафандрах смотрели на своего командующего с выражением, которое он определил бы как смесь облегчения и ужаса в равных долях.
Он снял шлем и сказал:
— Медика ко мне не вызывать. Доложить, что подобран груз.
— Какой груз, господин вице-адмирал?
— Пятнадцатый номенклатурный. Ветошь и расходные материалы.
Боцман бота открыл рот и закрыл его обратно, что делало ему честь.
На мостик Суровцев поднялся через семь минут, и на этих семи минутах он выстроил лицо.
Это была старая работа, привычная. В коридоре у лифта он снял верхнюю половину «ратника», поправил китель, застегнул его на все крючки и обнаружил, что правый рукав ободран от локтя до манжеты. Менять было некогда. Он повернул руку так, чтобы ободранное оказалось с той стороны, откуда на него смотреть будут меньше всего, и вошёл.
Мостик «Новороссийска» встретил его тишиной, которая длилась примерно секунду, а потом рассыпалась на доклады. Люди старательно занимались своими экранами. Слишком старательно. Вице-адмирал прошёл к своему месту, сел, положил руки на подлокотники и позволил себе оглядеться.
Левый борт главного тактического экрана мигал жёлтым. Три поста в дальнем ряду стояли пустые, с погашенными панелями. В воздухе висел тот особенный запах, который бывает после короткого пожара в замкнутом объёме: горелая проводка, пена, немного жжёного пластика.
Пять минут назад здесь было интересно.
— Докладывайте, — сказал Суровцев.
Старпом подошёл вплотную и заговорил ровно, без вступлений, за что и держался на своей должности четвёртый год.
— Тут только что по нашей группе отработал корабль противника. Лёгкий крейсер, номерной, вышел из-за кормы транспортной сцепки, дистанция шестнадцать тысяч, залповый огонь всем бортом с последующим доворотом. Работал по нам и по «сто семьдесят шестому». Атака закончилась пять минут назад, крейсер отошёл под прикрытие крепостей.
— Наши повреждения.
— Треть орудийных платформ выведена из строя. Зенитные батареи правого борта — минус половина стволов. Разгерметизированы третья, четвёртая и седьмая секции средней палубы в кормовой части, там сейчас работают аварийные партии. Реактор в норме, ход в норме, управление в норме.
— Люди.
— Уточняем.
— Не уточняйте. Скажите цифру, которая у вас уже есть, и потом уточняйте.
Старпом на мгновение опустил глаза.
— Сорок один. Из них двадцать шесть — на орудийных платформах.
Суровцев кивнул.
— «Сто семьдесят шестой»?
— Примерно то же самое. У них хуже с зенитками и лучше с герметичностью.
— А у противника?
Старпом понял вопрос без пояснений, и это тоже было причиной, по которой он держался на должности.
— Попаданий по нему зафиксировано семь. Ни одного критического. Он ушёл своим ходом, на маршевых, не хромая.
Вот тут вице-адмиралу Суровцеву стало по-настоящему нехорошо.
Это было ощущение сугубо профессиональное и потому особенно неприятное. Он мог принять поражение от превосходящих сил. Мог принять поражение от глупой случайности — за время войны таких случайностей набралось достаточно, чтобы составить отдельный курс лекций. Чего он не мог принять, так это аккуратной, экономной, откровенно наглой работы: подойти из мёртвой зоны, отдать всё, что есть, получить семь царапин и уйти под зонтик.
Так работал ровно один человек во флоте противника.
— Васильков, — сказал Суровцев.
Старпом моргнул.
— Мы подняли записи эфира, господин вице-адмирал. Я как раз хотел…
— Не надо записей. Включите, конечно, но не надо.
Записи он всё-таки прослушал, потому что порядок есть порядок. Из динамика полилось обычное боевое: короткие цифры, доклады башен, чей-то торопливый, — и на четвёртой секунде голос, который Суровцев узнал бы в любом эфире, при любых помехах, на любом языке.
Голос произнёс: «Доворот вправо на три, кормовые не жалеть». Спокойно. Немного скучающе. Так говорят человеку, который забыл закрыть за собой дверь.
Суровцев велел выключить.
Значит, вот в чём было дело.
Он потратил время перед началом сражения на то, чтобы найти на карте линкор «Афина». Он строил вокруг этого поиска всю схему прикрытия левого фланга, он держал два корабля в резерве специально под «Афину», он даже отдельно предупредил командиров штурмовых групп, что если линкор появится, абордажи сворачиваются немедленно. Линкор не появился. Суровцев сделал единственный логичный вывод — что Василькова в системе нет, — и вычеркнул его из уравнения. Аккуратно. Как вычёркивают слагаемое, равное нулю.
А Васильков в это время сидел на номерном лёгком крейсере. На безымянной железке с четырёхзначной цифрой на борту, каких в имперском флоте несколько сотен, и все они на тактической карте выглядят одинаково — как мелкий мусор, который смотришь в последнюю очередь.
Пятнадцать лет знакомства, начиная с Нахимовского, где они сидели через проход и где Суровцев впервые обнаружил, что бывают люди, которые получают правильный ответ, не проделав вычислений. И за все эти годы он так и не научился закладывать в расчёт простейшую вещь: этот человек не сидит там, где ему полагается сидеть по званию.
— Господин вице-адмирал, — вывел Суровцева из задумчивости старпом. — Есть ещё одно.
— Говорите.
— Перед отходом крейсер противника подобрал шаттл. Наш. Один из десантных, приписанных к «Новороссийску», бортовой в сводке. Он шёл от «Елизаветы» без запроса и без опознавания, крейсер снизил ход, принял его в док и только после этого начал отход.
В мостике стало очень тихо.
— Повторите, — сказал Суровцев. — Медленно.
Старпом повторил медленно.
Вице-адмирал откинулся в кресле и посмотрел на потолок, где над центральным постом тянулся кабельный лоток, и один из хомутов на нём был свёрнут набок ударной волной.
Вот теперь всё сходилось, и сходилось отвратительно.
Потому что двенадцать минут назад «Новороссийск» стоял неподвижно. Он был сцеплен абордажными тросами с «Елизаветой Первой» — четыре линии, натянутые в струну, по которым в этот момент шли люди, — и в таком положении крейсер представлял собой не боевой корабль, а мишень, аккуратно закреплённую на подставке. Ни манёвра. Ни разворота. Ни возможности уйти из-под удара.
Васильков мог даже не стрелять. Васильков мог разогнаться и войти носом в середину корпуса, и на этом закончилась бы и карьера вице-адмирала Суровцева, и его флагман, и, вероятно, само сражение.
Он этого делать не стал.
В том числе в шаттле.
— Настасья Николаевна, — сказал Суровцев в потолок.
— Простите?
— В шаттле была контр-адмирал Зимина. — Он выпрямился. — Занесите в журнал: командующий эскадрой противника с борта «Елизаветы Первой» эвакуирована, находится на номерном крейсере под флагом контр-адмирала Василькова. С этой минуты все расчёты строим исходя из этого.
Старпом молча ввёл запись.
Суровцев тем временем производил подсчёт, который сам считал занятием бесполезным, но от которого не мог удержаться.
Сегодня Васильков должен был погибнуть трижды. Первый раз — когда полез в сектор, где против него стояли линкор и два крейсера. Второй — когда шёл на сближение по прямой, подставляя борт. Третий — когда снижал ход, чтобы принять шаттл, и полторы минуты болтался с открытым доком в двенадцати тысячах от чужих орудий.
Он не погиб ни разу.
А Суровцев за те же четверть часа получил внутрь флагмана бомбу в форме ребёнка, потерял сорок одного человека, треть артиллерии и половину зениток, и всё это при том, что расчёты его были верны, а действия — правильны.
Есть теория, согласно которой удача есть статистика, рассмотренная человеком с плохой памятью. Валериан Николаевич эту теорию знал, ценил и в неё не верил ни секунды.
— Господин вице-адмирал.
Голос принадлежал офицеру дальнего обнаружения, и в нём было то напряжение, которое не подделывается.
— Изменение обстановки в секторе. Крепости противника приближаются и разворачиваются по фронту. Дальняя группа — четыреста единиц, дистанция сокращается. Вторая группа, около сотни, обходит нас с нижней полусферы. Есть отметки на верхнем и правом направлениях.
— Скорость первой группы?
— Четыре единицы, господин вице-адмирал.
На тактическом экране это выглядело почти красиво. Россыпь красных значков, расходящаяся широкой дугой, — медленно, размеренно, без спешки, потому что спешить крепостям было решительно некуда. Они не догоняли. Они закрывали мышеловку.
Вице-адмирал смотрел на экран и считал.
Счёт вышел короткий. Через минут двадцать эти стволы крепостных орудий получат разрешение на открытие огня. И тогда наличие или отсутствие победы на палубах «Елизаветы» и прочих будет иметь ровно нулевое значение, потому что стрелять будут по корпусам, а не по палубам, и своих там будет столько же, сколько чужих.
Выход был один, и он был отвратителен.
— Прекратить абордажные действия, — почти крикнул вице-адмирал Суровцев. — Всем кораблям. Штурмовым командам — немедленный возврат на борт.
Мостик отреагировал не сразу.
— Господин вице-адмирал, — старпом произнёс это очень осторожно. — Мы их практически дожали. «Елизавета» уже наша, на остальных сопротивление очаговое. Полчаса, и эскадра Зиминой перестанет существовать как соединение.
— Через полчаса как соединение перестанем существовать мы.
— Но мы побеждаем.
— Побеждали, — поправил своего старпома, Суровцев. — Это разные вещи.
Он видел по лицам, что его не поняли. Не то чтобы не подчинились — не поняли. Люди пятнадцать минут назад чувствовали себя на коне.
Суровцев встал, подошёл к посту связи и протянул руку. Оператор вложил в неё гарнитуру.
— Общий, открытым.
— Открытым, господин вице-адмирал? Нас слышат все.
— Именно.
Он надел гарнитуру.
— Всем штурмовым командам эскадры. Говорит вице-адмирал Суровцев. Абордажные действия прекратить немедленно. Повторяю: немедленно. Приказ не обсуждается и не уточняется. Оставить занятые отсеки, отойти к точкам входа, возвращаться на свои корабли кратчайшим маршрутом. Раненых выносить. Пленных не брать. Трофеи не брать. Всё, что вы там нашли, вам не понадобится.
Он выдержал паузу ровно в одну секунду.
— Выполнять.
Он вернул гарнитуру оператору, и на мостике «Новороссийска» сделалось тихо.
— Деактивировать тросы, — приказал Суровцев.
Глава 9
Первое, что я услышал, был голос Айка, и голос этот находился существенно ближе, чем ему полагалось находиться.
— Александр Иванович! Господин контр-адмирал! Да куда же вы делись, у вас браслет не работает!
За ним, отставая на полшага и на одно звание, шла Завадовская.
— Господин капитан третьего ранга, я вам говорила, что доложу сама.
— Вы мне говорили пятнадцать разных вещей, лейтенант, и все они начинались со слова «подождите». Браслет не отвечает уже полчаса. По инструкции я обязан считать, что флагман потерял командующего.
— По инструкции вы обязаны стучать.
— Во что? Тут двери разъезжаются сами!
Я лежал и слушал этот обмен любезностями с интересом человека, у которого нет ни одного разумного способа в него вмешаться. Настасья Николаевна рядом со мной не шевелилась вообще. Возможно, она надеялась, что если не двигаться, капсула сойдёт за предмет мебели.
— Настасья Николаевна тоже пропала, — сообщил Айк уже из палаты. — Док говорит, была здесь. Медсёстры говорят, была здесь. Я не вижу: где?
— Здесь, — вынужденно сказала Настасья Николаевна.
Я поднял крышку.
Мы высунулись одновременно, и, полагаю, со стороны это выглядело именно так, как выглядело. Айк замер посреди бокса с планшетом в поднятой руке. Он смотрел на нас примерно три секунды, и я почти физически ощущал, как в этой греческой голове одна мысль догоняет другую и обе приходят к финишу вместе.
— А-а-а, — протянул он.
— Не продолжал, — попросил я.
— Я ничего и не говорю.
— Ты уже говоришь.
— Я говорю «а-а-а». Это не слово, это состояние. — Он опустил планшет. — Просто, знаете, господин контр-адмирал, вы мне объясняли, что медблок — это трата денег и что зря я на него спустил выигрыш у Наливайко. И вот я вижу человека, который спустился сюда с жалобой на старые раны, и должен признать: капсула ему помогла. Ему очень помогла капсула. Ей, я вижу, тоже.
— Капитан.
Голос Настасьи Николаевны прозвучал так, что где-то в коридоре, кажется, встала по стойке смирно андроид-сиделка.
— Слушаю, госпожа контр-адмирал.
— Вы старше меня по возрасту и младше по званию. Из этих двух обстоятельств в данный момент имеет силу второе. Кругом.
— Настасья Николаевна…
— Кругом, Пападакис. И не оборачиваться, пока я не разрешу.
Айк развернулся.
Настасья Николаевна выбралась первой, и я успел заметить, как она перенесла вес на правую ногу, а левую поставила осторожно, будто проверяя, на месте ли пол. Повязка на бедре была свежая, тугая и совершенно не походила на то, что оставляет после себя восстановительный цикл.
— Вы так и не прошли курса, — сказал я.
— Я же легла.
— Вы легли не за тем.
— Александр Иванович, — сказала она,
— Абсолютно не глухой, — подтвердил Айк в стену.
Я спустил ноги на пол и потянулся за формой.
— Что случилось? — спросил я, стараясь быстрее перевести тему.
— Суровцев, — сказал Айк в стену.
Я остановился с рукавом в руке.
— Подробнее.
— Примерно двенадцать минут назад с «Новороссийска» пришёл запрос на открытый канал. Запрос на переговоры. — Он всё-таки повернул голову на четверть, вспомнил приказ и вернул её обратно. — Суровцев требует не командующего соединением, а контр-адмирала Василькова. Персонально. Говорит, с другими разговаривать не будет.
Мы с Настасьей Николаевной посмотрели друг на друга.
Значит, он жив.
Я бы хотел сказать, что испытал в этот момент досаду. Досаду я тоже испытал — где-то в третью очередь, потому что Валериан Николаевич задолжал мне лично, и долг этот я предпочитал взыскивать сам, а не получать по нему выплату от чужого андроида. Но первым пришло другое, и было оно неприлично похоже на облегчение. Мир, в котором есть Суровцев, устроен отвратительно. Мир, в котором Суровцева нет, я пока не пробовал и, судя по всему, не был готов.
По лицу Настасьи Николаевны читалось ровно противоположное, и читалось без усилий.
— Разрешаю повернуться, — сказала она.
Айк повернулся.
Лейтенант Завадовская в коридоре держала планшет на сгибе локтя и изучала потолок с тем особым выражением, которое во флоте означает «я предупреждала и больше не намерена».
— Лейтенант.
— Слушаю, господин контр-адмирал.
— Браслет у меня разрядился.
— Разумеется, господин контр-адмирал, — сказала она потолку. — Они часто разряжаются в медблоке.
До мостика нам было два уровня средней палубы и один подъёмник. Настасья Николаевна прошла это расстояние сама. Хромала она умело — так, как хромают люди, которым уже приходилось делать это на глазах у подчинённых: чуть медленнее общего шага, чтобы догоняющий не думал, будто догоняет.
У подъёмника я сделал последнюю попытку.
— Полтора часа. Цикл короткий, кость целая, вам просто соберут мышцу.
— И полтора часа мною будет распоряжаться человек, который только что лежал со мной в одной капсуле. Ну, уж нет.
— Это обидно.
— Это точно. — Она посмотрела на индикатор палубы. — Александр Иванович, я потеряла линкор. У меня в этой системе осталось имя и подпись. Подпись я поставлю стоя.
Подъёмник — эскалатор шёл вверх, и она добавила уже другим голосом, тише:
— Странно всё-таки.
— Что странно?
— Переговоры. У него нет ни одного козыря. Суровцев в мешке, мешок затянут, и затянули его мы. Вернее — вы. Люди в таком положении просят. Он не просит, он требует. — Настасья Николаевна чуть повернула голову. — Значит, у него есть что-то, чего мы не видим.
— Или он хочет, чтобы мы так думали.
— Валериан Николаевич не блефует, — сказала она. — Он торгует. Это разные профессии.
На мостике было людно и очень тихо. Пападакис прошёл к своему креслу, кивнул вахтенному, и семнадцать человек одновременно сделали вид, что чрезвычайно заняты приборами.
— Канал, — приказал я.
— Готов, господин контр-адмирал, — отозвалась Завадовская. — Они держат его открытым с самого запроса. Изображение будет, звук чистый.
Она не смотрела ни на меня, ни на Настасью Николаевну. Анфиса Сергеевна смотрела строго в свою консоль, и я подумал, что если во флоте когда-нибудь введут награду за выражение лица, лейтенант Завадовская получит её без конкурса.
Экран развернулся.
Валериан Николаевич сидел в кресле командующего, и по мостику за его спиной было видно, что там недавно горело. Китель на нём был чужой, с чужого плеча, на размер меньше, и он этого не скрывал — сидел прямо, положив руки на подлокотники, будто в кабинете.
— Двадцать одна минута, — сказал он вместо приветствия. — Александр Иванович, я знал, что вы человек неторопливый, но я полагал, что война на вас действует бодряще.
— У меня были дела.
— Неужели? Более важные?
— Вас это не касается.
— Я слежу за вашим кораблём, — сказал Суровцев. — С той минуты, как вы проредили мне артиллерию, и делаю это с большим вниманием. Кстати, поздравляю. Работа неаккуратная, но результат я оценил.
— Вы всегда говорите «неаккуратная», когда по вам попадают.
— Я всегда говорю «неаккуратная», когда попадают не туда, куда я бы попал.
— Валериан Николаевич, — прервал его, я, — вы вызвали меня, чтобы обсудить мою стрельбу?
— Я вызвал вас, чтобы сделать вам предложение, господин контр-адмирал. — Он чуть подался вперёд. — Перемирие в секторе. Ваши крепости открывают коридор, моя эскадра уходит из системы своим ходом. Огонь не открывается ни одной стороной. Расчёт — по времени, а не по доброй воле, так что предлагаю не тянуть.
Настасья Николаевна шагнула в поле камеры прежде, чем я успел подумать, стоит ли ей туда шагать.
— Коридор захотел⁈ — воскликнула она.
Суровцев перевёл взгляд на неё, и в этом взгляде на четверть секунды появилось что-то живое.
— Настасья Николаевна. Рад видеть вас в добром здравии.
— Вы просите коридор у людей, которые держат вас в кольце. Вы стоите внутри, сцепленные тросами с моими кораблями, и единственная причина, по которой вы ещё разговариваете, а не горите, — это то, что мои же корпуса мешают наводке. Приказ не открывать огонь отдал контр-адмирал Васильков. Но, вы его не заслужили.
— Я и не утверждал обратного.
— Вы вырезали мои экипажи. — Голос у Зиминой не поднялся ни на полтона, и от этого стало хуже. — Вы взяли «Елизавету Первую» на абордаж, как и остальные корабли. И вы ответите за гибель каждого космоморяка, которого убили, и я намерена получить этот ответ сегодня, в течение ближайшего часа, в виде вашей эскадры, разобранной на элементы.
Суровцев выслушал это, не перебивая. Потом сказал:
— Они живы.
На мостике «2525» кто-то очень отчётливо поставил стакан.
— Что?
— Ну, не все, конечно, — уточнил Валериан Николаевич. — Не буду вам врать, Настасья Николаевна, врать здесь бессмысленно, вы всё увидите сами, когда прибудете в расположение своей эскадры. На «Елизавете» мы действительно дошли до мостика, и там, скажу вам, было тяжело для обеих сторон. Но абордажи на остальных ваших кораблях я приостановил тридцать пять минут назад. Приказ был отдан открытым каналом, ваши посты его слышали, можете поднять запись. Штурмовые команды стоят в занятых отсеках и не идут дальше. Экипажи заперты, но целы. Четырнадцать вымпелов. По моим сводкам — около двух тысяч ста человек.
Я смотрел на тактический экран, и цифры на нём складывались отвратительно.
У Зиминой в начале сражения было чуть больше двадцати кораблей. Сейчас на ходу оставалось меньше половины, и половина этой половины стояла с чужими штурмовиками на палубах. У Суровцева — примерно семьдесят вымпелов
Семьдесят кораблей. За один раз.
За всю кампанию императорский флот не брал такого приза и близко.
— Условия, — сказал я.
— Простые. Я снимаю людей с ваших кораблей и возвращаю вымпелы вместе с экипажами. Вы разводите крепости и выпускаете меня из системы. — Он помолчал. — И, Александр Иванович, чтобы вы не тратили время на арифметику: второй вариант я тоже просчитал. Если вы открываете огонь, я успеваю отдать один приказ. Всего один. Штурмовые команды заканчивают то, что начали, а сапёры делают с вашими четырнадцатью пока ещё действующими вымпелами то же, что вы собираетесь сделать с моими семьюдесятью. Мы уйдём вместе. Мне это обойдётся в эскадру, которая мне не принадлежит. Вам — в две тысячи сто человек, которые принадлежат вам.
— Вы предлагаете мне торговать людьми.
— Я предлагаю вам выбрать, — сказал Суровцев. — Торгуют обе стороны, разница только в том, что я знаю, чем плачу.
— А если я откажусь?
— У моих сапёров приказ уже на руках, и отменять его по частям я не умею. Заряды стоят в реакторных отсеках всех четырнадцати кораблей. Когда по мне начнёт работать артиллерия, мне будет уже всё равно.
— Вы взорвёте корабли вместе со своими людьми на борту?
— Мои люди уже вышли в коридоры к точкам входа, — ответил Суровцев. — Ваши останутся внутри. Это не угроза, Александр Иванович, это последовательность действий, от которой я не получу ровно никакого удовольствия.
Айк рядом со мной сказал что-то по матушке, очень коротко.
Я повернулся к Настасье Николаевне.
Она стояла в полушаге позади, перенеся вес на правую ногу, и молчала. Зимина не имела права говорить, и знала это лучше меня: старший по положению в этом секторе был я, эскадра была её, и любое её слово сейчас превращалось в просьбу командующего за собственных подчинённых. Такие просьбы не произносят вслух. За них потом отвечают.
Поэтому она и молчала.
Я смотрел на женщину, которая потеряла флагман и которая сейчас смотрела мимо экрана в переборку, потому что смотреть на меня было нельзя.
В библиотеке Нахимовского на этот счёт имелось множество умных страниц. Все они сходились в том, что командующий обязан считать. Ни одна не объясняла, что делать, когда сумма сходится, а человек рядом с тобой при этом перестаёт дышать.
Она молчала так, как молчит человек, у которого в списке личного состава есть фамилии, а не цифры. Две тысячи сто — это была моя арифметика. У неё там были вахтенные журналы, подписи об отпусках и люди, которых она принимала в эскадру лично.
Если я отдам приказ крепостям, история запишет семьдесят вымпелов и мою фамилию рядом. Если не отдам, история запишет, что контр-адмирал Васильков выпустил из мешка эскадру первого министра Грауса, имея все основания этого не делать. Вторая запись будет читаться хуже первой и дольше.
Семьдесят кораблей были победой, которую у меня уже никто не отнял бы. Две тысячи сто человек были просто две тысячи сто человек. В штабной ведомости эти две величины стоят в разных графах и не складываются.
— Александр Иванович, — сказал Суровцев с экрана, — решай.
Айк смотрел на меня. Завадовская смотрела на меня. Семнадцать человек на мостике, которые полчаса назад видели, как их корабль вышел живым оттуда, откуда не выходят, смотрели на меня и совершенно точно знали, каким будет ответ, потому что ответ был очевиден, записан во всех уставах и стоил семьдесят вымпелов.
— Согласен, — кивнул я.
Глава 10
— Теперь послушайте, с чем именно вы согласились, — я продолжил. — Я буду говорить медленно. Не потому что вы плохо соображаете, а потому что после никто не должен сказать, будто недослышал.
— Говорите медленно, — разрешил Суровцев. — Мне спешить особенно некуда.
— Первое. Ваши погибшие и критически повреждённые корабли остаются здесь.
Он молчал ровно столько, сколько нужно человеку, чтобы решить, стоит ли делать вид, будто он не понял.
— Тридцать вымпелов, — сказал он наконец. — Василькова, вы же понимаете, что это не металлолом. Там люди.
— Там были люди, — сказал я. — Экипажи с тех, что ещё дышат, вы снимете. Я дам вам на это время, если вежливо попросите. Но корабли остаются. Все тридцать.
— Двадцать восемь, — уточнил Валериан Николаевич.
— Тем лучше для вас.
Айк, стоявший у своего кресла с видом человека, чью квартиру снимают посуточно, чуть шевельнул бровью. Зимина не шевельнула ничем. Она стояла боком и смотрела в тактический экран так, будто хотела прожечь в нём дырку и вылезти наружу.
— Повторю, — сказал я. — Никаких буксиров. Ни одного троса. Уходят только те корабли, которые идут сами. Своим ходом, своими двигателями, без посторонней помощи.
— Это уже мелочность, контр-адмирал.
— Это арифметика. Тем более что всё, что вы потащите на тросе, будет тормозить колонну. Колонна, которая тормозит, час идёт мимо фортов вместо двадцати минут. За это время у кого-нибудь из канониров обязательно зачешется палец.
— У кого-нибудь из ваших или из моих?
— Вот именно, — сказал я.
Он усмехнулся. Ему нравилось, когда с ним разговаривали как со взрослым, и это была его слабость, потому что взрослым он был не всегда.
— Второе. И тут я попрошу вас слушать особенно внимательно. Трофейные корабли вы также не уводите.
— У меня нет трофеев, — пожал плечами вице-адмирал Суровцев.
— У вас на палубах четырнадцати кораблей Настасьи Николаевны стоят ваши штурмовики. Если хотя бы один из этих четырнадцати сдвинется с места в вашу сторону, я сочту это буксировкой.
— А если он сдвинется сам? Там повреждено управление.
— Тогда пусть он сдвигается в мою сторону. Я не буду придирчив.
Настасья Зимина повернула голову. Впервые за десять минут. Я старался на неё не смотреть, потому что смотреть на неё сейчас означало приглашать её в разговор, а в этом разговоре ей было нечего делать — по крайней мере, пока я не договорю.
— Третье, — продолжил я. — Ни одного выстрела. Я перечислю, чтобы потом не было толкований. Ни одного выстрела по кораблям. Ни одного выстрела внутри кораблей — по людям, по переборкам, по замкам, по чему угодно. Ни одного выстрела по фортам. Это правило действует с той секунды, как вы скажете «да», и до той секунды, как последний ваш вымпел выйдет из зоны, и ещё сутки после, просто чтобы вам было о чём подумать в дороге.
— А если по мне выстрелят?
— Не выстрелят.
— Вы отвечаете за полтысячи крепостей?
— Я отвечаю за свои слова, — сказал я. — Приказ уже отдан. Канониры первой линии не открывают
Айк за моей спиной издал очень короткий звук. Я знал этот звук. Он означал: «на моём корабле», и ещё он означал, что вечером мне об этом напомнят.
Суровцев молчал.
Я смотрел на него в экран и видел человека, который пересчитывал корабли и свои шансы выбраться из мышеловки. Это был честный счёт, и я его понимал. На его месте я считал бы то же самое.
Он полагал, что я не смогу. Что если он упрётся, если начнёт торговаться, если поведёт колонну не туда — я буду тянуть, уточнять, запрашивать, а потом махну рукой, потому что смести плазмой семьдесят его вымпелов означало смести вместе с ними четырнадцать кораблей Настасьи Николаевны с её людьми внутри. Он считал, что это меня остановит.
Поэтому я ничего не сказал. Я просто продолжал на него смотреть.
Есть вещи, которые нельзя произнести вслух, не испортив. Скажешь — и это угроза, а угроза всегда немножко смешна, потому что её можно обсудить. Промолчишь — и человек сам себе всё объяснит, причём убедительнее, чем ты бы это сделал.
Суровцев смотрел на меня секунды четыре. За эти четыре секунды у него на лице ничего не поменялось — и поменялось всё. Так бывает, когда игрок понимает, что напротив сидит не игрок.
— Настасья Николаевна, — сказал он, не отводя от меня глаз, — вам крупно повезло с союзником по сектору.
— Мне повезло, что у меня осталось четырнадцать кораблей, — сказала Зимина. — Не путайте везение с остатками.
— Согласен, — сказал Суровцев. — Со всем согласен, Александр Иванович. Тридцать корпусов ваши. Буксиров нет. Трофеев нет. Огня не открываем. Час на съём и эвакуацию моих экипажей.
— Сорок минут, — сказал я.
— Не издевайтесь.
— И не собирался. Время пошло.
— Договорились.
Он отключился первым, и это тоже было понятно: уходить нужно на своей реплике, даже если реплики нет.
Первые пять минут ничего не происходило, и это были самые длинные пять минут за сутки.
Потом на тактическом экране погас первый маркер сцепки. Потом второй. Потом они пошли гаснуть подряд, неровно, как гаснут окна в доме, где люди ложатся спать в разное время.
— «Стремительный» докладывает: чужие уходят с палубы, — говорила Зимина в гарнитуру. Она говорила негромко и почти без пауз, и голос у неё был ровный, как у диспетчера. — Повторите про кормовой шлюз. Сколько?.. Хорошо. Нет, не преследовать. Я сказала: не преследовать, Ефим Петрович, я знаю, что вам хочется. Знаю. Потом.
Она слушала, кивала экрану, который её не видел, и снова говорила:
— «Двести четвёртый», доложите магнитные захваты… Убрали? Все три?.. А тросы?
Я стоял и смотрел, как эскадра, которая мгновение назад была одним спутанным клубком железа, медленно расплетается на две. Это, между прочим, редкое зрелище. Обычно такие клубки распутывают снаружи и другими инструментами.
— Убирают магнитные тросы, — сказала Зимина в сторону, для меня. — На «Стремительном» рубят, потому что лебёдка сгорела. Он спрашивает, считается ли это выстрелом.
— Резак не считается.
— Я так и ответила. — Она снова наклонилась к панели. — Ефим Петрович, резак не считается. Только не режьте по нашей обшивке, у нас её и так осталось на один хороший чих.
Штурмовики Суровцева уходили организованно, и это меня беспокоило больше, чем если бы они уходили в панике. Организованно — значит, кто-то ими руководит. Кто-то, кто по-прежнему считает их боевой единицей, а не толпой людей, которым повезло.
Через двадцать минут пошла вторая волна: катера и боты потянулись к тем его кораблям, которые уже никуда не шли. Снимали своих. Через оптику это выглядело почти мирно, если не смотреть на то, откуда именно их снимают.
— Двое не ушли, — сказала Зимина, прикрыв микрофон ладонью. — На «двести четвёртом» двое их штурмовиков заперлись в агрегатной и не верят ни одному слову.
— Им и не следует верить нам. Пусть им скажет их собственный офицер. На их частоте, своим голосом, с позывным.
— А если они всё равно не выйдут?
— Тогда вы поставите у двери человека с терпением и пойдёте заниматься делами. Двое испуганных людей в агрегатной — не повод пересматривать договор.
Зимина посмотрела на меня так, будто собиралась возразить, и вернулась к микрофону. Возражать было некогда.
— Форты, — сказал я в общий канал. — Всем башням первой и второй линии. Огонь не открывать. Ни по одиночным целям, ни по группам, ни при сближении, ни при манёвре противника в вашу сторону. Только по моему голосу. Повторите приём поочерёдно.
Череда подтверждений — это долго, даже пакетом. Я слушал их до конца. Айк слушал вместе со мной, стоя рядом, и его молчание было плотным, как дым.
А потом я сделал вещь, которую делать не следовало.
Я прошёл через мостик к пульту дежурного оператора связи — молодой парень, вторые сутки без смены, глаза как у совы, — и вежливо попросил его подвинуться. Он подвинулся. Все они всегда подвигаются, вот в чём беда.
Я нашёл группу каналов, идущих вниз, на планету. Правительственная линия. Линия генерал-губернатора. Резервная. Дублирующая резервную, потому что кто-то когда-то очень боялся остаться без связи.
И выключил их. Все.
— Александр Иванович.
Айк умел произносить моё имя и отчество так, что получалось полное имя корабля с бортовым номером.
— Да, Аякс.
— На моём корабле, — сказал он, — есть дежурный оператор связи. Он получает жалованье. У него есть допуск. У него, простите, есть даже фамилия.
— Я заметил. Хороший специалист.
— Тогда почему за его пультом находитесь вы?
— Потому что мне так удобнее.
Пападакис посмотрел на потемневшие индикаторы нижних каналов. Потом на меня. Потом опять на индикаторы, как будто рассчитывал, что за это время они что-нибудь объяснят.
— Внизу, — сказал он осторожно, — сидит генерал-губернатор. Который вскоре захочет узнать, почему над его головой семьдесят чужих вымпелов идут строем и никто в них не стреляет.
— Захочет.
— И не сможет спросить.
— Не сможет.
— Александр Иванович, я командир этого корабля, и я имею право знать…
— Имеете, — согласился я.
И ничего не сказал.
Это, пожалуй, было хуже всего. Айк не выносил, когда с ним соглашались и на этом заканчивали. Он постоял ещё немного, потом отошёл к своему креслу и сел в него так основательно, что кресло крякнуло. Лейтенант Завадовская, сидевшая через два пульта, очень старательно смотрела в свою панель. Уши у неё при этом были повёрнуты ко мне — я не знаю, как она это делала, но выглядело именно так.
— Анфиса Сергеевна, —
— Слушаю.
— Нижние каналы отключены до моего распоряжения. Если оттуда пойдёт запрос по аварийному контуру, вы его примете, зафиксируете и не ответите.
— Не отвечать — это тоже ответ, — сказала она. И тут же добавила: — Виновата. Есть принять и не отвечать.
Зимина оторвалась от своих капитанов ровно на секунду, посмотрела на тёмные индикаторы, потом на меня, и я увидел, как у неё в голове начинает крутиться то же самое колесо, что и у Айка. Но у неё в этот момент четырнадцать капитанов одновременно рассказывали, кто и как выходит из её кораблей, и колесо она остановила.
— Потом, — сказала она мне.
— Потом, — согласился я.
Через тридцать девять минут семьдесят с небольшим вымпелов противника стояли в походном ордере.
Это был плохой ордер. Покорёженный, с дырами там, где должны были идти корабли, оставшиеся здесь навсегда. Но это был ордер, и составил его человек, который умел это делать.
— Валериан Николаевич.
— Александр Иванович. — Он был уже не в чужом кителе, а в комбинезоне без знаков различия, и выглядел в нём куда естественнее. — Готовы. Экипажи сняты. Захваты убраны. Курс на выход через северный проход, скорость десять.
— Скорость десять, — повторил я. — Не одиннадцать и не двенадцать.
— Да-да, я понял.
— И ещё одно. Вы пойдёте мимо «линии» крепостей. Довольно близко. Ближе, чем вам захочется.
— Я заметил по схеме.
— Так вот. Не выкиньте фортеля. Ни на проходе, ни на выходе, ни через час после выхода, когда впереди будет чистое пространство и покажется, что вы уже в безопасности.
Он улыбнулся. Медленно, одними уголками.
— Вы сегодня уже видели, как они работают, — сказал я. — Вы видели, как они разворачиваются. Как перестраивают конфигурацию. Вы, кажется, единственный человек в этом секторе, кто видел это своими глазами и остался, чтобы об этом рассказать.
— Я запомнил.
— Тогда мне больше нечего добавить. Счастливого пути, Валериан Николаевич.
— И вам не хворать, Васильков.
Он ещё раз улыбнулся — и не ответил ни слова про фортель. Пусть трясутся. Пусть считают, что он что-то задумал; чем дольше они считают, тем меньше у них времени на то, чтобы думать о чём-то полезном.
Экран погас.
Суровцев отвернулся от погасшего экрана и обвёл глазами свой мостик — тот же самый, который трое суток назад был чистым.
Атаковать он и так не собирался, и это его слегка забавляло: за последние двадцать минут он потратил уйму сил, чтобы противник заподозрил в нём намерение, которого не было.
Причин было три, и он честно их перебрал, как перебирают ключи от квартиры, в которую больше не вернёшься.
Во-первых, Васильков был прав насчет манёвренности фортов, о которой он раньше не догадывался.
Во-вторых, защитные поля. Их не было. Ни на одном его вымпеле, ни на флагмане, ни на тех, которые ещё считались боеспособными. Эскадру, идущую без полей мимо нескольких сотен крепостей, можно расстрелять из любой точки, под любым углом, в любом порядке — хоть по алфавиту.
А в-третьих…
В-третьих, было то, о чём на этом мостике знали два человека, и второй сейчас находился очень далеко отсюда.
Суровцев знал, что если потребуется Васильков приведёт свои угрозы в исполнение. А если, нет, то их исполнит Зимина, уже созревшая чтобы мстить. Второе почему-то представлялось отчётливее.
— Курс два-семь-ноль, — сказал он. — Скорость десять. Не больше. Мимо крепостей идём вежливо. Башни развернуть от них, стволы в нейтраль, чтобы никто не нервничал.
— Есть. Что дальше, Валериан Николаевич?
— А дальше выйдем на открытое пространство и встанем на безопасном расстоянии.
— Встанем? — переспросил старпом.
— Встанем, — подтвердил, улыбнувшись, вице-адмирал Суровцев. — Разговор не окончен.
Он опустился в кресло и вытянул ноги.
Глава 11
Колонна Суровцева шла мимо крепостей, как ночной состав мимо тёмного полустанка: медленно, длинно и с тем особым достоинством, с каким проходит мимо чужой беды тот, кто в ней уже не участвует.
Я смотрел на это с мостика и не садился. Полчаса назад я сказал ему «счастливого пути» и отключил экран, а руки до сих пор помнили, как я держался за спинку кресла, пока говорил.
— Голова колонны прошла «линию», — доложила лейтенант Завадовская. — Дистанция до ближней крепости — восемьдесят девять километров. Стволы деактивированы, башни отвёрнуты. Идёт ровно, скорость десять.
— Пусть себе идёт.
— Господин контр-адмирал, коменданты запрашивают, можно ли им хотя бы вести цели.
— Вести можно. Думать вслух о том, чтобы бахнуть — нельзя.
Айк, стоявший у своего кресла, издал горлом что-то одобрительное. Он держался прекрасно, если не считать того, что за последние двадцать минут трижды поправил и без того ровно лежащий планшет.
Семьдесят с небольшим вымпелов вытягивались из кучи, в которую сами себя загнали, и шли на выход тонкой ниткой. По одному, по два, с интервалами, которые штурман назвал бы приличными, а я — вежливыми. Между кораблями вице-адмирала Суровцева и стволами крепостей было меньше сотни километров, и обе стороны делали вид, что это нормальная дистанция для людей, которые час назад собирались друг друга сжечь.
Особенно старались его хвостовые. Два лёгких крейсера шли последними, и я видел, как у них медленно, миллиметр за миллиметром, доворачиваются к нам зенитные гнёзда — и тут же возвращаются обратно, будто расчёт передумал на середине движения. Кто-то там, в башне, боролся с собой и, надо отдать ему должное, побеждал.
— Впереди у них чисто? — спросил я.
— Чисто, — отозвалась Анфиса Сергеевна. — Дальше только его суда-генераторы и танкеры. Стоят там же, где стояли: на расстоянии в семь миллионов сто тысяч. Ни один не сдвинулся с момента начала сражения.
Семь миллионов километров. По корабельным меркам — не расстояние, а неудобство: часа три экономичным ходом, если никто не капризничает. По моим меркам в ту минуту — три часа, в течение которых вымпелы противника будут находиться внутри системы, где я командую, и любая глупость, сделанная кем угодно, будет записана на мою фамилию.
Поэтому я и попросил канал с «Новороссийском».
Суровцев ответил сразу, что мне не понравилось. Человек, который отвечает сразу, сидит у экрана и ждёт.
— Соскучились, Александр Иванович?
— Хочу дать вам совет.
— От вас? Записываю.
— Прикажите вашим «китам» и танкерам идти вам навстречу. Они конечно не спринтеры, но, ход у них приличный, встретитесь на полдороги. Сэкономите часа полтора и мне, и себе.
Валериан Николаевич не стал делать вид, что не понял. Он вообще редко делал вид, что не понимает; он делал вид, что понимает лучше вас.
— Не могу, — сказал он.
— Не хотите? Почему?
— Просто не могу, — повторил он
— Знаю. Я их и наделал.
— Тогда вы знаете и остальное. Переход выполняется только в чистом пространстве. Если в момент раскрытия перехода рядом окажется мусор, я получу его внутри корпусов. Не рядом с корпусами — внутри. Мне нужно уйти от планеты настолько далеко, насколько позволяет здравый смысл, и ещё немного сверху, потому что здравый смысл сегодня уже один раз меня подвёл.
Я молчал.
— Хотите, поставлю вопрос иначе, — предложил он. — Вы предлагаете мне подтянуть суда-генераторы ближе к планете. То есть подвести четыре безоружных корыта на дистанцию, с которой их видит каждый ваш комендант, и остановить их там на полчаса для стыковки. Александр Иванович, у вас пятьсот крепостей и плохое настроение. Я в такие игры не играю.
Вот тут он меня достал, и достал честно.
Самое неприятное в Валериане Николаевиче всегда заключалось в том, что он бывал прав. Не часто. Не тогда, когда это было ему нужно. Но бывал, и в такие минуты у него делалось лицо человека, который наконец получил заслуженное.
— Хорошо, — согласился я. — Идите к своим «китам». Скорость держите прежнюю. И не вздумайте по дороге поглупеть, Валериан Николаевич. Глупый вы мне сегодня совсем ни к чему.
— Постараюсь остаться прежним, — пообещал он и отключился.
Айк подошёл ко мне вплотную и сказал негромко, глядя строго в тактическую сферу:
— Он прав насчёт обломков.
— Знаю.
— И вам это не нравится.
— Да, мне не нравится, что он опять прав.
Контр-адмирал Зимина стояла у поста связи, опираясь ладонью о край консоли, и слушала нас с выражением, которое я про себя определил как «работаю с тем, что дали». Левую ногу она по-прежнему берегла, но берегла умело — так, что заметить это можно было, только если специально смотреть. Я специально смотрел.
— Он не соврал, — сказала Настасья Николаевна. — Про обломки не соврал. Три четверти этого мусора — мои корабли.
Сказано это было ровно, и ровность стоила ей дороже, чем крик.
— Тем более пусть идёт медленно, — ответил я. — Пусть смотрит на дорогу.
Потом я сделал то, ради чего, собственно, весь предыдущий час держал на лице спокойное выражение.
— Общий канал с крепостями.
— Открыт, — сказала лейтенант Завадовская.
— Говорит контр-адмирал Васильков. Всем комендантам. Как только последний вымпел противника пройдёт линию вашего расположения — начать разворот. Фронтом на уходящую колонну. Перестроение в линию, интервалы уставные, боковых разрывов не оставлять. Огонь не открывать. Повторяю для тех, кто уже потянулся к пульту: огонь не открывать. Разворот выполняется молча.
Эфир подумал полсекунды.
— Комендант — майор Бессонов, — прозвучало в динамике. — Господин контр-адмирал, я обязан уточнить. Разворот фронтом означает боевое перестроение. Мы становимся в линию перед уходящим противником, не открывая огня. Как это следует понимать моим башенным командирам?
— Как вежливость, контр-адмирал. Мы провожаем гостей до порога.
Бессонов помолчал ещё секунду.
— Понял. Выполняю.
Пятьсот крепостей начали постепенно разбивать сферу, перестраиваться и разворачиваться.
Зрелище это ничем не напоминало корабельный манёвр. Форт не поворачивается — он переваливается, тяжело, на маневровых, выбирая себе новую сторону света с обстоятельностью человека, который на морозе ищет, откуда дует. Их было слишком много, чтобы уследить за каждым, и слишком мало времени, чтобы вышло красиво. На тактической сфере это выглядело как медленная перемена цвета: серая россыпь значков одна за другой поворачивалась ко мне тупым торцом, а к Суровцеву — тем, чем крепость смотрит на врага.
Линия закрывала всё. Верхнюю полусферу, нижнюю, оба фланга и тот единственный сектор, куда я на его месте попробовал бы уйти в короткий разгон. Если Валериану Николаевичу вдруг захочется реванша — а такое желание у него возникало по расписанию, примерно раз в четверть часа, — ему теперь пришлось бы разворачивать колонну на месте под пятью сотнями стволов главного калибра.
— Он это видит, — заметил Пападакис.
— Обязательно.
— И как думаете, что он о вас думает?
— Ничего нового, Айк. Он думает это про меня уже много лет.
Завадовская, не поворачиваясь, сообщила:
— Колонна скорость не меняет. Курс прежний. Никаких запросов.
Вот и хорошо.
Потому что боялся я в тот момент вовсе не Суровцева.
Это, пожалуй, стоит объяснить, пока никто не подумал обо мне лучше, чем я заслуживаю. К нападению я был готов. Нападение — вещь понятная: у него семьдесят вымпелов без единого защитного поля, у меня пятьсот крепостей, и любая его попытка закончится тем, что я потом полгода буду читать благодарности в приказах и не спать по ночам. Готовность к драке освобождает от нервов. Нервы начинаются там, где драться нельзя.
Я смотрел не на колонну. Я смотрел на хронометр и на тёмные индикаторы нижних каналов у пульта дежурного оператора связи.
Четыре линии вниз, на планету. Правительственная, генерал-губернаторская, резервная и та, которую кто-то умный когда-то поставил дублировать резервную. Все четыре я выключил своей рукой некоторое время назад, и всё это время в моей голове шли часы, отсчитывающие срок, за который на Сураже-4 обязательно кто-нибудь заметит, что связь с флагманом отчего-то односторонняя.
Его Величество попросил меня спасти контр-адмирала Зимину.
Просьба была исполнена. Настасья Николаевна стояла в трёх шагах от меня и негромко разговаривала с капитаном «Стремительного» о лебёдке. А ещё за прошедший стандартный час обстановка в секторе изменилась настолько, что человек, отдававший ту просьбу, имел полное право отдать другую.
Я представлял себе, как это будет выглядеть. Восьмилетний мальчик в парадном мундире с золотыми эполетами сидит перед тактическим планшетом в резиденции, у него в руках доклад, а на планшете — эскадра вражеских вымпелов, идущих без полей мимо леса из его крепостей. Он посмотрит на это ровно так, как смотрит на шахматную доску, где противник только что подставил всё разом. И Иван будет прав, как бывает прав человек, которому не надо потом ничего никому объяснять лично.
Одна фраза. «Открыть огонь». И через двадцать минут в этом секторе не осталось бы этой самой эскадры первого министра с их экипажами, потому что стрелять по такой лёгкой цели с такой дистанции — нет ничего проще.
Но, я обещал этого не делать. Обещал вслух Суровцеву, что было неприятно, но терпимо. И обещал прежде всего из-за Зиминой, что было гораздо хуже, потому что молчаливые обещания не имеют срока давности и не
— Александр Иванович.
Настасья Зимина отошла от поста связи и встала рядом, чуть боком, чтобы не мешать мне видеть сферу.
— Да.
— Вы отключили нижние каналы во время переговоров.
— Отключил.
— И до сих пор не включили.
— И до сих пор не включил.
Она кивнула, будто я подтвердил прогноз погоды, который сама составила утром. Потом посмотрела на тёмные индикаторы, потом на меня.
— Вы понимаете, что за это бывает?
— Понимаю лучше вас. У меня по этой части больше практики.
— Александр. — Настасья Николаевна понизила голос настолько, что его перекрывал гул вентиляции. — Я не о трибунале. Я о том, что вы держите на себе решение, которое не ваше.
— Оно моё, пока я командую.
— Оно ваше, пока вы не слышите. — Она чуть повернула голову. — А слышать вы перестали намеренно.
Возразить было нечего, и я не стал.
Есть разговоры, в которых собеседник произносит вслух ту самую формулировку, которую вы полтора часа старательно обходили в мыслях. Благодарить за это не хочется. Врать после этого — тем более.
— Четырнадцать вымпелов, — сказал я. — Две тысячи сто человек. Ваши, между прочим.
— Мои, — согласилась она. — И я их не выкупала. Их выкупили вы.
— Я торговался. Разница есть.
— Разницы нет никакой, и вы это знаете… — Она замолчала, потом добавила совсем иначе, тише и медленнее: — Просто включите каналы, пока за вас это не сделал кто-нибудь другой.
Я посмотрел на сферу.
Голова колонны Суровцева ушла за отметку в сто тысяч километров. Пять сотен крепостей стояли развёрнутым фронтом и молчали.
Два с половиной часа тишины — вот всё, что мне было нужно. Всего-навсего.
Я никогда не был везучим человеком. Мне всегда казалось, что везучесть — это качество, которое приписывают тем, кто громко считает удачные случаи и не ведёт учёт остальным. Валериан Николаевич, к примеру, полагает меня баловнем судьбы, и это его личное горе.
В ту минуту судьба продемонстрировала своё отношение ко мне с точностью, достойной хорошего канонира.
— Господин контр-адмирал, — сказала Завадовская, и по её голосу я всё понял ещё до конца фразы. — Срочный вызов. Приоритет «первый».
— Откуда?
— С поверхности. Резиденция.
Айк очень медленно повернул голову.
— Нижние каналы отключены, — сказал я.
— Нижние отключены, — подтвердила Анфиса Сергеевна, и в её голосе появилось то самое преподавательское спокойствие, с каким она читала лекцию про перелив полей. — Вызов идёт не по нижним. Резиденция подняла его на орбиту через корабельную сеть, а к нам он пришёл с «Двести четвёртого». С корабля эскадры контр-адмирала Зиминой. Того самого, с которого час назад ушли штурмовики.
Я засмеялся. Коротко, одним выдохом, и никто на мостике не сделал вида, что не услышал.
Четыре линии вниз я перекрыл. Про то, что у меня в секторе плавают четырнадцать освобождённых кораблей с целыми передатчиками и очень исполнительными капитанами, я не подумал. Всякий раз, когда я начинаю считать себя хитрым, находится кто-нибудь ещё, кто просто снимает трубку.
Настасья Николаевна стояла не шевелясь. Одна ладонь у неё лежала на краю консоли, и пальцы на ней были совершенно неподвижны — так неподвижны, как это получается только у людей, которые очень стараются.
— Отказать в приёме нельзя, — сказала она.
— Нельзя, — согласился я.
— Александр Иванович…
— Анфиса Сергеевна, — сказал я. — Переводите канал на главный экран.
— Есть перевести на главный.
На мостике «2525» сделалось до того тихо, что стало слышно, как в тактической сфере щёлкает, обновляясь, отметка ушедшего вперёд «Новороссийска». Пападакис отступил на полшага и встал так, чтобы не попасть в поле камеры. Правильно встал. У него вообще был хороший инстинкт на такие вещи.
Экран развернулся.
Император сидел прямо, положив руки на подлокотники слишком большого для него кресла, и смотрел на меня спокойными умными глазами, в которых не было ни капли от ребёнка. За его спиной стоял Гинце и горел ровный свет резиденции.
Маленький император молчал.
Предстояло отвечать мне.
Глава 12
Мне предстояло отвечать, и я начал с того, с чего начинают все, кому отвечать нечем.
— Ваше величество.
— Контр-адмирал.
— Профессор, — сказал я.
Гинце коротко наклонил голову и остался стоять так, будто его пригласили в кадр в качестве мебели и он не возражал.
Вот тогда я и понял, как всё будет.
Если бы государь хотел разобрать меня по частям наедине, он бы вызвал меня на личный канал — тот самый, узкий, шифрованный, которым уже пользовался сегодня. Он вызвал общий. На мостике «2525» стояли полтора десятка человек, и все сейчас с большим усердием изучали свои панели. В полутора метрах слева от меня стояла контр-адмирал Зимина. За тактической сферой, аккуратно вне кадра, перетаптывался капитан Пападакис — и я знал, что он не уйдёт, потому что это был его корабль, а на своём корабле человек имеет право присутствовать при собственном позоре.
— У меня к вам один вопрос, Александр Иванович, — сказал император. — Почему не работала связь?
Честный ответ занял бы четыре слова.
— Обстановка в секторе, ваше величество, — сказал я. — Вероятно, сектор забит обломками, фон высокий, отражения идут сплошным полотном. Нижние линии в такой каше держатся плохо. Плюс переброска мощностей на аварийные контуры после дуэли…
Я вру редко, но хорошо. Меня подводит одно: я вру подробно. Человек, говорящий правду, обходится общими словами, потому что ему не нужно ничего достраивать. Я же принимаюсь укладывать факты плотно, как груз в трюме, чтобы не гремело на повороте, и по одному этому меня можно брать голыми руками.
Мальчик слушал внимательно. Он вообще всё делал внимательно. Когда я закончил, он подождал ещё секунду — ровно столько, сколько нужно, чтобы человек напротив успел услышать собственную последнюю фразу со стороны.
— Правительственная линия, — сказал он. — Затем линия генерал-губернатора. Затем резервная. Затем дублирующая резервная. Четыре канала, один за другим, с интервалом в несколько секунд, с борта крейсера. Обломки не отключают связь в таком порядке, контр-адмирал. В таком порядке её отключает человек, который знает, где что лежит.
Где-то за моей спиной кто-то перестал дышать. Судя по направлению — у поста связи.
— Отключил я, ваше величество, — сказал я.
— Знаю.
— Тогда зачем спрашивали?
— Чтобы посмотреть, как вы будете отвечать, — сказал император. — Вы ответили именно так, как я предполагал. Это полезно.
Восемь лет. Восемь. У меня в этом возрасте главной задачей было незаметно вылить компот в цветочный горшок.
Он перевёл взгляд, и лицо у него изменилось так быстро и так полно, что я на секунду усомнился, тот ли это ребёнок.
— Настасья Николаевна.
Зимина шагнула в поле камеры. Шагнула
— Ваше величество.
— Я рад, что вы живы, — улыбнулся Иван. — Мне доложили о вашем линкоре. И о верхней палубе. И о том, сколько вы там держались.
— «Елизавета Первая» дралась до конца, ваше величество. Только я…
— Я рад, что вы живы, — повторил Иван Константинович, и повторил он это не как формулу, а как человек, который сказал вещь, а её не расслышали. — Садиться в шаттл под огнём с раной в бедре — не самое разумное решение из принятых вами сегодня.
— Мне подсказали, что альтернатив нет.
— Вам не подсказали, — сказал император. — Вам это устроили.
Настасья Николаевна помолчала.
— Ваше величество, — сказала она наконец, и голос у неё сел на полтона ниже обычного. — В протоколе того… сопровождающего, который вывел меня с палубы, был отдельный пункт. Он мне о нём сказал сам, в рукаве, перед тем как уйти обратно. Пункт о моём личном спасении. Он сказал, кто именно его туда внёс.
Гинце в углу кадра шевельнул пальцами и перестал их перебирать.
— Профессор возражал, — заметил император. — Он полагал, что задача должна быть одна. Одна задача — одна вероятность успеха. Две задачи — половина.
— Три четверти, ваше величество, — не поворачивая головы, произнёс Гинце. — Половина — это если задачи равновесные. Что и было доказано — вице-адмирал Суровцев выжил.
— Он возражал профессионально, — продолжал император, — а я настоял непрофессионально. Настасья Николаевна, вам не за что меня благодарить. Флот держится на людях, которых нельзя заменить, а таких людей у меня в этой системе двое, и оба сейчас на экране.
Я смотрел на Зимину сбоку и видел, как у неё дрогнули ноздри. Она справилась быстро — быстрее, чем справился бы я.
— Благодарю вас, государь, — сказала она. — Я этого не забуду.
— Не забывайте, — согласился он. — Это иногда бывает полезно.
Вот на этом месте, если бы жизнь строилась по законам приличной пьесы, следовало опустить занавес. Дама спасена, государь милостив, крейсер идёт домой, у автора остаётся ещё две страницы на описание заката. Я успел даже подумать что-то в этом духе.
И ровно в эту секунду он снова повернул голову ко мне, и температура на мостике «2525» упала градуса на четыре.
— Итак, — сказал император. — Вы отключили связь с планетой. Сознательно, заранее, все линии. И, оставшись без начальства, самостоятельно вступили в переговоры с командующим эскадрой противника и заключили с ним соглашение. Я верно излагаю?
— Абсолютно верно, ваше величество.
— Заключив соглашение, вы вывели из-под удара семьдесят боеспособных вымпелов эскадры первого министра. Семьдесят, Александр Иванович. Плюс экипажи ещё десятков двух кораблей, которые сегодня из этой системы не уйдут никуда, но чьи люди уже сняты и погружены. Всё это находилось внутри вашего кольца, без защиты и без манёвра. Возможно, второго такого шанса не будет. Ни у вас, ни у меня.
Он говорил ровно, без нажима, и от этого было хуже, чем от крика. Крик я умею пережидать, стоя с каменным лицом. Этому меня учили.
— Объясните мне, — сказал император, — почему вы их выпустили.
— Потому что они держали заложников, ваше величество.
— Продолжайте.
— На кораблях контр-адмирала Зиминой стояли штурмовые команды противника, — сказал я. — В реакторных отсеках были заложены заряды. Вице-адмирал Суровцев не блефовал: он торговал, а торгует человек только тем, что у него действительно есть… И даже если бы этого не случилось, и крепости открыли бы огонь, они не смогли бы стрелять выборочно. Скопление было плотное, дистанции между чужими и своими корпусами измерялись сотнями метров. Мы уничтожили бы противника и вместе с ним — четырнадцать кораблей вашего величества, со всеми, кто внутри.
— Я знаю, — сказал император.
— Тогда, ваше величество, вы знаете и ответ.
— Я знаю арифметику, — сказал он. — Это приемлемая цена.
Есть звуки, которые мостик издаёт сам по себе, без участия людей. Гудят преобразователи, тикает, остывая, обшивка, шелестит воздух в вентиляции. Всё это никуда не делось. Просто на несколько секунд стало единственным, что было слышно.
Я не смотрел ни на Зимину, ни на Пападакиса, потому что смотреть на них в эту секунду было бы нечестно по отношению к ним. Но краем глаза я видел, как Айк очень медленно вынул руку из кармана и положил её на спинку кресла. А ещё я услышал, как за вторым пультом слева коротко звякнул стилус, выпав из пальцев лейтенанта Завадовской, и как она тут же его подняла.
— Простите, ваше величество, — сказал я. — Приемлемая для кого?
— Для этой войны, — ответил мальчик. — Семьдесят боеспособных вымпелов — это не корабли, контр-адмирал, это полгода кампании. Это блокада, которую нам не снять, и десант, которого нам не отбить. Против этого у вас на другой чаше две тысячи человек. Две тысячи «моряков», как их называют в сводках, и мне жаль каждого. Но полгода войны стоят дороже двух тысяч человек, и вы это понимаете лучше меня, потому что за эти полгода погибнет больше.
Во мне в этот момент сидело несколько разных людей одновременно, и каждый из них хотел сказать своё. Один хотел сказать, что император повторяет чужие слова, а слова эти — из очень хорошего учебника, написанного очень плохими людьми. Второй хотел спросить, где в этой чаше висел бы вес самой Настасьи Николаевны, если бы её шаттл опоздал на десять минут. Третий, самый громкий, вообще не пользовался словами.
Я дал высказаться четвёртому. Четвёртый у меня отвечает за доклады.
— Разрешите уточнить цифру, ваше величество.
— Уточняйте.
— Не две тысячи. Четыре. — Я развернулся вполоборота к тактической сфере, чтобы не говорить это ему в лицо, и потому, что цифры лучше произносить, глядя на источник. — Две тысячи сто — это только четырнадцать вымпелов, на которых стояли абордажные партии. Вы их считали, потому что их называл в эфире Суровцев. Но в секторе с начала сражения дрейфуют корабли контр-адмирала Зиминой, выбитые в первый час: без хода, часть без энергии, с разгерметизированными отсеками. Их не штурмовали. Люди на них живы. По докладам, которые мне сдали за последние сорок минут, суммарно в секторе — около четырёх тысяч человек, ваше величество. Плюс-минус те, кого мы ещё не пересчитали.
— Допустим.
— Дальше корабли. — Я поймал взгляд Зиминой и продолжил уже спокойнее. — Соглашением я вернул в строй полтора десятка действующих вымпелов. Не корпусов — вымпелов, с экипажами, с командирами, с механиками, которые эти машины знают. Кроме того, в секторе остаётся около двадцати корпусов, которые сегодня никуда не полетят, а через неделю после
Император слушал, не перебивая.
— И последнее, — сказал я. — Полгода кампании — это ваш счёт, и я его не оспариваю. Я оспариваю другое. Флот — не сумма вымпелов. Флот — это когда человек в реакторном отсеке чужого захваченного корабля знает, что за ним придут. Сегодня в этом секторе четыре тысячи человек узнали, что за ними приходят. Через полгода они об этом ещё будут помнить, а те, кому они расскажут, будут помнить дольше. Это приемлемая цена, ваше величество.
Я замолчал.
Иван Константинович смотрел на меня, положив ладони на подлокотники. Указательный палец правой руки один раз поднялся и опустился на кожаный валик. Один раз. Больше он не двигался.
Гинце в углу экрана переступил с ноги на ногу.
— Ну, хорошо, — сказал наконец император.
Я, дурак, выдохнул.
— Допустим, — повторил он, — что четыре тысячи и двадцать корпусов — это ответ на вопрос, почему вы поступили так тогда. Сорок минут назад. Когда чужие штурмовики стояли на палубах наших кораблей, а заряды — в реакторных отсеках. Тогда у вас были связаны руки, я это признаю. Теперь ответьте мне на второй вопрос, Александр Иванович. Он короче.
— Слушаю, ваше величество.
— Что удерживает вас сейчас?
Он выждал ровно столько, чтобы я успел понять, что вопрос не риторический.
— Сейчас на наших кораблях нет чужих людей, — сказал император. — Заряды сняты вместе с сапёрами, экипажи вернулись к своим постам, ваши вымпелы вышли из зоны и стоят под прикрытием крепостей. Эскадра противника не угрожает более никому. Она идёт от планеты, в походном ордере, растянувшись в колонну, без защитных полей, повернувшись к вашей первой линии кормой. Я правильно понимаю обстановку?
Я мог бы соврать и в третий раз. Но обстановку он получал из первых рук — с четырнадцати освобождённых кораблей, у которых были целые передатчики и очень исполнительные капитаны, и с той минуты, как я поднял тактическую сферу, каждый её маркер, вероятно, дублировался в резиденции.
— Правильно, ваше величество.
— Тогда что вас удерживает?
— Слово, — сказал я. — Мы договорились с вице-адмиралом Суровцевым.
Впервые за весь разговор на лице у мальчика что-то дрогнуло. Не гнев. Скорее лёгкое недоумение человека, которому в столбик подсчитанной суммы вписали посторонний предмет.
— Вы, — сказал он. — Вы договорились.
— Я, ваше величество.
— Контр-адмирал Васильков договорился с командующим эскадрой первого министра Грауса, — произнёс император медленно, будто зачитывал строку из документа, который ему принесли на подпись и в котором он нашёл опечатку. — Скажите, Александр Иванович, а кто такой контр-адмирал Васильков?
— Командующий соединением в системе «Сураж».
— Кем назначенный?
— Вами, ваше величество.
— Прекрасно. — Он чуть подался вперёд, и слишком большое кресло скрипнуло под этим движением так же, как скрипело бы под взрослым. — Значит, договор заключало лицо, которое я назначил, действуя от моего имени, не поставив меня в известность, — более того, предварительно отключив каналы, по которым я мог бы быть поставлен в известность. Я не участвовал в переговорах. Я не знал их содержания. Я не давал согласия ни на одно условие и не подтвердил соглашение ни до, ни после. Скажите мне как офицер: что представляет собой такой договор?
За моей спиной Пападакис очень отчётливо не произнёс ни звука.
— Он представляет собой моё слово, ваше величество.
— Ваше слово — это ваше личное имущество, контр-адмирал, и распоряжаться им вы вольны как угодно, — сказал император. — Но семьдесят вражеских вымпелов — не ваше имущество, а моё. И их вы моим словом не покупали, потому что моего слова там не было.
Он выпрямился в кресле. Профессор Гинце наконец перестал смотреть в свой угол и повернул голову к экрану, и я подумал, что за сегодняшний день это первый человек, которому происходящее интересно исключительно как эксперимент.
— Соглашение, заключённое без моего ведома и без моего подтверждения, силы не имеет, — подытожил Иван Константинович. — Я его не признаю. И поэтому отменяю.
— Ваше величество…
— Контр-адмирал Васильков, — сказал император, и голос его наконец сделался тем, каким он, вероятно, будет говорить лет через двадцать. — Приказываю. Передайте комендантам крепостей…
Настасья Николаевна рядом со мной сделала полшага вперёд. Я поймал её за запястье и не отпустил.
— … открыть огонь по походной колонне противника.
Глава 13
Запястье Настасьи Николаевны под моими пальцами было холодным и твёрдым, как поручень. Я разжал руку. Она осталась стоять там, где стояла, — полшага впереди меня, боком, с перенесённым на правую ногу весом, и не оглянулась.
На мостике никто не сказал «есть». Никто вообще ничего не сказал. У Завадовской ладонь лежала на панели вызова комендантов, и панель эта была тёмной, и лейтенант смотрела на неё так, как смотрят на кастрюлю с кипящим молоком, надеясь, что оно передумает.
Я повернулся к тактической карте.
Это заняло у меня, наверное, две секунды, и за эти две секунды я успел сделать всё, что было нужно. Колонна противника шла в северном проходе ровным вытянутым облаком отметок, и впереди облака, чуть в стороне, полз одинокий значок с меткой «Н-1». Цифра дальности под ним была шестизначной. Она заканчивалась на сто восемьдесят три тысячи. Ещё она менялась — не быстро, но менялась, и я, потратив ещё половину секунды на арифметику, которой меня учили в Нахимовском вместе со всеми, получил ответ.
Ответ мне понравился. Ответ был: минут девять. Может, десять, если Суровцев не тронет тягу, а он её не тронет, потому что договорился держать десять и держит десять, как человек, у которого больше ничего не осталось, кроме соблюдения условий.
Двенадцать минут — это очень много, если тебе нечего сказать. И это очень мало, если ты собираешься говорить.
Я развернулся к экрану.
— Ваше величество, разрешите доложить соображения.
— Соображения по существу приказа?
— По существу последствий.
Император чуть склонил голову набок. Я видел, как это движение проходит по всему помещению за его спиной: Гинце переступил с ноги на ногу, кто-то невидимый шевельнул бумагами.
— Докладывайте, — сказал Иван Константинович. — Только коротко.
Вот этого я как раз таки делать не собирался.
— Соглашение с вице-адмиралом Суровцевым заключал не Александр Васильков, ваше величество. Александр Васильков — фамилия без веса, у неё нет ни фортов, ни флота, ни права распоряжаться чужими жизнями. Соглашение заключал контр-адмирал императорского космофлота, находящийся при исполнении и командующий обороной сектора вашим приказом. Суровцев разговаривал не со мной. Он разговаривал с Империей,
— Лицом, которое я на эти переговоры не уполномочивал.
— Ваше величество, вы уполномочили меня оборонять систему. Всё, что я делаю в системе, делается вашим именем — в этом и состоит смысл слова «уполномочен». Оно не бывает частичным. Нельзя выдать офицеру половину имени: вот этой половиной стреляй, а этой не разговаривай.
Под отметкой «Н-1» стало сто восемьдесят восемь.
— Продолжайте, — сказал император, и по голосу было слышно, что продолжать он мне разрешает исключительно из любопытства.
— Продолжаю. Через час, через сутки, через год кому-то из наших командиров придётся предлагать сдачу окружённому противнику. И противник вспомнит о сегодняшнем дне. Он вспомнит, что здесь договорились, а потом договор отменили постфактум, и что колонну расстреляли в спину на отходе. После этого нам никто и никогда больше не сдастся. Каждая эскадра, попавшая в кольцо, будет драться до последнего, и брать мы будем не корабли, а обугленные каркасы, и платить за них будем своими штурмовыми группами. Один залп сегодня — и следующие несколько лет каждый бой станет дороже.
— Вы полагаете, что мятежники ведут учёт нашей порядочности?
— Я полагаю, ваше величество, что они ведут учёт того, выгодно ли им сдаваться. Это единственная бухгалтерия, которая работает в обе стороны.
Сто восемьдесят девять тысяч.
Пападакис у меня за спиной дышал так, как дышит человек, решающий, не выйти ли ему покурить в вакуум. Я его понимал. У его деда, если верить Айку, была на такой случай присказка: когда двое старших спорят, младший идёт проверять сети. Проверять было нечего, и он стоял.
Экран молчал. За спиной императора кто-то очень аккуратно закрыл дверь.
— Контр-адмирал, — сказал Иван Константинович, — вы уже второй раз объясняете мне цену. Я её услышал в первый раз.
Сто девяносто тысяч.
На боковой панели у Завадовской беззвучно вспыхнул вызов. Она выслушала его, не поворачивая головы.
— Господин контр-адмирал, коменданты Константинова Вала запрашивают подтверждение задачи.
— Передайте: задача уточняется.
— Есть передать, что задача уточняется.
Формулировка была отвратительная, и мы оба это знали.
— Коменданты ждут, — вмешался в наш диалог профессор Гинце. — Он ждут вас, не меня. Вам не кажется, что заставлять их ждать неприлично?
— Кажется, ваше величество. Всё, что я сегодня делаю, — решение, и за каждое я отвечу. — ответил я, но при этом на Густава Адольфовича даже не посмотрел.
Профессор Гинце шагнул в кадр целиком.
Он стоял вполоборота к камере, сложив кисти рук перед собой, — высокий, аккуратный, в тёмном штатском без единой складки, с очень чистым лбом и той стянутой к переносице сосредоточенностью, которая у одних людей означает мысль, а у других — привычку изображать мысль. Свет резиденции лежал на его щеке ровно, как на стене. За все восемь минут, что я говорил, он не переменился в лице ни разу, и я вдруг понял, что смотрю на единственного человека в этом кадре, для которого разговор был не разговором, а измерением.
— Александр Иванович, — повторил он. — Позволю себе дать вам дружеский совет. Государь высказался определённо и дважды. Дальнейшее обсуждение не изменит решения, но изменит ваше положение. Исполните приказ.
Вот и всё, подумал я. Вот он подарок.
Потому что кричать на императора я не мог, а кричать мне было нужно, и Густав Адольфович Гинце только что любезно подставил под мой крик собственную седую голову. Я почувствовал, как внутри меня разворачивается что-то тёплое и очень удобное, и не стал этому мешать. Играть гнев легко, когда играть почти не приходится.
— Совет, — сказал я. — Совет от вас, Густав Адольфович.
— Я советник его величества.
— Вы конструктор. Вы были конструктором, когда я знал вас человеком. Вас интересовали поля, и вы могли трое суток не выходить из отсека, потому что у вас не сходился контур, и это было прекрасно, потому что мир от этого делался немного лучше. Кто вам сказал, что человек, умеющий считать перелив по восемнадцати трансляторам, умеет советовать во всём?
— Никто не говорил. Меня спросили, и я ответил.
— Вас сейчас не спрашивали. Сейчас государь разговаривал со мной, а вы вмешались в разговор двух командующий…
— Из которых командующий один, — сказал Гинце. — А второй — главнокомандующий!
На мостике кто-то втянул воздух. Кажется, Завадовская.
— Вы изменились, профессор.
— Возможно, я просто перестал быть вам удобным. Это обычно и называют «изменился».
— Достаточно, — воскликнул император.
Он сказал это громко, но так, что оба мы замолчали одновременно, и в наступившей паузе стало отчётливо слышно, как в тактической сфере пересчитываются отметки.
Сто девяносто восемь тысяч километров.
— Контр-адмирал Васильков. Профессор Гинце — мой советник, и он находится здесь по моей воле. Ему позволено вмешиваться в любой разговор, который я веду, и вопрос о том, офицер он или штатский, к его праву говорить отношения не имеет. Вам это ясно?
— Ясно, ваше величество.
— А сейчас, — сказал Иван Константинович, — я повторяю приказ в третий и последний раз. Передайте комендантам крепостей Константинова Вала немедленно открыть огонь по походной колонне противника. Выполняйте.
— Есть открыть огонь по походной колонне противника, — сказал я.
И развернулся к сфере.
Один из главных секретов службы состоит в том, что лицо у офицера должно быть простое. Не каменное, не преданное, не скорбное — простое, как забор лицо, которое не задаёт вопросов и не отвечает на них, оно просто есть, и глядя на него, начальство самостоятельно приходит к нужным выводам, и это всегда лучше, чем если бы к ним пришёл ты.
Я сделал простое лицо и посмотрел на цифру под отметкой «Н-1».
Цифра была двести две тысячи четыреста.
— Анфиса Сергеевна, — сказал я. — Дальность до замыкающего корабля мятежной колонны. Вслух, пожалуйста.
— Двести две тысячи шестьсот километров, господин контр-адмирал. — Голос у Завадовской был ровный, как расписание. — Сорок секунд назад хвост вышел за отметку критической дальности ведения огня.
— Благодарю, лейтенант. — Я повернулся к экрану и позволил себе развести руками ровно на ту ширину, на какую разводит руками человек, искренне огорчённый устройством вселенной. — Ваше величество, приказ выполнить невозможно.
Тишина в резиденции была совсем другого качества, чем тишина у меня на мостике. У меня на мостике тишина была рабочая. Там — нет.
— Поясните.
— Критическая дальность главного калибра крепостей — двести тысяч километров. Это не осторожная цифра и не рекомендация, ваше величество, это физика: дальше плазменный сгусток теряет форму и приходит в точку тёплым облаком, которое не пробьёт даже обшивку транспорта. Колонна вице-адмирала Суровцева этот рубеж пересекла. Головной — четыре минуты назад, хвост — вот сейчас.
Я выждал ровно столько,
— Догнать их крепости тоже не смогут. У фортов ход четыре единицы, у колонны в данный момент— десять. Мы, конечно, можем открыть огонь, если вам угодно, — я даже могу передать команду, и расчёты честно отработают полный цикл. Я готов отдать эту команду прямо сейчас, ваше величество. Прикажете?
Настасья Николаевна медленно, очень медленно повернула голову и посмотрела на меня. Я не стал встречаться с ней взглядом, потому что человек с простым лицом ни на кого не смотрит.
В кадре профессор Гинце опустил глаза на собственные сложенные руки. По-моему, он всё понял первым — секунд на пять раньше остальных, и по-моему, ему это даже понравилось, как нравится инженеру чужая конструкция, работающая не по назначению, но исправно.
А потом понял император.
Это было видно. Восьмилетний мальчик умеет очень многое, но не умеет пока прятать ту секунду, когда картинка складывается. Он посмотрел на меня — не строго, не сердито, а с тем внимательным, почти изучающим выражением, с каким смотрят на человека, оказавшегося на два хода длиннее, чем предполагалось. Иван сложил соображения о вреде для флота, перепалку со штатским профессором, три подхода к одному и тому же вопросу и девять минут между первым приказом и третьим — и получил ровно то, что и было в этой сумме.
Я по-прежнему стоял с простым лицом. Врать императору бесполезно, я это уже сегодня выяснил. Но приказ я не нарушил ни разу. Я его исполнил. Просто исполнил медленно.
Брови Ивана Константиновича сошлись к переносице.
— Контр-адмирал Васильков.
— Я, ваше величество.
— Передайте командование обороной сектора старшему из присутствующих. Первым же бортом — в резиденцию. Немедленно.
Экран погас.
Глава 14
На мостике стало так, как бывает в лазарете, когда врач вышел, ничего не сказав. Дверь за ним закрылась мягко, и вот эта мягкость — самое неприятное, что вообще бывает со звуками.
Семнадцать человек занимались делом с такой сосредоточенностью, будто им за это платят отдельно. Мичман у третьего пульта в четвёртый раз сводил одну и ту же таблицу, и всякий раз она сходилась, и всякий раз он начинал заново, потому что альтернативой было поднять голову. Кто-то у дальней переборки старательно раскладывал по гнёздам диагностические щупы, которые и так лежали по гнёздам — просто, видимо, лежали недостаточно убедительно. На меня не смотрел никто, и это было самое внимательное отношение ко мне за всё время моей службы.
Я дал им ещё секунд десять. Потом решил, что хватит.
— Господа, — сказал я, — перестаньте меня хоронить. Меня вызывают на ковёр, а не на костёр. Ковёр в резиденции императора, говорят, хороший. Мягкий.
Никто не засмеялся. Честно говоря, я и сам не смеялся, но шутка в таких случаях нужна не для смеха. Она нужна, чтобы люди видели: командир ещё способен производить звуки в правильном порядке.
— Капитан третьего ранга Пападакис.
— Я, господин контр-адмирал.
— На время моего отсутствия вы говорите с комендантами. Со всеми. Говорите много, говорите скучно и ничего им не разрешаете.
Айк посмотрел на меня так, будто я попросил его съесть лягушку.
— А если они будут требовать решений?
— Будут. Обязательно будут, причём хором. Крепости первой линии сейчас висят в пустоте без задачи, а крепость без задачи — самое нервное сооружение во вселенной. Ваша задача — собрать сведения о повреждениях и расходе боекомплекта по секторам. Подробно. С цифрами. С пометками на полях.
— Это же сутки работы, — сказал Пападакис. Сказал — и осёкся.
— Полтора часа, если стараться, — поправил я.
Он был всё-таки очень неглупый человек, мой командир крейсера. Я увидел, как это доходит до него: не сразу, а слоями, как доходит холод сквозь плохой скафандр. Полтора часа болтовни с комендантами — это полтора часа, в течение которых ни один комендант не обратить внимания на уходящий от нас отряд Суровцева.
— Записал, — сказал Айк совсем другим голосом.
— А если вы не вернётесь? — спросил Пападакис совсем тихо, чтобы вопрос остался между нами двоими и семнадцатью свидетелями.
— Тогда вы отдадите таблицы тому, кто придёт на моё место, и будете с ним вежливы, — усмехнувшись, ответил я. — Он придёт сердитый, потому что ему дадут сектор, в котором всё уже случилось. Хуже наследства не бывает.
Я повернулся вполоборота, чтобы следующее слышали все, кто и так слушал.
— Старшей в секторе остаётся контр-адмирал Зимина, — продолжил я. — Настасья Николаевна, вы держите флаг здесь, пока не перейдёте на «Елизавету Первую». Всё, что сказано капитану третьего ранга, сказано при вас и для вас.
— Нет, — сказала Зимина.
Мичман бросил свою таблицу на середине. Щупы остались лежать как лежали. Притворяться перед горем командира — это флотская вежливость, притворяться перед ссорой двух адмиралов не обязан никто.
— Это приказ, госпожа контр-адмирал.
— Это не приказ, Александр Иванович, это распределение обязанностей между равными в звании, а равный в звании вправе изложить возражения. Излагаю. Государь вызывает вас по делу, в котором я — главное вещественное доказательство. Мои корабли, мои экипажи и я сама существуем в природе исключительно потому, что вы сделали то, за что вас сейчас будут судить. Доказательства не оставляют на орбите.
— Доказательства по-прежнему сильно хромают, — заметил я.
— Доказательства сейчас похромают в нужную сторону, — сказала она. — Это называется следы воздействия. Государю полезно будет посмотреть, как выглядят те, кого вы вытащили, и мне кажется, что в его возрасте это вообще единственный действующий аргумент.
Я открыл рот, чтобы сказать про сектор, про тринадцать её собственных вымпелов, плюс линкор «Елизавета Первая» которые нужно разводить по докам, про то, что человек с непролеченным бедром должен лежать, а не трястись в атмосфере. Все три довода были хорошие. Два из них были даже правдой. Потом я посмотрел ей в лицо и рот закрыл.
Есть люди, которых можно уговорить. Есть люди, которых можно переупрямить. А есть ученица адмирала Юзефовича.
— Лейтенант Завадовская, запросите коридор на Сураж-4 на двоих адмиралов, — вздохнул я.
— Есть запросить на двоих, — ответила Завадовская, и в этом «на двоих» у неё поместилось столько одобрения, что я порадовался за будущих подчинённых этого лейтенанта. Заодно я мысленно отметил, что мостик снова работает: семнадцать человек одновременно вспомнили, чем были заняты.
Пападакис проводил нас до шлюза и у самого ангара вдруг вспомнил, что он грек, и полез обниматься. Я позволил. В конце концов, человек имеет право прощаться с начальством так, как ему удобно, а начальство, летящее на ковёр, не в том положении, чтобы разбирать способы.
Челнок отошёл от борта «2525», развернулся и
Потом Настасья сказала:
— Вы знаете, что Пападакис теперь всю жизнь будет стучаться?
— Во все двери без исключения, — подтвердил я. — В собственную каюту. В кладовую. Он теперь человек с травмой.
— У него было такое лицо, будто он увидел не двух взрослых людей, а аварию реактора.
— С его точки зрения это была авария реактора. Два адмирала в одной рубке его корабля — это превышение допустимой концентрации начальства в единице объёма.
— А он ещё и отступал спиной вперёд.
— Строевой отход, — сказал я. — Капитан действовал строго по уставу. Устав предписывает покинуть зону поражения, не теряя цель из виду.
Она смеялась негромко и недолго, потому что смеяться ей было больно, и всё равно смеялась. В иллюминаторе справа медленно поворачивался край планеты — рыжеватый по кромке, с длинными тенями от горных гряд, и где-то там, в этих тенях, сидел восьмилетний человек, который решал, что со мной делать. Мы падали к нему ровно и без тряски, и только это в тот момент шло в моей жизни по плану.
— Александр Иванович.
— Можно просто по имени.
— Контр-адмирал Васильков.
— Да?
— Если вас сегодня разжалуют, — сказала она, глядя прямо перед собой, — то разница в званиях между нами станет неприличной, и мне придётся вам приказывать.
— Я учту этот риск при докладе.
— Учтите, — сказала она и повернулась ко мне.
Второй раз целоваться проще, чем первый: уже известно, куда девать руки и что делать с погонами, которые упорно лезут в подбородок. В кабине пахло нагретой обивкой и входящей атмосферой, над люком горела надпись о пристёгнутых ремнях, и ремни у нас были пристёгнуты, так что формально мы ничего не нарушали. Я подумал, что впервые за неделю нахожусь в положении, полностью соответствующем инструкции.
— Пять минут до посадки, — сказала она мне в воротник.
— Значит, четыре ещё есть.
Потом она отодвинулась, поправила воротник и стала совсем другим человеком — тем, который через четверть часа будет докладывать. Переход занял у неё секунды две. Я такого не умею и никогда не умел.
— Я начну с совещания, — сказала она. — Потом перечислю корабли по номерам и командиров по фамилиям. Фамилии действуют сильнее чисел, числа он и сам сосчитает.
— Настасья Николаевна.
— Можно просто по имени.
— Контр-адмирал Зимина…
— Затем скажу, что если бы вы поступили иначе, я бы сейчас не стояла перед ним и не говорила этих слов, а это аргумент, который трудно оспорить даже ему.
— Не говори этого.
— Почему?
— Потому что он ответит, что это было бы допустимо, — сказал я. — И я не хочу, чтобы ты это слышала в свой адрес. Пусть это останется мне.
Она посмотрела на меня долго и внимательно, как смотрят на прибор, который показывает неправдоподобное значение, но исправен.
— Хорошо, — сказала она. — Но про совещание я всё равно скажу.
Под нами уже разворачивался Сураж, и спорить дальше было некогда…
Резиденция встретила нас тем, чем встречают любого, кто прилетел к власти: длинными коридорами и проверками.
Нас просветили три раза. На втором рубеже у нас забрали оружие, причём у Зиминой его не оказалось, и прапорщик так растерялся, будто ему вернули сдачу без покупки. На третьем у меня долго сверяли сетчатку, хотя моё лицо за последние часы видели все, кому не лень.
В промежутке между вторым и третьим рубежом нас попросили подождать в комнате с двумя стульями, графином и портретом кого-то из предков здешнего генерал-губернатора. Предок смотрел мимо нас, и я его понимал. Мы просидели там восемь минут. Никто до конца не понимает, зачем власть держит посетителя в приёмной, и я всю службу думал, что это делается для унижения. Сидя на том стуле, я понял, что для проветривания. Человек, прилетевший с орбиты, привозит с собой слишком много скорости, и её надо где-то оставить до разговора.
Настасья Зимина за эти восемь минут не сказала ни слова и ни разу не села.
А потом в конце коридора образовался Генрих Христофорович Борисевич.
Он не вошёл — он именно образовался, заняв собою всю ширину прохода и часть высоты. Семьдесят лет и сложение человека, который в молодости мог бы выступать в тяжёлом весе, а в старости выступает в жанре гостеприимства; два перстня, шитый воротник, руки разведены заранее, ещё шагах в десяти. Лицо у него было радостное. Лицо у него было такое радостное, что я всё понял про сегодняшний день ещё до того, как он раскрыл рот.
— Герои! — загремел генерал-губернатор. — Герои идут! Настасья Николаевна, голубушка, вам положено лежать, а вы ходите. Александр Иванович, вы похудели. На войне все худеют, кроме интендантов и губернаторов.
— Генрих Христофорович.
— Идёмте, идёмте, я провожу. Кстати, анекдот. Приходит интендант к доктору и говорит: доктор, меня все обманывают…
Мы пошли. Он шёл посередине, мы по сторонам, и коридор, до того казавшийся просторным, стал вполне уютным.
— … а доктор ему отвечает: голубчик, это не болезнь, это карма!
Он засмеялся первым, и смеялся от души, и живот его участвовал в этом наравне с голосом. А потом замолчал на полсекунды раньше, чем следовало человеку, которому весело.
Вот тут я и убедился окончательно.
Видите ли, в чём штука с балагурами. Балагур в обычный день рассказывает вам анекдот, чтобы вы его полюбили. Балагур в необычный день рассказывает вам анекдот, чтобы вы его не спрашивали. Генерал-губернатор «Суража» травил второй анекдот подряд, не дожидаясь реакции на первый, и это было самое внятное сообщение о моём будущем из всех, что я получил сегодня.
— Генрих Христофорович, — сказал я, — вы ведь уже знаете.
Борисевич шёл ещё три шага, прежде чем ответить, и за эти три шага стал лет на десять старше.
— Я, голубчик, знаю только, что из канцелярии запрашивали ваше личное дело. И ещё знаю, что запрашивали его в двух экземплярах. А зачем в двух, я не знаю и знать не хочу, потому что в моём возрасте любопытство — самая дорогая из роскошей.
— Благодарю.
— А вот ещё анекдот, — сказал он почти жалобно. — Про адмирала и швабру. Разрешите травить, Александр Иванович. Мне так легче вас вести.
— Травите, — разрешил я.
Он травил. Про швабру было смешно — вот правда смешно, я бы в другой день запомнил и рассказывал в кают-компании лет десять. Зимина слушала и смотрела прямо перед собой. Шаг
Коридор закончился площадкой перед высокими двустворчатыми дверями тёмного дерева.
У дверей стояли двое.
Они стояли так, как не стоит ни один часовой императорской охраны: без того микроскопического качания, которое есть у всякого живого тела, даже если это тело простояло в карауле тридцать лет. Серые костюмы без единой лишней складки, руки вдоль тела, глаза открыты. На лацкане у каждого — маленькая матовая плашка с номером.
«Алекс-1». «Алекс-2».
Зимина остановилась.
Я видел за свою службу, как люди останавливаются от боли, от страха и от команды. Здесь было четвёртое. Она остановилась так, как останавливается человек, который только что прочёл вторую строчку в документе и понял, что первая была не о том, о чём он думал.
— Они были у меня, — сказала она негромко. — На «Елизавете». Оба. Всё время.
— Знаю.
Она взглянула на меня, и я увидел, как у неё складывается остальное. Складывалось быстро — она вообще всё делает быстро. Если государь, сидевший у неё на линкоре, был не государем, то и те, кто его охранял, были не теми, за кого их держали триста человек экипажа.
— Но эти стоят здесь, — сказала она. — Первые номера. Значит, у меня были…
— Копии, — опередил её, я.
Вот тут мне сделалось нехорошо, и совсем не по той причине, по которой следовало.
Прототип — это штучная вещь. Прототип собирают месяцами, над ним трясутся, его показывают комиссии и увозят обратно в лабораторию. А если первые номера спокойно стоят у дверей здесь, а их близнецы погибли в бою на линкоре Зиминой, перед этим разобрав на запчасти несколько десятков штурмовиков противника, то это не лаборатория. Это цех. Где-то на Сураже уже стоит линия, с которой сходят эти добрые лица, и кто-то ведёт им счёт в штуках.
Густав Адольфович не просто чинил Алекса-3. Он наладил выпуск.
— Александр Иванович, — тихо сказала Зимина, — у вас что-то с лицом.
— Знаю. Убираю.
Я убрал. Вопросы про цех можно будет задать тому, кто останется контр-адмиралом после аудиенции. Если такой человек будет.
Борисевич остановился шагах в пяти от дверей, дальше не пошёл и анекдотов больше не рассказывал.
— Я тут постою, — сказал он. — Мало ли.
Левый из двоих повернул голову. Движение было абсолютно точным и абсолютно пустым, как у хорошего прибора.
— Контр-адмирал Васильков. Контр-адмирал Зимина. Государь ожидает вас обоих.
Значит, ему уже доложили, что мы прилетели вдвоём, и он не велел её развернуть. Я ещё не знал, хорошо это или плохо, но по крайней мере это было интересно, а в моём положении интересное тоже своего рода новость.
Настасья Николаевна подобралась и выровняла шаг, что ей дорого стоило.
— Готов? — спросила она.
— Нет, — честно ответил я.
Створки разошлись.
Мы вошли.
Глава 15
— Ближе, — произнёс звонкий детский голос. — Отсюда мне вас плохо видно.
Мы прошли ещё четыре шага и встали там, где ворс ковра менял направление, — судя по тому, как аккуратно была прочерчена эта граница, на ней останавливались все. За спиной у нас тоже шли, и вот это было неприятно: две пары шагов звучали одинаково. Не похоже — одинаково. Даже у самого вымуштрованного человека правая нога ставится чуть иначе, чем левая, в ней живёт маленькая случайность, которую не вытравить никакой строевой подготовкой; здесь случайности не было, здесь было расписание.
Настасья Николаевна повернула голову ровно настолько, чтобы увидеть, где они остановились, и дыхание у неё сделалось короче на четверть. Алекс-1 встал за моим правым плечом, Алекс-2 занял такую же позицию за её левым, и расстояние у обоих было одно и то же до сантиметра, в чём я почему-то не сомневался.
— Они всегда так делают? — спросила она одними губами.
— Нет, — ответил я так же, и почувствовал, как у неё чуть отпустило плечо. — Похоже, с сегодняшнего дня.
Иван Константинович сидел за столом, который строили не под него. Столешница приходилась ему выше локтей, и мальчик держал руки поверх неё сложенными — не от смущения, а потому что в таком положении руки не требуют внимания. Он посмотрел на меня, потом на Зимину — дольше, чем на меня, и это было первое, что мне в этой комнате не понравилось, — и только потом чуть в сторону, к окну, где, заложив руки за спину, стоял Густав Адольфович Гинце.
— Прошу вас, профессор.
И замолчал, и молчал потом очень долго, и это молчание было устроено умнее всего, что говорилось в комнате следующие минуты. Мальчик дал слово советнику и аккуратно убрал себя из разговора — так, чтобы всё сказанное считалось сказанным при нём, но не им.
Профессор отошёл от окна и достал лист — настоящий, бумажный, из тех, на которых печатают документы, предназначенные пережить архивариуса, который их подшивал. Пока он подносил его к глазам, я успел подумать, что человек, которого я пять лет назад вытаскивал из заблёванной таверны Порта-Ройял, сейчас будет читать вслух мою биографию, и что в этом, если отойти подальше, есть даже некоторая симметрия.
Читал он тем голосом, каким читают список покупок.
— Вступление в переговоры с командующим мятежным соединением — без полномочий и без уведомления вышестоящего командования. Заключение с указанным лицом соглашения, содержащего встречные обязательства сторон, от имени того, кто таких обязательств принимать не вправе.
Он не выдерживал паузы между пунктами — он набирал воздуха, и это было даже обидно: такой текст заслуживал актёра.
— Сообщение вышестоящему командованию заведомо недостоверных сведений о состоянии линий связи. Распоряжение оборонительными сооружениями системы способом, не предусмотренным ни одним из действующих планов обороны. И наконец — уклонение от исполнения прямого приказа государя, выразившееся в доведении обстановки до состояния, при котором исполнение стало невозможным технически.
Он опустил лист и добавил уже от себя, без бумаги:
— Я не даю оценок, Александр Иванович. Я лишь перечисляю.
— Вы перечисляете в порядке возрастания тяжести. Это уже оценка, просто она спрятана в интонацию.
— Интонации к делу не подшивают.
— К делу — нет. К человеку — подшивают, и очень надолго. Вы четвёртый пункт произнесли на полтона ниже остальных, профессор. Это не упрёк, у меня просто хороший слух на приборы и на людей.
— У вас хороший слух и дурная привычка отвечать там, где вас не спрашивают, Александр Иванович, — Гинце сложил лист пополам и тут же разогнул обратно, чего за ним прежде не водилось. — Впрочем, именно эта привычка и собрала нас
— Не она. Собрала нас война, которая шла, пока мы уточняли полномочия.
— Полномочия — единственное, что отличает флот от вооружённой толпы, адмирал.
— Совершенно согласен. Поэтому я и стою здесь, а не пишу мемуары.
На этом он остановился — не оттого, что нечего было сказать, а потому что третий обмен перед государем называется уже препирательством, а четвёртый — сценой. Вообще старик держался осторожнее, чем на экране, и это говорило о его положении больше, чем весь его лист.
Я считал пункты про себя, потому что это единственное занятие, остающееся человеку, которому зачитывают, и помогает оно вот чем: пока считаешь, не отвечаешь. В одном из них я признался сам, добровольно, и меня за это даже поблагодарили таким тоном, от которого хотелось лечь и не вставать. В чужих устах твоё собственное признание всегда звучит хуже, чем в твоих.
Отдельного восхищения заслуживало «доведение обстановки до состояния». За такую формулировку в штабе дают внеочередной чин, и я поймал себя на мысли, что если бы Густав Адольфович когда-то пошёл не в науку, а в военную юстицию, Империя, возможно, воевала бы хуже, но судилась бы великолепно. Вслух я этого не сказал.
Зато Настасья Николаевна молчать не стала, и я даже не успел её остановить — впрочем, остановить её я не сумел ещё на крейсере, и глупо было рассчитывать, что получится здесь.
— Государь, — голос у неё сорвался на первом же слове; она этот срыв переждала, как пережидают качку, и пошла дальше ровно. — Разрешите. Я понимаю, что слово мне не давали.
Иван Константинович перевёл на неё взгляд.
— Говорите, контр-адмирал.
— Тут только что зачитали пункты обвинения, — начала она, перенося вес на правую ногу так осторожно, будто левой у неё вовсе не было. — Ни один из них не сообщает, что было на самом деле.
— Это разные вещи, — согласился мальчик. — Продолжайте.
Она говорила быстро, но не сбиваясь, и я слышал, где идёт то, что она готовила, а где она от заготовленного отошла и говорит то, что думает. Второе было опаснее и вдвое убедительнее. Речь её была пылкая и страстная, доводы — выверены…
— Настасья Николаевна, — попробовал я тихо.
— Я не закончила, — отозвалась она, не поворачиваясь, и этого хватило, чтобы я замолчал. — План обороны сектора, который Суровцев разгадал и после которого мы едва не лишились всего, составляла я. Не он. Я. Расстановка второй «линии» и эскадры, схема прикрытия — всё моё, всё подписано мною, и всё это читалось противником, как открытая книга, потому что я слишком мало командовала таким большим подразделением, поэтому оказалась предсказуемой. Если в этой комнате сегодня зачитывают пункты, то половину надо переписать на моё имя, и я готова подписать их сейчас, без поправок.
Она замолчала, и стало слышно, как где-то внизу, в парке, работает садовая машина: ровный, домашний, совершенно неуместный звук человеческой жизни, которая шла себе рядом и ничего не знала ни про пункты, ни про нас.
А я смотрел на неё и думал совершенно не о том, о чём следовало думать человеку в моём положении. Я думал, что уже видел это: ту же посадку головы, ту же манеру начинать с «разрешите» и заканчивать «я готова подписать», ту же злую уверенность человека, который влезает в чужое дело по единственной причине — он не умеет стоять рядом и смотреть. Таисия Константиновна проделывала это при мне как минимум трижды. Не семейное сходство, разумеется, они даже не родня. Просто есть такая порода людей, и они, к несчастью для себя, всегда находят, кого защищать.
Иван Константинович выслушал всё до конца, потом разнял руки и положил ладони на столешницу.
— Сядьте, контр-адмирал. У вас нога.
— Я постою, государь.
— Тогда стойте ровнее, вы качаетесь, — он подождал, пока она выпрямится, и только после этого продолжил. — Вы сказали, что готовы подписать половину пунктов. Я услышал и запомнил, и это вам не засчитается ни в плюс, ни в минус, пока я не разберусь. Но вы неправильно думаете, зачем мы здесь.
— Я думаю, что здесь готовят приговор.
— Здесь наводят порядок. Это скучнее, но держится дольше, — мальчик говорил ровно, без единой шероховатости, и именно от этой ровности у меня между лопаток прошёл холодок. — Успокойтесь, Настасья Николаевна. Каждый получит ровно то, что заслужил, и вы тоже, и в вашем случае это не угроза.
Она хотела возразить и не нашла чем: возражать было не на что. Её просьбу не отклонили — её аккуратно переложили в другую стопку, где она будет дожидаться своей очереди, и по опыту я знал, что в таких стопках бумаги лежат годами.
Гинце воспользовался паузой с точностью человека, который всю жизнь вставлял детали в узкие пазы.
— Позвольте, государь, я перейду к обстоятельствам, отягчающим…
Вот на этом слове у меня и кончилось — не терпение даже, а тот запас учтивости, на котором я рассчитывал протянуть всю аудиенцию.
— Не позволит, — сказал я. — Простите, государь, я перебиваю вас, а не его, и понимаю, чего это стоит. Но давайте заканчивать этот цирк. Все эти пункты, отягчающие обстоятельства, бумага с водяными знаками — всё укладывается в вывод: контр-адмирал Васильков сделал то, что считал нужным, не имея на это права. Я сделал, я не имел, и я готов принять любое наказание, какое вы сочтёте заслуженным, — молча, без адвокатов и без переписывания пунктов на чужое имя. Только не надо мне это зачитывать голосом этого, неприятного мне человека.
Последнее я сказал громче, чем собирался, и резче, и, судя по всему, ещё что-то при этом сделал руками, потому что потом так и не сумел вспомнить, что именно.
То, что случилось дальше, заняло около полутора секунд.
Алекс-1 оказался рядом — не подошёл и не шагнул, а именно оказался, потому что промежуточных положений в его движении предусмотрено не было, и положил мне ладонь на плечо. Не ударил, не сжал, не заломил: положил, тем выверенным жестом, каким придерживают дверь, чтобы она не хлопнула. Второй в то же мгновение сделал то же самое с Настасьей Николаевной, и сделал это, кажется, даже мягче, что почему-то оскорбило меня сильнее всего остального.
Есть вещи, которые тело решает раньше головы. Моя правая рука ушла к поясу и легла на эфес без всякого моего участия; я лишь с некоторым удивлением обнаружил под пальцами знакомую рифлёную рукоять, а большой палец — на скобе активации. Краем глаза я увидел, что Зимина проделала то же самое, что её левая, рабочая, уже там, где
Мы посмотрели друг на друга. Один взгляд, и в нём было не «что делать», а простое взаимное уведомление: я беру своего.
Я не знаю, что бы у нас вышло. Я знал, как и с какой скоростью эти машины работают, и понимал, что двум контр-адмиралам семидесяти сантиметров активированного клинка хватит примерно на то, чтобы умереть в хорошей позе. Иногда это тоже соображение, и в нашем ремесле оно встречается чаще, чем принято думать.
— Руку с плеча убрал, — сказал я очень тихо и очень внятно. — Повторять и считать на трёх не буду.
Алекс-1 не ответил; он и не должен был. Зато в комнате в этот момент находились: мальчик и старик с листом бумаги.
— Отойти, — тут же приказал Иван Константинович.
Он не повысил голоса. Он просто произнёс слово так, как произносят слово, у которого нет второй половины, и обе ладони исчезли с наших плеч одновременно. Алексы вернулись на свои места — те же два шага, тот же сантиметр, и ни один из них не выразил при этом ровно ничего, потому что выражать было нечем и незачем.
Я снял руку с эфеса и обнаружил, что пальцы слушаются не сразу.
— Итак, Александр Иванович, — император снова сложил руки. — Поскольку зачитывать вам больше ничего не будут, я скажу сам, и скажу коротко…
Договорить он не успел.
Потолок кабинета произнёс вежливым бесполым голосом электронного секретаря:
— Прошу прощения. Открытый эфир, приоритетное. Адресат — контр-адмирал Васильков, борт «две тысячи пятьсот двадцать пять». Абонент не отвечает, сообщение передаётся вслух согласно регламенту перехвата.
В резиденции глушат личную связь, и мой браслет был выключен с той минуты, как я миновал охрану, — а значит, Айк, не достучавшись до меня по-человечески, сделал единственное, что ему оставалось: заорал в общий канал, зная, что там его услышат все, включая тех, кому слышать не полагается. Он всегда был человеком широкого жеста.
Затем в кабинете императора Всероссийского зазвучал голос Пападакиса.
— Александр Иванович! Александр Иванович, отзовитесь, я вас третью минуту… Так, хорошо, я говорю в пустоту, пусть будет пустота, кто-нибудь запишет. Обстановка на десять двенадцать. В системе противник.
Он остановился, чтобы вдохнуть, и я успел подумать, что ничего страшнее пока не сказано.
— Четырнадцать боевых единиц. Идут ордером, разворачиваются прямо на планету.
Четырнадцать — это много и это ничего. Четырнадцать вымпелов мы разберём, если будет чем и если будет где.
— Головной опознан. Линкор «Агамемнон».
Вот это уже было интереснее и хуже. «Агамемнон» — флагман первого министра Птолемея Грауса, и там, где идёт этот линкор, никто ничего не пробует и не разведывает; там приходят решать дела.
— Второй в ордере — «Барбаросс Хайреддин», флагман адмирала-паши Керема Рейса.
Зимина рядом со мной очень медленно выдохнула.
— И за ними в двух колоннах — большие десантные корабли. Их больше шестидесяти, счётчик ещё крутится, врать про точную цифру не буду.
Больше шестидесяти.
— Александр Иванович, они заходят с противоположной стороны. Оттуда, где у нас ничего нет. Что делать?
Последние два слова он произнёс уже не по уставу, а как человек, у которого в руках чужой корабль и чужая планета.
В кабинете все посмотрели друг на друга. Даже старик посмотрел, и лист в его руке слегка опустился.
Я поднял левую руку и включил браслет. Он мигнул, обиженно поискал сеть, нашёл — резиденция сняла блокировку, ни у кого не спрашивая разрешения, и я подумал, что где-то в этом здании сидит очень толковый дежурный, которого стоило бы найти и пожать ему руку, если у меня останется рука, которой это делают.
— Айк, это я.
— Слава Богу! — выдохнул он. — Простите за эфир, я…
— Правильно сделал. Откуда они вышли?
— В смысле — откуда?
— Точка выхода. Они пришли из тоннеля?
— Да. Чистый выход из тоннеля, все четырнадцать плюс транспорты, уже на пути к Суражу.
— Чёрт. Не может этого быть, — покачал я головой. — Там же заслон!
Я сказал это вслух, в кабинете, при государе, и мне было всё равно.
— Айк, я же закрыл оба выхода. Там стоят форты — я снял их со второй линии и поставил именно туда, двумя группами, с перекрытием. Никто не выйдет из этих тоннелей и не разойдётся в стороны, они упрутся в построение на первой же минуте. Ты точно ничего не путаешь?
Пауза длилась две секунды. За это время я успел прожить довольно много.
— Александр Иванович, — сказал Пападакис очень аккуратно, как говорят с человеком, у которого в руках что-то бьющееся. — Они вышли не из тех двух. Там же третий был.
— Да, но…
— Он всё это время уходил от планеты, и по последнему промеру был так далеко, что мы его вообще не считали.
Я стоял и очень отчётливо видел собственную карту — ту, над которой просидел несколько часов. Два тоннеля, обведённых красным. И третья метка на самом краю, куда я посмотрел один раз, произвёл в уме простейшее вычисление и вычеркнул её из своей войны, потому что оттуда до планеты идти дольше, чем длится любое разумное сражение.
Прекрасное вычисление. Совершенно верное — при условии, что противник намерен воевать разумно и торопиться. А Граус не торопился: он ждал, пока эта серая дыры отползёт подальше от чужих глаз, и всё это время она честно стояла у нас последней строкой, как стоит в углу вещь, которую не выбрасывают только потому, что забыли о ней спросить.
— Делать-то что? — паниковал Пападакис. — У нас все форты на другой стороне и не успеют на перехват.
— Айк, — сказал я. — Жди меня.
Я опустил руку. Настасья Николаевна смотрела на меня, и во взгляде у неё не осталось ни капли того, что стояло там десять минут назад; это был взгляд человека, который уже прикидывает, каким бортом заходить и сколько у неё исправных трансляторов.
Старик у окна медленно свернул свой лист вдвое и убрал во внутренний карман. Он не сказал ни слова, и это, пожалуй, был лучший его поступок за весь день.
Я повернулся к столу, за которым сидел восьмилетний мальчик, только что собиравшийся коротко объяснить мне, кем я буду завтра.
— С вашего разрешения, государь, — улыбнулся я, — мне придётся ещё немного побыть адмиралом…
Nota bene
Книга предоставлена Цокольным этажом, где можно скачать и другие книги.
Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту, например, через Amnezia VPN: -15 % на Premium, но также есть
Еще у нас есть:
1. Почта[email protected]— получите зеркало или отправьте в теме письма название книги, автора, серию или ссылку, чтобы найти ее.
2. Telegram-бот, для которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по ссылке и 3) сделать его админом с правом на«Анонимность».
* * *
Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом:
Адмирал Империи — 69
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
